Знаменитая монография Карло Гинзбурга «Загадка Пьеро» (1981)—интеллектуальный бестселлер и искусствоведческий детектив, построенный вокруг исторической интерпретации фресок итальянского художника XV века Пьеро делла Франческа. Автор решительно отходит от стилистической трактовки живописи и предпочитает ей анализ социально-исторических, политических, житейских и прочих обстоятельств, сопровождавших создание шедевров Пьеро. Смысл картин Пьеро оказывается связан с повседневной жизнью самого живописца, его заказчиков и их покровителей. Увлекательно написанное исследование содержит несколько приложений, в одном из которых Гинзбург указывает на допущенную им самим ошибку в первом издании труда,—так текст монографии превращается в рефлексию историка над природой собственного ремесла. К. Гинзбург (р. 1939)—известный итальянский ученый-гуманитарий, один из создателей «микроисторического» метода, автор многих книг и статей, посвященных интеллектуальной истории эпохи Возрождения, Нового и Новейшего времени.
Габриэле
От переводчика
Книга известного итальянского историка Карло Гинзбурга о художнике Пьеро делла Франческа выходит в русском переводе под названием «Загадка Пьеро». Однако оригинальное название монографии иное – «Indagini su Piero», «Исследования о Пьеро». Почему заглавие оказалось изменено? Дело в том, что у итальянского слова «indagine» (в единственном числе) есть два значения, каждое из которых существенно для понимания методологической стратегии Гинзбурга. С одной стороны, речь идет о научном «
Научное исследование, написанное и выстроенное как детективное расследование, – именно в этом состоит программа Гинзбурга. «Cудья и историк» – так, кстати, называлась одна из его книг (1991), в которой ученый подробно анализировал материалы современного ему политического процесса – над его другом Адриано Софри, обвиненным в террористической деятельности. В «Загадке Пьеро» Гинзбург интерпретирует творения художника XV века, однако методы исследования/расследования не меняются. По сути, перед нами настоящее детективное дело. Конечно, никакого преступления совершено не было, хотя остальные ингредиенты жанра налицо – необходимость установить личность заказчика, реконструировать его биографию и связи с художником, расплести плотную сеть улик и «зацепок», благодаря которым мы сможем понять, что именно происходит на таинственных полотнах Пьеро делла Франческа, иными словами, разрешить «Загадку Пьеро».
Особенность того издания, с которого сделан настоящий перевод, – присутствие в книге четырех приложений, дополняющих текст 1981 года. Два из них посвящены анализу важной проблемы доказательств в научных трудах великого итальянского искусствоведа Роберто Лонги (1890–1970), еще одно – существенному вопросу о датировке цикла в Ареццо, созданного Пьеро в середине XV века. Однако, на наш взгляд, наиболее интересно последнее приложение (в книге оно идет под порядковым номером два). Здесь Гинзбург разоблачает сам себя – отыскивает ошибку в собственных рассуждениях и делает вывод о том, какая часть его концепции устояла, а какая требует пересмотра. Отличительной чертой научной поэтики Гинзбурга служит внимание не только к результатам, но и к ходу исследования. В этом смысле «Загадка Пьеро» – это увлекательный рассказ о том, как работает историк.
Труд Гинзбурга актуален по меньшей мере для двух научных контекстов. Начать с того, что именно этой монографией в 1981 году открылась книжная серия издательства «Эйнауди» «Microstorie» («Микроистории»), в редакционную коллегию которой входили такие известные итальянские историки, как сам Гинзбург, Джованни Леви и Симона Черутти. Серия выходила в 1980‐е годы (в итоге оказалось издано 21 исследование) – именно здесь на самом разном материале проходил испытание новый «микроисторический» метод[1]. В интервью российскому журналу «Сноб» (от 16 июля 2015 года) Гинзбург отметил, что приставка «микро» появилась «по аналогии с микроскопом», а задача метода – «помочь нам делать более качественные обобщения через изучение конкретных кейсов». Согласно Гинзбургу, понять масштабные процессы, в которые вовлечены человек и общество, можно лишь в том случае, если мы обратим внимание на индивидуальные явления, на исключения из правил, на то, как глобальные феномены преломляются в жизни отдельного человека.
Ключевым элементом при анализе картин Пьеро – «Крещения», цикла фресок в Ареццо и, главное, знаменитого «Бичевания Христа» – оказывается фигура заказчика, аретинского дворянина Джованни Баччи. Гинзбург демонстрирует, как Пьеро делла Франческа благодаря своим контактам с Баччи оказывается связан с самыми разными и куда более известными людьми эпохи Возрождения – ученым богословом и церковным деятелем Виссарионом Никейским, могущественным кондотьером Федериго да Монтефельтро и кругом известных тосканских гуманистов (Поджо Браччолини, Леон Баттиста Альберти и Леонардо Бруни). Более того, Пьеро косвенным образом участвует в общеевропейской политике своего времени, будучи невольно вовлечен в проекты по организации крестового похода против турок-османов. К такому выводу Гинзбург приходит лишь после тщательного изучения микроконтекста, связанного с обстоятельствами жизни Пьеро.
Читатель «Загадки Пьеро» непременно заметит, сколь важное значение автор книги придает научному доказательству. Как мы уже сказали, одной из характеристик «микроисторического» подхода Гинзбурга стало повышенное внимание не только к тому,
К этой проблематике восходит второй большой научный сюжет, связанный с «Загадкой Пьеро»: история о «вторжении» (по его собственному выражению) профессионального историка Гинзбурга в область искусствоведения. Строго говоря, к 1981 году Гинзбург отнюдь не был чужд этой научной дисциплине: начиная с 1960‐х годов он интересовался и писал о методологии истории искусства, был частым гостем знаменитого Института Варбурга в Лондоне и дружил с выдающимся британским историком искусства Майклом Баксендоллом, чья книга «Живопись и социальный опыт в Италии XV века» (1972) оказала на него значительное влияние.
И тем не менее «вторжение», несмотря на примирительные заявления о необходимости сотрудничества «традиционных» историков и историков искусства. Сила аргументации Гинзбурга базировалась на контрасте между его подходом и методами представителей соседней дисциплины. Гинзбург не только выдвигал гипотезы о датировках и сюжете фресок Пьеро, но и буквально отделял «агнцев от козлищ» – со свойственной ему решительностью и резкостью развенчивал распространенные в искусствоведении представления о живописи Пьеро. Так, книга полна констатаций о «безосновательных» и «ошибочных» гипотезах других исследователей.
Надо сказать, что искусствоведы платили Гинзбургу той же монетой. Историка обвиняли в том, что он истолковывал художественное богатство живописных полотен Пьеро с помощью «мелочных» и вообще не столь значимых деталей (подобных обстоятельствам заказа), или же в том, что он поддался искушению и в поисках легкого успеха написал детектив, более близкий к литературному тексту, чем к научному исследованию. Однако наиболее чувствительной для Гинзбурга оказалась критика искусствоведа Антонио Пинелли, одного из немногих, кому Гинзбург решил публично отвечать – полемика велась на страницах журнала «Quaderni storici», с которым сотрудничали все главные представители микроистории.
Защищая стилистический подход к датировке произведения искусства, Пинелли возвращал Гинзбургу его же упреки. Он считал, что историк зачастую выдает желаемое за действительное, гипотетическое за доказанное. Именно так обстоит дело с присутствием на «Бичевании» кардинала Виссариона: аргументов «за» в этом случае куда меньше, чем аргументов «против». И все же Гинзбург настаивает на своей гипотезе, вводя все новые и новые толкования, как бы не желая замечать очевидного. В итоге, как видно из приложений к книге, она породила обширную дискуссию и, можно сказать, спровоцировала настоящий скандал. Таким образом, «Загадка Пьеро» – это свидетельство о настоящих баталиях в науке.
Перевод выполнен по изданию: Ginzburg C. Indagini su Piero. Il Battesimo. Il ciclo d’Arezzo. La flagellazione di Urbino. Torino: Einaudi, 2001 (1994). За помощь при подготовке перевода я от души благодарю Ирину Гачечиладзе, Галину Ельшевскую, Франческу Ладзарин, Анну Сабашникову, переводом латинских цитат я обязан Наталии Самохваловой. Разумеется, все ошибки и погрешности остаются на моей совести.
Предисловие (1981)
На страницах этой книги я анализирую некоторые из самых известных творений Пьеро делла Франческа – «Крещение Христа», «Бичевание», цикл фресок в Ареццо, – исходя из двойной оптики – заказчика и иконографии. Я не говорю о чисто формальных аспектах этих изображений, поскольку моей компетенции для этого недостаточно (я – историк, а не искусствовед). Это существенное ограничение. Может ли столь узкое исследование привести к значимым результатам? Думаю, да – как по особенным причинам, связанным с состоянием исследований о Пьеро, так и по соображениям более общего характера.
Достоверные сведения о биографии Пьеро, по сути, скудны; датированные творения крайне немногочисленны[2]. В этой ситуации у исследователя создается впечатление, будто он находится перед отвесной скалой, столь гладкой, что ему не за что ухватиться. У нас есть лишь зацепки, расставленные то тут, то там: присутствие Пьеро во Флоренции в 1439 году в числе помощников Доменико Венециано; заказ написать Мадонну делла Мизерикордия в Сансеполькро в 1445 году; фреска в Римини, изображающая Сиджизмондо Малатеста и датированная 1451 годом; деятельность в Риме в 1458–1459 годах, документированная платежными ведомостями Апостольской палаты… В остальном – предположения, ненадежные или косвенные известия, в лучшем случае датировки
Роберто Лонги в великой книге о Пьеро 1927 года (которую он дополнял и исправлял в течение тридцати пяти лет[3]) показал, что углубленный анализ художественных текстов позволяет обойти проблему нехватки внешних свидетельств. Мы и сегодня должны считаться с этой фундаментальной реконструкцией творческой биографии Пьеро. Однако по прошествии почти полувека с момента ее появления эта реконструкция неизбежно начинает вызывать некоторые сомнения.
Рассмотрим одно из сомнений: датировку «Бичевания» из Урбино[4]. По мнению Лонги, знаменитая картина появилась на свет около 1445 года. Столь ранняя датировка обусловлена тем, как на рубеже XVIII и XIX веков интерпретировали и уточняли сюжет картины – или, точнее, происходящее на ее переднем плане, – в самом Урбино или в трудах историков города. Согласно этой версии, в образе босого белокурого юноши изображался убитый в результате заговора 1444 года Оддантонио да Монтефельтро, окруженный коварными советниками. Таким образом, «Бичевание» Пьеро оказывалось знаком уважения к памяти герцога, недавно и трагически ушедшего из жизни.
Даже если ошибочная идентификация белокурого юноши с Оддантонио датируется концом XVI века (так или иначе, но это случилось более чем через столетие после создания картины), такая трактовка в целом, конечно же, лишена всякого основания. Когда она еще не была оспорена, Лонги принял ее как «наиболее вероятную», рассудив, что вытекающая из нее датировка подтверждается формальными данными: «К тому же, стиль также возвращает нас ко времени, предшествовавшему созданию аретинских фресок…»[5] На законнейшие (хотя и недостаточно аргументированные) возражения Тоэска, отвергнувшего интерпретацию иконографии и связанную с ней раннюю датировку, Лонги ответил в 1942 году. Он вновь подтвердил свою приверженность тезису, считавшемуся тогда каноническим: «и поскольку произведение предназначалось для Урбино, то правдоподобным следует счесть и урбинское происхождение загадочного сюжета, относящегося ко времени Пьеро [имеются в виду фигуры на первом плане]; посему вероятной вновь становится местная интерпретация сюжета. Она хорошо сочетается со стилем изображения, напоминающим ранние творения Пьеро. Это явное предзнаменование, а не результат влияния аретинских фресок».
Очевидно, что Лонги никогда бы не подумал безоговорочно принять атрибуцию, возникшую в местной традиции через сто или даже триста лет после создания картины. Однако в том, что касалось иконографии, он был куда менее требователен. Взгляд ученого знатока в случае с «Бичеванием» замутнился при виде ложного свидетельства внестилистического характера. В итоге история творческого пути Пьеро в одном из своих главных пунктов оказалась искажена. Впрочем, не окончательно. Вернувшись к этому вопросу в 1962 году, Лонги объявил, что «склонен перенести ее [датировку] на несколько лет вперед». В этот момент гипотеза о поминовении Оддантонио развалилась, а иконографическая проблема фактически оказалась реанимирована. В любом случае Лонги продолжал считать, что картина создана «в период, предшествовавший работе над фресками в Ареццо»[6].
К датировке цикла в Ареццо и того же «Бичевания» я вернусь позже. Здесь же ограничусь несколькими общими замечаниями о проблемах, возникших по итогам рассуждений Лонги и в результате перемены в его взглядах.
Хорошо известно, что Лонги считал датировку решающим моментом в анализе всякого произведения. Однако его сверхъестественные знания могли бы подтолкнуть нас к ложному выводу о том, что датировки вроде «Кремона, 1570 год»[7] всегда и единственно отсылают к рассуждениям о стиле. В действительности они основывались на параллельном отслеживании многочисленных документальных цепочек: стиля, биографии, возможно истории рам, реже иконографии и т. д. Сейчас очевидно, что любое предположение о датировке подразумевает сочетание как стилистических, так и внестилистических факторов; однако это сочетание, это «согласие» (если пользоваться формулой самого Лонги) есть финальная, а не отправная точка поиска. Какая цепочка данных внутри конкретной исследовательской стратегии имеет большее значение и, следовательно, диктует условия «согласия»? Ответ, безусловно, варьируется от случая к случаю. В нашем примере он несомненен: речь идет о внестилистической цепочке, точнее данных иконографии. Примечательно, что до появления новой датировки в 1962 году Лонги всегда начинал разговор о картине с определения ее иконографических черт. Иконография, в том случае, если мы связываем ее с поминовением Оддантонио, снабжала нас достаточно точными сведениями о дате – картина появилась в течение самое большее двух лет после событий 1444 года. (Если мы примем обсуждаемую здесь версию, то следует исключить возможность, что вероятный заказчик картины Федериго да Монтефельтро долго тянул с чествованием убитого брата.) Однако из аргументации Лонги неизбежно явствует, что стилистические данные давали ему куда менее точное хронологическое основание: «период, предшествовавший работе над фресками в Ареццо», «предзнаменование, а не результат влияния аретинских фресок». К границе
Все это доказывает, сколь тяжело даже такому уникальному знатоку, как Лонги, датировать произведение лишь на стилистических основаниях при полном или частичном отсутствии документированных внешних данных. Эта проблема касается почти всей деятельности Пьеро (и делает его случай очень важным с методологической точки зрения, даже независимо от высокой художественной ценности его работ). Гипотезы о датировке «Бичевания» расходятся в диапазоне тридцати лет (!); некоторые исследователи считали «Крещение» зрелым, а не ранним произведением и т. п.[12] Во многих случаях речь идет об абсурдных датировках, которые тем не менее предъявлялись – и, подчеркиваем, не были отвергнуты определенным числом представителей научной дисциплины. При этом тот, кто отрицал бы факт активности Пьеро в Римини в 1451 году или в Риме в 1458–1459 годах – засвидетельствованный датированной фреской и регистрами Апостольской палаты, – исключал себя из научной дискуссии. Если, конечно, он не докажет, что дата фальсифицирована или регистр неточен, что в теории, разумеется, возможно. Однако тогда бремя обоснования ложится на того, кто намерен защищать тезис о фальсификации или неточности.
В действительности веревка, свитая из стилистического прочтения, с той или иной степенью убедительности всегда цепляется за выступы из имеющихся документов. (Из чего, на мой взгляд, следует: нам по умолчанию надо признать, что для определения точной датировки стилистические данные менее надежны.) В случае с Пьеро необходимо увеличить число зацепок, то есть, уже не пользуясь метафорами, обогатить скудное
Документальное расследование о заказчиках Пьеро фактически застопорилось в первые десятилетия XX века – в сущности, уже на статье Дж. Дзиппеля, в которой наглядно описывалась деятельность Пьеро в Риме на службе у Пия II[13]. Разыскания, подобные работе М. Сальми о заказчиках цикла в Ареццо, вышедшей несколькими годами прежде, так и не были продолжены – даже теми, кто, подобно К. Гилберту, имел, как мы убедимся, такую возможность[14]. Свод биографических данных, составляющий, возможно, самую полезную часть обширной монографии Э. Баттисти, предоставляет новые сведения о времени пребывания Пьеро в Борго Сансеполькро, но ничего не говорит о датировке произведений (за исключением упоминания о Мадонне делла Мизерикордия, которая датируется более ранним временем[15]).
Вместо того чтобы реконструировать историю заказов Пьеро на основе архивных и опубликованных документов, ученые часто предпочитали анализировать ее с помощью самих произведений, точнее через их иконографию. В последние годы иконографические или (если использовать вошедший в оборот термин) иконологические[16] исследования о Пьеро делла Франческа стали особенно многочисленны: некоторые из них прекрасны, другие, честно говоря, куда менее убедительны или прямо-таки слабы. Это и неизбежно – хотя сторонний наблюдатель не может в ряде случаев не прийти в замешательство от нехватки даже минимально строгих условий анализа в данной дисциплине. Беспорядочная череда голословных иконологических гипотез, сменяющих и порой опровергающих друг друга на страницах монографии Баттисти, заставляет предположить, что трудности, связанные с проверкой, делают в этой сфере законной любую догадку[17].
В чем здесь проблема, мы скажем сразу. Нередко сложные аллюзии, усмотренные специалистами по иконологии в творениях Пьеро, постулируют существование особых программ, предложенных художнику самим заказчиком или его посредником. Однако следов этих программ не осталось, так как, возможно, они передавались не письменно, а устно. До сих пор ничего необычного: действительно, до нас дошли лишь немногие детальные иконографические описания, созданные до середины XVI века. Впрочем, риск появления замкнутых интерпретативных цепочек, целиком основанных на предположениях, очень велик. Элементы цепочки поочередно отсылают друг к другу, а вся последовательность парит в безвоздушном пространстве (аналогия с рисками при датировке, базирующейся исключительно на стиле, здесь очевидна). Как это происходит со многими исследованиями по иконологии, в итоге творение порождает целый ряд вольных ассоциаций, как правило основанных на гипотетической трактовке символов.
При проведении других изысканий – например, посвященных преимущественно устной сельской культуре доиндустриальных обществ – ученые сталкиваются с теми же проблемами[18]. Выход из ситуации состоит не в отказе, более или менее молчаливом, от требования документального обоснования, но в поиске адекватных инструментов проверки. Тем самым я не предлагаю (это должно быть ясно) свести работу интерпретатора к идентификации явных смыслов, сообщенных творению художником или заказчиком. Однако без такого предварительного опознания исследователь рискует выдать собственные измышления за сведения, действительно обогащающие или углубляющие произведения Пьеро (или, предположим, Тициана). Случаев столь нелепой претензии сегодня хватает[19]. Поэтому весьма разумным кажется предложение Гомбриха – начинать с анализа институтов или жанров, а не символов, дабы избежать грубых ошибок и не впасть в то, что мы могли бы назвать дикой иконологией[20]. Но есть еще один элемент проверки, позволяющий сузить гамму возможных интерпретаций: это исследование о заказчиках произведений искусства. Разумеется, если мы будем восстанавливать сведения о заказчиках исходя из иконологической трактовки самого произведения, то вновь окажемся в самом центре порочного круга. Остается вести работу одновременно в двух направлениях – искать заказчиков и анализировать иконографию, соединяя данные обеих цепочек. Именно это я и постарался сделать на страницах книги.
Стремясь показать ограниченность чисто стилистического прочтения живописи Пьеро (и, кроме того, произведений искусства в целом), мы оттолкнулись от проблемы датировки. Это обстоятельство, вероятно, следует приписать профессиональному пороку историка, который, сталкиваясь с каким бы то ни было свидетельством (включая картины), прежде всего задает вопрос «когда?» (и сразу вслед за этим – «где?»). Впрочем, конечно же, датировка служит лишь первым шагом на пути к исторической интерпретации произведения искусства. Цепочки внестилистических данных об иконографии и заказчиках, которые мы предложили интерпретировать, дабы дополнить результаты стилистических разысканий, заставляют поставить вопрос (избитый, но как никогда насущный) о связи между произведением искусства и породившим его социальным контекстом.
Как правило, ученые предпочитали задавать указанный вопрос лишь в определенный момент и в каком-то смысле косвенным образом, то есть отталкиваясь от простейшего, но неустранимого требования (датировки), стоящего перед всяким, кто вступает с произведением искусства в отношения, не исчерпывающиеся чистым эстетизирующим наслаждением. Причина в следующем. Слишком часто связи между творением и контекстом устанавливались в нарочито грубом и упрощенном виде – например, усматривая, как это недавно было сделано, зависимость живописи Пьеро делла Франческа от «сельской и патриархальной Умбрии»[21]. На фоне столь выхолощенных вариаций метафоры «базис/надстройка» (неудачной самой по себе) исследователи, менее заинтересованные или вовсе идеологически враждебные социальной истории художественного выражения, очевидно, имеют большие шансы на успех.
Намного сложнее заранее отвести (и намного сложнее и труднее выстроить) аналитическую реконструкцию запутанной сети микроскопических отношений, которые присущи каждому, даже простейшему продукту творчества[22]. Совокупный анализ стилистических предпочтений, иконографических форм и отношений с заказчиком зачастую необходим, как мы видели, и в рамках такой предварительной историографической практики, как датировка. У социальной истории художественного творчества есть более амбициозная цель. Она может быть достигнута только при развитии очерченных перспектив, а не путем суммирования более или менее натянутых аналогий между цепочками художественных явлений и социально-экономических феноменов.
В этом направлении самым решительным образом шел Аби Варбург. Его работы[23] свидетельствуют о широте взгляда и богатстве аналитических инструментов, лишь отчасти сводимых к технике расшифровки символов, с которой обычно ассоциируется «варбургианский метод». Кстати, надо заметить, что внимание к особому социальному и культурному контексту спасло Варбурга от крайностей в интерпретациях, в которые порой впадал даже такой великий ученый, как Панофский (не говоря уже о некоторых его последователях). Наиболее близкой исследованиям Варбурга по духу, как представляется, оказалась книга М. Баксендолла об итальянской живописи XV века, где стиль рассматривается в связи с конкретными социальными ситуациями и практиками, что дало поистине необыкновенные результаты[24].
Время, когда историки верили, что должны работать исключительно с письменными свидетельствами, давно миновало. Уже Люсьен Февр предлагал анализировать сорняки, форму полей, фазы луны; почему же не поступить так же и с живописью, например, Пьеро делла Франческа? В конце концов, картины тоже являются документами по политической или религиозной истории. О междисциплинарных исследованиях речь, без сомнений, заходила слишком часто (в большинстве случаев о них говорили, но ими никто не занимался), хотя совершенно очевидно, что обычные историки и историки искусства имеют все основания работать вместе, благодаря чему они достигнут более глубокого понимания художественных свидетельств[25]. У того, кто помещает себя в отчетливо историческую перспективу, решение не касаться собственно стилистических материй не должно вызывать возражений.
Впрочем, методы и цели этого исследования представляются мне иными. Они куда более амбициозны. Я был вынужден считаться с ограниченностью своей подготовки, мешавшей мне в полной мере проанализировать живопись Пьеро. Я старался избежать ориентации как на одну, так и на несколько научных дисциплин. Мой подход скорее напоминает вторжение в другую область знания – конечно же, не враждебную, но точно чужеземную. Если бы я воспользовался творениями Пьеро как свидетельствами о религиозной жизни XV столетия или же ограничился реконструкцией круга его аретинских заказчиков, мне бы, скорее всего, удалось поддержать с корпорацией искусствоведов мирные отношения. Однако попытка очертить образ Пьеро иначе, чем это принято – вплоть до хронологии некоторых из самых известных его произведений – вероятно, прозвучит как провокация. Готов спорить, сразу же появится Апеллес, который предложит мне вернуться к сапожному ремеслу, более мне свойственному.
В целом я считаю, что число вторжений такого рода должно быть преумножено. Неудовлетворенность дисциплинарными границами, которые мы считаем искусственными, имеет тенденцию разрешаться во взаимном наложении (как уже говорилось, скорее чаемом, нежели реальном) результатов, полученных различными науками. Гораздо более полезными, чем такие встречи в верхах, оставляющие все в прежнем состоянии, были бы столкновения по конкретным проблемам – скажем, по вопросу о датировке и интерпретации отдельных произведений, о чем речь идет ниже. Только так мы сможем вновь по-настоящему вернуться к обсуждению инструментов, пространства и языков отдельных дисциплин. Начиная, само собой, с исторического исследования.
Я горячо благодарю Аугусто Кампана, которого я познакомил с первыми итогами этого исследования; дона Аньолетти, сопровождавшего меня в Архиве курии в Сансеполькро; Джорджо Э. Феррари, Микаэлу Гуарино Буццони, Маритэ Хиршкофф Гренди, Пьеро Лукки, Кристину Мундичи, Агостино Паравичини Бальяни, Витторио Пери, Одиле Редона, помогавших мне в поиске иллюстраций; болонских студентов, с которыми на одном из семинаров 1979/80 академического года я плодотворно обсуждал мой труд в момент его подготовки к печати. Из друзей, читавших рукопись, я с огромной признательностью назову Энрико Кастельнуово, Джанни Романо и Сальваторе Сеттиса, указавших мне на ошибки и неточности.
Предисловие (1994)
Книга «Загадка Пьеро» («Indagini su Piero») вышла в 1981 году, открыв собой уже не существующую серию «Микроистории». Вариант, перепечатанный в серии «Saggi» более чем десятилетие спустя, отличается не только от первого, но и от третьего издания монографии (1982 года, публиковавшегося неоднократно), включавшего новое предисловие[26]. Я увеличил число иллюстраций; к тексту, во многих местах исправленному, были добавлены четыре новых приложения (два из которых уже публиковались в журналах, а два оставались неизданными). Первое и второе приложения утверждают или корректируют выводы, сформулированные мной в прошлом – в свете возражений, как чужих, так и моих собственных; третье и четвертое анализируют одну историографическую проблему и ряд ее теоретических следствий[27]. Все четыре приложения с разных точек зрения рассматривают вопрос, лежавший у истоков моих исследований.
К этому-то вопросу я и хотел бы сейчас кратко обратиться. У меня создалось впечатление, что он был неверно понят или упущен (за одним исключением, о котором я расскажу ниже) критиками книги, стремившимися полностью или частично опровергнуть ее выводы.
В самых первых строках предисловия к первому изданию я предупреждал, что не намерен говорить о «чисто формальных аспектах» произведений, которыми я занимался («Крещение», цикл в Ареццо, «Бичевание»). Я рассчитывал обратиться лишь к заказчикам и иконографии. Кто-то написал, будто «по моему же собственному утверждению, я пренебрег всеми „художественными“ факторами»; другой автор указал на сведения о возможных заказчиках и вдохновителях Пьеро, с высокомерной иронией назвав их «информацией, которой больше всего дорожит микроистория искусства»[28]. Я хотел бы смиренно заметить, что мой эксперимент был чуть более сложным. Чисто методологическое противопоставление между формальными (бога ради, не «художественными») и экстраформальными аспектами преследовало амбициозные цели: вторгнуться в пространство (хронологии произведений), которое знатоки извечно охраняли как свою собственность.
Единственным ученым, который обсуждал следствия подобной научной стратегии, оказался, если я не ошибаюсь, Джованни Романо. В предисловии ко второму изданию «Исследований о пейзаже» (1991) он заметил, воспользовавшись моей метафорой, что «проблему „проверки“ следует понимать при условии взаимной корреляции: историческую и стилистическую „зацепку“ в виде деятельности Пьеро делла Франческа в Римини в 1451 году следует ставить выше улик, полученных от заказчиков, будь они подлинными или вероятными»[29]. Изложенная в этих терминах проблема немедленно снимается: разумеется, улики значат меньше, чем достоверная дата. Однако за парой прилагательных – «исторический и стилистический» – скрывается одно затруднение, то самое, которое я разбирал в двух текстах, упомянутых Романо, – во введении к «Загадке Пьеро» («Indagini su Piero») и в статье «Абсолютная и относительная датировка: о методе Лонги» (приведенной здесь в Приложении 4). Конечно, стиль есть явление историческое и, будучи таковым, связан со своим временным контекстом, который в теории поддается анализу[30]. Но датировка стилистических фактов может связываться с абсолютным, календарным временем
Последнее утверждение можно счесть банальностью, даже если ныне есть и те, кто этот тезис оспаривает. Однако его исторические и теоретические следствия, рассмотренные в Приложениях 3 и 4, не столь очевидны. Молодой Лонги, футурист и (как показал Чезаре Гарболи) приверженец Джентиле, отождествлял художника с целой серией произведений, помещенных в абстрактное время, чуждое профанному времени календарной хронологии. По мнению же зрелого Лонги, стилистические и внестилистические цепочки были сопоставимы и взаимно наложимы, а художник ел, пил и одевался наравне с заказчиками и плотниками. Решающую роль в этой трансформации сыграло открытие творческого пути Пьеро делла Франческа Сезанном, случившееся благодаря Бернарду Беренсону и, косвенным образом, Гертруде Стайн и Пикассо (Приложение 3).
Тот факт, что мои разыскания о Пьеро должны были рано или поздно превратиться и в разыскания о Лонги, сегодня представляется мне неизбежным. Лонги служил мне в качестве образца и постоянного вызова даже тогда, когда я удалялся от его выводов – например, в предложении перенести датировку «Бичевания» на пятнадцать лет вперед, сделав его зрелым, а не ранним творением Пьеро. Я вижу, что сегодня моя[34] датировка в целом (по разным причинам) поддержана даже теми, кто, подобно Бертелли, отвергает мою аргументацию. Однако я продолжал работать над интерпретацией «Бичевания», изменив последнюю главу и в Приложении 2 радикально переработав предисловие к третьему изданию книги, здесь отсутствующее. В этом случае, как станет ясно, я признал справедливыми (благодаря возражениям Лучано Беллози) доводы моих оппонентов по одному важному пункту.
Вся эта интенсивная деятельность способствовала рефлексии на более общую тему – о типе доказательств, к которой в последние десять лет я многажды и по-разному обращался. Однако я не хотел бы слишком настаивать на методологических вопросах. Я не прекращал исследования о Пьеро главным образом потому, что не мог отвести взгляд от его картин.
В новом издании я принял во внимание критику моей интерпретации «Бичевания» Сальваторе Сеттиса, Федерико Дзери, Чарльза Хоупа и Лучано Беллози. Я горячо им благодарен; окончательную ответственность за написанное, разумеется, несу я сам. Об остальных долгах признательности я упоминаю в тексте.
Список сокращений
ACAU – Архив архиепископской курии, Урбино
ACS – Городской архив, Сансеполькро
ASC – Государственный архив, Сиена
ASF – Государственный архив, Флоренция
ASG – Государственный архив, Губбио
ASR – Государственный архив, Рим
BCCF – Городская библиотека, Кастильон Фьорентино
BNCF – Национальная центральная библиотека, Флоренция
BUU – Университетская библиотека, Урбино
Введение
Восточный император Иоанн VIII Палеолог прибыл во Флоренцию 15 февраля 1439 года. Годом раньше он высадился в Италии со своей свитой, дабы принять участие в соборе, которому предстояло вынести решение о союзе восточной и западной христианских церквей. Незадолго до этого собор переместился из Феррары во Флоренцию. Стремясь оказать императору почтение, ему навстречу вышли, как говорит хроника того времени, «знатные синьоры, коллеги-гранды, капитаны городской милиции, десять членов Балии, восемь служащих банка Монте, шесть членов совета по торговле, семь представителей основных цехов, и многие другие граждане со знаменем, и затем семь кардиналов со всей свитой, и все бароны, и другие Греки названного Императора, находившиеся во Флоренции. Это была прекрасная и большая процессия». Император «был одет в белое платье, поверх него – в мантию из красного сукна, в белой, заостренной спереди шапке, украшенной большим рубином размером с доброе голубиное яйцо, и многими другими каменьями». Мужчины и женщины теснились на улицах, чтобы увидеть кортеж: однако «в этот момент хлынул изрядными струями дождь, испортивший праздник…»[35].
В числе рассеянных грозой зрителей, возможно, находился и молодой Пьеро делла Франческа. Точно известно, что 7 сентября того же года он работал во Флоренции вместе с Доменико Венециано над фресками (ныне утерянными) хоров в церкви Сант’Эджидио[36]. И когда, спустя почти двадцать лет, ему предстояло изобразить лицо Иоанна VIII Палеолога на стенах церкви Сан Франческо в Ареццо, он поместил на его голове характерную «белую, заостренную спереди шапку», столь сильно поразившую анонимного флорентийского хрониста – и вместе с ним Пизанелло и Филарете[37].
Творческая история Пьеро открывается эпизодом его пребывания во Флоренции в 1439 году, причем не только по причине его встречи с Доменико Венециано, о чем речь шла прежде. Общение Пьеро с участниками собора также наложило на его живопись неожиданный и неизгладимый отпечаток.
I. «Крещение Христа»
1
«Крещение Христа», ныне хранящееся в лондонской Национальной галерее, многие (хотя и не все) специалисты считают самым ранним творением Пьеро из числа тех, что до нас дошли. Сюжет картины опознается немедленно. Тем не менее де Тольнай отметил расхождение с традиционной иконографией крещения: вопреки обыкновению, три ангела не держат одежды Христа, погруженного в Иордан. Здесь ангел, что стоит слева, пристально следит за происходящим, а тот, что справа, держит руку на плече ангела, стоящего посередине, и в то же время пожимает его руку (
Из всего сказанного следует, что мы можем датировать картину 1440 годом или близким к этому временем. Датировка более поздним периодом оказалась бы несовместима с фактом скорого ухудшения союзных отношений между церквями по вине константинопольской партии, враждебной идее единства с Римом. Существенно, что эта хронология, основанная исключительно на иконографических элементах, по сути совпадает с датировкой, предложенной Лонги исключительно на базе стиля (1440–1445)[41].
Как видно, интерпретация Теннер сводит элементы «Крещения» к единому, аналитическому и компактному плану, который убедительно истолковывал иконографические аномалии. Однако Баттисти, оттолкнувшись от самого очевидного из отклонений – жеста согласия, на котором сосредоточился де Тольнай, – предложил незадолго до Теннер совершенно иную версию сюжета.
Прежде чем окончательно покинуть Сансеполькро, «Крещение» Пьеро было частью полиптиха в кафедральном соборе Сан Джованни Эванджелиста. На его боковых частях и пределле (ныне в городском музее Сансеполькро) изображались соответствующие святые и учителя церкви, а также сцены из жизни св. Иоанна Крестителя. Оба объекта не принадлежали кисти Пьеро и были точно созданы после «Крещения». С некоторыми колебаниями они были приписаны Маттео ди Джованни и датированы периодом с 1455 по 1465 год[42]. В пределле помещен герб одного из самых известных семейств Сансеполькро – Грациани. Нет сомнений, что заказчиком пределлы и боковых частей полиптиха был один из представителей этого рода. Баттисти предположил, что он также заказал центральное изображение и располагающееся над ним тондо, написанные Пьеро. В анализе де Тольная он (в отличие от Теннер) выделил связь между ангелами и тремя Грациями, оставив в стороне тему согласия. Присутствие ангелов в виде Граций объяснялось с помощью фрагмента из «Трактата о живописи» Леона Баттиста Альберти, где жест трех облаченных в одежды (а не обнаженных) Граций интерпретировался как действие того, кто совершает и в то же время принимает благодеяние. Иконография «Крещения» Пьеро подразумевала бы тогда сочетание этого отрывка из Альберти с фрагментом из «Суммы» св. Фомы, в котором Христос изображался в качестве примера величайшей щедрости. Таким образом, картина могла быть заказана купцом – вероятно, одним из Грациани, желавшим щедрым жестом искупить грех ростовщичества. Первоначально он заказал Пьеро полиптих целиком. Написав «Крещение» и утерянное тондо, изображавшее Бога Отца, Пьеро замедлил работу. Столкнувшись с нарушением условий, заказчик заключил второй контракт с Маттео ди Джованни. Отсюда проистекает датировка «Крещения» временем около 1460 года, предложенная Баттисти, который перенес ее почти на двадцать лет в сравнении с традиционной интерпретацией. Все сказанное подтверждалось аргументом стилистического характера, а именно отзвуками античной скульптуры, которые можно заметить в фигурах ангелов. Эти отзвуки, по мнению того же Баттисти, непременно подразумевали путешествие Пьеро в Рим в 1458–1459 годах[43]
Таким образом, мы оказываемся перед двумя интерпретациями, которые отталкиваются от одной и той же детали – рукопожатия ангелов, – но приходят к совершенно разным выводам о том, что касается иконографических подтекстов и датировки произведения. Скажу сразу, что версия Теннер кажется мне очень убедительной, а трактовка Баттисти – полностью неприемлемой. Тем не менее обе они гипотетичны. Едва ли имеет смысл ставить их на одну доску и фактически отвергать в ожидании внешнего документального свидетельства, которое может никогда и не обнаружиться. Следует тогда задаться вопросами, что означают в нашем контексте термины «убедительный» и «неприемлемый», на основе чего одну интерпретацию можно предпочесть другой и в целом как выглядит проблема филологической проверки в области иконографических разысканий.
2
Мы видели, что трудность истолкования проистекает из невозможности полностью включить произведение в уже существующую иконографическую цепочку (в нашем случае серию, обозначенную как «крещение Христа»). Аномалия может быть минимальной (жест двух ангелов), однако в ряде случаев она способна видоизменить все произведение и породить самые настоящие иконографические
В свете этих критериев – полноты, непротиворечивости, экономии – превосходство версии Теннер очевидно. Баттисти вводит гипотезы, порождающие другие гипотезы, такие, например, как утверждение, что три ангела отсылают к трем Грациям, символизирующим, в свою очередь, христианскую щедрость. Стремясь увязать эти гипотезы между собой, он вынужден предположить, будто существует последовательность разрозненных, связанных случайными ассоциациями текстов, число которых можно множить до бесконечности[45]. Наконец, ему удается привязать к своей интерпретации, сосредоточенной на ростовщичестве, такой очевидно гетерогенный элемент, как восточные священники на заднем плане, всего лишь постулировав, причем совершенно произвольно, сосуществование большего числа смысловых уровней в картине[46]. Напротив, в толковании Теннер многочисленные и идентифицированные прежде иконографические элементы, как кажется, гармонично выстраиваются вокруг сюжета о Троице, который обсуждался на Флорентийском соборе. И тем не менее и в этом случае не исключено, что, возможно, речь идет о непротиворечивости, невольно введенной самим интерпретатором[47]. В первую очередь потому, что обнаружение частичек
3
Именно неразрешенная проблема заказчика служит недостающим элементом в реконструкции Теннер. Разгаданные ею тонкие богословские аллюзии заставляют думать, что едва ли кто-то из членов семейства Грациани мог заказать «Крещение». Недавнее исследование Э. Аньолетти о внешней истории картины ввело в дискуссию фактические данные и новые гипотезы.
Прежде было известно, что из большого алтаря приходской церкви Сан Джованни Баттиста в Сансеполькро «Крещение» в 1807 году (когда церковь закрыли) переместили в собор Сан Джованни Эванджелиста, а затем в 1859 году оно появилось на антикварном рынке. Теперь же Аньолетти удалось отнести самые ранние свидетельства о картине к более давнему времени, выдвинув при этом новую гипотезу о ее заказчике. «Крещение» было написано для алтаря братства Сан Джованни Баттиста, созданного в 1406 году монной Диозой ди Ромальдо ди Мадзарино ди Маццетти, вдовой Джованни ди Фиданца. Она устроила одну из капелл, расположенных «в аббатстве Борго возле большого портала справа, рядом с первой колонной справа, в честь св. Иоанна Крестителя», распорядившись, чтобы каждый день служили обедню за упокой ее души и души ее супруга. «Крещение» оставалось в аббатстве, которое тем временем получило статус кафедрального собора, до 1563 года, когда название алтаря оказалось «навечно» связано со св. Эгидием и Арканом. Что случилось тогда с картиной или, точнее, полиптихом, неизвестно. Аньолетти предполагает, что он был перенесен в приходскую церковь Сан Джованни Баттиста в 1583 году, когда по воле папского визитатора монсеньора Перуцци были побелены пришедшие в негодность стены с фресками. Уверенно можно сказать, что полиптих находился в церкви в 1629 году, поскольку в отчете о визите епископа в том же году упомянута «iconam depictam in tabula cum imagine S. Iohannis Baptistae et aliorum sanctorum cum ornamento ligneo deaurato»[49]. Это и есть самое старое свидетельство о местоположении творения Пьеро
В этой цепочке, сложившейся частью из документов, частью из дополнительных гипотез, есть одно слабое звено – самое первое. Заказчиком «Крещения» никак не могло быть братство Сан Джованни Эванджелиста – по той простой причине, что братства с таким названием в Сансеполькро никогда не существовало. Единственное упоминание о нем мы находим в завещании той женщины, которая его учредила, – монны Диозы. Однако анализ подлинного документа, а не регеста XVI века, отысканного Аньолетти, не оставляет никаких сомнений. Завещание служило частью книги актов братства Сан Бартоломео – самого богатого и влиятельного в Сансеполькро – как братства «учрежденного» и потому служащего гарантом последней воли одного из его членов, автора завещания монны Диозы ди Ранальдо (а не Ромальдо) ди Мадзарино ди Маццетти. Десятого марта 1406 года она «основала братство и одарила капеллу в аббатстве Борго возле большого портала, посвященного св. Иоанну Крестителю, рядом с первой колонной, в честь св. Иоанна Крестителя, таковым имуществом: во-первых, участком обрабатываемой земли» и так далее (следует детальный список завещанного имущества). «Взамен», продолжает документ, «она хочет, дабы господин аббат Борго вечно служил бы в указанной капелле» и читал бы «обедню за упокой души завещательницы и сказанного господина Джованни, ее мужа, в поклонение Господу, достославной Деве Марии и св. Иоанну Крестителю». При служении мессы необходимо было пользоваться «серебряным кубком с позолотой» и «требником», дарованными Диозой в прошлом. Кроме того, завещанное имущество следовало пустить на оплату похорон Диозы, по договору, заключенному с Бартоло Мео, настоятелем аббатства Борго. В случае невыполнения условий имущество следовало отнять у «означенного монастыря и аббатства» и отдать «названному братству» Сан Бартоломео[51].
Обладателем имущества, следовательно, назначалось камальдолийское аббатство (затем получившее статус кафедрального собора) Борго Сансеполькро. Завещание Диозы доказывает, что уже в 1406 году в аббатстве находился алтарь, названный в честь св. Иоанна Крестителя. Согласно тонкой реконструкции Аньолетти, для этого-то алтаря Пьеро и должен был написать «Крещение». Речь идет о гипотезе, которую можно окончательно подтвердить, лишь обнаружив до сих пор не найденный акт о заказе. Однако речь идет о догадке, обладающей очень высокой степенью вероятности. В тот момент, когда несуществующее братство Сан Джованни Баттиста исчезло, а на его месте, в функции заказчика, возникла камальдолийское аббатство, иконографическая интерпретация Теннер получила дополнительное документальное подтверждение. Так, в 1439 году в Камальдоли умер главный аббат ордена Амброджо Траверсари, великий гуманист, настойчиво боровшийся за дело примирения с греческой церковью. Он был одним из главных действующих лиц на только что закончившемся Ферраро-Флорентийском соборе (также являясь и вторым переводчиком, благодаря знанию греческого языка, который он выучил самостоятельно). Именно ему, кроме прочего, было доверено перевести на греческий декрет «Laetentur coeli» от 6 июля 1439 года, который положил официальный конец схизме[52]. В этом случае присутствие «Крещения» в аббатстве Сан Джованни – то есть картины, насыщенной аллюзиями на религиозное согласие, достигнутое на соборе, – более чем понятно. Иконография «Крещения» в глазах избранной публики, способной уловить ее смыслы, трансформировалась в дань уважения деятельности недавно умершего Траверсари и вместе с тем служила прославлением самого ордена.
Однако зашифрованная здесь дань уважения к Траверсари также имела специфически городские подтексты. Аббатство Сан Джованни Эванджелиста, освященное в 1340 году, выступало символом религиозной и политической власти, которую с конца XII века камальдолийские монахи осуществляли в Борго (несмотря на его подчинение разным феодалам). Епископы Читта ди Кастелло многажды пытались вытеснить монахов, включив Борго Сансеполькро в собственную епархию, однако совершенно безуспешно. В финальной стадии этих столкновений, порой входивших в весьма ожесточенные фазы, Траверсари успел сыграть важную роль. Оказавшись во главе ордена, он сразу же отправился в несколько путешествий, подробно описанных в его сочинении «Hodoeporicon», постепенно навещая разные камальдолийские аббатства. Осенью 1432 года он остановился в Борго Сансеполькро, где аббат Пасказио рассказал ему о подробностях распри с епископом Читта ди Кастелло. Вернувшись из поездки, Траверсари написал Пасказио и сообщил ему, что он отправил в Рим Уголино, бывшего аббата Фаенцы, дабы он занимался тяжбой. Притязания епископа на монастырь, восклицал Траверсари, следовало без колебаний отмести; «древние привилегии» должны были остаться «нерушимыми». Через год Траверсари напрямую обратился к папе Евгению IV, чтобы вновь подтвердить права аббатов на Борго против каких бы то ни было внешних махинаций[53].
После неудачной попытки вторжения, предпринятой епископом Читта ди Кастелло, изгнанным восставшими горожанами, Евгений IV передал Борго Сансеполькро Флоренции в счет уплаты расходов на собор (1441). Начало флорентийского владычества оказалось отмечено большим строительным бумом: как писал Николаю V камальдолийский монах, чье имя осталось неизвестным, были восстановлены стены, украшены церкви, отремонтированы жилища[54]. Возможно, к этому времени восходит и заказ «Крещения» Пьеро настоятелем камальдолийского аббатства Борго. Тогда им был Пасказио – персонаж, о котором, к сожалению, почти ничего не известно[55]. Иконография картины косвенно прославляла Траверсари: не только с помощью жеста согласия и тринитарной символики ангелов – за его решительный вклад в успех собора, но, возможно, и через образ Борго на заднем плане[56] – за то, что он защитил права камальдолийского аббатства в трудный момент его истории.
II. Цикл в Ареццо
1
Считается, что молодой Пьеро виделся с Траверсари, находясь во Флоренции при Доменико Венециано[57]. Проверить, состоялась ли такая встреча, почти невозможно. C точностью документировано присутствие Пьеро во Флоренции в сентябре 1439 года. Летом того же года после окончания собора Траверсари оставил город и отправился отдыхать в скит Камальдоли. Там 19 октября он внезапно умер[58]. Таким образом, с хронологией существуют сложности. Помимо этого, начинающий художник и главный аббат камальдолийского ордена, принимавший участие в соборе, находились в параллельных социальных пространствах. И все же встреча Пьеро с окружением Траверсари произошла – и она не исчерпывалась сюжетом с «Крещением». К этой среде принадлежал один из членов семейства Баччи, которая заказала Пьеро его главное творение – цикл фресок в Ареццо.
Речь идет о Джованни Баччи, сыне Франческо и внуке Баччо. Баччо, богатейший торговец специями, первым завещал украсить семейную капеллу в церкви Сан Франческо; Франческо принял решение о начале работ. В 1447 году он продал один из виноградников, дабы оплатить труды избранного сначала художника – Биччи ди Лоренцо[59]. Джованни – фигура совсем иного характера. На него обратил внимание К. Гилберт. Воспользовавшись сведениями, собранными жившим в XVII веке эрудитом Э. Гамуррини в его «Генеалогической истории благородных тосканских и умбрийских семей», Гилберт заметил, что Джованни, сын и внук купцов, закончил университет в Сиене в 1439 году и сделал карьеру в папской администрации, став в итоге клириком Апостольской палаты. Отсюда – гипотеза о его решающем вкладе (возможно, в форме самых настоящих богословских указаний) в расширение иконографической программы цикла в Ареццо в сравнении с традиционными изображениями легенды об истинном кресте[60].
Гилберт почти сразу же сошел с этой – столь многообещающей, как мы увидим ниже, – тропы. Однако более детальное исследование о Джованни Баччи позволяет обнаружить другие, по-настоящему ценные сведения. Точкой отправления дополнительных разысканий служит указание, которое содержится в одном из писем, опубликованных Гамуррини и приводимых Гилбертом. В нем Джованни Баччи в 1439 году обращался к Козимо де Медичи и называл Джованни Тортелли, папского тайного камергера, своим родственником[61]. Соединив сообщение Гилберта с итогами разысканий о знаменитом гуманисте Тортелли и о самом Баччи, которые почти одновременно велись М. Регольози, возможно хотя бы частично восстановить портрет человека, сыгравшего в жизни Пьеро, несомненно, решающую роль.
Первое из известных нам свидетельств о Джованни Баччи сразу же связывает его с Траверсари. Так, в 1432 году Траверсари писал брату Джироламо, назначенному начальником флорентийского госпиталя Леммо, и рекомендовал ему молодого человека, Джованни из Ареццо, с которым он сблизился в Риме. Регольози справедливо предлагает отождествлять Джованни из Ареццо (которому тогда было не больше двадцати лет) с Джованни Баччи, а не с гораздо более известным Джованни Тортелли, также аретинцем[62]. Речь шла о том же Джованни из Ареццо, которого Траверсари, будучи на соборе в Ферраре в 1439 году, рекомендовал Даниеле Скотто, епископу Конкордии и правителю Болоньи. В этом случае идентификация с Джованни Баччи верна, поскольку Траверсари, хваля его характер и страсть к словесности, называет его клириком Апостольской палаты. Назначение, полученное, конечно, благодаря поддержке Медичи, с которыми Баччи останется связан в течение всей своей жизни, состоялось, судя по всему, годом раньше[63]. Речь шла о важной и хорошо оплачиваемой должности: в том же 1438 году папа Евгений IV определил, что клириков Апостольской палаты должно быть семь, открыто оправдывая ограничение возможностью не слишком сокращать доходы каждого из них[64].
С того времени Джованни Баччи прочно вошел в среду гуманистов. Лапо да Кастильонкьо-младший в 1437 году в письме из Болоньи с похвалой рекомендовал его епископу Ареццо Роберто дельи Азини[65]. Годом позже аретинский гуманист Карло Марсуппини писал Баччи, поздравляя его с недавним назначением клириком палаты и обещая прислать ему (конечно, в ответ на прямой запрос) кодекс платоновского «Пира», уже имевшегося у Никколо Никколи и переписанного сотрудником Траверсари монахом Микеле[66]. В тот период Тортелли уже присоединился к Джованни в Болонье. Мы не знаем степени их родства: точно лишь, что оба семейства, Тортелли и Баччи, происходили из Каполоны – города, расположенного близ Ареццо[67]. Тортелли только что вернулся из длительного путешествия в Грецию и на Восток, где он переписывал кодексы и надписи, собирая материал, затем использованный в его главном труде – обширном трактате о латинской орфографии, составленном в форме словаря («De Orthographia»), судьба которого оказалась очень успешной[68]. В Константинополе он завязал отношения с людьми, склонявшимися к религиозному союзу с Римом, такими как Исидор Киевский (будущий кардинал Рутено). Затем он вернулся в Италию вместе с делегацией греков, отправленных на собор в Базеле обсуждать примирение между церквями.
В 1439 году Тортелли одновременно с собором, в работе которого его покровитель кардинал Чезарини принимал активное участие, отправился из Болоньи во Флоренцию. Баччи, в том же году получивший диплом по праву в Сиене[69], возможно, последовал за ним. Из письма аретинца Джироламо Алиотти, настоятеля бенедиктинского монастыря св. Фиолы и Лючиллы, к Леонардо Бруни следует, что в октябре 1439 года Джованни Баччи (благоговение которого перед Бруни подчеркивал Алиотти) находился во Флоренции. Спустя короткое время, 15 января 1440 года тот же Алиотти отправил Баччи письмо из Франции (где он оказался в качестве папского легата), которое он закончил вопросом о судьбе собственных родственников из Ареццо и просьбой передать привет общим друзьям во Флоренции. Этими друзьями были Поджо Браччоллини, Карло из Ареццо (уже упоминавшийся Марсуппини, который несколькими годами ранее сменил Леонардо Бруни на посту канцлера флорентийской Синьории) и Леон Баттиста Альберти. По поводу последнего Алиотти упоминал о «деле Амброджо», о котором он многажды, до тошноты часто, писал к Баччи[70]. Речь шла об идее составить жизнеописание Траверсари, которому Алиотти был очень предан. Обсудив свою мысль с Марсуппини, Алиотти переадресовал предложение Альберти, сказав ему, что предмет дает большие возможности и соответствует глубине его ума[71]. Однако ни Марсуппини, ни Альберти не написали биографии Траверсари; возможно, еще и по этой причине Алиотти в диалоге «De erudiendis monachis» («Об ученых монахах»), оконченном в 1442 году, захотел включить в число собеседников и особо выделить «камальдолийца Амброджо, несравненного феникса нашего времени», как он писал в посвящении папе Евгению IV[72].
Документальное свидетельство о дружбе Джованни Баччи, который в будущем станет заказчиком Пьеро в Ареццо, и ряда прославленных представителей тосканского гуманизма (к уже упомянутым людям следует, как мы уже говорили, добавить Бруни[73]) имеет решающее значение. До сих пор единственным достоверным звеном, связующим Пьеро и эту среду, служило одновременное пребывание Пьеро и Альберти при дворе в Римини в 1451 году и у папы Пия II Пикколомини в 1458–1459 годах. Теперь же открывается возможность полнее и детальнее реконструировать то, каким образом Пьеро через Баччи и связанных с ним людей усвоил и оригинальным образом переработал определенные элементы гуманистической культуры.
Баччи оказался внутри самого настоящего клана гуманистов, происходящих из Ареццо. Помимо самого Баччи, это Тортелли, Алиотти, Марсуппини. Леонардо Бруни и Поджо (который не был аретинцем, но родился в области Вальдарно) – знаменитости, принадлежавшие к другому поколению и по этой причине располагавшиеся ближе к периферии круга. В данном контексте значимо и происхождение семейства Альберти (бывшего в определенном родстве с Баччи) из города Катенайа в Вальдарно[74]. Здесь угадывается не только поколенческая и культурная, но и географическая солидарность. Она существовала и укреплялась благодаря интенсивному обмену взаимными услугами и рекомендациями (ими, как известно, чрезвычайно богата переписка гуманистов). Практические связи часто объяснялись отношениями родства – физического или духовного (Баччи и Тортелли были родственниками, Тортелли и Марсуппини – кумовьями[75]).
На все это накладывались общие культурные и религиозные интересы. С одной стороны, увлечение древностью, точнее Грецией, засвидетельствованное путешествием Тортелли и переводами «Илиады» и «Войны мышей и лягушек» Марсуппини; с другой, стремление восстановить нити, распавшиеся из‐за религиозной схизмы с восточными церквями. Указанные темы органично совмещались в личности Траверсари, с которым группа из Ареццо была прямо или косвенно связана.
Однако одновременно это и сюжеты Пьеро[76]. Его иконографические и стилистические решения вплоть до зрелого возраста вращались вокруг двойного образа Греции – древней и современной ему. Нетронутые формы классического мира, в большей степени греческого, чем римского (по крайней мере, с нашей точки зрения), не один раз служили ему для выражения политической и религиозной программы освобождения Греции и уже христианского Востока. Необходимо реконструировать связи между иконографическими и стилистическими решениями и социальной сетью[77], внутри которой они обрели свою форму. Это позволит избежать как непроверенных иконологических интерпретаций, так и антиисторической отсылки к «вечному, но скрытому присутствию некоторых визуальных источников»[78].
2
Мы оставили Тортелли во Флоренции, вероятно в компании Баччи. С этого момента пути обоих героев расходятся. В 1445 году Алиотти рекомендовал Тортелли гуманисту Гуарино Веронезе[79]. Рекомендация, по-видимому, достигла цели: спустя некоторое время, в письме к неизвестному нам Микеланджело из Борго Сансеполькро, Алиотти давал понять, что Тортелли вот-вот получит должность при курии[80]. Церковная карьера Тортелли началась после восшествия на папский престол Николая V Парентучелли, великого покровителя гуманистов. Он был назначен тайным камергером и хранителем тогда формировавшейся Ватиканской библиотеки[81]. О судьбе Баччи в эти годы точными сведениями мы не располагаем[82]. Нам известно лишь, что в какой-то момент он оказался в опале и был исключен из Апостольской палаты. 6 июня 1447 года он написал из Ареццо письмо к Джованни ди Козимо де Медичи, полное жалоб и просьб о помощи: «Все мои упования – на Вашего великого отца и вас, его сыновей… мой Джованни, поразмыслите с господином Алессо, как вытащить меня отсюда и дать мне какое-нибудь занятие в любом месте, где я могу быть вам чем-нибудь полезным. Умоляю вас изыскать способ ответить на это письмо: ибо невыносимо мне пребывать там, где пребывать нет мочи. Впрочем, коли сказать всю правду, мы с моим отцом не очень хорошо понимаем друг друга, поскольку он не хотел, чтобы я вечно действовал против патриарха, который несправедливо удалил меня»[83]. Патриарх, решительно прервавший церковную карьеру Баччи, – это Людовико Тревизано, патриарх Аквилеи, затем архиепископ Флоренции и (с 1440 года) командующий папскими войсками и кардинал ди Сан Лоренцо ин Дамазо. Как кардинал камерленг он являлся прямым начальником Баччи – и имел возможность, следовательно, в любой момент выгнать его со службы[84]. Не исключено, что столкновение между ними также мотивировалось политическими соображениями. В 1440 году кардинал Людовико вместе с войсками Медичи и людьми Франческо Сфорца разбил при Ангиари флорентийских изгнанников и Никколо Пиччинино. Двумя годами позже состав коалиции радикально изменился: во время (неудачной) попытки покорить Марку кардинал Людовико уже сражался вместе с Пиччинино, назначенным гонфалоньером Церкви, против союзника Медичи Сфорца[85]. Возможно, враждебность могущественного кардинала камерленга оказалась вызвана преданностью Джованни Баччи семейству Медичи. В любом случае столкновение между ними должно было остаться в памяти. Спустя несколько лет, в 1449 году, Марсуппини просил Тортелли использовать все свое влияние на папу, дабы помочь Баччи. Марсуппини восклицал: если он и совершил ошибку в пылу гнева и страсти, что часто случается даже с мудрецами, то несправедливо пребывать из‐за этого в постоянном унижении – особенно сейчас, когда можно надеяться, что он раскаялся[86]. Однако если Баччи был гневлив, то и кардинал Людовико, судя по его портрету кисти Мантеньи[87], едва ли был мягким человеком.
Благодаря настояниям Марсуппини и влиянию Тортелли на Николая V, Джованни Баччи удалось заслужить прощение. 28 сентября 1449 года он написал из Ареццо уже упоминавшееся письмо к Козимо де Медичи, где рассказывал, что отправился в Фабриано, куда папский двор переселился из Рима, стремясь избежать чумы. С помощью дружеского содействия кардинала Колонна он встретился с кардиналом Людовико и замял прошлые «скандалы». Баччи немедленно расплатился за полученную милость и от имени Тортелли («моего родственника») рекомендовал Козимо Марсуппини («близкого мне человека»). Затем он перешел к последним политическим новостям: в Фабриано он прочел письмо, в котором Сиджизмондо Малатеста без оснований приписывал себе заслугу недавнего покорения Кремы венецианцами. Баччи замечал по этому поводу: «и поскольку я знаю характер синьора Сиджизмондо…»[88]. Близость к Малатеста, обнаруженная Баччи в этот момент (1449), в настоящем контексте имеет принципиальное значение. Так, два года спустя Пьеро напишет портрет Сиджизмондо в Темпио Малатестиано. Более чем вероятно, что именно Джованни Баччи рекомендовал Пьеро двору в Римини. Опираясь, скорее всего, на поддержку Медичи, Баччи (возможно, вновь ставший светским человеком) в эти годы строил придворную карьеру в южной части северной Италии, сильно уступавшую в блеске тому пути, что начался в курии. Как бы то ни было, новая карьера позволяла ему время от времени покидать постылый Ареццо. Баччи еще долго поддерживал отношения с семейством Малатеста: в 1461 году он получил от Малатеста Новелло должность подеста в Чезене[89].
Гипотеза, согласно которой Джованни Баччи мог, пользуясь личными связями, снабжать Пьеро заказами, предполагает, что отношения между ними установились уже в этот период. На данный момент никаких доказательств этому у нас нет. Следует напомнить, впрочем, что связи Баччи и известных по документам заказчиков Пьеро не ограничиваются Сиджизмондо Малатеста. В письме от 1461 года к Джованни ди Козимо де Медичи из Ареццо Баччи заявлял: «Джованни, природа во многом сделала двух властителей похожими друг на друга – герцога Борсо и господина Федерико, прозорливейших и искушенных в жизни больше, чем любые другие владетели Италии». Те же люди, в данном случае косвенно прославляемые и за их добродетели меценатов («искушенных в жизни»), вновь появляются десятилетием позже (1472) в письме к Лоренцо де Медичи, вместе с именами Баттисты Канедоти, Малатеста Бальони и Франческо Сфорца: всем им, по утверждению Баччи, он «был как родной»[90]. Сведения о том, что Пьеро начал работать в Ферраре уже при Борсо, восходят к Вазари. Они долго ставились под сомнение, однако недавно были убедительно подтверждены Гилбертом[91]. Что же до Федериго да Монтефельтро, то, как мы увидим позже, его отношения с Пьеро почти наверняка завязались именно благодаря Джованни Баччи.
3
Все сказанное также позволяет убедительным образом объяснить, почему выполнение фресок в хоре церкви Сан Франческо в Ареццо оказалось доверено именно Пьеро (
Мы не знаем, когда фрески были заказаны Пьеро. Хронология цикла в Ареццо – самого значительного из его творений – до сих пор является нерешенной проблемой. Единственные точные данные – это граница
Четырнадцать лет – это много, даже для художника, привыкшего работать медленно[94]. Отсюда – регулярные попытки очертить временные рамки деятельности Пьеро в Ареццо. Как обычно, в ситуации чрезвычайной скудости внешних документов ученые следовали путем внутреннего анализа – стилистического и, реже, иконологического: как можно ожидать, с весьма различными результатами. Рассмотрим наиболее аргументированные из них.
Лонги использовал исключительно стилистические критерии датировки. Он воспользовался датированными фресками в Римини (1451) как руководящим ископаемым, по которому можно восстановить целое. Путеводной нитью служило ему изначальное присутствие (и постепенное сокращение) «графических элементов» во флорентийском духе, встречавшихся в Римини. На этой основе он сформулировал гипотезу о внутренней хронологии цикла: сначала Пьеро расписал два люнета («Смерть Адама» и «Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим»,
Критерий, основанный на стилистической эволюции, позволил Лонги выстроить хронологию недатированных творений, таких как «Богоматерь Рождения» в Монтерки, «Воскресение» в Сансеполькро, «Магдалена» в кафедральном соборе Ареццо. Соответственно, первые два изображения он связывал с началом и кульминацией (или состоянием, близким к кульминации) цикла в Ареццо, последнее – с непосредственно следующим за этим временем[96]. Более сложна проблема «Святого Луки» из церкви Санта Мария Маджоре. Это изображение Лонги считал единственным свидетельством о деятельности Пьеро в Риме и предлагал две альтернативные датировки: 1455 год, во время паузы при создании цикла в Ареццо, или 1459 год. Колебания были связаны с тем, что Вазари упоминает лишь одно длительное путешествие Пьеро в Рим – при Николае V, то есть между 1447 и 1455 годами. Между тем присутствие Пьеро в Риме точно документировано лишь в случае 1459 года, во время понтификата Пия II[97]. Таким образом, существуют две возможности: или Вазари путает Николая V с Пием II, как заставляет предположить другое его утверждение – о том, что Пьеро уехал из Рима, дабы вернуться в Борго «после смерти матери» Романы, которая в самом деле скончалась 6 ноября 1459 года[98]; или он указывает на первую из поездок, о которой, в отличие от второй, до нас не дошло никаких документальных свидетельств.
Теперь Лонги предположил, что Пьеро заступил на место Биччи ди Лоренцо сразу после смерти последнего в 1452 году и «в основном» закончил цикл
Совсем иную датировку, как условную, так и абсолютную, предложил Кларк. Начнем с первой. Согласно внутренней хронологии, воссозданной Лонги, два люнета, а затем и прочие ряды изображений, создавались за аналогичные, почти синхронные отрезки времени; из этого следовало, что Пьеро работал на одном-единственном помосте, занимавшем целый хор. Кларк, основываясь на различной доле участия других художников в росписи, практически ничтожной в правой стороне фресок и, напротив, весьма значительной в левой (уже Лонги признавал это), выдвинул гипотезу о двух помостах и двух фазах работы, отличных друг от друга: первая велась самим Пьеро, вторая – по большей части помощниками[101]. Безусловно, эту гипотезу необходимо отбросить. Во-первых, потому что возведение двух помостов, более дорогих и менее надежных, кажется маловероятным; во-вторых, поскольку большое участие помощников в росписи левой части капеллы объясняется куда более простым образом – можно предположить, что Пьеро почти в одиночку работал в то же самое время над правой частью. Следовательно, пока Пьеро рисовал «Смерть Адама» (
Как было сказано, она подразумевает перерыв в росписи правой и левой стен, который, по мнению Кларка (и здесь мы переходим от условной к абсолютной хронологии), совпадает с пребыванием Пьеро в Риме в 1458–1459 годах. Он начал работу в церкви Сан Франческо сразу после смерти Биччи ди Лоренцо (1452), прервал ее непосредственно после создания «Битвы Константина с Максенцием» (
К внутренней хронологии цикла, реконструированной Лонги, возвращается Баттисти. Вопреки Кларку, он считает, что помост явно был один. Однако если Лонги предполагал, что цикл оказался закончен до путешествия в Рим, то Баттисти утверждает, что Пьеро начал его уже после возвращения, около 1463 года. Причины, побудившие переместить абсолютную хронологию цикла вперед, разнообразны. Напомним основные из них (за одним исключением, к которому мы обратимся ниже). В 1473 и в 1486 годах Пьеро требовал заплатить ему должное за цикл в Ареццо. В этот момент он предъявил свои требования разным членам семейства Баччи, но только не наследникам Франческо. По мнению Баттисти, это доказывает, что в утерянном контракте не фигурировали имена ни Франческо, ни его детей; отсюда, в свою очередь, следует, что «по всей вероятности» Франческо был тогда «по какой-то причине недееспособным, отсутствовал» или уже умер. Однако его похороны прошли 28 марта 1459 года. В таком случае надо думать, что договор был подписан лишь после возвращения Пьеро из Рима[104]. Нелогичность этой цепочки из догадок очевидна: Пьеро не предъявил претензии наследникам Франческо просто потому, что они уже уплатили свою часть расходов на украшение семейной капеллы. Столь же безосновательной является попытка заключить, что сроки пребывания Пьеро в Ареццо невозможно распространить на период, предшествовавший 1458 году, из‐за отсутствия документа о поручительстве, идентичного бумаге, оставленной брату Марко перед поездкой в Рим. Сам Баттисти первым признает, что «Ареццо находится очень близко от Сансеполькро», а посему Пьеро мог управиться со своими делами самостоятельно, даже если он и был занят работами в хоре церкви Сан Франческо. Другие причины, побуждающие возвести начало цикла приблизительно к 1463 году, когда Пьеро вернулся из Рима, кажутся не столько «излишне гипотетичными» (по словам самого Баттисти), сколько излишне голословными или даже маловажными.
На первый взгляд, некоторое значение имеет лишь присутствие в «Смерти Адама» (
Почти одновременно с Баттисти другую хронологию предложил Гилберт. Он смешал косвенную датировку Лонги с абсолютной датировкой Кларка. Что до первой, то Гилберт различал три стилистические фазы, следовавшие друг за другом. 1) Люнеты («Смерть Адама» и «Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим»,
Реконструкция Гилберта не отличается особенной новизной в сравнении с версией Лонги, хотя он тверже настаивает на появлении ближе к концу цикла иной стилистической фазы (третьей) и углубляет разрыв между промежуточными уровнями и тем, что им предшествовало (соответственно вторая и первая фазы). Наоборот, чрезвычайно важна гипотеза о соотнесении этого разрыва с путешествием в Рим в 1458–1459 годах.
Гилберт считает, что большая значимость архитектуры во «Встрече» и «Обретении» (
Стремясь определить начало и конец цикла об истинном Кресте, Гилберт обратился к алтарю, расписанному Пьеро для августинианцев из Сансеполькро более или менее в тот же период (между 1454 годом, которым датирован контракт, и 1469 годом – датой последней оплаты). Конечно, и в этом случае сроки выполнения работ неясны. Тем не менее Гилберт указывает вероятную границу
4
Широкий консенсус, которого удалось достичь вокруг предложенной Лонги гипотезы о внутренней хронологии (за исключением немногих возражений, среди которых, в частности, см. точку зрения Кларка), контрастирует с тотальным расхождением во мнениях исследователей в том, что касается начала и окончания работы над циклом в абсолютных, календарных терминах. Предмет несогласия – небольшое количество лет: семь, восемь, максимум десять. Однако речь идет о решающих годах. Гипотеза о том, что самое важное произведение Пьеро было создано
Мы предлагаем вновь проанализировать проблему, используя метод, уже опробованный на «Крещении» (
Мы не знаем, когда сложилась иконографическая программа цикла в Ареццо. То есть нам неизвестно, была ли тема легенды об истинном Кресте задана уже Биччи ди Лоренцо и, следовательно, унаследована Пьеро вместе с заказом – или же, напротив (однако эта гипотеза намного менее вероятна), программа сформировалась лишь при смене исполнителя. В итоге даже такой ученый, как Лонги, как правило безразличный к вопросам иконографии, придавал решению этой проблемы «большое значение»[110]. На первый взгляд, действительно, кажется нелогичным, чтобы столь передовой, проникнутый гуманистической культурой художник, как Пьеро, приспособился к заданию написать цикл фресок на легендарный сюжет, частично дошедший в апокрифических евангелиях и затем разработанный Иаковом Ворагинским в его «Золотой легенде» («Legenda aurea»)[111]. Словно желая смягчить противоречие, Лонги заметил: даже если мы примем гипотезу, что Пьеро был вынужден работать с уже избранной прежде темой, он, бесспорно, заново ее интерпретировал, превратив священный рассказ в «эпопею о мирской повседневности» – в сцены из трудовых будней или придворной жизни, сражения, похожие на турниры, дневные или ночные пейзажи[112].
Дабы оценить возможности новой иконографической интерпретации, созданной Пьеро (или его заказчиками), прежде всего следует напомнить, что тема легенды об истинном Кресте была традиционной и обычно (хотя и не исключительно) францисканской. Это подтверждает гипотезу, что именно аретинские францисканцы предложили ее Баччи для украшения стен самой большой капеллы в их церкви еще в период первого заказа Биччи ди Лоренцо. Два из трех циклов фресок о легенде, предшествовавших росписям в Ареццо (хотя и на несколько десятилетий), были созданы соответственно Аньоло Гадди (1388–1393) и Ченни ди Франческо (ок. 1410) для храмов францисканского ордена: Санта Кроче во Флоренции и Сан Франческо в Вольтерре. Пьеро в особенности внимательно изучил фрески Аньоло Гадди (иконография которых скопирована с работы Ченни в Вольтерре)[113]. Прежде чем сопоставить два цикла, будет уместно коротко изложить саму историю – по версии, рассказанной Иаковом Ворагинским в его «Золотой легенде», к которой обращались как Аньоло, так и спустя шестьдесят лет Пьеро.
Перед смертью Адам вспоминает, что архангел Михаил обещал ему чудотворное масло, которое спасет ему жизнь. Его сын Сиф отправляется на поиски масла к вратам рая, однако ангел дает ему ветвь, из которой изольется спасительное масло, но не раньше, чем через пять тысяч пятьсот лет. Сиф возвращается к отцу и находит его мертвым: тогда он сажает ветвь на его могиле. Из ветви произрастает древо, которое Соломон захотел использовать при строительстве храма. Тщетно, ибо всякий раз, как древо пилили, оно оказывалось либо слишком длинным, либо слишком коротким. Тогда его отвергли и положили над рекой Шилоах в качестве моста. Царица Савская на пути к Соломону видит древо, у нее возникает видение. Вместо того чтобы ступить на него, она почтительно преклоняет колени. Она пророчески говорит Соломону, что от этого древа придет конец царству иудеев. Стремясь помешать исполнению пророчества, Соломон приказывает сокрыть древо в овчей купели. Однако древо вновь всплыло на поверхность вод, его используют при сооружении креста, на котором распят Христос. Триста лет спустя, накануне битвы с Максенцием у Мульвийского моста, Константину предстает видение: ему является ангел, который призывает его сражаться под знаком креста. Таким образом Константин побеждает и становится римским императором; затем он обращается в христианство и посылает в Иерусалим свою мать Елену, дабы она нашла древо истинного креста. Единственный, кто знает, где оно находится, – это иудей по имени Иуда. Он не желает открыть место, и поэтому Елена приказывает бросить его в колодец. Иуду поднимают оттуда через семь дней, и он открывает, что крест погребен под храмом Венеры. Императрица Елена распоряжается снести его: так оказываются извлечены на поверхность три креста с Голгофы. Истинный крест удается распознать, поскольку прикосновение к нему воскрешает умершего юношу. Елена торжественно возвращает реликвию в Иерусалим.
Спустя три века древо похищает персидский царь Хосров. Он кладет его на алтарь рядом с символами идолопоклонства и славит как Бога. Восточный император Ираклий идет войной на Хосрова, побеждает его и обезглавливает. Он с большой пышностью возвращается в Иерусалим, однако обнаруживает, что городские врата чудесным образом закрыты. Они открываются лишь тогда, когда по подсказке ангела Ираклий повторяет смиренный въезд в Иерусалим Христа. Так реликвия креста возвращается в Гроб Господень.
Вся история разделена Иаковом Ворагинским на две части, которые соответствуют двум праздникам в церковном календаре: обретению святого креста (3 мая) и воздвижению святого креста (14 сентября). К первому празднику относится та часть легенды, которая начинается со смерти Адама и заканчивается въездом императрицы Елены в Иерусалим с новонайденной реликвией. Ко второму – заключительная часть: кража реликвии Хосровом и ее возвращение в Иерусалим усилиями Ираклия.
В хоре церкви Санта Кроче Аньоло Гадди изобразил в шести фресках и двух люнетах восемь эпизодов легенды. Рассказ начинается с правого верхнего люнета (если смотреть, повернувшись спиной к алтарю) и продолжается вниз; далее он вновь открывается левым верхним люнетом и завершается на левой нижней панели. Повествование делится на следующие части:
1) «Смерть Адама»;
2) «Поклонение царицы Савской священному древу»;
3) «Перенесение священного древа»;
4) «Императрица Елена испытывает три креста»;
5) «Императрица Елена отвозит крест в Иерусалим»;
6) «Хосров похищает крест из Иерусалима»;
7) «Хосрову поклоняются подданные. Сон Ираклия»;
8) «Казнь Хосрова. Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим».
Цикл в Санта Кроче, в состав которого входит как обретение, так и воздвижение истинного креста, точно следует тексту «Золотой легенды», с одним исключением: ангел является Ираклию, а не Константину. При этом идентификация личности Ираклия[114] несомненна, учитывая присутствие на той же самой и следующей панелях Хосрова.
Теперь перейдем к циклу в Ареццо. Там легенда о кресте разделена на десять фресок, точнее четыре большие фрески, четыре маленькие, два люнета и две фигуры не распознанных пророков. Все это распределено по двум боковым стенам и двум частям стен, которые располагаются по бокам от большого окна хора. Пьеро изобразил следующие сцены (
1) «Смерть Адама»;
2) «Перенесение священного древа»;
3) «Поклонение царицы Савской священному древу. Встреча Соломона с царицей Савской»;
4) «Благовещенье»;
5) «Сон Константина»;
6) «Битва Константина с Максенцием»;
7) «Пытка иудея Иуды»;
8) «Обретение и испытание Креста»;
9) «Битва Ираклия с Хосровом»;
10) «Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим».
Сцены, приведенные выше согласно хронологии сюжета, расположены в пространстве следующим образом:
Это означает, что повествование (исключая фигуры двух пророков) начинается с верхнего правого люнета и завершается на верхнем левом люнете. Вдоль боковых стен сцены следуют друг за другом сверху вниз (на правой стене) и снизу вверх (на левой стене). Каждой большой фреске предшествуют, на частях стен сбоку от большого окна, маленькие фрески, находящиеся соответственно слева от правой стены и справа от левой стены. Таким образом, взгляд смотрящего направлен по двум траекториям: сверху вниз и слева направо (на правой стене); снизу вверх и справа налево (на левой стене).
Бесспорная логичность этого порядка позволяет увидеть, что так называемое «Возведение моста» – это «Установление древа креста» на реке Шилоах (
Так, если мы проанализируем самые первые следы деятельности Пьеро в Ареццо – люнеты, – то увидим, что там изображены две сцены, которые, несмотря на разное положение в пространстве, соответствуют началу и концу повествования во фресках Аньоло Гадди в Санта Кроче: «Смерть Адама» и «Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим» (
1) сцена «Встречи Соломона с царицей Савской» (
2) превращение «Сна Ираклия» Аньоло Гадди в «Сон Константина» (
3) сцена «Битвы Константина с Максенцием» (
4) изображение Константина в «Битве» с чертами восточного императора Иоанна VIII Палеолога (
Все эти элементы, кроме, разумеется, последнего, мотивируются текстом «Золотой легенды». Тем не менее их включение, кажется, нельзя истолковать желанием всего-навсего следовать за рассказом Иакова Ворагинского. Посмотрим почему.
Наличие встречи Соломона и царицы Савской на изображениях легенды об истинном кресте полностью нетипично. Мотив часто появлялся в этот период на тосканских свадебных ларцах[117], которые, как кажется, отдаленно напоминает структура композиции, избранная Пьеро. Художник преобразовал их готизированную пышность в строгий объемный и пространственный порядок[118]. Однако подлинный иконографический предшественник фресок в Ареццо обнаружен Л. Шнайдер[119] – это плита на аналогичный сюжет, которую изваял Л. Гиберти в 1436 или 1437 году для восточных врат флорентийского Баптистерия (
Теперь перейдем к Константину. Если в цикле Санта Кроче он не фигурирует, в отличие от его матери императрицы Елены, то в цикле в Ареццо ему посвящены две фрески: «Сон» и «Битва» (
5
Выходит, все эти элементы как будто указывают на появление (начиная со второго уровня) иконографической программы, связанной с крестовым походом, – каким образом, мы уточним ниже. Однако будем помнить, что на стилистическую новизну фресок второго уровня в сравнении с люнетами, все еще связанными с флорентийским линеаризмом, указывал Лонги. Гилберт, со своей стороны, увидел в архитектурных элементах, изображенных на «Встрече» и «Обретении» (
Конечно, вполне вероятно, что именно Джованни предложил включить в цикл сцену «Встречи Соломона и царицы Савской» (
Однако то, что нам известно о биографии и личности Джованни Баччи, не оправдывает присутствия в Ареццо Иоанна VIII Палеолога в облике Константина. Эта деталь, ключевая для идентификации иконографической программы цикла (или, лучше, ее окончательного смысла), объясняется вмешательством другого, намного более знаменитого человека – кардинала Виссариона.
6
Гипотеза о существовании некоей связи между Пьеро делла Франческа и Виссарионом уже выдвигалась другими учеными, хотя и подкреплялась, как мы увидим, туманными и не вполне убедительными аргументами[124]. Как бы то ни было в отношении фресок в Ареццо такой вопрос прежде не ставился. И тем не менее существует набор фактических сведений, который делает чрезвычайно правдоподобной гипотезу об участии Виссариона в разработке иконографической программы аретинского цикла.
Среди греческих прелатов, прибывших в Италию в 1438 году для участия в соборе, митрополит Никейский Виссарион, несмотря на свой молодой возраст (он родился в 1403 году), занимал очень видное положение. Его роль была важна как с точки зрения доктрины, так и в силу личных отношений, которые давно связывали его с императором Иоанном VIII Палеологом. В ходе дискуссий он мало-помалу сблизился с позициями западных богословов вплоть до того, что стал одним из наиболее убежденных сторонников унии с римской церковью[125]. Именно он, вместе с кардиналом Чезарини, торжественно возвестил об акте союза в соборе Санта Мария дель Фиоре 6 июля 1439 года. По возвращении в Константинополь он получил весть о своем назначении кардиналом-священником Санти Апостоли. Годом позже он вернулся в Италию, где и поселился окончательно, обретя несомненный религиозный, культурный и политический авторитет. В 1449 году он стал кардиналом-епископом сначала Сабины, а затем Тусколо; с 1450 по 1455 год он – папский легат
Здесь не имеет смысла детально обозревать этапы биографии Виссариона. Важно напомнить о его назначении 10 сентября 1458 года протектором ордена миноритов[126]. Это и есть один из дошедших до нас фрагментов мозаики, которую мы восстанавливаем. Так, должность протектора делала абсолютно законным вмешательство Виссариона в работы по украшению капеллы Баччи в церкви Сан Франческо, в тот момент временно прерванные. Впрочем, вмешательство такого рода было не просто легитимным, но еще и вполне объяснимым в контексте отношений, завязавшихся, как мы полагаем, между Виссарионом и Джованни Баччи: не столько из‐за должности в папской администрации, которую последний занимал в прошлом, сколько в силу родства (как мы теперь знаем) Джованни с гуманистом Джованни Тортелли, тогда уже ставшим библиотекарем Ватикана. В тот момент церковная карьера Тортелли почти уже подошла к концу; однако еще несколькими годами прежде он находился в плотном взаимодействии с Виссарионом, прежде всего через его секретаря Никколо Перотти[127].
Все это делает вероятной прямую связь между Виссарионом и Джованни Баччи. При этом есть обстоятельство, делающее (или почти делающее) эту возможность достоверной.
В августе 1451 года, за несколько лет перед тем, как Пьеро приступил к работе над циклом в Ареццо, реликвия истинного креста, заключенная в украшенный изображениями футляр, прибыла с Востока в Италию. Ее привез константинопольский патриарх Григорий Мелиссен по прозвищу Маммас. Он укрылся в Риме, спасаясь от неприязни той партии, что выступала против союза церквей и не простила ему роли, которую он сыграл на флорентийском соборе десятью годами ранее[128]. Из-за падения Константинополя (1453) футляр с реликвией остался в Италии. Незадолго до смерти (1459) Григорий оставил его в наследство Виссариону, так яростно защищавшему союз церквей. В 1472 году, накануне отъезда во французскую миссию, престарелый и больной Виссарион оставил столь дорогую ему (ставшую уже предметом дарения «inter vivos» в 1463 году) реликвию в Скуола Гранде делла Карита в Венеции, ныне здание галереи Академии, где именно она сейчас и находится[129]. Итак, реликвия в прошлом была собственностью семейства Палеологов. На вмещающем ее футляре есть надпись на греческом языке, которая приписывается некоей царевне Ирине Палеолог, «дочери одного из братьев императора». Традиционно эту Ирину отождествляли с дочерью императора Михаила IX, ставшей императрицей в 1335 году. Однако сегодня в ней предпочитают усматривать племянницу императора Иоанна VIII, таким образом перенося датировку изготовления ковчега к началу XV века[130]. Иоанн VIII сам подарил его своему духовнику патриарху Григорию, а тот, в свою очередь, как мы видели, оставил его в наследство Виссариону. В документе, сопровождавшем передачу футляра в Скуола Гранде делла Карита, Виссарион подробно рассказал о событиях, благодаря которым драгоценная реликвия оказалась в его руках[131].
Среди всех реликвий истинного креста, рассеянных в то время по Италии – включая и ту, что сохранилась в Кортоне, относительно недалеко от Ареццо[132], это единственная вещь, оправдывающая включение в цикл Пьеро портрета Иоанна VIII Палеолога. Благодаря ей заказанный Баччи цикл стал в том числе и прославлением династии Палеологов, в частности императора, к которому Виссарион был привязан в юности. Более косвенным образом изображение Константина, монарха, перенесшего столицу из Рима на Восток, с чертами лица его будущего наследника Иоанна VIII провозглашало идеал, за который Виссарион боролся прежде – объединение церквей – и за который он сражался ныне – крестовый поход против турок.
Все это не противоречит «эпопее о мирской повседневности», которую Лонги идентифицировал на стенах Ареццо, но обогащает ее за счет совсем других – религиозных и политических – элементов.
7
Сейчас можно перечислить серию обстоятельств, сделавших возможной стилистическую и иконографическую цезуру, разделившую начало работы над циклом в Ареццо – люнетами – и созданные позже фрески: 10 сентября 1458 года, назначение Виссариона протектором францисканского ордена; осень 1458 года, путешествие Пьеро в Рим; 28 марта 1459 года, похороны Франческо Баччи, отца Джованни; 1459 год (до 20 апреля), смерть Григория Маммаса[133], оставившего в наследство Виссариону футляр с реликвией истинного креста, собственностью Палеологов.
Столь плотная череда документированных событий, возможно, позволяет приблизительно уточнить последующее, решающее обстоятельство, которое как раз совсем не подтверждено документами (и, быть может, подтверждено никогда не будет): встречу, во время которой Виссарион предложил Джованни Баччи включить в убранство семейной капеллы портрет предпоследнего восточного императора.
Между 1458 годом и первыми месяцами 1459 года Виссарион постоянно находился в Риме; затем он отправился в Мантую, на собор, созванный Пием II в целях сопротивления турецкой угрозе. Дата его отъезда неизвестна: в любом случае, вопреки тому, что утверждалось[134], он не последовал за Пием II в его медленном путешествии на север, начавшемся 22 января. Виссарион, который, вероятно (как мы увидим далее), оставил Рим ближе к началу апреля, 27 мая 1459 года участвовал вместе с другими кардиналами в торжественном въезде Пия II в Мантую. Итак, в бумагах о дарении Скуола Гранде делла Карита Виссарион утверждал, что он получил футляр в наследство в тот момент, когда находился на соборе в Мантуе[135]. Эти слова могут означать лишь то, что новость о смерти патриарха Григория достигла Виссариона, когда он был в Мантуе: так, мы знаем, что 20 апреля 1459 года – в день, в который Исидор Киевский, кардинал Рутено, был назначен константинопольским патриархом – его предшественник только что («nuper») скончался. Однако 20 сентября 1458 года Григорий Маммас получил от Пия II разрешение составить свое завещание[136]. Ныне утерянный документ должен был быть создан вскоре после этого. Без сомнения, престарелый и чувствовавший приближение смерти Григорий сообщил Виссариону, который собирался в длительное путешествие, о собственном намерении подарить ему драгоценную реликвию. Сам Виссарион говорил, что Григорий любил его как сына[137].
Из всего этого следует, что Виссарион мог решить надлежащим образом отпраздновать обретение реликвии как за некоторое время до поездки в Мантую, так и в самом городе в период работы собора. Дабы выбрать между двумя вариантами, нам следует изучить маршрут тогдашних передвижений Джованни Баччи. К сожалению, о них нам ничего не известно – кроме разумного предположения, что он вернулся в Ареццо (если он уже не находился там) из‐за смерти отца к концу марта 1459 года.
Тем не менее существуют отдельные элементы, заставляющие думать, что Виссарион не ограничился предложением включить портрет Иоанна VIII, но активно участвовал в его создании. Профиль Константина в «Битве с Максенцием» (
Виссарион одолжил или подарил один экземпляр утерянного варианта медали Джованни Баччи для того, чтобы он послужил образцом при создании портрета Палеолога в аретинском цикле. Кроме того, позволительно допустить, что по этому случаю Виссарион показал Баччи – и, возможно, Пьеро – и две другие медали с золотой гравировкой, которые являются прямыми историческими предшественницами медали Пизанелло. Это обстоятельство, коли оно будет доказано, локализовало бы встречу с Баччи в Риме в конце 1458-го – первые месяцы 1459 года, поскольку немыслимо, чтобы Виссарион отправился в Мантую, взяв собственную коллекцию медалей. (К этой гипотезе я вернусь при обсуждении «Бичевания».)
Две медали, представлявшие Константина и Ираклия, впервые упоминаются в начале XV века – в каталоге коллекций герцога Беррийского, которому, по всей видимости, они были проданы под видом древностей (в любом случае в XVI столетии они считались таковыми). Их подробно проанализировал Шлоссер в связи с первой медалью Пизанелло (с Иоанном VIII). Он предположил, что они служили частью серии, вероятно фламандского происхождения, основанной на легенде об истинном кресте[140]. Затем он приписал медали Полю де Лимбуру или одному из его братьев[141]. Их связь с Константином в «Битве с Максенцием» (
8
Гипотеза о вмешательстве Виссариона, направленном на изменение общей иконографии цикла в Ареццо, базируется на определенном числе очень точных фактических совпадений; гипотеза о встрече Виссариона и Джованни Баччи в Риме – на цепочке догадок. Иными словами, нельзя исключать вероятности того, что встреча произошла в Мантуе несколькими месяцами позже. Речь идет о неясности, которая в любом случае не затрагивает ядра аргументации, основанной на совмещении биографических, стилистических и иконографических данных, а также сведений, касающихся прямых или косвенных заказчиков цикла.
Подобное совмещение подтверждает с помощью новых доводов гипотезу Гилберта, а именно, что большая часть цикла (исключая лишь люнеты) была написана после возвращения Пьеро из Рима осенью 1459 года. Эта датировка не противоречит единственному весомому аргументу Баттисти – алтарному изображению в Читта ди Кастелло, явно относящемуся к 1456 году и подписанному Джованни ди Пьемонте[143], которого Лонги считал помощником Пьеро при создании двух сцен по бокам от большого окна хора – «Воздвижения древа креста» и «Пытки иудея»[144] (
Мы не знаем, когда художник начал свой цикл[146]. Напротив, несомненной для эволюции Пьеро представляется решающая важность года, проведенного в Риме, и не только в смысле стиля. Платоническое и математическое вдохновение зрелых творений Пьеро, равно как и религиозные и политические смыслы, распознанные нами во фресках легенды о кресте, оказались почерпнуты во время римских встреч с Альберти и придворными гуманистами Пия II – возможно, с тем же самым Виссарионом. К этому моменту следует отнести картину, которая располагается на самом стыке двух периодов, разбивающих, в том числе хронологически, цикл в Ареццо, – «Бичевание» (
III. «Бичевание»
1
Единственное что можно бесспорно утверждать об этой знаменитой картине небольшого размера (58 × 81 см), – это то, что она принадлежит кисти Пьеро. Подпись заглавными римскими буквами, которую можно прочитать на ступени под ногами Пилата («Opus Petri de Burgo Sancti Sepulcri», «Творение Пьетро из Борго Сан Сеполькро»), никогда не вызывала сомнений. Остальное – заказчик, дата создания, изображенный сюжет – неясно. Бесчисленные труды, все чаще появляющиеся в последние годы, превратили «Бичевание» в один из самых противоречивых казусов художественной герменевтики.
У нас нет сведений о судьбе произведения на протяжении почти трех столетий. В XVIII веке оно находилось в сакристии кафедрального собора Урбино. Одно из наиболее старых датированных свидетельств – инвентарий 1744 года – гласит: «В сакристии… Бичевание Господа Нашего у колонны, с другой стороны – наши светлейшие герцоги Оддо Антонио, Федерико и Гуид’Убальдо ди Пьетро даль Борго»[147]. «С другой стороны»: составитель инвентария архипресвитер Убальдо Този выделил наиболее броскую и странную деталь картины (к предложенной им идентификации персонажей мы вернемся ниже). Сцена бичевания Христа опознается сразу, однако разыгрывается она на втором плане и сбоку. Большое расстояние, переданное Пьеро с неповторимым мастерством выстраивания перспективы, отделяет бичуемого Христа от трех загадочных персонажей на первом плане. Чем объяснить дистанцию между двумя сценами?
Очевидно, речь идет о вопросе, который касается как формальной уникальности, так и иконографической аномалии картины[148]. Мы не собираемся разгадывать иконологическую загадку, но намерены расшифровать элемент, ключевой для понимания произведения в целом, во всех его аспектах – включая обстоятельства заказа и датировку.
2
Идентификация главной герменевтической проблемы также поможет найти критерий для анализа основных интерпретаций «Бичевания», предложенных до сих пор. Мы не будем излагать их согласно хронологии появления на свет, но разделим на три группы: 1) те, в которых говорится, что между персонажами на первом плане и бичеванием Христа не существует никакой значимой связи, они просто-напросто соположены друг с другом; 2) те, в которых утверждается, что персонажи на первом плане естественным образом служат частью сцены бичевания Христа; 3) те, в которых заявляется, что две сцены разделены (в том числе и во временном плане) и что между ними существует связь, которую еще предстоит определить. Пока мы ограничимся рассказом о сути базовых интерпретаций, оставив за собой право затем вернуться к отдельным наблюдениям, сделанным разными исследователями.
Первый тезис с лаконичностью обосновал Тоэска. По его мнению, Пьеро продемонстрировал «совершенное невнимание… к основному предмету», то есть бичеванию Христа[149]. К. Гилберт в куда более анахроничных выражениях поначалу (затем он изменил мнение) предложил считать мужчин на первом плане неизвестными прохожими, а саму картину –
Бóльшую поддержку получила вторая версия. Э. Г. Гомбрих выдвинул гипотезу, согласно которой бородатый мужчина – это Иуда, возвращающий членам Синедриона полученные за предательство деньги. Сцена на втором плане вызывает в памяти последний сюжет. Впрочем, на картине нет и следа тридцати сребреников (как это признавал и сам Гомбрих)[151]. В своем втором выступлении на эту тему Гилберт основал анализ на подписи под картиной, на которую указал Пассаван (1839), – «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе») (подпись исчезла вместе с рамой, на которой она, по всей видимости, и располагалась)[152]. Речь идет о фрагменте из второго стиха второго псалма: «Adstiterunt reges terrae, et principes convenerunt in unum adversus Dominum et adversus Christum eius» («Восстают цари земли, и князья совещаются вместе против Господа и против Помазанника Его»). В «Деяниях Апостолов» (4: 26–27) псалом цитируется в связи со страстями Христовыми: «Convenerunt in unum adversus Dominum et adversus Christum eius. Convenerunt enim… Herodes, et Pontius Pilatus, cum gentibus et populis Israel» («Восстали цари земные, и князи собрались вместе на Господа и на Христа Его. Ибо поистине собрались… Ирод и Понтий Пилат с язычниками и народом Израильским»). Развивая одно из замечаний П. Раннинга[153], Гилберт счел последний фрагмент текстуальной основой «Бичевания» Пьеро. Таким образом, на картине изображены, помимо, разумеется, сидящего на троне Пилата, Ирод (человек в тюрбане напротив Христа, которого мы видим со спины), а на первом плане, слева направо – язычник, солдат и Иосиф Аримафейский. Согласно Гилберту, иконография картины не являлась абсолютно новой. Группы людей, на некотором отдалении присутствующих при пытке Христа, появлялись и на других картинах с аналогичным сюжетом – сиенского происхождения, таких как фреска Пьетро Лоренцетти (
Аналогичную попытку обнаружить соответствующее место в Священном писании, способное полностью истолковать композицию Пьеро, предпринял недавно Л. Борго[155]. Он обратил внимание на фрагмент Евангелия от Иоанна (18: 28), где говорится, что члены синедриона не вошли во дворец Пилата, дабы не осквернять себя перед Пасхой. Как кажется, речь идет о точном текстуальном совпадении, которое тем не менее не объясняет ряда элементов картины: почему, например, юноша в центре носит тунику и бос, в то время как двое других мужчин обуты и одеты в современные одежды? Используя весьма шаткую аргументацию[156], Борго стремится отыскать трех более или менее похожих персонажей на других «Бичеваниях», созданных как до, так и после Пьеро. Он подкрепляет тезис о существовании мнимой иконографической традиции древнееврейским текстом IX века, где речь идет о процессе над Иисусом. В нем упоминаются три противника Пилата – жрец, старик и герой по прозвищу Садовник, поскольку Иисуса в итоге хоронят в его саду. С так называемым садовником босого юношу отождествить сложно (это почувствовал и сам Борго). Однако к сказанному добавляется еще бóльшая проблема: ни из чего не следует, что этот древнееврейский текст имел хождение в Италии XV века. Борго, следовательно, вынужден постулировать наличие утраченного источника, в какой-то степени связанного с древнееврейской традицией, на котором основывалась бы картина Пьеро. Однако зачем помещать членов синедриона на первый план? По мнению Борго, Пьеро черпал вдохновение из утраченного «Бичевания» Андреа дель Кастаньо в церкви Санта Кроче. Тот факт, что эта фреска была, по словам Вазари, «поцарапана и попорчена детишками и другими неразумными людьми, сцарапавшими все лица, руки и почти все остальное на фигурах евреев»[157], якобы доказывает, что последние не только были хорошо видны, но и «находились, скорее всего, на первом плане» композиции. Оставим в стороне обманчивый характер подобного умозаключения. Кажется очевидным, что аналитическая конструкция Борго покоится на двух не слишком устойчивых основаниях: отсутствующем тексте и утраченной фреске.
Правда, есть одно «Бичевание», которое, на первый взгляд, подкрепляет гипотезу Борго о существовании иконографической традиции, выделявшей среди собеседников Пилата трех весьма характерных персонажей. Речь идет об анонимной картине небольшого размера, написанной маслом, по всей вероятности, в первые десятилетия XVI века, ныне находящейся в музее Прадо (
Те, кто интерпретировал картину Пьеро как версию типового «Бичевания», как раз старательно отрицали его неповторимость. Однако, кроме композиционной структуры, был еще один элемент, сопротивлявшийся этим попыткам: установление внешности и идентификация современных одежд двоих из трех мужчин на первом плане. Возможно перед нами портреты, что сразу же побуждает задаться вопросами: кто именно изображен на картине и каково их отношение к сцене бичевания, разворачивающейся на втором плане? Так мы добрались до третьей, самой многочисленной группы интерпретаций.
3
В эту группу входит самая старая интерпретация, возникшая в XVIII столетии в среде урбинских эрудитов и зафиксированная, кроме прочего, в инвентарии 1744 года, о котором мы уже упоминали. Три персонажа на переднем плане – это граф Урбинский Оддантонио (в центре), его брат Федериго (справа) и сын Федерико Гвидобальдо (слева) (
Столь ранняя датировка делала картину одним из первых дошедших до нас творений Пьеро. Она породила сомнения стилистического характера, настолько серьезные, что в итоге вынужден был сдаться даже Лонги, который также долгое время являлся сторонником связи полотна с Оддантонио (и со всем, что из этого следовало)[163]. С чисто иконографической точки зрения интерпретация кажется целиком безосновательной: идентификация персонажей поздняя[164], сравнение Оддантонио и Христа невозможно, стих процитированного псалма «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе») никак не подходит (там, где он говорит о «reges terrae, et princepes», «царях земных и князьях») для напоминания о советах двух злодеев-министров (и менее чем когда-либо о самом заговоре).
Несмотря на это, никто не оспаривал описанную трактовку вплоть до середины нашего (XX) века. (Отдельное возражение Тоэска, высказанное, как мы видели, в несколько резкой по своему антиисторизму форме, поддержки не встретило.) В 1951 году Кларк отверг ее и заложил строгое и продуктивное основание для совершенно другого чтения[165]. Существенно, что отправная точка его аргументации была не иконографической, а стилистической: эхо альбертианской архитектуры – точнее, портика Сан Панкрацио и Санто Сеполькро Ручеллаи – заметное в лоджии Пилата (в свою очередь, сопоставлявшейся с лоджией, в которой разворачивается встреча Соломона и царицы Савской во фресках в Ареццо). Дата, вытекавшая из отождествления юноши с Оддантонио (1444‐й или один из непосредственно следующих за ним годов), таким образом, отметалась как слишком преждевременная в контексте стилистической эволюции Альберти. Отвергалось и само отождествление: невероятно, чтобы такой тиран, как Оддантонио, изображался с босыми ногами и вообще чествовался после заговора, во время которого его убили. Наоборот, была сформулирована гипотеза, что трое мужчин собирались размышлять о страданиях Христа, символе мучений церкви по вине турок (на которых указывал персонаж с тюрбаном, стоящий к зрителю спиной). В том же смысле следовало понимать и стих «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе»), который служит частью литургии в Страстную пятницу[166] и часто сопровождает в часословах образ Бичевания. Описанные соображения легли в основание одной более общей гипотезы о датировке – приблизительно в период между 1455 и 1460 годами, и двух более частных: картина была написана в 1459 году по случаю собора в Мантуе, созванного Пием II, дабы подтолкнуть христианских властителей к крестовому походу, или же в 1461 году, когда Фома Палеолог, брат покойного императора Иоанна VIII, отправился в Рим, чтобы отвезти знаменитые мощи апостола Андрея[167]. Кларк усматривал в бородатом мужчине «некоторое сходство» с Палеологами: впрочем, он признавал, что его интерпретация оставляла без ответа вопросы о личности богато одетого человека на первом плане (без сомнения, портрет) и о значении стоящего рядом с ним юноши «аркадического вида».
4
Рассуждения Кларка ознаменовали собой важную веху в истории толкования картины из Урбино: как из‐за их собственного значения, так и потому, что, решительно отбросив принятую прежде теорию, они открыли дискуссию, длящуюся вот уже тридцать лет. Мы уже проанализировали серию гипотез, авторы которых, как по цепной реакции, стремились так или иначе свести творение Пьеро к более или менее канонической иконографии бичевания Христа. Другие исследователи, напротив, искали компромисс между распространенным мнением и утверждением Кларка. Согласно Зибенхюнеру, три персонажа – это (слева направо) Иоанн VIII Палеолог, Оддантонио и Гвидантонио да Монтефельтро; картина, связанная с проектами Пия II организовать крестовый поход, была заказана Федериго да Монтефельтро и написана около 1464–1465 годов[168]. По мнению Баттисти, напротив, тремя персонажами являются (слева направо) византийский посол, Оддантонио и Филиппо Мария Висконти или (на выбор) Франческо Сфорца; заказчик – Федериго да Монтефельтро, желавший реабилитировать память об Оддантонио; датировка – 1474 или 1463 год либо какая-то промежуточная дата (1465–1469)[169].
Большая часть этих гипотез покоится на скудной или вовсе несуществующей документальной основе. Обширная статья М. Аронберг Лавин намного более аналитична, но столь же неубедительна. Аронберг Лавин предлагает совершенно новую интерпретацию[170]. Пьеро изобразил разговор заказчика картины, придворного Федериго да Монтефельтро Оттавиано Убальдини делла Карда (слева) с Людовико Гонзага, маркизом Мантуанским (справа). Их беседа посвящена семейным неурядицам, поразившим обоих мужчин: соответственно смерти сына (1458) и инвалидности племянника, изображенного в центре, еще до болезни. Убальдини призывает Людовика к смирению и с помощью бичевания, приведенного на заднем плане, напоминает ему, что христианская слава выше земных горестей. В целом речь идет о беспочвенной реконструкции, как это было отмечено многими учеными[171], которая тем не менее не лишена полезных указаний, к чему мы еще вернемся.
Т. Гума-Петерсон в своей насыщенной статье, напротив, реанимирует и в какой-то мере углубляет линию интерпретации, впервые предложенную Кларком[172]. Исследователь начинает свой анализ с отождествления (уже сделанного Бабелоном, но оставшегося без внимания) Пилата с Иоанном VIII Палеологом, которое убедительно доказывается через одну деталь – кармазиновые чулки, служившие частью одежды восточных императоров. Бичевание Христа символизирует (как указывал Кларк) страдания церкви от турок. Бездействию ничего не сделавшего, дабы остановить их, Пилата (
Что именно Гума-Петерсон имеет в виду, используя это выражение, неясно: как можно говорить о портрете, если данные, призванные отличать обсуждаемого персонажа, ему не соответствуют? Далее мы увидим, можно ли прийти в этом вопросе к менее противоречивому умозаключению.
5
Нашего обзора, пусть сжатого и неполного, достаточно, чтобы показать, как одни и те же ингредиенты, обжаренные в разном герменевтическом соусе, превращаются в блюда весьма разного вкуса. Кого-то это может привести к известному скептицизму – тридцать лет активнейших дискуссий о «Бичевании» не привели ученых к пусть даже минимальному согласию ни о датировке, ни об обстоятельствах заказа, ни об изображенном сюжете.
Стратегическое значение в данном случае имеет последний элемент. Отсутствие (до настоящего времени) документов о заказе и даже о первоначальном нахождении картины вынуждало исследователей связывать свои гипотезы о заказчике с идентификацией сюжета. То же происходило и с датировкой, по крайней мере в большинстве случаев: если исключить линию интерпретаций, в которых картина Пьеро рассматривалась как бичевание, так или иначе соответствующее норме, то все остальные иконографические догадки подразумевали более или менее обтекаемую и предположительную датировку.
Это означает, что партия «Бичевания» разыгрывается исключительно в пространстве расшифровки его иконографии. Кратчайший отчет о сформулированных прежде интерпретациях показывает, что определенный прогресс, несмотря ни на что, все-таки имел место. Как только мы отвергнем самые невероятные и безосновательные утверждения (среди которых и традиционный тезис о связи с Оддантонио), то увидим, что в настоящий момент на кону стоят две теории. Первую предложил Гилберт в своем втором выступлении, где он пытается встроить «Бичевание» Пьеро в существовавшую прежде иконографическую цепочку: речь идет о картине на сюжет из Священного писания, а все его герои суть действующие лица одной из страстей Христовых. Вторую теорию выдвинул Кларк, а затем – со значительными изменениями – поддержала Гума-Петерсон. Исследователь сформулировал гипотезу о совершенно аномальной иконографии: картина соотносится с политическими и религиозными событиями, современными Пьеро. Столь же современными являются и персонажи на первом плане (за исключением юноши, который, по мнению Гума-Петерсон, служит аллегорической фигурой). Сцена бичевания изображает предмет их размышлений (Кларк), архетипическое событие (Гума-Петерсон), которое символически отсылает к страданиям, причиняемым турками церкви Христовой.
Из этих общих гипотез вытекают, как мы видели, совершенно разные интерпретации всех (это можно утверждать) элементов картины. Она скрывает иконографическую загадку, которая, как бы то ни было, остается неразгаданной. Отсюда – необходимость занять определенную позицию в отношении базовой альтернативы, которую мы очертили, а потом, по возможности, предложить аналитическую интерпретацию, более убедительную, нежели сформулированные прежде.
IV. И снова «Бичевание»
1
Разумеется, наличие или отсутствие на картине Пьеро портретов современников имеет ключевое значение для понимания ее иконографических подтекстов. До сих пор такое присутствие многажды отрицалось, причем самым решительным образом. Гилберт предложил тезис (им самим затем отвергнутый), согласно которому трое мужчин на первом плане были простыми прохожими, случайно оказавшимися вблизи от бичевания Христа. Он утверждал, что их лица соответствовали физиогномическим типам, распространенным в живописи Пьеро. Доказательством послужил тот факт, что человек в парчовой мантии фигурирует среди персонажей, преклонивших колени у ног Мадонны делла Мизерикордия в Сансеполькро (
Оба отождествления бесспорны, однако Гилберт делает из них совершенно нелогичные выводы. Прежде всего, понятно, что отчетливое своеобразие лица человека в парчовой мантии отличается от неопределенных (возвышенно-неопределенных) ангельских черт юноши. Лишь в первом случае мы можем предполагать, что перед нами портрет. Тем не менее Гилберт исключает это, поскольку 1) изображение мужчины на алтаре Сансеполькро – это не портрет;[176] 2) если принять обратную гипотезу, то тогда мужчина с «Бичевания» был бы гражданином Борго, а не канцлером Федериго да Монтефельтро. Однако первое утверждение ни на чем не основано, а второе содержит (хотя это и чистый абсурд) голословную альтернативу. На самом деле,
Абсолютно точно, что человек, стоящий на коленях у ног Мадонны делла Мизерикордия, и мужчина в парчовой мантии – это одно и то же лицо. Ключевое доказательство (впрочем, не столь уж необходимое, учитывая очевидное внешнее сходство) – одинаковое исправление, внесенное Пьеро в обе картины и призванное изменить контур черепа неизвестного персонажа[177], слегка уменьшив его объем (
Впрочем, этого персонажа Пьеро написал трижды – в третий раз на одной из фресок в Ареццо. В одном из примечаний, упущенных, если я не ошибаюсь, дальнейшими исследователями[178], Кларк заметил, что даже если идентификация внешнего сходства – заведомо рискованное дело, нет сомнений, что изображенный в профиль мужчина, стоящий на коленях слева от Хосрова, – это тот же самый человек, что нарисован Пьеро у ног Мадонны делла Мизерикордия, только несколько отягченный годами (
В своем втором выступлении на тему «Бичевания» Гилберт справедливо оспорил предложенное Аронберг Лавин ошибочное отождествление человека в парчовой мантии с Людовико Гонзага и, напротив, с похвалой отозвался о гипотезах, выдвинутых им самим и Хартом. Как бы то ни было, все это не побудило его отказаться от прежней точки зрения, согласно которой персонаж на «Бичевании» принадлежал к числу физиогномических типов, часто встречавшихся на картинах Пьеро: просто-напросто теперь случайный прохожий оказался Иосифом Аримафейским[181].
И тем не менее речь идет о человеке, хорошо известном Пьеро. Мы узнаем его имя благодаря его присутствию в «Битве Ираклия с Хосровом». Во фреске Пьеро изобразил заказчиков цикла в Ареццо, разместив их вокруг побежденного монарха. «И потому он заслужил за эту работу большую награду, – писал Вазари, – от Луиджи Баччи (которого он изобразил вместе с Карло и другими его братьями, а также многочисленными аретинцами, процветавшими тогда в области литературы, в том месте фрески, где обезглавливают какого-то царя)…»[182] Однако Вазари, как с ним часто случалось, неточен. В данном случае его оплошность достаточно странна, учитывая то, что (как отметил Сальми) она касается семейства, на одной из представительниц которого, Николозе Баччи, он женился. Разыскания Сальми о генеалогическом древе Баччи не указывают ни на Луиджи, ни на Карло; отсюда гипотеза о том, что мужчина, изображенный в профиль рядом с Хосровом, – это Франческо Баччи, а двое человек, стоящие сбоку, – его племянники Андреа и Аньоло. Речь идет о предположительном отождествлении, поскольку мы не располагаем портретами ни одного из них. Выбор имен подсказал Сальми один документ, из которого следует, что в сентябре 1447 года дядя Франческо и двое племянников продали виноградник, дабы заплатить «художнику, который начал украшать нашу большую капеллу в церкви Сан Франческо»[183]. Как мы знаем, этим «художником», тем, кто приступил к росписи, был Биччи ди Лоренцо.
Впрочем, гипотеза Сальми мало правдоподобна. Во фреску «Битва Ираклия с Хосровом» Пьеро поместил портреты не тех, кто оплатил труд его предшественника, но представителей трех поколений семьи Баччи, задумавших, начавших и завершивших украшение капеллы, то есть, справа налево: Баччо, который 5 августа 1416 года постановил «расписать и украсить большую капеллу церкви Сан Франческо в Ареццо»; его сына Франческо, в 1447 году давшего начало работам; и сына Франческо Джованни, после смерти отца (1459) до самого конца следившего за выполнением заказа. В случае деда и отца отождествление предположительно, но вероятно. Однако в случае внука Джованни оно точно. Это именно он изображен в профиль рядом с Хосровом. «Пьеро даже не удостоил своей кисти аретинских патронов или сделал это лишь в малой степени», – писал Лонги[184]. По нашему мнению, «малая степень» – это и есть великолепный профиль Джованни (
Из физиогномического сходства заказчика, чей профиль изображен в Ареццо, с мужчиной в парчовой мантии в «Бичевании» появляется имя Джованни Баччи. Напомним, что в одном из писем 1461 года она называл Федериго да Монтефельтро и Борсо д’Эсте «прозорливейшими и искушенными в жизни больше, чем любые другие владетели в Италии»[185]. Определение основывалось на личном знакомстве: в течение трех полугодий с января 1446 года по июнь 1447 года (то есть необычайно долго) Джованни Баччи служил подеста в Губбио, которым тогда владели Монтефельтро. Ту же должность он занимал с июня по ноябрь 1468 года[186]. Несомненно, именно он заказал «Бичевание», адресуя его Федериго.
2
Отождествление человека в парчовой мантии с Джованни Баччи окончательно очищает научное пространство от попыток интерпретировать картину Пьеро как пример типичного бичевания Христа. Так, Баччи – это не даритель, присутствующий при эпизоде из жизни Христа. Бичевание отнесено на второй план. Что связывает его со сценой на первом плане?
На этот вопрос прежде всего искали ответа те, кто видел на картине скорее изображение двух разных сцен, чем одного-единственного сюжета из Священного писания. Согласно Кларку, бичевание Христа выражает мысли трех персонажей на первом плане[187]. С точки зрения Аронберг Лавин, бичевание – это «явление», которое Оттавиано Убальдини истолковывает маркизу Мантуи[188]. По мнению Гума-Петерсон, это «архетипическое событие», чье настоящее политическое и религиозное значение греческий посол разъясняет западному властителю[189]. Следует подчеркнуть, что при всем разнообразии интерпретаций у них есть общий элемент: не только физическая, но, можно сказать, онтологическая дистанция между двумя сценами. Аронберг Лавин и вослед ей Гума-Петерсон подчеркивали, как мы помним, что этот разрыв усилен различием в освещении – с правой, а не с левой стороны – события, разворачивающегося в крытой галерее.
Изображение различных уровней реальности в рамках одного и того же художественного целого (картины или цикла фресок) – это тема, постоянно встречающаяся в европейской живописи XV века и других эпох. Исследования Сандстрема[190] показали, как стремительное овладение колдовскими возможностями различных способов художественного изображения (от гризайля до световых эффектов) побуждало живописцев передавать разрыв между действительностью и вымыслом или между естественной и сверхъестественной реальностью. Демонстрацию умения строить перспективу на картине из Урбино следует считать не упражнением в мастерстве, как часто случалось, но расчетливым выбором выразительного средства.
Осуществляя выбор, Пьеро учел один пример – Беноццо Гоццоли в Монтефалько. Сопоставление может удивить: огромная дистанция, в смысле качественного превосходства, между Пьеро и Беноццо подталкивала к тому, чтобы всегда и во что бы то ни стало считать второго последователем первого, априори исключая обратную возможность – даже вопреки очевидным хронологическим доводам. Это очередное доказательство того, с каким трудом отмирает представление о гениальной манере. На самом деле, даже допустив, что к фрескам в Ареццо Пьеро приступил (согласно гипотезе Лонги и остальных) в 1452 году, невозможно утверждать, что они могли повлиять на Беноццо, когда тот писал истории из жизни св. Франциска в Монтефалько. Бросающаяся в глаза надпись гласит, что они были закончены в 1452 году. Конечно, заимствования из Пьеро очевидны, но не из Пьеро времен Ареццо, а из Пьеро «Крещения» (
3
Между двумя планами существует, как мы сказали, дистанция – причем не просто физическая, но онтологическая. Почему пытка Христа изображена на фоне повседневности? Во фреске Беноццо видение явлено уснувшему папе. Здесь перед нами нет ни спящих, ни явления спящим. Однако гипотеза Кларка, что бичевание выражает мысли трех персонажей на первом плане, не учитывает разницу в их поведении. Так, бородатый мужчина говорит: его рот приоткрыт, левая рука поднята на уровне талии, это жест человека, утверждающего нечто[194]. Без сомнений, он рассказывает о бичевании Христа (менее чем через век Лоренцо Лотто аналогичным образом изобразит проповедь о распятии монаха из Виченцы Григория Бело, на портрете, сегодня находящемся в Нью-Йорке,
4
Мы знаем, что картину в начале XIX века сопровождала надпись «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе»). Кови предположил, что речь шла о подлоге, поскольку надпись должна была располагаться на раме, а для означенного периода это достаточно нетипично. Впрочем, не невозможно: например, стихи «Credo» сопутствовали панно (
Эта интерпретация подтверждается присутствием на картине турка в тюрбане, стоящего к нам спиной и следящего за бичеванием (или, возможно, прямо отдающего о нем приказ), и изображением Пилата в головном уборе и кармазиновых чулках византийских императоров[199]. Именно они и есть цари и князья, упомянутые в псалме: бородатый человек комментирует псалом, используя отсылки к современной ему реальности. Кларк первым выдвинул гипотезу об аллюзии на собор в Мантуе 1459 года, созванный Пием II для сопротивления турецкой угрозе.
5
Если между группой на первом плане и бичеванием, изображенным в глубине, существует разрыв, то не исключено, что речь бородатого мужчины произносится в определенном месте и в определенное время. Начнем с места.
Крытая галерея, внутри которой происходит бичевание Христа, – это, безусловно, воображаемая постройка. Как мы помним, ее альбертианские черты Кларк использовал для датировки картины периодом около 1459–1460 года. Аронберг Лавин предположила, что Пьеро, кроме того, обратился к сведениям (на самом деле, чрезвычайно смутным) о «домах Пилата» из отчета одного из современников, путешествовавшего по Святой земле[200]. Недавно Борго (а вместе с ним и Аронберг Лавин) указал на возможный источник вдохновения Пьеро – упоминание Иосифом Флавием в «Иудейской войне» «башен» крепости Антония, которую считали преторианской резиденцией Пилата[201]. Речь идет об очень шаткой гипотезе; и при всем том не кажется, что Пьеро когда-либо стремился создавать дотошные археологические реконструкции, похожие на те, что предпринимал Мантенья[202]. Другое предположение Аронберг Лавин представляется куда более продуктивным, а именно что лестница, которую мы видим в дверном проеме, напротив которого на «Бичевании» сидит Пилат, содержит аллюзию на Scala Santa, Святую лестницу[203].
Cвятая лестница оказалась на своем нынешнем месте после разрушения древней резиденции патриарха по воле Сикста V, приказавшего очистить пространство для нового латеранского дворца. По этому случаю Святая лестница была перенесена к подножию капеллы Sancta Sanctorum (Святая Святых), специально построенной Доменико Фонтана. Прежде, однако, она находилась, как писал Северано спустя почти полвека после основательной перестройки Латеранской базилики, «рядом с вратами нового латеранского дворца, обращенными к северу»[204]. Все свидетельства, датированные более ранним временем, сходятся в этом пункте. Деталь «Триумфа св. Фомы» Филиппино Липпи в капелле Караффа в церкви Санта Мария сопра Минерва (1489–1493) (
Реликвия глубоко почиталась начиная с юбилейного 1450 года. Как правило, она называлась «лестницей Пилата»,
Таким образом, становится ясно, откуда происходит идол на колонне, к которой привязан Христос на «Бичевании» (
Столь явная аллюзия исключает ее появление прежде путешествия Пьеро в Рим – документированной поездки в эпоху правления Пия II. Второе путешествие – при Николае V – следует считать плодом недоразумения у Вазари до тех пор, пока не будет доказано обратное. Это означает, что «Бичевание» могло быть написано в Риме в период между осенью 1458-го и осенью 1459 года, а затем перевезено в другое место, по всей вероятности в Урбино, или же создано непосредственно вслед за этим. В любом случае гипотезы о ранней датировке, начиная с версии Лонги, отпадают; при этом обнаруживается совпадение с вариантом (1458–1459), предложенным Кларком, но с иной аргументацией.
Однако Святая лестница – это не единственная реликвия из претории Пилата, хранившаяся в северной части латеранской резиденции патриарха. Там также находились три двери и две колонны, согласно традиции, привезенные в Рим матерью Константина императрицей Еленой[210]. Их местонахождение может быть восстановлено, если мы соединим ряд свидетельств с подробнейшей картой Латерана, созданной в начале XVII века архитектором Контини[211] (
В середине XV столетия все эти предметы должны были находиться в зале совета, где хранились две восьмиугольные колонны «с несколькими железными кольцами… которые, как говорят, стояли во дворце Пилата в Иерусалиме»[215]. При переустройстве Латеранского дворца, осуществленном по желанию Сикста V, судьба реликвий сложилась по-разному. О Святой лестнице мы уже рассказывали. Двери оказались перенесены в коридор, находящийся напротив капеллы «Sancta Sanctorum» (
То, что Пьеро в «Бичевании» исходил из этой группы латеранских реликвий, абсолютно точно. Это доказывается не столько двумя дверями «Пилата», использованными в качестве простой отправной точки при изображении двух дверей в глубине галереи, где происходит истязание Христа, сколько другой реликвией, хранившейся в зале Совета, – «mensura Christi».
Витковер и Картер в своей знаменитой работе определили шаблон, легший в основу архитектуры «Бичевания»[217]. Этот шаблон соответствует пятой части образца, предложенного Лукой Пачоли в «De divina proportione» («О божественной пропорции»). Он равен 1,85 дюйма или 4,699 сантиметра. Картер подчеркивает, впрочем, что существует иная, независимая единица измерения, имеющая важное значение для формальной организации картины, – рост Христа[218], 17,8 сантиметра. Теперь высота колонн, какое-то время находившихся близ Святой лестницы и, как считалось, точно совпадавших с ростом Христа, равна 187 сантиметрам. Однако если мы посмотрим на их основание, то ясно различим линию, отделявшую подлинную колонну от более неровной части, издавна погруженной в землю. Если мы удалим этот фрагмент, когда-то остававшийся невидимым, то высота колонны окажется равной 178 сантиметрам[219]. Это означает, что вне зависимости от того, совершал Пьеро измерения в футах и саженях или в сантиметрах и метрах, рост Христа на «Бичевании» относится к высоте, которую приписывала ему традиция на основании латеранских колонн, в пропорции 1 к 10. Если мы примем рост Христа на «Бичевании» – 17,8 см – как единицу измерения, то окажется, что ширина картины равна 4½ единиц, высота – 3¼ единиц, высота колонн на первом плане – 2½ единиц, а расстояние между их основаниями – 2 единицам.
Таким образом, Пьеро организовал свою картину с педантичной точностью, на основе документа, очевидно казавшегося ему бесценным, – точных данных о росте Богочеловека, образца в том числе телесного совершенства. Бесценным, но далеко не единственным: в ту же эпоху письменные или монументальные свидетельства сообщали о росте Христа иные сведения, более или менее отличные от размеров латеранских колонн[220]. Некоторое время спустя бесчисленное количество мужчин и женщин начнет «развешивать на входной двери в доме или в мастерской» напечатанный текст молитвы, включавший изображение Христа и отрезок, который сопровождался следующими словами: «Таков рост нашего Спасителя, благословенного Иисуса Христа, который в пятнадцать раз превосходил сию меру» – в этом случае его высота была 150 сантиметров[221].
«Божественным образом измерены» – так Вазари определил коринфские колонны, ярко выделявшиеся во фреске «Встреча Соломона и царицы Савской» в Ареццо (
6
Итак, многие элементы иконографии, а также сама формальная структура «Бичевания» тесно связаны с памятниками, расположенными в северной части латеранской резиденции патриарха или перед ней: Святой лестницей, фрагментами статуи Константина, дверями «Пилата» и «mensura Christi» (см. номера 44, 39 и 38 на карте Контини). Теперь возникают два варианта: или Пьеро воспользовался латеранскими материалами, дабы изобразительными средствами воскресить в памяти бичевание Христа, которое разворачивается в неопределенном месте; или место действия – это именно Латеранский дворец, а сцена на первом плане происходит перед Святой лестницей.
Как кажется, вторая гипотеза неправдоподобна. Нет сомнений, что ни мраморные конструкции в глубине картины, ни здание розового цвета на первом плане нельзя отождествить со средневековым дворцом патриарха. Попробуем уточнить первую из гипотез, стремясь описать пространство с помощью времени, то есть определить тот самый момент, в который бородатый мужчина обращает внимание на бичевание Христа.
7
Мы еще не установили его личность. Конечно, некоторые считают, что такой вопрос неуместен; однако мы определили, что человек в парчовой мантии – это Джованни Баччи, что позволяет нам проследовать в том же направлении.
Справедливо отвергнув версию Аронберг Лавин об Оттавиано Убальдини, Гилберт заметил, что, кроме всех прочих соображений, борода персонажа исключает возможность того, что перед нами портрет: в то время мужчины в Италии ее сбривали. «Бороду», пишет он, «носили только а) люди прошлого, такие как Христос или Константин; б) иностранцы, в особенности греки, например Иоанн Палеолог; в) сами итальянцы, но приблизительно после 1485 года, когда борода мало-помалу стала вновь входить в моду»[224].
Впрочем, герой «Бичевания» как раз соответствует категории «б». Как было многажды отмечено (в последний раз у Борго, который тем не менее приходит к совершенно другим выводам[225]), одежда с длинными рукавами и раздвоенная борода сразу указывают на то, что перед нами один из греческих прелатов, приехавших в Италию для участия в соборе 1438–1439 годов.
Одним из них или, лучше, самым известным из этой группы прелатов был Виссарион. К тому же выводу, как мы помним, почти пришла Гума-Петерсон, которая затем, однако, склонилась к тезису о «криптопортрете». Как мы уже сказали, в данном случае речь идет об утверждении, логически и исторически недоказуемом – и к тому же основанном лишь на беглом, а также пристрастном анализе существующей документации. Необходимо вновь вернуться к ее рассмотрению.
8
Известно, что две фотографии одного и того же человека могут содержать значительные расхождения; что же говорить о двух картинах или двух барельефах? На эту почву уместно ступать твердыми как свинец ногами. В случае Виссариона осторожность необходима еще и в связи с уникальными физиогномическими различиями, которые встречаются (как отметила сама же Гума-Петерсон[226]) на его дошедших до нас портретах.
К сожалению, большая часть иконографических свидетельств о Виссарионе утрачена. Фреска Галассо в болонской церкви Мадонна дель Монте, на которой Виссарион, в то время бывший папским легатом, изображен рядом с Николаем V вместе с собственным секретарем Николло Перотти, которого мы уже упоминали, оказалась уничтожена[227]. Полотно, созданное Джентиле Беллини для залы венецианского Большого Совета, на котором Виссарион появлялся с папой и дожем, отправлявшими посольство к императору Фридриху, больше не существует. Портрет, находившийся в том же зале и также принадлежавший кисти Джентиле Беллини, сгорел в 1546 году[228]. При этом на многочисленных картинах венецианской школы, на которых, согласно Васту, Виссарион фигурировал в образе святого Иеронима, его лица имеют очень мало общих черт, разве за исключением длинной бороды[229]. Если исключить сомнительные или слишком поздние портреты[230], то останутся следующие изображения (список, безусловно, неполон).
А) Миниатюра, находившаяся во втором из восемнадцати хоралов, выполненных около 1455 года по поручению Виссариона, который затем подарил их монастырю братьев Оссерванцы в Чезене. Виссарион (идентификация портрета принадлежит Вайссу[231]) облачен в одежду францисканцев, стоит на коленях, у его ног – кардинальская шапка, он предлагает Богу свою душу в виде младенца.
Б) Маленькая миниатюра, предшествующая труду «Summa de casibus conscientiae» («Сумма о случаях, касающихся совести») минорита Грациано (Париж, Национальная библиотека, nouv. acq. lat. 1002). Виссарион – в одеянии монаха василианца, на его голове – кардинальская шапка, он получает книгу в подарок от автора, стоящего около него на коленях. Рукопись датирована 14 октября 1461 года[232].
В) Медаль XV века, без даты, из коллекции Гёте, ныне хранится в Веймарском музее. Здесь Виссарион также изображен в профиль и в кардинальской шапке. По всей видимости, эта медаль стала источником портрета на памятнике, который Виссарион распорядился воздвигнуть еще при жизни, в 1466 году, в базилике Санти Апостоли. Сохранилась одна копия этого портрета (утраченного вместе с монументом, который заменяет надпись, датированная 1682 годом) – медный диптих из Ватиканской библиотеки, отправленный в Венецию в 1592 году[233].
Г) Барельеф – часть гробницы Пия II, изначально находившейся в соборе святого Петра, а сейчас – в церкви Сант’Андреа делла Валле. Виссарион в епископском облачении изображен в тот момент, когда передает папе реликвию головы св. Андрея. Церемония проходила в 1462 году; Пий II умер в 1464 году. Памятник восходит к 1465–1470 годам, его начал возводить Паоло Романо, а закончил, вероятно, один из последователей Андреа Бреньо[234].
Д) Миниатюра, которой открывается дарственный экземпляр «Риторики» Гийома Фише, предназначенный Виссариону и напечатанный в Париже в 1471 году (Венеция, библиотека Марчиана, membr. 53): она показывает автора, который вручает собственную книгу Виссариону, одетому как монах василианец, на его голове – кардинальская шапка[235].
E) Фронтиспис с миниатюрой на дарственном экземпляре «Epistulae et orationes» («Посланий и речей») Виссариона, предназначенном Эдуарду IV Английскому (Vat. lat. 3586: речь идет об инкунабуле из пергамента, напечатанной в Париже в 1471 году)[236]. Виссарион в черной мантии монаха василианца и в кардинальской шапке в знак защиты держит руку на плече Гийома Фише, который предлагает королю составленный им том.
Ж) Миниатюра с портретом Виссариона, вместе с изображением других шести философов обрамляющая начало «Obiurgatio in Platonis columniatorem» («Обличения клеветы на Платона») (Париж, Национальная библиотека, lat. 12947, c. 11r) Андреа Контрарио (
З) Медальон в лавровом венке, на котором в профиль изображены Виссарион и король Фердинанд Арагонский; речь идет о миниатюре, украшающей
И) Картина Джентиле Беллини в венском Kunsthistorisches Museum, написанная, вероятно, сразу после смерти Виссариона[239], который предстает на ней в одежде монаха василианца, стоящим на коленях перед уже упоминавшимся ковчежцем, подаренным им Скуола Гранде делла Карита.
К) Картина, вероятно, созданная Педро Берругете по рисунку Джусто ди Ганда около 1480 года для небольшого кабинета Федериго де Монтефельтро, ныне находящаяся в Лувре[240].
Речь идет об очень разнородном корпусе изображений – по формату, материальным носителям, адресации и качеству. Какую информацию он дает нам о чертах лица Виссариона?
Один факт сразу же бросается в глаза. Портрет, который сегодня можно увидеть в Лувре, с физиогномической точки зрения радикально отличается от остальной серии изображений. Речь идет о воображаемом Виссарионе, созданном спустя малое время после его смерти человеком, по всей видимости, никогда его не встречавшим. Поразительно, конечно, что этот портрет предназначался для двора в Урбино, с которым Виссарион имел столь длительные и тесные связи; однако перед лицом фактов придется смириться. Впрочем, именно на этот портрет прежде всего опиралась Гума-Петерсон (поместив его репродукцию на отдельной странице), дабы исключить возможность того, что бородатого мужчину на «Бичевании» следует отождествить с Виссарионом.
Остальная серия с физиогномической точки зрения представляется достаточно единой. Однако все же есть один элемент, который претерпевает более или менее подчеркнутые изменения: нос. На гробнице Пия II и на всех упомянутых миниатюрах он с небольшой горбинкой и округленным кончиком. Исключение составляет миниатюра из «Суммы» минорита Грациано, наименее визуально достоверная в силу своего размера. На ней исчезают всякие следы горбинки, кончик носа становится отчетливо более мясистым. На веймарской медали горбинка просматривается хорошо, однако кончик более острый и обращен вниз. Можно было бы сказать, что на последних двух изображениях одна черта (уплотнение или горбинка) выделяется за счет другой. Отсюда исходят две различные традиции изображения, обе возникшие после смерти Виссариона (речь не может идти об обыкновенном совпадении). О первой из них свидетельствует венская картина Джентиле Беллини, на которой Виссарион наделен сильно акцентированным носом, лишенным какой бы то ни было горбинки. На копии XVI века, хранящейся в галерее Академии и написанной по памяти, вероятно с портрета Джентиле Беллини, украденного в 1540 году[241], нос кардинала становится откровенно приплюснутым. Вторая традиция отразилась в небольшой картине, ныне находящейся в библиотеке Марчиана, где Виссарион изображен с прямым, почти греческим носом. Схожим образом два разных профиля возникают на копиях с портрета Виссариона из музея Джовиано в Комо, выполненных соответственно Кристофоро Альтиссимо в 1566 году и неизвестным гравером для издания «Elogia virorum literis illustrium» («Описания прославленных ученостью мужей») Джовио, напечатанного в Базеле в 1577 году (
Гипотетическая реконструкция «stemma nasorum» кому-нибудь может показаться праздной, если не тривиальной. Однако, дабы отделить портреты Виссариона, имеющие наибольшую физиогномическую достоверность, надлежало пробиться сквозь заросли из носов – нарисованных, высеченных или вставленных в миниатюры. В итоге аутентичными являются первые восемь изображений серии, выполненные при жизни кардинала.
Можно ли добавить к ним бородатого мужчину с «Бичевания» (
Все это могло бы побудить нас прийти к утвердительному выводу. В частности, сравнение с миниатюрой из медальона парижского кодекса «Adversus calumniatorem Platonis» («Против клеветы на Платона») (
9
Виссарион был назначен кардиналом 18 декабря 1439 года. 4 января 1440 года он получил титул Санти Апостоли
В короткой биографической справке (самой ранней из дошедших до нас), составленной в середине XVII века Алессандро Чертини из Читта ди Кастелло, Джованни Баччи назван «клириком Палаты, нунцием к Цезарю, знаменитейшим правоведом»[247]. Смысл темного выражения «нунций к Цезарю» прекрасно прояснится, если мы предположим, что в 1440 году Баччи получил от папы задание в качестве чрезвычайного посланника отправиться в Константинополь, дабы передать Виссариону торжественную весть о его назначении кардиналом. В тот момент Баччи был клириком Апостольской палаты и находился на виду у Евгения IV, кроме прочего, и как родственник Джованни Тортелли, только что вернувшегося из политической и религиозной (а также и культурной) миссии в Грецию и Константинополь.
Речь, конечно, идет о гипотезе, поскольку мы все еще не можем документально подтвердить факт путешествия Баччи в Константинополь в 1440 году. Попробуем на время принять ее. Тогда станут понятными:
1) моложавый вид (его борода также короче, нежели на более поздних портретах) Виссариона, которому в 1440 году было 37 лет;
2) отсутствие кардинальских знаков отличия на его одежде;
3) великолепное одеяние Баччи, конечно полагающееся папскому нунцию (кроме того, и живость его взгляда, изрядно отличающегося от взора слегка потухших глаз на профилях в Сансеполькро и Ареццо, можно приписать желанию Пьеро омолодить объект изображения);
4) присутствие Иоанна VIII Палеолога, императора в 1440 году, в обличье Пилата.
Тогда мы обязаны признать факт двойной функции картины: напомнить о миссии Баччи в Константинополь (сцена на первом плане) и о бичевании Христа (сцена в глубине). Слова Виссариона, стержневые для обеих сцен, вызывают к жизни – метафорически для Баччи, физически для нас, смотрящих на картину зрителей, – Пилата, палачей и Христа, привязанного к колонне. Перспективная дистанция воплощает разрыв – временной и онтологический – между профанной и священной историей, между реальностью и ее словесным изображением[248]. Древние артефакты и христианские реликвии, находившиеся напротив входа в Латеранский дворец и рядом с ним, спроецированы на воображаемый Константинополь. В итоге возникает фантастическая и пророческая архитектура, которая некоторое время спустя вдохновит (например, в обрамлении порталов) вероятного создателя Палаццо Венеция Франческо дель Борго, земляка Пьеро[249].
Таким образом, сцена на втором плане визуализирует речь, с которой Виссарион принимает назначение кардиналом Святой римской церкви и решает покинуть (как оказалось, навсегда) Константинополь и греческую церковь, одним из самых просвещенных представителей которой он являлся. Смысл речи может быть дешифрован так: правящий император Иоанн VIII Палеолог ведет себя подобно Пилату и тем самым становится соучастником страданий, которые турок готовится причинить восточным христианам. Символом последних служит привязанный к колонне Христос. К обоим персонажам – императору и турку – Виссарион относит стих «Convenerunt in unum» («Cовещаются вместе»), таким образом обосновывая принятие кардинальского титула. Перед лицом бедствий, угрожающих христианскому миру, выбор в пользу Рима – это единственное, что позволит спасти пошатнувшийся идеал единства между церквями.
Однако как объяснить присутствие на картине Иоанна VIII Палеолога в обличье Пилата?[250] Виссарион с самой молодости был тесно связан с императором. Он призывал Джованни Баччи прославить Иоанна VIII в образе Константина во фресках в Ареццо, что свидетельствует (если наша гипотеза верна) о верности Виссариона его памяти. Вместе с тем на одной из картин, заказанных Баччи и, конечно, не противоречащей идеям Виссариона, Иоанн VIII изображался в виде Пилата. Перед нами противоречие, которое, впрочем, покажется менее серьезным, если мы вспомним о различной адресации двух произведений. Цикл в Ареццо являлся публичным восхвалением; «Бичевание» же – картиной, предназначенной для частного использования, на которой было возможно поместить завуалированное негативное суждение о политике и личности императора. Нежелание Виссариона участвовать, по возвращении из Италии в Константинополь, в жестоких схватках между партиями сторонников и противников союза с Римом привело к тому, что соглашения, подписанные во Флоренции в 1439 году, потеряли свою силу. В политическом смысле империя оказалась в изоляции[251]. В глазах Виссариона, ставшего одним из самых горячих сторонников объединения с Римом со времени самого собора, поведение Иоанна VIII вполне могло быть сопоставлено с действиями Пилата – оба они своим бездействием обрекли Христа на мученичество.
Аллюзия на литургию Великой пятницы в стихе «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе»), издавна соединенном с картиной, позволяет точно датировать проповедь Виссариона, представленную на первом плане: Константинополь, 25 марта 1440 года. Речь идет о вероятной дате: нунций, которому поручили передать Виссариону весть о его назначении кардиналом 18 декабря 1439 года, должен был покинуть Италию сразу после этого. Он приехал в Константинополь – предположим, что путешествие имело среднюю продолжительность, – к середине марта.
10
Зачем же Джованни Баччи нужно было предлагать Пьеро напомнить Федериго да Монтефельтро о своей миссии в Константинополь двадцатилетней давности? Можно исключить, что Баччи двигало лишь личное тщеславие. Протекшее время изменило смысл визуализированной речи, приписанной Виссариону в тот момент, когда он принимал назначение кардиналом, превратив ее в пророчество
Мы уже выдвигали предположение о встрече Виссариона, Джованни Баччи и Пьеро делла Франческа в Риме в конце 1458‐го – первые месяцы 1459 года, в связи с изменением иконографической программы цикла в Ареццо. В тот период Виссарион был захвачен идеей крестового похода. В Рим пришли новости о вторжении турецких войск в Морею и о сопротивлении, подготовленном в первые месяцы 1459 года правителем Фомой Палеологом[253]. Папа Пий II решил, в частности, из‐за давления со стороны Виссариона, созвать в Мантуе собор, которому надлежало убедить христианских властителей выступить против турок. 22 января Пий II покинул Рим в сопровождении шести кардиналов, дабы медленно двигаться к северу полуострова[254]. Оставшаяся часть коллегии кардиналов, состоявшая из людей слабого здоровья или почтенного возраста, должна была тронуться в путь в более благоприятное время года[255]. Виссариону, также обладавшему не самым крепким здоровьем, предстояло отправиться в дорогу в начале весны: мы точно знаем, что 7 мая он в одиночестве въехал в Болонью (где раньше он служил папским легатом), на два дня опередив кортеж понтифика[256]. Однако прежде его отъезда из Рима, в ходе обсуждений Виссариона с Баччи и Пьеро, о которых мы можем лишь строить предположения, должен был обрести контуры проект картины, обращенной к Федериго да Монтефельтро.
Бичевание Христа по приказу человека в тюрбане напоминает, как уже подчеркивалось, о страданиях христиан, в особенности греков, живших под владычеством турок. Мы сказали, что галерея в классическом духе, внутри которой происходит истязание Христа, – это не плод археологической потребности в точности реконструировать преторию Пилата. Возможно, здесь уместно говорить о символической подоплеке. Для таких гуманистов, как Виссарион или Пий II, захват Константинополя турками означал не только политическую катастрофу и религиозную профанацию, но и исчезновение последнего свидетельства о классической Греции. «O nobilis Graecia ecce nunc tuam finem, nunc demum mortua es?» – таким вопросом задавался Пикколомини, еще не ставший Пием II, в речи «De Constantinopolitana clade et bello contra Turcos congregando». «Heu quot olim urbes fama rebusque potentes sunt extinctae. Ubi nunc Thebae, ubi Athenae, ubi Mycenae, ubi Larissa, ubi Lacaedemon, ubi Corinthiorum civitas, ubi alia memoranda oppida, quorum si muros queras, nec ruinas invenias? Nemo solum, in quo iacuerunt, queat ostendere. Graeciam saepe nostri in ipsa Graecia requirunt, sola ex tot cadaveribus civitatum Constantinopolis supererat…» Выжил, но теперь его больше нет[257].
Однако заказанная Пьеро картина не ограничивалась только напоминанием о прошлом и выражением боли о современных бедствиях. Второй псалом со словами «Convenerunt in unum» («Совещаются вместе») свидетельствует не только о горе, которое приносят цари и властители, атакующие Мессию. Сразу за приведенным стихом следуют слова о битве: «Dirumpamus vincula eorum et proiciamus a nobis iugum ipsorum»[258]. Четыре года спустя Виссарион в «Instructio pro praedicatoribus per eum deputatis ad predicandum crucem» («Наставление проповедникам, посланным им проповедовать крест Христов») советовал прочитывать 128‐й псалом как побуждение к крестовому походу: «Saepe expugnaverunt me a iuventute mea. Dicat nunc Israёl: saepe expugnaverunt a iuventute mea; etenim non potuerunt mihi. <…> Dominus iustus concidit cervices peccatorum. Confundantur et conventantur retrorsum omnes qui oderunt Sion, fiant sicut faenum tectorum, quod priusquam evellatur exaruit…»[259]
Так или иначе, Виссарион без колебаний прибег и к аргументам совсем иного рода. 20 мая в Ферраре, где он остановился вместе с папской свитой по пути в Мантую, он написал фра Джакомо делла Марка, провинциалу францисканцев Анконской Марки (затем причисленному к лику святых), длинное письмо, дабы побудить его собрать войско крестоносцев, которому надлежало отправиться в Морею, где ожидали нового нападения турок. Послание открывалось описанием богатств Мореи: изобилия «panem, vinum, carnes, caseum, lanam, bombicem, linum, setam, chremisinum, granum, uvas passas parvas, per quas fit tinctura… Frumenti dantur pro uno ducato staria magna Marchesana…». Он заключал письмо призывом поторопиться: лучше сейчас иметь в распоряжении пятьсот, четыреста или даже триста воинов, нежели многие тысячи потом[260].
Виссарион не настаивал на более подходящих религиозных сюжетах в проповеди крестового похода в Марке потому, что они, конечно же, подразумевались сами собой. Наоборот, о них напоминало «Бичевание», которое, с этой точки зрения, можно считать визуальным увещеванием, обращенным к тому, кто, казалось, недооценивал опасность турецкой угрозы.
11
То, что картина Пьеро предназначалась в Урбино, точно, по крайней мере до того, как будет доказано обратное. Итак, Гума-Петерсон справедливо напомнила, что Федериго да Монтефельтро был совсем не расположен к проектам крестового похода: в 1457 году он даже запретил всякий сбор денег в собственных владениях для этой цели, что грозило ему отлучением от церкви папой Каллистом III[261]. Опасность турецкого вторжения в Морею, которая летом 1459 года побудила Виссариона торопить с организацией крестоносной экспедиции в Анконской Марке, очевидным образом оказывала давление и на Федериго. Очень вероятно, что по этой причине (но не только из‐за нее одной, как мы увидим) «Бичевание» было отправлено ему в том же самом году.
«Бичевание» было заказано Джованни Баччи – это совершенно точно (в противном случае присутствие на полотне его портрета объяснить было бы нельзя). Связи с Федериго да Монтефельтро (свидетельство чему – должность подеста в Губбио, полученная тремя годами прежде при посредничестве Медичи[262]) вполне оправдывали отправку картины в Урбино по желанию Баччи. В уже процитированном письме 1472 года, упомянув властителей, для которых он был «дражайшим», Джованни Баччи, предлагая собственные услуги Лоренцо де Медичи, прибег к следующим выражениям: «напомню еще В.<ашей> М.<илости> о необходимости избрать человека, который будет иметь смелость сообщать и говорить вам о любом деле: некоторые часто пренебрегали этим и попали в беду оттого, что не имели такого советника. Нынешний папа (Сикст IV) знает, что не каждый смел писать папе Павлу так, как я. Таким же образом я вел себя со всеми вышеназванными властителями»[263]. Как мы помним, среди последних числился и Федериго да Монтефельтро. Можно предположить, что вместе с «Бичеванием» он получил письмо, в котором Баччи «смело» настаивал на необходимости крестового похода. Подобный жест соответствовал его (изрядно уязвленным) амбициям политического советника.
Мысль о том, чтобы вложить в уста Виссариона визуализированную проповедь о бичевании, подкреплялась его отношениями с заказчиком и в особенности адресатом картины. Мы уже доказали существование первых, анализируя иконографические изменения, внесенные в аретинский цикл во время перерыва в работе, совпавшего с пребыванием Пьеро в Риме. (Обратите внимание, доказали, а не выдвинули предположение на основании «Бичевания» – что являлось бы самым настоящим порочным кругом, учитывая сомнения в том, что на картине нарисован именно Виссарион.) Связи Виссариона с Федериго восходят самое раннее к 1445 году, когда Виссарион был назначен коммендатарным аббатом во владение Монтефельтро – монастырь Кастель Дуранте[264]. В последующие годы он многажды останавливался при дворе в Урбино и стал близким другом Федериго, особенно тепло привязавшись к его сыновьям Буонконте и Антонио. По смерти Виссариона его портрет (уже упоминавшееся полотно работы Берругете) был помещен среди изображений знаменитых мужей, украшавших кабинет Федериго, вместе с надписью, обращенной к «ученейшему и лучшему из друзей»[265].
12
Таким образом, Джованни Баччи, Федериго да Монтефельтро и Виссариона объединяла целая сеть взаимных и более или менее тесных связей. В любом случае эти отношения делают предлагаемую здесь реконструкцию вполне вероятной. Есть, однако, один персонаж картины, о котором мы прежде сознательно не говорили: загадочный белокурый юноша (
Никто не смог внятно объяснить его присутствия, хотя интерпретаций было выдвинуто очень много. Его одежда, лицо, поза, кажется, диссонируют с тем, что его окружает. Его ноги босы, он одет в простую тунику, в то время как двое других мужчин обуты, а их одеяние тщательно отделано и современно. Он не говорит (подобно мужчине справа) и даже не слушает (как мужчина слева)[266]. Торжественная важность первого, внимание второго его не касаются. Ни одна эмоция или заметное нам чувство не обезображивает его прекрасный лик. Его глаза устремлены к чему-то, что мы не видим.
Юноша мертв.
13
До сих пор мы старались расшифровать политические и религиозные подтексты «Бичевания». Теперь же мы добрались до самой интимной, частной его сути. Мы предлагаем отождествить юношу с Буонконте да Монтефельтро, незаконным сыном Федериго, признанным в 1454 году и умершим от чумы в Аверсе осенью 1458 года в возрасте 17 лет[267].
Федериго, любитель рукописей и древностей, дал мальчику, которому предстояло стать его наследником, полноценное гуманистическое образование. В 1453 году Виссарион и Флавио Бьондо остановились в Урбино. Пока они сидели за столом (как через несколько лет рассказывал Бьондо), Федериго показал в то время двенадцатилетнему Буонконте письмо, написанное на vulgari materno («родном народном языке») и к тому же «плохим почерком». Буонконте перевел его изящной латынью. Вероятно, уже тогда или чуть позже Федериго назначил наставником сына уроженца Чочарии, района Лациума, гуманиста Мартино Филетико да Филеттино[268].
Виссарион был поражен ранним интеллектуальным развитием мальчика: когда он получил от него письмо на латинском и греческом языках, то, в свою очередь, ответил на греческом. До нас дошел лишь латинский перевод недатированного ответа Виссариона, сделанный его секретарем Никколо Перотти, который также отправил Буонконте записку[269]. Чудесно, писал Виссарион, что мальчик уже в столь нежном возрасте знает латынь и греческий: это настоящий дар Божий, утешение отца и его друзей, огромная надежда на будущее. Он указывал Буонконте на пример отца, призывая его подражать тому в добродетелях – мудрости, осторожности, смелости, справедливости, чести, милосердии, преданности, величии души. Он желал Буонконте ко всему этому добавить изучение словесности, самого главного (как говорил божественный Платон) из благ, дарованных нам Богом. Далее Виссарион выражал желание совершить миропомазание Буонконте, дабы с помощью духовной связи еще больше укрепить дружбу с его отцом. Так Буонконте, сын Федериго во плоти, станет (замечал Виссарион) его настоящим сыном и по духу. Затем он обещал как можно раньше приехать в Урбино и советовал Буонконте выучить текст его письма наизусть, для того чтобы уметь произносить не только отдельные его слова, но и целые фразы, на латыни или греческом, согласно его собственному выбору. Все это он потом подробно проверит[270].
Без сомнений, Виссариона до глубины души тронул тот факт, что сын Федериго помимо латинского выучил и греческий язык. Однако то же восхищение испытывали и случайные гости урбинского двора, такие как Бьондо, или профессиональные поэты, подобные гуманисту Порчеллио, воспевшему в своих эпиграммах красоту, разум, силу и ловкость Буонконте: «Vera Iovis soboles forma facieque decora | Et mira ingenii nobilitate puer, | Romano eloquio indulget pariterque Pelasgo | Dulceque mellifluo stillat ab ore melos. | Aeacides qualis micuit Chirone magistro | Ense, oculis, dextra, mobilitate pedum | Talis in arma puer, vel si contenderet arcu | Et calamis Phrygium vinceret ille Parim. | Nunc spumantis equi duro permit ilia clavo | Dirigit in girum Tyndaridae assimilis. | Hic cantu hic choreis hic clarus in arte palestrae | Clarus et arte pilae, clarus et arte lirae…»[271]
Буонконте начал участвовать в управлении государством весьма рано, будучи еще очень молодым человеком. В 1457 году в отсутствие отца он отвечал на письмо Сиджизмондо Малатеста, жалуясь тому на ущерб, который его воины причинили близ Сассоферрато[272]. Следующим летом он вместе с Бернардино, сыном Оттавиано Убальдини делла Карда, отбыл из Урбино в Неаполь, к арагонскому двору. Когда они достигли Рима, то были приняты папой: «поразив его, – писал в своей хронике Гуэррьеро да Губбио, – и других кардиналов своим умом в столь юном возрасте»[273]. Конечно, Виссарион гордился бы своим воспитанником.
Из Рима оба молодых человека поехали в Неаполь. В Аверсе их настигла чума. Буонконте умер сразу же; Бернардино – на обратном пути, в Кастель Дуранте, чуть не доезжая Урбино. Когда именно – точно мы не знаем; однако Бьондо в письме к графу Павийскому Галеаццо Сфорца от 22 ноября 1458 года говорит о смерти Буонконте как о недавнем событии («nuper defuncto», «недавно умерший»), вызвавшем огромное сожаление по всей Италии[274].
Добродетели и ранняя смерть Буонконте и Бернардино удостоились упоминания в хрониках Джованни Санти и Гуэррьеро да Губбио, а также в эпитафиях Порчеллио[275]. Сохранился ответ Федериго да Монтефельтро на письмо с соболезнованиями от Франческо Сфорца: «…конечно, [ваше письмо] стало мне большим утешением в горе. Господин мой, я знаю, что по грехам моим наш Господь отнял у меня глаз и этого сына, жизнь мою и радость мою и моих подданных, что все, что я хотел от него, он всегда выполнял по моему желанию. Не помню, чтоб выпадала мне большая милость, никогда я ни о чем другом так не сожалел»[276].
14
Портретов Буонконте не существует[277]. Поэтому его идентификация с юношей на «Бичевании» предположительна. Тем не менее различные элементы делают ее достаточно правдоподобной. Прежде всего, своим ангельским обликом он уподоблен умершему человеку: обнаженные ноги и туника, как уже отмечалось, напоминают об ангелах Пьеро, начиная с «Крещения» (
Впрочем, жест юноши напоминает жест Христа, привязанного к колонне. С помощью аналогии с христианским архетипом боли, страдания Буонконте (потенциального воина Христова, унесенного преждевременной смертью) уподоблялись мучениям греков, страдающих под турецким гнетом, а горе Федериго – горю церкви. Это переплетение отсылок к личным и частным чувствам и побуждений к политической и военной активности само по себе превращало «Бичевание» Пьеро в образ, с трудом поддающийся дешифровке. Неудивительно, что век спустя изображение умершего сына Федериго оказалось ошибочно принято за портрет его брата Оддантонио[281], в результате чего возникла до сих пор не исчезнувшая легенда-интерпретация. Еще более сложной для истолкования картину делали формальные характеристики, выстроенные вокруг контраста между перспективным единством и онтологической гетерогенностью представленных на ней уровней реальности. Умерший юноша, чьи страдания сравниваются с мучениями Христа, в духовном смысле присутствует и все же остается невидимым для двух мужчин на первом плане. Равно присутствующим и незримым является и бичевание, которое воскрешают в памяти слова Виссариона. Только для художника (и для нас, зрителей) этот контраст разрешается в высшем единстве, прежде всего пространственного порядка.
15
На все это можно возразить: даже если мы согласимся, что юноша изображен мертвым, его отождествление с Буонконте cовсем не безусловно. В конечном счете оно основано на идентификации бородатого мужчины с Виссарионом, не лишенной, как мы видели, определенных трудностей. Мы преодолели их, выдвинув гипотезу, которой не хватает окончательного документального подтверждения. Вместе с тем если, установив личность Буонконте благодаря присутствию на картине Виссариона, мы попробуем подтвердить личность второго благодаря присутствию первого, то окажемся внутри порочного круга. Разрешить, помимо всяких сомнений, загадку «Бичевания» может лишь уверенность в том, что назначение «нунцием к цезарю», приписанное Джованни Баччи его биографом XVII века, относилось к константинопольской миссии 1440 года.
Впрочем, это не означает, что предложенная здесь реконструкция обречена на полный провал в том случае, если отождествление бородатого мужчины с Виссарионом окажется ошибочным. Составляющие его элементы – портрет Джованни Баччи, связь между первым и вторым планами, аллюзии на турецкое вторжение, отсылки к реликвиям Латеранского дворца – не зависят от гипотезы о присутствии портрета Виссариона, и так же отдельно надлежит их при случае опровергать. Все, но с одним исключением – присутствием Буонконте. Именно его отношения с Виссарионом побудили нас включить юношу в данный контекст. Этот шаг позволяет выдвинуть чрезвычайно цельную и непротиворечивую общую интерпретацию. Однако логичность истолкования, лишенного фактических оснований, всегда оставляет тень сомнения. Документы о заказе и первоначальном местонахождении, которые в разговоре о «Крещении» (
16
Когда и где было написано «Бичевание»? И здесь, при отсутствии документов, мы можем лишь выдвигать предположения. Речь идет о небольшой по размеру картине, и ничто не мешает нам думать, что Пьеро начал ее в Риме, а закончил в Ареццо. В пользу этой гипотезы говорит обнаруженное нами исправление в профиле черепа Джованни Баччи. Новость о смерти отца заставила Джованни вернуться в Ареццо, если он там уже не находился, в начале апреля; в тот же период Виссарион покинул Рим, дабы отправиться в Мантую. Вероятно, Пьеро приступил к работе над картиной вскоре после этого, пользуясь полученными от них обоих указаниями. Когда после смерти матери (6 ноября 1459 года) он вернулся в Борго Сансеполькро, то вновь увиделся с Джованни Баччи и мог поправить портрет по живому образцу. То же исправление, как мы знаем, он ввел в профиль Баччи, стоящего, по неизвестным нам причинам, у ног Мадонны делла Мизерикордия в алтарной фреске Сансеполькро, которая была тогда завершена им или находилась на стадии окончания[282]. В случае с портретом Виссариона свериться с реальностью ему не удалось: Пьеро давно уже уехал из Рима, когда Виссарион, после собора в Мантуе, посетив Венецию и затем Германию, вернулся туда в ноябре 1461 года.
Таким образом, завершение «Бичевания» могло совпасть с возвращением к фрескам в Ареццо после римского перерыва. Возможно, это позволяет с точностью определить момент, когда Пьеро их оставил. В своей знаменитой статье молодой Лонги обнаружил уникальную формальную близость между юношей с «Бичевания» и пророком из Ареццо, изображенным справа от большого окна хора – единственным из двух, созданным самим Пьеро[283]. Эта близость, ставшая менее очевидной из‐за хронологии, предложенной затем Лонги (ок. 1445 года – «Бичевание», 1452 –
Если наша реконструкция верна, то Пьеро закончил «Бичевание» и написал располагавшегося справа пророка на рубеже 1459 и 1460 годов. Нет сомнений, что архитектура во фресках промежуточного уровня – «Встреча Соломона и царицы Савской» и «Обретение и испытание Креста» (
17
В течение почти трех столетий, вплоть до нового появления в урбинских инвентарях середины XVIII века, о «Бичевании» не было никаких известий. Впрочем, косвенное влияние оно оказывало: в первую очередь, речь о полотне, традиционно именуемом «Святой Иероним в кабинете», входившем в серию картин, выполненных Карпаччо для Скуола ди Сан Джорджо дельи Скьявони. Не так много лет назад с помощью чрезвычайно пунктуального иконографического анализа было доказано, что на нем изображен другой сюжет: «Видение блаженного Августина». Согласно циркулировавшей в конце XV века легенде, бл. Августин писал письмо святому Иерониму и в этот момент заметил резкий свет. Загробный голос – принадлежавший самому св. Иерониму – объявил ему о собственной смерти, случившейся накануне; затем он ответил на разные вопросы о Троице, происхождении Сына от Отца, иерархии ангелов. Еще раньше, руководствуясь сходством (на самом деле, весьма расплывчатым) с некоторыми из существующих портретов, Перокко предположил, что в образе святого гуманиста, погруженного в книги и кодексы, Карпаччо хотел изобразить Виссариона, который в 1464 году выдал Скуола ди Сан Джорджо индульгенцию. Эту блестящую гипотезу окончательно подтвердил Бранка, распознавший в полузачеркнутой печати на первом плане уникальную печать Виссариона[286].
Когда создавалось это полотно, Виссарион был уже более тридцати лет как мертв. Малая физиогномическая верность портрета не может удивлять нас. Поражает, напротив, что никто (по крайней мере, насколько я знаю) не обратил внимание на тесную связь между знаменитым творением Карпаччо и «Бичеванием» Пьеро (
Прежде всего, сравним отделанный потолок на картине «Бл. Августин» с кессонным сводом «Бичевания»: перспективный наклон один и тот же. Две двери в стене кабинета святого, расположенной в глубине, в известной степени будто перенесены из лоджии Пилата; кроме того, в обоих случаях левая дверь растворена и открывает освещенное внутреннее пространство. Статуя Христа на венецианском полотне – это зеркальная и христианизированная версия идола, находящегося наверху колонны на урбинской картине. Пустующее кресло, размещенное напротив скамейки для коленопреклонения бл. Августина, имеет почти ту же форму, что и трон Пилата. Однако больше того: подобно Пьеро в «Бичевании», Карпаччо изобразил в своей картине два противостоящих друг другу источника света – естественный и сверхъестественный. Комната, которую мы различаем в глубине благодаря распахнутой двери, освещена слева; кабинет святого, наоборот, освещен справа. Этот контраст, созданный с помощью простого приема, сигнализирует зрителю о чудесной природе события, внезапно отвлекшего бл. Августина от работы. Здесь, так же как и на «Бичевании», мы присутствуем при наложении двух уровней реальности, различных с онтологической точки зрения, в рамках одной и той же сцены.
Из всего сказанного вытекает, что Карпаччо знал о «Бичевании». Посредством чего? На этот вопрос ответил Перокко, пусть и без отсылки к картине из Урбино. Именно в связи с «Бл. Августином» он предположил, что Карпаччо получил представление о разысканиях Пьеро о перспективе от Луки Пачоли, преподававшего в Венеции математику вскоре после 1470 года. Речь идет о гипотезе, которую можно дополнительно уточнить. Пачоли был земляком, почитателем и подражателем Пьеро делла Франческа, которого в одном из посвящений, обращенных к герцогу Урбинскому Гвидобальдо, он назвал «королем живописи наших дней». В молодости он жил в Венеции, а затем постригся в монахи и стал вести странническую жизнь. В частности, он посетил Перуджу, двор в Урбино, Флоренцию, где преподавал с 1500о до 1507 года, а затем вновь оказался в Венеции. Здесь 11 августа 1508 года в церкви Сан Бартоломео ди Риальто он прочел вступительную лекцию к курсу о второй книге Евклида, на которой присутствовало множество людей[288]. К тому же времени (предложенные даты колеблются в интервале между 1507 и 1511 годами) восходят последние полотна, созданные для Скуола ди Сан Джорджо, в частности и «Видение бл. Августина»[289]. В преамбуле к «Summa de arithmetica» («Сумме арифметики») 1494 года Пачоли вспоминал про беседы о перспективе, которые он вел с Джентиле и Джованни Беллини; по всей видимости, его возможные разговоры с Карпаччо во время нового пребывания в Венеции должны были быть столь же плодотворными. В ходе этих разговоров он, вероятно, мог показывать копию перспективистского шедевра Пьеро, находившегося в собственности Монтефельтро, и словесно его описывать.
Доказательство связи между «Видением бл. Августина» и «Бичеванием» дает конкретное обоснование тому, сколь многим Карпаччо обязан Пьеро, что уже много раз отмечалось прежде. Оно подтверждает гипотезу Перокко о специфической урбинской компоненте образования Карпаччо, которое он получил за пределами Венеции[290]. Возможно, тот факт, что Карпаччо, желая изобразить Виссариона, вдохновлялся именно картиной Пьеро, – это не чистое совпадение, но дополнительный аргумент – впрочем, гипотетический – в пользу предложенной выше идентификации личности бородатого мужчины с «Бичевания». Правда, с физиогномической точки зрения никакого сходства между бл. Августином у Карпаччо и бородатым мужчиной на «Бичевании» нет – притом что положение головы у них почти одинаковое (у бл. Августина – чуть более фронтальное). Если Карпаччо узнал о картине Пьеро именно от Пачоли, то он, возможно, имел перед глазами рисунок, подробно воспроизводивший структурные элементы, а не особенные черты изображенных персонажей. Однако близкий к урбинскому двору Пачоли должен был быть прекрасно осведомлен об их личностях.
Рисунки, связанные с «Видением бл. Августина» (
Как и Пьеро, Лука Пачоли был «завсегдатаем» урбинского двора[293]. По всей видимости, именно благодаря ему «Бичевание», картина, предназначенная исключительно для приватного использования, несмотря на все, обрела свою известность в потомстве.
Заключение
Сложные иконографические намеки на объединение церквей и крестовый поход, обнаруженные в «Крещении» (
Можно спросить: ограничивалось ли это влияние иконографией? Конечно, закончив фрески в Ареццо, Пьеро (которому тогда было немногим более сорока пяти лет) двигался вперед совершенно другими и менее тернистыми стилистическими путями. На фоне таких шедевров, как диптих в Уффици, Мадонна ди Сенигаллия (ныне в Урбино) или алтарь из Брера, говорить об упадке, как это, кстати, делалось[295], не представляется возможным. В любом случае было бы абсурдным спорить со способом изображать манеру художника, изолированного внутри рамок его формальных разысканий, преувеличивая роль заказчика в выборе чисто стилистических средств. Самое большее, что можно сделать, – это выдвинуть осторожную гипотезу, что уникальные способности Пьеро в использовании перспективы привлекли к нему внимание интеллектуальной среды, заинтересованной во всякого рода технических инновациях. По этому поводу уместно вспомнить, что Тортелли включил в главу «Horologium» своего труда «De Orthographia» («Об орфографии») отредактированный Лоренцо Валла длинный список изобретений, неизвестных древним. Тортелли не пренебрег и теми новациями, что были связаны с искусствами, такими как клавикорд или ниелло. Тот же Виссарион в письме, отправленном вскоре после 1440 года, советовал правителю Мореи Константину Палеологу овладеть завоеваниями Запада в области техники[296].
Клиентская зависимость Джованни Баччи от Медичи скорее помогает объяснить парадоксальное отсутствие заказов Пьеро во Флоренции. Тот факт, что оно оказалось продиктовано и соображениями вкуса, не вызывает сомнений[297]. Однако столь же верно и то, что Баччи мог рекомендовать своего протеже Сиджизмондо Малатеста или Федериго да Монтефельтро благодаря посредничеству Медичи, не предлагая его при этом самим флорентийским властителям. В письмах к патронам Баччи напоминал, одновременно с гордостью и ностальгией, о милостях, полученных в прошлом, и опыте, приобретенном во время перемещений от одного двора к другому. Он давал советы о ситуации в Ареццо, побуждая Пьеро ди Козимо назначить туда следившего за порядком офицера, «который бы ездил и рыскал по местности и устрашал жителей», дабы усмирить «наглость и заносчивость» крестьян против «торговых, ремесленных и благородных мужей»[298]. У Лоренцо он просил должности, которая позволила бы ему уехать из Ареццо, и скромно напоминал, что Федериго да Монтефельтро «всякое вознаграждение обыкновение имеет удерживать и раздавать друзьям и людям своим»[299]. Однако Медичи не прислушивались к его просьбам. Напрасно Баччи настаивал: «Я нахожусь там, где никогда не был доволен, а потому прошу В<ашу>. М<илость>. соблаговолить извлечь меня из сего ада, поелику в сердце моем не знаю и не чувствую иного ада кроме, как жить в городе столь несчастном, как ни один из виденных мною городов»[300].
Очередная мольба была послана 29 апреля 1476 года. Декабрем этого года датируется последнее дошедшее до нас письмо Баччи. Мы не знаем, когда он умер; возможно, вскоре после этого. Он хотел, чтобы его похоронили в Риме, в церкви Санта Мария Нуова, где уже покоился другой клирик Апостольской палаты, происходивший из Ареццо[301]. Его надгробный памятник, уничтоженный в ходе перестройки церкви во второй половине XVII века, конечно, ностальгически напоминал бы о его краткой карьере в церковной администрации, столь резко прерванной тридцатью годами раньше из‐за ссоры с кардиналом камерленгом Людовико Тревизаном.
Приложение 1
Джованни ди Франческо, Пьеро делла Франческа и дата цикла в Ареццо [302]
Посвящается Джованни Превитали
Экспозиция «Pittura di luce» («Живопись из света»), представленная Лучано Беллози и его сотрудниками во Флоренции в Каза Буонаротти в мае – августе 1990 года, выделялась на фоне все более насыщенной панорамы выставок – и не только высочайшим качеством выставленных полотен. Кроме того, она отталкивалась от самой настоящей исследовательской проблемы, тем самым разительно отличаясь, скажем, от циничной (и справедливо раскритикованной) операции, которую в Венеции задумали осуществить с Тицианом. Каталог открывается вводной статьей Беллози. Исключая некоторые случайные ошибки, о чем я скажу ниже, он составлен на столь же высоком уровне, что и выставка. В своих чрезвычайно содержательных рассуждениях Беллози возвращается к одному спорному вопросу: о хронологии фресок Пьеро делла Франческа в Ареццо.
Как известно, по мнению большинства ученых, фрески были окончены до путешествия Пьеро в Рим (1458–1459). Несколько лет назад, стремясь дополнительно уточнить датировку, я выдвинул иной тезис, уже сформулированный К. Кларком и К. Гилбертом с другим обоснованием: а именно что цикл, за исключением двух верхних люнет, завершенных прежде отъезда в Рим, был выполнен Пьеро после его возвращения в Ареццо, то есть в 1459 году и позже (1466 год – граница
Основываясь на серии аналитических сопоставлений, Беллози утверждает, что алтарь в Читта ди Кастелло предполагает знакомство его создателя с люнетами в Ареццо, а его дата, вероятно, совпадает с полным завершением написанного Пьеро цикла[304]. Оставим пока в стороне гипотетические, но правдоподобные сведения, препятствующие точному расчету участия Джованни ди Пьемонте в аретинском цикле, – о реставрации церкви, порученной ему в 1486–1487 годах[305]. В действительности сама биография живописца, столь блестяще воссозданная Беллози, на мой взгляд, противоречит ранней датировке цикла Пьеро. Алтарь в Читта ди Кастелло 1456 года, конечно, обнаруживает культурное влияние Пьеро делла Франческа. Однако его источник – это, возможно, утраченные ныне творения; оно вовсе не свидетельствует о близком знакомстве с эскизами работ Пьеро в Ареццо. Напротив, о воздействии последних прямо свидетельствует бесконечно более высокое мастерство при создании перспективы, заметное на другом датированном произведении, которое Беллози приписывает Джованни ди Пьемонте – алтарном изображении 1471 года, ныне находящемся в Берлине. Без сомнений, оно предполагает знание не только фресок в Ареццо, но и алтаря, сейчас хранящегося в Уильямстоуне (
Беллози допускает, что параллели между алтарем в Читта ди Кастелло и циклом в Ареццо рассыпаны по нижним уровням последнего, выполненным относительно поздно. Что же приводит его к утверждению, будто цикл Пьеро оказался завершен около 1456 года? Здесь в дело вступает второй аргумент, гораздо более убедительный, чем первый. Он основан на сходствах между пределлой Джованни ди Франческо в Каза Буонаротти, где изображались истории из жизни святого Николая, и фресками Пьеро: в частности, между батальной сценой, расположенной на правой стороне пределлы, и «Битвой Ираклия с Хосровом» (
Существование сходств отмечено давно – как авторами недоказуемых гипотез о раннем времени создания пределлы (Виттинг, Вайсбах), так и теми, кто выдвигал противоположное по смыслу предположение, благоприятствующее более ранней датировке цикла Пьеро (Шмарсов, Анталь)[307]. Убежденный сторонник последней, Лонги воспользовался этим аргументом, дабы заключить, что дата создания пределлы Джованни ди Франческо «едва ли предшествует 1455 году»[308]. Беллози делает обратное: Джованни ди Франческо дель Червельера, прозванный Джованни да Ровеццано, умер в 1459 году (похоронен 29 сентября); следовательно, в этот момент цикл в Ареццо должен был быть уже закончен[309]. Действительно, аргумент неоспоримый – при условии, что Джованни ди Франческо дель Червельера, почивший в сентябре 1459 года, на самом деле был автором пределлы из Каза Буонаротти. Именно это я и предлагаю проверить.
Так называемый «автор триптиха из коллекции Карранд» (условное название, под которым объединяли целый ряд стилистически однородных произведений) получил свое имя в статье Пьеро Тоэска 1917 года[310]. Посмотрим, как это произошло. Вазари утверждал, что люнет с Богом Отцом и ангелами на дверях госпиталя Инноченти во Флоренции был создан Граффионе; Г. П. Хорн, благодаря документу, обнаруженному Дж. Поджи, приписал люнет некоему «Giovanni di Francesco» и предположил, что речь идет о Джованни да Ровеццано, названном Вазари в числе учеников Андреа дель Кастаньо[311]. Тоэска идентифицировал создателя люнета с «автором триптиха из коллекции Карранд» (
Осторожность Тоэска сразу же оказалась позабыта: отождествление Джованни ди Франческо (поскольку это, конечно же, и есть настоящее имя «автора триптиха из коллекции Карранд») с Джованни ди Франческо да Ровеццано,
Теперь оказалось, что Джованни да Ровеццано и Джованни Франческо дель Червельера – это один и тот же человек, как следует из разных документов кадастрового и иного характера[317]. Новации, обнаруживаемые в триптихе при сравнении с вышеприведенной программой, которая, как мы сегодня знаем, следовала столь важной для монастыря в Баньо а Риполи иконографии Бригитты[318], на самом деле невелики числом. Поэтому Фредериксен, не колеблясь, приписал (по-моему, совершенно правильно) триптих Гетти кисти Джованни да Ровеццано,
Путаницу очень легко рассеять.
1. «Мастер из Пратовеккьо» – как показал Фредериксен, это Джованни да Ровеццано,
2. «Мастер из Пратовеккьо» и Джованни ди Франческо (прежде «автор триптиха из коллекции Карранд») – это два разных человека, как подозревал Фредериксен и подтвердил Беллози[321].
3.
На это рассуждение можно выдвинуть два возражения.
A) Вазари утверждает, что Джованни да Ровеццано был учеником Андреа дель Кастаньо. Эти данные хорошо сочетаются с художественным обликом Джованни ди Франческо, намного меньше – с идентичностью «мастера из Пратовеккьо». Однако Вазари мог спутать двух Джованни ди Франческо, так же как (приведем лишь один из многих примеров) он приписал Граффионе люнет в госпитале Инноченти.
Б) Беллози отмечает, что дата 1439 год для триптиха в музее Гетти «в высшей степени маловероятна», поскольку это слишком рано для творения, столь явно навеянного живописью Доменико Венециано[323]. Однако Фредериксен уже писал, что 1439 год – это дата заказа, а не создания картины[324]. К этому можно добавить, что Доменико Венециано, как предполагает Лонги, вероятно работал во Флоренции приблизительно с 1435 года[325]. Беллози, косвенно намекая на эту гипотезу, но не считая ее слишком убедительной[326], замечает, что в любом случае триптих Гетти, как кажется, подразумевает знакомство с алтарем Санта Лючия деи Маньоли. Это соображение не представляется решающим, учитывая, что многие творения Доменико Венециано оказались утрачены (упомянем хотя бы фрески в Сант’Эджидио, дабы остаться в пределах обсуждаемого здесь периода).
Оба возражения кажутся мне не слишком весомыми, если сопоставить их с аргументами, изложенными мной выше. Можно на законных основаниях заключить, что пределла из Каза Буонаротти, столь явно ориентированная на фрески Пьеро, вовсе не подразумевает, что 1459 год (время смерти дель Червельера) – это граница
В этом обосновании сходятся (вещь, сама собой разумеющаяся для любого исследователя, начиная с Беллози) стилистические материалы и документы иного рода: книги со счетами, кадастры и пр. Жаль видеть, что есть еще люди, продолжающие противопоставлять одни из них другим на страницах с кричащими лакунами, обезображивающими в остальном первоклассный каталог[327]. Ни один историк искусства не способен с легкостью отказаться от пояснений, содержащихся в заурядном регистре рождений и смертей[328]. Я хотел бы проиллюстрировать это утверждение с помощью, скажем так, аргумента от противного.
В 1933 году Оффнер оставил отзыв о выставке сокровищ Флоренции, приписав Джованни ди Франческо антепендиум со святым Бьяджо из церкви Петриоло[329]. Он отметил, что речь шла о его единственном датированном творении (1453 года по флорентийскому стилю; 1454 год по нашему календарю) вместе с люнетом госпиталя Инноченти, написанным в 1459 году. В случае с люнетом он сделал отсылку к документу, опубликованному Тоэска, не упомянув, впрочем, о его гипотезе, согласно которой Джованни ди Франческо и Червельера были одним и тем же лицом. Это не было простой забывчивостью. В стиле Джованни ди Франческо, писал Оффнер, различимо эхо Андреа дель Кастаньо и Алессо Бальдовинетти; в частности, его стиль можно счесть развитием манеры Бальдовинетти. Однако единственные датированные произведения Джованни относятся к шестому десятилетию XV века, когда Бальдовинетти был еще молод; следовательно, маловероятно, чтобы Джованни был намного старше его. Отсюда вывод: если триптих из коллекции Карранд создан в шестое десятилетие, то алтарное изображение, одна часть которого находится в Лионе, а другая – в собрании Контини Бонакосси, должно было быть написано позже, в зрелый период[330], следующий, могли бы мы добавить, за смертью (1459) Джованни ди Франческо дель Червельера.
Эта хронология, диаметрально противоположная той, что предложил Лонги в 1952 году[331], совпадает с гипотезой Беллози. Оффнер говорит о стилистических аналогиях между Феррарой, Падуей, Сиеной (и позже Германией), продиктованных «by a mysterious sympathy» («таинственным родством душ»); Беллози видит в «Мадонне» Контини Бонакосси почти что передачу наследия художественной культуре феррарцев[332]. Можно привести обратный пример (хотя и с аналогичным содержанием) – очевиднейшее родство одной из инкунабул Косса, полотна, изображающего «Оплакивание Христа со св. Франциском», ныне находящегося в музее Жакмар-Андре, с драматичной «Пьетой», которую Джованни ди Пьемонте (как признал Беллози) написал в капелле Ручеллаи[333].
Раннее путешествие Косса во Флоренцию, которое подразумевается при приведенном сопоставлении, не исключает параллельную циркуляцию в Ферраре флорентийских образцов[334]. Однако кажется все более очевидным, что апеннинские перевалы играли в развитии итальянской живописи середины XV века роль, схожую со значением отрезка адриатического побережья между Пезаро и Венецией, отмеченным Лонги. Речь идет о сердцевине проблемы. Ее интерпретаторы неизбежно извлекут выгоду из исчезновения фальшивой личности и в особенности ложной даты смерти Джованни ди Франческо.
Приложение 2
«Бичевание»: догадки и опровержения [335]
1
За последние сорок лет знаменитая картина Пьеро делла Франческа из Национальной галереи Марке в Урбино стала объектом целого ряда отличающихся друг от друга иконографических интерпретаций. Разногласия между учеными в этой области исследований – не новость; однако в этом случае расхождение оказалось столь сильным, что подтверждало, на первый взгляд, правоту тех, кто полагает, будто любое истолкование текста или изображения допустимо[336].
Мне нисколько не нравится столь модный ныне радикальный скептический подход. Дабы опровергнуть его, я воспользуюсь собственными разысканиями вокруг «Бичевания» Пьеро и проанализирую границы доказуемости в поле иконографических исследований. В заключении методологического упражнения я объявлю о выводах, к которым пришел, – хотя (как будет ясно) речь идет об итогах, достаточно пагубных для меня самого. Впрочем, размышление о неудаче может быть столь же (и, возможно, даже более) поучительным, что и рассуждение об успехе.
Я начну с того, что вкратце изложу интерпретацию «Бичевания», предложенную мной в книге «Загадка Пьеро» («Indagini su Piero», 1981). Подобно многим моим предшественникам, я также считал, что дистанция, отделяющая трех персонажей на первом плане от сцены в глубине, препятствует тому, чтобы считать картину Пьеро «стандартным» изображением бичевания Христа. Следуя гипотезе Кеннета Кларка, я предложил видеть в фигуре Христа, истязаемого на глазах стоящего к нам спиной человека в тюрбане, аллюзию на современные политические события: страдания христианских общин в Греции в результате турецкого нашествия. Подхватывая указание Талии Гума-Петерсон, я счел кармазиновые чулки и остроконечную шапку Пилата точной отсылкой к одному из византийских императоров. Указанные элементы оказались несовместимы со старой интерпретацией (принятой и Роберто Лонги), усматривавшей в картине чествование Оддантонио да Монтефельтро, убитого во время заговора в 1444 году. Они позволяли отнести дату создания картины к рубежу 1450‐х и 1460‐х годов. Согласно Кеннету Кларку, датировку подтверждала и изображенная Пьеро архитектура, перекликавшаяся с Темпьетто Руччелаи Леона Баттиста Альберти. Я утверждал, что уточнить время появления картины можно, если допустить, что в сцене бичевания Христа заключены воспоминания о древностях и реликвиях Святой земли, которые в середине XV века находились около Латеранского дворца: помимо Святой лестницы (аллюзия, уже отмеченная Мэрилин Аронберг Лавин), двери и колонны, происходившие, согласно традиции, из дворца Пилата; колонна, которая, как считали, соответствовала росту Христа – так называемая «mensura Christi»; фрагменты гигантской бронзовой статуи, ныне хранящиеся в Палаццо деи консерватори. Римские отсылки показались мне настолько точными, что подразумевали границу
2
Наша интерпретация встретила почти единогласное порицание[337]. Я буду последним человеком, кого это удивит. В попытке обнаружить на картине Пьеро, при отсутствии явных внешних свидетельств, столь плотное переплетение религиозных, политических и личных аллюзий содержалась, я хорошо понимаю это, доля объективной провокации. Аномалия, hapax, иконографический unicum, подобный тому, что я предложил, – был ли он исторически возможен?[338] И, если так, можно ли его действительно расшифровать? В статье, опубликованной в «Oxford Art Journal», Роберт Блэк в связи с моей книгой говорил о «use and abuse of iconology» («использовании и злоупотреблении иконологией»): это те же возражения (справедливое возмездие), которые мне случалось в прошлом обращать против исследований Панофского о Тициане. Однако, помимо прочего, меня критиковали за то, что я выстроил аргументацию, основанную лишь на ряде недоказуемых гипотез. Эта критика не кажется мне приемлемой. Напротив, я думаю, что мне удалось с педантичностью отделить догадки от доказательств. Отношение один к десяти между ростом Христа и «mensura Christi» Латеранского дворца, на мой взгляд, – это неопровержимое доказательство, которое венчает римские аллюзии, обнаруженные в сцене на втором плане, – вывод, который позволяет, полагаю, окончательно оспорить раннюю хронологию, предложенную прежде в связи с картиной Пьеро. Отождествление босого юноши с Буонконте, наоборот, как я прямо предупреждал, полностью предположительно: это догадка, которую вероятной (но не несомненной) делает идентификация бородатого мужчины с Виссарионом. Я заявил, что последняя весьма возможна, хотя доказательство на основании физиогномического сходства всегда неполно. Впрочем, я сигнализировал о наличии двух препятствий – молодости и отсутствия кардинальских знаков, которые наличествовали на всех остальных известных нам портретах Виссариона. Так, по крайней мере, было сказано в первом издании «Загадки Пьеро» («Indagini su Piero»), где вопреки всякой очевидности я упорно отказывался сближать вероятную дату создания картины (около 1459 года) с тем временем, когда происходила описанная на ней сцена. Мне удалось исправить мою ошибку благодаря вопросу, заданному Сальваторе Сеттисом в рецензии на мою книгу: «Не является ли этот человек Виссарионом, еще не получившим кардинальского сана?» Лишь в этот момент я сопоставил сцену на первом плане с сообщением Виссариону новости о его назначении кардиналом, произошедшим
3
Насколько мне известно, красная лента ускользнула от внимания всех исследователей, занимавшихся «Бичеванием»: единственным, кто
Я всегда думал, что склонность к смелым гипотезам и строгость в поиске доказательств могут и должны сосуществовать. В приложении к третьему изданию моей книги я писал, что красная лента, наброшенная на плечо Джованни Баччи, – и та окончательно ничего не доказывает: лишь документ, который удостоверял бы путешествие Баччи в Константинополь в 1440 году в качестве папского посланника, мог разрешить последние сомнения, остающиеся в моей интерпретации. Я не нашел его; однако мне показалось, что я обнаружил нечто лучшее.
Небольшая картина из галереи Академии, на которой изображен «Святой Иероним с донатором», – это одно из очень немногочисленных творений, подписанных Пьеро (
Сомнения, возникшие у кого-то по поводу личности святого, изображенного на картине, явным образом безосновательны: речь идет о сочетании «Святого Иеронима в пустыне» и «Святого Иеронима, читающего в своем кабинете», двух иконографических типов, возникших в итальянской живописи в течение XV века[342]. Причину этих сомнений нужно искать в многажды отмеченном[343] отсутствии кардинальских атрибутов, которые обычно сопровождают изображения св. Иеронима начиная с середины XIV века и далее: прежде всего галеро, то есть красной шляпы, появляющейся на первом плане на картине Пьеро «Святой Иероним», хранящейся в Берлине (
На картине из галереи Академии нет и следов галеро. Однако никто не заметил, что красная лента там тем не менее присутствует: также в виде полосы, наброшенной на правое плечо молящегося. Тончайшая нить исчезает, затем возникает, изгибается на уровне талии, пропадает вновь и наконец опять появляется, утолщаясь у колен донатора (
Баттисти, который оказался в состоянии разглядеть – но не интерпретировать – красную ленту, ее все-таки упустил. В связи с физическими характеристиками картины он писал:
Не только коричневые оттенки, но и красный цвет одежд донатора оказался измененным. Это, как мне кажется, подтверждает тот факт, что изменение цветов в основном произошло из‐за растворителя. Кроме того, здесь заметны два исправления на мантии – на спине сверху и внизу, спереди, непосредственно ниже рукава, где цвет ярче, как на домашних туфлях [поистине загадочное упоминание. –
В описании С. Москини Маркони в каталоге галереи Академии, где учтены замечания Мауро Пелличчоли в связи с чисткой картины в 1948 году, напротив того, говорится:
В результате недавней реставрации картина благодаря легкой общей очистке стала светлее. При этом оказались устранены пятна от старых искажений и поправок, на земле, в небе, на скамье и особенно на лице молящегося, притом что равномерно нанесенные лакуны остались на виду. Кроме того, удалось восстановить некоторые линии, разъеденные проступившей на поверхность зеленью, как в случае с шарфом на спине молящегося[345].
Сам Баттисти приводит этот фрагмент на другой странице своей объемной монографии. Он не заметил, что идентифицированные им «исправления» на накидке молящегося полностью соответствовали «шарфу», упомянутому в «аккуратнейшем» описании (заслуженно высокая оценка принадлежит Баттисти) каталога галереи Академии.
Я рассудил, что предполагаемый шарф – это и есть кардинальская лента. Мне показалось, что небольшая картина из галереи Академии абсолютно точно подтвердила гипотезу, к которой я самостоятельно пришел: бородатый мужчина с «Бичевания» – это Виссарион, которому доставили знаки кардинальского отличия. Идентификация Виссариона на физиогномических основаниях ненадежна. Между тем идентификация св. Иеронима на иконографических основаниях – на сто процентов несомненна. Вероятный
Объяснение аномалии на картине «Св. Иероним и донатор» следует искать по двум разным, но, я убежден, взаимодополняющим направлениям. С одной стороны, изображение св. Иеронима без кардинальских знаков, даже в частичной и уменьшенной версии Пьеро, шло навстречу требованиям агиографии, более соответствовавшей филологии и истории. В течение Средних веков св. Иероним сначала был священником, затем кардиналом Святой римской церкви, наконец (в биографии, созданной в середине XII века Николой Маньякутья или Маньякорья) – кардиналом с титулом Св. Анастасии. В первые десятилетия XIV века болонский специалист по каноническому праву Джованни д’Андреа в брошюре под названием «Hieronymianus» указал, что главным атрибутом святого, почитание которого он стремился поддержать (наряду со львом), служит галеро. Тот же д’Андреа в серии ныне утраченных фресок, украшавших фасад его дома в Болонье, повелел включить в число основных сцен из жизни св. Иеронима его посвящение в кардиналы[346]. Дабы эта легенда исчезла, потребовался Эразм. В знаменитой биографии, предшествующей изданию творений святого, печатавшемуся Фробеном в Базеле с 1516 года и далее, Эразм прямо утверждал, что св. Иероним никогда не был кардиналом. Более того, он даже не мог стать им, учитывая, что в то время не существовало ни такого названия, ни должности[347]. Однако следы критики агиографической традиции появились уже в ходе XV столетия в среде гуманистов или людей, так или иначе затронутых гуманистической культурой. Юджин Райс-мл. в своей последней книге «Святой Иероним в эпоху Ренессанса» (где, к сожалению, картина Пьеро «Св. Иероним и донатор» не упомянута) отмечает, что епископ Флоренции св. Антонин сообщил в своем «Chronicon» об анекдоте, уже ставшем частью легенды. Речь шла об истории о женских одеждах, в шутку подложенных под кровать святого и затем обнаруженных там, дабы выставить его на публичное осмеяние. Антонин сухо комментировал анекдот: «sed hoc non est multum autenticum» («но это не очень-то соответствует истине») («mihi non fit verisimile» («мне не кажется правдоподобным») – писал Эразм в связи с тем же эпизодом)[348]. Похожий скептицизм св. Антонин выказал и в отношении одного из чудес, упомянутого в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского[349]. «Chronicon» св. Антонина создан в 1458 году, следовательно, почти в то же самое время, когда, вероятно, был написан «Св. Иероним и донатор». Почти десятью годами раньше сиенскому гуманисту Агостино Дати удалось подробно говорить о св. Иерониме в посвященный ему праздник (30 октября), совсем не упоминая о его назначении кардиналом[350]. Хватало и тех, кто выражался яснее: Андреа Барбацца, знаменитый профессор канонического права в университете Болоньи, в своем «De praestantia cardinalium» («О превосходстве кардиналов») долго взвешивал все «за» и «против» традиции считать св. Иеронима кардиналом и в итоге приходил к отрицательному выводу. Произведение Барбаццы, написанное в 1450 году или вскоре после этого, было посвящено папскому легату, в то время только что достигшему Болоньи, – кардиналу Виссариону[351].
Отголоски сомнений в исторической подлинности кардинальского звания св. Иеронима (сомнения, которые Барбацца связывал с текстами двухвековой давности, возводя их к известному специалисту по каноническому праву и лексикографу Угуччоне да Пиза), думаю, достигли и Пьеро. Они могли подвигнуть его к осторожной декардинализации св. Иеронима. Однако как мог отреагировать на подобного рода идею заказчик картины Джироламо Амади? К несчастью, для нас он остается просто именем. Впрочем, определенный свет на проблему может пролить история его семьи, странным образом забытая исследователями[352]. В середине XVI века литератор и любитель древности Франческо Амади обладал богатейшим собранием картин, куда входили творения «Джованни Беллини, Тициана, Джорджоне, Порденоне, Рафаэля Урбинского, Микеланджело и других прославленных живописцев; кроме того, древние медали из золота, серебра и металла, статуи, драгоценности, мрамор, вазы и другие древности, о которых он много знал и понимал, настолько, что все любители то и дело обращались к нему, когда он был первым венецианским антикварием, и зависели от его суждения». Вполне правдоподобно, что богатая коллекция семейства Амади (дела которого до сих пор мне не удавалось воссоздать) включала также «Св. Иеронима и донатора» Пьеро делла Франческа, где изображен Джироламо, брат деда Франческо Амади.
Цитата, которую я только что привел, взята из «Венецианских надписей» Чиконьи. Чиконья же, в свою очередь, позаимствовал ее из рукописи (уже находившейся в распоряжении семьи Градениго и ныне хранящейся в библиотеке Марчиана) под заглавием «Хроника городских семейств венецианского происхождения». Она включает целый ряд известий о семействе Амади, по всей вероятности, собранных уже упоминавшимся Франческо Амади и уточненных его сыном Агостино[353]. К этой семье «палатинских графов» – читаем мы в «Хронике» – принадлежали «множество достойных и прославленных мужей – как в воинском деле, так и в словесности, а также облеченные церковными званиями, не считая тех, кто благодаря своим великим богатствам заслужил в отечестве честное имя и достоинство великих и замечательных граждан. Среди них числятся три кардинала Святой церкви, семь епископов, три аббата, двенадцать докторов и богословов, многие каноники, рыцари и графы как по владениям, так и по палатинскому званию». Рукопись дает нам имена трех кардиналов, открывающих список: Раиналдо, «выбранный епископом Фаэнцы в 947 году вместо Раиналдо Интельминелли, своего дяди, связанного с папским престолом при императоре Лотаре, наконец сделанного кардиналом с титулом Сант’Аквила и Приска папой Бонифацием VII в 975 году»; затем следует «Джованни, знаменитый доктор права», который «в последние годы своей жизни был избран епископом Венеции вместо Пауло Фоска в 1379 году, когда он находился при Императоре, вскоре после этого Урбан VI назначил его кардиналом Святой церкви с титулом [
Эти три кардинала – Раиналдо, Джованни и Даниэле Амади – как убедительно показал Чиконья, никогда не существовали[355]. Речь идет о выдумке, порожденной расчетливой стратегией продвижения по социальной лестнице. Представители Амади, семейства, которое в уже упоминавшейся «Хронике» изображено как палатинские графы древнего баварского происхождения, приехавшие в Италию вслед за Карлом Великим, на самом деле торговали сукном и жили в Лукке[356]. В 1570 году сын Франческо Амади Агостино просил о признании его статуса венецианского гражданина[357]. Однако семейство претендовало на большее:
Если бы они жили в Венеции, – сказано в «Хронике», – то в 1297 году остались бы в Совете; однако они торговали во Франции и Англии, и семья не вошла в венецианский Совет. Если бы не умерли Марко и Николо, то, без сомнения, они оказались бы в Совете, и тогда она [то есть семья] обрела бы привилегию венецианской знати. Да и без нее она всегда имела хорошую репутацию и всегда они брали жен и отдавали дочерей за благородных, и всегда были богаты, числили среди себя кардиналов, и венецианских и иных епископов, и прочих прелатов и вели обширную торговлю; и имели они в своем владении несчетное множество своих собственных судов, и великое число строений и угодий[358].
Таким образом, в центре семейной легенды Амади располагалась похвала тому факту, что «они числили среди себя трех кардиналов». Если, что возможно, начало этой легенды восходит к середине XV века, то Джироламо Амади благосклонно принял бы предложение (которое могло исходить только от Пьеро) изобразить его в момент передачи св. Иерониму кардинальской ленты.
Иконографическая аномалия «Св. Иеронима и донатора» появилась в результате совмещения и переплетения трех элементов: социальных амбиций купеческой семьи, гуманистической критики средневековой агиографической легенды, формального и повествовательного изобретения, столь дорогого Пьеро. Единственным достоверным элементом из трех является последний. Изобретение, о котором я говорю, присутствует уже в «Крещении Христа», ныне хранящемся в Лондоне (
То, что долго казалось мне абсолютной аномалией,
4
Какое-то время я думал, что красная лента неопровержимым образом доказывает истинность интерпретации «Бичевания», предложенной мной более десяти лет назад. Внезапно я столкнулся с непредвиденной трудностью. Я проверял фрагмент одной статьи о гуманисте Джованни Тортелли, друге Джованни Баччи. Как я установил, Баччи был одним из заказчиков Пьеро. Я много раз читал эту статью, но не обращал внимания на деталь, неожиданно бросившуюся мне в глаза при просмотре скверной черно-белой репродукции начальной буквы «De Othographia» («Об орфографии») Тортелли в рукописи «Urbinate latino 303». Автор статьи отмечал, что в букву был вписан портрет Тортелли, изображенного с красным шарфом на правом плече[363].
Я сразу же осознал, что эта деталь разрушала мою аргументацию о кардинальской ленте. Красная полоса, обнаруженная мной на «Св. Иерониме» из галереи Академии и на «Бичевании» из Урбино, очевидным образом представляла из себя шарф или ленту, не имевшую никакого особого церковного смысла. Я сделал запрос Лучано Беллози, и он определил, что речь идет о «becchetto», широко распространенном в Италии XV века длинном шарфе, концы которого свисали со своего рода тюрбана[364]. Он обратил мое внимание, что мужчина с красным «becchetto» на плече изображен в профиль на правой стороне одной из картин Барберини: творении художника, которого сегодня отождествляют с фра Карневале, близким к Пьеро делла Франческа (
Моя попытка доказать, что Джованни Баччи, «нунций к Цезарю», был тем человеком, который отправился в Константинополь, дабы сообщить Виссариону о его назначении кардиналом Святой римской церкви, провалилась. Ясно, что эта неудача не отменяет всего, что я писал о «Бичевании». Мои аргументы в пользу датировки картины, Джованни Баччи как вероятного заказчика, Виссариона как ее возможного вдохновителя и т. д. могут быть ошибочными, однако в любом случае они совершенно независимы от кардинальской ленты, которую я по недоразумению разглядел на картине Пьеро. Я мог бы утешаться, думая о том, что серия ложных гипотез позволила мне обнаружить нечто новое об Амади, заказчике венецианской картины, изображающей «Св. Иеронима и донатора», и об «usus pingendi» («художественной манере») Пьеро. Впрочем, представляя свой доклад как рефлексию над провалом, я не шутил. Мне было бы гораздо более приятно говорить об успехе.
И догадки, и опровержения служат частью исследования. Я надеюсь, что не отнял у вас много времени.
Приложение 3
Беренсон, Лонги и открытие Пьеро (1912–1914) [365]
Посвящается Чезаре Гарболи в честь его 65-летия
1
Предисловие, примечания к предисловию, документы, примечания к документам, примечания к приложениям. Переписка Беренсона и Лонги, изданная под редакцией Чезаре Гарболи при участии Кристины Монтаньяни и Джакомо Агости (ему мы обязаны статьей «Лонги-издатель между Беренсоном и Вентури»), является нашему взору в виде пересеченной местности[366]. Те, кто читал книги Гарболи, начиная с памятного тома о Пасколи, испытывают знакомое ощущение. Увлекательное удовольствие от рассказа растекается по множеству ручейков (приложений и примечаний), побуждающих читателя помедлить, вернуться назад, сопоставить и перечитать.
Эта небольшая, чрезвычайно насыщенная книга вынуждает нас по-новому взглянуть на Лонги и Беренсона через призму контактов между ними, соперничества, явного и скрытого напряжения, скреплявшего и, главное, разъединявшего их. Гарболи показывает, что эти отношения оказали огромное влияние на деятельность двух столь явно непохожих друг на друга ученых. Прежде всего, в центре внимания оказывается личность Лонги. Впрочем, вводная статья содержит ценные указания и о Беренсоне. Я попытаюсь развить некоторые из них.
2
В опубликованных Гарболи бумагах молодой Лонги задавал себе вопрос в связи с одним из ключевых понятий Беренсона: «Как совершенствоваться в жизни (life-enhancement). Физиология или Life of spirit („жизнь духа“)?» Дилемма сразу разрешалась в записи между строк: «смотри Рибо», то есть физиолога-позитивиста Теодюля Рибо[367]. Дистанция между культурами, сформировавшими Беренсона (родился в 1865 году) и Лонги (родился в 1890 году), была колоссальной и предсказуемой. Тот факт, что Беренсон сначала примкнул к идеям Морелли, подтверждает это. В предисловии к книге о Лотто (1901, второе исправленное издание) Беренсон заметил, что менее яркие детали, такие как уши, руки, волосы, драпировки, требуют минимума внимания и максимума ремесла: это отличная примета, полезная при воссоздании процесса формирования любого художника[368]. С помощью означенных инструментов Беренсон попытался показать, без особенного успеха, что Лотто учился у Альвизе Виварини. Впрочем, акцент на идеях Морелли в генеалогическом и позитивистском контексте, в столь далекой от романтизма атмосфере, уже заключал в себе ростки будущего отдаления. Пятнадцатью годами позже Беренсон отметит, что метод Морелли, на первый взгляд отстраненный, хирургический, иконоборческий, на самом деле подпитывался романтическим идеалом гения и недоказуемой аксиомой, будто великий художник никогда не опускается ниже своего величия[369]. В этой критике можно усмотреть преддверие обвинения, которое против Морелли выдвинул Лонги – на совсем иных основаниях: в нечувствительности к различию между «качеством» и «производством»[370].
Морелли и в то же время «Art Nouveau», Боттичелли сквозь призму японцев, Бергоньоне рядом с Уистлером[371]. Долгое время методы и вкусы молодого Беренсона предопределяли его деятельность. Однако ретроспективная фраза, написанная им в годы Второй мировой войны, – «что касается моего подлинно концептуального вклада, то думаю, что если бы я умер в возрасте пятидесяти лет, ситуация не слишком бы изменилась» – вероятно, указывает на существование цезуры в его интеллектуальной биографии[372]. Ровно накануне пятидесятилетия Беренсон действительно избрал (пусть и на короткое время) неожиданный путь. Это произошло между 1912 и 1913 годами – ключевыми для Беренсона, Лонги, а также для их отношений.
3
В марте 1913 года Беренсон опубликовал в «Gazette des Beaux-Arts» статью о «Мадонне с младенцем» из коллекции Бенсона (ныне в Вашингтоне,
Ответ очень прост. Летом 1912 года он получил августовский номер «Camera Work», журнала Альфреда Штиглица, великого американского фотографа, галериста и коллекционера. Беренсону прислала его из Парижа Гертруда Стайн, поместившая в том номере две небольшие статьи о Матиссе и Пикассо вместе с серией репродукций их произведений[377]. Стайн и ее брат Лео, подобно Беренсону, экспатриированные американские евреи, начали посещать виллу Татти весной 1902 года. Их отношения постепенно становились все ближе. Стайн обрела привычку посылать Беренсонам собственные тексты по мере их публикации: «Three Lives» («Три жизни») в 1909 году, «Portrait of Mabel Dodge at the Villa Curonia» («Портрет Мейбл Додж на вилле Курония») в 1912‐м[378]. Беренсон встречался с Гертрудой и Лео в Париже в их квартире на улице де Флёрю, где видел их коллекцию картин: работы Сезанна, Пикассо, Матисса. Благодаря Стайн он познакомился в 1908 году с Матиссом, а в 1913‐м – с Пикассо. Матисс с энтузиазмом говорил ему о Джотто и Пьеро делла Франческа. Пикассо на вопрос, почему он стал кубистом, ответил (как Лютер, комментировал Беренсон в письме к жене): «Поскольку не мог поступить иначе»[379].
23 ноября 1912 года Беренсон писал Стайн, что попытается, когда будет свободен, расшифровать смысл некоторых рисунков Пикассо (на самом деле, одного-единственного[380]), приведенных в номере «Camera Work»; проза Стайн в сравнении с ними казалась ему «намного более темной». «Я ничего не понял, у меня кружится голова; некоторые работы Пикассо, по правде говоря, производят на меня то же впечатление. Но я еще попробую»[381].
Размышления о намерениях Пикассо, вероятно последовавшие за письмами, должны были немало способствовать лихорадочной умственной деятельности Беренсона в грядущие месяцы. В феврале 1913 года Мэри Беренсон писала своей американской подруге Элис Смит Рассел, что Бернард проводил утра, «сочиняя свои статьи куда быстрее, чем я успевала печатать их на машинке»[382]. Мы знаем, о каких статьях шла речь: на работе об Антонелло внизу подписана дата – «январь», на тексте о «Св. Юстине» из миланской коллекции Багатти-Вальсекки, приписанной Джованни Беллини и прежде считавшейся работой Альвизе Виварини, – «апрель» 1913 года[383].
Статья об Антонелло, комментирует Гарболи, «должна была сильно потрясти молодого Лонги»[384]. Причины этого сейчас понятны. Статья Беренсона позволила Лонги в 1913 году мысленно перенестись в Париж, как его друг Боччони сделал в 1911 году. Боччони написал заново свой «Cмех», увидев парижские работы Пикассо[385]. Чтение работы Беренсона об Антонелло, в которой исходя из связи Сезанн – Пикассо по умолчанию переосмыслялась целая художественная традиция, должно было подвигнуть Лонги к радикальным изменениям в его великой статье «Пьеро деи Франчески и истоки венецианской живописи» (1914), над которой он тогда работал[386].
4
Эту гипотезу заранее опроверг сам Лонги в дополнении 1962 года к работе об исторической судьбе Пьеро делла Франческа: «Моя современность, сложившаяся около 1910 года, – писал он тогда, – основывалась, вынужден повторить это еще раз, уже ни на элементах кубизма, ни, тем более, на „метафизике“, время которой еще не наступило [полемический намек на статью Отто Курца], но на реконструктивистском постимпрессионизме Сезанна и Сёра. Оба они, с их способностью к синтезу между формой и цветом посредством перспективы („le tout mis en perspective“ уже было произнесено, как можно думать, самим Сезанном), открыли путь не эстетической путанице в искусстве последних пятидесяти лет, но по крайней мере критическим разысканиям, способным вновь вернуть историю великой поэтической идеи, возникшей в первой половине XV века. Таким образом, с точки зрения критики, Пьеро был заново обнаружен Сезанном и Сёра (или еще кем-то), но уже не гениальным рапсодом Пикассо»[387].
Однако эти заявления сделаны, что Лонги и не скрывал, задним числом, в свете полувекового развития. Тот, кто хочет восстановить «хронологические тонкости», которые сам Лонги хвалил, рецензируя Беренсона[388], не сможет не отметить: выражение «около 1910 года» мешает пониманию интеллектуальной метаморфозы, произошедшей за весьма малое число лет или даже месяцев.
В статье «Художники футуристы» (опубликованной в «Voce» в апреле 1913 года) Лонги критиковал статичность Сезанна и кубистов, противопоставляя им динамичность футуристов и делая исключения лишь для Пикассо:
К статике, впрочем, тяготели и известные советы Сезанна: сфера, конус, цилиндр. Возможно, лишь Пикассо в «Обнаженном мужчине» понял, какова природа изгибов, которые заключают в себе движение: из эллипсоидного ядра высвобождаются редкие и крупные кривые, которые своими извивами создают иллюзию движения[389].
В работе «Футуристическая скульптура Боччони» Лонги вновь говорит о «формальной заморозке, привнесенной Сезанном и кубистами». Он использует категории, перекликающиеся с терминами самих футуристов: «они [кубисты] упорно рисуют неподвижное, замерзшее и все, что только есть статичного в природе»[390]. Однако в тот же самый год в статье «Пьеро деи Франчески и истоки венецианской живописи» он пересматривает Пьеро через призму Сезанна. Когда Лонги пишет, что «пространственность Пьеро – это архитектурная пространственность, достигнутая благодаря регулярным интервалам между регулярными объемами», он думает о Сезанне, прямо упомянутом в связи с городком, изображенным на верхней части «Испытания Креста» в Ареццо, «где, кроме арки входа, нет ни одной кривой; застывание, которое удалось передать лишь Полю в его „Виде на Гарданн“» (
примирил поиски формы у Курбе, цвета у Мане, пространства у Дега в рамках нового монументального абсолюта. Его художественное завещание – «traiter la nature par le cylindre, la sphère, le cône, le tout mis en perspective, soit que chaque objet au côté d’un objet, d’un plan, se dirige vers un point central»[392] («трактуйте природу посредством цилиндра, шара, конуса – причем все должно быть приведено в перспективу, чтобы каждая сторона всякого предмета, всякого плана была направлена к центральной точке»[393]); как вы видите, таким же могло быть и завещание Пьеро делла Франческа или Антонелло да Мессина[394].
«Футуристическая скульптура Боччони», как мы могли бы, несколько упрощая, сказать, завершает юность Лонги; «Пьеро деи Франчески и истоки венецианской живописи» раскрывает двери его блестящей зрелости. Между той и другой, в промежутке лишь в несколько месяцев, суждение о Сезанне (о «статичности» Сезанна) радикально меняется. Оглушительное расставание с Боччони – необходимая предпосылка открытия центральной роли Пьеро и восходящей к нему традиции. Возможно, Лонги не был чужд размышлениям о Сезанне[395], посещавшим Боччони в те два года, что предшествовали его неожиданной смерти[396].
Перелом Лонги стал возможен благодаря Беренсону, с чьей помощью он, если пользоваться метафорой, прополоскал белье в Сене, и, косвенно, Гертруде Стайн. Как мы видели, Беренсон в 1913 году процеживал Сезанна сквозь Пикассо. Произошло ли так и с Лонги? Несмотря на отрицательный ответ, данный Лонги пятьдесят лет спустя, вопрос, вероятно, все еще открыт.
5
Гарболи показал, как спор с Беренсоном тайно подпитывал деятельность Лонги, побудил его вступить на пути, которые бы другой на его месте пропустил или даже отверг, подтолкнул его присоединить к знанию итальянской живописи области, до тех пор ему неведомые. Это примерная реконструкция, и все же я подозреваю, что наряду с импульсом к сепарации у Лонги существовал также и противоположный импульс: открыто соперничать с Беренсоном и победить его в открытом бою. Здесь я вновь хотел бы привести две цитаты. Первая взята из «Северо-итальянских живописцев» Беренсона, напечатанных в 1907 году:
Фигуры Козимо Тура сделаны из кремня, великолепны и неподвижны как Фараоны; сдержанная энергия перекручивает их, как шершавые и сучковатые стволы олив. Нежность редко освещает их лица. Их улыбки затвердевают в архаичных ухмылках; их руки кажутся когтями. Архитектура перегружена и барочна; она напоминает не столько о зданиях с полотен раннего Возрождения, сколько о дворцах спесивых Мидян и Персов. На его пейзажах веками не появлялось ни травинки, ни цветка; там нет ни комьев земли, ни борозд, лишь повсюду бесплодный камень. <…> Во всем этом видна совершенная связность. Эти создания из минералов могли бы обитать только в мире, вырезанном из кристалла; им было бы неуютно среди менее громоздкой архитектуры. Состоящие из алмазов, они принимают формы, подходящие для этого вещества; формы окаменелых вещей, искаженные в попытке сдвинуться с места. <…> Ничего мягкого, уступчивого, смутного. Его мир – наковальня, а его представление – молот; и ничто не должно смягчать грохот удара. Лишь кремень и алмаз способны стать сырьем для такого художника[397].
Я процитировал страницу из прекрасного перевода Эмилио Чекки, напечатанного в 1936 году. Чекки, разумеется, была известна книга «Мастерская Феррары», опубликованная двумя годами раньше («одна из самых лонгианских книг Лонги», замечает Гарболи[398]). Я приведу лишь начало из по праву знаменитого фрагмента Лонги, посвященного Козимо Тура:
Нас восхищает его воображение, развившееся из метода и взявшее у него безжалостную связность, временами одержимость. <…> Все остальное в его творениях – в высшей степени прочно, жесточайше ровно. Организм, советуют архитекторы-флорентийцы, и Тура создает сверхорганизм своей архитектуры, который тяготеет к чему-то ассирийскому и Соломонову. Подобное по воле гордого мастера происходит и в других царствах мироздания. Средневековое влияние заранее убеждает его, что нет живописи без конкретного материала – редкого и отборного (средневековая мистика камней и самоцветов); представьте себе, что из этого последует при встрече с органическими принципами, разработанными в Тоскане. Природа сталагмитов; человечество из эмали и слоновой кости с кристаллическими швами <…>. На небесах из лазурита из трещин появляются фигуры с изумрудами или рубинами по краям[399].
Это необыкновенный поединок, шаг в шаг, между двумя волшебниками
Приложение 4
Абсолютная и относительная датировка: о методе Лонги [400]
1
Вновь публикуя в 1956 году свои ранние тексты, Лонги назвал статью 1913 года о Маттиа Прети «наполненной ложной антифилологической и антипсихологической идиосинкразией, хотя она и основывалась на моих первых и незрелых опытах знаточества, также относившихся к филологии»[401]. Это суждение не было плодом ретроспективного искажения. Несомненно, «чистая художественная критика» (подзаголовок статьи о Прети) предполагала реконструкцию каталога живописца, включавшего, например, «Мученичество св. Варфоломея», которым «любовались» тогда «в запасниках Национальной галереи в Риме». Впрочем, презрение к биографическим и хронологическим данным, саркастически выказанное в финале раннего труда, имело в том числе и теоретическую подоплеку, проявившуюся несколько лет спустя (1920) в ходе дискуссии с покойным Э. Петраччоне, недавно оказавшейся в центре внимания. «Под художественной критикой мы всегда понимали занятия историей», – писал Лонги – и объяснял, что стремился испытать единство критики и истории «с отдельными историческими исследованиями, которые всегда велись „чистым“ художественным методом, то есть всегда с помощью точных наблюдений над всеми формальными элементами. С тонкостью проанализированные в контексте отношений между творениями, они неизбежно укладывались
Как примирить эти утверждения с одержимостью хронологией, преобладавшей в трудах Лонги, – одержимостью, подкрепленной уникальным взглядом и памятью, которая позволяла ему (как вспоминает Контини) выносить суждения вроде «Кремона 1570 год», «культура 1615 года» и так далее? Перед нами двоякая проблема – историографическая и теоретическая. Несомненно, рано сформировавшееся основное ядро научной идентичности Лонги постепенно расширялось, однако никогда не ставилось под сомнение. И тем не менее я думаю, что
1) несмотря на упорное использование термина «история» (или его синонима «критика»), у Лонги с самого начала сосуществовали два разных подхода к произведению искусства: один, скорее, собственно морфологический, а другой – исторический;
2) оба подхода неразрывно связаны друг с другом, однако отсылают к разным типам проверки;
3) тезис Лонги, согласно которому второй подход (исторический) чисто
4) акцент на абсолютной датировке дает возможность Лонги продолжить исследование, следуя путями отчасти схожими, отчасти отличными от его собственного маршрута.
2
Я постараюсь обосновать все это, пользуясь примерами из атрибутивной методики Лонги, начиная с тондо со «Святым семейством» из галереи Боргезе, которое он счел творением фра Бартоломео[403]. Традиционное мнение об авторстве Лоренцо ди Креди отвергается немедленно, равно как и последующие попытки других исследователей связать тондо со школами Вероккьо и Содома или с псевдо-Лоренцо ди Креди: «нет сомнений, что речь здесь идет об ошибочных уточнениях, сделанных на основе широкого и неточного обобщения; чисто дедуктивная форма, всегда страшно опасная в пространстве истории итальянского искусства, состоящем из плотно уставленных отдельных ячеек». Следует отталкиваться от уникальности произведения, идти индуктивно: при соприкосновении с творением высекается искра «исторического суждения, извлеченного из возвышенного молчания графических символов», так появляется атрибуция[404]. В «Очерке историки» Дройзен определяет акт исторического понимания как «непосредственную интуицию… как будто одна душа погрузилась в другую душу, созидательно, как зачатие при совокуплении»[405]. В похожих выражениях Лонги утверждает:
Способ, с помощью которого критик приходит к истине, – это столь загадочная форма духовного освоения, что если мы захотим описать все так, как оно происходит, без обиняков, то нас никто не поймет, нам никто не поверит. Так, мы вынуждены предъявлять как gradus ad veritatem (объективное доказательство) те элементы, которые, благодаря науке, скапливаются на поверхности, как проверка убеждения, сформировавшегося на более глубоком уровне.
Таким образом, обретение истины здесь явно противопоставлено ее трансляции. Первое состоит в синтетическом, непосредственном, интуитивном суждении; вторая – в суждении аналитическом, опосредованном и как таковом подлежащем проверке. Лонги продолжает:
Допустим, я скажу: уверенность в том, что данное творение принадлежит фра Бартоломео, зародилась во мне сразу же в силу качественного тождества, которое мой дух усматривал между витальной и даже пламенной манерой обращения с чувственной и безупречной академической техникой, заметной в этом произведении, и собственным, присущим в последние годы XV века лишь фра Бартоломео стилем. На это мне бы возразили: вторая часть утверждения предполагает наличие целого набора исторических сведений, позволивших мне использовать указательное местоимение «quello» («тот»), хронологизм «последние годы XV века», ограничительную частицу «лишь», корреляцию с человеком по имени «Фра Бартоломео». Тогда я бы ответил: к мысли о тождестве я мог бы прийти и без особенных знаний о хронологии и об исторических персонажах. Впрочем, я не отрицаю, что восприимчивость к формам следует подпитывать сведениями об их разнообразии, по большому счету это уже и есть зачаточная и абстрактная история.
В заявлении об иррелевантности «особенных знаний о хронологии и об исторических персонажах» для задач атрибуции слышится точная перекличка с «историей искусства без имен и дат», которую предлагал Лонги в ответе Петракконе несколькими годами прежде. Однако «зачаточная и абстрактная история», необходимость которой Лонги здесь признает, кроме названия не имеет с историей ничего общего. На самом деле, речь идет о морфологии: о чрезвычайно богатом реестре форм, позволяющем уловить «differentia specifica» («специфическую особенность») тондо из галереи Боргезе и затем идентифицировать его автора с фра Бартоломео. Таким же образом, скажем, ботанику, благодаря его знакомству с семейством сосновых, достаточно одного взгляда, дабы отличить лист Pinus silvestris от листа Pinus pinea. Аналогия между двумя умственными операциями кажется очевидной: отдельный элемент (лист или картина) относят к определенному классу (Pinus silvestris, полотна фра Бартоломео), распознав его формальные черты. Во всем этом нет ничего мистического: просто-напросто мгновенное обобщение целой серии рациональных процессов[406]. Впрочем, есть одно отличие: творческие личности, из которых состоит морфология Лонги, сколь бы однозначно они ни характеризовались, не являются ни изолированными, ни неизменными. Если пользоваться метафорами, то они – часть движущейся галактики, внутри которой малые светила отклоняются от орбиты, будучи притянуты светилами большего размера; астероиды сталкиваются с планетами и распадаются. Интеллектуальный проект Лонги можно было бы назвать динамической морфологией. Проект грандиозный, который, как известно, гуманитарные и естественные науки различным образом реализуют начиная с XIX века. Однако динамическая морфология становится основанием для «ряда исторического развития, чья связь с каждой из хронографических серий тем не менее несущественна». Мир художественных форм полностью отделен от мира повседневности (в этом, как хорошо увидел Гарболи, источник отвращения Лонги ко всякому эстетизму, основанному на смешении искусства и жизни)[407]. Попытка «био-хронологической критики» возвести мост между первым и вторым абсолютно иллюзорна. Реконструированная историком-знатоком хронология произведений искусства в этом случае будет чисто относительной, а ее совпадение с календарными датами – чисто символическим.
Тот факт, что Лонги называл «историей» морфологический подход – пусть даже «зачаточной и абстрактной историей» – не удивляет, учитывая культурный контекст, в котором он формировался и работал. Однако это не должно укрыть от нас глубокую близость указанного подхода с морфологическими исследованиями, до сих пор очень скудно описанными в их совокупности, которые в те же годы проводились или предлагались в таких дисциплинах, как литературоведение, фольклор или антропология. Процитированные мной страницы Лонги написаны в 1926 году; «Морфология сказки» Проппа создана тогда же; «Einfache Formen» («Простые формы») Жолле, начатые в 1923 году, вышли в свет в 1930‐м; заметки Витгенштейна о «Золотой ветви» Фрейзера были составлены в 1931 году. Эксплицированной точкой отсчета Проппу и Жолле (а равно и Витгенштейну) служили морфологические рассуждения Гете[408]. В случае Лонги эту роль, возможно, играли Ригль[409] и, по-видимому, в рамках отношений «concordia discors», Морелли, для которого (область, требующая еще основательной реконструкции) Гете-морфолог, вероятно, значил очень много. Сарказмы Лонги в адрес фундаментальной ограниченности Морелли, отсутствия чувства качества (повторенные и в связи с тондо из галереи Боргезе)[410] не исключают частичного, глубинного схождения их целей. Лонги был бóльшим последователем Морелли, чем соглашался признать (к этому пункту я скоро вернусь), однако он никогда не являлся простым его последователем. Его морфология намного более артикулирована и тонка.
3
Впрочем, тождество фра Бартоломео = «Святое семейство» из галереи Боргезе, полученное «мгновенно», дабы быть убедительным, должно разворачиваться в аналитическое повествование: иначе «нас никто не поймет, нам никто не поверит». В общем, «зачаточной и абстрактной истории» следует уступить место, по чисто практическим соображениям, «истории конкретной и созданной с помощью общих категорий пространства и времени». Благодаря серии все более и более строгих формальных сравнений произведение распределяется по постепенно сужающимся классам вплоть до того момента, пока оно в точности не помещается в ячейку под названием «фра Бартоломео». Происходит переход от «последнего десятилетия XV века, Флоренции» к категории «опора на Леонардо, отчасти напрямую, отчасти… через поиски Пьеро ди Козимо» и далее к «фра Бартоломео». В это мгновение сравнения становятся внутренними, «поскольку лишь они, как многим кажется, позволяют перейти от близкого к тождественному»: драпировки, типы лица, распределение светотени, детали пейзажа сопоставляются с аналогичными элементами «Благовещения» из Вольтерры 1497 года, «Страшного суда» 1499 года и т. д. Все эти сличения выполнены со снисхождением: «обратим внимание и на это», «лишь они, как многим кажется, позволяют», «воздержимся, однако». Лонги, непревзойденный фокусник, с нетерпением ждет, пока изумленная публика наконец додумается до истины, до которой сам он дошел уже давно, иным путем: «Тем не менее поспешим,
Однако на самом ли деле речь шла о
4
Все это нисколько не ослабляет ни субъективной уверенности Лонги, ни истины, о которой ему столь часто удавалось сообщить читателям. Однако следует подчеркнуть научность
Тондо из галереи Боргезе лишено какой бы то ни было внешней характеристики, которая бы позволила выявить, помимо автора, дату его создания, заказчика, первоначальное местоположение. Посему стилистического анализа было не избежать. В других случаях внешняя документация существовала, и Лонги, не колеблясь, ею пользовался. Рассмотрим статью 1927 года о «„Ночи“ Рубенса в Фермо»[412]. Лонги пошел по следам указания в старом путеводителе по Фермо, где говорилось о приписанном Рубенсу вертепе. Без особой надежды он входит в церковь Санто Спирито, также называвшуюся Сан-Филиппо, ожидая увидеть самое большее «посредственную картину какого-нибудь северного подражателя Караваджо, проезжавшего область Марке». И тем не менее он обнаруживает самого настоящего Рубенса, «собственной персоной». Впрочем, он не ограничивается этой констатацией или узнаванием. Из анализа «внешних исторических обстоятельств» следует, что существуют отличные «материальные данные, способные подтвердить правдоподобие и древность атрибуции», как оказалось, восходящей к Менгсу. Вот они: «Церковь Санто Спирито, переданная, согласно одной надписи, ораторианцам еще при жизни св. Филиппо Нери (следовательно, до 1595 года), была построена в ее нынешнем виде на месте небольшой старой церкви стараниями архиепископа Алессандро Строцци, работы велись с 1597 года, а освящение церкви состоялось в 1607 году». Из этого вытекают «два уникальнейших совпадения»: «первое – храм возвели те же монахи Филиппа, что доверили Рубенсу украшение кафедры их римской церкви; второе, хронологическое, – освящение церкви в Фермо и вместе с тем, по всей видимости, начало работ над основными подвижными орнаментами случились в те же самые дни, когда Рубенс расписывал римскую Кьеза Нуова (1606–1608)». Все это подводит основание под «гипотезу (чистую гипотезу, разумеется), согласно которой картина в Фермо, созданная для провинциального собора отцов ораторианцев и освященная в 1607 году, была заказана Рубенсу Отцами из столицы, чтобы дать ему возможность показать свои способности живописца, прежде чем окончательно поручить ему более важную комиссию для главного собора в Риме: большого алтаря Санта Мария ин Валличелла».
Столкнувшись со столь поразительным совпадением элементов разных документальных цепочек, было бы безумием сомневаться в предложенной Лонги атрибуции. Таким образом, можем ли мы в этом случае говорить о доказательстве? Конечно, в значении, которое мы обычно имеем в виду, говоря об исторических доказательствах. Никогда не надо забывать, что всякое историческое доказательство, по природе своей, вращается в области вероятного, порой (как здесь) – чрезвычайно вероятного, но не точного. С меньшим красноречием перефразируя один из фрагментов «Апологии истории» Блока[413], мы могли бы предположить, что картина из Фермо создана учеником или подражателем Рубенса; что совпадение заказчиков ораторианцев в Риме и в Фермо, равно как и возможная хронологическая близость двух произведений, – это чистое совпадение, и т. д. Мне возразят, что само творение «от первого лица» свидетельствует в пользу Рубенса. Однако мы уже видели, что такая наглядность не приводит к доказательству – ни в точном геометрическом, ни в более вольном историческом значении слова.
5
Итак, два типа аргументации: внутренний и внешний. Первый основан на сходстве и демонстрирует формальные (морфологические) аналогии, способные вызвать субъективную уверенность в том, что два или три произведения восходят к одному и тому же автору, имени которого мы можем и не знать. Второй базируется на смежности и показывает правдоподобие, а в ряде случаев чрезвычайную вероятность того, что произошло определенное число связанных между собой событий. На основании первого мы видим «рубенсовское» в Рубенсе из Фермо. На основании второго мы утверждаем, что Рубенс написал картину для отцов ораторианцев из Фермо, вероятно, до того, как получил заказ в главном соборе в Риме и при любых раскладах в те же самые годы. Я бы попытался сравнить типы аргументации с двумя полюсами языка – соответственно метафоры и метонимии, напомнив, что в своей великой статье «Два аспекта языка и два типа афатических нарушений» Якобсон приписал дихотомии метафора/метонимия «первостепенную значимость для языкового поведения во всех его аспектах и для поведения человека вообще»[414].
Но вернемся к Лонги. Он никогда не подвергал сомнению превосходство внутренней (формальной) наглядности над внешней. Однако идет ли речь о превосходстве или о первоочередности для опыта исследователя? Ясно, что эти две вещи отнюдь не равны друг другу. Одно дело – это то, как мы совершаем, скажем, акт атрибуции, другое – относительный удельный вес инструментов, позволяющих ее проверить. О них – и в особенности о проверках в духе Морелли – Лонги рассуждает скептически как об избыточной вещественности, годной для «Фомы неверующего», до такой степени, что почти никогда прямо о них не говорит. «Хотя бы один раз я воздержусь от очередных мелких проверок в духе Морелли», – писал он в 1925 году в связи с фрагментом алтаря Санта Лючия деи Маньоли Доменико Венециано[415]. «С тем же успехом я мог бы сложить какой-нибудь мореллианский пазл, – утверждал он годом позже, завершая атрибуцию Джироламо ди Джованни одной из фресок из церкви „дельи Эремитани“, – пусть этим занимаются другие. Я же уверен, что выводы о художественной природе не появляются через черный ход»[416]. Таким образом, упорное презрение к методам Морелли не мешает Лонги воспользоваться ими, даже в неэвристических целях. Если он о них не говорит, то это потому, что они подтверждают его выводы.
Однако в других случаях роль внешней очевидности совсем иная, стратегическая. Возьмем великолепную статью 1943 года о «Флорентийце Стефано». Реконструкция
Затем следует анализ стилистических черт таволетты Кресса. Однако элементы, давшие жизнь этому фрагменту, со всей очевидностью внешние: иконография, размеры, кернение, начертанные нимбы. Те же нимбы, впрочем, вновь появляются на одной из фресок в Ассизи, которую Лонги приписал загадочному «Стефано», на «Распятии»: «легко заметить, что лучи нимбов – хотя во фреске они обычно делались по известке с использованием шаблона – здесь располагаются неравномерно: та же непонятная импрессионистическая причина побудила начертать вручную и нечетко, по позолоте, нимбы и на ватиканском диптихе»[418].
6
Процитированная статья – самый настоящий дневник исследования – фактически опровергает утверждение, которое так часто повторял Лонги, о постоянно зависимом характере нестилистических цепочек при реконструкции художественных индивидуальностей. Иконография, размеры, кернение, начертанные нимбы, позволившие Лонги восстановить ватиканский диптих, помимо прочего, впервые вывели его создателя на сцену истории итальянского искусства. В этом случае между «тем, как критик добирается до истины» и ее представлением – не разрыв, как это произошло с тондо фра Бартоломео, но почти полное совпадение. Здесь нет риска, что «нас не поймут, нам не поверят». Лонги продвигается в пространстве доказательства – пусть даже и в пределах доказательства исторического. В теории совпадение размеров, кернения и пр. может также оказаться совпадением, однако это – лишь в теории. На самом деле, сближение различных цепочек сводит эту вероятность почти к нулю.
Разумеется, одно дело – утверждать, что две картины составляют единый диптих, другое – говорить о том, что они восходят к одному и тому же автору. Возможное расхождение стилистической цепочки создало бы новые трудности. Впрочем, когда показать и доказать – это одно и то же (что, к сожалению, не всегда возможно), то достижение состоит не только в более основательной проверке результатов. Таким образом, на нет сводится и экстремистский тезис Лонги 1920 года, согласно которому «ряды исторического развития», состоящие из произведений искусства, «несущественны» в отношении «любой хронографической серии». Сам же Лонги фактически доказывает обратное, например, в изумительной реконструкции разделенного полиптиха Гриффони, написанного Франческо дель Косса и, в меньшей степени, Эрколе де Роберти для Сан Петронио. Проследим этапы аргументации. Прежде всего, два Святых и тондо с изображением «Распятия», ныне хранящиеся в Вашингтоне, на стилистических основаниях отнесены к творениям Косса (кое-кто оспаривал этот тезис применительно к тондо). Отличающее их расположение перспективы «снизу вверх» показывает, что они составляли верхнюю часть одного полиптиха. Гипотеза представляется вероятной с иконографической точки зрения, поскольку речь идет о заимствовании от тосканских образцов. Сравним их с двумя Святыми из Брера, которые уже были идентифицированы как часть полиптиха. Два Святых из Вашингтона «свидетельствуют о единстве произведения и экспрессивном моменте». Здесь появляются и доказательства в духе Морелли – на сей раз на них указано прямо, хотя и с неизменным сарказмом: «Морелли упорно занимался бы какой-нибудь морщинкой на тыльной стороне ладоней, изгибом мизинца. Ну ладно, пусть будет морщинка». И, наконец, размеры: «Однако, при условии соответствия стиля, что говорит нам сама конструкция? Вперед, ибо я прав в той степени, на которую я и не думал претендовать. Изображения Святых Либерале и Лючии в ширину имеют 555 миллиметров, а двое Святых из Брера – 550 миллиметров; картина Сан Винченцо из Лондона шириной в 595 миллиметров, а диаметр тондо с Распятием – 592 миллиметра. По-человечески нельзя было требовать большей точности от плотника, что готовил для Косса доски для алтаря Гриффони»[419]. Триумфальный вывод. К нему добавляется подтверждение датировки с помощью стиля – 1470–1475 годы с предположительным началом прежде 1474 года, следствие из документа, свидетельствующего о том, что уже 19 июля 1473 года «известный резчик из Кремы Агостино де Марки» получил плату «за ковчежец „quam fecit circa tabulam altaris Floriani de Grifonibus“» («который он сделал для алтаря Флориана де Грифонибуса»)[420].
Таким образом, мы видим, что вокруг полиптиха Сан Петронио толпились не только художники – Франческо дель Косса, Эрколе де Роберти, – но и заказчик Флориано де Гриффони, его супруга (вероятнее всего, ее звали Лючия)[421], резчик Агостино де Марки и анонимный плотник. Произведение искусства выходит из замкнутой сферы, куда его пыталась полемически заключить «чистая художественная критика» молодого Лонги, и оказывается в более обширном и грязном пространстве. Взаимная переводимость различных документальных цепочек делает возможными, с одной стороны, материальность объекта, и с другой – абсолютную датировку. Единство календарной серии, в которую вписываются как дата создания полиптиха, так и время составления нотариального документа, открывает дорогу аналогичным сближениям с теоретически бесконечным числом документальных цепочек. На мой взгляд, здесь проходит путь социальной истории искусства, отправной точкой и конечным пунктом которого служит конкретность произведения, способная не затеряться в бессодержательных обобщениях.
Иллюстрации
1. Пьеро делла Франческа. Крещение Христа
Лондонская национальная галерея, Лондон
2. Пьеро делла Франческа. Смерть Адама Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
3. Пьеро делла Франческа. Перенесение Священного Древа Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
4. Пьеро делла Франческа. Поклонение царицы Савской Священному Древу и Встреча Соломона с царицей Савской Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
5. Пьеро делла Франческа. Сон Константина Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
6. Пьеро делла Франческа. Благовещенье Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
7. Пьеро делла Франческа. Битва Константина с Максенцием Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
8. Пьеро делла Франческа. Пытка иудея Иуды Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
9. Пьеро делла Франческа. Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
10. Пьеро делла Франческа. Обретение и испытание Креста Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
11. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
12. Лоренцо Гиберти. «Райские врата»: Встреча Соломона и царицы Савской Баптистерий Сан-Джованни, Флоренция (Флорентийский баптистерий)
13. Антонио ди Пуччо Пизано (Пизанелло)
Медаль с изображением византийского императора Иоанна VIII Палеолога
Метрополитен-музей, Нью-Йорк
14. Медаль с изображением византийского императора Константина. Медный сплав Франция, 1402–1413 (модель); XVI век (литье). Метрополитен-музей, Нью-Йорк
15. Медаль с изображением византийского императора Ираклия с истинным Крестом у ворот Иерусалима. Серебро. Франция, 1402–1413. Метрополитен-музей, Нью-Йорк
16. Пьетро Лоренцетти. Бичевание Христа
Церковь Сан-Франческо, Ассизи
17. Мастер Оссерванца. Бичевание Христа 1440–1444 гг. Ватикан, Пинакотека
18. Алехо Фернандес (?). Бичевание Христа Прадо, Мадрид
19. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино
20. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа
Национальная галерея Марке, Урбино
21. Пьеро делла Франческа. Мадонна Мизерикордиа Фрагмент. Пинакотека Комунале, Сансеполькро
22. Пьеро делла Франческа
Мадонна Мизерикордиа
Фрагмент. Пинакотека Комунале, Сансеполькро
23. Пьеро делла Франческа
Бичевание Христа
Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино
24. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом
Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
25. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом
Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
26. Джотто. Сцены из жизни святого Франциска: Сон Иннокентия III
Базилика Сан-Франческо, Ассизи
27. Лоренцо Лотто. Портрет Грегорио Бело да Виченца 1547. Метрополитен-музей, Нью-Йорк
28. Фра Беато Анджелико. Бичевание Христа
Музей Сан-Марко, Флоренция
29. Филиппино Липпи. Триумф св. Фомы. Фрагмент. Фреска 1488–1493 гг. Санта Мария сопра Минерва, капелла Караффа, Рим
30. Джованни Марканова. Antiquitates: вид на Латеранский дворец
Библиотека Эстенсе, Модена
31. Франческо Контини. План церкви и латеранского дворца, из книги Джованни Северано «Memorie sacre dell esettechiese di Roma e di altri luoghi, che si trovano per le strade di esse», том 1, Рим, 1630. Getty Research Institute
32. Двери «Пилата» рядом со Святой Лестницей
Рим. Фотография
33. Камень и колонны с «mensura Cristi»
Базилика Сан-Джованни ин Латерано. Рим. Фотография
34. Кола Рапикано. Виссарион. Изображение на полях книги Андреа Контрарио «Objurgatio in calumniatorem Platonis», f. 11r. Национальная библиотека Франции
35. Джоакино ди Джованни де Гигантибус. Виссарион и Альфонс V Арагонский. Изображение на полях книги Виссариона «Adversus Georgium Trapezuntium, calumniatorem Platonis», f. 29r. Национальная библиотека Франции
36. Титульный лист книги Паоло Джовио «Pavli Iovii novocomensis episcopi nvcerini Elogia virorum literis illustrium: quotquot vel nostra vel avorum memoria vixere: ex eiusdem Mvsaeo (cuius descriptionem vnà exhibemus) ad viuum expressis imaginibus exornata». Getty Research Institute, Лос-Анджелес, США
37. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа
Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино
38. Витторе Карпаччо. Видение бл. Августина Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони, Венеция
39. Витторе Карпаччо. Рисунок («Видение бл. Августина»)
Британский музей, Лондон
40. Витторе Карпаччо. Философ в студии, занятый геометрическими измерениями. 1465–1525/26 гг. Коричневые чернила, перо по наброску карандашом. ГМИИ им. А.С. Пушкина, Москва
41. Витторе Карпаччо. Философ с пером в руке, склонившийся над фолиантом. Оборот № 2. Коричневые чернила, перо по наброску карандашом. ГМИИ им. А.С. Пушкина, Москва
42. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа
Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино
43. Пьеро делла Франческа. Мадонна с младенцем и четырьмя ангелами. Институт искусств Стерлинга и Франсин Кларк, Уильямстаун, Массачусетс, США
44. Триптих из коллекции Карранд («Мадонна с младенцем и св. Франциском, Иоанном Крестителем, св. Николаем и св. Петром»)
Национальный музей Барджелло, Флоренция
45. Джованни ди Франческо. Мадонна с младенцем и св. Бригиттой и Михаилом. Частная коллекция, прежде находилась в музее Пола Гетти, Малибу
46. Пьеро делла Франческа. Святой Иероним с донатором Джироламо Амади. Галерея Академии, Венеция
47. Пьеро делла Франческа. Святой Иероним Государственный музей, Берлин
48. Фра Карневале (?). Введение Марии во храм 1467. Музей изящных искусств, Бостон
49. Антонелло да Мессина. Мадонна с младенцем (Мадонна Бенсон)
1470. Национальная галерея искусства, Вашингтон
50. Пьеро делла Франческа. Испытание истинного Креста
Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо
51. Поль Сезанн. Вид на Гарданн. Фрагмент
Бруклинский музей, Нью Йорк
Список иллюстраций
1. Пьеро делла Франческа. Крещение Христа. Лондонская национальная галерея, Лондон. © The National Gallery, London
2. Пьеро делла Франческа. Смерть Адама. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
3. Пьеро делла Франческа. Перенесение Священного Древа. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
4. Пьеро делла Франческа. Поклонение царицы Савской Священному Древу и Встреча Соломона с царицей Савской. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
5. Пьеро делла Франческа. Сон Константина. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo
6. Пьеро делла Франческа. Благовещенье. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
7. Пьеро делла Франческа. Битва Константина с Максенцием. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
8. Пьеро делла Франческа. Пытка иудея Иуды. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
9. Пьеро делла Франческа. Ираклий возвращает истинный крест в Иерусалим. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
10. Пьеро делла Франческа. Обретение и испытание Креста. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
11. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом. Фреска. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
12. Лоренцо Гиберти. «Райские врата»: Встреча Соломона и царицы Савской. Баптистерий Сан-Джованни, Флоренция (Флорентийский баптистерий). Фото Richardfabi.
13. Антонио ди Пуччо Пизано (Пизанелло). Медаль с изображением византийского императора Иоанна VIII Палеолога. Метрополитен-музей, Нью-Йорк / The Metropolitan Museum of Art, New York.
14. Медаль с изображением византийского императора Константина. Медный сплав. Франция, 1402–1413 (модель); XVI век (литье). Метрополитен-музей, Нью-Йорк/ The Metropolitan Museum of Art, New York.
15. Медаль с изображением византийского императора Ираклия с истинным Крестом у ворот Иерусалима. Серебро. Франция, 1402–1413. Метрополитен-музей, Нью-Йорк / The Metropolitan Museum of Art, New York.
16. Пьетро Лоренцетти. Бичевание Христа. Церковь Сан-Франческо, Ассизи. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Assisi.
17. Мастер Оссерванца. Бичевание Христа. 1440–1444 гг. Ватикан, Пинакотека. Фото © Vatican Museums. All rights reserved.
18. Алехо Фернандес (?). Бичевание Христа. Прадо, Мадрид. © 2018. Museo Nacional del Prado, Madrid.
19. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа. Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Galleria Nazionale delle Marche – Urbino.
20. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа. Национальная галерея Марке, Урбино. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Galleria Nazionale delle Marche – Urbino.
21. Пьеро делла Франческа. Мадонна Мизерикордиа. Фрагмент. Пинакотека Комунале, Сансеполькро. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Museo Civico di Sansepolcro.
22. Пьеро делла Франческа. Мадонна Мизерикордиа. Фрагмент. Пинакотека Комунале, Сансеполькро. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Museo Civico di Sansepolcro.
23. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа. Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Galleria Nazionale delle Marche – Urbino.
24. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом. Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
25. Пьеро делла Франческа. Битва Ираклия с Хосровом. Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
26. Джотто. Сцены из жизни святого Франциска: Сон Иннокентия III. Базилика Сан-Франческо, Ассизи. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Assisi.
27. Лоренцо Лотто. Портрет Грегорио Бело да Виченца. 1547. Метрополитен-музей, Нью-Йорк / The Metropolitan Museum of Art, New York.
28. Фра Беато Анджелико. Бичевание Христа. Музей Сан-Марко, Флоренция. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Museo di San Marco, Firence.
29. Филиппино Липпи. Триумф св. Фомы. Фрагмент. Фреска. 1488–1493 гг. Санта Мария сопра Минерва, капелла Караффа, Рим. Ministero dell’Interno – Direzione Centrale per l’Amministrazione del Fondo Edifici di Culto – Area I – piazza Viminale 1 00184 Roma.
30. Джованни Марканова. Antiquitates: вид на Латеранский дворец. Библиотека Эстенсе, Модена. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Gallerie Estensi – Biblioteca.
31. Франческо Контини. План церкви и латеранского дворца, из книги Джованни Северано «Memorie sacre dell esettechiese di Roma e di altri luoghi, che si trovano per le strade di esse», том 1, Рим, 1630. Getty Research Institute.
32. Двери «Пилата» рядом со Святой лестницей. Рим. Фотография.
33. Камень и колонны с «mensura Cristi». Базилика Сан-Джованни ин Латерано. Рим. Фото: Anthony Majanlahti, www.flickr.com.
34. Кола Рапикано. Виссарион. Изображение на полях книги Андреа Контрарио «Objurgatio in calumniatorem Platonis», f. 11r. Национальная библиотека Франции. Фото: gallica.bnf.fr / Bibliothèque nationale de France.
35. Джоакино ди Джованни де Гигантибус. Виссарион и Альфонс V Арагонский. Изображение на полях книги Виссариона «Adversus Georgium Trapezuntium, calumniatorem Platonis», f. 29r. Национальная библиотека Франции. Фото: gallica.bnf.fr / Bibliothèque nationale de France.
36. Титульный лист книги Паоло Джовио «Pavli Iovii novocomensis episcopi nvcerini Elogia virorum literis illustrium: quotquot vel nostra vel avorum memoria vixere: ex eiusdem Mvsaeo (cuius descriptionem vnà exhibemus) ad viuum expressis imaginibus exornata». Getty Research Institute, Лос-Анджелес, США.
37. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа. Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Galleria Nazionale delle Marche – Urbino.
38. Витторе Карпаччо. Видение бл. Августина. Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони, Венеция. Scuola Dalmata dei SS. Giorgio e Trifone, Venezia.
39. Витторе Карпаччо. Рисунок («Видение бл. Августина»). Британский музей, Лондон. © The Trustees of the British Museum. All rights reserved.
40. Витторе Карпаччо. Философ в студии, занятый геометрическими измерениями. 1465–1525/26 гг. Коричневые чернила, перо по наброску карандашом. ГМИИ им. А. С. Пушкина, Москва.
41. Витторе Карпаччо. Философ с пером в руке, склонившийся над фолиантом. Оборот № 2. Коричневые чернила, перо по наброску карандашом. ГМИИ им. А. С. Пушкина, Москва.
42. Пьеро делла Франческа. Бичевание Христа. Фрагмент. Национальная галерея Марке, Урбино. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Galleria Nazionale delle Marche – Urbino.
43. Пьеро делла Франческа. Мадонна с младенцем и четырьмя ангелами. Институт искусств Стерлинга и Франсин Кларк, Уильямстаун, Массачусетс, США. Image courtesy of the Clark Art Institute, Williamstown, Massachusetts, USA.
44. Триптих из коллекции Карранд («Мадонна с младенцем и св. Франциском, Иоанном Крестителем, св. Николаем и св. Петром»). Национальный музей Барджелло, Флоренция. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Museo Nazionale del Bargello, Firenze. Фото: Gallerie degli Uffizi. Gabinetto Fotografico.
45. Джованни ди Франческо. Мадонна с младенцем и св. Бригиттой и Михаилом. Частная коллекция, прежде находилась в музее Пола Гетти, Малибу.
46. Пьеро делла Франческа. Святой Иероним с донатором Джироламо Амади. Галерея Академии, Венеция. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Gallerie dell’Accademia, Venezia.
47. Пьеро делла Франческа. Святой Иероним. Государственный музей, Берлин. Gemäldegalerie, Staatliche Museen zu Berlin. Фото © bpk / Gemäldegalerie, SMB / Jörg P. Anders.
48. Фра Карневале (?). Введение Марии во храм. 1467. Музей изящных искусств, Бостон
49. Антонелло да Мессина. Мадонна с младенцем (Мадонна Бенсон), 1470. Национальная галерея искусства, Вашингтон / National Gallery of Art, Washington.
50. Пьеро делла Франческа. Испытание истинного Креста. Фрагмент. Базилика Сан-Франческо, Ареццо. Ministero dei beni e delle attività culturali e del turismo – Basilica di San Francesco, Arezzo.
51. Поль Сезанн. Вид на Гарданн. Фрагмент. Бруклинский музей, Нью Йорк. Brooklyn Museum, Ella C. Woodward Memorial Fund and Alfred T. White Fund, 23.105. Фото: © Brooklyn Museum.