Милая, 18

fb2

Роман ”Милая, 18”, написанный Леоном Юрисом в 1960 году, — следующий его роман после "Эксодуса", и он посвящен истории восстания Варшавского гетто. Нет сомнения, что колоссальная популярность этой книги Леона Юриса связана прежде всего с ее темой.

Почему книга называется ”Милая, 18”? Да просто потому, что на улице Милой в Варшаве, в доме № 18, то есть в бункере под домом № 18, находился штаб борцов Варшавского гетто. Это — исторический факт, так же, как множество других бытовых и событийных подробностей, описанных Юрисом. Подобно ”Эксодусу”, ”Милая, 18” написана на основе тщательного изучения исторических реалий: автор работал в израильских и польских архивах, глубоко изучил топографию Варшавы, прочитал массу документов и книг о Второй мировой войне и, конечно, встречался с оставшимися в живых участниками восстания в Варшавском гетто.

От автора:

"Из своего литературного и жизненного опыта я знал, что в разысканиях, необходимых для написания этой книги, я буду зависеть от содействия многих десятков людей и организаций. И, как уже не раз бывало прежде, мне посчастливилось воспользоваться бескорыстной помощью людей, готовых часами рассказывать мне о том, что они знали и пережили.

Без самоотверженной помощи сотрудников Израильского Музея борцов гетто и членов киббуца того же названия, а также их товарищей из Международной Ассоциации Переживших Катастрофу эти страницы вряд ли могли бы быть написаны.

Всех содействовавших мне в процессе создания этой книги слишком много, чтобы я мог поблагодарить тут каждого в отдельности, но я не могу не отметить помощь, оказанную мне в Архиве Мемориального Института памяти Катастрофы и героизма (Иерусалим) и в Библиотеке Университета Южной Калифорнии.

В основе ”Милой, 18” лежат факты, перемешанные с художественным вымыслом, но описанные в ней события имели место в действительности. Все персонажи книги вымышлены, но я никогда не позволил бы себе утверждать, что не было живых людей, похожих на тех, кто здесь изображен."

Книга I

Книга посвящается Антеку — Ицхаку Цукерману, Цивье Любеткин, д-ру Израилю Блюменфельду и всем другим участникам бессмертной борьбы за человеческое достоинство и свободу.

Л. Юрис

От издательства

Автор этой книги, Леон Юрис родился в 1924 г. в Балтиморе (США). Его литературная карьера началась в 1950 г., когда ему впервые удалось опубликовать большую статью в журнале ”Эсквайр”. Это событие так вдохновило молодого автора, что он тут же взялся писать роман. В результате появилась первая книга Л. Юриса — ”Боевой клич” (1953), очень скоро ставшая бестселлером. Как это часто бывает, первая книга Юриса базировалась на личном опыте: в свое время он служил на флоте, участвовал в военных кампаниях на Тихом океане, и ”Боевой клич”, собственно, и представляет собой правдиво описанную историю взвода американских морских пехотинцев.

После первого опыта в области художественной прозы Л.Юрис стал писать в среднем по книге в 2–3 года. Сегодня он считается одним из крупнейших американских мастеров остросюжетного романа. Его произведения популярны во всем мире, по многим из них поставлены кинофильмы.

Едва ли не самой знаменитой книгой Л.Юриса является ”Эксодус” (1957). Она переведена почти на все языки мира и постоянно переиздается. На русском языке в издательстве ”Библиотека-Алия” этот роман выходил четырежды, последний раз — в 1989 г. В предисловии ко второму английскому изданию ”Эксодуса” автор писал: ”Это рассказ о величайшем чуде нашего времени, о событии, не знающем себе равных в истории человечества: о возрождении нации, рассеянной по свету две тысячи лет тому назад. Это рассказ о евреях, возвращающихся после столетий гонений, унижений, пыток и истреблений на свою родину, чтобы потом и кровью создать оазис в пустыне; рассказ о борющемся народе, о людях, которые не просят прощения за то, что они родились евреями, и за то, что они хотят жить достойно”.

На долю ”Эксодуса” выпал поистине всемирный успех, и нельзя не отметить, что эта книга сыграла уникальную роль в пробуждении и становлении национального самосознания советского еврейства.

Роман ”Милая, 18”, написанный Л.Юрисом в 1960 г., — второй его роман, связанный с еврейской темой. Разумеется, не с еврейской темой вообще, а конкретно с темой Катастрофы европейского еврейства, еще точнее — роман посвящен истории восстания Варшавского гетто. Нет сомнения, что колоссальная популярность этой книги Л.Юриса связана прежде всего с ее темой.

Почему книга называется ”Милая, 18”? Да просто потому, что на улице Милой в Варшаве, в доме № 18, то есть в бункере под домом № 18, находился штаб борцов Варшавского гетто. Это — исторический факт, так же, как множество других бытовых и событийных подробностей, описанных Л.Юрисом. Подобно ”Эксодусу”, ”Милая, 18” написана на основе тщательного изучения исторических реалий: автор работал в израильских и польских архивах, глубоко изучил топографию Варшавы, прочитал массу документов и книг о Второй мировой войне и, конечно, встречался с оставшимися в живых участниками восстания в Варшавском гетто.

Все это, безусловно, помогло ему создать широкое полотно с галереей характерных образов, множеством сюжетных линий и чисто романических коллизий. Не следует забывать, что Л.Юрис прежде всего беллетрист, и эта сторона его таланта ярко и непосредственно воплощается во всех его произведениях. Нет смысла ловить Л.Юриса на фактических ошибках, иногда доходящих до курьезов. Все же он не был участником описываемых событий, и сила его романа не в буквальном следовании документам, а в том, что с помощью художественного воображения ему удалось создать героев, за судьбами которых читатель следит с волнением и тревогой.

Поразительные слова говорит один из героев романа, Александр Брандель, прототипом которого, несомненно, был Эммануэль Рингельблюм.[1] Текст романа очень часто прерывается отрывками из дневника Александра, и благодаря этим отрывкам роман приобретает звучание документа, хотя, конечно, как уже говорилось, он не является таковым в строгом смысле слова. Так вот, Александр Брандель говорит: "Помогать евреям выжить — это и есть сионизм”. Трудно представить себе более точное определение сионизма.

Один из тех, кому Л.Юрис посвятил свой роман, Тувия Божиковский, участник восстания в Варшавском гетто, писал впоследствии:

"Большая часть узников Варшавского гетто лишилась семейных связей и у них атрофировались почти все человеческие чувства. Исключение составляли обитатели дома по улице Милой — члены еврейских организаций, участники еврейского подполья. Их, так же, как и всех узников гетто, могли отправить в газовые камеры, но они решили встретить смерть достойно, оказав активное сопротивление палачам. Все они жили единой общиной. Только они одни в гетто жили духовной жизнью. Их интересовала судьба всех евреев. В общине читали книги, пели еврейские песни. Только в этом кругу сохранились нравственные принципы. И единое нравственное чувство пробудило в задавленных людях самоуважение — нравственные принципы организовали их для борьбы против нацистских палачей.

Среди нас исчез эгоизм. Идея восстания, самая мысль о смерти с оружием в руках, освободила евреев от унижавшего их чувства подавленности и безнадежности. Глядя на немцев, мы уже не чувствовали себя жертвами: в каждом враге мы видели противника. И к нам присоединились даже те евреи, которые пассивно ждали смерти”.[2]

Л.Юрис дает нам увидеть как медленно, как далеко не сразу ”мысль о смерти с оружием в руках” проникает в сознание будущих защитников гетто. Несколько десятков почти безоружных людей, и им, обреченным, вступить в единоборство с сильнейшей в мире армией? И все же слова Андрея Андровского, одного из центральных героев романа: ”Совсем скоро настанет такой момент, когда вы поймете, что иного выхода у нас нет — только борьба” — оказываются пророческими.

Неравная борьба продолжалась недолго, но она была! Восстание в Варшавском гетто было самым крупным вооруженным выступлением против немецких войск в оккупированной Европе (кроме Югославии) вплоть до 1943 года. Когда 17 января 1945 года советские войска вошли в Варшаву, в живых там осталось лишь около 200 евреев, скрывавшихся в развалинах, а ведь перед началом оккупации евреи составляли приблизительно одну треть населения города — около 400 000 человек…

В последние годы стало появляться все больше книг о Катастрофе европейского еврейства, в частности, о восстании в Варшавском гетто. Огромный интерес вызвала в мире книга польской писательницы Ганны Кралль ”Опередить Господа Бога”[3] (ее книга переведена уже на 12 языков). Герой этой повести, Марек Эдельман, всячески избегает патетики, очень сдержан, почти бесстрастен, чего не скажешь о многих героях романа ”Милая, 18”. Но переводчица повести Ганны Кралль в своем предисловии справедливо замечает: ”…слышимые нами скупые, негромкие слова — лишь оболочка, скрывающая напряжение неустанного состязания с Господом Богом, состязания, победить в котором — значит спасти по крайней мере еще одну человеческую жизнь”. Как перекликаются эти слова с уже цитированными словами Александра Бранделя, одного из героев Юриса: ”Помогать евреям выжить — это и есть сионизм”.

Нельзя не обратить внимания и на одну из последних публикаций на эту тему на русском языке в Израиле — удивительной силы документальную прозу Аба Мише ”Черновой вариант” (Главы из книги).[4] Он приводит цитаты из последнего, предсмертного письма Шмуэля Зигельбойма (в романе Л.Юриса он назван Цигельбоймом). Ш.Зигельбойм был представителем Бунда в польском эмигрантском правительстве в Лондоне. Еврейское восстание в Варшавском гетто стремительно приближалось к концу, а ”свободный мир” оставался безучастным. Перед тем, как открыть газ в своей лондонской квартире (Аб Мише пишет о самоубийстве Зигельбойма: ”Он вернулся в Варшаву, к своим вернулся, к себе…”), Шмуэль Зигельбойм написал письмо, где сказано следующее:

”…В стенах гетто разыгрывается последний акт трагедии, которой не знала история. Ответственность… падает в первую очередь на самих убийц, но косвенно отягощает она также все человечество, народы и правительства союзных стран, которые до сих пор не предприняли конкретных действий, чтобы воспрепятствовать этому преступлению. Равнодушно взирая на уничтожение безоружных измученных детей, женщин и мужчин, эти страны стали соучастниками преступников.

…Мои товарищи в Варшавском гетто полегли с оружием в руках в последнем героическом бою. Мне не было суждено погибнуть так, как они, вместе с ними. Но я принадлежу к ним и к их братским могилам.”

Вот в этом все дело. Мы, оставшиеся в живых, родившиеся после Катастрофы, мы не должны и не можем предать забвению память о бесчисленных жертвах. Мы принадлежим к ним так же, как они принадлежат к нам, мы — единый народ.

Забвение — синоним смерти. Предать забвению — в каком-то смысле предать смерти. Очевидно, Леон Юрис разделяет эту точку зрения, и именно поэтому он написал свой роман ”Милая, 18”.

[1] Эммануэль Рингельблюм (1900–1944) — еврейский историк. В Варшавском гетто стал одним из руководителей подполья; инициатор создания подпольного архива гетто. Во время восстания (апрель 1943) был депортирован в лагерь Травники, откуда Еврейскому национальному комитету удалось его переправить обратно в Варшаву, где он скрывался у садовника-поляка М. Вольского и продолжал собирать материалы о гибели польского еврейства. 7 марта 1944 г. в результате доноса Э. Рингельблюм был схвачен немцами и расстрелян вместе с женой и маленьким сыном.

[2] См.: Т. Божиковский. Героическая борьба еврейских повстанцев в Варшаве. (Рассказ участника боев в Варшавском гетто) — в журн. "Возрождение”, № 4–5, 1975, Иерусалим. См. также книгу Т. Божиковского "Среди падающих стен” (пер. с иврита), изданную изд-вом "Библиотека-Алия” в 1975 г.

[3] Ганна Кралль. Опередить Господа Бога. — Журнал "Иностранная литература”, 4, 1988. Пер. с польского К. Старосельской.

[4] Журнал ”22”, № 65, 1989.

[5] Примечания, отмеченные цифрами, смотри в конце книги.

От автора

Из своего литературного и жизненного опыта я знал, что в разысканиях, необходимых для написания этой книги, я буду зависеть от содействия многих десятков людей и организаций. И, как уже не раз бывало прежде, мне посчастливилось воспользоваться бескорыстной помощью людей, готовых часами рассказывать мне о том, что они знали и пережили.

Без самоотверженной помощи сотрудников Израильского Музея борцов гетто и членов киббуца того же названия, а также их товарищей из Международной Ассоциации Переживших Катастрофу эти страницы вряд ли могли бы быть написаны.

Всех содействовавших мне в процессе создания этой книги слишком много, чтобы я мог поблагодарить тут каждого в отдельности, но я не могу не отметить помощь, оказанную мне в Архиве Мемориального Института памяти Катастрофы и героизма (Иерусалим) и в Библиотеке Университета Южной Калифорнии.

В основе ”Милой, 18” лежат факты, перемешанные с художественным вымыслом, но описанные в ней события имели место в действительности. Все персонажи книги вымышлены, но я никогда не позволил бы себе утверждать, что не было живых людей, похожих на тех, кто здесь изображен.

Леон Юрис

Часть первая. ЗАКАТ

Глава первая

Из дневника

Август 1939 г.

Сегодня я начинаю вести дневник. Не могу избавиться от предчувствия, что вот-вот начнется война. Судя по опыту последних трех лет, если немцы вторгнутся в Польшу, с тремя с половиной миллионами польских евреев случится нечто ужасное. А может, у страха глаза велики, может, на меня просто действует напряженная обстановка и дневник окажется ни к чему. Нет, как историк я все-таки должен записывать все, что происходит.

Александр Брандель

* * *

Кончается лето. Капли дождя стучат по высокому, от пола до потолка, окну.

У окна в углу стояла видавшая виды пишущая машинка, рядом — переполненная пепельница и пачка бумаги. Спальней служила просторная ниша с раздвижными плюшевыми портьерами. Около широкой кровати на ночном столике стоял старомодный немецкий приемник, из него неслись печальные и тревожные звуки шопеновского ноктюрна.

В последнее время только и передавали что ноктюрны Шопена в исполнении Падеревского.

Похоже было, что ночь опять опускается на Польшу.

Крис что-то сонно пробормотал и протянул мускулистую руку к Деборе. Пусто. Он открыл глаза, обвел тревожным взглядом нишу, но услышав, что Дебора в комнате, успокоился. Машинально пошарил на ночном столике, нашел пачку сигарет, закурил и уставился на поднимающиеся вверх кольца дыма. Ноктюрн приближался к крещендо.

Крис перевернулся на другой бок и посмотрел через раздвинутые портьеры на Дебору. Он любил смотреть, как она одевается. Собрав в тугой узел волосы, она начала закалывать их перед зеркалом, и он вспомнил, как первый раз вынимал из них шпильки, как пряди, одна за другой, падали вниз, словно черные шелковые ленты. Она надела плащ и решительно пошла к дверям, не подавая виду, что чувствует на себе взгляд Криса.

— Дебора!

Она остановилась и прижалась лбом к двери.

— Дебора!

Она вернулась в нишу и села на край кровати. Крис погасил сигарету, подвинулся к ней и положил голову ей на колени. Она погладила его по щеке. Какая же она красавица, подумал он. Из Библии: два цвета — оливковый и черный. Библейская Дебора. Она встала, но Крис удержал ее, и она почувствовала, как дрожит его рука.

— Дальше так продолжаться не может. Разреши мне поговорить с ним.

— Это убьет его.

— Но ведь и меня это убивает.

— Перестань, пожалуйста.

— Сегодня же с ним поговорю.

— Господи, ну почему каждая встреча кончается одним и тем же?

— И всегда так будет, пока ты не станешь моей женой.

— Я не хочу, чтобы ты с ним встречался, Крис.

— Иди, — он выпустил ее руку и отвернулся.

— Крис.

Из гордости он не ответил.

— Я тебе позвоню, — сказала она. — Ты ведь захочешь меня увидеть?

— Ты же знаешь, что да.

Он накинул халат, прислушиваясь к ее шагам на мраморной лестнице, потом подошел к окну и отодвинул занавеску. Дождь почти перестал — так, водяная пыль. Через несколько минут на Иерусалимских аллеях показалась Дебора. Она взглянула на его окна, едва заметно махнула рукой и быстро перешла на другую сторону к стоянке извозчиков. Еще несколько минут — и дрожки, отъехав от тротуара, скрылись за углом.

Крис отпустил занавеску, и в комнате стало полутемно. Он вышел в кухню, налил себе чашку кофе, приготовленного Деборой, но тут же рухнул на стул и уронил голову на руки.

По радио диктор, нервничая, рассказывал о провале очередной попытки уладить политическую ситуацию дипломатическим путем.

Глава вторая

Из дневника

В новостях передали, что Россия и Германия готовы заключить договор о ненападении. Просто невероятно! Два злейших врага пришли к соглашению! Тактика Гитлера представляется логичной. Он хочет нейтрализовать Россию, чтобы на какое-то время избежать войны на двух фронтах (если, конечно, Англия и Франция намерены соблюсти свои обязательства перед Польшей). Держу пари, что от Сталина он откупится половиной Польши. Думаю, что в эту минуту нас уже делят на каком-нибудь московском столе.

Александр Брандель

* * *

В посольствах и в канцеляриях глав правительств, в министерствах иностранных дел и в консульствах, в шифровальных комнатах и пресс-центрах доведенные до исступления люди заседали всю ночь, строили военные планы, орали в телефонные трубки через забитые коммутаторы, ругались, молились, пытались что-то доказывать.

Все договоры оказались пустыми бумажками.

Люди доброй воли были ошеломлены: повинуясь извращенной логике, восемьдесят миллионов цивилизованных человеческих существ уже вопили и маршировали как истерические роботы.

Гитлеровские геополитики расчертили мир на зоны рабочих рук и полезных ископаемых и представили генеральный план, который заставил бы побледнеть и Чингис-хана и любых самых страшных злодеев мировой истории. Немецкий народ с воодушевлением поддержал этот план криками: ”Зиг хайль! Жизненное пространство!” Немцы готовились исполнить роль тевтонских богов войны под огненную музыку Вагнера.

”Избавим немецких граждан от иностранного ига! Германия — только немцам! Зиг хайль!”

Австрия и Чехословакия послужили пробным камнем[1]. Опьяненный бескровными победами, уверенный, что Америка, Франция и Англия не захотят ввязываться в войну, нацизм разрастался как раковая опухоль. ”Данциг — немцам! Верните нам Польский коридор! Верните границы 1914 года! Прекратите издеваться над этническими немцами! Зиг хайль!”

Равнодушный мир только плечами пожимал, когда один желтый человечек схватился с другим желтым человечком в какой-то Маньчжурии; потом Франция что-то промямлила, когда Германия, нарушив Версальский договор, вошла в Рейнскую зону; в следующий раз уже только вздыхали, когда черные люди, живущие в глинобитных хижинах и вооруженные копьями, стали воевать за свою землю под названием Абиссиния.

Загипнотизированный мир корчился, но оставался верен демократическому бездействию, когда итальянские, марокканские и немецкие орды терзали Испанию.

И вот теперь — Австрия и Чехословакия. Но праведники испугались, а зло обнаглело.

Вестники мира уже объявили своим народам, что подписан мирный договор в городе под названием Мюнхен. Но когда пробил час Польши, стало ясно, что ни сказать нечего, ни делать нечего, и укрыться негде, и бежать некуда.

Хитрый игрок в Москве знал, как союзники мечтают, чтобы Россия и Германия уничтожили друг друга. Его недоверие к Англии и Франции основывалось на десятилетиях бойкота, на печальном уроке брошенной на произвол судьбы Испании… А главное — Россию не пригласили на мюнхенские торги.

Гитлер был уверен, что союзники опять струсят и Польша станет новым звеном в цепи предательств. Он протрубил военный сигнал — ему ответил барабанный бой и грохот сапог.

Иосиф Сталин, также не сомневаясь в предательстве союзников, поспешил вступить в переговоры со своим злейшим врагом. В расчете на легкую победу Гитлер вступил с ним в сделку, а союзники завопили: ”Нечестно! Это нечестно!”

Оказавшись между молотом и наковальней, одинаково ненавидя Россию и Германию, Польша положила конец надеждам на объединение союзников, отказавшись обратиться за помощью к России.

* * *

Крис проехал по отполированному дождем бульвару и свернул к торговому центру на Новосвятскую. Смеркалось. Запоздалые покупатели торопливо проходили мимо нарядных витрин. На следующем углу Новосвятская почему-то меняла свое название на Краковскую аллею. Крис подъехал к несколько старомодной, но все еще фешенебельной гостинице ”Бристоль”. Идеальное место для хорошего журналиста: круглосуточная телефонная связь, да и находится на том же пятачке, где гостиница ”Европейская”, министерство иностранных дел, дворец президента и варшавская ратуша.

Крис передал машину привратнику и поднялся на второй этаж, в комнату, на дверях которой висела табличка ”Швейцарское Агентство Новостей”.

Ирвин Розенблюм, фотокорреспондент и правая рука Криса, стоя у стола, заваленного снимками, телеграммами, корреспонденциями.

Крис молча подошел сзади и взял пачку последних сообщений. Ирвин Розенблюм, невзрачный маленький человек, который почти ничего не видел, когда снимал очки, шарил по карманам читающего Криса в поисках сигарет.

— Черт возьми, — пробурчал Крис, — они уверены, что вот-вот начнут стрелять.

— Помяни мое слово, — сказал Ирвин, так и не обнаруживший курева, — Польша будет драться.

— Может, ей лучше было бы не драться?

— Где же Сусанна? — Ирвин беспокойно посмотрел на часы. — Мне нужно нести материалы в лабораторию. Как ты думаешь, Крис, Англия и Франция нам помогут?

— Когда же вы с Сусанной поженитесь? — спросил Крис, не отрываясь от чтения.

— Никак не удается спросить у нее об этом: то она на заседании попечительского совета, то на сионистском собрании. Вы когда-нибудь слышали, чтобы у человека было шесть собраний в неделю? Только евреи способны так много говорить. Чтобы иметь возможность встречаться с ней, мне пришлось войти в исполнительный комитет. Крис, мама спрашивала, придете ли вы сегодня ужинать; она специально для вас сделала латкес[2].

— Латкес? Приду обязательно.

В дверях показалась Сусанна Геллер. Такая же низенькая и невзрачная, как Ирвин. Прямые волосы зачесаны назад и собраны в узел под шапочкой медсестры, большие натруженные руки, которыми она поднимает больных, меняя им постель. Но когда она начинает говорить, ее невзрачность как ветром сдувает: Сусанна Геллер — добрейшее существо на свете.

— Ты опоздала на полчаса, — упрекнул ее Ирвин.

— Привет, дорогая, — сказал Крис.

— Вот вы — прелесть, — ответила она Крису.

Зазвонил телефон.

— Алло, — снял трубку Ирвин. — Минутку.

— Подожди меня на улице, я сейчас, — сказал он Сусанне, прикрыв рукой трубку.

Сусанна и Крис послали друг другу воздушный поцелуй, и она вышла.

— Кто это, Рози? — спросил Крис.

— Деборин муж, — ответил он, передавая трубку Крису, и тоже вышел.

— Привет, Пауль. Как поживаете?

— Спасибо, а вы? Я уже говорил Деборе, что мы с детьми соскучились по вам.

— Дел выше головы.

— Представляю!

— Извините, что долго не звонил. Как Дебора?

— Хорошо, спасибо. Приходите завтра к нам ужинать.

Крис терпеть не мог притворяться. Всякий раз, когда он видел Пауля и Дебору вместе, он представлял их в постели, и у него все внутри переворачивалось.

— Никак не могу. Мне нужно послать Рози в Краков и…

— Это очень важно, — Пауль Бронский понизил голос, — я должен с вами встретиться по неотложному делу. Приходите часов в семь.

Крис испугался. Пауль говорил категорическим тоном. Может, он сам хочет разговора начистоту, чего всячески избегает Дебора? А может, все это фантазия? Они же добрые друзья, почему бы Паулю не пригласить его на ужин?

— Приду, — сказал Крис.

Глава третья

Из дневника

Я внимательно слежу за поведением этнических немцев в Австрии и Чехословакии. Они проделали огромную подрывную работу, ожидая прихода немецких войск. В Данциге они тоже не сидели сложа руки. А перед самым австрийским”аншлюсом” они как-то странно присмирели. Здесь на прошлой неделе они вообще прекратили всякую деятельность. Неужели по приказу? Затишье перед бурей? История повторяется?

Всех, кого я знаю, призвали в запас. Рыдз-Смиглы[3]намерен бороться. Пожалуй, так и будет, учитывая опыт истории и польский гонор.

Александр Брандель

* * *

— К сожалению, мы, поляки, находимся между Россией и Германией, а связи между ними усиливаются, — говорил декан медицинского факультета доктор Пауль Бронский, выступая перед битком набитым студентами и преподавателями залом.

— Нас совсем сдавили, мы уже и дышать не можем, нас как бы и не стало. Но польская национальная гордость воодушевляет патриотов, и поэтому Польша всегда возрождается. — Раздались бурные аплодисменты. — И вот теперь Польша снова в опасности. Оба наших ”друга” чрезвычайно оживились, и положение оказалось настолько серьезным, что стали призывать людей даже такого почтенного возраста, как ваш покорный слуга…

Критическое замечание оратора в адрес собственной персоны зал встретил вежливым смехом. Пауль, хоть и начал лысеть и сутулиться, был еще очень красив.

— Несмотря на то, что командование допускает оплошность, призывая меня в армию, я предсказываю, что Польша выживет.

У стены за последними рядами стоял доктор Франц Кениг и смотрел на собравшихся. Уход Бронского из университета наполнял его радостью, какой он еще никогда не испытывал. Кончится наконец его долгое, терпеливое ожидание!

— Я покидаю университет с тяжелым сердцем, но и с чувством удовлетворения. Меня огорчает вероятность войны, но радует, что многого мы с вами достигли тут вместе, и я счастлив, что у меня остается здесь много друзей.

Кениг перестал слушать. Он знал, что все будут плакать. Бронский умел подпустить дрожь в голос, и слушатели всегда таяли от его слащавых речей.

Вот они уже встали: слезы текут не только по морщинам расчувствовавшихся старых профессоров, но и по молодым щекам, когда затягивают студенческий гимн, похожий на все прочие гимны, что поют студенты во всем мире.

Посмотрите-ка на этого Бронского! Любящие коллеги так и прилипли к нему. Со всех сторон несутся аплодисменты: ”Дорогой Бронский”, ”Варшавский университет без Бронского — не Варшавский университет”, ”Ваш кабинет будет вас ждать”, ”Возвращайтесь к нам”.

”Ваш кабинет”, — подумал Кениг. Как бы не так!

Доктор Бронский, ”дорогой” Пауль Бронский отдал последние распоряжения, продиктовал последние письма и отпустил свою плачущую секретаршу, дружески поцеловавшись с ней на прощание.

Теперь он остался один.

Оглядел кабинет. Стены увешаны всеми символами успеха, какие может собрать человек, возглавляющий большой медицинский факультет. Дипломы, награды, картины, групповые фотографии — словом, стенд славы.

Он сунул последние бумаги в портфель. На столе остались только фотографии Деборы и детей. Он смахнул их в верхний ящик и запер его на ключ. Ну, вот и все.

В дверь тихонько, почти робко, постучали.

— Войдите.

Доктор Франц Кениг. Маленький, седой, и усики седые. Он застенчиво подошел к столу.

— Мы много лет работали вместе, Пауль. У меня нет слов…

Пауль в душе улыбнулся: очень тонкая недомолвка.

— Франц, я собираюсь рекомендовать вас на мое место…

— Никто не может занять…

— Ерунда…

Ну, и прочие неискренние слова.

У себя в кабинете Франц Кениг дождался ухода Пауля и вернулся в его кабинет. Не отрывая глаз от кожаного кресла Бронского, он подошел к нему и дотронулся до спинки.

Да, завтра он в него усядется, отсюда мир будет выглядеть прекрасным.

Мое кресло… Декан медицинского факультета! Мое кресло! Бронский ушел. Бронский с его хорошо подвешенным языком и вышибающим слезу голосом. Десять лет Кениг ждал. Дирекция была ослеплена Бронским. Так обрадовались, что впервые за шестьдесят лет можно назначить деканом медицинского факультета человека с университетским дипломом, что даже закрыли глаза на то, что он еврей. А против меня подняли целую кампанию, потому что я — немец.

Франц вернулся к себе в кабинет, взял шляпу, трость и засеменил по коридору. Студенты снимали фуражки и кланялись ему, когда он проходил мимо.

В последнее время они себя ведут совсем иначе, подумал он. Теперь они должны его уважать и даже бояться. Бояться? Бояться меня? Одна мысль об этом доставляла ему наслаждение.

Даже его толстая ворчливая жена-полька теперь иначе будет себя вести.

Он быстро шел к площади Пилсудского, постукивая тростью в такт своим шагам. Сегодня он был счастлив. Даже пытался насвистывать. Вот он, конец долгого пути.

Как и большинство здешнего миллионного немецкого населения, Франц Кениг родился в Западной Польше, на оккупированной в прошлом немцами территории, которая снова отошла к Польше после Первой мировой войны. Когда он был еще совсем молодым, семья переехала в Данциг, расположенный, так сказать, в географической аномалии, известной под названием ”Польский коридор”. Узкая полоса земли, отсекшая от Германии Восточную Пруссию, чтобы дать Польше выход к морю. Ненормальный раздел! Данциг и Польский коридор, населенные этническими немцами и поляками, острыми иглами кололи немецкую гордость и с самого начала стали источником распрей и угроз.

Выходец из добропорядочной семьи коммерсантов, Франц Кениг получил классическое медицинское образование в Гейдельберге и в Швейцарии, был человеком умеренным во всех отношениях и, хотя вырос в Данциге, где кипели национальные страсти, не считал себя ни немцем, ни поляком, а просто хорошим врачом и преподавателем — профессия, по его понятиям, выводившая его за пределы национальных рамок.

Жизнь, которую вел Франц Кениг, была по нем, как и должность в Варшавском университете, как и польская девушка, на которой он женился. И никому Кениг не мешал, наслаждаясь у себя в кабинете хорошей музыкой и хорошими книгами. Честолюбивые устремления жены-польки нисколько его не интересовали, и она плюнула на все, опустилась и разжирела.

Когда нацисты пришли к власти, Франца Кенига очень смутило их поведение. С несвойственной ему запальчивостью называл он этих коричневорубашечников ”толстокожими, безмозглыми громилами”, радуясь тому, что живет в Варшаве и не имеет отношения ко всей этой смуте в Германии.

Но все изменилось. Наступил тот месяц, та неделя, тот день и час… Освободилось место декана медицинского факультета. По всем статьям получить его должен был Кениг — и по возрасту, и по опыту, и по преданности делу. Он даже подготовил свою инаугурационную речь[4], но так никогда ее и не произнес: на должность декана назначили Бронского, который был на пятнадцать лет моложе.

Он хорошо помнил, как тогда Курт Лидендорф, глава этнических немцев Варшавы, шептал ему на ухо:

— Доктор Кениг, это пощечина всем нам, немцам. Это страшное оскорбление.

— Чепуха… чепуха…

— Может, теперь вы поймете, что Версальский договор — позор для немецкого народа. Взять хотя бы вас. Гейдельберг… Женева… Человек большой культуры, а вас сделали никем. Вы тоже жертва еврейских козней, как и все немцы. Гитлер говорит…

Еврейские козни… Бронский… еврейские козни…

Единственное, чего хотел Франц Кениг от этого мира, которому он честно служил, — стать деканом медицинского факультета Варшавского университета.

— Заходите вечерком к нам, герр доктор, побудьте со своими! Из Берлина специально человек приехал потолковать с нами.

А толковал берлинский гость вот о чем:

— Нацистские методы, может, и грубы, но чтобы восстановить справедливость, нужны волевые, сильные люди. Наши действия оправданы потому, что оправдана сама цель вернуть немецкий народ на его настоящий путь.

— А, герр доктор, — сказал Лидендорф, — рад видеть вас здесь. Садитесь, садитесь поближе.

— Гитлер понял, что немцы больше не желают быть пешками. Если вы считаете себя немцами, вы больше не пешки.

Кениг возвращался домой с четвертого, с пятого, с шестого собрания, смотрел на свою толстую жену-польку, на все, что его окружало, и думал: ”Феодалы, сплошное невежество, а я — немец, я то — немец”.

— Доктор Кениг, вы бы только посмотрели, что творится в Данциге. Тысячи немцев борются за фюрера, заявляя миру, что не позволят себя угнетать.

Как он гордился освобождением немцев в Австрии и Чехословакии!

— По зрелом размышлении, Лидендорф, я решил присоединиться к вашему движению.

Он шел по боковой аллее Саксонского парка, мимо правительственных зданий, дворцов и музеев. Весь этот гранит и мрамор был ему чужд. Другое дело — пивные или уютные дома немцев, его соплеменников, тут он чувствовал себя в своей тарелке, тут доктор Франц Кениг был уважаемым человеком. И говорили тут о великих делах, никого не стесняясь и не боясь.

Он остановился на площади Желязных ворот, как раз за Саксонским парком.

Тошнотворный запах подгнивших овощей, неопрятные крестьяне, кудахтанье кур, крики менял, нищие, тысячи лотошников, торгующихся за злотый.

— Прекрасный галстук, совсем как новый!

— Карандаши! Карандаши! Карандаши!

— Покупайте у меня! Покупайте у меня!

Старухи сидят на краю тротуара, продают яйца — у кого пяток, у кого три; воры и карманники так и шныряют вокруг; на ручных тележках горы поношенных туфель и засаленных пиджаков.

— Покупайте у меня! У меня!

Бородатые евреи, бородатые Паули Бронские, ссорятся, торгуются за ползлотого на идише, на этом исковерканном немецком языке.

Пьяный солдат, которого вытолкали в шею из кафе, повалился прямо под ноги Кенигу. ”Недаром говорят: "Пьян, как поляк", - подумал Кениг, — точнее не скажешь”.

Две небольшие площади, а вся Польша перед ним, как на ладони. Так ли уж несправедливо отвращение Гитлера к славянам? Тридцать миллионов поляков, и только два миллиона читают газеты. Народ феодалов и батраков, и это в двадцатом веке. Народ, который молится Черной мадонне, — ни дать ни взять африканские зулусы, поклоняющиеся богу солнца.

Для Франца Кенига это и была Польша: на пять процентов Париж за мраморными стенами особняков, на девяносто пять процентов — Украина. Ужасающее невежество!

А что бы сделал добрый, трудолюбивый немецкий народ на плодородных, богатых полезными ископаемыми землях Силезии!

— Покупайте у меня!

Грязный, отсталый сброд! Им ли остановить немецкий народ, обогативший мировую цивилизацию больше, чем любая другая раса! Пусть даже нацисты и совершают мелкие несправедливости, но конечная цель великой Германии оправдывает средства.

Кениг выбрался из базарной толчеи и вошел в бар Ганса Шульца.

— Гутен таг, герр доктор, гутен таг, — улыбнулся Шульц.

— Привет, Шульц. Есть новости?

— Да. Герр Лидендорф не сможет некоторое время появляться на людях. Он сказал, что мы свою работу сделали, и вам тоже следует оставаться дома и ждать.

Доктор Кениг выпил пива, кивнул Шульцу, и тот улыбнулся ему в ответ, вытирая стойку.

Придя домой, Кениг положил шляпу на вешалку, поставил трость и посмотрел через открытую дверь на свою толстую жену-польку. Что она говорит, он не слышал, поэтому получалось, что она беззвучно открывает и закрывает рот, словно рыба. И когда она встала с места, она вся заколыхалась, как желе.

Кениг закрылся в своем кабинете. Включил приемник, который теперь всегда был настроен на немецкую волну. Митинг в Гамбурге! ”Мы, немцы, не можем мириться с нетерпимым отношением к нашим гражданам в Польше, где немецкие женщины и дети беззащитны перед польскими вандалами, где немецких мужчин избивают и убивают!”

”Зиг хайль! Зиг хайль! Зиг хайль!”

Тут же десять тысяч голосов огласили эфир песней ”Германия, Германия превыше всего”, и доктор Франц Кениг закрыл глаза. По щекам его покатились слезы, и он начал молиться, чтобы поскорее пришли его освободители.

Глава четвертая

Из дневника

Замечательные новости! Неожиданно приехал в гости Андрей. На исполнительном комитете сионистов-бетарцев[5]нам предстоит решить много вопросов, а поскольку и Андрей здесь, мы, значит, соберемся в полном составе.

Александр Брандель

Армейский грузовик остановился перед самым северным мостом через Вислу, соединявшим Варшаву с Прагой[6]. Капитан Андрей Андровский спрыгнул на землю, поблагодарил водителя и пошел вдоль реки дальше на север, к новому предместью Жолибож. Сдвинув на затылок уланскую конфедератку, он шагал, насвистывая, и ему улыбались кокетливые девушки, и он улыбался им в ответ. Капитан Андрей Андровский выглядел, как хрестоматийный улан с картинки: ремни сияют, стилет сверкает на солнце.

Он свернул с набережной на обсаженную деревьями улицу с новыми красивыми домами, где жили люди зажиточные. Заметив на тротуаре камень, стал подкидывать его ногой с ловкостью хорошего футболиста. Когда он отправил его в воображаемые ворота в конце улицы, он как раз подошел к дому Пауля Бронского.

— Дядя Андрей! — закричал десятилетний Стефан, прыгая ему на спину.

Две короткие ”схватки” — и высокий кавалерийский офицер повержен на землю своим племянником. Тут же признав себя побежденным, Андрей поднялся и посадил победителя себе на плечи.

— Как поживает Баторий? — спросил Стефан.

— Ну, Баторий! Самый красивый и быстрый конь во всей Польше.

— Расскажи, чем он опять отличился, дядя Андрей?

— Чем? Значит, так. На этой неделе… погоди, дай вспомнить. Да, да. Взял я его в Англию на Большие скачки, и он так быстро бежал, что рассек воздух и грянул гром. А эти англичане, решив, что сейчас польет дождь, побежали прятаться и скачек не видели. Баторий успел четыре раза обежать трек и пошел по пятому заходу, когда вторая по скорости лошадь только еще по первому заходу пришла к финишу, и эти дураки-англичане, попрятавшиеся под навесами, подумали, что Баторий пришел последним.

— А кто ухаживает за Баторием, когда тебя нет?

— Старый сержант Стика, самолично!

— А я смогу еще раз покататься на Батории? — спросил Стефан, вспоминая самое яркое событие своей молодой жизни.

— Непременно, как только мы тут кое-что уладим.

— А перепрыгивать препятствия?

— Думаю, да, если у тебя не кружится голова от высоты. Когда Баторий прыгает, мир под ним кажется крошечным. Я, пожалуй, не дам ему больше участвовать в скачках с препятствиями. Когда он их берет, он подскакивает так высоко, что другие лошади успевают обежать трек, пока он опустится на землю.

Андрей вошел в дом.

— Дядя Андрей! — воскликнула Рахель. На сей раз обошлось без сражения: изящная черноглазая барышня четырнадцати лет ограничилась крепким поцелуем.

— Андрей! — закричала Дебора, выбегая из кухни и на ходу вытирая руки. — Ах ты, чертенок, ты почему не предупредил, что приедешь? — обняла она брата.

— Я и сам только вчера вечером об этом узнал. К тому же хочу скрыться от Александра Бранделя, иначе он немедленно созовет какое-нибудь чертово собрание.

— На сколько ты приехал?

— На целых четыре дня.

— Замечательно!

Андрей спустил Стефана на пол, словно перышко снял.

— Что ты мне привез? — спросил тот.

— Как тебе не стыдно, Стефан, — сделала ему замечание сестра.

Андрей, подмигнув, поднял руки вверх. Стефан принялся шарить по дядиным карманам, которые, сколько он себя помнил, всегда были набиты подарками. И вытащил позолоченного орла, который в качестве эмблемы прикреплялся спереди к конфедератке.

— Мне? — не веря своим глазам спросил он.

— Тебе.

— Ура! — и Стефан помчался оповещать соседей, что приехал его изумительный дядя Андрей.

— А это для моей племянницы.

— Ты их балуешь, Андрей, — сказала Дебора.

— А ты приготовь мне что-нибудь поесть.

— Ой, какая прелесть! — девочка развязала ленточку, быстро обняла дядю и побежала к зеркалу прилаживать гребни из слоновой кости к густым, черным, как у матери, волосам.

— Красавица! — сказал Андрей.

— Мальчики уже на нее заглядываются.

— Что ты говоришь! Какие мальчики?

— Она не останется без кавалеров, как ее мама, — засмеялась Дебора.

— Спасибо, дядя Андрей, — Рахель подошла к Андрею, которого обожала, и поцеловала в щеку.

— ”Спасибом” не отделаешься, — сказал Андрей, показывая на рояль.

Рахель с удовольствием заиграла какой-то сложный этюд. Андрей внимательно слушал, потом Дебора взяла его за руку и повела в кухню. На пороге он остановился.

— Она замечательно играет, точно как ты когда-то.

Дебора отпустила прислугу Зоею и сама поставила чайник. Андрей уселся, расстегнул мундир. В кухне вкусно пахло. Сестра печет печенье — совсем как в старой квартире на Слиской в канун субботы. Она сняла с Андрея конфедератку и запустила пальцы в его густую светлую шевелюру.

— Мой маленький братик, — сказала она и поставила перед ним блюдо с печеньем; когда она стала разливать чай, блюдо уже наполовину опустело.

— Вот это чай! — восхитился Андрей. — А сержант Стика заваривает не чай, а помои.

— Что происходит на границе, Андрей?

— Откуда мне знать, — пожал он плечами. — Со мной не советуются. Спроси у Рыдз-Смиглы.

— Нет, серьезно.

— Вполне серьезно. Я приехал домой на четыре дня…

— Мы очень волнуемся.

— Концентрация немецких сил огромная. Я тебе скажу, что я думаю. Пока Гитлер получает все, что хочет, шантажом, это еще куда ни шло. Но Польша на шантаж не поддастся, так что, возможно, ему придется отступить.

— Пауля призвали.

— Ну? — Андрей напрягся, в его отношениях с Паулем не все шло гладко. — Мне очень жаль. Я не думал…

— Никто не думал, — перебила Дебора, раскатывая тесто для следующей порции печенья. — Ты уже видел Габриэлу?

— Нет, я пришел прямо сюда. Она, наверное, еще на работе.

— Приходи с ней вечером ужинать.

— Если меня не перехватит Брандель.

— А ты постарайся. И Кристофер де Монти придет.

— О, как поживает мой друг Крис?

— Завален работой, обстановка ведь напряженная. Мы его уже больше месяца не видели, — сказала она, нажимая на скалку с особым усердием.

Андрей встал, подошел сзади к сестре, повернул ее за плечи к себе и попытался приподнять за подбородок ее лицо. Дебора тряхнула головой.

— Ты, пожалуйста, не думай, между нами ничего нет, — сказала она.

— Просто старые друзья?

— Просто старые друзья.

— Пауль знает?

— А нечего знать!

— Ты что, считаешь меня дураком?

— Андрей, перестань, пожалуйста… нам и так волнений хватает. И, ради Бога, не спорь ты с Паулем.

— Да кто с ним спорит! Это же он всегда…

— Честное слово, если вы опять заведетесь…

Андрей допил чай, набил карманы печеньем и застегнул мундир.

— Ну, пожалуйста, Андрей, обещай мне, что сегодня все пройдет мирно. Он же уходит в армию. Ну, ради меня.

Андрей что-то буркнул и шлепнул сестру на прощанье.

— Пока, — сказал он ей, уходя.

* * *

Андрей развалился на садовой скамейке парка на Лазенках напротив Американского посольства.

Над ним высилась статуя Фредерика Шопена, облюбованная местными голубями, а позади сквозь листву виднелся Бельведерский дворец маршала Пилсудского. Приятное место для отдыха. Андрей нашел в кармане последнее печенье, проглотил его и приступил к своему любимому занятию: мысленно раздевать проходящих женщин.

Вскоре открылась парадная дверь посольства, из нее вышла Габриэла Рок и пошла по Уяздовской аллее. Он догнал ее на первом перекрестке. Чувствуя, что за ней кто-то увязался, Габриэла быстро сошла на мостовую.

— Пани, — сказал сзади Андрей, — будьте любезны назвать мне имя той счастливицы, которая завладела сердцем самого лихого офицера среди улан польской армии.

— Андрей? Андрей! — она остановилась посреди мостовой и бросилась к нему в объятия.

Полицейский-регулировщик поднял руку, и поток машин ринулся вперед. Водители нетерпеливо гудели, объезжая их, сердясь, но в то же время понимая, что солдат имеет право целовать свою подружку посреди мостовой. Наконец какой-то уж совсем непатриотичный таксист обозвал их идиотами и отогнал на садовую скамейку.

— Андрей, — сказала она и всхлипнула, положив голову ему на грудь.

— Ну, ну! Знай я, что ты так расчувствуешься, я не приехал бы.

— Ты на сколько? — утерла она слезы.

— На четыре дня.

— Ой, как я рада!

— Я чуть было не нашел себе другую, думал, ты уже никогда не выйдешь из посольства.

— А я задержалась на совещании, — Габриэла взяла его большую руку в обе свои. — В этом году мы не открываем американскую школу при посольстве. Детей вывезли в Краков. Даже часть основного персонала туда переезжает.

Андрей что-то процедил сквозь зубы насчет всем известной американской трусости.

— Не будем сейчас об этом говорить, — перебила она, — у нас есть только девяносто шесть часов, а мы вот сколько из них уже потеряли. Ко мне идти нельзя, я сделала ремонт, и в квартире жутко воняет краской. Я же не знала, что ты приедешь.

— А у меня перед дверью наверняка уже расположился Брандель со всем своим исполнительным комитетом.

— Рискнем, — сказала Габриэла таким голосом, что он тут же пошел за извозчиком.

Квартира Андрея была на улице Лешно, в районе для людей среднего достатка, который отделял богатые южные кварталы от северных трущоб. Они поднимались по лестнице обнявшись. На четвертом этаже Габриэла остановилась перевести дух.

— Мой следующий любовник будет жить на первом этаже, — сказала она.

Андрей схватил ее на руки и перекинул через плечо, как мешок с сахаром.

— Пусти, дурень!

Издав кавалерийский боевой клич, он припустил через две ступеньки и на последнем этаже пинком ноги открыл никогда не запиравшуюся дверь. От изумления он остановился, как вкопанный, с Габриэлой на плече, хотя она и пыталась спуститься на пол. Андрей окинул взглядом квартиру, удивился, заглянул в кухню, осмотрелся кругом: не ошибся ли он дверью. Безукоризненная чистота и порядок. Годами он старательно разбрасывал повсюду свои книги и бумаги, письменный стол был вечно погребен под грудой рапортов — и вот тебе на! Весь чудесный беспорядок, вся бережно накопленная пыль — все, что составляет образ жизни холостяка, исчезло без следа.

Андрей открыл ногой платяной шкаф — все выглажено и аккуратно повешено.

А кухня… вся грязная посуда вымыта. Но этого мало, на окнах — занавески! Кружевные занавески!

— Меня выселили! — закричал Андрей. — Нет, хуже! Здесь побывала женщина!

— Андрей, спусти меня на пол, иначе я подниму крик.

— Я жду объяснений, — грозно сказал Андрей, опуская ее на пол.

— Сидела я, сидела дома, ждала, ждала, когда Баторий примчит на себе моего доблестного улана… Одна-одинешенька со своими кошками да воспоминаниями. И надумала пойти посидеть здесь, чтоб не так одиноко было. А как сидеть в таком беспорядке!

— Ох, знаю я, что это значит, Габриэла Рок! Ты хочешь меня перевоспитать!

— Ах, так ты это знаешь? — обняла она его.

Он ее приподнял и приник губами к ее губам.

И тут зазвонил телефон. Нож в спину! Они замерли. Нет, не смолкает.

— Чертов Брандель!

— Пусть себе звонит, — начиная сердиться, сказала она.

Звонит… и звонит… и звонит.

— Это же зрячий телефон, у него есть глаза, — завопила Габриэла, чуть не плача. — Пока тебя не было, он не звонил ни разу.

— Может, ответить?

— Ничего не поделаешь, все бетарцы Варшавы знают, что Андрей Андровский приехал в отпуск.

— Это ты, Брандель, сукин ты сын? — снял трубку Андрей.

— Конечно, — ответил мягкий голос. — Вот уже три часа и двадцать минут, как ты в городе, а у друзей еще не был. Как же так? Старых друзей забываешь?

— Слушай, Алекс, пошел бы ты к черту, — пробормотал Андрей и повесил трубку, но тут же снял ее снова и набрал номер Бранделя.

— Андрей? — немедленно отозвался Брандель.

— Я тебе позвоню попозже. Передай нашим, что я сгораю от нетерпения повидаться с ними.

— Надеюсь, я не очень помешал. Счастливо. Гут шабес[7].

— Не сердись, Габи, — Андрей подошел к окну, опустил занавеси, потом запер дверь. — Не сердись.

— А я и не сержусь, — выдохнула она. — Как я по тебе соскучилась! — вдруг не выдержала Габриэла.

Снова зазвонил телефон.

На сей раз безответно.

Глава пятая

Из дневника

Кажется, я не вовремя позвонил Андрею. Еще хорошо, что при его вспыльчивости он быстро отходит.

Сегодня говорил с приятелями из банка. Все спешат продавать недвижимость за американские доллары или швейцарские и южноамериканские боны. Продаются целые поместья.

Теперь, когда заключен союз между Германией и Россией, немецкая пропаганда совсем распоясалась: обвиняет Польшу в нарушении границ и в угнетении немецких меньшинств.

А мы и не думаем прислушаться к Англии и Франции, которые умоляют нас попросить помощи у России. Неужели наше командование действительно полагает, что мы можем победить немцев?

Александр Брандель

* * *

Пауль положил в большой коричневый пакет документы, ценные бумаги, завещание, страховые полисы, крупную сумму наличными, ключи от сейфа в банке, туда же вложил запечатанное письмо, надписав на конверте: ”Вскрыть в случае моей смерти”. И заклеил пакет.

В столовой Рахель хлопотала вокруг стола, помогая толстой, стареющей Зосе наводить последний лоск. Блестит столовое серебро, белеет фарфор с позолотой, Рахель поправляет вазу с цветами, чтобы она стояла точно посредине стола.

Пауль слушал у себя в кабинете Би-Би-Си. ”Маршал Рыдз-Смиглы дал интервью специальному корреспонденту Швейцарского Агентства Новостей в Варшаве Кристоферу де Монти, в котором сказал, что Польша по-прежнему не собирается заключать договор о взаимопомощи с Советским Союзом. Недавно Би-Би-Си получила подтверждение этой жесткой политики в ходе пресс-конференции с министром иностранных дел Польши Беком. Обозреватели считают, что такая политика Польши — еще один шаг к войне”.

Закончив приводить себя в порядок, Дебора вошла в кабинет. Пауль перевернул конверт надписью вниз, выключил приемник и улыбнулся жене. За все шестнадцать лет их супружеской жизни не было случая, чтобы она не постаралась выглядеть привлекательной. Лучшей жены для карьеры и придумать нельзя.

— Ты чудно выглядишь, — сказал он.

— Спасибо, дорогой, — ответила она. — Пауль, пожалуйста, постарайся сегодня вечером не спорить с Андреем.

— С ним трудно не спорить.

— Ну, пожалуйста.

— Я-то тебе обещаю, пусть тебе пообещает твой брат.

— Ради детей… И ужин ведь сегодня особенный.

В дверь позвонили.

— Здравствуйте, Крис, заходите, пожалуйста, — пригласила Рахель.

— Ты с каждым днем становишься все больше похожей на свою маму, — сказал Крис.

— Мама и папа в кабинете, — покраснела Рахель, — проходите к ним.

Пауль и Дебора стояли уже возле двери.

— Давненько вас не видели, Крис, — сказала Дебора, тщательно избегая его взгляда.

Он кивнул. Пауль пожал ему руку, но страх перед первым моментом встречи еще сковывал Криса.

— Извините, — сказала Дебора, — мне нужно взглянуть, как там ужин. Сейчас принесу коктейли.

Пауль предложил Крису сесть и вернулся к письменному столу.

— Я слушал последние известия, — сказал он, набивая трубку, — передавали ваше интервью со стариком.

— При столь стремительном развитии событий странно, что он придерживается прежней позиции.

— И Россия, и Германия веками теснят нас, а теперь мы и выбирать-то между ними не можем. Ладно, черт с ними. Крис, мы соскучились по вам. Как вы?

— Замотан.

У Криса отлегло от сердца: радушный прием, светские разговоры. Либо Пауль решительно ничего не знает, либо его это устраивает. А может, он ведет какую-то хитрую игру. Как бы то ни было, безобразных сцен он не хочет, и это уже само по себе утешительно.

— Завтра я уезжаю, — вдруг сказал Пауль. — Меня призвали. Скорее всего направят в Краков штабным хирургом. Сплошная канцелярщина. Сколько я занимаюсь медициной, я всегда просил не призывать меня в действующую армию, ради ее же интересов. Не в действующую — пожалуйста, им же нужна административная помощь.

Эта новость и обрадовала, и огорчила Криса. Его так и подмывало сказать: ”Послушайте, Пауль, мы с Деборой любим друг друга. Так случилось… мы не виноваты. Я хочу, чтобы вы дали ей развод”. Но он промолчал. Ну, как скажешь человеку, который уходит на войну: ”Я хочу увести от вас жену, а заодно и пожелать вам приятного времяпрепровождения на фронте”? И почему этот Пауль Бронский такой порядочный парень?

— Крис, мы с вами не так давно знакомы, чтобы считаться близкими друзьями. Но вы же знаете, как в жизни бывает, с одним человеком можно проработать сто лет, вот как я с доктором Кенигом, и так и не распознать его, а с другим — через десять минут становятся друзьями, вот как мы с вами, хочу надеяться.

— Я тоже, Пауль.

— Мне выпало большое счастье. Не говоря уже о моем положении и семье, я получил от отца значительное состояние, которое сумел приумножить, — Пауль передвинул коричневый пакет на другой конец стола. — Если со мной что-нибудь случится…

— Ну, вот еще…

— Разговор между друзьями — не светская болтовня, Крис. У Польши нет ни малейшей надежды, верно?

— Пожалуй, действительно нет.

— Даже если я уцелею, чего я, конечно, очень хочу, они нас сильно прижмут. При ваших связях и свободе передвижения вы окажетесь в самом лучшем положении в случае оккупации Польши. Из всех, кого я знаю, только вы можете перевести мое состояние в швейцарский или американский банк.

Крис кивнул и взял конверт.

— Тут все в ажуре.

— Я этим сразу же займусь. На следующей неделе мой приятель едет в Берн. Ему вполне можно доверять. Какой вид инвестиций вы предпочитаете?

— Германское военное снабжение, вероятно?

Они рассмеялись.

— На мой банк можно положиться, он сам выберет, куда вложить деньги.

— Прекрасно. Итак, все мое состояние в ваших руках. И еще. Что бы со мной ни случилось, я знаю, вы приложите все усилия, чтобы отправить Дебору с детьми из Польши.

У Криса пересохло во рту. До сих пор все было в порядке вещей, как положено между друзьями. Но теперь получается, что Пауль оставляет Дебору на его попечение. Крис посмотрел Паулю в глаза. Бесполезно. Как непрозрачное стекло. Знает? Не знает? Если знает, то переносит стойко, гложущую боль скрывает. Но Паулю так и подобает себя вести, человек он не только воспитанный, но и практичный. Возможно, он уже все взвесил и простил Дебору и его, Криса? А может, Крис все преувеличивает, может, Пауль считает его достаточно близким другом, чтобы просить позаботиться о жене?

Пауль не сделал ни малейшего намека — как нужно понимать его просьбу.

Крис положил конверт во внутренний карман.

Вошла Дебора с двумя бокалами шерри для себя и Пауля и с мартини для Криса.

— У вас у обоих мрачный вид.

— Крис объяснил мне истинный смысл последних известий, дорогая.

— Идемте в гостиную. Рахель играет на рояле.

Они стали вокруг инструмента. Пауль явно гордился незаурядными способностями дочери. Она играла ту же вещь, что на днях передавали по радио, и Крис вернулся мысленно к себе в квартиру, снова увидел Дебору перед зеркалом… Падеревский… Шопен… Пальцы Рахель летали по клавишам. Дебора опустила глаза. Крис тоже. Пауль переводил взгляд с нее на него и снова на нее…

— А ты почему не играешь, дорогая? — обратился он к жене.

Она глубоко вздохнула, села рядом с Рахель, заиграла в нижнем регистре. Дебора и Рахель, мать и дочь, две красавицы.

Громкий голос у дверей нарушил идиллию. Пришел дядя Андрей. Он провел второй раунд борьбы со Стефаном и, приподняв толстую Зоею, прошелся с ней в туре вальса по прихожей.

— Крис! — крикнул он, хлопнув де Монти по спине так, что тот расплескал половину мартини.

Габриэла, сияя от радости, вошла почти незамеченной вслед за своим шумным уланом.

— Играйте, играйте! — скомандовал капитан Андровский.

Он никогда не слыл человеком, умеющим скрывать свои чувства, и поздоровался с Паулем так, что сразу стало ясно, какие у них натянутые отношения. Видно было, что оба изо всех сил стараются сдержать себя ради Деборы.

— Я слышал, вас призвали, Пауль.

— Да, они действительно подгребают последние крохи.

— Нет, — возразил Андрей, — вы им еще сослужите хорошую службу. Работаете вы всегда хорошо.

— Ну, спасибо, шурин.

Когда всех пригласили к столу, Габриэла, Крис и Пауль начали наперебой восхищаться сервировкой. Андрей внимательно осмотрел стол, ища глазами, чего не хватает. И только уловив сердитый взгляд сестры, успокоился и тоже уселся.

Это был великолепный обед, специально для Андрея, чтобы его порадовать любимыми блюдами. Когда приступили к фаршированной рыбе с хреном, разговор зашел о грустном положении Варшавского театра. Из-за политического кризиса лучшие пьесы, как всегда французские, запаздывали. Габриэла полагала, что и в опере дела обстоят не лучше. Рахель надеялась, что концертная программа не слишком пострадает, да и Дебора тоже, потому что в консерватории решили, что в этом сезоне состоится первое выступление Рахель с оркестром — если все будет хорошо.

Подали куриный бульон с лапшой. Разговор зашел об Олимпийских играх. Стефан знал наизусть чуть ли не все спортивные рекорды этих игр. Джесси Оуэнс[8] был, конечно, что надо, но дядя Андрей как нападающий сборной Польши его переплюнул, а заодно и всех американцев. Где будет играть Андрей в этом году?

Куриное жаркое, мясной рулет с крутыми яйцами, кугл[9] с изюмом. Крис сказал, что давно уже не ел вкусных еврейских блюд, Пауль хорошо сделал, что пригласил его на ужин. Габриэла попросила несколько рецептов, и Дебора обещала завтра продиктовать их ей по телефону. Стефан уже начал ерзать на стуле.

К чаю была сладкая рисовая запеканка. Заговорили об университетских делах. Кениг будет заведовать кафедрой? Он, кажется, связан с нацистами? Ну, пусть немец — как бы то ни было, эта должность принадлежит ему по праву.

Принесли коньяк. Рахель помогла Зосе убрать со стола. Стефан, которого кроме Олимпийских игр никакие темы не интересовали, убежал.

Когда дети ушли, заговорили о политике. За все это время Андрей не проронил ни слова.

— Крис, Габриэла, — сказал Пауль, — все мы чувствуем с трудом скрываемую ярость моего шурина капитана Андровского. Хорошо еще, что ему не удалось испортить впечатление от кулинарных шедевров моей жены. Прошу прощения за его невоспитанность.

— Вы совершенно правы, доктор Бронский, — поспешно сказала Габриэла. — Андрей, ты себя ужасно ведешь.

— Я обещал сестре не затевать споров и, как мне это ни трудно, держу слово, — проговорил Андрей негромко, но таким тоном, что ясно было, что у него внутри все кипит.

— По-моему, уж лучше поспорить и выложить все начистоту, чем дуться, как Стефан, и всем портить настроение, — парировал Пауль.

— Пауль, ты же мне обещал, не дразни его, — попросила Дебора.

— Пусть капитан выскажется, иначе он взорвется.

— Пауль, ты же утром уезжаешь, не нужно сегодня спорить, — взмолилась Дебора.

— Почему же, дорогая, разве ты не хочешь, чтобы я запомнил свой дом таким, каким он был всегда?

— Я, конечно, человек слова, — начал Андрей, — но не могу удержаться, чтобы не сказать, что и я помню свой дом таким, каким он был всегда. А тут в канун субботы я сижу за столом у сестры — и ни свечей, ни благословений.

— И это все, что вас смущает, шурин?

— Да. Это же суббота.

— Вот уже год, как мы перестали обращать лицо к востоку, Андрей.

— Я знал, что этим кончится, но не думал, что вам удастся ее уломать так скоро. Помню как мы жили в трущобах на Ставках — Господи, в какой нищете! Но мы были евреями. И когда после маминой смерти мы переехали в более приличный район, на Слискую, моя сестра была хозяйкой еврейского дома.

— Андрей, сейчас же перестань, — не выдержала Дебора.

Крис и Габриэла вдруг оказались в эпицентре семейного раздора. Они растерянно смотрели друг на друга, когда Андрей вскочил, швырнув на пол салфетку.

— Начал доктор Бронский, а не я. Дебора, я разговаривал со Стефаном. Он даже не знает, что он еврей. Что же будет, когда ему исполнится тринадцать лет? Твоему единственному сыну не устроят бар-мицву[10]? Счастье, что мама с папой не дожили до этого дня.

Пауль был явно доволен тем, что ему удалось ”расколоть” Андрея.

— Мы с Деборой женаты шестнадцать лет. Не пора ли вам понять, что мы хотим жить своей жизнью, без ваших советов?

— Послушайте, Пауль, вот я, Андрей Андровский, — единственный офицер-еврей в уланском полку, но каждый знает, кто я.

— А я доктор Бронский, и тоже всем известно, кто я. Минуточку, Андрей. Я ознакомился с идеями сионизма. Этот путь спасения не для меня. Ничего он не говорит моему сердцу.

— А ваша фамилия тоже ничего не говорит вашему сердцу? Самуил Гольдфарб. Сын лотошника с Парисовской площади.

— Вы правы, Андрей. Парисовская площадь тоже ничего не говорит моему сердцу. Ни ее нищета, ни ее вонь, ни слезы и причитания, ни ожидания Мессии. Польские евреи сами виноваты в своих невзгодах, а я хочу жить в своей стране равноправным гражданином, а не врагом или чужеземцем.

— И это оправдывает ваше участие в Совете Союза студентов вместе с фашистскими выкормышами, которые бросают камни в окна еврейских книготорговцев?

— Я не одобряю их действия.

— Но и не стараетесь их пресечь. И знаете почему? Так и быть, я вам скажу. По трусости.

— Как ты смеешь?! — возмутилась Дебора.

— Трус вы, Андрей, а не я, потому что у меня хватает смелости сказать, что для меня еврейство — пустой звук и я к нему не имею отношения. А вы в погоне за призрачным спасением ходите на ваши сионистские собрания, не веря в эту болтовню.

Слова обрушивались на Андрея, как удары. Пауль бил по самому чувствительному месту. Андрей побледнел и задрожал, а остальные, не смея дышать, ждали взрыва. Но Андрей ответил нарочито проникновенным тоном:

— Вы просто болван, Пауль. Еврейство — не вопрос выбора. В один прекрасный день, который, боюсь, не за горами, оно свалится на вас и раздавит вместе со всей вашей софистикой. Ох, и тяжелое будет у вас пробуждение! Потому что вы еврей — хотите вы того или нет.

— Довольно! — закричала Дебора. — В моем доме не смей устраивать такие сцены, если хочешь здесь бывать и видеть Стефана и Рахель. Пауль — мой муж, так что изволь его уважать.

— Мне действительно следует научиться держать себя в руках, — тихо сказал Андрей, опустив голову. — Устроил сцену в присутствии гостей, да и чего мне, в самом деле, беспокоиться, раз ты счастлива…

— Я счастлива, — отрезала Дебора.

— Да, только по глазам этого что-то не видно, — Андрей быстро пошел к дверям.

— Куда ты? — прошептала его сестра.

— Пойду напьюсь. Буду пить за здоровье доктора Пауля Бронского — короля вероотступников.

Дебора хотела побежать за Андреем, но Габриэла ее остановила:

— Пусть идет. Он взвинчен из-за положения на границе. Вы же знаете Андрея, он завтра вернется просить прощения. Пусть идет.

Стук парадной двери прогремел, как пушечный выстрел.

— Крис, последите за ним, пожалуйста, — попросила Габриэла.

Крис молча кивнул и вышел.

Когда Крис ушел, Дебора опустилась на стул. Лицо у нее стало совсем серым.

— Не стоит так расстраиваться из-за него, дорогая, — попытался успокоить ее Пауль, страшно довольный своим поведением.

— Он догадался, он понял, вот что больно, — подняла она глаза, полные слез. — Мой муж уезжает, и я хотела сегодня зажечь свечи, как еврейская мать, и Андрей это понял.

Вся ссора, подстроенная Паулем, обернулась против него. Он сник и поплелся к дверям.

— Пауль, — резко окликнула его Дебора, — проводи Габриэлу домой.

— Нет, Дебора, не нужно. Давайте выпьем с вами еще по стаканчику чая. Через часок-другой я отыщу своего буйного кавалера. Не волнуйтесь за Андрея. Я его люблю, а иногда, видит Бог, стоит и потерпеть его выходки.

Глава шестая

Фридерику Року из-за его революционной деятельности становилось все опаснее жить в Польше, поделенной между Россией, Германией и Австрией. Как и многие патриоты, он отправился в добровольное изгнание. Поселился во Франции, стал одним из ведущих инженеров-гидротехников Европы.

После войны, в 1918 году, когда Польша снова стала независимым государством, он вернулся в Варшаву с женой и дочерьми — Региной и Габриэлой.

Новая Польша нуждалась буквально во всем. После ста лет оккупации она жила как во времена средневековья. Гидроэнергетике придавалось первостепенное значение. Фридерик Рок был одним из немногих поляков со значительным опытом в этой области. Он не стяжал большой славы и не скопил большого богатства, но он был вполне обеспечен и достаточно известен. Его фирма внесла существенный вклад в строительство Гдыни. По Версальскому договору Польша получила выход к морю через Польский коридор. В то время единственный ее портовый город Данциг, так называемый ”открытый город”, раздираемый политическими конфликтами, был густо населен враждебно настроенными немцами. Необходимость строительства польского морского порта не вызывала сомнений. Так появилась Гдыня.

В изгнании Рок стал страстным лыжником и каждую зиму с первым снегом отправлялся с семьей в Альпы. Польская гордость мешала ему прислушиваться к советам врача; он выбирал маршруты не по возрасту и пятидесяти лет скончался от сердечного приступа, преодолев очередной опасный спуск. Он оставил после себя хорошо обеспеченную вдову и двух дочерей.

Овдовевшая госпожа Рок уехала к своему единственному брату в Чикаго. Польшу она не любила и возвращаться туда не захотела. Старшая дочь, Регина, толстенькая и некрасивая, вышла замуж за молодого поляка из семьи импортеров польской ветчины, стала американской домашней хозяйкой и владелицей собственного дома неподалеку от матери.

Младшая дочь, Габриэла, пошла в отца: независимая, упрямая, эгоцентричная. Фридерик Рок был широким человеком и снисходительным отцом, а дядя, занявший после его смерти место главы семьи, слишком строго опекал овдовевшую сестру и ее дочерей. Габриэла взбунтовалась. Жизнь в Варшаве с отцом оставила у нее самые лучшие воспоминания. Она получила отличное образование в дорогой католической школе для девочек, где она каждый вечер молилась, чтобы Святая Дева помогла ей вернуться в Варшаву. Достигнув совершеннолетия и получив право распоряжаться своей долей наследства, она немедленно туда вернулась. Блестящее знание английского, французского, немецкого и польского языков, а также американское воспитание способствовали тому, что она получила место учительницы в школе при Американском посольстве. Вскоре она стала там незаменимой и, единственная из всех поляков, получила доступ к секретным документам.

Рента от ее доли отцовского состояния и работа в посольстве открыли перед ней двери в высшее общество Варшавы, считавшейся ”Парижем” Восточной Европы. Габриэла была на редкость хороша собой, и у нее не было отбоя от кавалеров. Это была классическая польская красавица — блондинка с искрящимися глазами, но не дородная, а маленькая и изящная.

Она любила флирт и ухаживания. Каждые несколько месяцев, получив очередное предложение и взвесив все ”за” и ”против”, она его отвергала. Габриэла наслаждалась свободой и хладнокровно ограничивала свои отношения с мужчинами до определенного предела. Ей было хорошо в Варшаве. Другого такого города нет и не было. Она понимала, что рано или поздно встретит человека, который станет незаменимым, как и Варшава, но пока что жизнь, была прекрасна, и Габриэла не торопилась. Единственную неосторожность, вполне простительную для молоденькой девушки, она допустила когда-то в отношениях с учителем, который после школы учил ее неподобающим вещам.

Уйдя от Бронских, Габриэла пошла искать Андрея и Криса на Иерусалимских аллеях, зная, что они не пойдут выпивать за пределы этого района. Она успела заглянуть и к журналистам, и к сионистам, пока не напала на их след. Надо было спешить: в двух местах они уже устроили небольшой дебош и еще в одном — крошечный скандальчик.

В гостинице ”Бристоль” она прошла прямо в бар. Новый южноамериканский джаз играл модное танго. Теперь все помешались на танго. Если Андрей не слишком напился, подумала Габриэла, может, удастся его затащить сюда — он так хорошо танцует, когда хочет.

— Да, мадам, — сказал бармен, — они здесь были, но ушли с полчаса назад.

— В каком они виде?

— Сильно под градусом. Господин де Монти чуть больше, чем его приятель-офицер.

”Плакало мое танго”, — подумала Габриэла.

— А вы не знаете, куда они пошли?

— Господин де Монти любит заканчивать вечер в Старом городе, говорят, ему нравится пить под польские народные песни.

Габриэла заглянула в танцевальный зал. Элегантные польские офицеры в форме, изящные дамы, одетые по последней парижской моде, бородатые дипломаты с орденскими ленточками. Огромная хрустальная люстра играет всеми цветами радуги, и кавалеры кружат дам против часовой стрелки в веселом ритме польки. Кончается музыка — кавалеры кланяются дамам, целуют им ручки, те отвечают кокетливым взглядом из-за веера или, наоборот, смотрят рассеянно в сторону. После современного бара Габриэла словно очутилась в прошлом веке. Она пошла в Старый город. Любители театра и кино расходились по домам не спеша, рука об руку, проститутки шныряли в поисках заработка, по мостовой катились дрожки с влюбленными парочками.

На центральном мосту она подошла к перилам и посмотрела вниз. Там грохотал пригородный поезд. Его глухой шум и мелодия польки, которую напевала про себя Габриэла, навеяли на нее воспоминания.

Был такой же теплый вечер, когда она встретила Андрея в большом сверкающем зале. Господи, подумала Габриэла, неужели прошло всего два года? Даже трудно вспомнить, как она жила до встречи с ним. Всего два года… два года…

* * *

Традиционный праздник офицеров Седьмого уланского полка устраивался в гостинице ”Европейская”. Это было одно из главных событий сезона. В этом полку было особенно много офицеров, чья родословная восходила к средневековью, к первому королю Казимиру Великому. Поэтому на праздник Седьмого уланского полка всегда собирались сливки варшавского общества.

Габриэла Рок, как обычно, была окружена плотным кольцом офицеров-холостяков. Танцевали они прескверно, спеси в них было предостаточно, а юмора маловато.

Кончился первый тур бурных полек, и Габриэла пошла в дамскую комнату попудриться.

Ее близкая подруга, Марта Томпсон, жена ее непосредственного начальника, вышла вместе с ней выкурить сигаретку.

Габриэла скучала. Уже восьмой бал в нынешнем сезоне — и ничего интересного, ни даже легкого флирта. Марта же, наоборот, была в восторге.

— До чего же они все красивы! И эти сапоги!

— Да что ты, Марта! В жизни не видела в одном полку столько рыбьих глаз сразу. А как противно эти офицеры целуют ручки!

— Беда с тобой, Габи, всех серьезных претендентов отвергаешь, ты слишком привередлива. Смотри, как бы тебе не остаться на бобах.

— Ладно, Марта, — улыбнулась Габриэла, — пошли еще потанцуем.

Они вернулись в зал, и обе одновременно увидели его. Собственно, все взгляды устремились к дверям, когда вошел, если можно так выразиться, ”эталон польского офицера-кавалериста”, лейтенант Андрей Андровский. После секунды восхищенного молчания его окружили приятели; они весело хлопали его по плечу, а он не без бахвальства рассказывал им, как занял первое место в среднем весе на чемпионате польской армии по борьбе.

— Правда, он — душка? — проворковала Марта.

— Кто это? — не отрывая взгляда от лейтенанта, спросила Габриэла.

— И думать не смей, Габи, лейтенант — неприступная крепость. Еще никому не удавалось разгрызть этот орешек.

— Но почему?

— Одни говорят, что он тибетский монах, другие — что половина Варшавы — его любовницы.

— Как его зовут?

— Лейтенант Андровский.

— Улан-Тарзан?

— Ну, ладно, — вздохнула Марта, — пошли, мой благоверный ждет.

— Пусть Томми представит меня лейтенанту Андровскому, — взяла Марту под локоть Габриэла.

— Пусть, но держу пари на шляпку от Фиби, что он даже не проводит тебя домой.

— Прекрасно, завтра в полдень у Фиби. Я точно знаю, какая шляпка мне нужна.

Когда Томми Томпсон представил Андрея Габриэле, тот не поцеловал ей руку, а просто вежливо кивнул, ожидая обычного "Так вы и есть тот самый Андрей Андровский!”

— Простите, я не расслышала вашего имени, — произнесла Габриэла.

”Неплохой ход”, — подумал Андрей.

— А мне ваше имя известно, мадемуазель Рок: как и многие, я поклонник работ вашего покойного отца. И совершенно неважно, как меня зовут — вам стоит лишь щелкнуть пальцами и сказать: ”Эй, как вас там…”, и я пойму, что вы обращаетесь ко мне.

”Не такой уж скучный вечер”, — решила Габриэла.

”Что за дурь на меня нашла — разыгрывать викторианские игры с избалованными девицами”, — удивился про себя Андрей.

— У меня свободен следующий танец, лейтенант.

”Батюшки, — подумал он, — она даже не изображает скромность. Рубит с плеча. Ну-ка посмотрим, что за птичка. Немного худовата”.

— Вы умеете танцевать, лейтенант?

— Видите ли, вообще-то я блестящий танцор, но, честно говоря, танцую только в виде одолжения.

— Если вам не доставляет удовольствия танцевать, зачем же вы дали себе труд прийти сюда?

— Мне полковник приказал. Видите ли, я олицетворяю славу нашего полка.

”Ко всему еще и тщеславен!” Габриэла собралась было повернуться и уйти, но краем глаза увидела Марту. Та, хихикая, подталкивала локтем своего Томми. Заиграла музыка.

— Уверен, что недостатка в партнерах у вас не будет, мадемуазель Рок, — сказал Андрей, — тут целая очередь кавалеров вас поджидает.

Он уже отходил, когда Габриэла непроизвольно щелкнула пальцами и сказала: ”Эй, как вас там…”

Андрей медленно подошел к ней, обвил рукой и увлек в круг танцующих. Он не хвастался, когда говорил, что отлично танцует. Женщины с завистью смотрели на них. Габриэла страшно злилась на себя за свое банальное поведение, но ей было приятно чувствовать его руку. И это ее еще больше злило, потому что он всем своим видом показывал, что для него все равно — танцевать с ней или с чучелом. Ей ужасно захотелось сбить спесь с этого гордеца, растормошить его, а потом, обнадежив настолько, чтобы он стал ее домогаться, захлопнуть у него перед носом дверь. И получить шляпку от Марты.

— Я не возражала бы, чтобы вы проводили меня домой, — сказала она, когда танец кончился.

”Хитрая и надежная уловка. Начатую игру не бросают на середине, к тому же улану неприлично отказать даме в просьбе”.

— Не будет ли огорчен тот кавалер, с которым вы пришли? — спросил он.

— Я пришла с господином Томпсоном из Американского посольства и с его женой, так что я совершенно свободна, лейтенант. Но, может быть, следует получить разрешение у вашего полковника?

— Я с удовольствием провожу вас, — слегка улыбнулся он.

У подъезда Томпсон предложил подвезти их.

— На улице так хорошо, может, пройдемся пешком, лейтенант?

— Как вам угодно.

— Всего доброго, Томми, до свидания, Марта, не забудь, завтра в полдень — у Фиби.

Было поздно и улицы уже опустели, если не считать нескольких пьяниц. Был слышен звук лишь их собственных шагов, да еще где-то далеко громыхал извозчик.

— Я вела себя с вами глупо и невоспитанно, — вдруг остановилась она. — И ни к чему было заставлять вас провожать меня домой. Найдите, пожалуйста, извозчика и…

— Ерунда. Я с удовольствием провожу вас.

— Вам больше не нужно соблюдать правила вежливости: состязание окончено.

— Так и я ведь был с вами не очень-то любезен. Обычно я не веду себя, как надутый индюк. Я стал о вас лучшего мнения, когда узнал, что вы сами себе зарабатываете на жизнь.

Он подставил руку, она приняла ее, и они перешли дорогу. И пахло от нее так хорошо, и ей было хорошо, и он это знал и тихонько насвистывал, чтобы скрыть свои чувства.

— Я поняла, что вы стараетесь меня разозлить, — сказала она. — Я наблюдала за вами после танца. На самом деле вы очень застенчивы.

— Не хочу показаться хвастливым, но я же вижу, что все ждут от меня особого поведения.

— А вам это не нравится?

— Нет, не всегда. Особенно на балах…

— Почему?

— Неважно.

— Нет, скажите.

— У меня мало общего с теми, кто ходит на балы.

— У такого знаменитого офицера, как вы, которого боготворят мужчины и женщины…

— Я не принадлежу к их кругу.

— Почему?

— Не стоит портить вам вечер посторонними темами.

Они молча приближались к концу улицы. Оба растерялись, почувствовав, что их тянет друг к другу, и такая скоропалительность их пугала. Для Габриэлы игра кончилась. Он вел себя любезно, и у нее пропала всякая охота дразнить его, наоборот, ей хотелось поближе узнать человека, который то распускает павлиний хвост, то ведет себя, как ребенок.

Квартира у нее была в большом старом особняке на аллее Трех крестов, напротив католической церкви Святого Александра. Габриэла остановилась перед парадным, нашла в сумочке ключ и протянула Андрею. Тот открыл дверь и отдал ей ключ обратно.

— Спокойной ночи, мадемуазель Рок.

Они пожали друг другу руки.

— Лейтенант Андровский, как вы знаете, я воспитывалась в Америке, где ведут себя не совсем так, как принято здесь. Не сочтете ли вы меня чересчур дерзкой, если я скажу, что хочу увидеть вас снова как можно скорее?

Он медленно высвободил свою руку из ее ладони, и лицо его снова стало по-ребячьи застенчивым.

— Да нет, мадемуазель Рок, — торопливо проговорил он, повернулся и ушел.

Габриэлу поразили ее собственные слова и еще больше — его уход. Она взбежала по лестнице смущенная, злая, уязвленная, со слезами на глазах.

* * *

Из Парижа вылетела большая группа высокопоставленных американцев: три конгрессмена с женами и промышленный советник по американскому заказу на строительство плотины на реке Варта.

— Мы хотим во что бы то ни стало протолкнуть этот заказ, — сказал Томпсон Габриэле, — а я как раз буду в Кракове, когда они прилетят, так что, пожалуйста, займитесь ими дня два, пока я вернусь.

— Что бы вы хотели, чтобы я им показала?

— Как всегда. Экскурсия по Варшаве, завтрак с послом, пресс-конференция, опера, драма. Заранее набросайте список приглашенных на прием.

— Все сделаю, не беспокойтесь. Но в прошлый раз, когда в делегации были жены, Министерство информации прислало для них ужасного сопровождающего. Может, попробуем кого-нибудь другого?

— Например?

— Не знаю, — пожала плечами Габриэла, — скажем, какого-нибудь уланского офицера. В Седьмом полку полно красавцев, которые говорят по-английски.

— Эге, милочка, — пробурчал Томпсон. — На шляпку я однажды уже разорился. Милдред, — сказал он по внутреннему телефону, — позвоните в Цитадель генералу. Нам нужен сопровождающий для жен членов делегации высокопоставленных лиц, которая прибывает послезавтра. Делегация имеет огромное значение, речь идет о большой ссуде для Польши. Если можно, пусть направят лейтенанта Андрея Андровского из Седьмого уланского. Да. Пусть свяжется с мадемуазель Рок. — Он положил трубку. Габриэла покраснела как рак.

— Называйте меня отныне просто Купидоном.

Андрей пришел в ярость, но ничем себя не выдал. Позвонил мадемуазель Рок, спокойно получил от нее распоряжения. Он пустил в ход все свое польское обаяние, сопровождая трех пожилых, но еще чувствительных американок. Ему даже удалось сдержаться, когда одна из дам, узнав, что он играл за сборную Польши, стала настаивать на том, чтобы он снял сапоги и показал мускулы своих ног.

В конце третьего дня он доставил дам в гостиницу, о чем и доложил в посольство мадемуазель Рок.

— Признаться, меня похвалили за умение налаживать связи. Вы внесли большой вклад в строительство плотины на Варте.

— Спасибо, — промямлил Андрей.

— Знаете, лейтенант, американские дамы так довольны вашим обществом, что спросили, не согласитесь ли вы их сопровождать в двухдневной поездке в Краков, пока комиссия будет рассматривать проект плотины.

— Мадемуазель Рок, — сказал Андрей, — боюсь, я отнимаю у моих приятелей-офицеров прекрасную возможность проявить себя. Пусть уж на сей раз исполнят свой долг они.

— Но дамы просят именно вас. Вы же хотите увидеть плотину на Варте?

— Мадемуазель Рок, плевать мне на плотину. В тот вечер я задел ваше самолюбие, и вы мне отомстили. Победа за вами — я посрамлен. Пока я водил этих… милых дам по Варшаве, мой полк проиграл очень важный матч, а мой дом совсем опустел. Вам придется найти кого-нибудь другого для исполнения этой приятной обязанности, потому что только через военный трибунал меня можно заставить вернуться сюда завтра.

— По-моему, вы ведете себя совсем не по-польски.

— Разрешите отбыть в полк?

— Если проводите меня домой, — улыбнулась Габриэла.

На сей раз, когда он ей отдал ключ, она вошла, не закрыв за собой двери.

— Поднимайтесь, — пригласила она.

Андрей вошел в небольшую, но со вкусом и хорошо обставленную гостиную. Это убранство, казалось, еще больше смутило его. Габриэла вышла на балкон, с которого была видна вся аллея Трех крестов. Андрей стоял у дверей, вертя в руках конфедератку.

— Входите, я не кусаюсь.

Когда он подошел к балкону, Габриэла обернулась и посмотрела на него со злостью.

— Вы совершенно правы, лейтенант, никогда еще я так не страдала от унижения.

— Вы уже отыгрались за него.

— Нет, не отыгралась.

— Мне не хотелось бы, чтобы вы усматривали в этом дело чести.

— Я никогда в жизни не бегала за мужчинами, но и они от меня никогда не бегали. Я не скрываю, что вы мне нравитесь, и хотела бы точно знать, почему вам доставляет удовольствие обращаться со мной, как с уличной девкой.

— Я уже сказал вам, что не люблю бывать на балах, я там чужой.

— Вы же знаете, что стоит вам моргнуть — и приданое любой богатой невесты в Варшаве — ваше.

— А мне хорошо быть тем, кто я есть.

— Так кто же вы есть?

— Я еврей, и у меня нет ни малейшего желания добиваться положения, которого я не жажду. Я, конечно, отношусь к категории ”хороших” еврейских парней. Могу метать копье дальше любого поляка и брать самые высокие барьеры на скачках, так что в уланских полках даже существует полюбовное соглашение не упоминать публично о моем позорном происхождении.

— И только поэтому вы так со мной обращаетесь?

— Мадемуазель Рок, не знаю, насколько сильно в вас американское воспитание, но в Польше принято считать, что мы используем таких милых католических девушек, как вы, для обрядовых жертвоприношений.

Габриэла прошла с балкона в комнату, присела возле столика с лампой и глубоко вздохнула.

— Что ж, я сама напросилась на этот разговор, нечего теперь обижаться. По крайней мере, мое самолюбие удовлетворено. Я думала, я вам не нравлюсь.

— Напротив, вы мне очень нравитесь.

— Вы только напускаете на себя браваду, а на самом деле вы очень ранимый человек.

— Я занят серьезной деятельностью, армия у меня отнимает лишь половину времени.

— Какой деятельностью?

— Вам это не будет интересно.

— Как раз интересно.

— Я сионист.

— О сионизме я слышала. Выкупить Палестину или что-то в таком роде.

— Вот именно, что-то в таком роде. Я член исполнительного комитета организации, которая называется ”Бетар”.

— ”Бетар”? Какое странное название!

— Во времена римского владычества в Иудее, во времена восстания Бар-Кохбы[11]… В общем, вам это не интересно.

— Очень интересно. Что же бетарцы делают?

— Мы придерживаемся сионистских принципов, согласно которым нам следует возродить нашу древнюю родину в Палестине. Мы содержим сиротский дом, у нас есть ферма под Варшавой, где молодежь приучается работать на земле. Когда у нас накапливается достаточно денег, мы покупаем земли в Палестине и посылаем туда очередную группу молодежи основывать там колонии.

— А зачем вам все это нужно?

— Затем, мадемуазель Рок, — у Андрея уже лопалось терпение, — что польский народ не разрешает нам иметь землю и обрабатывать ее. — Он резко оборвал себя и, понизив голос, добавил:

— Хватит об этом. Вам на сионизм плевать, и я себя чувствую круглым идиотом.

— Я стараюсь разговаривать с вами по-дружески.

— Мадемуазель Рок, на территории Варшавы, между Иерусалимскими аллеями и Ставками живет более трехсот тысяч человек. Это целый мир, о котором вы ничего не знаете. Ваши знаменитые писатели называют его ”Черным континентом”. Это и есть мой мир.

Андрей медленно пошел к дверям.

— Но почему это значит, что мы не можем быть друзьями, лейтенант?

— Что вам от меня нужно? — Андрей вернулся и подошел к ней. — Я не заинтересован заводить флирт.

— Ну, знаете…

— Кончайте эту дурацкую игру. Я беден, но мне это не мешает, поскольку я счастлив своим делом. В ваших глазах я ничего не значу и значить не буду. Если даже между нами и есть что-то общее, мы все равно живем на разных планетах.

— Не понимаю, почему я разрешаю вам доводить меня до такого состояния, — голос Габриэлы дрожал. — Вы очень предубеждены. Стоит постараться отнестись к человеку по-дружески, как он тут же возомнит о себе невесть что.

— Я точно знаю, что у вас на уме, и сейчас покажу вам, насколько я предубежден. Если вы ко мне снова пристанете, я вас раздену и устрою вам такую любовь, какую умею делать только я, а в моем умении вы, надеюсь, не сомневаетесь?

Она была изящного сложения, но пощечину он получил увесистую.

— Попробуйте только пикнуть, и я наставлю вам синяков, — прогремел он, схватив ее на руки.

Габриэла пришла в такой ужас, что не могла понять, шутит он или говорит серьезно. Андрей ринулся в спальню.

— Поразмыслив, я решил, что вам нужно прибавить в весе. Вы для меня слишком тощая, не стоит и заводиться, — сказал он, бросая ее на кровать, и вышел.

* * *

— Бросил и вышел? — воскликнула Марта.

Габриэла кивнула, налила чай и стала нарезать яблочный пирог.

— А ты что?

— Ничего. Не могла прийти в себя, как ты догадываешься, — Габриэла вдруг вынула носовой платок, отвернулась и заплакала.

— Вот тебе и раз! Габриэла, я тебя никогда не видела плачущей!

— Сама не понимаю, что со мной творится в последнее время. С тех пор, как я его встретила, я стала просто истеричкой. Стоит кому-нибудь не так на меня посмотреть — я начинаю плакать. Нет! — закричала она. — Меня никто так не выводил из себя! Никогда! — она зарыдала. — Такой негодяй! Я его ненавижу!

— Да, да, конечно, ненавидишь, — Марта села рядом и обняла ее за плечи.

— Я веду себя, как дура, — отстранилась Габриэла, беря себя в руки. — Но он совсем не такой, как все, кого я встречала до сих пор. Как будто с другой планеты.

— Ну, конечно, я всегда говорю: все стоящие мужчины либо сто раз уже женаты, либо с выкрутасами.

— Еще с какими! Самое ужасное, что я до смерти боюсь новых унижений. Я уже и так только что не бросилась к его ногам. Но этого не будет никогда! Могла ли я подумать, что такая ерунда может причинить такую боль, — Габриэла гневно дернула головой. — Я так хочу его видеть, что не могу выдержать. Просто не знаю, что делать.

— Вот что, дорогая, кем бы ни был этот лейтенант Андровский, ясно одно: это мужчина.

* * *

Андрей лежал на кровати, положив ноги на железную спинку, и тупо смотрел в потолок, не обращая внимания на Александра Бранделя, который рылся в бумагах на старом столе посреди комнаты.

— Я против назначения Брайлова редактором, он по своим взглядам слишком близок к сионистам-ревизионистам[12]. А ты как думаешь, Андрей?

Андрей что-то буркнул.

— Больше всех подходит Ирвин Розенблюм, но мы не можем платить ему столько, сколько он получает сейчас. Может, взять его консультантом… Поговорю с ним. Теперь, Андрей, относительно Лодзинского отделения. Тебе нужно немедленно заняться им. — Александр замолчал. — Я что, со стенкой разговариваю? Ты же меня не слушаешь!

— Слушаю, слушаю, — Андрей встал с кровати, засунул руки в карманы и прислонился к стене.

— Так что же ты думаешь?

— К чертям собачьим Брайлова, Ирвина, Лодзинское отделение вместе со всем сионизмом!

— Ну, после такого убедительного заявления, может, объяснишь, что тебя мучит? Ты уже целую неделю мечешься, как зверь в клетке.

— Потому что все время обдумываю, как быть. Может, остаться в армии…

— Прекрасно, — сказал Александр, стараясь скрыть удивление. — Я всегда предсказывал, что ты станешь первым евреем в Польше, дослужившимся до генерала.

— Я не шучу, Алекс. Мне уже двадцать шесть лет, и кто я? Борец за почти безнадежное дело? Все время изображать из себя важную персону, жить в таких комнатах, как эта… Может, с моей стороны глупо упускать единственную возможность выбиться в люди. Я сегодня все ходил и думал. Забрел на Ставки, где жил в детстве, и даже страшно стало: может, там я и окажусь снова под конец жизни. Ходил я и по Маршалковской, и по Иерусалимским аллеям. Если я постараюсь, то могу оказаться и там.

— А по дороге ты прошел по площади Трех крестов и мимо Американского посольства?

Андрей резко обернулся.

— Звонил Томпсон из посольства, — продолжал Алекс, — и пригласил меня сегодня на прием. Там, кажется, есть молодая особа, такая же несчастная, как и ты.

— Господи! Теперь уже и мое разбитое сердце не мое личное дело?

— Нет, раз ты Андрей Андровский.

— Не хочу я слушать лекции о еврейских мальчиках и шиксах[13]!

— Уж если Моисею годилась шикса[14], то Андрею Андровскому — тем более, — пожал плечами Алекс.

— Знаю все, о чем ты сейчас думаешь. ”Зачем я здесь? Зачем ломаю голову над этими делами?” Но если ты способен верить в сионизм так, как некоторые священники и монахи верят в католическую доктрину, или как хасиды — в свой хасидизм[15], ты поймешь, что в конечном счете спокойная совесть стоит любых жертв.

Андрей знал, что перед ним человек, который мог бы добиться славы и материальных благ, не посвяти он себя делу сионизма. Но Алекс отнюдь не производил впечатления обездоленного. Вот если бы и он, Андрей, мог так же верить в сионизм…

— Андрей, ты для нас всех кое-что значишь. Мы тебя любим.

— А если я свяжусь с католичкой, то уроню себя в глазах своих друзей и огорчу их?

— Я же сказал, что мы тебя любим. Огорчить настоящих друзей можно только причинив огорчение себе.

— Алекс, сделай милость, иди домой.

Александр сложил газеты, затолкал их в портфель, надел шапку и кашне, с которым не расставался даже летом, и пошел к дверям.

— Алекс!

— Что?

— Прости меня. Через неделю я освобожусь и сразу же поеду в Лодзь.

— Хорошая мысль, — сказал Алекс.

После его ухода Андрей налил себе полстакана водки, выпил залпом и стал ходить из угла в угол. Потом остановился, завел патефон, погасил везде свет, кроме настольной лампы, и подошел к полке с книгами. Взял томик Хаима Нахмана Бялика[16]. ”Это последнее поколение евреев, которое будет жить в неволе, и оно же — первое, которое будет жить на свободе”, — прочитал он. Потом отложил Бялика и взял с полки Джона Стейнбека, своего любимого писателя.

Андрей снова налил себе водки. Вот кто понимает, подумал он. Стейнбек знает, что такое сражаться за гиблое дело в неравной битве…

В дверь почти неслышно постучали.

— Входите, открыто.

Габриэла остановилась в дверях. Андрей схватился за край стола, не в силах двинуться и вымолвить слово. Она прошла в комнату.

— Я решила прогуляться по району к северу от Иерусалимских аллей. Меня очень заинтересовали эти триста пятьдесят тысяч обитателей ”Черного континента”.

Она провела пальцами по книжным корешкам.

— А вы, я вижу, читаете не только по-польски, но и по-русски, и по-английски. А это что за странный шрифт? Наверное, идиш или, может быть, иврит? ”А.Д. Гордон”[17]. В библиотеке посольства стоит один его том. Ну-ка, посмотрим. ”Физический труд есть основа человеческого бытия… Он необходим духовно, а природа есть основа культуры — высшего творения человека. Однако во избежание эксплуатации человека человеком земля не должна оставаться частной собственностью”. Ну, как мой первый урок по сионизму?

— Что вам здесь нужно? — воскликнул Андрей.

Закрыв глаза и стиснув зубы, она прислонилась к книгам и смолкла. По щекам ее катились слезы.

— Лейтенант, — сказала она, — мне двадцать три года, я не девушка, отец оставил мне значительное состояние. Что еще вы хотели бы обо мне узнать?

Андрей беспомощно провел рукой по столу, но тут же рука его сжалась в кулак.

— Ну чего вы прицепились ко мне?

— Сама не знаю, что со мной. Да мне и наплевать. Как видите, я у ваших ног. Умоляю, не прогоняйте меня.

Она отвернулась и зарыдала. И тут она почувствовала у себя на плече его руку, и ей стало удивительно хорошо…

— Габриэла… Габриэла…

* * *

С того момента, как на нее распространилась его огромная и завораживающая власть, все, чем она дорожила прежде, потеряло значение. Габриэла поняла, что такого человека, как Андрей, она никогда не встречала и никогда не встретит. Рухнули все преграды: религия, разница в мировоззрении и материальном положении. Габриэла была эгоисткой; оказалось, что она способна не только брать и не только думать о себе. Для нее Андрей был библейским Давидом. В нем сочетались вся сила и вся слабость одинокого человека. В приступе гнева он мог убить, но таким нежным, как он, с ней не был никто. Великан, одержимый одним-единственным идеалом, из-за пустяка превращался в беспомощного ребенка — конфузился, дулся, злился… Человек, считавшийся воплощением воли и отваги, он напивался в стельку, когда ему становилось невмоготу. Ни с кем, никогда, с самой смерти отца, она не испытывала такой боли и душевных мук, но и такой радости от физической близости она тоже никогда не знала. Приятели Габриэлы считали, что с ней случилось несчастье — ведь она стала любовницей нищего еврея. Она же считала, что не приносит никакой жертвы, живя с человеком, который делает ее такой счастливой, какой она никогда не была. Постепенно она отошла от прежней жизни, смирилась с мыслью, что, видимо, никогда не станет женой Андрея, поняла, что ни в коем случае не должна быть помехой в его деятельности, что он ни за что не согласится подгонять себя ни под одну из ее мерок. Андрей — это Андрей, и ей следует принимать его таким, каков он есть.

Андрей же нашел наконец в Габриэле женщину, которая была ему под стать во всем — и в страсти, и в гневе. На нее часто нападали приступы гордости, которые проходили только после того, как он просил прощенья. Он смиренно принимал ее упреки наутро после неумеренных попоек, инстинктивно чувствуя, когда следует избегать ссоры. Она же сразу угадывала, когда у него начинались срывы из-за неприятностей, связанных с его делом, и дарила ему такое понимание, которое доходило до глубины его души. Он знал, что обуздал дикую лошадку, которая все еще не перестает брыкаться, настаивал, чтобы она не совсем отказывалась от прежнего образа жизни, и принимал многих ее приятелей, как своих.

Оказалось, что общих интересов у них больше, чем тех, что разъединяют. Они одинаково любили музыку, книги, театр. Иногда он соглашался признать, что любит танцевать с ней.

Габриэла ничего не делала специально для того, чтобы быть принятой его друзьями, но, войдя в его странный мир, почувствовала, что они принимают ее с чистым сердцем. Частые разъезды Андрея по всей Польше и зависимость от увольнительных из армии делали их встречи каждый раз похожими на первое свидание.

* * *

”Всего два года, — подумала Габриэла, — всего два года прошло с тех пор, как я встретила Андрея”. Она посмотрела с моста вниз на последний поезд, отправляющийся в Прагу, и пошла дальше искать Андрея с Кристофером.

Глава седьмая

В винном погребке Фукье в Старом городе было шумно и накурено, пахло сырами, вином и чем-то еще. От столика к столику ходили трое цыган-музыкантов. Они остановились перед Андреем и Крисом. Андрей опрокинул рюмку и положил на стол монету. Скрипач взял ее и подал знак аккордеонисту и чумазой певице с бубном.

— Господи, — прошептал Крис, — даже цыгане играют Шопена.

К их столику пробралась официантка и поставила перед ними две тарелки, черный хлеб, кусок окорока и водку. Цыгане заиграли ”О, соло мио”.

— Это еще хуже, чем Шопен! — не выдержал Крис.

— Давай не терять нить, — сказал Андрей. Он залпом проглотил полпинты водки и утер рот рукавом. — Значит, так: немцы идут в наступление, мы, разумеется, — в контрнаступление, и я на своем Батории первым въезжаю в Берлин.

Покачнувшись, Крис взял вилку и, нацелившись на окорок, всадил ее в самую середину.

— Вот Польша, — он взял нож и разрезал окорок пополам. — Эта часть — Германии, эта — России, и нет Польши. А ваши чертовы поэты будут писать скучные стихи о старых добрых временах, когда паны выбивали дух из крестьян, а крестьяне — из евреев. И какой-нибудь дурак-пианист будет играть для поляков в Чикаго только Шопена. И через сто лет все скажут: ”Да пусть наконец Польша воссоединится, нас уже тошнит от Шопена”. А через сто два года русские и немцы начнут все сначала.

Крис попытался продолжить свои рассуждения, но всякий раз, когда он хотел показать на часть Польши, отошедшую к России, у него соскальзывал локоть со стола. Рыдала скрипка. А когда у Фукье рыдает цыганская скрипка, люди тоже обливаются слезами.

— Крис, будь другом, — всхлипнул Андрей, — уведи мою сестру от этой паскуды Бронского.

— Не произноси имя дамы в кабаке, — понурил голову Крис. — Проклятые бабы!

— Проклятые бабы, — согласился Андрей, дружески хлопнув Криса по плечу, и выпил. — Гитлер блефует!

— Черта с два.

— Он боится нашего контрудара.

— Как моей задницы! — Крис стукнул кулаком по столу и сдвинул в сторону всю посуду. — Этот стол — Польша.

— Я думал, окорок — это Польша.

— Окорок — тоже Польша. Видишь стол, дурак? Смотри, какой он ровный, плоский. Красота — для танков. А у немцев они есть. Большие, маленькие, тяжелые, быстроходные. Испытаны в Испании. Если бы у вашего командования была хоть капля ума, вы отступили бы сейчас.

— Отступить! — в ужасе закричал улан.

— Да. Сдержать первый немецкий натиск у реки Варты, потом отступить за Вислу и там закрепиться.

— За Вислу?! Ты смеешь намекать на то, что мы отдадим Силезию и Варшаву?

— Смею. Они все равно их отберут. И Шопен не поможет. Если вам удастся продержаться за Вислой месяца три-четыре, англичанам и французам придется начать что-нибудь на западной границе.

— Великий стратег де Монти! Видали великого стратега?

— Просто немного здравого смысла плюс пинта водки.

* * *

Габриэла вошла в заведение Фукье и осмотрелась. Вон они оба, и Андрей, и Крис. Валяются на полу — индийская борьба. Оба хохотали.

— Какого черта ты тут валяешься? — спросила она Андрея.

— Я? Пытаюсь увести этого пьяного недотепу домой.

* * *

Габриэла внесла в комнату дымящийся кофе. Андрей смущенно опустил голову.

— Я — дрянь, — сказал он.

— Не болтай, вот, выпей кофе.

— Габи, — бросил он на нее виноватый взгляд, — пожалуйста, не ругай меня… пожалуйста…

Она сняла с него конфедератку, расстегнула мундир, стянула сапоги. У Андрея язык еще заплетался, но мысли уже прояснились. Кофе ему сразу помог. Он посмотрел на свою маленькую Габриэлу. До чего она прелестна…

— И зачем ты только мучаешься со мной, — проговорил он.

— Ну, как, пришел в себя? Мы можем поговорить? — спросила она.

— Да.

— Раньше, когда ты уезжал на недельку-другую в Краков или в Белосток, или на маневры, я жила той минутой, когда ты вернешься, взлетишь по лестнице и бросишься меня обнимать. Но теперь ты на действительной службе, тебя не было два месяца. Я чуть не умерла, Андрей! Мы в посольстве ведь знаем, как скверно обстоят дела. Андрей, пожалуйста… женись на мне.

Он вскочил на ноги.

— Может, ты возненавидишь меня, — продолжала она, — как Пауля, за измену своей вере, но ты для меня значишь больше, чем мое католичество, я поступлюсь им, я буду зажигать для тебя свечи по субботам и постараюсь делать все…

— Нет, Габи, нет. Да я и не потребовал бы от тебя ничего подобного, но…

— Что, Андрей?

— Я никогда тебе об этом не говорил, но если бы я мог на тебе жениться, большей чести для меня в жизни не было бы. Но… хоть я сто раз в день твержу себе, что такого случиться не может, Крис прав: Польшу захватят. И один Бог знает, что они сделают с нами. Тебе сейчас никак не нужен муж-еврей.

— Понимаю, — грустно сказала она, осознав смысл его слов.

— Пропади все пропадом.

У Андрея был такой удрученный вид, что она забыла о себе.

— Чем тебя так расстроил сегодня Бронский?

— Сволочь он, — Андрей, глубоко вздохнув, отвернулся к окну и уставился в темноту. — Он назвал меня лжесионистом, и он прав.

— Как ты можешь так говорить?!

— Прав, прав, он прав, — Андрей старался собраться с мыслями и смотрел на Габриэлу; она была далеко и не в фокусе. — Ты никогда не бывала на Ставках, где живут бедные евреи. А у меня перед глазами кучи мусора и в ушах — скрип тележек. Вонь и унижения заставили Бронского бежать оттуда. Разве можно его за это осуждать?

Габриэла с ужасом слушала его пьяные излияния. Сколько она знала Андрея, он ни разу ни словом не обмолвился о своем детстве.

— Как и все евреи, мы вынуждены были жить обособленно, и нас вечно громили те самые студенты, которыми сейчас руководит Пауль. Мой отец — ты видела его портрет?

— Да.

— Отец — один из тех бородатых религиозных евреев, которых никто не понимает, он торговал курами. Он никогда не злился, даже когда ему в окна бросали камни, и только повторял: ”Зло само себя разрушит”. Ты не знаешь Красинский сад, приличные польские девушки туда не ходят. Туда отправляются по субботам бедняки — на деревья посмотреть, крутые яйца с луком поесть, посудачить, пока дети плещутся в пруду. Отец посылал меня относить кур в ”Бристоль” и ”Европейскую”, и мне нужно было проходить через этот сад. Там нас, маленьких еврейских мальчиков, подстерегали банды гойских[18] мальчишек, и всякий раз, когда они били меня и отнимали кур, нам потом всю неделю приходилось сидеть на одной картошке, и я вечно спрашивал: ”Папа, когда же уже зло себя разрушит?” А он твердил: ”Беги от гоев, беги от гоев” — вот и весь ответ.

Однажды, когда я нес кур, со мной был приятель по хедеру. Хедер — это у нас как приходская школа. Даже не помню, как звали того приятеля, но удивительно, что он у меня стоит перед глазами, будто это было вчера. Худенькое лицо, и сам тощий, вдвое меньше меня. Гои напали на нас как раз напротив их собора. Я хотел бежать, а этот заморыш, как же его звали… нет, не помню, — удержал меня и заставил положить кур на землю позади нас.

Странно было не бежать. Когда первый подошел ко мне, я его ударил. На нашей улице я мог одолеть всех ребят, но стукнуть гоя мне и в голову не приходило. А этого я стукнул так, что он упал. Он тут же поднялся с расквашенным носом и совсем озверел от злости. Я снова стукнул его, на этот раз так, что он остался лежать. Я посмотрел на остальных, и они начали пятиться назад. Я — на них, они — бежать, я — за ними. Догнал одного и тоже побил. Я, Андрей Андровский со Ставок, побил двух гоев! — Тут его воодушевление, навеянное воспоминаниями, улеглось, и он снова помрачнел. — Вот почему я — дутый сионист, Габи. Я ненавижу эту чертову сионистскую ферму, не хочу всю жизнь проводить в задних комнатушках, и Бронский это знает. Я не поеду в Палестину, не буду строить поселения на болотах…

— Но в таком случае, почему же ты…

— Потому что с бетарцами я не один, я там с друзьями, и пока мы вместе, никто не отнимет у нас кур. Все, чего я хочу, Габи, — иметь возможность жить, не убегая. Я заставил их сделать меня уланским офицером, я, Андрей Андровский, сионистский вожак. Но я чувствую на спине их взгляды. Еврей, думают они, хотя в глаза этого не скажут…

— Успокойся, дорогой, ты же сейчас не борешься за…

— Габи, я так устал бороться за всех, так устал быть ”тем самым” Андреем Андровским.

— Ну, успокойся, отдохни.

Она погасила свет, примостилась рядом и гладила его, пока он не забылся тяжелым сном.

* * *

Мамина песня. Мамина колыбельная. Андрей открыл глаза и заморгал. Нащупал подушку. Во рту стоял противный вкус. Он сел. Тряхнул курчавой головой. В ту же минуту проснулась и Габриэла, но она, не шевелясь, смотрела, как он спускает ноги на пол, как натягивает мундир и выходит на балкон. Внизу лежала спокойная, спящая Варшава.

”Папа”, — сказал про себя Андрей и увидел, как живого, Израиля Андровского. Обшарпанный черный сюртук, неухоженная борода с проседью, полузакрытые глаза, на лице, на всей фигуре печать усталости и жизненных тягот.

Запах бедности вновь ударил Андрею в нос.

”В хедере ты научишься находить утешение в Торе[19], в Талмуде[20], в Мидраше[21]. С завтрашнего дня начнешь ходить в школу, отправишься в плавание по необъятному морю, которое называется Талмудом, наберешься мудрости, и она поможет тебе всю жизнь оставаться хорошим, верующим человеком”.

Маленький Андрей пролепетал на идише, как он рад, как хочет он учиться в одной из шестисот еврейских школ Варшавы.

Рабби Гевирц, грея руки у остывшей печки в темной и грязной комнате, говорил горстке дрожащих от холода учеников: ”Понимаете, киндер[22], мы, евреи, живем в изгнании со времен разрушения Второго Храма[23] вот уже почти две тысячи лет… Инквизиция… Крестоносцы… Реки крови. Евреи бежали из Богемии в только что образовавшееся королевство Польское. Здесь их приняли радушно, и для них началась новая жизнь — тогда же, когда началась Польша. Евреи были ей нужны, потому что не было у нее среднего класса — только помещики и крестьяне. Евреи принесли с собой ремесла, искусства и умение торговать…”

”Ну, Андрей, как сегодня было в хедере? — Мальчики меня дразнят, говорят, Андровский — не еврейское имя. — Новости какие! Очень даже еврейское. В нашей семье с незапамятных времен все были Андровскими, а семья наша очень древняя, она долго жила во Франции, пока во время крестовых походов не перебралась в Польшу. — Папа, почему и ты, и рабби Гевирц так много рассказываете про историю? Я хочу знать, что сейчас происходит, зачем столько говорить о прошлом? — Зачем? Чтобы знать, откуда ты пришел. Прежде чем узнаешь, кто ты и куда идешь, нужно знать, откуда пришел”, — ответил Израиль Андровский, подняв палец к небу.

Так Андрей узнал, что один за другим польские короли выпускали эдикты, гарантировавшие евреям свободу вероисповедания и защиту закона. Но уже вскоре начались преследования, которые длятся почти тысячу лет, иногда затихая, а иногда усиливаясь. Это началось с тех пор, как окрепла католическая церковь. Иезуиты распространяли слухи о ритуальных убийствах; немецкие иммигранты, недовольные конкуренцией в торговле, с помощью церкви добились, чтобы евреев обложили налогами. Паны отняли у евреев собственные или арендованные земли. Польше принадлежит честь создания одного из первых в мире гетто: евреев согнали в одно место, это место обнесли стеной и так отделили их от прочих граждан. Отторгнутые от национальной и экономической жизни государства, евреи замкнулись в своей общине. В гетто жилось очень трудно, и тут зародились еврейские традиции самоуправления и взаимопомощи. И тогда же евреи стали усиленно изучать свои священные книги в поисках ответа на бесчисленные вопросы. ”Мы, как птицы, — говорил рабби Гевирц. — Путь домой такой долгий, что нам в один прием его не одолеть, вот мы и кружим по дороге, и опускаемся отдохнуть, но пока мы успеваем свить гнездо, нас снова прогоняют, и мы снова кружим в воздухе”.

Польские евреи испытывали горькое чувство по отношению к своей новой родине. Вынуждая их жить обособленно, поляки тем самым доказывали, что евреи не такие, как все, и вообще не имеют ничего общего с поляками: и разговаривают на идише, на языке, вывезенном из Богемии, и культуру, и литературу создали себе особую, не похожую на ту, что у поляков…

”Папа, я не хочу быть портным и кур продавать не хочу! — кричал Андрей. — И хасидом быть не хочу! Я хочу быть, как все люди в Варшаве”. Лицо Израиля Андровского становилось печальным. Он гладил курчавую голову сына. ”Конечно, мой мальчик не будет торговать курами. Ты будешь большим знатоком Талмуда. — Нет, папа, я больше не хочу ходить в хедер!” Отец в гневе поднял на него руку, но не ударил, потому что Израиль Андровский был человеком очень мягким. Он с удивлением смотрел в горящие глаза сына. ”Я хочу быть солдатом, как Берек Иоселевич[24]”,— выдохнул Андрей.

”Андрей! Это еще что такое! Ты носишь в карманах камни и дерешься в Красинском саду с гоями? — Папа, они первые лезут ко мне. Они на меня нападали, еще когда мы носили кур. — Я же тебе говорил: всегда беги от гоев. — Не буду я от них бегать. — Господи, что за сына ты мне послал! Слушай, что я тебе говорю: ты будешь ходить в синагогу, будешь молиться и будешь хорошим евреем!”

С Андреем считались не только в еврейском районе, потому что он мог вступить в драку и победить. Но он знал, что за глаза его называли ”этот еврей”. Только ”этот еврей” — чего бы он не достиг. Между ним и ими вечная стена. И никогда они его не признают своим, никогда он не добьется того, чего больше всего хочет.

”Папа, я решил присоединиться к сионистам. — К этим бунтарям? Сын мой, сыночек, вот уже полгода, как ты не ходишь в синагогу. Тебе уже двадцать лет, а ты все еще не понял, что быть евреем — значит терпеть, молиться и мириться со своим положением. — Я никогда с ним не смирюсь. Папа, я не нахожу в Талмуде того, что ищу. Мне нужно искать свой путь самому”.

”Мы, как птицы вдали от дома, все кружимся и кружимся, все ищем, где бы свить гнездо. Но стоит нам пикнуть, и нас сгоняют с места, и мы снова кружимся и кружимся…”

* * *

Рассвет окрасил Варшаву в грязно-серые тона. Из-под отяжелевших век смотрел Андрей, как постепенно вырисовываются крыши домов. Он почувствовал, что кто-то стоит за его спиной.

— Очень холодно. Вернись в комнату, — сказала Габриэла.

Глава восьмая

Из дневника

Война на носу.

Польская делегация срочно прибыла в Берлин для неофициальных переговоров — для других у нее не было полномочий. Все считают, что Гитлер в действительности не хочет вести переговоры. Пакт с Россией пока избавляет его от советской армии, а насчет того, что в случае нападения на нас вмешаются Англия и Франция, ни у кого даже иллюзий нет.

Наконец мне удалось заполучить Андрея, и из Кракова приехала Анна Гриншпан, так что сегодня можно собрать правление.

Александр Брандель

По всей Варшаве звонили колокола. В больших церквах и малых, в соборах и в монастырях, у Святого Антония и Святой Анны, у кармелитов и у Святой Богоматери, у доминиканцев и у францисканцев, у иезуитов и у Святого Казимира, и в церкви Святого Креста, где возле алтаря в маленьком черном ящике хранится сердце Шопена.

В Варшаве много церквей, и во всех звонили колокола. Потому что было воскресенье.

По Висле плыли белые паруса, надутые легким бризом позднего лета, а на пражском пляже купались и загорали.

Понятовский и Кербедзский мосты были перегружены: варшавяне ехали навещать своих родственников в предместья, а жители предместий — с той же целью — в Варшаву.

Под Понятовским мостом растянулся район Сольц. Там пахло конским навозом, потому что большинство извозчиков жили в Сольце и держали лошадей у себя во дворе.

Внизу, у подножья винтовой лестницы, ведущей в Сольц, собрались полицейские: тут закололи известную всем проститутку. Правда, сегодня грабежи, взломы, карманные кражи, азартные игры — словом, все, что делает Сольц Сольцем, временно прекратились, потому что большинство проституток, хулиганов и воров были в церкви.

Вся христианская Варшава — две трети ее жителей — благочестиво отправилась в церковь. А накануне вся еврейская Варшава — одна треть ее жителей — благочестиво отправилась в синагогу.

Стоял погожий день. Одеваясь, чтобы идти к мессе, Габриэла поглядывала на нарядную публику, прогуливающуюся по площади и по Уяздовской аллее. Мужчины в котелках, с тросточками, в гетрах, при орденах, бравые офицеры, элегантные дамы в парижских шляпках, в парижских платьях и в мехах.

Нувориши прохаживались по Иерусалимским аллеям и по Маршалковской. Солдаты со своими подружками гуляли по Новосвятской, с вожделением поглядывая на витрины закрытых магазинов. Провинциалы заполняли площадь Старого города, желая немедленно, тут же, приобщиться к величию польской истории.

Саксонский сад был полон людьми среднего достатка. После смерти супернационалиста, маршала Пилсудского, толпам посетителей разрешалось осматривать его личный ботанический сад вокруг Бельведерского дворца на Лазенках.

На площади Старого города парни фотографировали своих девушек, позировавших им на фоне средневековых стен.

А бедный люд, как всегда, шел в Красинский сад — поваляться на траве, поесть крутых яиц с луком и дать возможность детям поплескаться в пруду.

Варшава гуляла среди фонтанов и дворцов под колокольный звон, и девочки в белых носках до колен, с бантами и косичками чинно шли впереди своих родителей, исполненных благости после посещения богоугодных мест; мальчики бегали за девочками и дергали их за косички.

На тротуарах народ толпился возле круглых тумб, оклеенных афишами, объявлениями о торговых предложениях, рекламами фильмов. На цоколях конных статуй Пилсудского, короля Стефана и Понятовского, как и на пьедестале памятника Шопену, лежали свежие цветы — в соответствии с польской традицией чтить своих героев.

Побыв часок с Богом во время мессы, богатые отправляются в фешенебельное заведение Брюля есть мороженое и пить чай, а бедные смотрят на них с улицы через большие низкие окна, и богатые не возражают.

Однако не вся Варшава исполнена благочестия.

Евреи отпраздновали свою субботу накануне, и пока их христианские братья очищаются от грехов, они спокойно нарушают строгие государственные законы. На Волынской вовсю торгуют контрабандой, в портняжных мастерских на Гусиной подменивают материалы заказчиков, в магазинах строительных товаров на Гжибовской площади двери открывают только на условный стук.

На фешенебельных Сенной и Злотой — там живет смешанное христианско-еврейское население — еврейские врачи, адвокаты и коммерсанты гуляют со своими семействами, дабы показать, что они тоже хорошие поляки.

А колокола звонят и звонят.

Все, как всегда в воскресной Варшаве. Если, конечно, вы не заглянете ни в министерства, где царит напряженная атмосфера, ни в гостиницы ”Польская”, ”Бристоль” и ”Европейская”, где холлы гудят от слухов, как растревоженный улей; если вы не в числе тех, кто стоит перед Президентским дворцом в ожидании несбыточного чуда, или тех, кто дома ловит Би-Би-Си, Берлин, Америку или Москву. Потому что, хоть все и выглядит, как обычно, в душе каждый знает, что варшавские колокола, может статься, звонят по Польше.

* * *

Собрание бетарского исполнительного комитета проходило в квартире его председателя Александра Бранделя, как раз напротив Большой синагоги на Тломацкой, недалеко от Клуба писателей, где, кроме писателей, собирались журналисты, актеры, художники и прочие интеллектуалы, не скрывающие своего еврейского происхождения. А их собратья, не признававшие себя евреями, собирались в другом клубе, чуть подальше.

Вопросы, не решенные в свое время из-за отсутствия Андрея, обсудили быстро и перешли к разработке тактики на случай войны.

— Для нас война будет страшным бедствием, — сказал Алекс, — думаю, уже сейчас нам следует быть в боевой готовности и, возможно, решить, что делать, если, не дай Бог, придут немцы.

— Первым долгом нужно еще больше сплотиться, — взяла слово Анна Гриншпан, ответственная за связь между отделениями. — В случае немецкой оккупации связь между отделениями должна работать бесперебойно.

Анна говорила минут десять. Все были согласны с ней. Единство! Единство во веки веков!

За ней выступил Толек Альтерман. Господи, подумал Андрей, только бы он не завелся. Но он завелся. Толек отличался огромной шевелюрой, кожаной курткой и левыми взглядами. Он заведовал учебной фермой бетарцев под Варшавой. Вместе с группой Поалей Цион[25] Толек побывал в Палестине и, как все, кто там побывал, ужасно зазнавался. ”Мы, побывавшие там”, — то и дело повторял он.

— Война — не война, — завел Толек, — но нас связывают общая вера и общие принципы.

Сейчас спросит, какие это принципы, подумал Андрей.

— Какие же это принципы? — продолжил Толек. — Сионистские. Польша и Россия — два центра сионизма. После многовекового преследования наш народ хочет вновь обрести родину.

Ой, Толек, ради Бога, мы знаем, почему мы сионисты.

— Чтобы оставаться сионистами, мы должны быть сионистами, то есть действовать как сионисты… — едва выкарабкивался он из коварных дебрей логики. — Ферма — это сионизм в действии. Мы должны непрерывно обучать наших людей во имя конечной цели — есть война или нет войны.

Тут Толек пересел на другого конька. ”Бесспорно, заведующий учебной фермой он великолепный. До него мы и сорняков выращивать не умели, — думал Андрей. — А теперь три наши молодежные группы основали три цветущие колонии в Палестине. Вот если бы он еще не был так полон своей священной миссией…”

— Побывав там лично… — продолжал Толек.

”Ну, говори, говори…”

— В Жолибоже, — вступила Сусанна Геллер, — бетарский детский приют — один из лучших в Польше. У нас на попечении двести малышей. Все они — будущие поселенцы Палестины. Война приведет к нам много новых сирот, дороже них у нас нет ничего на свете…

”Толек ратует за свою ферму, Сусанна — за свой приют, Анна — за нерушимое единство, а Ирвин зевает. Добряк Ирвин Розенблюм, наш ответственный за информацию и воспитание, — ему, слава Богу, нечего сказать. Он сионист-социалист[26]. К нам примкнул в поисках интеллигентного общества, в основном в лице Сусанны Геллер. Интересно, когда они наконец поженятся? Сказал я Стике про левое переднее копыто Батория или забыл? Нет, я велел ему показать Батория ветеринару. Или все же забыл? Так неожиданно пришлось уехать…”

— Ну, а ты что думаешь, Андрей? — спросил Александр.

— Что?

— Я спрашиваю, не хочешь ли ты высказать свое мнение.

— Конечно, хочу. Если придут немцы, мы уйдем в леса и будем сражаться.

У Толека даже шевелюра как-то осела, когда он поднял палец и заявил, что Андрей никакого удержу не знает. Андрею же сегодня не хотелось спорить ни с кем — ни с Толеком, ни с Сусанной.

— Как можно заранее что-то решать? Кто знает, что может случиться? — раздраженно спросил Толек.

Брандель поспешил вмешаться и предупредить словесную перепалку. Он произнес несколько умело составленных фраз о великой мудрости сионизма, в котором есть место разным точкам зрения, и собрание кончилось на мирной ноте.

Когда все ушли, Андрей, оставшийся у Бранделя, засел за шахматы с его сыном Вольфом.

— Как кавалерийский офицер, я тебе покажу, как нужно пользоваться конем, — сказал Андрей, выдвигая своего коня против слона Вольфа.

Вольф тут же снял этого коня, и Андрей почесал в затылке: проиграть не стыдно, мальчишка в шахматах — маг и волшебник.

— Вольф говорит, — произнес Алекс со своего места, — что ты ввел в бой коня без надежной защиты. Какой же ты, с позволения сказать, офицер, Андрей!

— Ну, шмендрик, сегодня я тебе покажу! — шутливо пригрозил Андрей Вольфу.

Добродушный Брандель улыбнулся и снова погрузился в свои бумаги. Председатель организации бетарцев, насчитывающей двадцать тысяч действительных членов и еще сотни тысяч сторонников, он был занят день и ночь. Он был и администратором, и основателем фонда, и пропагандистом, и ответственным за приюты, и за учебную ферму, и за издание газеты ”Голос бетарца”. Но прежде всего он был теоретиком ”чистого” сионизма. Течений в сионизме было много. Брандель говорил, что у каждого еврея — свой сионизм. Самым распространенным был рабочий сионизм, возникший в Польше и в России после чудовищных погромов начала века. Рабочие сионисты считали, что ключ к возрождению Палестины — самоотверженный труд евреев на ее земле.

Были ревизионисты, буйные головы, признававшие один ответ на антисемитизм: ”око за око”. Из их рядов вышли многие подпольщики-террористы, боровшиеся против англичан во времена мандата[27].

Была маленькая группа Бранделя — интеллектуалы, стремившиеся к чистоте идеалов сионизма. Они твердо верили: возрождение еврейской родины — историческая необходимость, доказанная двумя тысячелетиями преследований.

Брандель не принимал тех ограничений потребностей индивидуума, которых требовал рабочий сионизм, и не верил, что проблему можно решить силой, как считали ревизионисты.

Когда он оставил должность преподавателя истории в университете ради руководства бетарской организацией, в ней царил полный разброд. Он навел порядок, выработал концепцию, и организацию стали уважать.

В быту он был рассеян, витал в облаках, как положено ученому; доходы имел крайне скромные. Свет в его квартире всегда горел до поздней ночи — кроме всего прочего, Брандель был видным польским историком.

Вольф ”съел” у Андрея второго коня, когда жена Алекса Сильвия принесла чай с печеньем. Она была на шестом месяце беременности. Бетарцы шутили, что за шестнадцать лет жизни в браке Алекс дважды приходил домой, и оба раза Сильвия беременела.

Сильвия была олицетворением ”настоящей еврейки”. Миловидная, пухленькая, смуглая, очень умная, она прекрасно вела дом и создавала Алексу все условия для занятий. В глазах Сильвии, убежденной, с пеленок, сионистки, Алекс как еврей достиг вершин совершенства — он был писателем, учителем и историком; выше ничего не бывает. На первом в ее жизни собрании рабочих сионистов она сидела на руках своей матери, потому что еще не умела ходить. Сильвия была всецело предана делу мужа и никогда ни на что не жаловалась — ни на скудость доходов, ни на то, что Алекс так мало бывает дома. Алекс любил Сильвию не меньше, чем она его.

Работая, Алекс расцветал. Мир кружился вокруг него, беснуясь, а он никогда не торопился, не повышал голоса, не впадал в панику, не мучился, как другие, внутренними противоречиями. Он достиг того состояния земного блаженства, которое называется душевным покоем.

Казалось странным и даже смешным, что организацией бетарцев руководят в одной упряжке Брандель и Андровский. Андрей, будучи на пятнадцать лет младше Алекса, был полной его противоположностью, что не мешало обоим признавать друг за другом достоинства, которых не хватало каждому из них.

— Оставайтесь на ужин, и Габриэла пусть приходит, — пригласила Сильвия.

— Если для вас это не слишком хлопотно.

— Ну, что вы! Вольф, как только кончите партию, берись за флейту. Деньги за уроки музыки на дереве не растут.

— Хорошо, мама.

— Еще счастье, что ваша племянница, Андрей, собирается поступать в консерваторию, а то он и не притронулся бы к инструменту.

Андрей глянул на Вольфа, и тот покраснел.

”Ах, вот оно что, — подумал Андрей, — значит, ты один из тех шмендриков, которые заглядываются на Рахель”. Вольф опустил глаза. Андрей внимательно смотрел на мальчика. Угловатый, на подбородке пух пробивается между прыщами… И что только Рахель в нем нашла? Конечно, он еще не мужчина. Хороший мальчик.

— Ваш ход.

Андрей сделал нелепый ход.

— Шах и мат, — сказал Вольф.

Минуты три Андрей тупо смотрел на доску, а потом заорал:

— Марш за флейту!

Андрей потянулся, зевнул и обернулся к Алексу, который что-то писал в толстой тетради.

— Что это? — спросил Андрей, беря тетрадь в руки.

— Дневник. Дурная привычка все заносить на бумагу.

— Зачем тебе дневник в твоем возрасте?

— Не знаю. Просто в голове вертится странная мысль: вдруг он когда-нибудь пригодится.

— Не заменит же он Седьмой уланский полк, — пожал плечами Андрей, кладя дневник на стол.

— Как сказать, не уверен, — возразил Алекс.

— Вовремя сказанная правда может оказаться сильнее сотни армий.

— Мечтатель ты, Алекс.

Алекс уловил в Андрее какое-то беспокойство. Он отложил бумаги в сторону, вынул из тумбочки письменного стола бутылку водки и разлил по стаканам: в маленький — себе, в большой — Андрею. Андрей поднял стакан и произнес: ”Лехаим!”[28]

— Ты сегодня почти все собрание молчал, — начал Алекс.

— Другие за меня достаточно говорили.

— Послушай, Андрей, таким мрачным я тебя видел только однажды, два года назад, еще до Габриэлы. Вы с ней поспорили?

— Я с ней всегда спорю.

— Ты мрачный из-за того, что надвигается война?

— Да. И из-за Габриэлы тоже. Есть вещи, которые человек хочет выяснить перед тем, как уходит в бой.

— Мы о них сегодня говорили часа три. Где ты был в это время?

— Плохой я еврей, Алекс, — тряхнул головой Андрей и выпил. — Не тот я еврей, которым мог бы гордиться мой отец, да будет благословенна его память. Мой отец находил утешение в Торе на все случаи жизни, — Андрей подошел к окну, раздвинул гардины и махнул рукой в сторону Тломацкой синагоги.

— Но, Андрей, потому-то мы и бетарцы, и рабочие сионисты, и ревизионисты, что не нашли утешения в Торе.

— В том-то и дело, Алекс, что сионист я тоже плохой.

— Господи, кто тебе все это наговорил?

— Пауль Бронский. Он меня видит насквозь. Нет, не настоящий я сионист. Слушай, что я тебе скажу. Я вовсе не последователь А.Д. Гордона, и любви к земле у меня нет, хоть тресни. Я не хочу ехать в Палестину ни сейчас, ни потом — никогда. Мой город — Варшава, а не Тель-Авив или Иерусалим. Я — польский офицер, и это моя страна.

— Однажды ты мне очень образно объяснил, что не хочешь, чтобы у тебя отнимали кур. Разве это не сионизм? Разве мы не боремся за свое достоинство?

— Гиблое дело, — пробурчал Андрей, сел и тихо добавил: — Я хочу жить в Польше, хочу быть частью этой страны, коль скоро я ее подданный. Но вместе с тем я хочу оставаться самим собой и не отказываться от своего, как Бронский. Когда-то я хотел ходить в синагогу и верить, как мой отец; теперь я хочу верить в сионизм, как ты.

Александр потуже затянул кашне, приподнял стакан, и Андрей увидел у него на локте заплату.

— Тщетно желать быть поляком в своей стране, тщетно желать быть евреем на своей исторической родине, — продолжал Андрей. — То и другое — роскошь, для меня недоступная.

Он посмотрел в окно и увидел, что к дому подходит Габриэла.

”По крайней мере, еще одна ночь с ней перед отъездом, — подумал Андрей. — По крайней мере, хоть это”.

Глава девятая

Благостное настроение воскресной Варшавы, к несчастью, не могло замедлить движения стрелок судьбы, приближающихся к полудню. Министерства, военные учреждения и пресс-центры работали, как в будни.

Крис оставил бюро на Рози, а сам пошел в министерство иностранных дел узнать, нет ли новостей.

Нет. Пока все тихо.

Из министерства Крис пошел дальше, мимо массивных колонн у вечного огня на площади Пилсудского, в Саксонский парк. Воскресная публика гуляла по дорожкам, сидела на скамейках. Он миновал большой деревянный театр с афишами последних спектаклей летнего сезона. ”На следующей неделе может пойти уже совсем другой спектакль, с немецкими артистами”, — подумал Крис. Он остановился у пруда, посмотрел на часы и выбрал пустую скамейку. Теплое солнце, лебеди на воде — полный покой. Крис потер виски — после вчерашней попойки с Андреем у него побаливала голова.

В конце аллеи показалась Дебора. Она искала его глазами, но он не подал ей знака, ему хотелось подольше смотреть на нее. Сколько бы раз он ее не видел, все было, как в первый раз. Она подошла, села рядом, и он тихонько взял ее руку. Они долго сидели молча, не слыша ни шагов вокруг, ни смеха, доносившегося с пруда, где какой-то солдат чуть не перевернул лодку, слишком резко повернувшись к своей подружке, ни хлопанья крыльев встревоженных лебедей.

— Я пришла, как только мне удалось вырваться, — сказала она наконец.

— А почему ты не захотела прийти ко мне домой?

— Крис, — вздохнула Дебора, опустив голову, — мы и раньше-то поступали дурно, а теперь, когда Пауль уехал, это еще хуже.

— Ждать так мучительно. Каждую минуту прислушиваться, не идешь ли ты.

— Но ты же знаешь, что я хотела прийти, — сказала она, убирая руку, потому что дрожь в пальцах выдавала, как сильно она волнуется.

— Завтра я уезжаю, — сказал Крис.

Она вздрогнула.

— Всего на несколько дней. Еду на границу.

— Я так рада, что ты мне позвонил.

— С того вечера я не нахожу покоя. Дебора, вот мы сейчас сидим здесь, при солнечном свете, можем спокойно подумать, обсудить, как быть с Паулем.

— Нет, Крис, не сейчас, когда он в армии.

— А раньше еще что-то мешало, а раньше — еще что-то. Ей богу, я хочу, чтобы он не вернулся.

— Крис!

— Я знаю, он порядочный человек.

— Я тоже о нас много думала, Крис. Когда я с тобой… мне раньше и в голову не приходило, что… я могу так… Но я же поступаю против всех моих убеждений. Я не уйду от Пауля.

— Вы связаны чувством?

— Не тем, которое ты имеешь в виду. Того никогда не было, ты же знаешь. Но муж и жена много значат друг для друга и по другим причинам.

— Дебора, я тебя не оставлю, пока ты сама меня не прогонишь.

— В том-то все и дело. А я не могу, встречаясь с тобой, сохранять хоть каплю уважения к себе.

Он провел рукой по ее щеке, и она закрыла глаза.

— Не нужно, Крис, ты же знаешь, что со мной начинает твориться. Господи, я только усложняю тебе жизнь, зачем я тебе?

— Пойдем ко мне, — прошептал он, касаясь губами ее лица.

* * *

Деборе было одиннадцать лет, когда умерла ее мать, и она осталась хозяйкой дома для отца и маленького брата. Дел у нее было выше головы и до, и после школы: варить, убирать, ходить на базар, стирать. Андровские были так бедны, как могут быть бедны только польские евреи. Деборе приходилось часами торговаться на базаре, чтобы сэкономить злотый. Мать в ее памяти осталась больной и усталой, человеком, ожидавшим смерти как избавления.

Отец находил отдушину в глубокой вере, в неистовых молитвах, доходящих до экстаза. В синагоге он забывал обо всем: и о бедности, и о повседневной борьбе за существование. У мамы и такой отдушины не было: ежедневная молитва — привилегия мужчин.

Быть ”хорошей еврейской женой” значит скрупулезно соблюдать все обычаи. Когда Дебора подросла, всякие мелочи, казавшиеся ей лишенными смысла, начали приобретать значение. Почему мама особенно жаловалась на здоровье в канун субботы, когда папа приходил из синагоги? Потому что хорошая еврейская жена должна исполнять супружеские обязанности в канун субботы. А маме это было тяжело и неприятно. У нее было три выкидыша, еще один ребенок заболел и умер, когда ему был год. После рождения Андрея у мамы появилось еще больше болезней. ”С мальчиками будь осторожна, — говорила мама Деборе, — а то забеременеешь и будешь всю жизнь мыть полы, стирать белье, варить и рожать детей. Ничего хорошего от мальчиков не бывает, Дебора”. Так мама и сошла в могилу, оплакивая страдания, которые выпали на ее долю потому, что она женщина.

Мамины предсказания начали сбываться: Дебора мыла полы, стирала белье, и в ушах у нее звучали мамины слова, будто та продолжала их говорить из могилы.

Когда Деборе исполнилось пятнадцать лет, отец смог наконец переехать из трущоб в приличный район, на Слискую, где жили обеспеченные ортодоксальные евреи.

Хоть отец был человеком мягким, в глубине души Дебора считала его виновником маминой смерти. И когда она уже настолько подросла, что понимала, зачем отец ходит к женщинам с дурной славой, она еще больше укрепилась в своем представлении о том, какие гадости делают мужчины и женщины в постели. Семейные обязанности задавили ее, сделали пассивной. Сколько Дебора себя помнила, она всегда была одинока, не считая дружбы с братом Андреем. Единственным ее утешением было пианино. Когда, переехав на Слискую, Дебора перестала заниматься хозяйством, она с головой ушла в музыку и достигла в игре больших успехов. Но тогда отец стал требовать, чтобы она чуть ли не все время упражнялась, и она бросила музыку так же решительно, как прежде занялась ею.

С ней творилось что-то странное, пугавшее ее больше ночных кошмаров. Ей хотелось свободы, хотелось узнать поближе загадочный мир вокруг. Инстинкт самосохранения подсказывал ей, что она тонет в каком-то духовном гетто, и она бросила первый вызов: перестала даже подходить к пианино и заявила, что поступает на медицинский факультет университета. Там она сразу обрела настоящую подругу — Сусанну Геллер, готовившуюся стать медсестрой.

Деборе было восемнадцать лет, когда она познакомилась с доктором Паулем Бронским, блестящим молодым лектором, в которого были тайно влюблены все студентки. Дебора была удивительно хороша собой и столь же удивительно наивна.

Пауль Бронский, тщательно взвешивавший каждый свой шаг в жизни, захотел, чтобы она стала его женой. В ней сочетались все ценимые им качества: умна, красива, будет прекрасной матерью и замечательной хозяйкой — словом, она его устраивала и в смысле жизни, и в смысле карьеры.

Дебора вступила в большой мир слишком поспешно, не имея никакого опыта в отношениях между молодыми людьми и девушками. Она увлеклась Бронским, и мамины предсказания тут же сбылись — она забеременела.

— Я тебя очень люблю и хочу, чтобы ты стала госпожой Бронской, — сказал Пауль.

— Я умерла бы, если бы ты этого не хотел.

— Ну, как можно этого не хотеть?! Дебора, дорогая… но пока нужно как-то избавиться от беременности.

— Что-о-о?

— Я знаю, тебе тяжело, но все наше будущее поставлено на карту. Тебе придется сделать аборт.

— Пауль… взять нашего ребенка и…

— Дорогая, тебе восемнадцать лет, ты моя студентка, подумай, какой будет скандал, если ты выйдешь за меня замуж уже беременной. Это не только позор для тебя и твоей семьи, но и гибель всей моей карьеры.

Она почувствовала себя виноватой. Мама была права, жить с мужчиной противно и больно. В силу своего религиозного воспитания она восприняла потерю ребенка как наказание за грех… Выйдя замуж за Бронского, она стала для него тем кладом, который он искал: прекрасной матерью, замечательной хозяйкой, исправной исполнительницей супружеских обязанностей.

* * *

Что это было — то странное и замечательное, что потянуло ее к Кристоферу де Монти? Он, как маленькую девочку, взял ее за руку и повел через темный, пугающий лес в золотой заоблачный дворец.

Тот страшный первый раз, когда они очутились наедине у Криса в квартире, случился потому, что между ними уже сложились такие отношения, при которых у мужчины с женщиной ничего другого случиться не может.

* * *

Дебора открыла глаза. В камине тлели угли. Крис возился в кухне. Она посмотрела на часы. Ой, как поздно! Он вошел, взъерошенный, улыбающийся, с двумя чашками кофе, и увидел перед собой совсем другое существо: от нежной и страстной женщины не осталось и следа. Она нащупала телефонную трубку и поспешно набрала номер.

— Алло, Рахель, это мама. Я была занята и никак не могла позвонить раньше. Зося хорошо вас покормила? Поупражняйся на пианино. Стефану скажи, что я скоро приду.

Она медленно положила трубку. Крис подал ей чашку. Она отрицательно покачала головой и быстро стала одеваться.

— Опять будет сцена с угрызениями совести?

— Не нужно. Я сейчас проснулась в ужасе, совершенно ясно увидев, что мы живем в грехе. Я знаю, что мы будем наказаны…

Зазвонил телефон.

— Это я, Рози.

— Слушаю вас, Рози.

— Немедленно приходите в бюро.

— Что случилось?

— Прекратились все сообщения из Берлина. Я позвонил в Швейцарию — там отвечают, что все линии из Германии на границе с Польшей прерваны.

Глава десятая

31 августа 1939 г.

Командиру роты А.

От командира 7-го уланского кавалерийского полка. Груденз.

В 7.00 выведите роту на Тшевскую дорогу и двигайтесь на север. В ваше распоряжение выделяется специальное подразделение разведчиков для выяснения наличия или отсутствия внеочередных передислокаций или подкреплений в Третьей немецкой армии. Донесение шлите, как обычно, с нарочным. На Тшевской дороге соединитесь со своим батальоном и следуйте вместе с ним на Гдыню. Не позднее 6.00 завтрашнего дня вы встретите роту Б, патрулирующую в противоположном направлении. Донесение отправьте с ней. Учтите, что мы не находимся в состоянии войны с Германией, и немотивированный инцидент может повлечь за собой серьезные последствия. Но в исключительных обстоятельствах вы полномочны действовать по своему усмотрению.

Подпись: Зигмунд Божаковский, командир 7-го уланского эскадрона.

Капитан Андровский вывел роту А из Груденза в 7.00 на обычное двухдневное патрулирование вдоль восточной границы Польского коридора по дороге, идущей параллельно немецкой Восточной Пруссии. Уже несколько недель они патрулировали участок от Гдыни до Груденза без всяких происшествий.

Последний день лета в Померании выдался теплым, и когда рота А шла галопом на север, солдатам и в голову не приходило, что за много сотен километров от них, в далеком Берлине затевается что-то страшное. Перед ними расстилался тихий зеленый край, и, как все солдаты, они с нетерпением ждали, когда наконец попадут в ближайший город и сумеют повеселиться.

К вечеру 31 августа рота капитана Андровского заканчивала обычный объезд польско-прусской границы. Сделали привал напротив немецкого города Мариенвердер, разбили бивуак в роще неподалеку от дороги. Поужинали. Когда стемнело, выставили, как положено, караул, и Андрей собрал присланное в его распоряжение специальное подразделение разведчиков. Кроме обычных предписаний, Андрей получил от командира разведчиков устное донесение о концентрации немецких войск в районе Польского коридора, так что, кроме всего, патрулю Андрея надлежало еще и собрать сведения на этот счет. Особое подразделение разведчиков в составе десяти человек в штатском и без оружия получило задание проникнуть на немецкую территорию в районе Мариенвердера и вернуться до рассвета. Добытые сведения следовало передать с ротой Б.

* * *

31 августа 1939 г.

Совершенно секретно.

Командующему вооруженными силами.

Приказ 1.

…Принимая во внимание невозможность решить мирным путем нетерпимое положение на восточной границе… наступление на Польшу развить согласно ”Белому плану”…

Дата наступления: 1 сентября 1939 г.

Время наступления: 4.45.

Подпись: Адольф Гитлер.

* * *

Пока рота А спала в роще в Польском коридоре, южнее на несколько сотен километров, там, где немецкий город Глевиц и польский город Катовицы смотрят друг на друга, миру был положен конец.

Немецкие войска СС, переодетые в польских солдат, перебрались на польскую территорию, перешли границу с Германией и взорвали свою же радиостанцию в Глевице. Так, по нацистской логике, появилась причина ”легализовать” войну.

* * *

Когда младший сержант Стика произвел побудку в роте А, солдаты не подозревали о существовании ”Белого плана”. Для них начинался очередной скучный день несения службы. Вставали неохотно, ворчали, переругивались.

Капитан Андровский и младший сержант Стика спали в эту ночь в полглаза, ожидая возвращения разведчиков. Получив от них сведения, Андрей составил следующее донесение:

”1 сентября 1939 г.

Командиру 7-го уланского кавалерийского полка. Груденз.

Из роты А, патрулирующей вдоль границы.

Минувшей ночью рота А расположилась на позиции Л-14, напротив Мариенвердера. В соответствии с устным приказом местность была прочесана специальным подразделением.

В районе наблюдается необычное скопление немецких сил. Кроме боевых единиц, обнаруженных нами ранее, имеется еще два полка бронепехоты и, по крайней мере, часть танковой дивизии.

В 3.00 два батальона этой танковой дивизии вышли из Мариенвердера в южном направлении, видимо, для передислокации.

Рота А сегодня продолжит движение дальше на север. Мы надеемся встретиться с ротой Б вечером в Тшеве.”

Подпись: капитан Андрей Андровский. Рота А.

Андрей сложил донесение, но тут же снова развернул его, словно кто-то толкнул его в руку, и внизу приписал: ”Да здравствует Польша!”

Подъехал младший сержант Стика и отдал Андрею честь.

— Рота завтракает, господин офицер. Через полчаса можно выступать.

— О роте Б еще ничего не слышно?

— Никак нет, господин офицер.

Андрей посмотрел на часы и удивился: половина шестого, а крайний срок встречи 6.00.

— Роте оседлать коней и приготовиться.

— Есть, господин офицер.

Выйдя на опушку рощи, Андрей долго и тщетно всматривался в пустынную дорогу, надеясь увидеть клубы пыли или услышать долгожданный конский топот. 6.00. Последний срок миновал, а рога Б не появилась. Андрей вернулся к бивуаку.

— Стика! Пошли ко мне капрала Тировича.

— Есть, господин офицер.

Лучший нарочный роты доложился.

— Быстро отправляйся в Груденз и к полудню — обратно. Скачи полями, на главную дорогу не выезжай. Донесение отдай командиру Божаковскому в руки. Скажи, что рота Б не появилась и мы продолжаем двигаться на север.

— Слушаюсь, господин офицер.

Андрей посмотрел, как Тирович пришпорил коня, и обернулся к Стике.

— Через пять минут всем быть на дороге.

— Есть, господин офицер.

В предрассветном холодном воздухе у солдат изо рта шел пар, и они хлопали себя по бокам, чтобы согреться. Первые лучи уже пронизывали рощу, рассеивая неприятную серую мглу. ”По коням!” — пронеслась команда вдоль всей колонны. Ни ворчания, ни перебранки. Всех охватила тревога. Самые набожные опустились на колени и быстро прошептали молитву. Странно, подумал Андрей, в этой роте обычно не молятся. Он снова взглянул на часы. Минут через сорок окончательно рассветет. Куда, черт возьми, подевалась рота Б? У Андрея свело живот, как бывало перед футбольным матчем. Может, это из-за скверного чая?

— Рота выстроена, — доложил Стика.

Андрей кивнул, и Стика поскакал назад к дороге. Роща опустела. Андрей проверил седло и посмотрел на своего великолепного черного коня. Баторий был беспокоен. Андрей прижался лбом к его загривку. ”Благодарю тебя, Господи, за то, что Ты дал нам жизнь, которая в Твоих руках, и души наши Ты сохраняешь”. Почему я молюсь? Последний раз я молился еще мальчишкой. Баторий заржал и встал на дыбы. ”И ты что-то чувствуешь, мой хороший? Спокойно, дружище”. Андрей вскочил на коня и пустил его рысцой к дороге.

— В путь! — гаркнул Стика.

Ехали на север час, два, три, и с каждым километром нарастало беспокойство: рогы Б не было и в помине. Это уже не простое опоздание. Либо был получен другой приказ, либо что-то случилось.

Первым услышал Стика. Колонна остановилась без всякой команды, и все посмотрели на небо: оттуда доносился неясный гул. Потом высоко-высоко появились десять почти неразличимых черных точек.

— Съехать с дороги, — спокойно приказал Андрей.

Спустились в ров у дороги, спешились и взяли коней под уздцы, чтобы успокоить их. Двести пар глаз, не отрываясь, смотрели на небо.

— … Шестьдесят, шестьдесят один, шестьдесят два…

Гул над головой нарастал. Вскоре все небо покрылось черными точками, движущимися в идеальном порядке и, как казалось, крайне медленно. Ошеломленный полк молчал, и только Стика продолжал монотонно считать:

— … Двести тридцать четыре, двести тридцать пять…

Никогда они еще не видели столько самолетов сразу. Жуткий парад скрылся из виду, и все стихло. Триста пятьдесят самолетов. Еще долго никто не мог проронить ни звука.

— Капитан, — наконец проговорил осевшим голосом Стика, — они полетели над нашей территорией?

— На юго-восток, — ответил Андрей.

— Куда же они направляются?

— На Варшаву.

Все перевели взгляд с неба на капитана Андровского.

— Итак, — сказал он, — представление началось. — У него вырвался нервный смешок. — Стика, собери офицеров и пришли ко мне рядового Траску из первого взвода.

Они сгрудились над картой.

— Траска, ты был фермером в этих местах, где можно здесь найти хорошее укрытие, чтоб возвышалось над дорогой?

— Тут есть небольшой лесок, господин офицер, — показал рядовой Траска место на карте возле дороги, — оттуда хорошо видать вокруг.

— Туда мы и отправимся, господа, — сказал Андрей. — Приведите своих людей в боевую готовность — и туда. Быстро проехать весь путь.

— По коням!

— Приготовиться к бою!

Тронулись. На сей раз капитан Андровский был впереди.

— Ну как, сержант? — спросил Андрей.

— Так страшно — вот-вот в штаны наложу, — пышные усы Стики совсем обвисли.

— Держись возле меня. Сегодня выдюжим, а потом, говорят, уже не так страшно.

Через час нашли лесок, о котором говорил рядовой Траска. Андрей был доволен: и укрытие есть, и прекрасно видна дорога. Он послал четырех солдат обследовать местность в радиусе километра, одного солдата — на север разыскивать роту Б и одного — обратно на юг на Грудензскую базу.

Андрей сел в сторонке и попытался оценить обстановку. Скопление немецких танков, которое они обнаружили, самолеты и исчезновение роты Б — все свидетельствовало о том, что война началась. Что же предпринять? Двигаться дальше на север? Остаться на месте и ждать появления немцев? А если они появятся, что делать? Дождаться темноты и вернуться на центральную базу? Нет, невозможно. Душе улана претила сама мысль бежать и прятаться.

Как это часто бывает на войне, решение пришло само собой.

— Капитан, — доложил Стика, — связные возвращаются с севера.

Андрей направил на них полевой бинокль. Одного он узнал: связной, которого он посылал на север, а второй незнакомый. Они въехали в лесок на взмыленных конях. Незнакомый был весь в крови и почти без сознания.

— Он из роты Б, капитан, — сказал связной.

— Говорить можешь, солдат?

Тот кивнул, тяжело дыша.

— Святая Богоматерь… Святая Богоматерь… — Андрей дал ему попить. — Мы так и не поняли, что стряслось. Немцы… идут на юг… по дороге…

— Позаботьтесь об этом солдате. Лейтенант, установите миномет, направьте его на дорогу, четыре пулемета установите вокруг. Используйте рвы по обеим сторонам дороги для укрытия. С такого расстояния мы можем обстреливать?

— Думаю, да, капитан.

— Держите расчет в лесочке, а не на открытой местности. Если нам повезет, мы можем заманить их авангард в засаду.

Через несколько минут все было готово.

— Они подходят, капитан.

С севера приближалось облако пыли. Андрей смотрел в бинокль, как оно растет и ширится, потом, когда его увидели все, послышался гул моторов. Андрей пересчитал их, когда они вывернули из-за поворота прямо напротив них километра за полтора. Двадцать два грузовика. Видимо, две роты. Затем он разглядел на каждом грузовике свастику. Грузовики неслись с бешеной скоростью, и Андрей подумал, что немцы не ожидают встретить сопротивление, после того как они разбили роту Б.

— Держать линию!

Он поднес бинокль к глазам и увидел лица врагов. Первый грузовик вел совсем мальчишка, и тут по какой-то нелепой ассоциации Андрей вспомнил лицо Вольфа Бранделя. Баторий встал на дыбы.

— Приготовиться!

Первый грузовик — он был бронированный — наскочил на мину и, взлетев вместе со столбом земли в воздух, раскололся на части. Второй грузовик с солдатами сначала резко затормозил, а потом свалился в ров и загорелся. Третий и четвертый врезались друг в друга. И тогда застрочили пулеметы, поливая немцев перекрестным огнем. Те повыскакивали из грузовиков, пытаясь выстроиться под дикие крики своих офицеров.

— Огонь! Огонь! — взмахивал рукой Андрей. — Бей этих сволочей! Огонь!

Рота А ответила ревом и бросилась за своим капитаном с пригорка на дорогу. Всадники ворвались в смешавшиеся ряды противника, превращая их в кровавое месиво. Так и не сумев выстроиться, немцы бросились бежать, но были затоптаны, смяты, уничтожены. Последним пяти грузовикам удалось развернуться, они покатили обратно на север. Огонь миномета поджег один из них. Остальным удалось уйти.

За десять минут все было кончено. Сотня убитых и раненых немцев осталась лежать на дороге и в канавах, воздух раскалился от пылающих обломков машин. Андрей отвел своих людей обратно в лесок.

Воодушевленные победой, солдаты радостно шумели.

— Стика, еще рано устраивать парад победы. Уйми людей, впереди еще много работы.

Победа в значительной степени сняла первоначальный страх встречи с врагом. Они ждали, что будет дальше.

Бах! — раздался взрыв у подножья пригорка, совсем близко от дороги. Потом второй, потом еще и еще…

— Стика!

Стреляли дальнобойные орудия. Андрей посмотрел на часы. Всего сорок пять минут прошло с тех пор, как кончился бой.

— Оттуда, — сказал Андрей, показывая рукой в сторону Восточной Пруссии.

Десять бронированных чудовищ пересекали поле, направив дула на лесок. Радиосвязь и дальнобойные орудия за несколько минут превратили удобную позицию в ловушку. Похоже, он заплатит с процентами за подстроенную немцам западню. Может, отступить? Нет, ни за что!

Снаряды начали ложиться на опушке. Ряды кавалеристов дрогнули.

— Ни шагу назад!

Два танка вышли на дорогу.

— Огонь!

Мины запрыгали вокруг танков, одна попала прямо в цель, но они не могли сдержать немецкий огонь. Все танки теперь вышли на боевые позиции и стреляли с трехсот метров.

— Спешиться! Отвести и привязать коней! Выстроиться в шахматном порядке, открыть огонь!

Тонкие деревца занялись пламенем. С десяток лошадей с диким ржанием сорвались с привязи.

Немецкие танки с грохотом двигались к подножью пригорка.

— Огонь по орудийным башням!

Пулеметчики открыли огонь, но пули отскакивали от брони.

— Капитан! Самолеты!

Черные ястребы прочертили небо над вершинами деревьев. Они шли на бреющем полете, сбрасывая зажигательные бомбы, и деревья вспыхивали, как факелы. Танки снова начали обстрел. Теперь за ними шла пехота.

— В атаку! — крикнул Андрей и понесся впереди жалких остатков своих людей. В гневе своем он видел только немецкую пехоту, которая шла за танками.

Его люди были выбиты из седел метров за пятьдесят до танков. Андрей поскакал назад к ним, попытался перестроить их для новой атаки, но все уже было напрасно.

Теперь танки медленно ползли на холм, а между ними шла пехота. Роща наполнилась запахом горящего дерева, паленого мяса, криками людей и конским ржанием. Сплошной хаос. Облако дыма ударило Андрею в лицо, он пошатнулся и упал, а когда открыл глаза, почувствовал, будто у него раздавлена грудь. Над собой он увидел голубое небо и верхушки горящих деревьев, которые сильно кружились. Андрей приподнялся на четвереньках и, уже теряя сознание, закричал: ”Баторий, вставай!”

— Капитан, все кончено! — младший сержант Стика наклонился над Андреем и сильно встряхнул его. — Вставайте, капитан! Есть две лошади. Бежим! Ваш конь убит, и людей почти не осталось. Бежим!

— Баторий, вставай! — кричал Андрей, пытаясь поднять мертвую голову лошади.

Стика ударил своего офицера так, что тот потерял сознание. После этого он сумел оттащить его в сторону, где прятались оставшиеся в живых люди и лошади.

Глава одиннадцатая

Под Влоцлавом вся бригада была разгромлена. По приказу генерала немногие уцелевшие сдались в плен.

В ночь на седьмое сентября, прежде чем немцы успели устроить лагеря для военнопленных и закончить разоружение поляков, Андрей, Стика и еще четверо улан, воспользовавшись темнотой, переплыли через Вислу. Двое утонули. Оставшиеся добрались до берега и весь следующий день прятались в лесу, а вечером поползли вдоль рвов у дорог, по которым ходил немецкий патруль. Девятого сентября на заре они нашли убежище в крестьянской избе на окраине Плоцка. Тут, обессилевший от голода, жажды и потери крови, капитан Андровский позволил себе роскошь свалиться с ног.

Стика послал остальных двух беглецов в Плоцк за доктором, а сам ходил вокруг Андрея, который лежал, как мертвый. Последние остатки сил он потерял, когда тащил Стику через быструю реку.

* * *

Крестьянин принес хлеб и чечевичный суп. Стика приложил ухо к груди Андрея. Да, сердце еще бьется. У самого Стики глаза слипались. Э, нет, нельзя ему засыпать, пока не придет доктор, никак нельзя.

— Кто это? — спросил доктор.

— Мой капитан, — пробормотал Стика сквозь полудрему.

Только когда доктор обещал не отходить от Андрея, Стика повалился на пол и заснул. Когда через двадцать часов Андрей открыл глаза, Стика стоял, склонившись над ним, и улыбался. Доктор из Плоцка успел уйти и вернуться. Андрей приподнялся на локтях, осмотрелся, но тут же снова упал на кровать.

— Ну, как мои дела, доктор? — спросил Андрей.

— Раны теперь в порядке. Вам необходим отдых, вы очень обессилены. Не представляю себе, как с такими ранениями вы переплыли реку.

— Где мы?

— В Плоцке.

— Какие новости?

— Хуже некуда. Мы разбиты на всех направлениях, — ответил доктор.

— Как Варшава?

— Варшаву еще не взяли. Польское радио передало, что Варшава будет сопротивляться.

— Стика, а где двое остальных? Они же переплыли реку вместе с нами. Где они? Нам нужно вернуться в Варшаву, драться.

Доктор и Стика переглянулись.

— Они сдались.

— То есть как сдались?

— Немцы форсировали реку и перекрыли все дороги на Варшаву. Я остался здесь, чтобы дождаться, когда вы выкарабкаетесь с того света, капитан. А добраться до Варшавы никак нельзя. И здесь оставаться тоже. Эти добрые люди рискуют жизнью — немцы убивают всех, кто укрывает беглых солдат.

— Я поляк, — сказал крестьянин, — мой дом всегда открыт для польского солдата.

— Ваш сержант прав, — обратился доктор к Андрею. — Теперь, когда он знает, что вы поправляетесь, пусть лучше добровольно сдастся. Вам я найду надежное место на несколько дней, пока вы не окрепнете, а потом и вам придется сдаться.

Андрей посмотрел вокруг. Женщина крестилась и шептала молитвы.

— Если хотите мне помочь, дайте, пожалуйста, буханку хлеба, воды и, пожалуй, немного сыру, я буду пробиваться на Варшаву.

— Капитан, — беспомощно развел руками Стика, — мы не сможем добраться до Варшавы.

Андрей с трудом подошел к сержанту и положил ему руку на плечо. Тот опустил глаза.

— Посмотри на меня, Стика. На меня смотри, говорю. Пойдешь сдаваться?

— Капитан, мы сражались, как львы, на нас нет позора, — сказал Стика и заплакал. Его слез Андрей никогда не видал.

— Разрешаю тебе сдаться, сержант, если хочешь.

— А вы, капитан?

Андрей мотнул головой.

— Вы безумец, — поразился доктор.

— Ну, и я, значит, псих, — сказал Стика.

— Ты идешь с ним? Ты же знаешь, что он не доберется, почему же ты идешь?

Стика задумался, а для него это была тяжелая работа.

— Потому что он — мой капитан, — пожав плечами, ответил Стика.

Глава двенадцатая

Отработав четырнадцать часов, Габриэла ушла из посольства. Томпсон настоял, чтобы она пошла отдыхать. Вместо этого она попросила одного из охранников отвезти ее в Жолибож к Бронским, которых она не видела уже несколько дней. Там Зося сказала, что Дебора и Рахель в бетарском сиротском приюте, и она отправилась туда.

С тех пор, как немецкие войска двинулись на Варшаву, бомбежки усилились. Город решил сражаться. Сусанна Геллер попросила срочно помочь ей перенести все, что было в приюте, в подвальное помещение. Габриэла вместе со всеми перетаскивала вещи всю ночь и весь следующий день, изредка присаживаясь, чтобы прикорнуть. Так же работали и другие — Дебора, Сусанна, Рахель, Алекс, Сильвия… Когда Габриэла вернулась в посольство, оказалось, что срочных дел нет, и Томпсон снова отослал ее домой.

Она едва держалась на ногах. Посмотрела снизу на свои окна. Там, в ее квартире, так одиноко. Много соседних домов разрушено бомбами, и площадь тоже. Машинально, как всегда, когда ей бывало одиноко, она пошла на Лешно, поднялась на пятый этаж и вошла в никогда не запиравшуюся квартиру Андрея. Именно в этот момент завыла сирена. Габриэла застыла у окна, глядя на занявшийся пламенем соседний квартал, где жила беднота.

С улицы доносился неясный шум; пожарники торопились в район трущоб, где прижатые друг к другу развалюхи так легко загорались, что, если быстро не погасить огонь, он мог спалить всю Варшаву.

Бухает над Прагой. Там нет ни польских орудий, ни польских самолетов, которые могли бы оказать немцам сопротивление, но налеты не прекращаются, чтобы подавить у людей последнюю волю.

Она закрыла окно, опустила маскировочную штору, зажгла лампу над кроватью и взяла "Листья травы” Уитмена. Внезапно в дверь постучали.

— Войдите.

Брандель. Она ему обрадовалась.

— Простите, я не хотел вас испугать, — сказал он, — я был в посольстве, потом у вас…

— В приюте все в порядке?

— Да, да. Дети прекрасно себя ведут. Мы делаем вид, будто это такая игра, но, думаю, они сообразительнее нас.

— Что в городе?

— Горит вся северная часть. В Праге сплошной ад. Но мэр Старжинский приказал бороться и мы боремся. Нет ли у вас коньяку?

Габриэла достала из шкафа бутылку и тревожно посмотрела на Алекса: без Андрея он в основном пил чай. Алекс проглотил коньяк и закашлялся. ”Может, это из-за налета, — подумала Габриэла. — Нет, он о чем-то молчит”.

— В чем дело? — спросила она.

— Андрей в Варшаве.

Она схватилась за живот, словно ее ударили.

— Во-первых, он цел и невредим. Он был ранен, но все обошлось. Сядьте, сядьте, пожалуйста.

— Как ранен?

— Я же говорю, ничего страшного, успокойтесь, возьмите себя в руки, прошу вас.

— Где он? — ей действительно удалось взять себя в руки. — Рассказывайте.

— Один Бог знает, как ему удалось вернуться в Варшаву. Просто чудом.

— Алекс, пожалуйста, скажите мне правду, он тяжело ранен?

— Нет, но он сломлен, Габриэла.

— Где он?

— Внизу на лестнице.

Она бросилась к дверям, но Алекс схватил ее.

— Послушайте меня, Габриэла, он совершенно подавлен. Вы должны держаться. Он сначала пришел ко мне, попросил пойти к вам, потому что… не хочет, чтобы вы его видели в таком состоянии. Понимаете?

Она кивнула.

— Тогда погасите свет, и я пошлю его наверх.

Она оставила дверь открытой и выключила свет. Она слышала, как Александр спустился вниз, что-то сказал. Ожидание казалось бесконечным. Наконец раздались медленные шаги, потом он вошел.

— Андрей, — выдохнула она.

Он наощупь подошел к кровати, свалился и застонал от боли. Габриэла склонилась над ним, провела рукой по лицу. Глаза, уши, нос, губы — все цело. Руки, пальцы, ноги — тоже. Она успокоилась. Сев на край кровати, она начала нежно гладить его по голове. Его лихорадило, он судорожно хватался за одеяло.

— Теперь уже все хорошо, дорогой, все хорошо.

— Габи… Габи…

— Я здесь, дорогой.

— Они убили моего коня! Моего Батория!

По всей Варшаве выли сирены.

Глава тринадцатая

Из дневника

17 сентября 1939 г.

Пирог поделен. Несчастная Польша снова сыграла свою давнишнюю роль, навязанную ей мачехой-историей. Гитлер расплатился ею со Сталиным. Советские войска напали на нас с тыла и двинулись к заранее, разумеется, обусловленным границам.

Немецкое вторжение внушило почтительный страх самым передовым военным мыслителям. Рыдз-Смиглы, правительство, иностранные дипломатические миссии — все бежали. Говорят, каким-то частям нашей армии удалось спастись. Варшава еще держится, но боюсь, как бы поляки своей храбростью не доказали, что разумнее сдаваться без боя, как Австрия и Чехословакия.

Александр Брандель

* * *

Крис вытащил из машинки последний лист, толстым зеленым карандашом наскоро исправил опечатки и вложил свою статью в большой конверт.

Когда неделю назад перестала работать телефонная связь, Крис стал пользоваться телеграфной; потом прекратилась и она, и радиосвязь тоже. Теперь Варшава была полностью отрезана от внешнего мира, работала только польская радиосеть, передававшая срочные сообщения.

Неожиданная возможность открылась перед Крисом, когда после переговоров вышел приказ о двухчасовом прекращении огня, чтобы работники Американского посольства эвакуировались в Краков, и Томпсон согласился отправить дипломатической почтой его корреспонденции вместе с фотографиями Рози.

Рози дал Крису кучу фотоснимков, тот их просмотрел, рассортировал и проверил подписи к ним. Разбомбленные дома, покореженные балки, словно руки гигантских чудовищ; окаменевшие матери на коленях перед своими убитыми детьми и обезумевшие дети на коленях перед своими убитыми матерями — вот он, урожай, который каждый день собирает фотограф с полей войны. Мертвые животные смотрят стеклянными глазами, будто спрашивают, за что они угодили в гущу человеческого безумия, старые дамы возносят молитвы Богу и Святой Деве, которые их не слышат, рабочие роют траншеи, изнемогают пожарники. Камера Ирвина Розенблюма вершит суд над войной.

— Тяжело будет завтра смотреть, как уезжают последние американцы, — сказал Рози, привычно распихивая по карманам фотопринадлежности. — Еще тяжелее, чем видеть бомбежки. Вы же знаете, у каждого поляка есть брат в Милуоки или дядя в Гери.

— Да, — согласился Крис, — действительно будет тяжело.

— А вы почему не эвакуируетесь?

— О, Господи, вы же знаете, почему!

Рози положил камеру на стол, подошел сзади к Крису и дружески похлопал его по плечу.

— Я ведь не то что не хочу, чтобы вы остались, Крис. Мне придется туго, если бюро закроется. Но когда друга ожидают неприятности, меньше думаешь о своих. Вот почему я вам говорю: собирайтесь и уезжайте завтра с американцами.

— Я не могу ее оставить, Рози.

Позвонили в дверь. Рози открыл. Пришел Андрей. За неделю он заметно оправился. Хотя боли и усталость еще не прошли, он был подтянут и готов к предстоящему последнему бою. Через два дня после возвращения в Варшаву он представился коменданту Цитадели, был тут же произведен в майоры и назначен командиром батальона на южной линии обороны. Прекращение огня с целью дать возможность американцам эвакуироваться намечалось как раз в его секторе.

— Что нового? — спросил Крис.

— Ничего. Сволочи, не хотят наступать!

— А зачем? — возразил Крис. — Им и так неплохо: сидят себе спокойно и бомбят город, и будут бомбить до второго пришествия.

— Я должен еще раз встретиться с ними лицом к лицу, — сказал Андрей.

— Нам предстоит встречаться с ними лицом к лицу еще долго, очень долго, — ответил Рози. — А как вы себя чувствуете, Андрей?

— Как нельзя лучше, — ответил Андрей, поднимая стакан с виски, которое ему налил Крис. — В город я всего на несколько часов, потом должен вернуться. Кое-что представит для вас интерес во время завтрашнего прекращения огня по случаю эвакуации работников Американского посольства. Только что немцы связались по радио с одним из наших офицеров, и переговоры уже закончились. Они хотят приурочить к эвакуации американцев обмен пленными.

— Сколько немцев вы держите здесь?

— Несколько сотен. Большинство — этнические немцы.

— Что ж, это в порядке вещей, — сказал Крис.

— Нет, тут есть какой-то подвох, — возразил Андрей. — Немцы предлагают нам пятерых за одного.

— Интересно, что бы это могло значить? — заметил Рози.

— Не знаю, но тут дело не чисто.

— Во всяком случае, мы отправимся туда наблюдать за прекращением огня, — сказал Крис. — Напишем корреспонденцию, правда, только Бог знает, когда мы сможем ее отправить из Польши.

Глава четырнадцатая

Варшава задыхалась. От земли поднимались черные клубы дыма, застилая небо и снова спускаясь на землю дождем пыли, песка и осколков кирпичей. Стояла нездешняя тишина, пропитанная запахом войны.

Кристофер де Монти с Ирвином Розенблюмом уже собрались взять интервью у эвакуируемых американцев, когда на машине подъехал майор Андровский.

— Где Габи? — первым подошел к нему Томпсон.

— Она не захотела прийти, — сказал Андрей, похлопывая себя по плечам, чтобы отогнать предрассветный холод. — Видит Бог, Томми, я старался.

— А я и не думал, что она придет. Возьмите эти документы, они ей могут потом пригодиться.

— Спасибо, Томми, спасибо за все. Габи передавала привет Марте.

— Берегите ее…

К ним подошел капитан, подчиненный Андрея, и тот выпрямился по-военному.

— Вы проверили документы всего вашего персонала? — обратился он к Томпсону.

— Да.

— Сколько человек?

— Двадцать американцев, пятнадцать — из посольств других нейтральных стран и двенадцать обслуживающего персонала.

— Возвращайтесь к ним, — сказал Андрей, глядя на часы. — Минут через пятнадцать рассветет. Будьте готовы к отъезду, если все пойдет по плану.

Томпсон кивнул, они пожали друг другу руки, и американец вернулся во двор разрушенной фермы, где собрались эвакуируемые.

— Сколько их, немцев? — обратился Андрей к капитану.

— Нам удалось собрать восемьдесят человек.

— Немцам сообщили по радио это число?

— Да, господин майор. Они ответили, что вернут нам триста девяносто наших.

Андрей пошел к дороге, где стояли пленные немцы. Хмурые, злые, они топали ногами, стараясь согреться. Андрей посмотрел на них: похожи на обыкновенных людей, каких он знал всю жизнь. Пекарь… почтенный отец семейства… учитель… Что привело их сюда?

Он повернулся на каблуках и быстро направился к первой траншее. Капитан следовал за ним.

Вдали не прекращалась артиллерийская стрельба. Было еще довольно темно, чтобы разглядеть, что происходит на другом конце поля. Прошло еще восемь минут. Андрей отдал дополнительные распоряжения по соблюдению предосторожностей.

В траншею спрыгнул Крис и стал рядом с Андреем.

— Что-нибудь прояснилось относительно обмена военнопленными?

— Они продолжают утверждать, что отдают нам пятерых за одного. Мы ожидаем какого-то подвоха. Один Бог знает, на что они способны.

Стрельба прекратилась.

Все начали всматриваться в серый туман. Андрей поднес к глазам бинокль. Там! От деревьев отделилась тень. Плохо видно. Нет, точно. Идет по полю. Андрей подождал еще минут пять. Теперь лучше видно. Один человек.

Сволочь проклятая, так бы и разбил твою паршивую голову, подумал Андрей. Человек остановился. В руках у него был белый флаг.

Андрей выскочил из траншеи и пошел по бывшему картофельному полю, сплошь изрытому воронками. Множество глаз с обеих сторон смотрели на него и на немца. Андрей остановился в нескольких шагах от него. Полковник. Довольно безликий, никак не назовешь белокурым арийцем — ему было, видимо, не по себе стояние у всех на виду.

Они довольно долго молча смотрели друг на друга.

— Вы ответственный? — спросил наконец немец.

— Да.

— Что у вас?

— Сорок семь человек из нейтральных стран, работники Американского посольства, и восемьдесят ваших людей. Документы проверены, — ответил Андрей, глядя ему прямо в глаза. Ответил на идише, хотя хорошо говорил по-немецки.

— Приведите их сюда, я провожу их через наши линии.

— Вы нам должны триста девяносто поляков. Я приведу сюда и эвакуируемых, и ваших людей, когда вы приведете моих соотечественников.

Андрей ясно дал понять, что не доверяет парламентеру. В глазах Андрея светилось желание задушить его, а взгляд немца говорил: ”Смотри, не попадись мне, когда мы войдем в Варшаву, еврейское отродье!”

— Я уполномочен передать, что наш командующий предлагает сдать Варшаву во избежание ненужного кровопролития.

— Я уполномочен передать ответ нашего мэра, если ваш командующий сделает подобное предложение. Нет.

Немец посмотрел на часы.

— У меня займет минут шесть привести сюда ваших людей. Они собраны в том лесочке.

— Я подожду.

Немец щелкнул каблуками, слегка поклонился и пошел назад через поле.

Прошло ровно шесть минут. Немец был точен. Группы людей медленно выходили из леса и направлялись через поле к Андрею. Андрей повернулся к своим и поднял руку. По этому знаку одну группу повел к нему Томпсон, другую — немецкий офицер из пленных. Обе группы быстро подошли и стали рядом с Андреем. Андрей снова посмотрел в сторону леса, обеспокоенный тем, что пленные поляки так медленно приближаются.

— Что-то там неладно, — сказал Томпсон.

Андрей поднес бинокль к глазам, но тут же опустил руку и лицо его исказилось.

— Ничего удивительного, что они предложили пятерых за одного, — сказал он. — Они отдают нам только тех, кто без рук и без ног.

— О Господи! Можно идти, Андрей?

— Идите, но медленно, я хочу, чтобы эти несчастные оказались в безопасности раньше, чем вы дойдете до леса. Кто знает, что могут немцы еще выкинуть…

Американцы направились к вражеским линиям, стараясь не смотреть на страшную группу, движущуюся им навстречу.

Андрей спустился в траншею.

— Что там наверху? — спросил Крис.

— Сам посмотри.

Крис взял у Андрея бинокль. Около четырехсот безруких и безногих людей двигались к Варшаве. У кого осталась одна рука, нес носилки с теми, кто остался совсем без ног. А у кого осталась одна нога, прыгал на ней, падая на неровных местах.

— Пошлите людей помочь им, — приказал Андрей лейтенанту.

Солдаты бросились помогать и вернулись вместе с инвалидами. Вдали снова забухала артиллерия, а над головами полетели первые немецкие бомбардировщики, возвещая начало нового дня.

* * *

Кристофер добрался до Бронских в Жолибож уже вечером. Подойдя к дому, он услышал знакомые звуки. Рахель играла на рояле. Как хорошо, что Деборе удается держать их в руках, не давать им впадать в панику и отчаяние. Стефан с облегчением вздохнул, когда Крис обнял его, потому что знал, что ”мужские обязанности” по дому на время визита Криса с него снимутся.

Дебора в кухне успокаивала рыдающую Зоею.

— Бедняжка, — обернулась она к Крису, — сегодня во время бомбежки погибла ее сестра.

Крис принес из комнаты коньяк и дал Зосе выпить. Они помогли ей встать, отвели в спальню Деборы, уложили и послали Рахель со Стефаном присмотреть за ней.

Зося кричала, что хочет к сестре.

— Нет, милая, там опасно, стены совсем разрушены. Успокойтесь.

Дебора взяла в кабинете Пауля таблетку снотворного и заставила Зосю принять ее. Вскоре Зосины рыдания перешли в тихий плач.

Крис отвел Дебору в другую комнату.

— Бедная женщина, — говорила Дебора, — у нее больше никого нет, кроме непутевого сына, а может, и его уже нет, от него ни звука с тех пор, как началась война.

— У нее есть ты и дети!

— Дети держатся замечательно. Сколько так может продолжаться?

— Я только что говорил с мэром. С минуты на минуту все может кончиться.

— Иногда мне кажется, что я буду даже рада, если немцы займут Варшаву, все равно хуже уже некуда. Ты видел кого-нибудь?

Крис кивнул.

— Я была в приюте, — продолжала Дебора — Сусанна волнуется за Ирвина. Она его уже три дня не видела.

— Рози в порядке. Мы с ним только что расстались.

— Как Габриэла? Ты ей передал, что я предлагаю ей перебраться сюда? Здесь безопаснее, чем в центре города.

— Она не хочет уходить из квартиры Андрея, ты же знаешь.

— А как Андрей?

— Утром я был с ним. Отправка американцев шла через его участок обороны. Ты уже слышала?

— Да, — вздохнула она. — Они нам вернули людей без рук и без ног.

— Дебора, среди них находится… твой муж.

* * *

Длинные коридоры подвала Национального музея были сплошь заставлены койками и матрацами, положенными прямо на пол. Подвал, где не так опасны бомбежки, был наскоро превращен в госпиталь. В этом районе Варшавы подача электроэнергии уже прекратилась и не работали даже запасные генераторы. Было холодно. Сырые комнаты слабо освещались керосиновыми лампами. Пахло плесенью, гноем, лекарствами и чем-то еще. Слышались мягкие шаги медсестер, стоны, молитвы, порой — отчаянный крик.

В помещении, приспособленном для кормящих матерей, младенцы сосали пустые груди и отчаянно орали, словно возмущаясь тем безобразием, которое им уготовано на земле в первые же часы их жизни.

Крис вел Дебору по бесконечным проходам между рядами раненых и умирающих. Они спустились еще на дюжину ступенек и вошли в длинный коридор, увешанный средневековым оружием, оставшимся от других, не столь жестоких войн. Тут лежали раненые после ампутации конечностей, а возле них стояли убитые горем родные. Медсестра поднесла лампу к лицу Пауля.

— Пауль…

— Он еще под наркозом.

— Пауль…

— Я был там, — сказал безногий сосед Бронского. — Он прооперировал человек двадцать или тридцать нашего брата… ему светили простым фонариком. И вдруг — прямо в него… Из всех врачей он единственный остался в живых. Он все время был в сознании и объяснял солдатам, как отрезать ему руку…

— Пауль…

Пауль открыл глаза. Они были стеклянными, но в углах губ появилось некое подобие улыбки, означавшее, что он видит Дебору.

Она держала его руку, пока он снова не впал в забытье.

— Вы — мадам Бронская? — спросил врач.

Она кивнула.

— Счастье, что он врач. Видимо, обойдется без заражения крови. Шок прошел. Он выкарабкается.

Дебора вышла на улицу.

Крис ждал ее у главного входа. На горизонте, словно летние молнии, вспыхивали артиллерийские выстрелы. Над головой пролетали снаряды, падая на рабочие кварталы по другую сторону реки.

— Идем отсюда, — сказал он и, взяв ее за руку, повел к своей машине, но она вырвалась.

— Ну, что ты, Дебора, дома поговорим. Упадет сюда бомба — и нас не станет.

— Уйди от меня! — закричала она.

Небо осветилось очередной вспышкой, и он увидел ее лицо. У нее были совсем безумные глаза, Он схватил ее за руку.

— Оставь меня, я хочу умереть! Это мы искалечили Пауля!

— Не мы устроили эту войну! — Крис так тряхнул ее, что голова у нее замоталась из стороны в сторону.

— Это меня Бог наказал! Мы убийцы! Убийцы! — она вырвалась из его рук и убежала в темноту.

Часть вторая. СУМЕРКИ

Глава первая

Из дневника

22 сентября 1939 г.

Варшава сдалась. Польшу разделили на три части. Германия аннексировала Западную Польшу в границах до 1918 г., Советская Россия захватила Восточную Польшу, а третья часть, которую назвали ”генерал-губернаторство”, будет находиться под управлением немцев. Она, видимо, создана в качестве буферной зоны против России.

Улицы Варшавы дрожали под гусеницами танков, поднимавшихся по Иерусалимским аллеям к аллее Третьего мая. За танками гусиным шагом выступали десятки тысяч солдат, а прямо над крышами, звено за звеном проносились самолеты.

Парад наводил ужас. Люди стояли на тротуарах совершенно подавленные. Немецкие флаги трепыхались только на домах этнических немцев или самых отчаянных трусов.

Думаю, из трехсот тысяч варшавских евреев только мы с Андреем вышли смотреть на это зрелище. Остальные позапирались в квартирах и выглядывали из-за опущенных занавесок. Я не мог удержаться от искушения взглянуть на Гитлера. Он мрачно взирал на нас из открытого ”мерседеса”. Точно такой, как на портретах.

И еще мне приходилось следить за Андреем. Он был в такой ярости, что я боялся, не натворил бы он чего-нибудь. Но он сдержался.

Итак, друзья мои, гром грянул.

Александр Брандель

* * *

Франц Кениг протер рукавом козырек фуражки, чтобы тот получше блестел. Какая жалость, что в этот момент рядом нет герра Лидендорфа, долгое время возглавлявшего общину этнических немцев Варшавы. Он попался на том, что подавал световые сигналы во время воздушного налета немцев, и поляки его расстреляли. Он умер как истинный сын Германии.

Франц Кениг, только что произведенный в начальство, подал уже заявление в нацистскую партию. Он и его предки были чистокровными немцами, и Франц не сомневался, что его примут. Полюбовавшись на себя в зеркало, он прикрепил свастику на правый рукав и пошел в спальню за своей толстой женой-полькой. Только страх помешал ей расхохотаться при виде маленького, пузатого профессора в опереточной форме. Франц очень изменился с тех пор, как несколько лет назад связался с немцами. Когда-то у нее были честолюбивые мечты, она хотела, чтобы он добивался кафедры на медицинском факультете. А теперь он вдруг стал влиятельной особой, и перед ней раскрылась другая, темная сторона его личности, которая ей не нравилась и о существовании которой она и не подозревала.

Кениг посмотрел на жену. Похожа на чересчур пышно украшенную елку или, скорее, на свинью, которую нашпиговали и вот-вот поставят в духовку. Франц обошел ее кругом (она была чуть ли не вдвое толще его), напомнил ей, как себя вести, и они вышли к служебной машине, ожидавшей их внизу, чтобы отвезти на бал в гостиницу ”Европейская”.

Когда они вошли, в зале было уже полно народу: военные в мундирах всех родов войск, дипломаты во фраках и при орденах. Франц увидел много старых приятелей тоже в новых формах, они выглядели не менее смешно, чем он, а их жены — так же, как его толстуха. Щелканье каблуков, рукопожатия, низкие поклоны, целованье ручек, звон бокалов, радостные приветствия под нежные мелодии венских вальсов в слишком бравурном исполнении немецкого военного оркестра, выстрелы пробок под громкий смех и поблескивание моноклей, а вокруг — новые подруги, польки, незамедлительно начавшие обслуживать новых хозяев Варшавы, прикидывающих на глазок цену этим красоткам.

Оркестр смолк на середине аккорда.

Забили барабаны.

Все торопливо поставили бокалы и выстроились в ряд по обеим сторонам лестницы.

На верхней ступеньке появился Адольф Гитлер, и, когда в сопровождении целой кучи черных униформ он начал спускаться, оркестр грянул: ”Германия, Германия превыше всего”. Спины немцев вытянулись, как аршин, а сердца возликовали от избытка чувств. Не в силах сдержать воодушевления, какой-то младший чин крикнул ”Зиг хайль!”

Гитлер остановился и, улыбаясь, кивнул.

— Зиг хайль! — снова выпалил тот же офицер.

И весь зал стал скандировать ”Зиг хайль!”, выбросив вперед и вверх правую руку.

Слезы радости текли по щекам Франца Кенига. Он был зачарован, загипнотизирован.

* * *

В Польше, как и в Чехословакии и в Австрии, этнические немцы рассчитывали получить вознаграждение за шпионскую и подрывную деятельность в стране, гражданами которой до прихода немцев они были. За несколько месяцев до вторжения доктор Кениг стал видной фигурой в движении этнических немцев. Теперь его назначили заместителем нового комиссара Варшавы Рудольфа Шрекера.

— К вам доктор Пауль Бронский, — сказала секретарша.

Кениг, сидевший за массивным полированным столом в своем новом кабинете в ратуше, поднял глаза:

— Введите!

Пауля ввели. Кениг, сделав вид, будто погружен в лежащие перед ним бумаги, не предложил ему сесть, не поздоровался, не выразил сочувствия по поводу того, что Пауль потерял руку, — ничего. Бронский был еще слаб, и, хотя ампутация прошла благополучно, его мучили постоянные боли. Целых пять минут простоял он перед Кенигом, пока тот поднял глаза. Пауль понял, что Кениг наслаждается моментом, а немец обвел взглядом роскошную меблировку, словно показывая, как далеко он ушел от крошечного кабинетика, который прежде занимал в университете.

— Садитесь, — наконец сказал он, развалясь в кресле и зажигая трубку.

Прошло не менее пяти минут, пока он снова заговорил, всем своим видом излучая наслаждение взятым реваншем.

— Я вызвал вас сюда, Бронский, потому что мы собираемся создать новый Еврейский Совет (юденрат). Комитет общины мы распускаем с сегодняшнего дня. Назначаю вас ответственным представителем евреев свободных профессий.

— Но, Франц, моя должность в университете…

— С завтрашнего дня в университете евреев не останется.

— У меня нет выбора?

— Нет. Смею вас заверить, что вы попадете в гораздо лучшее положение, чем многие другие варшавские евреи, если будете неукоснительно выполнять наши приказы и сотрудничать с нами.

— Просто не знаю, что ответить. Бесполезно, конечно, заявлять, что… уже много лет, как я порвал с еврейством.

— В приказах из Берлина сказано ясно, что новые законы о евреях распространяются и на тех, кто принял католичество, и на тех, у кого один из родителей, дедов или даже прадедов был евреем. Так что исповедует еврей иудаизм или отошел от еврейства — значения не имеет.

— Франц… я своим ушам не верю…

— Времена изменились, доктор Бронский, следует с этим смириться и как можно быстрее.

— Мы столько лет были друзьями…

— Ну, нет, друзьями мы никогда не были.

— Пусть коллегами. Вы всегда были человеком чутким. Вы же сами видели, что творилось здесь в последний месяц. Не могу поверить, чтобы такой гуманный, здравомыслящий человек, как вы, потерял к нам всякое сострадание.

— Бронский, — Кениг положил трубку, — я в полном ладу с самим собой. Понимаете, мне слишком долго лгали все эти благочестивые философы, которые толкуют об истине, красоте и победе ягнят. То, что сейчас происходит, — это реальность. Побеждают львы. Германия в одну минуту дала мне больше, чем тысяча лет прозябания в поисках ложных истин. Итак, я считаю, что вы согласны войти в состав Еврейского Совета.

— Разумеется, я буду счастлив в него войти, — иронически рассмеялся Бронский.

— Вот и прекрасно. Завтра в десять утра явитесь сюда за первыми приказаниями комиссара Рудольфа Шрекера.

Пауль медленно поднялся и протянул Кенигу руку. Тот ее не принял и сказал:

— С вашей стороны будет благоразумнее отказаться от манеры поведения, которая раньше создавала видимость равенства между нами. Называйте меня ”доктор Кениг” и выражайте мне знаки почтения, положенные вышестоящему лицу.

— Времена действительно изменились, — ответил Пауль и пошел к двери, но Кениг его окликнул:

— Вот еще что, Бронский, отныне Жолибож предназначается исключительно для немецких офицеров и должностных лиц. Евреям там жить запрещено. Дней через десять я перееду в ваш дом; вам дается это время на устройство. Прежде чем вы начнете ахать и охать, добавлю, что, только памятуя о наших прошлых отношениях, я заплачу вам приличную сумму, а прочие евреи Жолибожа вообще ничего не получат.

Бронскому стало дурно. Он прислонился к двери, но быстро пришел в себя и сумел открыть ее.

Глава вторая

Из дневника

Варшава пестрит немецкими мундирами всех цветов. Нужно иметь табель о рангах, чтобы разобраться, кто кому подчиняется. Самая нарядная форма, пожалуй, у нового комиссара Рудольфа Шрекера. Мы о нем ничего не знаем, но ясно, что он прибыл сюда отнюдь не завоевывать наше расположение. Комитет общины, наш, можно сказать, религиозно-правительственный орган, распущен, и создан новый Еврейский Совет. Эммануил Гольдман, музыкант и настоящий сионист, попросил меня войти в исполнительный комитет. Я отказался, потому что этот Еврейский Совет мне как-то подозрителен.

Александр Брандель

* * *

Рудольф Шрекер, новый комиссар Варшавы, был родом из маленького баварского городка. Ему вовсе не хотелось провести всю жизнь за сапожным верстаком, как его отец, дед и прадед. Да и неизвестно, получился ли бы из него хороший сапожник, — способностями он не отличался. Совершеннолетия он достиг в послевоенной Германии, горько разочарованной своим поражением, потерявшей направление и цель. Это было время недовольства, и он был одним из недовольных и вся его энергия уходила на проклятия миру, которого он не мог понять и к которому не умел приспособиться. Он влачил жалкое существование, имея за плечами два развода, четырех детей, долги и постоянные запои.

В двадцатые годы Бавария зашумела, и этот шум отозвался музыкой в сердце Рудольфа Шрекера и ему подобных. Им предлагали занять в жизни такое положение, которого они никогда не добились бы сами. Шрекеру очень импонировало объяснение, которое теперь давалось всем его неудачам. Оказывается, он вовсе не был ни в чем виноват, он просто жертва всемирного заговора против его народа. Шрекер тут же стал нацистом.

Ни новое положение, ни коричневая форма, ни красивый знак отличия, ни человек, оказавшийся ”спасителем” Германии, не требовали от него, чтобы он прокладывал себе дорогу трудом, учением или умом. Потребуйся эти добродетели, все шрекеры остались бы прозябать в безвестности, и голос нацизма не звучал бы так победно, не отзывался бы сладкой музыкой в сердце Рудольфа. Но от него требовалась только грубая сила, та самая, которую он пускал в ход, избивая своих жен. При всей своей незначительности он сумел понять, что нацисты — его единственная надежда на успех в жизни. Инстинктивно он уловил главное правило: слепо подчиняться. Сила и дисциплина — это немецкая традиция, он это понимал. Пьянице, избивавшему женщин, ему было не трудно отказаться от моральных устоев, ведь их у него и не было.

Единственное, чего по-настоящему хотел Рудольф Шрекер, — стать важной шишкой, и Гитлер дал ему такую возможность.

Из хулиганов и бездельников нацисты сделали героев; за это хулиганы и бездельники подчинялись им беспрекословно. Когда Шрекеру приказывали разрушить синагогу или убить противника партии, у него не возникало ни сомнений, ни угрызений совести.

И нацисты выполнили то, что обещал Гитлер: Германия стала сильной и опасной страной, а шрекеры получили вознаграждение. Рудольф служил им верой и правдой около двадцати лет, за что и был назначен комиссаром Варшавы.

Это была высокая должность для человека, который умел только слепо выполнять приказы. Конечно, Шрекер не был гигантом мысли и приказы в основном поступали из Берлина, Кракова или Люблина, где сидело начальство. Но все-таки тут требовалась административная ловкость, инициатива, авторитет, которых Шрекер за собой не знал. Поэтому он не хотел ударить лицом в грязь, чуя, что в случае успеха в Варшаве пойдет далеко. Шрекер вообще многому научился в нацистской партии. Одна из простейших аксиом гласила: интеллигенты — люди слабые. Они ратуют за благородные идеи, которые ему чужды. Они защищают идеалы, но умереть за них, как он за нацизм, не готовы. Эти так называемые мыслители — полная противоположность тем, за кого они себя выдают. Они просто болтуны. Трусы. И он, Шрекер, может ими править, потому что может их запугать. Сопротивляться они не станут. Более того, их можно заставить делать за него то, чего не умеет делать он сам.

Сразу же по прибытии в Варшаву он просмотрел списки этнических немцев, поддерживавших Германию. Доктор Франц Кениг. Прекрасно. Еще не стар, физически слаб, преданность свою доказал, доктор наук, профессор, широко образован, любитель классики и философии — словом, полностью управляемый интеллигент. Рудольф Шрекер дал доктору Францу Кенигу мундир, звание и почти неограниченные полномочия.

Щенок, конечно, но добрый щенок, который поможет ему управлять его вотчиной.

* * *

Кениг провел Пауля Бронского через целую галерею смежных комнат в кабинет комиссара Варшавы. Рудольф Шрекер сидел за столом. Самодовольство придавало ему важный вид. Кряжистый брюнет с типично немецким квадратным лицом. Франц Кениг занял место справа от него.

— Все здесь, — сказал Кениг.

Бронский узнал остальных. Зильберберг — драматург. Маринский — раньше ему принадлежала большая часть кожевенных фабрик на Гусиной. Шенфельд — один из самых блестящих евреев-адвокатов Варшавы, бывший член польского парламента. Зайдман — инженер. Полковник Вайс — один из очень немногих евреев-офицеров в польской армии. Гольдман — выдающийся музыкант, когда-то учивший Дебору и Рахель. Среди интеллигентов известен как видный сионист. И, наконец, Борис Прессер. Этот казался не на месте в таком, можно сказать, высоком обществе. Торговец. Владелец большого магазина. Никогда не участвовал в политической или общественной жизни Варшавы.

Все восемь человек, стоявшие у стола Шрекера, волновались. Комиссар медленно переводил взгляд с одного на другого, изучая каждого и демонстрируя свою власть.

— Поскольку евреи — низшая раса, — начал Шрекер, — мы считаем, что у них должно быть свое управление, не связанное с другими гражданами, но находящееся в нашем ведении. Вас восьмерых выбрали в исполнительный комитет Еврейского Совета. Каждый из вас будет отвечать за свой отдел: один за социальное обеспечение, другой за здравоохранение, третий за трудоустройство и так далее. Который тут Гольдман?

Знаменитый музыкант, идеалист и мечтатель, выступил вперед.

— Будете председателем, Гольдман. Докладывать будете непосредственно мне. Остальные будут получать приказы от доктора Кенига.

— Прямо сейчас, — сказал Кениг, — идите в дом № 28 по Гжибовской и оборудуйте там кабинеты. В первую очередь займетесь переписью евреев Варшавского округа. Как только закончите перепись, каждый зарегистрированный еврей получит кенкарту[29], на основании которой будут выдаваться продуктовые талоны. Евреи, у которых через три недели не окажется кенкарты, будут приговорены к высшей мере наказания.

— Я хочу, чтобы перепись прошла быстро и четко, — добавил Шрекер, — иначе мы создадим другой Еврейский Совет. О дальнейших распоряжениях вам сообщат. Можете идти.

Ошеломленные, они поплелись к дверям, с трудом передвигая непослушные ноги.

— И еще, — сказал Шрекер, выходя из-за стола и расправляя плечи, чтобы продемонстрировать свою физическую силу, которая и без того бросалась в глаза. — В нашем гарнизоне тысячи молодых, здоровых солдат, которым нужны развлечения. Дайте нам список женщин, которые обеспечат им необходимые услуги. Для начала штук пятьдесят-шестьдесят. Этим повезет: они попадут в публичный дом для офицеров.

Восемь человек переглянулись между собой в тщетной надежде, что кто-нибудь из них найдет, что ответить.

— Кто тут Зильберберг? — заглянул Шрекер в список с их фамилиями.

Дрожащий Зильберберг выступил вперед.

— Вы же драматург, должны быть знакомы с актрисами.

Хилая грудь Зильберберга сжалась от ужаса. Он глубоко вздохнул и… плюнул на пол. Шрекер подскочил к нему — драматург закрыл глаза в ожидании удара, который пришелся в переносицу. Зильберберг упал, закрыв окровавленное лицо руками. Гольдман тут же опустился на колени рядом с ним.

— Отойдите от него!

— Ну, герр Шрекер, бейте и меня тоже, раз вы такой храбрец! — вызывающе крикнул Гольдман.

Шрекер быстро обернулся и посмотрел на остальных.

— Ты, безрукий, — сказал он, показывая на Вронского, — будешь ответственным за доставку проституток.

— Боюсь, что я не смогу войти в исполнительный комитет на таких условиях, — сказал Вронский.

— Мы еще поговорим об этом, когда придет время, — поспешил вмешаться Кениг, почувствовав, что Шрекер зашел слишком далеко. — Теперь убирайтесь отсюда, все!

У Шрекера чесались руки избить их всех, но он понял, что Кениг хочет удержать его от неверного шага. А неверных шагов ему делать не следует. Белый от ярости, он забегал по комнате после их ухода, изрыгая проклятия и ругань. Наконец он уселся за стол, поклявшись еще показать, кто здесь хозяин. Когда он успокоился, Кениг мягко и рассудительно сказал:

— Герр Шрекер, мы задели их самое чувствительное место.

— Но они осмелились мне возражать!

— Не обращайте внимания, герр комиссар. Не нужно давать им повод объединяться. Мы же выбрали их, чтобы они работали на нас, не так ли?

— Вот им и дали привилегии!

— Верно, — согласился Кениг, — но чтобы они на нас работали, им нужно занимать какое-то положение среди евреев, иметь определенный вес. Если мы заставим их делать что-нибудь, что уронит их престиж в глазах остальных евреев, они просто не смогут на нас работать.

Шрекер задумался. Да, он дал маху. Ведь в его интересах создать эту власть, зачем же ее разрушать? А Кениг хитер. Интеллигенты, они разбираются во всяких тонкостях. Нужно держать Кенига под рукой, чтоб не наделать ошибок.

— Есть и другие способы раздобыть женщин для публичных домов, — продолжал Кениг. — Я предлагаю пока не вмешиваться в дела Еврейского Совета. Тогда остальные подумают, будто они что-то значат.

— Ну, конечно, — сказал Шрекер. — Я просто прощупывал их, хотел посмотреть, хватит ли у них духу выполнять наши приказы.

* * *

Из дневника

Итак, долго ждать не пришлось, чтобы раскусить Рудольфа Шрекера и понять, что он нам готовит.

Оказывается, правительство генерал-губернаторства находится в Кракове. Странно. Мы считали, что оно будет в Варшаве. Заправляет у них там какой-то Ганс Франк. Он издает ежедневную газету на четырех страницах, которая так и называется ”Газета генерал-губернаторства”. На первых трех страницах всякая всячина, а четвертая отведена под ”Проблему евреев”. Мы сейчас в центре внимания.

Александр Брандель

* * *

Приказ.

Всем евреям надлежит незамедлительно зарегистрироваться в Еврейском Совете по ул. Гжибовская, 28 для получения кенкарт и продовольственных талонов. Уклонившиеся от регистрации будут приговорены к смертной казни.

Приказ.

Евреям запрещается селиться в предместье Жолибож. Евреи, проживающие там в настоящее время, обязаны выехать оттуда в течение недели.

Приказ.

Разъясняется: Все дальнейшие приказы относительно евреев распространяются в равной мере и на лиц, у которых один из родителей или дедов был евреем. Евреи, ранее перешедшие в другую веру, считаются евреями.

Приказ.

Евреям запрещается посещать парки и музеи.

Евреям запрещается посещать рестораны в нееврейских районах.

Евреям запрещается пользоваться общественным транспортом.

Еврейские дети должны быть исключены из государственных школ немедленно.

Приказ.

Исповедание еврейской религии запрещается. Все синагоги закрываются. Еврейское религиозное воспитание запрещается.

Приказ.

Нижеперечисленные профессии и должности разрешены евреям только среди еврейского населения: медицина, право, журналистика, музыка, все государственные и муниципальные посты.

Приказ.

Евреям запрещается ходить в театры и в кинотеатры в нееврейских районах, а также госпитализироваться в нееврейских больницах.

* * *

Когда началась перепись, каждую кенкарту проштамповали большой буквой ”Йот”, что означало ”Jude” — ”Еврей”. Вскоре вышел приказ о сокращении продовольственной нормы для евреев, и началась погоня за нелегально полученными и фальшивыми арийскими кенкартами. Из Жолибожа и других районов, предназначенных для проживания там немецких должностных лиц, евреев выгоняли без всякой компенсации.

Что ни день — то новый приказ.

Тем временем Рудольф Шрекер вернулся к более привычным для себя занятиям. У него был немалый опыт уличных потасовок времен Баварского путча[30]; теперь он организовал банды польских хулиганов, поставил их на довольствие и дал приказ терроризировать еврейское население. Несколько недель после вступления немцев в Варшаву никто не мешал им бить стекла, грабить магазины и избивать бородатых стариков.

В еврейских кварталах разъезжали машины с громкоговорителями, из которых неслись последние приказы и тексты с четвертой страницы ”Газеты генерал-губернаторства”, а распоряжения комиссара Варшавы и Еврейского Совета были расклеены по всем улицам.

Специальное подразделение войск СС устраивало облавы на евреев и неевреев, подозревавшихся в том, что они способны оказать хоть малейшее сопротивление. Список был составлен доктором Кенигом и другими этническими немцами. Задержанных отправляли в Павяк[31] и там расстреливали.

По радио без умолку вдалбливали польскому населению: ”Германия пришла спасти Польшу от евреев, наживающихся на войне”.

Изменились и плакаты на афишных тумбах. На смену красавицам из фильмов пришли бородатые евреи: то они насиловали монахинь, то вливали кровь христианских младенцев в мацу, то просто сидели на грудах денег, то вонзали нож в спины добрых поляков.

По большей части немецкая пропаганда пользовалась успехом. Польский народ не мог восстать ни против своей аристократии, которая сбежала, ни против русских, которые его предали, ни против немцев, которые его разгромили, и поэтому охотно соглашался, что в его последнем несчастье виноват все тот же вечный козел отпущения — еврей.

Глава третья

Приказ.

Все еврейские трудовые союзы, профессиональные общества и сионистские организации с сегодняшнего дня объявляются вне закона.

Из дневника

Сегодня состоялось экстренное заседание исполнительного комитета бетарцев по вопросу о переходе на нелегальное положение. Мне нужно найти какую-то лазейку, чтобы, не нарушая немецких приказов, сохранить нашу организацию. Возможно, под другой вывеской ей удастся продолжать свою деятельность.

Анна Гриншпан добилась самого большого успеха. Сообщила, что Краковский филиал объединен. Смелая девушка. В ответ на приказы, ограничивающие передвижение евреев, она раздобыла фальшивые проездные документы (на имя несуществующей Тани Тартинской). Она так не похожа на еврейку, что спокойно разъезжает повсюду. Она связалась с Томми Томпсоном из Американского посольства, которое теперь в Кракове, и он согласился получать американские доллары от наших людей за границей (главным образом, из наших американских филиалов) и передавать их ей. Томпсон настоящий друг. Анна собирается объездить все наши крупные отделения и установить разработанную нами систему подпольной связи.

Сусанна Геллер попала в чрезвычайно трудное положение. Во время вторжения немцев были убиты, по ее подсчетам, тридцать тысяч солдат-евреев. (Эта цифра представляется довольно точной. По нашим подсчетам, двести тысяч польских солдат убито, много тысяч бежало за границу и еще больше очутилось в лагерях военнопленных.) Кроме того, сотни детей остались без семей во время осады Варшавы. Мы должны взять на себя заботу о них. Сусанна поместила в бетарский приют еще двести детей, что вдвое превышает наши нынешние возможности. Нет нужды говорить о том, как увеличатся расходы. И дополнительный персонал требуется. А это значит, что придется снять наших лучших людей с их работы и направить в приют. Один Бог знает, как нам это удастся. Учитывая, что для евреев продовольственные нормы сокращены, нам нужно получить от Еврейского Совета пятьдесят дополнительных талонов для детей.

Толек Альтерман после своей обычной речи о сионизме пообещал Сусанне обработать новые участки земли на ферме, чтобы восполнить сокращение продовольственных норм. Нужно нацелить его на увеличение урожая — цены на продукты могут резко подскочить. Но и для этого нужны люди.

Ирвин Розенблюм все еще работает в ”Швейцарских Новостях” на том основании, что это агентство нейтральной страны, а немецкий приказ запрещает евреям работать в нееврейских газетах Польши. (Мы полагаем, что с минуты на минуту закроют еврейскую прессу, хотя Эммануил Гольдман, председатель Еврейского Совета, убеждает немцев этого не делать, мотивируя тем, что она служит средством массового распространения немецких приказов. Долго ли ему удастся пользоваться этой зацепкой?) Ирвин считает, что ни он, ни Кристофер де Монти, ни само агентство долго не продержатся. Для нас это будет большим уроном, поскольку Ирвин очень близок к источникам информации и не раз уже сообщал нам ее за сутки до опубликования, чтобы мы успели собраться с силами. Скажу еще и о том, что меня крайне огорчило: Андрей на заседание не пришел. Я всем врал, что он поехал в Белосток. Некоторые члены нашей организации поговаривают о том, что он задумал какой-то план, который нанесет нашему делу тяжелый удар. Я должен его остановить. Пока кончаю и отправляюсь его искать.

Александр Брандель

Габриэла Рок услышала звонок и пошла открывать. В дверях стоял Александр Брандель.

— Входите, Алекс, — сказала она, закрывая за ним дверь и принимая от него пальто и шляпу.

— Он здесь?

Габриэла показала на балкон.

— Прежде чем я пойду к нему, скажите…

— Не знаю, Алекс, — покачала она головой, — бывают дни, когда он мечется, как зверь в клетке, а бывают дни, вот, как сегодня, когда сидит, насупленный, как сыч, и пьет, не произнося ни слова. Вчера и сегодня он ходил с кем-то встречаться. Зачем — не знаю, не хочет мне довериться.

— Ясно, — сказал Алекс.

— Я еще не видела, чтобы кто-нибудь так тяжело переживал поражение. При его-то гордости… Похоже, что он хочет пострадать за тридцать миллионов поляков.

Она открыла дверь на балкон. Андрей тупо смотрел на груды развалин. Ей пришлось раз пять его окликнуть, прежде чем он обернулся.

— Андрей, Брандель пришел.

Андрей вошел в комнату. Небритый, глаза мутные от запоя и недосыпания. Подошел прямо к буфету и налил себе водки.

— Я вам сделаю чай, Алекс, — засуетилась Габриэла.

— Нет, — приказал Андрей, — останься. Хочу, чтобы ты выслушала великие рассуждения высокоумного сиониста. Перлы мудрости хлынут как майский дождь. Будь у нас ведро — собрали бы их.

Он выпил и налил себе второй стакан. Габриэла присела на краешек стула, а Брандель подошел к Андрею, отнял у него стакан и поставил на стол.

— Ты почему не пришел сегодня на заседание исполнительного комитета?

— А ты разве не слышал? Нет больше бетарцев. Приказ за номером двадцать два комиссара Варшавы.

— Заседание было очень важным. Нам нужно выработать тактику перехода на нелегальное положение.

— Габи, — подошел к ней Андрей, чмокнув губами и хлопнув в ладоши, — рассказать тебе слово в слово, о чем сегодня говорили? Значит, так. Сусанна Геллер кричала больше всех, потому что с войной у нее прибавилась масса сирот, а наша добрая Сузи готова их всех принять, всех до единого. А завтра герр Шрекер издаст приказ о том, что сироты объявляются вне закона. Но вы нас еще не знаете! Наш Брандель закон обойдет, хитрец такой! Он у нас из любого положения выкрутится! ”Отныне, — объявляет он, — мы будем называть сирот послушниками, а бетарский приют — монастырем Святого Александра”. Тут вскакивает Толек Альтерман. ”Товарищи, — говорит он, — я в десять раз увеличу урожай на фермах, потому что это и есть сионизм в действии”. Потом берет слово Анна, наша дорогая Аннушка. ”Позвольте мне сообщить, что Краковская группа хором поет ”Сплоченность на веки веков”…

— Может, хватит?

— Нет, Алекс, у меня бывают собрания поинтересней.

— Как же, слышал, знаю. Очень интересный план ты наметил.

— Какой план? — спросила Габриэла.

— Ты почему же ей не рассказываешь, Андрей? — Андрей отвернулся. — Не хочешь? Ну, тогда я расскажу. Он собирается взять с полсотни наших лучших парней и убраться из Варшавы.

— А кучка идиотов во главе с Алексом, — Андрей снова обернулся к нему, — пускай продолжает болтать на собраниях, пока немцы не спустят с них шкуру и не выпустят из них дух. Да, я возьму человек пятьдесят, перейду границу, раздобуду в России оружие, вернусь обратно и напишу несколько своих приказов о дорогах снабжения для немцев.

— Почему ты мне ничего не рассказал? — спросила Габриэла.

— Я же тебе говорил: уезжай с американцами в Краков. У меня до сих пор лежат твои документы. Вот тебе и будет от меня подарок перед моим уходом.

— Но почему же ты мне не сказал?

— А зачем? Чтобы вы между собой сговорились и уложили меня в споре на обе лопатки?

— Никто не собирается с тобой спорить, Андрей, — сказал Алекс. — Все и без спора ясно: тебе запрещается осуществлять твой план.

— Слыхали! Новый комиссар нашелся приказы издавать!

— Не возьмешь ты пятьдесят наших парней: они нужны нам, чтобы спасать жизнь другим.

— Пой, ласточка, пой!

— Наша — да и другие сионистские группы — это представители народа, которые будут действовать в его интересах. Если ты и сотня тебе подобных заберете каждый по полсотни молодых мужчин и женщин, три с половиной миллиона евреев останутся без тех, кто хоть как-то может защитить их.

— Попробуй только удержать меня, Алекс.

— Андрей, мы уже давно работаем вместе, очень давно, но я, не задумываясь, вышвырну тебя из рядов бетарцев.

— Что ж, тебе придется в таком случае вышвырнуть еще пятьдесят человек, которые идут за мной.

Они вдруг замолчали, поняв, что дошли до той черты, за которой нет пути к отступлению. Ярость мешала Андрею прислушаться к здравому смыслу. Алекс был потрясен. Он обернулся к Габи, но та беспомощно развела руками.

— Я молил Бога, чтобы мой сын вырос хоть наполовину таким, как Андрей. Когда я увидел, каким ты вернулся из боя, я подумал: ”Что бы ни случилось, с таким храбрецом, как Андрей, мы не пропадем”. А теперь я вижу тебя насквозь. Настоящей храбрости в тебе нет.

Габриэла бросилась между ними, глядя в отчаянии то на одного, то на другого, и вдруг обрушилась на Алекса:

— Как вы смеете с ним так разговаривать!

Но Алекс отстранил ее, размахнулся и дал Андрею пощечину. Тот даже глазом не моргнул.

— Прекратите! — заорала Габриэла.

— Не беспокойся, Габи. Он же бьет, как женщина, зная, что я не отвечу.

— А немцы бьют отнюдь не как женщины, но у тебя не хватает храбрости бороться, не давая воли рукам.

— Нет, я не позволю сказать, что я разрушил Бетар. Держи людей здесь, я пойду один, — Андрей подошел к тахте. — Сто тысяч польских солдат перешли границу и готовятся к новому сражению. Одним станет больше.

— Ты — тщеславный эгоист, — наклонился к нему Алекс, — тебе бы только утолить жажду личной мести. Бежать к шайке Робин Гуда, в тот момент, когда мы больше всего в тебе нуждаемся. Что ж, прощайте, бравый майор Седьмого уланского полка Андровский.

— Перестаньте его терзать! — закричала Габриэла.

— Алекс, ради Бога! — крикнул вслед за ней Андрей. — Не умею я воевать по-твоему. Я не предатель! Просто не умею воевать по-твоему.

— По-своему ты уже воевал, и ничего не вышло. Теперь схватка еще больше неравна. И речь не о том, что сильные выступают против сильных, а о том, что на горстке людей лежит ответственность за три с половиной миллиона беззащитных. У нас нет другого оружия, кроме веры друг в друга. Андрей, ты всегда хотел знать, что такое сионизм. Помогать евреям выжить и есть сионизм. Ради него нужно отказаться от себя. Нам без тебя не обойтись.

— Господи, — вздохнул Андрей, — да что же это за схватка? Все последние годы я сохранял позу великолепного Андровского, и знаю почему. Потому что мы вели воображаемую борьбу. Нашими врагами были все и никто. Речь шла о наших мечтах, о наших желаниях, но теперь… Нет, я больше не участвую в мнимой борьбе, я врага в лицо видел, можете вы это понять? Я хочу с ним сражаться вот так, — он поднял огромные кулаки, — хочу морды разбить этим немецким гадам.

— И это нас спасет?

— Не знаю, хватит ли у меня того мужества, о котором ты говоришь, Алекс, мужества сидеть сложа руки и смотреть, как тебя убивают.

— Не оставляй нас, Андрей.

— Алекс прав, — сказала Габриэла, — ты должен остаться со своим народом.

— Алекс всегда прав! Ты разве не знаешь? Всегда! — он перевел взгляд с нее на него. Да, война, которую он вел на свой лад, окончена, и в ней его растоптали, унизили. Теперь ему остается воевать тем способом, который предлагает Брандель. — Я попробую, — наконец пробурчал он.

— Попробую.

Глава четвертая

Как член исполнительного комитета Еврейского Совета Пауль Бронский пользовался некоторыми привилегиями и послаблениями. Продовольственная норма на его семью была такой же, как у польских чиновников, то есть вдвое больше, чем у евреев. Франц Кениг убедил комиссара Шрекера, что эта щедрость к членам Еврейского Совета окупится с лихвой.

Паулю разрешили жить в прекрасной квартире на Сенной, одной из фешенебельных прежде улиц. Немецкая оккупация не так уж и ущемила Бронского. Его деньги лежали в Швейцарии, в банке, и были недоступны для немцев, да и сам он занял самое высокое положение, какое только было возможно в новых условиях. Пока Крис оставался в Варшаве, он не нуждался: Крис распоряжался его состоянием и давал ему деньги, снимая со счета Швейцарского Агентства Новостей.

И все же день переезда доставил ему массу неприятностей. Дебора явно была в восторге от того, что нужно переезжать из Жолибожа в еврейский район. Словно бы их насильственное приобщение к еврейству ощущалось ею как победа. Когда вещи уже были уложены, Пауль закрылся в кабинете, не в силах больше терпеть вопросы детей.

На столе лежали нарукавные повязки, которые отныне должна была носить его семья. Немцы все-таки ужасные педанты, подумал он. Согласно инструкции, повязка должна быть белой, с голубым маген-давидом[32] размером не меньше трех сантиметров. Такая дотошность вызвала у него ироническую улыбку, и он кое-как приладил повязку на левую руку, думая о том, что потеря правой позволила ему хоть в чем-то пойти наперекор властям.

В дверь постучали, и вошел Андрей.

— Ну, здравствуйте, шурин, — сказал Бронский. — Дебора где-то здесь, проверяет, все ли уложено.

— Я, собственно, пришел к вам, Пауль.

— Насладиться победой? Позлорадствовать? Сказать, как я потешно выгляжу с маген-давидом на руке? Напомнить, что ваше мрачное пророчество — ”Вы — еврей, Бронский, хотите вы того или нет” — сбылось? Спросить, убедил ли я немцев, что ненавижу сионизм и что я — не настоящий еврей? Ладно, это все — к черту, а вот набить или разжечь трубку или застегнуть ширинку однорукому трудно.

— Как вы себя чувствуете, Пауль? — Андрей чиркнул спичкой, поднес ее к трубке Пауля и держал, пока она не разожглась.

— Прекрасно. Оказалось, что я все еще отличный врач. Вы никогда не давали указаний капралу, как ампутировать вам руку при свете простого фонарика? Неплохой трюк, доложу я вам. А вы хорошо выглядите. Простая пуля вас не берет.

— Как Дебора и дети восприняли переезд?

— Дебора? По-моему, в восторге. Бог нас наказал за то, что я толкал ее на путь отречения. Теперь я собираюсь восстановить свой иврит, читать по вечерам Танах и всю оставшуюся жизнь повторять: ”Хочу быть хорошим евреем, и помогите мне, Ставки”.

— Я пришел спросить, нельзя ли нам с вами заключить перемирие.

Пауль удивился.

— Просто время настало суровое, нельзя позволять себе роскошь ссориться из-за самоочевидных вещей. Вы в Совете. Вы знаете, как скверно обстоят дела.

— Да, в этом нет сомнений. Переходный период будет нелегким.

— Вы уверены, что он всего лишь переходный? — начал Андрей приступать к делу. — Никто не знает, до чего дойдут немцы и на чем они уймутся.

— Ну, и… — Пауль бросил на Андрея подозрительный взгляд: какое там перемирие, просто маскировка, чтобы чего-то добиться.

— Теперь, когда стопроцентные евреи, полуевреи, крещеные евреи и те, кто не признает своего еврейства, — все помечены единым знаком, необходимо держаться вместе.

— Дальше, — сказал Пауль.

— Мы изо всех сил стараемся объединить все группировки в общине, независимо от взглядов, и выработать своего рода единую политику. Вы занимаете одну из ключевых позиций, и мы хотим знать, можно ли на вас рассчитывать.

— В чем?

— Нельзя же сидеть сложа руки, когда на нас сыплются такие приказы и на улицах избивают наших людей. Нам нужно сплотиться и дать понять немцам, что мы не потерпим их обращения с нами и будем сопротивляться.

— Мне бы сразу сообразить, что вы затеваете лихой кавалерийский рейд, — вздохнул Пауль, откладывая трубку.

— А что еще вам надо, чтобы вы показали когти? — Андрей дал себе слово не взрываться. — Где теперь ваши милые студенты? Где все ваши коллеги по университету?

— Андрей, — мягко начал Пауль, — не вы один задумываетесь над этим вопросом. Когда я потерял правую руку, у меня болело все тело. Но, как видите, я поправился. Так и варшавские евреи. Они теряют правые руки, это больно, но боль пройдет, и они останутся жить. Возможно, не так хорошо, как раньше, но уж тут ничего не попишешь, не в наших силах что-либо изменить.

— У вас есть гарантия, что немцы уймутся, отняв у нас по правой руке? Что не будет приказа отнять у нас и вторую руку, и обе ноги?

— Я хочу вам сказать о своих планах, Андрей. Я принимаю жизнь такой, как она есть. Немцы — это закон жизни сегодня. Они выиграли войну. Выбора нет.

— Вы действительно считаете, что сможете иметь с ними дело?

— Я действительно считаю, что у меня нет выбора. Эх, Андрей, Андрей. Вечно вы сражаетесь с ветряными мельницами, вечно ищите таинственного врага. До немцев вы боролись с поляками. Не умеете принимать жизнь такой, как она есть. Да, я иду на компромиссы, но смотрю на вещи трезво и не гоняюсь за призраками. Сейчас я приспосабливаюсь, потому что меня вдруг снова сделали евреем и у меня нет выбора. Меня сделали ответственным перед еврейской общиной. Я этого не просил и не хотел. Но теперь это мой долг. И еще мой долг — сохранить жизнь жене и двум детям и…

— И за это вы расплачиваетесь душой и честью?

— Постарайтесь обойтись без избитых фраз. Я знаю, что вы затеваете. Восстание… смута… подполье… Долбежка головой об стенку, вы так поступали и до войны. Я трезво оцениваю происходящие события и хочу спасти мою семью.

Андрею стоило больших усилий, чтобы сдержаться и не заорать, что Пауль негодяй, который всегда ищет легких путей.

— И уж коль скоро мы об этом заговорили, — продолжал Пауль, — вам лучше не бывать у нас — ради безопасности Деборы и детей, поскольку о вашей деятельности все равно станет известно.

— Уж это пусть моя сестра решает!

— О, для нее все, что делает ее дорогой братец, — все хорошо.

Андрей резко повернулся, вышел и все-таки хлопнул дверью, тем самым засвидетельствовав, что он не перестал быть самим собой.

Пауль постучал трубкой по зубам и покачал головой. ”И куда его заносит? — подумал он. — Все еще несется впереди кавалерийского эскадрона. Сколько он еще продержится перед тем, как его поставят перед взводом карателей? Но и под расстрелом Андрей будет, очевидно, смеяться”. И на минуту Пауль позавидовал этой беззаветной храбрости, неспособной к отступлению. Только раз он, Пауль Бронский, проявил такую инстинктивную храбрость — когда эта немецкая харя — Рудольф Шрекер потребовал доставить еврейских женщин в публичные дома. А ведь подобные моменты наверняка еще будут. Хотелось бы ему стать на те минуты Андреем Андровским. Хватит ли у него смелости в дальнейшем? Кто знает. Если бы можно было положить мужество в коробочку и открывать ее по мере надобности!

Из кухни донесся какой-то шум, и Пауль вышел из кабинета. Дебора кричала на Зосю.

— Что тут происходит?

— Зося украла наше серебро. Рахель видела, как она его передавала через забор своему непутевому сыну.

— Это правда, Зося? — спросил Пауль.

— Да! И нечего! Не буду извиняться! — закричала Зося. — Оно мое! И еще как! Годами я чистила за вами вашу еврейскую грязь.

— Господи! — ахнула Дебора. — Мы же к тебе относились лучше, чем твой родной сын! Мы же его вытаскивали из тюрьмы каждый раз, когда он попадал туда из-за пьяных драк. Я платила доктору за тебя и за твою сестру, когда ты не могла работать.

— Вы привели немцев в Польшу! — закричала Зося. — Священник нам сказал: во всем виноваты евреи! — она плюнула им в лицо и, переваливаясь, вышла из кухни.

Дебора тихо плакала, прижавшись к Паулю, а он старался ее успокоить.

— Не верю своим ушам, — шептала она. — Не верю.

— Ничего не поделаешь, немцы их подстрекают.

Вошел грузчик.

— Машина готова. Вы говорили, что хотите поехать с нами на Сенную, показать, куда ставить вещи.

— Пани Бронская сейчас поедет с вами.

Грузчик приподнял кепку и вышел.

Дебора вытерла слезы. Пауль вынес из кабинета нарукавные повязки.

— Тебе и детям придется их носить, — сказал он.

Она взяла их, внимательно посмотрела и надела одну на правую руку.

— Какой стыд! — произнесла она. — В первый раз мы должны объяснить детям, что они — евреи…

Глава пятая

Из дневника

Андрей предупреждал меня, что на Бронского рассчитывать нельзя, и оказался прав. Мы созываем еврейскую общину, хотим знать, кто придет на собрание руководителей. Мы стягиваем силы, но медленно, хотя новые немецкие приказы звучат убедительнее любых наших доводов. Я собираюсь встретиться с рабби Соломоном. Если нам удастся заручиться его поддержкой, наше влияние резко возрастет.

Александр Брандель

* * *

Рабби Соломона чаще всего называли ”великим рабби Соломоном”. Один из самых образованных людей не только в Варшаве, но и во всей Польше, он был душой религиозного еврейства. Этого скромного человека все любили за то, что он всю жизнь учился, молился и обучал вере других. Его решения были очень популярны среди религиозных евреев.

Не последнее место в ряду многих его качеств занимала политическая гибкость. Когда, спускаясь с талмудических и этических высот на землю, человек сталкивается с действительностью, нужно уметь ладить с евреями разных толков и групп. Благодаря этому умению его часто просили быть посредником между людьми крайних взглядов.

Каждая сионистская организация считала, что она и только она — столп сионизма, а те, кто не в ее рядах, — псевдосионисты. И рабби Соломон тоже считал, что его сионизм, безусловно, самый правильный, потому что основан на Библии, которая говорит, что Мессия[33] придет и поведет рассеянных по миру детей Израилевых в Землю обетованную. Рабби Соломон видел в этом не столько сионизм, сколько основу иудаизма. А всякие новые идеи — ревизионизм, социализм, коммунизм, интеллектуализм — с его точки зрения были просто удобными заменителями истинной веры; он их не разделял, но относился сочувственно, понимая, что нужно обладать огромной внутренней силой, чтобы не взбунтоваться против всех издевательств, которые приходится терпеть.

И новые формы сионизма есть бунт людей слабых, не способных молчаливо и с достоинством терпеть страдания, молиться и принимать как часть жизни те наказания, которые Бог им шлет, дабы они стали достойными хранителями Святого Закона.

После того, как немцы закрыли его синагогу, он еще больше, чем прежде, старался поддержать дух своей общины. Даже под градом приказов его спокойная сила, его советы помогали людям жить — и они шли к нему вереницами.

В конце одного особенно трудного дня к нему пришел Александр Брандель. Старик приготовился отдохнуть в словесном поединке с ученым сионистом-историком.

Обменявшись положенными любезностями, Алекс приступил к делу.

— Мы полагаем, — сказал он осторожно, — что время требует от нас отбросить всякие разногласия и объединиться на той основе, где у нас расхождений нет.

— Но, Александр, два еврея не бывают согласны между собой ни в чем.

— В чем-то все же бывают, рабби, например забота о сиротах, взаимная помощь…

— И что же мы должны предпринять в тех областях, где, как вы говорите, у нас расхождений нет?

— Прежде всего устроить собрание. Я говорил с руководителями многих группировок, и они обещали прийти. Если придете и вы, то вашему примеру последует большинство раввинов Варшавы.

— Бунд[34] вас поддерживает?

— Да.

— А федерация рабочих сионистов?

— Тоже.

— А коммунисты?

— И коммунисты.

— На таком собрании будет полнейший разброд.

— Мы, наоборот, попытаемся создать единый фронт, чтобы преградить поток немецких приказов.

— Ах, вот оно что. Но, Александр, я не общественный деятель и не политик, а просто учитель. Что же касается общественных проблем, так на то у нас есть Еврейский Совет, пусть он и решает те вопросы, о которых вы говорите.

Алекс старался запастись терпением.

— Еврейский Совет выбран немцами, — пошел он снова в наступление. — Мы чувствуем, что они хотят им воспользоваться для проведения своей политики.

— Но учитывая, что в нем такие хорошие сионисты, как Эммануил Гольдман, Шенфельд и Зильберберг…

— Рабби, у них совершенно нет власти. В такое необычное время, как наше, и меры нужны необычные.

— Чем же так необычно наше время, Алекс?

— Нам, возможно, предстоит борьба просто за то, чтобы выжить.

— Послушайте, Алекс, — старик, улыбаясь, погладил пышную седую бороду. Как эти молодые любят сгущать краски! — Вот вы ученый, историк. Скажите мне, когда это в истории еврейского народа не велась более или менее напряженная борьба просто за то, чтобы выжить? То, что сегодня происходит в Польше, уже не раз бывало в нашей истории. Вот вы как историк и скажите мне, разве мы не выживали при любом деспоте?

— Думаю, сейчас дело обстоит совсем иначе.

— А именно?

— Со времен Первого Храма нас убивали потому, что нужен был козел отпущения, потому, что это было выгодно политикам, стоявшим у власти, потому, что это давало выход страстям, ублажало невежество. Крестовые походы, инквизиция, резня в Вормсе[35], погромы Хмельницкого. Но в прошлом мы никогда не сталкивались с хладнокровно разработанным планом уничтожения.

— И каким образом ученый историк знает, что сейчас мы именно с таким планом столкнулись?

— Читал Адольфа Гитлера.

— Ага. Ну, а скажите мне, Александр, что, по-вашему, выгадают немцы от уничтожения евреев? Получат территории? Завладеют воображаемыми богатствами? Какой смысл убрать лучших врачей, музыкантов, ремесленников, ученых, писателей? Чего они этим добьются?

— Вопрос не в том, чего они добьются, а в том, на чем остановятся. Начинали немцы, как сотни других, но я не уверен, способны ли они сами себя остановить. Ни один другой народ в истории не был так психологически склонен разрушать во имя разрушения.

— Из ваших слов следует, что нацисты есть воплощение зла. Прекрасно. Но вы как историк должны знать, что зло само себя разрушает.

— Верно, но по дороге оно может разрушить и нас. Где это в Талмуде и в Торе сказано, что мы не должны защищаться?

— А мы и защищаемся: сохраняем веру, которая помогала нам выжить во все века. Мы защищаемся, оставаясь хорошими евреями. Так мы переживем и это время, и все другие времена. И придет Мессия, как обещано.

— И как же, по-вашему, мы его узнаем?

— Важно, чтобы не мы его узнали, а он нас.

Спор зашел в тупик. Старик не хотел сдаваться.

— И вы можете носить это с гордостью? — Алекс снял нарукавную повязку и помахал ею перед рабби Соломоном.

— Она была достаточно хороша для царя Давида.

— Но он не носил ее как знак унижения!

— Алекс, почему все сионисты обязательно кричат? Врата Небесного царства закрыты для тех, кто берется за смертельное оружие. Так будет и с вами, если вы соберете кучку бунтарей. Учитесь принимать страдания покорно, с верой в душе. Только в этом наше спасение.

Глава шестая

Приказ.

Государственные пенсии для евреев отменяются.

Приказ.

Евреям запрещается покупать продукты в магазинах и лавкам, принадлежащих неевреям.

Приказ.

Евреям, покидающим Варшаву, требуется разрешение на поездку. Ездить они имеют право только в вагонах с надписью ”Для евреев”.

Приказ.

Стоять в очереди за получением продовольственных талонов евреи могут только в специально отведенных для них пунктах.

* * *

Призыв Александра Бранделя к единению провалился. Среди евреев был полный разброд. Большинство вообще не было связано ни с какими организациями и заботилось только о своих семьях. Тех немногих, которые имели влияние и могли бы сплотить людей, отправили в Павяк и расстреляли.

Мэр Старжинский, организовавший героическую оборону Варшавы, один из немногих высокопоставленных поляков ценивший вклад евреев в оборону города, исчез. Как и многих других, его увели среди ночи без всяких объяснений, и больше он не вернулся.

Алекс видел, как рвутся связи между его приятелями-интеллигентами. Те, из кого прежде идеализм бил ключом, теперь явно не умели воплотить слова в жизнь.

Он попытался привлечь на свою сторону коммуниста Роделя, руководившего большой организацией. Лысый, с неизменной сигаретой во рту, Родель большую часть времени тратил на объяснения, почему следует считать, что Советский Союз воистину спас восточную часть Польши, напав на нее с тыла, тогда как польская армия сражалась просто за свою жизнь. Родель всегда казался Алексу забавным. У него был большой набор словесных трюков и политических уловок. Весной этого года Родель был ярым антинацистом, летом, после заключения советско-германского договора, решил, что немцы не так уж плохи, а весь мир продали западные державы. Теперь он был снова против немцев, но, главным образом, старался оправдать поведение русских. Сионизм он не признавал по той простой причине, что, кроме коммунизма, не признавал ничего. И тем не менее, Алекс в нем нуждался. Отвергать коммунистов еще хуже, чем быть отвергнутыми ими. Коммунисты, включая неевреев, гордились тем, что после евреев они самая сплоченная прослойка. Но Родель был совсем замотан. Коммунистов немцы преследовали, может, еще безжалостней, чем евреев. Относительно коммунистов у гестапо был всего один приказ: ”Вылавливать и расстреливать”.

С руководителем ревизионистов Шимшоном Бен-Горином Алексу даже поговорить не удалось. Те всегда держались особняком и не хотели участвовать ни в каком общем деле. Алекс полагал, что они готовятся к уличным боям.

У евреев из деловых кругов забот было выше головы. На полках пусто, цены растут, новые приказы не перестают создавать новые трудности. И вообще, призыв Алекса объединиться они восприняли как просьбу о пожертвованиях. По их понятиям, все, что выходило за рамки деловых отношений, относилось к разряду ”пожертвований”, а пожертвования делаются после получения доходов, но о доходах в эти дни и говорить-то смешно.

Самая большая группа еврейского населения — религиозная — и пальцем не захотела шевельнуть. По совету рабби Соломона, они решили пользоваться традиционным оружием — молиться и терпеть.

Члены Еврейского Совета избегали Алекса, как зачумленного. Драматург Зильберберг, из которого одна пощечина в кабинете Рудольфа Шрекера выбила весь боевой задор, наполнявший когда-то его пьесы, объявил Бранделя виновником всех несчастий. Остальные боялись за свое положение. Рассчитывать можно было только на пианиста Эммануила Гольдмана.

Среди неевреев и вовсе не на кого было опереться. Нееврейская интеллигенция была запугана не меньше еврейской. Пример Пауля Бронского был тому лучшим подтверждением. С тех пор, как Бронский вернулся в Варшаву, ему не позвонил ни один из его студентов, ни один из его коллег.

Большинство населения не хотело вмешиваться в войну немцев против евреев, а меньшинство не скрывало своей вражды к евреям.

Церковь — великий рупор власти и совести — безмолвствовала. Как умный стратег, Александр быстро понял, что единение невозможно, и перешел к решению следующей задачи. Поразмыслив, он собрал трех самых надежных и сильных людей, которых не надо было убеждать — они понимали обстановку, хотели держаться вместе и сопротивляться убийственным приказам.

В эту группу, кроме Алекса, входил Шимон Эден — несгибаемый руководитель Объединенной федерации рабочих сионистов. Ему одному удалось сформировать и повести за собой с десяток различных фракций — от умеренных до крайне левых. В Объединенную федерацию входило более шестидесяти процентов всех сионистских организаций. В Шимоне сочетались лучшие качества Александра и Андрея при отсутствии главных недостатков. В прошлом армейский офицер, как и Андрей, он и похож был на него: такой же высокий и сильный, с такими же приступами ярости. А спокойной рассудительностью он походил на Алекса. Андрей уважал Шимона больше всех в Варшаве, не считая Алекса.

Вторым был Эммануил Гольдман, состарившийся, но все еще блистательный музыкант, которого назначили председателем Еврейского Совета.

Гольдман был единственным, в ком ошибся доктор Франц Кениг. Справедливо полагая, что у знаменитого музыканта есть имя среди евреев, Кениг недооценил его преданность идеалам гуманизма. Гольдман смотрел на вещи трезво и понимал, что в Совете ему долго не продержаться: немцам нужны люди малодушные, чтобы проводить в жизнь их приказы. И он твердо решил найти для общины какой-нибудь выход прежде, чем его сместят.

Третьим был Давид Земба, директор Американского фонда — организации, поддерживаемой американскими евреями. Низенький, с короткой бородкой и приятными манерами, польский еврей Земба был совершенно бесстрашен и чрезвычайно умен. В оккупированной Польше американские доллары, проходившие через его руки, становились основой любого начинания.

Вчетвером они выработали план действий.

На первом этапе Эммануил Гольдман, как председатель Еврейского Совета, добился встречи с доктором Францем Кенигом.

— Герр доктор, мы столкнулись вот с какой проблемой. У нас, у евреев, принято решать все дела между собой. Все общественные функции прежде возлагались на Комитет общины, который теперь распущен, и у нас нет легального органа для решения материальных вопросов.

— Насколько я понимаю, вы просите разрешения создать отдел социального обеспечения при Еврейском Совете?

— Не совсем так. В нашем Совете нет ни опытных людей, ни фондов, и к тому же мы очень заняты переписью.

— Уверен, что вы пришли сюда уже с готовым предложением.

— Да, и оно состоит в следующем. Есть много известных благотворителей. Они могут собрать деньги, найти людей заведовать приютами для сирот и домами для престарелых.

— Вы предлагаете создать самостоятельный административный отдел?

— Да.

— А не отделение при Еврейском Совете?

— Совершенно верно.

— Почему?

— Евреи всегда единодушны в вопросах взаимопомощи, каких бы взглядов они ни придерживались. Но если эту функцию передать органу, созданному правительством, начнутся распри между различными группировками, очень трудно будет наладить финансирование, поскольку правительству люди заведомо не доверяют. Получится неразбериха, двойная работа, административные дрязги. Всего этого можно избежать, создав самостоятельный административный отдел.

Доводы Гольдмана показались Кенигу убедительными. Он сможет обязать Еврейский Совет наблюдать за новым отделом. С другой стороны, если социальным обеспечением займется сам Еврейский Совет, Гольдман вечно будет вымогать у него, Кенига, побольше денег. И все-таки, что-то здесь не так. Доктор Кениг имел уже случай убедиться, что Гольдман — человек с характером, и хотя вопрос представляется ясным, не может быть, чтобы Гольдман пришел с выгодным для немцев предложением.

Эммануил Гольдман тоже понимал, что перед ним не эта дубина Шрекер.

— Кого вы предлагаете поставить во главе нового отдела? — начал прощупывать почву Кениг, остерегаясь подвоха.

— Ну, людей-то полным-полно, важно найти человека, который устраивал бы все группировки. Скажем, Александр Брандель.

— Брандель? С его сионистским нутром?

— Бетарцы как группировка, — пожал плечами Гольдман, — никогда не поднимались до уровня Бранделя как человека, а теперь и группировки-то не существует. Брандель покладистый, безобидный человек, ему можно доверять.

— А если я разрешу создать этот отдел при одном условии?

— При каком, герр доктор?

— Чтобы возглавлял его не Брандель.

Дело зашло в тупик. Такого поворота Гольдман не ожидал. Следующий ход был за ним. Гольдман вынул из нагрудного кармана небольшой конверт и положил его Кенигу на стол.

— Здесь подробный проект создания самостоятельного отдела, герр доктор, — сказал он. — Прошу вас внимательно с ним ознакомиться и дать мне завтра ответ.

Уходя из ратуши, Гольдман вполне допускал, что доживает свой последний день на этой земле.

Открыв конверт, Кениг вынул из него пять купюр по тысяче долларов. Все ясно: евреи хотят вести дела без посторонних глаз. В первую секунду он вскипел и, схватив со стола конверт, направился в кабинет Шрекера, но остановился. Шрекер над ним посмеется, а деньги заберет себе. Подумать только, что настоящий немец, занимающий высокий пост, может принять взятку! Он медленно вернулся к столу. В последние недели у него не осталось заблуждений относительно тевтонского благородства. Вот прямо сейчас Шрекер сколачивает банды хулиганов, которые будут грабить еврейские магазины и склады. Так почему бы и евреям не вести свою игру? Но он-то тут при чем? Пять тысяч долларов! Больше, чем за целый год в университете. Смешно оставаться одиноким столпом добродетели среди сплошных бандитов. Но, допустим, он сохранит порядочность, тогда ему долго не продержаться при Шрекере: тот сочтет его ненормальным. Шевели мозгами, Франц. Шрекеру ты нужен, но оставаться независимым ты не можешь — таковы правила игры, жестокой, как сама война.

Он ходил по дому, отнятому у Бронского. Все жульничают, все приспосабливаются. А он, между прочим, занимает ключевую позицию, и это еще только начало. В дальнейшем на такой должности можно составить огромное состояние. Играть — так играть. Пять тысяч долларов…

Мало-помалу моральные устои, на которых доктор Кениг строил свою жизнь, расшатывались. С тех пор, как перед войной он связал свою судьбу с этническими немцами, приходилось постоянно идти на компромиссы, пересматривать свои поступки, подыскивать им оправдания.

— Я разговаривал с комиссаром, — сказал он на следующий день Гольдману, — и мне удалось его убедить, что самостоятельный отдел по социальному обеспечению — наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Вашему Еврейскому Совету разрешено приступить к его созданию.

Гольдман кивнул.

— Обдумал я и кандидатуру Александра Бранделя. Выбор мне кажется правильным. Относительно норм, штата, различных льгот пусть обратится прямо ко мне.

Гольдман снова кивнул, подумав, что Кениг, очевидно, в будущем собирается урвать себе кусок побольше. Но теперь он у них в руках. В случае чего его можно и приструнить. Игра выиграна, но в дальнейшем деньги так легко не потекут в карман Кенига: пять тысяч долларов не только оплатили его молчание, но и подцепили его на крючок. ”Кое-что мы тебе еще подбросим, собака, — подумал Гольдман, — но не так много, Как тебе хотелось бы, потому что мы ведь можем и рассказать твоему другу Шрекеру, как ты его обворовываешь”.

Второй этап состоял в создании самостоятельного отдела под названием ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” во главе с Александром Бранделем, а на третьем этапе Американский фонд перевел Бранделю свыше десяти тысяч долларов на срочные расходы. Брандель снял пятнадцать помещений на севере Варшавы, в еврейском районе, где цены были ниже.

Эти помещения приспособили под пункты раздачи горячей пищи для остро нуждающихся, под пункты выдачи продовольственных талонов, под медицинские пункты, под приюты и т. д.

Хотя все эти пункты функционировали по своему прямому назначению, они к тому же служили еще и ширмой для деятельности сионистских групп, объявленных немцами вне закона. Сионисты сменили названия своих организаций, но фактически продолжали действовать. Весь персонал ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” состоял из видных сионистов. Этот персонал носил особые нарукавные повязки и пользовался некоторыми льготами. Еще тысяча долларов доктору Кенигу избавила членов персонала от пристального внимания.

Главное — получать деньги от Американского фонда, минуя Еврейский Совет. Гольдман не сомневался, что если они попадут Совету в руки, — пиши пропало.

Теперь Брандель мог действовать: сионисты уцелели, есть деньги для ферм, можно расширить бетарские приюты, накормить бездомных и голодных, обеспечить их одеждой.

И, наконец, была решена еще одна задача. Не все помещения были отведены под пункты социального обеспечения. Брандель получил возможность раздать должности своим людям, и многие из них переехали в центральное здание ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, а их жалованье возвращалось в общую кассу. Толек Альтерман заявил, что это и есть сионизм в действии.

Из дневника

”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” уже существует. Все наши активисты в Варшаве работают на него. Пятиэтажный дом на Милой, 18 я отвел под это ”Общество”. Двадцать наших самых молодых бетарцев переселились сюда и возвращают жалованье в общую кассу. Я этим очень горжусь. Шесть домов передано Сионистской Федерации Шимона Эдена под вывеской ” Отделения Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Шимон выбрал для административного здания дом 92 на Лешно. Он тоже устроил общежития в отведенных ему домах. Мы держим еще и помещения про запас, так как уверены, что некоторые группировки, возражавшие раньше против слияния в единую организацию, теперь присоединятся к нам. Взаимопомощь во все времена была серьезной основой для объединения, а теперь и подавно. К слову, на последней встрече с Гольдманом, Зембой и Эденом я спросил, не затруднит ли их записывать все, что они увидят и услышат. Теперь происходит столько событий, что я не успеваю за ними уследить. Пусть и они записывают свои впечатления. Они пообещали передавать мне свои записи на наших еженедельных встречах — вот как оказались они снисходительны к затее историка.

Александр Брандель

Глава седьмая

Из дневника

Сегодня долго разговаривал с Ирвином Розенблюмом. Хотел узнать его мнение об истинных планах немцев и кого он считает фактическим правителем Польши. Ирвин говорит, что генерал- губернатор Кракова Ганс Франк отнюдь не истинный хозяин. Судя по его предыдущей деятельности, он всего лишь гражданский администратор, находящийся здесь, чтобы выжимать из Польши средства на нужды немецкой экономики. И столица на самом деле не Краков, а Люблин. А организации, не связанные с армией, такие, как немецкая политическая полиция, администрация концентрационных лагерей, уголовный розыск, бригады особого назначения, — все они настолько тесно переплетены между собой, что не разберешь, где начало, где конец. Нам известно, что группенфюрер Одило Глобочник хозяин и над СС[36], и над СД[37], и над гестапо всего генерал-губернаторства. Австриец, как и Гитлер, он известен своими преследованиями евреев. Будучи генерал-майором СС, он подчиняется только трем людям: Гитлеру, Гиммлеру и начальнику СД в Берлине Рейхарду Гейдриху.

Думаю, Ирвин прав: у Глобочника наверняка больше власти, чем у Ганса Франка.

Каковы истинные планы немцев? В Берлине есть отделение гестапо под номером 4Б, которое занимается”еврейскими делами”. Руководит им генерал-полковник Адольф Эйхман[38]. Насколько мне известно, он бывал в Палестине и разговаривает на иврите. Ирвин уверен, что все приказы, касающиеся евреев, — лишь часть общего плана, составленного Рейхардом Гейдрихом для отделения 4Б.

Немцы безусловно собираются систематически выкачивать еврейское имущество, а вожаков и интеллигентов упрятывать в концентрационные лагеря. Нет сомнения в том, что они скоро снова нанесут очередной удар. Им, как фараонам и Риму, нужен принудительный труд. Думаю, три с половиной миллиона евреев Польши для того и предназначены.

Ирвин полагает, что со дня на день закроют агентство”Швейцарские Новости”. Среди нацистов, недавно прибывших в Варшаву, есть некий Хорст фон Эпп, который будет возглавлять отдел печати и пропаганды. Конец аккредитации Криса де Монти — лишь вопрос времени.

Александр Брандель

Хорст фон Эпп прибыл в Варшаву зимой 1939 г. в числе других высокопоставленных нацистов. Совершенно не похожий на большинство из них, он был человеком далеко не примитивным, наделенным особым европейским обаянием и искрометным юмором. Формы не носил, одевался по последней моде и глубоко сожалел, что война с Англией лишила его возможности заказывать костюмы у лондонского портного на Бонд-стрит.

Отпрыск богатой аристократической семьи, фон Эпп действительно имел мало общего с нацистскими молодчиками. Ему претили их методы насилия, он презирал их взгляды и находил всю эту чушь о высшей расе, геополитике, жизненном пространстве и радости через труд просто смешной. В Париже, на Ривьере или в Нью-Йорке он чувствовал себя гораздо больше дома, чем в Мюнхене (но обожал Берлин).

И при всем при этом был преданным нацистом. Он пропагандировал те самые идеи, которые терпеть не мог. Лишившись значительной части семейного состояния из-за неудачного его помещения и мотовства, он оказался все же достаточно практичным, чтобы разглядеть в начале тридцатых годов неотвратимость поднимавшейся волны нацизма и поплыть по течению, а идеалов и убеждений у него было не так уж много, чтобы они могли помешать ему продолжать жить в свое удовольствие. Он хотел получать как можно больше, делая как можно меньше. Он понимал, что при том хаосе, который на первых порах творился в умах большинства нацистов, им придется прибегнуть к помощи таких людей, как он, которые думали бы за них.

Красивый, сорокалетний распутник, вечно изменявший жене, он был прирожденным снобом и превосходил интеллектом большую часть своих товарищей по партии.

Таким, как Рудольф Шрекер, Хорст фон Эпп действовал на нервы. При нем они чувствовали себя козявками, а нацисту не пристало так себя чувствовать. Многие хотели бы избавиться от фон Эппа, но власть предержащие понимали, что нуждаются в нем, и потому приходилось его терпеть.

По силе воздействия немецкая пропаганда не имела себе равных. Немцы усвоили аксиому: упорно повторяемая ложь начинает казаться правдой даже тем, кто знает, что это ложь. Кроме того, есть еще и полуправда, которая строится на искусном искажении фактов. Хорст фон Эпп помог Йозефу Геббельсу создать прекрасную пропаганду во время гражданской войны в Испании, войны, которая отнюдь не была гражданской. Он умел так ловко подтасовывать информацию, поступавшую из Испании, что мир начал верить, будто республиканское правительство вовсе не республиканское, а коммунистическое, и, следовательно, война в Испании ведется против коммунизма.

Министерство пропаганды выплескивало чудовищную дезинформацию, а Хорсту фон Эппу надлежало изготовлять для этого яда привлекательную упаковку. В Берлине опытные и въедливые иностранные журналисты так и норовили вывести Министерство пропаганды на чистую воду. Не выселишь же всех журналистов, которые только и знают, что задавать свои вопросы, но ведь они потом формируют общественное мнение. И Хорст усмирял бурлящие волны. Он стал своим парнем среди журналистов — совсем ”наш человек”, хоть и нацист. Нацисты никогда не слыли симпатягами, поэтому личное обаяние Хорста в особенности эффективно работало на нацистских главарей. Прекрасный фасад, скрывающий от любопытных глаз внутреннее устройство дома. Хорст фон Эпп мог быть полезен журналистам во всем, начиная с нужной цитаты, которую он тут же говорил наизусть, и кончая доставкой девицы на любой вкус — чего не сделаешь для друзей?

Варшава стала в настоящий момент центром внимания всего мира, надлежало особенно тщательно следить за общественным мнением.

Зимой 1939 года Франция и Англия начали мнимую войну с Германией на Западном фронте. Ни с одной стороны не было произведено ни единого выстрела. Поезда ходили вдоль границ как ни в чем не бывало. Германия развернула мощную кампанию, пытаясь убедить Англию и Францию выйти из войны, поскольку ”польский вопрос решен”. Поэтому первоочередной задачей немецкое министерство пропаганды считало не дать выйти наружу сведениям из Польши, которые могли бы помешать претворению в жизнь немецких планов. Сотни журналистов из нейтральных стран — Италии, Швейцарии, Швеции и из восточных стран находились в польском генерал-губернаторстве. Даже из Соединенных Штатов и Южной Америки прибыло несколько человек. Такой ловкий манипулятор общественными настроениями, как Хорст фон Эпп, был просто необходим для ”поддержания спокойствия”.

По приезде в Варшаву он остановился в гостинице ”Бристоль” и там же устроил себе штаб, заняв пол-этажа и набив свой номер лучшими винами и изысканными закусками. Недели за две он уже знал все о варшавских манекенщицах и актрисах, не отличавшихся избытком патриотизма, сделал им весьма соблазнительные предложения и отобрал двадцать пять прелестниц для ублажения наиболее высокопоставленных иностранных журналистов и дипломатов. Собрал он и дополнительный отряд привлекательных студенточек, секретарш и других эмансипированных особ, желающих увеличить свои доходы.

После тупого солдафона Рудольфа Шрекера фон Эпп был просто находкой для иностранных журналистов. Создалась непринужденная атмосфера, снимавшая напряжение и заодно умерявшая их расследовательский пыл.

* * *

Крис кончал одеваться, когда в дверь позвонили. Он открыл и увидел перед собой безупречно одетого и приятно улыбающегося господина.

— Здравствуйте, — сказал тот, — я Хорст фон Эпп.

— Проходите.

— У вас очень уютно, — осмотрелся вокруг немец. — Ах, какой на вас пиджак! — он бросил взгляд на ярлычок. — Файнберг, Бонд-стрит. Лучший лондонский портной. Как же, как же, до начала войны я был его клиентом. Ярлычок мне, конечно, приходилось спарывать, поскольку он еврей, а по одной ткани наши чурбаны определить этого не могут. Что им ткань — им подавай униформу! А берлинские портные — портачи. Не могли бы вы заказать для меня кое-что через Швейцарию у Файнберга?

— И за этим вы сюда пришли?

— Нет, конечно. Вчера я устроил прием для иностранных корреспондентов, на котором мне особенно хотелось видеть вас.

— К сожалению, как раз в это время я ехал из Кракова сюда, но я принес извинения по телефону.

— Верно, верно.

— Между прочим, я только что прочел ваше любовное послание, — сказал Крис, показывая на официальное извещение о новых правилах цензуры и отправки корреспонденций.

— Ах, это? — фыркнул фон Эпп. — Нацистская бюрократия. Поймите, нам приходится обеспечивать работой сотни людей. Одни заняты изданием приказов, другие — их отменой, третьи сидят на сортировке, четвертые — на подшивке. Таким образом мы выполняем свои обязательства перед верными сторонниками партии. Сигарету?

— Пожалуй. Я так спешил из Кракова, что забыл купить.

— С удовольствием пришлю вам блок, — сказал фон Эпп, заметив, что американский ”Кэмел” произвел на Криса впечатление. — Кстати, я добился того, что некоторые представители прессы смогут покупать продукты, одежду, вина и так далее в магазинах для офицерского состава СС, в Цитадели.

”Ага, — подумал Крис, — нацисты изобрели нечто новое в области общественных отношений и связей”. Он внимательно посмотрел на фон Эппа. Интересно, почему тот проявляет к нему особое внимание? До Криса уже доходили слухи о том, что фон Эпп прибыл в Варшаву и что он — славный малый. Мягкий, слишком мягкий. Но симпатяга.

— Мне не хотелось нарушать ваш покой, но уж очень тянуло познакомиться с вами, — продолжал фон Эпп. — И решить кое-какие вопросы нужно.

— Я вас слушаю.

— Если хотите, чтобы ваше бюро оставалось в гостинице ”Бристоль”, я, пожалуй, смогу это уладить, но, между нами, там слишком много нацистов. Мне же не нужно вам объяснять, что мы вынуждены сажать своих людей на прослушивание телефонных разговоров. Так что, пожалуй, вам будет уютнее в другом месте.

— Я могу работать прямо здесь, в своей квартире. Рядом с кухней у меня пустует кладовка, — у Криса отлегло от сердца, когда он понял, что фон Эпп оставляет его в Варшаве. Он так боялся этого момента, а все оказалось совсем просто.

— Телефонная связь со Швейцарией налажена, я подключу вас прямо к вашему агентству. ”Швейцарские новости”, если не ошибаюсь?

— Да.

— Прекрасное агентство. Я хорошо знаком с вашим шефом Оскаром Пекорой. Мы организуем в гостинице ”Бристоль” пресс-центр, так что вас будут обслуживать круглосуточно, и получаемую информацию тоже можете сначала давать нам на просмотр, все равно она рано или поздно попадет к нам. Вот, кажется, и все. Может быть, у вас есть ко мне какая-нибудь просьба?

— Какую цену мне придется уплатить?

— Вы уже взрослый мальчик, — улыбнулся Хорст фон Эпп, — сами знаете, что можно делать и чего нельзя. Мне же от вас нужно только одно: джентльменское согласие вести себя в пределах разумного. У меня нет ни малейшего желания работать в поте лица, и лучший способ облегчить себе жизнь — это облегчить ее вам. Что вы на это скажете?

— Все ясно, — пожал плечами Крис.

— ”На повестке дня” есть все же один неприятный пункт. По мне, так еврей может фотографировать не хуже белокурого арийца, но…

— Розенблюм?

— К сожалению, да.

— Он на днях предложил мне, что сам уйдет. Он знал, что это неизбежно.

— С удовольствием помог бы вам, — развел руками Хорст фон Эпп, — но, видимо, в Берлине не хотят подпускать меня к еврейским делам.

Крис подумал: не нажать ли? Рози знал, что так будет, ошибался он только, считая, что немцы вообще закроют ”Швейцарские новости”. Нет, лучше придержать язык…

— Вы в этом не виноваты, — сказал он фон Эппу.

— Не поужинать ли нам сегодня вместе? Скажем, у меня в номере?

Крис ответил согласием. Почему бы и нет, все равно он ничем не занят.

— А после вы не откажетесь развлечься в узком кругу?

Крис подошел к окну. Сколько раз он видел здесь, у этого окна Дебору, наблюдал за ней из алькова… В последний раз, когда она убегала в темноту, у нее были совершенно безумные глаза… До Сенной отсюда рукой подать. Теперь она с Паулем там, у себя. А ему предстоит провести в одиночестве еще один вечер. Опять он будет весь вечер один, нервничать, не находить себе места, смотреть из окна в сторону Сенной и думать о Деборе… Рози говорит, что Крис безумец и что она никогда не оставит Бронского. Крис повернулся к немцу:

— Дамы? Разумеется. Это как раз по мне.

* * *

Все же к предложению Хорста фон Эппа поужинать вместе Крис отнесся с подозрением. Уж слишком все шло как по маслу. Он считал, что его сразу выставят из Польши, а получилось, что и он, и ”Швейцарские новости” остались на месте, и работа продолжается несмотря на оккупацию.

Крис догадывался, что Хорст фон Эпп окажется отменным хозяином, и не ошибся. Действительно, с этим немцем он себя чувствовал лучше, чем с кем бы то ни было в последние месяцы. Хорст знал все свежие анекдоты, все последние сплетни об общих знакомых из журналистской братии. Постепенно подозрения Криса рассеивались. Вначале он еще следил за собой, взвешивал каждое слово, стараясь понять, чего же от него хочет фон Эпп, но тот не раскрывал своих карт. К тому же Крис не переставал удивляться столь откровенно пренебрежительным высказываниям фон Эппа о многих нацистах.

— Как ни крути, — сказал фон Эпп, — но по сути я замешан в политику Гитлера. Выиграет он — стану большим человеком, проиграет — стану сутенером на Ривьере. От честного труда меня воротит. Я из кожи вон вылезу, чтобы им не заниматься, да я и мало на что пригоден, уж если на то пошло.

Крис поражался его откровенности.

— А теперь, — сказал Хорст, — у меня для вас сюрприз. На десерт, — и он протянул через стол кенкарту.

Крис раскрыл ее. За подписью комиссара Рудольфа Шрекера Ирвину Розенблюму разрешалось оставаться в ”Швейцарских новостях” и не носить повязку со щитом Давида.

— Не знаю, что и сказать.

— Поручиться за то, что ее не отменят, я, как вы сами понимаете, не могу, но пока…

В каком-то замешательстве Крис положил кенкарту Ирвина в карман, от коньяка отказался и налил себе виски. Фон Эпп задымил сигарой.

— Герр фон Эпп, — сказал Крис, поднимая стакан. — Пью за отличного, но загадочного хозяина. Видите ли, я профессиональный наблюдатель за игрой в кошки-мышки, которую ведут дипломаты. Я первоклассный разгадчик смысла, кроющегося за словами. Но сейчас я ничего не понимаю. Поэтому вы уж простите меня за резкость, но какого черта вам от меня нужно? Что за игру вы ведете? Вы педераст? У вас на меня виды?

Фон Эпп расхохотался.

— Браво, де Монти! Вот вы видите вокруг себя этих нацистов: кланяются до земли, дамам целуют ручки, как свиньи, ходят в дурацких униформах, словно аршин проглотили. А вы — человек моего круга. Пьете скотч, одеваетесь у того же лондонского портного, что и я, вашему рукопожатию я доверяю больше, чем любому нацистскому пакту, и хочу, чтобы мы подружились.

— И никаких приказаний?

— У вас есть приятели-евреи, — пожал плечами Хорст, — думаю, в Варшаве они у всех есть. Просто не выходите за рамки здравого смысла.

— А что там значится на де Монти в ваших досье? — спросил Крис.

— Дайте вспомнить. По паспорту вы — итальянского происхождения; мать у вас американка; мы уверены, что вы симпатизируете американцам, в итальянском посольстве вас считают никудышним фашистом, но тем не менее Италия аккредитовала вас своим корреспондентом во время событий в Абиссинии и в Испании. Вы достаточно осторожны, чтобы не писать комментариев и ограничиваться лишь сводками новостей. Это похвально. Что еще вы хотели бы узнать о себе?

— Провалиться мне на месте — ваша взяла! — стукнул Крис кулаком по столу.

— Мы друг друга понимаем, Крис.

— За дружбу, — улыбнулся Крис, поднимая стакан.

— Хороший тост.

Пришли две дамы. Как Хорст и обещал, самые красивые куртизанки Варшавы. Обе третьесортные киноактрисы, ходившие по рукам в узком кругу варшавского общества. У Криса в постели они уже побывали. С Хильдой, яркой блондинкой, у него была связь до того, как он встретил Дебору. Со второй… как же ее зовут… просто переспал, даже и связью нельзя считать… как же ее зовут… хоть убей — вылетело из головы.

Хорст фон Эпп, как принято, поцеловал дамам ручки. ”Да, — усмехнулся про себя Крис, — Хильда быстро улавливает, куда ветер дует, и тут же меняет хозяев. Интересно, знает ли фон Эпп, какая она потрепанная без косметики. Но кое-что в ней осталось, еще на одну войну хватит”.

— Дружочек! — восторженно закричала Хильда, увидев Криса.

Прелестная Хильда — тело без души, слова без смысла. Ну, как он ляжет с ней или со второй, как там ее зовут, и прикажет своей настоящей любви молчать? Нет, уж лучше остаться одному.

— Я, пожалуй, смоюсь, — сказал он быстро по- итальянски фон Эппу. — Сделаю вид, что зашел не в гости, а по делу, а вам найти вместо меня хорошего немецкого офицера — раз плюнуть. Извинюсь и смотаю удочки.

— Ну что ж, как хотите, — ответил фон Эпп.

Крис потрепал Хильду по щеке, сказав, что, к сожалению, не может остаться, но в следующий раз… ”Почему он сбежал? — подумал фон Эпп. — Видно, я не ошибся, что-то удерживает его в Варшаве. Уезжать он отсюда не хочет. Наверняка какая-нибудь еврейка. Если так — он у меня в руках”.

Глава восьмая

Ирвин Розенблюм открыл дверь Крису в самом что ни на есть домашнем виде. Спросонья он зевал, потягивался и, пытаясь запахнуть невообразимо ветхий халат, прошаркал в стоптанных шлепанцах к камину посмотреть на часы.

— Господи, — прищурился он, — время-то за полночь. Что-нибудь случилось?

Крис протянул ему кенкарту. Ирвин поднес ее к самому носу, но без очков все равно прочесть не смог — почти совсем не видел.

— Подождите, я возьму очки.

Он вернулся из спальни ошарашенный.

— Как вы это раздобыли? Я был уверен, что вы пришли попрощаться со мной.

Вошла мама-Розенблюм в таком же страшном халате, как и у Ирвина.

— Плохие новости? — спросила она, поцеловав Криса в щеку.

— Нет, мама, хорошие. Крису разрешили не закрывать агентство, а мне — работать в нем.

— Но это же чудо!

Крис слишком хорошо ее знал, чтобы пытаться уговорить не делать ужина и не ставить чай. Он рассказал Ирвину, как провел день с Хорстом фон Эппом. Рози качал головой, глядя на кенкарту.

— Вы же у нас психолог, Рози. Что вы обо всем этом думаете? -

— Я уже думал об этом, но, во-первых, почему он оставил меня здесь?

— Чтобы перетянуть на свою сторону и рано или поздно как-то использовать.

— Не исключено. Он устроил роскошный ужин, даже пытался ублажить Хильдой.

— У Хильды хороший нюх, — рассмеялся Рози. — Еще не отгремели бои, а старуха уже в немецком штабе. Итак, вы повеселились?

— Я сбежал.

— До или после?

— До.

— Вот это, пожалуй, было не слишком умно, Крис.

— Хильда в общем-то ничего, но… вы же знаете.

— А теперь знает еще и фон Эпп. С чего бы это свободному холостяку не провести вечерок с самой дорогой шлюхой в Варшаве? Ясно, что этот холостяк влюблен в кого-то. Тут и думать нечего.

Засвистел чайник. Мама-Розенблюм позвала их на кухню. Еды на столе хватило бы на десятерых.

— Вы меня извините, я же не знала, что вы придете, у меня совсем нечем вас угостить, — сказала она.

— Надо бы поберечь продукты, мама Розенблюм, — заметил Крис.

— Это капля из тех продуктов, что вы нам послали в прошлом месяце. Ничего с вами не будет, если я вас побалую. — И она вышла, понимая, что Крис с Ирвином хотят поговорить.

— Беда в том, что с такими людьми, как фон Эпп, никогда не знаешь, что у них на уме. Что собой представляет Шрекер и чего он хочет, всем известно. А вот фон Эпп вдвойне опасен.

— Кроме вас, о моих отношениях с Деборой никто не знает. Возможно, Андрей и Габриэла догадываются, даже Бронский, может, кое-что подозревает, но знать — никто не знает.

— Вы только не поддавайтесь на мягкий тон фон Эппа. Он — нацист, и если что-нибудь узнает, начнет вас шантажировать и заставит делать для него все что угодно. И оставил он вас здесь, надеясь нащупать у вас слабое место, которое нужно только выявить. Избегайте попоек с ним и, ради Бога, будьте осторожны, встречаясь с Деборой. Смените место встреч.

— Рози, я уже больше месяца не виделся с ней. Вы что, не понимаете, что я с ума схожу.

— Понимаю, Крис. И что вы постараетесь встретиться с ней, я тоже понимаю.

— Вы ее видели? — выдохнул Крис.

— Да. Она почти целый день работает в приюте на Повонзкой. И Сусанна вместе с ней.

— Она… спрашивала обо мне?

— Нет.

— Забавно, — Крис горько усмехнулся, — чертовски забавно. На тайные свидания я хожу с Паулем Бронским, передаю ему его деньги. Смешно, правда, Рози?

— Не очень. Теперь лучше делайте это через меня.

— Наверно, вы правы, Рози. Поговорите с ней. У нее в Кракове есть родственники, она может сказать, что едет к ним. Я там буду через несколько дней. У меня там…

— Крис, — перебил его Рози, — я вас люблю, как родного брата, но об этом меня не просите, — он взял Криса за руку.

— Что ж, буду ждать, — Крис отнял руку. — Теперь у меня есть время. Посмотрим, что будет.

— Выпейте чаю, а то мама расстроится.

Крис стал прихлебывать чай, чтобы успокоиться.

— Раз вы едете в Краков, так вы и Томпсона наверняка увидите. У него для нас пакет.

— Больше не просите меня передавать никакие пакеты, — резко сказал Крис.

— Я что-то не понимаю…

— Я связан с фон Эппом.

— Ах, так вы просто штрейхбрекер, предатель. Как же вы соглашаетесь передавать деньги Бронскому?

— Это совсем другое дело. Их переводят на счет агентства, все шито-крыто.

— А что мы делаем с деньгами от Томпсона? Кормим сирот. Это стало считаться преступлением?

— Рози, все эти бетарские штучки — ваше личное дело, я не хочу в них вмешиваться, знать об этом ничего не хочу.

Крис встал из-за стола. У Рози чесались руки порвать кенкарту и швырнуть ему в лицо, но он не мог себе этого позволить, она была слишком важна для них всех. Пока есть возможность, он должен продолжать служить в иностранном агентстве.

— Завтра утром встретимся в бюро, — сказал Крис.

— Спокойной ночи, шеф.

Глава девятая

Крис плюхнулся на кровать и уставился в одну точку. Нежные мелодии Шопена по польскому радио сменились резкой, грохочущей музыкой Вагнера. Крис выключил радио, подошел к окну. Дебора живет вон за тем углом. Что она сейчас делает? Причесывает Рахель? Рахель играет на рояле, а она отбивает такт? Помогает Стефану делать уроки? Нет, уже поздно, почти час ночи. Она с Паулем в постели. Он резко задернул занавески. Снова плюхнулся на кровать. Андрей! Вот с кем мы пропустим по рюмочке! Он повернулся на другой бок и положил руку на телефонную трубку. Нет, стоп. Андрей носит эту чертову повязку со звездой Давида. Ему нельзя заходить ни в гостиницы, ни в бары. Подумаешь, нельзя! Андрей может снять повязку. Они пойдут в какую-нибудь пивнушку, надерутся как следует. Да, но Андрей начнет кипятиться, поносить немецкую армию. Он снял руку с трубки. ”Может, зря я не остался у фон Эппа, — подумал Крис. — Хильда вполне годится, чтобы провести с нею ночь. Фон Эпп — приятный собеседник. Встреть я его в любом другом месте земного шара, мы подружились бы. Разве этого недостаточно, чтобы верить человеку? Нет, фон Эппу верить нельзя. Что же ему все-таки известно обо мне? О матери он знает… У них, поди, заведено на меня толстое досье”. Мысли унесли Криса в далекое прошлое.

* * *

В свое время Крис блестяще учился на журналистском факультете. Элин Бернс, старшекурсница с факультета прикладного искусства, совсем потеряла голову от этого красивого, стройного нападающего баскетбольной команды. Крис тоже увлекся ею. С Элин он мог говорить о таких вещах, о которых говорил только с учителями много лет назад. Она все понимала!

Когда Крис учился на старших курсах, он познакомился с Оскаром Пекорой, директором агентства ”Швейцарские новости”. Крис знал, что это маленькое агентство пользуется превосходной репутацией в журналистских кругах всего мира.

— Приступлю прямо к делу, — сказал Пекора. — Мы открываем свои отделения в Америке. Нам нужны люди в Нью-Йорке и в Вашингтоне. Если вы знакомы со ”Швейцарскими новостями”, то знаете, что мы очень тщательно подбираем людей. Вы один из трех студентов в этой стране, которых мы хотим взять на стажировку и потом перевести в штат. По получении диплома поедете на стажировку в Женеву, чтобы избавиться от скверных навыков, которые вам привили в университете.

За три дня до получения диплома Крис и Элин поженились и через неделю отправились в Швейцарию. Большей идиллии нельзя было представить. Они любили друг друга так, как любят только в молодости да еще в сказочной стране со снежными горами и потрескивающими каминами. После стажировки Криса назначили, как и обещали, помощником редактора американского отделения. И Элин тянуло поскорей вернуться домой.

Став частью безликого легиона обитателей набитых, как ульи, манхеттенских домов, Крис и Элин носились по театрам и вечеринкам, за ланчем хлестали мартини и тщательно оберегали свою любовь и независимость от внезапного появления ребенка. Крис себя чувствовал как рыба в воде. Элин скрывала от Криса как ей одиноко, когда он уезжает в Вашингтон. Так прошло полгода. Потом однажды его неожиданно вызвали на совещание в Денвер. В следующий раз она увязалась за ним в Вашингтон — оказалось, это еще хуже, чем оставаться в Нью-Йорке. Она ему мешала. Журналисту нужно быть свободным и не смотреть на часы, зная, что жена ждет в гостинице. Оскар Пекора подоспел вовремя.

— Вы — один из лучших наших молодых специалистов, Крис. Вам предоставляется редчайшая возможность заведовать отделением в Рио-де-Жанейро.

Рио! Меньше чем через год работы в ”Швейцарских новостях”! Крис был так счастлив, что Элин, как и подобает хорошей жене, скрыла свое огорчение, сложила вещи и поехала с ним. Крис стал своим человеком в барах, облюбованных журналистами, в кулуарах конгрессов, в кабинетах премьер-министров и вообще везде, где что-нибудь происходило. Когда речь шла о сборе материала, для него не существовало ни времени, ни расстояния. Элин завела себе двух котов, заботилась о них и целый день ходила по квартире в пижаме в ожидании Криса. Однажды она не выдержала, и он написал Пекоре, что по семейным обстоятельствам вынужден оставить отделение и хотел бы получить работу в Нью-Йорке. Пекора ответил, что понимает его, но просит задержаться месяца на полтора, пока они не подыщут замену. Крис предложил Элин вернуться в Штаты раньше него. Потом он получил от нее письмо, что она устроилась на работу в рекламное бюро. Что ж, Элин — слишком деятельная натура, чтобы сидеть в четырех стенах, и слишком тонкая, чтобы заниматься пустопорожней болтовней в женских клубах. Когда он вернулся в Нью-Йорк, они замечательно встретились. Оскар Пекора нашел ему постоянное место в нью-йоркском отделении. У него было достаточно помощников, чтобы лишь изредка ездить в Вашингтон. Теперь, казалось, все было, как в первые дни после свадьбы. А потом опять начались сцены из-за его разъездов по разным конференциям и совещаниям. Оба очень старались склеить разбитый сосуд, но между ними выросла стена постоянного отчуждения, оглядок и недомолвок. Они все больше и больше охладевали друг к другу. А потом, в один прекрасный день, вернувшись преждевременно из поездки, он узнал, что Элин ему изменила. Крис оставил ей записку с просьбой оформить развод как можно быстрее и спокойнее. Целый месяц он старался приглушить терзавшую его боль, шатаясь по барам Англии и Европы, прежде чем отправился к Оскару Пекоре в Женеву, и тот направил его в Абиссинию.

Глава десятая

— Вы прекрасно работали в Абиссинии, Кристофер, проявили удивительную выдержку, — сказал ему Оскар Пекора. — Теперь ваш итальянский паспорт особенно пригодится. Я добился, чтобы вас аккредитовали испанские мятежники.

Кристофер де Монти отправился в Испанию, в логово фашистов, одержимый своей миссией. Это будет кульминацией всей его жизни. Там каждое слово, которое он напишет о свободе и истине, обретет реальное значение. Испания — это не Абиссиния, теперь мир прислушается!

Он прибыл в расположение франкистских сил как раз после взятия Малаги, и тут началась двойная жизнь. Легально Кристофер отправлял обычные сводки, которых ждут от опытного журналиста, а весь свой талант и красноречие вкладывал в репортажи, тайно переправляемые в свободный мир. Ловкий и смелый, он не раз рисковал жизнью, только бы передать материал за границу в ”нейтральные” посольства, отправившиеся в добровольное изгнание во Францию. Кристофер де Монти тайно сообщил о прибытии миллионов тонн немецкого и итальянского оружия — пушек, танков, самолетов; о присоединении немецких и итальянских военных летчиков к франкистам; о том, что Германия и Италия используют Испанию как полигон; о зверствах марокканских орд; о том, что служители католической церкви в действительности на стороне республиканского правительства; он первым послал секретное донесение о том, что ”неопознанные” подводные лодки, блокировавшие республиканские порты, принадлежали Италии; о том, что итальянский воздушный флот расстреливает женщин и детей в незащищенных городах. А потом он убедился, что его работа ничего не стоит перед мощью немецкой пропаганды. Надругательство над Испанией, это первое из величайших предательств нашего века, лишило его всяких иллюзий. Трусливые демократии прикрывались пустыми словами, договорами о невмешательстве и всевозможными эмбарго, больно бившими именно по тем странам, которые боролись за свое существование. Мир не хотел слушать того, что, рискуя жизнью, говорил ему Кристофер де Монти.

Оскар Пекора, пристально следивший за Крисом, в конце концов решил, что продолжать нелегальную передачу сведений из франкистского лагеря слишком опасно для жизни Криса, и на исходе 1938 года отозвал его из Испании. Кристофер де Монти покинул Испанию, окончательно утратив веру в человеческий род.

Глава одиннадцатая

— Думаю, вам пора возвращаться на работу, Кристофер.

— Какую, Оскар? Разве я могу оставаться журналистом после того, что увидел и пережил? Я усвоил, что истина — не истина, а всего лишь видимость, в которую людям хочется верить.

— Но вы будете ее искать, останетесь журналистом или станете шофером в Женеве. Не забывайте, что есть и порядочные люди, многие из них умеют слушать, им нужен Кристофер де Монти, который открыл бы им глаза. Вы не тот человек, который отвернется от людей, проиграв битву. Ну, так как, Крис?

— По существу вы правы, — иронически усмехнулся Крис, — я ни на что другое, кроме журналистики, не гожусь, даже шофер из меня никудышний.

— Месяц назад я собрал сотрудников наших европейских отделений. Мы попытались разобраться, как пойдут события. А вы что об этом думаете?

— Италия себя в Испании показала, — пожал плечами Крис, — рано или поздно республиканское правительство падет. Франко уже победил. — Крис посмотрел на карту мира, висевшую позади стола. — Следующим будет Гитлер.

— Бергман из берлинского отделения тоже так считает. Что вы думаете о Варшаве? У нас там небольшое отделение.

— Что там, что в другом месте — какая разница. Согласен.

— Договорились. Езжайте в Польшу. Мы держим там внештатного корреспондента и время от времени пользуемся его услугами. Некий Ирвин Розенблюм.

— Он, кажется, еще и фотограф?

— Да. Хороший работник. Берите его в сотрудники и приступайте к делу. Только не затевайте ничего рискованного в Польше. По возможности, держите нас в курсе.

— Меня предупреждать не нужно, играми в полицейских и воров я сыт по горло. В Польше от них толку не больше, чем в Испании. Не беспокойтесь, Оскар, кроме обычных корреспонденций вы от меня ничего не получите.

”Дорогой Оскар,

Варшава оказалась прекрасным тонизирующим средством. Это маленький Париж. Ирвин Розенблюм — отличный малый. Хочу взять его на постоянную работу. Отделение в порядке. Обычная рутина, никаких потрясений. На следующей неделе, надеюсь, мне установят прямую линию с Женевой, что значительно облегчит связь. Хотя я вполне обхожусь моим английским и французским, час в день все же занимаюсь польским. Вы не поверите, но я для развлечения тренирую несколько баскетбольных команд”.

* * *

Крис дал свисток и сказал Андрею Андровскому по-французски, а тот перевел на польский, что на сегодня тренировка окончена. Игроки недавно сформированной команды Седьмого уланского полка поблагодарили тренера и вышли из спортивного зала Цитадели.

Андрей, капитан команды, еще с полчаса потренировался с Крисом. Ему ужасно хотелось научиться так же ловко вести мяч и попадать в корзину, как Крис. Тот показал ему, как пасовать мяч, стоя на защите, как, делая вид, что пасуешь одному игроку, перепасовывать мяч другому.

Закончив тренироваться, взмокшие и усталые, они присели отдохнуть.

— Я совсем вымотался, — Крис обтер лицо полотенцем и закурил, — давно не играл.

— Сигареты у вас скверные, — сказал Андрей.

— Из-за них тяжело дышать. Прекрасная игра. Я и не знал, что в ней есть всякие тонкости. Но что мне делать с этими остолопами, куда им до тонкостей!

— Научатся! К концу сезона станут первоклассными игроками. Ну, теперь в душ! — Крис хлопнул Андрея по колену.

— Я, пожалуй, еще потренируюсь, — сказал Андрей. — Кстати, что вы делаете сегодня вечером?

— У меня нет никаких планов.

— Прекрасно. Мой полковник уступил мне на сегодня свою ложу в опере. Дают ”Богему”.

Опера! Слово это ласкает слух. В последние годы Крис так редко слушал музыку.

— Поужинаете со мной и с Габриэлой, потом заедем за моей сестрой. Сестра бы поужинала с нами, но она хочет взять с собой детей, а у ее дочки поздно кончается урок музыки.

— Я не знал, что у вас есть замужняя сестра.

— Одна-единственная.

— Семейный вечер? Не буду ли я лишним? — усомнился Крис.

— Ерунда. Ее муж уехал в Копенгаген на медицинскую конференцию, и дети будут в восторге: настоящий итальянец поговорит с ними об опере. Значит, договорились. В шесть часов у Габриэлы.

* * *

— Знакомьтесь: моя сестра Дебора Бронская. Моя племянница Рахель, а этот шмендрик — мой племянник Стефан.

— Очень приятно, господин де Монти.

— Называйте меня, пожалуйста, просто Крис.

Никогда еще Крис не испытывал такого странного, даже пугающего ощущения. Уже когда он шел от машины к дому, он что-то почувствовал, а когда впервые посмотрел Деборе в глаза, она поняла, что он прочел в них печаль и разочарование.

Господи, какая красавица!

Крис был человеком искушенным и слишком рассудительным, чтобы вдруг потерять голову. Но тут его уравновешенность как ветром сдуло. Такого он в жизни не испытывал, даже с Элин.

Во время спектакля каждый из них чувствовал присутствие другого, и от этого обоим было не по себе. Быстрые взгляды украдкой, первое случайное прикосновение рук, электрический ток по всему телу, и уже не совсем случайное прикосновение…

Во втором антракте Крис и Дебора очутились в стороне от остальных. Они не видели роскоши и пышности вокруг, они молча смотрели друг на друга, и у Деборы не было ни кровинки в лице.

Прозвенел звонок. Публика начала расходиться по своим местам, и Дебора, вдруг опомнившись, отвернулась. Крис машинально взял ее за локоть.

— Я должен с вами встретиться, — проговорил он, — пожалуйста, позвоните мне в бюро ”Швейцарские новости” в гостиницу ”Бристоль”.

Андрей крикнул им с другого конца фойе, чтобы они поторопились.

Прошло четыре дня. Крис вздрагивал при каждом телефонном звонке. Потом начал смиряться с мыслью, что Дебора ему не позвонит, да и просил он зря: чего можно ждать от флирта? Но это не был флирт, с первой же минуты началось что- то очень серьезное. Даже понимая, что она не позвонит, он не мог отделаться от этого странного чувства.

— Алло…

— Агентство ”Швейцарские новости”?

— Да.

— Кристофер де Монти?

— Слушаю.

— Говорит Дебора Бронская, — рука Криса на трубке взмокла. — Я буду в час дня в Саксонском саду у скамеек возле озера с лебедями.

Оба были скованы, смущены, испытывали неловкость и чувство вины, когда очутились на скамейке друг возле друга.

— Я себе кажусь круглой дурой, — сказала Дебора. — Порядочная замужняя женщина, со мной никогда ничего подобного не случалось, и я хочу, чтобы вы об этом знали.

— Все так удивительно…

— Прикидываться не стану, я хотела увидеть вас снова, сама не понимаю, почему.

— А я думаю, мы с вами — два магнита из какого-то необыкновенного металла, и поэтому меня неудержимо тянуло в Варшаву.

Наступило неловкое молчание; они тщетно пытались зацепиться за какую-нибудь разумную мысль.

— Давайте пройдемся, — сказал Крис, — поговорим.

* * *

В ту ночь она не спала, а потом встретилась с ним снова и снова не спала. До тех пор Дебора и не подозревала о существовании всяких мелочей, превращающих роман в чудо, когда один человек открывает для себя другого. И теперь на нее вдруг свалилось это чудо из чудес. Она узнала чувства, о которых и представления не имела. Прикосновение руки, словесные дуэли с мелкими уколами, мгновенные обиды и прощения. Терзания ревности. И какого замечательного цвета у него глаза, как красиво падают волосы на лоб, какие сильные руки, какое выразительное лицо, какая свободная манера держаться! И как мучительно, когда его нет рядом. Первый поцелуй. Она не знала, что такое поцелуй!

— Дебора, я тебя люблю.

Каждый раз — новое открытие; с ней ничего подобного еще не бывало.

— Крис, я, может, не знаю, что такое любовь, но я точно знаю, что, встречаясь с тобой, поступаю дурно и что до добра эти встречи не доведут. И еще я точно знаю, что хочу с тобой встречаться, а там — хоть трава не расти. Потому что… без тебя жизнь становится невыносимой. Это и есть любовь, Крис?

Глава двенадцатая

Из дневника

Сегодня у меня родился сын. Сусанна Геллер и доктор Глезер из нашего приюта принимали роды, которые прошли легко, хотя Сильвии уже сорок лет. На людях я выказываю радость, но на душе кошки скребут. Не время сейчас рождаться еврейскому ребенку.

Александр Брандель

Несмотря на то, что обряд проходил нелегально и скромно, радость бетарцев била ключом. Моисей Брандель для того и родился, чтобы стать их любимцем, и они очень хотели устроить пир горой по случаю брит-мила[39].

Толек Альтерман снял с работ на ферме тридцать парней и девушек и привез их в Варшаву, нагрузив каждого изрядным количеством продуктов. Мама-Розенблюм взялась приготовить традиционные блюда. Молитву должен был читать сам рабби Соломон.

Церемония состоялась рядом с домом Алекса на Тломацкой, в Клубе писателей, который ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” арендовало якобы под свои конторы.

Моисея Бранделя, младенца восьми дней от роду, передавали на вышитой бархатной подушечке по рукам сначала родственникам, потом всем бетарцам и наконец ”посаженому отцу” — Андрею Андровскому.

Так же, как в древние времена, когда Авраам обрезал сына своего Исаака в знак союза с Богом, точно так же моэль[40] Финкельштейн обрезал Моисея Бранделя. И сделал это обрезание, возможно, даже лучше, чем все предыдущие, а делал он их не менее двух тысяч раз.

Маленький Моисей пронзительно закричал, а рабби Соломон начал нараспев читать молитву.

Когда все кончилось, младенца унесли к матери, а у взрослых началось веселье. ”Мазл тов! Мазл тов! Мазл тов!”[41] — неслось со всех сторон. Потом пошли тосты, песни, танцы. Стали плясать хору[42]. Гордого отца вытащили на середину круга, и юные бетарки по очереди отплясывали с ним, а остальные в такт прихлопывали и притоптывали. Наконец, едва дыша, Брандель выбрался из круга. Ирвин Розенблюм и Андрей, подхватив его под мышки, отвели в боковую комнату, где он плюхнулся на стул, обмахиваясь и обтирая пот с лица.

— Почему евреи устраивают такой тарарам из рождения сына? — спросил он.

— Наших ребят так долго держат в напряжении, что они вот-вот лопнут, — сказал Рози, — а этот праздник — разрядка для всех.

— Верно! — пророкотал Андрей. — Как себя чувствует новоиспеченный отец?

— В моем возрасте обзавестись сыном — неожиданный выигрыш, — посмотрел Алекс грустно на Андрея, потом на Ирвина.

Вокруг стоял веселый шум, но все трое ни на минуту не забывали о страшной действительности. Даже в разгар праздника Алекс не мог отвлечься от мыслей о происходящем.

— Новые приказы читали? — спросил он.

Они кивнули.

— Так что пусть повеселятся сегодня.

— Ты тоже хоть бы на вечерок отвлекся, Алекс, — сказал Андрей.

— Я вот что надумал. Теперь я все время сижу в штабе, на Милой, 18. Сильвия, как только поправится, снова начнет работать в приюте. Думаю, мы съедем с нашей квартиры и переберемся на Милую, 18. Сусанна Геллер сказала, что и она переезжает. Малышам спокойнее, если мы рядом. Под диспансер и под конторы занят только первый этаж. В остальных комнатах можно поселить детей, и тогда мы сможем принять еще человек шестьдесят-семьдесят.

— И я перееду, если удастся уговорить маму, — сказал Ирвин.

— Нет, пока есть возможность работать в иностранном агентстве, тебе лучше не афишировать связь с нами.

Алекс украдкой посмотрел на Андрея: вот кто поднял бы дух на Милой, 18.

— А чем у вас занят подвал? — спросил Андрей.

— Там склад.

— А подумали вы насчет подпольной типографии?

В последние недели Андрей держался прекрасно, проявлял большую выдержку, но что будет, когда дела пойдут еще хуже? — подумал Алекс. Анна Гриншпан начала выпускать в Кракове еженедельный бюллетень. Алекс на это идти не хотел: если обнаружат подпольную типографию — прощай ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи”.

— Андрей, я помогу тебе создать типографию, но только не на Милой, 18.

— Значит, я тебе там не нужен?

— Пошли в танцевальный зал, — поспешил вмешаться Ирвин.

* * *

Кто оказался на брит-миле Моисея Бранделя совсем забытым, так это его шестнадцатилетний брат Вольф. Вид у него был ужасно растерянный, и когда ему говорили ”Мазл тов!”, он не понимал, с чем его поздравляют: с тем, что все заняты младенцем, а на него не обращают никакого внимания? Но еще больше его смущало, что он вдруг стал братом. Вольф и вообще-то был застенчивым, а тут он и вовсе подпирал стену, глядя, как другие танцуют. Рахель наблюдала за ним все время, пока играла на рояле. "Бедный Вольф, — подумала она, — стоит, как неприкаянный”.

— Потанцуем? — спросила она, когда мама сменила ее за роялем.

— Не-е-е…

— Пошли, пошли.

— Неохота. Я сбиваюсь с такта.

В это время по залу словно прошел ток: появился скрипач Эммануил Гольдман, и объявили, что он будет играть.

Он уже давно не давал концертов, и руки уже были не те, да и техника стала пропадать, но обаяние истинного виртуоза осталось. Хотя он давно уже не выступал, для сегодняшнего праздника он сделал исключение. Зал замер, когда он заиграл.

Рахель вышла на балкон, где, засунув руки в карманы, одиноко стоял Вольф и смотрел на Тломацкую синагогу.

— Ты не хочешь послушать Эммануила Гольдмана? — спросила она.

— Отсюда тоже хорошо слышно.

Она подошла ближе, и он в смущении шагнул в сторону, так и не обернувшись к ней.

— Что с тобой, Вольф? Я никогда не видела тебя таким мрачным. Что тебя так расстраивает?

— Ну, наверное, все вместе взятое, — пожал он плечами и обернулся, — но особенно положение в последнее время: эта повязка, — он дотронулся до звезды Давида на рукаве, — в школу ходить нельзя… Ты еще берешь уроки музыки?

— Мама теперь сама со мной занимается. Я много упражняюсь, когда не работаю в приюте. А у тебя как с флейтой?

— Бросил. Да мне она никогда и не нравилась.

— Так зачем же ты начинал?

— Чтобы маме доставить удовольствие. И еще… Я всегда ждал вторника, чтобы посидеть с тобой в парке после урока.

— И мне нравилось сидеть с тобой в парке, — произнесла она тихо.

— Ну, тебе-то что, ты обо мне быстро забудешь.

— Почему ты так говоришь?

— А ты посмотри на меня. С каждым днем у меня становится все более дурацкий вид.

— Ничего подобного, Вольф. Ты просто взрослеешь. Ты будешь очень красивым.

— Я хотел бы зайти к твоему брату, — пожал он плечами, — я знаю, что и ты, и твоя мама занимаетесь с ним, но ему нужен старший товарищ, мужская рука, кто-нибудь, к кому бы он мог обратиться с разными вопросами. Я могу научить его играть в шахматы и вообще…

— Прекрасно. Стефану на самом деле нужен старший товарищ. Дядя Андрей бывает у нас нечасто, папа возвращается поздно…

— Ладно, я зайду. Послушай, Рахель…

— Что?

— Как ты думаешь, что, если… я хочу сказать… тут у всех такая радость, все целуются друг с другом, так я подумал… а ты как считаешь, может, нам тоже, просто в честь маленького Моисея…

— Не знаю, наверное, раз все радуются, правда?

Он клюнул ее в щеку и тут же отскочил.

— Ерунда, — сказал он, — это не настоящий поцелуй. Ты когда-нибудь по-настоящему целовалась?

— Один раз, — ответила она.

— Понравилось?

— Не очень. Да и он мне не нравился, просто хотела узнать, что такое целоваться. Ничего особенного. А ты когда-нибудь по-настоящему целовался?

— Много раз, — бросил он небрежно.

— Ну и как?

— Сама же знаешь. По мне, что целоваться, что нет, — все едино.

Они долго смотрели друг на друга, и дыхание их стало прерывистым. Из зала донесся взрыв аплодисментов и вызовы на бис. Затем все снова стихло — Гольдман начал играть сонату Бетховена.

— Пойдем в зал? — сказала Рахель, испуганная незнакомыми ощущениями.

— А можно… по-настоящему?

От страха она не смогла выговорить ни слова и кивнула, закрыв глаза и подняв подбородок. Вольф выпрямился, слегка наклонился и коснулся губами ее губ. Потом потупился и засунул руки в карманы.

— Как хорошо! — сказала Рахель. — Совсем не так, как в тот раз.

— Можно еще?

— Наверное, не надо… Ну, ладно, еще один раз.

На этот раз Вольф нежно привлек ее к себе, и стало даже еще лучше. Она обняла его и не отпускала от себя, и это было замечательно.

— О, Вольф, — прошептала она.

Она оторвалась от него и решительно пошла к дверям.

— Рахель!

— Что?

— Мы скоро увидимся?

— Да, — сказала она и вбежала в зал.

Глава тринадцатая

Пауль Бронский работал и дома. Провести перепись оказалось не так-то просто. Творилось что-то дикое. Люди шли на всякие ухищрения, чтобы раздобыть ”арийскую” кенкарту, без пометки ”еврей”. Многие пытались за деньги выехать из страны, словом, перепись продвигалась с трудом. Еврейский Совет зарегистрировал триста шестьдесят тысяч евреев.

Поступали все новые приказы, заедала текущая работа, и Пауль задерживался допоздна каждый день. Дебора работала в приюте, вечером занималась с Рахель и Стефаном и отрывалась лишь для того, чтобы приготовить Паулю чай.

Войдя в кабинет, она застала его за столом. Бледный, глаза красные от перенапряжения.

— Ты себя плохо чувствуешь? — спросила она.

— Просто устал. Культя болит. Реагирует на плохую погоду.

— Прими что-нибудь.

— Не хочу привыкать к болеутоляющим.

— Ты слишком много работаешь. Может, съездить куда-нибудь на несколько дней? Возьми разрешение…

— Если бы я мог! Мои служебные обязанности отнимают все время.

— Я целый день в приюте, а вечером занимаюсь с детьми, — она села на стол. Он улыбнулся и отодвинул бумаги. — Но я выкрою час-другой за счет приюта, хоть там и не хватает людей.

— Не нужно, — сказал Пауль, — я все равно не могу приходить домой раньше, а кроме того, это производит хорошее впечатление, когда жена члена Еврейского Совета добровольно работает в приюте ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.

Дебору покоробило. Пауль относился со всей ответственностью к своему новому назначению, но по-прежнему думал как карьерист, по-прежнему смотрел на все со своей обычной колокольни.

— Когда же этому придет конец? — грустно сказала Дебора. — Раньше я, как дура, считала, что хуже быть не может.

— Конечно, никто не знает точно, что задумали немцы. Но и они не могут зайти чересчур далеко. И так уже дальше некуда. Я сегодня видел Криса, — неожиданно сменил он тему разговора.

— А…

— Ему удалось перевести почти все наши деньги в американские банки. Вот тебе и парадокс: мы все время богатеем, — иронически рассмеялся Пауль.

— Как поживает Крис? — спросила она как бы между прочим, с трудом скрывая волнение.

— Очень хорошо. Не знаю, разрешат ли ему оставаться здесь. Сусанна Геллер говорит, что Ирвин Розенблюм боится, что ”Швейцарские новости” закроют. Крис, кажется, очень сошелся с этим фон Эппом. ”Швейцарские новости”, разумеется, хотят, чтобы Крис работал здесь, пока немцы разрешают. Кстати, мы с ним решили для нашей же пользы не встречаться, разве только в случае крайней необходимости. Незачем привлекать внимание немцев к нашим делам, да и как бы связь со мной не повредила его положению здесь. К счастью, нам не нужны деньги, а если и понадобятся, всегда можно устроить через Розенблюма.

— Да, — сказала Дебора, — в этом есть резон.

— Дорогая, — продолжал Пауль, — хочу с тобой поговорить о том, что ты посылаешь Стефана на уроки к рабби Соломону. Я понимаю твои мотивы, но должен тебе сказать, что это опасно.

— Для кого? — Деборину мягкость как рукой сняло.

— Для самого ребенка.

— А ты подумал о том, какое потрясение ему пришлось пережить за последние несколько месяцев?

— Безусловно, но нужно же быть благоразумной, Дебора. Нам так повезло, мы избавлены от тех ужасов, которые творятся в Варшаве.

— Ах, вот ты о чем! О сохранении нашего привилегированного положения.

— А ты когда-нибудь думала о том, что с нами будет, если меня вышвырнут из Еврейского Совета? И никакого преступления в том, что я хочу защитить свою семью, нет.

— Нашего сына преследуют и унижают потому, что он — еврей, — сказала Дебора, которую Пауль еще никогда не видел столь решительной. — Ему нужна моральная поддержка, чтобы перенести все это. Нельзя, чтобы он продирался через все это один, не понимая, что это значит — еврей.

Дебора хотела еще многое сказать, объяснить Паулю. Дать понять, что ему, как отцу еврейского семейства, следовало бы самому начать учить сына, как это сделали сотни других отцов, когда закрыли хедеры, но она промолчала. Она и так говорила с ним таким категоричным тоном, какого он от нее никогда не слышал, а он устал и растерялся, и она не хотела причинять ему боль.

Позвонили в дверь. Пауль пошел открывать. Это оказался Вольф Брандель, который смущенно переминался с ноги на ногу.

— Добрый вечер, — сказал он, краснея.

— Добрый вечер, — улыбнулся Пауль, стараясь развеять тягостную атмосферу. — Ты к Стефану или к Рахель?

— К Рахель, то есть к Стефану.

— Я проведу тебя к обоим, но за это за тобой партия в шахматы.

”Ах ты черт, — подумал Вольф, — Бронский — сильный игрок, выиграть у него займет время”. Но его тут же осенило: нужно сдаться, тогда он убьет двух зайцев сразу — угодит доктору Бронскому и поскорее увидит Рахель.

Глава четырнадцатая

Из дневника

Опять новость. Мало нам было волнений, так теперь еще и штурмбанфюрер Зигхольд Штутце на нашу голову свалился. Звание у него невысокое, всего лишь майор СС, но власть, видимо, большая.

Он прибыл из Люблина с группой солдат СС, считающихся ”специалистами по еврейскому вопросу”. Он — австриец, как Глобочник и Гитлер. Нам ясно, кстати, что настоящий хозяин Польши — Глобочник, а не генерал-губернатор Ганс Франк. А настоящим хозяином Варшавы, видимо, окажется не Шрекер, а Штутце. Если Рудольф Шрекер — просто тупоголовый хам, то Штутце — воплощение патологической жестокости. Он маленького роста — отсюда наполеоновский комплекс; к тому же он прихрамывает. Отсюда, наверное, его садистские наклонности — он наслаждается, причиняя страдания другим. Мы все очень встревожены.

Александр Брандель

* * *

Хотя религиозное обучение запрещалось, на деле это означало, что оно проводилось тайно, как во все времена на протяжении еврейской истории.

Стефан Бронский был как раз в том возрасте, когда дети отличаются особой впечатлительностью. После совершенно тепличной жизни занятия у рабби Соломона превратились для него в мир чудесных открытий. Ему нравилось, что он ходит на них тайно, его завораживал странный, загадочный ивритский шрифт, он испытывал священный трепет перед мудростью рабби. По мере того, как он узнавал двухтысячелетнюю историю преследований, в его душе наступало прояснение.

В классе было еще шесть мальчиков. Занимались они в подвале того дома, где жил рабби Соломон. Разговаривали шепотом. Кругом лежали вынесенные из синагоги свитки Торы, множество книг, менора[43]

Мальчики учили древние еврейские молитвы, изречения мудрецов и готовились к бар-мицве. Старик ходил между ними, слушал, как они молятся, одного гладил по голове, другого дергал за ухо, чтоб не отставал. Хоть и старенький, а не проведешь — словно у него сзади тоже есть глаза и уши.

Стефан попросился выйти из класса, встал и… замер! Они стояли в дверях, три нациста в черной форме — впереди майор Зигхольд Штутце, за ним — двое остальных.

— Рабби! — закричал Стефан.

Дети похолодели от ужаса.

— Так-так! — Зигхольд Штутце, прихрамывая, вошел в комнату. — Что это мы тут делаем?

Дети, дрожа от страха, спрятались за спину рабби. Одного стошнило. Только Стефан стоял впереди старика. Глаза его горели, и он был очень похож в этот момент на своего дядю Андрея.

Штутце отшвырнул Стефана, пытавшегося защитить рабби, схватил старика за бороду и повалил на пол. Снял с пояса нож и, усевшись на лежащего старика, отрезал ему пейсы.

Другие двое нацистов хохотали: они обошли помещение, пошвыряли книги на пол, опрокинули столы, растоптали предметы синагогального обихода.

— Неплохой костер получится, а? — Штутце внимательно огляделся. — Где-то здесь они лежат, — он подошел к занавеске. — Может быть, здесь?

— Нет! — крикнул рабби.

— Ага! — Штутце отдернул занавеску, за которой лежали свитки Торы.

— Нет! — снова закричал рабби.

Штутце отстегнул застежки, сорвал бархатный чехол и вынул свитки.

— Вот она, моя добыча.

Рабби подполз к нацисту и, обняв его ноги, молил не трогать свитки. Штутце пнул старика сапогом в бок и помахал Торой перед его носом. Рабби Соломон начал молиться.

— Я знаю, что старые евреи готовы умереть за это барахло, — рассмеялся Штутце, а за ним и его подчиненные.

— Убейте меня, но не трогайте Тору!

— Ну-с, позабавимся. Эй вы, мальчишки! К стенке! И руки за голову.

Мальчики повиновались. Штутце бросил Тору на пол. Рабби Соломон быстро подполз к ней и прикрыл своим телом.

— Давай, старый еврей, пляши перед нами, — Штутце вынул пистолет и подошел к мальчикам. — Пляши на Торе.

— Убейте меня.

Австриец зарядил пистолет и приставил к затылку Стефана.

— Я тебя не убью, старый еврей. Ну-ка, посмотрим, сколько мальчишек придется пристрелить, прежде чем ты запляшешь.

— Не танцуйте, рабби! — крикнул Стефан.

— Когда в прошлые разы я играл в эту игру, — задохнулся от ярости Штутце, — случалось убивать двоих-троих, прежде чем начинались пляски.

Старик встал на колени и что-то невнятно простонал.

— Давай, давай, старый еврей, пляши перед нами.

По щекам старика катились слезы. Он стал ногами на Тору и начал изображать что-то странное, вроде медленного танца.

— Быстрее, старый еврей, быстрее, вытирай об нее ноги! Помочись на нее!

Воспользовавшись тем, что нацисты корчились от хохота, Стефан бросился вон.

Глава пятнадцатая

Из дневника

С тех пор, как штурмбанфюрер Зигхольд Штутце почтил нас своим постоянным присутствием, не стало ни минуты покоя. Он называет свои части СС ”Рейнхардским корпусом” — в честь Рейнхарда Гейдриха, командующего войсками СС в Берлине. Отсюда нам ясно устройство командной цепочки: Гитлер — Гиммлер — Гейдрих — Глобочник и в Варшаве — Штутце. На последней еженедельной встрече с Эммануилом Гольдманом, Давидом Зембой и Шимоном Эденом я получил от них кучу записей для моего дневника.

”Рейнхардский корпус” ворвался на грузовиках в северную часть еврейского района и подчистую вывез товары из всех магазинов и складов. Солдаты этого корпуса ходят по домам и забирают все, что попадает под руку: одежду, кастрюли, чашки, лампы, книги (книги они сжигают), подушки, одеяла. Они опустошили продовольственные и другие склады Американского фонда, в котором работает Земба. Поэтому у нас получилась такая нехватка продуктов и лекарств, и теперь все, что награбил Штутце, доктор Кениг продает нам в шесть раз дороже.

Эммануил Гольдман говорит, что из-за недостатка топлива зимой свирепствовала пневмония. А еще он сообщил, что по приказу Штутце со вчерашнего дня опять урезаны продуктовые нормы.

Чтобы не отстать от ”Рейнхардского корпуса”, Рудольф Шрекер навербовал сотни громил из Сольца, собрал даже банду подростков и студентов, и теперь они рыщут по еврейским кварталам, бросают камни в витрины, избивают на улицах ортодоксальных евреев и грабят все подряд. Разумеется, ни один поляк не понесет наказания. Полякам обещано особое вознаграждение за донос на евреев, раздобывших себе ”арийскую” кенкарту.

Сожгли дотла синагогу рабби Соломона после того, как Штутце застал его в подвале во время занятий с учениками. (Я готов поклясться, что сын Бронского посещал эти занятия. А может, и нет. Во всяком случае, среди отправленных в Павяк его не видели.) Синагогальная община рабби Соломона заплатила штраф в двадцать тысяч злотых за детей, чтобы их выпустили, и за бензин, который потребовался, чтобы сжечь оскверненную синагогу. Половину штрафа Американский фонд, где работает Земба, заплатил долларами.

Подростков из нашего приюта на Повонзкой и из десятков других приютов обязали сдать кровь для немецкой армии. Интересно, знает ли Гитлер, что его арийцам переливают нечистую кровь?

Шимон Эден рассказывает, что увеличился спрос на яды. Чуть ли не каждый носит при себе ампулу — на всякий случай.

Уже несколько ночей подряд никому не удается поспать больше двух-трех часов: свистки, стрельба, топот — какой уж тут сон! Из ночи в ночь только и слышно: ”Юден, раус” — ”Евреи, выходите!”. Если бы раздавали призы за изощренность жестокостей, победителем вышел бы наверняка ”Рейнхардский корпус” Штутце. Его молодчики заставляют старых религиозных евреев под дулами пистолетов чистить тротуары, плясать голыми, таскать булыжники, бить друг друга галошами, накладывать в штаны. Но что бы ни заставляли евреев делать, я ими горжусь. Они продолжают носить бороду и пейсы, ходят с гордо поднятой головой, хотя сам их вид навлекает на них опасность. Этих людей из породы рабби Соломона нельзя не уважать, и нам, сионистам, есть чему у них поучиться.

Завидуя Штутце и все время стараясь от него не отстать, Шрекер выпустил из сумасшедшего дома этническую немку Грету. У нее патологическая ненависть к евреям. Ей разрешено разгуливать по северным кварталам с обрезком свинцовой трубы в руках.

Александр Брандель

Глава шестнадцатая

Из дневника

С каждым днем все больше проясняются немецкие планы. Краковская газета не перестает трубить о ”резервациях для евреев” — так они образно называют гетто.

Усилились слухи о том, что евреев из Австрии, Чехословакии и Германии вышлют в Польшу.

Разговоры о ”резервациях” велись не зря. Вчера в Лодзи официально создано гетто. Хаим Рамковский назначен председателем Совета старейшин. Анна Гриншпан сейчас там, выясняет, нельзя ли у них устроить ”Дом взаимопомощи”, как у нас на Милой, 18. В Лодзи приблизительно двести тысяч евреев.

Вчера на нашей еженедельной встрече Гольдман сказал, что, по его мнению, мы подошли к переломному моменту. Он считает, что до сих пор все бесчинства творились, чтобы сломить нас, а теперь, когда прибыл еще один нацистский начальник, оберфюрер Альфред Функ, все и начнется, потому что Функ осуществляет прямую связь между Берлином и Глобочником из Люблина и у него, несомненно, полно сюрпризов, уготованных нам новой немецкой политикой.

Александр Брандель

* * *

Бригадный генерал СС Альфред Функ, молодой голубоглазый и белокурый ариец из тех, которыми гордится Гитлер, был человеком умным и образованным — такие преуспевают на любом поприще. К тому же, не в пример солдафону Рудольфу Шрекеру, Францу Кенигу, психопату Зигхольду Штутце и циничному бездельнику Хорсту фон Эппу, на него можно было положиться.

Как и фон Эпп, он считал, что победный марш нацизма остановить нельзя, но, в отличие от фон Эппа, верил, что Гитлер поведет немецкий народ к небывалым высотам, и вместе с большинством своих соотечественников добровольно присоединился к этому походу ”ради достижения великой цели”. Немецкую традицию беспрекословного подчинения начальству он воспринимал как должное, стремился стать важной, влиятельной персоной и добился своего. Сначала ему претили нацистские методы, но вскоре он понял, что жестокая политика концентрационных лагерей, попрания гражданских свобод и уничтожения любой оппозиции очищает путь к великой Германии. И эту политику он начал проводить в жизнь сознательно, не брезгуя никакими средствами — лишь бы достигнуть цели.

Альфред Функ безусловно обладал твердым характером и умел подчинять своей воле других. Как только из отдела 4Б гестапо в Берлине от Гейдриха и Эйхмана поступили основные наметки общего плана, оберфюреру Функу сразу же поручили установить секретную связь с Глобочником в Люблине.

Когда Эммануила Гольдмана вызвали в ратушу к оберфюреру, он уже догадывался о полномочиях Функа в Варшаве.

— Мы озабочены отсутствием у евреев гигиенических навыков, — спокойно сказал Функ. — У вас в домах полно вшей, а они — разносчики тифа.

”Да, Функ выбрал интересную тактику”, — подумал про себя Гольдман, а вслух сказал:

— Я не врач, как, например, знаменитый доктор Франц Кениг, но вшивость у нас появилась потому, что с введением ваших порядков мы лишены самых необходимых предметов гигиены.

Функ пристально посмотрел на Гольдмана, но упрямый старик и глазом не моргнул.

— Данные наших исследований, — взял со стола бумагу Функ, — показывают обратное. Не секрет, что евреи грязнули. Взгляните на этих бородатых. Где вшам и заводиться, если не у них.

— Раньше они у них не заводились.

— А теперь заводятся, верно ведь, Гольдман? Итак, Гольдман, я хочу, чтобы ваш Еврейский Совет помог нам позаботиться о жителях Варшавы. Пусть ваше ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” откроет санитарные пункты по борьбе со вшивостью. Каждый еврей, пройдя санобработку, получит справку, которую и нужно будет предъявлять для получения продовольственных талонов. Мы же устроим тщательные проверки в домах, чтобы избавиться от этой напасти.

”То есть, под видом проверок твои люди устроят грабежи”, — подумал Гольдман.

— А чтобы бороться с таким положением, которое сложилось в Варшаве из-за евреев, мы объявим в некоторых районах города карантин.

”Вот оно, начинается”, — понял Гольдман.

— За две недели все евреи должны перебраться в районы, где будет объявлен карантин, иначе их ждет смертная казнь.

Функ показал старику карту Варшавы, лежавшую на столе. Черной линией был обведен район от железнодорожного моста на севере ниже Жолибожа до Иерусалимских аллей на юге. Восточная граница шла зигзагами по другую сторону Саксонского парка и западная — приблизительно на уровне еврейского и католического кладбищ. Функ смотрел на Гольдмана. Ну какой смысл спорить с немцем?

— Гольдман, — продолжал Функ, — согласитесь, мы воюем с евреями…

— Не могу не согласиться.

— … и, следовательно, еврейскую собственность — личную и всякую другую — считаем законными военными трофеями. Поэтому, когда все евреи до единого переедут в соответствующие районы, вы начнете опись всего их имущества. Я назначил доктора Кенига архивариусом и хранителем еврейского имущества. В опись должны быть включены банковские счета, драгоценности, меха и так далее.

”Сильно же Кениг пошел в гору!”

— И последнее, Гольдман. Поскольку евреи подвергают нас всякого рода опасностям, нарушая наши приказы, мы наложили на них штраф в триста тысяч злотых. Мы заключили в Павяк пятьдесят заложников, чтобы обеспечить уплату штрафа не позднее чем через неделю. Вашему Еврейскому Совету надлежит собрать деньги. Набросайте черновик приказов касательно всего, что мы здесь обговорили, и завтра принесите мне на проверку.

Вернувшись в Еврейский Совет на Гжибовскую, 28, Гольдман немедленно собрал правление. Когда он изложил свой разговор с оберфюрером Альфредом Функом, все семеро членов правления стали белыми, как мел.

— Приказ о карантине — не что иное, как ширма для создания гетто. Если мы соберем деньги на уплату этого огромного штрафа, последуют другие штрафы. Относительно описи имущества. Я не должен вам объяснять, что самая страшная часть их общего плана состоит в том, чтобы заставить нас самих издавать приказы. Дальше. Все мы считали, что, войдя в состав Еврейского Совета, сможем принести какую-то пользу еврейской общине, стать буфером между евреями и немцами, а они превратили Еврейский Совет в свое орудие.

В воздухе повис страх. Сообразив, какой трюк придумали немцы, каждый понял, что настал момент заглянуть в самую глубину своей души и подумать, хватит ли у него мужества. Пока они выполняли приказы немцев, и они сами, и их семьи были вне опасности, а неподчинение грозит им немедленной гибелью. Стоит ли их дело того, чтобы умирать? Эммануил Гольдман, их председатель, считал, что стоит.

Один за другим они раскрывали свою суть. Вайс, бывший кадровый офицер, считавший себя в общем-то поляком, настолько он был ассимилирован, пришел в ярость.

— Как победители, они, несомненно, дадут нам возможность отступить с честью, — стучал он кулаком по столу.

”Глупости, — подумал Гольдман. — Вайс все еще воображает себя полковником”.

— Они же не солдаты, а нацисты, — сказал он вслух. — Не знаю, разрешат ли они нам выйти из правления.

Слово взял Зильберберг. Раньше он писал пьесы, в которых фанфарами гремели речи идеалистов всех мастей. Теперь страх превратил его в приспособленца, за что он и ненавидел себя.

— Мы — не сообщники немцев, — сказал он, собрав остатки душевных сил.

Инженер Зайдман был ортодоксальным евреем.

— Для нашего народа несчастье — не новость. Мы и раньше жили в гетто.

Говорил он, в общем, то же самое, что и рабби Соломон, но Гольдман знал, что рабби так говорил по убеждению, а не из страха.

Владелец кожевенных фабрик, всю жизнь посвятивший созданию собственного дела, Маринский не сомневался, что все эти новые приказы кончатся конфискацией фабрик, и старался взвесить, может ли он как член Еврейского Совета их все- таки сохранить, или нужно проявить стойкость в расчете на то, что, встретив сопротивление, немцы поуймутся. Но не только этими соображениями руководствовался Маринский. Он был порядочным и гордым человеком, точно знавшим, что такое хорошо и что такое плохо.

— Мы должны проявить стойкость, — сказал он.

Так же считал и знаменитый адвокат Шенфельд.

— Какие бы формы ни принимала оккупация, какой бы сильной ни была власть немцев, они обязаны обосновывать каждую свою акцию. Подвели же они основу, пусть вымышленную, под проведение карантина. Если мы приложим достаточно усилий, уверен, что нам удастся заставить их придерживаться известных норм поведения. Нужно вынудить их вести переговоры.

Слово взял Пауль Бронский.

— У нас нет выхода. К кому взывать? К внешнему миру, который не хочет нас слушать? Вы — безумец, Шенфельд, если полагаете, что нам удастся уговорить их не создавать гетто. Они хотят, чтобы оно было, и оно будет. В Берлине уже есть о нем приказ. Мы ничего не можем сделать.

— Можем, — сказал Гольдман, — можем вести себя, как мужчины.

Борис Прессер, коммерсант, у которого был прямо-таки талант всегда оставаться в тени, ничего не сказал, только проголосовал вместе с Паулем Бронским и Зайдманом против предложения заявить немцам протест.

— Пять голосов против трех за то, чтобы выразить Функу протест.

Пауль вдруг почувствовал приступ тошноты. Он с трудом встал.

— В уставе нашего правления нет пункта о голосовании. Мы — самостоятельные руководители разных отделов. Хотите выражать Функу протест — выражайте, но только не от моего имени.

Что это, трусость? Инстинкт самосохранения? Гольдман не мог решить. Не был он уверен и в том, что их протест принесет пользу. Найдется еще полсотни бронских, которые заменят нынешних членов правления, и еще полсотни, которые заменят заменивших их. Что толку в протесте?

Бронский смотрит на вещи трезво. Немцы все равно сделают, что хотят.

* * *

Эммануил Гольдман очень устал. Ему было семьдесят три года, дети уже обзавелись семьями, он жил один, в доме была только экономка. Когда-то он был богат, много гастролировал и принес славу своему народу и своей стране. Волей судьбы он занял положение, которого занимать не хотел, но принял его как обязанность. Председателем Еврейского Совета его назначили потому, что Франц Кениг счел его человеком слабовольным. А оказалось совсем наоборот. Он был как раз из тех людей, которым и в голову не приходит, что можно поступиться своими убеждениями.

Весь вечер он приводил в порядок дела, после чего отнес их своим друзьям — Давиду Зембе и Александру Бранделю. Уходя от них, он знал, что, возможно, больше никогда их не увидит.

* * *

Наутро он явился к оберфюреру Функу. Он сидел перед немцем очень спокойный и сдержанный, его облик вдохновенного маэстро нисколько не изменился. Едва Гольдман вошел, Функ все понял, но ледяной взгляд его голубых глаз остался непроницаемым и на лице решительно ничего не отразилось.

— Набросали черновик приказов?

Старик отрицательно покачал головой.

Функ не выказал ни удивления, ни гнева.

— Я не хочу ставить свое имя под приказом о гетто, — объявил Гольдман.

— Вы говорите от имени всего правления?

— Лучше спросите их сами, — ответил Гольдман.

— Меня разбирает любопытство, — сказал Функ. — Отчего вы так поступаете?

— Меня еще больше разбирает любопытство, — улыбнулся Гольдман. — Отчего вы так поступаете?

Первым опустил глаза Функ.

Гольдман встал, слегка поклонился.

— До свидания, — сказал он и вышел.

Альфред Функ ненадолго задумался, потом встряхнулся и не спеша снял трубку.

— Найдите штурмбанфюрера Штутце, и пусть немедленно явится ко мне.

* * *

Из дневника

Прошлой ночью убили Эммануила Гольдмана. Похоже, штурмбанфюрер Зигхольд Штутце убил его собственноручно. Забил до смерти обрезком трубы. Труп подбросили на улицу перед зданием Еврейского Совета в назидание остальным.

Председателем Еврейского Совета назначили Бориса Прессера, которого никто из нас толком не знает. Более широкие полномочия получил Пауль Бронский. Теперь мне надлежит обращаться к нему по любому вопросу, связанному с ”Обществом попечителей сирот и взаимопомощи”. Ничего похожего на то, что делал для нас Гольдман, от него ждать не приходится.

Александр Брандель

Глава семнадцатая

Из дневника

Вот и наступила зима сорокового года. В последних известиях из внешнего мира, нашего единственного источника надежды, то и дело сообщают об одном несчастье за другим. Капитулировали Норвегия и Дания, Нидерланды. Разгром под Дюнкерком. Втянута в войну Италия. Германия беспрепятственно набирает силу. Франция оплатила лет десять покоя.

При Борисе Прессере у Рудольфа Шрекера нет никаких забот с Еврейским Советом. Пауль Бронский оказывает содействие ”Обществу попечителей сирот и взаимопомощи” строго в соответствии с требованиями немцев.

У бедных евреев отобрали все личное имущество, обобрали их до нитки и все награбленное увезли. Им ничего не остается, как наняться на одну из фабрик, где используется принудительный труд. Немцы открыли с десяток таких новых фабрик по всему Варшавскому округу. Три или четыре из них доктор Кениг получил в свою собственность. Когда не хватает рабочей силы, немцы устраивают на улицах облавы, и люди просто исчезают.

Богатым евреям легче выкручиваться. Торговля золотом, драгоценностями, фальшивыми арийскими документами идет вовсю. В слоях богатой верхушки каждый выкарабкивается как может, сам по себе. Что касается наших польских соотечественников, то кое-кто из них нам помогает, но большинство вообще не обращает на нас внимания.

Кто правит Польшей? Группенфюрер СС Глобочник, сидящий в Люблине. Известно, что генерал-губернатор Ганс Франк направил Гитлеру протест против того, чтобы евреев со всей Европы свозили в Польшу. Протест действия не возымел, и евреев десятками тысяч продолжают сгонять в шестнадцать ”резерваций”, согласно тому странному общему плану, который составлен в Берлине и назван ”депортацией” всех евреев оккупированных стран.

Часть немецких и австрийских евреев держится высокомерно. Им удалось снять хорошие квартиры, и они смотрят на нас, бедных польских евреев, сверху вниз. Однако подавляющее большинство уже дошло до крайней нищеты. Доктор Глезер, возглавляющий медицинскую службу в ”Обществе попечителей сироти взаимопомощи”, опасается эпидемий и голода, если евреям снова урежут продуктовые нормы.

Сможет ли Американский фонд, где работает Земба, разрешить все проблемы, которые на нас навалились?

Какова конечная цель немецкого глобального плана? Чем больше у немцев побед, тем меньше они считаются с мировым общественным мнением. Я слышал, что берлинское отделение гестапо 4Б, возглавляемое Адольфом Эйхманом, — это государство в государстве.

Александр Брандель

* * *

С каждым разом Андрею становилось все опаснее выезжать из Варшавы. Последняя поездка, во время которой вдруг началась неожиданная проверка документов, была для него нешуточным предупреждением. Контролер-поляк заметил, что у него фальшивые документы, но Андрей сунул ему триста злотых, и это помогло. Деньги для взятки у него всегда лежали наготове.

Когда во главе Еврейского Совета стоял Эммануил Г ольдман, Андрей получал разрешения на поездки под видом работника ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Теперь же, когда делами ведал Пауль Бронский, не выдавалось ни одного незаконного разрешения.

Андрей вынужден был ездить по фальшивым польским документам. В его кенкарте значилось: ”Ян Коваль”. Это и раньше было рискованно, а сейчас стало еще опаснее, потому что на железных дорогах орудовали банды хулиганов, которые вылавливали евреев, нарушавших приказы, и либо расправлялись с ними на месте, либо передавали за вознаграждение в руки гестапо.

Благодаря арийской внешности и бросающейся в глаза физической силе Андрею удалось благополучно съездить по фальшивым документам уже семь раз, вопрос был лишь в том, сколько раз ему это удастся еще.

Прибыв на конечную станцию на Иерусалимских аллеях, он отправился прямо на Милую, 18 к Александру Бранделю. Не успел он пройти и нескольких кварталов, как остановился, увидев людской поток, движущийся в район ”еврейского карантина”. Сначала толпы стекались сюда из других районов Варшавы, затем и из предместий, а теперь уже и из других стран. Гармошки колючей проволоки оцепляли десятки улиц и площадей, обозначая границы ”карантина”.

Длинная лента несчастных, потерянных людей тянулась с северного вокзала на юг. Грохотали колеса, обитые железом. Самые богатые из согнанных в Польшу евреев везли вещи в фургонах, те, что победнее, катили пожитки на трехколесных велосипедах с багажниками или на ручных тележках. Но большинство тащило весь свой скарб в узлах, обернутых одеялами, взвалив их на спину. Уличные торговцы старались им продать нарукавные повязки, кастрюли, корыта, книги — что угодно. Работники ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” пытались в этой объятой беспокойством толпе навести порядок.

— Откуда они? — спросил Андрей стоящего рядом мужчину.

— Из Бельгии.

Сколько бы Андрей ни видел подобных сцен, его всего переворачивало от злости. Он резко повернулся и, вместо того, чтобы идти на Милую, 18, быстро пошел на Лешно, 92, в штаб Шимона Эдена.

У дома 92 на Лешно стояла длинная очередь беженцев. Добровольцы помогали регистрировать вновь прибывших и раздавать им горячую пищу. К неудовольствию очереди, он прошел мимо нее прямо в регистрационный зал, где его сразу же узнали.

— Мне нужен Шимон, — шепнул он одной из девушек.

Шимону Эдену, одному из самых активных сионистов в Варшаве, приходилось прятаться на чердаке. Тремя короткими звонками ему давали знать, что пришел кто-то из своих, другим сигналом — чтобы уходил по крышам.

Андрей поднялся на чердак по приставной лестнице. Они с Шимоном похлопали друг друга по спине и прошли в дальнюю часть чердака. Полуденное солнце накалило крышу, и под ней было душно. Андрей снял шапку, расстегнул рубашку. Шимон улыбнулся, заметив, что Андрей все еще носит военные ботинки. Он долго выдвигал и задвигал ящики стола, пока не нашел бутылку водки, глотнул сам и передал Андрею.

— Как съездили?

— И хорошо и плохо, — пожал плечами Андрей.

— Из моих людей кого-нибудь видели?

— В Кракове. Подпольная газета приобретает большое значение. По крайней мере, люди узнают, под какими предлогами немцы орудуют.

— Как в Лодзинском гетто?

— Не уверен, что нам удастся снять там дома под отделения ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Эта сволочь Хаим Румковский ведет себя, как выживший из ума царек. Ходит в сопровождении немецких телохранителей.

Шимон чертыхнулся. Андрей рассказал ему о положении в других городах, и оба совсем помрачнели.

— А что говорит Алекс?

— Я его еще не видел, пришел прямо сюда, — ответил Андрей.

— Вы что-то задумали, Андрей? — посмотрел на него с любопытством Шимон.

— Вы были офицером, Шимон, мы были друзьями. Мы одинаково смотрим на вещи. Когда все началось, я хотел перейти границу и раздобыть оружие. Алекс меня отговорил. Я терпел, но… Шимон, пора переходить к ответным ударам.

Шимон снова глотнул водки и утер подбородок.

— Дня не проходит, чтобы я не обжигал себе нутро, вот и все что я могу сделать, чтобы не взорваться, — сказал он.

— Если я пойду к Алексу, он меня уговорит, что не надо организовывать сопротивление. Известно, если он захочет, то и мертвый захохочет. Но если мы придем вместе — вы от имени Сионистской федерации — и предъявим ему ультиматум, он вынужден будет выделить нам из Американского фонда деньги на покупку оружия. Мы должны это сделать немедленно. Томпсон подозревает, что немцы следят за ним. Если Томпсона вышлют из Польши, мы лишимся одного из главных каналов поступления долларов.

Шимон Эден вытер рукавом пот со лба и подошел к слуховому окошку, выходившему прямо на улицу. Сотни обездоленных беженцев стояли в очереди у дома за тарелкой супа и кенкартой, дававшей им ”привилегию” на принудительный труд.

— А что будет с этими, которые там, внизу? — спросил Шимон. — Кроме нас, у них никого нет.

— А сколько можно терпеть, чтобы нас били по морде, и даже не пытаться дать сдачи?

— Что же мы можем сделать? — Шимон отвернулся от окна.

— Убивать этих гадов! Чтобы им небо показалось с овчинку!

— Андрей! Вспомните — им сдались Дания, Норвегия, Польша, Франция, Голландия! Неужели же они отступят перед нами? За одного убитого немцы схватят двадцать, тридцать, сто заложников, поубивают женщин, стариков и детей. Вы берете на себя такую ответственность?

— Вы такой же ненормальный, как и Алекс, Шимон. Вы серьезно полагаете, что на гетто и на принудительном труде они остановятся? Они же собираются стереть нас с лица земли!

Два бывших улана смотрели друг на друга — воплощение гнева и растерянности. Шимон покачал головой.

— Совсем скоро настанет такой момент, когда вы поймете, что иного выхода у нас нет — только борьба, — сказал Андрей.

* * *

Андрей ушел от Шимона вне себя от ярости. К Александру на Милую, 18 он не пошел. Там часами будут тянуться отчеты, обсуждения, пререкания. Альтерман, Сусанна и Рози опять будут слушать его рассказы о страхе, охватившем гетто, о методичном уничтожении интеллигенции, о создании новых лагерей принудительного труда и о невообразимых безобразиях. И будут стараться создать новые отделения ”Общества взаимопомощи” в Белостоке или еще где-нибудь, и организовывать выпуск подпольной газетки на одной страничке — словом, будут пытаться загородить вышедшую из берегов реку несколькими мешками с песком.

Андрей быстро шел к дому Габриэлы, стараясь не видеть и не слышать, что творится кругом. В последнее время в Варшаве появилось много людей, скрывающихся под чужой фамилией, в их числе была и Габриэла. Установилось неписаное правило: если в общественном месте встречаешь друга, который делает вид, что не знает тебя, значит, так надо.

Габриэла переехала в небольшую квартирку на улице Сухой. Через Томми Томпсона передала матери и сестре, чтобы они ей не писали, иначе у нее могут быть неприятности, отправила распоряжение не переводить ей ренту в Польшу и нашла себе скромное место преподавательницы французского и английского в школе закрытого типа при монастыре урсулинок.

Андрей остановился перед домом Габриэлы. В доме напротив находилось гестапо. Как это ни парадоксально, но он считал ее квартиру, пожалуй, самым безопасным местом в Варшаве.

Было рано. С работы Габриэла наверняка еще не вернулась. Он написал ей записку и опустил в почтовый ящик, чтобы, придя домой, она не испугалась.

Андрей разделся, сел в глубокое кресло и заставил себя успокоиться. Жуткая была поездка. Он только сейчас почувствовал, что за все трое суток спал каких-нибудь несколько часов. Закрыв глаза, он повернулся лицом к солнцу и тут же задремал, согретый теплыми лучами.

… Шум шагов мгновенно разбудил его. Это Габи, прочитав записку, бегом поднялась наверх. Хлопнула дверь. Габи опустила пакеты с продуктами прямо на пол и разглядывала Андрея в сгущающихся сумерках. Потом села к нему на колени, положила голову ему на плечо, и так, прильнув друг к другу, они молчали — только ее вздохи нет-нет да прерывали тишину.

Она смотрела на него. Осунувшееся, усталое лицо. С каждым днем его силы иссякают — она это видела. После каждой поездки он возвращается вконец измученным, не перестает грызть себя.

Сейчас, пусть ненадолго, она может подбодрить его. Андрей блаженно улыбнулся, когда она погладила его по лицу.

— На этот раз было совсем скверно, — сказал он. — Не знаю, как долго я выдержу.

Она ласкала пальцами его глаза, губы, шею, и ему становилось легче.

— Габи…

— Что, дорогой?

— Когда ты рядом, я как будто забываю все на свете. Почему мне так хорошо с тобой?

— Молчи, молчи, отдохни, дорогой, тебе нужно набраться сил.

— Габи, когда они уймутся? Что они от нас хотят?

— Молчи, не говори ничего, ни-че-го…

Глава восемнадцатая

Из дневника

Ты не прячь колечко, мама,

Если немец не найдет,

Ганев[44]Макс придет к нам прямо

И себе его возьмет.

Вот такой куплет сочинил Натан-придурок, который слоняется по гетто и придумывает нечто вроде стихотворных пророчеств. Никто не знает, откуда Натан-придурок взялся, кто его родители, как его фамилия. Одет он в грязные лохмотья, спит прямо на улице или в подвалах. Все знают, что он — существо безобидное, и жалеют его. Натан-придурок появляется в самых лучших кафе еврейских районов, исполняет новые куплеты и получает свой честно заработанный обед. Он предпочитает рыбу, потому что делится ею с десятком, если не больше, бездомных котов, которые ходят за ним по пятам, а он их зовет именами членов Еврейского Совета.

А. Б.

* * *

Макс Клеперман вырос в трущобах. С малых лет он понял, что жить за счет других легче, чем, упаси Бог, гнуть спину самому и честно трудиться. В пять лет, уже отличаясь ловкостью рук, он шнырял по шумному, смрадному толчку на Парисовской площади и лихо тащил все подряд с ручных тележек, которые катили перед собой бородатые евреи. А в семь лет он стал специалистом по укрыванию ворованных вещей.

Когда хорошие еврейские мальчики, такие, как Андрей, разносили покупателям кур, купленных в лавках их отцов, и на них нападали хулиганы, избивая их и отнимая кур, плохие еврейские мальчики, такие, как Макс, этим хулиганам помогали: откупали у них кур (и не только кур), а потом на Парисовском базаре перепродавали втридорога.

В четырнадцать лет он успел трижды отсидеть в Павяке: первый раз за кражу, второй — за вымогательство и третий — за жульничество. В шестнадцать лет он перебрался в подходящий для него район Смочи, заселенный отбросами еврейского общества Варшавы. В семнадцать его приняли полноправным членом ночного клуба ”Гренада” — знаменитой варшавской малины.

С возрастом таланты Макса расцвели еще пышнее. Он возглавил банду здоровенных молодчиков, которые завладели районом, прилегающим к Гжибовской площади, где были сосредоточены магазины строительных материалов, лавки кустарей, конторы подрядчиков, металлургические заводы и кирпичные фабрики. При помощи своих молодчиков Макс прокладывал себе дорогу на площадь, пока не прибрал к рукам большую часть торговых сделок, совершавшихся на этой территории. Только профсоюзы мешали ему стать полновластным хозяином этого царства. На мизинце у него поблескивал бриллиант в восемь каратов, и пепел от его сигары падал на половину всех строительных контрактов, подписанных в Варшаве.

В ночном клубе ”Гренада” Макс чувствовал себя как дома и пользовался уважением даже в гойском преступном мире на Сольце. Но, как это ни странно, в его жизни наступил момент, когда он начал задаваться вопросом, что проку в его тяжком труде — все равно он остается ничтожеством, никем.

Макс Клеперман не хотел быть никем, он хотел быть уважаемым человеком, как все эти нувориши, которые степенно прогуливаются в субботу по Маршалковской. Но завоевать уважение силой не удавалось, и это его бесило. Тогда он решил купить себе уважение за деньги и начал с того, что приобрел красивый особняк у одного аристократа, который жил во Франции. Не помогло. Соседи смотрели на него как на чужака и старательно избегали.

Макс не сдавался. Он нанял дорогого адвоката и поставил перед ним задачу в трех словах: ”Пусть меня уважают”.

Первым делом адвокат купил два места в большой Тломацкой синагоге, и теперь в дни великих праздников, когда там яблоку негде было упасть, Макс мог продефилировать перед напиравшей на полицейский кордон толпой, которая, ахая и охая, разглядывала избранную публику.

Затем Макс начал участвовать в благотворительной программе: жертвовал на бедных, гладил по головке сирот и учреждал фонды для студенческих стипендий. Дела настолько пошли в гору, что он стал членом сразу нескольких профессиональных обществ, и начались пышные приемы.

Вскоре Макс стал уважаемым человеком и рассчитал своего адвоката.

Дабы упрочить с таким трудом завоеванное положение, Макс разошелся со своей безграмотной женой, которая вечно вгоняла его в краску. Условия развода привели ее в восторг. Затем он нанял сватов и велел им найти приличную девушку из хорошей религиозной семьи. Подходящей оказалась Соня Фихштейн. Ее семья согласилась на этот брак, потому что хотела видеть свою дочь устроенной. Для окончательных переговоров пригласили рабби Соломона.

Рабби Соломон сразу же раскусил маневр, и Макс до того разозлился, что хотел выставить его за дверь, но, узнав, что рабби Соломон пользуется, пожалуй, самым большим уважением в еврейской Варшаве, решил добиться расположения великого человека.

Нет, рабби Соломон не попался на удочку, он просто взвесил все за и против. Измениться Макс не изменится, но погоня за уважением будет удерживать его в определенных рамках и, таким образом, есть надежда, что хоть какая-то часть показной порядочности станет естественной, войдет в его плоть и кровь. Кроме того, других претендентов на Сонину руку не было. И рабби Соломон согласился их обвенчать. С тех пор он стал ангелом-хранителем Максовой души. Тот понимал, как бы ни пыжился, что, кроме рабби, другой связи со Всевышним у него нет.

Когда немцы захватили Польшу, Макс огорчился — немцев никто не любил. Но он был человеком практичным. Его прошлое как нельзя более соответствовало сложившемуся при немцах стилю жизни — черный рынок, спекуляции, валютные сделки. Действительно, таких широких возможностей прежде не бывало. Более того, с немцами можно иметь дело. Не успел еще улетучиться запах пороха, как Макс связался с доктором Кенигом и внушил ему, что без его, Макса, помощи немцам не обойтись.

В то время доктор Кениг ломал голову над тем, как открыть публичные дома для немецких солдат, при том, что Еврейский Совет не желает ему в этом содействовать. Стремясь доказать Рудольфу Шрекеру свое рвение, доктор Кениг поручил Максу раздобыть для начала сто проституток. Теперь, когда Макс стал уважаемым человеком, он уже не занимался сам подобными делами, но связи с Сольцем у него сохранились, и за два дня он все уладил. Кениг понял, что нашел незаменимого помощника.

Получив свободу действий, Макс раскинул по всей Варшаве свои щупальца и собрал вокруг себя самых отпетых подонков.

Когда немцы ввели принудительный труд, Макс доконал-таки своего старого врага — профсоюзы, прибрав к рукам все строительство, законно завладев десятками подрядов: поскольку он пользовался поддержкой немцев, с ним стоило вести дела.

Главной статьей дохода стала продажа покровительства. Когда, скажем, отца или сына хватали на улице во время облавы и высылали из Варшавы в трудовой лагерь, Клеперман мог его освободить. За деньги, конечно. Тут он выступал в роли благодетеля и, выказывая сочувствие приходившим к нему за помощью родственникам, прикидывал, сколько с них можно содрать. Он рассказывал им, как много денег уходит, чтобы подкупить немцев, но по законам воровской чести ничего с них не брал, пока не освобождал их родственников. Доктор Кениг, Зигхольд Штутце и Рудольф Шрекер тоже неплохо грели на этом руки.

Доходы Макса и шести его помощников увеличились до того, что позволили ему снять дом на углу Павьей и Любецкой, как раз напротив тюрьмы, и там обделывать свои делишки. Макса и его помощников прозвали ”Могучей семеркой”.

Когда немцы, издав приказ об описи еврейского имущества, назначили доктора Кенига ответственным за нее, Могучая семерка стала его правой рукой.

После приказа о карантине, обязывавшего евреев переехать со всех концов Варшавы в отведенные им районы, там оказалось сто пятьдесят тысяч евреев вместо ранее проживавших восьмидесяти тысяч христиан. За две недели перемещения четверти миллиона человек Могучая семерка сколотила кругленькую сумму. Как представитель Кенига, Макс Клеперман получил право сдавать и продавать квартиры за астрономические суммы, да еще делая ”одолжение” тем, кто мог такие суммы платить. Еще больше подскочили цены на квартиры, когда в Польшу стали прибывать евреи из оккупированных стран.

В конце лета 1940 года Макса Клепермана вызвали к доктору Кенигу в ратушу. Войдя к нему в кабинет, Макс удивился, увидев там Рудольфа Шрекера и оберфюрера Альфреда Функа. Иметь дело с Кенигом — это одно, а со Шрекером и тем более с Функом — совсем другое. Макс знал, что приезды Функа в Варшаву ничего хорошего не сулят, потому что он привозит приказы из Берлина. Что касается Шрекера, то, как бы Макс перед ним ни лебезил, тот всегда обращался с ним откровенно грубо. Уж какую сумму Макс пожертвовал в ”Фонд зимней помощи немцам”, все равно Шрекера смягчить не удалось.

Макс волновался, и непрерывные затяжки сигарой выдавали его. Кольцо с бриллиантом в восемь каратов он ловко опустил в нагрудный карман пиджака, чтобы ”Фонд зимней помощи немцам” не увеличил свои размеры на сумму стоимости этого перстня. Функа он видел впервые. Надменный тип. Макс сразу почувствовал силу его презрения.

Над верхней губой у Макса выступили капельки пота, пепел от сигары упал на брюки.

Рудольф Шрекер разложил на столе карту Варшавы. Макс вытер пот и наклонился над ней.

— В течение последних нескольких недель я знакомился с положением в Варшаве и не могу прийти в себя от изумления, — начал Альфред Функ. — Евреи самым грубым образом нарушают наши приказы. Мы сообщили Еврейскому Совету, что евреи оштрафованы на три миллиона злотых и что эта сумма должна быть собрана за неделю…

Клеперман кивнул и сдавил зубами сигару.

— Как вам известно, народ вы грязный, — продолжал Функ. — Мы ничего не можем поделать с отсутствием у вас гигиенических навыков. Случаи заболевания тифом приняли масштабы настоящей эпидемии, несмотря на предпринятые нами меры. Поэтому, чтобы избавить население Варшавы от эпидемий и контактов с грязными евреями, мы решили возвести заграждения вокруг районов, отведенных под карантин.

У Макса не хватало духу поднять глаза от карты.

— Оберфюрер Функ хотел заключить подряд на эти работы с польской строительной фирмой, но я предложил ему вашу Семерку, если, конечно, вы не завысите цену, — сказал доктор Кениг.

Максу много не нужно было, чтобы уловить весь смысл замечания Кенига: часть денег — немцам. Приказы, направленные против евреев, выполняются руками самих же евреев. ”Евреев притесняют сами же евреи” — немцы всегда это утверждают.

— Какого рода заграждения вы хотите построить?

— Кирпичную стену высотой в четыре метра с натянутой по верху колючей проволокой в три ряда.

Макс облизнул пересохшие губы. Протяженность такой стены километров семнадцать-восемнадцать. Он прикинул на бумажке, сколько пойдет на нее кирпичей, проволоки, цемента.

— А какие расценки оплаты труда?

— Еврейский Совет мобилизует на эти работы строительные батальоны.

”Так, — подумал Макс, — они используют принудительный труд, люди будут работать за продуктовые пайки. Значит, труд бесплатный, — вернулся он к своим расчетам, — материалы можно пустить самого низкого сорта, кирпичи собрать на развалинах, что ж, можно уложиться в три миллиона злотых да еще неплохо на этом заработать”.

— Курс злотого скачет, — вздохнул Макс. — Был пять к одному, теперь сто к одному и продолжает расти.

— Воруйте меньше — не будет расти, — оборвал его Шрекер.

Макс еще поколдовал над цифрами и взглянул на каждого из них по очереди.

— Я уверен, что уложусь в разумную сумму, — сказал он.

— Нисколько в этом не сомневаюсь, — подтвердил Функ.

* * *

Из дневника

В древние времена трудом еврейских рабов воздвигались сооружения во славу Египта. Теперь мы их воздвигаем во славу Германии. Да еще и штраф за это платим. В каком-то странном оцепенении наблюдаем мы за происходящим. Многих создание гетто успокаивает. Когда много людей — безопаснее. Что ж, людей у нас действительно много. Перевалило за полмиллиона, а из других стран все прибывают и прибывают.

Каждое утро в различных кварталах на территории карантина составляются строительные батальоны. Их разбивают на десять, а то и больше, бригад, и все работают в разных местах. Тут ряды кирпичей — там ряды кирпичей. Где по два ряда, где по три. Похоже, нет никакого плана. Иногда две бригады в каком-то месте сходятся.

На четвертой странице ”Краковской газеты” развернута широкая кампания против грязных евреев и за сегрегацию этих недочеловеков.

А стена все растет и растет. Полметра высоты, метр, полтора. И тянется она непонятно как, какой-то причудливой линией. Стена отделяет нас от Саксонского парка и Большой синагоги на Тломацкой. Даже в чахлый Красинский садик нам путь заказан. Не верю, чтоб они оставили в гетто хоть одно деревце.

А сколько лишних метров уйдет под изгибы и углы! И кто только составил такой проект! Есть места, где стена проходит прямо посреди улицы, и дома на одной стороне оказываются внутри гетто, а на другой — снаружи. А на Лешно стена проходит посреди здания суда. Хлодная длинным пальцем выхватывает кусок земли на арийской стороне и делит гетто на две части: большую — на севере и совсем маленькую — на юге. В маленькой очутились привилегированные евреи — члены Еврейского Совета, полиция, богатые евреи, депортированные из Германии и Австрии. Через Хлодную переброшен мост с колючей проволокой, соединяющий обе части гетто. Его прозвали ”Польским коридором”.

Два метра высоты, два с половиной, три, четыре. Стена готова. Десятки тысяч осколков стекла торчат, вмазанные в верхний край, чтобы тот, кто вздумает вскарабкаться на стену, поранил себе руки. А над осколками натянута в три ряда колючая проволока. В стене тринадцать ворот и возле каждых — охрана. Никогда еще это несчастливое число не имело столь зловещего оправдания поверью. Несколько человек из ”Рейнхардского корпуса” командуют разоруженной польской синей полицией[45]. Ходят слухи, что в гетто создадут еврейскую полицию.

Какова ирония судьбы! Католическая церковь на Лешно оказалась внутри гетто. Ее не закрыли, а направили туда францисканца отца Якуба. Его паства состоит из выкрестов, которые вынуждены теперь жить как евреи, но они по-прежнему соблюдают католические обряды.

Цифры? Четыреста гектаров, или сто кварталов, или полторы тысячи домов отведены под гетто. Как ни верти, на полмиллиона людей — мало.

Седьмого ноября 1940 года. Могучая семерка закончила выполнение подряда на кладку стены.

С этой минуты гетто стало существовать официально. Одним махом десятки тысяч евреев, служивших за его пределами, остались без работы.

”Рейнхардский корпус” Зигхольда Штутце получил предписание охранять гетто. Слухи о создании еврейской полиции подтвердились. Она уже существует и формально подчиняется Еврейскому Совету: немцам ведь нужна видимость, что одни евреи притесняют других евреев. Но фактически еврейской полицией заправляет Штутце. Начальником он назначил Петра Варсинского, бывшего заместителя надзирателя Павяка, который прославился жестоким обращением с заключенными, особенно евреями.

Ал. Брандель

* * *

Приземистый, лысый Варсинский щеголял огромными усами. В детстве и в молодости он так боялся свирепого отца, что на всю жизнь остался импотентом и человеконенавистником. Варсинский проклинал себя за то, что родился евреем, а перейдя в католичество, еще больше возненавидел евреев. Теперь же, когда немцы заставили его снова стать евреем, его ненависть перешла все границы.

Варсинский собрал вокруг себя умственно отсталых рецидивистов, раздал им дубинки, особые нарукавные повязки, синие фуражки и черные сапоги — символ власти. На себя и свои семьи они получили особые пайки и квартиры. Условие было одно: Варсинский совершенно четко объяснил, что их жизнь зависит от беспрекословного подчинения ему и немцам.

К концу 1940 года полумиллионное население Варшавского гетто оказалось в безраздельной власти оккупантов. Немцы начали последовательно проводить в жизнь свой глобальный план, заставляя одних евреев управлять другими через посредство бесправного Еврейского Совета, поддерживаемого еврейской полицией под началом садиста Варсинского. В довершение всего, Могучая семерка продолжала свои легализованные махинации.

В Варшаве еще оставалась малочисленная группа, состоящая из сионистов, социалистов и членов ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, которая при поддержке Американского фонда пыталась защитить эту человеческую массу.

Глава девятнадцатая

Из дневника

Мне кажется, Сусанна Геллер не переживет такого удара. Немцы приказали ей покинуть наш приют на Повонзкой — нашу гордость и утешение — и перебраться в гетто. Ей предписано также оставить кровати, лампочки, словом, все оборудование, которое прикрепляется к полу и к стенам, а оно как раз и есть самое дорогое. Даже ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” с трудом теперь арендует помещения: они сейчас на вес золота. Нам все же удалось найти для Сусанны дом на Низкой, который ей предстоит полностью переоборудовать, да и вообще он ни в какое сравнение не идет с тем, который у нас был на Повонзкой.

Спасибо моей Сильвии и Деборе Бронской, они очень поддержали Сусанну морально в день переезда. Просто диву даешься, насколько Дебора и Пауль не похожи между собой. Вчера битых три часа уговаривал Пауля походатайствовать перед немцами, чтобы они не закрывали нашу ферму в Виворке. Никогда нельзя знать заранее, что они решат. И верно. Только что позвонил Пауль и сообщил, что немцы разрешили не закрывать ферму. Толек Альтерман будет счастлив.

Я послал туда своего сына. Ему там будет лучше, чем здесь.

Мы приняли первую группу голландских евреев. Они едва доехали до Польши. Их везли в вагонах для скота. Ума не приложу, как нам их разместить. В гетто сейчас более полумиллиона человек.

Комитет бетарцев распределил комнаты на Милой, 18 следующим образом. На первом этаже — администрация”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, пункт раздачи горячей пищи, куда вход со двора (”Общество” открыло уже шестьдесят таких пунктов), амбулаторный прием и дезинфекционная служба (как того требуют наши немецкие друзья). На втором этаже — семьи бетарцев. По нашим правилам, на семью — одна комната, независимо от состава семьи. Общая для всех кухня тоже на втором этаже. Двадцать одна семья — шестьдесят два жильца, включая меня, Сильвию и маленького Моисея (Вольф уже уехал). На третьем этаже сделана одна общая спальня для одиноких девушек. У нас их тридцать. Пятнадцать работают в амбулатории и на раздаче пищи и пятнадцать — уборщицами в маленькой части гетто на южной его окраине. Я ухитрился раздобыть для них зеленые нарукавные повязки, чтобы девушки ходили, не боясь чересчур усердной еврейской полиции Варсинского. На четвертом этаже — спальня для наших парней. Двадцать из них работают здесь, на Милой, 18, и тридцать — на разных работах в гетто. Большинство перевозит грузы на трехколесных велосипедах, остальные сами впрягаются в повозки.

Чего только в жизни не бывает! Давид Земба, которого я, кстати, с каждым днем все больше и больше уважаю, пошел к Шрекеру просить разрешения открыть отделение Американского фонда в гетто. Получил! Доллары американских евреев — наша главная поддержка, но и ее не хватает — на новых беженцев, на бесконечные штрафы и другие расходы.

Доктор Глезер говорит, что процент смертности от тифа угрожающе растет. Критическим становится и положение с заболеваниями воспалением легких, с туберкулезом, с истощением.

Пропуск на вход в гетто и выход из него получить относительно легко. Но долго такое положение не продлится, поэтому мы посылаем людей в Еврейский Совет и в еврейскую полицию, где проверяются пропуска, чтобы выяснить на дальнейшее, кому можно будет давать взятки.

На американские деньги ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” содержит все фермы рабочих сионистов и наши в Виворке. Нам удалось открыть две дополнительные фермы, и мы можем там покупать и переправлять сюда продукты.

При всем хитроумном планировании, которым славятся немцы, они допускают серьезнейшую ошибку. В гетто оказались тысячи строителей, ремесленников, портных, инженеров и так далее. Если бы немцы использовали их по назначению, то получили бы неоценимую помощь для своих военных нужд. Не было никакого смысла создавать батальоны принудительного труда. Плотников посылают делать щетки, а врачей — рыть окопы и строить взлетные площадки (для нападения на Россию?). Такая нелепость наводит меня на мысль, что: а) Немцы сами не очень-то знают. зачем они свозят евреев в Польшу, и б) "Окончательное решение” по еврейскому вопросу еще не принято.

Александр Брандель

Зимой сорокового года и весной сорок первого Вольф Брандель работал на ферме, расположенной севернее Варшавы возле деревни Виворк.

Всякий раз, отправляя молоко и другие продукты в гетто, работники фермы посылали родным и близким письма. Вольф писал маме, папе и Стефану Бронскому, который к нему очень привязался. А еще он писал Рахель Бронской.

Дорогая Рахель,

Здесь на ферме все совсем не так, как в гетто. Другой мир. Нас тут семнадцать девушек и тридцать парней. Я почти самый младший. Живем в общежитиях (девушки отдельно, парни отдельно).

Толек Альтерман, побывавший в Палестине, держит нас в ежовых рукавицах. Чуть ли не каждый вечер читает нам лекции о сионизме в действии. Кругом развешаны призывы отправлять больше молока и свежих овощей детям в приюты. Работаем очень тяжело. Я — на дойке коров. Противная работа. В остальном мне все нравится, даже Толек. Если бы ему еще постричься…

Ты будешь мне писать? Твоя мама может передавать письма Сусанне Геллер, и они попадут ко мне. И Стефану, пожалуйста, скажи, чтоб писал.

Твой искренний друг

Вольф.

Дорогой Вольф,

Очень обрадовалась твоему письму. Буду писать тебе часто. Стефан учится (ты сам знаешь, где и чему) и хорошо успевает. Скучает по тебе. Он тобой восхищается. А я рада за тебя, рада, что ты не здесь, — сам понимаешь, в каком смысле.

С наилучшими пожеланиями

Рахель.

Дорогая Рахель,

Теперь я уже лучше дою, но зимой главная работа в свинарнике, и я попросился туда. Только смотри, никому не рассказывай, что мы выращиваем свиней. Раввины взвоют, если об этом узнают[46]. А что же нам делать при такой нехватке мяса? Уверен, что Бог все равно впустит приютских детей на небо.

Вечером здесь — красота. Есть у нас и нечто вроде комнаты отдыха. Там мы собираемся, обсуждаем всякие дела фермы — как распределить работу, какая у нас производительность труда. Потом Толек читает лекцию, а потом мы делаем, что хотим: слушаем музыку, занимаемся, читаем, играем в шахматы и в другие игры (по шахматам я чемпион). Перед сном поем песни бетарцев в Палестине, танцуем хору. Мы здесь даже не носим нарукавных повязок со щитом Давида. Только когда идем в деревню. Пожалуйста, пиши мне.

Искренне твой

Вольф.

Дорогой Вольф,

Я понимаю, что на ферме хорошо, и рада за тебя. А у нас была такая зима, что и представить себе нельзя. Мама рассказывает, что в приюте совсем плохо. Детей стало вдвое больше, а количество продуктов и лекарств осталось прежним. Поэтому так много зависит от вашей работы. Ты, наверно, слышал, что творится в гетто. Об этом писать не буду — не хочу тебя расстраивать.

С наилучшими пожеланиями

Рахель.

Дорогая Рахель,

Догадайся, что я делаю! Учусь играть на аккордеоне и на гитаре. Толек меня учит. Он знает все песни поселенцев — он же был в Палестине. Мне так хочется и тебя научить!

С самыми лучшими пожеланиями и чувствами

Вольф.

Дорогой Вольф,

С удовольствием выучу ваши песни. Но когда? Увижу ли я тебя? Стефан по тебе скучает. Я тоже занимаюсь музыкой. Все время выступаю, часто даю небольшие концерты. У меня бывает по восемь-девять выступлений в неделю. Выучила с полсотни детских песен (по-французски и по-немецки тоже) и теперь хожу в приюты и аккомпанирую детям. А ты с девушками танцуешь? По правде говоря, мне завидно.

С сердечным приветом

Рахель.

Дорогая Рахель,

Мы тут празднуем Суккот и в память о том, как Моисей шел с древними евреями через пустыню, и в честь первых плодов урожая[47]. До войны вы жили в Жолибоже, а теперь запрещено справлять праздники, но ты спроси у своей мамы, как празднуют Суккот. Почти на всех балконах и во дворах еврейских домов сооружали из веток и листвы такой шалаш — ”сукка” называется — в память о том, как жили евреи во время скитаний по пустыне. А мы здесь построили огромную сукку, украсили ее фруктами и овощами и едим в ней. Но ты не думай, как только кончится праздник, мы все отошлем в приют. Ты спрашиваешь, танцую ли я с девушками. Честно говоря, да, но очень редко. Я же почти все время аккомпанирую на аккордеоне во время танцев.

С наилучшими пожеланиями

Вольф.

Дорогой Вольф,

Вот уже и Ханукка прошла[48]. В гетто праздники проходят ужастно грустно. Все вспоминают, как было раньше, когда Тломацкая синагога была битком набита и люди приходили такие нарядные, в таком хорошем настроении. А теперь мы и не видим Тломацкую синагогу. Не Ханукка, а какая-то насмешка. Смешно же вспоминать восстание Маккавеев и как они штурмовали Иерусалим, и как изгнали врага, и как очистили Храм, когда мы дрожим от страха, загнанные в гетто. Еще хуже был Иом-Киппур[49]. Мы все сидели и замаливали наши прошлые грехи, и такая страшная тишина стояла в этом году, такая страшная — ни шороха, ни звука. Все спрашивали Бога, ну, что мы такого ужасного натворили, что нас нужно так наказывать.

Извини за грустное письмо

Рахель.

Дорогая Рахель,

Я все время думаю о гетто и очень волнуюсь за тех, кто там. Толек нам без конца твердит, что мы находимся на передовой линии фронта, что ферма — дело первостепенной важности, и я стараюсь убедить себя, что он прав. Я очень часто думаю о тебе.

С нежностью

Вольф.

Дорогой Вольф,

Я тоже думаю о тебе, но ты, наверно, не очень-то скучаешь среди тамошних девушек. В общем, ты понимаешь…

С неизменными чувствами

Рахель.

Дорогая Рахель,

Буду с тобой говорить откровенно. Как только у меня есть минутка, я смотрю на твою фотокарточку и читаю наизусть твои письма. Раза два, когда они не приходили, я не знал, куда деться. Честно говоря, я почти вполне уверен, что влюблен в тебя.

С любовью

Вольф.

Дорогой Вольф,

Интересно, что еще до твоего отъезда ты мне очень, очень нравился (не подумай, что я могу целоваться с мальчиком, если он мне не нравится), а уж после отъезда это превратилось в любовь — так мне кажется.

Рахель.

Дорогая, дорогая Рахель,

По-моему, если два человека питают друг к другу одинаковые чувства и если им пришлось расстаться раньше, чем они успели между собой все решить, и если, расставшись, они все больше и больше скучают друг по другу, то, думаю, они могут договориться. Скажу честно: я хочу, чтобы ты стала моей невестой. Клянусь, я не буду водиться ни с одной девушкой, пока мы в разлуке. От тебя мне не надо никаких обещаний, кроме одного: сразу же написать, если тебе по-настоящему понравится другой. А потом, когда мы встретимся, мы сможем проверить наши чувства.

Вольф.

Дорогой Вольф,

По-моему, ты все замечательно придумал, но знай, что никакой другой мне не понравится. Я и подумать не могу, что кто-нибудь, кроме тебя, прикоснется ко мне — бррр…

С любовью

Твоя Рахель.

* * *

От импозантности и острословия доктора Пауля Бронского не осталось и следа. В нем чувствовалось постоянное смятение. Дома он то и дело раздражался, детям попадало от него из-за пустяков. Дебора изо всех сил старалась успокоить его, но даже ей это не удавалось. Как заместителю Бориса Прессера, председателя Еврейского Совета, Паулю приходилось проводить в жизнь немецкие приказы, иметь дело непосредственно с Варсинским, отвечать за ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи”, а все это означало быть козлом отпущения для обеих сторон. От Бориса Прессера помощи ждать не приходилось: не человек, а робот.

После разговора по душам с Рахель Дебора много дней ждала, когда Пауль придет в подходящее настроение. Однажды, когда они ложились спать, он дал ей понять, что хочет близости. Дебора была к этому готова. Глядя, как она перед зеркалом собирает волосы в узел, он поражался тому, что ей удается оставаться такой красивой. В приюте на Низкой она работала по восемь, десять, двенадцать, а то и четырнадцать часов в день, учила Стефана, занималась с Рахель музыкой… Пожалуй, Пауль ей даже завидовал. Раньше Дебора была замкнутой, послушной и слабой, а теперь она сильнее его. Он все больше и больше нуждался в ней, и это его сердило.

— Пауль, дорогой, знаешь, о чем я подумала: теперь, когда мы с тобой почти не бываем дома, может, Рахель лучше уехать, сменить обстановку. Стефана я могу брать с собой в приют, там много детей его возраста…

— Всем нам хорошо было бы сменить обстановку, — нахмурился Вронский. — Ты же хотела, чтобы Рахель начала выступать с симфоническим оркестром, да и вообще это пустая затея — Рахель некуда уехать. В другую часть гетто, что ли?

— Можно послать ее на ферму, — глянула на него Дебора в зеркало краешком глаза, — в деревню Виворк.

— В Виворк? Да там же сплошные сионисты! Все руководство — бывшие бетарцы.

— Но пребывание там полезно для здоровья, там есть ее сверстницы, она хоть будет видеть цветы и деревья, а не только несчастья кругом.

— Ты же знаешь, какая распущенная эта сионистская молодежь!

— Вовсе не знаю, — ответила она сухо.

— Ужасно распущенная.

— А тебе не приходило в голову, что Рахель уже почти в том возрасте, в котором была я, когда познакомилась с тобой?

— Минуточку, — Бронский побледнел, глаза его сузились, — там, кажется, сын Бранделя?

— Да. Но сначала выслушай меня. По-моему, он очень хороший мальчик, без всяких дурных мыслей. Кроме того, они в своих делах сами разберутся, нравится нам это или нет.

— Только этого мне не хватало! Выслушивать от тебя такие мысли! Ты что, за свободную любовь? Уж не собираешься ли ты всю оставшуюся жизнь попрекать меня тем, что я тебя совратил?

— Пауль, она влюблена в этого мальчика, и только Бог знает, суждено ли им прожить нормальную жизнь. Я не вижу греха в том, что она хочет быть рядом с ним.

— Учти, что фермы не закрыли по чисто техническим причинам. У нас нет никакой гарантии, что немцы не вздумают отправить оттуда всех прямо в трудовые лагеря, и тогда я не смогу ей ничем помочь.

— А гарантия, что они не придут сюда сейчас, или через десять минут, или когда захотят, и не заберут нас отсюда, у нас есть? — Дебора положила щетку и отвернулась от зеркала. — Вся наша жизнь теперь — сплошной риск.

Все ясно: Пауль будет теперь тянуть, цепляться за что попало. Уступи, Пауль, ну, уступи! Осторожно! Дебора уже многое испробовала, разве что только трусом его не обозвала.

— Черт возьми! — вскричал он, шагая по комнате взад и вперед. — В гетто почти шестьсот тысяч человек! Мне нужно разместить еще четыре тысячи семей, прибывших на прошлой неделе! Люди спят на улице, в подвалах, на чердаках, в кочегарках!

— Какое это имеет отношение к нашему разговору?

— Самое прямое! Мне надоело, что собственная жена меня упрекает в том, что я стараюсь уберечь свою семью. Хватит того, что в угоду твоей прихоти я разрешил Стефану ходить на занятия с рабби Соломоном. Однажды он уже чуть не поплатился за это жизнью. Ты знаешь, что одного из тех мальчиков они застрелили? На его месте мог оказаться твой сын. Пока еще глава семьи — я, и девочка в Виворк не поедет.

Она кивнула, повернулась и опять взялась за щетку. С каждым днем она все яснее видела, как мельчает его душа. Пока пани Бронская, супруга заместителя председателя Еврейского Совета работает в приюте, а дочь для поднятия духа в гетто дает концерты, его репутация ничем не запятнана, а все остальное не так уж и важно. Но она промолчала. Ей хотелось крикнуть, что нельзя любой ценой спасать свою шкуру, но вместо этого она тихо произнесла:

— Пусть будет по-твоему, Пауль.

Глава двадцатая

Из дневника

Вольф хочет вернуться домой. Почему, не знаю. Мне казалось, что ему на ферме хорошо. Толек говорит, он там один из лучших. Поди разберись, где собака зарыта.

Недолгий союз Германии с Россией лопнул, как мыльный пузырь: на прошлой неделе (22 июня) Германия напала на Россию. В нынешнем году уже капитулировали Греция, Югославия, Крит и Северная Африка. Румыния и Болгария объявили войну союзникам (каким союзникам?). В новостях передают, что немцы не перестают бомбить Британию. Лондон разрушен еще больше Варшавы. С трудом верится.

О судьбе четырех-шести миллионов евреев Советского Союза при таком стремительном продвижении немцев даже подумать страшно.

Александр Брандель

* * *

Старый рабби Соломон вошел в здание, принадлежащее Могучей семерке, на углу Павьей и Любецкой, как раз напротив тюрьмы.

Среди сомнительных личностей, которых в передней было полно, немало было охотников поиздеваться над раввином. Они уставились на старика. В его осанке чувствовалось особое достоинство, словно он был наделен таинственной силой призывать гнев Божий.

— Доложите обо мне Максу Клеперману, — строго приказал он.

— Ой, рабби! — просиял Макс. — Мой святой рабби! — Он поспешно подошел к старику, взял его под руку, проводил к себе в кабинет и усадил в кресло.

— Я занят с моим рабби, — крикнул он перед тем, как закрыл дверь, — и чтоб меня не беспокоили, даже если загорится пожар или придет сам доктор Кениг! — Он подмигнул рабби Соломону, знай, мол, наших, а тот не мешал ему хорохориться. — Чем вас угостить? Шоколадом? Американский. Может, кофе? Прямо из Швейцарии.

— Ничем.

— Получаете от меня продуктовые посылки?

Рабби кивнул. Каждую неделю к нему приносили кульки с маслом, сыром, яйцами, хлебом, фруктами, овощами, мясом, конфетами, которые он тут же отправлял в "Общество попечителей сирот и взаимопомощи”.

Спросив у рабби разрешения, Макс приступил к любимому ритуалу: отрезал кончик сигары, провел по ней пальцами, размял, зажег и с наслаждением сделал первую затяжку.

— Между нами говоря, я хотел вас предупредить, рабби. Вы очень неосторожны, продолжаете учить детей Талмуду и Торе, хотя вас уже дважды арестовывали. И в тюрьме устроили пасхальный седер[50]. Ваше последнее посещение Павяка мне стоило шестидесяти тысяч злотых в ”Фонд зимней помощи”. Эти воры среди лета дерут на зимнюю помощь.

Старик не удостоил Макса ответом — только белая борода, казалось, взъерошилась и в глазах сверкнул гневный огонь.

— Ой, рабби, вы что, шуток не понимаете! Вы же знаете, что за вашей спиной стоит Макс Клеперман.

— Я хотел бы, чтобы Макс Клеперман стоял со мной плечом к плечу. Положение в гетто кошмарное. Не могу без слез смотреть на беспризорных детей. Многие из них просто голодают. Лишившись семьи, они превращаются в диких зверенышей.

— Ужасно, ужасно, — поддакнул Макс и почесал нос. — Между нами говоря, я со своими компаньонами кое-что подбрасываю в гетто, чтобы помочь беде. Вы же понимаете, что мне не нужно благодарности. И моя дорогая жена Соня, да хранит Бог ее душу, каждый день работает на раздаче горячей пищи в ”Обществе попечителей сирот и взаимопомощи”.

— Перестань ломать комедию! — стукнул костлявой рукой по столу рабби Соломон. — Ты уже два месяца не видел своей жены и успел за это время сменить восемь проституток.

— Ну, у меня есть такая слабость, ну так что! Вы же должны заботиться не об этом, а о моей душе, рабби… Только вчера двоих из моих людей расстреляли на Мурановской площади за попытку пронести в гетто муку для голодных детей.

— И ты, конечно, устроишь им достойные похороны, а на обратном пути в гетто загрузишь в катафалки продукты с черного рынка, которые пустишь втридорога.

— Заткнись, старикашка! — вдруг взбеленился Макс.

— Ты жулик, мошенник и вор!

На шее у Макса вздулись вены, он побагровел и схватил со стола пресс-папье. Таких слов в свой адрес он не терпел ни от кого, разве что от немцев. Даже от Петра Варсинского. Того он сразу предупредил, что если еврейская полиция сунет нос в дела Могучей семерки, он, Макс, своими руками свернет ему шею, как цыпленку, а Варсинский знал, что с Максом шутки плохи. С какой же стати Максу терпеть оскорбления от этого бородатого старикана! Проломить ему башку — и дело с концом! Но что за дикий страх вдруг сковал его душу? Макс упал в кресло.

— Ты что же, думаешь, наш Бог в мудрости своей не видит, как ты через меня устраиваешь себе лазейку на небеса?

— Рабби, — проскулил Макс, — ну что вы понимаете в коммерции? Сделка есть сделка.

Избегая взгляда рабби Соломона, он промямлил еще что-то относительно того, как его никто не понимает, и вдруг, отперев тумбочку стола, вынул железный ящик и открыл его. Лоб Макса покрылся потом, когда он запустил руку под крышку и вытащил толстую пачку американских долларов.

— Раздайте это больным от Макса Клепермана!

— Как ты смеешь подкупать меня этими жалкими грошами?!

— Жалкими грошами? Это американские доллары! Каждый доллар — двести злотых!

Рабби Соломон задумчиво теребил бороду, глядя на деньги. Макс за ним наблюдал и молил Бога, чтобы он их взял.

Как быть? Не брать, и гори эти деньги ясным огнем вместе с Максом? Или отнять у Макса часть наворованного? В конце концов, человека не переделать, а деньги так нужны, чтобы накормить детей!

— Тут хватит, чтобы открыть приют на сто сирот?

— Целый приют? Мои компаньоны… курс злотого… — Максова сигара пыхтела как паровоз.

— Открытие приюта имени Макса и Сони Клеперман сильно поубавит неприятные разговоры о тебе и Могучей семерке.

Макс должен был раскинуть мозгами. Предложение выглядело заманчиво. Он снова станет благотворителем. К тому же на днях он целое состояние заработал на одном дельце…

— Во что мне это обойдется? — спросил он осторожно.

— Две тысячи долларов в месяц.

— Идет! — стукнул Макс по столу.

— При условии, что снабжение продуктами и лекарствами Могучая семерка берет на себя, разумеется.

— Но…

— Что ”но”?

— Но это само собой.

— Теперь, если ты мне окажешь любезность и сдашь в аренду один из домов, которые в твоем распоряжении, то с Александром Бранделем я договорюсь. Думаю, лучше других подходит дом номер 10 на Новолипках.

— Рабби, вы еще больший ганев, чем доктор Кениг!

У Макса сердце сжималось от предстоящей потери. Его лучший дом! Да еще из собственного кармана дать взятку Францу Кенигу! Черт бы побрал маленьких сирот вместе с этим старым раввином!

Рабби взял со стола деньги, сунул их в карман длинного черного кафтана и попросил в душе прощения у Бога за столь сомнительный способ их добывания.

* * *

— Бог ты мой, — покачал головой Александр Брандель, — как вам только удалось выцарапать у Макса Клепермана этот дом?

— Вы же сами сказали: ”Бог ты мой” — вот с Его помощью и удалось.

Алекс иронически хмыкнул. Даже в разгар лета, когда в комнате было жарко, как в печке, он не расставался со своим кашне. Никто, включая самого Алекса, не знал, почему он носит его не снимая.

— Просто чудо. — сказал он. — Сто детей. Да мы найдем там место для двухсот! Просто чудо.

— Бог творит чудеса, Алекс. Побольше верьте в Него и поменьше — в сионизм.

Алекс положил деньги и бумаги на стол. Он не видел рабби Соломона со дня брит-милы Моисея. Старик выглядел молодцом, и Алекс ему об этом сказал.

— Всемогущий не забирает меня к себе, чтобы я нес свою часть наших тягот, — ответил рабби.

Алекс, наоборот, выглядел скверно, но рабби Соломон промолчал. Алекс и раньше-то не был богатырем, а теперь на него и вовсе было страшно смотреть. Да и как может выглядеть человек, который в сутки спит три-четыре часа, в лучшем случае, шесть. День и ночь просиживал он за этим столом, ведя переговоры, выслушивая жалобы, спасая кому-то жизнь, добывая кенкарты, продукты, лекарства. На него давили со всех сторон. Одни препирательства с Паулем Бронским за лишний грамм в пайках чего стоили!

— Рабби, почему вы это сделали? Когда я просил вас помочь объединить всех, вы отказались.

— Я не задаюсь вопросами относительно слова Божьего, я просто следую Его указаниям.

— Уж не хотите ли вы сказать, что сделали это по божественному наитию?

— Я хочу сказать, что не нашел ни в Торе, ни в Священных законах предписания не помогать голодным детям. Не могу спокойно смотреть на них на улице. Я много думал над тем, что происходит, искал ответа и в своей душе, и в словах Закона. Я пришел к выводу, что взаимная помощь всегда была главным средством, которое посылает нам Бог для спасения евреев. А для налаживания этой помощи, как ни странно, Бог всегда выбирает таких гоев, как вы, и таких ганувим, как Макс Клеперман. Не подумайте, что я стал сторонником левых взглядов, или сионизма, или бунта.

”Как всегда, у рабби Соломона на все есть ответ, — подумал Алекс. — Может, у него есть ответ и на тот вопрос, который меня заботит вот уже скоро месяц?” Действительно, Алекс давно хотел показать кому-нибудь свой дневник и узнать, что о нем думает посторонний человек. У этого сухаря живой, блестящий ум. И, кроме того, нет сомнений: ему можно доверять. Алекс прокашлялся, собираясь приступить к делу.

— Алекс, что у вас на уме? Вы похожи на мальчишку, которого распирает тайна.

Алекс улыбнулся, запер дверь, потом, набрав кодовый номер, открыл большой сейф, достал три толстые тетради в холщовом переплете и положил их перед стариком.

— Ну, что тут за тайна? — спросил рабби Соломон, надевая очки с толстыми стеклами и наклоняясь над первой страницей так низко, что чуть не уткнулся в нее носом, таким он был близоруким. — Алекс, вы-таки настоящий гой, вы даже пишете по-польски.

— Дальше будет и на идише, и на иврите.

— Ну-ка, посмотрим, что тут такое важное написано. ”Август 1939. Сегодня я начинаю вести дневник. Не могу избавиться от предчувствия, что вот-вот начнется война. Судя по опыту последних трех лет, если немцы вторгнутся в Польшу, с гремя с половиной миллионами польских евреев случится нечто ужасное…” Он взглянул на Алекса, но тут же принялся снова читать — только губы шевелились, беззвучно произнося слова.

С каждой страницей рабби Соломон все больше погружался в чтение.

Через час, закрыв первую тетрадь, рабби Соломон уже знал, что только что прочел хронику очередного страшного периода еврейской истории, периода, подобного римскому, греческому или вавилонскому. Не давая отдохнуть воспаленным, слезящимся глазам, он тут же открыл вторую тетрадь и прочел и ее на одном дыхании.

— Кто еще знает о дневнике? — спросил он.

— Эден, Земба и светлой памяти Гольдман читали его.

Рабби встал.

— Когда вы только успеваете писать?

— Ночью, у себя в комнате.

— Поразительно! Интуиция, подсказавшая, что надвигается катастрофа! Мудрость, повелевшая записать все это еще до начала событий!

Алекс пожал плечами:

— Мало ли бывало случаев, когда евреи, повинуясь интуиции, записывали события своей истории?

— Только лишь интуиции? Не уверен. Пути Господни неисповедимы. Моисей был гой, как и вы. Послушайте, Алекс, нельзя так оставлять эти записи, даже в сейфе. Их нужно спрятать надежно.

— Рабби, я никогда не видел, чтобы вы так волновались. Вы уверены, что эти записи представляют интерес?

— Уверен! Они будут жечь сердца людей во все грядущие века. Этот дневник — такое страшное клеимо на совести немцев, что и их далекие потомки будут испытывать чувство великой вины и стыда.

Алекс вздохнул; теперь он знал, что не зря проводил бессонные ночи, заставляя себя писать строчку за строчкой.

— Да простит меня Бог, Алекс, но ваш дневник мог бы быть еще одной главой ”Долины плача”[51].

Из дневника

Рабби Соломон так восторгался дневником, что воодушевление передалось и мне. Хвалил он меня выше всякой меры. Назвал дневник новой главой ”Долины плача”. Настаивает, чтобы я продолжал писать и прятал дневник самым тщательным образом. Он даже считает, что нужно сделать копию на случай, если пропадет оригинал. Вот какие предосторожности! Рабби пошел со мной в наш подвал на Милой, 18, и там мы соорудили тайник в стене. Думаю, все это лишнее, но раз он так считает… Мы создали тайное общество постоянных корреспондентов и назвали его”Клубом добрых друзей”. В него вошли мои первые помощники Давид Земба и Шимон Эден, весь исполнительный комитет бетарцев, кроме Андрея Андровского (Сусанна Геллер, Ирвин Розенблюм, Толек Альтерман и Анна Гриншпан), бывший драматург Зильберберг; верный наш союзник из Еврейского Совета, вождь коммунистов гетто Родель, перешедший на полулегальное положение с момента оккупации (он очень помогает нам и в устройстве детей, и в налаживании связей с арийской стороной); главный врач”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” доктор Глезер; разумеется, рабби Соломон и священник католической церкви отец Якуб, которого я знаю с 1930 года и, должен сказать, не часто встречал людей, так горячо сочувствующих нам. (Кстати,”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” не очень-то беспокоится о вероотступниках и полуевреях: они и так устраиваются в гетто лучше всех. Видимо, католическая церковь решила покровительствовать ”своим” евреям). Иногда мы принимаем в Клуб добрых друзей новых членов.

Ирвин Розенблюм, продолжая работать на арийской стороне, занят меньше нас и согласился в свободное время составлять каталог и указатель поступающей информации. Рабби Соломон делает копии с первых трех частей дневника (на идише и на иврите). По еврейской традиции, свитки нашей Торы переписывались от руки специальными переписчиками. Поэтому свитки так хорошо сохранились в течение многих веков. Я вспоминаю об этом всякий раз, когда вижу, как рабби Соломон переписывает оригинал дневника.

Дух захватывает при мысли, что начатое дело живет, особенно если веришь в его важность. Мне приходится просить каждого писать аккуратнее, особенно отца Якуба.

Глава двадцать первая

— Рахель!

— Вольф!

Они столкнулись в коридоре перед комнатой отдыха в новом приюте имени Макса и Сони Клеперман. Мимо них бегали дети.

— Вольф, я никак не ожидала встретить тебя здесь.

— Я и сам не знал, удастся ли мне вернуться. Даже написать тебе не успел.

— А как ты узнал, что я здесь?

— Стефан сказал. Я с ним все утро провел. Да и здесь я уже целый час. Слушал, как ты играешь детям. Очень здорово.

— Почему же ты не вошел в зал?

— Не знаю, слушал отсюда и смотрел, как дети радуются.

Коридор вдруг опустел. Тут было темновато, они плохо видели друг друга и, еще не придя в себя от неожиданной встречи, молчали.

— Я так рад тебя видеть, — заговорил первым Вольф.

— Ты надолго?

— Не знаю еще, видно будет, — Вольф осмотрелся кругом. — Может, пройдемся? Давай я возьму твою папку.

— Пожалуйста.

Вольф огляделся. В гетто негде погулять — ни скамейки, ни соловьев, ни травинки, ни деревца. Одни кирпичи да несчастные голодные лица.

— Хорошо бы нам посидеть и поговорить.

— Конечно. Нам столько нужно сказать друг другу.

— Куда же мы пойдем?

— Можно было бы к нам, так там Стефан от тебя не отстанет, а потом, когда вернутся родители, папа засадит тебя за шахматы.

— На Милую, 18 тоже нельзя. Стоит нам показаться там, начнутся сплетни, да и негде там побыть вдвоем.

— И здесь стоять тоже не стоит. Может, пойти к дяде Андрею? Я иногда хожу туда повидаться с ним. Дома он бывает мало, а дверь у него всегда не заперта.

— Что ты! Он же мне голову оторвет, если застанет с тобой.

— Да он совсем не такой сердитый, как кажется.

— Ну, была — не была, пошли!

По дороге они ни разу не взглянули друг на друга. Вольф смотрел себе под ноги, Рахель научилась не оглядываться по сторонам, чтоб не видеть беспризорных детей, умоляющих подать милостыню, трупов умерших с голоду людей, лежащих в канавах…

Они и сами не заметили, как очутились в квартире Андрея. Вольф зажег настольную лампу. Теперь они хорошо видели друг друга. Вольф сильно изменился. Окреп, раздался в плечах, исчезла угловатость, лицо загорело, пропали прыщи, жидкие волосики на подбородке сменила борода, которую приходилось брить через день, менявшийся голос определенно становился баритоном.

Рахель тоже изменилась. Совсем не такая, как раньше. Из девочки стала девушкой. Округлые формы, как у ее мамы, в глазах усталость и грусть.

— Да, не так я себе представлял нашу встречу, — неопределенно сказал Вольф и резко отвернулся.

— Странно, правда? Как будто мы встретились впервые.

Вольф сел. Он не ожидал, что так растеряется. Сколько раз на ферме он не спал по ночам, представляя себе ту минуту, когда увидит Рахель. И вот они встретились. Как чужие. Будто никогда и не писали друг другу о своих чувствах.

— Вольф, ты недоволен?

— Только собой. По правде говоря, не мастер я вести пустые разговоры, — он медленно поднялся, такой высокий по сравнению с ней. — Я скучал по тебе, — с трудом выдавил он из себя.

Рахель робко прильнула к нему, они обнялись, и тягостная неловкость растаяла. Вольф откашлялся и облегченно вздохнул. Они поцеловались.

Стоя у окна, они вглядывались в наступающие сумерки. Вон ”польский коридор”, отделяющий большую часть гетто от меньшей, вон купол Тломацкой синагоги, куда теперь запрещено ходить.

— Пока тебя не было, — прошептала она, — мне все время хотелось тебя увидеть. Я знаю, что, не будь войны и гетто, и всех этих ужасов, я не повзрослела бы так быстро, и был бы у нас с тобой детский роман. Но над нами висит этот страх… Вскакиваешь среди ночи от свистков, а эти облавы, а когда идешь по улице, и вдруг начинают выть сирены и орать громкоговорители… И дети на улицах умирают. Разве все это может не действовать на человека? Я стала совсем другой, решительной, что ли?

— Лучше тебя нет никого на свете.

Этот поцелуй был совсем не таким, как раньше, ибо в эту минуту они стали мужчиной и женщиной, которые желают друг друга и не знают преград. Ее глаза закрылись, щеки увлажнились, и, пока он неловко расстегивал на ней кофточку, она прижималась ртом к его плечу…

Стукнула дверь.

Они в ужасе уставились на Андрея. Он медленно и грозно шел на них.

— Ах ты, гаденыш, — зло процедил Андрей.

Вольф заслонил собой Рахель и она, заливаясь слезами, уткнулась ему в спину.

— Выйди, пожалуйста, из комнаты, — мягко сказал ей Вольф.

— Он убьет тебя! — вскричала Рахель.

Андрей остановился. Что? Вольф Брандель совратил мою племянницу? Полно, это уже не тот Вольф. Высокий, сильный, ишь как набычился, такой не сдвинется с места. А Рахель… Как же я до сих пор не замечал, что она уже женщина? Вольф Брандель… Надо же, я его знал, когда он под стол пешком ходил… такой симпатяга… Эх, Андрей, Андрей, да ведь перед тобой двое влюбленных!

— В следующий раз, — спокойно сказал он, — оставляйте свои нарукавные повязки в почтовом ящике, чтобы я знал, что вы здесь. И запирайте, ради Бога, двери.

Глава двадцать вторая

Назавтра Вольф снова пришел к Андрею домой.

— К вашему сведению, — сказал он, — я с Рахель не путаюсь, я ее люблю и никогда еще ни к кому не испытывал таких чувств, как к ней. Думаю, и она меня любит.

— Я тебе верю, — кивнул Андрей и налил себе водки. — Ты это пьешь?

— На ферме приходилось, но мне не очень нравится. Я хочу вам сказать, как мы вам благодарны за то, что вы нам верите. В гетто нам некуда деться.

— Я еле пришел в себя. Шутка ли, застать родную племянницу, которую считал еще девочкой, в объятиях, да еще в чьих! Мальчишки, как мне казалось. Обычно в жизни все идет своим чередом, а теперь дети взрослеют в один день, ничего не поделаешь. Но ты будь поосторожней, и Рахель пусть тоже поостережется.

— Пожалуй, я выпью водки, — покраснел до ушей Вольф, хлебнул из стакана и невольно сморщился. — Я хотел с вами еще кое о чем поговорить. На ферму я не вернусь.

— Вот как? А Толек мне говорил, что ты у него лучший работник. Уверен, он согласится, чтобы ты два раза в неделю привозил сюда молоко, и таким образом ты сможешь с ней видеться.

— Дело не только в этом.

— А в чем еще?

— Жизнь там легкая. Думаю, мне следует заняться более серьезным делом.

— Не старайся быть чересчур благородным.

— При чем тут благородство? Если бы вы уехали из Варшавы, вам было бы куда легче, а ведь вы не уезжаете!

— Послушай, Вольф, скажи спасибо, что твоему папе удалось отправить тебя на ферму.

— Вот это-то и плохо, что ко мне особое отношение как к сыну Александра Бранделя. Вчера, после того, как я проводил Рахель, у меня был разговор с родителями. Я им сказал, что не вернусь на ферму.

— А они что?

— Мама плакала, папа спорил. Вы же знаете, как он умеет доказывать. От него и от Толека Альтермана я столько наслушался о сионизме — на десять жизней хватит. Короче, может, оно и не видно, но я упрямый. Когда папа понял, что я туда не вернусь, он начал упрекать себя за то, что был плохим отцом, уделял мне мало внимания, а тут еще малыш заорал, и получился целый квартет. Потом мы сидели с папой в его рабочей комнате, что не часто бывает, и он понял, что я прав. Он велел мне спросить у вас, не найдется ли дела и для меня.

— Он сказал, о каком деле идет речь?

— Нет, но я знаю, чем вы занимаетесь, и хотел бы стать связным.

— А почему ты считаешь, что годишься для такого дела?

— Я не очень похож на еврея.

— Понимаешь, Вольф, у нас в связных обычно женщины.

— А что, я хуже их?

— Вот ты говоришь, что не похож на еврея, а я считаю, что похож. Ты знаешь, как немцы в этом разберутся, если поймают тебя? Отошлют в гестапо на Сухую и заглянут в штаны. Папа же сделал тебе обрезание в знак союза с Богом, по этому знаку Бог определяет, что ты — еврей. Беда в том, что и немцы это определяют так же.

Такая мысль Вольфу даже в голову не приходила.

Андрей внимательно посмотрел на него. Парню уже восемнадцать. Высокий, стройный, гибкий, как лоза; робкий только с виду. Учился великолепно. Есть идеалы. Теперь у многих их нет. Выбирает трудный путь — только бы делать правое дело. Отличный солдат для любой армии.

— Пошли, пройдемся, парень.

Они спустились по Лешно, мимо католической церкви прозелитов, мимо огромного нового комбината по пошиву и починке немецкой военной формы, на вывеске которого значилось: ”Предприятие Франца Кенига”. Кениг был также совладельцем деревообрабатывающей фабрики в малом гетто и фабрики щеток. Доктор Кениг стал миллионером.

На перекрестке они дождались троллейбуса и сели в него. На крыше и по бокам желтели звезды Давида. Транспортные линии внутри гетто находились в руках Могучей семерки.

На углу Смочи и Гусиной Андрей вышел. Вольф шел рядом. Шли они вдоль стены до Окоповой. Вольф был возбужден. Прошли еще с полквартала. По другую сторону стены находилось еврейское кладбище. Район нелегальных сделок. На кладбище можно спрятать товары для черного рынка. Здесь стена охранялась особенно тщательно. Андрей остановился у бывшего Рабочего театра. До войны тут ставили спектакли на идише, а теперь в фойе открыли еще один пункт раздачи горячей пищи. Остальное здание пустовало.

Подошли к артистическому подъезду, Андрей огляделся по сторонам и, открыв дверь, кивнул Вольфу, чтобы тот вошел. Они очутились на сцене. С минуту глаза их привыкали к темноте. Пахло плесенью. Андрей шепотом велел Вольфу идти осторожно: под ногами валяется всякий реквизит. Ни дать ни взять — дом с привидениями. Старые скамейки, выцветший задник, на нем нарисован польский помещичий сад.

Андрей прислушался. Со стороны раздаточного пункта доносились неясные звуки. Он прошел на цыпочках до электрического щита и включил рубильник. Ни одна лампочка не загорелась. Вольф пришел в восторг: наверняка условный сигнал. У их ног открылся люк. Андрей соскочил вниз, за ним Вольф, и люк закрылся. Они очутились в просторном помещении.

— Друзья, — сказал Андрей, — нашего нового товарища вы все знаете.

Вольф от удивления забыл закрыть рот. Все четверо с Милой, 18, бывшие бетарцы. Адам Блюменфельд сидел с наушниками перед приемником.

— Привет, Велвл, — назвал он Вольфа его уменьшительным именем.

Пинхас Сильвер вручную набирал текст. Рядом с небольшим прессом лежали готовые экземпляры подпольной газеты ”Свобода”. Пинхас улыбнулся Вольфу и позвал подойти поближе. В углу стоял стол, на котором изготовляли фальшивые документы, тут же лежал фотоаппарат.

Сестры Мира и Мина Фарбер проходили здесь подготовительный курс связных.

— Что слышно?

— Поймал Би-Би-Си, — Адам Блюменфельд снял наушники. — Сообщают о поставках американских истребителей для Англии.

— А что передает Армия Крайова?[52] — спросил Андрей. В это время подпольная польская армия уже набирала силу.

— Они все время меняют волны, а у нас нет их расписания, поэтому, если мы и ловим их, то только случайно.

Андрей чертыхнулся. Необходимо было срочно наладить прочную связь с Армией Крайовой, а это никак не получалось.

— Два правила, — повернулся он к Вольфу. — Селиться на последнем этаже: в случае чего — уходим по крышам. И еще: никакой романтики, ничего увлекательного в нашем деле нет. Оно изматывает и отнимает все силы.

Несколько недель Вольф учился ловить разные волны на приемнике и работать на печатном станке. Затем Андрей велел ему выучить наизусть имена всего состава еврейской полиции и запомнить, кто какие взятки берет. Постепенно Вольф узнал, в каких пекарнях есть потайные комнаты, в каких бывших синагогах — подвалы, где Шимон Эден и коммунист Родель со своими ячейками занимаются подпольной деятельностью.

Вольфу поручили распространять ”Свободу” — подбрасывать ее на рынках, оставлять в общественных уборных, наклеивать на видных местах. Как и предупреждал Андрей, работа была изнурительной и отнюдь не из приятных. Ходить по улицам с каждым днем становилось все опаснее. Полиция Петра Варсинского сотнями хватала людей и отправляла в ненасытные утробы фабрик принудительного труда.

Доктор Франц Кениг ненадолго съездил в Берлин на прием к самому Гиммлеру и привез оттуда заказ на поставку большой партии щеток для немецкой армии. Их производство предстояло увеличить втрое. Когда на улице не было людей, Варсинский приказывал устраивать облавы в домах и жилищах беженцев, чтобы набрать там рабочую силу.

Вольф беспрекословно исполнял возложенные на него обязанности, хотя и завидовал сестрам Фарбер. Голубоглазые блондинки, они легко сходили за ”ариек”. Умение налаживать связь составляло лишь малую часть подготовки. Им нужно было еще знать от корки до корки католическую Библию, уметь молиться по-латыни, перебирать четки, делать вид, что не понимают ни идиша, ни немецкого, хотя знали их с детства, — все для того, чтобы никто не усомнился, что они — не еврейки.

Был и еще один постоянный сотрудник в помещении бывшего Рабочего театра — Берчик, в прошлом художник-оформитель. Когда удавалось раздобыть арийские кенкарты, проездные документы и даже паспорта, их нужно было приспособить для подпольщиков. Берчик обучал Вольфа подделывать документы и даже разрешил ему самому наклеивать на них фотографии.

Часть свободного времени Вольф проводил на Милой, 18 с родителями и маленьким братом, часть посвящал своему названному брату — Стефану, учил его ивриту, помогал по основным предметам, играл с ним в шахматы и отвечал на тысячи вопросов. Два-три раза в неделю встречался с Рахель. Эти встречи помогали обоим как-то забывать о том, что творится вокруг. А вокруг становилось все хуже и хуже.

* * *

Из дневника

Вчера члены Клуба добрых друзей собрались обсудить новое несчастье, свалившееся на гетто.

Позавчера утром двадцать пять нацистов из ”Рейнхардского корпуса” во главе с самим Зигхольдом Штутце вошли через Желязные ворота в гетто, не вызвав особого беспокойства своим появлением, поскольку их казарма расположена прямо у стены, только по другую ее сторону. Подходя к дому № 24 на Новолипках, они его окружили, повыгоняли на улицу всех жильцов — мужчин, женщин, детей, всего 53 человека, — и увезли их на двух армейских грузовиках. Не успели они отъехать, как явилась еврейская полиция и налепила на дом объявление: ”Заразно — тиф”.

Выгнанных из дому привезли на еврейское кладбище, заставили вырыть у северной стены огромную яму, раздеться и стать на краю. По их спинам дали очередь, некоторых прикончили штыками. После этого в дом на Новолипках приехала полиция и вывезла все до нитки.

Случаи расстрела на кладбище уже бывали. Людей обвиняли в ”преступных действиях”, в ”клеветнической пропаганде”. Но чтобы взять пятьдесят три человека и убить просто так, без всякого повода — такого еще не бывало.

Хотя дом зачислили в ”заразные”, сегодня мне удалось его снять под приют. Я уже слышал, что немцы готовят ряд объяснений для ”оправдания” своих зверств. Главные из этих объяснений: ”опасность эпидемий” и ”преступная деятельность” евреев.

У нас в Клубе добрых друзей почти уверены, что расстрел жильцов дома № 24 на Новолипках был лишь преамбулой.

Есть и другие тревожные признаки. Сегодня утром объявили о новом сокращении продовольственных норм. Доктор Глезер говорит, что новые нормы обрекают людей на голод. Таким образом, по нацистской логике, каждый, кто добудет себе достаточно продуктов, чтобы не умереть с голоду, — ”преступник”. И кто только им придумывает все эти трюки?

А в Советском Союзе и вовсе творится невообразимый ужас. Все чаще просачиваются сведения о специальных бригадах СС — ”акцион коммандос”[53], уничтожающих евреев по всей Прибалтике, Белоруссии, Украине, как только немецкие войска занимают эти территории.

Слышали мы и о каком-то плане выслать всех евреев на Мадагаскар.

Протест Ганса Франка не возымел решительно никакого действия: в Польшу продолжают высылать не только евреев, но и преступников, гомосексуалистов, цыган, ”типичных славян”, политзаключенных, проституток и прочих так называемых ”ублюдков”, так что генерал-губернаторство превратилось в ”выгребную яму” Германии. Строятся все новые и новые огромные концентрационные лагеря. Я слышал об одном таком гиганте в Аушвице, это в Силезии.

Члены Клуба добрых друзей считают, что вся эта перевозка евреев и ”ублюдков”, перегружая железнодорожную сеть, мешает, главным образом, немецкой армии на русском фронте, не говоря уже о том, что на ней заняты десятки тысяч их солдат.

Итак, немцы подходят вплотную к ”окончательному решению” относительно нас. Боюсь, что их козни не кончатся, пока они полностью не обеспечат себя принудительным трудом…

Алекса отвлек телефонный звонок.

— Брандель слушает.

— Шалом алейхем[54], Алекс, — приветствовал его связной Ромек с арийской стороны.

— Шалом, — ответил Алекс.

— Ты, надеюсь, не забыл, что мы сегодня обедаем вместе. У Енты, в два.

— Да, да.

Алекс торопливо запер дневник в сейф и поднялся к себе в комнату. Вольф играл на полу с маленьким Моисеем.

— Сынок, сбегай к Андрею. Из Кракова приехала Ванда с пакетом. Пусть пошлет одну из сестер Фарбер на площадь в Старом городе. Он знает. Главное — успеть. Ванда пройдет там в два часа.

В Рабочем театре Вольф застал только Адама, сидевшего у приемника.

— Где все? Из Кракова связная приехала.

— Господи, — ахнул Блюменфельд, — ее ведь ждали только завтра. И Андрей, и сестры Фарбер, и Берчик — все на арийской стороне. Пинхас Сильвер идти не может. Беги назад к отцу, скажи, что идти некому. Он сообразит, что делать.

Вольф кинулся обратно домой.

Алекс задумчиво постучал по столу. Час дня. До назначенного времени остается всего час. ”Думай, Алекс, думай”, — сказал он себе. Его обычно непоколебимое спокойствие начало ему изменять. В пакете тысяч восемь-десять долларов. Прекрасные доллары от Томпсона из Американского посольства — комар носу не подточит. Позвонить Ромеку? Нет, нельзя нарушать главное правило, нельзя звонить связному на арийскую сторону ни при каких обстоятельствах. Но что же будет, если Ванду никто не встретит? Один пакет так уже пропал.

Сняв трубку, Алекс набрал номер отделения ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” на Лешно, 92, где находилась главная резиденция Шимона Эдена, и попросил к телефону Атласа.

— Атлас слушает, — сразу же ответил Шимон.

— Говорит Брандель. Я должен обедать с Ромеком в два часа у Енты, но никак не могу. Вы не пойдете вместо меня?

— Это же меньше чем через час. Подождите, посмотрю, нельзя ли отложить назначенную у меня встречу.

Уже двадцать минут второго, уходят драгоценные минуты.

— Нет, Алекс, никак нельзя.

Алекс медленно положил трубку. Пропал пакет, пропал. Он поднял глаза и увидел сына.

— Папа, я пойду.

— Нет.

— У меня есть документы на чужое имя. и кое-какой опыт я уже приобрел.

— Нет, я сказал! Хватит того, что ты уговорил меня позволить тебе уехать с фермы. Это чуть не убило маму.

— Честное слово, я перестану с тобой разговаривать навсегда, — сказал Вольф и пошел к двери.

Алекс знал своего сына: добрый, но упрямый. Еще хуже Андрея.

— Хорошо. Выкладывай на стол все, что может быть уликой против тебя. Возьми только фальшивые бумаги. Времени мало. Выйдешь через одни из трех северных ворот, там должен быть охранник, который берет взятки. Вот тебе тысяча двести злотых, — открыл Алекс ящик. — Их хватит, чтобы выйти из гетто и вернуться. Иди к Музею мадам Кюри на площади Старого города. По дороге купи фиалки, заверни их в газету. Ванда — это Ревекка Эйзен, ты ее знаешь. Если что случится, ты — не Вольф Брандель.

— Не беспокойся, папа, ничего не случится.

Вольф пошел к ближайшим воротам на углу Дикой и Ставок, всего в нескольких кварталах от Милой, 18, потом прошел мимо остальных двух ворот — посмотрел, кто из еврейской полиции там дежурит. Ни одного из них он не знал, значит, и они его вряд ли знают. Он подошел к старшему по чину и сунул ему свою кенкарту. Тот раскрыл ее и принялся рассматривать, ловко прикрыв ладонью стозлотовую бумажку. Первой буквы слова ”Еврей” на ней нет, кенкарта явно фальшивая либо краденая. Надо взять побольше.

— У меня мать очень больна, — сказал полицейский.

— Надо обязательно вызвать врача, — посочувствовал Вольф, подсовывая ему еще одну сотенную.

— В котором часу вы возвращаетесь? — спросил охранник, принимая деньги.

— Часа через два, — ответил Вольф, сообразив, что жулик хочет получить еще.

— Жаль, я уже сменюсь. Подойдете к моему двоюродному брату Гендельштейну у Гусиных ворот, скажете, что вы от Косновича.

— Спасибо, — поблагодарил Вольф.

Еще пятьдесят злотых он оставил польской синей полиции уже по другую сторону ворот.

Вольф шел очень быстро — времени оставалось в обрез.

Гестаповцы уже не первую неделю следили за Томми Томпсоном из Американского посольства в Кракове. Зная о его дружелюбном отношении к евреям, они почти не сомневались, что он передает им деньги и информацию, но не трогали его в надежде выследить, с кем именно он встречается, и выйти на последнее звено цепочки в Варшаве. К тому же, недавно Томпсон начал сотрудничать с Армией Крайовой, а это было куда как серьезнее. Пора было выслать его из Польши. Гестаповцы решили арестовать первого же посетителя, который выйдет от Томпсона, и как только Томми передал Ванде пакет с восемью тысячами долларов и Ванда от него вышла, они пошли следом за ней.

Бдительная и опытная Ванда насторожилась, когда во время облавы на Варшавском вокзале ее слишком легко и быстро пропустили, едва взглянув на документы и на пакет. Она пришла на площадь Старого города, чувствуя за собой слежку. На площади народу было не густо — человек тридцать-сорок. Прямо подойти к связному нельзя: за высокими домами вокруг площади могут скрываться шпики, выслеживающие ее. Она нарочно вошла на площадь со стороны, противоположной Музею мадам Кюри, и пошла наискосок, глядя уголком глаза на выступающий вперед фасад музея. Там, прислонясь к стене, стоял высокий парень. Она прошла мимо теперь уже поближе, чтобы разглядеть его. Фиалки завернуты в газету. Вольф Брандель. Тоже не лыком шит — видит, что я прохожу мимо, подумала она. Позади у нее оставалось довольно большое пустое пространство, так что, если за ней действительно следят, им придется обнаружить себя, иначе они рискуют ее упустить. Ей хотелось обернуться, но она сдержалась. Подойти к Вольфу, пока она не удостоверится в полной безопасности, тоже нельзя. Ванда заметила решетку над водосточной трубой. Прекрасно! Пройдя по ней, она нарочно зацепилась каблуком, наклонилась его вытащить, а тем временем украдкой огляделась. Двое мужчин остановились посреди площади, как вкопанные. Следят!

Вольф, не отрывая глаз, смотрел на нее. Он видел, что эти двое идут за ней, заметил, как она выбросила пакет в водосточную трубу, вытаскивая каблук, и быстро стала удаляться прочь. В секунду площадь заполнилась немцами, которые начали обыскивать всех подряд. Вольф не двинулся с места.

— Фиалки для мамочки, сынок?

Вольф встретил взгляд двух подошедших гестаповцев.

Глава двадцать третья

Клуб ”Майами” в гетто на Кармелитской был еврейским аналогом клуба ”Гренада” в Сольце, то есть центром спекуляций, магазином ворованых вещей и притоном проституток. Теперь тут заправляла Могучая семерка Макса Клепермана. Клуб ”Майами” пользовался исключительной привилегией в качестве ”зоны свободной торговли”: все операции, которые проводились в стенах этого нечестивого святилища, считались ”не для печати”. Даже немцы не нарушали этого неписаного правила, понимая, что так или иначе им тоже придется пользоваться услугами ”зоны свободной торговли”. В задних комнатах бара заключались сделки, которые никогда нигде не регистрировались, а за их участниками никогда не следили, их никогда не фотографировали. Все держалось на честном слове вора.

Когда рабби Соломон пригласил по телефону Макса Клепермана в клуб ”Майами”, тот понял, что речь идет о чем-то из ряда вон выходящем. Он пришел, взбудораженный предвкушением чего-то грандиозного. Буфетчик сказал ему, в какой из задних комнат его ждут. Он вошел и закрыл за собой дверь. Андрей Андровский обернулся и посмотрел на него. Комната наполнилась дымом неизменной сигары Макса. Шутка ли, к нему пожаловал сам Андровский!

— Один из наших людей попался, — произнес Андрей.

Макс разочарованно хмыкнул. Сионистам уже случалось обращаться к нему с просьбой освободить кого-то, угодившего в лапы Петра Варсинского, формировавшего трудовые батальоны. Однажды Клеперман уже сорвал большой куш, когда коммуниста Роделя упекли в Павяк. ”Может, и на этот раз сорву не меньший, — утешил себя Макс. — Звонил-то рабби Соломон, а явился Андровский собственной персоной”.

— Кто такой?

— Вольф Брандель, — не сразу решился Андрей.

Макс присвистнул. Это уже интересно. Он потер свое знаменитое кольцо об лацкан пиджака.

— Где он?

— В гестапо.

Макс вынул изо рта сигару и покачал головой. Трудовой лагерь — куда ни шло: подкупаешь охранников, и кончен бал. Фабрики Кенига в гетто — потруднее: деньги идут самому Кенигу, а он дерет побольше. Павяк — очень трудно, но все- таки и это ему удавалось, но…

— Гестапо, — сказал Макс. — Сын Бранделя. Не знаю.

Он быстро прикинул все ”за” и ”против”. Донести на сына Бранделя — значит укрепить свое положение. Ну как же! Подлинное доказательство его, Макса, преданности. Вопрос, правда, в том, оценят ли немцы. С другой стороны, ”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” все чаще имеет с ним дела. Как он будет выглядеть в глазах жителей гетто, если поползет слушок, что он на кого-то донес? Теперь, допустим, у него не получилось освободить сына Бранделя при всех стараниях, и немцы об этом пронюхали. Тогда его песенка спета.

— Нет, в эти дела меня не впутывайте, — Макс быстро поднялся. — Тут я пас. Все, что вы сказали, умрет со мной.

— Садитесь, Макс, — спокойно произнес Андрей, — и вычеркните, пожалуйста, наш заказ на муку, мы нашли другого поставщика.

— Черт бы вас побрал, Андровский, — Макс опустился на стул. — Вы знаете, чего мне стоило привезти ее сюда? Да еще в таком количестве, что половина пекарен на арийской стороне закрылась!

— Не дурите мне голову, Макс. С полсотни наших ребят считают, что мы можем проворачивать делишки не хуже ваших.

Намек был более чем прозрачен. Сына Бранделя нужно освобождать любой ценой. С Андровским шутки плохи. Макс достал блокнот и начал подсчитывать.

— Это будет стоить прорву денег.

— Заплатим.

— Либо золотом, либо долларами. Действовать придется на самом высоком уровне.

— У меня только злотые, — соврал Андрей.

— У меня у самого их девать некуда — полный склад. Они не стоят той бумаги, на которой отпечатаны. Либо золотом, либо три тысячи долларов.

В глазах Андрея загорелась злость: негодяй проклятый, торгуется за человеческую жизнь, как на Парисовском рынке за поношенный пиджак. Он отвернулся. Рахель. День и ночь она ждет в его квартире. Как он посмотрит ей в глаза?

— Договорились, — процедил он.

— Теперь рассказывайте подробности.

— Его схватили на площади Старого города с арийской кенкартой на имя Станислава Краснодебского. На площадь он пришел, чтобы встретиться с нашей девушкой из Кракова. Немцы забрали человек сорок-пятьдесят, и его среди них. Массовый допрос. Теперь они, конечно, знают, что он — еврей. У нас есть основания полагать, что попались и другие евреи.

— Один из моих парней. Его схватили в той же облаве, — сказал Макс и с иронией добавил: — Ему, правда, не так повезло на друзей, как Бранделю.

— Вольф выдал себя за Гершеля Эдельмана из Волковичей. К нашему счастью, его, кажется, не распознали.

— Одного счастья мало, если он попал в руки к Шауэру. Я уже выяснил, что за тип этот Шауэр. В самом гестапо мы Бранделю помочь не можем: Шауэр взяток не берет. Только напортим. Будем надеяться, что парень не раскололся, и подождем, пока его переведут оттуда, — Макс встал.

Андрей кивнул.

— Макс, — сказал он, — я знаю, что Могучая семерка может нас продать с потрохами. Если начнется двойная игра, вы будете иметь дело со мной лично.

Глава двадцать четвертая

Прошло восемь дней.

Рахель безвыходно ждала в квартире дяди Андрея. Каждый раз, приходя домой, он отрицательно качал головой, и это был новый удар. Она не спала, лишь впадала в забытье, и тогда ее мучили кошмары. У нее невероятно обострился слух. Как только внизу хлопала парадная дверь, она прикладывала ухо к замочной скважине и считала шаги. До квартиры Андрея — шестьдесят. Иногда они замирали на первом этаже, иногда на втором, иногда на третьем. Она научилась отличать мужские шаги от женских, определяла, идут вверх или вниз.

Девятый день.

Она умылась холодной водой, причесалась и села у окна. Внизу хлопнула дверь. Рахель прислушалась. Десять… одиннадцать… двенадцать… Двое мужчин! Идут медленно. Все теперь ходят медленно. Сорок три… сорок четыре… сорок пять… Двое мужчин на площадке третьего этажа. Господи! Пожалуйста! Пусть они поднимутся на наш этаж! Пожалуйста! Господи! Ну, пожалуйста! Пятьдесят девять… шестьдесят. Дверь открылась. Вошел Андрей, кто-то стоял позади него…

— Вольф!!!

Он медленно вошел, снял шапку. Она бросилась в его объятья. Не решалась поднять глаза: а вдруг это опять сон. Нет, нет, не сон. Она посмотрела на него. Такой же красивый. Только шрам на щеке. И тут она дала волю слезам.

— Рахель, — выдохнул он, — я жив-здоров, не плачь, не нужно. Все хорошо…

Андрей вышел, прикрыв за собой дверь.

* * *

Алекс и Сильвия сидели у себя в комнате, как два белых изваяния. Они не произнесли ни звука с тех пор, как Вольф ушел к врачу.

Тихонько постучав в дверь, вошел Андрей.

— Доктор Глезер его осмотрел. Собаки не были бешеными, он вне опасности, укусы заживут, и он будет совсем здоров.

Сильвия зарыдала. Тут же расплакался малыш Моисей. Она взяла его на руки и принялась баюкать, не слушая утешений Алекса. Тот знаком дал понять Андрею, что с Сильвией сейчас ни о чем не нужно говорить, и оба вышли на цыпочках. В кабинете Алекс начал себя ругать.

— Перестань канючить, — отрезал Андрей. — Твой сын молодец.

— Где он сейчас?

— Ты разве не знаешь?

— Откуда мне знать?

— Со своей девушкой.

— С девушкой?

— Да, с моей племянницей.

— Я понятия не имел! — Алекс снова завелся: о том, что он плохой отец, что родной сын с ним не делится, даже не рассказал о своей любви.

— Да перестань ты, Алекс, парень вышел оттуда живым, чего тебе еще надо?

— Все эти дни я себя уговаривал, что справедливость требует спасти Вольфа. Мы ведь и раньше платили за освобождение наших людей. Роделя почти за две тысячи долларов выкупили из Павяка, а он даже и не наш, почему же не заплатить за освобождение Вольфа? Все правильно.

— Ничего не правильно, если уж ты хочешь знать! — взъярился Андрей. — Тебе скорей нужно было дать сыну умереть, чем допустить, чтобы мы кланялись в ноги Максу Клеперману!

— Не говори так, Андрей!

— Лебезить перед Клеперманом! Умолять его об одолжении!

Андрей стащил Алекса со стула и, держа за лацканы, тряс, как былинку.

— На эти три тысячи долларов можно было купить оружие, взять штурмом гестапо и освободить твоего сына по-человечески!

Алекс припал к нему и заплакал, но Андрей отшвырнул его на стул.

— Бог тебя проклянет, Алекс! Проклянет! Открой свой драгоценный дневник, черт бы тебя подрал, и прочти, как уничтожают евреев в Советском Союзе!

— Ради Бога, не терзай меня!

— Мне нужны деньги! Мне нужно купить оружие!

— Нет. Ни за что. Нет, Андрей. Мы сохраняем жизнь двадцати тысяч детей, на оружие — ни злотого.

Алекс набрал полные легкие воздуху, чтобы комната не кружилась перед глазами. Никогда еще он не видел Андрея в такой ярости.

— Я вас знать больше не хочу, — процедил с усилием Андрей.

— Андрей! — взмолился Алекс.

— Горите вы огнем!

— Послушай, Андрей!

В ответ Андрей хлопнул дверью.

Он шел по улицам гетто, куда глаза глядят. Все кончено. Возврата нет. Он все ходил и ходил, как во сне, не замечая ни трупов, ни голодных детей, ни дубинок еврейской полиции. Так он очутился у себя в подъезде, машинально пошарил в почтовом ящике и вытащил две нарукавные повязки — две белые повязки с голубыми звездами. Значит, ребята еще у него. Он положил повязки на место и порылся в карманах. Нашел две стозлотовых бумажки. Как всегда, когда он терял почву под ногами, одно имя помогало ему устоять — ”Габриэла”. Двухсот злотых хватит, чтобы попасть на арийскую сторону. Ему позарез нужна Габриэла.

Глава двадцать пятая

Из дневника

Уже десять дней никто не видел Андрея. Мы полагаем, что он живет на арийской стороне. После стольких лет совместной работы не верится, что он с нами действительно порвал. Мы до сих пор и не подозревали, какой опорой он был для нас. На Милой, 18 все ходят как в воду опущенные.

У нас теперь открыто девяносто пунктов раздачи горячей пищи, а в приютах около двадцати тысяч детей.

Доктор Глезер рассказал мне о новом несчастье: венерические заболевания. До войны у евреев проституция никогда не вырастала в социальную проблему, а теперь все больше и больше жен и дочерей даже из порядочных семейств идут на панель. Выдать дочь за еврея-полицейского — большая удача для семьи.

Томми Томпсона выслали из Польши. Мы потеряли верного друга. Мы, правда, давно понимали, что это случится рано или поздно. Анна Гриншпан уже нашла новый канал связи с Американским фондом.

Александр Брандель

У Алекса был нюх на плохие вести. Не успел Ирвин Розенблюм переступить порог его кабинета, как он понял, что случилось что-то неладное. Ирвин подошел к нему, хрустя сплетенными пальцами.

— Перестань.

— У меня отняли пропуск на арийскую сторону.

— Де Монти заявил протест?

— Он уехал на Восточный фронт четыре дня назад и еще ничего не знает.

— Честно говоря, хорошо, что вы остаетесь с нами в гетто.

— А как же связи на арийской стороне…

— С ними вам становилось все труднее, де Монти не хотел помогать. За вами постоянно следили. Ирвин, я все продумал, ваше место здесь, на Милой, 18, тут для вас есть много работы.

— Например?

— Директор сектора культуры ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Организация дискуссий, концертов, театральных представлений. Шахматные турниры. Людям необходимо отвлечься от окружающего кошмара. Ну, что скажете?

— Что вы хороший друг.

— Еще Клуб добрых друзей. Мне не справиться со всем материалом, поступающим для дневника. Я уже давно задумал соорудить потайную комнату в подвале. Если вы приложите руку, мы сделаем настоящий архив.

Ирвин пожал плечами. Он воспринял эти слова лишь как любезность.

— Подумайте хорошенько, Ирвин, и дайте мне ответ.

Этим же вечером к Ирвину пришла Сусанна Геллер. С тех пор, как существовало гетто, у них не хватало времени друг для друга. Сусанна, что называется, всю себя отдавала приюту, а Ирвин допоздна оставался на арийской стороне. Раз в неделю они встречались на собрании Клуба добрых друзей и обычно бывали такими усталыми, что тут уж не до свиданий. Их неофициальная помолвка, казалось, так ничем и не кончится.

— Сусанна! — обрадовалась мама-Розенблюм.

— Здравствуйте, мама-Розенблюм.

— Ты уже слышала?

— Да.

— Так подбодри же его!

Ирвин сидел на краю кровати, печально уставившись на большой палец левой ноги, вылезавший из дырявой туфли. Она села рядом, и кровать жалобно заскрипела.

— Уж не пришла ли ты меня оплакивать?

— Перестань. Алекс предложил тебе ответственную работу, так что нечего вешать нос. Держись молодцом.

— Хорошо бы, чтоб ты не приставала ко мне с утешениями.

— Так ты соглашаешься на эту работу?

— А что, у меня есть выбор?

— Да перестань ты ныть. Алекс загорелся мыслью о потайной комнате в подвале. Ты же знаешь, насколько важна работа над дневником.

— Ну, хорошо, хорошо, я уже лопаюсь от радости.

— Между нами, Ирвин, я очень рада, что ты больше не на арийской стороне. Я боялась за тебя, несмотря на все твои легальные-разлегальные документы.

— О! Это уже кое-что. А я и не знал, что у тебя есть время беспокоиться обо мне.

— Ой, ты не в духе. Ну, конечно же, я о тебе беспокоюсь!

— Тогда извини.

— Ирвин, — сказала она, беря его за руку, — ты знаешь, о чем я думала всю дорогу? Молодеть мы не молодеем, и красивее я, видит Бог, тоже не становлюсь. При том, что сейчас творится, может, стоит подумать о женитьбе. Кроме того, что для нас это радость и утешение, есть еще и практические соображения. Например, когда ты начнешь работать на Милой, 18, ты будешь много занят, ходить сюда будет некогда. Зачем же держать эту квартиру? А если мы поженимся, Алекс даст нам комнату на втором этаже, ты сможешь взять туда маму, и вообще…

— Какой мужчина может устоять перед таким предложением! — потянулся Ирвин к ней и поцеловал ее в щеку.

Из дневника

Вчера Ирвин и Сусанна обвенчались у раввина Соломона. Очень вовремя.

Александр Брандель

Глава двадцать шестая

Крис вернулся с Восточного фронта в Варшаву

Рози нет, его бюро и квартиру как следует обыскали, напичкали скрытыми микрофонами, и линия со Швейцарией не работает. Набрал номер телефона Рози в гетто — телефон отключен. Помчался в ”Бристоль”, в пресс-центр — там какой-то чиновник его к фон Эппу не пустил.

— К сожалению, господин де Монти, герр фон Эпп уехал на совещание в Берлин.

— Когда он вернется?

— К сожалению, не могу вам сказать.

— Где я могу найти его в Берлине?

— И этого я, к сожалению, не знаю.

Другой чиновник, к сожалению, не знал, что у Ирвина Розенблюма отобрали пропуск, а третий, к сожалению, понятия не имел о перерезанной линии.

— К сожалению, господин де Монти, до следующего распоряжения вам придется посылать сюда на цензуру все ваши корреспонденции.

Крис устал, голова гудела после долгой поездки — не так легко добираться сюда с фронта. Он сдержал раздражение, понимая, что до поры до времени делать нечего. Горячая ванна, изрядная порция виски — вот что нужно человеку после возвращения из такой поездки.

Сидя в ванной и потягивая виски, он решил ничего не предпринимать, пока хорошенько не проспится.

В ресторане Брюля Крис забрался в дальний угол, чтобы не пришлось ни с кем вести разговоры, и взялся за твердый, как подошва, шницель. Зал гудел от гортанной речи, от возбужденных голосов и откровенных высказываний о Восточном фронте.

— Сегодня у вас нет аппетита, господин де Монти? — забеспокоился официант, когда Крис отодвинул почти полную тарелку. — С каждым днем становится все труднее приготовить приличное меню. Они… все забирают.

Крис рассчитался и вышел на улицу. Варшава теперь — злачное место. Город кишит немецкой солдатней — она гуляет перед отправкой на Восточный фронт! Хотя поляки не скрывают своей ненависти к оккупантам, нет недостатка в женщинах, которым патриотизм не мешает доставлять удовольствие немецким парням. Публичные дома растут как на дрожжах. В кабаках текут рекой пиво, водка, вино. Даже девицы с панели зарабатывают как никогда.

Большинство варшавских музыкантов — евреи. И теперь немецкие солдаты со своими девками пробираются в гетто потанцевать и поразвлечься в одном из пятидесяти ночных клубов, большинство которых принадлежит Могучей семерке: музыка на арийской стороне режет слух.

Крис бродил по улицам, подавленный увиденным на фронте и неожиданным оборотом дела в Варшаве. Из кабаков неслось пение пьяных. Чтобы избавиться от назойливости проституток, он пересек площадь Пилсудского и остановился, раздумывая, куда бы податься. Сесть в машину и поехать домой? Нет. Эта чертова квартира нагоняет на него тоску. Крис увидел, что идет по Саксонскому парку, который казался ему все прекрасней, поскольку с каждым шагом городской шум становился все тише. Темнело. Из кустов доносился шепот бездомных влюбленных, иногда на дорожку выходила смущенная парочка, избегая его взгляда.

Крис пошел к озеру с лебедями. Как часто он сидел здесь на скамейке, поджидая, когда покажется Дебора, и какая это была чудесная минута! Каждый раз сердце замирало, как при первом свидании.

А теперь-то чего ты здесь сидишь, болван несчастный! Дебора не покажется, свидание не состоится…

Криса тянуло, как магнитом, к стене гетто. Он вышел из парка и пошел по Хлодной, разделявшей гетто на большое и малое. Ночные огни высвечивали острые осколки стекла, вцементированные по верху стены, они сверкали, как крысиные глаза. Темно. Тихо. Не верится, что по другую сторону живет шестьсот тысяч человек. Кроме собственных шагов ничего не слышно, кроме собственной тени никого не видно. Тень растет по мере того, как он удаляется от очередного редкого фонаря.

Он остановился под мостом, огороженным с двух сторон колючей проволокой. Днем он здесь уже бывал: смотрел, как евреи переходят через ”польский коридор” из одной части гетто в другую, надеялся увидеть Дебору, хотя никакой надежды не было.

Он простоял с полчаса. ”Вот где ад”, — пронеслось у него в голове, и он быстро пошел прочь.

Впереди, у стены, он краешком глаза различил какое-то движение. Оттуда отделились двое и преградили ему дорогу. Крис остановился и бросил взгляд через плечо. Сзади стояли еще двое. Лиц не разобрать, но, судя по облику, по кожаным кепкам и фигурам, хулиганы.

— Ждал кого-нибудь под мостом, еврейчик?

Теперь хулиганы все время охотились на евреев: выгодная статья дохода. Что же делать? Показать документы и уйти?

— Ну-ка, еврейчик, гони двести злотых или отправишься в гестапо.

— Убирайтесь к чертям собачьим, — вскипел Крис и пошел прямо на двоих, стоявших впереди. Сзади один схватил его за руку и развернул на сто восемьдесят градусов. Свободной рукой Крис дал ему в зубы, и он упал.

”Ну что у меня за проклятый характер!”

Двое навалились на него, и, пока он отбивался, третий стукнул его дубинкой в скулу. Он почувствовал новый прилив сил и расшвырял бандитов, но тут поднялся первый и двинул ему в глаз так, что в первую секунду ему показалось, будто он ослеп. Он пошатнулся и стукнулся спиной о стену. От нового удара дубинкой Крис упал на четвереньки, и земля перед ним закружилась волчком.

— Вставай, еврейчик!

Крис посмотрел вверх. Один склонился над ним с дубинкой, другой — с разбитой бутылкой, у третьего была раскровавлена губа, а четвертого разглядеть не удалось. В голове у Криса прояснилось, и земля перестала вертеться. Он вскочил и двинул плечом того, что с осколком бутылки, стараясь вырваться из окружения. Тот свалился, но Криса начали бить ногами, прижав к стене и скрутив ему руки. Главарь банды посветил ему в лицо фонариком.

— Еврей, — сказали бандиты, разглядев черты смуглого итальянца, — все в порядке.

— Так-то оно так, да уж больно хорошо он дерется для еврея, лучше бы проверить, кто такой.

— А какая разница? Забирай деньги, и дело с концом.

— Святая дева! Посмотри-ка на его документы! Никакой он не еврей!

— Мотаем отсюда!

Когда к Крису вернулось сознание, он увидел склонившуюся над ним испуганную пару.

— Помогите…

— Не тронь его, — сказала женщина, — ты что, не видишь, что это еврей. Перелез через стену. Идем, пока не нагрянули охранники.

Глава двадцать седьмая

Через неделю вернулся в Варшаву Хорст фон Эпп. Войдя в церковь Святого Креста, он заметил в первом ряду стоявшего на коленях Криса и опустился рядом с ним.

— Господи! Что с вами? — спросил Хорст.

— Меня приняли по ошибке за еврея.

— Скверная ошибка в наши дни.

— Видели бы вы меня неделю назад!

— Думаю, отсюда лучше уйти, — сказал Хорст, кивнув на маленькую урну с сердцем Шопена на алтаре. — Пройдемся, а то, может, в урне микрофон спрятан. В урне — это что! Сегодня за завтраком я нашел микрофон, вмонтированный в сахарницу.

На улице они зажмурились от солнца. Крис надел темные очки, чтобы заодно скрыть синяки, и они пошли по Новосвятской. По другой стороне за ними шли двое, а машина фон Эппа медленно ехала рядом.

— Чудная система, — сказал фон Эпп, — не поймешь, кто за кем следит. Ну, как на русском фронте?

— Сплошная победа фатерланда[55]. Беда в том, что передача сообщений о ваших славных успехах заняла у меня черт знает сколько времени.

— От души сочувствую. Сегодня утром восстановили вашу линию со Швейцарией. Кретины несчастные. Стоит мне уехать из Варшавы, как они впадают в панику.

— Розенблюма мне тоже вернули?

Они перешли на другую сторону.

— Вы очень выразительно молчите, Хорст, — не унимался Крис.

— Не будьте ребенком.

— Он — моя правая рука.

— Я же вас предупреждал, что не знаю, как долго мне удастся держать его вне гетто.

Они остановились на перекрестке, где Иерусалимские аллеи переходят в аллею Третьего мая. Вой сирен задержал все движение. Мимо них проехали два мотоцикла, за ними — командная машина, а за ней — грузовики с новобранцами. На некоторых пели. Колонна направилась к недавно восстановленному мосту на Прагу.

”Пушечное мясо для Восточного фронта”, — подумал Крис.

— Вызывал меня к себе Шрекер, спрашивал о Розенблюме. Все напустились на меня из-за него. Для вас обоих лучше, если он будет находиться в гетто, иначе на вас, Крис, неизбежно падут всякого рода подозрения. Известно, что у него есть совершенно определенные связи по всей Варшаве, ему, видно, недолго осталось до гестапо. Так что не просите меня за него.

Фон Эпп прав. Немцам нужно быть полными идиотами, чтобы разрешить Розенблюму свободно заниматься своими делами.

— Если вам нужен помощник — ради Бога! Только возьмите себе в этом качестве какого-нибудь арийца.

Крис кивнул. По Висле одна за другой плыли баржи с оружием для Восточного фронта.

— И все это вас ничуть не тревожит, Хорст? — спросил Крис, глядя на баржи.

— Всем известно, что войну начали евреи, — проскандировал Хорст в ответ.

— По другую сторону ваших линий я видел вещи, которые так легко не объяснить.

— Поверьте мне, Геббельс всему найдет объяснение. Что до нас всех, то очень просто: мы прикинемся невинными овечками и скажем: ”Приказ есть приказ. А что нам оставалось делать?”. Слава Богу, у мира короткая память.

— Когда же этому придет конец?

— Конец? Но мы не можем остановиться прежде, чем произойдет одно из двух: либо мы завладеем миром, либо нас разнесут в пух и прах. Кроме того, не судите нас строго. Завоеватели никогда не удостаивались наград за добродетель. Мы нисколько не хуже десятка других империй, правивших миром.

— И потому вы правы?

— Дорогой Крис, правота — неотъемлемая прерогатива победителей. Они всегда правы — неправ всегда побежденный. Словом, на вашем месте я временно примкнул бы к нам, потому что, судя по ходу событий, мы, возможно, на много веков станем Вавилоном, Римом, империей Чингис-хана и Оттоманской, вместе взятыми.

— Ничего себе перспектива.

— Беда с вами, Крис, — рассмеялся Хорст и сильно хлопнул его по спине. — Вы видели на фронте только негативную сторону вещей. Варшава — награда воину. Снимите с себя узду. Как насчет того, чтобы провести приятный вечерок? Вы, я, две дамы… Хильда говорила, что вы были с ней очень милы в последний раз.

— Иногда у меня нервы сдают, и Хильда приводит их в порядок. Особенно когда я в запое.

— Черт с ней, с Хильдой. Уступлю вам на сегодняшний вечер кое-что из моих тайных личных запасов. Восемнадцать лет, но уже спелый персик. И где только эта девица обрела мастерство! Она вам…

Шум грузовика заглушил его слова.

Крис посмотрел на фон Эппа. Тот явно наслаждался сигарой.

Крис вспомнил кровавую бойню, виденную им на подступах к Киеву. Нет, нужно что-то предпринять. Как можно скорее. Сейчас. Сию минуту. Фон Эпп — его единственный шанс. ”Давай, Крис, действуй, завтра может оказаться поздно”, — подстегнул он себя.

— Я хочу побывать в гетто, — быстро произнес Крис, пугаясь собственной смелости.

— Ну что вы, Крис, — сказал фон Эпп, скрывая свою радость. — На нас же обоих падет тень.

Наконец-то его долготерпение вознаграждается. Он с самого начала подозревал, что Крис темнит. И желание остаться в Варшаве любой ценой, и отказы от пирушек, хотя за ним водится слава волокиты, что-то да значат.

— Мне необходимо повидать Розенблюма, закончить кое-какие дела.

— Ну, если вы настаиваете, — фон Эпп поднял руки, мол, ”сдаюсь”, и посмотрел на часы. — Будь по-вашему.

Он поискал глазами следовавшую за ними машину, которая остановилась под мостом.

— Подбросить вас в город?

— Спасибо, я пройдусь. До скорого.

— Подумайте все-таки хорошенько, стоит ли ходить в гетто, — сказал Хорст и быстрым шагом пошел к машине.

— Хорст!

Немец обернулся и увидел, что Крис стремительно идет к нему, как человек, принявший отчаянное решение.

— Допустим, я хочу забрать кое-кого из гетто…

— Розенблюма?

— Нет, женщину с детьми.

— Какую женщину?

— Мою бабушку.

Хорст фон Эпп улыбнулся. Кристофер де Монти раскрыл-таки свои карты. Каждого человека можно купить — фон Эпп лишь выяснял, какой ценой. Большинству достаточно небольшой взятки или одолжения. Шантаж тоже часто помогает: почти у всех рыльце в пушку. Но это для мелкой сошки. А Кристофер де Монти — крепкий орешек.

— Насколько это для вас важно? — спросил Хорст.

— Важнее всего на свете, — выпалил Крис.

— Думаю, можно будет устроить.

— Как?

— Ей придется подписать заявление, что она не еврейка. Вы же знаете, у нас предусмотрены формуляры на все случаи жизни. Вы на ней женитесь, усыновите детей, это делается быстро, и отошлете ее в Швейцарию как жену итальянского гражданина.

— Когда я получу пропуск в гетто?

— Когда договоримся о цене.

— Значит, как Фауст — заложить душу Мефистофелю?

— Именно так, Крис. Цена будет высокой.

Глава двадцать восьмая

В отвратительном настроении прождал Андрей две недели, пока ему удалось выйти на человека, известного под именем Роман, который возглавлял подпольную Армию Крайову.

Наконец через сверхсекретные каналы ему сообщили, что Роман его примет. Гора спала у него с плеч. Встреча в Праге. Переезд через реку с завязанными глазами. Десятка два лишних поворотов, чтобы окончательно его запутать. Люди разговаривают шепотом, ведут его куда-то вверх по тропинке.

Дверь. Какое-то закрытое помещение. Трудно понять, где он.

— Можете снять повязку, — произнес кто-то на безупречном польском языке.

Глаза немного привыкли к полутьме. Большой амбар. Керосиновая лампа на полке. Щели затянуты рядном, чтобы свет не проникал наружу. Раскладушка. Какие-то садовые инструменты.

В мерцающем свете лампы показалось лицо Романа. Сотни раз встречал Андрей людей этого типа. Высокий блондин, большой лоб, вьющиеся волосы. Во взгляде нескрываемое высокомерие польского аристократа, ироническая улыбка, насмешливый изгиб тонких губ. Андрей мог бы рассказать его биографию. Сын графа, помещик, растраченное состояние, средневековая ментальность. Перед войной жил, вероятно, на юге Франции. Польша его заботит постольку, поскольку поместья приносят доход. Да и видел-то он Польшу только в сезон, когда в Варшаву съезжалось высшее общество.

Андрей угадал. Подобно многим людям своего круга, Роман после оккупации и отъезда в Англию вдруг ощутил себя патриотом и, поскольку это считалось хорошим тоном, вошел в состав польского правительства, эмигрировавшего в Лондон. Столица Англии была наводнена поляками, любившими послушать Шопена, почитать стихи и предаться воспоминаниям о Варшаве ”добрых старых времен”.

Он нелегально вернулся в Польшу, чтобы работать в подполье с Армией Крайовой, — романтическая игра, конечно. Рабочая одежда только подчеркивала его аристократическое изящество.

— Вы, однако же, настойчивы, Ян Коваль, — сказал Роман Андрею.

— А вы столь же неуловимы, — ответил Андрей.

— Сигарету?

— Не курю.

— Вы — Андровский? — Роман закурил сигарету с длинным мундштуком.

— Да.

— Помнится, я видел вас в Берлине на Олимпийских играх[56].

У Андрея появилось неприятное чувство, не раз испытанное им прежде в присутствии таких людей, как Роман. Он читал его тайные мысли: ”Еврейчик. У нас в поместье было две еврейские семьи. Одна — портного. Его сын носил пейсы. Я отстегал его как-то кнутом, а он сдачи не давал, только молился. Второй еврей зерном торговал. Мошенник и вор. Отец вечно ходил у него в должниках…” Напряженная улыбка Романа не могла скрыть неистребимой вековой ненависти.

— К сожалению, — сказал он, — мы сами сейчас в таком положении, что вряд ли можно рассчитывать на нашу помощь. Возможно, в дальнейшем, когда мы будем лучше организованы…

— Вы заблуждаетесь относительно цели моего визита. Я представляю только самого себя. Я хотел бы служить в Армии Крайовой, желательно в командном составе боевых частей.

— Ах, вот как, — Роман покрутил в своих аристократических пальцах мундштук. — Это совсем другое дело. Но Армия Крайова, разумеется, действует сейчас в иных условиях, чем в мирное время. Она состоит исключительно из добровольцев. Дисциплину в ней нельзя поддерживать такими простыми способами, как отправка на гауптвахту или лишение недельного жалованья.

— Не понимаю, к чему вы клоните.

— Просто к тому, что мы не хотим создавать ненужных осложнений.

— Каких, например?

— Видите ли, пребывание в наших частях такого человека, как вы, нежелательно. Возможно, нельзя будет заставить людей подчиняться вам. И… возможно, вы сами будете чувствовать себя не в своей тарелке.

— То есть, евреям у вас не место?

— В общем-то, да.

— Тридцать тысяч еврейских солдат в польской военной форме пали во время немецкого нашествия…

Андрей остановился. В глазах Романа он читал: ”Если бы не евреи, мы не оказались бы в таком положении”.

— У меня есть встречное предложение. Я знаю все ходы и выходы во всех шестнадцати гетто. Разрешите мне создать наше особое подразделение Армии Крайовой.

— Дорогой мой… э… Ян Коваль, — отвернувшись от Андрея, сказал Роман, — неужели вы не понимаете, что это только усугубит трения?

* * *

— Какая мерзость! — вспыхнула Габриэла.

— Да нет, мне следовало заранее это знать.

— Что же теперь?

— Назад пути нет. Утром уеду в Люблин.

По лицу Габи прошла тень. Что ж, рано или поздно Андрей принял бы страшное для нее решение.

— У бетарцев, — продолжал он, — заготовлены заграничные паспорта и визы. В память о прошлом они дадут мне паспорт и деньги, чтобы уехать. Поеду в Германию, в Штеттин, оттуда довольно легко добраться пароходом до Швеции. Из Швеции переберусь в Англию, а там присоединюсь к военному руководству польского эмигрантского правительства. Если они меня не примут, пойду в английскую армию. Должен же кто-нибудь в этом мире дать мне возможность сражаться!

Габриэла кивнула. Она знала, что ему не будет покоя, пока он не возьмется за оружие.

— А как же мы? — прошептала она.

— Поезжай в Краков, к американцам. Томпсона, правда, выслали, но ведь у тебя там еще остались друзья. Они тебя переправят. Встретимся в Англии, Габи.

— Я не хочу с тобой расставаться.

— Нам нельзя ехать вместе.

— Андрей, мне страшно.

— Но другого выхода нет.

— Андрей, это безумный план, в нем масса уязвимых мест. Если ты завтра уедешь и я тебя больше никогда не увижу…

— А знаешь, что мы раньше всего сделаем, — он нежно закрыл ей рот рукой и обнял так, как давно, давно уже не обнимал, — когда встретимся в Англии?

— Нет, — она отняла его руку от своих губ.

— Поженимся, конечно!

— Андрей, мне так страшно.

— Ну, ну, перестань, — он погладил ее по волосам, потер легонько затылок, и она улыбнулась. — Мне нужно идти в гетто. У меня в квартире кое-что осталось. Ничего ценного, но есть вещи, которые мне дороги, хочу оставить их Рахель, Стефану и Деборе. — Он встал. — Вот как все складывается, а я так хотел быть на бар-мицве у Стефана. Ну, да что уж теперь говорить.

— Возвращайся поскорее, дорогой.

Андрея потрясли изменения, произошедшие в гетто за несколько недель его отсутствия. Положение резко ухудшилось. С наступлением зимы трупы на улицах стали обычным делом. Воздух наполнился запахом смерти, тихими стонами, напряженным ожиданием неизбежного.

Андрей пошарил в почтовом ящике, надеясь найти там нарукавные повязки Рахель и Вольфа: если бы ребята были наверху, он поболтал бы с ними, но повязок не было.

Квартира была в том же виде, в каком он ее оставил. Он обвел ее взглядом. Книги. Часть Вольфу, часть Стефану. Прочтет потом — если оно вообще наступит, это ”потом”. Когда-то ослепительно блестевшие его военные награды потускнели. Он положил их в ящик. Стефан наверняка захочет взять их себе. Патефон с пластинками — Рахель. Что еще? Всякие мелочи. Альбом с фотографиями. Овальные коричневые снимки мамы и папы. А вот снимок, сделанный на его бар-мицве. Дебора, конечно, захочет взять себе этот альбом.

Пойти к Алексу? Повидаться с Рози и с Сусанной? Он слышал, что они поженились. Ясно, нужно пойти. Черт, нет ничего хуже прощания. Но через это нужно пройти. Не на прогулку же он отправляется.

Он сел за стол и написал, кому что оставляет. Приписал прощальные слова, промокнул записку. Рахель и Вольф ее найдут.

Скрипнула дверь. В комнату вошел Шимон Эден.

— Мы тут установили круглосуточный наблюдательный пост в надежде, что вы вернетесь.

Андрей не хотел начинать спор с Шимоном, не хотел, чтобы влияли на его решение, взывали к его совести.

— Я всю жизнь провел в спорах — хватит! — с ходу закричал Андрей.

— Я пришел не спорить, а спросить, что вы собираетесь делать. Мои люди на арийской стороне сказали, что вы связались с Романом. Принял он вас в Армию Крайову?

— Они принимают только польских католиков в десятом поколении.

— Я и сам мог вам это сказать. В партизанских отрядах убивают евреев, чтобы забрать их сапоги и оружие. Мог я вам сказать и о том, что Армии Крайовой не нужны еврейские подразделения. Вы собираетесь еще предпринимать попытки?

— Да.

— Странный мы народ, Андрей. Индивидуалисты, каких свет не видел. Не дай Бог тронуть наше право искать истину своим собственным путем. Иногда до смешного доходит, сколько у нас ответов на один и тот же вопрос. И как мы умеем его запутать своими рассуждениями, даже если это самый что ни на есть простой вопрос.

— Не заговаривайте мне зубы, Шимон. Я сказал, что не хочу спорить, а вы меня втягиваете в спор.

— Должен вам сказать, что вы питали слишком большие надежды.

— Я? Единственное, чего я всегда хотел…

— Да знаю я, чего вы всегда хотели. А вам в голову никогда не приходило, что у нас в гетто нет шестисот тысяч Андреев Андровских? Есть просто люди как люди. Цепляются за жизнь, за магическую кенкарту, дающую им право на принудительный труд. А некоторые даже торгуют своими дочерьми… попрошайничают… пресмыкаются…

— У вас нет вождей! — выпалил Андрей.

— Вы забыли, что эту страну растерзали, а вождей убили? У вас хватит духу сказать, что Александр Брандель не вождь? А Дов Земба? А Эммануил Гольдман, думаете, не был вождем? Может, вам пришлось бы краснеть за Вольфа Бранделя? Андрей, Алекс ничего не видит, кроме голодных детей, и ничего не слышит, кроме их крика. У него есть только одно стремление — накормить их. Черт подери, он сражается, как лев, только на свой лад…

— Спасибо за лекцию, — Андрей поднялся со стула.

— Да послушайте вы меня еще минутку, — схватил его за рукав Шимон.

Андрей вырвал руку, но он слишком уважал Шимона, чтобы грубо выставить его.

— Валяйте.

— Вы лезете на рожон, вам непременно нужно умереть ни за понюшку табаку. Не будет подпольной армии, пока народ ее не хочет. Сейчас у нас конец сорок первого, в сорок втором он уже захочет. Люди слышат о массовых убийствах на востоке, видят, как в гетто каждый день умирают сотнями, они уже не так боятся репрессий, как раньше, и не так уже уверены, что Брандель выбрал верный путь для выживания. Андрей, любые идеи, любые мысли хороши или плохи в зависимости от того, наступил для них подходящий момент или нет. Раньше для борьбы подходящий момент не наступил. Теперь он приближается. Люди начали подумывать о сопротивлении, поговаривать о нем. Начали замышлять заговоры, задумываться о снабжении оружием.

Андрей снова сел, а Шимон продолжал говорить.

— Так много было упущено, — пробормотал Андрей, — так много…

— Свяжитесь снова с Романом.

— С этим негодяем?!

— Оставьте свои чувства в стороне. Нажмите на него относительно оружия.

— Вы с ума сошли, Шимон! Армия Крайова ни шиша нам не даст, они придумают любые отговорки. У Петра Варсинского банда головорезов, а в гестапо тысячи доносчиков. Наша связь с арийской стороной держится на волоске. Настоящего единства нет, достать оружие негде.

— Вам нужна победа или право сражаться?

— Так вы, значит, теперь на моей стороне, Шимон? Да?

— Купите оружие, — сказал Шимон, вынимая из кармана пачку стозлотовых.

* * *

Заслышав на лестнице бодрые шаги Андрея, Габриэла сразу поняла, что случилось что-то хорошее. Он распахнул дверь, весь сияя, выложил на стол деньги, подхватил ее на руки и закружил по комнате.

Впервые с начала войны Андрей выглядел довольным. Нужно было столько сделать, а его же друзья становились ему поперек дороги, но слава Богу, теперь они на его стороне. Поняли еле-еле, что нужно найти способ защищаться самим. Еле-еле и с большим опозданием, но это уже неважно.

Глава двадцать девятая

Крис оставил машину у входа в гетто напротив площади Желязных ворот. Охранник из польской синей полиции, ковыряя в зубах, проверил его пропуск и поднял шлагбаум. Не успел Крис пройти и нескольких шагов, как к нему подошли двое верзил в длинных серых шинелях и зеркально начищенных сапогах — теперь из еврейской полиции.

Крис быстро нашел дорогу. От Рози он знал, что с Деборой легче всего повидаться в приюте на Низкой. Гетто кишело доносчиками, но Крис считал Хорста слишком умным и хитрым, чтобы пользоваться такими грубыми методами, как прямая слежка. Хорст и без того держит его на крючке, если будет чересчур давить, может и упустить добычу.

Он шел вдоль стены, за которой ”польский коридор” делил гетто на большое и малое. На улицах стояла вонь от неубиравшегося мусора, в нос бил едкий запах гнили. Крис подошел к мосту через ”польский коридор” в большое гетто и остановился, как вкопанный: у подножья лестницы, ведущей на мост, лежал труп женщины. Крис отступил назад. На Восточном фронте он видел тысячи трупов, но здесь… Умереть от голода — это совсем другое дело. Прохожие обходили труп, не обращая на него внимания.

Крис поднялся на мост. Колючая проволока произвела на него жуткое впечатление. Он посмотрел вниз на ”польский коридор”. Как часто стоял он там, внизу, глядя оттуда вверх, в надежде увидеть Дебору. Там же на него напали хулиганы и избили…

Он быстро направился в большое гетто. Швейная фабрика доктора Франца Кенига обнесена колючей проволокой. За ней медленно движутся полумертвые от голода рабочие. Усиленно орудует на сторожевых постах еврейская полиция. От этой картины темнеет в глазах.

Он пошел по маленькой площади.

— Нарукавные повязки! Покупайте нарукавные повязки!

— Продаю книги. По двенадцать злотых десяток! Спиноза — ползлотого, Талмуд — четверть. Собрание мудрости. Всю жизнь коллекционировал. Купите оптом на растопку. Дайте моей семье прожить еще день!

— Продаю матрац без единой вши! Ручаюсь!

— Подайте злотый, — преградили дорогу Крису двое детей. Кожа да кости. Один, не переставая, ныл, второй, поменьше, не поймешь, братик или сестричка, от слабости уже и ныть не мог — только губы дрожали.

— Желаете побыть в женском обществе? Красавица. Из хасидской семьи. Девственница. Всего за сто злотых.

— Скрипка моего сына. Привезена из Австрии перед войной. Пожалуйста… замечательный инструмент.

— Сколько дадите за мое обручальное кольцо? Золото высшей пробы.

Длинная очередь за похлебкой. Задние напирают, перешагивают через человека, который упал замертво, не дойдя до окошка раздачи. Старик свалился в канаву из-за голодного обморока — никто даже не взглянул в его сторону. Ребенок сидит, прислонясь к стене. Весь искусан вшами. У него жар. И на него никто не обращает внимания. Гремят громкоговорители: ”Ахтунг! Всем евреям четырнадцатого района завтра в восемь ноль-ноль явиться в Еврейский Совет для отправки на добровольные работы. За неявку — смертная казнь”. Мучные, мясные, овощные короли из Могучей семерки, не теряя времени, ведут свою торговлю прямо у стены, в подъездах, во дворах. Посреди улицы Заменгоф стоит нацистский сержант из ”Рейнхардского корпуса” Зигхольда Штутце, его объезжают велосипедные рикши (основной вид транспорта), каждый рикша останавливается перед ”хозяином”, снимает шапку и кланяется. Дзынннь, дзынь-дзынннь! Битком набитый трамвай с большой звездой Давида спереди и по бокам. ”Ахтунг! Всем евреям! Зеленые талоны на продукты с сегодняшнего дня недействительны”. Кругом развешаны приказы. ”По распоряжению Еврейского Совета, дом № 33 по Гусиной объявляется заразным”. Стены облеплены остатками подпольных газет и листовок, сорванных еврейской полицией. Еврейская полиция. Жирные боровы. Подгоняют дубинками колонну несчастных девушек, тянущуюся на фабрику щеток.

Белый, как мел, Крис опустился на стул в кабинете Сусанны Геллер. Она закрыла дверь и подошла к нему. Он встал, пошатываясь.

— Мне жаль, что я не мог прийти сюда раньше, — сказал Крис. — Я вернулся с фронта, и на меня навалились всякие неприятности. Вы же знаете, что мне не так просто сюда попасть.

Сусанна не шевельнулась, не произнесла ни звука.

— Я старался вернуть Рози.

— Не сомневаюсь, что вы сделали все от вас зависящее, — холодно произнесла она, — но хорошо, что он в гетто. С его еврейским носом хулиганы все равно не дали бы ему покоя, даже при его легальных документах.

— Где он?

— Мы живем на Милой, 18, там, где все.

— Господи, — вспомнил Крис, — я даже не принес вам свадебного подарка.

— Неважно.

— Сусанна, чем я могу вам помочь?

— Более пустого вопроса придумать нельзя, — сказала она, подходя к стеклянной двери и глядя на сдвинутые вплотную кровати с сотней тифозных детей.

— Сусанна, что я такого сделал…

— Ничего, Крис. Но одно вы сделать можете. Для меня и для Ирвина это будет лучшим свадебным подарком. Вы знаете, чем Ирвин занимается. Вот я и прошу вас не выдавать его немцам.

— Мне обидно, что вы сочли нужным просить меня об этом.

— Пожалуйста, господин де Монти, — Сусанна повернулась к нему, — без проповедей о чести и гуманности.

— Рози — мой друг, и…

— Хорст фон Эпп тоже.

Крис остолбенел.

— Простите, что говорю вам неприятные вещи, Крис. Времена теперь неприятные. Когда человек старается выжить, он и старому другу может нагрубить. А теперь я, с вашего разрешения, пойду работать…

— Я хочу повидаться с Деборой.

— Ее здесь нет.

— Она здесь.

— Она не хочет вас видеть.

— Она должна со мной повидаться.

— Я ей передам.

— Сусанна, минутку… Вы близкие подруги уже много лет…

— На факультет медсестер из пятидесяти абитуриентов приняли всего двух евреек. Вот мы и сблизились — из чувства самосохранения.

— Вы в курсе того, что…

— Ирвин — мой муж и доверяет мне.

— У меня есть возможность вывезти ее с детьми из Польши.

Сусанна обернулась. На ее невыразительном лице было написано удивление. Многое ей не нравилось в де Монти, но в одном она никогда не сомневалась: он любит Дебору.

— Вы можете на нее повлиять?

— Не знаю, — ответила Сусанна. — В такой напряженной обстановке с людьми происходят странные вещи. Большинство идет на что угодно — только бы выжить. Многие готовы душу заложить, теряют всякое представление о чести, становятся тряпками. Но некоторые находят в себе невероятные силы. Для десятков и сотен детей Дебора стала олицетворением добра. Более слабая женщина, полагаю, ухватилась бы за возможность спастись бегством…

— Передайте ей, что я ее жду, — сказал Крис.

* * *

Ему понадобилось собрать все силы, чтоб не броситься к Деборе, не стиснуть ее в объятиях. Она похудела, усталость наложила на нее отпечаток, но она стала еще красивее. В глазах светилось сострадание, какое бывает только у тех, кто много выстрадал сам. Они стояли друг перед другом, опустив головы.

— Все эти месяцы я ни на минуту не переставал тосковать по тебе, — пробормотал он.

— Здесь не место и не время для любовных объяснений, — твердо сказала она. — Я только потому и согласилась выйти к тебе, чтобы избежать неприятных сцен.

— В тебе так много жалости к другим, почему же ко мне нет ни капли? Хоть бы одно ласковое слово за все часы, что я простоял под мостом в надежде только взглянуть на тебя, за все ночи, когда я напивался в стельку, чтобы забыть свое одиночество.

Ее непримиримость как ветром сдуло. Она была жестокой. Нехорошо. Она села, уронив руки на колени.

— Выслушай меня спокойно, — взмолился Крис.

— У меня есть возможность вывезти тебя с детьми из Польши.

Дебора прикрыла глаза и сдвинула брови, словно пытаясь сообразить, о чем он толкует, потом украдкой посмотрела на него.

— Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Здесь работы выше головы, каждый день умирают дети, каждый день мы теряем двоих-троих, а то и четверых…

— Дебора, твой народ тебя не осудит: это не грех — спасать собственных детей.

Этот довод ее смутил.

— У меня дети сильные, — постаралась она найти веский аргумент. — Мы будем бороться всей семьей. У Рахель и у меня есть работа…

— Выслушай меня, — опустился он перед ней на колени. — Я видел Киев через неделю после того, как в него вошли немцы. Специальные подразделения собрали десятки тысяч евреев. Их выискивали в подвалах, на чердаках — где угодно. Украинцы помогали их вылавливать. Их погнали за город — место это называется Бабий Яр, — выстроили на краю рва и расстреляли. В кого не попала пуля — добили штыками. Потом то же самое сделали со следующей партией и со следующей. Так продолжалось три дня[57]

Дебора смотрела на него недоверчиво.

— Я своими глазами видел!

— Пауль спасет нас.

— Пауль себя опозорил, продался им, они ни за что не оставят его в живых.

— Пауль на это пошел только ради нас.

— Ты же сама в это не веришь. Ради себя он на это пошел. Послушай, ты уедешь, я тебя силой увезу, но не дам тебе здесь умереть. Мне нужно, чтобы ты осталась жива — больше ничего.

— Я не могу его бросить, — сказала Дебора.

— Поговори с ним, хотя, уверен, он скорее даст тебе умереть вместе с детьми, чем останется один.

— Неправда!

— Спроси его!

Дебора хотела пойти к дверям, но Крис схватил ее за руки.

— Я от тебя не отстану, день и ночь буду ждать у стены.

— Пусти меня!

— Мало мы с тобой наказаны, ты хочешь, чтобы еще и дети стали жертвами?

— Пожалуйста, Крис! — взмолилась она.

— Скажи, что ты меня не любишь, и я перестану тебе навязываться.

Дебора припала к его груди и тихо заплакала. Крис нежно обнял ее.

— В том-то и есть мой самый большой грех, что я тебя по-прежнему люблю, — прошептала она и, выскользнув из его объятий, убежала.

* * *

Пауль дремал, сидя на стуле. Она очень беспокоилась за него с тех пор, как немцы перевели Еврейский Совет в большое гетто, на угол Заменгоф и Гусиной, в здание бывшей почты. Она не сомневалась, что и они скоро вынуждены будут переехать — немцы выселяли из малого гетто дом за домом.

Дебора подняла глаза от книги и посмотрела на него. В последние дни он часто замолкал на середине фразы, уставившись в одну точку, потом приходил в себя. Он хотел одного: спать! — и принимал большие дозы снотворного, чтобы не думать о немецких приказах.

Она знала, что детям стыдно за него, хотя они об этом никогда не говорили.

”Господи, и зачем я только согласилась встретиться с Крисом? Ни один здравомыслящий человек не устоял бы перед возможностью вырваться из этого ада”. Она все меньше и меньше могла помочь несчастным детям в приюте. Бабий Яр…

Неужели такое может случиться в Варшаве? Правильно ли она поступила, отказавшись спасти жизнь Стефану и Рахель? Но Рахель не оставит Вольфа. Дебора в этом так же не сомневалась, как и в том, что сама она не оставит Пауля. Может, нужно отправить Стефана одного? Но ведь он упрям, как его дядя Андрей. Он так и рвется в бой. Кто-кто, а он-то будет сражаться. Допустим, она спросит Пауля: что ты предпочитаешь, чтобы мы уехали или умерли? Неужели Пауль настолько одержим стремлением выжить любой ценой, что из страха даст семье умереть?

Пауль проснулся и взглянул на Дебору. Ее черные глаза смотрели на него вопросительно.

— Я задремал, наверное. Почему ты на меня так смотришь? — пробормотал он. — Ты хочешь меня о чем-то спросить?

— Нет, — сказала она, — мне и так все ясно.

Глава тридцатая

Из дневника

Вы в киношку не ходите,

Вы вокруг себя смотрите!

Звезды там и звезды тут,

Настоящий Голливуд.

С приветом

Натан-Придурок.

Ирвин замечательно работает директором сектора культуры. Теперь в гетто есть большой симфонический оркестр, пятнадцать театральных трупп на идише и на польском, нелегальная школа начального и религиозного обучения в каждом приюте, устраиваются выставки, поэтические вечера, дискуссии и т. д. и т. п. Многие артисты выступают с гастрольными группами. Большой популярностью пользуется Рахель Бронская, она играла Второй концерт Шопена с симфоническим оркестром. Ее называют”ангелом гетто”. Жаль, что Эммануилу Гольдману не довелось дожить до ее успеха.

Все это хорошо, но наше положение продолжает ухудшаться. Смертность от тифа и голода растет: в июле — 2200 случаев, в августе — 2650, в сентябре — 3300, в октябре — 3800, а в ноябре, который еще не кончился, — 150 случаев в день. Как ни странно, количество самоубийств неуклонно падает. Напрашивается вывод: наименее выносливые уже покончили с собой — остались те, кто во что бы то ни стало стремятся выжить. Каждое утро из домов выносят умерших от болезни и голода и кладут прямо на тротуар: нет денег хоронить. Санитарные бригады ходят с ручными тележками, складывают на них по двадцать-тридцать трупов, отвозят на кладбище и там закапывают в братские могилы. Ни на кого это зрелище уже не действует. Приходится вырабатывать в себе иммунитет.

Продуктов не хватает. Могучая семерка так взвинтила цены, что”Общество попечителей сирот и взаимопомощи” еле-еле может покупать самое необходимое. Семерка практически держит в руках все пекарни. Пекари в гетто — короли.

Мошенничество и спекуляции теперь в порядке вещей, прекратить их невозможно. У Наполеона ничего не вышло из его стараний, а у немцев — и подавно. Даже если бы они были честными-расчестными, а тем более, когда можно подкупить каждого охранника из еврейской полиции по эту сторону и из польской синей — по другую. Да и зачем немцам стараться прекратить спекуляцию? Их высшие чины сами набивают себе карманы взятками.

На самом низком уровне распространена такая форма добычи пропитания: юркие мальчишки выбираются из гетто через маленькие щели в стене или через один из шести подкопов под стеной. Бывает, что мальчишки — единственные кормильцы в семье. Не считаясь с опасностью, они рыщут по арийской стороне, роются в помойках, просят милостыню, воруют. Один несчастный мальчишка застрял в щели. Его избили полицейские с обеих сторон стены.

Центральное место переправки ”левых” товаров находится за пределами гетто, там, где у еврейского и католического кладбищ общая стена. Пробитая во многих местах, она стала своеобразной ”зоной свободной торговли”. Главное передаточное звено — могильщики. Но доступ к этим кладбищенским операциям имеют только самые сливки спекулянтов.

Нет нужды говорить, что лучше всех организована и больше всех наживается Могучая семерка. Она подкупила всех снизу доверху, что, впрочем, не мешает немцам всякий раз, когда они изображают непричастность к такого рода делам, хватать кого-нибудь из Могучей семерки и расстреливать. Так немцы создают видимость, что Клеперман с ними не связан, а я уверен, что его всякий раз предупреждают.

Могучая семерка проложила под стеной трубу для перекачки молока с арийской стороны. Мешки с мукой и другими продуктами перебрасываются через стену в определенных местах и в определенное время. Как из-под земли вырастает приставная лестница, и за те несколько минут, пока охранник идет в другую сторону, продукты оказываются в гетто. Могучая семерка соорудила даже переносные сходни, по которым переправили живую корову. Но вершина их искусства — использование похорон для своих целей. Похороны доступны только богатым, и Могучая семерка прибрала к рукам эту церемонию. После похорон катафалки возвращаются в гетто, нагруженные продуктами. Я слышал, что когда с богатыми похоронами туго, Семерка их просто имитирует, отправляя из гетто пустые гробы. Для поддержания высоких цен она продает только часть продуктов, а остальные держит на складах, оборудованных в подвалах. Говорят, в подвале на Милой, 19, прямо напротив нас, устроен самый большой склад. Правда, он принадлежит "независимому" спекулянту Морису Кацу, у которого своя шайка.

Каких только чудес не бывает! По улице Лешно проходит причудливая граница”польского коридора”. Стена делит пополам здание суда, так что в него можно войти с двух сторон: евреям — через подвал из гетто, полякам — через парадную дверь с арийской стороны. Встречаются они в некоторых комнатах, кабинетах, коридорах. У ”аккредитованных” представителей Клепермана есть свои места в зале суда — совсем как купленные места на бирже (или как ”свои” участки у лондонских проституток). Эти же ”представители” торгуют золотом, долларами, драгоценностями, загребая безумные комиссионные.

Самое ужасное зрелище в гетто — ”хапушники”. Голодные дети вертятся у булочных, выхватывают хлеб из рук покупателей, когда те выходят на улицу, и, удирая, на бегу съедают его. Их часто избивают до полусмерти, но они и во время побоев жадно жуют хлеб.

Клуб добрых друзей назначил специальную группу для выяснения немецких планов, которые остаются непостижимой загадкой. Просачиваются сведения о массовых убийствах на востоке. Там, несомненно, есть четыре группы ”акцион коммандос” СС, обученных методам массового уничтожения.

Метод такой: облава, жертвы сами роют себе могилу, раздеваются догола, им стреляют в спину. Ряды СС пополнились украинцами и литовцами. Доходят сведения о массовых убийствах в Ровно, Двинске, Ковно, Риге. В Вильно, говорят, убили семьдесят тысяч.

Мы пытаемся определить, какие перемены происходят в главных направлениях немецкой политики, возможны ли массовые убийства здесь, в Варшаве, и в генерал-губернаторстве; заготовлены ли у немцев цифры количества людей, которых они хотят использовать на фабриках с принудительным трудом.

Самая кощунственная сторона немецкого генерального плана состоит в том, что они создают видимость, будто все беды евреям причиняют сами же евреи. Подонки в еврейской полиции, бессильный Еврейский Совет, спекулянты — вот ”окончательное оправдание” немцев для самих себя.

Какой у нацистов следующий проект? Кто знает? В письменном виде приказы из Берлина сюда не поступают (еще одно свидетельство того, что немцы понимают, что творят), генерал Альфред Функ передает их устно. Два новых выражения пущены немцами в ход. Мы не знаем, что за ними кроется, и это нас пугает:

1. ”По пути к неизвестному месту назначения”.

2. ”Окончательное решение еврейского вопроса”.

Александр Брандель

* * *

Только рабби Соломон мог позволить себе ходить по ночным улицам гетто. Свернув на Милую, он замедлил шаг — старые ноги сдавали, но потом снова заторопился. У дома № 18 он постучал в дверь. Открыла дежурная.

— Рабби, почему вы пришли среди ночи? — забеспокоилась она.

— Где Александр Брандель? — задыхаясь от быстрой ходьбы, едва выговорил он в ответ.

— Входите, входите.

Через рабочий кабинет Алекса они прошли по коридору до лестницы, ведущей в подвал. Девушка зажгла свечу, взяла старика за руку, и они спустились по скрипучим ступенькам. Он старался привыкнуть к темноте. В подвале было сыро. Между двумя рядами посылочных ящиков, пришедших на адрес ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, был узкий проход. Она подвела рабби к сооружению метра в полтора высотой — нечто вроде упаковочной клети, — шесть раз отрывисто постучала и, наклонив голову, вошла. Из-за ее спины рабби Соломон увидел Александра Бранделя и Ирвина Розенблюма.

— Рабби! Что случилось?

— Есть новость! Только что услышал по радио. Америка вступила в войну!

Книга II

Часть третья. НОЧЬ

Глава первая

Из дневника

После Пирл-Харбора[58] события начали развиваться с ужасающей быстротой. Мы, естественно, обрадовались, что Америка вступила в войну, но радость померкла из-за горькой действительности. Америка потерпела тяжелое поражение в Тихом океане. Мы сразу оказались отрезанными от нашего главного источника доходов — Американского фонда. Наличных запасов хватит на считанные дни. Мы лихорадочно ищем новые каналы поступлений.

Через два дня после Пирл-Харбора подразделения СС из концлагеря Травники устроили облаву на нашу ферму в Виворке. Мы сразу лишились пятидесяти наших лучших ребят. Я, наверное, должен был предвидеть, что такое может случиться, следовало прекратить там работы. Но как мы могли принять на Милой, 18 еще пятьдесят человек? После облавы их погрузили в вагоны для скота, прицепленные к эшелону с депортированными евреями из Прибалтики. А дальше получилось совсем неожиданно. Сделав крюк, поезд отправился в Германию. Видимо, в конце железнодорожной линии есть лагерь принудительного труда. Каким-то чудом Анна Гриншпан была в Ченстоховском гетто как раз в то время, когда там остановился состав. Она случайно узнала, что в одном из вагонов есть бетарцы, и поехала вслед за эшелоном в Германию. Заключенных поместили в транзитный лагерь под Дрезденом. Анна туда попала по фальшивым документам (как она их достала — это невероятная история), словом, ей удалось освободить Толека Альтермана и еще десять наших мальчиков.

Удивительная девушка эта Анна Гриншпан! Четвертый раз ездит в Германию, проникает в концлагеря и освобождает активистов. Подробно о ней рассказано в четвертой тетради этого дневника. Интересно, поверят ли когда-нибудь те, что будут читать мой дневник, в то, что она действительно совершала такие подвиги.

Толек и Анна вернулись в Варшаву. Толек немедленно отправился помогать Андрею, а десять ребят бежали — кто куда. Доведется ли нам еще услышать о них и о тех, кто остался в Дрезденском лагере?

Рассказ Толека о том, как их везли в Германию, я должен здесь записать. Весь эшелон состоял из открытых платформ. Люди чуть не замерзли. Состав то и дело останавливался, потом снова двигался — это была настоящая пытка. Три дня они добирались от Радомска до немецкой границы. Там они стояли, пропуская военный состав, следовавший на Восточный фронт. Десятки любопытствующих крестьян сбежались посмотреть на эшелон. Три дня наши люди не ели и не пили. Умирая от жажды, они просили подать им хоть несколько пригоршней снега, и те подавали, но только после того, как брали у евреев кольца, деньги — все, что имело какую-нибудь ценность.

Миру и Минну Фарбер схватили на арийской стороне в Варшаве вместе с нашим лучшим связным Ромеком. Девушки скончались от пыток в гестапо. Ромек пока жив, но страшно подумать о том, как его искалечили. Наша главная связь с арийской стороной оборвалась. Когда я думаю о сестрах Фарбер, я заболеваю. Какие это были чудные, милые, тихие девушки! Им, наверно, было года по двадцать два-двадцать три. И зачем только у них была эта проклятая арийская внешность! Если бы не это, они не стали бы связными. Еще слава Богу, что их родители не дожили до их смерти.

Анна Гриншпан остается в Варшаве и будет пытаться наладить оборвавшуюся связь. Все равно в Кракове так сгустились тучи, что ничего нельзя делать. После облавы на дом бетарцев там захватили всю подпольную типографию.

В Виворке тоже устроили облаву, и все фермы закрыли. Мы потеряли сотни наших лучших людей и незаменимые источники снабжения.

А. Б.

Возмужавший, набравшийся опыта Вольф Брандель в свои восемнадцать лет стал правой рукой Андрея Андровского. Хотя Андрей и Александр помирились, некоторая холодность между ними все же оставалась. Александр постепенно начал смотреть на сопротивление глазами Андрея. Иногда Александр еще упирался, но стоило Андрею поднажать, как он уступал. Сначала Александр не разрешал проводить никакую подпольную деятельность на Милой, 18. Теперь Андрей потребовал оборудовать в подвале вторую потайную комнату для изготовления и хранения оружия. Опасаясь, как бы Андрей при открытом обсуждении не перетянул на свою сторону большинство, Алекс разрешил оборудовать вторую комнату. Ее вырыли как раз под проезжей частью улицы. Андрей привел туда Юлия Шлосберга, известного до войны химика, и поручил ему создать оружие, которое стоило бы недорого. Первым образцом такого оружия была бутылка, для которой требовалось только простейшее горючее, фитиль и пластиковый детонатор. Это была безопасная зажигательная бомба. Затем Шлосберг стал изготовлять более сложные образцы. Например, гранату, которая помещалась внутрь двадцативосьмисантиметровой водопроводной трубы и взрывалась от удара.

Доставать оружие на арийской стороне было трудно. Как только на него увеличивался спрос, поднимались цены. У Армии Крайовой были деньги и связи, и она завладела рынком. Все отчаянные попытки Шимона Эдена приобрести оружие были тщетны: Роман его просто избегал. Чтобы раздобыть пистолет, надо было провести сложную подготовку. О винтовке и говорить нечего было, а пулемета просто как бы и не существовало. Андрей рассчитывал на ”изобретения” Шлосберга, которые бетарцы подпольно изготовляли по всему гетто. Коммунист Родель хотя и принимал участие в самоснабжении оружием, свои источники тщательно скрывал. Ревизионисты с Наливок, 37 не принимали участия ни в самоснабжении, ни в заготовках оружия. Андрею удалось раздобыть десять пистолетов разного калибра и на каждый — лишь по десять патронов. Чтобы противостоять немецкой армии, захватившей весь мир, этого было смехотворно мало, но Андрей полагал, что, использованная в нужный момент и в нужном месте, эта капля в море может вызвать бурю.

Андрей доставал пистолеты, главным образом, в маленьком бараке возле вокзала на Иерусалимских аллеях, откуда раненых на Восточном фронте немецких офицеров отправляли назад в Германию. Их личное оружие проходило проверку, и при удобном случае кое-что могло ”затеряться” у немецкого сержанта, который нес за него ответственность.

Сразу же после прекращения связи с Американским фондом Александр Брандель передал по радио двум евреям — членам польского правительства в изгнании в Лондоне Артуру Цигельбойму и Игнату Шварцбарту, — что он просит немедленную денежную помощь. В зашифрованном ответе, переданном тоже по радио, сообщалось, что английский самолет погрузил деньги и они будут сброшены на парашюте в районе расположения Армии Крайовой. Затем пришло сообщение, что их уже сбросили, и Толека Альтермана послали на арийскую сторону получить их у Романа. Когда Толек вернулся в гетто, в кабинет Бранделя были вызваны Андрей и Анна Гриншпан.

Войдя в комнату, Толек снял шапку, и они едва узнали его: он обстриг свои знаменитые вихры, чтобы больше походить на арийца.

— Я получил только треть посланной нам суммы, — сказал он, швыряя на стол пачку американских долларов.

Алекс изменился в лице. Андрей сидел, заложив вытянутые ноги одну на другую и уставившись на носки ботинок.

— Что за сволочь этот Роман! — бушевал Толек.

— Не трать попусту время, Толек, — спокойно сказал Андрей. — Ты сделал большое дело: связаться с этим негодяем, заставить его признаться, что он получил деньги, да еще вытянуть из него часть — легче луну с неба достать.

— А я вам скажу, зачем Роман отдал часть денег, — заметила Анна. — Чтобы мы продолжали их получать через него. Роман понимает, что у нас нет выхода.

— А нам так нужны деньги, — задумчиво сказал Алекс, почесывая висок. — Когда следующий английский самолет?

— Дней через десять — четырнадцать, — сказал Андрей.

— Значит, на том месте, где сбросят деньги, должен находиться наш человек.

— И думать об этом забудьте, Роман не разрешит. Нужно брать, что он дает, и помалкивать.

— Но мы же не выдержим, — закричал Алекс. Он чуть не обвинил Андрея в том, что тот так много денег потратил на дурацкие изобретения, но сдержался. — Сегодня утром, — добавил он упавшим голосом, — Дов Земба мне сказал, что у него есть план, как раздобыть здесь, в гетто, злотые, но нам нужна другая валюта.

— Ясно одно, — отозвалась Анна, — раз нет Ромека, нужно установить новую связь с арийский стороной. Как только мы ее установим, сообщим об этом нашим людям в Лондоне и наладим засылку денег прямо к нам.

Андрей оторвал взгляд от носков ботинок, сразу поняв, что Анна имеет в виду.

— Как насчет Габриэлы Рок? — спросила она, глядя ему в глаза.

— Что ж, — произнес он спокойно, — я у нее спрошу.

Глава вторая

Из дневника.

Габриэла передает нам все сведения. Почему мы раньше не прибегали к ее услугам? Думаю, потому, что Андрей старался уберечь ее. Конечно, так и должно быть. Первым делом она добилась через отца Корнелия, чтобы с десяток молодых священников в Варшаве не регистрировали в своих приходах смертные случаи, и таким образом она от них получает кенкарты умерших. По нашим предположениям, на арийской стороне скрывается около двадцати тысяч евреев. С арийскими кенкартами они смогут, по крайней мере, получить продовольственные талоны.

Сестры Урсулинского монастыря всегда нам сочувствовали и, сколько могли, принимали наших детей. Сестры Ордена Пречистой Девы и сестры Заритка из городских больниц Варшавы тоже нам помогают.

Габи сняла три квартиры для наших связных. Они носят кодовые имена Виктория, Регина и Алина и их главная задача — передавать деньги скрывающимся евреям.

Цигельбойм и Шварцбарт сообщили по радио из Лондона, что Армии Крайовой сброшено для нас пятнадцать тысяч долларов. Из них Толеку Альтерману удалось получить только 1650. Нам необходимо немедленно наладить собственный прямой канал с Лондоном.

Габриэла поехала в Гдыню (где когда-то ее отец был главным инженером на строительстве порта) к одному старому другу, графу Родзинскому. Он практически единственный из всей аристократии, кто нам сочувствует. Его имение тянется на много километров вдоль моря, и у него есть шлюпки. Он на них уже доплывал до Швеции. Вот откуда мы могли бы вывозить в Швецию наших людей, а на обратном пути привозить американские деньги, визы, паспорта. (Изготовление последних здесь и стоит дорого, и работа грубоватая).

Чего бы мы только не сделали с тысячью таких полек, как Габриэла, или даже с сотней, или хотя бы с двумя десятками!

Александр Брандель

Когда отец Корнелий сидел с Габриэлой в приемной архиепископа Клондонского, он волновался куда больше, чем она. В комнате было пусто, холодно и пахло плесенью. У стен стояли невыразительные статуи.

Молодой и горячий, отец Корнелий был одним из немногих священников, которые взялись помогать жителям гетто. Для него само собой разумелось, что спасение человеческой жизни — основа учения Христа.

— Его милость готов вас принять, — открыл дверь в кабинет архиепископа монсиньор Бонифаций.

Архиепископ сидел за столом и смотрел на них. Коренастый голубоглазый блондин. Грубые черты лица выдавали его крестьянское происхождение. Предки, видимо, были из славян. Впрочем, добродушная внешность была обманчивой.

Монсиньор же, напротив, был высоким худым брюнетом. Его отличали тонкие черты лица и проницательный взгляд, в котором угадывался острый ум.

Габриэла и отец Корнелий поцеловали кольцо архиепископа, и он знаком пригласил их сесть напротив. Монсиньор Бонифаций уселся в другом конце комнаты так, чтобы его не было видно, а он мог бы наблюдать и слушать.

— Габриэла Рок! — воскликнул архиепископ Клондонский с энтузиазмом политика на предвыборной кампании. — Случайно не дочь ли Фредерика Рока?

— Да, выше преосвященство.

— Редкой души был человек. Истинный поляк. Помню его с тех пор, когда он работал инженером на строительстве порта в Гдыне; я был тогда молодым священником, вот как отец Корнелий, в Гдыне у меня был первый приход.

Присмотревшись, Г абриэла решила, что его непринужденная любезность — не более чем хитрый способ обезоруживать посетителей.

— А теперь расскажите о себе, милая барышня, — обратился к ней архиепископ.

— Пока не началась война, я работала в Американском посольстве, теперь преподаю в Урсулинском монастыре.

— Вот как? — он откинулся в кресле, добродушно улыбаясь и в полной уверенности, что речь пойдет о небольшом личном одолжении. — Так что у вас за дело, дитя мое?

— Ваша милость, я пришла к вам от имени еврейского ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи” в гетто.

Непринужденность и ласковое выражение голубых глаз Клондонского исчезли без следа. Стараясь скрыть замешательство, он постукивал пальцами по столу, делая вид, будто задумался.

— Если к ним не поступит немедленная помощь, тысячи детей умрут с голоду.

— Ваша милость, вы ведь ознакомились с положением дел, — поспешил вмешаться Бонифаций.

— Да, конечно, — подхватил архиепископ, — мы очень огорчены.

— Поскольку его милость выразил озабоченность, — продолжал Бонифаций, — мы указали в отчете, что гетто находится в тяжелом положении, как и вся Польша в нынешнее время.

— Да, милая, все мы сейчас в тяжелом положении, — сказал Клондонский.

— Непостижимо! — воскликнула Габриэла. — Ваша милость, как вы могли, ознакомившись с объективным отчетом, не увидеть разницы между массовым голодом и повальными болезнями в гетто и нашими лишениями здесь. Там умирают больше пяти тысяч человек в месяц!

— Наши отчеты основаны на обследованиях, проведенных в польских гетто комиссией Швейцарского отделения Красного Креста, — Бонифаций говорил теперь не торопясь, размеренно и очень тихо. — На следующей неделе комиссия снова прибудет в Варшаву. Пока их обследования не подтверждают ваших заявлений. Мы полагаем, что евреи по природе своей склонны к преувеличениям.

Габриэла посмотрела на отца Корнелия, ища поддержки.

— Ваша милость… монсиньор… — робко начал отец Корнелий. — Вы не можете не понять, что все швейцарские отчеты составлены под влиянием практических соображений и страха. Хоть я и не знаком с подробностями этих обследований, но уверен, что они отражают лишь то, что хотят немцы. Швейцария боится немецкого вторжения, она беззащитна и рискует все потерять, разозлив немцев. Если хотите знать истинную правду, поговорите с отцом Якубом, он возглавляет конгрегацию прозелитов в гетто.

— Вы хотите знать правду, ваша милость? — без обиняков спросила Габриэла.

Круглое лицо архиепископа вспыхнуло. Нет, он не хотел знать правду.

— Мы, разумеется, испытываем естественное человеческое беспокойство, — начал он, взвешивая каждое слово, поскольку посетители проявляли резкость и настойчивость. — Но католическая церковь — не политическая организация, не отдел социального обеспечения и не подпольная ячейка. Нравятся нам те, кто захватили власть, или нет — вопрос другой. Факт же заключается в том, что они правят Польшей, а мы должны четко выполнять свои обязанности, не вмешивая церковь в такие дела, которые бросают властям вызов.

— Мне кажется, ваша милость, наша церковь потому и возникла, что властям Рима в свое время был брошен вызов, — сказала Габриэла. — Пожелай вы встретиться с краковским кардиналом и договориться, чтобы тысяча монастырей взяла по пять детей и…

— Я закрываю глаза на действия тех священников и монахинь, — поднял руку архиепископ, — которые вовлечены в эти дела. Я забочусь о духовном благополучии…

— А мы и просим, ваша милость, о соблюдении духовных основ христианства.

— …польского народа, — закончил архиепископ, пропустив мимо ушей замечание Габриэлы.

— Но за стеной гетто и есть часть польского народа.

— Не совсем так, мадемуазель Рок. Мы действительно могли бы им больше помочь, если бы они согласились принять нашу веру и разрешили воспитывать детей в католичестве…

— Ваша милость! — встала Габриэла. — У меня нет слов! Как вы можете пересматривать то, что решил Бог!

— Я прощаю вам дерзость, потому что теперь такие времена, но советую вам покаяться.

— А я вам не прощаю, — окончательно вышла из себя Габриэла, — и покаяться советую вам! За жизнь каждого ребенка, который умер, когда в вашей власти было его спасти!

Архиепископ и монсиньор Бонифаций поднялись. Перепуганный отец Корнелий преклонил колено и поцеловал кольцо архиепископа. Тот протянул его и Габриэле.

— Вы не из тех наместников Христа, о которых говорил мне мой отец, — сказала она, не поцеловав кольца, и вышла из комнаты.

Глава третья

Из дневника

Мы тут начали проводить странные занятия. Каждый день врачи собираются и обсуждают психические и физические изменения у тех, кто умирает с голоду. Большинство слушателей сами недоедают и сообщают, что от этого происходит с ними. (Все данные по исследованиям острого истощения записаны в тетради № 9а.) Доктор Глезер диктует, какие у него у самого появляются симптомы: падение мышечного тонуса, изменение цвета кожного покрова, появление язв, депрессивные состояния, галлюцинации, костные наросты, кишечные кровотечения — словом, подробный отчет о наступлении смерти от голода.

А теперь о другом. На этой неделе завезли партию пшеницы и картофеля и бесплатно распределили по приютам. Наш приют на Низкой получил еще и лекарства, о которых мы и думать забыли, и даже шоколад (его уже два года как никто не видел). Потом разрешили открыть школу и привезли учебники. Потом выкрасили здание приюта и прислали новое постельное белье. И, наконец, мы узнали, откуда такая забота среди немыслимого кошмара: готовились к приезду швейцарской комиссии Международного Красного Креста по проверке условий жизни в гетто, а наш приют должен был являть собой ”типичный пример”.

Швейцарцы все приняли за чистую монету, собрались в здании Еврейского Совета в присутствии членов общины. Еврейский Совет во главе с Борисом Прессером и Паулем Бронским послушно засвидетельствовал ”улучшение жизненных условий”. (А на самом деле в декабре смертность от голода достигла 4000 случаев). Зильберберг, наш последний друг из Еврейского Совета, попытался пробраться к швейцарцам и рассказать им правду; его схватили и бросили в Павяк как ”большевика-агитатора”. Меня тоже пригласили свидетельствовать, но я уклонился. Что я мог сделать? Пойти на риск потерять эту жизненно необходимую партию продуктов, которая нужна как воздух, зная, что, едва швейцарцы уедут, все вернется на круги своя?

Мы решили послать Андрея на арийскую сторону связаться с Кристофером де Монти. Известно, что он сопровождал швейцарцев в Варшаве. Андрей считает, что лучше не выходить на де Монти, потому что, даже если ему и удастся передать им отчет, он все равно не будет представлен на рассмотрение. Маловероятно, чтобы Швейцария полезла в петлю или вдруг встала на защиту гуманизма. Думаю, Андрей прав. Швейцарцы не хотят злить немцев. Плевать им на всю эту войну. Мы слышали, что датчане, голландцы, французы и другие народы проявляют мужество, защищая свои еврейские общины. Даже Швеция, которая соблюдает нейтралитет, приняла тысячи еврейских беженцев. Неужели гетто существуют только в Польше, Прибалтике и на Украине? Наши бетарцы из Венгрии и Румынии рассказывают, что у Адольфа Эйхмана были даже неприятности из-за того, что он высылал оттуда евреев.

Ирвин Розенблюм продолжает фабриковать у нас в подвале фальшивые документы. Теперь, кажется, все уже пишут дневники из опасения, что о нас забудут. В соседней с Ирвином комнате Юлий Шлосберг по-прежнему изготовляет самодельное оружие. Уверен, что в один прекрасный день мы взлетим на воздух.

Александр Брандель

Зимой 1941 года после того, как Америка вступила в войну, по улицам стало ходить еще опаснее. Вне подозрения оставались только трупы, которые по утрам выносили на тротуар — до приезда санитарных бригад. Даже клуб ”Майами” попал под подозрение.

Андрей теперь редко появлялся на людях, но все-таки пошел к Паулю Бронскому, когда тот передал, что хочет с ним встретиться. Андрея провели в какой-то подвал такими закоулками, чтобы он не запомнил дороги.

В слабом свете свечи похудевший, усталый Андрей присматривался к Паулю. Тот постарел, лицо обрюзгло, проступили синие жилки, голова слегка трясется, пальцы потемнели от табака.

Они поздоровались, как чужие.

— Незаконная скупка оружия и подпольная пресса навлекают опасность на все население гетто, — сказал Пауль, достав сигарету и зажигая ее одной рукой.

— Ну и?

— Что бы вы ни думали о нас, членах Еврейского Совета, мы стараемся сделать все, что в наших весьма скромных силах. Если вы и дальше будете развивать свою деятельность, вы только настроите против нас немцев.

— Бросьте, Пауль! Мы настроим против вас немцев! Неужели вы считаете, что смерть гуляет по улицам из-за подпольщиков? Или после двух лет этого ада сохранили еще такую наивность, что полагаете, будто опасность для населения увеличивается, если есть подполье, и уменьшается, если его нет?

— Говорил же я Прессеру, что с вами бесполезно спорить, — покачал головой Пауль. — Андрей, нет волшебного ключика, чтобы избавиться от немцев. Ваша деятельность стоит нам штрафов в миллионы злотых, а то и жизни сотен арестованных.

— А как же насчет штрафов и расстрелов до появления подполья?

— Я старался сделать все, что мог, — проворчал Пауль.

Андрею не удавалось даже накрутить себя против Пауля, чтобы почувствовать к нему ненависть. Когда-то, до войны, он восхищался изворотливостью ума своего шурина, его умением представлять все шиворот-навыворот. Теперь перед ним была лишь пустая, безжизненная оболочка прежнего человека.

”Как странно, — подумал Андрей, — скоро год, как маленький Стефан Бронский стал связным между приютом и штабом ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. С каждым месяцем он расширяет участок своих вылазок. Парнишка молится на Вольфа, который его учит уходить по крышам гетто, через подвалы и проходные дворы, показывает, где можно спрятаться. Стефан так и рвется к более серьезным заданиям, даже на арийскую сторону просится, а ему еще нет и тринадцати. Как же получается, что сын стремится ходить по земле, как подобает человеку, а его родной отец ползает в грязи?”

— Андрей, думайте обо мне, что хотите, но у людей здесь только одно желание — выжить. Понимаете, Андрей, — выжить. А лучший к тому путь — Еврейский Совет. На ваш призыв взяться за оружие никто не откликнется. Ваш путь — это массовое самоубийство. А теперь послушайте, Андрей. Борис Прессер и я вели переговоры с Кенигом. Он разумный человек и умеет справляться со Шрекером. Кениг обещал, что, если нам удастся прекратить подпольную деятельность, немцы с нами договорятся о продуктовых нормах, лекарствах и о вербовке рабочей силы.

— Господи, Пауль, неужели вы сами верите в то, что говорите?

— Это наша последняя возможность спастись.

Ну, что тут скажешь… Андрей даже не потрудился скрыть свое презрение.

— Мне о подполье ничего не известно, — отрезал он.

Глава четвертая

Из дневника

Поскольку население резко сократилось, немцы ликвидируют малое гетто в южной части. Как только освобождается место в большом гетто, они заколачивают дома в малом. Через мост над ”польским коридоромходят модно одетые евреи из Германии, члены Еврейского Совета, Могучей семерки, полицейские и самые богатые спекулянты. В малом гетто осталось только одно крупное предприятие — деревообрабатывающая фабрика. Опустевшее маленькое гетто превратилось в ничейную территорию, где скрываются те, у кого нет кенкарт, боясь попасть на принудительные работы. Там же, в опустевшем гетто, назначают встречи спекулянты, собираются проститутки, которые еще не так отощали, чтобы нельзя было продавать свое тело, ночью орудуют разные банды. Они срывают в квартирах паркеты, двери, перила — все, чем можно топить, и увозят. В большом гетто растет скученность. Люди спят в подвалах, в подъездах, во дворе.

Мы по-прежнему стараемся получить доллары, которые англичане сбрасывают на парашютах, но нам это редко удается, доллары кончаются, а злотый снова упал в цене. Давид Земба придумал такой план. Наши люди в Лондоне переводят деньги Американскому фонду в Швейцарии. У многих спекулянтов накопились злотые, которые им практически не нужны, так как они обесценены. Мы их покупаем за доллары, которые им переводят на личные счета в Швейцарии, и таким образом выгадывая на перепаде курса, можем купить продукты первой необходимости. Мы стараемся не связываться с Могучей семеркой, но ясно, что в эту комбинацию люди Макса Клепермана замешаны. Наши швейцарские деньги мы можем также выменивать у спекулянтов на дома, участки, золото, продукты, лекарства, и это даже удобнее, чем менять на злотые. Давид Земба этим занимается каждый день сутра до вечера. Он уже спас сотни жизней.

В гетто работают три большие фабрики, использующие принудительный труд. Все они принадлежат Францу Кенигу. Одна из них, деревообрабатывающая, как я уже писал, в малом гетто. Вторая — фабрика щеток — в большом гетто. Она снабжает щетками немецкую армию. А о третьей мы узнали кое-что вселяющее хоть и слабую, но все же надежду. На этой фабрике шьют военную форму. Немцы заявляют, что они уже на подступах к Москве, а мы догадываемся об их первом большом поражении, потому что с Восточного фронта поступило более ста тысяч залитых кровью военных мундиров. На фабрике их чистят, чинят, отглаживают и отправляют в Германию для вторичного использования. Сто тысяч выбывших из строя немцев? Добрая весть.

Александр Брандель

Рахель наскоро проиграла несколько пассажей из Второго концерта Шопена, готовясь к выступлению с группой музыкантов из симфонического оркестра. Выступление должно было состояться на швейной фабрике Франца Кенига.

Она повторила медленное анданте и задумалась совсем не о музыке. Вот еще три оркестранта умерли, да и оставшиеся в живых играют, как мертвые. Вольф ушел на пять дней. Уже третий раз в этом месяце Андрей посылает его на арийскую сторону. Говорили, что не будут его посылать, слишком большой риск, но без него не обойтись. Что бы ей такое придумать? Она так мечтает выйти за него замуж, но папа ни за что не согласится. Отец Вольфа был активным сионистом, да и чем занимается сам Вольф многие знают. Папа не допустит ничего такого, что поколебало бы его репутацию члена Еврейского Совета.

В спальне, лежа на животе, Стефан учил хафтару[59] — готовился к бар-мицве. В ушах звенели мелодии, которые играли мама и сестра. Музыка на него действовала магически: он забывал обо всех несчастьях и ужасах. Он сам не заметил, как перестал читать. Встав с кровати, он подошел к окну. Они только что переехали в эту убогую, но все же гораздо лучшую, чем у большинства других, квартиру. Напротив — бывшая почта. Туда с Гжибовской перебрался Еврейский Совет. Там работает его отец. Перед большим квадратным зданием с колоннами — дерево на крохотном газоне с травой. Единственное на все гетто.

Музыка прекратилась.

Стефан отошел от окна, плюхнулся животом вниз на кровать и стал ждать, пока Рахель снова заиграет — под музыку ему легче было сосредоточиться на занятиях.

Они с сестрой всегда понимали друг друга без слов; теперь же им хотелось поговорить.

Она присела на край кровати и взъерошила ему волосы. Он заворчал.

— Как ты можешь читать это? — спросила она, показывая на ивритский текст. — Как курица лапой водила.

— А твои ноты? Тоже как курица лапой. Хорошо бы, Вольф вернулся и помог мне готовиться. — Стефан закрыл книгу. — Рабби Соломон требует, чтобы мы все знали назубок. Он строгий.

— Стефан, Вольф мне рассказал, что ты уговариваешь его и дядю Андрея позволить тебе распространять подпольную газету. Это правда?

Мальчик молчал.

— Мама об этом знает?

— Нет.

— А ты не думаешь, что должен ей сказать? Что мы будем делать, если с тобой что-нибудь случится?

— Разве ты не понимаешь, Рахель?

— Достаточно того, что дядя Андрей и Вольф этим занимаются, не могу я терять вас всех.

— Если бы только папа… — он замолчал.

— Ты не можешь отвечать за папу, Стефан.

— Мне так стыдно! Я ведь долго старался верить тому, что он мне рассказывал.

— Не суди папу строго, никто не знает, как он страдает.

— Ты-то как можешь так говорить? Если бы не папа, вы с Вольфом давно бы поженились.

— Но он же твой папа, Стефан. Я знаю, рабби Соломон первый тебе скажет, что его нужно уважать.

— Рахель, мама с папой уже не любят друг друга, правда?

— Время теперь такое, Стефан. Все из-за этого проклятого времени.

— Ладно, можешь не объяснять.

— Значит, на следующей неделе ты станешь взрослым мужчиной, — переменила она тему. — Бар-мицва у тебя будет совсем скромная…

— Главное — принести клятву жить как еврей, — ответил он.

— Ты уже взрослый.

— Не волнуйся, Рахель, Вольф вернется. Я слышал, как ты ночью плакала. Не волнуйся. Я все понимаю про тебя и Вольфа и хочу, чтобы ты знала, как я рад, потому что после дяди Андрея он самый лучший человек на земле. Он так хорошо мне объясняет, каким нужно быть и как себя вести — все, что должен был объяснить мне папа…

— Я хочу, чтобы он вернулся, — побледнев, но все же улыбнувшись, сказала Рахель, — я так хочу, чтобы он вернулся…

— Он сказал, что вернется на мою бар-мицву, значит, так оно и будет.

* * *

Кабинет Александра Бранделя временно превратили в синагогу, как это бывало в миллионах других мест на протяжении двух тысяч лет, когда совершались обряды вопреки запрету. Рабби Соломон, облаченный в старинное одеяние раввинов, развернул свиток Торы и запел, повернувшись к тому месту, где должен стоять алтарь и где собрались Ирвин Розенблюм, Андрей, Алекс и еще трое бетарцев. Позади стола жались друг к другу Рахель, Сусанна, Дебора и много друзей Стефана. У дверей одиноко стоял Пауль — тень того человека, который когда-то был доктором Бронским.

Стефан слегка вздрогнул, когда мама провела рукой по талесу[60], оставшемуся еще от ее отца. Со времени оккупации талесы шить перестали, и рабби решил, что мальчик наденет этот талес как символ передающейся из поколения в поколение традиции. Много месяцев Стефан готовился к этому дню.

Стефан взглянул на дверь, надеясь увидеть в последний момент Вольфа, но там стоял только отец. Стефан робко улыбнулся Рахель.

Рабби Соломон посмотрел на собравшихся. ”Вот и еще один мальчик готов исполнять заповеди, стать стражем Закона, взвалить себе на плечи тяжелую ношу еврейства”. Старый раввин вызвал виновника торжества к публичному чтению Торы.

Мальчик подошел к лежавшему на столе свитку Торы, коснулся его краем талеса, поцеловал край талеса, которым он коснулся Торы, и начал читать Моисеев Закон.

Глядя на присутствующих, Стефан читал наизусть тоненьким голоском, в котором звенела щемящая тоска многовековых преследований. Собравшиеся были поражены. Даже рабби Соломон не мог припомнить случая, когда бы мальчик читал так уверенно, проникновенно и музыкально.

Когда закончилось благословение, Тору закрыли и спрятали, чтобы ее не нашли и не осквернили немцы.

Стефан посмотрел на собравшихся. Дядя Андрей ему подмигнул. Стефан искал глазами Вольфа, но тот так и не появился.

— Я благодарю мать и отца, — прочистив горло, произнес Стефан в конце церемонии традиционные слова, — за то, что они воспитали меня в еврейской традиции.

В этом месте женщины редко не плачут, и Дебора с Рахель не составили исключения. Но Пауля Бронского слова эти как ножом пронзили, и он опустил глаза.

— Я понимаю, что пройти обряд бар-мицвы значит стать взрослым. Многие мне говорили: ”Как жаль, что твоя бар-мицва празднуется не в мирное время. Большая Тломацкая синагога была бы набита битком, родственники съехались бы со всей Польши, от шумного веселья дрожали бы стены, а подарки лежали бы горой”. Я много об этом думал. Нет, я на самом деле рад, что моя бар-мицва празднуется в таком месте, как это, потому что в таких местах сохранялась еврейская вера во все времена преследований, и, по-моему, это особая честь — справлять бар-мицву в тяжелые времена. Когда все хорошо, каждый может жить еврейской жизнью, но сегодня поклясться быть евреем — особенно важно. Ясно же, что Богу нужны настоящие евреи, чтобы защищать Его Закон. Вот мы и сохраняли нашу веру и поэтому пережили всех, кто хотел нас уничтожить. Наш Бог не даст нам погибнуть. Я горжусь тем, что я — еврей, и изо всех сил буду стараться справиться со своими обязанностями.

Рабби Соломон покрыл голову Стефана талесом и нараспев произнес благословение, которое положено говорить в конце церемонии. Все подошли к мальчику поздравить его, сказать сердечное ”Мазл тов”, а Пауль Бронский поспешил уйти, пока на него никто не обратил особого внимания.

* * *

— Ну, ты довольна? — резко сказал он Деборе. — Разыграла свою комедию? Что ж, твоя взяла, ты выставила меня на посмешище перед всем гетто, насыпала соли мне на раны, опозорила.

— Не в отместку же тебе у Стефана была бар-мицва, — сдержанно ответила Дебора. — Пошли спать.

— Спать? — язвительно засмеялся он. — Кто это может спать?

Он попытался зажечь сигарету, но без помощи Деборы не смог — так дрожала рука.

— Ну, Дебора, теперь, когда наш сын стал настоящим евреем и ты победила в крестовом походе за его святое очищение от моих грехов…

— Замолчи сейчас же!

— … может, перейдем к делам семейным? Как-никак, мы все еще одна семья.

— Если ты будешь себя вести, как приличный человек.

— Ты должна отказаться от работы в приюте, а Рахель — от концертов. Стефан слишком много времени проводит на улице. Нам следует пересмотреть свои знакомства. Общаться с Бранделем, Розенблюмом и Сусанной опасно. Всем известны их партийная принадлежность в прошлом и подпольная деятельность теперь.

— Пауль, остановись. Довольно уже того…

— Не перебивай меня, черт возьми! Из-за таких, как твой безумный брат и его агитаторы, я не могу обеспечить безопасность тебе и детям. Всю семью одного из членов нашего правления арестовали и бросили в Павяк. Это предупреждение: мы должны разрушить подполье. И мы решили, что наши семьи будут работать в здании Еврейского Совета, чтобы быть постоянно у нас на глазах.

— Господи, до чего дошло, — Дебора смахнула рукой навернувшиеся слезы. — Все это время я так ждала, Пауль, я так старалась поверить, что ты поступаешь правильно. Но ты с каждым днем опускаешься все ниже и ниже, теряешь человеческий облик.

— Как ты смеешь!

— Господи, Пауль, разве ты не слышал, что сегодня говорил твой сын? Неужели мужество ребенка на тебя не подействовало?

— Не хочу ничего слушать!

— Нет, Пауль, ты выслушаешь меня. Выслушаешь!

— Что толку! Рассуждать о долге мы можем до скончания веков, а я тебе толкую о том, что происходит в действительности.

— Ах, в действительности! — слезы текли у нее по щекам. — Бедный ты мой, ты же от действительности прячешься. Я тебе расскажу, что в ней происходит. Твоя дочь живет с Вольфом Бранделем, и это…

— С этим негодяем!

— … я ее подтолкнула к этому, потому что он прекрасный юноша. Но замужество могло бы пошатнуть высокое положение ее отца, сотрудничающего с немцами. И я благодарю Бога за то, что ей удалось найти хоть чуточку счастья в этом аду. Рассказать тебе еще кое-что из действительности? Я помогаю изготовлять бомбы в подвале приюта, а твой сын распространяет подпольную газету.

Пауль вскочил и взвыл, как раненый зверь.

— И знаешь, почему? Потому что он пришел ко мне и сказал: ”Мама, мне уже скоро тринадцать… Мама, кто-то в нашей семье должен быть мужчиной”.

Пауль бросился в кресло и разрыдался. Она стояла над дрожащим, раздавленным человеком, чувствуя только смертельную усталость.

— Я все это делал ради тебя, — рыдал он, — только ради тебя.

— Пауль, я устала, у меня больше ни на что нет сил. У меня есть возможность уехать вместе с детьми, — вдруг вырвалось у нее.

— Де Монти… де Монти? — он смотрел на нее, моргая.

Она кивнула.

— И ты позволишь себе так поступить со мной?

— Я выстрадала свое искупление. Оно досталось мне дорогой ценой, и, клянусь, я не знаю, была ли я неправа даже с самого начала. Но если и была, то ты меня уже достаточно наказал. Обещаю тебе: Крис никогда ко мне не прикоснется. Теперь я хочу только одного: найти где-нибудь такую дыру, куда можно забиться, чтоб не слышать криков умирающих с голоду детей… И может быть — немного травы… хоть кусочек земли, где есть трава…

— Не оставляй меня, — взмолился Пауль. — Не оставляй меня… пожалуйста… не оставляй…

Глава пятая

Весна 1942 года. Страшная зима кончилась, но запах смерти остался. Малое гетто исчезло. По мере истребления евреев его заселяли польские семьи. Несколько еврейских улиц, деревообрабатывающая фабрика и ”ничейные” пустыри — вот и все, что от него осталось. Большое гетто было набито до отказа.

Охрана была усилена эсэсовцами, и страх над гетто еще сгустился. Щеголеватые эсэсовцы — немецкая элита — в черных формах с эмблемой в виде скрещенных молний прибыли в Варшаву с Восточного фронта, где из них составлялись специальные команды по истреблению населения. Попав под начало к Зигхольду Штутце, они совсем озверели. Они обосновались в бараках на Лешно, 101, прямо под стеной гетто, напротив швейной фабрики Кенига.

Потом прибыла вторая партия охранников. Латыши и литовцы в формах помощников нацистов — на погонах череп и кости. Эти прибалтийские крестьяне охотно принимали участие в кровавой бойне, устроенной немцами.

Третье подкрепление прибыло из штаба Глобочника в Люблине. Украинцы. Хоть трезвые, хоть пьяные — они так хорошо и стройно пели, что их прозвали ”соловьями”. Латыши, литовцы и ”соловьи” заняли красное кирпичное здание рядом с бараками СС.

По ночам там шел хмельной разгул, и это усиливало страх в гетто.

Эсэсовский генерал Альфред Функ, через которого передавались устные распоряжения по ”еврейским делам”, тоже приехал в Варшаву, что не предвещало ничего хорошего. Прибыл он с Адольфом Эйхманом из отдела 4Б гестапо прямо после совещания с Гейдрихом, Гиммлером и Гитлером.

”Краковская газета” усилила пропаганду ”окончательного решения еврейского вопроса”. В Польше так бурно развернулось строительство лагерей, что из Германии вызвали инженеров и специалистов по перевозкам. Но новые лагеря были совсем не такие, как прежние. Они не предназначались ни для принудительных работ, ни для изоляции врагов Рейха. Их строили под большим секретом, в удаленных местах, и сами постройки были ни на что не похожи.

В середине зимы, проведя совещания в Варшаве, Альфред Функ вернулся в эсэсовский штаб в Люблине с новыми устными инструкциями для Глобочника.

В начале марта один из связных Анны Гриншпан приехал в Варшаву с вестью о том, что готовится ”Операция Рейнхард” по ликвидации Люблинского гетто. Жителей этого гетто вместе с евреями из других стран отправляют эшелонами в лагерь под названием Майданек, выстроенный за чертой города.

Когда Функ вернулся в Варшаву, все начали яростно спорить, что бы это могло значить, но единодушно сходились на том, что хуже быть уже не может.

* * *

Рабби Соломон сидел на полу импровизированной синагоги с теми, кто остался от его некогда большой и уважаемой в Польше общины. Эта горстка людей и была уцелевшей душой европейского еврейства. Рядом с учеными сидел любимый ученик рабби Стефан Бронский.

Было Девятое ава — день величайшего траура у евреев[61]. В этот день вавилоняне разрушили Первый Храм Соломона, и в этот же день, много столетий спустя, римляне разрушили Второй Храм, что привело к рассеянию по всему свету потомков Авраама, ставших вечными странниками и проклинаемыми чужаками.

Рабби Соломон читал отрывки из книги ”Долина плача”, из Торы, а затем перешел к Плачу Иеремии.

В те самые часы, когда рабби Соломон молился и читал ужасные пророчества, готовилось начало катастрофы, самой страшной из всех, какие только знала богатая катастрофами еврейская история.

”Черная пятница” возвестила начало ”большой акции”.

Нацисты вызвали всех своих агентов и до поздней ночи вытягивали из них нужные сведения. К утру был подготовлен план внезапного нападения, с тем, чтобы лишить евреев гетто их последних руководителей.

Под вой сирен, смешавшийся с молитвами раввинов, эсэсовцы вместе с литовцами, латышами, украинцами, польскими и еврейскими полицейскими, войдя одновременно через все ворота, прочесали гетто и, выкуривая сопротивлявшихся из потайных убежищ, десятками отправляли пойманных на кладбище, где их расстреливали ”соловьи”.

Анне Гриншпан, Андрею Андровскому и Толеку Альтерману повезло: они были в этот момент на арийской стороне. Юлию Шлосбергу, Ирвину Ро-зенблюму и другим бетарцам удалось спрятаться в подвале на Милой, 18. Шимон Эден целый день уходил по крышам, а коммунист Родель удачно спрятался в шкафу. Александр Брандель и Давид Земба не числились в списках тех, на кого устроили облаву.

Но многим десяткам бетарцев, рабочих сионистов, ревизионистов и бундовцев не посчастливилось уйти от рук немцев. ”Черная пятница” нанесла сокрушительный удар по гетто и повергла его жителей в глубокое отчаяние.

С наступлением субботы по всему гетто были расклеены новые приказы, по улицам разъезжали грузовики с громкоговорителями, и из них неслись слова тех же приказов:

ПРИКАЗ О ДЕПОРТАЦИИ

1. По распоряжению немецких властей, все евреи, проживающие в Варшаве, независимо от возраста и пола, подлежат депортации на Восток.

2. Исключение составляют:

а) Евреи, служащие по найму в немецких учреждениях или на немецких предприятиях и имеющие кенкарты с соответствующей печатью.

б) Евреи, служащие в Еврейском Совете или являющиеся его членами на день опубликования настоящего приказа.

в) Евреи, служащие в еврейской полиции.

г) Семьи вышеперечисленных евреев. Под семьей подразумеваются муж или жена и дети.

д) Евреи, служащие в отделах социального обеспечения, находящихся в ведении Еврейского Совета и ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.

3. Каждый переселенец имеет право взять с собой не более пятнадцати килограммов личных вещей. Весь багаж свыше указанного веса будет конфискован. (Все ценности, как то: деньги, ювелирные изделия, золото, которые могут пригодиться на новом месте, брать разрешается). Продуктов разрешается взять на три дня.

4. Депортация начинается 22 июля в 11.00.

5. Виды наказаний за неподчинение:

а) Евреи, значащиеся в опубликованных списках, за неявку будут расстреляны.

б) Евреи, предпринимающие действия, способствующие побегу или уклонению от организованной депортации, будут расстреляны.

Председатель Еврейского Совета

Борис Прессер

Варшава

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Ежедневно будет объявляться порядок депортации на завтра. Он будет отпечатан большими буквами. 23 июля переселенцы должны явиться на следующие участки:

Электоральная улица, номера домов с 34 по 42.

Хлодная улица, номера домов с 28 по 44 включительно.

Улица Орла — номера домов с 1 по 14 и с 16 по 34.

Улица Лешно — номера домов с 1 по 3, с 7 по 51, с 57 по 77.

Все дома по Белой улице.

По приказу Петра Варсинского.

Еврейская полиция Варшавы.

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Каждый, кто явится добровольно, получит 3 кг хлеба и 1 кг повидла. Продукты будут выдаваться на Ставской площади.

Отправка будет производиться из центра переселения — Ставки, №№ 6–8, вход с Умшлагплаца.

Заместитель председателя Еврейского Совета

доктор Пауль Бронский

Варшава

Глава шестая

Оправившееся кое-как после ”черной пятницы” подполье собралось, чтобы обсудить, что означает депортация.

В первые три дня у немцев был неожиданный успех. Те, кто жили ”дикарями” без кенкарт, вышли из своих убежищ, не в силах устоять перед соблазном получить три килограмма хлеба и килограмм повидла, обещанных немцами. Умшлагплац не мог вместить всех добровольцев.

Центр депортации размещался в сером четырехэтажном здании на Ставках, прямо у северных ворот. Его не было видно ни из гетто, ни с арийской стороны. Когда-то в нем была школа, а потом больница ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.

Эсэсовский гауптштурмфюрер Кутлер, ответственный за депортацию, был членом команды, проводившей массовые расстрелы на Восточном фронте. Он был всегда пьян, и его преследовали кровавые кошмары. Большинство его соратников тоже накачивалось спиртным и наркотиками.

За двойными железными дверьми с полдесятка нацистов проводили селекцию бесконечной очереди. Очень немногих отправляли назад в гетто для принудительных работ. Остальных же отсылали в огромный, вымощенный булыжником двор, окруженный высокой стеной.

Во дворе был выставлен наряд из ”соловьев” и их литовских и латвийских соотечественников под командованием нескольких эсэсовцев, с немецкими овчарками на поводках.

Вдоль всего двора тянулось кирпичное сооружение, напоминающее пакгауз. Состав из сорока четырех товарных вагонов стоял наготове.

Когда отобранные к отправке попадали во двор, их вещи тщательно обыскивались на предмет изъятия ювелирных изделий, денег и прочих ценностей. Чтобы втиснуть в вагоны побольше народу, у людей отнимали одежду, которую они взяли с собой.

Бригада евреев с фабрики Кенига отправляла эту одежду в дом на противоположной стороне улицы, оборудованный под склад. Там от пальто и жакетов отрывали подкладку в поисках спрятанных драгоценностей. Семейные сувениры — письма, фотографии, мелкие подарки — сжигали в большой печи позади здания фабрики.

Когда набиралось шесть тысяч человек, их грузили в вагоны. Каждый день, ровно в три часа дня состав отбывал ”в неизвестном направлении” на восток.

”Дикари”, пришедшие добровольно в первые дни ”большой акции”, были до того запуганы, что практически не оказывали никакого сопротивления. А на каждого, кто, попав во двор, начинал артачиться, тут же безжалостно набрасывалась стража.

За стеной польская синяя полиция вместе с еврейской поддерживали порядок в очереди ожидавших селекции.

Престарелых, калек и явно непригодных к работе уводили на кладбище неподалеку от Умшлагплаца, и там их расстреливали бригады эсэсовцев. Таким образом немцы ”убедительно” продемонстрировали, что в новые лагеря они берут только самых здоровых.

* * *

Несмотря ни на что, такие люди, как рабби Соломон, по-прежнему имели большое влияние. По мере того, как раввины, один за другим, исчезали в неизвестности и число ортодоксальных еврейских руководителей уменьшалось, на оставшихся ложилась все большая ответственность.

На четвертый день ”большой акции” уцелевшие подпольщики взяли под наблюдение Умшлагплац и стали бегать по Варшаве, пытаясь выяснить, куда отправлены составы.

Александр Брандель пришел к рабби Соломону, чтобы уговорить его обратиться в Еврейский Совет. Старик строго ограничил круг своих дел и обязанностей, а Еврейский Совет, возражал он, в эту сферу не входит. С помощью талмудических рассуждений, доводов и ссылок на прежние времена и прежние изгнания, Алекс поколебал старика. Под конец тот согласился собрать совет раввинов и разрешил Алексу обратиться со своей просьбой к тем пяти раввинам, которые еще могли прийти на этот совет.

Раввины постановили, что рабби Соломон имеет моральное право обратиться с петицией в Еврейский Совет.

Старик был уже почти слеп и различал лишь общие очертания предметов. Несколько месяцев назад он вынужден был отказаться от работы над записками Клуба добрых друзей и над дневником Бранделя. Он вошел в здание Еврейского Совета на углу ул. Заменгоф и Гусиной, опираясь на руку своего любимого ученика — Стефана Бронского.

Пауль Бронский нервничал сильнее, чем обычно. Его сын, Стефан, — и появляется с рабби средь бела дня, в таком месте, где доносчики так и кишат! Стефана отослали домой. Хотя рабби Соломон не мог видеть выражения лица Пауля, он почувствовал беспокойство в его голосе.

— Доктор Бронский, сейчас много говорят о депортации. В сущности, ни о чем другом и не говорят.

— Ну, разумеется.

— Мы слышали, что массовое уничтожение в восточных лагерях смерти продолжается?

— Чепуха. Разве вы не видите, что воду мутит все та же кучка агитаторов, с которыми мы боремся с первого дня оккупации? Они и распускают слухи, что на востоке проводятся массовые убийства.

— А Еврейский Совет когда-нибудь запрашивал немцев, насколько эти слухи верны?

— Ну, конечно же, нет, — Пауль стиснул зубы. Старик потерял зрение, но отнюдь не прозорливость. — Дорогой рабби Соломон, никто не говорит, что жизнь в гетто легка. Мы проиграли войну, и козлами отпущения стали евреи. И все же, в рамках установленного порядка, нам удалось добиться того, что большинство людей здесь осталось в живых.

— В таком случае, доктор Бронский, я полагаю, вы готовы нас заверить, что большинство людей здесь останется в живых и в следующие три-четыре недели?

Пауль беседовал о депортации только с Борисом Прессером. Сам он надеялся, что за неделю-другую немцы наберут достаточно народу для своих лагерей и прекратят депортацию.

— Я жду ответа, доктор Бронский.

Пауль не знал, что сказать. Допустим, он заверит, что депортация прекратится, а получится наоборот. Или, допустим, слухи о лагерях смерти верны, а Еврейский Совет палец о палец не ударил, чтобы помешать созданию этих лагерей. Больше нельзя маневрировать. Два года и семь месяцев он находил все новые и новые увертки, но сейчас он в тупике.

— Я уверен, насколько вообще можно быть в чем либо уверенным, что немцы прекратят депортацию, как только разгрузят гетто. Разгрузка гетто разрешит многие проблемы, и немцы, очевидно, удовлетворятся тем количеством трудоспособного населения, которое они перевезут поближе к Восточному фронту.

— Запросит ли Еврейский Совет немцев, в какой мере они разделяют вашу уверенность?

Ловушка, подставленная рабби Соломоном, захлопнулась. С Пауля было довольно. Он вяло промямлил, что вопрос будет изучен.

Борис Прессер на должности председателя Еврейского Совета вел себя так, словно его не существовало. Это был тихий человек, обладавший удивительной способностью не попадаться людям на глаза и выполнять свои обязанности механически, не затрачивая ни капельки душевных сил. Убийство Эммануила Гольдмана, первого председателя Еврейского Совета, в начале оккупации, ясно показало Прессеру границы его полномочий.

Прессер ловко избегал тайных встреч с подпольщиками, работниками социального обеспечения и спекулянтами. Он научился ничего не знать, ничего не видеть, ничего не слышать и ухитрялся оставаться незапятнанным. Прекрасное оружие в руках нацистов, доказывающих, что евреи сами убивают друг друга. Если его иногда припирали к стенке, он легко мог оправдать существование Еврейского Совета тем, что без него условия были бы гораздо хуже. Он заставлял себя верить в то, что Совет дает возможность людям выжить.

Когда Пауль Бронский поднял перед Борисом вопрос о депортации, тот не захотел разговаривать об этом с немцами и, как всегда, послал вместо себя Пауля Бронского.

К кому же пойти? Со Шрекером и его ”Рейнхардским корпусом” говорить бессмысленно. С Максом Клеперманом? Нет, Могучая семерка ничего слышать не хочет о депортации. Действовать через Бранделя и Давида Зембу? Так ведь они-то и нажимают на Еврейский Совет.

Оставался только Франц Кениг.

Новая резиденция Кенига помещалась в сорока-комнатном дворце, который он, как начальник отдела конфискаций, недавно присвоил. За два-три года он стал мультимиллионером.

Кениг разжирел. Его тело стало похоже на грушу, а голова — на огромный помидор с наклеенным на макушке клочком редеющего пуха.

Власть не шла ему впрок. Насладившись мщением тем, кому он раньше завидовал, удовлетворив свою жажду богатства, он начал тяготиться тем, что связался с людьми, которых иначе как зверьми и назвать-то нельзя. Он и не подозревал, что такие могут быть среди цивилизованной нации. Его прекрасная Германия, страна высокой культуры, оказалась во власти маньяков и садистов. Теперь он сам удивлялся тому, что творил, и все же неуклонно поднимался вверх по ступеням карьерной лестницы. Его регулярно принимал Гимлер. Но все, что Франц Кениг когда-то знал об истине и красоте, он теперь забыл.

У Пауля пересохло в горле, когда он предстал перед Кенигом. Длинен был путь от университета до этой приемной. Но у Кенига присутствие Пауля всегда вызывало неприятное воспоминание о тех временах, когда он наслаждался Шиллером и Моцартом в тишине своего тогдашнего кабинета, подальше от толстой жены-польки.

Пауль кое-как выдавил из себя, что люди озабочены депортацией.

— У вас есть полиция, обращайтесь туда, — раздраженно ответил Кениг.

— Но если мы начнем прибегать к ее помощи еще больше, чем раньше, это лишь усилит опасения в народе.

Кениг раскачивался в огромном кресле. Он мог передать все это дело в руки Рудольфа Шрекера, чтобы раз и навсегда прекратить всякую дискуссию. Но что получится? За несколько дней поток добровольцев почти иссяк. Есть опасность, что сопротивление усилится — в подполье уйдет больше народу. У Кенига десяток фабрик и в самом гетто, и за его пределами, там нужны рабочие руки. Шрекер ни на йоту не отступил от своих топорных, идиотских методов. Кениг, правда, научился управлять Шрекером: он укрепил свое положение, внушив тому, что он, Кениг, незаменим. И, действительно: всем, что Шрекер успел нахапать, он был обязан Кенигу.

Пауль Бронский и Борис Прессер были покорными слугами. Если их прогнать, нарушится равновесие сил, которое он поддерживает в гетто.

— Было бы правильно, — сказал он, взвешивая слова, — если бы Еврейский Совет заверил население в наших добрых намерениях.

Когда Пауль ушел, Кениг отправился в ратушу убеждать Шрекера, что очень важно, чтобы Еврейский Совет опубликовал призыв продолжать организованную депортацию.

Шрекер, как обычно, не мог разобраться в этих тонкостях и велел Кенигу действовать самому.

На следующий день Пауля Бронского, Бориса Прессера и весь Еврейский Совет срочно повезли на восток страны, в Понятов, Травники и десятки других трудовых лагерей, где строили взлетные полосы для самолетов и изготовляли боеприпасы. Русские разбомбили там железную дорогу, и бригады евреев ее восстанавливали.

Беглое знакомство с трудовыми лагерями проходило одновременно с ”проверкой” условий в гетто, устроенной Швейцарским Красным Крестом. В конце осмотра, который ничего не показал, Кениг объяснил, в подкрепление нацистской версии, что, как ”доказала” проверка, депортация из Варшавы проводится в целях рассредоточения промышленных предприятий и перевода их поближе к Восточному фронту.

Ни Борис Прессер, ни Пауль Бронский не могли и не хотели позволить себе докапываться до истины. По возвращении в Варшаву Кениг дал им на подпись заготовленные отчеты. Они поставили свои фамилии под документами, подтверждающими, что они удовлетворены проверкой, которая показала, что депортация проводится из государственных соображений, что условия работы вполне приемлемы и население должно содействовать, властям.

Копии документов были расклеены на всех домах гетто, но это не помогло: через шесть дней после начала ”большой акции” поток добровольцев окончательно иссяк.

* * *

”Юден! Раус!”

”Евреи! Выходите!”

Свистки! Сирены! Пустые улицы. Напряженный страх за опущенными занавесками.

”Соловьи”, которые так красиво умели петь, повыскакивали из грузовиков, окружили дом, ворвались в него, выламывая двери, и стали вытаскивать упирающихся людей на улицу.

Заслышав пронзительные крики, Вольф Брандель мигом натянул брюки и рубашку, подбежал к угловому окну в комнате Андрея и стал вглядываться в то, что происходило во дворе. Рахель завернулась в простыню и тоже выглянула в окно, но Вольф, не оборачиваясь, оттолкнул ее рукой за спину.

Страшная сцена разыгралась, когда в общем хаосе какой-то человек попытался прорваться через цепь украинцев и присоединиться к жене.

Его избили дубинками и вышвырнули на дорогу; тело его корчилось в луже собственной крови. Обезумевшая молодая мать, бросившись на огромного украинца, расцарапала ему лицо и искусала руки, пытаясь отнять своего ребенка. Украинец расхохотался, схватил ее за волосы и швырнул на мостовую. ”Соловьи” гнали охваченных ужасом людей на Умшлагплац, осыпая их ударами дубинок.

Вольф кое-как справился с рубашкой и пристегнул к поясу пистолет. Рахель подошла к нему, и они стояли, как каменные, пока не стихли последние крики.

— Куда идут эти поезда? — дрожа, прошептала она. — Папа говорит, что это скоро кончится, но я ему не верю. Ходят слухи о лагерях смерти.

Ее лицо и руки были холодны как лед.

Он попытался ее успокоить.

— Нет, я не трусиха. Это все потому, что я ужасно перепугалась, когда ты не вернулся к бар-мицве Стефана. Мне все время снятся поезда. Мне снится, что они увозят Стефана. Вольф, он так часто рискует. Удержи его.

— Как я могу удержать его от того дела, которое мы стараемся отстоять?

— Какое дело мы отстаиваем? Какое?

— Не знаю, не умею объяснить. Папа мой сумел бы. Рабби Соломон тоже. А я просто хочу жить и хочу, чтобы и ты жила. Наверно, нашу жизнь я и отстаиваю.

Она немного успокоилась.

— Когда-нибудь все останется позади, Рахель. Должен же быть этому конец.

— Если бы только я могла стать твоей женой. Иметь от тебя ребенка. Если угонят тебя или меня, я хочу, чтоб ты знал, как я тебя люблю.

— Мы все преодолеем, Рахель… — голос его стал глуше. — Папа попросил рабби Соломона, чтобы он нас обвенчал тайком от твоего отца, но он отказался.

— Почему? Только потому, что мой отец никогда не согласился бы?

— Нет, для рабби Соломона это значило бы стать на сторону подпольного движения наперекор Еврейскому Совету. Ты же знаешь, как ортодоксы склонны во всем находить скрытое значение. А я хочу, чтобы все знали, что ты моя жена.

— Я так стараюсь помнить, каким папа был раньше, но я его возненавидела. Честное слово, иногда мне хочется, чтобы он…

— Тихо…

Их испугал шум на крыше. Вольф потащил Рахель в альков и заслонил собой. Наверху кто-то, пыхтя, старался открыть слуховое окно на кухне под самым потолком. Вольф отстегнул пистолет, взвел курок и прицелился. Окно со скрипом открылось, показались ноги и кто-то свалился на пол.

— Стефан!

Стефан поднялся, потирая ушибленную руку.

— Извините, что я сюда прибежал, но дядя Андрей велел Вольфу сейчас же идти к нему.

— Где он?

— На чердаке, в Рабочем театре.

Вольф поспешно обулся, надел шапку и посмотрел в окно. Внизу ходил украинский патруль.

— Тебе нужно добираться по крышам, — сказал Стефан.

— А вы вдвоем вылезайте на крышу и сидите там до рассвета, — приказал Вольф.

Рахель молча повиновалась, боясь, что если она произнесет хоть слово, то не сможет сдержать слез. Кухонный стол стоял прямо под слуховым окном. Вольф взобрался на него, подпрыгнув, ухватился за раму и вылез наружу. На секунду зажмурился, увидев крутой скат. У него всегда кружилась голова от высоты. Он лег на живот и протянул руку в слуховое окно. Рахель сначала помогла брату, а потом вылезла и сама. Вольф закрыл слуховое окно и молча показал им, чтобы они спрятались за трубой. Они проползли туда и смотрели вслед Вольфу, который уходил по крышам гетто.

Целый час Вольф добирался до своих. Он сразу же понял, что встреча чрезвычайно важная, потому что, кроме Андрея и Толека, на ней присутствовал еще и Шимон Эден. Андрей и Шимон всегда старались держаться врозь: меньше риска, что их схватят обоих. Так же поступали и другие лидеры подполья. После того, как в ”черную пятницу” доносчики раскрыли десятки явок, они встречались лишь в случае крайней необходимости.

— Немцы лгут относительно депортации, — обратился Шимон к Вольфу и к Толеку. — Одному из моих людей удалось пронаблюдать за Умшлагплацем. В течение шести дней туда прибывали и оттуда отходили одни и те же сорок четыре вагона. Представляете? Состав отправлялся каждый день ровно в три и возвращался на следующее утро ровно в девять. Семнадцать часов езды. Восемь с половиной туда и восемь с половиной обратно. Отнимите час на разгрузку и час на маневрирование паровоза. А теперь подумайте, что все это может означать.

— Короче, — сказал Андрей, — ясно, что дальше семидесяти-восьмидесяти километров от Варшавы поезд не отъезжает.

Толек потер подбородок, мысленно представляя себе окрестности Варшавы.

— Нет в этом радиусе таких трудовых лагерей, которые могли бы принимать каждый день по шесть тысяч человек, — сказал он.

— Верно.

— Как вы знаете, — продолжал Шимон, — почти все мои каналы связи были разрушены в "черную пятницу”. На арийской стороне у меня почти никого не осталось.

Андрей протянул Вольфу и Толеку по пачке денег.

— Это охранникам у Тломацких ворот. В шесть часов выйдете с интервалом в пятнадцать минут и встретитесь на квартире у Габриэлы. Там вас будет ждать инженер-путеец. Он проведет вас на железнодорожные посты, чтобы вы все выследили.

Когда они ушли, Шимон спросил Андрея, что слышно об оружии.

— Все то же самое. Ни оружия, ни денег, ни помощи от Романа и его Армии Крайовой — одни отговорки. Планы срываются. После "черной пятницы”, — добавил Андрей, — у меня осталось всего пятьсот бойцов.

Он посмотрел на часы и сказал, что ему пора.

— Вы непременно должны ехать в Люблин? — спросил Шимон.

— Да.

— А никак нельзя не ехать туда?

— Нет, Шимон.

— Вы уверены, что сможете пробраться в этот лагерь?

— Не знаю. Анна напала на след моего бывшего ротного сержанта. Отличный солдат, этот Стика. Я ему доверяю. Он готовил это целых две недели. Анна передала, что он может провести меня внутрь.

— Ладно, — сказал Шимон, — желать вам удачи в Майданеке, пожалуй, смешно в наши дни. Габриэла знает?

— Нет. Я обещал ей ничего от нее не скрывать, но не могу себя заставить сказать об этой поездке в Люблин. Да все равно, сегодня, как только я появлюсь в дверях, она сразу поймет.

— Завидую я вашей любви, Андрей. Возвращайтесь, ради Бога, мне без вас никак.

— Скоро увидимся, Шимон.

Глава седьмая

Андрей устало протер глаза и посмотрел сквозь грязное стекло. Поезд тащился мимо хижин с соломенными крышами, прижимавшихся к ржаным полям на люблинском плоскогорье. Поездка была долгой, утомительной. В Люблин он, видимо, раньше вечера не доберется. Молодец Стика. Вышел из такой переделки.

Андрей позволил себе вздохнуть при мысли, что только что еще раз уцелел во время неожиданной проверки. В ту минуту, когда он встретился глазами с одним из полицейских, жизнь и смерть боролись за него. Этот полицейский потом вернулся в вагон за взяткой.

Воля и неволя столько раз тянули к себе канат его жизни, что он и счет потерял. Каждый день случайность, удача или инстинкт определяли: жизнь или смерть. Каждый вечер на Милой, 18 кто-нибудь из бетарцев рассказывал, что сегодня он чудом уцелел.

Вынув из рюкзака флягу с водой, он отпил немного и съел кусочек черствого хлеба. В животе сразу начались рези: от постоянного недоедания желудок совсем съежился.

Поезд миновал деревню. Железнодорожное полотно проходило посреди поля, где мужчины и волы надрывались над кусочками пашни, да и женщины работали, не разгибая спины. Примитивная жизнь, почти не изменившаяся с феодальных времен. Крестьяне были для Андрея загадкой — как они могут жить в такой нищете, в таком невежестве, даже не пытаясь улучшить свою судьбу, сделать более плодородными свои земли?

Он вспомнил давнее собрание бетарцев. Толек Альтерман тогда вернулся из Палестины и восхищался руководителями национального движения, успехами еврейских поселенцев, описывал, как они осушают болота и орошают пустыни. Тут же стали собирать деньги на покупку тракторов и сельскохозяйственных машин. Андрей вспомнил, что тогда это его ничуть не взволновало. Не слишком ли поздно он понял, какое это имеет значение? Теперь это его огорчало.

Земля на люблинском плоскогорье была тучная, но никому до нее не было дела. А в Палестине люди так бьются над неплодородной тамошней почвой!

Однажды он сидел рядом с Александром Бранделем в зале Сионистского конгресса. Там собрались представители различных сионистских организаций, и каждый, бия себя в грудь, отстаивал свою точку зрения. Когда поднялся Александр Брандель, все замолчали.

— Мне неважно, каким путем идет каждый из нас, потому что все эти пути направлены на то, чтобы отстоять человеческое достоинство, и все они вливаются в одну широкую дорогу, которая ведет к холмам Иудеи. Там — наша цель. А какой путь туда выберет каждый из нас — дело его совести. Пункт назначения у нас у всех один и цель — общая: положить конец двухтысячелетним слепым блужданиям и преследованиям, которые не кончатся до тех пор, пока звезда Давида не воссияет над Сионом.

Так Александр Брандель выразил содержание сионизма. Звучало хорошо, но Андрей не поверил. В глубине души ему не хотелось уезжать в Палестину. Его не слишком увлекала перспектива осушать болота, колотиться в приступах малярии, отказаться от прав, положенных ему по рождению.

Перед тем, как Андрей вступил в борьбу, он сказал Алексу: ”Я хочу быть поляком. Мой город — Варшава, а не Тель-Авив”. И вот теперь он сидит в поезде по дороге в Люблин и думает, не наказан ли он за свое тогдашнее неверие. Варшава! Перед глазами у него самодовольный взгляд командующего Армией Крайовой и лица крестьян, на которых написана ненависть к нему, Андрею. Поляки позволили устроить в самом сердце Варшавы гетто — эту черную яму смерти, и хоть бы один протестующий голос раздался.

А когда-то были сверкающие залы, где уланы целовали дамам ручки, а те кокетливо поглядывали на них поверх вееров.

Варшава! Варшава!

”Пани Рок, я еврей”.

День за днем, месяц за месяцем одно чувство глодало душу Андрея: его предали. Он стиснул зубы. Я ненавижу Варшаву, сказал он себе, я ненавижу Польшу и всех ее проклятых сынов. Вся Польша — это один огромный гроб.

Перед ним встала страшная картина гетто. Что же теперь? Только Палестина. А я не доживу до того, чтоб увидеть Палестину, потому что не верил.

К середине дня поезд медленно въехал на станцию Люблин-сортировочная, забитую составами с военным снаряжением для русского фронта.

На боковом пути — примелькавшийся за последнее время поезд. Депортированные евреи. Натренированный глаз Андрея сразу определил: не польские. Судя по внешнему виду, румынские.

Его встреча со Стикой была назначена в центре города. Из всех городов Польши Андрей больше всего ненавидел Люблин. Бетарцев в нем не осталось совсем. Местных евреев в гетто уцелело немного. С самого начала оккупации Люблин попал в гущу событий. Еще в 1939 году Одило Глобочник, гауляйтер[62] Вены, разместил там эсэсовский главный штаб. Бетарцы проверили все сведения о Глобочнике и пришли к выводу, что он борется за власть с Гансом Франком и с гражданской администрацией.

Глобочник создал дивизию "Мертвая голова”. Люблин был средоточием деятельности по подготовке ”окончательного решения” еврейского вопроса. Когда через Альфреда Функа поступали указания от Гиммлера, Гейдриха и Эйхмана, приказы из Люблина становились обязательными для всей Польши.

В этом районе возникла целая сеть лагерей — трудовых, концентрационных, пересыльных. Шестьдесят тысяч евреев-военнопленных исчезли в этой прорве.

Различные планы то поступали в Люблин, то исходили оттуда, что указывало на некоторые колебания среди немцев. Поговаривали о том, что на люблинском плоскогорье будет устроена резервация для миллионов евреев. По другим слухам, существовал план высылки всех евреев на Мадагаскар. Об охранниках в лагерях Глобочника говорили такое, что при одном упоминании о них становилось жутко: Липово-7, Собибор, Хелмно, Белжец…

”Операция Рейнхард” началась весной 1942 года в Люблине. Евреев из тамошнего гетто, воспроизводившего в миниатюре Варшавское, вывезли в лагерь под названием Майданек, расположенный в Майдан-Тартарском предместье. Когда лагерь опустел, туда свезли остатки из других городов и лагерей вокруг Люблина, а потом добавили депортированных из других стран. Бесконечный живой поток вливался в ворота Майданека, но никто оттуда не выходил.

Что же происходило в Майданеке? Составляет ли ”Операция Рейнхард” часть того же плана, по которому теперь с Умшлагплаца из Варшавы ежедневно отправляются поезда? Верны ли предположения о существовании и другого Майданека, под Варшавой?

Андрей посмотрел на часы и увидел, что пришел рано. В конце бульвара видна была стена гетто. Он нашел свободную скамейку, раскрыл газету и вытянул ноги. Краковский бульвар кишел черными и грязно-коричневыми мундирами.

— Капитан Андровский!

Андрей взглянул поверх газеты и увидел лицо сержанта Стики. Стика сел рядом с ним, взволнованно пожимая ему руку.

— А я с самого рассвета жду вас возле почты напротив. Думал, вы приедете утренним поездом.

— Рад тебя видеть, Стика.

Стика внимательно оглядел своего капитана и чуть не расплакался. Для него Андрей Андровский всегда был образцом польского офицера, а теперь? Худой, измученный, сапоги стоптаны.

— Не забывай называть меня Яном.

Стика кивнул, шмыгнул носом и громко высморкался.

— Когда эта женщина нашла меня и сказала, что я вам нужен, я так обрадовался, как не радовался ни разу с начала войны.

— Мне повезло, что ты по-прежнему живешь в Люблине.

Стика что-то буркнул насчет судьбы.

— Я давно подумывал добраться до Армии Крайовой, — сказал он, — да все никак, то одно, то другое. Одну девушку я тут попортил, вот и пришлось пожениться. Девушка неплохая. Теперь трое детей у нас, о них думать надо. Работаю на зернохранилище — не сравнить со старыми, добрыми временами в армии, да что поделаешь, жаловаться не приходится. Много раз хотел с вами связаться, да не знал как. Два раза в Варшаву ездил, а там эта проклятая стена вокруг гетто…

— Понимаю.

Стика опять высморкался.

— Стика, ты можешь устроить то, о чем тебя просили?

— Тут есть один человек, Грабский, старший над каменщиками в Майданеке. Я сделал все, как было велено. Сказал ему, что вы по поручению Армии Крайовой и вам надо попасть в лагерь, чтобы потом отписать правительству, переехавшему в Лондон.

— Что он ответил?

— ”Десять тысяч злотых”.

— Ему можно верить?

— А ему сказано: и дня не проживешь, если выдашь.

— Молодец, Стика.

— Капитан… Ян, вам… обязательно в Майданек? Говорят… да всем известно, что там творится.

— Не всем, Стика.

— Ну, а чем это поможет?

— Не знаю… может, хоть немножко совесть заговорит в людях. Может, если они узнают, то поднимут крик?

— Вы на самом деле в это верите, капитан?

— Обязан верить.

— Я простой солдат, — Стика медленно опустил голову. — Не умею как следует высказать, что думаю. Пока меня не перевели в Седьмой уланский полк, к евреям я относился, как все поляки. И вас ненавидел, когда только пришел в часть. Но… капитан у меня оказался хоть и еврей, да не еврей. Словом, поляк самый лучший из всех уланов. Ядрена мать! Люди из нашей роты десятки раз вступались за вас. Вы, конечно, не знали, но, Бог свидетель, мы им показали, как уважать капитана Андровского!

Андрей улыбнулся.

— Как началась война, как увидел я, что немцы вытворяют, так и подумал: матерь Божия, да мы же сотни лет так себя вели. Почему?

— Разве ты можешь приказать сумасшедшему, чтобы рассуждал здраво, или слепому — чтобы стал зрячим?

— Так мы ж не сумасшедшие и не слепые. Не разрешали же люди из нашей роты бесчестить ваше имя, почему же мы немцам разрешаем?

— Я много об этом думал, Стика. Всю жизнь хотел я только одного — быть свободным человеком в своей стране. А теперь я потерял веру, Стика. Когда-то я любил эту страну и верил, что настанет время, когда мы добьемся равенства. А теперь я ее, кажется, ненавижу.

— И вы на самом деле думаете, что другие люди, не поляки, будут переживать больше, чем мы?

Этот вопрос испугал Андрея.

— Не ходите в Майданек, не надо.

— Как-никак, я все еще солдат, Стика.

Такой ответ Стика понял.

Домишко Грабского стоял у моста за рекой Быстрой, возле железнодорожного узла. Грабский сидел в промокшей от пота майке, проклиная страшную жару, которая перед заходом солнца стала совсем невыносимой. Приземистый, поперек себя шире, лицо круглое как луна, типично польские черты. Над миской чечевицы, куда он макал черный хлеб, вились мухи. Крошки падали на подбородок. Он их смахивал, запивал еду пивом и громко рыгал.

— Так как? — спросил Андрей.

Грабский посмотрел на обоих и пробурчал что-то вроде ”да”.

— Мой свояк работает в бюро по трудоустройству. Можно выправить вам документы как на рабочего. Займет несколько дней. Я проведу вас в помещение охранников с моей бригадой. А в лагерь, не знаю, получится ли. Может, да, а может, нет. Но и с крыши того барака, что мы строим, все видать.

Грабский добрался до дна миски.

— И зачем только черт вас несет в это адское место!

— Приказ Армии Крайовой.

— А зачем? Там же только евреи, в этом пекле.

— Кто их разберет, эти приказы, — пожал плечами Андрей.

— Ладно, как с деньжатами?

Андрей выложил пять купюр по тысяче злотых. Грабский никогда не видел так много денег сразу. Толстыми, как сосиски, загрубелыми пальцами каменщика он неумело пересчитал купюры.

— Мало.

— Остальное получите, когда я выйду живым и невредимым из Майданека.

— Я не стану рисковать из-за проклятых евреев.

Андрей и Стика молчали. Грабский грозно посмотрел на одного и на другого, но понял, что таких ему не запугать. Оба здоровенные, как эти, из ”Мертвой головы”. Стика может и убить.

— Приходите сюда в шесть утра, — сказал он, пересыпая ответ проклятиями, и сунул деньги в карман штанов. — Сначала получим пропуск на работу.

Внезапный порыв северного ветра надул занавески, и в комнату проник тягучий тошнотворный запах. Грабский вылез из-за стола и захлопнул окно.

— Как ветер подует, так из Майданека сюда этой вонищей тянет.

Андрей и Стика стояли за спиной Грабского.

— Вон он, Майданек, — сказал Стика, показывая рукой на горизонт, где из высокой трубы валил сероватый дым.

— Только через эту трубу евреи и могут выйти из лагеря, — сказал Грабский и, довольный своей шуткой, расхохотался.

Глава восьмая

Хорст терпеливо ждал, чтобы Кристофер де Монти раскрылся перед ним после своего посещения гетто. Хорст вел себя как кукловод, уверенный, что его марионетка — Крис — скоро окончательно запутается. Чем больше проходило времени, тем яснее Хорст видел, что его расчеты сбываются. Теперь Крис много пил, и, если раньше он сторонился женщин, то сейчас они не вылезали из его постели. Он не пропускал ни одной пирушки, хотя еще совсем недавно избегал их. Чем тяжелее ему будет, тем неизбежнее он окажется в тупике. Неделя, месяц, два месяца

— Хорсту ничего не стоит подождать: Крис все равно не устоит и придет к нему просить за какую-то еврейку из гетто. Вот тогда и покроются все его затраты.

* * *

Во дворце Кенига, после приема почетных гостей, шла оргия, в которой участвовали наиболее приближенные к нему лица. Совершенно пьяный Крис, только что отпустивший немецкую манекенщицу, жмурился на дверь библиотеки, где он сидел. В рамке двери стояла маленькая женская фигура — и Крис мог бы поклясться, что она ему знакома. Женщина вошла и остановилась под канделябрами. Крис подошел сзади:

— Я, кажется, вас знаю?

Она повернулась и посмотрела ему в лицо:

— Когда-то знали!

— Габриэла!

— Андрей хочет вас видеть. Он в отчаянном положении!

Крис побелел:

— Невозможно! Да и для вас опасно быть здесь! Для нас обоих опасно!

— Эге, Крис, а я-то вас ищу! Что за талант у вас находить самых поразительных красавиц!

Хорст не сводил глаз с Габриэлы. Она отвечала смущенной улыбкой.

— Так что же, Крис, вы не собираетесь нас познакомить?

— Я Виктория Ландовская, только что приехала из Львова навестить двоюродную сестру. А вы, судя по описаниям, — барон фон Эпп?

— А где вы остановились, пани?

— Еще не знаю, но, если хотите, я позвоню вам, когда устроюсь.

Когда Крис с Габриэлой пошли к выходу, фон Эпп долго провожал Габриэлу глазами.

— Вы сумасшедшая, что полезли в это осиное гнездо, — сказал Крис, когда они уже ехали по улицам Варшавы. — Где он?

Андрей ждал их в гостиничном номере около Яхт-клуба. Крис слабо пожал ему руку, избегая взгляда.

— Как Дебора? Как дети?

— Все в порядке.

Крис сел на стул, стал изучать рисунок на линолеуме.

— Вода у вас найдется? У меня все внутри пересохло. — Сделав несколько глотков, он поднял глаза. — Ну и встреча! Ладно, вот я здесь. Габи говорит — что-то очень срочное?

— За эти два с половиной года ты не раз был нам очень нужен, — сказал Андрей. — Но я бы тебя и теперь не побеспокоил, если бы не абсолютная необходимость.

Крис скорчился на стуле.

— Ну, и что же это такое?

Андрей рассказал ему про лагеря уничтожения.

— Мы составили доклад, с адресами, именами, полный доклад. Но Армия Крайова отказалась переправить его в Лондон. Крис, подумай, — там ежедневно убивают тридцать, сорок, пятьдесят тысяч человек!

Крис сделал усилие и встал на ноги:

— Я в эти разговоры не верю. Германия — цивилизованная страна, немцы на это неспособны, все — ложь.

— Я только что вернулся из Майданека. Если захочешь порасспросить кое о чем своего друга фон Эппа, я могу подсказать тебе несколько наводящих вопросов.

Андрей положил перед ним толстую пачку отпечатанных на машинке листов. Крис покачал головой:

— Нет! Я сказал — нет! Какого черта вы меня сюда затащили?

— Крис! Крис! Как ты можешь? Ведь мы оба когда-то верили в человеческое благородство!

— И вы до сих пор считаете, что этот ваш доклад может растрогать наш проклятый мир? Да всем плевать на убитых евреев, голодающих индусов, наводнения в Голландии, землетрясения в Японии — было бы у самих брюхо полно!

Андрей стал перед ним на колени:

— Помоги нам, Крис, я на коленях тебя умоляю — помоги!

Габриэла кинулась к Андрею:

— Встань сейчас же! Сейчас же! И никогда не делай этого больше! Он хочет быть в стороне от всего, он…

— Я только хотел, чтобы Дебора осталась жива… — бормотал Крис.

— Она скорее покончит с собой, чем позволит тебе спасти ее ценой предательства, — тихо произнес Андрей.

— Пойдем отсюда, — потянула его Габриэла. — Ты видишь — от Кристофера де Монти ничего не осталось.

Андрей пошел к выходу.

— Ты была права, — сказал он Габриэле, — не надо было его просить. Мне хотелось бы плюнуть вам в лицо — но мне еще пригодятся силы.

— Да он и плевка твоего не достоин, — сказала Габриэла, выходя вслед за Андреем.

Крис упал головой на стол, задыхаясь от слез. Вдруг он почувствовал под рукой рукопись, поднял голову, придвинул листки к себе и начал читать.

ОТЧЕТ ОБЪЕДИНЕННЫХ СИЛ ЕВРЕЙСКОЙ БОЕВОЙ ОРГАНИЗАЦИИ О ЦЕНТРАХ ИСТРЕБЛЕНИЯ ЛЮДЕЙ НА ТЕРРИТОРИИ ПОЛЬСКОГО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРСТВА

Июль, 1942 г.

У нас есть все основания утверждать, что в генерал-губернаторстве созданы четыре центра, предназначенные исключительно для массового истребления людей. Кроме этих центров, имеются еще два лагеря смешанного назначения: концентрация людей и их истребление. В Польше есть также пятьсот трудовых лагерей, из которых сто сорок — предназначены для евреев. И в этих лагерях имеются орудия умерщвления.

Единственно возможный вывод заключается в том, что в Германии разработан план полного уничтожения еврейского народа. Голод, повальные болезни, расстрелы в различных гетто уже унесли десятки тысяч жизней. После вторжения Германии в Россию специальные команды уничтожили еще сотни тысяч. Теперь осуществляется главная часть плана — массовое истребление в специальных центрах. Генеральный план исходит, видимо, от Гитлера и передается Гиммлеру и Гейдриху. Сейчас план проводится в жизнь так называемым отделом 4Б — отделением гестапо, возглавляемым подполковником СС Адольфом Эйхманом.

Центры уничтожения расположены за конечными станциями железнодорожных линий, в глухих местах. Охрану несут эсэсовцы и вспомогательные команды украинцев и прибалтийцев. Ошеломляющее количество проектов, материальных ресурсов и живой силы брошено на то, чтобы закончить операцию, и это при том, что Германия ведет войну на нескольких фронтах. Например, железнодорожные составы остро необходимы для доставки оружия на русский фронт, но, по-видимому, транспортировка в Польшу евреев из оккупированных немцами стран еще важнее. Кроме того, в этой операции заняты тысячи инженеров, ученых, крупных специалистов, а также рабочая сила, которой везде сейчас не хватает. По нашей оценке, в операцию прямо или косвенно вовлечено от двухсот до трехсот тысяч человек. Все эти данные свидетельствуют о безумных намерениях нацистов и о том, что наше положение стало предельно критическим.

Во всех этих лагерях соблюдаются две установки: камуфляж и секретность. Отсюда ясно, что нацисты отдают себе отчет в том, что совершают преступление. В каждом лагере людей по прибытии отправляют на селекцию. Для принудительного труда отбирают очень немногих, остальных, включая женщин и детей, отправляют в ”санитарный пункт”, якобы на дезинфекцию. Всех стригут наголо; охранники, создавая видимость санитарной процедуры, раздают куски мыла (на самом деле — камни, залитые сверху слоем мыльной пасты), велят не забывать номера кабинок с одеждой. (Многие женщины по дороге в лагеря пытаются спрятать своих детей или даже выбросить их из поезда в надежде, что их подберут крестьяне, но это редко случается.) Когда люди входят внутрь камеры, за ними запирается железная дверь, и дежурный пускает газ. Сначала пользовались угарным газом, но он действует медленно и стоит дорого. Поэтому стали применять смесь синильной кислоты под названием ”циклон Б”, разработанную гамбургской фирмой по производству инсектицидов. Смерть наступает через несколько минут.

Евреи, оставленные для принудительных работ, производят уборку камер и увозят трупы в крематории, где их сжигают. Сначала сжигание производилось в открытых ямах, но это пришлось прекратить из-за невыносимого зловония. Как правило, евреи, занятые на этой работе, через две-три недели сходят с ума.

Бывают варианты, но в основном именно таков общий порядок. Прежде чем сжигать трупы, у них вырывают золотые зубы. Все ценности сдаются для нужд германской армии. Остальное — одежда, очки, обувь, протезы, даже куклы — отправляется на склады, где еще раз проверяется, не спрятано ли в них что-нибудь. Волосы отправляют в Германию для набивки матрацев и производства водоотталкивающих морских перископов. В одном лагере из трупов добывали жир для варки мыла.

По нашим сведениям, средствами уничтожения оборудованы лагеря не только в Польше, но и на территории Германии. Лагерь Дахау служит центром ”экспериментальной медицины”. На людях проводятся опыты по пересадке костной ткани и отдельных органов. Безжалостно определяют предел человеческой сопротивляемости морозу, электрошоку и так далее. Во всех лагерях, не только в лагерях уничтожения, применяются пытки, унижения и насилие. Подробности в приложении.

В Польше в лагерях уничтожения могут быть умерщвлены минимум сто тысяч человек в день. Мы не располагаем сведениями о подобной цифре в самой Германии. Польские лагеря работают на полную мощность. Количество строящихся газовых камер и крематориев неуклонно растет.

Лагеря в Польше:

Люблинский район

Белжец — находится на железнодорожной линии Люблин — Томачев; в нем содержатся евреи из Львова и окрестностей; пропускная способность — десять тысяч человек в день.

Собибор — близ Влодавы; пропускная способность — предположительно шесть тысяч человек в день.

Майданек — концентрационный лагерь в предместье Люблина; находится в личном ведении Одило Глобочника, группенфюрера СС в Польше. Пропускная способность — более десяти тысяч человек в день.

Западная Польша

Хелмно — самый старый лагерь уничтожения (функционирует с конца 1941 года), в тринадцати километрах от Коло, на железнодорожной линии Лодзь — Познань. Предназначен для уничтожения евреев Западной Польши.

Центральная Польша

Треблинка — совсем недавно обнаружен подпольщиками, расположен недалеко от Варшавы. Предназначен для уничтожения евреев из Варшавского гетто, из Радома, Белостока, Гродно, Прибалтики, Ченстохова, Кельце.

Южная Польша

Аушвиц — сразу за силезской деревней Освенцим. Окружен примерно пятью десятками трудовых лагерей. Средства уничтожения находятся на участке под названием Биркенау. Пропускная способность — свыше сорока тысяч человек в день. Вместе с евреями там уничтожаются русские военнопленные, цыгане, политические заключенные, уголовники и другие.

ПРИЛОЖЕНИЕ (Составлено ”Яном”).

Лагерь уничтожения Майданек в Люблине.

Мне удалось проникнуть в Майданек под видом одного из сотен польских рабочих, занятых на строительстве дополнительных комплексов.

В 7.00 я выехал из Люблина на телеге с бригадой ”Леопольда”. Нас остановили на конечной станции примерно в километре от главных ворот лагеря. Станция примыкает прямо к дороге. Нам пришлось пережидать, пока по этой дороге гнали к лагерным воротам несколько тысяч румынских евреев.

Машины Красного Креста стояли у станции. Немецкая охрана грузила в них стариков, калек, детей — всех, кто не мог пройти пешком оставшиеся полтора километра. Леопольд мне сказал, что затем эти машины Красного Креста закрывают наглухо, выскочить из них невозможно. Как только машина трогается, в салон начинает поступать угарный газ из выхлопной трубы — так что в Майданек прибывают уже трупы.

Примечание. Этот же метод применялся в Хелмно и в Треблинке, но от него отказались — слишком медленный и слишком дорогой. Теперь его применяют только в качестве дополнительного.

В наружный комплекс я попал в 8.00 через ворота, над которыми висит лозунг: ”Через труд — к свободе”. Моя бригада строила кирпичный барак для новой охраны, метрах в пятидесяти от внутреннего лагеря. Мне удалось устроиться в закутке на крыше третьего этажа, и я мог вести наблюдения в полевой бинокль, который пронес в сумке для завтрака.

Лагерь занимает, по моим приблизительным расчетам, от 250 до 300 гектаров. От Люблина он отстоит примерно на километр-полтора. В прилегающем комплексе расположены бараки охранников, дом коменданта, главный склад, гараж и другие постоянные службы.

Внутренний лагерь состоит из сорока шести деревянных бараков типа конюшен в немецкой армии. Воздух и свет проходят через узкие слуховые окошки. Мне сказали, что в каждом бараке по четыреста заключенных. Ясно, что внутри, кроме нар и прохода к дверям, ничего больше быть не может. Внутренний лагерь обнесен двумя рядами колючей проволоки высотой в пять метров. Между рядами проволоки непрерывно ходят украинцы-стражники с немецкими овчарками. Мне говорили, что ночью по внутренней проволоке пропускают ток. С наружной стороны через каждые двадцать пять метров стоят сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами.

Леопольд обратил мое внимание на ближайшие к нам бараки. Он сказал, что это товарные склады. Румынские евреи, которых я утром видел на станции, входили в первый барак, где шла селекция. Очень немногих оставили в лагере, остальных отправили через пустырь к бетонному зданию, на котором я различил надпись ”Санитарный центр”. Приятное на вид здание; вокруг него деревья, лужайки, цветочки…

Когда собралось четыреста человек, им приказали войти в ”Санитарный центр”. Минут через десять я услышал страшные вопли, которые продолжались секунд десять-пятнадцать. Затем к зданию подошли еврейские заключенные (зондеркоманды), которые, как мне сказали, убирают камеру и уносят личные вещи во второй барак для сортировки.

Через десять минут после пуска газа еврейские заключенные вынесли мертвые тела. Я их ясно разглядел. Это были те самые люди, четыреста человек, которые вошли сюда двадцать минут назад. Их складывали по шесть-восемь на тележку с полозьями, вроде саней, и зондеркоманды их увозили через главные ворота внутреннего лагеря на боковую дорожку; она идет вверх, на холм, где стоит большое здание с огромной трубой. Это все я тоже видел ясно благодаря биноклю.

Вся процедура убийства 400 человек заняла 30 минут. Я подсчитал: она была повторена в тот день 12 раз; таким образом, было уничтожено приблизительно четыре тысячи восемьсот человек. На второй день газ пускали двадцать раз, то есть было уничтожено восемь тысяч человек; на третий день — семнадцать раз, то есть шесть тысяч восемьсот человек. Мне сказали, что меньше десяти партий в сутки не бывает, а иногда доходит и до сорока.

Леопольд со своими рабочими ремонтировали и газовую камеру, и крематорий. Он говорит, газовая камера — это комната с низким потолком, площадью 4 метра на 12; с виду — обыкновенная душевая, только головки душей фальшивые. Эсэсовец-наблюдатель может регулировать напор газа через зарешеченное окошко. Леопольд со своей бригадой должны заходить в газовую камеру раз в три — четыре недели и шпаклевать цемент, который отдирают обезумевшие жертвы, пытаясь вырваться наружу.

Леопольд также участвовал в строительстве крематория после того, как трупы перестали сжигать в открытых ямах. Когда санки прибывают в крематорий, трупы выкладывают на стол, вырывают золотые зубы, вскрывают и выпускают кровь через дренажную трубку, чтобы проверить, не были ли кем-то проглочены драгоценности. Затем трупы перевозят в соседнюю комнату и закладывают в одну из пяти печей, которые вмещают по пять-семь трупов за раз… Если руки или ноги торчат из печи, их обрубают. Сжигание занимает несколько минут. С другой стороны печи выгребают кости. В бинокль я разглядел груды костей. Некоторые — высотой в двухэтажный дом. Леопольд сказал мне, что, когда он недавно ходил чинить печи, уже были установлены машины для перемалывания костей. Эта костяная мука отправляется в Германию для удобрения полей.

* * *

У Кристофера де Монти началась неукротимая рвота. Его выворачивало наизнанку от боли и отвращения к себе.

— Боже мой! Что я наделал! — стонал он. — Я Иуда! Иуда!

Глава девятая

ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ!

Братья евреи!

Не ходите на Умшлагплац регистрироваться на депортацию!

Эшелоны отправляются в лагерь смерти, расположенный возле деревни Треблинка!

Прячьте детей!

Оказывайте сопротивление!

Призываем вас к восстанию!

Присоединяйтесь к нам!

Еврейская боевая организация.

* * *

Из дневника

О, Господи, зачем ты покинул нас! Как могут люди дойти до таких зверств! Мы в последнем кругу ада, и нас поглотила тьма. За всю историю гонений на наш народ ничего подобного еще не было.

Александр Брандель

После того, как стало ясно истинное назначение лагерей, различные еврейские группировки немедленно объединились. Шимон Эден с рабочими сионистами еще раньше пришли к соглашению с Андреем и бетарцами. Теперь под знамена Еврейской боевой организации встали и коммунисты, и отдельные религиозные группы, и люди, не входившие прежде ни в какую организацию. Согласились объединиться и ревизионисты — при условии сохранения некоторой свободы действий. Шимон Эден был назначен командующим, Андрей — его заместителем, несколько коммунистов — ответственными за деятельность вне стен гетто. Хотя в гетто они особой силы не представляли, на арийской стороне у них, благодаря польским коммунистам, было больше связей, чем у всех прочих. Вольф Брандель был направлен в район фабричного комбината по производству щеток для организации боевых отрядов среди рабочих.

На вооружении Еврейской боевой организации было шестьдесят пистолетов, тридцать четыре винтовки и единственный ручной пулемет. Оружие было настолько разных калибров и марок, что на каждого приходилось не более полудюжины патронов. Этот крошечный арсенал подкреплялся тысячами самодельных бомб и гранат, сделанных из водопроводных труб и усовершенствованных химиком Юлием Шлосбергом в подвале дома 18 по улице Милой.

Личный состав насчитывал пятьсот шестьдесят молодых мужчин и женщин, в основном в возрасте до двадцати лет, не имевших никакой военной подготовки.

Из дневника

Призыв к восстанию был не более чем глас вопиющего в пустыне. Да и как было людям на него откликнуться? Восстать с пустыми руками? Разве они могут надеяться на помощь извне? Дойдя до последней степени цинизма, нацисты называют уничтожение людей ”процедурой специальной обработки”. Люди так цепляются за жизнь, что не разрешают себе поверить в существование лагеря смерти в Треблинке. Еврейская полиция и Еврейский Совет сразу же срывают со стен плакаты подпольщиков. Кенкарты, проштампованные припиской к фабрикам принудительного труда, все еще считаются чуть ли не охранной грамотой на жизнь.

Просто диву даешься, как люди покорно принимают жизнь, которая хуже смерти. Даже самые разложившиеся общества в прошлые исторические эпохи понимали, что не только рабам — и животным нужно обеспечивать некоторый минимум, чтобы они могли работать. Немцы, пожалуй, даже ввели новшество, превратив всю Польшу в сплошной лагерь принудительного труда, и при наличии миллионов лишних рабочих, у которых нет других средств к существованию, идет зверская конкуренция за право стать рабом.

Рабы на комбинатах доктора Кенига изолированы от своих семей, пронумерованы, их клеймят и бьют, как скотину. Они работают в тяжелейших условиях по шестнадцать-восемнадцать часов в день. Зимой помещения почти не отапливаются, не проветриваются, едва освещаются. Ни человеческих условий, ни человеческих прав. Люди до того запуганы, до того забиты и голодны, что борьба между ними самими за кусок хлеба — это тоже борьба за жизнь. Спят они в сараях, не пригодных даже под свинарники. Во все эпохи рабы мечтали о свободе, которая несет избавление. Здесь же альтернатива одна: смерть. Малейшая нерадивость в работе, будь то в знак протеста или по недомоганию, означает немедленное уничтожение и замену следующим на очереди из тех, кто дерется за право стать рабом.

Вторую неделю длится ”большая акция”. Вчера на Умшлагплаце добровольцев не оказалось. Полиция с бригадойсоловьевокружила щеточную фабрику Кенига и отобрала для депортации половину рабочих. Сегодня Еврейский Совет призвал добровольцев занять освободившиеся места. Предложение превысило спрос! Конечно, эта новая хитрость немцев сработала ненадолго, но просто уму непостижимо, насколько люди стремятся быть обманутыми.

Натан-придурок стоит возле регистрационного центра на Умшлагплаце и пророчит, что во всей Варшаве он один останется в живых.

Вот что он поет:

Добряки германцы, право, На себя берут расходы. Что ни день — у нас облава, Чтоб работу дать народу!

Александр Брандель

* * *

На девятый день ”большой акции” Александр Брандель пришел в здание еврейской полиции напротив Еврейского Совета на углу Заменгоф и Гусиной. Визит Бранделя смутил полицейских, которые вот уже года два как держали все гетто в страхе. Он был взъерошен еще больше, чем обычно. Его тщедушная фигура, разумеется, не внушала страха, и тем не менее они его боялись. Он был одним из тех немногих, кого они не трогали, так как это могло им дорого обойтись. А боялись они его спокойствия.

Он сказал, что ему нужен Петр Варсинский.

Варсинский, чья ненависть к евреям была общеизвестна, тоже побаивался Александра Бранделя. У Варсинского на нервной почве руки всегда чесались и были покрыты красными пятнами. При виде Алекса он начал расчесывать их до крови.

— Что вам здесь нужно? — прорычал он.

— Я хочу попасть внутрь селекционного пункта на Умшлагплаце и разместить вокруг него десять моих медсестер.

— Вы с ума сошли!

— Я заплачу.

— Убирайтесь вон, не то вас самого прокатят в поезде!

Эта проклятая улыбка Бранделя! Надо же, какая сволочь! Как он ненавидит его! Этот Брандель никогда не снисходит до возражений. Когда он, Варсинский, еще был охранником в Павяке, он любил, чтобы заключенные валялись у него в ногах, но такой тип, как Брандель, и не подумает смириться. Бесстрашный! Он терпеть не может бесстрашных. Зуд стал нестерпимым, и узкие глазки Варсинского увлажнились. Опустив руки на стол, он продолжал раздирать их ногтями.

— Чего вы хотите?

— Встретиться с гауптштурмфюрером Кутлером и штурмбанфюрером Штутце. Есть несколько человек, которых забрали на Умшлагплац, и мы хотим их выкупить.

— Как будете платить?

— В американских долларах.

— Я им передам. Сколько за голову?

— Шесть долларов.

— В любом случае, накиньте по доллару для полиции.

— Договорились.

Алекс встал из-за стола, стараясь скрыть свое отвращение. Какие перлы мудрости, накопленные им, могли бы пронзить сердце Петра Варсинского? Семь долларов за каждую жизнь. В кровожадном взгляде Варсинского он прочитал, что настанет день, когда тот будет стоять на перроне и смотреть, как в вагоне для скота его, Алекса, будут увозить в Треблинку.

* * *

Гауптштурмфюрер Кутлер был уже пьян, когда Варсинский пришел в барак эсэсовцев. Увидев окровавленные руки Варсинского, он торопливо налил себе снова. Кутлера мучили кошмары еще со времен расстрелов в Бабьем Яру. Он вскакивал по ночам с диким криком: ему снилось, что он тонет в крови. Теперь ему во сне являлись какие-то неведомые маленькие твари, которые рвали на части его тело. Штурмбанфюрер Штутце попытался поставить капитана на ноги. Уж эти слабонервные немцы! Проведут акцию — и начинают глушить себя спиртным до белой горячки, да еще накачиваются наркотиками. То ли дело австрийцы, вот как он сам или Глобочник, или Гитлер — они покрепче. Дайте только выиграть войну, и австрийцы возьмут верх над этими немецкими хлюпиками.

Кутлер был не в состоянии разговаривать, и Штутце приказал двум охранникам отвести гауптштурмфюрера в его комнату, потом повернулся к Варсинскому:

— Так он, говоришь, предложил тебе по шесть долларов за каждую еврейскую голову. И сколько ты накинул для себя? — спросил он Варсинского.

— Только по одному доллару на еврея, герр штурмбанфюрер, и еще из этого нужно раздать моим полицейским.

— Так, так, — раскидывал мозгами хромой австриец. — А почему бы и нет? Пусть покупают евреев. Все равно мы их всех туда отправим. Все евреи торгаши и ты еврей, Варсинский. Торгаш.

Варсинский вздрогнул, услышав, что его назвали евреем.

— Я хочу десять долларов за еврея, и деньги на бочку в конце каждого дня, — сказал Штутце.

— Слушаюсь.

— И, кстати, пусть эта сделка останется между нами.

— Слушаюсь.

За окончательную цену — одиннадцать долларов пятьдесят центов Александр Брандель и его медсестры получили пропуск на Умшлагплац. В течение нескольких дней им удавалось вырывать из толпы обреченных нескольких писателей, ученых, музыкантов, поэтов, историков, учителей, детей, инженеров, врачей, актеров, раввинов.

Хитрость с рабочими, которых угоняли прямо с фабрики, провалилась, потому что больше не находилось желающих занять их место. Тогда гетто стали систематически прочесывать, вылавливая тысячи беспризорных, бездомных детей — всех их депортировали. Среди выловленных был и Натан-придурок, но Александр Брандель его выкупил.

Теперь уже не было таких организованных очередей, как вначале. Взятки так и сыпались на Умшлагплаце. Если у депортированных не было денег, они предлагали охране часы, кольца, меха — все что угодно, только бы вернуться в гетто хоть на день, на час. И каждый день на пути к поезду происходили задержки из-за десятков безумных попыток к бегству. Охрана совсем озверела.

И каждый день после того, как в три часа поезд уходил, на площади оставались те, кому не хватило места. Их отправляли на верхний этаж отборочного пункта и назавтра они были первыми на очереди. Ночью охранники-украинцы их раздевали, проверяя, нет ли у них ценностей, женщин отводили на нижние этажи и насиловали.

На двенадцатый день ”большой акции” собрался совет бетарцев и постановил, чтобы Алекс ушел с Умшлагплаца. Толек и Анна в один голос твердили, что Кутлеру или Штутце может взбрести в голову любая блажь, и — пиши пропало со всей этой затеей выкупа, а вот жизнь Алекса наверняка будет в опасности. Алекс и слышать не хотел ни постановлений, ни доводов. Столько лет он боролся за то, чтобы вдохнуть жизнь в угасающую еврейскую культуру! Не в его силах остановить депортацию, но хоть кого-то из представителей этой культуры он во что бы то ни стало должен спасти.

И на следующий день он обходил, как обычно, двор на Умшлагплаце.

— Алекс, быстро сюда! Рабби Соломон прошел селекцию. Они потащили его на кладбище, расстреливать!

Алекс бросился через площадь в здание селекционного пункта, пронесся, задыхаясь, по коридору мимо охраны и вбежал в кабинет Кутлера. Капитан выпил уже больше половины первой бутылки шнапса, а до полудня было еще далеко. Александр потерял всякое самообладание.

— Рабби Соломон! — крикнул он.

— Не очень-то испытывай свою судьбу, еврейчик, — рявкнул Кутлер.

— Сто долларов, — в отчаянии выпалил Алекс.

— Сто? — Кутлер засмеялся. — За эту еврейскую дохлятину?! Ничего не скажешь, старые еврейские хрычи сегодня в цене! По рукам, бери его себе, еврейчик.

Алекс облегченно вздохнул и вышел, а Кутлер откинулся на спинку кресла и расхохотался.

* * *

Среди ночи Сильвия Брандель на цыпочках спустилась в подвал Алекса. Милая, 18 спала, кроме дежурных. Сегодня днем Сильвия пыталась зайти к мужу, но дверь была заперта, и он не отвечал. Она не знала, что делать: рассердиться, обидеться, снова попытаться попасть к нему, оставить его в покое? На Алекса такое поведение было совсем не похоже. Все-таки она постучала. Он открыл дверь и тут же, отвернувшись от нее, пошел к столу.

Сильвия смотрела ему вслед, стараясь собраться с мыслями. Его нынешнее поведение пугало ее, потому что было ему несвойственно. Он всегда был маяком для тех, кто искал света и прибежища. За двадцать лет замужества она не могла припомнить, чтобы он хоть раз растерялся или попросил о помощи. Поначалу ее смущало, что он не нуждается в сочувствии, как другие мужчины, но вскоре она научилась глубоко уважать его и служить ему. А Алекс жил в мире своих идеалов и идей, и его терпение и мужество были неистощимы. Увидеть его выбитым из колеи было страшно.

— Как рабби Соломон?

— Мы поставили ему кровать в подвале Клуба добрых друзей. Ирвин останется с ним на ночь.

— Алекс, поешь чего-нибудь. На кухне суп есть.

— Я не голоден.

— Уже три часа ночи. Пожалуйста, пойдем, ляжешь спать.

Он в отчаянии закрыл лицо руками.

— Алекс, я никогда не вмешивалась в твои дела, но теперь я тебя прошу — не ходи больше на Умшлагплац. И моей выдержке есть предел.

В глазах у Алекса блеснули слезы.

— Ни один человек не может долго делать то, что делаешь ты, и не надорваться.

— Провал, — прошептал он, — полный провал.

— Ты просто человек, Алекс. Человек, который отдал свою жизнь другим. Я не могу видеть, как ты себя терзаешь.

— Полный провал, — продолжал он свое, — полный…

— Алекс, ради Бога…

— Сегодня я потерял голову. Это будет повторяться.

— Ты устал. Очень устал.

— Нет. Просто… Сегодня я понял… все, чего я добивался, все, что старался делать, все было неправильно.

— Ну что ты, дорогой.

— Разве это путь — спасти еще одного человека; еще на один день? Я нашел лазейку для спасения одиночек, а тут тысячи посылаются на смерть, и я ничего не могу сделать… ничего.

— Не хочу я слушать, как ты себя ругаешь, — Сильвия неловко взяла его за руку, — после всего, что ты сделал для других…

— Сделал? — он засмеялся. — Что же я сделал, Сильвия? Связывался с жуликами и нацистами? Заискивал перед ними, хитрил? Это называется сделал? — он взял ее за руки и снова стал прежним Алексом. — Они хотят разрушить всю нашу культуру. Как мне сохранить в живых хоть немногих, чтобы показать миру, кем мы были и что для него сделали? Кто останется? Мы здесь, на Милой, 18 об этом не говорили, — он отошел от нее, — но и с Андреем мы после начала войны почти не разговаривали. Знаешь, почему? Когда пришли сюда немцы, он хотел увести людей в леса, чтобы бороться. Я его остановил. Отнял у него возможность приобрести оружие. Мой путь! Мне нужен был мой путь.

— Алекс, пожалуйста…

— Ложный путь! Я пошел неправильным путем и всегда был неправ! Ни мой дневник, ни молитвы рабби Соломона не спасут нас. Только оружие Андрея! А теперь слишком поздно, и виноват в этом я.

* * *

Под Варшавским гетто образовался целый подземный город, совсем как римские катакомбы. Каждый, кто был в силах, работал на постройке тайных убежищ.

Пятьдесят тысяч дверей, пятьдесят тысяч потайных ходов вели в потайные помещения в подвалах, шкафах, за книжными стеллажами, на чердаках. В магазинах выходы были спрятаны под прилавками, в пекарнях — в остывших печах. Выкапывали потайные ходы под трубами, под мусорными свалками. Поближе к месту, где жили. По улицам ходили только в воспоминаниях. Если нужно было с кем-то связаться, добирались по крышам. Тайные помещения скрывались за печами, за уборными, за картинами.

В подвалах было удобно прятаться, потому что там можно было держать запасы продуктов и вход легче было замаскировать; но чердаки имели то преимущество, что оттуда было легче удирать.

Вся эта примененная на практике изобретательность не мешала эсэсовцам выполнять ежедневную норму депортации. Детские крики, натренированность собак-ищеек, старания немецких пособников помогали раскрывать все новые и новые потайные места. Патруль на улице смотрел, как другие патрульные выбивают стекла в домах, потому что целые стекла могли быть признаком потайного помещения.

На Милой, 18 и на Лешно, 92 Андрей и Шимон заняли чердачные комнаты. Туда был проведен специальный звонок, чтобы в случае опасности они ушли по крышам, куда патруль не очень охотно поднимался.

Прежним входом в подвал на Милой, 18 больше не пользовались, так как это стало небезопасно. Чтобы замаскировать новый вход, на первом этаже соорудили специальную уборную. Нужно было лишь вытащить болт, неплотно ввинченный в пол, и в стене открывалось отверстие, достаточное, чтобы в него пролез взрослый человек. Приставная лестница вела в новые отсеки, вырытые в подвале в тот день, когда началась ”большая акция”. Тут пряталось человек десять из тех, кого Алекс спас с Умшлагплаца; тут же были архивы и склады оружия. Выход был проложен через широкую дренажную трубу, которая тянулась на много метров под Милой, 18. Подземная система переходов упиралась в центральную трубу, которая доходила до середины улицы. В ней постоянно слышался шум воды.

В конце третьей недели августа ”большая акция” вдруг приостановилась. Облавы прекратились.

Глава десятая

У очень немногих евреев в гетто был телефон, но у Макса Клепермана их было целых два: второй — прямой к доктору Францу Кенигу, с которым он обделывал разные делишки. У Могучей семерки были совершенно исключительные права на куплю-продажу золота, недвижимости, земельных участков и на доставку информации. И вот у Макса Клепермана зазвонил телефон.

— Да, герр доктор… Да, герр доктор… Да, герр доктор.

После еще нескольких ”Да, герр доктор” Макс повесил трубку и вызвал свою секретаршу.

— Доктор Кениг велел всем моим компаньонам собраться у меня в кабинете в час дня. Немедленно сообщите им, и пусть ждут здесь. Я сейчас иду к нему в резиденцию и вернусь вместе с ним.

Макс посмотрел, все ли на нем в порядке, снял с мизинца брильянтовое кольцо и хлопнул в ладоши, вызывая своего шофера, который был также и его телохранителем. Они выехали из гетто через Красинские ворота. Максу нравилось ездить по арийской стороне. Он радовался деревьям. Внутри гетто росло всего одно дерево — как раз перед зданием Еврейского Совета. Это единственное дерево его раздражало, как бы напоминая, что Еврейский Совет составляет конкуренцию Могучей семерке. Ему уже давно хотелось посадить с полдюжины деревьев перед своим главным бюро на Павьей, но он решил, что уж очень вызывающе это будет выглядеть.

Особенно Макс любил Красинский парк. Здесь мальчишкой начинал он свою карьеру: платил польским хулиганам, чтобы они отнимали у еврейских мальчиков товары, которые те разносили по домам клиентов, и продавал эти товары на Парисовской площади. Теперь на Парисовской площади торговать запрещалось — с тех пор, как началась депортация.

С прекращением депортации Макс вздохнул свободнее. Даже его и всю Могучую семерку она начинала раздражать. Немцы, конечно же, сделали все, что хотели. Теперь Макс старался представить себе, какая еще выгодная сделка ждет его у доктора Кенига. Раз кончилась депортация, значит, заваривается что-то новое. ”Немалый путь я прошел, однако!” — подумал он.

Из всех немцев лучше всего было иметь дело с доктором Кенигом. Он не орал, не грозил, не старался заграбастать себе все, что можно было выжать из сделки, — хотел только своей доли. Порядочный человек, этот доктор Кениг.

Макса провели в кабинет Кенига. Он сел и, не зная, что ему предстоит, в волнении оторвал кончик сигары. Когда Кениг кивнул ему, разрешая закурить, он зажег сигару от настольной серебряной зажигалки.

— Ваши компаньоны ждут в здании Могучей семерки? — спросил доктор Кениг.

— Они соберутся там, как было приказано, герр доктор.

— Теперь, Макс, поговорим о деле.

— К вашим услугам, — сказал Клеперман.

Кениг надел очки, открыл папку, вынул из нее листок и стал его изучать.

— За последние годы вы сколотили себе неплохое состояние, Клеперман.

Улыбка мигом сошла с лица Макса и он через плечо покосился на эсэсовцев, стоявших у дверей. Макс откашлялся и облокотился о стол. Куда Кениг клонит?

— Должен сказать, вы совсем не промах. Скрыли от нас четверть миллиона долларов, — продолжал Кениг.

— Страшное преувеличение, — запротестовал Макс.

— Один из ваших компаньонов сам нам это сообщил.

Толстыми пальцами Макс еле-еле расстегнул ворот, когда доктор Кениг зачитал ужасающе точный отчет о его незаконных доходах.

— И наконец, — сказал доктор Кениг, — через различные агентства вы перевели злотые служащим социального обеспечения в обмен на доллары, положенные в Швейцарский банк. Дома сдали за доллары ”Обществу попечителей сирот и взаимопомощи”. И вы, Макс, конечно, знаете, что все это незаконно.

Макс уже почти не слушал Кенига. Он поглядывал через плечо, не исчезли ли каким-то чудом охранники. Нет, на месте. Наглость со стороны Кенига сидеть здесь с таким видом, будто он чист как стеклышко, тогда как именно через него Макс проворачивал большинство сделок с немцами. У них у обоих рыльце в пушку, а Кениг теперь вдруг стал на защиту правопорядка. Ничего нет хуже на свете, чем благочестивый вор!

— Как комиссар по делам еврейской собственности, — продолжал Кениг, — я потрясен тем, как вы ведете дела. Вы не оправдали доверия, оказанного вам оккупационными властями.

Ну, Макс, соображай быстрее! Ты влип, шевели мозгами! Мысли его неслись с бешеной скоростью. Нужно предложить какую-то сделку. Потерять на швейцарских деньгах, чтобы спасти южноамериканские. О южноамериканских никто не знает.

— В такой обстановке мне трудно говорить о делах, — улыбнулся Макс.

— Полагаю, вы понимаете положение вещей.

— Еще бы! Что-что, а соображать Макс Клеперман умеет!

Макс кивнул в сторону эсэсовцев. Кениг приказал им подождать за дверью.

— А теперь, Клеперман, давайте начистоту. Сколько у вас в швейцарских банках и что за банки?

— Сорок тысяч долларов на открытом счету, — признался Макс.

— В каких банках?

— Должен ли я, герр доктор, — Макс вытер рукавом пот со лба, — считать, что различные контракты между вами и Могучей семеркой прекращаются?

— Считайте, что хотите.

— Видите ли, — Макс прокашлялся и прижался грудью к краю стола, собираясь раскрыть большой секрет, — у меня есть немного больше долларов. Пятьдесят тысяч. Откровенно говоря, я устал от дел. Хотелось бы уже попользоваться плодами своих трудов. Давайте заключим последнюю сделку. Я выписываю на ваше имя чек на половину этой суммы сейчас и на вторую половину — когда приеду с семьей в Берн.

— Да вы, Макс, готовы бежать, — Кениг слегка улыбнулся, откинувшись на спинку кресла.

Макс подмигнул.

— А как же ваши компаньоны?

— Поверьте, я терпел этих воров, пока терпение не лопнуло. Мне думается, это подходящий способ для двух честных людей закончить долгое и плодотворное сотрудничество.

— Но на что же вы будете жить, Макс?

— Как-нибудь выбьюсь.

— Может, с помощью тех денег, что лежат у вас в Женевском национальном банке?

— Да, у меня там есть счет.

— И в Южной Америке в Буэнос-Айресе, и в Рио-де-Жанейро.

— Герр… герр… герр…

Кениг разложил перед Клеперманом шесть документов и протянул ему ручку.

— Вы просто подпишите, господин Клеперман, а остальное мы заполним сами.

У Макса исказилось лицо. Он неловко затянулся сигарой и закашлялся.

— У моих компаньонов тоже есть деньги за границей. Если я подпишу эти бумаги и сообщу, где они держат деньги, я получу выездной паспорт?

— Вы сами оговорили условия сделки, — улыбнулся Кениг.

Макс расписался в том, что возвращает двести тысяч долларов, не фигурировавшие в отчете о доходах. Пот капал на эти бумаги, когда он их подписывал.

— По прибытии в Швейцарию я вам сообщу, где остальные держат деньги.

— Мы знаем, что на вас можно положиться, Макс, — кивнул Кениг. — О вашем отъезде вам скоро сообщат.

Макс был раздавлен, но жизнь свою все-таки сохранил. Двое эсэсовцев вывели его из кабинета Кенига. Деньги у него хранились в восьми банках. О двух из них так и не узнал этот ”праведный вор” Кениг. Макс плюхнулся на заднее сидение своей машины и застонал.

От ужаса у него глаза чуть не вылезли из орбит, изо рта выпала сигара: вместо шофера в машине сидел какой-то эсэсовец — телохранитель исчез. Прежде чем Макс успел шевельнуться, в машину уселись еще двое эсэсовцев. Машина тронулась и через шесть минут остановилась у ворот еврейского кладбища.

Макс побелел при виде штурмбанфюрера Зигхольда Штутце. Эсэсовцам пришлось вытащить его из машины. Штутце постукивал дубинкой по ладони, когда к нему волокли Макса.

— Ваше превосходительство, штурмбанфюрер, я… я… — Клеперман снял шляпу.

— Я сюда пришел специально ради тебя, Клеперман, — заговорил Штутце. — Ты самый омерзительный из всех омерзительных евреев. Я всегда восхищался твоим кольцом. Нет, не трудись отдавать мне сейчас. Я его возьму после того, как тебя расстреляют.

— Значит, вам ничего не передали… Доктор Кениг заключил со мной договор. Речь идет о ста тысячах долларов.

— Заткнись! Ты что, серьезно думаешь, что мы тебя выпустим из Польши при том, что ты так много знаешь?

— Клянусь, я не раскрою рта.

— И клясться не нужно, мы сами его заткнем тебе навсегда.

Три пары сильных рук схватили Макса. Он упал на колени, его оттащили.

— Не тащите, — сказал австриец, — пусть ползет.

— Ваше превосходительство, есть еще деньги. Я не все сказал Кенигу. Вы… я… между нами…

Удар дубинки пришелся по голове. Клеперман упал лицом вниз, пополз к Штутце, обхватил руками его колени и стал молить о пощаде.

Удары сыпались до тех пор, пока лицо Макса не превратилось в кровавое месиво. Штутце колотил его каблуками, до изнеможения. Он совсем обессилел; эсэсовцы то и дело поднимали его на ноги.

Затем труп Макса потащили вдоль оскверненных могил к восточной стене кладбища и швырнули в яму размером семь метров в длину и четыре в глубину.

На краю ямы были выстроены компаньоны Макса и пятьдесят членов Могучей семерки. Они плакали, умоляли, торговались. Под ними на дне ямы, залитой негашеной известью, валялся Клеперман.

Кто-то упал на колени, кто-то взывал к Богу, кто-то вспоминал свою мать… Сутенеры, воры, доносчики.

— Огонь!

Звуки выстрелов здесь никого не удивляли. Еврейские могильщики безучастно смотрели, как падающие в яму трупы коченеют в разных позах, глядя на них открытыми глазами. Эсэсовцы подошли поближе и расстреляли тех, кто еще шевелился. Потом трупы засыпали известью и подвели к яме следующую партию из Могучей семерки.

ИЗВЕЩЕНИЕ

РАСКРЫТЫ МНОГОЧИСЛЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ ОБЩЕСТВА "МОГУЧАЯ СЕМЕРКА”, КОТОРОЕ ЯВЛЯЛОСЬ ГЛАВНЫМ ВИНОВНИКОМ НЕСЧАСТИЙ ЕВРЕЕВ. РАССЛЕДОВАВ В СУДЕБНОМ ПОРЯДКЕ ЭТИ ПРЕСТУПЛЕНИЯ, НЕМЕЦКИЕ ВЛАСТИ ВО ИМЯ СПРАВЕДЛИВОСТИ ПРИГОВОРИЛИ ЧЛЕНОВ ОБЩЕСТВА К РАССТРЕЛУ. ПРИГОВОР ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ.

НАЧИНАЯ С СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ, ДЕПОРТАЦИЯ ОТМЕНЯЕТСЯ; РАЗРЕШАЕТСЯ СНОВА ОТКРЫТЬ СПЕЦИАЛЬНЫЕ ШКОЛЫ; РАЗРЕШЕНЫ ТАКЖЕ СОБРАНИЯ В ГЕТТО. КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС СНОВА ПЕРЕНОСИТСЯ НА 7.00.

Извещение подписал Рудольф Шрекер,

комиссар Варшавского округа.

Глава одиннадцатая

Рахель перелистала ноты, отобрала несколько пьес и надела повязку со звездой Давида. В комнату, потягиваясь и зевая, вошла Дебора в халате.

— Ты думаешь, сегодня не опасно давать концерт? У меня скверное предчувствие.

— Мама, уже четыре дня, как нет никаких депортаций. Ирвин составляет программу концертов по всему гетто, чтобы люди немножко пришли в себя после этих трех недель. К тому же я буду играть в твоем приюте на Низкой, там ничего не случится.

— Хорошо, будем надеяться.

— Может, сегодня я увижу Вольфа. Уже десять дней, как мы не виделись.

— Я не хотела бы, чтобы вы шли к Андрею, — Дебора погладила дочь по голове.

— Мы и не можем туда пойти, мама. За домом установлена постоянная слежка.

— Приходи сюда. Папа вернется поздно.

Рахель обернулась к матери, и та вдруг увидела, что у нее совсем взрослая дочь.

— Спасибо, мама, но Вольф ужасно гордый, он не пойдет сюда. Да это и не так важно. Главное — увидеть друг друга, немножко поговорить. Больше нам ничего не надо.

Дебора погладила ее по щеке.

В комнату влетел Стефан.

— Ну, ты готова?

— Дети, будьте осторожны. Держите наготове кенкарты и не сердитесь, что я не иду, я ужасно устала. Мне нужно немножко поспать, прежде чем снова идти в приют. Скажите Сусанне, что я буду дежурить ночью.

Стефан и Рахель поцеловали Дебору на прощанье.

Рахель открыла дверь и остановилась.

— Мы уже отвыкли ходить по улице, даже странно, что снова можно выйти, — сказала она.

— Будьте осторожны, — повторила Дебора.

* * *

Зал в приюте на Низкой вмещал больше четырехсот детей. Приют был одним из двадцати восьми заведений ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”, находившихся под началом Александра Бранделя. В этих приютах умудрялись кормить и тайно обучать свыше двадцати тысяч детей, оставшихся без родителей. В отличие от многих зданий гетто, в этих домах не было потайных помещений по той простой причине, что их невозможно было устроить так, чтобы держать в секрете. В конце концов, решил Брандель, это же дети, их не тронут.

Дети очень любили Рахель Бронскую. В зал они набились битком, заняли все скамейки, сидели в проходах, на эстраде, прямо на полу возле пианино. Медсестры, учителя, нянечки стояли под стенкой в конце зала.

Рахель все время поглядывала на заднюю дверь, не появится ли Вольф. Давным-давно, когда он еще только вернулся с бетарской фермы, он пришел прямо на ее концерт и остановился вот в этих дверях. Может, и сегодня так будет?

Рахель подала знак, чтобы стало тихо, и объявила первый номер. Она рассказывала о жизни Шопена, играя в соответствующих местах вальсы, ноктюрны, этюды и закончила патриотическим финалом одного из полонезов.

Следующим номером шло попурри из идишистких песен. Она смотрела на детские лица и видела, как они стараются припомнить тот далекий голос, который когда-то напевал им эти мелодии.

Через заднюю дверь в зал вошла Сусанна. Быстрым взглядом окинув зал, она подошла к своей помощнице и что-то шепнула ей на ухо. Та, видимо, пришла в ужас, но тут же кивнула и что-то шепнула другой медсестре.

— А теперь, дети, все вместе! — сказала Рахель.

Розы распустились в Галилее И радуется земля…

Сусанна снова оглядела зал, увидев Стефана, пробралась к нему, взяла за руку и отвела к боковой двери.

— Спокойно, Стефан, держись, как ни в чем не бывало. Дом наш окружен полицией. Поднимись на чердак, там в классной комнате занимаются двадцать пять или тридцать детей. Знаешь, где это?

Стефан кивнул.

— Проведи их по крышам на Милую, 18. Бранделю скажи, чтоб немедленно шел на Умшлагплац.

Увидев, что Стефан ушел из зала, Рахель насторожилась.

Мы любим тебя, наша Галилея, Твоя земля в нашем сердце песней звенит…

Сусанна подсела к Рахель.

— После этой песни я должна сделать объявление. Пока продолжай играть. Не нужно поднимать панику, понимаешь?

— О Боже…

— Играй, играй.

— Понимаю…

Сусанна стала перед пианино и подняла руку.

— Дети! У тети Сусанны есть для вас замечательный сюрприз! Сегодня мы отправляемся в деревню на прогулку.

В зале раздались возгласы удивления — дети не верили своим ушам.

— Поедем поездом, и вы увидите все, о чем мы с вами часто говорили: деревья, цветы, фермы. Все, чего вы еще не видели. Вам это очень понравится. А теперь мы все выйдем из зала и пойдем на улицу. Не пугайтесь, увидев солдат, — сегодня они пришли нам помочь. Ну, Рахель, сыграй нам какой-нибудь марш, под который мы будем выходить.

Сусанна вышла в коридор как раз в тот момент, когда Петр Варсинский вошел в дом. Она загородила перед ним дверь в зал.

— Мы готовы, — сказала Сусанна. — Предупредите, пожалуйста, своих полицейских, чтобы они не пугали детей, и мы их спокойно выведем.

— Мы пришли за детьми, а не за вами.

— А мы хотим идти вместе с ними.

— Дело ваше, — пожал плечами Варсинский. — Выводите их на улицу.

— Быстро! — приказал Стефан двум десяткам ребятишек, сидевшим в классе на чердаке.

Жизнь в гетто приучила детей подчиняться без всяких разговоров. Стефан первым поднялся по приставной лестнице к слуховому окну, приоткрыл его и посмотрел вокруг.

— Живо! — скомандовал он еще раз.

* * *

Петр Варсинский явился с докладом к гаупт-штурмфюреру Кутлеру.

— Ну, как? — спросил тот.

— Наилучшим образом. Все приюты очищены.

— Много получилось?

— Может, десять, а может, и двадцать тысяч голов.

— Неплохой урожай еврейских детенышей. Пользы от них, правда, как от козла молока. Держи их на верхних этажах до завтра, что останется — на послезавтра. И чтобы все твои люди ночью охраняли Умшлагплац — эти сволочи из гетто могут еще что-нибудь затеять. — Кутлер направился к регистрационному пункту, но, увидев среди детей медсестер, нахмурился. — Варсинский! А эти что здесь делают?

— Хотят идти вместе с детьми.

— Вы, разумеется, не против, чтобы мы их подбадривали? — подошла к ним Сусанна Геллер.

Кутлер ухмыльнулся. Ему не понравилось ее непривлекательное лицо. Он посмотрел на других медсестер и воспитательниц, собравших вокруг себя детей. ”Проклятые евреи, — подумал Кутлер, — им нравится умирать мучениками”. Он вспомнил, как отцы закрывали ладонями глаза сыновьям на краю Бабьего Яра в Киеве.

— Вам тут делать нечего, их отправят без вас, — сказал он.

— Прогулка в деревню понравится детям больше, если мы будем рядом.

— Что у вас в сумке? — Кутлер отвел глаза от пристального взгляда Сусанны.

— Шоколад. Я припасла его для них на такой исключительный случай, как нынешний.

— Хотите быть героями — черт с вами! — он ушел к себе в кабинет, достал шнапс и стал пить прямо из бутылки, пока не помутилось в голове.

Во двор набили тысячи измученных детей. Медсестры и воспитательницы старались занять их играми. Из старших детей некоторые знали, куда они едут, но молчали.

— Жиденята, марш на перрон!

— Ну, дети, теперь мы едем на чудесную прогулку в деревню.

— Тетя Сусанна, а когда мы вернемся?

— Может, еще сегодня вечером.

— Проходите в конец платформы к первому вагону.

Паровоз начал выпускать пары. Подгоняемые криками и пинками, дети карабкались в вагоны.

В стельку пьяный Кутлер вышел, шатаясь, во двор и наблюдал за отправкой. Он издавал нечленораздельные звуки, видимо, приказывал пошевеливаться. У дальней стены он заметил с десяток детей, настолько обессиленных, что они не держались на ногах.

— Эй, жиденята! — закричал он, направляясь к ним.

Две медсестры бросились к детям и, опередив Кутлера, помогли им подняться.

* * *

— Пустите меня туда! Пустите! — кричал Александр.

Человек шесть здоровенных парней из еврейской полиции не пускали несчастного Бранделя на селекционный пункт. Он кричал и отбивался, но его потащили на другую сторону Ставок к пакгаузу, где было отделение Варсинского.

— Я требую, чтобы меня пустили в центр на Умшлагплац!

Варсинский дал Александру выкричаться.

— Вам уже недолго осталось гулять на свободе, Брандель. Отведите его в гетто, — приказал он.

* * *

Поезд ехал по сельской местности.

— Теперь, дети, у меня для вас есть еще один сюрприз. Шоколад!

— Шоколад!

Она пустила сумку с отравленным шоколадом по вагону.

— Правда, вкусно?

Поезд продолжал свой путь.

— Давайте петь все вместе.

— Я хочу спать, тетя Сусанна.

— Ложись, поспи.

— И я хочу спать…

— Все ложитесь спать. От свежего воздуха всегда хочется спать.

Один за другим дети закрывали глаза. Сусанна прижала к себе двоих из них и проглотила последний кусочек шоколада.

Глава двенадцатая

Штурмбанфюрер Зигхольд Штутце во всем подражал своему божеству — Гитлеру. Заложив большие пальцы обеих рук за пояс, он ходил, прихрамывая, взад-вперед по двору, где собралась еврейская полиция. Остановившись у микрофона, он уставился строгим и завораживающим взором на свою замершую аудиторию. Справа от него выстроились члены Еврейского Совета, слева — ”Рейнхардский корпус”.

Выбросив вперед руку, он начал свою речь пронзительным голосом, отдававшимся эхом в каменном дворе.

— Вы, жирные евреи! Вы разжирели потому, что мы слишком много вам даем. Мы относимся к вам лояльно, а вы допускаете, чтобы о нас печатали всякую ложь, не замечаете у себя под носом коммунистов-агитаторов. Мы их найдем и уничтожим. Это из-за их лжи за четыре дня не пришел ни один доброволец для отправки на честную работу на Востоке. Зачитывай новые приказы! — повернулся он к Варсинскому.

— С сегодняшнего дня, — раскрыл приказ Варсинский, — каждому члену еврейской полиции вменяется в обязанность ежедневно доставлять трех человек на Умшлагплац для отправки на честную работу. В случае невыполнения нормы будет немедленно депортирован сам полицейский и его семья.

Отмена ”большой акции”, комедия с уничтожением Могучей семерки ”во имя справедливости”, разрешение снова открыть школы — все было сделано с одной целью: усыпить бдительность людей на то время, пока немцы подготовят новый удар.

Запуганная еврейская полиция, подчинявшаяся Варсинскому, давно продавшая свои души, теперь уже и вовсе потеряла человеческий облик. Когда им не удавалось выполнить норму, они тащили на Умшлагплац своих беззащитных родственников.

Штамп на кенкарте о месте работы, долгое время считавшийся магическим пропуском в жизнь, одним росчерком пера был отменен. Кроме горстки людей, никто в гетто больше не был застрахован от депортации.

Каждый день шли расстрелы: расстреливали то тех, то других. Улицы были перекрыты, дома регулярно прочесывались от подвалов до чердаков.

Немцы искали тайные бункеры и потайные ходы. Для этого за продукты вербовали новых доносчиков и на глазах у матерей истязали детей.

Безразличие уже давно стало обычной реакцией на все происходящее. Однако облава на сирот подтвердила расчеты создателей генерального плана: она окончательно подорвала дух и волю к жизни обитателей гетто.

Александр Брандель, символ человеческого достоинства и любви к людям, с именем которого связывались все надежды на пищу и на лекарства, за одну ночь превратился в угрюмого раздавленного человека. Источник энергии, питающий жизнь, теперь в нем иссяк. Никто не слышал от него ни единого слова.

Рабби Соломон сидел в сыром подвале на Милой, 18 рядом с канализационной трубой и под шум воды день и ночь читал старинные еврейские молитвы.

Дебора Бронская — единственная из медсестер из приюта на Низкой — продолжала работать с двумя десятками тех самых детей, которых Стефан по крышам привел на Милую, 18. Рядом с канализационной трубой вырыли новую комнату, поставили туда койки и столы для занятий.

* * *

Дебора зажгла свет в спальне. Она открывала один за другим ящики комода и перекладывала вещи в чемодан. Добавила две-три вещицы из ящика с драгоценностями. Остальное надо было оставить. Заглянула в детскую, взяла то, что дети хотели унести на память, и вышла в переднюю.

В кабинете Пауля горел свет. Она вошла и увидела затылок мужа, сидевшего в кресле перед письменным столом.

— Я ухожу от тебя, Пауль. Мне давно следовало это сделать. Стефан и Рахель уходят со мной.

Пауль не шевельнулся.

— До свидания, Пауль.

Она уже хотела выйти, но увидела, что рука Пауля с зажатой в ней бумажкой бессильно свисает с кресла. На полу валялся пустой пузырек.

Дебора подошла к столу. Пауль сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Она поставила чемодан и взяла руку мужа. Как лед, и пульса нет. Мертв.

”Да простит меня Бог, — прошептала она. — Я хотела бы его пожалеть — но не могу!”

Она подняла выпавшую бумажку и прочла: ”Дорогая Дебора, меня огорчает, что я не знаю, чем заслужил твое презрение. У Бориса Прессера я оставил конверт. В нем ты найдешь указания по разным делам, которые, надеюсь, в полном порядке…” На этом записка обрывалась.

Стол был тщательно прибран. Пауль всегда был педантом.

Дебора посмотрела на желтое мертвое лицо.

”Пауль, Пауль, ты и тут остался верен себе до конца… Почему ты не оставил записки сыну и дочери?.. Почему не пошел на этот шаг из протеста? Почему?”

Она взяла чемодан и ушла, не испытывая ни угрызений совести, ни жалости. Она покидала этот дом навсегда без единой слезинки.

* * *

— Нам нужна помощь! — закричал, потеряв терпение, Андрей.

Командующий Армией Крайовой в Варшаве Роман слушал его, вскинув голову и полузакрыв глаза. Изящным движением он вставил сигарету в длинный мундштук и закурил. Андрей от предложенной сигареты отмахнулся.

— Ян Коваль, — мягко сказал Роман, — не далее как неделю назад мы послали вам тридцать две винтовки.

— Шести разных калибров со ста шестью патронами. Одна каждый раз выходит из строя на третьем выстреле.

— Если на нас с неба вдруг свалятся крупнокалиберные автоматы, я первый дам вам знать.

Андрей стукнул кулаком по столу.

Роман встал и заложил руки за спину.

— Собственно, чего вы хотите?

— Мы недостаточно сильны, чтобы перейти в наступление без помощи со стороны. Если три полка Армии Крайовой одновременно начнут атаку в предместьях, мы сможем выступить из гетто.

Роман вздохнул. Несмотря на все лишения подпольной жизни, манера его поведения оставалась прежней.

— Это невозможно, — спокойно сказал он.

— Вы что, так ненавидите евреев, что будете спокойно смотреть, как нас сожгут заживо?

Роман прислонился к подоконнику и, постукивая по мундштуку, тоном человека, знающего, что на него все смотрят, проговорил:

— Давайте взглянем на вещи трезво, отбросив эмоции. Что будет, если я приму ваш план? Чего мы добьемся? Сколько людей вы можете вывести из гетто для атаки?

— Столько, сколько вы можете прокормить.

— Ага, — просиял Роман, — тут-то и зарыта собака. Девяносто процентов крестьян продадут еврея за бутылку водки. Девяносто процентов горожан уверены, что в войне виноваты еврейские банкиры всего мира. Заметьте, дело не в моих личных чувствах, но у меня нет возможности перевоспитать польский народ.

— Тогда хотя бы помогите боевым отрядам вывести из гетто детей.

— Детей? Но ведь монастыри, которые берут еврейских детей, переполнены. А другие не хотят их брать. Есть и такие, что требуют по десять тысяч злотых вперед за каждого ребенка да еще с правом обратить его в католичество.

Андрей закрыл глаза.

Роман зашагал по комнате, увлеченный своими доводами.

— Я не могу разрешить формирование еврейских партизанских отрядов. Я же командую не обычной армией, построенной на дисциплине. Подполье держится на секретности и честности. Вы прекрасно знаете, что вас предадут точно так же, как предали, когда вы нам доставили отчет о лагерях уничтожения. Кто-то его продал гестапо.

— По крайней мере, дайте нам денег. Отдайте хотя бы те, что вы у нас украли.

Роман нахмурился, сел за стол и взял какие-то бумажки, показывая, что у него нет времени на дальнейшие препирательства. Андрей вырвал их у него из рук и швырнул на пол.

— Слушайте, Ян! — пренебрежительно фыркнул Роман. — Ваш ”бесценный” отчет тайно вывезен из Польши и опубликован в Лондоне. Так что же, вы слышали, чтобы хоть один государственный деятель поднял голос в защиту справедливости? Или, может, мир вдруг перевернулся вверх дном от возмущения? Всем на это ровным счетом наплевать.

— Не поливайте своими польскими помоями весь свет, Роман, — Андрей встал из-за стола. — Здесь единственное место во всем мире, где могут существовать лагеря уничтожения. У немцев не хватило бы дивизий сдержать народ, устрой они нечто подобное в Лондоне, в Париже или в Нью-Йорке. Это возможно только в вашей проклятой Варшаве. На всем нашем континенте люди ведут себя более или менее по законам христианства. Вы ведь христианин, не так ли?

На лице Романа было написано снисходительное отвращение.

— Вам все равно не выйти сухими из воды. В Аушвице они уже начали травить газом поляков тоже. А все потому, что вы позволили им травить нас. Отправляйтесь в газовую камеру с вашей высоко поднятой головой, Роман, подходит ваша очередь.

Андрей стремительно вышел из комнаты.

Роман потушил сигарету, выбросил из мундштука окурок и посмотрел на ошеломленного адъютанта.

— Если эти проклятые евреи опять попытаются со мной связаться, меня нет, понятно?

— Слушаюсь.

”Эти евреи такие хамы. Что ж, когда кончится война, у нас по крайней мере не будет еврейского вопроса”.

* * *

Шимон Эден стукнул кулаком по столу, когда Андрей пересказал ему свой разговор с Романом. В комнате на чердаке стало совсем мрачно. То-лек, Александр Брандель, Анна, Ирвин, Вольф Брандель, Шимон Эден — все были подавлены. У всех одновременно пронеслась в голове одна и та же мысль: это конец.

Раздалось пять коротких звонков — условный знак для своих. Вошел Родель. Все на него уставились в надежде на чудо, зная, что чуда быть не может.

— Они могут дать нам четырех вооруженных людей, не больше, у них действительно больше нет.

Толек шептал про себя фамилии писателей, врачей, актеров, журналистов, сионистских деятелей, которых забрали на Умшлагплац за последние пять дней. Списку не было конца.

— Довольно, — прервал его Андрей.

Но Толек продолжал бубнить:

— Все умерли, ничего нет, фермы нет, все, все умерли.

— Замолчи, — повторил Андрей.

Анна Гриншпан, отчаянная Анна, сама стойкость, не выдержала и разрыдалась. Никто не решался ее успокаивать.

— Алекс, скажите что-нибудь, — взмолился Шимон Эден.

Но Алексу теперь нечего было сказать.

— Умерли… все умерли. Ништу кейнер, кейнер ништу[63]

— Прекратите ныть! — заорал Андрей.

Ирвин облизнул сухие губы. От слез затуманились толстые стекла очков, и, кроме расплывчатых силуэтов, он ничего не видел. За пять дней он потерял и Сусанну, и мать. И все-таки он продолжал работать с Александром Бранделем.

— Шимон, Андрей, товарищ Родель… я… я собрал все документы Клуба добрых друзей и спрятал их в молочные бидоны и в несгораемые ящики. У меня сегодня был разговор с вашими комитетчиками. Они со мной полностью согласны, что, если ничего не выйдет из последней попытки получить помощь, мы должны сжечь гетто и все покончить самоубийством, — сказал он.

— Вы не имеете права встречаться с кем бы то ни было без моего ведома, — неуверенно заметил Шимон.

— У нас нет времени на соблюдение правил, — ответил Ирвин.

— Кто из нас не думал о самоубийстве! — вскричала Анна.

Наступило молчание. Больше нечего было сказать.

— Как сионист рабочего крыла… как рабочий сионист… — забормотал Шимон. — Как еврей и сионист рабочего движения, — повторял он, думая о том, как хорошо было бы умереть, — и как командующий Еврейской боевой организацией я не могу издать приказ о самоубийстве. Но если этого хотят все, я снимаю с себя полномочия командующего и подчиняюсь общему решению.

Андрей пристально посмотрел на своего товарища. Шимон был солдатом. Сильным человеком. Вожаком. Теперь и он сломлен. Смуглое лицо словно утратило свои волевые черты.

— Я не подчинюсь этому приказу, — сказал Вольф Брандель, самый младший командир в гетто, направляясь к двери. — Моя невеста и я хотим жить, и если они нас схватят, мы постараемся, чтобы это им дорого обошлось. Если хотят, — Вольф перешел на крик, — пусть добираются сюда и пытаются взять меня здесь! — Он вышел, хлопнув дверью.

— Так, — кивнул головой Андрей, — среди нас еще остался сильный человек.

— Господи! Господи! Помоги нам! — Толек упал на колени. Что мы такого сделали? Что?

Молча, избегая смотреть друг на друга, они просидели всю ночь до зари, пока, обессиленные, не забылись коротким тревожным сном.

* * *

”Большая акция” закончилась так же неожиданно, как и началась. 16 сентября 1942 года депортация прекратилась.

В Варшавское гетто было согнано около шестисот тысяч человек. К моменту окончания ”большой акции” масса людей погибла от голода и эпидемий, десятки тысяч были расстреляны, отправлены в трудовые лагеря, а потом и в лагеря смерти, так что в конце концов там осталось в живых меньше пятидесяти тысяч человек.

Глава тринадцатая

Хорст фон Эпп, похожий на иллюстрацию к книжке ”Родовитый немецкий барон”, стоял в квартире Криса у окна, любуясь первым в эту зиму снегопадом и наслаждаясь музыкой Шопена. Хлопая себя по бокам, чтобы согреться, вошел Крис. Он кивнул Хорсту, давая понять, что рад неожиданному визиту.

— Надеюсь, вы не сердитесь, что я пришел без приглашения да еще сам налил себе виски, — сказал Хорст, направляясь к буфету, чтобы приготовить скотч и для Криса.

— Нисколько. В этой квартире нет такой вещи, которую ваши приятели не осмотрели бы уже двадцать раз.

— Люблю Шопена, — заметил Хорст, когда кончилась пластинка, — а эти болваны только Вагнера играют. Чтобы угодить Гитлеру. Правда, в первом снеге есть что-то чарующее?

Крис отдернул портьеру алькова, стащил с себя сапоги и промокшие носки, надел домашние туфли.

— Веселого Рождества! — сказал Хорст, протягивая ему бокал.

— Ну и сукин же я сын! Совсем забыл, что Рождество!

— Я поднимаю этот бокал за тех несчастных арийцев, которых послали на Восточный фронт мокнуть на чудном, красивом снегу во славу Фатерланда, — сказал Хорст.

— Аминь, — заключил Крис, и они чокнулись.

— Мы вот-вот проиграем битву под Сталинградом, верно, Крис?

— Еще немножко — и вы вообще проиграете войну, барон. Вашему начальнику генерального штаба почитать бы воспоминания Наполеона — он узнал бы, что делает в России матушка-зима с незваными гостями.

— Я это узнал с неделю назад. Вдруг понял, что немцы проигрывают войну. На всех новогодних встречах чувствуется растерянность, настроение у всех мрачное. Сталинград, Эль-Аламейн[64], высадка американцев в Северной Африке. Но знаете, кто меня по-настоящему беспокоит? Американцы. Американцев почему-то недооценивают. Почему?

— Принимают добродушие за слабость, а это все равно, что не придавать значения русской зиме.

— В будущем году, — сказал Хорст, — разбомбят Берлин. Какая жалость! Ох, как они с нами рассчитаются! Ну, да ладно, веселого Рождества! — Хорст поставил бокал и снова загляделся на падающий снег. — Крис, польское правительство в Лондоне только что опубликовало некий отчет. О так называемых лагерях уничтожения в Польше. Слышали что-нибудь?

— Что-то такое слышал.

— Скажите, как вам удалось переправить этот отчет за пределы Польши?

— Почему вы думаете, что это сделал я? — возразил Крис, не слишком стараясь, чтобы его слова звучали убедительно.

— Потому что было уязвлено мое мужское самолюбие. Оно было уязвлено, когда прелестная шлюшонка Виктория Ландовская из Лемберга оказалась не шлюшонкой и даже не Викторией Ландовской.

— Ищите женщину. От них все беды.

— То-то и беда, что я не мог ее найти. Мой друг Кристофер де Монти на моих глазах избирает восхитительную стезю порока. Он уже напоминал студенистую, пропитанную алкоголем губчатую массу, как вдруг появляется Виктория Ландовская, и Кристофер опять превращается в образцового американского парня. Я задумался над этим превращением. А вычислить остальное было уже нетрудно.

— Господи, Хорст, вы прямо-таки ясновидящий. Значит, теперь начальник гестапо напустит на меня собак, вольет в меня литр касторки и защемит член, чтобы заставить заговорить?

— Перестаньте пороть чушь. У гестаповских тупиц месяцы уйдут на раскрытие этого дела. И вашу дежурную улыбку журналиста приберегите для кого-нибудь другого. Все знаю: как это возможно, такой славный цивилизованный немецкий народ, — дальше следует перечисление музыкантов, поэтов, врачей и всех наших заслуг перед миром, — как же такое может быть? Сто лет понадобится, чтобы великие философы и психологи нашли этому разгадку.

— А я ее выражу просто, — сказал Крис. — Вы — скопище диких зверей.

— Ну, нет, Крис, к зверям нас причислить никак нельзя: звери не истребляют свой собственный род. Единственное животное, которое это делает, — это человек. Как я оказался причастен к этому истреблению? Но на мне вины не больше, чем на вас, а может, и меньше. Меня заманили. А вы, дорогой Крис, и вам подобные моралисты во всем мире своим заговором молчания снимаете с нас вину за геноцид.

— ”Заговор молчания”, — пробормотал Крис. — Да, согласен.

— Ладно, черт с ней, с моей шкурой! После войны все это раскопают, человечество содрогнется от ужаса, а потом скажет: ”Не будем вспоминать прошлое. Что было, то было”. И вся Германия хором ответит: ”Аминь!” И начнется: ”Ведь кроме нас, антинацистов, в Германии вообще никого не было. Лагеря уничтожения? Мы о них понятия не имели! Гитлер? Я его всегда считал сумасшедшим! А что мы могли сделать? Приказ есть приказ”. И тогда мир скажет: вы посмотрите на этих добрых немцев! Повесят в назидание нескольких нацистов, а добрый немецкий народ вернется к своим сапожным верстакам и будет угрюмо ждать следующего фюрера, — на лбу у Хорста выступил пот. Он залпом выпил стакан виски.

— Что вас мучает, Хорст?

— Евреи! Вот кто нашлет на нас проклятие. Они сделают из нас бич человечества на веки вечные.

— Историю пишут оставшиеся в живых, а среди них евреев не окажется, — сказал Крис.

— Это дьяволы. У них есть это сумасшедшее, неутолимое желание — писать слова на бумаге. Эта мания документировать свои мучения… — Хорст задумался. — В прошлые разы, когда их громили, мы получили Библию и ”Долину плача”. А что мы получим теперь? Знаете, Крис, до войны мой брат бывал в палестинской колонии рыцарей-тамплиеров. Каждую зиму искал в пещерах у Мертвого моря древние еврейские рукописи…

— Хорст, почему вы так боитесь будущего? Вот уж не ожидал от вас.

— Потому что подозреваю, что в гетто зарыты под землей тысячи записей, и они-то нас и сокрушат. Не союзные армии, не болтовня о возмездии, а эти голоса мертвых, когда их откопают. От этого клейма нам не уйти. Простите, на Рождество у меня всегда скверно на душе.

— Что вы собираетесь со мной сделать? — резко спросил Крис.

— Я много думал об этом. Выпустить вас из Польши не в моей власти. Значит, мы должны продолжать игру. Вели мы ее честно, проиграл я. С другой стороны, что толку, если гестапо наложит на вас лапу. Я любитель красивых жестов. Собирайте чемодан!

Хорст повел машину по Иерусалимским аллеям. Там бродили поляки и мрачные немецкие солдаты в поисках места, где бы повеселиться по случаю Рождества.

Машина остановилась у ворот гетто напротив Тломацкой синагоги.

— Идите в гетто, — Хорст протянул Крису кенкарту и специальные документы. — Эти бумаги избавят вас от неприятностей с полицией, пока вы не найдете своих друзей. Через три дня я подам рапорт о вашем исчезновении. За это время вы успеете там скрыться.

— Боюсь, что друзей я потерял, — сказал Крис.

— Ну что вы, у евреев система информации налажена безупречно. Уж они-то точно знают, каким образом отчет о лагерях уничтожения ушел из Польши.

— Вы стопроцентный персонаж из сентиментального романа, — сказал Крис, выходя из машины.

— Ладно, трижды ура торжеству морали! Если после войны доведется встретиться, замолвите за меня словечко. Всегда будут требоваться бывшие немецкие бароны на роли садовников, дворецких и просто злодеев для кинофильмов. У меня много талантов.

Он нажал на акселератор и рванул с места.

* * *

Вымершие улицы гетто. Крис поднял воротник пальто и пошел наугад сквозь метель. С того момента, как он вошел в гетто, за ним следили с крыш. Он блуждал, пока не почувствовал усталость. Куда идти? С кем он может встретиться? Какой странный конец. Есть ли вообще люди в этом безмолвии? Теплится ли здесь еще жизнь? И в этот момент он услышал, что его кто-то окликнул. Он обернулся, но никого не увидел.

— Иди сюда, — услышал он снова и пошел на голос.

* * *

Он сидел один на чердаке в доме № 18 по Милой. Вошел Андрей. Крис встал и повернулся к Андрею спиной.

— Ну что ж, пусть свершится правосудие Божие. Грешник стоит перед…

— Хватит, Крис! Мы знаем, как отчет дошел до Лондона. Спасибо.

Крис закусил губу, сдерживая слезы.

— Держи пистолет. Потом покажу, как ориентироваться в этих лабиринтах. Поставлю тебе здесь койку. Если услышишь пять коротких звонков — свои, один длинный — уходи по крышам. Нужно быть очень осторожным: крыши обледенели.

— Андрей…

— Да, да, все понимаю.

Крис снова остался один. Он выглянул в слуховое окошко в скате крыши. Метель кончилась, и по ту сторону стены были видны остроконечные верхушки костелов. Там, наверно, сейчас полно коленопреклоненных людей. Молятся, поют… Думают ли они хоть в этот момент о тех, кто в гетто? Вспоминают ли, что их Иисус был евреем? Криса захлестнуло странное чувство облегчения. Никогда еще у него не было так светло на душе.

Пять коротких звонков.

— Дебора…

— Ничего не говори, Крис. Я тебя только обниму, а ты молчи… молчи…

Часть четвертая. ЗАРЯ

Глава первая

Александр Брандель по-прежнему угрюм и замкнут, ни с кем не общается, даже с нами почти не разговаривал всю зиму. ”Общество попечителей сирот и взаимопомощивсе еще на легальном положении и имеет все привилегии обладателей кенкарт. Я взял на себя, так сказать,официальнуючасть обязанностей Александра. До сих пор есть еще много дел с Еврейским Советом — продуктовые талоны и т. д.

Гетто похоже на морг. Вряд ли даже на луне так тихо и пустынно.

Во время ”большой акцииженщины, которых отправляли на Умшлагплац для депортации, брали с собой шелковые одеяла и перины, но оказалось, что тащить их тяжело. Поэтому они их вспарывали на крышах, вытряхивали пух и перья и брали с собой только ткань, надеясь чем-нибудь набить по приезде на место. На некоторых крышах пуху особенно много и когда дует ветер, кажется, будто идет снег.

Мы полагаем, что нас здесь осталось тысяч сорок. Несколько тысяч на швейном комбинате и на щеточной фабрике. Примерно тысяча из нас имеет персональноеправожительство(почему — мы не знаем), а большинство — ”дикари”. Гетто превратилось в подземный город с лабиринтами туннелей, тайных убежищ, подвалов, вырытых под уже существовавшими подвалами. Полиция и украинские ”соловьи” разрушили пустые дома, чтобы в них нельзя было жить.

Мы полностью отрезаны от малого гетто, из которого евреев выселили с год назад, а деревоотделочную фабрику закрыли. В бывшем малом гетто снова селятся поляки и ссорятся между собой из-за красивых домов на Сенной и Слиской. Эти дома достаются им бесплатно: депортированным платить не надо!

Этой зимой мы старались устроить главных наших активистов на арийской стороне. Давид Земба с семьей неохотно покинул гетто, но я слышал, что он живет в Варшаве и уезжать из страны не собирается. Шестерых из тех детей, что спаслись из приюта на Низкой и жили в подвале на Милой, 18, нам удалось устроить в францисканский монастырь на Лаской.

Еврейская боевая организация насчитывает около семисот бойцов. Они проходят военную подготовку, изучают тактику уличных боев, различные виды оружия, ”топографию” крыш. У нас двадцать так называемых боевых отрядов — вооружена из них только треть. Семь отрядов сионистов-социалистов, два — бундовцев, четыре — коммунистов, два — бетарцев, остальные — религиозные и другие. У ревизионистов хорошо вооруженный отряд человек в пятьдесят или больше в бункере под Наливками, 37.

Боеприпасы, продукты, лекарства спрятаны в десятках бункеров по всему гетто. Наше основное оружие — польские винтовки, примерно штук тридцать, и около тысячи патронов к ним. Затем пятьдесят шесть девятимиллиметровых пистолетов различных образцов (немецкий маузер, парабеллум, шведский латис). С редким оружием много возни, но мы его берем, несмотря на то, что патроны к нему дорого стоят и их достать трудно. Есть у нас несколько итальянских пистолетовбаретта” и два венгерских, но к ним только восемь патронов. Есть у нас еще тысячи бутылок со взрывчаткой и около тысячи самодельных гранат, изготовленных по химической формуле нашего гения Юлия Шлосберга, еще десятка три польских гранат и набор стилетов.

Последнее изобретение Шлосберга — жестянка, набитая гайками и болтами. Отверстие покрыто тонким слоем воска и заполнено пластиковой капсулой с воспламеняющимся веществом. Срабатывает. Мы четыре раза их проверяли в пустых домах. Взрыв получается такой силы, что некоторые болты пробивают стену в соседнюю комнату. Мы прозвали это оружиекнейдлех”[65].

У Еврейской боевой организации есть четыре главных бункера. Штаб Шимона Эдена (Лешно, 92), подвал Дома бундовцев на Гусиной,43 и наш на Милой, 18 (сейчас в нем находятся человек сто, включая восемнадцать детей) составляютцентральное командование”. У Роделя несколько маленьких бункеров на севере, в районе швейной фабрики, и основной — под церковью прозелитов! Отец Якуб словно воды в рот набрал — настоящий друг. Еще один командный пункт в районе щеточной фабрики. Там Вольф Брандель. Ему еще и двадцати нет, но он нас поражает своей находчивостью и выдержкой. Главный его бункер на Францисканской, у самой стены гетто, под двумя фабричными цехами. Рахель Бронская (она теперь боец) тоже живет там. Стефан Бронский считается лучшим связным в гетто.

Щеточная фабрика все еще выпускает по шесть тысяч щеток в день, а это значит, что туда поступает непрерывный поток сырья, часть которого попадает к Вольфу за взятки поставщикам и прием щикам. Поставляемые продукты и сырье можно легко продать, а деньги пустить на покупку оружия.

Еще перед переездом Давида Зембы на арийскую сторону у нас состоялось последнее собрание Клуба добрых друзей (от его состава осталась половина), на котором постановили немедленно спрятать все записи, кроме текущих. Пятьдесят тетрадей в закупоренных молочных бидонах зарыли в четырнадцати различных местах. Еще в десять молочных бидонов и железных ящиков вложили неразобранные документы, фотографии, стихи, эссе. Где зарыты все эти бидоны и ящики, знают всего шесть человек: Давид Земба, Андрей Андровский, Габриэла Рок, Александр Брандель, Кристофер де Монти и я. Но и Давид, и Андрей, и Габриэла, и Алекс знают только часть мест, чтобы в случае чего нельзя было добраться до всего архива. Мы решили, что самое важное — устроить выезд из Польши Кристофера де Монти, так как надеемся, что ему удастся привлечь внимание мировой общественности к положению евреев. Но за ним охотятся на арийской стороне, и осуществить его отъезд практически невозможно.

Капелька хороших новостей. Хоть Финляндия — союзница Германии, она наотрез отказалась выдать свою еврейскую общину (две тысячи человек) Эйхману, несмотря на его упорные требования. Старый маршал Маннергейм[66] пригрозил, что он отдаст приказ финской армии защищать евреев. Мы слышали, что то же самое происходит и в Дании, и в Болгарии, и в Румынии. Господи, чего бы мы только ни сделали, будь на нашей стороне Армия Крайова, которая сейчас насчитывает четверть миллиона человек!

Архивы Клуба добрых друзей хорошо спрятаны, я чувствую, что и моя работа подходит к концу. Мне так одиноко без Сусанны и без мамы. Годы кропотливого труда над этими записями при плохом освещении не прошли бесследно — я почти совсем уже не вижу, а из-за сырости началось воспаление суставов, и они не перестают болеть. Как долго мы сможем еще продержаться? Многие ли из нас уцелеют? Два человека? Пять? Пятьдесят? Сколько? А Еврейская боевая организация! Это же армия безумцев! Никому даже во сне не снится, что мы можем оказывать сопротивление больше двух-трех дней. Какой же в этом смысл? Когда мы начнем сражаться? И начнем ли вообще? Кто из нас первым осмелится выстрелить в них? Кто?

Первая глава новой тетради,

начатой Ирвином Розенблюмом 15.1.1943.

Глава вторая

Белокурый, голубоглазый, подтянутый, умный и трудолюбивый оберфюрер СС Альфред Функ стоял, выпрямившись, во главе полированного стола. Его внимательно слушали сидевшие слева Рудольф Шрекер и доктор Франц Кениг и справа — начальник гестапо Гюнтер Зауэр и штурмбанфюрер Зигхольд Штутце, только что назначенный на пост начальника варшавской полиции. Хорст фон Эпп, сидевший на другом конце стола, смотрел в окно: ему было скучно.

Функ столько раз уже зачитывал различные устные приказы из Берлина относительно ”еврейского вопроса”, что смысл был ясен независимо от слов, в которые был облечен тот или иной приказ. К тому же, Функ читал очень монотонно.

— ”Те, кто остался в гетто, являются коммунистами, преступниками, извращенцами и агитаторами”.

Четверо согласно кивали. Фон Эпп сворачивал бумажную трубочку.

— Гиммлер решил, что во имя справедливости мы должны уничтожить этот позор. Последний этап ликвидации гетто мы проведем быстро.

Каждый из присутствующих немедленно прикинул, что именно потребуется от него лично.

Для Рудольфа Шрекера ликвидация еврейской проблемы в его районе была бы облегчением: слишком уж она была сложна. Кроме того, память о его делишках будет навсегда похоронена в гетто.

Для Франца Кенига приказ не был неожиданностью. Он знал, что гетто ликвидируют, и уже вел переговоры о новых военных заказах с использованием рабочей силы в Травниках и Понятове.

На Зауэра приказ вообще не произвел впечатления. Полицейскому всегда найдется дело. Решат одни проблемы — появятся другие. Гестапо никогда не сидело и не будет сидеть сложа руки. Погасят один пожар — вспыхнут два новых. Какая разница.

Хорст фон Эпп не мог дождаться, когда кончится заседание: ему не терпелось добраться до телефона и узнать, прибыли ли из Праги новые девочки.

Больше всех приказ касался Штутце. Это ему придется на деле, а не на словах выкапывать всю эту гниль. Евреи проявили огромную изобретательность, всю зиму рыли убежища под землей, и чтобы их оттуда выковырять, ему понадобятся дополнительные силы.

— Вы, конечно, знаете, что евреи зарылись под землю и живут там, как кроты. По улицам гетто можно часами ходить, не встретив ни малейшего признака жизни, — сказал Штутце. — Согласно данным Еврейского Совета, их осталось от сорока до пятидесяти тысяч. Нельзя не учитывать и тот факт, что они вооружаются.

— Уж не думаете ли вы, что евреи будут сражаться? — резко оборвал его Функ.

— Нет, конечно, оберфюрер, — слишком быстро проговорил австриец, — но вы же сами сказали, что в гетто укрылись преступники и коммунисты.

— Не сомневаюсь, что вашего ”Рейнхардского корпуса” более чем достаточно, — подвел итог Функ.

Штутце побледнел. Функ лишил его возможности просить новых подкреплений.

— Конечно, оберфюрер!

— Прекрасно, значит, завтра вечером я хотел бы ознакомиться с вашим планом ликвидации.

— Безусловно, оберфюрер.

— А вы, доктор Кениг, изложите мне в письменном виде, что вам потребуется для перевозки фабричного оборудования.

Кениг кивнул.

— До завтрашнего вечера, господа.

Они поднялись все разом.

— Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! Герр Зауэр, на минутку, пожалуйста.

Начальник гестапо снова сел. Задержался и Хорст фон Эпп.

— Что вам удалось узнать, — обратился Функ к Зауэру, когда все ушли, — относительно архивов в гетто, о которых я вам говорил в последний приезд?

— Почти ничего. Евреи оберегают своих ”летописцев” с невероятным усердием. Даже полиция о них ничего не знает. Боятся возмездия, вероятно.

— О чем идет речь? — спросил Хорст.

— О еврейской мании вести записи. Мы уже очень много откопали в резервациях по всей Польше и, главным образом, в лагерях особого режима. Нас давно предупредили, что здесь есть целая организация, ведущая записи.

”Ну и ну”, — подумал Хорст.

— Мы не можем произвести окончательную ликвидацию, пока не найдем эти записи, — продолжал Функ. — Гитлер лично дал мне особые указания касательно того, что эта еврейская ложь должна быть найдена. Нельзя допустить, чтобы их выдумки, столь далекие от действительности, были опубликованы.

Намек не взволновал Зауэра. Функ почувствовал это и повысил голос:

— Хватит того, что ложь о наших лагерях была тайно вывезена из Польши.

— Возможно, — спокойно сказал Зауэр, — фюреру стоит побеспокоить наших друзей-итальянцев, чтобы узнать, как это могло случиться.

— Это дело гестапо — узнавать такие вещи и пресекать их раньше, чем они могут совершиться.

Хорст прислушался — спор заходил слишком далеко. Кому-то придется уступить.

— Нам нужны точные сведения об архивах в гетто, — отрезал Функ.

— Кое-кто так торопился замести следы своих сделок, — возразил Зауэр, — что раньше времени уничтожил Могучую семерку, а с ней и мою сеть осведомителей.

Намек был очевиден. Добрая половина нацистов в Варшаве была заинтересована в том, чтобы Максу Клеперману навсегда закрыли рот.

— Если кто-нибудь в гетто и знает об этих архивах, так это Александр Брандель, но его всю зиму не было видно. Нам известно, что под Милой, 18 есть бункер, но мы не можем найти вход, — продолжал Зауэр, как бы думая вслух.

— Я прикажу Штутце немедленно отыскать этого Бранделя, — решил Функ. Ему не хотелось осложнять дело и не терпелось избавиться от Зауэра, который его не боялся. — Тогда мы сможем приступить к ликвидации гетто.

* * *

Функ разместился в той же гостинице ”Бристоль”, что и фон Эпп, только двумя этажами ниже. Два эсэсовца стояли у его дверей. Ординарец Функа впустил фон Эппа и сообщил:

— Оберфюрер принимает ванну!

Он приготовил для фон Эппа коктейль и ушел в спальню.

Опять он принимает ванну! Перед каждым заседанием принимает, после каждого заседания принимает — бывает, раз по шесть в день. А бывает, что прямо на вечеринках, когда девочки уже начинают вытворять немыслимые штучки, Функ извиняется и бежит в душ.

Читать еврея Зигмунда Фрейда официально запрещалось, но Хорст все же взял с собой в Варшаву несколько томов. У Фрейда он то и дело находил любопытные объяснения необычному поведению своих нацистских коллег. Хорст решил, что маниакальное пристрастие Функа к чистоте не что иное, как подсознательное стремление отмыть свою душу мылом. Вот только мыло теперь прескверное, не мыло, а эрзац.

Хорст задумался о том странном впечатлении, которое произвело на него сегодняшнее заседание. Не раз случалось ему сидеть на всяких заседаниях, когда Функ и другие в очередной раз провозглашали нацистские догмы и отправляли каждого на его веселенькое задание под чеканное: ”Хайль Гитлер!” Но сегодня в их поведении появились первые трещины, крошечные признаки сомнений и страха.

Рудольф Шрекер облегченно вздохнул, узнав, что гетто будет ликвидировано. Кениг — это всем было видно — тут же стал прикидывать, как ему перевести свои капиталы в Аргентину — единственную страну, симпатизирующую нацистам. А Штутце предстоящий процесс окончательной ликвидации явно испугал. Он даже не сумел скрыть свою трусость.

Зауэр? Подходящий тип, вроде меня. Никогда не колеблется, знает свое дело, работает не покладая рук. Как и я, несгибаемый.

Но всех интереснее Функ. По нему было видно, какая паника поднялась в Берлине из-за каких-то там еврейских архивов. Он спасовал перед Зауэром, чего раньше никогда не бывало.

Функ вышел в гостиную в махровом халате, еще покрытый капельками воды.

— У вас усталый вид, Альфред, — сказал Хорст.

— Есть средство, рекомендованное врачами для таких случаев.

Ординарец стоял позади Функа, вытирая ему волосы. Функ отпустил его, зажег сигарету, плюхнулся в кресло, потянулся. Халат наверху распахнулся, открывая вытатуированные у левой подмышки стрелы — любимая эмблема эсэсовской элиты.

— Есть у меня две сестрички-чешки, только что из Праги. Отзывы о них отличные. Выглядят — не ахти как, но, видимо, вытворяют нечто невообразимое, — продолжал Хорст.

— Хорошо. Мне не помешает маленькая разрядка.

Функ вышел в спальню со своим бокалом, не закрыв за собой дверь, чтобы можно было продолжать разговаривать.

В начале их знакомства Функ возненавидел Хорста фон Эппа. Его цинизм, насмешливость, явное отсутствие преданности нацистским идеалам и постоянные колкости на заседаниях несказанно раздражали Функа. Но постепенно Хорст стал ему нравиться.

Хорст фон Эпп руководил своим отделом с завидным немецким умением. Более того, ему не было равных в доставании офицерам девочек из всей Европы, и если привыкнуть к его зубоскальству, то оно не кажется таким уж оскорбительным. Функ понял, что фон Эпп больше всех высмеивает самого себя.

Нравился ему фон Эпп еще и тем, что был интересным собеседником, хоть Функ и неохотно себе в этом признавался. С тех пор, как в 1930 году он вступил в партию, его окружали молчаливые люди, лишенные чувства юмора, считавшие опасным не только высказывать, но и иметь свои личные суждения, и он дал себе зарок молчать.

Сперва его шокировали резкие отзывы фон Эппа о нацистах, потом он успокоился, потом стал с нетерпением ждать поездок в Варшаву. С фон Эппом он мог позволить себе откровенность, которой не допускал в разговорах даже с женой и детьми.

Хорст стоял, прислонившись к дверной раме, пока Функ прихорашивался перед зеркалом.

— Как в Берлине восприняли наше поражение под Сталинградом? Снисходительно, надеюсь?

Функ бросил щетку для волос и обернулся резче, чем сам того хотел.

— Мы прорвемся через Сталинград.

— Этого-то я и боялся. Вы слишком упрямы, чтобы разглядеть роковые письмена на стене. Ну, а разгром нашего африканского корпуса в Тунисе?

Функ тут же оседлал нацистского, конька: русские скоро будут разгромлены, у Америки кишка тонка вести настоящую войну: ведь нужно отдавать своих сыновей, отказаться от комфорта, приносить жертвы ради победы. Англия? Уже выдохлась.

— Альфред, ради Бога, — сказал Хорст, садясь на край кровати, — я же и написал большую часть этих глупостей после Дюнкерка[67]. А знаете, чем я занимался последнее время? Копался в своей душе. Вы когда-нибудь копались в своей душе?

— Это опасное занятие подходит исключительно тем, кому преклонный возраст мешает заниматься чем-нибудь другим. Я отказался от этого занятия двенадцать лет назад, когда вступил в партию.

Функ надел подтяжки и заверил своего ординарца, что сам застегнет китель. Хорст вернулся с Функом в гостиную, и они уселись в ожидании сестричек из Праги.

— Чего это Гитлер вдруг забеспокоился из-за каких-то еврейских писаний? Чувство вины? Понял, что Германия проиграет войну, если не прорвется через Сталинград? Может, Гитлеру эти писания напоминают о других еврейских книгах, которые вот уже две тысячи лет будоражат человеческую совесть? А может, он боится двухтысячелетнего проклятия, которое евреи нашлют на будущие поколения немцев? Или он страшится Божьего гнева?

— Глупости, — отрезал Функ. Он собирался изложить нацистскую концепцию о международном еврействе, из-за козней которого разразилась война, но решил избавить Хорста от этого, точнее, избавить себя от необходимости выслушивать возражения Хорста.

— Значит, вы хотите сказать, что это странное желание завоевателей почти целого мира найти какие-то записи доказывает, что перо и впрямь сильнее меча?

— Ничего подобного. Каждый завоеватель оправдывал свои действия. В нашем случае уничтожение евреев — наша священная миссия, точно так же, как уничтожение других народов было священной миссией других империй.

— Тогда, может, это желание найти архивы больше похоже на то, как пес упорно старается зарыть кучу, которую наложил?

— Бросьте, Хорст. Вы говорите таким тоном, словно немецкий народ совершил какое-то преступление.

— А он его не совершил?

— Ну, конечно, нет. У нас полно предшественников. Даже древние иудеи уничтожали своих врагов, ссылаясь на повеления своего Бога. Монголы возводили пирамиды из черепов. У Наполеона было свое гестапо, у русских — свое. У нас всего лишь вариации на известную тему. Каждый человек хочет превзойти другого. Склонность управлять другими заложена в человеческом естестве. У каждого она выражается по-своему: поэт пишет, атлет тренирует мускулы и сердце. Когда желание управлять другими выражается на уровне целой нации, оно принимает форму завоеваний.

Хорста разозлила логика Функа.

— Согласен, — сказал он. — Желание управлять другими — неотъемлемая черта человеческой натуры. Разовьем эту мысль дальше. Женщина хочет изменить мужу. Разве она выходит на улицу голая и спит с любовником в витрине магазина? Нет. А почему? Измена ведь тот грех, которому мы все потакаем. Но женщина находит укромное место, обманывая мужа, и избегает скандала. Она играет по правилам. Понимаете, Альфред, даже грешить нужно по правилам, а тем более вести войну.

— По-вашему получается, — Функ поставил стакан, не допив, — что, когда наши самолеты сбрасывают бомбы на Лондон и, не попадая в цель, убивают женщин и детей, — это можно. А когда это делается преднамеренно — мы нарушаем правила. Разве это не лицемерие? Разве подводная лодка совершает больший грех, убивая людей на корабле без предупреждения, чем если по-джентльменски потопит этот корабль в бою? Ваше правило гласит: ”Убивайте, но только солдат”. Разве убийство вооруженного человека не то же, что убийство ребенка? Или оно — менее убийство? Тотальная война подразумевает тотальную смерть. Если для победы нужно превратить Польшу в резервацию нецивилизованных рабов, значит, это нужно сделать.

— Тогда почему бы не применить к ее армии отравляющие газы?

— Решение не применять их связано не с состраданием, а с практическими соображениями. Мы, не задумываясь, применили бы их, если бы знали, что противник не сделает то же самое. Жестокость не градуируется. Все завоеватели оправдывали свои цели политическими соображениями. В нашем случае нацисты обеспечивают нам всякого рода зацепки. Ни одна страна не начинает войну, не веря в ее справедливость, а мы сделали следующий шаг: осуществляем то, о чем другие только рассуждают. В концентрационных лагерях мы доводим нашего политического врага до такого физического состояния, когда он становится уже недочеловеком. Немец по сравнению с ним — сверхчеловек.

— Скажите, Альфред, а вас лично это никогда не беспокоило?

— Нет. В 1930 году я решил: либо я присоединюсь к нацистам, либо иду ко дну. И мое личное мнение по еврейскому вопросу утратило всякое значение. Хорст, вы уже видели, как отравляют газом?

— Нет.

— Как-нибудь устрою это зрелище специально для вас.

— Благодарю за любезность.

— Когда я впервые это увидел, меня просто заворожило. Ночью я отлично спал. Меня только немножко раздражало, что некоторые еврейки с детьми, идя в газовую камеру, смотрели на меня с какой-то странной насмешливой улыбкой, вроде улыбки Моны Лизы.

Хорст уже жалел, что вообще заговорил на эту тему.

— Хайль Гитлер! — сказал он, опрокидывая тройную порцию виски.

* * *

Штурмбанфюрер Зигхольд Штутце был в ярости. Только что от него ушел начальник гестапо Зауэр, отдав приказ обложить со всех сторон дом 18 по улице Милой и не снимать осады до тех пор, пока не будет обнаружен подземный бункер и не найден Александр Брандель.

Точно как этот вонючий пруссак Альфред Функ — тот тоже всегда сваливает на него грязную работу. А где обещанное повышение? Он давно уже более чем заслужил звание штандартенфюрера. А все дело в заговоре немцев против австрийцев.

Всю зиму евреи в гетто вооружались. Не говоря уже о том, на что эти бешеные евреи вообще способны. Его бросило в жар.

Крышка ему, если он по милости Функа угодит в это дело. Тот просто не понимает, насколько это опасно.

И тут душераздирающий крик внизу натолкнул его на некую идею. Проклятый Кутлер вечно орет, когда его мучают кошмары. Этот пьяный зверь уже ни на что не пригоден. Ну, конечно! Именно это ему и нужно! Пусть Кутлер ведет отряд в гетто. Пусть он лезет в огонь. Прекрасная мысль.

Глава третья

— Ага! — закричал Андрей, злорадно потирая руки. — Дурак ты, дурак! Кто же делает такой идиотский гамбит! — Андрей продвинул своего коня вперед. — Шах королю!

Крис немедленно снял незащищенную ладью и поставил Андрея в безвыходное положение.

— Пусть гамбит и идиотский, — сказал он, — но дурак ты.

Андрей уставился на доску, чертыхаясь и вздыхая.

Крис встал из-за стола и беспокойно зашагал по комнатушке на чердаке.

— Что с тобой, Крис?

— Я хочу есть, курить и мне надоело сидеть взаперти. Я хочу увидеть Дебору.

— Я еще не слышал, чтоб кому-нибудь нравилась жизнь в гетто, так что ты не первый, — сказал Андрей.

— Есть у этой жизни и преимущества: я перестал пить, и посмотри, каким я стал стройным, — Крис погладил себя по животу.

— Так в чем же все-таки дело? — снова спросил Андрей.

— Уезжать или не уезжать. Черт подери, я понимаю, как важно, чтобы я уехал из Польши, я же знаю, где спрятаны архивы, но я и раныие-то не мог оставить Дебору, даже когда думал, что она меня ненавидит. А теперь, клянусь, не знаю, хватит ли у меня сил уехать.

— Женщины, женщины, — проворчал Андрей, — умеют они влезть в душу. — Он встал рядом с Крисом, положив ему руку на плечо. — Я уверен, что, когда придет время, ты примешь правильное решение, а если тебе повезет, то оно и для нас окажется счастливым.

Оба одновременно застыли, стараясь расслышать что-то шестым чувством; через считанные секунды раздалось пять коротких звонков.

— Я никогда не привыкну к этому чертовому звонку, — сказал Крис.

Вошел Вольф Брандель с большим чемоданом.

— Кто играет черными? — посмотрел он на доску.

Крис показал пальцем на Андрея.

— Фу, — скривился Вольф.

— Есть сигареты? — спросил Крис.

— Я не курящий.

— Во, черт.

— Вот что, Андрей, прибыли три ”Кар-98” и семьдесят патронов к ним. Почти новенькие. И еще нам повезло на четыре маузера, 9 мм, послезавтра получим.

— Прекрасно, — сказал Андрей, — при таком темпе через несколько недель мы вооружим половину бойцов. Как Рахель?

— Спасибо, хорошо.

— Что там у тебя в чемодане?

— Хочу перенести в свой бункер немного ”кнейдлех”. Вчера мы испробовали один. Бам! — и болты с гайками во все стороны. Надо поговорить со Шлосбергом о создании настоящей гранаты, большой, — Вольф показал руками, насколько большой, — вроде наземной мины, которую можно взрывать электроискрой. Диаметром побольше метра и внутри тысячи две болтов с гайками.

— Замечательная идея, — сказал Андрей.

— Вот, взгляните, — Вольф поставил чемодан на стол.

— Господи, — произнес Андрей, не веря своим глазам, — Боже ты мой! Ручной автомат ”шмайзер”! — Андрей облизнул губы. Руки у него дрожали, и он боялся прикоснуться к оружию, чтобы оно не оказалось галлюцинацией. — Где ты его раздобыл, Вольф?

— Немецкий сержант-танкист, потерял ногу на Восточном фронте. Продал его всего за четыре тысячи злотых.

— Ну и ну!

— Возьми его в руки, Андрей.

Андрей вынул автомат из чемодана, нежно погладил его, открыл затвор, заглянул внутрь, приложил к бедру, щелкнул курком.

— Это тебе, — сказал Вольф.

— Мне?

— Подарок от отряда со щеточной фабрики.

— Я не могу принять такой подарок.

— Мы проголосовали. Решили демократическим путем. Разумеется, большинство голосовавших были бетарцами.

— Эта штука мне так дорога, что я могу ее назвать только одним именем: Габи. Может, весь мир услышит, как стреляет ”Габи”. Вольф, ах ты мой хороший!

Снова раздался звонок. Пришел Шимон Эден.

— Есть закурить? — спросил Крис.

— Пожалуйста, но только немецкий эрзац.

Крис отошел к своей койке, лаская пачку сигарет не менее нежно, чем Андрей — свой ”шмайзер.

— Смотри, — показал Андрей Шимону на автомат.

— Да, я знаю, — сказал Шимон. — Как командующему Еврейской боевой организацией мне любезно разрешили присоединить свой голос к бетарцам.

Андрей уловил тревогу в черных глазах Шимона, хотя тот старался ее скрыть.

— Что случилось, Шимон? Притворяетесь вы еще хуже меня.

— Сегодня ночью в Варшаву прибыл Функ.

Этого давно ждали. Цель его приезда тоже была известна: окончательная ликвидация еврейского гетто. И все же молчание длилось долго.

— Альфред Функ, — наконец сказал Крис. — Предвестник весны. Посланец мира и света.

— Ну, ”Габи”, — погладил Андрей свой ”шмайзер”, — ты поспела как раз вовремя.

Высокий, угловатый Шимон перевел взгляд с Вольфа на Андрея, с Андрея на Криса и наконец решился:

— Я меняю стратегию: отвожу отряды с открытых позиций в подземные бункеры.

— Почему? — спросил Андрей. — Чтобы люди ждали под землей, дрожа, как собаки, пока их обнаружат и уничтожат бункер за бункером?

— Я еще раз продумал наши возможности, — понуро опустил голову Шимон. — Мы не можем вести уличные бои.

— Что? Разве год тому назад не пришел ко мне Шимон Эден, каждой порой излучая сионистское горение, и не сказал: ”Не время сейчас сражаться, Андрей. Подождите. Пусть ваши выстрелы будут услышаны. Не нужно умирать беззвучно”.

— Черт возьми, Андрей! Вы что же, думаете, мне по душе такое решение?

— Зачем же вы мне врали?

— Потому что… всей душой верил, что мы соберем армию из десяти тысяч на все готовых солдат. А мы больше двух-трех дней не продержимся. С арийской стороны помощь не поступит. Никогда. Никакая.

— Смотрите, — он разложил на столе огромный чертеж. — Это план канализационной системы под Варшавой. Мы переведем наши отряды в бункеры, которые можно соединить с канализационными трубами. Я послал Роделя закупить на арийской стороне грузовики и нанять водителей. Коммунисты подготовят дороги и укрытия в лесах. Пройдем под стеной группами, спустимся в канализационные трубы и выйдем километров за десять от гетто в заранее подготовленные места.

Андрей схватил со стола план и скомкал его.

— А что, лучше пойти на верную гибель ради трехдневной бравады? — заорал Шимон. — Разве не наша обязанность, не наш долг вывести кучку оставшихся в живых? Если мы останемся на теперешних позициях, мы погибнем все до единого. А так, по крайней мере, хоть кто-то выживет и будет свидетельствовать потомкам.

— Он прав, Андрей, — сказал Крис, становясь между ними. — Об этом нужно рассказать миру.

Андрей медленно перевел взгляд на Вольфа Бранделя.

— Не знаю, — пробурчал Вольф.

— О чем рассказать, Шимон? — Андрей сел и постарался сдержаться. — Откопают дневники Бранделя и будут читать, как пятьсот тысяч покорно шли, словно бараны на бойню, а крикуны-идеалисты, отстаивавшие честь, на четвереньках уползали через канализацию, чтобы поведать об этом миру? О чем рассказывать, Шимон? Постыдились бы, право. Неужели у вас еще недостаточно накипело, чтобы отомстить за смерть детей? Всего неделю! Вот и будем эту неделю сражаться как люди!

— Мы не продержимся неделю, это невозможно.

— Вспомни — Бетар! Масада! Иерусалим![68] Мы должны им показать, что евреи еще не разучились сражаться, Шимон!

— Наш долг постараться выжить, — ответил Шимон.

— Приказываю бетарцам, — обратился Андрей к Вольфу, — вернуться на Милую, 18. Мы не будем соучастниками последнего унижения нашего народа.

— Не подстрекайте своих людей против командования, — предостерег Шимон.

Длинный, тревожный звонок.

Вольф выглянул украдкой на улицу:

— Эсэсовцы! Кишмя кишат!

Все четверо, мигом проверив свое оружие, бросились к приставной лестнице, ведущей на крышу. Андрей выходил последним.

— Спускайтесь через Милую, 5, — сказал он. — Осторожно, не разворошите пух, а то нас заметят.

Они ползли по пуху, как если бы это был хрусталь. Вольф и Шимон уже добрались до кромки крыши и смотрели вниз на улицу, запруженную немцами. Облава шла по всей улице, от Наливок до Заменгоф, но главные силы были сосредоточены перед Милой, 18, у штаба ”Общества покровителей сирот и взаимопомощи”.

— Мы в мешке, — сказал Шимон.

— Можем ли мы пробраться к вашему штабу?

— Нет, — ответил Шимон, — для этого нужно пройти через двор на Милой, 5. И здесь оставаться нельзя. Еще немного, и они поднимутся сюда.

— Есть тут одно укрытие, — сказал Андрей, — думаю, места хватит на всех.

Они пробрались вслед за Андреем к последнему дому на углу Милой и Заменгоф. У самой кромки крутого ската крыши перед карнизом высилась широкая печная труба.

— Нужно залезть в эту трубу, — сказал Андрей. — Сползайте прямо к ней, но так, чтобы вас не заметили.

Он пополз первым, прижимая локтем ”шмайзер”. Добравшись до трубы, он осторожно поднялся и, прислонясь к ней спиной, знаком позвал следующего. Полез Шимон. Андрей вытащил плохо подогнанную черепицу, за ней еще пять штук и спустил их к карнизу. Образовалась такая дыра, что в нее мог протиснуться человек.

Шимон сделал ошибку, решив ползти ногами вперед. Хоть ему и легче было цепляться за крышу руками, но он не видел, где труба, и мог скатиться мимо нее, а Андрей не решался направлять его, потому что голос могли услышать с улицы. На полпути Шимону удалось перевернуться головой вперед.

”Давай, давай Шимон, — подбадривал его про себя Андрей. — Время же уходит. Ну, Шимон. Если они поднимутся сюда, мы полетим вниз, как перышки”.

Шимон Эден добрался до трубы, прислонился к ней и, сев на корточки, опустил голову на колени, чуть не плача от пережитого испуга.

Настала очередь Криса. Вольф оставался последним, наблюдая за крышами.

Крис спустился быстро и уверенно. Андрей выглянул из-за угла трубы посмотреть, что делается на улице. Пока им везло.

— Шимон, влезай внутрь; заползи как можно дальше. На перекрытие не становись: оно прогнило. Крис, лезь за ним и устраивайся как можно ближе к нему, чтобы нам всем хватило места.

Шимон полез головой вперед и пополз по балке. За ним влез Крис.

Андрей махнул Вольфу. Тот с детства ненавидел крыши: у него сразу начинала кружиться голова. Он прополз метров пять, видя только край крыши, думая только о том, как грохнется вниз. Он закрыл глаза. Все закружилось. Он замер. До Андрея, до трубы, где он лежал, было далеко-далеко.

Андрей начал нервничать. Ему хотелось накричать на Вольфа, подстегнуть его, приказать. Время-то уходит. Ползти навстречу? Нет, с улицы наверняка заметят. Но и там оставаться Вольфу нельзя: немцы с минуты на минуту могут добраться до него.

”Давай, парень, давай, — молил Андрей. — Ползи, мальчик, ползи же”.

Пот, катившийся по лицу Вольфа, начал леденеть. Он поднял голову.

”Еще немножко… еще… капельку…” Он прополз несколько сантиметров… и еще несколько… Ближе, ближе, ближе. Андрей приподнялся, протянул руку, схватил его и протащил последних метра два. Вольф весь дрожал.

— Лезь внутрь, — сказал Андрей, толкая Вольфа головой вперед в укрытие.

Последним влез Андрей. Грязь и паутина накопились тут за много десятилетий. Он достал спущенные им к карнизу черепицы, поставил их на место и, когда приладил последнюю, в убежище стало совсем темно.

Четыре человека лежали в треугольнике, образованном балками, стропилами и стеной. Каждому досталось по три доски. Под балками был прогнивший пол, часть которого переходила в карниз, нависавший прямо над улицей. Они лежали в ряд, так что ноги одного касались головы другого. Перевернуться со спины на живот можно было только с огромной осторожностью.

— Все устроились? — спросил Андрей шепотом.

Они ответили, что все в порядке. Клоп укусил Вольфа чуть не в самый глаз.

— Ты здесь уже бывал, Андрей?

— Однажды пришлось провести здесь шесть часов.

— Господи!

— Правда, не в такой приятной компании. На пол не спускайся, он прогнил и может обвалиться. Растирай ноги соседа, для улучшения кровообращения.

Андрей пристроил в угол ”шмайзер” и увидел слабый луч света на краю карниза. Он кое-как умудрился поднять голову и прижаться к щелочке.

— Э, да тут доски разошлись, я вижу мостовую. — Он вставил карманный нож в щель, чтобы увеличить ее. — Мне виден дом 18 на Милой.

— Что там происходит?

— Полным-полно немцев. Должно быть, ищут бункер.

До них доносились снизу немецкие приказы и ругань. Немцы нашли на улице какого-то еврея и начали пытать его, чтобы он показал вход в бункер на Милой, 18.

На крыше послышались шаги, и они затаили дыхание.

— Нет здесь евреев, сержант!

— Никогда не знаешь, где эти паразиты прячутся. Один пусть остается сторожить здесь, другой — на другом конце крыши.

— Слушаюсь.

Андрей рассчитал, что солдаты стоят у того места, где начинается скат, метрах в пятнадцати от них. Судя по акценту, — украинцы.

Балки впивались им в тело, но никто не смел шевельнуться: малейший звук мог выдать их.

Они совсем замерли, услышав звон разбитого стекла. На чердаке под ними рубили топорами двери, расколачивали молотками стены. В поисках тайников немцы могли совсем разрушить дом.

Все четверо одновременно дотронулись до своего оружия, словно это могло что-нибудь изменить.

Слышались проклятия и ругань разъяренных преследователей, свистки. Во дворе нашли какого-то еврея, спрятавшегося в канализационном люке.

На крышу поднялись еще солдаты.

”Ваши люди проверили эту крышу? Евреи часто прячутся на крышах”, — донеслось до них.

Стучали молотки, осыпалась разбитая черепица, трещали старые балки. Вольф беззвучно заплакал. С каждым новым ударом по крыше враг приближался к карнизу.

Андрей думал только об одном: когда молоток разобьет черепицу над ним, он выпустит всю обойму в их рожи.

Спокойнее всех был Шимон. ”Будь, что будет, — говорил он себе, — какая разница”. Его родители, сестра, брат — все погибли. За те годы, что он создавал рабочий сионизм, он усвоил: когда пересыхает источник идеализма, нужно спокойно принимать действительность такой, какова она есть. Теперь наступает конец. Ни одного дорогого существа рядом. Жениться не пришлось. Чтобы быть женой сионистского вожака, нужно быть такой женщиной, как Сильвия Бран-дель. У него не было даже подруги. Он завидовал Андрею. Шимон был обручен только с сионизмом.

Привязавшись ремнями, немцы спустились по скату крыши. Андрей молился, держа палец на курке. ”Надежда лишь на то, что мы слишком близко к краю, — подумал он, — и сюда они не дойдут”.

Прошел час, потом два, потом три.

Наконец удары молотка над ними и под ними прекратились.

Только теперь, когда спало нервное напряжение, они по-настоящему почувствовали физическую боль. Руки и ноги затекли. Осторожно, по очереди, они меняли позы, растирали занемевшее тело себе и друг другу.

Нужно было все делать бесшумно: украинцы еще оставались на крыше, а на улице продолжалась облава.

Вольф мысленно играл в шахматы. Фигуры стояли на невообразимо красивой доске. Черные были из золота, а белые — из слоновой кости. И все украшены различными драгоценными камнями. Ход пешкой. Нет, слоном. Он старался думать хорошенько. Но доска вдруг превратилась в пыльную планку от забора. ”Рахель… Нельзя о ней — я заплачу”.

Андрей облизнул губы. ”Еда! Ого, сколько! Дебора, зачем ты столько наготовила? Совсем, как мама. Гефилте фиш[69] замечательная”.

Андрей принюхался. Он медленно выходил из забытья. Пахнет дымом. Кирпичная труба рядом с ним нагревалась. Работа немцев. В гетто многие трубы скрывали вход в потайные помещения. Немцы разводили огонь и выкуривали прятавшихся евреев. Вскоре и их убежище превратилось в душную печь. Они обливались потом. Стало невыносимо жарко. Клубы дыма просачивались через известку. Андрей задыхался. Он повернул голову к щели, чтобы глотнуть свежего воздуха.

— По этой трубе свободно проходит дым, — крикнул кто-то внизу. — Вычеркни ее из списка.

Андрей снова закрыл глаза и снова увидел еду. Снова открыл их. Свет мелькнул с одной стороны, потом с другой. Андрей посмотрел в щелку между досок. Ослепительный искусственный свет. Он снова перевернулся на спину — и над ним вспышки света. Наверное, уже ночь. Он несколько минут прислушивался. Нет, на крыше все тихо.

— Шимон, — рискнул позвать он шепотом, — Шимон.

— Да, Андрей.

— Крис?

— Он без сознания, — сказал Шимон. — Он то приходит в себя, то снова впадает в забытье.

— Вольф?

В ответ раздалось неясное бормотание.

— Вольф, — Андрей потряс его за плечо. Снова что-то неразборчивое в ответ.

— Наверное, уже ночь. Они шарят прожекторами.

— Я тоже так думаю, — отозвался Шимон.

Андрей опять посмотрел в щелку, стараясь что-нибудь увидеть, кроме вспышек. Возле Милой, 18 все еще толпились эсэсовцы. Он пощупал свой ”шмайзер”: может, выйти из укрытия и дать очередь по прожекторам? Нет, в него успеют выстрелить раньше.

— Не думаю, что тем, кто в бункере, лучше, чем нам. Нас, по крайней мере, не ищут, — произнес Андрей.

— Ничего не поделаешь, нужно ждать, — ответил Шимон.

— Да…

Они замолкли, услышав шаги над собой, — патрульные проклинали свое ночное дежурство на крыше.

Действительно, делать нечего, нужно ждать. Андрей закрыл глаза, надеясь снова увидеть много всякой вкусной снеди.

Свистки.

Андрей с трудом приподнял веки. Попробовал пошевелить руками. Занемели. Затылок, плечи — как камень. Пальцы… сначала растереть пальцы. Он растопырил их, как клешни. Разогнуть — согнуть, разогнуть — согнуть. Потом подвигал запястьями, потом растер ноги, бока. Все тело закололо иголками. Постепенно кровь начала циркулировать.

— Шимон!

— Что, Андрей?

— Как Крис и Вольф?

— Совсем закоченели. Уже два часа молчат. Я считаю минуты. Уже, наверное, снова день.

— Не знаю.

— Ты можешь посмотреть на улицу?

Голова, как свинцовая. Он все же придвинулся к щелке. Никаких прожекторов. Туман. На улице все еще немцы.

— Они еще там.

— Я думаю, на крыше их уже нет. Я слышал, как им приказали спуститься. Уже с четверть часа все тихо.

— А это не подвох?

— Рискнем, — сказал Шимон, — мы не можем оставаться здесь еще день.

Андрей перевернулся на бок. Стал поднимать руки и ощутил острую боль. Кое-как он нащупал нужную черепицу, расшатал ее, дернул — и свет ударил ему в глаза. Вытащил остальные пять, встал на четвереньки, и, упираясь коленями в балки, протиснулся по пояс в образовавшуюся дыру.

— Никого! Шимон, пусто!

Он вылез на крышу, присел, прислонившись к трубе, и стал шарить руками в дыре, пока не нащупал голову Вольфа. Собрав все силы, он подтащил его по стропилам к дыре. Потом Шимон подтолкнул туда Криса, и Андрей вытащил его тоже.

Шимон вылез последним. Крис и Вольф были без сознания. Андрей посмотрел на Шимона Эдена, тот — на Андрея. Распухшие, искусанные клопами лица, покрытые синяками и запекшейся кровью, одежда изодрана, с ног до головы в пыли и в известке — узнать нельзя.

— Сущий черт, — сказал Андрей.

— Ты, Андровский, тоже не огурчик. — Шимон посмотрел на свои часы и приложил их к уху. — Тридцать часов мы там провели.

Андрей начал приводить в чувство Вольфа, Шимон — Криса. Вольф очнулся первый, узнал товарищей и улыбнулся.

— Послушай, Вольф, оставайся здесь с Крисом, растирай его и себя.

— А вы куда?

— Поднимемся повыше, посмотрим, что творится вокруг. Здесь на крыше уже никого нет — все на улице. Мы вернемся за вами с веревками.

Андрей стал карабкаться по скату наверх, Шимон — за ним; дальше крыша становилась плоской. Они подползли к самому краю, чтобы получше разглядеть Милую. Увидев, что происходит внизу, Андрей стиснул свой ”шмайзер”. Эсэсовцы ”Рейнхардского корпуса” с ручными пулеметами стояли по обеим сторонам улицы и в ее конце, образуя нечто вроде закрытого коридора, куда выталкивали людей, обнаруженных в бункере. Вот швырнули на землю рабби Соломона. Алекс наклонился помочь ему. Вот Сильвия с малышом на руках. Толек, Анна и Эрвин стараются успокоить детей, окруживших Дебору.

— Шнель! — довольный, что поиски наконец увенчались успехом, Кутлер потирает руки. — Быстрее, евреи! Пошевеливайтесь!

— Скорей, Шимон, — Андрей осторожно отполз назад, — за мной!

Вот уже и крыша Милой, 5. Лестница свободна. Сбежали, перепрыгивая через несколько ступенек. Задержались осмотреть двор.

— Пусто.

Стрелой через двор и — в подвал на Милую, 1, оттуда по подземному проходу — к Мурановской площади и оттуда — к перекрестку на Низкой. Сюда медленно двигался живой коридор. Андрей прижался к стене углового дома. Осторожно выглянул. Впереди вышагивает веселый Кутлер и еще с десяток эсэсовцев, за ними — их жертвы, по бокам — еще эсэсовцы, позади — ”соловьи”. Андрей подал знак Шимону, чтобы подошел поближе.

— Кутлер с эсэсовцами идут впереди метров на десять. Пусть пройдут мимо: будем стрелять в них сзади.

— Сколько охраны?

— Примерно сотня.

Он зарядил ”шмайзер”, Шимон взвел курок своего пистолета.

Медленно, как похоронная процессия, продвигались к Ставским воротам на Умшлагплаце те, кого захватили на Милой, 18. Александр Брандель шел с невыразимым достоинством. Его присутствие придавало силы остальным.

Десяток черных мундиров миновали угол Низкой.

Так-так-так! Огонь вырвался из автомата Андрея. Кутлер упал лицом вниз с раздробленным затылком, еще четверо повалились вокруг него.

Так-так-так! Шимон стрелял без промаха, с пронзительными воплями немцы падали на землю.

Андрей вышел на перекресток и направил огонь на конвоиров. Среди них началась паника, они бросились врассыпную.

— Бегите, сволочи! Бегите! — Так-так-так! — Бегите, мерзавцы! — орал Андрей.

Шимон стрелял в ошеломленных немцев спокойно и точно. Толек выхватил спрятанную под рубашкой бомбу, и она полетела в подворотню, где укрылась куча эсэсовцев. Они с воем высыпали оттуда на улицу, стараясь сбить охватившее их пламя.

— Врассыпную! — скомандовал Шимон. — Алекс, Толек, Анна, Все, все! Бегом! Живо!

Всех пленников как ветром сдуло.

— Сволочи! — орал Андрей. — Гады! Смерть негодяям!

Он помчался по Заменгоф, преследуя убегающих конвоиров. Сзади в него летели пули; он остановился и стал стрелять с колена. Вдруг он почувствовал удар. Его закружило, стукнуло головой о стену дома, и он свалился на тротуар. Попытался подняться на ноги, но не смог. В глазах потемнело, и он потерял сознание.

Глава четвертая

— Идиот! — оберфюрер СС Функ бил по щекам штурмбанфюрера Зигхольда Штутце. Австриец дрожал, но вытягивался по стойке смирно.

— Болван! — Функ опять ударил его. Штутце еще больше вытянулся.

— Свинья!

— Герр оберфюрер, — выдохнул Штутце.

— Евреи его вытурили! Одиннадцать эсэсовцев убито! — бац, бац, бац…

— Герр оберфюрер, на нас напали пятьдесят сумасшедших!

— Врешь! Трус! Собрать немедленно офицеров в казарме!

— Слушаюсь, герр оберфюрер! — щелкнул каблуками Штутце. — Хайль Гитлер!

— Убирайся, чтоб глаза мои тебя не видели, гнида.

Штутце ушел.

— Кажется, — сказал Хорст, которого немного позабавила эта сцена, — я обнаружил трещину в мудрой теории беспрекословного подчинения. Я, конечно, согласен, что немецкий народ, как ни один другой, способен превратиться в роботов, но мы все еще подвержены человеческим слабостям. Штутце — трус, Шрекер — дурак, Кениг — вор, а я — ну, я, пожалуй, не стану вдаваться в самоанализ.

Функ не слышал ни слова из того, что говорил Хорст: он был слишком погружен в собственные мысли.

— Весь мир с ума сошел, что ли? — произнес он вслух. — Сначала Рейнхарда Гейдриха убили чешские бандиты, теперь эта история…

— Да, бедный Рейнхард. Нам всем не хватает этого благородного человека, — сказал Хорст.

— Гиммлер просто взбесится, когда узнает, — продолжал говорить Функ, зажигая сигарету. Поднося ее ко рту, он заметил, что ногти у него не в порядке; надо сделать маникюр; грязи он не выносил. — Завтра лично займусь ликвидацией гетто.

— Вы считаете, что это разумно, Альфред?

— Что именно?

— Отправиться завтра в гетто.

Функ оскорбился, решив, что Хорст сомневается в его храбрости. Он же не Штутце!

— Минуточку, — поднял руку Хорст, раньше, чем Функ успел ответить. — Сегодня по милости евреев лопнула еще одна из наших любимых теорий. Евреи сделали открытие, что мы вовсе не сверхчеловеки. Оказывается, если выстрелить в немца, он умрет, как и всякий другой человек. Этот восхитительный вкус крови после трех лет мучений наверняка подвигнет их на новые подвиги.

— Сегодня у меня нет времени слушать вашу чушь, — огрызнулся Функ. В его глазах мелькнуло выражение предельной жестокости. Сама мысль о том, что эта кучка недочеловеков способна оказывать сопротивление, приводила его в ярость, но ему не хотелось спорить.

— А вы хоть имеете представление, какими силами располагают евреи? — спросил Хорст.

— Какая разница!

— Хороший генерал должен знать силы противника.

— ”Силы противника”! Ну вы и скажете! С каких это пор вы считаете евреев ”противником”?

— С сегодняшнего дня. Думаю, уместно начать отсчет как раз с сегодняшнего дня.

Функ стукнул кулаком по столу. Хорст ничуть не оробел. Да, его не побьешь по щекам, как австрийца. Функ вспомнил, почему в начале знакомства с Хорстом фон Эппом он его ненавидел.

Да, да, эта манера держаться так, словно ему известно нечто такое, чего не знает Функ. И потом это умение проявлять в нужный момент проницательность, исключающую догматическую, нерассуждающую, непоколебимую эсэсовскую преданность. Функ слегка улыбнулся: он попытается играть с фон Эппом его же картами.

— Ну, а что, вы предполагаете, будет, если я завтра введу в гетто ”Рейнхардский корпус”?

— Я ничего не предполагаю и тем более ничего не предлагаю. Я просто знаю. Триста человек, которых вы введете, будут уничтожены.

— А я говорю, что евреи испарятся, завидев нас. Евреи не умеют драться.

— Как жаль, что вы стали жертвой нашей собственной пропаганды. О, да, я знаю, у вас есть доказательства. Мы подтвердили свои теории, демонстрируя свое превосходство на беззащитных людях. Но за стенами гетто вы встретите людей другого калибра.

— Неужели вы серьезно думаете, что я дрогну перед евреями?

— Когда я служил в министерстве в Берлине, я изо дня в день выдумывал и оттачивал теорию о еврейской трусости, Альфред. Дело в том, что мы просто лжем.

Лицо Функа вытянулось от изумления.

— Не знаю, — продолжал Хорст, — есть ли еще в мире воины, которые сражались бы так яростно, как древние евреи, и есть ли еще в мире народ, который так отчаянно боролся бы за свободу. Они не раз расшатывали Римскую империю. А после рассеяния, потеряв возможность сражаться под еврейскими знаменами, они, разобщенные, позволили нам навязать им комплекс неполноценности. Впервые за две тысячи лет немецкие истязания сплотили этих разрозненных людей в единый народ. Мы не знаем, насколько твердо они решили расквитаться с нами, но нам стоит понять, что лучше быть поосторожней.

Функ вскочил на ноги:

— Слушать не хочу! Отступник! Вы оскверняете благородные цели Третьего рейха!

— Да не орите вы, Альфред. Половину благородных целей Третьего рейха придумал я. — Хорст подошел к окну и отдернул занавеску. За Краковской аллеей, перед Саксонским садом виднелись крыши гетто. — Тот, кто остался в этом гетто, это человек, который в любом веке, в любой культуре, благодаря таинственным силам, бушующим в его душе, выстоит перед кем угодно. Он и есть тот, один на тысячу, чей дух нельзя сломить, тот один на тысячу, кто не пошел покорно на Умшлагплац. Берегитесь его, Альфред. Мы приперли его к стенке.

Оберфюрер Функ смутился. Фон Эпп, один из главных создателей арийского мифа, сам разбивал свое творение вдребезги, и Функ вдруг это понял.

— Я получил приказ от Гиммлера ликвидировать гетто и должен его выполнить, — медленно проговорил он.

— Все просто, правда? — Хорст даже хлопнул себя по ляжкам, презрительно скривившись. — Приказ есть приказ.

— Конечно.

— Альфред, вы как нельзя более полно представляете собой воплощение того немецкого идиотизма, который мешает действовать вне намеченного плана. Забудьте, что приказ есть приказ, пока вы еще не совершили грубейшей ошибки.

— Знаете, Хорст, я действительно должен сообщить Гиммлеру о нашем разговоре. Кроме шуток. Какую ошибку я могу совершить, выполняя приказ? Ну, будут эти, как вы говорите, ”благородные существа” сражаться, ну и что? Мы их уничтожим.

— Вот уже десять лет, как мы проповедуем доктрину о еврейской трусости. Это нацистская догма. Что же получится, если завтра в гетто разобьют ”Рейнхардский корпус” и станет ясно, что евреи все-таки сражаются? Как мы объясним это миру? Как будем выглядеть, если мир узнает, что евреи выстояли перед нами?

— Об этом я не подумал, — признался Функ.

— Предположим, сопротивление в гетто продлится неделю, десять дней…

— Не может быть.

— Но предположим. Это же спровоцирует бунты по всей Польше. ”Смотрите, скажут поляки, немцы нас надули. Давайте и мы их стукнем!” А там, гляди, и чехам, и грекам захочется пощелкать сверхчеловеков. Вы спровоцируете настоящее восстание.

— Гитлер будет вне себя от ярости, — вконец растерянный, пробормотал Функ, снова усаживаясь.

— Возвращайтесь немедленно в Берлин, — сказал Хорст. — Нужно им дать понять, что ликвидация может быть проведена только в том случае, если она не вызовет других вооруженных столкновений. Иначе мы рискуем создать опасный прецедент. А относительно сегодняшнего я скажу, что это была банда коммунистов или хулиганов. Сведите это до заурядного инцидента. А дальше будем действовать осторожно. Мы их перехитрим. Мы выманим их оттуда хитростью.

— Прекрасно, — согласился Функ, — замечательно.

* * *

Андрей приоткрыл глаза. Он лежит в каком-то бункере. Над ним кто-то наклонился. Шимон.

— Мой автомат!

— Под койкой. Ни одного патрона не осталось, однако!

Андрей нащупал автомат.

Он закрыл глаза и постарался сообразить, что происходит на самом деле, а что ему только кажется. Вспомнил, как Кутлер упал на улице, как они мучились на стропилах, и еще какие-то обрывки событий, то ли действительно имевших место, то ли привидившихся в бреду. Шимон дал ему воды. Половина пролилась мимо рта из-за спазм в горле. Он опять стал пить, но уже маленькими, осторожными глотками.

— Что произошло?

— Мы с вами разыграли славное представление. Очень яркий получился дуэт.

— А где все?

— В разных бункерах.

— Алексу удалось спастись?

— Он здесь, в другом отсеке.

— А моя сестра?

— В бункере под францисканской церковью вместе с детьми.

— А Крис… Вольф?

— Живы-здоровы.

Андрей с трудом приподнялся на локтях. Болело все тело. Он подтянулся на край койки, сел, но у него закружилась голова.

Шимон пододвинул к койке стол, поставил миску жидкой овсяной каши и положил ломоть черствого хлеба. В общем-то первая еда почти за пять дней. У Андрея сводило живот и дрожали руки, когда он макал хлеб в кашу, чтоб хлеб стал мягче. Он ел очень медленно, очень осторожно.

— Я в вашем бункере?

— Да.

— А как я сюда попал?

— Я вас подобрал на тротуаре. Вам не удалось уничтожить весь немецкий гарнизон, но одиннадцать убитых эсэсовцев и два украинца — тоже неплохо. Вы — боевое знамя гетто.

— Меня ранило? — Андрей стал ощупывать себя.

— Слегка. Доктор сказал, что в обычных условиях после такого ранения вы через час играли бы в футбол, но истощение, общее ослабление организма дали себя знать, и вы упали в обморок.

— В обморок? Чудеса в решете! В обморок падают только женщины! — Он вытер миску хлебом и облизал пальцы. ”Странно ведет себя Шимон”, — подумалось Андрею. В голосе горечь и в глаза старается не смотреть.

— А одного из наших не стало, — сказал Шимон и положил тетрадь на койку Андрею. ”Дневник Клуба добрых друзей” — узнал Андрей. Шимон положил сверху очки с толстыми стеклами.

— Ирвин?

— Да. Прямое попадание. Он успел, правда, мне сказать, где спрятана эта тетрадь. Он ее еще не кончил. Мы сразу же пошли на Милую, 18 и легко ее нашли. Часть бункера разрушена, но многое удалось отыскать. Спасли целый склад оружия.

— Мы как будто уже привыкли терять друзей, — сказал Андрей, и слезы показались у него на глазах. — Я любил Ирвина. Столько лет вместе… — Андрей закусил губу. — Такой спокойный, скромный человек. Верил в то, что делал, не шумел, не бил себя в грудь. Просто из месяца в месяц оставался в подвале, работал над архивом, никогда не возражал. Оставался потому, что кто-то должен был оставаться. Вы видели, как у него распухли руки от сырости? Он был слепой, как крот, но не переставал работать и после того, как забрали Сусанну. Просто продолжал делать свое дело. Никогда не повышал голоса.

Присев на койку Андрея, Шимон раскрыл тетрадь.

— Его последняя запись: ”Когда же мы начнем драться? И начнем ли вообще? Кто из нас первым осмелится выстрелить в них? Кто?” — Он закрыл тетрадь и нервно потер руки. — Не гожусь я в командиры. Хочу, чтобы вы взяли командование на себя.

— Нет, Шимон, нет.

— Не щадите меня, Андрей. Я предложил выводить отряды через канализацию, а вы — тот первый, кто осмелился выстрелить в них.

— Я много думал, когда мы лежали на стропилах, — сказал Андрей, — и понял, что, когда находишься уже совсем близко к Создателю, многие вопросы удивительно легко проясняются. Кто для какой войны годится? И какое спокойное мужество нужно, чтобы быть таким солдатом, как Ирвин Розенблюм? Нет, Шимон, я гожусь только для кавалерийского боя.

— Сегодня было допущено много ошибок, — вдруг заволновался Шимон. — Надо расставить наблюдательные посты, чтобы нас не могли застать врасплох, надо объяснить бойцам, что главное правило — подбирать оружие и снимать с немцев форму. Думаю, нам следует найти новый бункер поближе к центру и устроить там штаб. Андрей, — неожиданно другим тоном заговорил Шимон, увидев, что тот смотрит на дневник и очки Ирвина, — что вас толкнуло выйти на улицу?

— Не знаю. Просто нельзя было упускать момент. И потом… когда я увидел… даже не сестру, а Бранделя… Не мог я допустить, чтобы его увели на Умшлагплац. Мы с ним уже давно почти не разговариваем. Не знаю, как и извиниться.

— Пошли, — сказал Шимон.

Андрей, спотыкаясь, побрел за ним в другой отсек. Шимон отдернул занавеску из мешковины. Там были все трое: Сильвия, на коленях у нее — маленький Моисей, бледный и худой от постоянного недоедания и недостатка воздуха и солнца, и Александр, который сидел, тупо уставившись в пол, — обычное для него состояние с тех пор, как детей увели на Умшлагплац. Сильвия, спустив сына на пол, встала и преградила Андрею дорогу, но Шимон кивком указал ей на выход. Она посмотрела на Андрея, на Алекса, взяла сына за руку и вышла вместе с ним.

Андрей растерянно стоял перед Алексом, не находя слов. Алекс посмотрел на него, узнал и снова опустил голову.

— Я… вот… тут… я хочу дать тебе, — сказал Андрей, протягивая дневник. — Такое счастье… что удалось… спасти… на Милой, 18.

Алекс молчал.

— Думаю, что… в общем, когда… не стало Ирвина, ты, наверное, захочешь продолжить работу…

Молчание.

— Очень важно продолжать записи… Вот видишь, и я кое-что узнал, чего не знал раньше. Я хочу сказать: чтобы вести войну, нужны разные люди и разные битвы, — Андрей тронул его за плечо, но тот отпрянул.

— Алекс, пожалуйста, выслушай меня. Ты обязан выслушать. Когда-то я тебе сказал, что бранделевский дневник не заменит Седьмого уланского полка, а ты мне ответил, что правда — это оружие, с которым не могут тягаться никакие армии. До сих пор я этого не понимал, но теперь понял: это действительно так. Все дивизии немецкой армии, вместе взятые, не могут победить этих строк.

Алекс медленно покачал головой.

— Ты был прав. Ты выиграл Великую битву вот этим, — продолжал Андрей, указывая на дневник.

Алекс с трудом разжал губы.

— Я обвинял моего лучшего друга в том, что он жаждет личной мести, — произнес он надтреснутым голосом. — Я… отнял у тебя оружие, вырвал из рук. Это я — мстительный человек. Твой путь всегда был единственно возможным.

— Ошибаешься, Алекс. Не был он единственно возможным. Я бы давно погубил всех нас. Только благодаря таким людям, как ты и Шимон, настал момент, когда смогли действовать такие люди, как я, что и случилось сегодня.

— Убили детей, убили всех… провал, мой провал…

— Выслушай меня, — Андрей с силой сжал Алексовы плечи. — Все мы сделали больше, чем могли. Ни один человек не сражался лучше тебя в той битве, которую вел ты. А это была настоящая битва, клянусь!

— Да не делай мне снисхождения, Андрей. Прощения просить должен я. Всю жизнь я думал, что блуждаю в потемках, сражаюсь с ветряными мельницами, ратую за гиблое дело, борюсь неизвестно за что. Отец дал мне родину, которая ненавидит меня, а я дал своим сыновьям гетто и геноцид. Один Бог знает, какой мир даст Вольф своим детям. Мы появляемся на свет в разгар войны, которая не бывает выигранной. Всегда была нескончаемая война. Никто из нас не бывает победителем. Все, что нам позволено просить у жизни, это выбрать свою битву в этой войне, сделать все, что в наших силах, и покинуть поле боя с честью.

Алекс повторил: — Выбрать свою битву… и покинуть поле боя с честью.

— Ты свою битву провел отлично. Но война продолжается, и теперь я должен вести свою.

— Ох, Андрей, брось! Что нам остается, кроме смерти?

— Что остается? Многое. Мы можем уйти, как мужчины. Погибнем — ну и что же? Останется наша непобедимая воля, попытка отомстить, вечная ненависть. И мужество непокоренных. Нет, наша битва ведется не за сомнительные цели, я в этом уверен.

Александр взял дневник и погладил его. Затем раскрыл, бросил на Андрея беглый взгляд и жадно впился в записи Ирвина. Дойдя до последней: ”Кто из нас первым осмелится выстрелить в них? Кто?”, Алекс взял карандаш и приписал:

”Сегодня грянул великий выстрел во имя свободы. Думаю, он будет слышен вечно, знаменуя собой поворотный момент в истории еврейского народа, начало того пути, который позволит ему отвоевать собственное достоинство, утраченное две тысячи лет назад.

Да, сегодня мы сделали первый шаг, первый выстрел. Моя битва окончилась. Передаю командование бойцам”.

Глава пятая

Петр Варсинский повесил трубку и стал расчесывать покрытые струпьями руки. Снова его просьба снабдить еврейскую полицию оружием не возымела никакого действия на Зигхольда Штутце. Варсинский не сомневался, что после провала 18 января немцы бросят на гетто целую армию. Но нет, прошло много дней, и его полиция уже боится патрулировать на улицах.

Варсинский считал, что засаду на углу Низкой и Заменгоф устроил какой-то сумасшедший, что восстания никто не задумывал, и так называемой Еврейской боевой организации не боялся. Но его пугала мысль о том, что будет с ним, если Зигхольд Штутце решит, что он, Варсинский, не годится для командования полицией. Он окончательно потерял покой и решил отправиться в Павяк, куда недавно посадили девушку по подозрению в принадлежности к Еврейской боевой организации. Может, если он поработает над ней, то успокоится. Может, ему удастся вытащить из нее, где скрываются Эден, Андровский, Родель. Если он добудет такие сведения для Зигхольда Штутце, то укрепит свое положение.

Но, размышлял Варсинский, с каждым днем становится все труднее и труднее выбить сведения из этих людей. Тех, кто остался, просто нет смысла пытать ради сведений. Ну и черт с ними! Он может сорвать с девушки одежду и избить ее. Прекрасная вечерняя зарядка.

Петр не боялся ходить по улицам один. Так он говорил своим подчиненным. Но глупо нарываться на стычку с каким-то сумасшедшим. Поэтому он вызвал шесть здоровенных телохранителей, чтобы проводили его в Павяк.

Когда он пришел в это уродливое здание ржавого цвета, ему сказали, что кто-то спрашивает его по телефону. Он взял трубку.

— Говорит штурмбанфюрер Штутце.

— Слушаю!

— Варсинский, я обдумал вашу просьбу. Думаю, можно дать вам оружие, но на ваших людей будут возложены дополнительные обязанности.

— Когда можно будет об этом поговорить?

— Завтра.

— Прекрасно. Когда вас ждать в казарме? — спросил Варсинский.

— Нет, нет, — поспешил ответить Штутце, — мы встретимся не в гетто. В полдень, у Ставских ворот.

— Есть.

Варсинский снял шинель, китель, спустил подтяжки. Толстый живот переваливался через край брюк. Руки опять чешутся. Он улегся на койку, заложив руки под голову.

Что еще Штутце затевает? На толстом лице Варсинского отразились тревожные мысли. На встречу идти надо. А может, это подвох? Может, трусливый Штутце, боясь входить в гетто, хочет взвалить на полицию обязанности ”Рейнхардского корпуса”? Иначе зачем бы он давал оружие? А может, Штутце решил, что вероотступник Варсинский уже и не еврей вовсе и ему, как и украинцам, можно доверить оружие? Он погладил длинные усы. А почему бы и не вооружить его? Он все время был лоялен. Да, но Могучая семерка тоже была лояльной…

Бах!!!

От этого звука он подскочил и уселся на койке. Дверь распахнулась с такой силой, что чуть не сорвалась с петель.

— Что за черт!

На него смотрели три пистолетных дула. Один из вошедших закрыл дверь, второй вырвал телефонный провод. Варсинский украдкой покосился на третьего. Откуда-то он его знает. Альтерман… Толек Альтерман, из бетарцев.

Варсинский без всякого страха сердито посмотрел на них.

— Имею удовольствие сообщить, что судом Еврейской боевой организации вы приговорены к смертной казни как предатель еврейского народа, — сказал Толек.

— Охрана! — заорал Варсинский, презрительно глядя на них. — Охрана!

— Охрана не слышит тебя, Петр Варсинский. Она заперта. Павяк в руках Еврейской боевой организации. Как раз сейчас заключенных выпускают на волю.

Ухмылка сошла с лица Варсинского. Пистолеты, направленные на него, были в крепких руках. Он закрыл глаза и опустил голову.

— Я не буду клянчить о пощаде, как евреи. Делайте со мной, что хотите. Я готов.

— Э, нет, не сразу. У нас накопилось много вопросов. Сначала ты на них ответишь, — сказал Толек.

Варсинский решил, что запутает их. Трусливые евреи не способны на настоящие пытки. Просто берут на пушку. Одни разговоры.

Толек так пнул ногой в толстый живот Варсинского, что у того перехватило дыхание и он свалился с койки. Второй удар пришелся в челюсть, и он стукнулся головой о стенку. Толек подал знак двум своим товарищам. Один из них, Пинхас Сильвер, выложил на стол тиски и клещи. Адам Блюменфельд вынул хлыст с колючей проволокой.

— Мы взяли немного ваших игрушек из комнаты для допросов, Варсинский. Вставай и садись к столу.

Варсинский не шевельнулся.

Удар хлыста, и Варсинский, с трудом приблизившись к столу, уселся.

— Будешь говорить?

— Буду! Только не пытайте!

Через несколько минут вошел Александр Брандель, вздрогнул от вида Варсинского и начал допрос, продолжавшийся двенадцать часов. Петр Варсинский признался в своих преступлениях, сообщил, сколько награбил, где хранятся запасы продовольствия, выложил массу сведений о Штутце, Шрекере, Кениге, о бригадах украинцев и ”Рейнхардском корпусе”.

На следующее утро приговор Еврейской боевой организации был приведен в исполнение. Варсинского казнили.

Глава шестая

Ближайшей задачей Еврейской боевой организации стало найти в центре бункер для штаба. Другие бункеры уже набиты до отказа и разместить еще сто человек с Милой, 18 было совсем не так просто. Сооружение нового подземного укрытия на двести-триста человек займет не меньше нескольких недель.

Опыт Бранделя, приобретенный благодаря его контактам с нелегальными поставщиками, оказался бесценным. Он знал почти все потайные места в гетто, и, по его соображениям, под Милой, 19, прямо напротив их бывшего штаба, был просторный бункер.

Алексу часто приходилось иметь дело с контрабандистом по имени Мориц Кац. До войны этот шарообразный человечек был меховщиком в Варшаве. Он и тогда вел полулегальную торговлю, но у него была высокопоставленная клиентура, и никто не мог доказать, что он укрывает краденое. Как контрабандист он был просто честным малым. В гетто контрабанда и вовсе стала почетным и необходимым занятием, цены у Морица были доступными. Более того, он был отзывчивым человеком. Когда стало совсем плохо, Алекс всегда мог закупить у него необходимые продукты по сходной цене.

Мориц отличался двумя особенностями: вечно играл в карты и вечно жевал сладости — фрукты, печенье, конфеты. За последнюю слабость его и прозвали Мориц-Нашер[70].

Патрулируя на крышах вокруг Милой, 18, бетарцы заметили, что Мориц часто ходит туда, и заподозрили, что у него там резиденция.

Подозрения усилились после того, как бункер под домом 18 расширили в сторону канализационной системы, проложенной посредине улицы. Отсек, где жила Дебора Бронская с детьми из приюта, упирался в трубу, и она часто слышала какие-то посторонние звуки не то в самой трубе, не то где-то рядом.

Из этого Алекс сделал вывод, что у Морица есть бункер под Милой, 18, отделенный от их собственного трубой метра в три с половиной в диаметре. Он обсудил свое предположение с Андреем и Шимоном.

— Уверен, что под Милой, 18 есть бункер, и если это то, что я думаю, то бункер там большой.

— Он очень подошел бы для штаба, — сказал Шимон. — После того, как немцы обнаружили и разрушили бункер под домом 18, им в голову не придет, что совсем рядом есть еще один.

— Но как найти в него вход? — разумно возразил Андрей. — Мориц Кац самый хитрый тип во всем гетто.

— Может, передать ему записку? — посоветовал Алекс.

— Морица никто не видел с тех пор, как его ребят схватили у Гусиных ворот и увели на Умшлагплац.

Они прикидывали и так и сяк — уж очень заманчива была мысль о готовом просторном штабе.

— Ну, а что мы теряем, если пробьем дыру там, где был отсек для детей, а вторую — прямо против Канала? Если повезет, выйдем в бункер.

— Вы же знаете, как обманчивы звуки в трубах. Дети могли слышать эхо от них за сто метров.

— Ну и что? — сказал Андрей. — Пробьем дыры и посмотрим. Терять нечего.

Шимон не без колебаний согласился. Никто не предложил ничего лучшего.

— Наверно, мне нужно пойти туда одному, — предложил Андрей. — Если Мориц все еще там, он перепугается насмерть, когда увидит, что за ним пришел целый отряд.

В конце того же дня Андрей вошел в разрушенный дом 18 на Милой. Уборная, где под фальшивым унитазом раньше скрывался вход в их бункер, была разбита, но труба, ведущая в подвал, сохранилась.

Андрей привязал к поясу фонарик, кирку и кувалду, на спину повесил свою ”Габи” и спустился в трубу. Зажег фонарик. Высветились развалины, груды щебня, обломки стен, скрученные балки, кучи земли, загораживающие главный проход. Андрей медленно пробирался вперед, расчищая себе путь руками.

Добрался до комнаты, где прежде жили дети.

Койки изрублены топорами, книги разорваны, игрушки изломаны. Андрей стал пробираться вдоль трехметровой стены, примыкавшей к Каналу. Уже начались протечки и слышался шум сточных вод. Он старался рассчитать, где самое близкое место к Милой, 18. Расчеты ничего не давали. ”Ну, где-то же надо начинать”, — подумал он, прикрепил фонарик, врубился киркой в грязную стену и долбил до тех пор, пока не добрался до наружной обшивки трубы. Пробив и ее, он вытер пот, застилавший глаза, собрал инструменты, нацепил их на пояс и, проклиная всю эту пустую затею, выглянул в Канал, посветив себе фонариком. Не так уж плохо. Как он и предполагал, вода в Висле была невысока, почти над самым Каналом, так что сточные воды доходили ему только до пояса.

Андрей пролез в дыру. Ноги скользили по илу. Он поднял автомат повыше, чтобы не замочить его. С двух сторон откуда-то пробивались слабые лучи, образуя фантастические блики ка кирпичных стенах. Добравшись до середины, Андрей обернулся, проверяя, не сбился ли с дороги: нет, он держался на той же линии, что и детская комната. Он приложил ухо к противоположной стороне трубы: тишина. Посветил фонариком вниз, вверх, прошлепал еще шагов десять и заметил, что в одном месте кирпичи лежат иначе, чем в других местах, будто их кто-то вынул, а потом вставил снова. Да неужели же! Он потрогал — точно, кирпичи не зацементированы. И места достаточно, чтобы пролезть через стену, если их вынуть. Может, бункер там? Может, дети слышали, как в него входили и выходили?

Андрей стукнул кувалдой по кирпичам. Полый звук! Значит, там пусто?

Он без труда вытащил кирпичи. Там действительно было пусто. Посветив себе, он пролез через дыру, обвел вокруг себя фонарем и даже присвистнул от удивления. Огромное помещение. Можно стоять во весь рост. Такого замечательного подземного сооружения он еще никогда не видел. Вдоль стены лежат мешки с рисом, мукой, солью, сахаром. Ящики с лекарствами. Солонина. Банки с консервами. Ящик сушеных овощей. Диваны, кресла, кровати и прочая мебель. Ну и ну!

Он нашел выход в коридор и медленно двинулся вперед. Еще по пять огромных помещений с обеих сторон коридора и в каждом — склад. Наверху — электропроводка, горят лампочки.

Дойдя до конца коридора, Андрей свернул в узкий проход со многими отсеками.

— Ни с места! Руки вверх! — раздался голос сзади него.

Андрей поднял руки. Все складывалось слишком уж хорошо! Он проклинал себя за то, что, увидев бункер, от радости забыл отстегнуть автомат.

— Руки на стенку! — раздалась команда, и Андрей подчинился. — А теперь повернись ко мне.

Андрей обернулся, и его ослепил свет, направленный прямо ему в глаза.

— Андрей Андровский?

— Мориц, это вы?

— Как вы догадались, где мой бункер, черт возьми?

— Сообразили. Опустите вашу чертову пушку и перестаньте светить мне прямо в глаза.

— Не указывайте мне. Я еще не знаю, нужно ли вас оставлять в живых. — Мориц направил свет на один из отсеков. — Идите в мой кабинет. К вашему сведению, у меня в руках дробовик.

Мориц уселся за стол. Бледный, борода поседела и здорово похудел. Не так-то легко жить под землей. Мориц все еще держал Андрея под прицелом, но Андрей был слишком занят осмотром кабинета, чтобы обращать на него внимание. Тут не только электропроводка, есть еще и телефон, и приемник.

— Как все оборудовано…

— Мы старались хорошо обслуживать наших клиентов, — скромно пожал плечами Мориц. — Беда в том, что клиентов больше нет. Ни одного. Большинство моих ребят попались. Остались я с женой и еще несколько человек. Вы знали мою Шейну? Она спит в соседней комнате. Мир может перевернуться — она будет спать. Даже когда вы пробивали дыру в мой бункер, она не проснулась. Совсем больна. Ей нужен доктор и перемена жизни.

— Как это вам удалось провести электричество, радио?

— Подумаешь! Поставил генератор, научился связываться с арийской стороной… Простенький код.

— А телефон?

— Один из моих парней работает в телефонной компании. Обвести телефонную компанию вокруг пальца ничего не стоит. Мы подключились к украинской линии для охранников на щеточной фабрике и говорим на идише. Им такое и в голову прийти не может. Нет, Андрей, я ужасно жалею, что вам удалось нас найти, я вас всегда очень уважал. Нужна особая хватка, чтобы доискаться до этого бункера, но мне ничего не остается, как…

— Не торопитесь, Мориц. Вы же понимаете, что я не полез бы сюда, если бы меня не подстраховывали. Вы что-нибудь слышали о Еврейской боевой организации?

— Доводилось, — ответил Мориц. Он заподозрил, что его собираются схватить.

— Они знают, куда и зачем я пошел.

— Ах ты, черт! — Мориц-Нашер с кислой миной положил на стол свой дробовик. — Как только я увидел, что вы пробираетесь в мой бункер, я себе сказал: этот пройдоха слишком хитрая бестия, чтобы идти сюда на свой страх и риск. Спросите Александра Бранделя, он вам скажет, что я всегда входил в положение ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”.

— Мориц, ради Бога, бросьте оправдываться. Разве я вас в чем-нибудь обвиняю?

— Вам, конечно, нужен мой бункер.

— Конечно.

— И продукты на семьсот тысяч злотых.

— Мне, право же, неловко, Мориц, поверьте.

— Что за сволочная штука эта жизнь. Не обобрал тебя один вор, так это сделает другой, — изрек Мориц. — Андровский, я хочу у вас кое-что спросить. Вот эта самая Еврейская боевая организация… Это вы тюкнули эсэсовцев на углу Заменгоф и Низкой?

Андрей кивнул.

— А Варсинского тоже вы кокнули?

Андрей снова кивнул.

— Ваши парни собираются заниматься этим всерьез?

И в третий раз Андрей утвердительно кивнул.

— Так я вам вот что скажу. На прошлой неделе, когда была эта стычка, я первый раз в жизни начал гордиться тем, что я — еврей. Так, может, мне еще повезло, что вы первыми меня нашли.

— Мориц, — сказал Андрей, — Еврейской боевой организации нужен интендант.

— А что это такое?

— Человек, который снабжает армию продуктами.

— Вы хотите сказать, спекулянт?

— Нет, это высокая и почетная должность.

— И какая доля идет ему?

— Нет, регулярная армия, вроде нашей, не работает в долю.

— Ой, вэй, ну и денек сегодня! Я всегда вел только чистые дела.

— Мориц, у нас есть врачи, они будут лечить вашу Шейну, в этом бункере вас будут окружать замечательные люди.

— В чем, в чем — а в этом я не сомневаюсь. Но одно условие. Никто не будет копаться в моих прошлых финансовых делах.

— Договорились, — сказал Андрей, и они ударили по рукам.

— А теперь сыграем в шестьдесят шесть, — кивнул Мориц, доставая потрепанную колоду карт.

Глава седьмая

На щеточной фабрике муравьиная цепь рабочих, согнув спины, толкая перед собой тяжелые тачки, двигалась по замкнутой кривой: склад, токарный цех, сборочный.

Один из истощенных рабов, по фамилии Кремский, чудом оставшийся в живых после десяти месяцев каторжного труда, нагрузил в токарном свою тачку готовыми ручками для щеток и медленно повез ее по коридору.

В сборочном цехе стояли десять верстаков, каждый длиной метров двенадцать. В них были просверлены дырки разной величины для щетины, проволоки, законченного изделия. 50 человек обслуживали каждый верстак.

Кремский подъехал к верстаку № 3.

— Они здесь, — шепнул он бригадиру и поехал дальше раскладывать ручки на верстаки.

”Они здесь” — еле слышно пронеслось по цеху.

— Эй, ты там, пошевеливайся! — крикнул немецкий надсмотрщик с галереи.

Кремский поехал быстрее, выехал из сборочного, проехал через токарный и вернулся на склад.

Пока ему нагружали тачку, он юркнул в табельную.

— Давай, — сказал он табельщику, и они вдвоем отодвинули стол, под которым оказался люк.

— Давай! — крикнул Кремский вниз, в темноту.

Показалась голова Вольфа Бранделя. Он двигался быстро: выскочил наверх, вышел из табельной, осмотрел сложенные высокой горой длинные доски.

— Пусть поднимаются! — приказал юный командир.

Сорок еврейских бойцов по одному вынырнули из подземного прохода. Францисканский бункер в нескольких кварталах отсюда соединялся с Каналом, и отряд Вольфа, пройдя по водосточным трубам до щеточной фабрики, прорыл туннель в табельную.

Отдавая знаками приказы, Вольф распределил свой отряд (десять женщин, тридцать мужчин) по заранее намеченным местам. Они спрятались за досками, держа оружие наготове.

Вольф, глубоко вздохнув, кивнул Кремскому.

Кремский, кряхтя, двинул с места нагруженную тачку — обратно в сборочный. В токарном он подал рукой сигнал, который принял бригадир сборочного. Все, не отрываясь, смотрели на бригадира. Он кивнул, и вдруг все одновременно затопали ногами и застучали щеточными ручками по верстакам.

— Что такое! — заорал надсмотрщик в рупор из своей кабины на верхней галерее. — Сейчас же прекратить шум! Слышите!

Стук разносился далеко по всей фабрике.

— Охрана! — заорал надсмотрщик в трубку внутреннего телефона. — В корпус ”4”! Немедленно!

Раздался прерывистый вой сирены, сзывавший охрану к четвертому корпусу.

Надсмотрщик запер зарешеченную дверь своей кабины, вытащил пистолет из ящика конторки, посмотрел вниз и увидел пятьсот пар глаз, в которых горела бешеная ненависть.

— Смерть Кребсу! Смерть Кребсу! Смерть Кребсу! — скандировали внизу.

Украинцы, латыши, эстонцы — вся охрана с собаками выбежала из своих бараков и с пистолетами наготове кинулась к месту бунта.

Часть отряда Вольфа, спрятавшаяся за досками, пропустила охрану внутрь через единственный вход. Увидев со своего места в токарном цехе, как первый охранник вбежал в сборочный цех, Вольф подал команду ”Вперед!”

Он и еще десять бойцов вошли в коридор и столкнулись с охранниками. Украинцы очутились в ловушке. Самодельная граната попала в самую их гущу, и тут же послышались выстрелы.

Украинцы ринулись к выходу, но им преградили путь другие еврейские бойцы. Началась схватка.

Человек пять охранников вбежали в сборочный цех. Узники повскакивали со скамеек и со всей накопившейся яростью набросились на своих мучителей и их собак. В секунду и охранники, и собаки были забиты насмерть.

Узники опрокинули скамейки, поразбивали молотками верстаки.

— Кребс! Кребс! Кребс!

Надсмотрщик ошалел от страха в своей запертой кабине, ставшей его тюрьмой. Они уже поднялись за ним на галерею. Бежать некуда.

— Кребс! Кребс! Кребс!

Он пустил себе пулю в рот.

…У Анны Гриншпан, командовавшей отрядом в центральном секторе, было самое высокое военное звание из всех женщин в гетто. Ее отряд состоял из представителей разных партий и ярко свидетельствовал о возможности единства.

Перед бойцами, проводившими операцию ”Щеточная фабрика”, стояла еще одна задача: захватить все пять грузовиков. Как только фабрика оказалась в руках бойцов, Вольф передал грузовики Анне, чтобы она провела заранее разработанную операцию. На каждом грузовике — шофер, четыре бойца и освобожденные невольники.

Они стали объезжать гетто, останавливаясь у всех оставшихся складов, лавок, медпунктов. Брали все, что могло пригодиться Еврейской боевой организации. Под охраной вооруженных бойцов дело шло быстро: — ”Нагружай! Поехали”. Никаких возражений, никаких разговоров! Добытое развозили по маленьким бункерам, разбросанным по всему гетто.

Один из бункеров центрального командования находился почти под самыми бараками еврейской полиции. Шимон Эден приказал проехать там и взять пятерых еврейских полицейских.

Их отвезли в новое помещение генерального штаба на Милой, 18, на допрос к Александру Бранделю, который составил список десятков подозреваемых в сотрудничестве с немцами, в сокрытии продуктов, в спекуляции. Захваченные полицейские тут же называли адреса этих людей.

Бригады еврейских бойцов устроили на них облаву. Самых отпетых расстреляли, остальных оштрафовали.

* * *

Коренастый, приземистый командир южного района Родель чуть ли не всю жизнь был видным членом коммунистической партии. Он с иронией относился к тому, что его командный бункер находится под церковью прозелитов, о чем, конечно, знал и отец Якуб. Более того, война сблизила его с рабочими сионистами, хотя прежде он часто повторял, что сионизм — опиум для еврейского народа. Да что там рабочие сионисты! Он теперь сотрудничал и с ревизионистами, которых прежде считал фашистами, и с религиозными, которых раньше называл умственно отсталыми. Роделю такое сотрудничество казалось странным, но не более странным, например, чем военный союз между СССР и США.

После того, как казнили Варсинского, Родель отдал рабочим швейной фабрики приказ о саботаже, и из Варшавы начали уходить военные формы без ширинок, без петель, с зашитыми рукавами и воротами, со швами, расползающимися при малейшем натяжении.

Через час после захвата Вольфом щеточной фабрики управляющий швейной фабрикой Людвиг Гейнц передал Роделю через отца Якуба, что сбежала литовская охрана. Этнический немец Гейнц был одним из тех редчайших людей, кто относился по-человечески к фабричным невольникам. Насколько это от него зависело, он спасал людям жизнь.

— Я рад, что мое участие в этом кончилось, — сказал он Роделю, открыв ворота еврейским бойцам.

— Странная война, — Родель покачал лысой блестящей головой. — В меру своих возможностей вы проявили порядочность, и Еврейская боевая организация поручила мне обеспечить вам беспрепятственный выход из гетто. Проходите через ворота на Лешно.

Когда Гейнц направился к воротам, Родель ударил его сзади рукояткой пистолета, и тот потерял сознание. Родель разорвал на нем куртку и исцарапал ему лицо.

— Теперь вынесите его за ворота, — сказал он бойцам. — Жаль, что пришлось причинить ему боль, но иначе немцы что-то заподозрили бы, а так он вроде едва вырвался живым.

* * *

Командир отряда ревизионистов Самсон Бен-Горин оставался в стороне от дел Еврейской боевой организации, но события того дня заставили его отнестись к армии Шимона Эдена с уважением. Он отправил к нему нарочного с предложением связаться с их бункером и обсудить некоторые совместные действия. Шимон придумал операцию, словно созданную для Бен-Горина. В последний день января тот провел смешанный отряд — половина ревизионистов, половина из Еврейской боевой организации — через канализационные трубы на арийскую сторону. Выбрав час отлива, когда воды Вислы доходили бойцам не выше колена, и пользуясь схемой канализационной системы, взятой у Шимона, он прошел километра полтора и остановился со своим отрядом под люком на Банковской площади возле министерства финансов. Там их ждали трое связных. Один, переодетый ассенизатором, был в фургоне, второй сидел вместо кучера впереди, а третий стоял на углу, наблюдая за немецким банком. Дело было накануне выдачи жалования немецкому гарнизону. Ровно в полдень бронированный грузовик из министерства финансов остановился перед банком.

Когда связной на углу подал знак, что грузовик прибыл, кучер тронулся с места и подъехал к люку. Из фургона в люк спустили длинную приставную лестницу, по которой бойцы Бен-Горина поднялись наверх и бросились врассыпную с такой быстротой, что в мгновение ока улица Орла оказалась блокирована с обоих концов.

Цепочка немецких солдат, охранявших броне-грузовик, передавала мешки с деньгами в банк. Самсон Бен-Горин швырнул в них ”кнейдлех”, он взорвался у переднего правого колеса грузовика. Вторая граната! Третья! Половина немцев лежала на земле, грузовик не смог тронуться с места, но охрана внутри него открыла ответный огонь. Тогда в грузовик полетели бутылки с зажигательной смесью; охваченные пламенем охранники выскочили на улицу.

Самсон Бен-Горин подал сигнал своим людям подтянуться к банку. Они бросились с обоих концов улицы и зажали немцев между стеной и горящим грузовиком. Кое-кто из немцев укрылся в банке. Часть бойцов похватала все мешки, попавшиеся на глаза, вторая часть ворвалась в банк и взломала сейфы. Через восемь минут после выхода наверх они тем же путем вернулись обратно в канализационную систему с миллионом злотых.

* * *

Шимон Эден относился к этим акциям еще и как к наглядным примерам, доказывающим, что непобедимого врага на самом деле можно победить.

За неделю, прошедшую после засады, которую Андрей устроил на углу Низкой и Заменгоф, ставшей сигналом к восстанию, Еврейская боевая организация очистила гетто от немецких коллаборантов, увеличила свои денежные фонды более чем на миллион, установила контроль над улицами, конфисковала тонны продовольствия, разрушила два главных предприятия и освободила трудившихся там рабочих.

Оставалось еще два трудных дела: еврейская полиция, которая боялась высунуть нос из своих бараков, и Еврейский Совет. Так как разгром еврейской полиции диктовался местью, а акция против Еврейского Совета — практическими соображениями, вторую решили провести немедленно.

Ранним утром 1-го февраля 1943 года сто пятьдесят мужчин и женщин из Еврейской боевой организации окружили здание Еврейского Совета. Шимон Эден вышиб двери и вошел внутрь в сопровождении пятидесяти бойцов.

Из окна кабинета на третьем этаже Борис Прессер и его помощник Маринский наблюдали эту сцену.

— Быстро в приемную! — закричал Прессер. — Задержи их! Не пускай сюда!

Прессер сел за стол, пытаясь собраться с мыслями. Каждый день он звонил Рудольфу Шрекеру и докладывал о беспорядках, чинимых Еврейской боевой организацией. Борис не сомневался, что ”Рейнхардский корпус” немедленно начнет кровавые репрессии. Но проходили дни, а немцы не реагировали.

Каждый день сотрудники Прессера, укрывавшиеся с семьями в здании Еврейского Совета, умирая от страха, ждали, что он примет хоть какое-то решение. Но Борис не любил принимать решения, не любил вмешиваться во что бы то ни было. На этом он и сделал карьеру. Немцы всегда говорили ему, что он должен делать, и он это делал. Оправдание у него было одно: ”А что я мог?”

Маринский ворвался в комнату, крича сквозь слезы:

— Остановите их! Они уводят наши семьи!

— Не орите, крики не помогут. Выйдите и постарайтесь как можно дольше задержать Эдена, чтоб он не вошел сюда.

Борис запер за ним дверь и побежал к телефону. Сначала Шрекеру, потом в полицию. Нет соединения. Он в отчаянии стучал по рычагу — мертво. Прессер схватился за голову и прошмыгнул к окну. Жен и детей членов Еврейского Совета выводили на улицу под дулами пистолетов. Шум в коридоре. Стук в дверь. Стучат настойчиво.

Задержать… выиграть время… вступить в переговоры…

Он отпер дверь. Перед ним стоял Шимон Эден. Черноглазый, худой, длинный, настойчивый. Шимон распахнул дверь и через голову низенького Бориса осмотрел кабинет. Потом вошел, захлопнув дверь перед самым носом Маринского, слишком перепуганного, чтобы протестовать против увода его жены и дочери.

Борис отступил назад, собрал все свои силы, чтобы скрыть страх, и проговорил:

— Я протестую против такого обращения с членами Еврейского Совета.

Шимон не обратил на него внимания. У него был почти скучающий вид.

— Вы не имеете права врываться сюда и похищать наши семьи. Вы не имеете права обращаться с нами как с коллаборантами, — продолжал Борис, стараясь заставить Эдена вступить в объяснения.

Но Шимон спорить не стал.

— История вынесет свой приговор Еврейскому Совету, — сухо произнес он.

”Спокойно, — сказал себе Прессер, — спокойно. Не надо его сердить”.

— Вы же понимаете, что я не полномочен признать вашу власть, — проговорил он вслух.

— Признайте просто, что из этого дула может вылететь пуля. Ваши семьи у нас. Нам нужны ваши фонды.

Борис Прессер облился потом. Отказаться — значит подтвердить, что он действительно марионетка в руках немцев, потому что сейчас власть в гетто фактически принадлежит Еврейской боевой организации. Но послушаться Шимона тоже нельзя: немцы расправятся с ним, когда вернутся. Он был зажат в тиски.

— Послушайте, Шимон, — Борис дружелюбно развел руками, — как человек, знающий структуру любого учреждения, вы должны понимать, что наш жалкий фонд не находится в моем ведении. У меня нет доступа к нему, и…

— А вы найдите доступ, — перебил его Шимон.

— Через час мы положим три трупа на ступеньки этого здания. Чей-то один — будет из вашей семьи. И через каждый час будем расстреливать троих заложников, пока вы не выложите Еврейской боевой организации два миллиона злотых.

Подслушивавший под дверью Маринский ворвался в кабинет.

— Отдайте ему эти проклятые деньги! — заорал он.

У Бориса пересохло в горле. Ему до смерти хотелось пить, но он знал, что не сможет удержать стакан — так у него дрожали руки.

— Дайте мне возможность обсудить этот вопрос с членами правления, — сказал он, продолжая играть роль рассудительного человека. — Тут много проблем, связанных с законоположениями. Я уверен, что их можно разрешить, но все это так внезапно… Дайте нам все обдумать. Мы придем к какому-нибудь разумному компромиссу.

Шимон посмотрел на него с отвращением.

— У вас нет выбора, — сказал он и раньше, чем Борис успел раскрыть рот, вышел.

Через час у Шимона были два миллиона злотых. Один миллион — это все, что было в фондах; другой составился из личных денег членов правления.

— Я-то хотел прикончить вас у Ставских ворот, как Варсинского, — сказал равнодушно Шимон, — но Александр Брандель — мечтатель. Он верит, что в силу высшей справедливости вы и ваше правление будете обречены, как и мы, жить под землей.

Бойцы Еврейской боевой организации выпустили заложников. Было ясно, что немцы не смогут больше использовать Еврейский Совет в своих целях. Бориса Прессера и остальных отпустили на все четыре стороны.

На следующее утро на дверях опустевшего здания Еврейского Совета и на стенах по всему гетто появилось объявление:

ВНИМАНИЕ!

С ПЕРВОГО ФЕВРАЛЯ 1943 ГОДА ЕВРЕЙСКИЙ СОВЕТ РАСПУЩЕН. ВЛАСТЬ В ГЕТТО ПРИНАДЛЕЖИТ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ЕВРЕЙСКОЙ БОЕВОЙ ОРГАНИЗАЦИИ. ПРИКАЗЫ ЭТОЙ ВЛАСТИ ДОЛЖНЫ ВЫПОЛНЯТЬСЯ БЕСПРЕКОСЛОВНО.

Атлас, главнокомандующий Еврейской боевой организацией.

Ян, заместитель главнокомандующего.

Глава восьмая

Из дневника

Над Варшавским гетто ”звезда Давида”!

2-го февраля 1943 года шестая немецкая армия сдалась под Сталинградом. Впервые мы поверили, что Германия проиграет войну. Но когда?

Мы не настолько ослеплены, чтобы полагать, будто доживем до того дня, когда в Палестине будет еврейское государство, но мы протрубили великий сигнал к возвращению. Впервые за две тысячи лет рассеяния еврейская армия отстаивает свой, еврейский клочок земли. Нашастраназанимает всего несколько кварталов, и мы знаем, что долго нам его не удержать, но, как говорит Толек Альтерман, ”это и есть сионизм в действии”. Неважно, что нас ждет потом, потому что сейчас мы — гордый и свободный народ.

Перваястолицанашего ”еврейского государства” — Милая, 18. Я должен ее описать. Тут шесть главных помещений. Им дали названия, соответствующие названиям шести польских лагерей смерти. ВБелжеце” иАушвицесто двадцать бойцов из двух отрядов: бундовцев и бетарцев. Ими командует Андрей (у него есть и другие обязанности).

Майданектянется вдоль Канала. Еврейская боевая организация проголосовала отдать его (как и многие другие помещения в гетто) детям. Их у нас сорок. Самое главное, считаем мы, — продолжать дело ”Общества попечителей сирот и взаимопомощи”. Как только нам удается разместить этих детей на арийской стороне, мы собираем вМайданекдругих. Хотя Рахель Бронская и живет в бункере под Францисканской (где командует Вольф, которым я очень горжусь. Подумать только! Такой солдат и вожак — мой родной сын), она очень много времени уделяет операции Дети”. У нас составлена программа занятии и игр. Вечерами ребята могут выйти наверх подышать воздухом и заняться гимнастикой. Мы молим Бога, чтобы хоть сколько-то детей выжило. Они — наше будущее.

В Треблинкепомещаются продуктовые склады игоспитальглавном командовании (два доктора, четыре медсестры). В”Собиборе” — семьи бойцов и горстка представителей нашей интеллигенции, которых нам удалось спасти: несколько писателей, ученых, художников, теологов, историков, учителей. Последние голоса нашей умирающей культуры.

ВХелмно” — арсенал и изготовление оружия. Юлий Шлосберг с десятком рабочих делает зажигательные бомбы и гранаты. (Настоящего оружия, т. е. пистолетов и винтовок, по-прежнему очень мало).

Во второй коридор выходит множество маленьких отсеков, тоже названных ”в честьлагерей, но поменьше.

Штуттхоф” — помещение для генератора;Понятое” — кабинет и жилье Шимона, Андрея, Толека (начальника обучения) и Кристофера де Монти. В ”Штуттхофе” есть еще две койки для дежурных радистов и телефонистов.Травники” — маленький отсек только для рабби Соломона — последнего раввина, оставшегося в гетто. Отец Якуб сказал мне, что его церковь укрывает рабби Нахума. В ”Дахау” живут Мориц и Шейна Кац и мы с Сильвией. (Вот в каком привилегированном положении мы оказались!).

Количество людей здесь может меняться, но больше двухсот двадцати человек не помещается. Никак.

Благодаря трудам ребят Морица-Нашера, вентиляция работает не так уж плохо. Светом от генератора мы пользуемся очень экономно: бензин доставать трудно, и он нужен для бутылок с зажигательной смесью. Освещаемся, в основном, свечами. Но свечи поглощают кислород.

На Милой, 18 шесть входов: труба — через помещение для детей, кухонная печь — в доме наверху и четыре туннеля от тридцати до ста метров длиной, отходящих от Милой, 18 в разных направлениях.

Наша армия почти не увеличивается. В гетто осталось немного людей, способных вести бои. Кроме того, у нас по-прежнему не хватает оружия. Наши силы, включая три группы ревизионистов, состоят всего из шестисот солдат. Огнестрельного оружия — по штуке на троих, и даже меньше. Операции на прошлой неделе значительно истощили наличие боеприпасов. В среднем на каждое огнестрельное оружие приходится меньше десяти зарядов.

Наш”интендант”, Мориц-Нашер, вчера доставил первую большую партию обмундирования — несколько сотен пар сапог. Сапоги долгое время были символом немецкого гнета, а сейчас станут символом нашего неповиновения. Теперь в Польше сапоги носят только сильные люди. Шимон понимал, что они будут иметь большое моральное значение.

Распорядок в Еврейской боевой организации составлен следующим образом. Треть состава патрулирует на крышах и на улицах. Треть сооружает подземные бункеры. Треть проходит военную подготовку. Командиры (Эден, Андровский и Родель, иногда к ним присоединяется Бен-Горин) разработали систему ведения боя на крышах, основанную на тактике засад. Отряды меняются бункерами, таким образом мы все время меняем позиции. Ключ ко всему — система хорошо обученных связных, делающих все, чтобы связь не нарушалась ни на минуту. Хотя мы уже несколько раз проводилиманевры” — репетиции боя, — на главный вопрос ответа все еще нет. Сохранит ли дисциплину эта разношерстная, почти безоружная армия в огне настоящего боя? Хватит ли у ее плохо обученных солдат мужества и находчивости, чтобы нанести удар по самой большой в мире военной машине?

Задача продержаться неделю кажется невыполнимой, но настроение несомненно бодрое. Моральный дух замечательный. Пробудившееся чувство собственного достоинства действует вдохновляюще.

Мы ждем встречи с врагом. Мы знаем, что эта битва за свободу безнадежна. Но разве борьба за свободу когда-нибудь кончается? Андрей прав: все, что у нас осталось, — это наша честь и долг перед историей.

Александр Брандель

Хитроумная телефонная проводка тянулась от Милой, 18 прямо до бункера Вольфа под Францисканской и оттуда — к бункеру Роделя под церковью прозелитов. С полдесятка телефонных точек, главным образом на немецких фабриках, использовались в случае надобности для связи по другую сторону стены, как и радиопередатчик.

Толек Альтерман дремал на койке рядом с телефоном в ”Понятове” на Милой, 18.

Раздался звонок, Толек одним рывком сел и взял трубку.

— Иерусалим, — сказал он. — Говорит Роберто.

— Привет, Роберто, — Толек узнал зычный голос Роделя. — Это Толстой из Беер-Шевы. Соедини меня с Атласом.

Стоявший за Толеком Андрей побежал в угол коридора к отсеку ”Хелмно”, где Шимон склонился над чертежом наземной мины, сделанной Юлием Шлосбергом.

— Телефон, — сказал он. — Родель.

— Алло, Беер-Шева? Говорит Атлас из Иерусалима.

— Привет, Атлас, говорит Толстой из Беер-Шевы. Мои ангелы видят рейнских дев с лебедями. Тысячу бутылок. Похоже, они прибывают по Красному морю.

— Не притрагивайтесь к вину, пока не предложат.

— Шалом.

— Шалом.

Шимон положил трубку и посмотрел на Толека и Андрея.

— Слышал! — сказал Андрей и кинулся к ”Белжецу” и ”Аушвицу”.

— Все на крыши! Пора!

Бойцы, хватая свое оружие, бросились к приставной лестнице.

— Живее, живее, — подгонял Андрей.

Заспанный Александр Брандель вышел, спотыкаясь, из своего отсека.

— Боевое учение, Андрей?

— Никакого учения. Они пришли.

— Связные! — гаркнул Шимон Эден.

Десяток отчаянных подростков сгрудились у входа в ”Понятов”. Шимон возвышался над ними, как башня.

— Немцы с помощниками собираются перед казармами, — объявил он. — Мы полагаем, что они войдут через Желязные ворота. Их около тысячи. Всем отрядам быть в боевой готовности. Не стрелять, пока они не откроют огонь. Вперед!

Связные разбежались по бункерам.

Андрей смотрел, как последний из его людей поднимается по приставной лестнице, ведущей в камин наверху. Стефан, личный связной Андрея, ни на шаг не отставал от своего дяди. Андрей заглянул в ”Понятов”. Шимон волновался.

— Не волнуйся, — он хлопнул его по плечу, — мы не откроем огонь, пока не учуем их дыхания.

— А это будет совсем скоро, — сказал Шимон.

— Хотел бы я быть с вами наверху!

— Ничего не поделаешь, — пожал плечами Андрей, — так уж командирам положено! — Он вышел, за ним по пятам Стефан.

Толек носился по проходам: — Отключить генератор! Приготовиться к бою! Дебора, успокой детей. Рабби, пожалуйста, молитесь тихонько. Всем приготовиться.

Когда генератор заглох и погас свет, Адам Блюменфельд перевел приемник на батарейки.

Пи… пи…пи… — тикало у него в наушниках. Он снял их.

— Ты здесь, Шимон? — спросил он в темноте.

— Да.

— Немцы двинулись, есть радиосообщение.

Пи…пи…пи… — неслись тревожные сигналы с арийской стороны.

Шимон зажег свечу и снял телефонную трубку.

— Хайфа…алло, Хайфа!

— Хайфа слушает.

— Говорит Атлас из Иерусалима. Свяжите меня с чемпионом по шахматам.

— Чемпион по шахматам слушает, — ответил Вольф Брандель из бункера под Францисканской.

— Рейнские девы с лебедями под Сталинградом. Тысяча бутылок. Идут через Красное море. К вину не прикасаться, пока не предложат.

— Ого!

Шимон повесил трубку. Свеча горела, он видел Алекса и Толека. Вот и начинаются командирские мучения — сиди в темноте и жди. Как в могиле. Мертвая тишина. Даже нескончаемая молитва рабби Соломона не слышна — только губы шевелятся.

Через пустые дворы, перепрыгивая с крыши на крышу, хлюпая по сточным водам в трубах, взлетая через четыре ступеньки вверх по заброшенным лестницам, связные с Милой, 18 носились от одного бункера к другому, поднимая бойцов. Отряды выходили из укрытий и в полной тишине двигались к своим позициям за окнами, на крышах. Действовали как на учениях, совершенно спокойно.

Улицы были невозмутимы, как лик луны. Только несколько перышек, сдутых с крыш, кружились над мостовой. Невидимые глаза наблюдали за этим неземным спокойствием.

Глухой стук каблуков по мостовой.

У Желязных ворот эсэсовцы под прикрытием автоматов бросились резать проволочное заграждение.

Из окна швейной фабрики Родель видел, как вышагивают чернорубашечники. За ними — вспомогательные войска. Эти уже не в сапогах, и форма коричневая, а не черная, и выступают не так картинно. Идут и идут. Родель стиснул зубы.

— Алло, Беер-Шева, — он звонил в свой бункер. — Говорит Толстой. Предупредить Иерусалим, что рейнские девы с лебедями прошли землю Гошен. Ведет их Брунгильда. Они поднимаются вдоль Иордана.

Андрей Андровский оглядел своих бойцов на крышах и остался доволен: расположились правильно. Отсюда командование Еврейской боевой организации могло держать связь со своими отрядами, подавая сигналы с крыши на крышу. Сообщение из отряда Анны Гриншпан: ”Немцы идут по Заменгоф” дошло почти в тот же момент, что Родель передал его Шимону Эдену.

Андрей прополз на животе к дальнему углу, откуда видно было пересечение Заменгоф и Милой. За ним подполз Стефан. Андрей направил свой полевой бинокль на Заменгоф и навел фокус.

— Ничего себе, — сказал он, — сама ”Брунгильда” пожаловала! Знаешь, это ведь Штутце!

Каблуки все стучали и стучали по мостовой, и глухое эхо отзывалось в разрушенных домах.

— Хальт!

Эсэсовцы, вермахтовцы и вспомогательные отряды, нарушив строй, побежали врассыпную к углу Заменгоф и Гусиной прямо под дула отряда Анны Гриншпан.

Андрей подвинулся еще немного вперед, чтобы лучше было видно. Немцы окружили здание Еврейского Совета и казармы еврейской полиции. Вот они ворвались в пустовавшее здание Еврейского Совета. Через несколько минут Андрей уже наблюдал, как растерянное командование собралось посреди улицы Заменгоф. Штутце что-то выкрикивал, куда-то показывал пальцем.

— Это еще что? — прошептал Андрей.

На улице под дулами вермахтовских автоматов появились еврейские полицейские. Нескольких из них, видимо, начальников, вытащили из толпы и погнали прикладами в здание Еврейского Совета.

В воздухе затрещала автоматная очередь.

— Связной! — скомандовал Андрей, и Стефан подполз к нему сбоку. — Передать Шимону: немцы окружили еврейскую полицию. Некоторых расстреляли в здании Еврейского Совета. Видимо, не знали, что Еврейский Совет распущен. Полицейских, вероятно, поведут по Заменгоф, через Ставские ворота на Умшлагплац. Мы ждем указаний.

Стефан повторил донесение, соскользнул к середине крыши, прошмыгнул в слуховое окно на Милой, 18 и по лестнице спустился в бункер. Одновременно с ним туда явился связной Анны Гриншпан с таким же донесением.

Шимон посмотрел на Толека и Алекса.

— Андрей ждет указаний, — сказал Стефан.

Немцы проведут еврейских полицейских по улицам, где действуют отряды Андрея и Вольфа. Сейчас на Заменгоф не менее тысячи немцев. Отличные мишени. Неужели же повстанцам начинать со спасения еврейских предателей? Разве не требует высшая справедливость, чтобы этих изменников повели на ту самую Умшлагплац, куда они выводили своих братьев по крови? Взрыв поможет этим сволочам разбежаться, спрятаться. А зачем? Чтобы еще и кормить этих подлецов за счет запасов Еврейской боевой организации?

Указания командира! Господи, нет тут Андрея, чтобы стукнуть меня по затылку. Толек и Алекс не сводили с Шимона глаз. Тот дважды вздохнул. Немцы сейчас в таком мешке, в какой они вряд ли попадут снова. Но, может, мужество в том и состоит, чтобы выпустить их из гетто, дать бойцам отсрочку на день, на неделю, на десять дней, еще подсобрать оружия?

— Передай Андрею… Полное соблюдение дисциплины. Пропустить их! — Он снял трубку, чтобы подтвердить приказание, успокоить себя самого.

— Говорит Иерусалим. Говорит Атлас. Рейнские девы на площади Ирода. Пропустить их!

* * *

В бункере ревизионистов на Наливковой, 37 Самсон Бен-Горин передал это приказание командиру отряда, находившегося на крышах на Заменгоф рядом с отрядом Анны Гриншпан.

— Мы не пропустим их! — фыркнул Бен־Горину в лицо офицер этого отряда, Эммануэль.

Самсон Бен-Горин погладил недавно отпущенную бороду. Связной из штаба Эдена смотрел то на него, то на офицера.

— Мы не обязаны выполнять приказы Эдена, — стоял на своем офицер.

— Но вы обязаны выполнять мои приказы, — ответил Бен-Горин. — А они как раз совпадают. Пропустить немцев!

— Немцы в мешке! — вскипел Эммануэль.

Бен-Горин пожал плечами.

— Ты стал лакеем социалистов! — кричал Эммануэль.

— Я немедленно отстраню тебя от командования, раз ты не умеешь подчиняться, — пригрозил Бен-Горин.

Эммануэль помрачнел, но постепенно успокоился и вернулся на свой пост, удрученный тем, что Бен-Горин выбрал такую же тактику, что и Еврейская боевая организация.

Раз-два, раз-два, раз-два…

Андрей подполз к самому краю крыши. Взглянул на своих солдат. Руки сжимают оружие, глаза сверкают. Андрей подал знак: ”Не стрелять!”

Внизу немцы уводили еврейскую полицию к Умшлагплац, к Треблинке.

Андрей облизнул пересохшие губы и, нацелив ”Габи” в сердце Зигхольда Штутце, прошептал самому себе: ”Какая мишень!” Затем, стиснув зубы, медленно снял палец с курка.

Бойцы, находившиеся в конце Заменгоф, смотрели вниз на палачей и проклинали на чем свет стоит приказ, запрещавший дать выход их ненависти.

— Алло, Иерусалим, — сказал Вольф Брандель.

— Ангел из Ливана сообщает, что рейнские девы увели Кораха и Авшалома в Египет. Сейчас грузят поезд в геенну огненную. Все чисто. Путь свободен.

Когда последние ряды немцев исчезли за Ставскими воротами, руки, сжимавшие винтовки, гранаты и бутылки с горючей смесью, расслабились и напряжение спало.

Замелькали сигнальные флажки, с крыш в окна, из окон на улицу связные передавали сообщение: ”Путь свободен”.

На Милой, 18 запустили генератор, загорелся свет, дети в ”Майданеке”, лежавшие на земле плотным кольцом вокруг Деборы, снова принялись за свои игры, рабби Соломон опять громко запел молитву, Мориц открыл новую колоду для игры в шестьдесят шесть, а Александр начал очередную запись в дневнике…

Шимон Эден в изнеможении склонился над столом.

— Шимон! — хлопнул его по спине вошедший Андрей. — Эта австрийская гнида была у меня на мушке! Я чуть не лопнул от желания его кокнуть. Но — дисциплина! Никто не пикнул! Никто не шелохнулся! Ни на секунду Штутце не заподозрил, что он под нашими дулами! Ну, Шимон, у нас есть армия!

Шимон осторожно кивнул.

— Знаете, — прошептал Андрей доверительно, — держу пари на что угодно: неделю мы продержимся.

Глава девятая

Оберфюрер Функ приехал в Берлин, смутно сожалея о том, что поддался на уговоры Хорста фон Эппа. Бессмысленно предлагать новую тактику ликвидации гетто. Нужно было выполнять приказ и, получше вооружившись, вернуться на следующий день после бандитской вылазки 18-го января. Но теперь поздно об этом думать, выхода уже нет. Когда Функ изложил предложенный фон Эппом план успокоить евреев, Гиммлер счел его блестящим. Это окончательно расстроило Функа, но план так понравился, что он приписал его себе.

В Берлине на каждом шагу возникали проблемы. Разгром под Сталинградом потряс высшее командование, которое к тому же теперь имело дело с полностью вступившей в свои права русской зимой.

В Северной Африке африканский корпус Роммеля вел отчаянные бои со все возрастающими силами союзников. Видимо, предстоял второй разгром.

В военном отношении Италия и раньше была пустым местом, а сейчас в ней запахло еще и политическим провалом.

Немецкой авиации не удалось сломить волю упрямых англичан, и теперь вся Англия превратилась в гигантский аэродром, готовый сторицей отплатить за бомбардировки.

В Тихом океане инициатива перешла к американцам. Один за другим они захватывают острова, которые, по заверениям японцев, были неприступны. Японцы недооценили американские военно-морские силы.

Во всей немецкой империи уже наблюдается пробуждение побежденных народов. Несмотря на жестокие репрессии, партизанские армии продолжают расти. Югославия собрала достаточно сил, чтобы отвлечь немецкие дивизии, которые позарез были нужны на Восточном фронте. Для полицейского надзора за Грецией и Польшей немцам тоже нужны были люди и оружие. Саботаж, убийства, налеты, шпионаж — везде, от Праги до Осло, от Амстердама до Брюсселя. Булавочные уколы, конечно, но их достаточно, чтобы вызвать болезненные нарывы. Даже на севере Италии сформировались партизанские армии.

Животное, считавшее себя непобедимым, впервые было сбито с ног и оглушено. Приходилось по-иному оценивать противника. Германия была уязвлена. Презрительная улыбка уступила место гримасе боли.

Во время встречи с Эйхманом в отделе 4Б гестапо Функ понял, что тот с необыкновенным усердием продолжает свозить евреев в одно место, но дело идет туго. Финляндия не обращает внимания на немецкие приказы выслать евреев и грозит поставить на их защиту финскую армию. Болгары тоже отказываются подчиняться. О Дании и говорить нечего. Ее король Христиан в ответ на немецкий приказ евреям носить на одежде ”звезду Давида” первым надел ее сам и приказал всем датчанам сделать то же самое, демонстрируя равенство всех жителей Дании.

Во Франции, в Бельгии, в Голландии евреев прятали в монастырях и на чердаках, и даже румыны артачатся. И венгры не все согласны выдавать евреев. И Италия не хочет участвовать в геноциде.

Конечно, подручные Эйхмана могли неотступно преследовать прячущихся евреев, выманивая их хитростью, запугиванием, применять силу, но нигде в Западной Европе евреев не продавали за лишний паек, как это делалось в Польше, на Украине и в Прибалтике.

Функ приехал в Берлин, когда шла лихорадочная переоценка положения. Гиммлер, Эйхман и те, кто больше всего были заинтересованы в ”окончательном решении”, единодушно считали, что Варшавское гетто — главный оплот европейского еврейства — нужно без шума ликвидировать. Действительно, если Берлину придется признать, что евреи способны сопротивляться, это будет ужасным провалом для пропаганды. Еще хуже, если евреи сами поднимут восстание против нацистов: оно может вызвать цепную реакцию в других подпольях.

Альфред Функ пробыл в Варшаве столько, сколько потребовалось, чтобы поручить комиссару Рудольфу Шрекеру ликвидировать гетто, и тут же отбыл в Данию. Эти зануды, датские подпольщики, разрушали железнодорожную сеть, да еще и подавали сигналы британским бомбардировщикам. Дания, "младший арийский брат”, вела себя из рук вон плохо.

В течение февраля 1943 года Рудольф Шрекер тщетно пытался выманить из гетто сорок тысяч оставшихся в живых евреев. Еврейская боевая организация издала указ: каждый, кто добровольно согласится на депортацию, будет расстрелян.

Еврейская боевая организация впустила в гетто небольшое число немцев. Эмиссары Шрекера пошли на фабрики, стараясь заполучить ”рабочую силу” обещаниями хороших условий в Понятове или в Травниках. В подтверждение своих добрых намерений Шрекер велел отгрузить для гетто немного продуктов и лекарств.

Нескольких известных евреев, сидевших в варшавской тюрьме, послали в гетто, чтобы они образовали новый Еврейский Совет, открыли школы и больницы, наладили культурную деятельность.

Никто и носу не высунул из убежищ.

Через неделю Шрекер понял, что новый Еврейский Совет бессилен, и, взбешенный своим провалом, велел прикончить его членов в административном здании.

Газеты и радио кричали о нежелании евреев идти на ”честную работу”. Польскому народу вбивали в голову, что во всех его несчастьях виноваты евреи: если бы они не отказывались от ”честной работы”, не приходилось бы брать на нее поляков. Поляков такая "логика” устраивала.

У Шимона Эдена появилось то, о чем он мечтал: время. Чтобы выиграть время, он дал приказ не стрелять, когда еврейскую полицию уводили на Умшлагплац. Теперь у него появилась возможность увеличить свои скудные силы.

Ревизионисты установили тесный контакт с небольшой правой группой подпольщиков по другую сторону стены. С помощью этой группы ревизионисты оказались вооруженными лучше всех в гетто.

Подпольная прокоммунистическая Армия Людова была совсем плохо вооружена и не могла дать гетто ни одного патрона, но она обеспечила Еврейской боевой организации надежную радиосвязь и укрытия на арийской стороне.

К марту 1943 года Еврейская боевая организация ушла глубоко в катакомбы под гетто, где, соблюдая безупречную дисциплину, установила столько наблюдательных постов и пунктов связи, сколько позволяли обстоятельства. Небольшие группы бойцов проявили необыкновенную выдержку и действовали так согласованно, что даже пессимистически настроенный Шимон Эден поверил, что немецкое наступление удастся сдерживать целую неделю.

Середина марта. Уже два месяца гетто находилось в руках евреев. Альфред Функ примчался в Варшаву, заперся с Рудольфом Шрекером в своем кабинете и не меньше часа поносил его последними словами. Фактически Шрекера сместили с должности, но формально он на ней оставался, потому что нацисты не хотели признавать провалов в своей административной политике. Задачу ликвидации гетто возложили на Хорста фон Эппа и на доктора Кенига.

17-го марта машина немецкого штаба без всякого конвоя, но с двумя белыми флагами на капоте, въехав через Лешно-Тломацкие ворота, направилась на Заменгоф и остановилась перед зданием Еврейского Совета. Из нее вышел рядовой с белым флагом.

Бойцы Еврейской боевой организации наблюдали за машиной с того момента, как она въехала в гетто. Солдат переминался с ноги на ногу, обеспокоенный тишиной.

Из-за всех дверей, из окон, из подворотен — отовсюду начали выглядывать спрятавшиеся люди. Он стал сильнее размахивать флагом. Глаза его сузились, когда к нему подошла женщина с немецким пистолетом и в немецких сапогах, ведя за собой десяток мужчин.

Анна Гриншпан обычно видела немцев в прицеле своего пистолета, но теперь это было совсем иначе. Двое врагов с любопытством смотрели друг на друга. Прав был Андрей, утверждая, что немец вовсе не сверхчеловек: пустить в него пулю — и он упадет замертво, подумала Анна. Солдат же был явно озадачен, увидев лицо Анны. ”Недочеловек” оказался красивой высокой женщиной, командующей мужчинами.

— У меня послание к вашему командующему от доктора Франца Кенига, представляющего немецкую власть, — отчеканил солдат.

— Связной, — скомандовала Анна, — передать Атласу в Иерусалим, что фараон прислал нарочного с флагом перемирия. Мы будем держать его во дворце Ирода.

Связной помчался по Заменгоф.

— Завязать ему глаза, — скомандовала Анна, указывая на немца.

Через несколько минут Шимон Эден стоял за спиной солдата.

— Я — командующий, — сказал он.

— Доктор Кениг хочет встретиться с вами и вашими командирами в ходе перемирия. Он гарантирует полную…

— Передайте ему, — перебил Шимон, — что, если он хочет вступить в переговоры, пусть придет один через Лешно-Тломацкие ворота с белым флагом и остановится перед зданием Еврейского Совета. Между двенадцатью ноль-ноль и двенадцатью десятью.

* * *

Грузная фигура Франца Кенига в полном одиночестве двигалась по гетто в неземной тишине. Трясясь от страха, он с каждым шагом все сильнее размахивал огромным белым флагом.

Дальше, дальше, до середины пустой улицы. Жутко. На него смотрят тысячи глаз, а он их не видит. Он украдкой бросает взгляд на окна, на крыши. Никого. Так пусто не бывает.

Кениг хотел надеть гражданский костюм, но опасался, как бы нацисты не подумали, будто он боится носить униформу. Нарукавную повязку со свастикой он все же снял, когда входил в гетто, — не нужно их настраивать против себя.

Медленно шел он по улице, миновал Дельную, Павью. Ни малейшего признака жизни. На углу Гусиной он остановился и оглянулся вокруг. Пусто. Только перья летают. А вот и здание Еврейского Совета.

— Есть здесь кто-нибудь?

…нибудь…нибудь — повторило эхо.

— Никого нет?

…нет…нет…

Прошло минут десять. Кениг стоял ни живой ни мертвый от страха.

— Кениг!

Он посмотрел туда, откуда доносился голос.

— Кениг!

Парадная дверь Еврейского Совета была приоткрыта. Он осторожно поднялся на ступеньки и открыл ее настежь. Она заскрипела. Он прищурился, чтобы получше разглядеть полутемный коридор, и махнул флагом.

— Перемирие! — выкрикнул он. — Перемирие!

Дверь за ним захлопнулась. Он оглянулся и увидел бородатого Самсона Бен-Горина.

— Руки вверх! — скомандовал тот и обыскал Кенига. — Вперед!

Вглубь, по коридору. На стенах засохли кровавые пятна — следы немецкой расправы. Штукатурка осыпалась. Повсюду валяются какие-то осколки.

— Сворачивайте сюда. Садитесь.

Францу стало не по себе в этой отвратительной комнате. Все разворочено, захламлено; вонища. Он сглотнул слюну и уставился в стол, боясь посмотреть на Самсона Бен-Горина.

— Вы, значит, и есть сверхчеловек? — ухмыльнулся Самсон.

Кенигу стало совсем не по себе под взглядом черноглазого молодого и сильного еврея, который явно мог из него сделать котлету. Усевшись на подоконник, Самсон покачивал ногой.

— Значит, сверхчеловек? — повторил он.

Открылась дверь, и вошли Шимон Эден — 6 футов 3 дюйма, словно вылитых из стали, Андрей Андровский, могучий, как дуб, и Родель, тоже человек отнюдь не мелкого калибра. Все трое стали у стены.

Кениг сразу же понял, что Еврейская боевая организация — не миф. Более того, видимо, уцелевшие жители гетто под стать этой тройке.

Поддерживаемый Александром Бранделем вошел рабби Соломон. Они сели против Кенига.

— Встаньте перед нашим рабби и наденьте шапку, — сказал Андрей.

Быстро отодвинув стул, Кениг встал.

Роделю не слишком нравилось присутствие Самсона Бен-Горина и рабби Соломона. К тому же Бен-Горин не входил в Еврейскую боевую организацию. Присутствие рабби Соломона — ну, это просто сентиментальная блажь. Но ради единства рядов он не стал возражать.

— Мы вас слушаем, — сказал Шимон.

— От имени… от имени… немецких властей я уполномочен провести переговоры об урегулировании наших затруднений.

Не последовало никакой реакции, и, прочистив горло, Кениг продолжал:

— Не будем говорить о прошлом. Что было, то было. Словом, не стоит цепляться за старое. Забудем о вчерашнем дне и поговорим о завтрашнем.

И опять ни звука в ответ.

— Мы хотели бы полностью перевести гетто в другое место. Еще до вашего ответа хочу вас заверить, что я полномочен гарантировать прекрасные условия труда в лагере, который вы можете обследовать.

Бен-Горин продолжал покачивать ногой. Родель кипел от ненависти. Шимон и Андрей равнодушно смотрели в пол. Только Алекс выказал некоторое удивление.

Кениг снова откашлялся.

— Мы готовы подписать соглашение. Слово чести. Договор, если угодно… — Он остановился. Теперь все шестеро смотрели на него с презрением. Он понял, что говорит впустую, и еще больше разнервничался. — Короче, на каких условиях вы согласитесь рассмотреть вопрос о выезде из гетто? — спросил он, отбросив витиеватость и словесные околичности. — Вы должны рассмотреть этот вопрос. Заметьте, я вас не запугиваю, но вы, конечно, должны понимать, что ставите себя в безвыходное положение.

И опять ни слова в ответ. Кениг пришел торговаться, был готов пойти на уступки, чтобы добиться своего, но их упорное молчание вынудило его перейти прямо к окончательному предложению.

— Вот, вы возглавляете здесь от сорока до пятидесяти тысяч человек, по нашей оценке. Чтобы вы убедились в том, что речь идет о деловом соглашении, мы готовы выплатить вам солидную компенсацию в несколько сотен тысяч злотых. Мы переведем их на счет в швейцарских франках или в американских долларах, или в любой валюте, в какой вы захотите, и выдадим вам две тысячи виз в Швецию. Мы гарантируем ваше прибытие в Швецию или Швейцарию. Если хотите, можете выезжать по сто человек и передавать зашифрованные сообщения о благополучном прибытии, чтобы у следующей партии не возникали сомнения. Итак, господа, что может быть лучше такого предложения?

Суть этого предложения действительно была ясна, как божий день: подкуп. Руководству и части Еврейской боевой организации предлагали побег, причем оплаченный, за то, что они отдадут оставшихся в живых беззащитных евреев на произвол немцев. Без Еврейской боевой организации о сопротивлении и говорить будет нечего. С оставшимися покончат быстро.

— Алекс, не заставляйте доктора Кенига ждать, — сказал Шимон, — не сомневаюсь, что у вас есть ответ.

Александр Брандель встал и плюнул Кенигу в лицо.

— Убирайтесь вон, — процедил сквозь зубы Шимон.

— Немцу нужно ответить по-настоящему, — спрыгнув с подоконника, сказал Самсон Бен-Горин, поднимая пистолет.

— Нет, — остановил его рабби Соломон, — он пришел в наш дом под флагом перемирия. Мы обязаны обеспечить ему безопасность.

— Рабби! Это же фараон! На его руках кровь еврейских рабов. Его карманы набиты золотом, добытым еврейским потом.

— Нет, Самсон, — мягко прервал его рабби. — Как старший в этой общине, я не разрешаю.

Самсон приставил дуло пистолета к виску Кенига.

— В этой войне нацисты находятся только по одну сторону линии фронта, а не по обе. Пусть этот жалкий пес уползает отсюда, и пусть память о благородных людях сохранится в его подлой душонке. Пусть живет в страхе перед тем мигом, когда гнев Божий покарает его, — закончил Соломон.

— Пусть убирается вон, — сказал Шимон, тяжело вздохнув и отводя от виска Кенига пистолет Самсона.

Самсон Бен־Горин отвернулся и стукнул кулаком по стене.

— Вон! Пока я не передумал! — крикнул Шимон.

Франц Кениг бросился бегом из комнаты, но, толстый и неуклюжий, упал и в панике пополз к дверям на четвереньках — только бы скорее выбраться. По улице он бежал, размахивая флагом и выкрикивая: ”Перемирие! Перемирие! Перемирие!”

— Неделю, — прошептал Шимон, — хоть неделю продержаться бы.

Глава десятая

Из дневника

В течение марта немцы изо всех сил старались выманить евреев из гетто. Гестапо придумало план под названиемВиза”: в гостиницеПольская"’ регистрировалииностранцев”. Завуалированный смысл плана состоял в том, что евреи, скрывающие свою национальную принадлежность, могли получить возможность уехать в Швецию, если оказывались в состоянии купить себе свободу. Гестапо из кожи вон лезло, чтобы продажа виз выглядела законной; в гостинице этим занимались якобы представители Красного Креста. (Примечание: трюк с Красным Крестом немцы не раз повторяли по всей Европе, чтобы выманить сбежавших военнопленных и всех, кто скрывался от них. Создавали они и подпольные организации — под руководством своих агентов.)

Они, видимо, дали возможность нескольким купившим визу добраться до Швеции, чтобыдоказатьостальным, что тут нет никакого подвоха.

Мы крайне удивились, узнав, что Давид Земба поверил в планВизанастолько, что, выйдя из подполья, живет в гостиницеПольскаяи связывается с еврейским миром, стараясь добыть деньги на покупку виз, каждая из которых стоит от десяти до двадцати тысяч злотых.

Мы не сомневаемся, что весь этот трюк с планомВизарассчитан на то, чтобы задобрить нас. Волк овцой не станет. Мы абсолютно уверены, что большинство из тех, кто запишется на выезд, кончит свой путь в Треблинке.

Странно, что такого опытного человека, как Давид Земба, так легко обвели вокруг пальца. Думаю, все дело в том, что люди отчаялись и готовы обманывать сами себя ради иллюзорной надежды.

В соответствии с немецкиммирнымнаступлением, уже два с половиной месяца не предпринимаются никакие открытые действия против гетто. Во многих районах все еще есть электричество и работает водопровод. На фабрики продолжают завозить продукты, хотя фабрики уже не работают. Спекулянты вздохнули свободнее. Мориц Кац с десятком бывших компаньонов образовалиинтендантский штаби запасли продуктов недели на две для Еврейской боевой организации. Как только мы найдем место и канистры, сделаем также запасы воды (сейчас у нас есть запас дней на десять).

Ясно одно: немцы не хотят вступать с нами в бой. Дома и заборы сплошь облепленымирнымипризывами: выйти из гетто и записаться на работы. Еврейская боевая организация не перестает предостерегать от опасного подвоха. Мы запрещаем добровольно записываться на депортацию.

Долго ли немцы будут терпеть нашу деятельность? Уже наступила первая неделя апреля. С минуты на минуту топор палача может опуститься.

Александр Брандель

В сумерки Дебора Бронская и примерно сорок детей возрастом от трех до десяти лет перебрались через туннель под Милой, 18 во двор возле Мурановской площади.

Они по одному выходили из подземелья, чтобы подышать свежим воздухом, но даже угасающий дневной свет их ослепил.

Над ними на крыше патрулировали бойцы Еврейской боевой организации, охраняя их жизни от внезапного нападения. Последней выбралась Сильвия Брандель. Дети бегали, прыгали, кувыркались, радуясь тому, что их выпустили на волю. Скоро, совсем скоро наступит весна.

Сразу же после первых восторгов от выхода на свежий воздух они перешли к тем играм, в которые играют дети гетто: в ”спекулянтов” и ”нацистов”, в ”побег” и в ”облаву” — одни что-то прятали, другие искали, по проходу в заброшенном доме добирались до ”арийской стороны”, минуя ”польскую синюю полицию”. Играли в ”бойцов Еврейской боевой организации” и в ”немцев” — бросая друг в друга воображаемые бомбы и стреляя воображаемыми пулями.

Все хотели быть Атласами, Янами, Чемпионами по шахматам и Толстыми. Девочки хотели быть Таней, как Анна Гриншпан, или Рахель Бронской. Никто не хотел быть фараонами, Брунгильдами, нацистами, ”соловьями”, польскими полицейскими.

— Бах, бах, бах! Я поймал тебя, еврей!

Малыш задрожал, как положено, и, падая, расквасил нос, но не заплакал, потому что его научили не плакать, даже когда больно, иначе нацисты услышат, придут с собаками и найдут его.

Дебора подняла малыша, вытерла у него кровь под носом, и он почти тут же ускакал доигрывать.

Она посмотрела на часы: вот-вот придет Рахель. Как странно, подумала Дебора, время может уподобить людей кротам. Жизнь под землей притупляет человеческие чувства. Трагедия приучает к душевной боли, темнота — к одиночеству. А с ней все происходит не так. У нее сердце сжимается каждый раз, когда бойцы приносят измученное тельце в детскую комнату под Милой, 18 — дрожащий от холода комочек, найденный на тротуаре или в темном переулке, или в заброшенном доме. Ночью Дебора плачет, вспоминая дикие глазенки и острые ноготки, которыми царапаются эти дети, как напуганные звереныши. Она плачет, вспоминая, как они медленно отходят, как мучительно долго не могут привыкнуть к ласке.

Она очень соскучилась по Рахель. Без нее она совсем одинока.

А Стефан! Как ее душит страх всякий раз, когда он с Андреем уходит из бункера. До каких же пор может человек умирать так, чтобы не умирали нервы?

Если бы хоть Рахель могла все время быть здесь. Девочке опасно выходить ночью из бункера под Францисканской и идти сюда, чтобы повидаться с ней. Но Рахель должна быть с Вольфом. А место для детей есть только на Милой, 18.

Рахель шла по двору. Издали Дебора не видела ее лица. На ней были новые сапоги и кожаная куртка с надетыми крест-накрест патронными лентами. На поясе висели гранаты, на плече — винтовка, черные волосы убраны под кепку. В руках гитара Вольфа. Несмотря на этот наряд, Рахель все так же стройна и походка все та же, легкая и изящная, — ничто не могло скрыть ее женственности.

— Здравствуй, мама.

— Здравствуй, доченька, — они расцеловались.

— Где Стефан?

— Ушел с Андреем. А почему Вольф не пришел с тобой?

— Обучает ребят стрельбе.

— Может, не стоит тебе выходить одной вечером?

— Мамочка, я же солдат.

— Побудь немножко не солдатом, — сказала Дебора, снимая с дочери кепку.

Рахель тряхнула головой, и ее чудные волосы рассыпались по плечам.

— Я поймал тебя, — раздался рядом ребячий голос. — Марш на Умшлагплац!

— Ну и игры у детей, — вздохнула Дебора, усаживаясь с дочкой на ступеньки и наблюдая, как малыши носятся по двору. — Ты хорошо выглядишь! — сказала она дочери.

— А ты — скверно. Ты плохо себя чувствуешь?

— Нет. Просто иногда в этой преисподней спохватываешься, перестаешь работать, как заводная, и задумываешься. Вот, ты под землей, и выход отсюда только один: на тот свет. В такие минуты мне становится страшно. Просто страшно — и ничего больше.

— Ты знаешь, мама, как ни странно, — Рахель погладила руку матери, — но с Вольфом совсем иначе… Вокруг него особая атмосфера. Я все время чувствую, что мы выберемся из этого ада.

— Это хорошее чувство, — сказала Дебора.

— Да, да, — оживилась Рахель, — у всех, кто рядом с ним, такое чувство. Иногда даже не верится — он же еще совсем мальчик. Он не разрешает мне участвовать в этих налетах на швейную фабрику, но потом мне рассказывает, как он держался. Спокойно, уверенно — настоящий вожак. Я знаю: вместе — нам море по колено и… — Рахель осеклась: зачем же рассказывать о надежде на свободу, когда мама так мрачно смотрит на будущее. — Прости, мама, я не хотела…

— Ну что ты, дорогая, становится легче на душе, когда слышишь голос надежды.

— Правда, мама?

— Конечно. С тех пор как Сусанны не стало, мне не с кем поделиться. Она была моей лучшей подругой. Теперь моя подруга — ты.

— Как я рада!..

— Шимон, Алекс и Андрей делают все, чтобы Крису удалось уйти из гетто. Теперь он для нас самый важный человек. Алекс называет его ”наш пропуск в бессмертие”. Поэтому он обязательно должен уйти из гетто и, разумеется, один. Это убивает его и меня тоже.

Дебора склонила голову на плечо дочери и тихо заплакала, а Рахель стала нежно ее уговаривать.

— Успокойся, мамочка, успокойся… успокойся, все будет хорошо…

— Не знаю, что со мной стало. Наверно, потому, что сидишь в этом бункере целыми днями, притворяешься перед детьми, будто все кончится хорошо, а они знают, что я лгу.

— Тетя Рахель, — закричал Моисей Брандель, увидев гостью с Францисканской. — Тетя Рахель здесь!

Дети сбежались к ним со всех сторон. Дебора вытерла глаза.

— Пора возвращаться, — сказала она.

Они пробрались по туннелю до комнаты ”Майданек”. Рахель, Сильвия и Дебора уложили детей на койки, устланные соломой, укутали их. Дети лежали и смотрели на единственную свечу, горевшую на столе возле Рахель. Рахель настроила гитару Вольфа и высоким голосом запела песню о земле, где реки текут молоком и медом.

Вскоре они уснули, Рахель ушла, а Дебора прикорнула в ожидании, когда вернутся Андрей и Стефан.

— Дебора.

Она открыла глаза, увидела Андрея и улыбнулась.

— Стефан спит у меня в комнате, — улыбнулся он ей в ответ. — Выйдем в коридор, мне нужно тебе кое-что сказать.

Из отсеков, где жили бойцы, доносились песни, шутки, разговоры. По радио слышались сигналы. Радостно смеялся Мориц-Нашер, сдавая карты после очередной партии в шестьдесят шесть.

Андрей с сестрой нашли тихий закуток в начале туннеля, ведущего к выходу.

— Тебя ждет Крис, — сказал Андрей. — На Мурановской, 24. В конце туннеля стоит солдат. Он тебя проводит.

— Спасибо, — прошептала она.

— Габриэла нашла место еще для троих детей. Выберешь, кого отправить. Прекрасное место у бездетной пары. Дровосек с женой.

Выберешь! У Деборы сжалось сердце. Она чувствовала себя, как на отборочном пункте на Умшлагплац. От нее зависит, каким трем детям выпадет возможность остаться в живых. Кого же выбрать? Троих больных? Троих с самыми печальными глазами? Троих, которые горше всех плачут? Тех, кто дольше всех живет под землей?

— У них будут большие шансы выжить, выбери троих самых крепких, — сказал Андрей.

— Хорошо.

Они с Андреем переглянулись и поняли друг друга без слов. У обоих замерло сердце. Отослать Стефана. Никто их не осудит. Парень вполне заслужил право на свободу. Но и Дебора, и Андрей были в смятении. Как сказать сыну и племяннику, что за честь и достоинство будут умирать другие? Можно об этом подумать, но сказать это нельзя.

Глава одиннадцатая

Альфред Функ смотрел на карту гетто, потирая руки в предвкушении долгожданных результатов. Он водил лупой над картой, задерживаясь на местах расположения пехоты, бронетанковых частей и артиллерии, помеченных разноцветными булавками. Переместил две булавки, обозначающие мощные прожекторы.

Он был воодушевлен тем, что Берлин дал ему возможность реабилитировать себя. На сей раз провала не будет.

План у него был простой. Через каждые семь метров по периметру стены выставить через одного охранников-неарийцев и синюю полицию. Эсэсовский офицер будет патрулировать через каждые двести метров, следя за украинцами, чтобы те не продали свое оружие евреям. Солдаты оцепят стену плотным кольцом, чтобы ни один человек не мог проскользнуть.

И городские, и армейские инженеры не советовали ему взрывать канализационную систему. Центральный Канал может местами под городом осесть, и тогда разрушится дренаж в Вислу. Вместо взрыва лучше затопить люки, через которые можно выйти из гетто, и опустить в них мотки колючей проволоки. Вода будет проходить, а евреи через канализационную систему удрать не смогут. Свечи с удушливым газом можно использовать и в канализационных трубах, и в бункерах под гетто.

Когда все выходы будут заблокированы, Функ двинет туда ”Рейнхардский корпус”, армейскую и эсэсовскую бригады; танки будут наготове. Большая часть из сорока тысяч евреев сосредоточена на фабричном комбинате. Их он быстро отправит в Треблинку.

Лупа приблизилась к Мурановской площади на арийской стороне и остановилась над скоплением прожекторов, помеченных булавками. ”Великолепно”, — похвалил себя Функ за идею ночного освещения. При круглосуточном наблюдении за гетто евреям не удастся менять свои позиции. Как только фабричных увезут, он впустит собак, приведет в действие специальные звукоуловители и уничтожит бункеры динамитом, гранатометами и удушливым газом.

Воду и электричество отключат в ту ночь, когда солдаты займут свои позиции. В Треблинке все готово для ”специальной обработки”. Операция займет дня три-четыре. В самом крайнем случае — пять.

Что касается Еврейской боевой организации, он хотел бы, чтобы именно ее члены первыми открыли огонь и ввязались в бой. Тогда он стер бы их с лица земли за несколько часов. Стоит их убрать — и ликвидация остального гетто пойдет как по маслу. Но станут ли они вообще стрелять по хорошо вооруженным войскам? Нет, конечно, — струсят.

Если же эти евреи все-таки откроют огонь, его войска понесут потери. Человек десять, ну — двадцать. Может, в первый день послать украинцев — пусть у них будут потери? Нет. Честь победы должна принадлежать ”Рейнхардскому корпусу”. Жаль, конечно, подвергать риску таких отборных людей, но на то и война. Они будут оскорблены, если не войдут в гетто первыми.

Он еще раз прошелся по карте, передислоцировал танковые резервы, разместил артиллерию на более удобных для ведения перекрестного огня позициях, положил лупу и занялся реестром войск, находящихся под его началом:

Подразделения СС:

Рядовой и офицерский состав СС.

”Рейнхардский корпус”.

Специальные подразделения СС.

Гренадерский бронебатальон СС.

Кавалерийский полк СС.

Полицейский полк СС.

Подразделение СС с собаками.

Все подразделения гестапо в Варшаве.

Армейские подразделения:

Пехотный полк.

Инженерные части.

Особые огнеметные части.

Артиллерийский полк.

Особые части противовоздушной обороны.

Медицинский корпус — одна рота.

Местные подразделения:

Полный состав польской полиции.

Полный состав польской пожарной службы.

Охранники-неарийцы:

Смешанный прибалтийский батальон.

Украинский батальон.

Альфред Функ удовлетворенно вздохнул. Его особая бригада в восемь тысяч человек будет укомплектована быстро. Те, что служат за пределами Варшавского округа, уже в дороге. Отборные силы. Он еще что-то пробормотал, сожалея, что приходится эсэсовские части вводить в бой первыми, но… ничего не попишешь…

Глава двенадцатая

Андрей сидел в последнем ряду в маленьком деревенском костеле на севере Люблинского округа.

Преклонив колени, Габриэла Рок молилась перед распятием. Потом встала, зажгла свечу справа от алтаря, перекрестилась и подошла к Андрею как раз в тот момент, когда появился отец Корнелий.

— Дети совсем уже изнемогли, — сказал он. — Девочки обе заснули, а мальчик ждет вас, — обратился он к Андрею.

— Когда они уезжают? — спросила Габриэла.

— Утром Гайнов с женой заберут их. Дом километрах в пятнадцати отсюда. Гайнов хороший человек. У него дети будут в безопасности. Вы, конечно, должны им сказать, что им придется изучать католицизм, чтобы оставаться вне подозрений.

— Я девочкам уже сказала, — ответила Габриэла, — они умные, понимают.

— А я сейчас скажу мальчику, — пообещал Андрей.

— Он находится у меня в комнате, — сообщил отец Корнелий.

Андрей пересек двор, где бегали гуси и валялись в грязи свиньи, и вошел в дом ксендза. Дверь в спальню была приоткрыта. Он вошел и постоял немного, глядя на двух спящих девочек.

Когда одну из них нашли, она даже не знала своей фамилии, и ей дали какую-то фамилию наугад. Другая была дочерью одного из членов Еврейского Совета. Ей было двенадцать лет. Дебора выбрала правильно. Дети остаются детьми, и неважно, кто их родители. Андрей закрыл дверь и вошел в гостиную. На тахте была постлана постель, но его племянник еще не разделся.

— День был трудным, Стефан, — сказал Андрей. — Тебе следует поспать.

Стефан подозрительно посмотрел на него.

— Завтра вы с девочками поедете дальше.

— А ты, дядя Андрей?

— Я должен вернуться с Габриэлой в Варшаву.

— Ты говорил, у меня будет задание. Какое?

— Вот я и пришел разъяснить тебе его. Тебе поручено выжить.

— Не понимаю, дядя Андрей.

— Стефан, ты с девочками останешься в лесу у замечательных стариков.

— Как останусь?

— Да, Стефан, я пришел попрощаться.

— Ты меня обманул! — удивленно посмотрел на него мальчик.

— Я же говорил тебе: боец должен подчиняться беспрекословно. Это не обман.

— Обман. Ты обещал взять меня с собой на особое задание.

— У тебя совершенно особое задание.

— Нет. Я не хочу оставаться. Я сбегу, если ты не возьмешь меня с собой в Варшаву!

— Такое решение приняли старшие — рабби Соломон и Алекс.

Андрей медленно подошел к племяннику и положил ему руку на плечо. Стефан резко отстранился.

— Ты мне наврал, дядя Андрей! Я сам вернусь в Варшаву!

— Я был о тебе лучшего мнения, Стефан. Думал, ты настоящий солдат, а ты еще ребенок.

— Я — настоящий солдат! Я не хуже других связных в гетто!

— Не совсем так, — пожал плечами Андрей. — Настоящий солдат умеет выполнять приказы, даже если они ему не нравятся.

— Не солдатское это дело — прятаться в лесу, словно трус.

Мальчик был слишком умен, и Андрею ничего не оставалось, как сказать ему жестокую правду. Может, с этого и нужно было начинать?

— Ну, что ж, Стефан, ты достаточно взрослый, чтобы взглянуть на вещи реально.

— Я готов, — твердо ответил мальчик.

— Твоя мама должна будет погибнуть, нет способа ее спасти.

— Нет!

— Да, Стефан. Оставить детей она не может, а взять их с собой тоже невозможно. Выхода нет, и она обречена.

— Мама будет жить!

— Только если ты выживешь и сохранишь память о ней.

— Я вернусь и умру вместе с мамой!

— Ты же уверял, что можешь выслушать правду? Я еще не все сказал.

По тому, как горели гневом глаза Стефана, Андрей понял, что у племянника хватит мужества выслушать все до конца.

— Твоя сестра, — он жестом позвал его сесть на тахту, — Вольф и я — мы все в безвыходном положении. Нам легче достать луну с неба, чем спастись. Думаешь, я тебя обманывал, когда говорил, что тебе дано задание? Нет. Твоя мама, и сестра, и я — мы должны умереть за честь нашей семьи, но ты, ты должен выжить во славу нашей семьи. Говорю тебе от чистого сердца, Стефан. Самое трудное задание — у тебя. Ты должен выйти живым из этой битвы, чтобы отвоевать себе путь в Палестину и снова бороться за свободу.

Стефан посмотрел на дядю, который ждал от него хоть одного понимающего взгляда. Мальчик кусал губы, чтобы не расплакаться, но глаза его по-прежнему горели гневом.

— Стефан, кто-то из нас должен выйти отсюда живым, чтобы рассказать, как мы держались и что отстаивали. Это — огромное дело, сынок. Только лучшему солдату его можно поручить. Ты должен жить ради десяти тысяч детей, убитых в Треблинке, ради тысяч уничтоженных писателей, раввинов, врачей. Это великой важности дело, Стефан.

Стефан обнял дядю за шею, уткнулся ему в грудь, и Андрей стал гладить его по голове.

— Я постараюсь, — сказал Стефан плача.

Андрей взял его заплаканные щеки в свои ладони и повернул к себе.

— Я знаю, что ты меня не подведешь, Стефан.

Андрей снял с пальца золотой перстень, полученный им когда-то, когда он был членом олимпийской команды Польши.

— Вот, надень, чтобы скрепить наш договор, — сказал он.

Стефан неуверенно посмотрел на кольцо и примерил его. Даже на большой палец оно было ему велико.

— Не беда! Поживешь у дровосека, надышишься свежим воздухом, отъешься, будешь заниматься гимнастикой, и это чертово кольцо еще и не налезет на тебя. Увидишь, что я прав.

Стефан хотел сдержать слезы, но не мог.

— Я постараюсь, — бормотал он сквозь рыдания, — я постараюсь…

— Теперь давай раздеваться. Путь наш был тяжелым для любого солдата.

Стефан не противился, когда дядя раздевал его и укладывал в постель. Он зажал кольцо в кулаке и уткнулся в подушку.

— Слушай, есть еще одна часть задания, которую ты как хороший солдат должен понять и выполнить. Тебе нужно будет выучить всю эту историю с Девой Марией, но это не так страшно, как может показаться. Вот Габриэла всю жизнь молится ей, а Габриэла, как ты знаешь, хороший человек. Нам, евреям, и раньше приходилось молиться Деве Марии, во время инквизиции, чтобы обмануть испанцев… — Андрей замолчал.

Подушка Стефана была мокрой от слез.

— Расскажи про Батория!

И Андрей стал рассказывать про своего коня.

* * *

Отец Корнелий и Габриэла ждали в маленькой прихожей. Священник налил ей вишневки; она стала медленно пить, согреваясь.

— Я пришел в отчаяние, когда архиепископ сослал меня в эту глушь. Да простит меня Святая Дева, но я уверен, что Бог выиграл битву с архиепископом. Мой маленький костел стал прибежищем для партизан. Под алтарем тут склад гранат. Я счастлив, что встретил вас снова, Габриэла. Я хочу найти место и для других детей. Гайнов хороший человек. Я постараюсь найти и других.

Габриэла вдруг сморщилась, побледнела и проглотила остаток вишневки залпом.

— Вам нехорошо?

— Немного тошнит.

— В вашем положении нельзя было отправляться в такую трудную дорогу.

Габриэла удивилась: как он догадался?

— Я не думала, что так заметно.

— Я сразу узнаю беременных женщин. Первые два месяца всегда самые тяжелые, я полагаю.

Габриэла нервно вертела в руках пустую рюмку. Он налил ей еще.

— Не читайте мне проповеди, отец мой. Я не ищу отпущения грехов и не хочу исповедоваться в грехах.

— Мне обидно, что вы считаете меня старым брюзгой, которому вы не можете довериться.

— Простите, отец мой, но я действительно хочу слушаться только своего внутреннего голоса, который подсказывает мне то, что уже давно спрятано на дне моей души.

— В вашем положении иметь ребенка — очень сложное дело.

— Я полностью отдаю себе отчет в последствиях.

— Андрей знает?

— Возможно. А может, и нет.

— Не понимаю.

— Мы вынуждены приноравливаться друг к другу необычным образом. В нашей жизни много такого, о чем не скажешь.

— Я не перестаю удивляться, — перебил ее отец Корнелий, — как может человек жить в таком напряжении, как ему удается держать себя в руках, оставаться наедине со своими мыслями, подавлять в себе страх…

— Это не совсем так, отец мой. Мы с Андреем знаем мысли друг друга. Достаточно поворота головы, прикосновения, вздоха. Достаточно увидеть, что он избегает моего взгляда или я — его. Каждый из нас читает в глазах другого то, о чем мы никогда не говорим вслух.

— Что может быть лучше, чем способность понимать другого без слов?

Она глубоко, прерывисто вздохнула и отпила еще.

— Думаю, он знает, что я ношу его ребенка.

— Но он должен услышать это от вас.

— Нет, отец мой. Андрей сейчас возвращается в гетто и никогда уже оттуда не выйдет. Я с этим смирилась. Я не противлюсь. И не могу обременять его еще и тревогой обо мне.

— То, что вы говорите, противоречит всему, что мы считаем священным. Нельзя жить без надежды. Это грех.

— Я это знаю, и он знает, что я это знаю. Но мы об этом никогда не говорили и не будем говорить. Мой Андрей человек гордый, он не может уйти, если у него осталась хоть одна пуля, а когда не станет и ее, он будет драться кулаками. Таков уж Андрей, отец мой.

Ксендз погладил ее руку:

— Бедное мое дитя!

— Не жалейте меня! — она не принимала его сострадания и самой себе не позволяла жалеть себя. — Вы, вероятно, не поняли. Я сама захотела иметь этого ребенка.

По-видимому, ксендза и это не смутило.

— Я все спокойно рассчитала. Каждый раз, когда мы расставались, меня охватывал гнетущий страх, что мы больше никогда не встретимся. Но даже и к этому привыкаешь. Теперь, когда действительно пришел всему конец, наступает чуть ли не облегчение. Думаю, он надеялся, что я поступлю именно так, и теперь гордится мною.

— Да понимаете ли вы, что делаете! — в ужасе крикнул он.

— Я обязана выносить в себе его жизнь. Я не могу позволить, чтобы Андрея уничтожили. А другого способа сохранить его жизнь нет. Я жалею, что не могу родить ему сто детей.

— Это не любовь, это месть.

— Нет, отец мой, это способ выживания. Я не позволю уничтожить Андрея!

Он внимательно смотрел, какой животной яростью горят ее глаза, и задумался. Разве несоблюдение предписанного ритуала сделало их союз менее чистым? Разве ритуал может сделать любовь между мужчиной и женщиной более глубокой, жертвенной, верной, истинной? Разве Андрей и Габриэла не поступили по святым Божьим законам? Он не любил задаваться подобными вопросами.

Габриэла встала, повернулась к отцу Корнелию спиной; казалось, силы оставили ее. Он услышал ее дрожащий голос:

— Я страшно сожалею об одном. Я должна выйти из церкви. Ребенок Андрея должен быть воспитан евреем.

Он был ошеломлен и уязвлен, но даже в гневе он почувствовал восхищение полнотой ее жертвы. Приблизившись к ней, он прошептал:

— Я не могу дать вам отпущение и не могу оставаться вашим духовником, — но я могу остаться вашим другом и хочу, чтобы вы знали — я буду вам помогать.

Она кивнула. И вдруг повернулась к нему и спросила в тоске:

— Простится ли мне это?

— Я буду молиться за вас и за ваше дитя, как еще никогда не молился.

Андрей догадывался, что у Габриэлы происходит серьезный разговор с отцом Корнелием. Поэтому он постарался войти в часовенку так, чтобы его услышали.

— Ну, как Стефан?

— Мальчик в отчаянии, — печально ответил Андрей.

— Что он сейчас делает?

— Он очень старался быть мужчиной, но ему все-таки только четырнадцать лет. Очень плакал, но в конце концов уснул.

— Андрей, пожалуйста, не сомневайтесь, Гайнов спасет этих детей. Я сделаю все, что в моих силах.

— Побольше бы таких ксендзов, как вы, отец Корнелий.

Глава тринадцатая

Из дневника

Всю неделю в Варшаву прибывали особые подразделения из штаба Глобочника в Люблине, из трудовых лагерей в Травниках и Понятове, из лагерей смерти. Они располагались на правом берегу, в Праге. Оберфюрер Функ выдал им дополнительную норму шнапса, пообещав, что операция по ликвидации гетто займет от силы дня три-четыре. Они называют свою бригаду ”Мертвая голова”, как и Глобочниковы мясники.

У коммунистов есть два грузовика, спрятанных в предместье Тарговек. До нас дошли слухи, что в Махалином лесу собираются еврейские партизанские отряды. Коммунисты согласны переправить туда всех, кого нам удастся вывести из гетто.

У нас есть два коротковолновых передатчика. Один на Милой, 18 и второй во францисканском бункере. Мы передаем сообщения только в крайних случаях. Нам известно, что по нашим трансляциям немцы пытаются обнаружить месторасположение бункеров, поэтому, выходя на связь, приходится выносить радиоустановки оттуда, менять места — словом, не так это просто. В целях большей безопасности мы разработали целую серию кодов для связи с Армией Людовой, у которой есть радиопункты на арийской стороне. Мы передаем на длинных волнах, они ловятся на обычном приемнике. Сообщаем им по коду, сколько и где выйдет наших людей из канализационных люков. Андрей мне сказал, что Габриэла ведет переговоры с Армией Людовой в надежде найти новые убежища для детей. Она тоже по многу часов в день принимает радиопередачи.

Немцы забили мотками колючей проволоки большую часть люков, через которые можно выйти из гетто. Но канализационная система настолько сложна, что позволяет нам обходить проволоку. Мы создали специальную группуКанализационные кроты. Они ныряют под воду и режут проволоку.

Юлий Шлосберг перенес наземную мину в бункер моего сына. Он делал ее дольше, чем предполагал, поскольку Вольф настаивал, чтобы ее можно было взорвать на расстоянии. Он считает, что так можно будет уничтожить наибольшее количество врагов, и хочет сделать это сам. Теперь работа закончена: мина взорвется от искры на расстоянии в сто пятьдесят метров. Настоящий музейный экспонат эта мина — плоская, метра полтора в диаметре. Юлий говорит, у нее мощность бомбы весом в тонну, и в ней так много болтов и гаек, что он назвал ее ”котелок каши”. По-моему, Юлий сравнивает все свои изобретения с едой, потому что он всегда голоден. Одна граната у него — ”длинный штрудл”, другая — ”кнейдлех”, а бутылка с горючей смесью — ”борщ”.

Шимон, Андрей и Вольф спорят о том, куда подложить ”котелок каши”. Вольф хочет — под ворота щеточной фабрики. Он считает, что немцы слишком самоуверенны, чтобы входить туда отдельными группами через боковые входы, они пойдут прямо на мину. Андрей и Шимон, как люди военные, не думают, что немцы уж настолько безмозглые. Все-таки Вольф настоял на своем — мину подложат под ворота. Вольф упрям, как его мама.

Нам не удалось найти безопасный путь для Кристофера де Монти, а рисковать тем, что его схватят, мы не можем. Его бесит то, что он должен оставаться в бункере с женщинами и детьми во время тревоги, когда бойцы поднимаются на крыши. Шимон уверяет его, что гораздо труднее оставаться внизу, чем подниматься наверх. Шимон чуть не умирает от напряжения во время тревог.

Настроение по-прежнему бодрое, но я считаю, что и неделю мы продержаться не сможем: достаточно посмотреть, сколько сил немцы стянули в район Праги.

Александр Брандель

Оберфюрер Функ обвел взором офицеров бригады ”Мертвая голова”. Свастики, черепа, кости крест-накрест — все как положено. С указкой в руке он обстоятельно объяснил расположение войск во время операции.

— Есть вопросы?

Нет, разумеется.

— Тогда я зачитаю вам послание рейхсфюрера Генриха Гиммлера.

Слушающие подались вперед.

”В нашей истории это самая славная страница из всех, которые были и которые будут. У нас есть моральное право, моральный долг перед нашим народом — уничтожить недочеловеков, которые хотят уничтожить нас. Только выполнив этот долг, мы займем подобающее нам место господ человеческой расы”. — Альфред Функ перевел дыхание: текст послания привел его в трепет. Затем он аккуратно сложил документ и спрятал его в нагрудный карман. — Штурмбанфюрер Зигхольд Штутце, — скомандовал он, — шаг вперед!

Австриец подошел к генералу, стараясь как можно меньше хромать, и громко щелкнул каблуками.

— Вашему ”Рейнхардскому корпусу” выпала великая честь повести за собой бригаду ”Мертвая голова” и начать ликвидацию гетто. По случаю такого великого события, как уничтожение самого большого в Европе скопления евреев, я рад вам сообщить, что вы производитесь из штурмбанфюрера в оберштурмбанфюрера!

Штутце сделалось нехорошо. Даже за звание оберштурмбанфюрера он не хотел входить в гетто первым и уже давно обдумывал, как бы устроить себе перевод в один из лагерей смерти. Он снова щелкнул каблуками, поклонился Функу и, вытянувшись по стойке смирно, выпалил: ”Рад стараться!”

— Хайль Гитлер! — выкрикнул Функ.

Все повскакали с мест, и стены дрогнули от ответного ”Хайль Гитлер!”

Преисполнившись величием момента, несколько офицеров вдохновенно затянули ”Хорста Весселя”.

* * *

— Алло, Иерусалим. Говорит Толстой из Беер-Шевы.

— Атлас из Иерусалима слушает. Что у тебя, Толстой?

— В нашем секторе отключили воду и электричество.

— Такое же сообщение мы получили из Хайфы. Ждем ангела из Ханаанской земли с полным отчетом. Пусть ваши ангелы передадут сигнал воздушной тревоги.

— Шалом и… гут йонтеф[71].

— И вам того же.

Шимон повесил трубку. Странно, подумал он, Родель — коммунист и отъявленный безбожник — пожелал ему доброго праздника по случаю праздника Песах[72].

— У Роделя тоже отключили воду и свет, — обернулся он к Андрею, Толеку и Алексу. — Он нас поздравил с праздником Песах… Толек, посылай связных объявлять воздушную тревогу.

Настроение стало подавленным. В последнюю минуту решили принять еще сорок детей, а это уже был предел вместимости бункера. Воздуха едва хватало даже на двести пятьдесят человек, а теперь и вовсе нечем было дышать. В отсеках не повернуться. Коридоры забиты почти голыми людьми, они обливаются потом, хватают воздух открытыми ртами, свечи едва горят из-за нехватки кислорода.

— Песах, — горько усмехнулся Андрей, — праздник освобождения. Злая шутка.

— Где Моисей, чтобы провести нас через Красное море, а фараоновы полчища потопить? — горько спросил Шимон. — А из огненных столпов горят лишь те, на которых нас сожгут.

— Ладно, — сказал Андрей, — седер устраивать все равно надо.

— Лучшего времени для укрепления веры, чем сегодня вечером, и быть не может, — подтвердил Александр Брандель.

— Вы, евреи, меня изумляете, — признался Крис. — В аду, на пороге гибели, вы продолжаете благодарить за освобождение!

— А разве человек не сильнее стремится к свободе, когда он ее лишен? И разве не сегодня тот вечер, когда у человека обновляется вера? — ответил Брандель.

— Полно тебе, Алекс, — Крис начал его поддразнивать. — Чья вера? У тебя, Андрея, Шимона, да и у всех почти здесь она всегда была. А теперь и Родель-коммунист вас поздравляет. Интересно, к какому течению иудаизма он принадлежит?

— В чем-то ты прав, Крис. И, конечно, очень странно, что мы, жившие не как евреи, умереть хотим, как евреи.

— Как бы то ни было, — сказал Шимон, — мы знаем одно: седер должен быть.

Пасхальный вечер. Седер. Чтение аггады — сказаний, древних, как сама история. Освобождение из египетского рабства.

В перекрестке между двумя проходами под Милой, 18 поставили скамейку, на нее два подсвечника, которые Морицу Кацу удалось сохранить. Рядом — какое-то бутафорское подобие традиционных блюд. Александр пробрался через столпившихся людей к отсеку рабби Соломона.

— Мы готовы к седеру, — сказал он и помог старику подняться.

Старик уже давно ничего не видел, кроме смутных очертаний, и читать не мог, но голос у него был чистый, и аггаду он знал наизусть. Его подвели к скамейке и усадили на подушку, потому что подушка — символ свободного человека, который на празднике может возлежать. Из отсеков "Аушвиц”, ”Белжец”, ”Хелмно”, ”Майданек”, ”Треблинка”, ”Собибор” вышли бойцы: дети затаили дыхание, чтоб было слышно.

Посреди скамейки поставили серебряный кубок для пророка Элияху[73]. Старческими руками Соломон нащупал и поднял кубок, но он был пуст, потому что вина в гетто не было.

— Может быть, — сказал он, — таким способом нам подается весть, что Израиль возродится. Может, Элияху уже приходил и выпил вино.

Кто-то зарыдал, и его рыдания слились с другими…

— Ученый человек идет по лабиринту в поисках места под названием ”истина”. Трудные задачи ставят перед нами Тора, Талмуд, Мидраш, Мишна. И удивительней всего, что правильное решение приходит к нам, когда мы меньше всего его ожидаем.

— Мама… мама, — заплакал ребенок.

Кто-то начал молиться, его примеру последовали и другие.

— Почему мы здесь? — возвысил голос старик. — Что Бог нам хочет сказать? Почему, когда всех моих собратьев раввинов уже нет, я еще остался? Какой в этом знак?

Александр Брандель ни разу не слышал от рабби Соломона таких возвышенных речей. Что это с ним?

— Вспомним историю нашего народа! — уже кричал рабби Соломон. — Вспомним Бетар и Масаду, вспомним Маккавеев[74] и Шимона Бар-Кохбу! Нет на земле народа, который столько раз, сколько мы, сражался бы за свободу. Сегодня мы накануне новой битвы. Простите старика за то, что он прежде велел вам не браться за оружие, ибо теперь он понял, что самое истинное послушание Богу — восстать против палачей!

Бункер был словно наэлектризован. Старый рабби Соломон нашел великую разгадку жизни: послушание Богу есть борьба с палачами!

— Сегодня Элияху выпил вино. Израиль грядет! — сказал рабби, подняв старческой рукой кубок пророка Элияху, и запел древнюю молитву.

Бункер вздрогнул. Наступила полная тишина.

— Приступим к седеру, — произнес в этой тишине старик-раввин. — Начнем наш праздник освобождения.

Самый молодой боец, одиннадцатилетний связной Беньямин раскрыл аггаду и начал задавать вопросы.

— Чем отличается этот вечер от всех других вечеров?

— Тем, что в этот вечер, — отвечал твердым голосом рабби Соломон, — мы празднуем самый важный момент в истории нашего народа — выход из рабства на свободу.

* * *

Бойцы францисканского бункера устали, их клонило ко сну. Вольф с несколькими своими людьми только что кончил закладку ”котелка каши” под ворота щеточной фабрики, и они едва поспели к началу символического седера. После седера молодой командир, которому было неполных двадцать лет, объявил вечернюю поверку.

Когда они в свое время захватили щеточную фабрику, он нашел в будке надсмотрщика Кребса ящик шнапса и на всякий случай припрятал его. Почти никто из восьмидесяти бойцов во францисканском бункере не знал вкуса крепких напитков, так что им немного понадобилось, чтобы по телу разлилось приятное успокоительное тепло. Вольф уселся по-турецки на землю в главном отсеке и затянул под аккордеон праздничную песню. Группа коммунистов из его отряда хотела непременно петь русские песни, прославляющие всемирную победу пролетариата. Вольф, желая показать, что для него все бойцы равны, начал им аккомпанировать. Коммунистов было мало, но пели они, как целый хор. Сионисты ответили песнями о халуцим[75] в Палестине. Все пели до хрипоты. Потом стали тихонько-напевать грустные мелодии. Старый аккордеон тяжко вздыхал. Сменился караул. Настроение у всех было умиротворенное. Зазвонил телефон.

— Хайфа слушает. Говорит чемпион по шахматам, — отвечал Вольф из своего закутка.

— Говорит Атлас из Иерусалима. ”Котелок каши” на месте?

— Так точно.

— Только что, — раздался голос после паузы, — вернулся ангел из Ханаанской земли. Синие мальчики уже стоят вдоль всей иерихонской стены. На рассвете ждем рейнских дев. Замени сигнал воздушной тревоги на сигнал боевой. Шалом.

— Шалом.

Вольф повесил трубку. Люди столпились у его закутка. Восемьдесят пар глаз смотрели на него.

— Связные, сменить сигнал воздушной тревоги на боевой. Польская синяя полиция окружила гетто. На заре ждем немцев.

Связные разбежались, чтобы предупредить остальные бункеры; притихшие бойцы продолжали на него смотреть. Вольф, как ни в чем не бывало, взял аккордеон и снова заиграл.

Хевену шалом алейхем, Хевену шалом алейхем, Хевену шалом алейхем, Хевену шалом, шалом, шалом алейхем![76]

Вольф скомандовал: хлопайте! — и все захлопали в такт ритму песни, и он пустил по рукам четыре последние бутылки шнапса. Когда возбуждение улеглось, Вольф отложил аккордеон в сторону.

— Нам следует поспать. К приходу ”гостей” нужно быть в форме.

Он обошел бункер, спокойно проверяя все мелочи и ободряюще улыбаясь бойцам. В одном отсеке ему пришлось стать на колени, чтобы не задеть потолок. Бойцы засыпали один за другим. Горело лишь несколько свечей у входа на случай внезапной тревоги. Все стихло. Неспавшие тоже молчали.

У Вольфа, как у командира, была отдельная кабинка. Стол, стул, соломенная постель. Они с Рахель научились говорить так тихо, что никто, кроме них, не мог услышать.

— Я горжусь тобой. Ты такой храбрый!

Он никогда не выказывал страха перед бойцами. Но здесь, наедине с ней…

— Я боюсь, — прошептал он, прижимаясь к ней.

— Ш-ш-ш… ш-ш-ш…

Здесь ничего не боялась она. Ее пальцы гладили его по волосам, по лицу.

Глава четырнадцатая

Пять утра. Забрезжил свет. Ни малейшего движения — только перья снежными хлопьями слетают с крыш.

Андрей поднялся на свой наблюдательный пункт и в бинокль рассматривал перекрестки. Его четыре отряда хорошо скрыты. Вооружены меньше половины бойцов. Главное правило: брать оружие у врага или у павших товарищей. Андрей вынул из кармана ”борщ” и взболтнул бутылку, чтобы лучше намок фитиль. Если немцы войдут в этот район, он бросит ее, и это послужит сигналом открыть огонь. Андрей прислушался. Идут по Гусиной, между фабричными корпусами. Надеюсь, Вольф их пропустит, подумал он и навел бинокль на угол Гусиной и Заменгоф со стороны пустого здания Еврейского Совета. Показалась первая шеренга черных униформ и касок. Во главе — Штутце. Сейчас они пройдут под дулами отряда Анны Гриншпан. Андрей просигналил не открывать огонь.

— Стой! — разорвала тишину немецкая команда.

— Кортики на изготовку! — Сверкнули нацистские ножи. — Парадным шагом марш!

Бутылка Андрея, попав в какого-то эсэсовца, взорвалась, и тот дико завопил, охваченный пламенем. Ряды дрогнули при виде такого горящего факела, и тут же немцы, как по команде, посмотрели на крыши.

Оттуда градом посыпались зажигательные бомбы и захлопали выстрелы.

Зигхольд Штутце тоже устремил взгляд на крыши, откуда еврейские винтовки бешено изрыгали три года сдерживаемую ярость.

— Ганс! Посмотри! Женщина стреляет! — крикнул он и тут же повалился навзничь: пуля попала ему в грудь.

Рвались гранаты, свистели пули, кричали раненые немцы — перекресток превратился в кровавое месиво.

* * *

Оберфюрер Альфред Функ нежился в теплой ванне, вдыхая аромат пахучей мыльной пены. В гостиной патефон играл увертюру к вагнеровскому ”Тангейзеру”; в бравурные пассажи иногда вклинивались звуки выстрелов. Функ тихонько напевал.

Его адъютант принес прибор для бритья и поставил на край ванны. Функ направил бритву, презрительно взглянув на адъютанта, который не умел этого делать как следует, проверил большим пальцем остроту лезвия и начал бриться, не переставая напевать.

— Держи зеркало прямо!

— Есть, герр оберфюрер.

В дверях появился Хорст фон Эпп в халате поверх пижамы и посмотрел на Функа мутными глазами.

— Что это вы поднялись ни свет ни заря? — насмешливо спросил он и, не дождавшись ответа, предложил, протягивая ему стакан шнапса:

— Вот, выпейте лучше.

— В шесть утра? — скривился Функ. — Нет уж, увольте, — и, продолжая напевать, натянул кожу на подбородке, чтобы почище выбрить это место.

— Положите бритву, Альфред, — сказал Хорст, отнимая зеркало у адъютанта, — иначе вы перережете себе горло, услышав, что я вам скажу.

Функ сердито посмотрел на него.

— ”Рейнхардский корпус” разбит наголову. Ваших людей выгнали из гетто.

— Да ну вас, Хорст! Не хочу больше слушать ваши глупости, — поднял Функ руку, собираясь бриться дальше.

— Мы им дали прекрасную возможность открыть огонь, — ответил Хорст, медленно опуская руку Функа. — Около сотни эсэсовцев убито. По меньшей мере столько же ранено. Наши войска бежали из гетто.

— Наверное, это ошибка! — недоверчиво покосился на него Функ, пытаясь улыбнуться, — ведь там, в гетто, евреи!

— Я подготовил сообщение для печати, что евреи тут не при чем. Войдя в гетто для его ликвидации, мы якобы обнаружили, что там засели польские бандиты. Словом, стреляли не евреи, а эти бандиты и т. д., и т. п.

— Евреи? Евреи выгнали ”Рейнхардский корпус” из гетто? Евреи?

— Евреи, — подтвердил фон Эпп.

Функ отшвырнул бритвенный прибор и поднялся на ноги. Выбравшись из ванной, он вбежал в комнату. Там стоял дрожащий офицер в мундире, покрытом кровью и грязью.

— Унтерштурмфюрер Дольфус, — щелкнув каблуками, представился он голому, мокрому генералу.

— Докладывайте, черт вас побери!

— Мы попали под страшный перекрестный огонь.

— Где?

Растерянный лейтенант попытался найти угол Заменгоф и Милой на украшенной разноцветными булавками карте, лежавшей на столе. Адъютант накинул на Функа широкое полотенце.

— Место, которое ищет этот доблестный офицер, вот… здесь, Альфред, — показал фон Эпп.

— Ах, вот как! — зарычал Функ. — Они хотят хлыста! Ну… — он снял телефонную трубку. — Дайте штаб… Алло… Говорит оберфюрер Функ. Немедленно пошлите ко мне в номер офицера танковой части.

* * *

Полдень.

Шесть бронетанков среднего размера проползли через Свентожеские ворота и, держась поближе к стене, направились на Заменгоф и в центр гетто. Стволы их пушек были повернуты в сторону домов. Гусеницы так грохотали, что все вокруг дрожало.

Бойцы отряда Анны Гриншпан холодели от страха, глядя на танки. Что они могут сделать теперь со своими жалкими пистолетами? Бронетанки прошли под дулами их никчемного оружия и свернули на Заменгоф.

Пушки грозно уставились на верхние этажи домов. В прорези башен танкисты разглядывали пустые безжизненные улицы, окна, крыши. Ну, где эта еврейская армия? Ну-ка, пусть откроет огонь!

Андрей старался найти решение: танки подходили к его участку. Если они заставят его людей бежать в укрытие, если те испугаются, немцы немедленно захватят гетто. Но как же остановить танки? ”Может, мы трусы? — промелькнуло в его голове, — может, весь боевой дух из нас выйдет при первой же атаке?”

Когда головной танк проехал перекресток Заменгоф и Купецкой, на улицу так быстро выскочил какой-то высокий боец, что немцы даже не успели взять его на прицел. Он бежал прямо на головной танк.

Андрей не спускал глаз с этого бойца, в одиночку бросившегося на танк. У бойца слетела кепка, и длинные рыжие волосы разлетелись по ветру. Это была девушка. Когда танк уже почти наехал на нее, она метнула под него гранату. Граната взорвалась, повредив гусеницу. Танк повернулся вокруг своей оси и, раздавив при этом рыжеволосую девушку, остановился. Следившие за бронемашинами с двух сторон улицы бойцы обрушили на них град ”борща”. Танки ошалело стреляли во все стороны по невидимому врагу, стараясь отбиться от огненных ударов по броне, но град бутылок только усиливался. Бойцы близко подползали к ним, чтоб не было промахов. Пламя охватило танки.

Один за другим открывались люки, и горящие немцы выскакивали на улицу, попадая под перекрестный огонь.

* * *

Сумерки.

Трупы немецких солдат уже без оружия, без униформ, без амуниции сложены на краю тротуара, как раньше в гетто складывали трупы евреев.

Тихо дымятся покореженные танки. На улицах снова мертвый покой.

Толек Альтерман первым вышел из бункера на Милой, 18.

— Немцы убрались! — крикнул он, что было сил.

— Немцы убрались из гетто! Переходим на положение ”зеленое”.

— На положение ”зеленое”, — эхом отозвался чей-то голос.

Из квартала в квартал, передавая сигналы, носятся связные.

— Алло, Хайфа. Немцы убрались из гетто! Переходим на положение ”зеленое”!

— Беер-Шева! Переходим на положение ”зеленое”!

Радостные крики несутся из дома в дом.

По улице мчится боец, объявляя конец тревоги.

Выбегают из домов бойцы, протягивают друг другу руки, обнимаются, кричат, прыгают, хлопают друг друга по плечам, плачут от радости.

Тут же начинают плясать хору, один за другим выходят наверх перепуганные грохотом боя люди, обнимают и целуют бойцов. Андрей и другие командиры спокойно терпят такое нарушение дисциплины. Ничего не поделаешь — люди ждали этого счастливого мига три года.

Габриэла Рок, как и вся Варшава, слушала голос Александра Бранделя по радио: ”Польские соотечественники, сегодня, 19 апреля 1943 года, мы вступили в бой за свободу, первыми восстав против тирании нацистов. Выбросив нацистских мясников из гетто, Еврейская боевая организация освободила единственный клочок польской суверенной территории. Мы уже призывали вас присоединиться к нам, теперь мы повторяем свой призыв. Немцы убивают все больше и больше польских граждан в газовых камерах Аушвица. Они собираются превратить Польшу в резервацию подневольной рабочей силы, уничтожив половину ее граждан. Какая бы ни была между нами разница, борьба за выживание должна быть общей. Присоединяйтесь к нам. Помогите нам скинуть немецкое иго!”

В Варшаве в этот день, можно сказать, царило веселье. Грохот боя, доносившийся из гетто, поначалу обеспокоил город, но вскоре радио и газеты сообщили, что в гетто укрылись бандиты, и немцы вынуждены принять меры, чтобы выкурить их оттуда. Еще сообщили, что убиты и ранены десять немецких солдат, но стоит ли, право, из-за этого сильно беспокоиться? Что же касается передач подпольного радио, то, ясное дело, опять евреи, как всегда, делают из мухи слона!

Глава пятнадцатая

Изнуренные бойцы Еврейской боевой организации спали крепким сном и видели во сне свою победу. Ею они во многом были обязаны девушке, бросившейся под танк в нужный момент; это она подняла их на бой, но так или иначе победа сегодня осталась за ними. Завтра или послезавтра кому-то из них придется повторить то же, что сделала рыжая девушка, но сегодня вечером это не имеет значения. Победа! Дольше и горячее всех ее праздновал Александр Брандель. Он говорил, что должен наверстать все за две тысячи лет поражений.

Пока бойцы спали, командиры до поздней ночи занимались делами более существенными, чем празднование победы. Они подводили итоги дня. Баланс получался, в общем, хороший. В бою участвовало только шесть отрядов из двадцати двух. Потери от шальных пуль минимальные. Захвачено с убитых немцев шестьдесят автоматов и пистолетов, нанесено тяжелое поражение отборным гитлеровским частям.

И все же победа далась дорогой ценой: Еврейская боевая организация истратила больше снарядов, чем могла раздобыть снова. Так что таких побед, как сегодня, будет немного. В этой войне их силы будут убывать. Здравый смысл подсказывал, что евреев скоро выведут из игры. Сообщение о победе, переданное по радио из гетто, не подняло ни население, ни Армию Крайову. С десяток молодых поляков попытались прийти в гетто на помощь, но их убили по дороге.

Наступил следующий день. Еврейское командование предполагало, что немцы войдут на территорию фабричных корпусов, поскольку именно здесь сконцентрировалось наибольшее количество людей и место это незащищенное, менее всего подходящее для обороны.

Шимон перебросил два отряда из тех, что находились под командованием Андрея, во францисканский бункер на помощь Вольфу. Анна отвела свои отряды из центра, Толек передал три отряда Роделю на швейную фабрику.

Спорили до утра. Шимон и Андрей требовали, чтобы Вольф убрал из-под ворот швейной фабрики ”котелок каши”. Немцы наверняка не осмелятся входить через ворота плотными рядами после вчерашнего урока. Вольф считал иначе. Он был уверен, что никакого урока они не извлекли и тем более не осознали, что такое Еврейская боевая организация. Вольф отстаивал свою точку зрения до тех пор, пока стало уже поздно переносить мину в другое место.

Утро следующего дня.

Андрей и Вольф лежат рядом в окне второго этажа и смотрят на главные ворота швейной фабрики. Провод от ”котелка каши” у Вольфа под рукой: взрыв мины он не доверяет никому.

Половина бойцов Вольфа спряталась внутри главных зданий фабрики за баррикадами, устроенными там для защиты рабочих. Уязвимая позиция: им придется встретить лобовую атаку немцев. Вторая половина бойцов вместе с двумя отрядами Андрея расположилась вокруг щеточной фабрики, чтобы ударить немцам в тыл. Тактика полностью строилась на предположении, что немцы атакуют фабрику.

Десять утра.

— Чего они тянут? — удивился Вольф.

— Растерялись. Теперь строят расчеты вне гетто, — сказал Андрей, — сориентироваться на месте немцы не умеют, они должны действовать строго по плану.

— А мы его расстроим, — Вольф погладил шнур от мины.

— Зря ждем. Они ни за что не пойдут через главные ворота.

— Посмотрим.

В одиннадцать часов связные сообщили, что немцы стягивают значительные силы в Красинский сад. Эден предсказал точно: немцы собираются отрезать северо-восточную часть гетто вместе со швейной фабрикой.

В одиннадцать пятнадцать связные доложили, что немецкие части двинулись по Бонифратерской к Мурановской. Оцеплен весь сектор.

— Алло, Иерусалим. Говорит Хайфа. Войска концентрируются, чтобы отрезать фабрику. Они выступят с минуты на минуту.

— Говорит Иерусалим. Два моих отряда готовы зайти к ним в тыл, если нужно.

— Нет, пока придержите их.

Немцы вошли в гетто через ворота на Свентожеской, против сада и через Пшебегские ворота на Мурановской площади.

Они быстро растянулись по Наливкам, от сада до Мурановской площади. Щеточная фабрика оказалась полностью отрезанной. Восточная часть ее территории упиралась в стену гетто, которая тянулась вдоль Бонифратерской.

— У них просто талант попадать в ловушку, — сказал Андрей.

Ревизионисты заняли посты на крышах в тылу у немцев. Андрей послал связных и к Бен-Горину сказать, чтобы пока не стреляли.

Теперь, развернувшись, немцы двинулись к главным воротам. Одна рота шла по Гусиной, вторая — по Валовой, ей навстречу.

Напротив главных ворот немцы прижались к домам.

— Евреи, выходи! — понеслось из громкоговорителей.

Прошло минут пять — на фабрике ни малейшего движения. С автоматами наизготовку немцы обогнули главные ворота.

— Видишь? — огрызнулся Андрей. — Я же говорил, что они не войдут в ворота.

— Подожди!

Один взвод, озираясь, стал втягиваться в ворота. От главного здания его отделял открытый двор метров в сорок. Они жались к обочине, но никто им не мешал — за ними наблюдали бойцы, забаррикадировавшиеся внутри здания.

Второй взвод, войдя во двор, открыл наугад огонь по главному зданию. Посыпались стекла, куски кирпича. В ответ — ничего. Они снова начали стрелять. Опять ничего.

Во двор вошел третий взвод немцев. Они установили пулеметы, направив их на центральное здание. Два других взвода расположились так, чтобы прикрывать главные силы.

— Черт меня побери! — не удержался Андрей, увидев, что во дворе собирается целый немецкий полк.

Фланговые взводы подали сигнал, что путь свободен.

Эсэсовцы из Травников шли к воротам. Первая шеренга прошла над ”котелком каши”… вторая… третья…

Андрей облизнул пересохшие губы и уставился на шнур от мины, который Вольф держал в руках.

— Ну, ну же, — прошептал Андрей.

— Пусть их побольше пройдет внутрь, — ответил Вольф. — Еще немного.

Наконец Вольф дернул шнур.

Весь город вздрогнул от взрыва.

Невообразимое месиво взлетело в воздух. Болты и гайки извергались, как из вулкана. Стоны и крики раненых огласили воздух. Развороченные тела убитых истекали кровью. Уцелевшие в панике начали отступать.

И тогда им преградил дорогу огонь из здания фабрики. К тому же, и с крыш открыли по немцам шквальный огонь. Настоящий разгром!

Бойцы из подразделений Андрея и Вольфа бросились на улицу догонять убегающих врагов. В полном замешательстве охрана, поставленная немцами у ворот гетто, начала стрелять по своим. Некоторые пытались перебраться через стену, но руки им резали осколки стекла, вцементированные по верху стены, тела раздирала в кровь колючая проволока…

Расчет Вольфа на ”котелок каши” оправдался.

Глава шестнадцатая

Из дневника

Третий день.

Сегодня мы нанесли немцам самое унизительное поражение с тех пор, как начался наш ”детский бунт”. Я это опишу.

Уцелевшая после первого дня восстания часть ”Рейнхардского корпуса”, украинцы, литовцы, латыши и эстонцы собрались на площади для парадов перед Желязной, 101 и стали маршировать вдоль стены по Лешно, видимо, собираясь пройти через Тломацкие ворота. Родель так и предвидел, что следующим объектом нападения станет швейная фабрика. Немцы вступили в бывшийпольский коридор” — проход между двумя стенами. Бойцы Роделя, заранее заготовившие двадцать приставных лестниц, под грохот марша и боевых песен приладили их к стене, поднялись и забросали немцев гранатами. Враги на этот раз так и не вошли в гетто.

В тот же день позже они опять появились и двинулись через четыре входа под прикрытием пулеметов и минометов. Мы применили свою постоянную стратегию: пусть входят. Как только прекращается заградительный огонь, мы ударяем с тыла. Четыре раза подряд мы их выгоняли из гетто.

Два события нас обнадеживают. Над нами пролетели (надеемся, в Германию) первые русские бомбардировщики. Мы их приветствовали от всей души! И сегодня в вечерней радиопередаче немцы сообщили, что к ”польским бандитамприсоединились еврейскиеподонки”:извращенцы, дебилы, насильники и прочее отребье. Само признание, что они сражаются с ЕВРЕЯМИ, не может не произвести впечатления на народ.

Четвертый день.

На заре пришли нашидрузья”. На сей раз они не пели и не маршировали. Вооруженные до зубов, разбившись на отряды, они вошли лишь после того, как артиллерия, пулеметы и минометы вынудили нас уйти в укрытия. Теперь осторожно пробираются вдоль домов не мы, а они. Мы их пропускаем в глубь гетто и тогда открываем перекрестный огонь, забрасываем их гранатами с крыш, отдавая команды по-немецки, чтобы сбить их с толку, и атакуем с тыла.

Сегодня они сосредоточили свои силы на швейной фабрике, бросив на ее осаду, по нашим оценкам, не менее тысячи боевых единиц. Бойцы Роделя били их нещадно, но им все же удалось захватить несколько сотен рабочих. В боевом раже они взорвали больницу возле Павяка, из которой все больные, кроме лежачих, были давно эвакуированы.

Четвертая ночь.

На высоких домах по другую сторону стены установлены прожекторы, которые освещают многие районы гетто. Немцы продолжают ночные атаки на швейную фабрику. Шимон и Андрей уже не раз поднимали вопрос о возможности ночных атак. Шимон предпринял самый смелый из всех наших налетов. Три группы бойцов переоделись в немецкую форму, добытую на фабрике или снятую с убитых немцев (с кожаными поясами, касками и даже орденами). Первой группой командовал Андрей, второй — Шимон и третьей — Толек Альтерман. Нашинемцызапросто вышли из гетто. Охрана их не узнала. Группа Шимона разбила двадцать прожекторов и пулеметов. Группа Толека напала на оружейный склад в эсэсовских казармах, захватила пулемет, двадцать винтовок и несколько тысяч зарядов — они нам позарез нужны.

Группа Андровского разделилась на две части. Первая напала на центральный рынок иконфисковала” три грузовика продуктов. Вторая совершила налет на госпиталь и добыла медикаменты. Мы понимаем, что больше нам не удастся выйти вечером из гетто: немцы наверняка уже ввели пароль. Но днем мы можем устраивать неожиданные налеты, переодевшись в их форму.

Пятый день.

Мы проверили наличный запас оружия. Его у нас очень, очень мало. Шлосберг изготовил еще четыре ”котелка каши”, размером поменьше. Их подложили на четырех центральных перекрестках в надежде на успех.

Шимон собрал всех командиров и предложил перейти к новой тактике: меньше массированных обстрелов и больше ”личной находчивости”, что в переводе на простой язык означает больше личного героизма.

Наши бойцы сегодня ответили на это атаками беспримерного мужества. Один танк подорвался на мине в районе Новолипок, но второй вместе с броневиком был остановлен, что называется, голыми руками. Боец из подразделения Роделя вскочил на танк, открыл люк и бросил внутрь бутылку с зажигательной смесью! А на броневик в это же время из окон второго этажа прыгнули другие бойцы с гранатами в руках.

Немцы догадываются, что военное снаряжение у нас на исходе, и сильно теснят нас. Слава Богу, они еще не успели заменить разбитые прожекторы. Сегодня ночью в гетто была полная тьма. Нашим бойцам необходимо поспать.

Шестой день.

Еще один день неслыханного героизма.

Командиры Вольфа доложили: двое бойцов, у которых, кроме ножей, другого оружия не было, напали на отделение немцев, двоих убили, трое бежали, бойцы взяли оружие убитых.

Немцы схватили Рахель Бронскую, когда она перевязывала раненого бойца. Ей удалось выхватить спрятанную под юбкой гранату и бросить в них.

Андрей мне рассказывал, что его бойцы в центральной части гетто сражаются с немцами в каждом доме, в каждой комнате. Заманивают с первого этажа на второй, и так до самой крыши, не переставая забрасывать их бомбами и гранатами, а на крышу те уже не рискуют выйти.

В подразделении Роделя тяжело раненный в бою Шауль Цукерман, старый бундовец, дополз до бункера и отдал свою винтовку брату.

Шимон приказал всячески избегать столкновений с немцами лицом к лицу, атаковать их только с тыла. У нас нет никакого боезапаса. Мы вынуждены занимать такие позиции, чтобы можно было, отступая, заводить врага в тупик, и только там мы бросаем бутылочные бомбы.

Немцам удалось обнаружить несколько бункеров, где прятались штатские лица. Людей увели из гетто. Я слышал, что сегодня на Умшлагплац попал Борис Прессер с семьей.

Что еще сказать? Можно ли и теперь сомневаться в мужестве евреев? Думаю, все мы доказали, что нет, нельзя. Андрей мне признался, что у него подобные мысли возникали в первый день, когда он увидел, как пошли немецкие танки по Заменгоф. Уверен, что последние шесть дней рассеяли его сомнения навсегда. Самопожертвование стало обычным делом. Ни один наш боец не сдался.

Шестая ночь.

До сих пор еще не заменили разбитые нами прожекторы. Немцы приказали ночным патрулям не давать нам спать. Мы их уничтожили.

Наши бойцы кричат в темноте, и немцы стреляют вслепую на голоса, выдавая не только свои позиции, но и свой страх. В донесении с арийской стороны сообщают, что Функ искал среди эсэсовцев добровольцев в ночной патруль, но таких не оказалось. В этом же донесении сказано, что польский народ изумляется нашей борьбе. На кой нам черт их изумление — нам помощь нужна.

Написав эти строки, я вдруг сообразил, что завтра будет уже седьмой день восстания. Так что зря Функ обещал своей бригаде ”Мертвая головазакончить операцию за четыре дня. Всю неделю мы молились, чтобы выстоять. Господи! Помоги нам!

Седьмой день.

Шимон Эден на рассвете беседовал со своими командирами. Мы вынуждены перейти к еще более отчаянной тактике. Немца нужно подпускать так близко, чтоб слышать его дыхание. Нападать на него с ножом, нет ножа — душить голыми руками. Стрелять можно только прямой наводкой. Чтоб хоть одна граната не попала в цель — непозволительная для нас роскошь. Вечером нужно постоянно менять позиции, переходя из бункера в бункер. И, наконец, наш рацион сокращается до минимума. Воды — по одному стакану в день на бойца.

Сегодня немцы окончательно очистили швейную фабрику. У подразделения Роделя не было боеприпасов, чтобы их остановить. Пришлось устроить большинство рабочих в домах и в бункерах. Жить в бункерах стало невозможно. На Милой, 18 — четыреста человек вместо двухсот двадцати, которые вмещает бункер. Люди только-только не задыхаются в прямом смысле слова.

Седьмая ночь.

Немцы больше не рискуют соваться в темное гетто. Ночь принадлежит нам. В темноте хозяева мы. Неделю мы продержались, словно выполняя клятву. Семь дней жил под огнем возрожденный Израиль. Смехотворно мало, не правда ли? У нас катастрофически не хватает боеприпасов. С продуктами и водой дело обстоит не лучше. Нам нечем заменить использованные патроны, нам некем заменить убитого бойца. Раненые умирают, не жалуясь на то, что мы так мало можем им помочь. А мне стыдно за мое прошлое маловерие. В жизни не видел такого морального подъема, никогда так не гордился тем, что я еврей. Вечером мы распрямляемся, как свободные люди. Поем и танцуем, высмеиваем наш голод и наш страх. Удивительно, просто непостижимо, как безнадежное дело может вселять такое воодушевление, какого я еще никогда не испытывал.

Александр Брандель.

Глава семнадцатая

Шимон Эден был расстроен. Прошла уже неделя, а его армия все еще оставалась в резерве и рвалась в бой. Шимон, который прежде боялся брать на себя командование, сотни раз уже действовал решительно в сложные моменты. Если же он не был вполне уверен в правильности своего решения, то вел бойцов в атаку сам. Он стал образцовым вождем.

В конце недели потребовалось подвести итоги. Больше такую роскошь, как массированный огонь, уже нельзя было себе позволить, а это значило, что немцы могут без особого труда отрезать окруженные районы. Так как дольше защищать гражданское население в южной части не представлялось возможным, Шимон отдал приказ Роделю уйти с занимаемых позиций — оставаться на них означало бессмысленное самоубийство — и отвести свои части в центр.

Вольф получил приказ уничтожить телефонную линию между Милой, 18 и францисканским бункером, несмотря на то, что в дневное время связным часами приходилось добираться до соседнего квартала. Уж слишком велик был риск, что немцы обнаружат телефонную линию, а по ней и бункеры.

Новый постоянно действующий приказ гласил, что бойцы должны по ночам уносить из обнаруженных днем бункеров продукты и воду.

Шимону помогала темнота — ночью он был тут хозяином. Помогало то, что немцы больше не вводили в гетто танки и минометы. И помогал Андрей Андровский, его рабочая лошадь, его несравненный солдат. В присутствии Андрея он почти всегда был спокоен.

Шимон работал все ночи напролет, научившись спать урывками. Родель пришел на Милую, 18, на первый этаж, где, спасаясь от жары в бункере, проводил ночи Шимон, и доложил, что все его бойцы переведены в центр.

— Прекрасно. Поспите немного, — сказал Шимон, — сейчас четыре часа ночи.

— Мне нужно с вами поговорить. До меня дошли слухи, что Самсон Бен-Горин выводит своих ревизионистов из гетто.

— Это правда, — подтвердил Шимон, — я сейчас иду к нему.

— Возьмите меня с собой.

— Зачем? Ведь вы с ним уже пять лет как не разговариваете?

— Они не имеют права уходить! — закричал Родель.

Иной реакции Шимон и не ожидал от вспыльчивого коммуниста.

— Ревизионисты не обязаны подчиняться нашему командованию, — мягко ответил он.

— А долг?

— В чем их долг, Родель? Пасть смертью храбрых? Дрались они как следует. Все мы выполнили принятое решение. Защищать гражданское население мы больше не в состоянии, и вы это знаете.

— Но каждый день, пока мы не сдаемся, умножает нашу славу. С ревизионистами мы могли бы выиграть время. День… два…

Шимон не знал, что возразить.

— Я много думал об этом. Есть черта, за которой долг человека — выжить, а не умереть. Один подходит к этой черте в одно время, другой — в другое. Я не могу приказывать там, где человек должен выбирать сам.

— Прекрасно, но зачем же им потворствовать? Подумайте хорошенько, Шимон. Вы создаете опасный прецедент. Другие тоже могут захотеть уйти.

— Да… я знаю…

* * *

Встреча с Самсоном Бен-Горином состоялась в отсеке на Наливках, 37 при свете фонаря. До рассвета оставалось два часа. Всегда ухоженная борода Самсона теперь была растрепана и на исхудавшем лице стала заметнее усталость.

— Принесли план канализационной системы?

Шимон выложил план на стол.

— Вы все еще намерены провести эту операцию до рассвета?

— Да. До Вислы добраться — немногим более часа, а там нас будет ждать баржа.

— Я не хочу вмешиваться, но по главной линии вы приведете своих людей прямо под центр Варшавы, это опасно. Настоятельно советую уходить по маленьким пересекающим линиям, вот здесь, здесь, здесь, — показал Шимон по плану-карте, — тогда вы выйдете в нескольких километрах севернее Жолибожа.

— Сейчас уже поздно менять решение. Нас будут ждать.

— Отложите операцию на день, свяжитесь заново с людьми и уходите более безопасным путем.

Самсон хмыкнул и вскочил со стула. Он тоже думал о более безопасном пути, но в таком случае он проигрывал целые сутки.

— Уж очень рискованно оставаться, — сказал он, — вряд ли мы можем продержаться еще один день.

— Есть у вас компас? — Шимон ничем не выдал, насколько он потрясен.

— Да.

— Тут почти прямая дорога, — продолжал Шимон, водя карандашом по карте. — Здесь смотрите в оба: тут колючая проволока. Сточные воды здесь поднимаются не так уж высоко. Держитесь за руки, старайтесь не разговаривать, берегите огонь.

Самсон Бен-Горин несколько минут рассматривал карту, потом сложил ее и спрятал в нагрудный карман.

— Мне нужно возвращаться к себе в бункер, — сказал Шимон, вставая. — Через десять минут у нас заседание совета. Наши немецкие ”друзья” ввели в действие еще один артиллерийский батальон.

— Спасибо за все. Послушайте, Шимон, я хочу, чтобы вы знали, что решение уходить не мое, а общее.

— Не нужно ничего объяснять.

— Это не то, что мы убегаем…

— Никто вас в этом и не обвиняет.

— Шимон, когда гетто поднялось, нас было в Варшаве пятьсот человек. Теперь осталось пятьдесят два. И еще я хочу, чтобы вы знали, что я лично голосовал за то, чтобы не уходить. Но… как командир я обязан вывести их в леса.

— Я так себе и представлял.

— Одиннадцать моих людей решили остаться с вами. Мы также проголосовали за то, чтобы отдать вам половину нашего оружия и восемьдесят процентов боеприпасов. Вы все найдете в нашем бункере, — он протянул Шимону руку, и тот пожал ее.

Самсон Бен-Горин, бунтарь из бунтарей, быстрыми шагами удалился.

Через десять минут ревизионисты спустились в главную водосточную трубу под Гусиной. Они прошли около бункера Вольфа под Францисканской, под швейной фабрикой и под стеной. Через каждые десять метров Самсон зажигал фонарик на две секунды. Люди двигались молча, держась за руки.

Фонарик высветил моток колючей проволоки.

Пять человек, виток за витком, стали перерезать ее специальными ножницами.

Самсон посмотрел на часы. Слишком медленно они режут. Через пять минут начнет светать.

— Скорее! — прошептал он.

— Проволока очень толстая!

— Скорее, скорее!

Они торопились, кряхтели, чертыхались. Самсон снова посветил им. Разрезана только треть! Он оттолкнул их в сторону и начал сжимать моток руками. Проволока изодрала ему кожу, но он сжимал и сжимал ее, пока не образовался узкий проход. Проволока рвала одежду вместе с кожей, кровоточащие порезы болели.

Польский полицейский, патрулировавший в этой части города, услышал какие-то странные звуки и подошел к центральному люку. Став на колени, он приложил ухо к крышке, затем побежал к воротам Цитадели, где размещался лагерь вермахта.

— В Канале люди. Точно. Я слышал, как они там возятся.

Последние ревизионисты продрались сквозь проволоку. Окровавленные ноги хлюпали по нечистотам, когда люк открылся и ворвался поток света. Немцы! Люди прижались к скользкой стене так, чтобы не попасть в световую полосу.

— Видите? Вон проволока разрезана.

— Давайте сюда лестницу.

У Самсона пошли круги перед глазами. В голове пронеслось, что Шимон советовал ему пробираться по боковым трубам. О, Господи! Очутиться в этом черном вонючем гробу! Он почувствовал, как в страхе дрожит вся цепочка. Что делать? Не двигаться? Напасть на них, когда они спустятся? Бежать назад в гетто? Кинуться вперед к реке?

— Пошли, здесь оставаться нельзя! — он потянул их в сторону Францисканской, шагая так быстро, как позволяли его окровавленные ноги.

Он хотел посветить, чтобы найти на карте ответвление от Канала, но нельзя было останавливаться. В одном месте сходились две широкие трубы. Значит, наверху улица Фрета. Там большой перекресток. Они на полдороге к нему. Течение здесь быстрое.

Они услышали, как позади немцы спускают лестницу, и увидели лучи искавшего их прожектора.

— Нужно свернуть в другое место, — прошептал Самсон.

— Не нужно.

— А я говорю — нужно. Выйдем на улицу Фрета.

— Нет, мы хотим пробиться к реке.

— Идите за мной, на улицу Фрета!

— Самсон! — крикнул кто-то в конце цепочки.

— Самсон! Они пустили газ!

Самсон зажег фонарик и увидел клубы дыма; приближающиеся к ним. Сюда! Тут железная лестница вделана в стену. Она ведет на улицу! Кашель, вопли тех, кого уже достиг газ… Самсон взобрался по лестнице, приподнял плечом крышку люка, высунул голову и вылез на улицу. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь — еще семь человек выбрались вслед за ним. Но что это? Ослепительный свет! Шквальным огнем из бронемашины немцы начали их косить. Некоторые отползли назад и упали в открытый люк, наполненный удушливым газом, из которого только что выбрались. Несколько вскриков — и все стихло.

* * *

Брешь, которую так долго искали немцы, образовалась как раз на заре восьмого дня, когда уничтожили ревизионистов, чья попытка уйти через Канал показала, что опасения Шимона были не напрасными.

На восьмой день, воодушевленные своей победой, немцы вломились в гетто. Гибель ревизионистов подействовала на бойцов самым неожиданным образом. Они окончательно поняли, что выхода нет и сражаться до последнего вздоха нужно здесь, на этом клочке земли. Они рассвирепели, они отчаянно врывались в ряды немцев, обвесив себя гранатами. Они дрались камнями, дубинками, голыми руками. За каждый свой шаг немцы платили все дороже и дороже. Евреи были над ними, под ними, позади них — повсюду и дрались, как одержимые.

К концу восьмого дня они вытеснили немцев из гетто. Известие о восстании, столь тщательно скрываемое, вырвалось за стены гетто и облетело всю Польшу.

Евреи в Варшавском гетто восстали!

Евреи уже неделю отбивают атаку за атакой!

Просачивались рассказы о неслыханном мужестве евреев. Миф о еврейской трусости развеялся как дым.

Берлин содрогнулся.

Евреи сражаются! Они обратили в бегство наши отборные части! Поражение! Провал немецкой пропаганды, такой же унизительный, как военный разгром под Сталинградом.

На девятый день Функ предпринял самую яростную атаку, в которой участвовало шесть тысяч человек. К исходу дня перед ним предстали офицеры и начали что-то лепетать о невозможности бороться с евреями.

— Герр оберфюрер, они воюют, как призраки…

— А вы — как трусы! — заорал Функ. — Вы опозорили войска СС, отечество, нашего фюрера!

Функ выгнал всех, кроме Хорста фон Эппа. Он ненавидел этого человека, но в последние дни особенно в нем нуждался. Фон Эпп мог придумать всему самые блистательные оправдания.

Функ уселся за стол писать рапорт. Шестьсот евреев вывезены из гетто на девятый день. Всего за эти дни вывезено восемь тысяч евреев, — большинство из них — рабочие швейной фабрики. На территории гетто прячется еще тысяч тридцать, и с каждым днем становится все труднее их обнаруживать. При таком темпе операция никогда не кончится. Его обещание ликвидировать гетто за четыре дня не давало ему покоя. Все смеются над этим, как над обещанием Геринга, что ни одна бомба не упадет на Германию. И офицеры его презирают. Нет, его не рискнут сместить, это значило бы признать, что евреи нанесли поражение эсэсовцам.

Хорст раздумывал, с кем из проституток ему провести конец недели, а Функ писал ежедневный рапорт. Рапорт был краткий — он хвастал мнимыми успехами, преувеличивал силы врага, снова прибегал к мифу о польских бандитах, поддерживающих евреев. Копии шли генералу полиции Крюгеру в Краков, Глобочнику в Люблин и Гиммлеру. Все с грифом ”Совершенно секретно”.

Хорст, так и не сделав выбора между рыжей и блондинкой, подошел, взял рапорт и пробежал его глазами.

— Альфред, вы когда-нибудь слышали о библейском Валааме и его ослице?

— О ком, о ком?

— О библейском Валааме и его ослице. Валаам пытается проклясть сынов Израиля, но в конце концов прославляет их[77].

— Вас так и тянет говорить загадками.

— Посмотрите, что вы пишете. Вы пишете: ”враг”. С каких это пор евреи — наш враг на поле боя? А эта фраза: ”Презрение евреев к смерти и их непоколебимое решение сопротивляться…” Может, вы еще посоветуете наградить их Железным крестом?

— Я напишу другой, — сказал Функ, разрывая рапорт.

— Я слышал, там творится ад кромешный? — сказал фон Эпп.

— Ничего не понимаю. Большинство этих частей прекрасно проявили себя на Восточном фронте. Просто ничего нельзя понять. Нужно снять евреев с крыш, — продолжал Функ, — спустить на землю…

Зазвонил телефон. Функ снял трубку, прикрыл ее рукой и, позеленев, прошептал: ”Гиммлер из Берлина”. Затем взял рапорт и зачитал те места, где он писал о немецком мужестве, потом замолчал и стал слушать. Долго слушал; лицо его побагровело, потом посерело. Наконец он медленно повесил трубку.

— Весть о восстании облетела всю Европу. Гитлер целый день бушевал.

Хорст фон Эпп машинально схватился за горло.

— Сволочи! Сволочи! — Функ в ярости подошел к окну. — Пропади они пропадом, эти проклятые евреи!

Он повернулся к Хорсту — не лицо, а злобная маска. Фон Эпп даже испугался.

— Что вы собираетесь делать, Альфред?

— Сброшу этих грязных тварей с крыш и спалю гетто дотла.

Глава восемнадцатая

— Бомбардировщики! — закричали бойцы на крышах.

Немецкие самолеты пикировали над щеточной фабрикой, спускаясь чуть ли не до самой крыши и замедляя скорость. Из открытых люков сыпались тонны черных бомб, которые падали на дома, таранили крыши, разрывались на улицах.

Дымились пожары, языки пламени словно выискивали, чем бы еще поживиться. Вспыхивали деревянные части домов, и огонь гудел в лестничных пролетах до самых крыш.

— Гетто горит!

Самолеты заходили на второй круг, на третий… Сбивать их было нечем. Клубы дыма поднимались к небу, пламя лизало крыши, превращая их в раскаленные сковороды. Лопались стекла, осколки сыпались на тротуар, и оранжево-красные вихри вырывались из пустых оконных глазниц.

Обожженный связной влетел в бункер на Милой, 18, за ним второй, потом третий. У всех обезумевший взгляд, у всех страшный вид.

— Нужно уходить с крыш.

Горит гетто, корчится в огне, и нет надежды. Нет воды тушить огонь. Прожорливый, он уничтожает все на своем пути и мчится дальше — не осталось ли еще какой добычи.

Варшавские пожарники окружили гетто со шлангами наготове. Им приказано не выпускать огонь из гетто — пусть жрет евреев. Если случайно шальная искра перелетит через стену на арийскую сторону, следует ее немедленно погасить, но так, чтобы ни капли воды не попало в гетто.

Под вечер десятого дня восстания вся северная часть гетто была охвачена огнем.

На десятую ночь немцы ввели в действие новые артиллерийские части. Из пяти тысяч орудий они обстреливали гетто прямой наводкой. Осколки летели, как снаряды. Стены, не поддавшиеся огню, были разбиты артиллерией.

Дрожала земля, хлопали на ветру ставни, грохотали выстрелы, никто в Варшаве не спал.

Стреляли в каждого, кто, пробегая по улице, попадал в свет огня. И так до самой зари.

Потом вернулись самолеты, чтобы подбросить угольков в адский огонь, и он с новой силой рванулся от дома к дому, от перекрестка к перекрестку, от квартала к кварталу. Сожрав Ставки — район бедноты, — он перекинулся на Заменгоф, оттуда на Низкую, на Милую, на Наливки и охватил корпуса щеточной фабрики.

Гигантские столбы дыма, извиваясь, поднимались к небу, превращались в желто-черные облака и заслоняли солнце, преобразовывая день в ночь. Густой черный дождь пролился на город и перемешался с пеплом.

Шимон одну за другой отзывал свои группы с крыш; оборонительные позиции в буквальном смысле слова горели у них под ногами. То, чего не смогли сделать немцы, сделал огонь: бойцы покинули крыши.

Огненный смерч спустился по Заменгоф, метнулся к зданию Еврейского Совета, сожрал его, помчался на Гусиную, бывшую торговую улицу Варшавы, и Павяк запылал, как гигантский факел.

Пасхальное воскресенье!

В соборе мощный орган славил воскрешение Сына Божьего. Костелы и церкви Варшавы были переполнены верующими. Коленопреклоненные, они молились, прославляя Деву Марию. Хор мальчиков пел хвалу Господу чистыми звонкими голосами.

От огня, бушевавшего в гетто, становилось жарко, но верующие делали вид, что все в порядке, ибо в день воскресения нужно радоваться.

”Славим тебя, Дева Мария, милосердная Матерь Божия…”

Габриэла Рок стояла на коленях в последнем ряду. У нее уже не было больше слез — все выплаканы. По всему собору раздавался кашель, когда порыв ветра доносил клубы дыма из гетто до самого алтаря.

Габриэла посмотрела на распятого Христа. Архиепископ невозмутимо молился скороговоркой на латыни.

”Бог мой, — сказала про себя Габриэла, — я ненавижу всей душой этих людей вокруг меня. Помоги мне, Бог мой. Помоги мне не питать к ним ненависти, помоги мне избавиться от ненависти, пожалуйста, помоги моему ребенку выжить. Мой ребенок должен выжить, но меня пугает моя ненависть. Господи, Иисусе, как ты можешь такое творить с твоим же народом?”

Собор опустел, а Габриэла все еще стояла на коленях.

* * *

Первая пасхальная ночь.

Пламя озаряло небо от церкви прозелитов на юге до Мурановской площади на севере, от кладбища на западе до щеточной фабрики на востоке. Гетто пылало все целиком.

Хорст фон Эпп застыл у своего окна. На кровати позади него нежилась голая девица. Так пьян, как сегодня, он еще никогда не был.

— Какой изумительный огонь, — сказала девица.

— Это не огонь, это ад. Ад, каким задумал его Сатана.

— Хорст, будь хорошим мальчиком, опусти шторы и иди в постель.

— Ад! — он опять налил себе; руки дрожали и не все попадало в стакан. — Да здравствует наша тысячелетняя империя! Посмотри! Посмотри! Вот так и мы будем гореть в огне тысячу лет! Мы прокляты! Прокляты! — он повернулся и безумными глазами посмотрел на девицу. Тени от пламени крестом ложились на ее тело.

— Ты меня пугаешь, — захныкала она.

— Убирайся вон, потаскуха!

* * *

Преисподняя! Ад! Геенна огненная!

Толстые балки, скошенные огнем, падали с крыш, пробивая этажи. Задыхающиеся, ослепленные евреи выкарабкивались на улицы и беспомощно кружили по ним, как безумные. Они выбрасывали из окон своих детей и выбрасывались вслед за ними. Они погибали, раздавленные падающими стенами.

В тринадцатую ночь восстания после воскресного перерыва артиллерия заговорила снова.

Евреи сгорали, превращаясь в неузнаваемые обуглившиеся трупы. Они изжаривались заживо в бункерах, ставших для них могилами. Они умирали, задохнувшись от дыма, наполнявшего их легкие. Они пытались спастись в каналах и там погибали в кипящих от жара сточных водах.

На пятнадцатый день восстания гетто горело.

На шестнадцатый оно продолжало гореть.

На семнадцатый день — тоже. Столбы дыма по-прежнему поднимались в небо, и далеко вокруг все было черным-черно.

Метались, как шальные, лучи прожекторов, гремели выстрелы, падали стены.

Бункер под Милой, 18 был очень глубоким, поэтому огонь до него не добрался, но находиться там становилось просто невозможно. От жары люди падали в обморок. Отсек ”Треблинка”, служивший госпиталем, был полон обгоревшими стонущими людьми. Ожоги сделали многих неузнаваемыми. У Деборы и других сестер милосердия не было ни мази смазать им раны, ни воды, чтобы смочить им губы. День и ночь люди молили, чтобы их избавили от невыносимых мучений, положив конец их жизни, но даже на это нельзя было истратить пулю.

Когда же они умирали, их трупы несли в детский отсек ”Майданек”, соединявшийся с канализационной системой, и выбрасывали в сточные воды: нужно было освободить место для новых умирающих.

Слабеющим голосом рабби Соломон в исступлении день и ночь пел псалмы.

На девятнадцатый день сгорело почти все, что могло гореть. Железные балки покорежились от перегрева. По тротуарам и мостовым невозможно было ходить, а сточные воды начали, наоборот, остывать.

И когда на двадцатый день палящий огонь утих, немцы вернулись добить противника, надеясь, что теперь-то уж дело сделано.

Но большинство бойцов остались в живых и жаждали снова встретиться с врагом лицом к лицу. Родель и десять его людей обыскивали бункеры за разрушенными стенами — не осталось ли там кого-нибудь. В это время в гетто вошли немцы.

Родель приказал своим людям спрятаться в груде камней, когда по Любецкой к ним начал приближаться патруль.

Немцы продвигались осторожно, с опаской, хоть и надеялись, что больше евреев в гетто не осталось.

Немецкий офицер послал автоматчика проверить груду камней.

Решение пришлось принимать мгновенно. В патруле двадцать немцев. Оружия, кроме пистолета, у Роделя нет; автоматчик, конечно же, обнаружит его бойцов, если подойдет ближе. Родель закусил губу и нащупал пистолет. Он пожирал глазами автомат немца. Замечательный автомат! Да еще и фляжка с водой…

Немец уже почти дошел до роделевского отряда.

— Всем оставаться в укрытии! — приказал Родель и выскочил из-за камней.

— Евреи! — еще успел крикнуть немец перед тем, как в него вонзился нож Роделя.

Родель выхватил его автомат и ленту с патронами и побежал в сторону, отвлекая немцев от своих бойцов.

— Стреляй в него!

Эсэсовцы начали стрелять.

Родель кинулся назад в разрушенный дом. Половины стен не было, и потому видна была вся лестница, до самого верхнего этажа. Там бушевал пожар. Родель упал ничком и дал по немцам автоматную очередь. Они кинулись врассыпную, а он помчался по лестнице вверх. Половина немцев бросилась за ним, остальные, оставшись на улице, стали обстреливать дом.

Этаж, еще этаж. Он опять дал из автомата низкую очередь по своим преследователям.

Тем временем его бойцы успели скрыться.

Родель добрался до последнего этажа. Комнаты горели. Дальше — тупик: вокруг бушует пламя. Немцы бросили гранату, она покатилась к его ногам. Он отпрянул, продолжая стрелять. На нем загорелась рубаха. Он зарычал и двинулся на немцев, в испуге отступивших перед этим живым факелом. Автоматная лента кончилась — он стал стрелять из пистолета.

Немецкая пуля сразила его, и он упал сверху прямо на улицу, весь охваченный пламенем.

* * *

На двадцатый день немцы вернулись, но уже оснащенные звукоуловителями. Среди них были инженеры, они не забыли также прихватить с собой собак. Обезумевшие от жажды бойцы гетто неистово атаковали их, но дело уже шло к неотвратимой развязке.

Пока гетто горело, оберфюрер Функ методично планировал уничтожение еще остававшихся там евреев. Немцы деловито возводили баррикады вокруг одного из кварталов, а потом разрушали этот квартал дом за домом, комнату за комнатой. Они искали бункер за бункером, отыскивали людей, прятавшихся в руинах. Как только обнаруживался бункер, туда спускались инженеры и закладывали динамит. После взрыва гранатометчики бросали в бункер зажигательные бомбы, и, наконец, специальная команда пускала туда ядовитый газ.

Ядовитый газ заполнял канализационные трубы. Отравленные воды прибивали трупы к колючей проволоке.

На двадцать первый и на двадцать второй день были уже разрушены десятки бункеров, а эти мерзкие, обнаглевшие еврейские сволочи все еще продолжали свои налеты. Немцы панически боялись сталкиваться с бойцами гетто лицом к лицу, потому что это всегда означало для них смертельную опасность.

На двадцать третий день они уничтожили сто пятьдесят бункеров и затем сменили тактику.

На перекрестках немцы поставили бидоны с водой и положили свежий хлеб, чтобы выманить из укрытий обезумевших от голода и жажды людей.

Поймав ребенка, они начинали истязать его на глазах у матери, чтобы та показала, где вход в бункер. Собаки тоже участвовали в этом способе добычи признаний.

К концу двадцать третьего дня было обнаружено около пятнадцати тысяч полуживых людей. Всех их отправили на Умшлагплац.

На двадцать четвертый день немцы уверились, что в основном битва выиграна и сопротивление пошло на убыль. Ночью Андрей Андровский, в обязанности которого входила перегруппировка сил в конце каждого дня, собрал двести шестнадцать бойцов и все имевшееся в наличии огнестрельное оружие и стал поджидать немцев, устроив им засады в руинах. Его бойцы отбросили немцев за пределы гетто, забрали выставленные хлеб и воду, прорвались через Гусиные ворота на арийскую сторону, где захватили оружие в небольшом складе и перебросили его через стену поджидавшим с другой стороны товарищам. Теперь у них был хлеб, боеприпасы и вода, чтобы продержаться еще какое-то время.

В этой операции погибла Сильвия Брандель, ее сразила пуля, когда она перевязывала раненого бойца.

Оберфюрер Функ был так потрясен докладом обо всем этом, что в припадке ярости застрелил одного из своих офицеров.

* * *

— Наверху немецкий патруль!

Милая, 18 в очередной раз привычно стихла. Дебора Бронская не давала двум десяткам детей даже пикнуть. Бойцы затаили дыхание. Раненые перестали стонать.

Прошел час… два…

Немцы наверху все еще искали вход в неуловимый штаб Еврейской боевой организации.

Через два часа рабби Соломон начал молиться, и Шимон Эден чуть не задушил его, чтоб он замолчал.

Там, наверху, собаки обнюхивали всю Милую, звукоуловители старались засечь любой звук — кашель, стон, рыдание.

В конце третьего часа напряжение стало невыносимым. К тому же стояла страшная жара. Один за другим люди теряли сознание. Де Монти дергал Дебору за волосы, чтоб она не впала в забытье.

Вдруг раздался плач.

Шимон, Андрей и Толек Альтерман бросились к плачущим и стали бить их прикладами, чтобы предотвратить общую истерику.

Пять часов… шесть…

Когда немцы покинули улицу, сознание потеряли уже практически все, кто был в этом бункере.

Из дневника

Завтра будет уже двадцать пять дней, как мы ведем сражение. Хоть бы смерть пришла ко мне. Нет у меня больше сил. До вчерашнего дня я еще кое-как держался, но теперь, когда Сильвии уже нет и Моисей при смерти, что остается? Что? Немцам все еще не удается завладеть гетто. Теперь молю Бога об одном: пусть сохранит жизнь Кристоферу де Монти, чтобы не погибла история нашего сопротивления.

Александр Брандель

Глава девятнадцатая

У Андрея зубы скрипели от песка. Он провел по зубам языком и выглянул из-за груды развалин. Мурановская площадь освещена гирляндами лампочек, и светло, как днем. Эта ночная жизнь меня убивает, подумал Андрей. Через вход на Мурановской в бункер не попасть. На площади, по меньшей мере, две роты немцев. Он почесал бороду. Нужно напомнить Шимону, чтоб постриг меня, а то я на черта похож. Кстати, и я должен его постричь.

Андрей погладил свой шмайзер и подсчитал запасы. Двадцать пуль и одна граната. Бедная ”Габи”, подумал Андрей, я даже смазать тебя не могу: масла нет. Совсем ты заржавела. Извини, ”Габи”, но мы с тобой одни не можем атаковать сотню этих сволочей, а они и не собираются отсюда уходить. Ничего не поделаешь, уберемся отсюда мы. Я устал и очень хочу почистить зубы, хоть перед смертью.

Каждую ночь с начала восстания Андрей обходил позиции Еврейской боевой организации и отдавал приказы на следующий день. В первые дни, когда немцев вытеснили из гетто, обход позиций не составлял труда. Он мог открыто ходить вместе со связными.

Когда же начались пожары, обходы превратились в сплошной кошмар. А теперь связь между бункерами и вовсе прекратилась. Два дня назад он передал каждой группе приказ Шимона — действовать самостоятельно, сообразуясь с условиями своего района. Каждый командир нес ответственность за предпринятую им атаку и, что еще важнее, сам должен был добывать продукты, боеприпасы, медикаменты, чтобы продолжать борьбу.

Каждую ночь Андрей уходил с Милой, 18 для перегруппировки непрерывно уменьшающегося личного состава. А немцы становились все самоуверенней. Патрулей по ночам стало больше. У Андрея уходила почти вся ночь, чтобы добраться до своих, хотя радиус их размещения неуклонно сокращался. Осторожность нужна была на каждом шагу. Немцы заняли южную часть гетто. Теперь через Мурановскую площадь они имели доступ и к северной части. На Заменгоф и Гусиной они закрепили свои позиции.

Район расположения Еврейской боевой организации сократился до минимума. Два бункера, вмещавших половину всего состава, находились на его границе: на одном конце — под Милой, 18, на другом под Францисканской и между ними были еще маленькие бункеры, где прятались в общей сложности двести человек.

Отряд Анны перебрался в бункер под Францисканской. Толек взял на себя командование маленькими бункерами в северной части, заменив Роделя. С Милой, 18 он ушел.

Сегодня ночью Андрей снова наладил между ними связь.

Месяц подходил к концу. Это было чудо, но больше половины бойцов Еврейской боевой организации оставались в живых и при оружии. Они захватили его столько, что могли продолжать восстание.

Сволочи, выругался про себя Андрей, поняв, что немцы постоянно толкутся на Мурановской площади, и решил завтра ночью совершить на них неожиданное нападение. Он потерял терпение. Выскользнув из своего укрытия, он вскарабкался на груду руин на Наливках и с кошачьей ловкостью стал пробираться между развалинами, стараясь решить, через какой из шести входов можно незаметно попасть на Милую, 18.

О входе с Мурановской площади нечего и думать. Канализационная труба на Наливках, 39 проходит прямо у немцев под носом…… даже пытаться не стоит. Он направился к третьему входу, туда, где раньше был двор на Купецкой, соединявшийся с бомбоубежищем. Андрей выглянул из-за развалин. Вроде никого. Но он тут же прищурился: кто-то там есть. Андрей научился видеть в темноте, как кошка. Он различил немецкие каски. Немцы стояли на другом конце двора спиной к нему и лицом к Милой.

Андрей перебрал в уме все возможности. Побежать в бомбоубежище и оттуда в туннель? Скорее всего они его не заметят, но если есть хоть крохотная доля риска, что немцы обнаружат бункер, ведущий на Милую, 18, то такой путь отпадает. Остается выбирать между четвертым входом на Заменгоф и канализационной системой. Ни тот ни другой вариант ему не нравился: на Заменгоф наверняка полно немцев, а пробираться по канализации очень опасно. Он решил подобраться к немцам поближе. Надо было пересечь двор ползком. Он сделал это и оказался у немцев в тылу. Их было шестеро; они стояли на груде обвалившихся кирпичей, откуда просматривалась часть Милой. Он огляделся кругом. Слева от немцев дом совсем разрушен, справа — только наполовину. Андрей прикинул, что если он сумеет добраться до полуразрушенного дома, го окажется как раз над ними. Но как сделать, чтобы его не увидели? Он нащупал кирпич и бросил влево от себя. Кирпич перелетел через руины. Он не ошибся: немцы немедленно стали стрелять в этом направлении.

Воспользовавшись моментом, Андрей отскочил в противоположную сторону, пробрался в дом и стал подниматься наверх, пока внимание немцев было отвлечено.

— Прекратить огонь! — раздалась команда. — Никого там нет, просто кирпич обвалился.

Теперь Андрей был над ними. Сукины дети! Установили пулемет так, чтобы часть Милой находилась постоянно под прицелом. И собрались в кучу. Что за кретины! Андрей отстегнул гранату от пояса, зажал рукоятку в зубах и зарядил пистолет. Ну, ”Габи”, не подведи! Действовать надо быстро. Гранату бросить в того толстого, троих справа уложить из автомата. Отнять у них оружие, потом боеприпасы и воду. Он глянул через плечо в сторону бомбоубежища. Метров двадцать пять, на все дело полминуты только и надо. Ну!

Граната полетела в толстого немца.

Крики, вспышки; немцы хватаются за развороченные лица.

Андрей сосчитал до четырех, пока улеглись осколки, и прыгнул. ”Габи” выпустила синий огонь — три солдата справа от пулемета затихли. Но тут его автомат заело.

Один немец стонал, лежа под пулеметом, второй, раненый, выскочил на Милую с криком: ”На помощь! Тут евреи! Спасите!”, а третий отлетел к стене. Он с трудом поднялся на ноги. Андрей потянул спуск — ни в какую. Стукнул по затвору кулаком — не помогает. Солдат выхватил свой пистолет из кобуры. Андрей ударил его автоматом, как дубинкой, так что хрустнул череп. Другой солдат пополз за своим пистолетом. Андрей ударил его ногой в челюсть, и тот тоже затих. Прошло полминуты. Скорей! Пистолеты, ружья, боеприпасы, вода… Где же эта чертова винтовка?

С обоих концов Милой загрохотали сапоги. Андрей хотел повернуть на них пулемет, но тот оказался поврежденным. Андрей перепрыгнул через развалины, пробрался в бомбоубежище и оттуда через тайный вход — на Милую, 18.

— Где тебя черти носили? — напустился на него Шимон Эден.

— Здесь быстро не развернешься, — пожал плечами Андрей.

Но тут Шимон увидел винтовку, пулеметную ленту и фляги с водой.

— Что произошло?

— Ничего особенного, — Андрей сделал два глотка, взял себе три ленты зарядов, а остальное отдал Шимону, ворча, что нет масла, чтобы смазать шмайзер.

Он пошел к Деборе сказать, что Рахель в порядке, потом к Алексу — Вольф тоже в порядке, потом вместе с Шимоном они поднялись в крохотную, как шкаф, комнатку и устроили военный совет. Оставалось в живых более трехсот бойцов, но число бункеров уменьшилось. Продовольствия и воды могло хватить дней на пять-шесть. Боеприпасов? Одно настоящее столкновение — и они кончатся. А что делать потом? Зарываться еще глубже под землю? Кончать самоубийством? Не сдаваться же! Попытаться уйти или драться голыми руками.

— Может, Мориц Кац раздобудет боеприпасы, — сказал Шимон в надежде на невозможное.

— Если кто и может достать, то это, конечно, только Мориц, — ответил Андрей.

— Если бы он раздобыл сотни две лент с патронами, я поручил бы вам налет на Пшебегские ворота. Там есть полевая кухня и кое-какое оружие.

— Пшебегские ворота… — Андрей растянулся на полу. — Прекрасная мысль… Я должен поспать. Завтра подстрижешь мне бороду. Разбудишь меня на рассвете.

Андрею показалось, что не успел он закрыть глаза, как его стукнули по подошвам сапог. Он проснулся и схватил пистолет одновременно. Над ним склонился Шимон. Андрей снял палец с курка.

— Что? Уже утро? Не может быть.

Он протер глаза и увидел рядом с Шимоном Александра Бранделя.

— Что случилось? — приподнялся Андрей на локте.

— Мориц и еще двое спекулянтов схвачены совсем близко от входа в бункер на Купецкой. Их отвели на допрос.

С Андрея сон как рукой сняло.

Глава двадцатая

Немцы находились прямо над бункером под Милой, 18 и громили все на своем пути в поисках входа.

Люди в темных катакомбах слышали их гортанные выкрики, топот ног, удары топоров. Шимон Эден соскользнул с койки на пол: койка уж очень скрипела, наверху могли услышать. Он прижался к сырой стене и не сводил глаз с потолка. Алекс сидел у противоположной стены, согнувшись вдвое от изнеможения и горя — смерть жены его совсем подкосила. Маленький Моисей, который почти всю свою жизнь должен был молчать, сидел тихо и теперь, бледный, с синевой под глазами.

Уже пять часов рыскали немцы на Милой, 18. В этой нескончаемой, мучительной борьбе люди старались дышать бесшумно, чтобы звукоуловитель не засек биения их сердец. Алекс поднял голову и посмотрел на часы. До наступления темноты оставалось еще больше трех часов.

Господи, а что потом? Ну, стемнеет, что толку? Они все равно погребены в этой могиле. Четыреста пар легких вбирают в себя скудеющие остатки воздуха. Четыреста пар легких в грудных клетках обреченных, обливающихся потом, полуживых людей.

Ярость еще кипит в сердцах оставшихся шестидесяти бойцов: она даст им силы еще раз бросить вызов палачам, но это уже ничего не изменит.

Шимон старался рассуждать здраво. Итак, канализационные трубы забиты телами задохнувшихся от газа; по другую сторону стены перед евреями не откроется ни одна дверь; в любом случае все обречены на гибель — так почему бы не пойти с бойцами в последнюю атаку? Но что будет с детьми и с остальными?

Как ни верти, настает последний час. Что ж, выбирай, сказал себе Шимон. Изжариться живьем в этих катакомбах или, погибая, уничтожить еще хоть немного врагов. Так трудно решить, так трудно… Хоть бы Андрей вернулся.

Шум наверху прекратился, и все застыли в ожидании. Минута… другая… третья…

— Они ушли, — прошептал Алекс. — Как вы думаете, удалось Андрею добраться до Вольфа?

Шимон не услышал Алекса — тот всегда гак тихо говорил… От ярости у Шимона напряглось все внутри. Как только вернется Андрей, они разделятся на два отряда. Одним будет командовать он, другим — Андрей, и они пойдут в атаку и будут сражаться до последней гранаты, до последнего патрона. Какая еще там атака — самоубийство! Проклятые немцы! Палачи! Подонки!

В каморку тихонько вошла Дебора Бронская. Они научились разговаривать только шепотом.

— Можно вывести детей ночью наверх? Они уже двое суток лежат, не двигаясь и не разговаривая. Им нужно немного воздуха… и воды…

Шимон не откликнулся. Алекс и Дебора пытались с ним заговорить, но он весь ушел в мысли об атаке, в которую они пойдут с ножами против пулеметов.

— Шимон, не делайте этого, — взмолился Алекс, — не делайте того, о чем вы сейчас думаете.

— По крайней мере, мы умрем, глядя на небо, — ответил Шимон.

* * *

Полевой штаб оберфюрера Функа располагался в Цитадели, в нескольких кварталах от северных ворот гетто. Уже много дней Функ не мог думать ни о чем, кроме карты центрального района, на которой помечено, в каких местах на Милой звукоуловители обнаружили шумы. Все подземные шумы, указывающие на наличие туннелей, концентрировались вблизи центрального квартала. Он знал, что там — главный еврейский бункер. Два входа уже были обнаружены — один в бомбоубежище на Купецкой, второй — в доме на Мурановской площади. Но он все еще не мог предпринять решительную атаку, потому что не сомневался, что есть еще три-четыре входа, и евреи могут либо уйти совсем, либо спрятаться. Дома от номера 16 до номера 22 по улице Милой были обведены жирной черной линией.

Функ подошел к окну второго этажа и окинул взглядом дело рук своих. Большая часть гетто сровнена с землей. Инженерные войска взрывали динамитом дом за домом, чтобы выгнать евреев, укрывшихся в подвалах. Дела шли хорошо последнее время. С начала последней акции свыше двадцати тысяч евреев отправлено на Умшлагплац, и известно, что еще пять тысяч умерло. Сколько сгорело, сколько отравлено газом, трудно сказать, но даже и без этих цифр видно, что победа над невидимой еврейской армией обеспечена. Но объявить об этом нельзя, пока не обнаружен бункер на Милой.

Функ страшно хотел, чтобы этот проклятый бункер обнаружили поскорее, потому что восстание длится уже целый месяц, и если дело затянется, все это будет выглядеть очень плохо. Кроме того, восстание подстегнуло действия Армии Крайовой, да и волнения в оккупированных странах — прямой результат этого восстания. Он просто обязан его подавить до конца месяца.

В дверь постучали.

— Войдите.

Вошел молодой бравый эсэсовский офицер из Травников и щелкнул каблуками, едва сдерживая радость.

— Хайль Гитлер! — выкрикнул он.

— Хайль Гитлер! — ответил Функ. — Слушаю вас, унтерштурмфюрер Манфред Планк.

— Герр оберфюрер! Мы уверены, что обнаружили еще один вход в главный еврейский бункер!

Функ протянул ему карту. Молодой офицер сунул фуражку под левую руку, а правой показал на карте номер 39 на Наливках.

— Вот здесь мы обнаружили трубу, которая ведет вот сюда. Как и туннель на Мурановской площади и на Купецкой, она тоже подходит вот сюда…

— К Милой, 18?

— Возможно, мы обнаружили и вход на самой Милой, 18. На первом этаже этого дома есть очень подозрительная печь, которая отодвигается. Мы не хотели ее трогать да и вообще что-либо предпринимать без ваших личных указаний.

— Можно считать, что обнаружено четыре входа? Неплохо, — Функ радостно потер руки.

Через несколько минут оберфюрер Альфред Функ воодушевлял войска в гетто своим личным присутствием. Под защитой двух отрядов автоматчиков они с блистательным унтерштурмфюрером Планком подошли к тому, что раньше было домом, а теперь стало грудой камней. Манфред Планк показал, где обнаружили канализационную трубу.

— Мы послали туда человека, он спустился на двадцать метров. Там труба переходит в туннель и сворачивает прямо на Милую, 18.

Функ посмотрел на часы. До рассвета еще два с половиной часа.

Штабная машина от Пшебегских ворот отвезла его в гестапо на Сухой. Гюнтер Зауэр был в отвратительном настроении: его пес Фрицци совсем ослеп, жена стала жаловаться в письмах, что дома начались трудности с маслом и мясом. А теперь еще и Функ. Эти эсэсовцы просто невыносимы. Гиммлера, правда, спасает любовь к животным. Бедняга не переносит вида раненой собаки. Он сам ему в этом признался, когда им демонстрировали, как работают газовые камеры в Треблинке. Гиммлер презирал Геринга за его жестокое отношение к животным.

Зауэр погладил Фрицци по голове и посмотрел на Функа своим взглядом доброго дедушки.

— Я хочу видеть троих евреев из бункера, — сказал Функ. — Этого Морица Каца и двух других.

— Зачем?

— Мы обнаружили три входа в их знаменитый бункер, так что, возможно, теперь они заговорят.

Зауэр достал из ящика кусочек печенья и дал собаке.

— Увидеть их нельзя, — сказал он.

— Почему?

— Они умерли. Мы старались заставить их заговорить. А вчера бросили на растерзание собакам. Вот, вот печенье, Фрицци, ешь, милый.

— Шимон, скорей сюда!

Шимон бросился в темный проход. Алекс отодвинул занавеску в закутке рабби Соломона. Последний оставшийся в гетто доктор склонился над вытянувшимся телом старика. Кожа да кости. Исхудавшие пальцы сжимают свиток Торы.

Шимон поднял невесомое тело рабби Соломона, положил на койку, закрыл ему глаза и вопросительно посмотрел на доктора.

— Не спрашивайте, отчего, — сказал тот. — Старость, нехватка воздуха, горе…

— Вчера вечером он мне сказал, что сегодня умрет, — произнес Алекс.

— Бойцы! Наверх! Мы идем в наступление! — повернувшись, крикнул Шимон в проход.

— Наверх! — понеслось по всем отсекам, и в тот же миг в ”Хелмно” раздался дикий крик и грохот взрыва: взорвались хранившиеся там боеприпасы. Взрывной волной тело Шлосберга выбросило в проход.

— Немцы!

Шимон бросился через толпу остолбеневших людей к углу прохода. В бункере поднялась паника. Шимон проложил себе дорогу в ”Белжец”, где еще находилась половина бойцов. Ослепительный свет сверкнул в потайном выходе на Купецкую.

— Юден, раус! — раздалась команда на другом конце туннеля.

Шимон помчался по проходу в ”Аушвиц”. Свет проникал сюда и с Мурановской площади.

Кричащая, стонущая, затравленная толпа людей, ломая все на своем пути, металась по проходам. Шимон и его бойцы пустили в ход приклады, чтобы заставить их отхлынуть и замолчать. Шимона прижали к стене. С десяток обезумевших людей выскочили из отсека ”Аушвиц” в туннель.

— Сдаемся! — закричали они.

Немецкие автоматы уложили их тут же на месте.

Шимон пробился к отсеку ”Майданек”, где десять бойцов загородили выход, чтобы дети не могли выскочить оттуда.

Шимон протянул Деборе фонарик и вытащил кирпичи, за которыми был скрыт проход в канализационную систему. Он просунул голову, посветил фонариком — немцев нет, но с двух сторон плывут клубы удушливого газа.

Вместе с Алексом и десятью другими бойцами Шимон и Дебора устроили цепочку и по рукам переправляли детей через Канал в старый бункер под Милой, 18. Кого-то из детей унесло течением, кто-то задохнулся от газа.

Возле отсека ”Майданек” обезумевшие люди пытались прорваться сквозь штыки бойцов к сомнительному спасению в отравленных водах канализационной системы.

— Задержите дыхание, дети, погружайтесь под воду. Не открывайте глаза!

У входов в бункер немецкие автоматчики расстреливали выбегавших наверх людей. Потом удушливый газ и пламя поглотили жалкие остатки кислорода, превратив бункер на Милой, 18 в огромную газовую камеру, набитую обреченными жертвами.

Глава двадцать первая

Когда Андрей и Крис наконец добрались до бункера на Францисканской, они увидели: Вольф, Рахель и Анна с остекленевшими глазами сидят на полу в большом отсеке. Андрей огляделся. Всего бойцов двадцать, не больше. Все, видимо, уже в беспамятстве. Никто не поднялся ему навстречу, у входа в бункер ни одного часового.

— Что случилось? — спросил Андрей.

Молчание.

— Что случилось? — обратился он к Анне.

Она что-то невнятно пробормотала.

Андрей подошел к Вольфу, схватил его и поставил на ноги.

— Какого черта тебе надо? — огрызнулся Вольф. — Фляги пустые, боеприпасов нет. — Он пошатнулся и снова сел.

— Встать, сукин сын! — заорал Андрей так, что стены задрожали. — Ты же командир Еврейской боевой организации!

Вольф очнулся, вытянулся перед Андреем, но его все-таки шатало.

— Теперь говори, что случилось.

— Немцы… — Вольф облизнул губы, — подошли к самому бункеру… мы все поднялись. Пришлось стрелять из-за безумца, который открыл по ним огонь. За десять минут у нас кончились патроны… все до единого… мы стали бросать в них камни! Представляешь, как камни могут остановить немецкую армию! Они нас обстреливали минометным огнем, а я смотрел, как они делают факелы из моих солдат. Смотрел и… кидал в них камни.

— Это все, кто у тебя остался?

Вольф взглянул на своих людей мутными, как у пьяного, глазами. Вчера вечером их было семьдесят четыре, а сегодня…

— Отцепись от него! — закричала Анна.

Андрей поднял ее с пола и так ударил два раза по лицу, что все вздрогнули.

— Встать! — прогремел Андрей. — Всем встать! Стоять, сволочи!

С трудом один за другим все поднялись.

— Теперь слушать меня! Вы будете сражаться до последнего вздоха. Мы вернемся на Милую, 18 за оружием.

— Тихо — кто-то идет.

В бункер вошел Толек. Вид у него был страшный. Он подошел к Андрею и знаком позвал его в командирский закуток.

— Они взяли Милую, 18, — сказал Толек.

— Ты уверен?

— Да.

Шимон! Дебора! Рабби Соломон! Алекс! Андрей закрыл лицо руками и до крови закусил губу.

— Держись, Андрей, — тряхнул его за плечи Толек, — держись.

И все стало до конца ясно.

— Сколько бойцов у тебя осталось? — спросил он тихо Толека.

— Сто тридцать два.

— И еще двадцать или тридцать, должно быть, в северной части, — сказал Андрей, беря со стола копию плана канализационной системы и прочерчивая на ней линию.

— Я возвращаюсь на Милую, 18, — сказал он, а ты остаешься здесь. В четыре часа утра я соберу твоих людей и вообще всех, кто остался, вокруг Милой, 18. Мы пойдем в наступление с западной стороны гетто, чтобы отвлечь немцев, пока вы доберетесь через канализационную систему.

— Я вернусь с тобой на Милую, 18, — сказал Толек, — Вольф их сам выведет по каналам.

— У нас нет времени на глупости. Ты пойдешь с ними! В четыре утра, когда мы начнем наступление, вы свяжетесь по радио с арийской стороной и предупредите, что выходите на Простую.

— На Простую? — раскрыл глаза Толек. — Но ведь так придется пробираться километров семь-восемь по маленьким каналам! Это же займет шесть, а то и семь часов!

— Идиоты, которые пойдут по большим каналам, окажут немцам большую услугу. Эти боковые ответвления — ваш единственный шанс.

— Висла поднялась, а по маленьким трубам нам нужно пробираться на четвереньках, мы же утонем.

— Вы выберетесь, Толек, ты выведешь их, — похлопал его Андрей по плечу. — Как там у тебя дела с сионизмом в действии, а?

— Я постараюсь.

Андрей пошел в главный отсек. Собрав с полдесятка ружей и пистолетов, которые нечем было заряжать, он навесил их себе на плечо и на ремень.

— Значит, вы выходите в канализационную систему в четыре утра, — сказал он. — Толек и Вольф поведут вас другой дорогой. Счастливого пути и… В будущем году — в Иерусалиме[78]!

Вольф, Крис и Рахель преградили Андрею путь к лестнице, по которой можно было выбраться на Францисканскую.

— Дядя Андрей, — бросилась к нему на шею Рахель и зарыдала.

— Это хорошо, что даже в таком месте у нас еще остались слезы, жалость друг к другу, боль в сердце, — проговорил Андрей. — Хорошо, что мы не утратили человеческий облик. Ты выйдешь отсюда, Рахель.

— До свидания, дядя Андрей.

Наверху Андрей туго обмотал ноги тряпками и стал пробираться по руинам, играя в прятки с перекрестными лучами прожекторов, падая плашмя при звуке летящей бомбы. Уже почти нечего было сжигать и разрушать, и все-таки позади него еще обрушилась какая-то стена и осколки пролетели у него над головой. Его оглушило, но он поднялся, снова упал и снова поднялся…

За час он добрался до Милой, 18.

Немцы уже ушли. Как обычно, перед уходом они напустили в бункер газ. Возвращались они, как правило, дня через два-три и, прежде чем спуститься в бункер, посылали туда собак. Андрей пробрался вниз через разрушенный дом номер 18 на Милой. Газ уже почти улетучился.

Андрей очутился в узком проходе, куда выходили маленькие отсеки. Посветил фонариком. Кругом трупы. Он пробрался в командирский отсек. Пусто. В другом отсеке на койке лежал мертвый рабби Соломон, сжимая восковыми руками Тору. Перешагивая через трупы, Андрей вышел в большой коридор. Трупы бойцов, трупы детей… трупы… трупы… до самой дыры в кирпичной стене.

Отсек ”Хелмно”. Здесь был склад оружия и боеприпасов. Теперь он весь забит обуглившимися неузнаваемыми телами.

Отсек ”Майданек”.

— Шимон! Дебора! Алекс! — его одинокий голос канул в черную тишину.

Кругом только трупы. Одни трупы.

Он увидел тело Шимона, своего командира. И Бранделя, прижавшего к груди мертвого Моисея. И у дырки в стене, где были вынуты кирпичи, он увидел свою сестру. Она еще дышала.

— Дебора!… ты жива…

— Нет, нет… не смотри на меня… я ослепла…

Он на руках отнес ее в другой угол, качая, как ребенка, целуя ее щеки. Она кашляла, задыхалась и корчилась от боли.

— На Милой… есть еще живые дети, — хрипела она.

— Ш-ш-ш, не надо, не говори…

— Крис… Рахель… Вольф…

— Да, дорогая, да, они спаслись, все в порядке…

Она издала вздох облегчения и тут же снова застонала.

— Андрей… Дети мучаются… Убей их, Андрей…

— Дебора… Сестричка…

— Так хорошо, что ты меня держишь… Таблетку… Дай мне таблетку…

Андрей вытащил из нагрудного кармана таблетку цианистого калия и вложил в запекшийся рот сестры.

Глава двадцать вторая

Габриэла вытянулась на постели. Сердце колотилось после страшного сна. Ей снилось, что Андрей летает над пылающими развалинами гетто. Она повернулась на бок и посмотрела на часы со светящимся циферблатом. Без четверти четыре.

Она машинально включила радио, как всегда, когда не спала. Может, сегодня из гетто будет какой-нибудь сигнал. Уже двадцать шесть дней оттуда ни звука — с тех пор, как они забрали четырех детей из канализационного люка и передали их отцу Корнелию. Двадцать шесть дней молчания.

Она накинула халат и вышла на балкон. Было тепло, совсем как летом, хотя еще стояла весна. Луна освещала гетто. С пятого этажа его хорошо было видно. Она смотрела туда очень долго. Очень. Как и все эти дни напролет. Она потому и сняла эту новую квартиру, что из нее хорошо видно гетто.

Артиллерийский огонь прекратился. Уже почти нечего обстреливать. На руинах лежали лунные блики.

Послышался слабый звук — может, радио?

Она побежала в комнату. Сигналы затихали, терялись в посторонних шумах, потом снова появлялись. Исчезли. Она села, затаив дыхание. Ну, ну же… Ничего.

И вдруг из гетто, разорвав тишину, донеслась стрельба. Она снова выбежала на балкон, но ничего не увидела. Стрельба усилилась.

Габриэла закрыла балкон, задернула светомаскировочный занавес и зажгла лампу возле телефона. Подождала немного, не появится ли снова сигнал из гетто, закурила сигарету, сделала несколько затяжек и решительно набрала номер.

На другом конце раздался заспанный голос.

— Камек, говорит Алина, — сказала Габриэла.

— Слушаю.

— Вы тоже слышали?

— Да, но не понял, что это значит.

— Я тоже не поняла, — сказала Габриэла. — Что мы должны делать?

— Ничего сделать нельзя, пока затемнение. Приходите ко мне, как только рассветет.

* * *

Оберфюрер Функ сонно щурился на свой очередной рапорт. Уже скоро четыре часа ночи, но он хотел во что бы то ни стало закончить его до рассвета и отослать Крюгеру, Глобочнику и Гиммлеру. Почти целый месяц длилось восстание, и он спешил их заверить, что в основном оно подавлено. Остались мелочи: кое-что подчистить, прочесать район, пустые формальности. Совсем скоро можно будет официально объявить о победе.

Четыре часа. Функ расстегнул шелковый халат и… что это? Стрельба! Что за чертовщина! Быть этого не может! Он приказал артиллерии прекратить огонь в половине третьего и патрулю разойтись но своим местам.

Он снова застегнул халат, протянул руку к телефону, но тут же опустил. Его пронзил страх: неужели это евреи? Нет… просто… это… еще один бункер обнаружили, вот и все. Спокойно, спокойно. Выпить рюмочку шнапса, так, хорошо. Пожалуй, стоит продолжить работу. Функ опять сел за письменный стол.

Но стрельба усилилась. Он снова протянул руку к телефону и снова ее отдернул. Облизнул пересохшие губы, уселся поудобнее в кресло и стал ждать. Донесение в Берлин, Люблин и Краков лежало перед ним.

От фюрера СС и полиции, Варшавский округ. (Спецоперация).

Рейхсфюреру СС Гиммлеру, Берлин.

Обергруппенфюреру СС, генералу полиции, Краков.

Группенфюреру СС и СД генерал-губернаторства, Люблин.

Имею честь доложить:

I. Депортировано в общей сложности 34795 евреев и других недочеловеков, уничтожено на прежних местах проживания, по точным сведениям, 7654. Уничтожено в бункерах, газом и огнем приблизительно 11000.

Заключение:

Не считая отдельных случаев сопротивления со стороны уцелевших евреев и других недочеловеков, задание выполнено успешно.

II. Сведения об уничтожении мест проживания евреев:

1) Разрушено 612 бункеров.

2) Так называемый ”район еврейского проживания” больше не существует. Осталось три здания, а именно: церковь прозелитов, часть Павякской тюрьмы и Еврейский Совет (бывшее здание почты, подходящее для уничтожения на месте тех, кого мы не хотим транспортировать).

III. Трофеи, захваченные на сегодняшний день:

1) 7 польских винтовок, 1 — русская, 7 — немецких.

2) 59 пистолетов различного калибра.

3) Несколько сотен ручных гранат, включая польские и самодельные.

4) Несколько сотен бутылок с зажигательной смесью.

5) Самодельная взрывчатка и адские машины со взрывателями.

6) Различные виды взрывчатки, боеприпасы различных видов (в разрушенных бункерах нам не удалось взять больше трофеев, поскольку все было уничтожено. Захваченные ручные гранаты мы пускали в ход против бандитов).

Кроме того, имею честь добавить следующее:

1) Нами захвачено 1200 бывших в употреблении немецких униформ (мундиров) и 600 пар бывших в употреблении брюк. (Некоторые мундиры с медалями.)

2) Несколько сотен немецких касок различного образца.

3) Четыре миллиона злотых (получено от депортированных). Четырнадцать тысяч долларов, на девять тысяч долларов золота, кольца, часы и другие ювелирные изделия — общая стоимость еще не подсчитана.

Также имею честь сообщить, что сегодня на улице Милой под домом номер 18 был обнаружен и полностью разрушен главный бункер еврейских бандитов.

Руины еврейской резервации — прекрасный материал для наших будущих строек.

Разрешите отметить храбрость солдат СС и вермахта. Их исключительная самоотверженность в борьбе с невидимым врагом обеспечила успех операции. Они спускались в канализационные трубы, пробирались в бункеры, невзирая на вражеский огонь. Эти солдаты не должны быть забыты.

Отдельно прилагаю документы на представление к наградам: Железный крест второй степени — гауптштурмфюреру СС Жизенису. Крест воинской чести второй степени со шпагой — унтерштурмфюреру СС Манфреду Планку и ротенфюреру Йозефу Блеше.

Нахожусь в полной уверенности, что в течение семидесяти двух часов смогу официально доложить об окончательном уничтожении евреев в Варшаве.

Хайль Гитлер!

Подпись: оберфюрер СС Альфред Функ.

Копию заверил: штурмбанфюрер СС Джесутер.

Хорст фон Эпп вошел в комнату, но ничего не сказал. Оба молча слушали стрельбу в гетто. Это продолжалось около часа. До пяти часов утра. До рассвета того дня, которым начинался второй месяц восстания. Ни Альфред Функ, ни Хорст фон Эпп не решались поднять телефонную трубку. В дверь постучали.

— Войдите.

Унтерштурмфюрер Манфред Планк, вид которого не оставлял сомнения в том, что он только что вышел из боя, уставился на своего генерала безумными глазами.

— Хайль Гитлер, — сказал он менее бодро, чем обычно.

— Хайль Гитлер! — ответил Альфред Функ.

— Что там случилось? — спросил Хорст фон Эпп.

Казалось, великолепное тело молодого Планка вот-вот осядет на пол.

— Докладывайте! — приказал Функ.

— Мы шли на свои обычные посты в западной части Низкой… — губы у Планка дрожали, — а они, как призраки… выскочили, и прямо из руин… Они дрались… люди так не дерутся…

— Дальше! — заорал Функ.

— Нам пришлось отступить.

— Свинья!

— Герр оберфюрер! — закричал Манфред Планк.

— Я был дважды награжден за отвагу на Восточном фронте. За бесстрашное поведение в бою меня направили на военную подготовку в войска СС. Уверяю вас… тут действовали сверхъестественные силы!

— Вон отсюда! — прошипел Функ.

Он не слышал, как унтерштурмфюрер щелкнул каблуками и вышел.

Руки у Функа так дрожали, что он не мог удержать рюмку. Он схватил свое донесение, разорвал его на мелкие кусочки и выбросил в корзину.

— Они, что, даже из могил… — посмотрел он на Хорста растерянно.

— Сегодня ночью мы действительно проиграли сражение, — сказал Хорст.

* * *

Ползком, задевая плечами стенки трубы, Вольф Брандель первым влез в боковое ответвление, ведущее к восточной границе гетто. За ним ползла Рахель, одной рукой держась за его щиколотку, за ней Толек, держась за ее щиколотку, дальше таким же образом ползли Анна, Крис и вся остальная цепочка из двадцати трех бойцов, которые покинули бункер, предварительно послав радиосигналы на арийскую сторону.

Восемь коротких, пауза, шесть коротких. Повторили этот код дважды, а означал он следующее: ”Двадцать выходят в люк на Простой”.

Через десять секунд после того, как Андрей начал атаку в западной части гетто, Вольф и Толек отправились в свой опасный путь. Узкие боковые трубы, соединяющиеся с широкими, имели немногим больше метра в диаметре, и пробираться по ним нужно было очень осторожно и на четвереньках.

Была дана команда не произносить ни звука.

Они продвигались медленно-медленно, а над ними Андрей атаковал эсэсовскую роту Манфреда Планка, сея панику среди немцев, чтобы отвлечь внимание от уходящих по трубам. Андрей тщательно продумал этот путь. Никому в голову не придет заглядывать в маленькие боковые ответвления, просто потому, что нельзя себе представить, чтобы по ним мог пробраться человек.

Они добрались до Наливок. Тут труба выходила в Канал. Вольф остановил цепочку, а сам пополз искать наощупь продолжение бокового ответвления по другую сторону Канала. В Канале плавали трупы. У него ушел час, пока он отыскал продолжение их трубы.

Он снова пересек Канал, взял Рахель за руку, и вся цепочка, держась друг за друга, перебралась в следующий отсек трубы. Там, среди нечистот, с закрытыми глазами, на изодранных в кровь коленях, они ползли еще час.

Труба вывела их к Каналу на Заменгоф. Прошло уже три часа с тех пор, как они отправились в путь.

Снова Вольф пересек Канал один в поисках продолжения трубы по другую сторону. На это ушел еще час.

Когда он вывел туда всю цепочку, оказалось, что в этой части трубы воды больше и течение быстрее. Они продвигались все время на юг. Теперь вода доходила им до подбородков.

Через шесть часов после начала пути они прошли под церковью прозелитов, затем под развалинами швейной фабрики и затем под стенами ”польского коридора”. Каждый раз, когда кто-то из цепочки терял сознание, все останавливались и ждали, пока он придет в себя. Потом двигались дальше. И все время молчали. Даже когда обнаруживали, что кто-то из них утонул.

Через восемь часов они добрались до того места, где труба расширяется. Тут можно было идти распрямившись, вода доходила только до коленей. Вольф не дал им передышки и повел дальше. Более крепкие поддерживали более слабых. Через девять часов, полумертвые, оставив позади гетто и ”польский коридор”, они старались найти главный Канал, который вывел бы их на Желязную.

В темноте они сбились с пути, двинулись снова на север. Тогда Вольф остановил их. Он пытался сориентироваться, но без компаса, без света, не имея возможности перекинуться словом, это было невозможно. Бесполезно двигаться дальше. Трое — в том числе Анна — потеряли сознание. Если он не даст им передышки, все погибнут. Вольф пополз к Толеку и впервые за девять часов нарушил молчание.

— Отдых, — тихо сказал он.

Они уселись, где стояли. Сточные воды доходили им до груди, у них больше не было сил; они смертельно устали, руки и колени их были в крови…

Вольф отполз от них. Он стал тщательно отсчитывать шаги, пока не дошел до широкого Канала. И тут он совсем растерялся, потому что от улицы Твярда труба входила в общую систему под углом. Он ничего не мог понять. Они были в метрах ста пятидесяти от люка на Простой, но не знали, как туда выйти. К счастью, в Канале можно было передохнуть и собраться с силами.

Вольф вернулся и отвел их в сторону улицы Твярда, к широкой трубе, где они, почти теряя сознание, уселись на выступы.

Вольф, Толек и Крис пытались разобраться в создавшемся положении, но у них ничего не получалось. Каждого из них мучили одни и те же вопросы. Получили ли на арийской стороне их сообщение? Будет ли их кто-нибудь ждать на Простой, если они до нее доберутся?

Вольфу как командиру нужно было принимать решение. Он правильно заключил, что они находятся под бывшим маленьким гетто, где теперь жили только поляки. Но этот район, из-за близости к гетто, находился под пристальным наблюдением полиции. Он слышал над собой шум машин, шаги марширующих солдат. ”Вероятно, мы недалеко от Гжибовской площади”, — подумал Вольф. Здесь немцы всегда собирались перед тем, как войти в гетто с юга.

С двух сторон через люки проник свет. Вольф посмотрел на своих людей. Если он правильно определяет местоположение, то тут им не грозит ни удушливый газ, ни звукоуловители. Но вода опять начала подниматься. Она залила выступ, на котором они сидели. Ничего не поделаешь — нужно ждать наступления темноты. Только ждать.

* * *

Дом Камека в Бродно был первой остановкой на пути подземки, ведущей в Махалинские и Люблинские леса. Габриэла приехала к Камеку, как только кончилось ночное затемнение.

— Они там, внизу! — закричала она.

Камека трудно было вывести из равновесия. Он заложил руки за спину и стал соображать.

— Где они? Мы не знаем. Ни я, ни вы сигналов не поняли. Это может быть любой из пятнадцати люков. Более того, оба наши грузовика уехали. Вчера вечером гестапо сделало налет на наш штаб, люди попрятались кто где.

— А Армия Крайова? Роман?

— На них полагаться нельзя. Кто-нибудь из них может нас предать.

Габриэла знала, что он прав. Она вздрогнула. Камек, в прошлом Игнатий Повниский, был до войны журналистом, горячим сторонником правления аристократов. События последних лет изменили его убеждения. Гуманность взяла верх над националистическими чувствами. Камек был одним из тех немногих поляков, которые стыдились за свой народ, спокойно наблюдавший все, что творится в гетто. Он не принял философии левых, но примкнул к ним, потому что только они помогали тем, кто в гетто. Сменив имя на Камек, он присоединился к подпольной организации Гвардия Людова.

Человек он был спокойный, не склонный ни в чем торопиться.

— Они где-то здесь, под землей, — бормотала Габриэла.

— Спокойно, Габриэла. Только нам с вами это известно, и только мы можем им помочь. Все командиры Еврейской боевой организации знают ваш адрес. Они, конечно, постараются выйти на связь с вами. Самое правильное — вернуться вам домой и ждать.

Часы с кукушкой пробили час.

— Сейчас будут последние известия, — Камек включил радио и закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться.

После Сталинграда дела у немцев шли плохо, и это чувствовалось и в стиле нынешних передач. Ни звука о том, что произошло в гетто. Тоже хороший признак: иначе они быстро сообщили бы о своей победе.

Он выключил радио.

Габриэла уже шла к дверям.

— Спокойствие прежде всего, — повторил он.

* * *

Свет, просачивающийся через люки, постепенно слабел. Вольф ждал, когда он совсем исчезнет. Он вернулся в отсек и медленно прошел мимо девятнадцати оставшихся. Днем они все-таки подкрепились сном. Вольф надеялся, что они смогут идти снова. Как только стемнело, он поднял всех, чтобы были наготове. Вскоре наверху уличное движение стихло. Вдали слышались звуки бомбежки. Это прилетели русские. Так что немцам сейчас ни до чего.

— Пошли, — сказал Вольф.

И снова по грудь в воде, в том же порядке друг за другом двинулись они к северу, а это значит — от гетто. Это все, что они знали.

По-прежнему держась за руки, они спустились в Канал, надеясь отыскать другое боковое ответвление. Вольф отсчитывал шаги. Он полагал, что за три часа они прошли квартала два с половиной. И вдруг он услышал шум воды, уходящей дальше в Канал. Значит, есть еще один широкий Канал! Этот звук придал полумертвой цепочке людей новые силы. Две трубы сходились в одну, и сточные воды сливались в единый бурный поток.

Вольф остановил цепочку. Он старался вспомнить, где на карте отмечено соединение двух больших каналов под таким углом. Под гетто такого места не было. Канал размером в тот, что перед ними, расположен, видимо, где-то в районе Иерусалимских аллей. Если так, то они миновали и большое, и малое гетто. Вольф решил зажечь фонарик — не работает, видно, в него попала вода. У Криса оказались сухие спички в кисете.

Желтоватый слабый свет, едва вспыхнув, высветил мокрые кирпичи. И страшные лица людей. Вольф понял, что любой ценой он должен ускорить выход на поверхность. Он чиркнул второй спичкой, подошел ближе к тому месту, где скрещивались каналы, и при третьей вспышке увидел железную лестницу, ведущую в люк и на улицу. Наконец-то! Ее-то он и искал.

— Следи за тем, чтобы было тихо, — сказал он Толеку, — а я поднимусь посмотреть, где мы.

Он поднялся наверх и с большим трудом приоткрыл люк. Чуть-чуть, только чтобы одним глазом посмотреть, что там на улице. Прекрасно! Ночное затемнение не снято, и улицы пусты!

— Помоги мне сдвинуть в сторону крышку люка.

Толек тоже поднялся по узкой лестнице, и вдвоем они открыли люк. Вольф осторожно вылез на улицу, пробежал под домом до перекрестка, вернулся бегом назад и посовещался с Толеком.

— Мы на самом углу улиц Твярда и Желязной.

— Значит, в двух кварталах от Простой.

Ждет ли их кто-нибудь из Гвардии Людовой?

Оба решили, что вряд ли. Сутки прошли с тех пор, как они передали по радио, что спускаются в канализацию. И потом, на этом углу днем полно народу. Вольф решил добираться до более тихой Простой, а Толека послать к Габриэле.

— Будь осторожен и принеси с собой воды.

Вольф снова спустился вниз.

— Мы в трех часах от Простой. Если напрячь все силы, мы туда доберемся еще засветло. Толек пошел за водой и будет нас ждать.

— Нет! Нет! Мы не можем! — закричала одна из девушек-бойцов.

— Успокойте ее! — приказал Вольф.

— Нет, — крикнула она снова и, теряя рассудок от жажды, принялась пить сточные воды.

Вольф подскочил, чиркнул спичкой, схватил ее за волосы и стал оттаскивать от зловонной воды. Девушка потеряла сознание и через несколько секунд скончалась. Канал поглотил ее.

— Всем слушать меня внимательно! — сказал Вольф. — Впереди нас ждет жизнь! Обещаю вам, что мы останемся в живых! Еще час-другой, и у нас будет питьевая вода! Держитесь! Мы выживем!

Опять взявшись за руки, они двинулись на север. Водоворот разбил их цепочку, и пока им снова удалось соединиться, течением унесло еще одного бойца, потерявшего сознание.

— Держитесь! Крепче держитесь за руки! — приказывал Вольф. — Еще минута — и мы пройдем этот перекресток.

И они продолжали двигаться на север, уже ничего не соображая и только молясь неизвестному Богу: ”Помоги мне выжить… Помоги… помоги… Выжить… выжить… выжить…”

Глава двадцать третья

С ловкостью бездомной кошки Толек Альтерман пробирался по улицам Варшавы. Он привык за эти годы бегать по улицам гетто, среди развалин, пожаров и падающих стен; этот переход для него был просто детской забавой.

В половине пятого утра он остановился перед дверью квартиры на последнем этаже дома номер 4 по Длинной. На табличке значилось: "Алина Боринская”. Он отрывисто постучал.

Дверь приоткрылась на длину цепочки.

— Кто там? — спросила Габриэла.

— Не пугайтесь моего вида. Я из канализации.

Габриэла открыла, и Толек ввалился в квартиру, отчаянно ища глазами кухню. Вошел туда, открыл кран, подставил голову и начал пить, как одержимый. Она закрыла дверь и смотрела на эту страшную сцену: серая тень, существо с другой планеты, припавшее к крану. Наконец он утолил жажду и свалился на пол, рыдая.

Габриэла побежала к телефону.

— Камек! Как только кончится затемнение, немедленно приходите ко мне домой. Принесите одежду и все продукты, какие только у вас есть.

— Они добрались?

— Да.

Габи намочила спиртом тряпку и вытерла Толеку лоб.

— Извините, — бормотал он, — извините…

— Ну, рассказывайте, пожалуйста, рассказывайте…

— Нас было двадцать три человека, когда мы спустились в канализационную систему… Вы получили наше сообщение по радио?

— Да, но не смогли его расшифровать. Господи, вы что же, сутки пробыли там?

— Да. Только шестнадцать человек, может быть, семнадцать осталось в живых.

— Где же они?

— Пробираются к Простой. Мы должны им принести туда воды.

— Раньше чем через часа полтора мы ничего не сможем сделать, нужно, чтобы сняли затемнение. Тогда придет Камек.

Габриэла всмотрелась в его лицо.

— Голос мне ваш знаком. Правда, я вас знаю?

— Толек.

— Господи, я вас не узнала.

— И никто не узнал бы.

— Кто еще там внизу?

— Кристофер де Монти. Его надо отправить за границу во что бы то ни стало.

Она кивнула.

— Кто еще?

— Рахель, Вольф, Анна…

Он остановился, и боль, отразившаяся на ее лице, была ответом ей самой. Габриэла встала, подошла к стулу и села, кусая губы. По щекам потекли слезы — последние слезы, остальные она давно выплакала. Андрей все еще в гетто… Это его кавалерийская атака… Андрей никогда оттуда не выйдет. Она встала на колени около Толека и помогла ему подняться на ноги.

— Идемте, — сказала она. — Вам нужно вымыться.

Габриэла наполнила четыре кулька хлебом, сыром и бутылками с водой. К кулькам были приделаны ручки из тесьмы, чтобы в случае необходимости кульки можно было спустить вниз, под землю.

* * *

Камек, как всегда, олицетворял собой спокойствие.

— Сегодня воскресенье, — рассуждал он сам с собой, — это скверно. Мы не можем возить по улицам сено в воскресенье. Я должен во что бы то ни стало достать крытый грузовик.

Толек вышел из ванной. Теперь он снова был похож на человека.

Он взял у Габриэлы инструмент, чтобы побыстрее открыть люк, и два кулька с продуктами.

— Надеюсь, они доберутся, — сказал он, — я их оставил в очень тяжелом состоянии.

— После того, как передадите им продукты и воду, — ответил Камек, — ждите в кафе на той же улице, пока я подгоню туда грузовик.

— Поторопитесь с грузовиком, — попросила Габриэла, — они там уже тридцать часов.

— Положитесь на Камека, — ответил тот.

* * *

— Уже рассвело, — сказал Вольф, глядя на люк над своей головой. — Мы на Простой. Сегодня мы будем спасены.

Анна и Рахель были почти без сознания. Смерть подступала все ближе. Их осталось всего двенадцать человек.

Тень над люком!

— Тихо, там кто-то есть, тихо…

Люк приоткрылся. Крышку отодвинули.

— Это я, Толек. Вы там?

— Толек, помоги нам, спаси нас!

— Слава Богу! Живы! Послушайте, я спускаю вам хлеб и воду. Потом я снова закрою люк, пока не приедет грузовик. Вы меня слышите?

— Воды, воды!

— Спокойно, — скомандовал Толек, спуская кульки.

* * *

Даже невозмутимый Камек начал волноваться. Ему не везло. Двое из его знакомых отвезли свои крытые грузовики в мастерскую на срочный ремонт. Трое других уехали в деревню за продуктами. А время подходит к одиннадцати. Звонят колокола, и верующие спешат к мессе.

Камеку ничего не оставалось, как идти к Замойскому, главарю воровской шайки. Камек не любил иметь с ним дело: противный тип. Но выхода нет. Иногда Гвардии Людовой приходилось пользоваться его грузовиком, за деньги, конечно.

Камек застал Замойского за его обычным воскресным занятием: тот опохмелялся.

— Что это вам в воскресенье приспичило? — спросил он.

— Особый груз.

”Наверно, и впрямь ему это важно, — подумал Замойский. — Сдеру с него побольше”.

— Кто это в воскресенье станет водить грузовики! Кроме того…

Пачка зеленых долларов, перекочевавшая из кармана Камека на стол, положила конец разговорам.

— Погодите, я натяну рубашку.

— И стремянку прихватите.

— Стремянку?

— Да, винтовки, за которыми мы едем, на чердаке.

… Полдень.

Габриэла и Толек выпили уже по четыре чашки чаю в кофе на Простой. Звонят колокола. Толек едва сдерживает тревогу.

Верующие гуляют после мессы.

— Почему Камек так долго не едет? — умоляюще смотрит на Габриэлу Толек. — Они уже тридцать шесть часов там.

— Камек нас не подведет, — отвечает Габриэла, погладив его по руке.

* * *

Внизу, под землей, двенадцать человек пришли в себя, подкрепившись водой и хлебом. Теперь они могли продержаться еще несколько часов.

До них доносился колокольный звон. Дети играли на улице, чуть ли не прямо над их головами. Играли в мяч и водили хороводы.

Грузовик Замойского выехал на Иерусалимские аллеи.

— Куда теперь?

— На Простую.

Они обогнули Желязную и выехали на Простую.

— Теперь куда?

— Остановитесь напротив кафе. Прямо у канализационного люка.

— Погодите-ка, — догадался Замойский. — Евреи? Э, нет, Камек, ни в какие дела с евреями я не встреваю!

Но тут же он почувствовал у виска холод пистолета.

Грузовик остановился у люка. Камек не отводил пистолета от виска Замойского. Толек и Габриэла вышли из кафе. Толек открыл люк, вытащил из грузовика стремянку и быстро опустил ее вниз. Габриэла вынула из-под пальто дробовик и держала его наготове.

Дневной свет в первую секунду ослеплял. Вольф и Крис держали стремянку, почти силой поднимая по ней своих товарищей. Толек вытаскивал их наверх и заталкивал в грузовик.

Дети, игравшие неподалеку, замерли с открытыми ртами при виде странных существ, вылезающих из люка. Габриэла отогнала их.

Прохожие останавливались в недоумении. Посетители кафе смотрели, открыв рот.

Последним вылез Вольф Брандель. Его втолкнули в кузов, и меньше чем через две минуты после того, как грузовик остановился у люка, он умчался через мост в Бродно.

Глава двадцать четвертая

Из дневника

Декабрь 1943 года.

Я, Кристофер де Монти, делаю последнюю запись в дневнике Клуба добрых друзей, который вел Брандель. После долгих месяцев я добрался до Швеции вместе с Габриэлой Рок, которая сейчас уже на последнем месяце беременности. Она не хотела, чтобы ее ребенок родился на польской земле. Я позабочусь о том, чтобы она и ее ребенок ни в чем не нуждались.

Здесь очень немногие знают о восстании, хотя Артур Цигельбойм, еврей, член польского правительства в изгнании в Лондоне, покончил жизнь самоубийством в знак протеста против равнодушия, с которым мир отнесся к уничтожению его народа[79].

Что можно сказать о восстании в Варшавском гетто? Погибли десятки тысяч евреев, немцев — лишь несколько сотен.

Я пытался найти в книгах по истории аналогичные примеры. Но нет, никогда история не знала столь неравной борьбы. Я уверен, пройдут века, а легенды, рожденные из пепла сожженного Варшавского гетто, будут жить — и сохранять героическую историю битвы за свободу и человеческое достоинство.

Эта почти безоружная толпа, ставшая армией, сорок два дня и сорок две ночи выдерживала натиск самой большой военной мощи, какую только когда-либо знал мир. Это кажется невозможным, ибо многие народы склонились перед немцами уже через несколько часов после нападения на них. Вся Польша продержалась меньше месяца.

Сорок два дня и сорок две ночи! После чего оберфюрер С С Альфред Функ приказал взорвать большую Тломацкую синагогу и сровнять ее с землей в знак полного уничтожения польского еврейства. За это он получил Железный крест.

Но ему недолго осталось торжествовать. Скоро немцев разгромят окончательно, и города их будут гореть, как горело Варшавское гетто.

А что будет с остальными палачами? С Хорстом фон Эппом, с Францем Кенигом? Они и им подобные доживут до старости и умрут в своих постелях, потому что мир все забудет, а они будут оправдываться тем, что выполняли приказ. И мир скажет: оставим в покое прошлое, что было, то было… Разве уже теперь мы не слышим, как изворачивается польское правительство в изгнании, оправдывая свой народ, участвовавший в заговоре молчания?

Но я клянусь бессмертной памятью моего погибшего друга Андрея Андровского, что не позволю миру забыть. Я вернусь в Польшу. Я найду дневники Бранделя и они будут вечно клеймить человечество печатью позора и будоражить его совесть.

Вольф Брандель, Рахель Бронская, Толек Альтерман и Анна Гриншпан сражаются в еврейском партизанском отряде под Выжковом. Стефан Бронский живет в доме лесника на Люблинском плато.

Я заканчиваю эту запись словами Бранделя, которые он мне сказал в ту последнюю ночь, когда мы вместе еще были в бункере:

”В историю еврейского народа Варшавское гетто войдет не только как пример предела его унижения, но и как вершина его мужества. Странно, но после всех философских споров принятое решение сражаться было, по сути, религиозным. Родель стал бы опровергать мои слова, и рабби Соломон почувствовал бы себя оскорбленным. Но те, кто сражались, каковы бы ни были их побуждения, все вместе исполняли Господний Завет — противостоять тирании. Мы сохраняли нашу веру и нашу традицию — защищать Закон. И под конец мы все, без различий, были только лишь евреями.

Не удивительно ли, — добавил он тогда, — что одно и то же явление — ”Варшавское гетто” — означает одновременно и низкую бесчеловечность, и высочайшее благородство.

И еще он сказал: ”Я умру с чувством выполненного долга. Мой сын останется в живых и увидит возрожденный Израиль. Я это знаю. Более того, мы, евреи, отомстили за поруганную честь нашего народа”.

Кристофер де Монти.

Памятник-мемориал героям гетто (Варшава)

Фотографии руководителей восстания в Варшавском гетто:

Мордехай Анелевич

Павел Френкель

Леон Родаль