Правая сторона

О СЕБЕ

Родиной своей я считаю не туркменский городок Керки, где родился в 1936 году, но который не помню, а деревеньку Аю, на Алтае, куда после моего рождения вернулись отец с матерью. Здесь прошло мое детство.

Ая невелика. Она и сейчас насчитывает десятка три бревенчатых домов, а раньше была и того меньше. Стоит деревня на берегу Катуни, реки быстрой и широкой, пробившей себе русло в скалах. Скалы везде: даже на середине реки, вспарывая белесую, цвета разбавленного молока воду, торчат каменные клыки, а то и острова, высокие, как корабли. И на них — сосны, ели, кусты розового в майские дни маральника.

От берега к берегу перекинут толстый стальной канат, по нему скользит блок парома, на котором перевозят даже автомашины и тракторы, по нескольку штук сразу. Катунь страшна, особенно по весне. Бывает, что и рвет канат. На совести неумолчно шумящей до крепких морозов реки много жертв.

Пожалуй, ничто не отличало бы Аю от других таежных сел, если бы не знаменитое Айское озеро поблизости. Круглое, как блюдо, оно окаймлено высоченными скалами и лесом. Вода удивительно прозрачна и тепла, а глубина — жуткая.

Сейчас на берегу этого редкого по красоте озера Дом отдыха. А в войну и в послевоенные годы, когда мы там жили, был колхоз, где моя мать работала бухгалтером.

Малолюдно было в Ае, как сейчас понимаю, глухо. Новости сюда приходили с большим опозданием. Ни радио, ни электричества. Летними вечерами жители собирались у нас или еще у кого-нибудь и рассказывали разные страхи: про чудовище, которое, якобы, живет в озере, про медведей, волков. Волков там на самом деле было много. Зимой они, в сумерках, безбоязненно заходили в деревню, уносили из хлева овечек, заглядывали в окна домов.

Мы с мальчишками рыбачили на Катуни, а также на озере, где водились жирные лини, ходили в тайгу за слизуном и колбой, разновидностью дикого чеснока, выкапывали и ели желтые луковицы саранок, лазили в таинственные сырые пещеры, которых в скалах множество.

Раздолье нам было! Сколько лет прошло с тех пор, сколько других мест довелось мне повидать: и Байкал, и Иссык-Куль, и Телецкое озеро, и Тянь-Шань с поднебесными вершинами и голубыми елями, где проходили мои альпинистские маршруты. Видел лотосовые озера Китая, видел Жемчужные горы Кореи, но прекраснее родных мест не встретил. Ая в памяти сидит крепко, каждый год бываю там и тянет меня туда невыносимо.

Из Аи мы переехали в Бийск, оттуда в Алма-Ату. Многие в пятидесятые годы уезжали из Сибири в теплые места, где, казалось, прожить легче уже хотя бы потому, что не надо расходоваться на зимнюю одежду. Да и фрукты. А нас у матери было четверо. Отец вернулся с войны, но жить с нами не стал, так что нам приходилось очень трудно. И мы уехали. Что касается фруктов, то я, хотя и прожил в Казахстане почти двадцать лет, не полюбил их. Мне не хватало таежной колбы, не хватало саранок, самой тайги. Аи не хватало, и заменить их ничто не могло.

В Алма-Ате у меня появились три увлеченья: стал писать стихи, которые, конечно же, были об Ае, рисование и авиация. Авиацию любил, пожалуй, больше всего. У меня и сейчас вздрагивает сердце, когда вижу самолеты. Но после семилетки я, собрав свои немудреные пейзажи, сдал их вместе с документами в художественное училище. Почему — до сих пор гадаю, ведь стать художником я не мечтал.

И тут ко мне приходят товарищи по аэроклубу — авиамоделисты.

— Поступаем в училище гражданской авиации. Пошли с нами.

В художественном училище взглянули на мои картины и сразу вернули документы, рассудив, что искусство потеряет немного. Но и в училище гражданской авиации мы не поступили. Там нас успел перехватить военный летчик и увел в военкомат, где нам предложили школу ВВС. Мы были в восторге.

Стали проходить медкомиссию, и тут выяснилось, что у меня не стопроцентное зрение. Какой это был удар для меня!..

Вернулся домой и пошел на завод. Работал токарем. Одновременно учился в вечерней школе, горе свое изливал в стихах. И когда закончил десятилетку, поступил в Алма-Атинский педагогический институт, на литературный факультет.

Но и учителя из меня не вышло, увлекся журналистикой. После института уехал работать в городскую газету Экибастуза, где знаменитые угольные разрезы, оттуда меня взяли в краевую комсомольскую — «Молодой целинник», выходящую в Целинограде.

«Молодой целинник» дал мне очень многое. Ведь во время целинной эпопеи это была одна из лучших молодежных газет страны. В ней работали опытные журналисты из Москвы, Ленинграда, Свердловска. Не представляю, что бы я смог написать, не будь я в «Молодом целиннике», не учись у талантливых ребят, многие из которых стали известными журналистами. Я вспоминаю их с благодарностью.

В 1965 году я снова вернулся на Алтай, стал работать в краевой комсомольской газете «Молодежь Алтая». Часто ездил в командировки по родным местам. Не мог насытиться, не мог нарадоваться встречей с родным краем.

Писал очерки, расцвечивая их художественным вымыслом, так что самому непонятно было, что же это. Если это очерки — им недоставало документальности. Если рассказы — не хватало художественности. И здесь, на Алтае, появились у меня первые рассказы, к ним я тянулся все больше.

В 1969 году краевое издательство выпустило мою первую книжку — сборник рассказов «Чепин, убивший орла». О лесниках, егерях, охотниках. Потом я уехал в тайгу, работал помощником лесничего в заповеднике, там возник у меня замысел повести о людях тайги, об их нелегкой жизни, о том, как они берегут, сохраняют природу для будущих поколений.

В последнее время у меня появились и другие, «нетаежные» темы, но неизменно одно: пишу о людях Алтая, о тех, кого люблю и знаю, пишу о родной земле.

Зимой из Аи я привожу веточки маральника. Ставлю в воду и через несколько дней распускаются крупные розовые цветы. О чем бы я ни писал, они мне всегда помогают.

Е. Гущин

1

После обеда в Полуденное приплыл с кордона Черный мыс лесник Кугушев. Он зашел в контору заповедника и рассказал директору, что поутру на его, кугушевском, берегу был кто-то чужой. Кугушев вышел поить коня (он не преминул уточнить, что собирался ехать в верхнюю тайгу чистить тропы, — пусть новое начальство знает его старание) и с безлесого взгорка возле дома увидел, как от дальней оконечности мыса, от летника, куда обычно отпускал казенного коня на вольную траву, отошла лодка.

Лесника на бугре, наверное, заметили, потому что сразу загудел мотор, лодка быстро пошла прочь, на незаповедную сторону. Сидел в ней один человек, на корме, но узнать его не удалось. Было далековато, и над водой висела дымка. Заводить свою моторку и гнаться, чтобы узнать, кто это такой, Кугушев посчитал пустым делом. Пока добежит до причала, пока отплывет — уйдет время. Да и мотор слаб. Какая уж там погоня.

На летнике остались следы сапог. Следы вели вверх, в тайгу, и там в высокой траве затерялись.

Директор заповедника Глухов, пожилой остролицый мужчина с бритой головой, слушал очень внимательно. Стиснув узкими ладонями впалые, поросшие детским пушком виски и плотно сжав тонкие губы, смотрел на лесника пристально и как-то загадочно, с нетерпением все понимающего человека. И тот, робея под изучающим взглядом, ерзал на диване, мял на коленях оставшуюся еще от леспромхозовских времен линялую фуражку с перекрещенными тусклыми латунными листьями дуба на околыше.

— Ну, а лодку вы разглядели? — спросил директор.

— Лодку?.. — Кугушев пожевал вислыми губами, увел глаза под потолок, па новенькую люстру, как бы вдумчиво изучая ее золотистый стержень и розовые пластмассовые рожки.

Раньше, когда в этом кабинете сидел лесничий леспромхоза Матвей Матвеевич, ныне главный лесничий заповедника, люстры не было. Висела ничем не украшенная лампочка на простом, беленом шнуре. По стенам — карты лесничества, а на двух этажерках, поставленных вплотную одна к другой, лежали справочники по лесному делу, охотничьи книги и журналы. Каждый мог подойти и взять любую из книг, даже не спрашивая на то разрешения. Лишь бы не мусолить страниц, не трепать их. За этим Матвей Матвеевич следил строго, хотя книги здесь лежали не только казенные. Кто какую доставал, нес сюда, чтобы все ее могли прочесть.

Любил здесь бывать Гаврила Афанасьевич. Иногда по делу, а чаще — просто так. Скрутит его тоска на кордоне, он и засобирается в магазин. Бросит в лодку рогожный мешок, в котором мешочки поменьше: под крупы, соль, сахар, спички, махорку, сядет в латаную-перелатанную казенную дюральку, заведет старенькую «Стрелу», махнет старухе фуражкой и — в Полуденное.

Первым делом купит продуктов, аккуратно сложит в мешок тугие узелки и пачки, потом, хитро улыбаясь, пошарит за подкладкой фуражки загодя припрятанную трешку с мелочью и, куражась, просит маленькую сухонькую продавщицу продать посудину пополней.

Фрося для видимости ругает бесстыжих мужиков, зная, что старик не обидится, наоборот, приятно ему — за мужика еще считают. Перебирает в ящике запыленные бутылки, ворчит: «Разливают-то, поди-ка, машины».

На это Гаврила Афанасьевич отвечает: «Машина тоже ошибается. В одну плеснет лишнего, а в другую не дольет. Сколь раз замечал. Разливать человек должен. И только пьющий. Вон Лариона-моториста посади разливать, везде будет одинаково. Хоть каплями считай. Потому как он понимает, какая это обида, ежели бутылка не долита».

В конце концов он выбирает поллитровку, как ему кажется, самую что ни на есть полную, и, запихав ее в карман штанов, а мешок вскинув на плечо, идет к берегу. Спрячет мешок в багажник лодки, чтобы случайно собаки не растрепали, а сам — в контору.

У Матвея Матвеевича, которого за глаза все называли просто Матвеем, к концу дня в кабинете собирались рабочие, обходчики — на планерку. Наметят, кому чем с утра заниматься, а расходиться неохота: впереди длинный вечер.

Сидят, курят, говорят о разных разностях: о собаках, о видах на охоту, обо всем на свете, словно тут клуб какой.

Поздоровается Кугушев, вот-де приехал в магазин да зашел на всякий случай, вдруг указания какие будут. Сядет на потертый кожаный диван, если есть на нем место, а то и на краешке табуретки притулится, когда слишком уж людно, и слушает, о чем мужики говорят. Интересно ему…

Под вечер, когда обо всем переговорено и пора расходиться по домам, кто-нибудь подмигнет этак значительно: «Фрося там еще не закрыла?» И все начинают улыбаться и шарить в карманах. А Гаврила Афанасьевич щелкнет по горлышку ногтем и засмеется довольно: всем нос утер.

«Ну, восте-е-ер», — качают головами мужики. Ведь знают, что вечером непременно «сообразят», а чтобы заранее сбегать к Фросе, никому такая мысль и в голову не придет.

Млеет Гаврила Афанасьевич от всеобщего внимания. Пить он не очень-то любит. Рюмки одной ему хватает с лишком. А покупает бутылку — лишь бы мужики приняли в компанию, поговорили с ним, расспросили о житье. Выпившие, они участливые.

«Только не здесь, только не здесь», — замашет руками Матвей, и мужики идут на бережок, к причалу. Матвея не приглашают. Жена его Вера — строгая. Побаиваются.

Переночует Гаврила Афанасьевич у кого-нибудь и утром, довольный, наполненный до краев слышанным, плывет к себе на кордон, в безлюдье, и под тарахтенье мотора вспоминает вчерашние разговоры, перебирая в памяти каждое слово. Было так, а теперь все по-иному. Побелка что-то пришлась не по вкусу новому хозяину. Кабинет покрасили, теперь стены и потолок, подоконники и рамы лоснились желтоватой масляной краской. Под потолком вон люстра появилась, под ней, на полу, ковровая дорожка. Нарядная и мягкая, хоть ложись на нее… Кугушев не мог позволить себе ступить на дорожку сапогом, и, сидя на диване, поджимал ноги.

У стены большой книжный шкаф темнеет дорогим деревом. За стеклом заманчиво светятся корешки книг серебряным тиснением. Дорогие, поди, не для каждого тут выставленные. Вместо старого канцелярского стола под зеленым выцветшим сукном появился новый, гладкий, отливающий черным стеклом. В него можно смотреться как в зеркало. И стулья под стать всему этому благолепию. С гнутыми по-лебединому спинками и мягкими, бархатистыми сиденьями.

Побоялся Гаврила Афанасьевич испачкать нарядную обивку стула и сел по привычке на диван, который только и остался от старой мебели.

Строго стало в кабинете от чистоты и чинности. Разговаривать и то тут хотелось тихо, аккуратно и только по делу. Тут что-то и курить не поманивает, хотя на директорском столе поблескивает лучистыми гранями хрустальная пепельница. Рука не поднимается стряхивать в нее махорочный пепел, в такую красивую, дорогую.

Но не столько от новой мебели, от ковровой дорожки и чинности неуютно было в кабинете Гавриле Афанасьевичу. Появился тут вместо Матвея приезжий городской директор. В костюме и при галстуке, как районное начальство. Не знал Кугушев, как вести себя с этим не знакомым еще человеком, по виду строгим, и очень робел.

Наконец он опустил маленькие, цвета некрепкого чая глаза, нерешительно посмотрел на Глухова.

— Вроде бы самодельная лодка была под «Вихрем».

— Вроде бы… — иронически повторил директор. — По этому вашему «вроде бы» мы ничего не установим. Вы подумайте, Кугушев, постарайтесь вспомнить какие-то приметы.

— Смутно было… — виновато заморгал лесник рыжеватыми короткими ресницами. — Насчет лодки грех на душу брать боюсь. Чего не знаю, того не скажу. А мотор — точно, «Вихрь». Потому как шибко быстро он шел. И голос похожий. Если послушать издали, так «Москва» или там «Ветерок» — будто комарик пищит. А «Вихрь» — он по-мушиному гудит, басовитее.

Директор вздохнул и перестал смотреть в рябое лицо лесника, на котором от духоты и волненья выступили мелкие бисеринки пота. Взял со стола красный карандаш и, подойдя к стене, энергично постучал торцом в соседний кабинет.

Вошел Матвей. Ростом он не очень удался, но в плечах просторный, крепкий, как кедровая колодина. Густые черные волосы коротко подстрижены. Грубые, как проволока, они не лежали, топорщились. Широкие ломаные брови срослись низко над переносьем, придавая его крупному лицу некоторую дремучесть.

— Звали, Дмитрий Иванович? — спросил густым басом.

Заметил Кугушева, улыбнулся ему. Хотел что-то сказать, не сказал. По неловкой тишине, по лицам понял: происходит тут что-то не совсем обычное. Неспроста Кугушев удрученно мнет фуражку и смотрит в пол.

Матвей сел рядом с лесником, глядел на директора выжидающе.

— Расскажите ему, Кугушев, — распорядился Глухов.

Тот рассказал.

Главный лесник задумался. И было от чего. Несколько дней назад обходчик Тихон, колючий, крикливый мужик, обнаружил в тайге, неподалеку от кугушевского кордона, петлю на марала. Матвей доложил об этом директору, и сообща они решили, что самое лучшее — петлю не трогать, а устроить возле нее засаду. Может, браконьер и попадется. Три ночи Матвей сидел в скрадке — и напрасно. Никто не пришел. Теперь же упоминание о лодке озадачило его. Нахмурился главный лесничий. Неподвижно глядел из-под тяжелых бровей в распахнутое за директорской спиной окно, где дрожал горячий воздух.

Стояла жара, и Полуденное разморилось. Ни людских голосов, ни собачьего лая. Окна домов прикрыты ставнями. Собаки залезли под дома, забились в сумрачные сараи, лежали там кверху брюхом, вытянув лапы — дохлые и только. Костью не выманишь.

— Как же это получилось, Афанасьич? — спросил, наконец, Матвей. — Он к твоему берегу подкрался, шарился там, а ты даже не слыхал. Неужели так крепко спишь?

— Да нет, обыкновенно сплю.

— А вы с вечера, Гаврила Афанасьевич, не того? — директор карандашом постукал себя по горлу.

— Избави бог, Дмитрий Иванович, — испугался лесник. — Оно, конечно, и бывает, что выпью не без того — мужик ведь, а вчера, старуха не даст соврать, тверезый был. Еще лодку подклепывал. Так что мотор бы услышал. Как он, змей, там очутился, сам не знаю.

— Ну, ладно… — директор легонько хлопнул ладонью по столу. — Вы об этом кому-нибудь говорили?

— Кому я расскажу, окромя старухи? А здесь только в магазин зашел и сразу к вам. Никому ничего. В магазине одна Фрося была, ну, а я с ней ни об чем серьезном. Бабе на что такое знать, — заторопился лесник, радуясь, что хоть этим угодил.

— Хорошо, хорошо, — остановил Дмитрий Иванович. — Это вы правильно сделали, что никому. Еще что заметите — сразу мне. Ясно?

— А как же, Дмитрий Иванович, не без понятия. Сколь ведь годов на лесной службе.

— Вы сейчас домой?

— Да надо бы… — промямлил Кугушев, растроганный вежливым вниманием директора. Матвей, тот, бывало, проще. Не спрашивал, домой или куда, а прямо: «Чего ты тут вторые сутки крутишься? А ну, жми домой, к старухе!» Вот что значит городской да образованный, его и слушать приятно.

— Плывите, Кугушев, наблюдайте внимательнее. Место у вас отдаленное, глухое. Сознавать должны, — Дмитрий Иванович поднялся, давая понять Кугушеву, что и тому подниматься с дивана пора…

Высокий и худой, директор бесшумно ходил по кабинету, прислушиваясь к едва слышному шороху ковровой дорожки. Подошел к окну, поглядел, как, сгорбившись, шел Кугушев к своей лодке. С брезгливостью, щелчком, сшиб осу с подоконника, сел за стол, сказал задумчиво, рисуя красную лодку на листе бумаги:

— Мне бы сейчас браконьера. Самого завалящего — и то хорошо. Я бы его на показательный процесс, подлеца. По всему району шум бы стоял… И он у меня будет, этот браконьер… Ну, что же вы молчите, Матвей Матвеевич?

— А что ж тут говорить? — развел руками Матвей. — Думаю, что к Кугушеву наведывался как раз тот, кого мы ждем. Не зря он возле летника крутился. Солонец-то там рядом.

— Возможно, — Дмитрий Иванович нарисовал на корме лодки подвесной мотор, очертил силуэт рулевого. — А поведение лесника вам странным не показалось?

— Да нет, — Матвей пожал плечами, расстегнул ворот клетчатой рубахи, подул себе за пазуху. — Я его давно знаю. Он всегда такой. А что странного-то?

— Много странного. Давайте рассуждать. Нарушителя он видел. Так? — и сам себе ответил: — Так. Но почему-то не опознал. Видите ли, он лодку не разглядел. Никак не могу поверить. Ведь он местный, знает, кто на чем плавает.

— Он же сказал, смутно было.

— Ну, заладили: смутно да смутно, — досадливо поморщился Дмитрий Иванович. — А как вы смотрите на такой вариант: Кугушев сам поставил петлю на марала, а когда понял, что ее обнаружили, пытается нас запутать этой таинственной лодкой.

— Это вы зря, Дмитрий Иванович, — замотал головой Матвей. — Зачем ему на своем обходе петлю ставить? На кордоне чужих глаз нет. Если надо ему марала, он его из ружья застрелит, никто не услышит. Нет, здесь что-то другое. К тому же в засаде меня Кугушев не видел, да и не мог увидеть. К петле ни Тихон, ни я не прикасались. Подходил я чисто и уходил чисто. А собак на кордоне нет.

Дмитрий Иванович, соглашаясь, кивал головой.

— Допустим, петлю ставил не Кугушев. Ему и на самом деле опасаться на своем кордоне некого. Это я допускаю. Но вот никак не могу поверить, что он не узнал браконьера. Не могу и все. Скажите, а может случиться так, что он узнать-то узнал, а назвать боится? Или не хочет?

Главный лесничий задумался.

— Пожалуй, что и может. Если это был Клубков, то — может. Очень даже может. С ним связываться не каждый захочет.

— Вот видите, не так уж все и смутно, — усмехнулся Дмитрий Иванович. — Так что придется еще покараулить.

— Еще — так еще. Мне не привыкать, — согласился Матвей. — Погода в самый раз. Парит вовсю. К вечеру гроза соберется. В те-то дни сушь стояла, вот браконьер и не появился. Опытный, видать, знает, что в сухую погоду маралы на солонец не шибко ходят. Сухая глина — ее не очень-то полижешь, язык обдерешь.

— Нет, Матвей Матвеевич, давайте на этот раз кого-нибудь другого пошлем. Дождь дождем, но ваше отсутствие заметно в Полуденном. Мне кажется, за нами наблюдают.

— В Полуденном? — поднял брови Матвей.

— А почему бы и нет?

— Навряд ли, Дмитрий Иванович, живу я здесь давно. Людей — каждого знаю, как свои пять, — растопырил пятерню. — Скорее всего это кто-нибудь из ключевских мужиков. А может, и из Щучьего. Клубков Александр Тихонович… Но раз так, пусть идет другой. Вон хотя бы Иван Рытов, лесничий наш. Тот, если в скрадке сидит, — пройдешь мимо и не заметишь. Охотник редкий.

— Не годится, — быстро сказал директор и тут же поправился: — Рытов тоже приметная фигура.

По интонации Матвей понял, что Дмитрий Иванович сказал не то, что думал, и пристально посмотрел ему в глаза.

— Честно, Дмитрий Иванович, не доверяете Рытову?

— Если честно, то несколько не доверяю, — слово «несколько» директор выделил голосом. Энергичными штрихами набросал волны возле лодки и, отложив бумагу, потер виски.

Матвей подождал немного, глядя в синие директорские глаза, но никаких объяснений не дождался. Насупился.

— Дело ваше. Посылайте кого хотите, — сказал безразличным голосом.

— Зачем вы так… Вместе подумаем. Что касается меня, то я бы предложил не лесничего, а его помощника, Стригунова.

— Артема? — удивился Матвей, брови его высоко взлетели. — Да он тут без году неделя. Тайги не знает, сроду не сидел в скрадке. А вдруг на самом деле придет Клубков? Вы знаете, что это за человек? И против него неопытного юнца? Ну, это не дело, Дмитрий Иванович…

— Мы не задерживать посылаем, а только последить. Установить личность. А браконьера накроем потом, дома. С милицией. Ох, как мне нужен сейчас браконьер! — Дмитрий Иванович, потирая руки, медленно поднялся из-за стола, подошел к висящей на стене карте угодий заповедника. — Вы, Матвей Матвеевич, правы, что Стригунов тайги, как вы или Рытов, конечно же, не знает. Это серьезный минус. Но его отсутствие никто не заметит. Это уже существенный плюс. И еще: он тут ни с кем ни родством, ни особым знакомством не связан. Понимаете?

— Как не понимать? — усмехнулся Матвей. — Может, и я с браконьером в скрадке чай распивал?

Дмитрий Иванович обернулся к нему спокойный, синие глаза его были грустны и смотрели участливо.

— Матвей Матвеевич, если вы обиделись, то… Поверьте, я вовсе не хотел обижать. Ни вас, ни Рытова, никого. Может, я неудачно выразился, так вы меня извините. Тут самого себя скоро начнешь подозревать… — Грустные глаза и просительный тон Глухова обезоружили Матвея.

— Да я что, Дмитрий Иванович, разве я сам не хочу поймать браконьера? Попадись он мне…

— Вот видите, Матвей Матвеевич. Цель у нас общая. Давайте все-таки попробуем Артема Стригунова. Выследит, так выследит, а не выследит, опять вам придется. Не упрямьтесь, пожалуйста. Мы с вами — главные руководители, должны понимать друг друга, поддерживать. Иначе как?.. Иначе нельзя.

— Это вообще-то так, — вздохнул Матвей. — Но ведь Стригунов… — и он безнадежно махнул рукой.

— Надо и Стригунову в курс дела входить. В конторе он тайги не узнает. Пусть привыкает. Вы его пригласите сюда. Если вас не затруднит. Только потихоньку.

2

В коридоре, перед директорской дверью Иван Рытов столкнулся с Матвеем, который только неловко кивнул и, не приостановившись, тяжело пошел по коридору.

Иван посмотрел ему вслед. Что с ним сегодня? Или сердитый, или озабоченный чем-то — трудно понять. Может, неприятный разговор с директором? В таком разе лучше сейчас к Глухову не заходить. Вопрос у Ивана важный, его не решить, если у директора плохое настроение. Все можно испортить. Но дверь была приоткрыта, Дмитрий Иванович уже увидел Ивана. Пришлось зайти и начинать разговор, к которому готовился давно, который и откладывать-то больше нельзя.

— Такое дело, Дмитрий Иванович… — Иван замялся, соображая, как бы поубедительней все объяснить. Сколько раз мысленно начинал он этот разговор, выходило стройно и гладко, а теперь все рассыпалось от волнения.

— Ну, ну, — Глухов приготовился слушать.

— Хочу посадить участок кедра, — рубанул Иван и сам покривился от такой прямоты.

— Не понял, — тут же перебил директор. — Какой участок, какого кедра? — и развел руками.

— Вы, Дмитрий Иванович, знаете ведь, какие пролысины в кедрачах, — продолжал Иван, стараясь взять себя в руки и обязательно убедить Глухова в своей правоте. — Леспромхоз у нас все склоны обезлесил. Валил кедрач напропалую.

— На то и леспромхоз, — заметил Дмитрий Иванович. — У них был свой план, они его и выполняли.

— Да я разве об этом? Теперь-то у нас никто не рубит, а пролысины так и остались. Молодняк-то не растет. Вот в чем дело. А посадки кедра принимаются плохо. Саженцы слабо приживаются. Кедр — дерево особое, ему условия нужны… Ну, в общем, очень мало мы еще об этом дереве знаем. Не умеем его выращивать искусственным путем. А надо научиться. Ведь кедр идет на убыль.

— Что-то я слабо улавливаю, — виновато улыбнулся Глухов и предложил сесть. — Вы попонятнее, я ведь не специалист.

— В общем, что я хочу сказать? В заповеднике кедр не валят, но ведь не в заповедниках-то валят. А молодняк не растет. Так что со временем кедр может искорениться.

— А почему вы ко мне пришли с этим? — спросил Глухов. — Собственно, что я могу сделать? От моего желания кедр расти лучше не будет. Не так ли?

Иван перевел дух.

— Вот я и хочу попробовать новый метод. В питомниках кедровые семена садят в лунки. Землю рыхлят, удобряют. Понимаете? А я хочу семена класть прямо в пласт. И ни в коем случае не рыхлить землю, не удобрять.

— Почему? — директор, кажется, заинтересовался, и это Ивана подталкивало.

— Да потому что в рыхлой земле грызуны и птицы скорее найдут семена и потравят их. Оттого и всхожесть на плантациях мала. Но это надо проверить.

— Чего же вы хотите?

— Мне бы участок с полгектара. Я посадил бы кедр семенами и саженцами. Изучал бы всхожесть, приживаемость. Если опыты удадутся, мы и у себя в тайге пролысины облесим, и лесхозам опыт передадим. Я давно уж этим заболел, Дмитрий Иванович. В огороде у себя опыты провожу, да тесно там. Плантация нужна.

Дмитрий Иванович слушал, склонив голову.

— Все это хорошо, Рытов, но — преждевременно. У нас еще нет ни базы, ни средств для научной работы. Вот окрепнем, тогда…

— Да не нужны мне никакие средства, — загорячился Иван. — С полгектара земли да штакетнику или жердей. Огородить участок, чтобы коровы не истоптали. Вот и все. А саженцы из тайги сам принесу, сам посажу.

— Допустим, вы займетесь кедром. Дело, конечно, нужное, государственное. А кто будет охранять лесничество?

— Я буду. Как работал, так и работать буду. А для кедра — свободные вечера и выходные дни.

Глухов, кажется, колебался.

— Даже не знаю, как с вами быть… Браконьеры замучили, столько работы… — и тяжко вздохнул. — Трудно. Очень трудно. Но участок я вам, пожалуй, дам, Рытов. Может, и не время, и не надо давать, а дам. И жердей выделю. Штакетник — не обессудьте — в другом месте нужен, а жердей — можно. — Неожиданно нахмурился, погрозил пальцем. — Но только, чтобы это была наука, а не баловство!

— Дмитрий Иванович!..

— Вот-вот. Чтобы и записи велись, и все прочее. А появится успех — буду рад. И даже сообщу о вас в районную газету. А ничего не получится — что же, тогда взыщу…

Иван был согласен на все. Честно говоря, он не очень-то и ожидал, что Глухов разрешит огородить плантацию, а мужик оказался с понятием. И Ивану хотелось поскорее уйти из кабинета. Боялся, как бы Глухов не передумал.

Когда лесничий ушел, Дмитрий Иванович устало усмехнулся чему-то и некоторое время смотрел на диван, где только что сидел Рытов. Но думал он уже не о Рытове. Вспоминал то особое выражение, с которым Матвей Матвеевич произносил имя Клубкова. Вот кого бы взять…

3

Озеро было спокойно. Пологие волны, накатываясь на берег, сонно шелестели песком, ворошили цветные камешки, переворачивая их с боку на бок. Солнце сквозь разрывы туч било косо, и пучки света, пронизывая зеленоватую толщу воды, уходили далеко вглубь и терялись там. Озеро сверкало и светилось изнутри, как живое. Вблизи оно было зеленым, дальше — дымчато-голубым, а у подножий далеких зубчатых гор почти фиолетовым.

Артем полюбовался озером, изумляясь богатству цветов и оттенков воды. В другое время он обязательно попытался бы найти сравнение с чем-либо, сложить несколько стихотворных строчек, но сейчас не до стихов. Постояла бы погода тихой, хотя бы часа два.

Он огляделся. Ни на берегу, ни на улице, выходящей к озеру, никого не увидел. На причале, за невысокой дамбой, выложенной из глыб дикого камня, покачивались на гладкой воде несколько лодок с поднятыми подвесными моторами. Среди них, как щука среди стайки чебаков, дремал патрульный катер «Дозор». Дверь рубки была открыта, и по отполированным ручкам штурвала прыгали солнечные блики.

Безлюдье на руку Артему. Это избавляло от лишних вопросов, от ненужного вранья. Ведь не скажет же он подвернувшемуся обходчику, куда поплыл. Вдруг тот передаст браконьеру.

Артем взошел на каменную гряду. По мягким полусгнившим доскам, настеленным поверх камней, добрался до середины дамбы, прыгнул на гулкий дюралевый нос своей лодки.

В лодке плескалась вода. Ночью было ветрено и волны хлестали через дамбу. Артем открыл багажник, сунул в него тощий рюкзак, в котором лежали буханка хлеба, завернутая в полотенце, полиэтиленовый мешочек с солью и несколько сырых картофелин.

Два длинных удилища пристроил так, чтобы концы торчали из лодки — будто едет он на рыбалку. А что особенного? Рабочий день закончен, и он чем хочет, тем и занимается.

Разобранное ружье затолкал в багажник, подальше от любопытных глаз. Жестяной банкой вычерпал воду и, подсоединяя к мотору шланг бензобака, услышал из открытой рубки катера непонятные звуки, будто кто там кряхтел и покашливал.

«Наверно, Ларион возится с мотором», — подумал с неудовольствием. Только моториста не хватало тут встретить. Этот сразу начнет набиваться в компаньоны. От настырного, прилипчивого, как смола, Лариона не скоро открутишься.

Но Ларион не появлялся на палубе. «Дозор» покачивался рядом, и Артем, вытянув шею, заглянул в рубку.

Там, на полу, обняв рулевую тумбу, похрапывал пьяный моторист, почмокивая во сне толстыми губами. Неизменная тельняшка была в пыли и пятнах машинного масла. Мичманка с начищенной кокардой аккуратно висела на крючке у иллюминатора — чистенькая. Берег ее Ларион.

Ларион — пришлый. Два года назад он сошел с теплохода в Полуденном вместе с женой, маленькой испуганной женщиной. Жена держала Лариона за рукав цепкой ручкой и семенила за ним по берегу как-то по-птичьи, боком, боязливо посматривая на озеро, на горбатые сопки, на дома с серыми от частых дождей и ветров крышами.

Брать его на работу сначала не хотели, подозревая неуемную страсть к спиртному. А подозрение это рождалось сразу, стоило увидеть его большеротое лицо с вишневым румянцем и припухшими веками. И нос выдавал Лариона, большой, вислый, с проступившими вишневыми прожилками. Такому носу только в рюмку и смотреть.

Однако Матвей, поразмыслив, что хорошего специалиста, пожалуй, не дождаться, в такую глухомань он не приедет, взял Лариона с испытательным сроком.

Месяц терпел Ларион, магазин за квартал обходил. Не могли нарадоваться: шторм не шторм, всегда плыть готов. Бесшабашный, дьявол, видать, и на самом деле встречал в своей жизни волны покруче. Но едва появился приказ о его зачислении в штат, моторист так упился, что пришлось отливать холодной озерной водой.

И с тех пор пошло. Ни один праздник без его выкрутасов не обходился. Если пьян, ему обязательно надо на люди, горланить, что на ум взбредет. Благо, голос — труба. Во всех дворах слышно. Выкатится на середину улицы, возле конторы и давай крыть начальство за то, что не разрешает Фросе водку, как другие продукты, отпускать под карандаш.

Выгнал бы его Матвей, да жалел жену Лариона — маленькую испуганную женщину. А потом в Полуденном как-то перестали обращать внимание на выпивки моториста. Примирились, будто с неизбежным злом. Катер-то всегда в порядке, и судоходное дело Ларион знал хорошо. К тому же пить в рабочее время остерегался. Но тут, видно, сделал исключение…

Подтягиваясь за другие лодки, Артем выплыл из-за дамбы на большую воду, завел мотор и на малом газу — так меньше слышно — пошел вдоль берега за мысок, куда обычно плавали рыбачить все полуденские. Удочками разрешалось.

За мысом было так же безлюдно. Но это не обрадовало. Одиноко и жутко ему стало под огромным предгрозовым небом, которое, казалось, опускалось все ниже и ниже. Уже не таясь, он повернул от берега, взял курс на кордон Кугушева, то и дело поглядывая на небо. Сначала озеро тускло, недобро светилось под редкими лучами солнца, потом блеск погас, оно стало серым и тяжелым, как тучи, а далеко впереди — тревожно-темным. Артем понимал, что выручить может только скорость. Он резко добавил газу, свободной рукой уцепился за борт.

Дюралевая обшивка мелко вибрировала. Низкие еще волны упруго бились под днищем, набирали силу. Лодку жестко трясло, подбрасывало, как телегу на неровной дороге, но он на это уже не обращал внимания и, чтобы хоть как-то отвлечься, вспоминал разговор с директором.

Напутствуя, Дмитрий Иванович предупредил: «Только, пожалуйста, никому ни слова». — «И Рытову?» — удивился Стригунов. Ему казалось нелепым таиться от лесничего. Ведь должен же он знать, чем занимается его помощник.

«И Рытову», — сказал Глухов. Но видя, как растерянно переминается с ноги на ногу помощник, добавил мягче: «Иначе все сорвется, понимаете?» — «Понимаю», — произнес Артем, хотя так и не понял, почему это надо скрывать от Ивана.

До конца рабочего дня он заполнял паспорта обходов для лесников и обходчиков, но сосредоточиться никак не мог, все думал о необычном задании. Льстило, что не кого-то другого, а именно его посылает директор в тайгу выследить браконьера, судя по всему очень опасного, опытного. И было бы просто здорово, если бы Артем, к которому и Иван, и Матвей, да и другие мужики относились снисходительно, выследил браконьера. Увлекшись, Артем перепутал в паспортах фамилии лесников.

Рытов это сразу же обнаружил. Не рассердился. Внимательно поглядел на помощника слегка прищуренными зеленоватыми глазами и покачал головой. Он обычно отмечал промахи помощника незлыми усмешками, и Артем не обижался. Вот и на этот раз Иван произнес любимое:

— Еро-пла-ан…

В это слово лесничий умудрялся вкладывать, в зависимости от ситуации, множество значений и оттенков. Оно могло прозвучать ласково, а то и с укором, как сейчас. Но уж лучше так, чем длинные поучения.

Ровно в пять Артем отложил в сторону паспорта и поднялся. Никогда раньше он не торопился уходить домой. Кто его там ждет, один Норд? А тут заспешил.

Иван искоса наблюдал за ним, курил сигарету, держа ее по таежной привычке в кулаке. Перед ним лежала пачка бумаг.

— Ну, ладно, пойду я, — сказал Артем и в нерешительности стал сдувать пылинки со стола.

— Ага, давай, — разрешил Иван, глядя на него, как казалось Артему, значительно, словно догадывался, куда направится сейчас его помощник.

И Артем мучался, не в силах уйти. Иван нравился Артему. Нравилась его сухая стремительная фигура, худощавое остроносое лицо, очень живое, умное, и теперь Артем чувствовал неловкость перед Иваном…

Лодка шла ходко, оставляя далеко позади узкий пенный след, и, судя по времени, бухта, о которой рассказал ему Матвей, должна быть рядом.

Артем сбросил газ, правил ближе к берегу, скальными обрывами нависавшему над черной водой. Далеко вверху темнели кедры, затаившиеся, угрюмые.

Показался узкий заливчик, в глубине его каменные ворота вели в бухточку. Место Артему понравилось: тихое, малозаметное с расстояния. Он заглушил мотор, сел на весла. Стараясь не греметь уключинами, погнал лодку в бухту.

Грести вскоре стало неудобно. Концы весел скользили по торчащим из воды острым камням, сдирали с них бурые хлопья водорослей. Тогда он одно весло убрал, другим отталкивался.

Проход постепенно сужался. Скалы уже нависали над самой головой, черны и мокры. Одуряюще пахло папоротником, гнездящимся в расщелинах. Скользкие, красноватые листья бадана задевали лицо, Артем вздрагивал от их прикосновений.

Под днищем натужно заскрипело, и лодка встала. Артем поежился, представив, что с ним станет, если вылезет на скользкие камни, возле которых круто начиналась глубина. Он вынул из уключины весло, попробовал столкнуть лодку с камня, но безуспешно, та засела прочно, будто клин.

В изнеможении опустился на скамейку, посмотрел наверх, и ему почудилось, что сидит он на дне глубокого колодца, а вокруг, будто оседая, потрескивает каменная толща. Недостает лишь громкого крика, резкого удара веслом, чтобы все это, глухо громыхнув, свалилось на него, погребло в каменной могиле.

«Что это я… Уж мерещиться начинает».

В лодку с черных стен звонкими струйками стекала вода. В выси ровно шумели кедры. Лодка вдруг стала покачиваться, и что-то постукивало возле борта.

Артем опомнился и выглянул. Там плавало уроненное весло. Поймал одной рукой, другой зачерпнул в ладонь воды, плеснул в лицо. Стало легче.

Теперь только до него дошло, что там, за кормой, в светлом проеме бились волны и порывы ветра влетали в расщелину.

«Северянка», — ужаснулся Артем. Об этом ветре ходили рассказы один страшнее другого, и надо было срочно пробиваться в бухту, иначе волны расшибут лодку.

Балансируя руками, Артем перебежал на нос, ухватился за свисающий куст маральника, потянул на себя. Корни не выдержали, и он долго протирал рукавом штормовки глаза, засыпанные землей и песком, как слепой шарил по стене, царапая руки о жесткий лишайник. Пальцы противно дрожали и цеплялись за малейшую шероховатость.

Все же ему удалось дотянуться до кустика дикой карликовой акации. Сначала в пальцах были только мягкие листочки, но Артем, рискуя свалиться в воду, перебирал пальцами, захватывая в ладонь слабые ветки все дальше, тянул к себе гибкий стволик. Кожу обожгла боль: вонзились иглы. Но он не отпускал, а когда понял, что акация крепка, потянул на себя.

Лодка чуть продвинулась, чиркая днищем о камни. Теперь ему помогали волны. Они равномерно били в корму, и Артем приноравливал свои рывки к их ударам.

Ему удалось еще ухватить крепкий куст, и он снова, не замечая боли, подтягивался, пока скрежетанье под днищем не замолкло. Лодка легко, освобожденно пошла вперед, подгоняемая волнами.

Стоя на носу, грязный и мокрый, с залитыми потом глазами, Артем разглядывал бухту. Впереди светлела узкая песчаная полоска меж камней, как раз, чтобы причалить. Со всех сторон ее теснило серое и черное каменное нагромождение, поросшее низкими кустами крыжовника, акации, Перевитое свистящими травами.

И все это уходило вверх. Уходило круто, опасно, куда нужно карабкаться и Артему. Там — тайга, там — тропа, помеченная на карте лесничества как конная.

Лодка ткнулась в песок. Артем спрыгнул, подтянул ее повыше, чтобы не достали волны, полез в карман за сигаретами и увидел, что руки кровоточили и все еще дрожали, но боли он не слышал и на кровь глядел непонимающе, будто кровь не его.

Он закурил и сел на сухой теплый песок.

Снова рванул с озера ветер. Закрутил вихрем, стеганул по лицу песком. Первые капли дождя тяжело ударили по штормовке. Артем несколько раз торопливо затянулся сигаретой и бросил в воду. Понял: надо до тропы добраться, пока трава и камни сухие, пока склон не размыло ливнем.

Из багажника лодки выкинул рюкзак, отшвырнул в сторону ненужные удилища, собрал одностволку, переломил, вогнал в ствол патрон с заводской турбинной пулей, щелкнул замком. С ружьем стало спокойнее.

Сначала продвигался сравнительно быстро, идя серпантином. Кусты ему и тут помогали. Но на самой середине склона — не ниже и не выше — застал дождь, крупный, резкий.

Сапоги скользили по траве, не находя опоры, на камень нельзя ногу поставить — срывалась. Одно спасенье — хвататься за кусты и ползти на коленях, прижимаясь к склону, чтобы не потерять равновесие. Вниз Артем смотреть боялся — могла закружиться голова. Да и пути назад все равно не было.

Не поверил, когда пальцы стали цепляться уже за тонкие стволы осин. Место начиналось пологое, однако Артем все еще полз на коленях, боясь встать во весь рост. Казалось, сразу качнет назад, к обрыву, где звенит под дождем и ветром гулкая пустота. Лег под кедром, обнял обнаженный крученый корень. Уловил тонкий запах смолы. «Ничего, три километра по берегу — раз плюнуть. Самое страшное позади…», — успокаивал себя Артем.

Тропка нашлась сразу.

А дождь все сыпал и сыпал, казалось, что на всем белом свете нет осколка голубого неба, есть только промозглая серость над головой и нескончаемый проливной дождь.

Скучна тайга в непогоду. Без солнца все обесцветилось, поблекло. Даже крученые лепестки саранок из розовых стали серыми, как небо. Многоцветье вылиняло, будто дождь смыл краски. И вместе с красками исчезло все живое.

Неделю назад Артем ходил с лесниками на гольцы ремонтировать избушку. Погода стояла ласковая, сухая. Приятно было идти. Там белка на суку, цокает — летом она смелая, там рябчик из-под самых ног выпорхнет и скорее в густоту пихты. Птичья мелкота посвистывает, радуется теплу, солнцу.

А сейчас — никого. По норам, по гнездам забились, прячутся под ветвями и в дуплах, под сухими колодинами. Пережидают. Только воронам — всегда климат. Громоздятся на сухих верхушках лиственниц. Нахохлились, косят по сторонам, поживу высматривают. Замахнешься — не слетают с места. Неохота попусту крыльями хлопать. Не любил их Артем — мрачные птицы. А тут и им рад. Все живые существа.

Вымок до нитки. Штормовка набухла и шуршала на ходу, как жестяная. Штанины прилипли к коленям. Ногам сыро и неуютно. Сапоги новые, еще не промокают, так влага и здесь нашла лазейку — через разодранные штаны.

Тяжелые шишки маральего корня больно бьют по лицу, морщинистые листья кукольника с противным скрипом трутся о голенища сапог. Колючие, скользкие и бархатисто-мягкие травы лезут в глаза, мешают видеть под ногами еле приметную тропку, так не похожую на конную.

«Что за тропа, — размышлял Артем. — Из ложбины на склон в лоб идет, нет чтобы поположе. Впрочем, что ему, Кугушеву, не пешком ведь, на лошади», — и поглядывал на стволы кедров, нет ли затесов.

Нет, не видно. Кедры вдоль тропы старые. Кора на замшелых стволах толстая, в ладонь. Теши не теши легким охотничьим топориком — примета ненадежная. Заплывет затес густой живицей, обмохнатится бледно-зеленым лишайником — не найдешь.

Сумрачно. Солнце, наверно, перевалилось за горы, стало зябко. Сейчас бы костер под деревом развести, обсушиться, испечь картошки — подгорелой, с хрустящей корочкой. Посыпать крупной солью… Нельзя. Кордон близко.

Кедры понемногу расступились, внизу лежала большая поляна с полеглой травой, словно по ней волоком таскали тяжелые мешки. Артем недоумевал, глядя на нее.

Вскоре тропа разветвилась, и он остановился, гадая, по какой идти дальше. Склонился, развел руками траву, увидел на земле размытые дождем следы копыт. И тут же его прожгла догадка, что не конная это тропа, а маралья, и тропы в полеглых травах — маральи, ведущие на солонец. Вот почему так трудно было идти. Маралам не нужны серпантины, они в гору напрямик ходят.

Лысый пятачок земли был взрыт копытами, перемешан, словно на скотном дворе. Следов много. Залитые мутной водой, тут и округлые, и продолговатые, и совсем крошечные. Кусты вокруг пообжеваны, трава прикатана — лежки устраивали.

Артем подцепил на палец красноватой глины, лизнул. Во рту стало солоновато. Он сплюнул, поморщился и хотел отойти, но заметил под ногами следы совсем другой формы, напоминающие собачьи. Выпустил прутиком воду из следа — слишком крупны для собаки. Отпечатки двух когтистых пальцев выдавались далеко вперед.

«Волк! — ахнул Артем, оглядываясь по сторонам. — Дожился тут Кугушев! Волки почти возле дома бродят. Волки и браконьеры». И стало ему казаться, что отовсюду: из кустов, из травы наблюдают за ним волчьи глаза. Выжидают. А что, подкрасться к нему запросто. Дождь…

Артем стянул с плеча ружье, озирался уже увереннее. Но кругом было безжизненно, лишь нудно шумел дождь.

— Ладно… Все нормально, — сказал Артем. Голос казался чужим. Иван признался как-то, что в тайге иногда разговаривает сам с собой, чтобы от голоса не отвыкнуть. Выходит, прав. — Так… Между двумя кедрами… — оглядел сумрачную поляну, двинулся по полеглой траве к двум кряжистым деревьям. Шел медленно, щупая сапогами почву. Едва ступил под крону, почувствовал на уровне груди прикосновение чего-то твердого, шелестящего.

Отскочил, инстинктивно вскидывая ружье. Сверху свисал тонкий ржавый трос, образуя широкую петлю.

— Еро-пла-ан… — пробормотал Артем. И вдруг представил, как, истосковавшиеся по соли, идут сильные, красивые звери узенькой тропкой вниз, к истоптанной поляне. Табунок ведет зрелый самец с кустистыми рогами.

Он осторожен, часто останавливается и смотрит вперед черными блестящими глазами. Округлые, похожие на коровьи, уши чутко подрагивают, ловя звуки. Не учуяв опасности, самец идет вперед, запрокинув на спину тяжелые рога. Сзади к нему жмутся маралухи и телята.

И тут вожак почувствует, как резанет шею. Он резко скачет вперед и падает в траву. Шея зажата петлей, ржавый трос, прокипяченный в живице, чтобы не пахло человеком, крепок. Артем даже содрогнулся, так явственно это привиделось.

Засаду решил устраивать на дереве. Сухо и безопасно. Мало ли по ночам тут зверья бродит, да и браконьер может случайно наткнуться. Сверху же все будет видно.

Кедр попался — лучше не придумаешь. Невысоко от земли была широкая развилка с толстыми, надежными ветвями. Можно даже полулежать. Со всех сторон подпирают ветки. Не выпадешь, если и задремлешь. Для ружья тоже место нашлось: рядом на сук повесил. И под рукой, и не мешает.

Для мягкости наломал хвои, подстелил. Поерзал на лапнике — мягко, запашисто. Покачивает, будто в гамаке. И главное — сверху не каплет — так густ кедр. Только легкий шум и напоминает, что идет дождь.

«Жаль, обсушиться не удалось. А даже лучше: не засну», — утешил себя Артем и поглядел из своего укрытия на размытую мраком поляну. Захотелось курить — сдержался: свет спички далеко видно. Кто знает, может, браконьер уже шарится возле солонца. Вот поесть бы не мешало. Сытому будет теплее.

Нашарил в рюкзаке хлеб, отломил кусок и тут только понял, как голоден.

4

Иван допоздна засиделся в конторе и шел домой темной улицей. Шел медленно, размышлял по пути, тяжело переживал сегодняшний случай.

А получилось вот что: весной на планерке договорились платить лесникам по полтора рубля за центнер заготовленного сена. Все были «за», в том числе и Глухов. Понимали: без сена — никуда. В Полуденном единственная тягловая сила — лошадь.

Теперь же, когда мужики поставили копны и подбирали по оврагам недокоски, а Иван составил наряды к начислению, бухгалтер Трофимыч окатил холодной водой:

«Не будем оплачивать».

«Как так, не будем? Ведь решили».

«Ничего не знаю. Дмитрий Иванович не велел».

«Ты, может, шутишь?»

«Мне только шутить и осталось. На этих лошадях кто ездит? Лесники. Пускай и заготавливают сено. Ежели не хотят — пусть коней сдают на усадьбу, а сами пешком ходят».

«Да ты думаешь, Трофимыч, что говоришь? Ну-ка тебя пешочком отправить на гольцы. По-другому запоешь!».

«Мне на гольцах делать нечего. Вы уж туда ходите», — и застучал костяшками на счетах, как дятел.

У Ивана и руки опустились. Как мужикам в глаза после этого смотреть? Перед покосом обещал платить, а теперь изворачивайся, как змея под вилами.

Пошел к директору с пачкой нарядов.

Зашел, а тот на руку с бумагами косится, на лице неудовольствие.

«Дмитрий Иванович, в чем дело?»

«Так вот… В бухгалтерии имеются сведения, что на этих лошадях лесники собственные огороды пашут, в гости друг к другу ездят. Считай, личный транспорт, а им еще и плати, что не пешком ходят. Карман у нас не бездонный».

«Но ведь мы обещали людям! Зачем же обманывать?».

«Их никто и не обманывает. Я разве сказал, что не заплатим?».

«Трофимыч сказал, что вы не разрешаете».

«Ну, этот Трофимыч… — Дмитрий Иванович удрученно покачал головой. — Пока еще не решили. Да и, честно говоря, не знаю, как решать. Смотрите сами. Дома ремонтировать надо? Надо. Строить новое жилье надо? Надо. У нас скоро научные сотрудники появятся. Расселяй, куда хочешь. Стройматериалы покупать надо. Прореха на прорехе. Я бы всей душой, а платить нечем».

«Без сена останемся. Лесники сколько надо своему скоту оставят, а остальное у них ключевские мужики купят. Им только предложи. Все купят и увезут».

«А кто им разрешит продавать?»

«Они спрашивать не будут».

«А вот за это накажем. Кошено где? В заповеднике. Наше сено».

«Возле каждого стога сторожа не поставишь».

«Это не разговор, Рытов. Я ведь пойду и на жесткие меры. Пусть не торопятся с продажей. Что-нибудь придумаем».

«Что им передать?»

«То, что я сказал. Этот вопрос мы отрегулируем».

Спорил Иван, а сам думал, как быть. Зарплата у лесников небольшая, сенные деньги в прошлые годы всегда были им хорошим подспорьем. Каждый уж прикинул, куда их потратить. Что им теперь сказать? Так увертливо говорить, как Глухов, он не умеет, да и не желает. Тут и другая сторона: обмани лесников раз — больше веры не будет. А как работать без веры, если заповедник на доверии держится? Звери в заповеднике не считаны. Если лесник начнет красть — от него не убережешься. Его раз обманешь, он при желании — десять раз обманет.

«Я ведь, Дмитрий Иванович, от вашего имени обещал».

«Да хоть от имени господа бога… — тяжело вздохнул, опечалился. — По скольку ты им там? В нарядах?».

«По два рубля за центнер».

«Пусть не по-твоему и не по-моему. Заплатим по рублю. А больше, хоть убей — не могу. Станем побогаче, тогда отдам остальное. Идет?».

«Пойду посоветуюсь».

Рассказал Матвею. Тот сразу к Глухову.

Вернулся скоро.

«По полтора заплатим. Больше не дает. Стройку-то он на самом деле большую затеял… Участок-то дал тебе?».

«Согласился вроде. А я, знаешь, уже отмерил за поскотиной полгектара, чтобы время не терять…».

Долго сидели, и к дому Иван подошел уже затемно.

Свет горел лишь в одном окне, на кухне. Шторы аккуратно расправлены, ни щелочки. Обычно небрежная Тамара сроду так аккуратно не зашторивала окна. С чего бы такая маскировка?

Отворил дверь и глазам не поверил. За столом — Клубков Александр Тихонович. Чай пьет. И как поднес ко рту дымящийся стакан, так и замер, на хозяина уставился.

Оба растерялись, но Клубков быстрее с собой совладал. Он-то готовился к этой встрече.

— Не узнаешь, че ли?

На табуретке сидит прочно, да и весь он прочный, будто вырубленный из цельного куска мореного дерева. Такого не сшатнешь.

— Узнал, как не узнать, — сдержанно ответил Иван, вешая штормовку возле двери на гвоздик.

Неторопливо умылся. На лице — усталость пришедшего с работы человека. Больше ничего. И пока умывался, вытирал лицо, вешал полотенце, чувствовал спиной изучающий взгляд Клубкова.

Ивану удалось скрыть первоначальную растерянность, теперь думал: зачем пожаловал к нему Клубков? Не ради же стакана чая. Если уж появился в Полуденном, большая нужда привела. Так просто сюда, где его знают как браконьера, не покажется.

Сел к столу, придвинул к себе поставленный Тамарой стакан с чаем, потянулся за куском хлеба, за блюдцем с маслом. Намазывал хлеб старательно — показывал гостю свое спокойствие.

— Как живется, Ваня? — спросил Клубков, поглаживая скатерку.

— Ничего, — ответил Иван, беря в рот кусок пиленого сахару.

— Скучно отвечаешь. Не по-родственному, — румяные губы дрогнули обидой. Но — только губы. Бурое, обветренное лицо — непроницаемо. На лице теплится полуулыбка, она кажется чужой. Не от души идет.

— Как есть, так и отвечаю.

— Томка, — повернулся Александр Тихонович к застывшей у плиты Тамаре, — ну-ка, подай… — и самолюбивая, с капризными губками, Тамара, услышь она от Ивана такое обращение, вскипела бы, а тут — Томка и есть! — кинулась выполнять.

Принял Клубков из ее услужливых рук что-то тяжеленькое, завернутое в мешковину, стал раскручивать обмотку. И сразу аппетитный запах поплыл по комнате, проникая во все углы. Копченый таймень. Просвечивающая янтарем жирная мякоть. Самая середина, без головы и хвоста. Благость — не рыба.

Александр Тихонович взял из рук Тамары нож, попробовал на ноготь — острый. Отрезал несколько кусочков, пододвинул Ивану.

— Попробуй, удалась ли рыбка-то.

— У тебя всегда удается, — сказал Иван. Поднес кусок к носу, понюхал, откусил самую малость — на зуб.

Горьковато и тонко пахло нежным тальниковым дымом. Ничего не скажешь, умеет. Лучше его никто коптить рыбу не сможет. От деда Тихона мастерство ведет. Чужих близко к коптильне не подпускает. Не оттого ли, что там, на черемуховых прутьях, млеет не только рыба, но и маралятина?

Прямо таял во рту кусочек. Хотелось его весь, со шкуркой, золотистой, мелкочешуйчатой, сжать зубами и, наслаждаясь, медленно высасывать янтарный сок.

— В заповеднике поймал? — Иван отодвинул рыбу.

— Какая разница, Ваня, ты покушай, оцени дядино уменье.

— Оценил — вкусно, а в глотку не лезет.

— Что так? — участливо спросил Клубков.

— А вот так. Не лезет и все. Горло дерет.

Положил руки на стол. Его руки слабее, чем у гостя. Ладонь поуже, пальцы потоньше, и нет у них такой костяной цепкости.

Иван сравнил, Клубков тоже сравнил. В сизых глазах мелькнула тайная искорка. Другой бы не заметил, Иван — заметил. Под сердцем злость ворохнулась.

— Ну, вот что, — сказал он твердо. — У тебя разговор ко мне или как? — и так же твердо смотрел в глаза гостя.

Александр Тихонович левый глаз чуть сощурил, будто прицеливался. Однако отвернулся первый. Не просто так, с причиной.

— Томка, поди к кому из девок, посиди. Разговор у нас будет мужицкий, с матерками, — подмигнул Ивану.

Та безропотно накинула платок на золотой стожок волос, укрыла одеялом Альку, разметавшегося в кровати, ушла.

Иван покосился вслед. Одарил ее Клубков чем, или его внутренняя сила так действует? Сила для женщин — вроде гипноза. Куда вся гордость девается, все капризы.

Захлопнулась дверь, молчанье повисло над столом. Тяжело давило на плечи, на голову, однако Иван не торопился с расспросами. Принес с окна пепельницу из консервной банки, сигареты. Сам закурил, гостю знак сделал: кури, дескать. И ждет, что дальше будет.

Клубков нехотя вытянул дешевую сигаретку из Ивановой пачки. Решил попробовать, как они по сравнению с махоркой. Прикурил, затянулся, кисло поморщился. Раздавил в пепельнице.

— Такое, значит, у меня дело, — пошарил пальцами по скатерке. Набрел на хлебные крошки, стал колобок катать. Иван — ничего. Курит, щурится от дыма. — Лицензия мне нужна, Ваня.

— Лицензия? Тебе? — поразился Иван искренне. Чего другого ждал, только не этого. — Ну, учудил, Тихонович, всю жизнь без лицензий обходился, а тут вдруг понадобилась. Непонятно. Для чего же она тебе?

— Надо. Жизнь меняется. Собираюсь мясо вывезти в Ключи, и вот бумага нужна. На случай, если кто придерется.

— Излишки появились? А ты думал, к кому ехал?

— К тебе ехал.

— И надеялся?

— Надеялся.

— Почему? — поднял Иван белесые брови.

— Думал, не откажешь, по-родственному-то.

— Какие мы родственники. Ты сам разделил наше родство на две ветви. Ты в одну сторону, мы — в другую.

— Все же корень один.

— У волка с собакой тоже один корень…

— Оно вроде бы так, — согласился Клубков. Его пальцы снова что-то искали на скатерке, не могли найти.

— Так что промашка вышла, Тихонович. Да и заповедник у нас не общество охотников. Не по адресу обращаешься.

— Дак что, совсем маралов не бьете?

— Совсем не бьем.

— А если для науки?

— Для науки пока тоже не били.

— Ну вот, ты мне и сделай бумагу, будто для науки шкуру или рога добыть разрешили.

— По-родственному? — прищурился Иван.

— Не хочешь по-родственному, давай по-людски. Что продам — наполовину. Не обижу. Деньги завсегда нужны, даже партийному, как ты. Все их любят.

— Смотря какие, — перебил Иван.

— А любые. Они все одинаковые. Вот у тебя дома что есть путнего? — оглядел стены. — Ничего. А есть люди, знаешь, как живут? Вон даже в Ключах. Зайдешь, а глаза сами и бегают. И приемники-то у них добрые, и кровати под дорогими одеялами, а на полу, на стенках — ковры да картинки в золотых рамах. Думаешь, твоей Томке ничего этого не надо? Еще как надо, да где взять, на какие шиши купить?

— Ты о моей жене не заботься.

— Я не забочусь. Мне что? Мое дело десятое. А только когда в доме барахла много, в него и зайти приятно… А хозяев уважают. Я вот в Ключах Леньку Кнышева встренул. В собственной легковушке ехал. Ленька на маралов не охотник, он больше пушнинкой приторговывает. И вот пускай он, Ленька, спекулянт, пускай сволочь, а он сволочь и есть, нечистый на руку, а едет Ленька, и дорожку ты ему уступи. Отойди в сторонку, пока денежки проедут… — руки поползли по столу, но занятия не нашли и полезли в карман штанов за кисетом с махоркой.

— До поры до времени. Доездится твой Ленька. На казенной машине увезут.

— Оно, конечно, может, и до поры, — согласился Клубков. — Но эта пора тянется, и кто знает, сколь еще протянется. Вдруг да совсем не кончится. Эта пора.

— Кончится, — сказал Иван. — Кончится!

Клубков снисходительно улыбнулся.

— Говорят, новый-то директор не ценит тебя. Разве ему городскому оценить таежного человека? Я бы лучше оценил.

— Ты меня не агитируй. Бесполезно.

— Чистеньким себя считаешь… ангелочком… Да не перечь, не перечь, знаю: считаешь.

— Не чистеньким, чистый.

— Ну и дурак, — мягко укорил Клубков. — Есть люди повыше тебя, а дармовщинкой не брезгуют. Видел я как-то картинку. Причалили, значит, возле нерестилища, выход из речки в озеро сеткой перегородили и давай рыбу наметкой черпать. Как ложкой из котелка — подчистую. Хороших таймешков взяли. Покрупнее вот этого, — кивнул на стол, где таяли золоченые аппетитные куски.

— Кто такие? — быстро спросил Иван, и зеленые, при лампочке, видать, глаза стали колючими. Рысьими прямо.

— А зачем я тебе скажу? — довольно засмеялся Александр Тихонович. — Я, когда надо будет, скажу. Кому надо будет — скажу, — затянулся махоркой. Всем видом показывал: крепкая, запашистая, истинное удовольствие от нее. Не то что ваши палочки курить. Их мужику в рот брать — кашель наживать.

Тяжелую голову Иван подпер руками, глаза на скатерть опустил, наблюдал за руками Клубкова, которые не бывали без движения. Все чувства: взволнованность, отчаяние или радость передавались через неспокойные руки.

Думал: а ведь не врет Клубков. Сколько раз жаловались лесники, что пошаливает кто-то из ключевских работников. Да что там лесники, сам видел. Плыл на неделе, а у заповедного мыска кто-то сеть кидает с лодки.

Подплыл. Палатка на берегу белеет, костер горит, женщина возле котелка орудует. В голове помутилось: незнакомый мужчина ставит сеть. Лицо белое, интеллигентное. Улыбается приветливо и — никакого испуга. Вот браконьеры пошли! Видит: перед ним работник заповедника, в форменной фуражке лесничего, со звездочкой — и хоть бы хны.

Новым райисполкомовским инструктором оказался мужчина. Старых-то Иван хорошо знал, этого еще нет. Познакомился, так сказать. Обозлился Иван крепко, как так: он должен с других порядок спрашивать, а для самого будто и законов нет — без разрешения залез в заповедник. Выгнал его вместе с бабой и палаткой, головешки от костра в воду покидал.

«Ну хам, ну хам! — твердил тот. — Я этого так не оставлю… Погодите… Мы вас!…» — и грозил пальцем.

А Иван смотрел на него и понять не мог, почему отпустил. По закону надо было акт составить, сеть отобрать. Не составил и не отобрал. Что же это в душе такое тормозящее? Попадись на браконьерстве простой мужик — все бы сделал как надо. И сети бы отобрал, и акт бы составил, и в контору притащил. Любуйтесь на браконьера. А этого отпустил. И не то, чтобы испугался. Невелик чиновник, а все-таки рука не поднялась на него…

Слушал угрозы и думал: кого подразумевает под «мы»? Ведь кого-то имеет в виду. Есть, значит, заступники.

Директору рассказал про этот случай, тот махнул рукой:

«Есть почище браконьеры. На них цельтесь».

Но как бы то ни было, от таких гостей выгода одному Клубкову. Поймаешь за рукав Александра Тихоновича, он на власть кивнет: начальству можно, а мне нельзя?

— Ну вот что, Тихонович, я на своей точке стою крепко, — хлопнул ладонью об стол, даже пальцы одеревенели. — Разберемся и с теми, кто повыше. Спросим по всей строгости, с партийной совести спросим. А с тобой… Считай, что ты не был у меня.

Клубков сидел спокойно, высоко держа еще не седую, по-медвежьи бурую голову. Потом поднялся, разгладил на груди толстый, козьего пуха свитер и вдруг тихонько рассмеялся:

— Не обессудь. На нет и суда нет. Может, с Матвеем договорюсь, а? Дома Матвей-то?

— Дома, дома. Сходи. Он не станет рассусоливать, — зло прищурился Иван.

— Сердитый ты, Ваня. Видно, совсем заработался, — сочувственно покачал головой Клубков. — Говорят, в помощники пацана дали? Какой от него толк, какой спрос. Городской…

— Не твоя забота.

— Послал его куда или сам уплыл? Лодки на причале не видно, — равнодушно говорил Клубков. — Утонет, не дай бог, затаскают по судам.

— До свиданья, Тихонович.

— Не торопись, Ваня, не плюйся. Жизнь-то она, знаешь… Всяко бывает. Вдруг да клюнет жареный рябчик в то самое место. Придешь ко мне — не оттолкну.

— К тебе не приду. Ни под каким видом.

— Что же… Плыть надо, — новым голосом, сильным и свежим, проговорил Клубков, будто не было неприятного разговора и на душе легко. Снял с гвоздика летнюю брезентовую куртку с капюшоном. — Ночевать ты меня не пригласишь, а напрашиваться грех. Утром соседи увидят, скажут: хорош лесничий! Браконьеров по ночам принимает. Худо будет, а? Глухов с работы попрет, — уронил смешок. — Поплыву домой, на Щучий. Не заблужусь, поди.

«Ты заблудишься! — чертыхнулся про себя Иван. — Ночь для тебя самое время, родней жены».

Тяжелый осадок остался от разговоров, от дум. И сна теперь не дождешься. Надолго покоя лишил.

Подбросил в печку полешко, скорее по привычке, чем по необходимости, и спохватился: рыбу забыл отдать.

Кое-как завернул в мешковину, выскочил во двор — нет Клубкова. Нигде не маячит, тьма сплошная. Не кричать же ему на все село. Растворился Александр Тихонович, будто и не было его тут вовсе, да вот — рыба.

Размахнулся, пустил сверток вдоль темной улицы. Собаки подберут.

5

Артем лежал на боку, устроив под голову рюкзак сухой стороной, глядел вниз, но ничего не видел: ни седой от дождя и тумана травы, ни ветвей кедра, ни собственного плеча — все размыто мраком.

Он почти физически ощущал, как давит на него тьма. Голова налита свинцом — не поднять, дышится тяжко — бок задавлен, а воздух густ. Казалось, чтобы шевельнуть рукой, надо напрячь все силы, только так, не иначе можно справиться с густым, вязким, как смола, мраком.

Дождь как будто кончился. Ровный, убаюкивающий шум его незаметно стих, и тотчас из озерного ущелья потянул ветер, сбивая капли с ветвей. Они с шорохом летели вниз, срываясь с хвои, попадали в лицо. Он вздрагивал от их холодного, всегда неожиданного налета и прислушивался.

Шорохи бродили в ночи.

Артему почудились грузные, чавкающие по глине солонца шаги. Кровь в голове шумела, сердце стучало — мешали слушать. Задержал дыханье.

Воображенье услужливо нарисовало то, что не мог увидеть сквозь тьму: идет к его кедру браконьер — низкий корявый мужик, в кирзовых сапогах, в стеганой телогрейке и зимней шапке. Он небрит. Бритым браконьера Артем представить не мог. На всех плакатах, которые ему довелось видеть, браконьер — молод, стар ли — с недельной щетиной на красноносом лице.

Он идет, зажав в зубах потухшую самокрутку, разрывая голенищами сапог спутанную траву, и за его спиной смутно угадывается ствол ружья. Он уже близко, стоит под деревом. Слышится прерывистое, с хрипотцой, дыханье.

Артем сжался в комок на своем высоком ложе, онемел. В горле пересохло, больно глотать. Рука потянулась к ружью.

Цевье было мокро, холодно. Положил палец на курок и, хотя неудобно руку держать на весу, не менял позы. Затаился.

«Нет, это так… Просто чудится. Трава распрямляется, к земле дождинки скатываются и шуршат», — соображал он, а страх, липкий, противный, не отпускал. И захотелось Артему еще теснее прижаться к теплой древесине, слиться с ней, одеревенеть до утра, чтобы ничего не чувствовать.

«Если подойдет человек или зверь, шаги будут явственнее, — успокаивал себя. — А тут обман слуха, — но сразу же подумал: — А что если на самом деле послышатся шаги? С дерева ничего не видно, мрак полнейший. Может, спуститься и устроиться на сухой подстилке у подножья? Под кедром в любую погоду мягко и сухо. Охотники любят под кедром спать».

От одной мысли спуститься туда, где шорохи и неизвестность, его передернуло. Решил остаться на дереве. Ветерок как будто разыгрывается. Скоро разнесет, развеет туман, тучи. Луна вывернется, осветит поляну. Ему хорошо будет видно сверху.

Он устроился поудобнее на пружинистом лапнике, спрятал ладони под мышки, в тепло. На ум пришли чьи-то стихи:

Во тьму глядеть, Как на зарю…

И глядя во тьму, когда луна проглянет сквозь разломанные пласты туч, вспоминал родных. Их у него немного: мать и замужняя сестра. Тревожатся сейчас, наверное, о нем, жалеют. Поглядели бы, как ночует он на дереве, будто зверь лесной. Самому себя жалко стало… Увидел привокзальную площадку глухой станции. Артем, взрослый, самостоятельный человек, соскочив с поезда, торопливо покупает у старушки соленых грибов в капустном листе, тоже соленом. Грибы пахнут мокрым лесом.

И все — глаза матери, незнакомая станция, старушка с ведром грибов закружились вокруг него и исчезли, и над ним склонилась девушка, которую он никогда раньше не видел, но почему-то очень хорошо знал. Она погладила его щеку и прикоснулась к ней прохладными губами. «Никому ни слова», — попросила она. «И Рытову?» — «И Рытову», — беззвучно засмеялась и стала таять. Откуда-то издалека прилетела музыка, светлая и прекрасная, которую он слышал впервые.

И вдруг совсем ярко стало, золотой пронзительней свет проходил сквозь ладонь, которой он заслонил лицо, сквозь прикрытые веки, от него невозможно было спрятаться.

Сквозь хвою ослепительно било солнце, после дождя особенно сильное и радостное.

Артем протер глаза и начал спускаться.

От штормовки валил пар. Он стоял в высокой, по грудь, траве, блаженно жмурился от ласкового многоцветья, и ночные страхи ему казались нелепыми, похожими на дурной сон. Они смешны были теперь, эти страхи.

Артем достал из рюкзака полотенце, пополоскал им в траве, умылся горьковатым, пряным настоем и счастливо засмеялся.

Птичий звон висел над поляной. И небо над поляной, над горами тоже казалось умытым, до того синее, новорожденное, безгрешное. И кедр на этом небе отпечатался четко и неподвижно. Мохнатые лапы его и рыжеватые сучья уже высветило щедрое солнце. Даже не верится, что в ветвях, совсем рядом, притаилась ржавая чужеродная всему этому великолепию петля. Почему же ее не видно?

Артем отбросил полотенце, глядел вверх, в искрящуюся зелень хвои, судорожно шарил в траве, но видел лишь рыжие сучья да стебли трав. Его знобило.

Петля исчезла.

6

Домой Артем вернулся в полуденный зной. На пристани по-прежнему было пустынно. Все так же, будто никуда он и не уплывал еще. Вот только удочек нет в лодке — забыл в бухте. И горько усмехнулся, что и на возвращение ему повезло: никто его не видит.

Чувствовал себя скверно: в глазах все плыло и покачивалось. Хотелось лечь, хотя бы на мокрое дно лодки, и забыться. Веки будто налиты свинцом, смыкались сами собой.

Он с ходу зарулил за дамбу. Отыскав краем глаза на берегу свободное место, резко заложил руль, едва не зачерпнув бортом. Вовремя сбросить газ не угадал, и лодка наполовину вылетела на песок.

Вынул из багажника ружье, рюкзак, пошел, скрипя галькой, не напрямую, к видневшимся на взгорье крышам села, а вдоль берега, к серебристым цистернам заправки. Заповедник из-за бензина бедствовал, цистерны пустовали, и Артем не опасался встретить тут людей.

У цистерн свернул в березник, подступивший к самому берегу, и до дома пробирался лесом, сделав порядочный крюк. Хорошо, изба стояла на отшибе, отгороженная от села леском и ромашковой поляной, на которую день и ночь глядели два покосившихся окна.

На крыльце лежал Норд. Издали увидел хозяина, прыгал на грудь, лизал в щеки. Артем слабо изворачивался. Руки висели безвольно и противно дрожали, земля покачивалась под ним.

В комнате было прохладно и сумрачно. Окна, занавешенные пожелтевшими газетами, приглушали свет.

Прислонил ружье к стене, долго и жадно пил, обливаясь. Потом глубоко, освобожденно вздохнул и, как был — в сапогах, в штормовке, снять сил не хватило — упал на кровать.

Услышал, как под газетами, наверное, еще со вчерашнего, билась в стекло муха. Ее надсадное гуденье ввинчивалось в душу. Хотел встать, прихлопнуть муху, да тут же забыл про нее, ощутив себя на качелях: вверх — вниз… Внутри все замирает, когда он летит вниз, не в силах остановиться. Он напрягается, съеживается, ждет удара и не может дождаться.

Все ушло, осталась тишина…

Когда очнулся, долго не мог сообразить, где он и что с ним. Вокруг стлался полумрак, а в центре, над головой, светился розовый цветок, необыкновенно крупный, странный по расцветке и форме. Цветок покачивался из стороны в сторону, Артем не мог поспеть за его колебаниями, не мог ухватиться за него разумом и обессиленно зажмурился.

Но цветок не давал покоя, и Артем поднял голову.

— Проснулся? — услышал рядом тихий женский голос.

Сбоку, от стены, не видной с кровати, вышла девушка. Артем узнал. Это была Рита, секретарша директора. Ее муж работал до Артема помощником лесничего и утонул. Говорили, вместе они жили совсем недолго.

Рита неслышно ушла в дальний угол, где у Артема располагалась кухня, звякнула кружкой о ведро. Поднесла холодный край кружки к его губам, подложив под затылок ласковую и осторожную ладонь. Теперь лицо ее видел совсем близко, улавливал тепло ее дыхания.

Артем сел. Мерцанье в глазах прошло, словно холод воды унял его. На цветок смотрел упорно, уже догадываясь, что это.

— Это я кофту напротив лампы повесила, чтобы тебе свет глаза не резал. — Села рядом на край кровати. — Ты весь горел. Где так простыл?

— Не знаю. Разве уже вечер?

— Уже ночь.

— Я думал, часа два прошло.

— Ничего себе, часа два! С обеда без памяти, бредил, какую-то петлю просил.

— А-а, — скривился, как от боли. Память вернулась, снова провела вчерашней дорогой, дала еще раз пережить страх и отчаяние.

Артем лежал в майке, в трусах, на чистой простыне, под одеялом, как положено в его состоянии. А помнил ясно: свалился на кровать не раздеваясь. Порозовел от мысли, что раздеть его могла Рита.

Неужели она снимала с него грязную и рваную штормовку с обтрепанными манжетами, рваные на коленях штаны. Неужели она стаскивала сапоги? От стыда зажмурился, откинулся на подушку, пропитанную едким потом.

— Тебе хуже? — Рита положила на лоб прохладную ладонь. Захотелось, чтобы держала долго, бесконечно долго, и он слушал бы, как ровно дышит она, и приспосабливал бы свое дыханье к ее. Почему-то чувствовал себя маленьким, размягченным от ее заботливости.

Риту он часто встречал в конторе. Невысокая, чуть пониже его. Русые волосы коротко подстрижены. Глаза серые, таким бывает озеро перед дождем. Помнится, при встрече всегда удивленно вскидывает глаза, будто что-то хочет сказать и не может…

Рита неброская, как цветок незабудки. Видишь голубенькое, и больше ничего. К незабудке нужно присмотреться — тогда оценишь.

Вот и Риту как-то не замечал Артем. А теперь сидит она рядом, и ему хорошо.

— Ты устала?

— Немножко… — Рита убрала ладонь. — Я тебе делала холодные компрессы. Не помнишь?

— Не помню. Меня кто-нибудь спрашивал?

— Дмитрий Иванович приходил. И еще — Рытов. Я его не пустила. Тебе был нужен покой.

Ему совестно стало. Рита сидит с ним, а сама не отдыхала. Конечно же, устала.

— Рита, мне уже лучше. Почти хорошо. Иди спать.

Она сняла с гвоздя на потолке кофту, надела, снова приблизилась к кровати. Вид Артема ее успокоил.

Выглянула за дверь.

— Ой, как темно!

— Я провожу тебя.

— Что ты. Не надо! Ты еще слаб!

Артем силился подняться и, наверное, смог бы, но услышав, что слаб, поверил, откинулся на подушку.

— Ты возьми Норда за ошейник и иди с ним. Он потом вернется.

Рита вполголоса разговаривала с собакой на крыльце, уговаривала, что ли. Потом ушла. Артем отвернулся к стене, досадуя, что забыл попросить ее выключить свет.

Через два дня Артем выздоровел.

Вышел на крыльцо, ощущая в теле легкость и обновление. Солнце над березником едва зависло, еще не жаркое, но полуденная сила его угадывалась. На небе ни дымки, ни облачка. Новый день начинался ясным, сильным, будто специально к выздоровлению.

Поляна перед домом белела летним цветом. Крупная роса лежала на ромашках. Гудели пчелы, и запах меда струился от многоцветья.

Сколько он знал поляну, все время она менялась на глазах. Когда сошел снег и теплые ветры прилетели из ущелий, земля казалась бурой от полеглых прошлогодних трав. А вскоре все кругом стало фиолетовым от дружного цветения кандыков, которые росли так густо, что Артем ходил по тропке осторожно — боялся раздавить цветы. Он даже пытался сложить стихи, но стихи не получались, бросил эту затею.

Исчезли кандыки, и перед домом возник пожар из огоньков. Как много их росло! Артем подходил и разглядывал пламенеющие головки, трогал пальцами оранжевые лепестки, нюхал.

В майскую пору набрала силу трава, закрыла зеленым бархатом прошлогоднее тленье — совсем принарядилась поляна. Прошло время, и потухли, исчезли огоньки. Артем пытался отыскать их стебли, не нашел. Зачем мешать другим, пусть другие покрасуются. Мудра природа.

Зато в тенистых местах, под березами, среди папоротников, засветились нежно-розовые саранки. Выбросили вокруг себя стрельчатые листья венерины башмачки. Удивительные растения, и вправду напоминающие старомодные башмачки. Никогда доселе не видел их Артем. «Из семейства орхидей», — сказал Рытов.

Не могла, не хотела поляна оставаться однообразной. Словно модница, меняла краски и наряды.

Погасли чернильные искры кукушкиных слезок, аромат которых очень нравился Артему, и поляна надела бело-голубое платье, как раз к зною, сотканное из незабудок, ромашек и душистого чая.

На солнцепеках созревала земляника.

Артем стоял на крыльце раздетый, чувствуя босыми ногами тепло нагревшихся досок, и думал, что прежде, чем заняться будничными делами, он должен сделать приятное и необходимое.

Обжигая ноги росой, выбежал на поляну, нарвал букет из всех растущих тут цветов. Пусть каждый радует и веселит своим видом и запахом. Подровнял корешки, усадил в берестяную вазу, которую сам смастерил, поставил на стол. И в комнате стало празднично.

Наскоро позавтракав, пошел в контору. «В такой день, — думал он, — и дела начинать хорошо. Сама погода обещает удачу и везение». И снова скривился, вспомнив исчезнувшую петлю…

Из березника выскочил Норд. Морда и лапы мокрые, рыжеватая шерсть на боках слиплась. Тоже радовался утру.

Проходя поляной, оглядел дом. Крыша малость прохудилась, надо лезть чинить до осенних дождей.

Первое время, после приезда в Полуденное, Артем жил у Матвея. Жена главного лесничего гостила у родственников в городе, и места хватало. Артему у Матвея нравилось, он бы и еще жил у него, да Иван, который к своему помощнику как-то по-особенному присматривался, сказал:

— Почему бы тебе свою квартиру не завести?

Артем рассмеялся. Он как-то и не думал об этом, даже понятие «своя квартира» было для него непривычным.

— Мне и у Матвея хорошо.

— У Матвея-то хорошо, — говорил Иван. — Да ведь когда живешь в людях, без своего угла, чувствуешь себя временным. Не знаю, как тебя, а меня, когда жил на частной, угнетало чувство непрочности. Да и не будешь ты вечно у Матвея жить, надо корни пускать, — и повел Артема к старенькому дому на краю села, рассказав по дороге, что жил там безродный рыбак. Однажды уплыл и не вернулся. Здесь такое случается…

Дверь сиротливо висела на одной петле. Окна без стекол. Грустно смотреть на брошенный дом, Грустно и жутковато.

Они шагнули к крыльцу и услышали угрожающее рычанье. Из-под крыльца вылез худющий пес, метнулся на доски, давая понять: в избу не пустит.

— Это же Норд! — поразился Иван. — Хозяина больше года нет, а он все дом сторожит. Надо же!.. Ну, вот тебе и дом, и сторож.

На другой день Артем попросил у Матвея ведро, мастерок. Наскреб глины, притащил с берега песку, взял на складе извести и принялся за дело. Сначала смастерил летнюю кухню. Печь сложить оказалось просто: стенки и сверху плита с толстым налетом окалины. Подручный столик сделал из старых досок.

Весь в растворе уляпался, а рад. В полусгнившем сарайчике кое-какие дровишки остались. Заложил в подсохшую печь, снизу запихал клок бересты, поджег. Домашним дымком потянуло. Нюхал — не мог нанюхаться. Глядел, как горят дрова, и жалел горожан. Они лишены такого удовольствия.

Пес лежал на крыльце, наблюдал за движениями нового человека, в неспешности которого угадывал нечто прочное, хозяйское. В желтых собачьих глазах уже не было ни злости, ни настороженности, в них теплилось затаенное ожидание.

И вдруг Норд встал, с хрустом потянулся на передних лапах и боком-боком к Артему. А тот сидит, покуривает возле печки, и когда пес ткнулся мордой в колени, Артем воспринял это как должное. Запустил руку в густую жесткую шерсть на загривке, потрепал с небрежной ласковостью, как ласкают только своих собак.

Иван предложил Артему помощь, но тот неожиданно отказался. Сам ремонтировал избу: подштукатурил углы, побелил, выскоблил пол и почистил рамы. Походя учился столярничать.

Удивлялся себе: раньше и топора-то в руках не держал. В туристическом походе разве, где заготавливал дрова для костра. А тут полки сделал, табуретку. И хотя впервые взялся за это ремесло, руки сами совершали нужные движения, словно кто-то невидимый вел их и неслышно советовал, где еще подрубить или подтесать. Сладкий, неведомый ранее восторг наполнял его.

Приходил Иван, присаживался на крыльцо, щурился на оголенного до пояса помощника, поблескивающего потом. Иногда что-нибудь советовал, а больше молчал. И смотрел. Внимательно. Зорко.

Вот так Артем и устроил себе жилье.

7

— А, Стригунов! — Глухов поднялся из-за стола, подал тонкую энергичную руку, указал на мягкий стул. — Ну, рассказывайте, — сел рядом с Артемом. В синих глазах сквозило нетерпение.

— Ну, пришел, — со вздохом начал Артем. — Уже вечерело.

— Все это понятно. Дальше.

— Залез на кедр…

— На кедр? Впрочем, ладно.

— Кажется, задремал, а утром слез…

— Нет петли? Так?

— Так… — удивился директорской проницательности.

Дмитрий Иванович встал, шагнул по ковровой дорожке к двери, там круто повернулся, пошел назад, мимо Артема, к окну, взглянул на озеро.

Артем сидел, опустив пристыженно голову, разглядывал узоры на дорожке.

— Да-а, посрамил нас браконьер. Позор заповеднику. Позор… — повторял Глухов, не глядя на Артема. — Ошибся я в вас, Стригунов, ошибся…

Еще ниже опустил голову Артем. Совестно было ему, до тошноты совестно и горько, что испугался, полез на дерево и не выполнил первого серьезного поручения. Вот Иван узнает, насмешек не оберешься. Да что там насмешки. Выгонит директор с работы и будет прав. К чему держать таких хлюпиков.

— Значит, не узнали, кто приходил, — сказал Глухов не то вопросительно, не то утвердительно. — А нам известно, — тихо и как бы между прочим уронил он, и Артем тотчас же поднял голову, хотел спросить, да не решился. — Не буду мучать. Это был Клубков. Самый отъявленный на озере браконьер. Слыхали про такого?

Про Клубкова Артем слыхал.

— А как узнали, Дмитрий Иванович? — решился спросить он.

— Ларион Зуев рассказал. Он в тот вечер остался на «Дозоре», ремонт проводил и уснул. Ночью проснулся, вдоль дамбы кто-то крадется на лодке. Узнал Клубкова. Хитер зверь. Сначала решил узнать, чьей лодки на месте нет, а потом уж действовать… Вот такие дела, Стригунов, — подытожил Дмитрий Иванович и сел за стол, подперев ладонями острый, до синевы выбритый подбородок.

Он молчал, и Артем думал, что молчанье неспроста, о нем сейчас, о Стригунове, размышляет Глухов, иначе не стал бы в кабинете держать, и готовился к худшему, но решил сразу: если будет выгонять из помощников лесничего, проситься кем угодно, хоть рабочим на пилораму.

Но не об Артеме думал Глухов, о Клубкове. Вспомнил, как после приезда в Ключи он прямо из райкома, куда заходил представиться, завернул в леспромхоз принять кордоны, катер, лодки и другое имущество. Вечером директор леспромхоза пригласил его к себе домой и за рюмкой коньяка разоткровенничался:

— Трудно тебе, Дмитрий Иванович, придется в Полуденном. Народ там своенравный, никакого порядка не знает и знать не желает. Я бы не Полуденным, а Полуночным это село назвал. Днем никого на улице не встретишь — отсыпаются. А ночью только шум стоит: шарят кругом. Сети ставят на тайменя, капканы, петли на зверя. Не знаю кого и благодарить, что забрали у меня правую сторону. Есть там браконьер Клубков, остальные перед ним, как ягнята перед волком. Покоя тебе не даст, нервы на кулак вымотает и никак не поймаешь его, подлеца.

— Что же он из себя представляет? — поинтересовался Глухов, несколько скептически отнесясь к словам леспромхозовского директора.

— Мужик лет под пятьдесят. Нигде не работает, живет промыслом. Слышал, всем поторговывает: и маралятиной, и пушниной. За руку его поймать никто не берется. И место у него, у разбойника, самое подходящее — глухое, дикое: Щучий мыс.

— Ничего, — отвечал Глухов иронически, — выловим эту щуку.

— Буду рад за вас, — кивал тот, и в голосе слышалась вежливая снисходительность, которой Дмитрий Иванович по отношению к себе не терпел. И хотя Глухов еще и не видел Клубкова, возненавидел сразу. Люто. Клубков не выходил из головы, занозой застрял, и захотелось расправиться с ним раз и навсегда. Но после случая с петлей понял Дмитрий Иванович, что браконьера этого голыми руками не взять: хитер, видать, и ловок.

Тем сильнее захотелось расправиться с ним. Дмитрий Иванович был уверен: в случае успеха его авторитет пойдет в гору, и работать станет легче. Полуденские, видимо, только силу признают.

Целый день после того, как Ларион рассказал о ночном госте, Глухов не находил покоя. И ночь не спал, думал. До головной боли думал. И решение пришло.

— Ну, Стригунов, как же бороться будем с этим зверем? — спросил он, доброжелательно разглядывая Артема, словно бы и не помня о его промашке. А сам думал: с этим парнем легко разговаривать, не то что с главным лесничим или лесничим, которые мнят себя таежниками.

— Как-то надо, — хрипло произнес Артем, втайне радуясь, что директор, кажется, не собирается его выгонять.

— Клубков — ваш враг, мой враг, враг всего заповедника, — говорил проникновенно Дмитрий Иванович. — Если мы его не поборем, грош нам цена. Надо побороть. Согласен?

— Согласен, — облегченно выдохнул Артем. Он был благодарен Глухову за великодушие и согласен на все.

Глухов подошел к настенной карте.

— Где у нас Щучий… — Его указательный палец уперся в голубую растушевку озера, медленно пополз к жирной красной черте, которой была обведена на карте территория заповедника. Слово «Щучий», написанное рукой Глухова, лежало как раз на этой черте, то есть на границе.

— Посмотрите, он у нас как бельмо на глазу. Граница проходит по реке Сельга, а дом Клубкова как раз за рекой.

— Если бы на этой стороне, — пожалел Артем.

— Верно. Жаль, что не на нашей стороне, — согласился директор. — Но… — сделал значительную паузу. — Метров триста выше Сельга делится на два рукава, и второй рукав обходит дом с другой стороны. Значит, если основным руслом считать тот рукав, Клубков окажется на нашей стороне. Ясно?

— Ясно, — Артем уже понял мысль Глухова и поразился простоте решения, но пока не понимал, при чем тут он, Артем, и чем он способен помочь.

— Паспорт обхода сделали Кугушеву?

— Нет еще, не успел.

— Отлично. Будете план обхода переносить на кальку, включите в обход Щучий мыс. И еще. На днях будем готовить карту заповедника для посылки на утверждение, там тоже границу передвиньте за Щучий и включите мыс в описание.

— Хорошо, Дмитрий Иванович, но тот, второй рукав, может, и без воды совсем. Вдруг он сухой?

— Я позабочусь об этом, — значительно улыбнулся Глухов. — Но пока — молчок. Ясно? А потом поедете к Клубкову, передадите приказ о выселении. Думаю, будущая поездка доставит вам больше удовольствия, чем та, из которой вернулись, — лукаво подмигнул, но сразу стал серьезен и отпустил Артема.

8

Очередь в бухгалтерии подвигалась медленно, но никто не роптал: дело денежное. Мужики с почтением глядели на Трофимыча, на его круглые, в железной оправе очки, в которых он напоминал сову.

Трофимыч подозрительно долгим взглядом окидывал очередного, будто видел впервые, и начинал искать фамилию в ведомости. Тот замирал перед столом: вдруг да пропустили — бывают случайности, и облегченно улыбался, когда желтый ноготь приклеивался к графе. Нашел-таки…

Трофимыч отсчитал деньги, подал Артему.

— Но, беги к Фросе, — смеялись мужики.

— А зачем ему? — поинтересовался Трофимыч.

— Знамо, зачем. За пузырьком.

— Ему еще рано. Ох, охламоны, охламоны… Так… Зуев… — по-совиному глянул Трофимыч на Лариона, уже нависшего над столом. — Зуев… — черкнул ногтем под фамилией и поставил птичку.

Ларион взял со стола обгрызенную ученическую ручку, нетерпеливо потянулся к ведомости, щерился мужикам.

— Стой, не расписывайся, — остановил Трофимыч. — Где баба?

— Какая баба? — Ларион торопливо склонился над ведомостью, искал, где расписаться, но Трофимыч тянул ее из-под руки.

— Твоя, не моя же.

— На што она тебе?

— Еще спрашивает. Будто и на самом деле ничего не знает. Ну, артист! Дак ведь она ходила к директору, чтобы деньги заместо тебя ей выдавали. А то, говорит, у Фроси оставляешь.

— Да ты что, Трофимыч! — моторист размахивал руками, вертел кудлатой головой, искал у мужиков защиты.

— Я — ничего. Веди бабу. Или к директору шагай. Разрешит — выдам.

Мужики, стоявшие за спиной, и те, что сидели на стульях возле стен и толпились в дверях, сочувственно посмеивались, но вступиться за Лариона не торопились.

— Иди, Ларион, не мешай. Кто там следующий?

Следующим был Анисим. Трофимыч почтительно поглядел на него снизу вверх и даже сам подал ему ручку. Еще бы, во-первых, художник, а во-вторых, собою мужик видный — огромный, со смоляной бородой, степенный, в нем чувствуется спокойная сила.

К нему тут же пристал Ларион.

— Дай пятерку, Анисим. Опосля отдам.

— На что? — Анисим глядел на него снисходительно, как на малое неразумное дитя, и деньги прятать не спешил.

— Какая тебе разница… Сказал ведь, нынче отдам.

— Хочет конфеток бабе купить, — подсказывали мужики, смеясь.

— Но-о, — ухмылялся Ларион. — Шоколаду. Она до сладкого охочая.

— Жидкого?

— Да хоть бы и жидкого. Оба мы с тобой деньги транжирим. Я на водку, а ты на краски. Все равно переводим.

— Ладно, — согласился Анисим. — Дам на шоколадку. Но ежели жидкого купишь — смотри… — Тут Анисим увидел Матвея, отозвал его в сторону: — Матвей Матвеич, отпусти до завтра. В Ключи, сказывают, краски подвезли. Я бы белил да ультрамарину взял.

— Выставку-то скоро откроешь?

— Да какую там выставку… — смутился Анисим.

— Самую настоящую. А что, в клубе, честь по чести. Плотников попросим рамки сделать. Таблички напишем. Чтобы как у людей. Ты подумай-ка над этим.

— Можно, — гудел Анисим. — Вот закончу одну штуку и займусь.

— Ну, плыви, плыви, — разрешил Матвей.

Артем вышел на улицу, повернул к магазину. Деньги, казалось, шевелились в кармане, подталкивали, не давали никуда свернуть. Сейчас он рассчитается с Фросей за продукты и купит материалу на шторы. А то вдруг снова зайдет к нему Рита, а у него — пожелтевшие газеты на окнах. Ему захотелось украсить свою комнату, чтобы там было уютно и нарядно, специально для Риты. Он почему-то верил, что она еще придет к нему, и от этой мысли частило сердце.

В магазине полно народу. Женщины плотно обступили прилавок. В обычные дни их не видать — вроде женщин в селе нет, одни мужики. А тут — вон их сколько, не подступишься.

В глазах у Артема рябило от рулонов материала. Он понимал, что надо брать не какой попало, но копаться в этих цветастых ворохах было совестно. И он, придав лицу равнодушное выражение, оглядывал выложенные на полках куски материи. Наконец приметил один рулон: ромашки по желтому полю. Чем плохо? И свежо, и нарядно.

— Фрося, отрежь вот этого десять метров, — безразличным голосом попросил он.

Пожилая Фрося — так к ней обращались и старые, и малые — на мужские голоса отзывалась быстрее. Женщины больше смотрят, прицениваются, чем покупают. Мужики — решительнее.

— На шторы, че ли? — только и спросила Артема.

— Но-о, — ответил по-местному протяжно.

— Соображалка работает, — похвалила продавщица. Отмерила деревянным метром, надрезала край ножницами и рывком отделила кусок от рулона.

— Вот это мужик! — восхитились женщины. — Сразу видать: хозяйственный. Не чета нашим охламоном. Им лишь бы бельмы залить, а там хоть трава не расти.

Кто-то толкнул Артема в бок. Лез Ларион, тянул через головы смятую пятерку.

— Скорей, Фрося, — кричал дурашливо. — Терпеть силов нет!

— Без нее еще никто не помирал, — сухо ответила Фрося, чтобы женщины не подумали, будто потакает мужикам. С брезгливой гримасой нагнулась, взяла из ящика бутылку, подала.

— Заждалась, поди? — Ларион, как ребенка, взял на руки бутылку, покачивая, гладил горлышко.

— Тьфу, язви тебя, — плевались женщины. — Ни стыда у этих мужиков, ни совести.

Артем повел глазами по прилавку, примериваясь что бы еще купить, и вдруг стыдливо опустил глаза. С краю стояла Рита, окруженная женщинами. Поднесла к плечам ночную рубашку с кружевом. Заметила Артема и как укололась.

— Глазастый, дьявол, — беззлобно смеялись женщины.

Он смутился и вышел.

На полянке перед крыльцом щупленькая жена Лариона тянула мужа за рукав, но он уперся, прижимая к груди бутылку. Жена не могла стащить его с места, тыкала его в бок маленькими острыми кулачками, чуть не плача.

Было душно. Взбитая сапогами, в воздухе висела пыль, не опускалась и не поднималась. Солнце застряло на одном месте, день тянулся медленно, словно и для него праздник: за отработанное получено, и торопиться некуда.

И чужеродным, словно соринка в глазу, казался в выгоревшем полусонном небе вывернувшийся из-за горы вертолет. Блеснув стеклами кабины, он, снижаясь, перечеркнул улицу быстрой тенью и завис над поскотиной, взвихрив пыль выше берез.

Артем задумчиво стоял возле магазина со свертком под мышкой. С появлением вертолета оживился: вдруг на борту, в брезентовом, заляпанном сургучовыми печатями мешке, письмо из дому, от матери. Как она там? Не случилось ли чего?

Рита выскочила из магазина и бегом — к поскотине. Принимать почту. Артем сел на крыльцо, ждал ее возвращения…

Она возвращалась не спеша, перекладывала письма из руки в руку — разглядывала адреса на конвертах. Увидела Артема. Удивленно вскинула глаза.

— Ты чего как сиротка?

— Тебя жду.

Склонила голову набок, рассматривала его, словно раздумывая над его словами. Прядка светлых волос упала на глаза. Ловко сдула ее.

— А-а, ты письмо ждешь.

— Жду, — признался он.

— Нету тебе, Артюша, — даже искать в пачке не стала. Что же, значит, дома порядок. — Ты расстроился? Хочешь, я напишу тебе? Нежное-нежное…

Подошел Иван с хозяйственной сумкой, и Рита побежала в магазин — письма раздать и купить что не успела.

— Не обедал еще? — спросил Иван.

— Не хочу, — бодро соврал Артем.

— Врешь, глаза у тебя голодные.

Взял за локоть, потащил с собой.

9

Полуденное выгибалось по берегу озера крутой дугой. У самой воды берег чернел галечником. Выше начинался песок — белый, чистый. За песчаной полоской высился крутой склон, густо поросший обычными в этих местах дикой акацией, маральником, жимолостью. Дальше склон переходил в широкую ровную площадку. Здесь и стояли дома, протянувшись одной улицей от леса до леса, от скал до скал. За селом зеленела поскотина, над ней громоздились горы, густососновые, с черными островками пихт.

Раньше, до заповедника, домов в Полуденном насчитывалось немного: пятнадцать-двадцать. Справа, в веселом березнике возле скал, стоял дом лесничего, замыкая порядок. Слева, правда, уже за леском, ютился дом Артема. Так что жили лесничий с помощником в разных концах села.

Леспромхоз не очень заботился о благолепии единственной улицы. У жителей тоже не наблюдалось особого стремления украшать село, и строили — кому как придет в голову. Один хозяин ставил дом окнами на улицу, другой облюбовал место в конце огорода. Невеселым, серым, непричесанным казалось Полуденное.

С заповедником взбудоражилось село визгом пилорамы, многоголосым перестуком топоров. В середке села выросла гостиница с необычным в этих местах вторым жилым этажом под скатами крыши, откуда водная гладь просматривалась на десяток километров. Подле конторы срубили из лиственницы пятистенный магазин, а старое помещение приспособили под склад. На клуб средств не хватило, и первый этаж конторы оборудовали под клуб.

Повеселело Полуденное.

Дом Ивана был стар, но темные бревна гладки, словно полированы, даже поблескивают, если на них смотреть сбоку. Их хочется колупнуть ногтем, чтобы почувствовать твердость. В такие бревна не так просто вбить гвоздь.

Матвей переехал в новый, правда, очень неохотно. Им с директором построили двухкомнатные пятистенники с верандами, с беседками под березами, где в тихие вечера хорошо пить чай…

Иван распахнул калитку. В огороде, среди грядок с морковью и высоким стрельчатым луком, бегал за стрекозами с прутом мальчишка лет четырех. Волосы выгорели до белизны, нос облупился, красен, кожа на плечах шелушилась.

Иван отшоркал ладонью засохшую грязь на коленях сына, обнял, поправил порванные трусики мальчика. Спросил:

— Мама дома?

— Ага, книжку читает.

— Пойдем с нами, мужик, тоже голодный, наверно, — сказал Иван, нахмурившись.

— А я, пожалуй, домой пошагаю… — нерешительно остановился Артем.

Он видел, как затвердели тонкие губы лесничего. Знал: в семье у него неладно. Утром иногда приходит молчалив, раздражителен, одет небрежно. Похудел за последнее время, стал задумчив и все свободное время проводил на плантации.

Иван понял состояние Артема.

— Ничего, пошли.

Тамара, его жена, лежала в кухне на диване с открытой книгой. Она не ждала, что с мужем войдет кто-то посторонний, и на миг растерялась. Но, увидев Артема, успокоилась, перелистнула страницу. На его смущенное «здрасте» ответила рассеянным взглядом длинных черных глаз.

— Все читаешь? — спросил Иван каким-то, как показалось Артему, чужим голосом.

— Читаю, — ответила деревянно.

— Ну, читай, читай… Раз больше дел нет.

Тамара отложила книгу, медленно поднялась с дивана, поправив волосы, вышла.

В окно было видно, как она, красивая, гибкая, в тонком синем трико, легко спускалась по каменистой тропке к озеру. Села на плоский камень, и по тому, как уверенно к нему шла, Артем понял, что это ее излюбленное место.

Расструила по плечам длинные, цвета спелой соломы волосы, нашарила камешек, бросила в воду. Наблюдала, как расходятся круги по темной воде.

Артем раньше видел ее лишь издали. В контору она, как другие жены, никогда не приходила, не задерживалась и в магазине. Изредка, под вечер, гуляла с Аликом возле дома. Она была красива нежной и хрупкой, нездешней красотой. Гуляя, была рассеянна, не замечала вокруг себя, кажется, ничего, будто все окружающее — чужое и неинтересное.

Тамара бросила еще камешек, тряхнув волосами.

Однажды Артем видел, как туристы, ожидая экскурсионный теплоходик, вот так же сидели на берегу и так же бездумно механически бросали камешки. Но то — туристы. У них забот мало. А Тамара — жена лесничего, хозяйка, мать.

Иван сходил за дровами. Еловый сушняк загорелся от одной спички, весело затрещал. Иван поставил сковороду на плиту, достал с полки завернутый в целлофан желтый кусок свиного сала, и через несколько минут оно шипело на сковороде, распространяя по комнате запах, от которого у Артема текли слюнки.

Он давно заметил у лесничего удивительное свойство делать все красиво, как-то вкусно. Он даже сигарету умел курить особенно, бережно держа в кулаке двумя пальцами, затягиваясь осторожно, будто сигаретка кончается, а он не накурился и растягивает удовольствие.

Ходил легко и неслышно. Ни суеты, ни спешки. Не знали суеты и руки. Вот легким ударом ножа расколол яйцо до середины, перехватил нож свободными пальцами, разделил яйцо, вылил на сковородку. Второе, третье… Пока яичница жарилась, быстро нарезал хлеба, достал вилки. Послал сына:

— Зови маму есть…

Артем разглядывал квартиру. Дом планирован обычно для здешних мест: кухня и горница, отделенные перегородкой, в ней — проем, ничем не занавешенный, и Артем увидел в дальнем углу, возле окна, кровать с никелированными спинками, небрежно накрытую пестрым одеялом, из-под которого стыдливо высунулся край простыни.

Рядом стояла кровать Алика, возле нее виднелся бок старинного комода, какие стали большой редкостью и встречаются изредка в таких вот глухих селах, наподобие Полуденного.

Артем поймал себя на мысли, что неловко заглядывать в чужую комнату, куда не приглашен, и оглядел кухню, довольно просторную, вместившую и русскую печь с плитой, и диван, и книжный шкаф, и обеденный стол посередине. Над диваном — маральи рога. Крупные, ветвистые, редкостной красоты. Слышал, что Иван гордился и дорожил этим охотничьим трофеем. Красная обивка дивана выцвела, поистерлась. Здесь, видимо, спит Иван. И вообще это его комната, где можно работать по ночам, не мешая семье.

В том, что хозяин тут засиживается допоздна, сомневаться не приходилось. На полках книжного шкафа лежали высокой стопкой пухлые тетради, а над кухонным столом висела лампочка на удлиненном шнуре, с самодельным абажуром из пожелтевшего куска ватмана. На подоконнике — керосиновая лампа с чуть закопченным стеклом. В полночь она сменяет электрическую.

Иван заметил любопытство Артема, спросил:

— Что, не очень богато?

— Ну, почему… — промямлил Артем.

— Что небогато, то небогато. Мне недавно один тип сказал это.

— Кто же?

— А-а, неважно… — отмахнулся Иван.

Вернулся Алик, сказал:

— Мама не хочет.

— Ну, потом поест, — успокоил его отец легким голосом.

Поели молча, стали пить чай. Иван держал стакан пальцами обеих рук, сведенных обручем, задумчиво смотрел, как над чаем стелется легкий парок.

— Вот так и живем, — сказал он невесело и вдруг поднял на Артема глаза. — Ну, а как у тебя? Все нормально?

— Да вроде ничего, — ответил Артем и чуть заметно покраснел. Что-то уж очень загадочно смотрит на него лесничий. Может, уже знает о его неудачной поездке на Черный мыс? Сейчас подмигнет зеленым глазом, посмеется.

Но Иван не смеялся.

— Мать-то пишет?

— Пишет.

— А ты ей?

— Ну, и я тоже.

— В город не зовет?

— Звать — зовет, да только я не хочу. Мне здесь нравится.

— Слушай, Артем, мне давно с тобой поговорить хочется. Я к тебе долго присматривался. Ты парень вроде бы серьезный, лесное дело, кажется, тебе по душе. Пора бы и поближе познакомиться.

— А мы разве не знакомы?

— Знакомы, да не совсем. Так-то я о тебе много знаю. По анкете, по другим документам. А вот что у тебя там, в душе… Вот бы что мне хотелось узнать. Работать нам вместе, а тайга — штука серьезная. Это тебе не город, хотя город я уважаю, много жил там. Но в городе можно работать рядом с человеком и почти ничего о нем не знать. Кончилась смена, он ушел и что потом делает — бог весть. А здесь так нельзя. Надо все друг о друге знать, мы ведь все тут — почти родня. Вот и ты теперь нам родня. Бросил ты институт, променял город на тайгу… Кто ты: неудачник, романтик? Как ты сам думаешь?

— Так уж получилось, — Артем пытливо посмотрел в Ивановы глаза. В них теплилось ожидание и всепонимающее участие. Это живо подтолкнуло, обнадежило. — В школе любил стихи. Поступил в педагогический, на литфак. До второго курса доучился, там пошла практика. В школе. Ну, в общем, на практике все и началось…

— Что началось? — не понял Иван.

— Ну, это самое… В общем, не понравилось мне там. Скучно. Мы, студенты, на задних партах сидели. И вот, поверишь, еле высиживал урок. А ведь надо было не просто сидеть, а изучать своего ученика. Нам каждому по пацаненку дали, чтобы в конце года составить на него характеристику. Короче, понял, что любить литературу и учить ребятишек — не одно и то же.

— Сам ушел?

— Сам. С месяц протянул, а потом невмоготу стало. Да еще представил, что на четвертом курсе год преподавать. Нет, думаю, уж лучше сразу. Пришел в деканат, так и так: хочу уйти из института. Декан крутой мужик был, все боялись. Думал, ругать начнет, кричать станет. Нет, ничего. Не ругал. Помнишь, спрашивает, сколько слез было, когда списки вывешивали в вестибюле? Помню, говорю. Семь человек на место…

— Еропла-ан… — протянул Иван. — Из-за тебя, значит, чья-то судьба наперекос пошла.

— Наверно, — Артем виновато склонил голову.

— А знаешь, все же лучше, что сразу ушел. Смелости хватило. Это — по мне. Когда работаешь без души — страшно. Так, значит, отпустили тебя?

— Отдали документы.

— А родители?

— Мать плакала. Она хотела, чтобы я директором школы стал.

— Непонятное желание. Почему именно директором?

— А в нашем доме директор восьмилетки живет. Хороший мужик, как я теперь понимаю. Обходительный такой, вежливый. Культурный. Во дворе у нас его женщины очень уважают. Советоваться только к нему ходят, будто он один такой. Матери нравится, вот она и…

— Ну, а потом?

— Пошел на стройку. Окаренки с раствором каменщикам подтаскивал, кирпичи подавал.

— И долго там был?

— С месяц.

— Трудно стало?

— Да нет… Мастер машину бетона увез на сторону, а когда стали разбираться, я сказал прорабу. Мастеру — строгий выговор, а мне после этого хоть беги со стройки. Самое тяжелое всегда доставалось. Кузова от раствора очищать, цемент грузить. Ушел оттуда, все равно мастер выжил бы…

— Да-а, — сумрачно усмехнулся Иван. — А сюда как догадался?

— В газете заметка была про заповедник. И вот… — Артем посмотрел на лесничего. — Смеяться не будешь?

— Не до смеха.

— Когда я еще на первом курсе учился, мы ходили в туристический поход. Возле речки палатки поставили, начали ужин готовить. Я как раз по кухне дежурил. Ну, хлеб нарезал и прямо на камни положил. Девчата разорались, а преподаватель — вот был мужик, до сих пор вспоминаю, — заступился: в тайге, дескать, все стерильно. — Стыдливо посмотрел на Ивана. Тот — ничего. — И, знаешь, меня эти слова почему-то поразили. Все время я о них думал, и вот когда попалась заметка про заповедник, поеду, думаю, в тайгу, где все стерильно. В смысле — честно, без обмана.

— Ероплан. А дальше?

— Что — дальше? Работаю.

— И нравится?

— Нравится.

— Стихи-то пишешь?

— Нет, бросил. Чужие люблю читать, а сочинять свои, наверное, не мое дело.

— Здесь надо что-то делать и для души. Иначе — тоска задушит. Запьешь, как Ларион. Ни театров тебе, ни концертов — ничего нет. Кино раз в неделю. Рыбалкой или охотой долго не пробьешься. Ты же городской человек, тебе что-то такое — пошевелил пальцами — надо. Понимаешь меня? Ну вот, например, Анисим Спирин рисует, я — с кедром вожусь. Не знаю, что получится, но хочу, чтобы кедры легко было пересаживать из питомника на таежные пролысины, на порубочные участки. Дереву цены нет. От кедра вся жизнь в тайге. И птицы, и звери орехами питаются. Найди и ты себе занятие. Вот хотя бы изучай повадки животных. Когда маралы бегут — это балет. Сколько грации! Куда твоим балеринам! — глаза лесничего повеселели. — Это я к примеру. Заняться у нас есть чем. Тайга почти не изучена. Сколько тут интересных трав, кустарников.

— Да я уже чувствую это.

— Если тайгу всерьез полюбишь — в институт поступишь. Конечно, уже не в пед, — рассмеялся. — Я сам подумываю поступить. Техникума не хватает. Кедр — дерево серьезное, многого от меня требует. Книг вон сколько перерыл, — кивнул на шкаф.

Иван замолчал. Принес сигареты, поставил с краю стола пепельницу из консервной банки, глядел, как Артем разминает сигарету, как прикуривает.

— А насчет стерильности… — улыбнулся или поморщился, не поймешь. — Стерильность только в аптеке под стеклянным колпаком. А если в том смысле, который ты имеешь в виду, то и тут все куда сложнее. Встретишься и с обманом, и с нечестностью. Справедливое дело тоже защиты требует, заступаться за него приходится.

— У нас ребята на стройке заступались за меня, да бесполезно, — хмуро сказал Артем, морщась от дыма.

— Не знаю, как они заступались.

— Говорили мастеру, чтобы не прижимал в отместку.

— А мастер их так и послушал. «Спасибо, ребятки, что подсказали, я не знал», — передразнил. — Надо уметь заступаться. Надо уметь отстаивать. Надо уметь цапаться за свою идею!

— Цапаться? — с недоумением произнес Артем.

— Цапаться — не то слово. Драться!

— Тогда зачем все красивые слова?

— Какие слова? — прищурился Иван.

— Ну, что у нас и законы самые… — начал Артем с легким раздражением.

— Справедливые? — подсказал Иван. — Законы хорошие, дай бог всем такие. Ты вот скажи мне, похвалили бы твоего мастера, если бы обо всем узнали где-нибудь повыше, скажем, в райкоме партии?

— Но ведь не узнали.

— А вы туда обращались?

— Нет, — признался Артем.

Алику наскучило слушать взрослые разговоры, он перелез к отцу на колени, прижал голову к его груди. Легкие, как пух, волосы колыхались от дыхания отца.

— Стерильно! — говорил Иван, распаляясь. — Слово-то какое аптечное. Было бы стерильно, я бы прибил по всему побережью таблички: тут, мол, товарищи, заповедник. Рыбачить нельзя, зверя стрелять — тоже нельзя. Хотим всю тайгу в неприкосновенности сохранить вашим внучатам и правнучатам. И спал бы спокойно, без забот. Почему не спать? Подплыл браконьер, тот же Клубков, увидел табличку, поскреб в затылке: «Ага, нельзя», — и назад, домой. Да что там! Весь штат охранников можно было бы распустить. А то ведь не увольняет их Глухов, хотя денежки экономить любит.

— Перегибаешь, — в сердцах сказал Артем.

— Может, и перегибаю, — немного остыл Иван. — Я вот сейчас подумал… Представь: вся наша страна — заповедник, и мы — лесники — охраняем самое святое, — сделал пальцы щепоткой, будто держал в них что-то очень нежное. — Ну, ты понял меня? И кто нарушает это наше святое, тот браконьер. Твой мастер, например, браконьер. Согласен?

— Точно. Браконьер, — согласился Артем.

— Тогда почему ты на него акт не составил?

— Я еще не работал помощником лесничего, — попробовал отшутиться Артем, но Иван шутку не принял.

— А в заповеднике посторонних нет. Тут только лесники, ну, и еще браконьеры появляются. Все мы лесники. Директор — лесник, моторист Ларион — хороший или плохой, но лесник. А беда наша как раз в том, что порой мы не чувствуем себя лесниками. Браконьерам и повадно. От них не бежать, не прятаться надо, а ловить. Понял? Ловить. В городе, в деревне, в тайге — везде не давать им плодиться. А кто не браконьер, не лесник, тот… тот… Ну, ты видел, после северянки на берегу много мелкой рыбешки валяется?

— Видел, — осторожно согласился Артем. Он на самом деле часто замечал на песке серебристых рыбешек, которые слабо шевелили плавниками. Удивлялся их появлению, все хотел спросить мужиков, да забывал. Сравнение с ними обидело Артема. Он резко загасил сигарету в консервной банке.

— Эта мелкота боится шторма, жмется к берегу, ее разбивает о камни. Ею мы собак кормим. Куда же ее еще?

— В общем, ясно, — сказал Артем.

— Разозлился? — с интересом посмотрел на него Иван. — Это уже хорошо. Люблю злых, колючих. Наверно, потому, что сам такой. Злиться ты злись, а не забывай: будешь жаться к берегу — выбросит на камни. А потом всю жизнь станешь искать стерильности. Постарайся разобраться в нашей жизни, и будешь человеком, если чью-то сторону примешь. Иначе… — не закончив, махнул рукой, потянулся за сигаретами.

Резко хлопнула створка окна, тугой ветер влетел в комнату, наполняя ее влажным озерным воздухом, пахнущим хвоей и рыбой, видимо, как раз той самой, которой собак кормят.

— Началось! — произнес Иван с явным удовольствием, видя в окне низкое, свесившееся грязными клочьями к озеру небо.

Артем поднялся.

— До дождя бы успеть добежать до дому. Успею?

— Успеешь. Да и дождя-то, видно, не будет. Так, сухая гроза. Теперь они зачастят. С ветром.

— А мама плакала, — пробормотал Алик, протирая глаза.

Отец положил ему руку на голову, пригладил волосы, неотрывно глядя в окно. Тамара сидела на старом месте. Сидела неподвижно, обхватив руками колени. Волосы растрепал ветер, они напоминали пламя костра, казались живым огнем.

В залив ползли волны, тяжелые и темные от ряби. Они ударялись о камни, плющились, отползали назад, готовясь для нового удара, закручивались пружиной.

Над озером стоял грохот.

10

Артем и не думал, что легкие шторы из дешевого ситца так украсят не только окна, всю комнату: потолок, стены, углы. Даже громоздкая русская печь, и та будто принарядилась. Веселый желтый свет, исходящий от окон, мягко сглаживал трещинки и потеки, затушевывал их.

Некрашеные книжные полки пахли сосной, были золотисты. Артем протер тряпочкой корешки книг, которые удалось привезти из города и купить в Ключах, — были, в основном, сборники стихов и учебники по лесному делу. Отошел полюбоваться. Интересно, понравятся ли Рите его столярные изделия? «Должны понравиться, — решил он. — И вообще ей теперь в комнате покажется наряднее». В последнее время он часто думал о Рите, и светло ему становилось в такие минуты.

Он весело подмигнул деревянному соболю, который настороженно глядел на него с полки. Этот корень, отточенный волнами до поразительного сходства со зверьком, Артем нашел на берегу и был благодарен воде за подарок. Там много валялось фигурок зверей, иные пока лишь заготовки. Волнам долго бить их о скалы, катать по песку — ваять волков, медведей, извивающихся змей и другую живность.

Оставалось вымыть пол. Дела этого Артем не любил. Ползая на коленях с тряпкой, злился на себя, что накопил столько грязи. Всюду пыль и собачья шерсть, хоть не пускай в комнату кобеля, пока не вылиняет окончательно.

Только подумал о собаке, Норд добродушно взлаял на крыльце, словно здоровался.

Выскочил на крыльцо с тряпкой в руках, сердце заторопилось. Думал, идет Рита, но встретил Ивана.

Одет лесничий необычно. Вместо выгоревшей, прожженной у костров штормовки, в которой Артем привык его видеть, на нем черный костюм, треугольник белой рубашки разрезан галстуком. Иван слегка приволакивал ногами по привычке, хотя на ногах были не тяжелые сапоги, а начищенные до блеска полуботинки.

Иван, не поднимаясь на крыльцо, заглянул в желтый полумрак комнаты. Низкое вечернее солнце пробивало шторы неярким светом, отчего они казались еще наряднее.

— Еропла-ан… Уж не жениться ли собираешься? Прибарахлился вон. Шторы повесил.

— Да ну тебя, — смутился Артем.

— А что, невеста у нас есть. Чем плоха Рита? — и увидел, как отчаянно заалел его помощник. — А покраснел-то, покраснел… Угадал я, значит? А что, женись. Вот тогда ты у нас осядешь. Это уж точно.

Иван недовольно отогнал Норда, который обнюхивал его, как незнакомого, с некоторой настороженностью.

Артем заметил, что одежда на Иване сидит мешковато, и тот, видимо, мается в ней. Движения стеснены: ни сядь, где хочешь, ни прислонись. Он чуть было не присел на чурку, но тут же одумался и рассмеялся:

— Отвык, понимаешь, от костюма. В городе носил, все было нормально, а сейчас, как корова в хомуте.

— А куда так вырядился? — поинтересовался Артем.

— Как куда… К Матвею, то есть к его жене, — и поторопил: — Сворачивай все это да одевайся.

Артем знал, что у Веры, жены Матвея, день рождения. Главный лесничий об этом в конторе еще днем говорил. После обеда исчез, потом Артем видел, как Матвей ехал на телеге от магазина к своему дому. Одной рукой правил Карькой, другой придерживал что-то громоздкое, покрытое брезентом — видимо, продукты и водка. Матвей не пригласил Артема, и помощник лесничего нисколько не обиделся: значит, есть своя компания.

— Меня не приглашали, — сказал Артем, полагая, что Иван зовет его к Матвею на свой страх и риск.

Лесничий недоуменно поднял выгоревшие брови.

— Ты слышал, когда Матвей об этом говорил?

— Слышал.

— Ну, а чего? Пригласительных билетов у нас не раздают. У кого праздник — вся деревня валит без разбору…

Не без робости подходил Артем к дому Матвея. Из открытых окон неслись музыка и приглушенный говор многих людей. Возле калитки приотстал, пропуская вперед Ивана, и тот укоризненно покачал головой, видя такую его неуверенность.

Однако все оказалось проще. В кухне, где жарко полыхала печь, их приветливо встретила Вера — курносенькая толстушка, раскрасневшаяся, нарядная. Белое шелковое платье было ей узковато. В волосах, закрученных на затылке тугим узлом, белела ромашка.

— Кого тут за уши тянуть? — спросил Иван весело.

— Ой, спасибочко, спасибочко!..

Вера потащила гостей в комнату, где было сине от табака, пахло духами и нафталином.

Там вдоль стен, на диване, на заправленной клетчатым одеялом кровати, на скамьях и стульях чинно сидели гости. На двух сдвинутых посреди комнаты столах, накрытых белыми скатертями с кисточками, стояли запотелые водочные бутылки, на тарелках лежал нарезанный хлеб, огурцы, в блюдцах краснел винегрет.

И хотя со многими мужиками Артем виделся днем, они улыбались ему, а он им, и здоровались, смутно чувствуя, что на работе — это одно, а здесь все они одеты не по-рабочему, в чистые рубахи, и настроение у них совсем иное, а значит, и сами другие, новые, не те, что были днем.

На кровати сидело несколько очень седых старичков, в узкоплечих, будто детских пиджачках. Они теснились друг к другу, как бы понимая свою обособленность, о чем-то меж собой говорили глухими, будто из-под земли, голосами, покачивали белыми головами.

Матвей сидел среди мужиков, навеселе уже, красен, потен, в черном же, как Иван, костюме, вертел шеей, перехваченной узким галстуком.

— Ты где есть-то? — крикнула ему Вера. — Чего гостей не встречаешь? Я запарилась на кухне, помог бы!

— Не маленькие, не заблудятся, небось, — прогудел Матвей, пробираясь к двери. Подхватил под руки Ивана и Артема, потащил к скамье. Там подвинулись, дали место.

— Где твоя половина? — тихо спросил Ивана.

— А-а, — отмахнулся тот.

И тут Артем увидел Риту. Ее раньше загораживал Матвей. Она сидела на краю дивана в белой ажурной кофточке без рукавов, в серой юбке. Сбоку от нее, на лакированной фабричной тумбочке, гремела радиола, подрагивая в такт музыке зеленым глазом.

Перегнувшись через валик дивана, Рита перебирала на полке пластинки. Серая юбочка туго обтянула полные ноги выше колен, и Артем помимо воли уставился на них, мучительно стыдясь, и в то же время не в силах отвести глаз от круглых матово-белых коленок.

Рита угадала на себе пристальные глаза и, не оборачиваясь, одной рукой натягивала край юбки, но короткая юбочка не слушалась.

Артем отвел глаза, но все еще видел Риту, ощущал в душе что-то стыдное, молодое.

Матвей встал, спросил у всех сразу:

— Чего мы сидим по углам? Начинать пора.

На его голос прибежала Вера, решительно потянула мужа за воротник, тот склонился к ней, подставив ухо. Лицо Матвея стало виноватым.

— Ну, подождем, разве я против, — оправдывался он.

Вера вдруг отстранилась, прислушалась и побежала на кухню, где слышался перестук каблуков, громкие голоса. В комнату вошел Глухов в дорогой белой рубашке с запонками-камешками. Под руку он вел жену — полную черноволосую женщину в голубом платье с большим вырезом на груди.

Сзади их сопровождала Вера, держа в руках нарядную коробку, и Артем усовестился, что сам он ничего не догадался подарить.

— Прошу к столу! — широко разводя руки, приглашала Вера. Артем понял: ждали директора.

Мужики охотно задвигали табуретками, стульями, лавками, подсаживаясь к столу, удовлетворенно покрякивали. Артем сел с Иваном. Спина прямая, ладони в коленях, лицо постное. Седых старичков подводил сам Матвей, усаживал рядышком одного к другому, как детей.

Налиты рюмки, разложены вилки. Матвей построжел. В руке светился граненый стакан.

— У моей супруги, жены значит, день рожденья. Праздник у нас веселый, и мы повеселимся, как умеем, а первый тост, по нашему обычаю… — большим пальцем свободной руки показал за спину, но не на диван, а выше, в пространство, за стены и потолок.

Вера сидела между директором и его женой, что-то говорила им. Дмитрий Иванович понимающе слушал, кивал головой.

Седенький старичок с козлиной бородкой, сидящий справа от Артема, ткнул его кулачком в бок, показал на хозяина, все еще говорящего:

— Молодец, парень-то, наше блюдет.

— Ага, молодец, — согласился Артем, не понимая ничего, и встал, когда все встали, и выпил вместе со всеми, и помолчал, как все. Потом пили за Веру, и Артем, подняв рюмку, вздрогнул: с противоположной стороны стола его ласкали Ритины глаза, такие близкие, что он смутился.

Стало шумно и весело, все разом заговорили. Звякали вилки, запах тушеной с мясом картошки напоминал Артему родной дом. Мать часто готовила сыну его любимое блюдо. Легко Артему стало, и все нравились.

В это время на пороге появился Гаврила Афанасьевич. Рябое лицо светло и торжественно, щербатый рот сдержанно улыбается.

— Доброго здоровьичка, люди почтенные! — церемонно поклонился, поискал быстрыми глазами за столом. Нашел. — С днем рождения тебя, Верушка! — И, поймав на себе острый взгляд директора, объяснил, обращаясь сразу ко всем: — Думал в магазин, да Фроси где-то нет. А на кордоне все тихо, не беспокойтесь…

Хитер старик, хитер.

Кугушева потащили за стол, он для приличия упирался.

Штрафной стакан пил стоя, пил мучаясь. Дыханья не хватало, но Гаврила Афанасьевич терпел: люди смотрят.

Выпил, крякнул, вытер рот рукавом синей форменной куртки, наливаясь благодарностью ко всем, заговорил:

— Так вот, люди почтенные, выехал я, значит, с кордона, проехал свой обход, гляжу — лодка с нашей стороны шпарит. Думаю, отсеку ему путь, погляжу, кто такой. А он, змей, на «Вихре». Я со своей тарахтелкой разве угонюсь? Ушел.

— В какую сторону? — как бы между прочим поинтересовался Глухов, цепляя на вилку ломтик маринованного огурца.

— К Щучьему.

— Не Клубков? — задумался Матвей.

— Не знаю, Матвей Матвеич, — нараспев начал Кугушев, глядя, однако, на директора. — А только мне обидно стало. Ведь кто я? Охранник государственного зверя и леса, а мотор у меня — тьфу!

Гости хмуро молчали. У всех наболело: в заповеднике ни моторов хороших, ни бензина, но не ко времени разговор, не для веселого часа. Кончится праздник, тогда вспоминай свои беды. А пока хочется отвлечься.

— Будут у нас и моторы хорошие, и бензин, — негромко заговорил директор. — Все будет… Со временем.

— А браконьер — змей, — прослезился вдруг Гаврила Афанасьевич. — Он ить не ждет, он шастает.

— Дошастается, — уронил Иван.

Кугушев сел, наконец, стал есть винегрет. И тут Артема будто кто за язык потянул.

— Гаврила Афанасьевич, — сказал он громко. — Я у вас на солонце волчьи следы видел.

Все замолчали. Кугушев перестал жевать, тупо уставился на Артема. Спросил удивленно:

— Когда ты у меня был?

— Я его посылал тропу проверить, — торопливо проговорил Глухов, тяжело глядя на помощника лесничего.

— И что, волчьи следы?

— Волчьи! — с жаром начал Артем, не видя злого директорского взгляда и недоумевающего — Ивана. — Крупный такой след и длинный. Впереди два когтя.

— Только этого еще не хватало, — нахмурился Дмитрий Иванович. — Волков развели.

— Че брешешь! — лесник неприязненно покосился на Артема. — Откель они там, волки? Собачьи, поди, следы… Мой кобелишка наследил, а он со страху — волки.

— Слушай, Гаврила Афанасьевич, — строго посмотрел на него Иван. — Штрафовать тебя надо! Приказ забыл? Все собаки должны быть привязаны.

— Да он смиреный, — жалобно оправдывался Кугушев, каясь, что с собакой дал маху.

— Смиреный, пока сытый, — мрачно уточнил Матвей. — А с волками так: завтра же иди и выслеживай, — постучал пальцем по столу. — Я потом людей подошлю, перестреляют.

— Схожу, Матвей Матвеич, — заторопился лесник. — Завтра же пойду. А людей мне зачем? Волков я не бивал, че ли?

— Кобеля я у тебя в последний раз что-то не видел, — не отставал Иван. — Или он у тебя в то время тайговал?

Совсем бы туго пришлось старику, да в дверях вдруг появился Ларион. Стоит, покачивается, за косяк держится.

— Они тут выпивают, а я имя свет гони, да?

— Ты чего трактор бросил? — спросил Матвей.

— А я не бросил, он работает. Огонек-то, вишь, светит, — нетвердой рукой показал на горящую лампочку под потолком.

— Ох, Зуев… — покачал головой директор.

— А че, Зуев не человек? У всех праздник, а я…

— Пьян ить. Нехорошо, — наставительно сказал Гаврила Афанасьевич, поглядывая опять же на Глухова, словно тот должен оценить его рассудительность.

— А ты меня поил?

— А то нет, змей. Вспомни-ка.

За столом рассмеялись, припомнив недавнюю историю.

Купил Кугушев в Ключах четыре мешка пшеничной муки. От магазина до припаромка уговорил подвезти случайного шофера. Сел на мешки возле берега, стал ждать, не подвернется ли попутный катер. Долго ждал. Как назло — никого нет. Рейсовый теплоходик ушел час назад, леспромхозовский — где-то в верховьях. Чистое озеро, ни одного суденышка не увидишь.

Надежду было потерял, да из-за райпотребсоюзовских барж вывернулся «Дозор» и — к припаромку. Обрадовался Гаврила Афанасьевич, но, как оказалось, раньше времени. Метра два «Дозор» до берега не дошел, застопорил мотор. «Ты чего?» — закричал Кугушев маячившему у штурвала Лариону. А моторист вышел из рубки на палубу, в воду смотрит, в затылке чешет: «Не могу ближе. Тут камни». — «Да откель там камни? Сроду все причаливают!» — «У меня осадка большая, только заправился. Если бутылку посулишь, рискну». — «Шут с ей», — плюнул Кугушев.

Причалил Ларион, камни не помешали. Трап сбросил. Да так, что по нему и без мешка не поднимешься: круто, косо. Покряхтел лесник, попробовал — страшно, того и гляди, в воду загремишь.

«Ты бы подсобил, Ларион». — «За пару мешков — бутылка. Сам перетаскаю».

Делать нечего. Согласился. И пока Ларион таскал мешки, сбегал в магазин, взял две бутылки мотористу, одну себе — с горя.

Отчалили, поплыли. Ларион откупорил одну:

«Ну, давай, дед, врежем».

Испугался Гаврила Афанасьевич. Напьется моторист, и тогда уж не про муку думать придется, а как бы живому до дому добраться.

«Нет, Ларион, ты сам выпей маленько, а я не буду. Че-то болею нонче. Даже не проси».

«Ну, ты хоть самую малость со мной. Один-то я не могу ее».

«Разве уж малость…»

Выпил несколько глотков Кугушев, и больше пить не стал. А Лариону лишь бы помогли начать, потом он и в одиночку может. Короче, свалился прямо в рулевой рубке. Старик испугался. Что делать? Теплоход идет, мотор гудит, за кормой бурун тянется, берега плывут. Пришлось самому к штурвалу становиться. Крутить рулевое колесо — дело не такое уж хитрое. Гаврила Афанасьевич до кордона дорулил. А как скорость гасить, как причаливать — не знает.

Все рычаги перепробовал. Нашел нужный поздно: воткнулся в песок «Дозор», да так, что Кугушев чуть лбом стекло в рулевой рубке не вышиб. Хорошо, что еще не наскочил на острую скалу. Два мешка от толчка слетели в воду, распоролись об острый каменный гребень…

Посмеялись, вроде раздобрели, однако выпить мотористу так и не поднесли. Боялись, загубит трактор.

Становилось жарко. Мужчины расстегнули воротники. Матвей сорвал галстук, с наслаждением запустил в угол, выскочил из-за стола, тряхнул кистями рук, блеснул зубами — красавец и только!

— А ну, Рита, крутани вот эдакое! — энергично бросил пиджак в чьи-то руки.

Его поняли. Начали сдвигать столы к стене. Стулья, табуретки, скамейки — по углам, чтобы не мешали. И сразу образовался круг, в центре которого, решительно улыбаясь, стоял Матвей.

Вера сама выбрала пластинку, подала Рите. Игла зашипела, и невидимые музыканты ударили по струнам балалаек. Словно ветер по ущелью прошел. И было это так неожиданно после эстрадных песенок, что Артем удивленно вскинул голову, замер.

Он редко слышал балалайку. В городе этот инструмент искоренился, уступив место гитаре. Она полнее выражает чувства горожан. Наверное, услышь Артем балалайку в городе, не обратил бы внимания, а тут, в негромком наигрыше камаринской отметил что-то родственное, близкое этому дому, людям, лица которых сразу просветлели. Да и самому стало по-особенному светло и лихо.

Матвей выждал такт, повел плечами и поплыл по кругу. Глаза его сурово и весело подмигивали, и только твердые губы замерли в напряжении.

— Давай, давай, Матвеюшка! — кричали мужики, разомлев душой. Старички тоже кричали. В их остывающих глазах был свет.

Матвей, все убыстряя перестук каблуков, волчком прошелся по кругу, легко справляясь с большим телом. Щелкали каблуки, стонали красные половицы, звонко чокались недопитые стаканы на столе. Веселись, душа!

Вера смотрела на мужа восхищенно и ревниво, будто не ей, а пляске принадлежал Матвей, одной пляске, над которой она, Вера, не властна, никто не властен. Да, верно, и сам Матвей не волен остановиться. Неистраченная сила рвалась наружу, удаль требовала выхода и находила себя в пляске.

Дмитрий Иванович, склонившись к жене, шептал ей на ухо, улыбчиво кивал на Матвея. Наверное, ему нравилось. Жена слушала невнимательно, полностью захваченная пляской. Утвердительно кивала. В ее ласковых темных глазах сквозило восхищение.

«Здорово!», — думал Артем, дрожа от непонятного волнения. Раньше не любил плясок даже на хорошей сцене. Ему казалось, при всей отточенности движений, в пляске артистов — неискренность, что они всего лишь играют перед зрителями. Да и для зрителей эта пляска не более, как игра людей, одетых в давнишние одежды, которые никто не носит. Было время, да прошло, и теперь это несерьезно, как лубочные картинки.

А тут — другое. Матвей — плоть от плоти этих деревенских мужиков. Пляску затеял не ради показа, не ради заработка. Его русская душа этого просила ради удовольствия, и выкладывался он без остатка.

— От змей, от змей! — размягченно повторял Гаврила Афанасьевич и лез в круг обниматься с Матвеем. Его не пускали, не хотели, чтобы красота так быстро кончилась. Не часто они ее видят. И когда музыка смолкла, а игла зашипела по пустым бороздкам, Матвей разом остановился, тяжело дыша, с виноватой улыбкой на потном лице.

Поднялся шум, крики. Просили еще, совали в руку стакан водки, но Вера уже тут как тут: тянула за руку к дивану — отдохнуть, а скорее всего, ревновала к чужим глазам. Матвей покорился ей — большой, сильный, пахнущий крепким мужицким потом.

Артему стало душно, и он вышел во двор, где была ночь, глухая и теплая. В беседке одиноко вспыхивала красная звездочка сигареты. Он подошел и узнал Ивана.

Молча сел рядом. Ни о чем не спрашивая, глядел, как в светлом квадрате незатворенной им двери вились комары и мотыльки, привлеченные светом.

Иван оценил это понимающее молчанье, положил руку Артему на колено, как бы деля думы пополам.

В коридоре послышались шаги, и в дверях возник силуэт Риты. Она огляделась из-под руки, медленно пошла к беседке, вглядываясь во мрак.

— Фу, стыд какой, — произнесла капризным голосом. — Такие молодые, а сидите, как старики. Потанцевать не с кем.

— Я свое оттанцевал, — усмехнулся в темноте Иван.

Артем промолчал. Ему совестно было покидать лесничего. Однако Иван понял Артема. Понял и опередил:

— Вы танцуйте. А я — домой, — и ушел. Тоненько поскрипывала калитка — провожала.

Рита села на скамейку, и Артем уловил тонкий, завораживающий запах духов. Его плечо касалось ее плеча. Через рубашку чувствовал тепло упругого тела. Хорошо ему стало.

— Так и сидеть будем? — спросила Рита насмешливо.

— Знаешь, что-то не хочется в комнату идти. Там жарко.

Он хотел бы потанцевать с Ритой, но чужие глаза. Мужики станут подмигивать, женщины значительно перешептываться. Посмотрел в сторону озера, которое — даже невидимое — ощущалось рядом: дышало прохладой, чуть слышно ворошило прибрежную гальку. Луна, наконец, выползла из-за Громотухи, застряла в низких облаках, с трудом высветив расплывчатый желтоватый круг.

Рита поежилась.

— Проводи меня, Артюша.

Они шли вдоль берега, слабо очерченного песчаной полосой, еле проступающей во тьме. Черной живой стеной стояло над ними озеро без единого огонька на далеких берегах, и оттого казалось оно бесконечным.

Вышли к озеру, сами того не замечая, оставив в стороне улицу и дом Риты. Неведомая сила влекла их сюда, к огромному скопищу воды, и Артем понял, что он всегда думает об озере, как о живом организме, который может радоваться и сердиться, но всю таинственность которого не постиг и никогда не постигнет.

— Слушай, Рита, за что мы первый раз выпили? — вспомнился странный тост Матвея.

— За тех, кто не вернулся. Здесь так привыкли. Часто тонут. Ты на нашем кладбище ни разу не был? Там мало могилок. Да и то почти одни женские. Мужчины вон там… — протянула белеющую руку, указывая на озеро, в даль его. — Человека два-три за лето не ворачиваются. Вот и Володька мой где-то там…

Артем пожалел, что затеял этот разговор. В слабом озерном ветре ему почудился вздох бывшего помощника лесничего, который навсегда стал частицей озера.

— В твоем доме жил рыбак. И он — тоже, — шепотом сказала Рита.

— Мне говорили. Ты его знала?

— Видела. Высокий и очень худой. Рыжий, борода рыжая. Он на люди редко показывался. Наловит рыбы, продаст и снова уплывет. Улыбка у него была детская. Говорили, что добрый. Больше ничего не знаю.

— Страшно все-таки… Жил человек, потом не стало его, и никто не знает: где, почему, как. Был — и нету. Вот как этот камешек, — Артем нагнулся, поднял влажный кругляк, кинул, не глядя. Булькнуло, наверное, пошли круги, и снова загладилось.

— Здесь никого не находят. Старики говорят, вода такая, на дно тянет. Но люди не камушки, их-то не забывают…

— Дело не в этом. Страшно, когда исчезаешь незаметно. Будто камешек или травинка. Когда никто не знает причины.

Они набрели на деревянную лодку, вытащенную на берег. От нее пахло смолой и рыбой. Залезли в лодку, сели рядом на узкую скамейку, лицом к воде.

— Куда поплывем? — спросил Артем.

— Куда хочешь, только далеко-далеко… Мне всегда хочется уехать далеко, а куда — не знаю, — она тихо рассмеялась. — Во сне часто снится: еду, а никуда не приезжаю.

Рита помолчала, запела вполголоса.

Песня была, наверное, очень старая, и Ритин низкий, чуть надтреснутый голос навевал удивительную, сладкую печаль. Лицо Риты молочно проступало во тьме, глаза были глубоки, таинственны и бездонны, как песня.

Дай мне, ночка, одну звездочку, Дай мне, ночка, саму светлую…

Тихо струилась древняя женская печаль, такая же древняя, как горы, тайга, озеро между гор, которое кормит и поит живущих на его берегах людей и берет с них дорогой выкуп.

— Эту песню мама пела, — сказала Рита. — Она у меня очень красивая. Когда папы не стало, мы поехали на Украину. Там она вышла замуж за агронома. Толстый такой, лысый, а брови густые, черные, как у нашего Матвея Матвеевича. А я сюда вернулась. Володька мне письма писал, звал. Прилетела к нему, а он через две недели… — облизнула пересохшие губы.

— Как получилось?

— На учет зверя плавали в дальний конец. Плыли назад — северянка началась. Лесники говорят, давайте пристанем к берегу, переждем. Они к берегу повернули, а Володька не захотел. Ко мне торопился.

— Ты — хорошая…

— Почему? — смотрела на него, и Артем улавливал теплоту ее дыханья. Неожиданно для самого себя поцеловал ее в теплую, высветленную луной щеку.

— Не надо. Володя увидит — рассердится.

Она странно улыбалась, а может, так Артему показалось. Ночью все странно. Поднялась. Вылезла из лодки. Огладила юбку.

— Только, знаешь… не провожай меня. Ладно?

— Как хочешь, — пожал плечами Артем и услышал мягкий шелест песка под ее быстрыми шагами. Долго смотрел в плотную тьму деревьев и домов, куда ушла Рита. Ждал, когда засветится ее окно. Но оно не засветилось, потому что давно заглох трактор.

11

Народу возле клуба собралось много. Тут и обходчики, живущие в Полуденном, и лесники с кордонов, и рабочие с пилорамы — все тут. Дымили махоркой, в который раз перечитывали объявление о производственном собрании, неделю висящее на дверях, весело, возбужденно переговаривались.

Собрания мужики любили. И полуденские, и те, что издалека, приходили, приезжали, приплывали на собрание, как на праздник, одевшись во все новое. Не бывало, чтобы кто-то опоздал или вовсе не явился без всякой причины. Ведь на собрании можно услышать последние новости, поговорить о своих нуждах, которых всегда предостаточно, послушать других да и вообще посидеть всем вместе. Не так уж часто они видятся друг с другом. Лесники с кордонов, те и подавно рады случаю лишний день побыть в Полуденном, каком ни есть, а центре. Их, живущих круглый год в отдалении, как никого другого, тянет к людям.

Здесь же, в весело гудящей толпе, и Гаврила Афанасьевич. Лесная эмблема на фуражке начищена золой и горит огнем. Редко надеванный темно-синий плащ с ясными, начищенными же пуговицами, шуршит на нем, лицо старика светится радостью. Пристал с каким-то разговором к Ивану. Тот улыбается, но глаза озабочены. На кедровом питомнике коровы повалили забор из трухлявых жердей, изломали несколько саженцев, истоптали всходы — глядеть было больно. Он эти саженцы на горбу из тайги таскал вместе с землей, чтобы корни не высохли, а коровы их единым махом, хоть плачь. Тихон помог поправить забор, да надолго ли хватит. Если бы жерди были новые, но где их возьмешь. Их надо просить у Глухова, а он все тянет.

Стоял Иван с Кугушевым, слушал, что тот говорил, но слова лесника проходили мимо, душой Иван был там, на своем участке, и в глазах стояли сломанные стволики.

Появился Матвей, тоже озабоченный.

— Кончайте курить, давайте в зал, — говорил главный лесничий и подталкивал рабочих к дверям.

Мужики с готовностью потянулись в зал, но сесть норовили подальше от крохотной сцены со столом, накрытым красным. Устраивались на последних скамейках, в углах, где сумрачнее, а значит, поспокойнее. Шибко на виду быть стеснялись.

Артем тоже сел на последнюю скамейку, рядом с Анисимом, одетым в синюю косоворотку. По соседству с ними вертел кудлатой головой Ларион. Вид благостный, под хмельком уж. Подмигивал соседям, щерился — все ему нипочем.

В первом ряду устроился только Гаврила Афанасьевич. Рассудив, что оттуда и виднее, и слышнее. Мужики подсмеивались:

— Ты бы сразу в президиум!

Гаврила Афанасьевич оборачивался, шутливо грозил им пальцем и покидать своего места не думал.

Разговоры и смешки смолкли. К столу президиума шли Глухов, Матвей, Трофимыч, который на всех собраниях вел протоколы. Сели за стол, о чем-то посовещались между собой, и тогда поднялся Дмитрий Иванович.

— Так вот, товарищи, к чему наша безалаберность приводит, — Дмитрий Иванович помолчал, укоризненно оглядывая зал. — Могу порадовать: Зуев угробил трактор. Теперь будем сидеть без света.

— Как угробил? — спросили из задних рядов.

— Вечером напился, уснул. А в двигателе, оказывается, протекал масляный радиатор. И вот результат: полетели подшипники. Так, Матвей Матвеевич?

— Так, — качнул головой главный лесничий.

— Угробить трактор, оставить все село без света! Ведь это же вредительство! — продолжал Глухов, — Что теперь прикажете делать? Один пьет в рабочее время, другой по три дня на работу не ходит. Вот Спирин… Его на день в Ключи отпустили, а он три дня там пропадал.

— Тут другое, Дмитрий Иванович, — сказал Матвей. — Он за красками отпрашивался, а в Ключах их не оказалось. Полетел в город. Подвела погода.

— Краски красками, а обход три дня без надзора.

Глухов наклонился к Трофимычу и что-то зашептал ему на ухо. Тот сошел со сцены, переднюю пустую скамью отодвинул к сцене, отделив ее таким образом от зала. А когда поднялся на сцену, сказал:

— Зуев и Спирин, прошу выйти сюда!

Ларион шел к сцене, дурашливо улыбаясь. Перед тем, как сесть на скамью, он сдул с нее невидимую пыль. Сел задом к залу, чем вызвал веселый смех среди мужиков.

— Садитесь лицом к народу, — сурово сказал ему Дмитрий Иванович и с презрением отвернулся.

— Ладом садись, ладом, — крикнул Гаврила Афанасьевич Зуеву. — Пускай на тебя все посмотрят, какой ты есть. Бесстыжий! Счас мы с тебя и за муку, и за поросенка спросим!

Матвей недовольно махнул старику рукой, чтобы замолчал. Потому что смех уже слышался отовсюду, а разговор предстоял серьезный.

Анисим шел к скамье, не глядя на людей, ссутулился и даже, кажется, стал меньше ростом. Он сел рядом с Ларионом, опустив глаза к полу, судорожно расстегнул ворот, будто его мучило удушье. Артему стало его жалко.

— Кто желает сказать? — спросил Дмитрий Иванович, пытливо оглядывая зал. — Давайте не будем тянуть время. Света, сами понимаете, — покосился на притихшего Лариона, до которого тоже дошло, что дело серьезное, — света нет, дотемна надо кончить.

Тишина стояла мертвая, слышно было, как скрипит кончик карандаша Трофимыча, ведущего протокол.

— Будем молчать? Или вы считаете, Зуев и Спирин поступили правильно? Может, мы им благодарность объявим? Премию дадим?

Артем нашел глазами Ивана. Тот сидел впереди на два ряда, немного наискосок. Сбоку виднелась его острая скула. Надо было сесть с ним. С Иваном Артем себя чувствует смелее.

Глухов посмотрел на сидящего впереди Кугушева.

— Может, нам товарищ Кугушев выскажет свое мнение?

Сзади засмеялись.

— Ничего смешного не вижу, — укоризненно проговорил Дмитрий Иванович. — Решается судьба людей. Как мы решим с ними поступить, так и будет.

Гаврила Афанасьевич растерянно оглянулся и, пригнувшись, пошел к задним рядам.

— Ты куда? — остановил его Матвей.

— Я думал, может, не туда сел.

— Говорите с места, — досадливо поморщился Глухов.

— Дак че говорить-то? Оно, конечно, плохо, что Ларион загубил мотор. По пьяному делу че хошь загубишь. Вот взять мою муку…

— Речь не о муке, — перебил Матвей. — Речь о тракторе. Как ты предлагаешь поступить с Зуевым?

— Пускай ремонтирует. Сломал, дак исправляй сам.

— И все?

— А че еще? — развел руками лесник.

Матвей махнул ему рукой, дескать, садись. Гаврила Афанасьевич, довольный, что оставили в покое, перебрался к мужикам, в угол.

— Можно я? — поднял руку Матвей.

— Да, конечно, — разрешил Дмитрий Иванович и смотрел на него настороженно.

— Смех смехом, мужики, а дело серьезное. Сколько мы предупреждали Зуева, сколько уговаривали — не помогает. Сами скажите: как с ним быть? Сегодня он лишил нас света, завтра «Дозор» на камни выбросит или утопит. На чем мы продукты к зиме завезем? — помолчал, давая всем поразмыслить. А поразмыслить было над чем. Завозка продуктов — и без того сложное, хлопотное дело, и если лишиться катера — заповедник будет как без рук. Это понимали все — притихли, задумались. — Дмитрий Иванович стоит за то, чтобы с Зуева высчитать за ремонт двигателя, а самого выгнать. А значит, и выселить из Полуденного…

— Да, да, товарищи, — перебил с места Глухов. — Прошу всех учесть: кого мы увольняем, тот автоматически теряет право на жительство на территории заповедника!

— Я сначала было не хотел так жестко, — продолжал Матвей. — Не соглашался с директором. А тут вижу — Ларион и сейчас выпивши, никаких выводов не сделал. Трактор спалил и веселится. Так, может, на самом деле обойдемся без него? Потому что человек он, прямо скажем, ненадежный, а? — И смотрел в зал, как бы спрашивая совета.

Сзади послышался топот. По проходу бежала жена Лариона. Она подскочила к мужу, стала бить его остренькими кулачками по плечам, по голове, всхлипывая. И тот неловко изворачивался, заслонял лицо ладонями.

— Говори, изверг! Говори народу, мучитель! На колени встань! — жена стаскивала Лариона с лавки, пытаясь поставить на колени, и стонала от бессилия, потому что это ей не удавалось.

— Так нельзя! — вскочил Дмитрий Иванович. — Уберите ее! — он растерялся, и Матвей, и все в зале растерялись, немо смотрели на эту жутковатую сцену.

— Всю жизнь из-за него как проклятые… — плакала жена Лариона и обессиленно опустилась на скамейку рядом с мужем.

Тяжелая тишина висела в зале. А Матвей все стоял и немо глядел то в зал, то на жену Лариона. Заговорил с хрипотцой:

— Вот так, мужики… Ну, а тебе, Зуев, сказать нечего?

Тот встал с усилием, будто поднимал тяжесть, потоптался, поглядел на жену, выдохнул:

— Ежели простите, оставите меня, то, — прижал растопыренную пятерню к груди, — честно: сроду больше от меня ничего худого не увидите. А если что, вешайте камень на шею и кидайте с дамбы. Туда мне и дорога.

— Ну, как? — спросил Матвей. — Что решим? Поверим?

— Поверим! — загудели мужики облегченно.

— В случае чего — сам разрешил. Камень на шею! — уже снова шутили, но чувствовалось, все были довольны, что обстановка разрядилась. Зуевых, особенно жену, жалели.

— Я предлагаю так, — тряхнул кулаком Матвей. — Трактор Зуев пусть отремонтирует за свой счет. И объявить ему выговор с последним предупреждением.

— Правильно! — поддержали все.

— Ему на первых порах будет трудно, — поднялся Иван с места. — И давайте договоримся, чтобы никто с Ларионом не выпивал, не угощал его. Какое бы кому доброе дело он ни сделал — водки ему ни капли. Согласны?

— Это мы даже с радостью! — крикнул под хохот зала Гаврила Афанасьевич. — Хватит, попил!

— Фрося здесь? — перекрывая смех, громко спросил Иван.

— Здесь!

— Лариону водки не отпускать. Ни под каким видом. Будет вести себя по-человечески, жена купит и угостит!

Мужики хохотали единой глоткой.

— Он сам-то согласный? — спросил кто-то.

— Согласный, согласный! — подтвердила за Лариона жена.

Дмитрий Иванович нервно барабанил пальцами по столу, нетерпеливо ждал, когда шум уляжется. Потом встал.

— Теперь — Спирин.

— Предупредить! — кричали из зала.

— И все? — строго спросил директор. — Между прочим, раньше за прогул судили.

— Что было, то сплыло! — выкрикнул Тихон и вскочил под пристальным директорским взглядом. — Че у нас получается? Мы вот Анисима равняем с Ларионом. Правильно это, нет?

— Нет! Неправильно!

— Вот и я говорю. Анисим — мужик серьезный, у него талант. Я че хочу сказать: радость нам от него!

Дмитрий Иванович, сжав виски ладонями, цепко глядел на Тихона. Не удержался, спросил:

— Значит, ему все позволено?

Анисим шевельнулся на лавке, поднялся.

— Я, мужики, виноват, — сказал он и вздохнул. — Вы меня не защищайте. Директор правильно сказал. У меня никаких тут особенных прав нету. Права у нас у всех одинаковые, что у Лариона, что у меня. А за вину мою — наказывайте. Как на душу придет, так и наказывайте. А простите меня, я на трех обходах тропы вычищу, избушки отремонтирую. Потому как искупить я должен. Я ведь, кроме того, и Матвея Матвеевича, можно сказать, подвел…

— А чьи тропы-то будешь чистить? На каком обходе? — поинтересовался кто-то из дальнего угла.

— А чьи прикажете. Мне без разницы.

— Строгий выговор! — сказал Дмитрий Иванович. — Кто за это? — и первый поднял руку. Поднял руку и Анисим, а глядя на него, весь зал. — И тропы! — продолжил Глухов.

— И тропы, — как эхо, повторил Анисим.

Люди шумно поднимались со своих мест, закуривали, некоторые уже потянулись к дверям, но Трофимыч, вскочив, застучал костяшками пальцев по столу.

— Собрание еще не кончилось! Садитесь на места!

Матвей недоуменно поглядел на Дмитрия Ивановича, что-то спросил, тот ответил, после чего главный лесничий озаботился, нашел глазами Ивана Рытова, значительно поглядел на него, будто от чего-то предостерегал. Глухов перехватил его взгляд, нахмурился, выждал тишину.

— На западной границе заповедника, — начал он негромко, доверительно, — строится рудник. Вы, конечно, все об этом знаете, знаете и о том, что рудник этот очень важный, — поднял вверх указательный палец и подержал его так, и помолчал, давая возможность осмыслить услышанное. — Но там сейчас, как бы это выразиться, прорыв… И вот строители обратились к нам с просьбой помочь им. Нужны вальщики со своими пилами. Я был в районе на активе, пообещал товарищам. Так и заверил, что людей дадим. Выручим.

— А надолго туда? — спросил кто-то.

— На недельку, от силы на полторы. Конечно, тем, кто останется, придется немного поднажать. Обслуживать по два обхода. Это трудно, но я думаю, справимся. — Дмитрий Иванович пытливо оглядел зал. Было тихо. Совсем тихо, даже Трофимыч не шуршал своим карандашом — замер. — Полторы недели, — продолжал Дмитрий Иванович, — это не так страшно. Зато, если мы окажем помощь, и заповеднику будет польза. Рудник нам кое-чем поможет.

— Чем? — выкрикнул одинокий голос.

— Материалами. У них и кровельное железо есть, и шифер. А это, как вы знаете, дефицит. Многие из вас жалуются — текут крыши. А кровельного материалу у нас, — развел руками, — кот наплакал.

— Жести бы надо. Ларь обить, а то — мыши! — подал голос Гаврила Афанасьевич.

Мужики добродушно засмеялись, но тут же и сами стали называть другие свои нужды: бензина надо, стекла оконного.

— Все будет, — успокаивал Дмитрий Иванович. — Может, даже запасные части к трактору достанем, если, конечно, найдем с рудником общий язык. Соседи они богатые, с ними надо быть поближе. Так что, может, добровольно кто желает поработать на валке леса? Поднимайте руки.

Руки тут же поднялись, и Трофимыч принялся записывать. Многих записал. И когда Рытов тоже медленно поднял руку, кончик карандаша Трофимыча клюнул листок бумаги, да так и замер. Бухгалтер поднял голову, повернулся к Глухову, жестом спрашивая, как быть.

— Вы что, Рытов, тоже хотите на валку? — иронически спросил Дмитрий Иванович.

— Нет, у меня вопрос. Сколько людей вы хотите послать?

— Человек пятнадцать.

— Много. Помочь руднику, конечно, надо. Никто не спорит. Но отдавать сразу половину лесников — это я не знаю… Зачем крайности, Дмитрий Иванович. Послать человек пять-семь.

— Зря вы паникуете, Рытов, — досадливо перебил его директор. — За неделю-полторы ничего у нас тут не случится. Каждый возьмет еще по обходу — только и всего. Ну, поднажмут наши лесники. Ничего тут страшного не вижу.

— Нет, Дмитрий Иванович, — Иван упрямо мотнул головой. — Время сейчас неподходящее, чтобы заповедник так оголять. Посылать надо человек пять-семь. Не больше.

Руки опустились.

— Время как время, — пожал плечами Глухов и посмотрел на главного лесничего, который сидел, насупившись, не глядя в зал. — Матвей Матвеич, как вы смотрите? — в голосе Глухова теплилось ожидание.

Матвей медленно поднялся, пригладил ладонью жесткие волосы.

— Рытов-то, однако, прав, — сказал он со вздохом и обвел глазами мужиков. — Попроси у нас людей в начале мая или поздней осенью, в дожди — одно дело, а сейчас — другое. Сушь стоит, мужики. Тайга как порох… — обернулся к директору. — Вы, Дмитрий Иванович, человек у нас еще новый, не знаете, а лесники соврать не дадут. Года не проходит без пожаров. Это как напасть какая. Каждый год тушим. Сухие грозы. Так что лесничего в этом я поддерживаю. Выделим семь человек, и то помощь.

— Правильно! — выкрикнул Тихон. — А там, на руднике, передайте, что больше послать не смогли. Они поймут!

— Голосовать! — кричали из зала.

Дмитрий Иванович усмехнулся.

— Не надо, — сказал он устало. — Не колхозное собрание. Вы одно поймите, — глядел на Тихона, — мне самому ничего не надо. Для вас стараюсь. Чтобы вам лучше было.

— Которые записались лишние, то как? — спрашивали с мест.

Отмахнулся.

Задвигались скамейки. На задних рядах уже курили. Мужики повалили на улицу, но расходиться по домам не спешили. Так и стояли кучей, проводя еще одно, теперь уже неофициальное собрание.

12

Иван собирался на работу молча. Раздраженно стряхнул с ног комнатные тапочки, купленные Тамарой, опустился на лавку у порога, нашарил под ней шерстяные носки. У одного оказалась протертая пятка. Раньше бы этому особого значения не придал, сам бы заштопал, а тут и заштопывать не стал. Сунул ноги в резиновые сапоги, притопнул.

«Вот она, забота», — злясь, подумал он.

— Ребенка разбудишь, — сказала Тамара бесцветным голосом, не оборачиваясь к мужу. Она стояла у окна, скрестив на груди руки. За стеклом было серое, выжженное зноем небо. Жидкие клочковатые облачка висели над озером, размывали даль, кутали вершину Громотухи, отчего гора казалась выше, чем есть.

Дней десять назад у них случился крупный разговор, и все эти дни жена не замечала Ивана: ходит из угла в угол или смотрит в окно. Не видно, чтобы считала себя виноватой.

Они тогда собирались на день рождения к Вере, и Иван искал галстук. Случайно залез в средний ящик комода, где хранились вещи жены, переворошил там все и уже собрался задвинуть ящик, как заметил в углу небольшой узел. Развязал его и увидел двух хорошо выделанных соболей.

Тамара, в красном праздничном платье, только что отвела Альку к бабке Спирихе и примеряла туфли на кухне.

— Это что? — вылетел Иван из спальни. — Где взяла?

Тамара жалко улыбалась, видимо, не знала, что ответить, испуганно смотрела в заострившееся мужнино лицо.

— Где ты это взяла? — Ивана лихорадило.

— Купила, — холодно ответила Тамара, оскорбленная его тоном.

— У кого?

Она пыталась вырвать шкурке, но Иван не дал. Он вдруг вспомнил ночной визит Клубкова и жену, покорно исполняющую его приказы.

— Тебе их Клубков подарил…

— Ты с ума сошел! — кровь прилила к ее щекам от мужнина усмешливого взгляда.

В праздничном платье Тамара лежала на кровати лицом к стене и плакала навзрыд, а Иван, задыхаясь от возмущения, ходил по комнате.

— Ты понимаешь, что натворила? — лезли, царапая горло, слова. — В какое положение ты меня поставила? Жена лесничего купила у браконьера соболей!

Иван потом успокоился и говорил уже тише. А жена все плакала, и ни слова в ответ. Сколько дней прошло — она все молчит. Завтрак нарочно не сготовила, и Иван, глотнув из носка чайника холодной заварки, сунул в карман штормовки несколько кусков сахару, выскочил за дверь.

Он, конечно, понимал, что не только из-за соболей плакала жена. Надоело ей сидеть домохозяйкой, и жить на одну зарплату Ивана трудно. Скопилось все к одному…

На улице пыльно, даже в горле першит. Его окликали рабочие, здоровались, он кивком головы отвечал, не поднимая глаз. Хотел завернуть на плантацию, да подумал, что с утра не стоит. Глухов может его хватиться.

Перед крыльцом конторы толпились люди. Собрались на инструктаж обходчики, разговаривали с Матвеем. Иван не остановился, сухо кивнул всем сразу, стал подниматься по лестнице.

Вверху его догнал Матвей.

— Пойдем ко мне, — взял под руку, внимательно разглядывал. — Худой ты стал. Кожа да кости, — сказал уже в кабинете.

— Какой есть, — отрезал Иван.

— Да ты чего бычишься? Давай посидим, поговорим.

Иван подумал и сел возле стены. Матвей устроился рядом. Некоторое время молчал, собираясь с мыслями. Спросил:

— Как кедра-то твой?

— Нормально. Саженцы все до единого принялись. Растут быстро. Я сейчас над такой штукой думаю: что если у кедра самому формировать крону и регулировать рост?

— А зачем это?

— Ну как зачем? Если посадить кедровую плантацию, то высота и крона много значат. Шишки растут обычно на самых макушках. Если ущипывать, обрезать побеги, можно сформировать любую крону, можно увеличить урожай. Пора выводить культурный кедр, который бы плодоносил каждый год. Регулярно.

— Хорошая идея, — поддержал Матвей.

— Представь: посадит, к примеру, горный совхоз кедровую плантацию — потомков своих озолотит. Как снимут урожай — тысячи рублей чистой прибыли. И работы кедр никакой не требует, никаких затрат на него.

— Да-а, — сказал Матвей, — великое дело ты затеял. — Помолчал, собираясь с мыслями, вздохнул. Иван заметил его задумчивость.

— Ты чего, Матвей?

— Да штука такая получается… Глухов посылает Артема на Щучий, к Клубкову, а я опасаюсь за него.

— За Клубкова?

— Нет, за Артема, — терпеливо разъяснял Матвей. — Одного я боюсь пускать. Ты бы съездил с ним.

— А что там случилось? — насторожился Иван.

— Видишь, какое дело… Решили Клубкова из Щучьего выселять. Подальше от заповедника.

— Давно пора, — согласился Иван. — Но почему я об этом ничего не знаю? Или уж не лесничий?

— Я тебя нарочно не ввязываю в это дело. Клубков тебе приходится родней, и тебе просто неловко.

— Ну, а Артем зачем к нему поедет?

— Глухов предложил такой вариант: Стригунов приедет к Клубкову и от имени руководства предложит переехать в Полуденное обходчиком.

— Не согласится, — усмехнулся Иван. — Как это он бросит дом, охотничьи угодья. Он ведь там король.

— Вот это и надо. Как только откажется, сразу — выселение. Территория наша.

— Постой, как это наша? Граница по Сельге проходит?

— Точно. А Сельга двумя рукавами идет.

— Ладно. Только надо письмо написать в Управление, чтобы отдали нам всю Сельгу. Все-таки честно: почему проворачиваете за моей спиной?

— Ты не шуми, не шуми… Глухов считает, что так лучше будет.

— Неужели подозревает в чем-нибудь?

— Да не переживай. Есть у него странности. Мечется что-то, суетится, торопится проявить себя…

— Это точно, — согласился Иван. — На днях я плавал в леспромхоз партвзносы платить, а парторг меня спрашивает: «Как там Глухов, ведь у него выговор в карточке».

— Вон как! — усмехнулся Матвей. — То-то он в район чуть не каждый день плавает. Мужиков-то все-таки пятнадцать человек послал лес валить. Сегодня утром через перевал ушли. Глухов это тайно решил сделать, а мужики вечером ко мне домой зашли: «Как быть?» Идите, говорю, раз приказано. И приказ директора отменить не могу. Еще-то что говорил парторг?

— Меня к себе звал. Участок под плантацию сулил. Хоть гектар, хоть два. Все, говорит, будет. На широкую ногу дело поставим.

— Согласился? — быстро спросил Матвей.

— За кого ты меня считаешь?

— Молодец. Я вот подумал, надо нам тут свою первичную парторганизацию создавать. Что толку, что прикреплены к леспромхозу. У них свои заботы, у нас свои. Приедешь к ним на собрание и сидишь пень пнем. Они о валке леса, а мы о его сохранении… Пусть небольшая организация будет, да своя. Со временем, может, примем кого из лесников. Я вот к Анисиму присматриваюсь. Ему, пожалуй, рекомендацию можно дать. Ты как думаешь? Можно?

— А как он сам на это?

— Намекал уж. Я обнадежил.

— Ну и правильно. Это наш человек. На такого пальцем никто не покажет. Ты готовь его понемногу, шефствуй… Со своей парторганизацией мы, знаешь, скорее б навели порядок. Точно. Навели бы. Думаю, райком нас поддержит. — Помолчали. — Ладно, — сказал Иван. — С Артемом я съезжу.

— Съезди, съезди. Помоги парню. Клубкова ты знаешь…

— Знаю… — недобро уронил Иван. Вспомнил про соболей, и злость подкатила к горлу.

— Вернешься, сразу зайди ко мне. Обмозгуем, как быть дальше. Сушь стоит. Опасное время… Ох, опасное. На душе неспокойно. Во сне этот пожар уж сколько раз видел. А тут еще мужиков услали. Ладно. Давай плыви. Артем на берегу. Сходи, переоденься. Он подождет.

— А я готов. Все на мне.

Матвей еще что-то хотел сказать, наверное, что надо бы предупредить Тамару, но ничего не сказал. Проводил до дверей.

Артем ждал в лодке. «Значит, Матвей не сомневался, что поплыву», — подумал Иван с досадой и в то же время с удовлетворением. Ни слова не говоря, прыгнул в лодку, махнул рукой помощнику, дескать, трогай.

Мотор завелся сразу, и Иван покачал головой:

— Ероплан. Умеешь.

Артем заалел от похвалы лесничего, включил скорость и резко добавил газу, отчего лодка рванулась вперед, задрав нос, будто хотела выпрыгнуть из воды.

В лицо хлестал тугой ветер, и Иван лег возле багажника, где меньше дуло. Склонив голову набок, наблюдал, как медленно проплывает мимо Громотуха с клочьями облаков над вершиной, слушал, как шуршит вода у борта. Сколько раз он все это видел и слышал, а не надоедает. Попади он в другое место, именно этого и будет ему недоставать. Этой вот Громотухи, нависшей над Полуденным, этой бездонной зеленоватой воды, крутых берегов с черной, уходящей вверх тайгой.

И опять думал о Тамаре. Странное дело, когда они ссорятся, он и злится на нее, и готов наговорить бог знает что, а сядет в лодку или уйдет в тайгу — все меняется. Он начинает жалеть жену и мучается, что обидел, хотя мог сдержаться, уступить в чем-то. Вот хотя бы эти проклятые соболишки. Конечно, дико, что взяла их у Клубкова. Но разве она не говорила ему, разве не прожужжала уши, что хочет к зимнему пальто соболиный воротник. Пропускал мимо ушей или негодовал против барских замашек. И жена перестала напоминать, сама достала. Почему бы ей не иметь соболей на плечах? Разве не имеет права? Имеет. Что она тут на озере видит? Ради мужа живет в тайге, бросила музыку, концерты, скольким пожертвовала.

Летом еще так-сяк. Зелень и прочее, почти курорт. А зимой жутко. Бесконечные штормы, грохот волн о скалы у самого почти дома. С ума можно сойти от нестихающего грохота. Снег, лютые морозы, метели… И даже не это самое главное, а то, что нет рядом привычного: подруг, знакомых — музыкантов, нет той атмосферы, в которой она привыкла жить.

А он, муж, то в тайге, то на озере, дома почти не бывает. Каково ей ждать, тревожиться? А что ей улыбается в будущем? Все та же тайга. Да, заслужила она нечто большее, чем воротник. Вот взять бы осенью отпуск да махнуть на левую сторону с ружьем. Добыть жене шкурок и на воротник, и на шапку, и на что угодно. Ей, может, единственная радость и осталась.

Чем дольше думал, тем больше находил себя неправым в мелких ссорах с женой. Она нервничает, надо успокаивать ее, когда и смолчать, если даже не права. Ее тоже понять надо. Запоздалое раскаяние грызло его, злость к Клубкову копилась. Подъехал, подлец, со своими соболями, по рукам и ногам связать хотел. Что ему стоит сказать: «У меня жена лесничего соболей покупала». Крутись тогда.

Иван завозился, выглянул из лодки, когда до Щучьего оставалось не более двух километров. Смотрел-смотрел назад, поверх Артема и, качнув лодку, стал перебираться с носа на корму.

— Северянка! — крикнул в лицо Артему.

Тот не расслышал, убавил газ.

— Совсем глуши! — Иван махнул рукой на мотор.

Стало тихо. Только плескалась мелкая волна у бортов.

— Ты чего? — удивился Артем.

— Слушай…

Тихий, будто серебряный, звон трепетал над озером. Непонятно, откуда он появился, мелодичный, явственно тревожный звон. Воздух ли так дрожал или ветер над прибрежными скалами и кедрами создавал этот странный, плывущий звук.

— Запоминай звон, — сказал Иван. — Его даже сквозь гул мотора можно услышать. Его всем телом чувствуешь. Он везде, даже внутри тебя. Как только услышишь — беги к берегу. Не раздумывай. Понял? Оглянись-ка.

Артем оглянулся, но озеро за спиной было спокойно. Туман как-то незаметно рассосался, вода стеклянно поблескивала. Везде была ровная, чистая гладь. Только позади, у каменного мыса, далеко выдававшегося в озеро, темнела узкая полоска. Она перекинулась до другого берега. Можно было подумать, что это упала тень от мыса и расстелилась на километры.

Иван показал рукой.

— Вон она, родимая. И, кажись, хорошая.

Артем смотрел на полоску и заметил, что она движется к ним. Да, она надвигалась, наливаясь фиолетовым цветом, ширилась на глазах, и он знал, о чем говорил Иван.

Сердце тоскливо сжалось, Артем покосился на далекий берегу сквозь расстояние явственно увидел, как там уютно громоздятся деревья и скалы. Там твердо и надежно.

Он заспешил, дернул стартер. Скорость оказалась невыключенной, и лодка рванулась с ходу. Артем тут же заложил руль в сторону берега. Не очень круто. Ему не хотелось перед лесничим казаться трусом.

Иван отрицательно замотал головой и махнул рукой на Щучий. Он посчитал, нет резона спасаться у берега. Расстояние что до Щучьего, что до ближайшей, удобной для причала бухты, примерно одинаковое — километра два.

Артем повернул на Щучий, по-прежнему стараясь казаться спокойным. Даже пытался что-то насвистывать потихоньку. Искоса взглядывал на Ивана. Лицо лесничего — непроницаемо. Успеют ли они? Наверное, успеют.

Вдруг Артем услышал гулкий вздох, будто ущелья вздохнули холодом горных рек, сразу напрягся. Он видел, как по воде прошли быстрые судороги, обгоняя лодку. В один миг гладь воды растрескалась рябью. Неизвестно, откуда появилась зыбь, она качала лодку с кормы на нос.

А сзади догоняла их резкая темная полоса во всю ширь озера. И по этому угрюмому полю бурлили пенные гребни волн, которые, казалось, светились изнутри зловеще мерцающим светом. Усиливался глухой, шедший как бы из глуби озера шум.

Иван смотрел на волны, и теперь Артем видел, как встревожился лесничий, как пальцы его быстро застегивали пуговицы штормовки, как он глубже нахлобучил фуражку на голову и сделал знак, что сам сядет за руль. Было уже ясно: не успеть.

— Наполощет! — блеснул зубами Иван, меняясь с Артемом местами. Он тут же стал лавировать на боковой, еще не сильной, еще только копящей силу волне.

Буруны догоняли лодку. Вот они рядом. Лодка будто завязла, но тотчас ее отпустило и швырнуло вперед, отчего она на мгновенье зарылась носом.

— Садись на пол! — заорал вдруг лесничий, раздвинув ноги от борта к борту и вцепившись в румпель обеими руками. Одной уже не мог управлять. Артем соскочил со скамейки, плюхнулся на деревянный настил, пальцы прилипли к режущим кромкам бортов.

Волна ударила в корму, ее подняло так высоко, что нос лодки провалился в ушедшую вниз воду. Взревел обнаженный винт, бешено вращаясь на холостом ходу, потом загудел натужно, с надрывом, когда лодка выровнялась.

И тотчас нагнала другая волна, выше прежней, и корму снова подкинуло, и Артему казалось чудом, что Иван держится, не свалился на него с вышины, висит на фоне яркого неба.

Корма плавно осела, теперь вздыбился нос. Под днищем бурлило, мотор почти не слышался, словно захлебнулся. Артем с тревогой наблюдал, как Иван, сжав зубы, косился на мотор. Вытянет ли вал, осилит ли крутизну?

И вдруг нос зарылся в воду, ледяные брызги хлестанули Артема, как из ведра. Он мгновенно стал мокрым.

Иван, ошалело блестя глазами, выжидал, пока проходил большой вал. За ним катился поменьше — последыш, тоже подхватывал лодку, тащил на своем гребне, пока она не отставала, и ее не настигал новый вал.

— Держись! Немного осталось! — ревел Иван.

Артем и сам видел, что немного, но чем ближе продвигались к скалам Щучьего, тем страшнее становилось. Под ногами хлюпала вода, она все прибывала.

От скал шел ломаный вал, о нем Артем тоже знал из рассказов лесников. Ударившись об отвесные каменные стены, волны откатывались назад, сшибались с другими, идущими к берегу, и вскидывались водяными столбами. Увидев эти ребристые, вспенивающиеся на двухметровую высоту столбы воды, Иван побелел, скулы совсем заострились. Губы шептали непонятное.

Лавировать становилось все труднее, волны налетали отовсюду: спереди, с боков, сзади, и нельзя было допустить, чтобы две волны встретились под днищем.

Гудели и бухали клепаные дюралевые листы. Казалось, сейчас вырвет все заклепки, хлынет черная вода и не за что будет уцепиться. Тогда — конец.

Корму стремительно бросило вверх, внутри у Артема будто что-то оборвалось, сосущая пустота ужаснула его. Он видел, как вздыбился над ним Иван, взболтнув в воздухе ногами в резиновых сапогах с рубчатыми, мокрыми подошвами, и повис боком, уцепившись за румпель. Сейчас он сползет вниз, и потерявшую управление лодку перевернет, как ореховую скорлупу.

Сбоку, возле борта, ухнуло, будто взрыв, Артема накрыло водой. Захлебываясь, увидел зеленый, с ослепительными блестками, водопад и Ивана, который все еще висел над ним, не отпуская ручку, вцепившись в нее побелевшими пальцами.

Вода и небо менялись местами, Артем не мог сообразить, в каком он положении. Видел то вздрагивающее всеми переборками дно лодки, то зеленое солнце, прыгающее по волнам, то неподвижное, будто маска, лицо Ивана, висящего над ним, и это было самое страшное…

Лодку приподняло и бросило плашмя. От бортов плоскими листами ударили брызги, накрывая волны, сверкнула синяя радуга на фоне черных близких скал.

«Боком несет», — ужаснулся Артем, хватаясь руками за решетчатый настил. Рука нащупала что-то скользкое, круглое. Это была фуражка Ивана. И лесничий уже не висел, он сидел возле мотора и, не мигая, расширившимися глазами смотрел на уходящую высоко черную стену, дергая румпелем из стороны в сторону. Рыжеватые волосы прилипли ко лбу, из нижней губы сочилась кровь, размытой струйкой стекая по подбородку.

«Ну, сейчас… сейчас…» — шептал Артем, видя над головой каменную щучью морду и черные спины валунов возле борта. Затаившись, ждал удара, ждал скрежета и клекота прорвавшейся в лодку воды, но боковая волна, обнажив камни, вдруг, играючи, отбросила лодку.

Скала отодвинулась, пошла за корму, и вдруг перед глазами предстал заливчик с сочными зелеными берегами, неестественно спокойный, приютившийся в затишье.

На берегу чернела лодка, Иван правил к ней на малом газу и потом совсем заглушил мотор. Тишина поразила Артема. Он долго сидел без движения после того, как нос моторки мягко ткнулся в пологий травянистый берег. Он слышал, как колотится сердце, и не расцеплял закостеневших пальцев на кромках бортов.

— Еропла-ан! — пропел Иван нервно. — Еще бы чуть-чуть и — привет! Налимов кормить!

Он замолчал, уставился на берег. Артем повернул нехотя голову. Возле лодки сидел крупный, волчьего цвета, пес, глядел на людей изучающе.

— Дома Клубков, — сказал Иван. — Соболь здесь.

Он вылез из лодки, подтащил ее. Пес обнюхал лесничего, заломленный на спину колечком пушистый хвост приветливо подрагивал.

— Собаке цены нет, — Иван гладил пса, щекотал за ушами. — Идет за любым зверем. Веришь, один марала и медведя держит.

Артем, пошатываясь, вылез из лодки.

Из большого бревенчатого дома, одной стеной выпирающего из березника, вышла женщина. Посмотрела из-под руки, медленно пошла навстречу.

— А я гляжу в окно, кто бы это? Один вроде как Иван, а другой незнакомый, — голос у нее низкий, но звучный, приветливый. Женщина немолода, а белолица, приятна. На плечи накинута стеганая телогрейка, на ногах мягкие сапожки без каблуков — охотничьи обутки. Такие Артем видел у лесников. В них удобно тайговать.

— Здравствуй, Семеновна, — Иван достал из лодки мокрую фуражку, выжал, встряхнул, расправил мятый околыш. — Сам-то дома?

— Дома. Отдыхает. Да че мы стоим? Вон как вас наполоскало, как мыши мокрые. Ну, пошлите.

Задержала взгляд на Артеме — быстрый, внимательный к мелочам женский взгляд.

Хорош дом у Клубкова. Лиственничный, в пять окон. И двор красив: травка у крылечка зеленая, мягкая. Березка раскидистая в траву ветви опустила. Цветочки под окном пестреют — астры, флоксы, маргаритки. Скамеечка, крашенная охрой, тут же, среди цветов — для отдыха.

Приятное место. Не верилось Артему, что хозяин, любящий и ценящий красоту, тот самый браконьер, который ночью так ловко обвел его.

Вошли в кухоньку, сели на лавку в простенке между окном и дверью. Следующая комната, видимо, была спальней и залом одновременно, как у многих полуденцев. Несколько удивило, что в таком большом доме мало комнат. Однако в коридоре видел еще двери, ведущие, судя по всему, в теплую и холодную кладовки. «Не дом, крепость», — подумал Артем.

— Отец, мужики к тебе, — сказала Семеновна негромко.

Артем поглядел на дверь в горницу. Там — тихо. Ни поскрипывания кровати, ни шороха шагов. И тем не менее, знал: отворится дверь и войдет браконьер, ставший в его представлении страшным, почти сказочным.

— Как живешь? — спрашивала Семеновна Ивана.

— Ничего, — отвечал тот.

— А Томка?

— Что ей делается, — беззаботно отвечал лесничий и, как показалось Артему, неискренне.

— Сам-то по делу нужен или просто?

— По делу…

— А что, к примеру?

— Да есть… — неохотно проговорил Иван.

Артем опустил глаза на крашенные желтой охрой доски пола, думал, с чего начать трудный разговор. В том, что Клубков откажется ехать в Полуденное, не сомневался. Бросить такой дом, такую усадьбу — надо быть дураком.

— Чего язык распустила? — послышался негромкий густой голос. — На стол налаживай, видишь, мужики с дороги.

Артем вздрогнул от неожиданности, вскинул голову.

За столом, напротив него, сидел сам. В нем не было той пугающей огромности. Обыкновенный мужик, еще не старый, кряжистый. Глаза светло-серые, даже — сизые. Очень зоркие, такие мелочи не упустят.

Но больше всего поразили руки. Чуть крючковатые, как лапы беркута, — их Артем видел в зоопарке, — сильные и цепкие, ни секунды не лежали без движения. То теребят скатерть, то поглаживают ее неожиданно плавно, будто пальцы без костей — так нежно скользят.

Артем не слышал, как вошел Клубков. Дверь не скрипнула, не простонали половицы. Будто по воздуху прилетел.

— Здравствуйте, — растерялся он.

— Мой помощник Стригунов, — кивнул Иван.

— Слыхал, — оживился Клубков. Очень внимательно, ласково прищурясь, рассматривал. — Артемий, значит? — и, не обращая внимания на утвердительный кивок, продолжал. — Из города в наши места потянуло? А что, воздух тут здоровше, таежный воздух-то, он сильный. Насовсем или как?

— Насовсем. — «Почему он меня так странно разглядывает?» — терялся Артем.

— Домой-то еще не тянет?

— Нет.

— А вот тайга — тянет. Поживешь, поедешь домой, а тайга тебя и начнет тянуть. Покою не найдешь. Дома кто у тебя?

— Мать, сестра, — отвечал Артем и негодовал на себя. Разболтался с браконьером. Да и разговор идет слишком домашний, трудно после такого приступать к делу.

Иван это понял.

— В тайге был, что ли, Тихонович? — ровным голосом спросил он, косясь на патронташ, висящий в углу над ружьем.

— Ходил… — небрежно бросил тот, с неохотой отрывая глаза от Артема. — Для интересу прошелся.

— Есть нынче белка?

— Мало. Ушла белка. Кедра на низах не родила. — Клубков пожевал полными губами. — Кобель трех штук загнал — черные еще, поздно вызреет белка.

Семеновна поставила на стол цветастые чайные чашки с золотыми ободками, берестяной туес с маслом, слегка красноватым, положила булку домашнего хлеба. Под открытым окном на травке закипал самовар, от него шел сладковатый дым еловых шишек.

— Спасибо, — поблагодарил Иван, наблюдая за приготовлениями Семеновны. — Лично я недавно обедал.

— Я тоже, — быстро проговорил Артем.

— Сытые, значит? — пожевал губами хозяин.

Артем уже знал: отказаться от чая — проявить неуважение к дому, и ему было неловко перед Клубковым. Пусть браконьер, а все равно неловко.

— Мы ведь к вам по делу, Александр Тихонович, — сказал он. — Звать в заповедник.

— Это как? — линялые глаза хозяина потемнели, пальцы забегали по столу, сколупывая нитяные узелки.

— Ну, как… Чтобы вы переехали в Полуденное работать. Там дадут обход, квартиру.

— Какой еще обход! — настороженно прислушивающаяся к разговору Семеновна сорвалась на крик. — Никакого обхода нам не надо! Выдумали — обход!

— Помолчи, — вполголоса произнес Клубков, не глядя на жену. Он пододвинул к себе чай, жестом пригласил других.

— Ко мне на днях Ларион приплывал… — выждал малость, наблюдая, как из чашки струится парок. Ничего не выражало его лицо. — Тебя, говорит, директор просил приплыть, — продолжал хозяин, отпив глоток. — А я Лариону и отвечаю: ежели надо — пускай сам ко мне приедет. Вот так, милые.

— Дело серьезное, Тихонович, — напомнил Иван.

— Сурьезное, Ваня, шибко сурьезное… Ты, случаем, не знаешь, пошто ваши мужики Сельгу вверху запрудили?

— Запрудили? Сельгу?!

— Запрудили, Ваня, запрудили. Два дня валуны катали.

— Первый раз слышу. — Иван был обескуражен.

— Не с этим я тебя ждал, не с этим.

Иван пожал плечами, криво усмехнулся.

— Так как, Тихонович, поедешь в Полуденное жить?

— На кой оно нам сдалось, ваше Полуденное, — встряла опять Семеновна. — У нас, слава богу, своя изба.

— Тебя спрашивают? — хозяин повернул к ней хмурое лицо.

— А чего молчишь, как телок? Ответь имя как следует!

— Помолчи, — недобро сказал Клубков, царапая скатерть. Обернулся к Ивану, пристально его разглядывал. — А ежели я не поеду, тогда как?

— Этого я не знаю. Глухов решает, — каким-то чужим, с хрипотцой, голосом сказал Иван.

Артем тут же стал шарить в кармане, где лежало предупреждение Глухова. Искал и понимал бессмысленность этого — бумага все равно мокрая и потеряла силу — ничего на ней не разобрать. Клубков остановил.

— Не ищи, верю я. Речку, значит, перегородили, в сухое русло пустили воду, теперь я в заповеднике. Выбирай, Александр Тихонович: либо — либо. Так я рассуждаю?

Иван промолчал.

— Ну, вот ты, Ваня, партийный, объясни мне, темному мужику. По совести это или нет: из русла воду в протоку пустить?

— А ты здесь по совести живешь?

— Лучше бы за своими приглядывали, — не утерпела опять Семеновна. — Свои браконьерничают, им можно.

— Ага, на то и свои, — поддержал жену Клубков. — Браконьерничают, тозовки незарегистрированные держат. Им — можно. Вот были у меня на неделе люди из района — рыбалкой баловались. Мне бы взять да спросить: можно ли держать без разрешения милиции мелкашку? Мужика и прибрали бы к рукам. А я вот молчу. Потому что каждый живет как может, и не надо мешать. Так я говорю, Артемий?

— Тозовки нас не интересуют, — прокашлявшись, сказал Артем. — Давайте говорить о Полуденном. — И покраснел.

— Зачем так торопишься, Артемий? — Клубков смотрел на него, грустно улыбаясь.

— Да ты почему такой-то? Пугани их отседова! — обожгла Семеновна, пятясь от стола к ружью.

— Хватит, мать, — резко оборвал Клубков. — Поди, прижмись.

Но Семеновна не ушла. Она отступила в угол, недобро наблюдала за гостями.

— Вот и поговорили. Что в конторе передать? — зевнул Иван, краем глаза следя за хозяйкой.

Клубков лениво усмехнулся:

— Не бойся, баба есть баба. Пугает только. А Глухову скажи, что Клубков родился в отцовской избе, в ней и помрет.

— Приедут люди, будут выселять…

— Ты меня знаешь, Ваня, — судорога прошла по пальцам.

Артем глянул на Клубкова, на Ивана и поразился, насколько они похожи — и разрезом глаз, и выражением их; в цвете — вся разница.

— Ну, плыть надо, — Иван распрямился, собираясь выйти, но Клубков остановил рукой.

— Чего заторопился? Я ведь не чужой тебе, какой ни есть, а дядя, родственник, — неожиданные мягкость и тепло засветились в сизых глазах. — Я вот все спросить хочу: кто там у вас выслужиться хочет, кто надоумил директора речку прудить? Не сам же он догадался, кто-то из местных надоумил. Ты как считаешь, Ваня?

— Ничего я не знаю, — Иван разглаживал на коленях мокрую фуражку, норовил снова встать.

— А может, узнаешь?

— Мне это ни к чему, — безразлично проговорил Иван, поднимаясь. Поглядел в окно. — Плыть пора. Солнышко вон уж где.

— Всегда ты спешишь. А жизнь-то короткая… Даже у партийных. Так-то, Ванечка.

Иван стоял бледный: свернутая до предела пружина. Вот-вот сорвется с держателя.

— Пошли, Артем.

Клубков глянул на Артема.

— А ты, Артемий, заезжай, когда мимо дорога будет. Завсегда рад буду. Заедешь?

— Не знаю… — промямлил Артем, сгорая от стыда. Что о нем Иван подумает? Растаял перед браконьером…

Оттолкнули лодку, загудел мотор.

Дюралька прыгала по волнам ослабевшей северянки. Артем сидел за рулем, поглядывал на Ивана, лежащего по-прежнему возле багажника, и думал, что без него выглядел бы тут беспомощным щенком. Клубков бы ему рта не дал раскрыть. Заговаривал бы зубы. «Почему он так странно смотрел на меня?» — этого никак не мог понять. На него так никто, кроме матери, не смотрел. Странно, а почему-то не страшно.

Иван вдруг приподнялся, махнул Артему рукой, делая в воздухе полукруг. Артем не понимал. Тогда лесничий приложил ко рту сложенные рупором ладони, гаркнул:

— Дальше обходи, камни!

Артем заложил резкий крен. Мрачные глыбы мыса спрятались за кормой, и он, запрокинув лицо, смотрел на них. На самой вершине увидел Соболя, который, вскидывая голову, беззвучно разевал пасть в лае.

13

Долгая, порядком надоевшая работа была, наконец-то, закончена и лежала перед Артемом высокой стопкой паспортов для всех обходов и кордонов. Каждая книжечка в тридцать страниц потребовала внести в нее описание угодий от берега до гольцовой зоны, где проходила заповедная граница. Потребовала все массивы записать, какие есть, и сколько кедровых, пихтовых, сосновых, лиственничных, смешанного леса с березами, осинами, даже поляны указать, луга альпийские — все, чем богат обход или кордон.

Там и тропы, с обязательным указанием «пешая» или «конная», избушки, рубленные охотниками много лет назад. От избушек кое-где одни срубы остались — двери и окна выломали медведи, они же крыши попроламывали — манил запах продуктов. Но если подремонтировать охотничьи приюты, они пригодятся биологам, которые будут посещать заповедник, да и самим лесникам не помеха. Снег ли, дождь ли, ветер ли на обходе застанет — все лучше в избушке, чем под открытым небом.

В книжечке записаны и реки, и таежные, с угольно-черной водой озера, и горы с названиями и указанием высот, и пограничные ориентиры, а в довершение всего — вклеена калька с нанесенной на нее разноцветной тушью схематической картой участка. Все честь по чести, паспорт как паспорт, с калькой-фотографией.

Помучился с ними Артем основательно. Сколько книг-описаний перечитал, сколько кальки и цветной туши перевел, но удовлетворения от того, что труд, довольно ощутимый, закончен, не почувствовал.

Ему не давал покоя кугушевский кордон, смазывал радость. В голову настырно лезло клубковское: «По совести ли?» Правда, Иван ему хорошо ответил, дескать, по совести ли сам-то живешь там? Артем вначале даже тайно ликовал, отомстил ведь браконьеру, из-за которого столько пережил на солонце, натерпелся страхов, но ликованье как-то само собой растаяло.

Иван не стал смотреть паспорта.

— Неси Матвею, пусть подписывает.

У главного лесничего было людно. На стульях, на диване сидели рабочие, кадили махоркой и, судя по размягченному, домашнему лицу Матвея, вели разговоры о том, о сем. Торчал тут и Ларион, и Гаврила Афанасьевич, и Анисим, который сидел на подоконнике и ладонью-лопатой отмахивался от дыма, словно от надоедливой мошки. Был и обходчик Тихон.

Глухов с утра уплыл в Ключи, и они набились к Матвею обговорить личные дела и кое-что решить. Одному надо крышу крыть, и он просит рубероиду, другому надо оконного стекла на вторые рамы. На дворе — середина августа. За делами не заметишь, как подползет осень.

К Глухову, человеку новому, с этими просьбами заходить побаивались. Он, может, и не откажет, но кто его знает. Лучше уж к Матвею — вернее. Человек свой, полуденский, ему не надо объяснять, что значит вовремя крышу отремонтировать.

Каждого, как себя, знает и понимает.

Артем положил паспорта на стол, отошел к стенке. Матвей взял со стопочки первый, паспорт оказался кугушевским. Подошел к окну, Анисим слез с подоконника, заглядывал сверху. Калька трепетала от свежего воздуха, Сельга на ней струилась, как живая.

Гаврила Афанасьевич не вытерпел, поднялся со стула и тоже потянулся к лоскутку, раскрашенному цветной тушью. Любопытно ему, что там намалевал новый помощник Ивана.

— Нравится? — спросил его Матвей.

— А чего же, — сипло отозвался тот. — Раз у человека уменье.

— Твой обход. Вот подпишу сейчас и выдам. Не заблудишься.

— Эх, Матвей Матвеевич, — обиженно пропел лесник. — Я и без карты покажу в тайге каждый кустик. Почитай, возле каждого мой кобель лапу подымал.

Матвей вдруг поднял брови, что-то вспомнил.

— Как с волками?

— С какими волками? — опешил старик, но сразу сделал озабоченное лицо. — А-а, ходил, ходил. Никаких там волков нету.

— Смотри, — погрозил пальцем главный лесничий. — Сам пойду проверю. Ежели обнаружу хоть один волчий след, осеннего отпуска лишу. Запомни.

— Схожу еще, Матвей Матвеевич, почему не сходить, — упоминание об отпуске его встревожило. Каждый лесник старается взять отпуск поздней осенью, чтобы побелковать на левой стороне и получить прибавку к семейному бюджету.

— То-то, смотри, — строго сказал Матвей. Подписал паспорт шариковой авторучкой, подал старику. — Там у тебя Щучий добавился. Знаешь, поди?

— Как не знать, по всему озеру только и разговоров. И вот что я скажу, Матвей Матвеевич. Без участкового Васи-милиционера на Щучий не сунусь. Клубков-то, говорят, шибко не в себе ноне. Он и пальнет, змей, не дорого возьмет.

— У него не заржавеет, — хохотнул Ларион. — Пальнет, зараза.

— Ты пока не лезь к нему. Решится все окончательно, выселим Клубкова, тогда уж.

Все замолчали, озаботились. Каждый ставил себя на место Кугушева. Клубков — опасный противник. Даже Ларион присмирел.

И в этой тишине проклюнулся новый стрекочущий звук, идущий издали, с озера. Мужики столпились у окна. Вертолет появился не из-за перевала, откуда раз в неделю летал почтовый, а со стороны озера. Он, круто снижаясь, пересек кромку озера, завис и стал падать на полянку возле конторы, взметнув в воздух пыль и гусиные перья.

Мужики только головой покачали, видя, как ловко пристроился вертолет между конторой и магазином. Ясно, что не почтовый. Тот делает обычно заход перед посадкой, снижается плавно на свою площадку у поскотины, а этот — круто, решительно.

По почерку не кто иной, как летчик-наблюдатель, или, как его тут называют, летнаб Лукашов. Человек лихой, немногословный, умевший сажать свою машину в самых рискованных местах. Летал при леспромхозе, теперь заповедник обслуживает — делает контрольный облет территории: нет ли где пожара.

Гнутая дверца открылась прежде, чем замерли лопасти винта. На низкую гусиную травку выпрыгнул невысокий, поджарый, в годах уже, Лукашов. Рванул с сиденья планшет и быстро пошел к дверям конторы, немного франтоватый, как все вертолетчики. Слышно было, как он легко взбегает по лестнице.

— Привет! — Лукашов энергично вскинул ладонь, приветствуя всех, однако, без обычной улыбки на загорелом лице. Щелкнул планшеткой по столу Матвея.

— Пожар, ребята. — Лукашова тесно обступили. — Черный мыс горит. Очаг метров триста от берега, — говорил летнаб, водя пальцем на схеме местности. — С воздуха видно два очага. Один большой, другой маленький. Огонь идет низом. Горит сухая трава, корни.

— Да я вот ехал, никакого дыма не видел… — начал Гаврила Афанасьевич, в большой растерянности разведя руками, но его сухо оборвал Матвей:

— Помолчи. — Обернулся к Лукашову. — От кордона далеко?

— С километр. Очаги на той стороне гребня, так что с берега дыма, возможно, еще не видать.

Матвей достал из стола крупноплановую карту.

— Горит в смешанном лесу, — показывал Лукашов. — Но движется огонь к пихтачу.

— А дальше — кедрач, — продолжил Матвей и присвистнул. — Как бы верховой пал не двинул. Ветер есть?

— Пока тихо, три-пять метров.

— Вот ведь напасть! — Лицо Матвея стало красным, будто сварилось. Густые брови сошлись над переносьем.

Лукашов распрямился, взял планшет.

— Действуйте. А я в Ключи. Заправлюсь, сообщу в отряд.

— В Ключах директор, — вспомнил Матвей. — Разыскать его надо. Пусть в леспромхозе людей попросит.

— Обязательно.

Вертолет стрельнул, пустил клубы синего дыма, затарахтел по-мотоциклетному, лопасти слились в сплошной круг. На минуту завис над землей и, развернувшись носом к озеру, пошел вперед, резко набирая высоту.

Матвей проводил его долгим взглядом, по пояс высунувшись в окно, и когда машина растворилась в дымке за перевалом и осталось только слабое дрожание в воздухе, увидел быстро идущего к конторе Рытова. Иван вошел и, тяжело переводя дыхание, вопросительно посмотрел на Матвея.

— Пожар, — объявил тот.

— Я так и подумал, — сказал Иван. — Слышу — вертолет Лукашова. Этот с приятными новостями не прилетит.

Матвей распорядился:

— Срочно: топоры, лопаты, веревки, ведра — на «Дозор». Всех, кого из мужиков найдешь в Полуденном, — бери. Плыви на Черный… — подумал немного. — На кордоне лошадь есть, фляги… — оборотился к Кугушеву вопросительно.

— Есть, все есть, — заторопился старик. — Это мы найдем.

— Пару фляг с водой на лошадь и — к очагам. Сбивайте пламя лопатами, рубите просеки, делайте, что хотите, только не допускайте верхового пала, иначе… — поморщился, не договорил. Да и не надо договаривать. Все знали, что будет иначе — пропадет много гектаров кедрача.

— Ясно, — коротко отозвался Иван. — И надо мужиков с рудника вернуть.

— Да, да, обязательно… Так… Тихон, бери лучшую верховую лошадь, скачи на рудник. Скажешь, я приказал.

Тихона тут же будто вымело из кабинета.

Собрались и отчалили быстро.

Молчаливо стояли на палубе у правого борта, вглядываясь в далекий еще мыс, ждали увидеть дым и боялись его увидеть. Никто ни слова не проронил, когда над верховой тайгой Черного показался едва заметный сизый столб, расплывающийся в безветренном линялом небе грязным облаком…

Над тайгой висело заклятие. Из года в год в эту пору последних дней августа, когда на взгорьях жухла и становилась, как порох, высокая трава и каждый шаг отдавался треском пересохшего валежника, а сверху невесомо падала желтая хвоя лиственниц, когда проносились над тайгой сухие грозы — то здесь, то там стелились дымы.

Горело долго, до нудных осенних дождей. Огонь оставлял после себя глубоко выгоревшую, мертвую землю да страшные, излизанные огнем пни. Зверь уходил с этих мест и долго не возвращался, пока гарь не зарастала мелким сосняком, сорными кустарниками.

Теперь вот горел Черный мыс, и огонь подбирался к реликтовому кедрачу, самому крупному кедрачу в заповеднике, самому населенному птицей и зверем месту, сытому, богатому. И люди еще не знали, как им придется там, понимали лишь, что нельзя допустить гибели кедрача. Потому что кедр — свят испокон. Раньше старики били по губам тех, кто пытался закурить вблизи кедра.

Солнце перевалило далеко за полдень, когда приторочили к бокам кугушевской лошади две фляги с водой и пошли в гору. Тропа круто вела вверх, извиваясь между скал и оголенных корней сосен, вела в тайгу, в огонь.

Артем шел самым последним, вслед за лошадью. Он часто посматривал на веревки, крепящие фляги, в которых булькала озерная вода. Крутизна выбивала из сил. Он видел, что и впереди идущие мужики тоже устали, и бока лошади потемнели от пота, ее ноги скользили на камнях, оставляя на них серебристые царапины подков, и тогда Артем замирал, со страхом глядя на карабкающуюся над ним лошадь.

«Сорвется — придавит или столкнет под обрыв», — думал он, прижимаясь к скалам, цепляясь за ветки маральника. Старался не смотреть туда, где далеко под ногами поблескивало озеро. Он устал, торопливо хватал ртом горячий воздух, надеясь, что товарищи остановятся передохнуть. Наконец, подъем кончился. Тропа вывела на вершину. Пахло дымом, впереди лежала горячая, дымящаяся земля. Прошел низовой огонь, оставив на обгорелой, спекшейся почве белесый пепел хвои и листьев. Здесь огню помешали скалы.

Шли дальше. Твердая, слегка опаленная сверху тропа вела в глубь тайги. С нее нельзя было оступиться — по бокам дымящийся дерн.

За спиной раздался оглушительный треск падающего дерева. Артем инстинктивно оглянулся. Сзади, шагах в тридцати, поперек тропы лежала разломанная старая береза. Ее ветви отлетели далеко в стороны, обнажив на сломах желтоватую древесину. Береста на расщепившемся стволе сворачивалась и темнела. Из-под обугленных корней дерева вырывались едкие языки пламени.

Артем перехватил тревожный взгляд Ивана и понял, что хотя пал тут уже прошел, но опасность не миновала. Огонь далеко проник в дерн, он будет тлеть теперь долго, подтачивая корни деревьев, и любое может рухнуть на тропу, на цепочку людей. И он опасливо косился на ближние кроны: не качнется ли предсмертно одна из них, не похоронит ли его в кипящей земле.

Горький дым заволакивал тропу, от него першило в горле, тяжело сдавливало виски. Артему показалось, что он долго не выдержит, его свалит удушье. Но впереди шел Иван, шли мужики, Артем кое-как пересиливал себя, шел вслед за ними, напрягаясь от каждого треска.

Дым понемногу рассеялся, и копыта лошади зачавкали по заболоченной поляне. Мягкая зеленая травка казалась чудом среди золы и пепла. Дальше, на небольшой возвышенности, которую обступили скалы, шелестела сухая трава.

Иван остановил цепочку людей, оглядывал место.

— Так, — сказал он, сбрасывая рюкзак. — Кугушев и Стригунов останутся здесь. Разжигайте костер, кипятите чай. А мы налегке двинем дальше. Надо установить границы гари.

— Я тоже пойду, — сказал Артем упрямо.

— А я говорю, останешься, — жестко отрезал Иван и отвернулся. Закопченное лицо было злым и незнакомым.

Сняли фляги с водой. Кугушев привязал лошадь к молодой лиственнице, стал сооружать костер. Он неторопливо вырубил легким топориком суковатые колышки с развилками на концах, готовил перекладину, на которую надо будет повесить ведро с водой. Его движения были спокойны и будничны, словно он выполнял самую обычную работу в обычной обстановке, а это так не вязалось с тем, что есть.

Мужики сняли рюкзаки, сложили в кучу и ушли. Ушли беззвучно, как призраки, медленно растворяясь в дыму. А Артем так и остался стоять возле уже потрескивающего костра, глядел им вслед. Ждал, — может, Иван обернется, позовет. Но тот не обернулся.

— Ты вот что, парень, — сказал Гаврила Афанасьевич, подкармливая костер хрустким сушняком, — погляди, может, лапнику наломаешь. Ночевать тут придется.

— Как ночевать?! — зло крикнул ему Артем. — Пожар ведь! Там же горит! Что мы будем тут чаи распивать? Слушай, Гаврила Афанасьевич, ты, может, один тут управишься? А я пойду?

— Никуда ты не пойдешь, — спокойно ответил Кугушев. — Тебе велено со мной быть. Помогать. Разве не слыхал, что Рытов сказал?

— Но зачем все это? — Артем показал на костер, на сложенные в кучу рюкзаки. — Сторож я, что ли?

Кугушев обошел живой островок с молодыми лиственницами. Нагибал ветки, ломал мягкие метелочки, потом стал устилать ими площадку с сухой травой.

— А ты не торопись. Пожар — это работа. А работу надо делать без суеты. Ты ведь впервой тут, на пожаре. А мы уж сколь лет подряд. Тут беготней не поможешь, тут надо с толком. В позапрошлом годе мы неделю в тайге жили. Очаги забили, а больше чё делать?

— А я в кино видел лесные пожары — страшная штука, — сказал Артем. — Сплошное зарево… Как-то там наши мужики…

— А что мужики… Если бы что — сразу бы прибежали, — откликнулся спокойно Гаврила Афанасьевич. — А раз нету их — значит, тихо. Уж я-то знаю. Я этих пожаров перетушил — и не вспомнить, сколько.

Артем присел рядом, глядел, как старик возится с костром. Руки у Гаврилы Афанасьевича были слабые, морщинистые, они с трудом переламывали хрусткие ветки, и Артем стал ему помогать. Жалко стало Кугушева. И надо же было ляпнуть про волка на дне рождения. Из-за него лесник выслушивал назидания, упреки.

— Гаврила Афанасьевич, ты на меня тот раз обиделся? — спросил он, подбрасывая в огонь сухие ветки.

— А че толку-то? Обижайся — не обижайся, теперь все едино. — Обернул от костра старое, будто иссохшееся лицо. — Мне ведь всякое приходилось и слышать, и видеть. Всю жизнь здесь. В тайге и родился.

— На Черном мысе?

— Нет, — рябое лицо посветлело. — На первом кордоне, недалеко от Ключей. Там и работал.

Артем расстелил лапник. Мягкая постель получилась, хорошо мужикам на ней будет. Положил рюкзаки у изголовий, заместо подушек. Подсел к костру.

— А почему оттуда уехал? Перевели?

— Как тебе сказать, — задумался старик. — Вишь, место там шибко бойкое. Как суббота или воскресенье, разное начальство из району наезжало ко мне. Приедут, лови имя рыбку. Я и ставлю сети. Старуха жарит, парит. Оно бы все ничего, потому как и мне стопка с ихнего стола перепадала, да ноги болеть начали. — Помял голень, затих, будто прислушиваясь к боли. — Простудил ли, че ли… Как замочу их, так и ломит, спасу нет, как ломит. Сырости не терпят. Ну, а где рыба, там и сырость. Приезжает начальство раз, другой — нету рыбки. Ноги, говорю, болят. А потом в контору меня директор леспромхоза вызвал и перевел на Черный мыс. С той поры здесь. Живем вот вдвоем со старухой. Сыновей-то нет, немец убил.

Старик заворочался, видно, от костра жарко стало.

— Я все старухе говорил, лучше бы я, мать, с фронту не вернулся. Заместо них погиб бы. Мне уж чего? Я пожил. А молодым надо. Они молодые были. И пошто так вышло. Я вернулся, а они нет? Неправильно. Не так надо.

Ведро закоптилось и уже шумело перед закипанием. Артем стал думать о Кугушеве, но тот прервал мысли.

— Все бы ничего, да старуха тоже прибаливает. Золотым корнем только и держится. На гольцах на наших был?

— Ходил.

— Камни, одни камни. Потому и гольцы. А со снежника речка течет. Светлая такая — тоже по камешкам. Вот по берегу и растет этот корешок. Выкопаешь его, обмоешь, а он поблескивает, будто золотой. Разломишь — лекарством пахнет.

— Вы уж простите меня за волка-то.

— Ладно, кого там…

— Показалось мне. Следы и правда собачьи были, — Артему захотелось успокоить старика.

Кугушев вдруг остро глянул на Артема. В его тусклых глазах мелькнуло что-то такое, что Артем насторожился. Загадочное было у лесника лицо, в непонятной усмешке разошлись глубокие морщины.

— Слышь, че я скажу тебе… — проговорил вполголоса и огляделся по сторонам, будто их могли услышать. — Волк-то был, паря.

— Как — был?

— Если у тебя душа человечья есть, то поймешь, что к чему. Дело-то вот какое. Кобелишка мой пропал однажды. Куда делся — ума не дам. То дак возле избы крутится, а тут — нет его. Пошел искать. Кричал, кричал — нет собаки. А потом на летнике его лапку нашел. Сожрал кто-то. А кто, медведь или волк — не уразумею. Погоревал, погоревал, а куда денешься? Да верно говорят, беда в одиночку не ходит. У нас коровенка была. Без молока, сам знаешь, старикам никак. И вот как-то вечером корова с летника не пришла. Раньше сама возвращалась, а тут будто заблудилась.

Заболела душа. И чую душой нехорошее. Ажно скребет в ей, в душе-то. — Гаврила Афанасьевич замолчал, полез в карман, вынул кисет, сложенную газетку, стал сворачивать самокрутку. Прикурил от горящей веточки, торопливо пыхнул дымом. — Прихожу на летник, гляжу, что это? Какая-то куча лежит, и в ей вроде кто-то копается.

Издали не пойму. А подошел ближе — тошно! Волк жрет мою Пеструху. Зарезал ее, змей, и жрет. Ажно в голове помутилось. А с собой, паря, ни ружья, ни топора, ничего нет. Голые руки. Схватил я какую-то палку да на волка. А он отскочил от коровы, смотрит на меня, понимает, поди, что я без оружия-то, и не убегает. Уставил на меня глазищи и ждет. Дескать, что же я дальше делать стану. Ах ты, думаю, змей… Замахнулся на него, а он все стоит. Я пригляделся. Волк-от старый-старый. Одно ухо порвато, на голове в шерсти черные проплешины. Облезлый весь… Смотрел он на меня, смотрел да начал потихоньку пятиться. Пятится, бок боится подставить, чтобы я его палкой не огрел. Потом повернулся да в кусты. Оттуда смотрит… Я т-те, говорю, змей!.. И так тошно мне стало, так пусто мне сделалось, будто изнутри у меня все вынули, и я, как гнилая колодина, весь пустой. Сел на корову и заплакал. Весь изревелся, как малолетний ребенок. Проплакался, — новым голосом продолжал старик, — вроде полегчало. Сходил домой, принес мешок и ножик, нарезал мяса, утащил домой. Подкоптили мяса впрок, ели со старухой свою Пеструху да волка проклинали. Каждый кусок горючими слезами заливали. Вот оно как… Ну, прошло где-то… — Гаврила Афанасьевич поднял глаза вверх, прищурился, — недели две. Сижу вечером на крыльце, курю. Глядь, кто-то перемахнул через заплот. Тень — не тень. А это опять волк. Сел возле забора. В пасти что-то держит. На курицу похожее. Хотя откель тут куры, мы их сроду не держали. Кой толк: соболь всех передушит, перетаскает. Открыл волк пасть, кинул на землю, что держал. А сам на меня смотрит и, веришь, будто человечьи глаза-то. Ажно волос под шапкой ворохнулся. Думаю, в сенцах ружье заряженное. Я его после того случая зарядил и поставил. Схватить, думаю, ружье да пальнуть картечью? Так бы и надо, а руки не поднимаются на этого волка. Смотрю на него, он на меня, вот и сидим оба. Потом волк убежал. Я к тому месту подошел, где он сидел, а там тетерка задавленная. Не выбрасывать же… Суп из нее сварили со старухой. А где-то через день он мне рябчика притащил… Ты, может, не веришь?

— Верю, — сказал Артем со странным чувством, что он на самом деле верит: могло быть.

— Повадился ко мне волк. Че-нибудь да тащит, а то пустой придет. Я возле забора чашку поставил, в которой кобеля кормил, накладывал в нее то хлеба, то супу. И ведь привык к нему. Вот привык, и все. Как к человеку. Да и то: он старый, я старый, понимаем друг дружку. Ежели долго его нет, скучаю, — Гаврила Афанасьевич тихонько рассмеялся. — Поди, считаешь, совсем из ума дед выжил, а? Ведь че удумал. В заповеднике волка прикормил. Зверя и птицу им травит.

— Нет, я так не считаю…

— Ты уж никому не говори. Мне, поди, немного осталось. Вот помру, тогда и волка стреляйте. Тогда уж все едино…

Вода вскипела, и Гаврила Афанасьевич вытащил из рюкзака мятую пачку чая, отсыпал в ведро. Вдвоем с Артемом сняли с костра перекладину с ведром, поставили в сторонку.

Мужики вернулись, когда уже стемнело. Побросав лопаты, упали на лапник. Дышали тяжело, часто кашляли. Их, наверно, мучало удушье. И — молчали.

— Как там? — робко спросил Артем Ивана.

— Огня почти нет, но — опасно… Опасно. Колодины тлеют. Дунет хорошая северянка, загудит все снова.

Молча попили чаю, стали устраиваться на ночлег один подле другого. Лежали молча. Артему не спалось. Он слышал трудное дыханье Ивана с одной стороны, с другой ворочался Кугушев и чуть внятно бормотал, наверное, жестко ему было.

Артем лежал с открытыми глазами, видел над собой черные ветви и черное же, бездонное небо. Было странно не слышать ночных птиц — их привычных криков и писка.

14

Кобель принюхивался к следу, возбужденно фыркал: след зверя был свеж и горяч, сильно шибал в ноздри, щекотал их. Жесткая шерсть на загривке взбугрилась. Кобель глухо заворчал и обернулся к хозяину.

Человек подходил к нему спокойно, не обнаруживал охотничьего возбуждения. Он будто не видел, как напружинились мышцы собаки, готовой гнать зверя по его знаку, как навострились ее небольшие уши, нервно вздрагивающие от каждого шороха.

Коротко и негодующе взлаяв, собака стала рыть задними лапами землю, чтобы привлечь внимание такого странного и непонятного сегодня хозяина. Из-под лап летели комочки земли и сухая трава.

Снисходительно усмехнувшись, Александр Тихонович склонился над тропой, придерживая ремень ружья на плече. Увидел на сыром черноземе ясный отпечаток медвежьей лапы. Будто босой человек прошел, только подушечки пальцев круглее и впереди них виднелись царапины от длинных когтей.

Блекло-сизые глаза Клубкова глядели на след внимательно, по привычке определили возраст и вес зверя, но особого интереса не выказывали. Бурые, крючковатые пальцы задумчиво теребили ремень ружья.

— Чернику жрал медвежишко, — промолвил Александр Тихонович, оглядывая обочь тропы мятый, ободранный черничник. Поймал собаку за шею, потрепал быстрыми пальцами.

— Пускай жир наедает. Он нам пока без надобности… Гуляй, пестун, до холодов, — и пошел вперед, следя за тропой. Человеческие следы его интересовали больше. На лесника бы не напороться. Это страшнее зверя.

Собака, не почувствовав азарта и заинтересованности хозяина в медведе, оставила след и побежала впереди, низко опустив морду к земле. Искала другие следы, которым хозяин может обрадоваться, и начнется охота, трудная и радостная, — в ней весь смысл их существования.

Александр Тихонович шел медленно, будто прислушиваясь к самому себе. Рассеянно глядел на возбужденного Соболя, не радовался собачьей старательности. Пасмурно было на сердце, тревожно. Не шли из головы смутные думы. Вот ведь: как медведя обложили в собственном доме. Это его-то, Клубкова! Виданное ли дело!

Когда Глухов приехал в заповедник, Александр Тихонович еще посмеялся над мужиками. Колхозника, дескать, прислали в тайгу — командовать. Чего он тут поймет, этот новый директор. Думал, что ему, коренному таежнику, колхозника обвести — пустяк.

А вышло вон как. Глухов с него, с Клубкова, и начал. Да как начал! Опытно, исподволь, хитро. Речку перегородили. Подсылал Глухов Лариона, Александр Тихонович не очень обеспокоился. Думал, зовет Глухов, чтобы уговорить вести себя потише, пожурить, как журило бывшее леспромхозовское начальство. Посмеялся. Дескать, надо, пускай сам приедет. А перегородили Сельгу и осознал: взяли его в оборот. Хитрую, крепкую руку почувствовал. Такая если за глотку поймает — не отпустит. До хрипоты сдавит, пока дух не испустишь. Вот тебе и колхозник. Сомневался Клубков только в том, что Глухов сам догадался сделать протоку главным руслом. Не иначе, как Иван помог, присоветовал. Племянничек, язви его…

Сам не свой был Александр Тихонович после того, как уехал Иван с помощником, с пацаном этим, который почему-то приглянулся Клубкову.

У него в Ключах были люди, которые, если сами не имели большой власти, то около нее крутились и могли повлиять на ход клубковского дела. Повлиять-то они повлияют, да во что это станет? Как клещи вопьются, будут сосать, пока все не высосут, и никуда от них не денешься, дом спасать надо. Вот и пошел сегодня на заповедную сторону, к рыбной реке Голубянке за хариусом, за ускучем. Жена накоптит, навялит. Вяленого хариуса ключевские с пивом любят, копченого — с водкой.

Пойти он пошел, но заныла в душе непонятная заноза, точит изнутри, тычется в самое сердце. Смурной день какой-то, сроду такого не видывал… Каждое дерево, каждый куст и травинка казались чужими, затаившимися в зловещем ожидании.

Да что же это такое? Откуда напасть свалилась? Горло перехватило, дышать не дает. В глазах стволы двоят, дрожат, как в мареве. А Соболь? Глаза-то страшные, дикие…

— Соболь! — хрипло позвал хозяин, держась рукой за горло. Кобель остановился, повернул голову. Точно: дикие глаза.

— Сюда, Соболь! — Александр Тихонович хлопнул ладонью по боку телогрейки. Маленькие глаза собаки были влажны и непонятны.

Незнакомые интонации и сонливая медлительность обычно властного, уверенного в себе человека насторожили пса. Он нехотя приблизился к хозяину, нерешительно шевельнул пушистым хвостом.

— Сядь, Соболь… — шептал Клубков. Поймал за загривок, прижал к земле. — Посиди со мной. — Прислонился спиной к стволу сосны.

Над рябиновым кустом порхали сойки, склевывали красные уже ягоды. По корявому стволу ближней сосны торопливо карабкался бурундук: тоже осень чует — пора запасы делать. Пес внимательно следил за ним, но с места не двигался. Не промысловый зверек, пустячный.

«Зря я поперся, не надо было в этот раз, — думал Клубков, — День шибко настороженный, неладный. Душе тяжко, нутро гложет», — оглядел окрестность: тайга как тайга, с детства хоженая-перехоженная, да уже не своя, чужая — заповедная.

Никак Александр Тихонович не мог смириться с тем, что ему нельзя ходить в те места, в которых всю жизнь промышлял зверя. Дивился: разве не для того в тайге маралы, чтобы кормить живущих тут людей? Не для того медведь наедает жир, чтобы по осени отдать и жир, и шкуру, на которой человеку мягко и тепло? Ему казалось, что с возникновением заповедника нарушился с древности заведенный порядок, все перевернулось непонятно и неизвестно для чего.

Правда, и в леспромхозе его прижимали, но более для видимости. Намекали: живи, да только тихо делай свои дела. Не попадайся. А теперь не только отгородили от него зверя законом, но и самого — под корень. Не дай бог, накроют с маралом. Приедет из Ключей Вася-милиционер и увезет его в район, где вспомнят все грехи, засудят как злостного браконьера и отправят в места чужие, где Клубков не был и не желал быть.

И таким родным показалось Щучье — самому на удивление. Раньше не шибко задумывался, любит ли Щучье. Теперь, когда опасность крадется к нему, сердце зашлось — нет милее места.

Тягостные мысли бередили Клубкова, отнимали спокойствие. Вспомнил, что уже давно смурные мыслишки в голове зародились, набирали силу. Волей удерживал. Ныне хлынули половодьем, залили всего, без остатка.

«Закурить, что ли…» Но тут же спохватился, что кисет на кухонном столе оставил. Такого раньше не случалось. Еще горше стало от забывчивости, казавшейся знаком нехорошим, идущим от беды. А тут еще ворона села на сухую верхушку дерева и давай каркать во всю глотку, поглядывая на него и приседая на лапах от неистового, сумасшедшего крика.

Холодный пот прошиб. «Это что ж за день такой проклятый?» — думал Александр Тихонович. И вдруг сорвал ружье с плеча, не целясь, выстрелил.

Соболь, вскочив с места, глядел, как падает ворона, теряя перья, как медленно кружат в воздухе перебитые картечью веточки и сухая хвоя. Обнюхал ворону, отошел. Поглядел на хозяина, склонив голову набок, словно спрашивал, что делать с поганой птицей.

— А не ори, зараза, накаркала себе, — лихорадочно дышал Клубков.

Ему еще хуже стало…

Привычно переломил ружье, вынул стреляную гильзу, засунул в патронташ. Из ствола потянуло едким запахом пороха. И этот запах, и вид нового патрона, который Клубков тут же вогнал в ствол, успокоили. Клубков закрыл замок, кинул ружье на плечо, зашагал.

Речка была уже близка, он слышал ее и шел быстрее, ожидая, когда она откроется. Голубянка показалась за кустарником. Сильно шумела, перекатывалась по зеленым валунам, слепяще сверкала.

В этом месте каменистые берега, перевитые обнаженными корнями сосен, сужались. Из воды торчали размочаленные комли деревьев, вывернутые весенним паводком. Это был залом. Тут речка поднялась вровень с высокими берегами, образовав глубокую яму, в которую заходил хариус на нерест и держался до поздней осени.

Александр Тихонович спустился к воде, ступил на скользкий камень, держась за тальниковую ветку. Зачерпнул ладонью воды, омыл лицо. Холод, пришедший со снежников, ожег кожу, освежил. Полегчало. Он заглянул в зеленоватую глубь воды, увидел солнечные блики на далеком песчаном дне и темные тени.

Хлебнув воды, ушел с камня на берег, оглядывая молодой соснячок. Деревца были одно к одному: высокие, прямые. Приготовил удилище, срезанные ветки собрал и затолкал в кусты. Размотал со спичечного коробка леску. На конце мохнатилась мошка из медвежьей шерсти, которая скрывала остренький якорек. Мошка была рыжая, заранее обсаленная, чтобы не тонула, скользила по поверхности.

Привязав к удилищу леску, взобрался на сухой камень недалеко от воды, в тени сосны. Сделал заброс на самую середину залома. Вода подхватила мошку, потащила сильным течением. Клубков, подрагивая удилищем, заставлял ее биться на середине. Точь-в-точь упавшая муха. На миг возле якорька, увитого шерстинками, мелькнул, словно молния, пронзительно-светлый бок рыбы, и тотчас леску резко рвануло.

Александр Тихонович потянул выгибающееся удилище, выволок на камни хариуса. Сдавил пальцами жабры. Далеко крючок заглотила рыба. Пришлось вырвать. Хариус оказался приличным, граммов на семьсот. Малиновый плавник с фиолетовыми кружочками напоминал крыло большой бабочки.

«Хорошо начал», — радостно подумал Александр Тихонович, и все дурное, что омрачало его, ушло, растворилось в азарте. Он откинул рыбу подальше от воды на сухие, теплые камни, но хариус, резко выгибаясь, подпрыгивал, скользил к воде.

Тогда Клубков хватил его о валун.

Рыба выгнулась, пуская кровавые пузыри из жабр, и затихла. Вытер руки о телогрейку, полез на свое место. И второй заброс оказался удачным. На берегу, разевая рот, трепыхался хариус поменьше. Добил его тоже.

«Они тут кишмя кишат», — подумал он, довольный.

Обычно Клубков вполголоса разговаривал сам с собой или с Соболем. Слова сами лезут на язык, и он им не препятствует — так веселее. Здесь же Клубков боялся выражать мысли вслух: недолго сглазить добычу.

Что ни говори, а явно в масть угадал — шестую или седьмую рыбину выкидывал. А это уж не хариус, ускучишко.

Мошка совсем разлохматилась, на муху не похожа стала. В другом месте на нее бы сеголетка не поймал, а на Голубянке рыба шла, да еще какая. Бросалась-таки, цепляясь одна за другой. Жор у хариуса, самое время ловить. Благо, соперников у Александра Тихоновича нет — заповедник.

Скоро на берегу светлела целая горка добычи, а Клубков лишь входил в азарт. Подошла стайка крупняка, словно в очередь на крючок встала. Одна за другой на берег, в кучу.

Мошку заменил новой. Она побежала по течению, дразня рыбу ненастоящей своей жизнью. Ее с лету взял малиновый хариус, который потом бился на берегу, меняясь в цвете, изумленно разевая рот.

Александр Тихонович теперь осторожничал, не выволакивал рыбу на берег единым махом. У крупняка могла оторваться губа от собственной тяжести. Почувствовав, что добыча сидит прочно, Клубков выводил ее за леску к самому берегу. Давал успокоиться и вдруг растопыренной пятерней ловко поддевал, переваливал на берег и уже двумя руками, мгновенно выпустив удилище, кидал в кучу. С детства привык к такому способу.

Валун из зеленоватого от лишайника стал красным — искровенился от рыб. Клубков даже подумал, что потом его надо омыть.

Руки устали держать удилище и мелко тряслись. В глазах мельтешило и все плыло от того, что долго смотрел на быструю воду. Он даже качнулся, когда руки приняли сильнейший рывок. Не удержался, потерял равновесие от неожиданности. Машинально прыгнул с камня, но и прыгая, видел, как дугой выгнулось удилище, слышал, как взвизгнула натянутая леска.

Сдал удилище назад, поймал жилку — в ладони врезалась. Видно, порядочный ускуч взялся. Потянул к берегу. Рыба сопротивлялась, упруго билась. Клубков подступил к самой воде, наматывая леску на рукав телогрейки, смотрел в воду.

Рыба обессиленно, медленно шла по мелководью, взмучивая плавниками дно. Она показалась порядочной, не меньше метра длиной, и Клубков вспотел от возбуждения и азарта. Рыба вдруг рванулась в сторону, ударила хвостом, а Клубков все подтягивает, подтягивает. Уже возле самого берега рыбья морда. Песок сквозь жабры гонит. Точно: ускуч.

И когда рыбак стал медленно подводить пятерню под скользкое брюхо ускуча, тот метнулся, ударил хвостом так, что брызги стеганули в разгоряченное лицо Александра Тихоновича, и тенью ушел в глубину вместе с оторванной мошкой.

— За-ра-за! — громко выругался Клубков, и все его нервное напряжение выплеснулось в этом слове. Он долго смотрел в воду, будто надеялся, что рыба еще вернется к нему. — Зараза, вот зараза! — бормотал он, освобождая побелевшие пальцы от жилки.

Азарт прошел, и он сел передохнуть.

— Больше пуда будет, — прикинул вслух, окидывая взглядом добычу, и плечи заныли, почувствовав на себе эту тяжесть…

Вспарывая острым ножом рыбьи животы, чутко слушал тайгу. Снова зашевелились в нем тоска и страх. Кончилась рыбалка, и они уж тут как тут, будто за спиной дожидались. Изредка Клубков оборачивался на Соболя, лежащего в траве, но тот глядел лениво, ничто его не настораживало.

Вычистив внутренности и пересолив добычу, Александр Тихонович сложил ее в брезентовый мешок, а на мешок натянул рюкзак. Подергал за лямки — не зря шел. Жаль только последнего ускуча. Такого закоптить бы в самый раз.

Вымыл руки, счистил приставшую к ладоням чешую. В желудке скребся голод. Достал из бокового кармана краюху хлеба и кусок вяленой маралятины, завернутые женой в белую тряпицу.

Сытный дух пошел. Кобель приподнял голову, навострил уши.

— Соболь, сюда.

Пес подошел, облизываясь, сел в двух шагах. Не повизгивал, не елозил от нетерпения, как иные собаки. Он просто и прямо смотрел на еду. Знал: свое получит.

Хозяин разломил хлеб надвое, положил на колени. Мясо разрезал ножом — тоже поровну. Одну долю мяса прижал к куску хлеба, протянул псу. Тот деликатно взял с ладони свою порцию, отнес в сторонку, на траву. Лег, зажав еду между лап.

Клубков пожевал нежирные, отдающие печенью волокна, но вкуса не почувствовал. Опять тоска сдавила горло, не отпускала. Хлеб он отдал собаке, с завистью наблюдал, как ел Соболь.

— Ну и денек, — сказал Александр Тихонович и, чтобы заглушить тревогу, припоминал светлые дни, — не из одних же бед жизнь складывалась. Но память рисовала ему то губастого Лариона, приезжавшего по директорскому наказу, то прищур Ивана, родственничка, язви его, и настроение вконец испортилось.

— Как бы и в самом деле не прихватили меня тут, — проворчал Александр Тихонович, прислушиваясь к своему голосу, звучащему, как показалось ему, странно, незнакомо.

Конечно, Кугушев, тот не сунется, а Матвей или Иван, чтобы совсем доконать Клубкова, засаду могут устроить. Теперь уж Артемия не пошлют. Сами караулить сядут. И если застукают — не отмолишься, не откупишься.

Поднялся с камня, вскинул на плечи рюкзак, нацепил ружье на плечо. Огляделся — сплюнул с досады. Удилище на берегу забыл. Сроду с ним такой забывчивости не случалось, Пришлось нагнуться, поднять удилище. Отломил кончик, смотал на него леску, и в карман. Удилище запустил в кусты.

— Вроде все… А требуху воронье склюет. Кружит уж, проклятое.

Вороны, чуя поживу, кружились над берегом, садились на верхушки сосен. Ждали, когда человек уйдет.

Клубков вздохнул: «Раньше тут рыбку ловить одно удовольствие было, а теперь, как вор — нахватал мешок, и деру». Еще вздохнул и стал карабкаться на обрывистый берег. Отсюда шла тропка, но по ней идти не рискнул. С грузом следы глубоко вдавливаются, выдадут с головой. Он свернул на черничник, — распрямится, все скроет.

Шел небыстро. Мешок давил, пригибал к земле. «То ли грузно так, или уж стареть начал, — подумал Клубков. — Наверное, старость крадется, от нее и страхи. И неуверенность от нее. Да и трудновато одному промышлять теперь». Напарника бы найти хорошего. Не такого, как Ленька Кнышев. Да где его найдешь. Они в тайге не валяются. Жаль, Раиса парнишку так и не родила. Со своим-то надежнее было бы, не продаст. Он бы выучил его всему, в чем понаторел за пятьдесят долгих лет. Ни один бы лесник не накрыл.

Давно тоска по напарнику появилась у Александра Тихоновича. Не спалось короткими летними ночами. Ждал охотничью осень и тосковал. Скоро чернотроп, а идти одному. Годы ли подошли такие, или что, но скучно стало в тайге Клубкову. Да и чего хорошего, как шатун, скитается. Придавит лесиной случайно — помочь некому. Не повезло им с женой на сыновей. Две дочери народились, да какой с баб толк. Уехали обе в город каблучками тюкать по гладким мостовым — фабричные, язви их. А сына бы не отпустил. Теперь и корня от клубковского рода не останется. Ванька — тот не в счет.

Шел и думал, с думами идти легче. До Сельги уже оставалось километра два. Значит, через час домой придет. Жена встретит ласковая, покорная. Вот уж в чем повезло, так на жену. Вышла и статью, и характером. Грех жаловаться.

И лишь вспомнил о жене, будто груз стал не в тягость, ноги шибче побежали, норовили срезать путь. Через камни, через мхи прыгали, через трухлявые пни.

Хоть и темным казалось Клубкову будущее, а все же и настроение вроде поправилось маленько. Как-нибудь проживет. Если заповедник не выселит — проживет. Тайга тоску залижет.

И вдруг Александр Тихонович почувствовал, что нога провалилась в пустоту, ступню туго заклинило. Он дернулся по инерции вперед, услышал хруст в колене.

«Вот оно!» — озарила жаркая мысль. На мгновение в рваном хороводе пронеслись вершины деревьев, которые склонились и легли набок. Мелькнул корявый ствол старой сосны, уже осветленный вечерним низким солнцем. Заросли черничника жестко стеганули по лицу…

15

— Эй, парень, вставай, леший тебя дери!..

Ночью Артем ходил с Тихоном дежурить к очагам и заснул недавно. Он приоткрыл глаза и сквозь тяжелые еще ресницы увидел над собой морщинистое, будто литое из бронзы, лицо.

— Хватай лопату, не слышишь, как лес-то пластает!

Только теперь Артем понял, отчего нависшее над ним лицо кажется бронзовым и откуда этот низкий гул и треск, который вошел в сон и стоял в ушах до самого пробуждения.

Еще не веря в случившееся, вскочил с хвойной подстилки, увидел меж стволов далекое красное зарево, к которому бежали люди. Там ярко вспыхивало и трещало, будто работала сотня электросварщиков.

— Че делается… Че делается… — твердил Кугушев, суетливо собирая в кучу заплечные мешки лесников, — Я это проснулся, показалось, конь захрапел, а ветер уж огонь раздул. И ведь как быстро! Ох, пластает! — Гаврила Афанасьевич вдруг выпустил из рук чей-то рюкзак, схватил ведро, в котором плескалась вода, подскочил с ним к Артему:

— Нагибайся!

— Зачем?

— Нагибайся, говорю! — и, подняв ведро, окатил с головы до ног. Вода с ночи была холодная, у Артема глаза полезли на лоб, но раздумывать некогда. Ухватив лопату за черенок, спотыкаясь о вывороченные корневища и кочки, бежал к огню, чувствуя лицом недалекий жар. Бежал на силуэты размахивающих лопатами людей.

Люди стояли широкой цепью, ворочая лопатами направо и налево, неистово били, и их невозможно было отличить друг от друга, потому что лица прятали, заслонялись то рукавом, то полой телогрейки.

Один из них отскочил назад, выпустил лопату, руками стряхивал с себя горящие ветки, упавшие сверху.

Это был Иван.

— Вставай сюда! Сбивай пламя! Не пропускай! — и с размаху хлопнул почерневшим штыком лопаты по кусту жимолости, уже охваченному ярко-желтыми злыми язычками.

Огонь наступал, тесня людей, оставляя за собой полосу выжженной земли и обугленные подножья деревьев. И если его пропустить, он сожрет все, что встретит на пути. Вот он лижет траву у ног Артема, норовя перекинуться на низкие ветви молодой пихты.

— Нет, гад! — гаркнул Артем неожиданно для себя, давясь жаром. И с размаху срезал пламя. Огонь под лопатой исчез, но тут же возник снова, потянулся к ветвям упорно, неуступчиво. Артем ударил еще.

— Не дам пихту! По дам! — хрипел он, видя, как от его одежды валит пар, чувствуя, как штормовка, высыхая, накаляется, как проникает жар сквозь кирзовые голенища сапог и припекает ноги. — Не дам! — наносил удары и ликовал, что огонь под лопатой растворяется в смолистом дыме.

Артем вдруг до боли понял всю нелепость, противоестественность гибели молодой пихты, и все его существо воспротивилось этому. К нему пришло неведомое раньше удалое отчаяние, от которого сердцу стало сладко и страшно. Как бы хотелось, чтобы сейчас его видела Рита!

Из-под лопаты летел легкий пепел и дым. Не видать огню пихты, лопатой его по рыжей голове. Плашмя! С придыхом! Ни травы, ни цветов, ни кустов ему! Плашмя!

Он работал средним в цепочке мужиков, краем глаза видел, как сгибают и разгибают они спины. Лица их были красны, словно у кузнецов. Артем подумал, что и у него такое же лицо, и что мысли у всех такие же, как у него. Нежность и родственную близость он почувствовал к мужикам.

Он любил их всех.

— Постой, не машись! — подскочил Гаврила Афанасьевич с неполным ведром воды. Артем выхватил ведро. Он нестерпимо хотел пить, но прилипнуть спекшимися губами к краю ведра казалось непростительным грехом, кощунством.

Артем ступил сапогами в горячую золу, чтобы даром не пропала ни одна капля. Опрокинул ведро на подножье дерева, остужая обожженные корни.

Влажный жар и пепел ударили в лицо. Он зажмурился и держал ведро перевернутым, чтобы даже капли пошли на пользу обгорелому дереву. И шипенье смолкло, черный ручей покатился вниз, вспенивая золу у кустов жимолости.

— Сгоришь, леший! — орал Гаврила Афанасьевич и тащил за полу штормовки назад. — Сгоришь!

— Лишь бы сапоги не сгорели! — морщил Артем закопченное лицо, подпрыгивая, потому что подошвы уже раскалились.

Приплясывая, кинулся к Ивану, возле которого полыхал сухой маральник. С бегу взмахнул лопатой, стряхнул языки огня в траву, бешено топтался по ним, шурша раскаленной штормовкой.

Шши! Шши! — хлестали лопаты по кустам, сбивая мелкие горящие ветки. Вдвоем быстро затушили пламя, и когда маральник зачадил, мерцая искрами, Иван оперся на лопату.

— Корни целые, переболеют.

— Думаешь, оживут? — с надеждой спросил Артем.

Иван ответить не успел. Выше, где без передыху махал лопатой Анисим, вдруг полыхнуло, тугая волна горячего воздуха шибанула в лицо. Анисим отскочил, согнулся, будто переламывался пополам, и, не разгибаясь, боком скатился вниз, потирая лицо, будто умываясь.

Артем увидел красные, сумасшедшие глаза Анисима без бровей и ресниц, и когда тот убрал руку с подбородка, насилу его узнал. Странным и жалким казалось лицо Анисима без бороды. Вместо нее свисали грязные обожженные клочья. Широко разевая рот, Анисим показывал рукой на вспыхнувшие пихты.

Иван остекленевшими глазами посмотрел на Спирина и, путаясь ногами в высокой траве, полез вверх, на пригорок. Анисим и Артем карабкались за ним.

Сбоку гудел низовой пал, подгоняемый горячим ветром. Печным поддувалом гудела сухая трава. В густоте пихтача с треском занялись заросли малинника. Пламя было нестерпимо ярким даже в утреннем свете.

До Артема дошло, что они отрезаны и от кордона, и от места ночевки огненной стенкой, и если эта стенка будет их теснить и дальше, то бежать придется к скалистому озерному берегу, где может и не быть спуска к воде.

Но эта мысль сразу забылась. Он карабкался вверх, вдоль пала, вдоль пихтача, точно зная, что деревья, мимо которых он бежит, сгорят, и можно считать, что их уже нет, потому что просеку будут рубить выше.

Иван остановился, смотрел вниз, на ползущий огонь, рассчитывал: сумеют ли здесь прорубить, или подняться выше. Он прикидывал, а Анисим махал рукой вверх, советовал подняться еще.

Иван отрицательно помотал головой. Ему жаль было отдавать огню большой клин леса и, вытянув из-за пояса легкий охотничий топорик, одним ударом снял с корня пихточку, отбросил в сторону, принялся за другую.

— Рубите перешеек! — приказал Анисиму и Артему. — Тут всего метров десять. Должны успеть!

Лезвие топора так и сверкало.

Анисим, как медведь, врезался в бурелом — треск стоял. Топор у него оказался большой, с длинным топорищем, им он будто косил молодой лесок.

Артем тоже подскочил, ударил пихту лопатой, но лишь рассек кожицу. Под ней блеснули прозрачные слезинки живицы. Ударил другой раз, третий и, сообразив, что лопатой ничего не сделать, отбросил ее, принялся оттаскивать деревья, срубленные Анисимом и Иваном.

— Давай! Давай! — ревел Иван, топором и сапогами расчищая просеку. — А то нас тут прижмет!

Гул огня резко наплывал. Густой, удушливый дым окутал перешеек, людей в нем не было видно, только неслись сочные врубы топоров, да из дыма вылетали срубленные пихты.

— Руби, руби! — твердил Иван из густоты дыма, отшвыривая искореженные тонкие стволы, но огонь уж рядом.

«Надо было выше подняться, — думал Артем, пробиваясь к Ивану. — Хотя бы еще немного, метра на два».

Когда он сунулся в просеку, клубы синего дыма осветились изнутри. На вершину дерева, которое собрался рубить Анисим, прилетела горящая ветка.

— Все… — выдохнул Иван отрешенно. — Сейчас верховой пойдет, — и потащил Артема на поляну. — Эх, было бы нас больше, мы бы успели.

Они выскочили на открытое место.

— Анисим! — позвал Иван.

— Анисим! — пронзительно крикнул и Артем, удивляясь, до чего высок и визглив его голос.

Но тот не отзывался, а может, и отзывался, да не было слышно в сплошном гуле, от которого дрожал воздух.

Тогда Иван сам бросился в чащу и растаял в дыму. У Артема сжалось сердце. Однако спина лесничего тут же показалась. Он волок Анисима по траве, подхватив руками под мышки. Вдвоем увели Спирина на поляну. Анисима душил кашель. Лицо посинело, казалось страшным.

— Задохся было, — хрипел он и вымученно улыбался распухшими, кровоточащими губами.

— Идти можешь? — в самое ухо прокричал ему Иван.

— Могу, поди…

Анисим пошатывался, слепо искал руками опору. Телогрейка во многих местах прогорела, дымилась ватой.

А пихтач уже пластал единым пламенем. Вот он, верховой, самый страшный пал, от которого не уйти ни птице, ни зверю. Все трое неотрывно глядели на желтый дым, окутавший перешеек, словно чего-то ждали. Хвоя пропыхала быстро, и уже чадили черные скелеты деревьев.

Иван, еще не веря в случившееся, уставился на Анисима.

— Неужто успели?

— Кажись, — ответил тот.

И тут они услышали прерывистый, тарахтящий звук. Он падал сверху, из облаков. Над поляной пронесся вертолет. Задрав головы, следили, как машина обходила кромку горящего леса.

Иван поднял над головой закопченные кулаки, весело скалился. Но вертолет потерялся за деревьями, держал путь к кедрачу.

— Анисим! — вдруг опомнился Иван. — Жми на кордон, скажи, чтобы мужики поднимались с другой стороны хребта и возле кедрача сделали еще одну просеку. Для гарантии.

Анисим огляделся.

— Я по скалам спущусь.

— Давай, только не загреми в озеро!

Страшная усталость сковала Артема. Хотелось лечь и лежать долго-долго, ни о чем не думая. Пока тушили огонь, усталости почему-то не чувствовал, а теперь она навалилась сразу, внезапно. Иван тоже тяжело дышал. Веки покраснели, набухли. Пошатывался.

Верховой пал они остановили, но трава горела, огонь по-прежнему двигался на них, тянулся к сапогам. И не было сил тушить его. Они пятились, лениво смотрели, как сворачивается и темнеет трава.

— Надо уходить, — сказал Иван. — Задохнемся, да и стоять тут бесполезно. Впереди — камни. Они остановят пал.

— А пихтач? — спросил Артем.

— Там до верхового не дойдет. Просека заглушила. Мы ведь вырубили дерн.

Иван закашлялся и, шатаясь, пошел в сторону берега. Ноги у него заплетались. Шел по еще живой траве, по поздним белым цветам, которым скоро быть пеплом. Артем шел вслед за ним, волоча лопату. Глаза слезились, он протирал их воротником рубашки. А когда протер, увидел, что Иван идет ему навстречу.

— Конь остался, — Иван закашлялся.

— Его мужики увели.

— По огню?

— По тропе увели.

— А если нет? Ты же видел, оттуда верховой пал шел. Мужиков от стоянки тоже отрезало, и они скатились на берег.

Артем опустил голову. Хотелось бежать. Куда угодно и сколько угодно, но только бежать, не стоять среди удушья и страха.

Лесничий резко махнул рукой.

— Ладно, давай к берегу. Раз Анисим спустился, и ты спустишься.

— А ты?

— Я — к коню.

— Не надо! — Артем схватил Ивана за рукав. — Увели ведь коня! Увели, слышишь!

Иван боком от него отстранился и побежал, прикрыв рукавом рот. Артем в оцепенении смотрел на него и вдруг тоже побежал за лесничим туда, где желтая горячая волна пожирала сухую траву.

Иван прыгнул через огонь и растворился в дыму.

«Конец», — подумал Артем. Зажмурился. Боком махнул через огонь, поджав на лету ноги. Когда открыл глаза, увидел впереди нечеткий силуэт бегущего Ивана. Тот на ходу оглядывался, орал, махал рукой. Артем, догоняя, прыгал через пни, сапоги проваливались в кипящую золу, тошнота спазмами сжимала горло, в глазах плыли оранжевые круги.

Но огонь был уже за спиной. Здесь же горячий ветер ворошил пепел, взвихривал над обугленными стволами. Корни деревьев горели едким, чадящим пламенем.

Уже обессиленные, Иван и Артем петляли среди мертвых деревьев. «Лишь бы не задохнуться, лишь бы не упасть», — мельтешило в голове у Артема, и он старался не терять из виду спину лесничего. Стволы перед ним двоились. Он чувствовал, что теряет сознание, и ничего не мог поделать. Колени как-то сами собой подогнулись, он упал. Но тотчас вскочил, почувствовав сильный ожог. Стоял, согнувшись, а земля клонила его к себе. С трудом держал равновесие, понимая, что больше не сможет ступить ни шагу. Шарил по сторонам дрожащими руками, ища, за что бы уцепиться.

Подскочил Иван с искореженным злостью лицом.

— Ты что? Сдохнуть хочешь? — потащил за полу штормовки в скальную расщелину. Камни были горячи, мох на них высох, потемнел, напоминал табак.

— Шевелись, шевелись! Болото не помнишь? Вон за пригорком!

— Ты иди, иди… Я приду…

— Я т-те дам приду!

Кое-как влезли на пригорок, увидели черное пятно потухшего костра. На пожелтевшем, уже высохшем лапнике валялись пустые фляги.

Лошадь была здесь. Она билась в кустах, шарахнулась к людям, захрапела, дико кося глазами. Иван поймал конец веревки, долго разглядывал.

— Обрезана веревка. Чтобы лошадь сама спасалась. По скалам ее не спустить, а через пал она не пойдет, — облизнул распухшие губы, повел лошадь вниз, к болотцу. Зачавкала под копытами изумрудная травка, такая неправдоподобная среди гари, будто из другого мира.

Иван отпустил веревку. Лошадь ткнулась мордой между кочек, шумно тянула ноздрями — искала воду.

Оба сели на кочки. Артем погрузил руки в траву, вдавил их во влажную землю, грязью потер лицо. Кожу защипало.

— Ветер переменился, — сказал Иван. — Северянка кончается. Дым, видишь, обратно пошел.

Артем не откликался, пристраивался лечь. Иван внимательно рассматривал своего помощника. Лицо в ожогах, под глазами — сине от удушья.

— Я говорил: спускайся. Зачем пошел? С меня, понятно, спрос и за лошадь, и за все. А ты? Сидел бы сейчас на бережке…

— Не знаю, — прошептал Артем, лежа во влажной траве. — Пошел, значит, надо было. Поэтому и пошел.

— Еропла-ан! — пропел Иван, и непонятно было: осуждает он помощника или одобряет. — Помолчали, прислушиваясь к гулу огня. — Надо рубахи намочить, через них легче дышать будет, — предложил Иван. Расстегнул штормовку, вытащил подол исподней рубахи, надрезал край лезвием топора, рванул.

От сосняка, обходя скалы, возле которых они ночевали, шел верховой пал. Пронзительно ярко вспыхивали деревья и с оглушительным треском, будто взрываясь, рушились на землю, поднимали тучи искр.

Артем равнодушно смотрел в дымное небо. Ему казалось, страшнее того, что он уже пережил, быть не может. Да и вообще чувство опасности в нем притупилось. Он видел, как огонь беснуется вокруг болотца, как от зеленой травы повалил пар, как горящие ветки, прилетавшие сюда, шипели и корчились, затухая. Смотрел, и ничто в нем не отзывалось на это.

Иван лег рядом.

— Если мужики пал не остановят, сгорит кордон, — через силу выдохнул он и вздохнул.

Лошадь вздрагивала, чутко поводя ушами, жалась к людям. Иван толкнул Артема в бок, протягивая сигарету. Тот потянулся, но пальцы, в крови и саже, не гнулись. Тогда лесничий сам прикурил сигарету и поднес к спекшимся губам Артема.

16

Негромкий, ноющий — сама тоска и боль — звук тянулся откуда-то близко, острым шилом ввинчивался в голову, и Клубкову казалось, что на всем свете нет ничего больше, кроме этого жалостливого, жуткого в своей безысходности, воя.

Сначала он не мог сообразить, откуда берется этот вой и где он сам, Клубков. В голове была тяжесть, мысли проскальзывали обрывочно, не могли построиться во что-то связное.

Он с трудом приоткрыл потемневшие от боли глаза. В невысокой траве сидел, задрав кверху острую морду, Соболь.

«Мой кобель», — подумал безучастно Александр Тихонович. Но это сразу же подтолкнуло, слабая радость зашевелилась в нем. Он хотел крикнуть собаку по имени, но из глотки вырвался лишь сдавленный хрип.

Вой оборвался, собака метнулась к хозяину, с жалобным визгом облизывала ему лицо горячим шершавым языком.

— Соболь… Зверюга моя… — уже радостно шептал Александр Тихонович обескровленными губами. Он не отворачивал лица от собаки, лишь прикрыл глаза в изнеможении. И копил силы, чувствуя, как вливаются они в его тело по капле, по струйке.

Он догадывался, какая беда стерегла его в красноватой черничной ботве. Ощупал неверными еще пальцами наплыв на голове, под редкими волосами, зубами скрипнул — саднило так, будто кто посыпал солью. Дрожащая рука слепо шарила в скользкой кожистой ботве у затылка, наткнулась на выпирающий крученый сосновый корень.

— Яз-зви тебя… Чуть не виском угодил.

Освобождать ногу Александр Тихонович не торопился. Он медленно высвободил плечи от въевшихся лямок рюкзака и только тогда попробовал шевельнуть ноющей ногой. Легонько шевельнуть, чтобы не исходила проснувшейся остервенелой болью в колене. Нет, не освобождается. Что-то держит ее, какой-то невидимый капкан. Он посильнее дернулся, и резкая боль туго спеленала его, выдавила из глаз слезы.

Клубков, расслабившись, терпел. Терпеть он умел. Много было в его жизни боли, потому что — тайга… Лесиной во время ветра-лесовала придавливало. Смяло три ребра, а он, захлебываясь собственной кровью, дополз до дому, перетерпел, выжил. Прошлой весной чуть не изломал медведь, исхудавший после зимовки, с клочковатой грязной шерстью на боках. Только Соболь и выручил. Вцепился сзади, отвлек. Зверя из второго ствола добил, однако бок болел долго. Переболел, перетерпел и снова в тайгу. Да мало ли было всякого. Была боль, а это так, полболи.

Александр Тихонович лежал на животе, прислушивался к ноге. Соображал: ступня попала в расщелину и заклинилась. Он же, падая, ударил колено об острый каменный край, и в колене что-то, слышал, треснуло. Может, даже — кость. Это худо. Надо освобождать ступню.

Клубков уцепился пальцами за корень, который чуть не угадал ему в висок, потянул на себя. Боль всколыхнулась, ослепила, но нога, кажется, подалась. Подождал, пока боль утихнет. Снова начал подтягиваться, уже решительнее. И опять уронил голову в траву, в ярости хватал зубами жесткие листья черничника, жевал и выплевывал терпкую, вяжущую во рту, массу.

От следующего рывка чуть не потерял сознание. Но ступню освободил. Перекатился на бок, отполз от расщелины, как от пропасти. Сжал зубы. Больную ногу держал распрямленной, ожидая, когда боль поостынет, и только слабо отстранялся от собаки, докучливой в своей радости.

Скосил глаза на колено. Штанина в запекшейся крови. «Как бы кость не подробило», — прошел озноб между лопаток. Хуже быть не может, если что с костью. Какой дурак подпишет с ним договор на пушнину? Даже к распределению участков на левой стороне близко не подпустят. Хромой охотник — как хромая собака. Лучше сразу головой в петлю.

Ленька Кнышев давно зарился на его угодья, потому что Клубков больше шкурок приносил. Тот раз в Ключах (это он Ивану не рассказывал) в напарники набивался. Ты-де уже не молоденький по тайге бегать. Участок у тебя громадный, одному не обработать. Давай, говорит, на пару — разбогатеем.

Напарника-то надо. Да не такого. Этот петлю на шее затянет — не постесняется. Он и зарился потому, что заповедник у Клубкова под боком, а там промысловиков нет, можно пошариться. Как же, дурак Клубков, что ли, — Леньку Кнышева пускать в угодья, которые отец в наследство оставил. Как-нибудь без Леньки обойдется. Вот нога бы не подвела. За соболишкой не угнаться, припадая на хромую ногу. Соболишко здоровых мужиков любит, только им и отдает шкурку. Сына бы в напарники, вот кого надо. Эх, сына бы!

Скучно в последние дни стало жить в доме Клубковых. Жена неожиданно затосковала: «Что мы все одни да одни, волки, и те стаей ходят. Стаей легче». А ведь звали в заповедник, сама отказалась и думать не хотела родные углы бросать. А теперь — вон что.

«Ну, езжай в Полуденное, — ответил грубо. — Ждут тебя там».

«В Полуденное не хочу», — промолвила и затуманилась. Уж и сама не знает, куда хочет, чего хочет.

Стаей, конечно, легче. А где ее возьмешь, стаю-то? Брат Прокопий, отец Ваньки, с войны не воротился. Если бы и воротился, в стаю бы не пошел. Разные себе дорожки выбрали, по-разному жили. Враги и враги. Не только ветвь другая, корни в земле, и те давно разошлись.

Мать померла рано. Сашка с Прокопием еще пацанами были. Отец и таскал их в тайгу. Чему дома научатся? Любил сыновей, баловал, но на Сашку смотрел особо. Бывало, проведет ладонью по вихрам, скажет удивленно: «Волчонок растет. И откель такой, вроде не в кого».

Сашка и в самом деле рос, как волчонок. Задиристый, азартный. Если Прокопий сотню белок возьмет, он ноги в кровь измолотит, а на две-три шкурки больше добудет. И обидчивый был. Чуть чего Прокопий не так скажет, драться лезет, в драке себя не помнит. Брат — не брат, ему все едино.

«Ой, паря, — говаривал отец, — много людям хлопот принесешь, если не переменишься».

Да какой там — переменишься. Чем взрослее становился, тем прижимистее, цепче. Откуда и жадность взялась. Прокопий, тот отцу добычу полностью отдавал. Сашка — нет. Он себе на уме. Несколько шкурок обязательно припрячет, тайком сдаст заготовителям. Всего на год старше брата, а имел собственные деньги, прятал их в тайге. Боялся: дома найдут, отнимут.

Занемог как-то отец. Насилу из тайги привели. Весь так и горел, удары сердца еле прощупывались под рубахой. Положили на койку, стояли рядышком. Как быть? Прокопий, тот сразу: «Давай, батя, я в Ключи сплаваю за доктором».

Отец рассоветовал.

«Не надо, Прокопьюшка, пока ездишь, так помру. Чую, недолго мне осталось. Побудь со мной».

К утру отец умер. Перед смертью дара речи лишился. Лежит, на сыновей смотрит, а сказать им ничего не может. Смерть у изголовья стояла, ждала своего часа, а он все мучался. Не хотел умирать бессловесно, без наказов сыновьям. И все на Сашку смотрел. Что он ему хотел сказать? Теперь уже никто не узнает.

Похоронили отца рядом с матерью на косогоре, откуда озеро просматривается, стали жить вдвоем. Сашка сразу переменился. Командовал братом, себя считал наследником, хозяином. Намекал: «Ты-де, брательник, как дальше думаешь? Ежели жениться, куда бабу привезешь? Здесь нам тесно будет. В одной берлоге два медведя не живут».

Обиделся Прокопий. Оставил Сашке все отцовское добро, уехал в Полуденное. Валил лес в леспромхозе, женился, сына нажил. Только с женой не повезло. Умерла, едва Ивану два года стукнуло. Всяко бывало Прокопию: и хорошо, и плохо, но к брату больше — ни ногой. Даже на свадьбу не приехал, когда Сашка привез из Ключей Раю.

Как началась война, Прокопий увез сына в Ключи, в дом малютки, а сам добровольцем, без повестки — в военкомат. С войны Прокопий не вернулся. А Ванька окончил техникум в города, не забыл родных мест, прикатил. Отец ему по младенчеству ничего не мог рассказать о кровной обиде, так другие, наверное, постарались, а может, обида с кровью передалась. И тоже, как отец ни ногой к Клубкову, только по служебной надобности. Да и не Клубков теперь Иван, а Рытов. Забрал его из дома малютки старик Рытов, бывший начальник Прокопия. Усыновил.

Так что стаи не получается. Зря, наверное, выжил брата из дому. Жадность разум затмила…

Вздохнул Александр Тихонович протяжно, прикоснулся пальцами к ноге, помял край раны — отдалось внутренней тупой болью. Ох, как не хотелось ему сегодня идти за рыбой. Будто что чувствовал, будто кто за спиной стоял, нашептывал: «Не ходи, Тихонович, не ходи, день неладный, затаенный».

Ворона тоже не зря каркала. Все указывало на неблагополучный день, сама тайга, взрастившая его, подавала знаки. Не послушал. Страх же и погнал. Боялся, не успеет запасти рыбы для нужных людей.

Глаза заволоклись слезами и злостью.

Небо над головой остывало. Кроны деревьев высветлились вечерним солнцем. Домой надо, к жене. Она травы знает, мазь какую-нибудь приготовит. Он осторожно вытянул конец штанины, оголил ногу. Коленная чашечка посинела, опухла. Возле рваной ранки запеклась кровь.

Скинул телогрейку, оторвал рукав исподней рубахи, чистым местом приложил к ране, перевязал некрепко. Подумал, что надо бы костыли вырубить. Иначе — не дойти до дому.

— Вот как оно, Соболь, — проговорил Александр Тихонович, кривясь от боли. — Отходил свое, однако. Чую, а душа моя чутче звериной.

Соболь, облизываясь, глядел на хозяине.

— А-а, жрать хочешь…

Открыл рюкзак, вытряс мешок с рыбой. Полоснул по боку ножом, откатил собаке расползшийся мешок с потускневшей рыбой. Сморщился:

— Ешь, теперь не утащу, хромоногйй-то. Сколь съешь, остальное птицы, звери подберут. Покормили они меня, теперь я их… — чертыхнулся. Не накаркать бы.

Лежа на боку, Александр Тихонович смотрел и слушал, как хрустит Соболь свежей рыбой, и самому есть захотелось. Пожалел теперь, что скормил собаке весь хлеб и мясо. Утром не позавтракал, на реке кусок в горло не лез. Думал до дому додюжить, а прогадал. Да еще ползти сколько. А где силы взять? Теперь хоть сам гложи сырого хариуса. Тошнотно, поди, выворотит с сырого-то.

Он проглотил горькую слюну, потянулся к рыбине. Повертел в руках. Эх, копчененькую бы или, на худой конец, — вяленую. Вздохнул, соскоблил ножом со спины и боков синеватую чешую, вонзил зубы в солоноватую мякоть.

Пожевал-пожевал, а проглотить не смог. Душа не принимала. Выплюнул. Сорвал веточку черники, поймал губами черную, с сизым налетом, ягоду. Свежо стало во рту.

«Ванька-то узнает, позлорадствует. Вот-де, пугал жареным рябком, а самого же и клюнул. В то самое место…» — В душе разлилась вдруг давно накопленная ненависть к племяннику, ко всему заповеднику, отнявшим спокойную жизнь, по воле которых он вором крадется по своей тайге, где добывал зверя его отец и он сам. Все отнял заповедник, теперь хочет лишить самого кровного — дома.

Переполнила его злость и обида, выжала из глаз мелкие, бисерные слезинки. Он прикрыл глаза теплой вздрагивающей ладонью. Собака не должна видеть слабость хозяина.

17

Катер приближался к Полуденному по легкой искрящейся воде. Артем вглядывался в размытый расстоянием берег. Но прежде чем различил крыши домов, почувствовал едва уловимый запах дыма. Это был не тот тяжелый, смолистый дым гари, который душил его в тайге. От Полуденного тянуло уютным, сладковатым дымом печей, летних кухонь: женщины сегодня ждали мужей.

Всего неделю Артем не был дома, а ему казалось, что уплыл он отсюда давно-давно. Это, наверное, потому, что за неделю в его жизни произошло так много опасного и трудного. Он подумал о Рите, которую не забывал все эти дни, вспомнил свои ромашковые шторы на окнах, то состояние покоя, которое всегда испытывал в своем доме, и радостно стало от возвращения, от близкой встречи с тем, что стало ему дорого.

Наверное, те же чувства испытывали и люди, стоящие возле него. И Ларион, уловив это общее состояние, вдруг высунулся в открытую дверь рулевой рубки, подмигнул мужикам и крутанул ручку сирены.

Будоражащий душу звук полетел над заливом, достиг берега, и там стали заметны черные фигурки людей. Они двигались к причалу и замирали в ожидании возле него. Артем подумал, что среди них, может быть, да что там — может, — наверняка есть — Рита. Сердце вздрогнуло и заторопилось, заторопилось.

Ларион нахлобучил морскую фуражку, до этого висевшую над головой на крючке, и причалил лихо.

Мужики на берег ступали неторопливо, покачиваясь. Виновато улыбаясь, подходили к женам. Обнять или сказать ласковое слово — стеснялись: неловко на людях нежность показывать. Нежность чужих глаз не любит.

Когда Вера, смущенная, прижалась мокрым лицом к груди Матвея, он, большой, грубоватый, только легонько погладил ее по плечу и тоже застеснялся.

Иван старался на берег не смотреть, деловито ходил по палубе, собирая в кучу закопченные ведра, топоры, лопаты. Он давно заметил, что Тамары нет среди встречающих. Видно, она еще злится на него.

Артем принялся помогать Ивану, чтобы не оставлять лесничего одного. Таскал в носовую часть катера хозяйственный инвентарь, зная, что с этим можно не торопиться. Никуда ведра и лопаты не денутся.

— А тебя, кажись, встречают, — шепнул Иван.

— Кто? — покраснел Артем.

Он повернулся лицом и увидел Риту. Раньше он душой чувствовал, что она здесь, теперь глядел на нее. Рита была в сером нарядном платье, выжидающе смотрела на палубу, на него.

— Ты иди, — сказал Иван. — Барахло я сам соберу.

— Да ладно… — смутился тот.

— Иди, иди, мне тут еще долго.

Артем протопал сапогами по гулкой палубе, ступил на трап. Шел степенно, как и мужики. Хорошо ему было. Вот он только что вернулся с работы, тяжелой, опасной. Он не жалел себя ради общего дела, и среди всех лесников чувствует себя равным. И так хорошо, что здесь, на берегу, есть человек, который ждет его. Артем был благодарен Рите.

Небрежно бросив рюкзак за спину, покачиваясь с плеча на плечо, шел к праздничной толпе. Сапоги вдавливал в песок прочно и ноги расставлял шире обычного. Маленечко рисовался. Но — было от чего. Так же уверенно приблизился к Рите.

— Здравствуй.

Рита перехватила многозначительные улыбки женщин, заалела, в серых глазах отразился испуг. Тихая ласковость, которая до этого светилась на ее лице, затенилась.

— С возвращением, — ответила она просто и поглядела на щеку Артема тревожно. — Что это у тебя?

— Головешка отлетела, — небрежно отмахнулся он и медленно пошел от причала, не сводя с Риты глаз, понимая, что и она тоже пойдет, потому что кого приходила встречать — встретила.

Рита неуверенно качнулась, пошла с ним рядом.

Артем подумал, что она стесняется женщин. Ведь он так смело подошел к ней и так откровенно радовался встрече. И все должны понять: это серьезно. Ведь при людях сделать такой шаг — не просто.

— Сильно болит? — спросила Рита, глядя на его щеку.

— Пустяки!

— Полечи парня, — смеялся Ларион, которого тащила за рукав худенькая жена. — Бабья рука аккуратнее перевяжет. Враз заживет, — и щерился мужикам.

— И перевяжу, если надо будет. Тебя не спрошу, — не растерялась Рита.

Они медленно шли широкой тропой к домам, будто хотели удлинить короткий путь до перекрестка, где он пойдет к своему дому, она — к своему.

— Хорошо, что ты меня встретила, — улыбался он.

— А ты этого хотел? — голос ее звучал задумчиво.

— Конечно.

— Почему? — Рита опустила голову, шелестя туфелькой по сухой траве.

— Не знаю. Просто хотел, чтобы ты встретила.

— А тебе письмо из дома, — вспомнила она. — Я тебе на стол положила. Знаешь, у тебя дома красиво. Такие шторы! Только цветы завяли, я нарвала новых.

— Спасибо. А почему всего одно письмо? Где другое? — лукаво спросил Артем.

— Какое другое?

— Которое ты обещала. Нежное-нежное.

— Я пошутила.

Рита подняла голову и новыми глазами смотрела на Артема. Что-то в нем изменилось за эти несколько дней. Повзрослел или огрубел — сразу не поймешь. Но этот налет грубоватости ему идет, не портит, как других мужчин.

Артем нарочито вздохнул.

— Шутила, значит? А я-то думал — серьезно… Что нового в селе?

— Да особенного ничего… Вот только приехал товарищ из области. Ты разве его не заметил? Он на причале с Глуховым стоял.

— Никого я не заметил, я же на тебя смотрел, — засмеялся Артем. — Они стояли уже на перекрестке, и пора им было расходиться. — Рита, — сказал он тихо, чувствуя, как колотится сердце. — Ты приходи вечером туда… к той лодке. Помнишь?

— Приду… — она немного помялась. — Приду, Артем.

Он тут же подумал, что она всегда называла его Артюша, у нее это очень ласково получалось, а тут вдруг — Артем, как будто даже отчужденно. Он заглянул ей в лицо, чтобы по глазам прочесть то, чего не выразила словами, но Рита вскользь тронула его руку своей рукой и пошла по улице. Вот окликнула Ивана, не спеша идущего домой, о чем-то с ним весело говорила.

— Ну, пропал парень! — заметил Матвей, проходя мимо Артема под руку с Верой.

— И правильно! — отозвалась жена. — Чего парню холостому ходить? Вашему брату нельзя без заботы, без семьи — избалуется, — и еще крепче уцепилась за мужа, раскрасневшаяся, счастливая.

Следом за ними, среди мужиков, шел Глухов, веселый, праздничный. Рядом с ним — высокий седоватый мужчина, тоже, как и Глухов, в темном костюме. Артем догадался, что это и есть тот самый товарищ из области.

Дмитрий Иванович громко разговаривал с лесниками, приветливо улыбался им всем лицом и блестящей лысиной.

— Глядите, какие у нас тут орлы, — говорил он своему спутнику и похлопал шедшего рядом Анисима по плечу.

Анисим никак не отозвался, невесело провожал взглядом Риту с Иваном.

Артем постоял на перекрестке, вздохнул и нехотя пошел домой, заранее зная, как нудно будет тянуться время до вечера.

Письмо из дому лежало на краешке стола. Он прочел обычные и необходимые материны слова, сходил в баню, натопленную специально для «пожарников», потом лежал в кровати с книжечкой стихов, и незаметно уснул.

Когда открыл глаза, в комнате уже стоял полумрак. Артем выскочил во двор, сполоснул лицо под умывальником, заметив, что вода уже прохладная, солнце не успевает ее за день нагреть, а это самая первая примета осени…

Рита сидела на старом месте, ждала его.

— Здравствуй еще раз, — горячо прошептал он и сел рядом, как бы нечаянно прислонившись к ней.

Там, на пожаре, когда он думал о Рите, чувствовал себя увереннее и сильнее, и впереди было светло-светло. Между ними лежали три десятка таежных и водных километров, и Артему даже не верилось, что он будет рядом с Ритой, будет глядеть на нее, слушать ее дыхание. И вот теперь она была тут, рядом с ним, он видит, как белеет в темноте ее лицо. Он хотел обнять ее, но Рита убрала руку Артема с плеча, не далась.

Артем обиделся, слушал, как во тьме ворочалось озеро, никак не засыпало, словно еще не успело сделать нечто важное, без чего оно не успокоится.

— Ты меня давно ждешь? — спросил Артем, лишь бы что-то сказать, не молчать. Его угнетало собственное косноязычие. Когда Риты нет с ним, у него находятся хорошие, ласковые слова, но вот увидел Риту, и они неизвестно куда делись, он мямлит какую-то чепуху, самому тошно.

— Нет, я пришла чуть раньше тебя.

— А я думал, ты давно ждешь и сердишься.

Она посмотрела на него долгим взглядом и тихонько рассмеялась.

Грустно рассмеялась.

— Ты что? — в ее смехе Артему послышалась взрослая снисходительность. Он и раньше с удивлением замечал, что Рита как бы старше его. Иногда в ее лице улавливал такое выражение, будто она знает такое, что ему недоступно.

— Да, нет, я просто, — сказала Рита со вздохом.

— Не просто. Я вижу. Ты сегодня какая-то не такая.

— Наверное, потому что — осень.

— А при чем тут осень?

— Глупый ты, — Рита ласково погладила его щеку. — Знаешь, мне осенью почему-то всегда грустно.

Артем закурил, глядя в черную стену озера, думал. Представил осенний вечер. Дома в Полуденном сиротливые, серые. Ветер свистит в голых ветвях берез, завывает в трубе. Рита сидит дома одна, слушает этот жуткий свист и вой. Тоскливо ей и одиноко. Одной, конечно, тоскливо. Но ведь он, Артем, не просто так встречается с Ритой. Он потому и подошел к ней смело, не обращая внимания на многозначительные улыбки женщин и подмигивания мужиков, что к Рите у него хорошее, светлое чувство. Он надеется, что и у нее есть такое же чувство к нему, и что зимой они не будут одиноки.

— Рита… — голос его дрогнул, — Рита, давай поженимся, — он почти выдохнул эти слова и, замерев, ждал, что она ответит. Он давно хотел это сказать, да все не находилось смелости.

Рита повернулась к нему, на ее губах он различил улыбку.

— Милый ты мой мальчик, — провела теплой ладонью по его лицу. — Ну, какой из тебя жених?

Артем растерялся. Раньше, когда еще не решался сказать эти слова, гадал, как Рита к ним отнесется. То ему казалось, что Рита, стыдливо потупясь, согласится, то воображение рисовало, как Рита отрицательно поведет головой из стороны в сторону. Чего угодно ожидал, но только не этого.

— Значит, за мужика не считаешь? — спросил он жестко.

Она весело засмеялась, близко были ее темные глаза.

— Такой ты мне нравишься. А ну-ка, еще скажи так.

Артем отвернулся.

— Ну, скажи-и… — и, смеясь, заглядывала ему в лицо, и он уже не знал, как быть: рассердиться или рассмеяться.

— Ты мне не ответила, — сказал Артем. — Да или нет?

— Что да или нет?

— Выйдешь за меня или не выйдешь.

— Думаешь, так просто сказать? — Рита все улыбалась. — Может, не ты один мне предложение сделал.

— Кто еще? — чужим голосом спросил Артем.

— Хотя бы Анисим.

— Анисим? — Это поразило Артема.

— А почему бы и нет? Или ты его за мужика не считаешь?

— Считаю, — хрипло сказал Артем. — Все ясно.

— Что тебе ясно?

— Все ясно. Все.

— Ничего тебе не ясно, — загадочно сказала Рита и, помолчав, попросила: — Проводи меня. Поздно уже.

Подошли к калитке. Рита отодвинула рукой щеколду, вошла, закрыла калитку за собой, прислонилась к забору, за которым молчаливо стоял Артем.

— Ну, иди домой, — тихо сказала.

— Скоро уйду, — ответил Артем и тоже прислонился к забору, глядел в темные Ритины глаза. — Что ты обо мне думаешь?

— Ну, что ты милый, хороший…

— А еще? — настаивал он. — Я пацан для тебя? Ты любишь Анисима?

Она улыбнулась и погладила его руку:

— Он добрый и славный.

— Ну, ладно, — хрипло проговорил Артем. — Ты скажи мне: да или нет. И я уйду. Сразу уйду. Слышишь?

Она молчала и улыбалась. «А ведь я ее еще ни разу не поцеловал», — подумал Артем, и вдруг, перегнувшись через штакетник, прильнул к ее улыбающимся губам, прильнул неумело и горячо.

Рита вырвалась, отступила от забора, изумленно покачала головой, но ничего не сказала.

— Да или нет? — снова повторил Артем, наливаясь непонятной самому силой и решительностью, и уже взялся рукой за щеколду, чтобы войти во двор, но Рита испугалась, побежала к крыльцу.

Он слышал, как щелкнул крючок двери.

Артем тихонько постучал в дверь костяшками пальцев.

— Иди, Артем, иди, — умоляюще просила Рита из-за двери.

Он опустился на доску крыльца. Хотел закурить, но побоялся, что свет спички увидят с улицы. Долго сидел, кроша пальцами сигарету, слыша в комнате осторожные Ритины шаги.

18

Ларион так и сяк пристраивался у двери, заглядывая в узкую щель. Ничего не увидел. Покрутился у окна — занавешено изнутри шторами. Мостился-мостился, пытаясь заглянуть в щелку, уронил в пыль свою морскую фуражку.

— Живой он там? — спрашивали мужики.

— Вроде живой. Слыхать, как половицы скрипят, — ухмылялся Ларион, очищая рукавом белой рубашки испачканную тулью фуражки. — А что, мужики, пускать-то он как будет, за так или за бутылку?

— А это ты у него спроси, — откликались мужики, принимая игру. — Постучи шибче в дверь и спроси.

— Ну его к шутам, пуганет еще, — Ларион дурашливо отмахивался, отходя от двери — потешал публику…

Люди приходили семьями, празднично одетые. Щелкали кедровые орехи, шутили и смеялись. Настроение у них было приподнятое, и понятно: выставка картин для Полуденного — диковина.

Артем постоял в весело гудящей толпе, попытался отыскать глазами Риту, ко не увидел ее. В последнее время она избегала с ним встреч, и он подумал, что она и сюда, на выставку, может не прийти.

У него и до этого было пасмурно на душе, а тут еще горше стало. Не забавляло его ни веселое кривляние Лариона, ни шутки мужиков.

Он медленно побрел к берегу. Издали поглядел на лодку, в которой когда-то сидели с Ритой. Лодка сиротливо чернела на белом песке, и он отвернулся.

Мимо плыл леспромхозовский теплоход, возвращался в Ключи откуда-то с верховья. Не очень далеко плыл от берега. Капитан и механик, высунувшись из рубки, глазели на Полуденное, не могли понять, что такое там сегодня происходит. Белый бурун тянулся за теплоходом, холодно сверкал на солнце.

И вдруг Артем представил себя на теплоходе. Он одиноко стоит на пустынной палубе и тоже смотрит на Полуденное, глядит, как отодвигаются в сторону серые крыши домов, а фигурки людей делаются все меньше и меньше. Там, среди людей, и Рита. Она читает его, Артема, записку: «Прощайте, Рита. Я любил Вас, но Вы были ко мне холодны. Будьте счастливы». Рита прижимает записку к сердцу и бежит по берегу за теплоходом, и машет руками, но Артем не замечает Риту. Он глядит в горы, нависшие над Полуденным, и в его глазах светлая, благородная печаль.

Ушел теплоход, только белое перышко буруна вдали все еще искрится на солнце. Никого не видать на палубе…

К дверям клуба Артем подоспел вовремя. На пороге стоял Анисим, радостный и смущенный, приглашал в зал.

— Билет надо куплять? Или, может, бутылку? — кричал Ларион Анисиму.

— Тебя-то и без бутылки пропущу, — отвечал тот добродушно. — Где тебе ее взять, лишенцу! Проходи уж.

— А за него жена купит! — откликнулся Тихон под общий смех.

Мужики смеялись и шутили, но едва переступив порог, смолкали, робко оглядывались. Они несмело приближались к картинам, освещенным мягким светом, лившимся в окна, благоговейно замирали. Переговаривались шепотом, будто громкий голос мог что-то нарушить, испортить.

Были здесь и Дмитрий Иванович с приезжим товарищем. Негромко переговариваясь, они стояли возле полотна, под которым на картонной табличке было написано одно слово: «Рев».

Крупный марал с ветвистыми рогами, зрелый и сильный, вытянув шею и запрокинув рога, приоткрыл в реве зев. Внизу, под скалой, на которой он стоял, желтели кроны берез. Осень…

Но и березки, и скалы, и темная зелень пихт были сознательно размыты художником, чтобы сосредоточить внимание зрителя на главном: на марале. Зверь же был выписан, как показалось Артему, слишком уж тщательно, до мельчайших подробностей. Чуть ли не каждый волосок на боку был виден и казался живым, освещенный утренним солнцем. Над напряженной, с нервно вздутыми ноздрями мордой вился летучий парок — утро прохладное. Артему казалось, что там, внизу, сейчас откликнется другой самец, тоже сильный и страстный, и что они сразятся здесь, на скале.

— Способный человек, — говорил спутник Глухова и попросил познакомить его с художником.

Дмитрий Иванович подвел его к Анисиму.

— Павел Васильевич Сорокин, — отрекомендовался приезжий и крепко пожал Анисиму руку. — Я раньше не видел маралов. Как-то все не доводилось, а теперь представляю, что это такое. Вы, наверное, много охотились?

— Нет, других зверей бивал, а маралов нет, — прогудел Анисим смущенно. — Жалко их.

Дмитрий Иванович засмеялся, похлопал Спирина по плечу, всем видом показывал Павлу Васильевичу — глядите, мол, какие у нас тут люди, и столько было на его лице гордости, словно не будь в Полуденном Глухова, не было бы и Анисима…

Артем пошел дальше, вдоль стенки, рассматривая полотна поменьше. Здесь были и растрепанный весенний медведь, только вылезший из берлоги и еще не пришедший в себя после зимней спячки, и мышкующая на заснеженной поляне лисица, и много другой живности, обитающей в приозерной тайге. Все звери и птицы выписаны были очень тщательно, жили своей жизнью, не позируя и не замечая зрителя.

Возле соболя, притаившегося в ветвях кедра, толпились лесники, оживленно переговаривались. И понятно: разве соболь оставит равнодушным промысловика?

Гаврила Афанасьевич размягченно говорил Тихону:

— Сколь я их перебил, сам не сосчитаю, а вот только и заметил, какой он красивый, соболишко-то. Вон как шибко глазенки блестят. Только вот не совсем черный. Шейка бусенька. Че он черного не нарисовал?

— А зачем? — спросил Тихон.

— Как зачем. Черные коты дороже.

— Этого в заготпушнину не сдавать.

Артем остановился возле самого крупного по размерам полотна. Оно висело как раз напротив входной двери, и возле него толпилось много народу. Были тут и Матвей с Верой, крутился и Ларион.

Матвей говорил Лариону:

— Помнишь, ты тот раз сказал: дескать, оба с Анисимом деньги переводите. Он на краски, ты на водку, один, мол, черт. Так вот, гляди. От твоей траты людям одно горе было, а от Анисимовой траты — радость всем. И тебе, и мне, и вот им, — повел рукой по залу.

— Так это когда было… — отмахнулся Ларион.

Артем разглядывал картину. На ней было изображено озеро. Суровое, каким оно зачастую и бывает. Клубились облака над Громотухой, кутали ее вершину, а там, вдали, где рождалась северянка, от мыса до мыса пролегла темная полоса. Вот сейчас пробежит судорога по легкой еще зыби, ветер раскачает волны и, срывая белые гребни, понесет их к берегу, и будет гул стоять над всем озером и побережьем.

Артем даже поежился, представив себя там, на середине озера. Ему казалось, что он слышит, как жалобно взвизгивает мотор и стонут дюралевые переборки лодки. А тут еще подошел сзади Иван, тронул за плечо.

— Помнишь?

Как не помнить. Такое не забывается. И Артему стал ясен общий замысел художника. Озеро он поместил в центре стены, а по бокам — маленькие картины с изображением белок, соболей, медведей, другой живности, обитающей в приозерной тайге. Художник как бы подчеркивал кровную связь всего живого с этим огромным и суровым скопищем воды.

Артем протиснулся поближе, чтобы рассмотреть надпись под картиной, и тут увидел Риту. Она стояла впереди, и на картину смотрела неотрывно, как бы задумавшись. На ее затылке от дыхания Артема колыхались легкие волосы.

«Пришла, — подумал он радостно, и ему захотелось, чтобы она обернулась. — Все равно ты обернешься, — мысленно говорил ей Артем. — Ты не можешь не обернуться, потому что я этого очень хочу».

Она, наверное, почувствовала его взгляд и обернулась. Удивленно вскинула глаза, губы дрогнули, но ничего не сказала. И сразу стала протискиваться к выходу.

Артем не шелохнулся, хотя было желание пойти за ней. Он прошелся по залу еще раз, но интереса к выставке уже не чувствовал.

Анисим тоже что-то погрустнел, стоял у окна, скрестив руки, глядел на улицу. Наверное, видел, как уходила Рита.

Артем остановился возле Анисима. Тот обернулся.

— Ну, как? — спросил с грустной улыбкой.

— Очень нравится, — ответил искренне Артем.

— Правда?

— Конечно, правда. Нравится, как нарисованы звери. Такое впечатление, будто вы их с натуры рисовали.

— Нет, не с натуры. По памяти. А что больше других понравилось?

— Озеро. Оно как живое. Другим я его себе и представить не могу. У вас талант.

Анисим благодарно ему улыбался.

— А скажите, — спросил Артем, — почему ни на одной картине нет людей? Я все просмотрел и нигде человека не увидел.

— Я людей-то знаю меньше, чем зверей, — грустно улыбнулся Анисим. — Все время в тайге…

Вскоре Артем ушел. Весь вечер одиноко бродил по берегу, надеялся, что Рита тоже придет сюда или хотя бы увидит ее издали.

Но так и не увидел ее.

19

Тамара стояла у окна в красном платье. Она всегда надевала его по воскресеньям, хотя никуда не ходила и идти не собиралась. Неподвижно смотрела в окно.

— Почему ты молчишь?

Тамара не ответила на вопрос мужа.

За окном ворочался синий туман, будто сырой дым костра. Из затуманенной дали в зализ шли волны. Они двигались группами, ряд за рядом. Волны косо врезались в узкую полоску песка, мутнели, ударялись о скалы, по-осеннему отступившие от воды.

Иван отложил авторучку, помрачнел.

— Грустно мне, — сказала Тамара осенним голосом, все так же неподвижно глядя в стекло на волны, которые, казалось, хотели разнести вдребезги и скалы, и берег, и все на свете.

Он подошел к жене, обнял ее за плечи, но она не шевельнулась. Сказала:

— Знаешь, у меня такое чувство, будто чего-то не стало. Будто я что-то потеряла.

— Это лето кончается.

— Наверное…

Летом жене было легче, она реже грустила. Теперь близится осень, напоминает: не всегда бывает тепло и ясно. Вслед за туманами придут ветры и не смолкнут до весны. Заунывные, тягучие, выворачивающие душу ветры, — скоро им быть здесь. Но осень осенью. Она придет и уйдет. И не от ее дыхания сжалось сердце у Ивана, от жутких, безысходных слов жены.

Ее можно понять, думал он. Скоро в городе откроется концертный сезон. Афиши на всех углах, зонтики у подъездов концертных залов, аплодисменты. Не отвыкнуть ей от этого, как не отвыкнуть ему от тайги.

— Если бы мы жили хотя бы в Ключах, — сказал он. — Ты бы работала в музыкальной школе. А здесь и ребятишек-то нет. Все в Ключах, в интернате… А знаешь, давай какой-нибудь лекторий организуем для лесников. Радиолу в клубе поставим, пластинки достанем?

— Примитивно…

— Ну так что же? Вон Анисим устроил выставку. Люди ходили смотреть. И ему, и им хорошо… А что если нам пианино купить? А? На самом деле!

Тамара обернулась, смотрела на мужа. Глаза ее оживились и тотчас померкли.

Иван отошел к дверному косяку, курил, думал, как непохожа его жена на местных женщин, которые вместе с мужьями косят сено, садят огороды, пилят дрова. Лица их красны, а походка тяжеловата. Тамару с ними не спутаешь. От коровы она отказалась. Иван, впрочем, и не настаивал. Сам ходил к бабке Спирихе за молоком для Альки. Сам по ночам пек хлеб, варил, жарил, когда был дома. С самого начала все хозяйство взвалил на себя, и теперь жена напоминала дачницу, замешкавшуюся с отъездом.

Вспоминал, как они встретились.

Впервые Тамару он увидел в городском читальном зале. Беленькая, с золотистой копной волос, какая-то очень светлая, она сразу бросилась в глаза. «Такими только любоваться», — подумал Иван. Наблюдал ее жадно, не понимая, почему парни, а в зале их было достаточно, спокойно листают учебники, не пялят на нее глаза.

Иван готовился к экзаменам, ходил в читалку каждый день и скоро узнал, что она из музыкального училища, что ей восемнадцать лет и звать Тамара. Учеба на ум не шла, и он решил себя проверить. Если через две недели не надоест на нее смотреть, значит, дело серьезное.

Но не прошло и недели, Тамара перестала ходить в читалку. Иван забеспокоился, долго мучился, стал искать ее. Подкараулил у подъезда училища.

— Здравствуйте. Вы меня не помните?

Девушка удивленно его оглядела. Довольно приятный парень в солдатской гимнастерке, в сапогах. Наверное, недавно демобилизовался. Нет, она его не помнила.

— Я вас в читальном зале видел.

— Ну и что? — ее уже забавляла растерянность незнакомца.

— Почему вы перестали ходить туда? Сессия кончилась?

Девушка хотела рассердиться, но он был так покорен, так преданно смотрел на нее, что она пожалела парня и даже позволила себя проводить.

По дороге Иван рассказал о себе. Недавно из армии, учится на третьем курсе лесного техникума. Тамаре понравилась его манера держаться. Он даже не пытался взять ее под руку, и ее настороженность прошла. Она рассказала, что обожает музыку, что ее отец тоже музыкант, играет в оркестре. Подтрунивала над какой-то Светкой, которая при игре кусает губы, и когда долго играет, все губы искусает до крови.

Вскоре фигура Ивана примелькалась возле музыкального училища. Девчатам Тамара сообщила, что в нее без памяти влюбился этот чудак. Подруги, глядя в окно с третьего этажа, смеялись:

— Твой солдатик уже на посту.

Это Тамару сначала смешило, но постепенно привыкла видеть Ивана у подъезда училища, и ей уже чего-то не хватало, когда он не появлялся. Они вместе ходили в кино, в концертные залы, где Иван откровенно скучал, слушая симфонии, бродили по ночным улицам.

Ивану хорошо было с ней, как ни с кем и никогда раньше. Голова кругом шла от счастья, и через месяц он предложил ей пожениться.

Тамара не удивилась, спросила только:

«А где жить будем?»

«Пока на частной».

Вскоре он начистил сапоги, купил бутылку вина — слышал, свататься надо обязательно с бутылкой — и пришел к Тамаре домой.

Дверь ему открыл благообразный мужчина, ее отец. Полный, в диковинном цветастом халате, он долго и недоуменно рассматривал гостя.

Иван сказал:

— Здравствуйте, я к вам.

— Ко мне? — удивился тот, посторонился. — Пожалуйста.

В коридор выскочила смущенная Тамара.

— Папа, это тот самый Иван, про которого я говорила.

— Да? — только и сказал папа, уплывая в комнаты.

В прихожей лежал ковер, и Иван посмотрел на свои сапоги.

— Ничего, — успокоила Тамара и почему-то покраснела.

Просторная гостиная была обставлена роскошно: заграничная мебель, сверкающая черными зеркалами, старинное пианино, огромный ковер на полу, торшеры, хрустальные вазы без цветов. На стенах — тоже ковры. Будто не в квартиру, в музей попал.

Было тихо, и он слушал приглушенный говор в одной из комнат. Потом оттуда медленно и настороженно вышла тоже благообразная, довольно моложавая женщина. Внимательно Ивана осмотрела, плавным кивком головы ответила на приветствие.

— Мама, это тот самый Иван…

— Догадываюсь, — сказала мама.

— Давайте пить чай, — предложила вдруг Тамара, чтобы как-то сгладить неловкость и вообще чем-нибудь заняться.

Мать неопределенно повела головой и пригласила в столовую. Тамара сама накрывала на стол. Ставила какие-то вазочки, розетки, блюдечки. А когда сели втроем, Иван вынул из кармана галифе бутылку, поставил на стол.

— А хозяин-то где?

Благообразное лицо матери окаменело. Она смотрела на бутылку, будто это бомба и скоро взорвется.

Тамара очень растерялась, вскочила:

— Я позову папу.

Мать остановила ее:

— Ты разве не знаешь, что папа работает в это время?

Понял Иван оплошность, покраснел, готов был сгореть от стыда. Мать, придя в себя, спросила, кто он, откуда. Иван чувствовал себя скованно, отвечал односложно.

Не вышло разговора.

Когда встали из-за стола и Иван, поблагодарив за угощение, стал прощаться, мать кивнула на стол, заметила:

— Возьмите это…

Тамара догнала его на улице.

— Не сердись, — говорила виновато. — Они у меня такие. Очень строгие и скучные. Все любят по-светски. «Это — нельзя, это — неприлично». А я хочу, как мне нравится. Не маленькая. Вот возьму и выйду за тебя. И никого не спрошу.

Скромную свадьбу устроили на частной квартире, куда родители Тамары, разумеется, не пришли.

Днем Иван ходил на лекции, а вечерами и по воскресеньям разгружал вагоны на железнодорожной станции, чтобы как-то поддержать семью. Он закончил техникум раньше, чем жена училище, — родился Алик, и Тамара брала академический отпуск. Работать Иван устроился в управление лесного хозяйства, но скучал по тайге и, лишь Тамара получила диплом, перевелся в родные края.

Сначала жене нравилось на новом месте. Приехали летом, все цвело. Алику было два года, жена водила его по берегу озера и выглядела счастливой. К деревенскому дому привыкла, жизнь вроде пошла нормально.

А к осени Тамара заскучала. Первую зиму и вспомнить страшно. Тамара изнывала от тоски по всему привычному, от вынужденного безделья, без пианино. Сначала она на листе ватмана нарисовала клавиатуру и тренировала пальцы. Вскоре забросила и это. Пристрастилась читать.

Больно было на нее смотреть. Да еще навалились ветра. Раскачали волну. Грохот стоял день и ночь. Чтобы отвлечь как-то жену, Иван взял у Матвея радиолу. По вечерам слушали музыку. А по ночам жена плакала под грохот озера, под жуткое завывание ветра.

И вот скоро все снова.

Курил Иван и смотрел на жену.

Она повернулась к нему. Глаза темны, мокры. Возле рта ранние морщинки. Это в такие-то годы.

— Ваня, помнишь, как мы поженились?

— Помню, — ответил хрипло и удивился внезапной хриплости голоса. — Конечно, помню.

— Ты меня тогда не спросил даже, люблю тебя или нет.

— Я думал — любишь. Раз выходила за меня, то как же без любви? Я любил, а ты вот… не знаю, — горечь застряла в горле.

— Наверное, я не очень любила тебя. У меня сейчас такое чувство, что я что-то очень хорошее потеряла.

— Навсегда? — спросил Иван задумчиво.

— Не знаю…

Они молчали. Очень долго молчали. Потом Тамара сказала:

— Наверно, я очень виновата перед тобой. Сама мучаюсь и тебя мучаю. Пусто у меня внутри.

«Что это, конец?» — спрашивал себя Иван. И страшно было признать, что это так.

— Ваня…

Промолчал.

— Ты на меня сердишься?

— Нет, — вздохнул он. — Я не могу на тебя сердиться. — И обнаружил, что на самом деле не сердится на нее и даже благодарен за то, что было раньше.

— Ну, что же, — выдохнул он, будто сваливая с плеч тяжесть. — Давай сразу рвать не будем. У нас ведь Алька. Ты поезжай к матери, поживи там. Подумай, я тоже подумаю… как дальше. А сына пока оставь. У меня Альку отнять — все равно, что сердце вынуть.

Тамара легла на диван лицом вниз. Плечи тихонько вздрагивали — плакала.

«Ну, она девчонкой вышла замуж — ничего еще не соображала. Но ты-то о чем думал? Видел, что не ровня, что из другого мира. Зачем притащил ее сюда, где ей все чужое, где надо родиться, чтобы жить. Уж лучше бы не встречал ее. Или бы прогнала от подъезда училища. Помучался бы и успокоился. Теперь — троим мучаться. Женился бы на какой-нибудь девушке в тех же Ключах, куда из окрестных деревень парни приезжали свататься. Взял бы по себе — таежную девушку. Была бы она и женой, и товарищем…»

Иван сел на диван, положил жене на голову грубоватую руку, перебирал волосы.

— Ну, что же, Тамара… Может, поехать тебе к матери. Поживи зиму. К весне напишешь. Что сердце подскажет, то и напишешь. Зиму мы как-нибудь перебьемся. Бабка Спириха поможет. А к весне мы в клуб обязательно пианино купим. Ты приедешь, будешь ребятишек музыке учить, если захочешь… Мы тебя с Алькой цветами встретим. Много нарвем цветов…

Она молчала. Догадывалась — он прощается с ней. Иван, правда, прощался. Гладил ее волосы, ее заплаканное лицо и жалел, что родились они такие разные. И что за эти годы никак не удалось стереть, перемолоть эту разность.

20

Свежая белизна потолка слепила глаза. Нет, это не потолок, а застланная снегом равнина за перевалом. Снег упал синим утром, в безветрие. Поэтому он лег невесомым пухом. До него можно дотронуться рукой и ощутить лишь холод. Так он нежен и бесплотен.

Ни звериных, ни человеческих следов еще нет. Никто никого не догонял, никто ни от кого не убегал. Идешь первым. Впереди бело, даже под ногами не различишь, где кончается воздух и начинается снег. Глаза режет от света. Они сами собой жмурятся, набухают слезами.

Все кружится перед глазами, и страшно потерять равновесие, упасть лицом в холод. Будешь лететь, только теперь поняв, что холод — это и есть снег, и падение не кончится, будешь лететь и лететь, как во сне.

А как не хочется падать! Покачиваешься, ищешь, за что уцепиться глазами. Не за что уцепиться. Плывет белизна: небо — съела, землю — съела, тебя выплюнула, как кость. А если плотнее смежить веки, тогда она уйдет, сгинет?

Белизна сгинула, и на ее месте распустилось бесконечное поле огоньков. Ветер шевелит их трепетные чашечки, кажется, огонь заливает все вокруг.

— Ай, худо… Сапсем худо.

В растворенное окно бил тугой пучок солнца. Щека старика медно светилась. Резко чернели глубокие, невысветленные морщины, утыканные редкой серебряной проволокой.

Александр Тихонович ощутил прикосновение его пальцев: по ноге бегала мышь. Туда-сюда, туда-сюда. Принюхалась острой мордочкой, щекочет чуткую, больную кожу когтистыми лапками, вот впивается ее острый зуб… Горячо… Соскочила.

Клубков открыл глаза, оторвал голову от подушки, почувствовал, как влажны его волосы и лоб, как терпко пахнет потом подушка. Старик спокойно набивал табаком черную черемуховую трубку. На коленях — замшевый кисет. Обшит цветными кожаными ленточками. Узоры. Цветы или листья — не разберешь.

Вынет из кисета щепотку, сунет в обугленный очажок. Коричневая морщинистая головка странной птицы с бурым мхом в клюве. Узкие, прячущиеся под наплывшими веками черные глаза следят за клювом птицы. Пусть ни одна мшинка не выпадет.

— Ну, — не выдержал Александр Тихонович, пытаясь заглянуть в черные щелки. — Почто молчишь, Анчи?

Старик не спешил отвечать. Примял бурыми пальцами табак. Теперь очажок плотно набит. Шебуршит коробок со спичками. Сладковатый дымок витает кудрявым облачком. Хороший табак, не покупной. Умудрились такой выращивать.

— Говори, Анчи, — снова приподняв с подушки голову, уже зло произносит Клубков. Блеклые глаза — свинец плавленый. Кипит свинец, мутной пленкой берется.

— Как лечить? Йох раны, нету раны.

— Нога-то не гнется, — в голосе едва сдерживаемое бешенство и отчаяние. Но пока себя в жесткой узде держит. Надо обождать.

Старик лениво курит, щурится. На кой черт ездили за этим идолом? Только зря коня гоняли. Все Раиса. Где только выискала, в каком урочище выкопала. Сидит, покуривает, корчится. Может, цену ломит? Ты подожди, дай посмотреть, на что гож, потом уж о цене.

— Нога, говорю, не гнется, болит, — повторил Александр Тихонович.

— Ага, не гнется. Тайга ходить — нету, — подтвердил тот, пыхая дымом в потолок и наблюдая, как кружит дым, рассасывается у окна.

Клубков повернул худое, почерневшее от тягостных дум лицо к кухонной двери. Запах сосновых шишек лез в щели. Любил Александр Тихонович этот запах: лесной, а значит, родной. Но теперь что-то он не по нутру. Приторный какой-то, сладкий. На ладан смахивает. Обмер от дурной мысли.

— Раиса!

Жена робко заглянула в дверь, вошла, неслышно ступая по охряным половицам. Шла пугливо, глаза не свои. Будто покойник в избе. Клубков и это приметил. Бешеный зверь зашевелился внутри, заскребся, наружу просился. Но Раиса стояла перед ним большая, покорная. Это успокоило.

— Неси-ка мешок. Тот самый.

Она испуганно прикрыла рот ладонью, покосилась на каменное лицо старика, ужаснулась: и впрямь — идол. Страсти-то какие! Выманивает у больного. Муж духом ослаб, себя не помнит — щедрый. Укоризненно заглянула в бешеные мужнины глаза.

— Оглохла? Неси, говорю, — и откинулся на липкую подушку.

— Тебя мужики хвалят, Анчи, — ласково начал. — Говорят, хорошо лечишь. Все говорят.

Старик качнул серебряной головой.

— Маленько лечу. Спину ломит — лечу, кашель, — потрогал морщинистое горло за кадык, — тоже лечу, — посасывал мундштук трубки.

— Ты хороший человек, Анчи, — продолжал Клубков. — Меня тоже вылечишь. Нога, вишь, не гнется. Как тайговать пойду? Как марала убью, что зимой кушать буду? — старался подбирать слова, понятные старику, подделывался под него, под идола, самому тошно.

— Зачем сразу не сказал? — пожевал тонкими губами Анчи. — Много время шел. Зачем ждал? Хорошо бы лечил, как марал бегал бы. Тайга ходил бы. Теперь что делать, ножиком резать?

— Попробуй, Анчи. Видишь, жилы закостенели. Как судорогой стянуло и держит. Может, отпустит, ты попробуй. — Замолчал неожиданно, глядя на дверь.

Вошла Раиса. Положила на край кровати цветастый мешок, туго набитый чем-то легким, будто пухом. Поморщилась досадливо и вышла, повинуясь нетерпеливому наклону мужниной головы.

Александр Тихонович взял мешок, вытряхнул на одеяло несколько соболиных шкурок, которые блеснули черной остью. Ночь, а не шкурки. По хорошей цене можно пустить, а приходится так дарить. Шкурки — пусть берет. Лишь бы здоровье вернул.

Здоровье будет — все будет.

— Взгляни, Анчи.

Старик положил трубку на табуретку возле себя. Потянулся за шкуркой. Умело взял одной рукой за голову, другой за хвост. Встряхнул легонько, дунул против шерсти.

Шторки глаз приоткрылись. Почудилось Клубкову немое восхищение, но — на малое время, хотя шкурка искрилась в руках, шелковым платком сползала с ладони: дунь — улетит. Такую сквозь обручальное кольцо протащить можно.

— Хорошие коты, — похвалил Анчи, перебирая соболей, поглаживая ладонью белую, замшевую изнанку.

— Первый цвет, — говорил Клубков. — И вдобавок — парные.

— Хорошие коты, — снова похвалил старик и, положив шкурки на одеяло, раскуривал потухшую трубку.

— Две пары на выбор, Анчи, только ногу вылечи.

— Зачем мне? — отрешенно покачал головой Анчи, наблюдая колечко дыма над головой.

— Продашь. Много денег дадут. Ружье новое купишь, порох, дробь купишь. Сам не тайгуешь — сыновьям отдашь.

— Йох, не надо. Зачем обижаешь?

— Пошто обижаю? — испугался Клубков, соображая, что не так сделал и надо бы прибавить к соболям мешочек с медвежьей желчью, на вес золота ценящейся в любом селе, потому что очень от внутренних болезней помогает желчь.

— Соболишек зачем даешь? Анчи так лечит.

— Значит, не хочешь?

— Надо было как? Ногу ломал — бабу за Анчи посылал. Анчи — лечил бы. Теперь что делать? Много время шел.

— Ты говорил, ножиком. Режь! — Скулы окаменели у Александра Тихоновича, глаза окаменели, весь окаменел. — Режь, где хошь, только бы нога гнулась!

Анчи, не соглашаясь, помотал головой, и Клубков отвернулся к стене. Закусил серую губу, сдавил зубами, чтобы не выпустить скребущегося внутри лютого зверя, не кинуть в старика суковатый самодельный костыль.

Анчи вздохнул, поднялся с табуретки, посапывая остывшей трубкой. Потоптался мягкими обутками по медвежьей шкуре, лежащей перед кроватью.

— Анчи не обманывает, — он еще постоял маленько, посипел трубкой и беззвучно вышел.

— Чаю попьете, дедушка? — спрашивала в кухне Раиса. Заскрипела табуретка, звякнули чашки. Звук льющегося крутого кипятка из самовара. Тихий, горестный голос жены. Все надеется. Вдруг да вылечит, старый идол.

Александр Тихонович разжал зубы. Ощутил на языке солоноватый вкус крови. Чай пьют, а тут хоть сдыхай. Слушать невмоготу ваше швырканье. Душу воротит наизнанку.

Спустил негнущуюся ногу на шкуру, утвердил в шерсти. Тепло голой ступне. Медведь мертвый, а все служит ему — греет. Нашарил у изголовья самодельный костыль.

В окно уже не светило солнце. Увязло в мягком, как подушка, облаке, раскалив его докрасна. Поковылял, слыша, как притихла жена на кухне.

Анчи держал возле рта чашку коричневыми пальцами, тянул дымящуюся запашистую жижу. Скосил щелочки глаз на хозяина, смотрит выжидательно.

— Садись, Саша, — робко предложила Раиса и повернула краник самовара, под которым готовно белела чашка. Но Александр Тихонович не отозвался, проковылял в дверь. Раиса его не остановила. Пусть. Может, во дворе отмякнет.

Под крыльцом, в тени, одна морда наружу — Соболь. Часто дышит раскрытой пастью, свесив на лапы розовый язык. Косит на хозяина желтым умным глазом.

Каряя кобыла Анчи стояла под березой, понуро опустив голову. Трава у нее под ногами — сплошной шелк. Сожми в кулаке — зеленый сок брызнет. А кобыла не кормится. Не желает, зараза, травы с чужого поля. Вся в хозяина. Костылем бы ее по худому заду. Да и хозяина заодно.

Сплюнул кровью — сочилась прокушенная губа. Похромал к скалистому мысу, хищно нависшему над озером, над зеленой тихой водой. На больную ногу не опирался, по земле проволакивал, так меньше болела.

Соболь вылез из тени, нехотя потрусил за ним. Жара не жара — служба.

Пока Александр Тихонович одолел сотню шагов, три раза отдыхал. Невелик путь, а скольких трудов ему стоил. Дай здоровую ногу — птицей пролетел бы. Отлетался, видно. В больницу ехать боялся. Приезжал Ленька Кнышев, рассказал: лесники нашли тухлую рыбу, по следам всю историю прочитали. Глухов предупредил районную милицию. Он и терпел, ждал, думал, само все пройдет, а не прошло. Теперь уже и на милицию плюнуть можно, и на Глухова, и на всех на свете. Да только и врачи руками разведут, как Анчи: «Много время шел».

Устроился на скале полусидя-полулежа. Далеко внизу — даже голова кружится — озеро зеленеет. По правой стороне подсолнуховой скорлупой моторка бежит, волочит за собой белое перышко буруна. Охраннички, мать вашу…

«Как дальше жить будешь, Александр Тихонович, сидеть на крылечке, будто хромой кобель? Ждать, когда жрать подадут? А жрать нечего будет. Баба какой жратвы добудет? Неужели марала к заморозкам завалит? Где ей».

Эх, праздник был, когда он заваливал заплывшего желтым салом медведя. Садился на туше перекурить. Тепло на медведе, даже последнее тепло забирал у зверя. Покуривал, посмеивался над Соболем, который копал задними лапами землю, пялил на медведя дикие, налитые кровью глаза. Покурив, начинал свежевать тушу. Острый нож хорошо брал, свежим мясом пахло, кровью пьянило. Располосовав брюхо, искал по локоть запущенной рукой во внутренностях. Где там мешочек с желчью запропастился? Ага, вот он, дорогая штука. Сотню-полторы можно выручить.

Освежевав зверя, заворачивал в дымящуюся шкуру два задних окорока, пристраивал на спину и — домой. Сладкий месяц — октябрь. Месяц жирной еды. Ешь — не хочу. Невпроворот мяса. К зимнику еще маралишка уготован — до весны хватит. Отпировал, видно. Ну, летом, осенью еще можно рыбки добыть. А зимой нет ее, рыбки. Берег льдом остеклится. Доберись до воды. Вот он, жареный рябок-то, клюнул…

Соболь навострился за спиной, и Александр Тихонович, уловив его настороженность, обернулся. Анчи выезжал со двора. Прямой в седле. Не гнется. Идол и только. Раиса его провожает. Как доброго. Гнала бы палкой. Эх, жизнь… Кобель уже в лес поглядывает. Медведи на склонах корни молочая роют — глистов выгонять перед тем, как залечь до весны, чтобы зимой червь не транжирил запас жира. Скоро чернотроп, в тайгу надо. Кобель мучаться будет, подвывать от нетерпения, звать его, а он…

Хоть голосом вой. В больницу не показаться. Ловушку установили. Из родной избы выгоняют. Закрутили, опутали. Приедут, выкинут, как кутенка из конуры. Живи, где хошь, подавайся, куда хошь. А куда идти, если здесь материна и отцова могилки маячат серыми крестами? Если на другом, чужом месте, он будет, как щука на берегу, ртом воздух хватать?

Жена ездила в Ключи на моторке, побывала у нужных людей, нигде путного разговору не вышло. Соболишек не взяли, от рыбы отмахнулись. Встречали ее кисло, будто изжога мучила. И от того, что привезла жена назад и рыбу, и шкурки, понял: дела совсем плохи. Все открестились от него.

Александр Тихонович, бороздя пяткой прямой ноги по граниту, полз к краю, к пустоте гулкой и огромной, за которой нет ни тайги, ни жены, ни собаки, ни охотничьих радостей, ни дома родного — ничего нет. Пусто там.

Полз и чувствовал, как немеют пальцы рук и стекленеют глаза. И холод залил всего. Озерный холод.

Кобель за спиной визгливо, негодующе взлаял, и Клубков вздрогнул. Отшатнулся от пустоты…

К нему бежала жена с раскрытым в немом крике ртом.

21

Иван сидел хмурый. Скоро начинался осенний учет зверя по заповеднику, и он должен подготовить инструкции для лесников и обходчиков, составить план учета лесничества. Дел было много, а работа на ум не шла. Тамара уже собралась ехать, надо сегодня отправлять ее в Ключи, к самолету, следующий будет только через два дня, а погода портится. «Дозор» в Ключи сегодня не шел, и Рытов собирался уже пойти к Матвею, попросить у него моторку, но в это время вызвали к директору.

«Одно к одному», — подумал устало и поднялся. Клубковских соболей прихватил с собой. Так и вошел со свертком, будто шел взятку предложить.

Глухов, против ожидания, встретил довольно приветливо. Усадил на диван и сам опустился рядом, готовясь, видимо, к долгому душевному разговору. Сдержанно улыбался.

— Как будем дальше жить, Рытов?

Иван сделал вид, что не понял.

— Как сосуществовать будем? — уточнил Глухов, внимательно рассматривая лесничего. — Сколько мы работаем, а общего языка не находим. В таких случаях обычно расстаются.

— У меня тут родина. Я отсюда уезжать не собираюсь, — дрогнувшим голосом сказал Иван.

— Место рождения еще ни о чем не говорит, — мягко возразил директор. Он все разглядывал собеседника в упор, и его синие глаза были ясны, спокойны. — Вы человек взрослый. Поймите сами: люди разболтаны, мне очень трудно с ними, а вы, лесничий, вместо того чтобы помочь, мешаете. Восстанавливаете против меня людей… Я долго к вам присматривался. Человек вы неглупый, тайгу знаете. Поэтому и терплю вас. Другой бы давно от вас всякими правдами и неправдами освободился.

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

Глухов досадливо отмахнулся.

— Почему вы все делаете наперекор?

— Далеко не все. — Иван прямо глянул в холодноватые глаза. — Но, если хотите откровенно…

— Откровенно, конечно.

— Тогда скажите, долго вы рассчитываете быть в Полуденном? Я понимаю, вопрос нескромный…

— Да, странный вопрос.

— Возможно, и неприличный, но, по-моему, существенный. Вы действуете так, будто приехали на время, полагаетесь лишь на себя, другим не доверяете, даже мне, лесничему. Вот хотя бы с Клубковым. Все провернули за моей спиной.

— Боялся, помешаете. Он браконьер, и мы его выселим обязательно, чего бы это ни стоило, — сухощавое лицо Глухова затвердело. — Вы, как я слышал, родственники.

— Волк с собакой тоже родственники.

— Какие там у вас отношения, не мое дело. Вообще-то я, откровенно говоря, удивился, что вы вели себя с ним как положено. Это в какой-то мере делает вам честь.

— Ну вот, видите, удивились! Значит, вы были уверены, что я поступлю иначе? А потом — зачем это перегораживание реки…

— Кто вам об этом сказал?

— Неважно.

— Для меня важно.

— Дмитрий Иванович, пусть браконьер, но перегораживание — штука нечестная. Не так надо.

— А он честно поступает, сам Клубков?

— Но ведь мы-то не браконьеры. Мы по другим законам живем. Зачем нам равняться на Клубкова. Вы не подумайте, что защищаю. У меня с ним свои счеты. Вот! — вытряхнул из свертка соболей. — Моей жене преподнес, чтобы повлияла.

Глухов острыми глазами оглядел шкурки, подержал на ладони, словно взвешивая, и положил в стол.

— Сегодня же напишите мне докладную. — Прошелся по кабинету, о чем-то раздумывая. — Однако разговор сейчас не о Клубкове, а о вас. Что вы за номер выкинули на пожаре? Потащили Стригунова черт знает куда. От вертолета отказывались. Как это понимать?

— Там же лошадь была. А Стригунова никто не тащил. Он сам со мной пошел. Он у нас тут человеком станет. Это точно.

— А если бы задохнулись? Лошадь мы списали, а людей списать не просто. Мне бы и отвечать пришлось.

— Да и с пожаром, Дмитрий Иванович, мы бы управились побыстрее, если б вы прислушались к нашим рекомендациям на собрании. Людей-то больше послали, чем договаривались…

— Ладно, Рытов, — устало проговорил Глухов. — Я вас пригласил не затем, чтобы препираться. Я чего хочу добиться? Я хочу, чтобы лесничий понимал директора, а директор — лесничего. Тогда нам обоим будет легко. Вообще-то мы бы могли с вами жить неплохо… Очень неплохо. Я даже на вашу возню с питомником смотрел бы сквозь пальцы… Но тогда и вы должны меня поддерживать во всем.

— Насчет перегораживания Сельги я никак не мог поддержать. И сейчас против этого. С браконьерами бороться надо не такими методами. Не браконьерскими.

Дмитрий Иванович поднялся с дивана, стал ходить от окна к двери. Слова лесничего его сильно задели. В другое время он не стал бы рассусоливать, поставил бы Рытова на место, чтобы не зарывался.

Но тут только поморщился.

— Тяжелый вы человек, Рытов, — сказал директор холодно. — Очень тяжелый. В прошлый раз вы заварили эту кашу с сенными деньгами. Я уступил, а потом, откровенно говоря, пожалел. Если мы будем такими щедрыми, рабочие нам на голову сядут. Они шаг шагнут, а им за это плати. Куда годится… А вы потакаете. Чего добиваетесь? Чтобы лесники сказали: «Ах, какой хороший у нас лесничий?» Заступничек…

— Я по справедливости.

— А я, значит, эксплуататор? Нехороший человек, так, что ли? Я те деньги хотел на личные нужды истратить? Неладно у нас получается, Иван Прокопьевич… Очень неладно… — Глухов снова сел на диван, устало потер виски. — У меня, Рытов, опыта побольше вашего. Запомните одно: никогда не подлаживайтесь под людей. Над добрыми они сами смеются. С ними надо строго. Строгих, может, и не любят, но уважают. А с рудником… Кто знал, что случится этот проклятый пожар. Да-да, вы говорили, но ведь это стихия. Вы и сами не могли знать точно. Впрочем, это уже прошлое. Надо думать о том, что есть сейчас. А сейчас у меня к вам интересное предложение. Можно сказать — приятное предложение.

Иван насторожился. Приятного-то как раз он и не ожидал тут услышать.

— Вы ведь знаете, товарищ тут у нас гостит. Из области… — начал мягко Дмитрий Иванович.

— Знаю, — кивнул Иван. — Видел его. Он что, заповедником интересуется?

— Да как вам сказать… Встретил его в райкоме, пригласил. Пусть, думаю, посмотрит.

— Ну и как ему у нас, нравится?

— Тут кому не понравится, — сказал Дмитрий Иванович и, видя, что хмурое лицо лесничего несколько прояснилось, продолжал, улыбаясь: — Кстати, вы заметили в тот раз, на выставке, с каким интересом он разглядывал марала на картине Спирина? Городской человек, необычно все наше для него. И вот, знаете, что я подумал тогда? А не показать ли ему настоящего марала? Живого? На реве? Ведь это же разные совсем вещи: на картинке и в натуре, на природе. На всю жизнь память будет.

— Это точно, — согласился Иван.

— Я даже подумал, — продолжал директор, воодушевляясь, — а не устроить ли ему охоту на марала? Человек он с положением. При нашей бедности, это, знаете…

— Знать-то знаю, но где? У нас же заповедник. Может, на той стороне организовать? Достанем лицензию в районном охотобществе, и все будет нормально.

Дмитрий Иванович поморщился.

— Хороши хозяева. Приглашают к соседям поохотиться. Там не наша сторона, да и зверь распуган. Кордонов нет. Ни переночевать, ни чего тебе. Нет, это отпадает. Уж лучше у нас это сделать. Имеем мы право убить зверя для науки? Имеем. Вот и используем это право. Пожертвуем одного марала для хорошего человека — не обеднеем. А из шкуры — чучело сделаем. Поставим где-нибудь. А то не видать, что наша контора к зверям отношение имеет.

— Право-то у нас такое есть, — сказал Иван в раздумье. — Но ведь для науки. А у нас еще и научных работников нет.

— Нет, так будут, — заметил Дмитрий Иванович. — Скоро будут. Это, Иван Прокопьевич, не загвоздка. Это все в наших руках.

— В наших-то в наших, да все равно нехорошо получается, Дмитрий Иванович. Лесники на это дело косо посмотрят. Знают одно: в заповеднике выстрелов не должно быть. Зверь только-только начал привыкать к тишине.

— С лесниками я как-нибудь сам разберусь. А вас я хотел дударем к Павлу Васильевичу определить.

— Ну, дудари и кроме меня найдутся. Тут они, считайте, через одного. Любого берите — не ошибетесь.

— Знаю, знаю… Но, говорят, вы — лучший из всех.

— Кто так говорит? — Ивану это польстило.

— Люди. Кто же еще. Матвей Матвеич, к примеру. Кстати, Иван Прокопьевич, тут еще такая деталь есть. Павел Васильевич посмотрел, как мы бедствуем, и пообещал нам посодействовать кое в чем. Возможности у него есть. Катеришко обещал из пароходства. Не новый, списанный, но мы его приведем в божеский вид… Только вы не подумайте плохо, — Глухов предостерегающе поднял палец. — Павел Васильевич без всякой корысти. Ну, а нам неблагодарными просто грех остаться.

Иван слушал уже заинтересованно. Еще бы, с таким трудом на неприспособленном «Дозоре» возили из Ключей продукты в Полуденное и по кордонам. Да и много ли на «Дозор» погрузишь? Десять ящиков, две-три бочки с горючим, и все. А волна северянки зла. Того и гляди, полетят эти ящики и бочки за борт. Второй катер здорово бы помог. Один из них можно приспособить для перевозки продуктов, другой останется разъездным.

— Заманчиво, — кивнул Иван. — Я, пожалуй, соглашусь.

— Я верил, что мы договоримся, — облегченно вздохнул Дмитрий Иванович и посветлел, приветливо глядел на Ивана. — Как вы смотрите, если это дело провернуть на Черном мысе?

— Там же гарь.

— С другой стороны кордона. В соседнем ущелье. Я уж с Кугушевым на эту тему говорил. Место, по-моему, удобное.

Иван написал докладную о соболях. Глухов прочитал ее, положил к соболям, в стол. Проводил Ивана до двери. Спросил, прощаясь:

— Кугушев не подведет? Вообще-то он неплохое впечатление оставляет. Но я его мало знаю еще, а гость, сами понимаете… Не выкинет чего-нибудь Кугушев? Приветливый он?

— Приветливый. Хорошо встретит, — успокоил директора Иван. — В чем другом, а в этом у вас сомнений не должно быть.

Иван вышел на улицу, задумался: «И чего он так старательно сватал меня в дудари? Или в самом деле хочет наладить отношения?»

Пока он сидел у директора, прошел слабенький дождь. Опустошенные тучки разрозненно висели над селом, помаленьку рассасывались. По омытой низкой травке к озеру бежали гуси, суматошно крича и размахивая крыльями.

Стоял возле крыльца и гадал: правильно поступил или неправильно? С одной стороны, кажется, ничего страшного в этой охоте нет. Ну, убьет приезжий товарищ марала для «научных целей». Что из этого? Если кто и запротестует, Глухов как-нибудь вывернется. Да и второй катер для заповедника — штука необходимая. С другой стороны, — вот тут-то и скребло сердце — от охоты этой вред будет и ему, как лесничему, и другим лесникам. Вот уж Клубков-то позлорадствует.

Размышляя о новой заботе, свалившейся на него нежданно, Иван даже забыл, что хотел зайти к Матвею насчет моторки, и повернул было обратно, да увидел Артема — тот шел дальней тропкой к озеру с бензиновым баком в руке. Куда-то плыть собирается. Не иначе.

Пошел тоже к причалу.

— Далеко собрался, Артем?

— В Ключи на почту. «Дозор» сегодня никуда не плывет, Ларион с трактором возится, а директору надо срочно письма отправить.

— Нас с Тамарой до Ключей возьми.

— Какой разговор, — весело говорил Артем, ловко навешивая мотор. — А что там по магазинам хотите?

Иван грустно усмехнулся:

— Какие уж магазины… Тамару на самолет посадить надо. Решили зиму врозь пожить. Разобраться. Возможно ли наше дальнейшее сосуществование, — помянул директорское выражение.

Артем опустил бачок на дно лодки, подсоединил шланг к мотору, приблизился к Ивану, заглядывая ему в лицо. Знал, что у лесничего с женой неладно, да что там знал, сам видел в тот раз, и все равно не верилось, что так просто может все разрушиться. А вдруг да шутит Иван? Вот сейчас лукаво засмеется, и все станет на свое место.

Но Иван не смеялся. Смотрел на другой берег, на синюю Громотуху, окутанную облаками, и глаза у него были скорбные и опустошенные. В них затаилась боль. И Артем понял, что это — правда.

— Не повезу, — сказал он трудным голосом. — Не могу я, никак не могу, Иван. Ты меня прости, но не могу… Да ты не торопись…

— Так-так… — протянул лесничий. — Ладно…

— Ты на меня не обижайся. Я для тебя что хочешь сделаю. Но вот это… Чтобы ты потом вспоминал меня как разлучника…

— Не дури, Артем. Тут у нас полная договоренность. Пусть перезимует у матери. А то старики говорят, зима будет суровая.

Помолчали. В высоком небе летели гуси. Им снизу откликались домашние и хлопали крыльями, просились в небо, в котором им никогда не быть.

Иван сходил за Тамарой. Она пришла в зеленом блестящем плаще, в светлых, с бантами, туфлях, и казалась незнакомой. С Артемом поздоровалась тихим, бесцветным голосом и отвернулась. А может, ей было неловко?

Иван поставил чемодан в лодку, посадил на скамейку жену.

— Ты не провожай меня, — вдруг сказала Тамара.

— Почему? — остро глянул на нее Иван.

— Побудь с Аликом. А то вернешься поздно.

— Что же… Ладно, — нехотя согласился он. — А знаешь, это даже лучше. Я здесь тебя провожу, здесь потом и встречу. Неожиданно. Хорошо?

Артем засуетился, хлопнул себя по карману, сказал, что надо сходить за сигаретами. Иван остановил его.

— Возьми мои, до Ключей хватит, — и налег на лодку, отталкивая ее от берега.

Тамара вцепилась побелевшими тонкими пальцами в края бортов, испуганно смотрела на воду. Артем сел на свое место и возился с мотором, все медлил.

— Заводи, чего ждешь! — как-то очень уж весело и нетерпеливо крикнул ему Иван и присел на круглый валун.

— Вы хоть попрощайтесь! — не вытерпел Артем.

— Не люблю длинных расставаний, — неестественно веселым голосом кричал Иван с берега.

— До свиданья, Ваня, — сказала Тамара дрогнувшим голосом.

— Ну, давай! — бросил тот не то ей, не то помощнику.

Артем дернул стартер. Мотор загудел, задрожал, обрастая синеватым дымом. Лодка ходко рванулась вперед, сразу оставила далеко позади и дым, и Ивана, который резко встал с камня и пошел по берегу вслед за ними.

22

Вечером Раиса Семеновна понесла беремя дров в избу. Ночи похолодали, и она подтапливала. Муж сидел на бревнах, вытянув одеревеневшую ногу. Увидел ее, поднялся, поковылял навстречу.

— Ну-ка дай полешки, подсоблю.

— Куды тебе, больному-то? — накинулась на него с притворной строгостью, а все же приятно стало. Помочь хотел.

Дни он проводил, сидя на бревнах, отрешенно глядел на озеро, почти не разговаривал, все молчком, будто вместе с ногой и язык отнялся. А тут на тебе — подсоблю. Вроде какая живинка в глазах открылась — просвечивает. Дай бы бог, успокоился мужик, стал бы привыкать к новому состоянию. Как ни тяжело, а жизнь идет, и надо жить: пить, есть, работать помаленьку.

Не часто он вызывался помогать. Как вышла за него шестнадцати лет, как привез ее сюда, на Щучий, с тех пор словно раба какая. День-деньской занята. Ни субботы тебе, ни воскресенья красного. То корова, то куры, то утки, коих пробовали разводить, да таймени и щуки перетаскали, то опять свиньи. Так и смотри за ними, как бы дом или сарай не подрыли, окаянные. За всеми ухаживай, успевай, Райка, да на мужика посматривай, не обдырявился ли в своей тайге.

Мужик разве помогал? Нимало! Он собрал свой мешок, пугало за спину, кобеля свистнул, только его и видели. На месяц, на два осенью уходил, а баба крутись как хочешь. Бывало, с ноября по февраль — ни слуху, ни духу. Ему в тайге сытно, весело, ни забот, ни кручины — вольная жизнь.

Принесет в конце зимы собольи шкурки — черны, золотисты, сами на плечи просятся. А носила она соболей на плечах? Где там! Скольких в руках передержала, перещупала, сама кислым тестом выделывала так, что их изнанка становилась замшево-белой. А где они, куда подевались, не сквозь землю же провалились. Носят их бабы богатые, беззаботные — городские. Деревенским некогда соболей примерять. У них хозяйство: скот, огород, другие заботы. И плечи, и лица грубы, обветрены. Таким соболя не личат.

Шла с дровами в избу и рассуждала о горестном своем житье. Вот и прошли ее молодые годы, укатились за перевалы, а она не заметила. От забот некогда было на себя оглянуться.

Когда приплыла с Сашкой в Щучье, он еще хвастал: «Гляди, вот она, волюшка-то. Никаких тебе заплотов, не от кого отмежевываться. Все тут наше: и лес, и покос, и речка».

Заскучала, было, молодая жена без подруг и родителей, а Сашка уж тут как тут: «А на что они тебе, люди? Люди — они свидетели, от них одно беспокойство». Потом ей скучать некогда стало. С утра до ночи оба отдыха не знали, хозяйство сколачивали.

Сашка из тайги не вылазил. Пушнины заготовителям сдавал мало. Ту, что получше, сплавлял по дорогой цене бойким людям. Ночной порой валил маралов, мясо оптом сбывал ключевским спекулянтам, которые наловчились торговать в городе.

А она, Раиса? Масло сбивала, рыбу коптила и тоже — на продажу. Кому все это достанется? Замужним дочерям, которые как-то незаметно прошли мимо их жизни? Вот она, волюшка-то. Теперь не знаешь, куда от нее деваться. Как-то поплыла в Полуденное за солью. Зашла в магазин. Там бабы тараторили. Увидели ее — умолкли, глаза таращат, будто не человек, медведь зашел.

Позавидовала бабам. Пусть живут беднее, зато веселее. Есть к кому пойти, есть с кем словом перекинуться о своем бытье, пожаловаться и похвастать. Раисины же радости и горести никто не узнает. Она везде чужая, не понятная никому…

Бросила дрова у печки, омыла руки. И вдруг захотелось ей на себя со стороны взглянуть: баба все-таки. Бабе всегда интересно, какова она. Давно уж в зеркальце не гляделась. Не перед кем. Мужик в тайге, а корова и без красы молоко даст. Ей краса не нужна.

Нашла мужнин обломок зеркала за умывальником, перед которым он изредка бреется. Зеркало запылилось. Раиса Семеновна дохнула на него и потерла рукавом кофты.

На нее глянула не старая еще женщина с загорелым лицом. Губы жесткие, редко целовал их муж. «Ничего, справная», — подумала успокоенно. Губы дрогнули решительно. Она побежала в кладовку, достала мешок с соболями, принесла в избу. Вынула пару самых дорогих, накинула на плечи. Ух, какая! Даже сама смутилась, увидев в зеркале статную женщину с приятным загорелым лицом, в соболях, которые так и сверкали на ней огневой остью.

Пальтишко бы подходящее купить, пришить к нему шкурки да пройтись по городу важно, по-лебединому. Все бы встречные мужики глаза таращили. Вот взять, оставить эту пару на пальто. А что, лицом не подходит?

Покачала головой: и лицом подходит, и заслужила, да не ей таким богатством владеть, а другим бабам, которые и настоящей работы не знают, ходят с крашеными ногтями. Холят их, от работы берегут, разодевывают в дорогое. Котов этих муж продаст, потому что брюхо жрать просит, брюху наплевать, что у тебя на плечах. Муки закупить надо, соли, сахару, дрожжей, спичек — зима на носу…

Александр Тихонович обиделся, что не разрешила дрова нести. Будто уж совсем калека какой. Он и помочь хотел, чтобы показать: может по хозяйству работу кое-какую делать, а нога окрепнет — видно будет. Приободрить жену хотел, тяжело переживающую несчастье.

Вот-де, Рая, мужик твой дармоедом сидеть не будет. Гляди: с утра обувь латал. Твои сапоги подбил, пропитал салом, чтобы отмякли и в осеннюю пору не протекали. Подшил две пары пимов. Двойные подошвы наложил. Тепло зимой будет. Мог бы и тройные — времени девать некуда. И только к вечеру сел погреться на солнышке. Скоро греть оно перестанет.

— Не хочешь, тащи сама, — проворчал он, двигаясь потихонечку к дому. Вошел и обмер, увидев жену в соболях. Вроде и не жена перед ним, а незнакомая красавица.

— Чего уставился? — усмехнулась она, подняв брови и глядя на мужа солнечно.

— Рехнулась? — только и нашелся он.

— Рехнулась, не рехнулась, а вот уеду в город, к дочерям, может, кому и понравлюсь, — смеялась в зеркальце.

Чуть костыль не выпал из рук. Сказала шутливо, а он испугался. Вдруг да на самом деле бросит. Зачем ей, справной, в соку, такой калека? Глядел и диву давался. Баба-то у него хоть куда, даже от жизни такой не потускнела, все светит ему.

…Как спровадил Сашка братца своего Прокопия, так задумал жениться. На кого хозяйство оставишь, идя в тайгу, как не на жену? Поехал сперва раз, потом другой, третий — в Ключи. Жену выбирать. Под парусом плавал, моторов в помине не было.

Раз после кино в клубе остался, танцы посмотреть. Танцевать Сашка не умел. Где было учиться, да и считал их не мужицким занятием. Чего сапоги шоркать?

На танцах и приметил Раису. Девка рослая, спелая уж, с полными, крепкими икрами. И вся она была белая да упругая, так и светилась, словно наливная. Танцует с кем из ребят, белокурую стриженую голову откинет назад, выгнется вся — ну, королева. Глаза синие, детски ясные, а уж цену себе знает. Губки пухлые, бутончиком — марьин корень.

Затосковал Сашка в углу, на нее глядя. Невысокий, плотный, просторный в плечах, глаза лесным светом горят — молодой волк. Только что зубами не клацкает. Смотрит — не моргнет. Рая кому из парней улыбнется мимолетно, он уж на того парня исподтишка скалится, и столько в его жадных глазах звериного неистребимого упрямства, что все с невольным опасением на него косились: прямо волк какой-то.

Его давящий, странный взгляд часто ловила на себе Рая и терялась: может, в одежде что не так? Незаметно оглядывала себя. Пугалась немигающих сизых глаз.

Каждую субботу появлялся в углу нездешний диковатый парень, сторожил ее глаза, и она иногда улыбалась ему, недоумевая, почему он не танцует. Смешной какой.

Однажды после танцев подошла с подругами к калитке своего дома, простилась и уж искала рукой щеколду, как Сашка тенью вымелькнул от забора, грубо схватил, прижал к заплоту, зашептал горячо, сбивчиво: «Выходи за меня, слышь!»

Она испугалась, немо забилась в его руках, но потом разглядела, что это тот самый дикарь, который так непонятно на нее всегда смотрит, успокоилась, угадав свою силу над ним.

«Я вот сейчас тятьку кликну, он тебя оженит. Наскочил, как коршун. Убери ручищи-то, все плечи помял».

Он ослабил пальцы, но не выпускал, пьянел от запаха ее волос, от чистого дыхания.

«Слышь, выходи, у меня дом, хозяйство — заживем. Я тебя, как королевну, одену, на руках носить буду», — лихорадило Сашку. Он говорил, не переставая, откуда и слова брались. Неслыханная ласковость и отчаяние были на его лице.

«У меня, может, есть жених», — засмеялась Рая ему в лицо.

«Кто такой?» — выдохнул Сашка и уперся рукой в заплот. Даже столб заскрипел.

«А тебе что до этого?»

«Люблю я тебя, слышь… Страшно люблю. С этого места не сойти, если не женюсь на тебе».

Она сумела незаметно отодвинуть засов и, выпорхнув из его рук, побежала к дому. Растерянно замерев, Сашка слушал перестук туфелек по ступеням крыльца.

Ночевал в лодке, укрывшись парусом. Утром бродил по селу, искал Раю. Ему всегда везло, повезло и на этот раз. Увидел в магазине с корзинкой в руках. Как вышла — подскочил к ней.

Девушка отшатнулась, но день был воскресный, по улицам ходили люди, бояться нечего.

«Напугал ты меня вчерась», — сказала она, неясно улыбаясь.

«Пошто?» — встревожился он.

«Больно страшной был. Даже во сне привиделся».

«Правда?» — заколотилось сердце. Жалел, что не темно. В темноте ему сподручнее. Но и от светлого дня извлекал выгоду: рассматривал девушку.

Рая была в синем платье с белым горошком, в широковатой, видно материной, синей вязаной кофте. Этот не очень новый и не по росту наряд до удивления шел ей. Ведь есть от рождения счастливые женщины, которым идет буквально все. Даже самая невзрачная одежда на них кажется красивой.

Шагала Рая не широко, но упруго. При дом шаге из-под краешка платья округлялись колени.

«Кто ты?» — спросила она, покачивая в руке корзинку с булкой хлеба и желтыми пачками махорки.

«Сашка Клубков. Из Щучьего я».

«Щучье? — приоткрыла влажные и блестящие, будто помазанные маслом губы. — Не слышала что-то. Где это?»

«В самом конце озера. Мыс есть такой».

«А зачем сюда ездишь?»

Твердо посмотрел ей в глаза.

«За тобой».

«Ну тебя…» — передернула плечами и пошла быстрее, покраснев, опустив глаза на дорожную пыль.

«Ты от меня никуда не денешься. Все одно — женюсь на тебе, — громко шептал Сашка, догнав ее и идя рядом. — На свете жить не буду, если не женюсь».

Она посмотрела на него внимательно. Губы дрогнули, приоткрылись, но ничего не сказала. Она, наверно, поверила ему или хотела поверить, потому что, помолчав, сказала серьезно:

«Меня тятька замуж не пустит».

«А я тебя украду».

«Как?» — живо спросила она.

«Посажу в лодку и увезу».

И в самом деле, увез. На другое воскресенье приехал, посадил в лодку, как обещал, поднял парус и — к Щучьему.

А еще через неделю нагрянул к нему ее отец, рыжий плотник Семен. Молодожены были дома. Сашка чинил сеть, Рая мыла подойник, время подошло доить корову.

И тут он заходит. Рая, хоть и была белолица, совсем побелела. У Сашки чуть бечевка из рук не выпала. Он, конечно, знал, что отец разыщет их, но не думал, что так скоро.

«Так… Так…» — сказал рыжий Семен, оглядывая комнату.

Печь, стол, скамья, в углу мешки с продуктами. Заправленная шерстяным одеялом кровать со взбитыми белыми подушками. Все, как у людей.

Перевел глаза на дочь.

«Корову доить собралась?»

Кивнула, не поднимая глаз от пола.

«Иди, корова любит, когда в срок доят».

Ни жива, ни мертва выскочила в сени. Какая уж дойка, руки трясутся. Слушает, что дома. А дома — тихо.

Семен, как выпроводил дочь, оборотился к Сашке, тоже белому, глаза, казалось, и те побелели.

«Ты, что ли, зятек мой?»

«Я», — ответил Сашка, понемногу справляясь с испугом.

«Дай мне уздечку или веревку какую».

Сашка полез под кровать, вытянул старый ремень от патронташа, подал и уже смело, просто посмотрел в глаза Семену. И — покорно.

Семену ремень понравился. Он сложил его вдвое, развернул безропотного Сашку, врезал три раза по заду изо всей мочи, потом еще два раза, уже не больно.

Сашка, не моргнув, перенес это, и когда Семен, отбросив ремень, спросил:

«Что ты мне скажешь?»

Ответил, преданно глядя на тестя:

«Воля отцовская».

«Ой, да-а парень…», — удивился тот. Вынул из кармана штанов поллитровку, крепко поставил на стол, хлопнув донышком.

«Ну, а теперь давай об деле говорить».

Вошла Рая, не вынеся тишины, ахнула: сидят, выпивают.

…Раиса спрятала шкурки, растопила печку. Закоптил в печи густой смолистый дым. Александр Тихонович покачал головой: «Нет, чтобы лучинки нащепать. Береста пригодится в студеные дни, когда поленья промерзнут насквозь, и без бересты их не разжечь».

В другой раз он выговорил бы жене за оплошность, а тут промолчал, будто так и надо. Вечером за чаем был тих, задумчив, осененный какой-то.

— Саша, — спросила она, — ты что, и впрямь хотел на себя руки наложить?

— Когда это? — сделал вид, что не понял.

— На скале-то.

— Не, глядел, далеко ли до воды.

— И далеко?

— Далеко, поживем еще.

В этот вечер он улыбался жене так, как годы назад, в первые их совместные дни и ночи. Что-то молодое, первородное колыхнулось в нем, отчего он задохнулся. Захотелось сказать ласковые слова, которые давно не произносил и уж позабыл, что они есть на свете. А вспомнив, не мог сказать: язык от них отвык, не ворочался.

— Одни мы тут, как волки. А волки, и те стаей ходят.

— Правда, правда, мы волки и есть, — качала головой Рая, пригорюнившись. — Дочки в городе. Ты вот уйдешь, бывало, в тайгу, а мне и слова не с кем молвить. С коровами да с курами разговаривала, чтобы речь людскую не забыть.

И снова теплая волна подкатила к сердцу Александра Тихоновича и благодарность к жене. Сколько из-за него выстрадала, а попрекнула хоть чем? Ни в жизнь.

Запросились на язык ласковые слова, но они ворочались во рту горячими угольями, и он, досадуя на себя за косноязычие, поднялся с табуретки, обнял жену за плечи. Погладил шершавой ладонью по щеке.

— Баба ты моя, баба хорошая…

В эту ночь, холодную и ясную, он был ласков с ней, как никогда, даже в первые ночи. Тогда любил, а за что? За свежесть и красу, за обещание подарить неизведанное и необходимое, стать частью его жизни?

Тогда была одна любовь, теперь другая. Теперь знал: хорошая у него жена. Может, не всегда это замечал, неласков был от забот и таежных трудностей, не благодарил за все.

Годы у них уже осенние. Погода на дворе — осенняя. Это придавало щемяще острую силу его чувствам.

Как пахарь ласкает землю, приглаживая ее корявыми ладонями, понимая далеким рассудком, что она жива, благодарна и откликается на сердечности, так Клубков ласкал жену в ночной звездный час.

— Ты роди мне сына… Крепкого, красивого парнишку. Соберись с силами, выложись на него вся без остатка… — щекотал колючим подбородком ее ухо.

23

Гаврила Афанасьевич поставил со старухой сети по тихой воде возле каменистого островка, покрытого камнями да жиденькими кустиками маральника.

Место знал как проверенное, уловистое. Берег островка круто обрывался, и так же круто начиналась глубина. Там, в зеленом сумраке, среди темных, как тени, косматых от водорослей камней любили стоять таймени, поджидая стайку рыбьей мелочи.

Не единожды здесь (заповедник заповедником, но есть надо) Гаврила Афанасьевич, задыхаясь от подпиравшей к горлу радости, вытягивал в лодку вместе с крупноячеистой сетью пудового тайменя, отливающего живым пламенем. В ячею помельче хорошо шли крыластые малиновые хариусы. Ровные, как на подбор. В две ладони каждый.

Надеялся, что и на этот раз любимая сеть, выкрашенная старухой зеленой анилиновой краской, под цвет воды, не промахнется, зацепит какую-нибудь рыбину под жабры, и тогда хозяйка украсит стол чугунком с жирной ухой и сковородкой с розовато-золотистыми кусками жареного хариуса. Готовить рыбу старуха умела.

Он так явственно представил вкус, цвет, струящийся во все углы тонкий дух озорной благодати, что в ноздрях защекотало. Давно уже не едал такого. Рыбачил в последнее время редко. Кости ломило.

И когда после трудов сели ужинать при свете керосиновой лампы, он отставил стакан с чаем.

— Давай кислухи, мать.

— С какой такой радости? — спросила она.

— Чтобы сети не пустые пришли. Гости-то какие будут.

В другой раз отказала бы, не любила, когда старик выпивал без причины, но тут нельзя не дать. Безропотно взяла с полки стеклянную банку и полезла в подпол.

Потом легли спать. Все дела, отпущенные на день, переделаны, и нечего зря жечь керосин. Старуха повернулась к стенке, глубоко и освобождение вздохнула от больших и малых забот, легко ушла в сон.

Старик ворочался, умащиваясь то на левом, то на правом боку, а все попусту. Даже зевоты не было. В голове ясность, словно не поздний вечер, а утро. Веки легкие, не отягощены близким сном. Кислуха хмельная, и та не помогала.

— Да угомонись ты, леший, — шипела на него старуха сквозь сон и колола в бок острым локтем. Но он только кряхтел, отодвигаясь, и покорно глядел в темный потолок.

За печкой нудно скрипел сверчок. Звонкий какой-то попался, змей, устали не знает; Как начнет пилить с вечера, до утра не стихает. Надоел — спасу нет. Пробовали веником выметать из-за печи. Не выметается, в щель, видно, хоронится. Брал у Матвея, сыпал ядовитый порошок. Сам чихал от него, а сверчку ничего не сделалось. Неделю молчал, ждал, когда противный дух выветрится, а потом снова запел и отдыхал реже — наверстывал свое. Так и плюнули: скрипи, шут с тобой.

Сверчок скрипит, ходики на стене тикают, отсчитывают минуты. До утра долго. Гаврила Афанасьевич полежал немного, прислушиваясь к привычным домашним звукам. Голова не туманилась сном, в теле бодрость, будто в озере окунулся, и он, осторожно, высвободив из-под одеяла ноги, спустил на пол, на ощупь обул сапоги, пошел к двери, шаря руками перед собой, чтобы не наткнуться впотьмах на что-нибудь и не потревожить этим старуху.

Ночь стояла светлая. Молодая луна висела над домом, обливая поляну и недалекий березняк синим мерцанием. В березах вскрикивали совы, наводя тоску на мелкую птицу, забившуюся по дуплам и гнездам. От берега, растушеванного тьмой, долетал убаюкивающий плеск.

«Как бы ветер откель не сорвался, змей. Раскачает волну, все испортит», — зевнул старик и поскреб в затылке, озабоченно озирая небо. Небо ему понравилось звездной безмятежностью. Погода сулилась тихая, ясная, и Гаврила Афанасьевич успокоенно сел на ступеньку, уронив руки на колени.

Сиротливо во дворе, тихо. Ни коровьего мыку, ни петушиного крику. Никакой живности. А какое хозяйство без живности? И голодно, и скучно.

Как-то в Полуденном Тихон и говорит ему:

«А что, Гаврила Афанасьевич, у нас недавно свинья опоросилась. Соседи поросят разобрали, а парочку мы себе оставили, так я одного уступлю тебе, потому как сочувствую».

Обрадовался случаю Кугушев. Сунул поросенка в мешок, и на берег. А на дамбе, как на грех, Ларион сидел. Будто его дожидался.

«Ты не домой ли?» — поинтересовался он.

«А тебе какая печаль?» — Гаврила Афанасьевич все еще злился за муку.

«Я как раз в те места собираюсь. Цепляй лодку, все ж горючее целей будет. Да и веселее на пару».

Зачесал затылок старый лесник. Вдали вроде северянка разгуливается; бензин опять же неплохо бы сэкономить. И как ни клял себя потом, что случай с мукой не пошел впрок, привязал к корме «Дозора» свою дюральку, а сам с мешком полез на палубу.

Отплыли от Полуденного. Ларион достал из шкафчика бутылку, стаканы, разлить хотел, да спохватился:

«Как же мы без закуски-то? Подержи штурвал, я на камбузе чего-нибудь сварганю…».

Взвизгнул поросенок в мешке, которого Кугушев оставил на палубе. Сначала значения этому не придал, а когда дошло до него, и он, бросив штурвал, побежал на корму, где был камбуз, Ларион уже смолил поросенка на керогазе.

«Ты че же делаешь, змей!» — не своим голосом кричал Кугушев, плача мелкими злыми слезами, виня не столько шалопутного моториста, сколько себя.

Так и съели поросенка, не доехав до кордона. Вспомнил Гаврила Афанасьевич Лариона, помянул нехорошим словом, вздохнул, копаясь в памяти.

В конце двора, огороженного жердяным заплотом, что-то звякнуло, потом еще. Звук казался знакомым. Так звякала собачья алюминиевая чашка, когда ее вылизывали.

— Ты ли, че ли? — спросил Гаврила Афанасьевич, вглядываясь в голубой мрак двора. Он различил легкую тень, которая мельтешила у забора, елозила донышком алюминиевой чашки по камням. Слышалось осторожное чавканье.

Догадался старик, что это пришел волк и доедает хлебные корки, которые днем побросали в чашку и залили супом.

«Старость, видно, и волку не в радость, — думал сочувственно. — Шастал по тайге, шастал, а без зубов-то не шибко кого добудешь».

Жалко стало зверя, который, как и он, был в свое время молодым и сильным, а теперь одряхлел, ноги едва носят. Может быть, помирать ему пора, но не помирается, брюхо все еще пищи просит, а добывать ее труднее день ото дня, вот и вылизывает собачью чашку.

Волк закончил свое дело, лениво встряхнулся, звучно облизываясь, сделал к крыльцу несколько шагов, потянулся на лапах, с хрустом разминая кости, сел.

— Ну че? — засмеялся тихонько Кугушев. — Оно и можно жить, а? Сиди, сиди… Вдвоем-то нам и веселее.

Длинную жизнь одолел Гаврила Афанасьевич. Давно мог уйти на пенсию, но не ушел, потому что не представлял себя без кордона, без тайги. Перевал остался позади, наверно, недалеко осталось идти. Силы пока есть — идет. Из всех же картинок, виденных за долгий путь, почему-то вспоминаются только военные, партизанские, будто лишь из этого вся жизнь состояла.

Взвод, в котором он воевал, попал в окружение, слился с партизанами в белорусских лесах, там и бил фашистов Гаврила Афанасьевич. Вот это запомнилось крепко. Все же остальное: и раннее детство, которое к старости вдруг особенно ясно проявляется в памяти, и юность, и зрелые, послевоенные годы, хотя тоже помнятся, но не такие дорогие и как бы стоят в сторонке, не затеняют самого главного жизненного отрезка.

Гаврила Афанасьевич, бывало, выпьет с мужиками и начинает про свою партизанскую жизнь, про то, как немецкого офицера, «языка», в лес на горбу тащил, про другие свои подвиги рассказывал, перемешивая то, что было и чего не было. Кто верит ему, поддакивает, а иной заметит, что не все гладко складывалось: и сами в плен попадали, и отступали, и в окружении бывали. «Оно, конечно, — скажет Кугушев. — Всяко бывало, но ведь побили мы их».

Очень обрадовался Кугушев директорскому сообщению, что к нему на охоту приедет уважаемый человек, ветеран войны. Растревожилась душа старого солдата. Сами по себе стали припоминаться имена товарищей и командиров, с которыми шел по войне, названия населенных пунктов, им и товарищами освобожденных.

Вспомнился вдруг сын, белоголовый рослый Николай, черты лица которого давно забыл, помнил лишь имя. Подумал, что если бы Николай вернулся с фронта, то был бы уже пожилым мужиком. Пожилым его представить не мог и вздохнул.

Поежился. Зябко стало в исподнем белье. Видно, роса упала. Пошел в дом.

Волк ушел только утром, когда старик собрался проверять сети, А когда солнышко выползло из-за гор и вода заблестела битым стеклом, к кордону причалил «Дозор».

Первыми спрыгнули на берег Иван и Артем. Потом Глухов. Следом на трап ступил высокий пожилой мужчина в долгополом зеленом дождевике.

Дмитрий Иванович, в легком плаще, накинутом на серый костюм, в начищенных ботинках, стоя у самой воды, с готовностью протягивал руку. Мужчина отмахнулся от протянутой руки, сошел самостоятельно. Небрежно поправил седые волосы, с интересом оглядывал окрестности: дом на берегу, приземистую баньку, сарай с покосившейся крышей, огород с желтыми шляпками подсолнухов.

Все ему тут понравилось. И местность, и сам хозяин, растроганный приездом гостя.

Он восхищенно качал крупной головой, повторял:

— Хорошо, братцы, очень хорошо.

Директор с Павлом Васильевичем вошли в дом. Следом за ними Ларион внес туда саквояж Глухова и вернулся на крыльцо, где сидели Иван с Артемом. Из кухни бил запах жареной рыбы, тоненько позванивало расставляемое стекло. Эти запахи и звуки не давали покоя Лариону. Он то садился на крыльцо, то вставал, прохаживался перед окнами, притворно вздыхая.

— Как думаете, нам-то нальют, нет? — беспокоился он.

— Вот забота, — усмехнулся Иван. — Чего ты маешься? Ты свою норму выхлестал. Тебе теперь до конца дней можно не пить.

— Сказанул, — обиделся тот. — До конца дней. Тогда уж лучше и не жить больше. Зачем мне такая жизнь.

— Анисим живет, не умирает, хотя ему и на дух ее не надо.

Появился размягченный Кугушев.

— Пошли в избу, мужики. И ты, Ларион, тоже. У меня ноне праздник.

Однако выглянул Дмитрий Иванович и спровадил моториста к катеру. От греха подальше.

Иван с Артемом вошли, выпили по рюмке коньяка и налегли на закуску. Сети старика не промахнулись. Жарко дымились тарелки с ухой. На блюдцах сочно розовел жареный таймень.

За столом произносили тосты: за гостя, за будущую охоту. Иван с Артемом больше не пили и, поблагодарив, поднялись.

— Куда же вы? — удивился Павел Васильевич. — Так мало!

— Им больше нельзя, — объяснил Глухов. — Они сейчас туда, на перевал. Разведают, как и что. Там и ждать вас будут утром.

— Ну, если так, то, может, вы и правы.

Гаврила Афанасьевич скоро опьянел, смотрел на Павла Васильевича не мигая, и его уже давно подмывало побеседовать с городским гостем по душам, рассказать про свою жизнь, но старуха настороженно на него поглядывала, и он, побаиваясь ее, терпел.

Иван с Артемом взяли на «Дозоре» рюкзаки и небыстро зашагали вверх по змеившейся между скал тропе, в противоположную от гари сторону.

Шли, не останавливаясь, шаг за шагом поднимаясь в гору. Склон был южный, редколесный, и солнце казалось не по-осеннему жарким.

До перевала добрались часа за два. Там прохладнее. Обдувало со всех сторон. Возле самой тропы, под старым кедром, тлел костер. Возле него лежали Анисим и Тихон.

— Здорово были! — удивился Иван, снимая рюкзак и присаживаясь к мужикам.

— Здорово, — откликнулись те.

Анисим негромко смеялся. Зубы у него Крупные, но редкой белизны. Доволен, что видит Ивана. На Артема же посмотрел как-то иначе. А может, Артему так показалось.

Иван повел носом, деланно задумался. Пошуровал в золе прутиком, выкатил подрумяненную картофелину.

— Ну, нос! — восхитился Тихон. — Сквозь землю видит. С таким носом без кобеля в тайге можно.

Лесничий повалял картофелину в сухой траве, потер о полу штормовки, разломил. Белая, рассыпчатая, подал половину Артему.

— Как вы тут оказались? — спросил Анисима.

— Да вот шли, покушать сели.

— Куда шли?

— Черники хотели подрать, — хитро сощурился Анисим.

— А серьезно?

— Тропы с Тихоном спаровались почистить, да завернули сюда посмотреть, как охотничать будете.

— И пять километров крюку дали?

— А чего нам, — сказал Тихон, ковыряя прутиком в золе.

— Не видали, как марала бьют?

— Видали, да уж забыли, — произнес Тихон каким-то серым, без интонации голосом.

Иван доел картошку, вытер рот и прилег у костра. Прикрыл лицо фуражкой. Одну бледную щеку видать.

— Марал внизу есть? — глухо спросил он.

— Есть, — отозвался Анисим. — Следов много.

Артем отошел от костра, осмотрелся. Далеко, в кристальном, по-осеннему чистом, без дымки, воздухе синели гряды гор и напоминали застывшие волны северянки. А внизу под ногами раскинулась долина: редкие кедры, болотца, замшелые камни с бегущими между ними частыми ручьями. Маралы сейчас там. На гольцы упал снег, и они спустились. Забыли о выстрелах. Заповедник. Подумал, что завтра карабинный выстрел расколет тишину, и не по себе стало.

Вернулся к костру, где Анисим строгал веточку самодельным ножом, а Иван сидел напротив.

— Так-то оно так… — строгал Анисим веточку. Уже всю исстрогал, отбросил. Не глядя, нашарил рукой камешек, стал точить лезвие: чирк-чирк. — Сегодня мы лишний катер хотим, завтра нам вертолет подай.

— А че, — хохотнул Тихон. — Тайга вона какая, зверя много. Кто его тут пересчитает. На одного больше-меньше, нет разницы.

Анисим все вострил лезвие, пробовал ногтем и снова: чирк-чирк, но уже упорнее, сердясь.

— Верно, это не колхоз. Там приехали, пересчитали коров, подняли бумаги: ага, одной недостает. Где она? Отвечай. А тут… — отбросил камешек, сунул нож в ножны, даже остроту проверять не стал. — Ежели кто и поинтересуется, ему: иди в тайгу, считай.

Иван хмуро молчал. Не глядел ни на мужиков, ни на Артема. Щурился в сторону, на соседний хребет, где барахталось солнце, — никак не могло закатиться.

— А ему че, охотничку-то этому, — продолжал Тихон. — Ты, Иван Прокопьич, подманишь дудкой быка, а на курок надавить дело нехитрое. Забава, одним словом. Ему, вишь, позабавиться надо. Может, и мне взять ружьишко да в тайгу, а?

— Возьми-возьми, — мрачно пробасил Анисим. — Сразу акт в зубы.

— Я вот о чем думаю, — привстал на колени Тихон, — и никак не могу уразуметь. Ответь, Прокопьич, ты пограмотнее нашего.

— Ну? — отозвался Иван, все еще глядя на хребет.

— Вот какой интерес меня берет. Природа — она, значит, наша, общая, — загреб руками в кучу. — Всем нам принадлежит.

Иван, соглашаясь, качнул головой.

— Тогда почему одному можно, другому запрет? Почему одному закон не дозволяет охотиться, а другому — пожалуйста? Ответь, Прокопьич, а то я че? Мужик неграмотный.

— Я знаю, какой ты неграмотный, — усмехнулся Иван. — Но все равно я тебе отвечу. Да, в заповеднике охота запрещена. Всем запрещена. И начальству, и рабочим. Ты ведь на это намекаешь? Ну так скажи, охотится у нас тут кто-нибудь? Нет, не охотится, так что на закон не греши. А сегодня особый случай. Директор выписал разрешение на отстрел одного марала. Из шкуры изготовим чучело, поставим в конторе или в клубе. Может, постепенно музей сделаем. Заповедник.

— Раньше про музей не думали, — хмыкнул Тихон.

— Раньше не думали, а теперь думаем, — перебил Иван. — А в том, кто убьет марала, я ли, Матвей ли, или кто другой, разницы не вижу. Вот решили уважить человека. Нам охота не в диковину, а ему интересно. Пусть надавит на курок, что особенного. Он же с собой марала не повезет в город, мясом торговать не будет.

— Так-то оно так… — покачал бородатой головой Анисим.

— Ну, а что не так? — спросил Иван. — Что тебе не нравится?

— Черт его знает… Я и сам не пойму. Все вроде верно. Есть лицензия… И тебе, Иван, верю. Знаю, на худое ты не пойдешь. Сам себя уговариваю, что все правильно, а душа, она противится и не соглашается никак.

— Дак ведь мяса дадут, — ввернул Тихон неизвестно к чему и не то засмеялся, не то закашлялся от дыма. Не поймешь его. Артем это серое, неприметное лицо видел каждый день, а то и по нескольку раз на день, а запомнить его не мог. Неуловимое какое-то, незапоминающееся, а язык колючий.

— Мясо — для брюха, — ответил задумчиво Анисим. — Мясом душу не накормишь. Ей что-то другое требуется.

Иван молча поднялся, отряхнул штаны от сухих стебельков и хвоинок. Солнце уже перевалило за гребень, напоролось на каменное зазубренное острие, прорвалось желтком, из него ударили прямые лучи по низким облакам.

— Пошли, Артем, вниз, посмотрим, как там.

Артем поднялся, но Иван тут же передумал, сказал, что он сходит один. Вдвоем они могут испугать зверей, и те уйдут из долины…

Разожгли пожарче костер. Анисим приволок кедровую колодину, закатил в огонь. Эта колодина долго греть будет, всю ночь.

Артем долго не спал, ждал Ивана. Прислушиваясь к ночным звукам тайги, думал, почему Иван не захотел взять его с собой, может, лесничему захотелось побыть одному? Скорее всего, так и есть. Задумчив сегодня Иван.

Некоторое время Артем дремал, ворочаясь с боку на бок. Грел то спину, то грудь, то ноги, удивляясь мужикам, которые преспокойно спали на кедровом лапнике и, кажется, не чувствовали ни жары, ни холода — привычные ко всему.

На какое-то время он забылся и проснулся от явственного цоканья подков. Рядом с ним лежал, закутавшись в штормовку, Иван, а в стороне, на фоне звездного неба, маячили угольные силуэты всадников. У переднего за плечами торчал ствол карабина.

Звеня удилами, кони подошли ближе. Всадники посмотрели на спящих и неторопливо спешились.

— Подъем! — ласково пропел Гаврила Афанасьевич. — Давайте, мужики, пора. А то все проспим, — он нисколько не удивился, увидев тут Анисима с Тихоном. Рассудил, что прислал Глухов — для какой-нибудь помощи.

Иван поднялся. Гаврила Афанасьевич говорил ему:

— Ты, Прокопьич, с Павлом Васильевичем едешь вниз, а мы тут останемся, на перевале. В случае чего, дудкой дашь знак, и мы придем свежевать тушу. — Кугушев гордился своим положением. Ни к кому другому, а к нему приехал поохотиться такой уважаемый человек.

— Ясно, ясно, — сонно отвечал Иван. Он достал из рюкзака нож, прицепил к поясу под штормовку. Вынул завернутую в тряпицу кедровую дудку. Легонько продул, сунул в боковой карман штормовки.

Небо едва посветлело. На востоке, над тенями хребтов, проклюнулась робкая алая полоска. На лиственнице уже ссорились кедровки, вскрикивали визгливо — с утра пораньше.

— Вы готовы? — спросил Иван спутника.

— Да, да, разумеется, — ответил тот торопливо и поправил на голове капюшон. — Свежо как. — Заметил Анисима. Кивнул ему и тут же, ссутулившись, отвернулся.

Иван посмотрел на Артема, сидевшего у костра. Артем не видел глаз Ивана — скрывала темнота, но чувствовал их, ощущал на себе. Снизу лесничий казался огромным, тьма увеличила его силуэт, раздвинула в ширину и высоту.

Силуэт лесничего качнулся, зашагал в утреннюю синь долины, стелющуюся под ногами в зыбком тумане.

Мшистая тропка пружинила под ногами, приятно на нее ступать. С горы — не на гору. Успевай переставлять ноги с места на место.

В низкорослом пихтаче спугнули невидимую стайку рябчиков. Слышно было, как птицы шарахнулись от людей в темный ельник.

Не останавливаясь, спускались вниз, в расходившийся туман, и скоро достигли долины. Туман парным молоком лежал на травах. Роса на листьях матово светилась. В камнях звенел ручей. Иван остановился, подумал и свернул к ручью.

Между камней, поросших зеленоватым лишайником, проступала быстрая черная вода. Пошли по течению, шурша высокой мокрой травой, обходя скользкие глыбы камней. Иван остановился на лысом бережке, низко оплывшем над водой.

— Глядите, — сказал он, отступая. Павел Васильевич стал смотреть на журчащую ледниковую воду, от вида которой пробирала дрожь, на кусты карликовой березки и молочая, обступивших берега. Иван объяснил: — Вниз глядите, под ноги.

На влажной почве проступали следы — глубокие отпечатки раздвоенных копыт. На их дне блестела вода, просочившаяся из земли.

— Это маралий след? — догадался Павел Васильевич, чувствуя себя неловко: пришел убить зверя, следов которого не знает и без помощи провожатого не нашел бы их.

— Маралу́шка прошла, — проговорил лесничий негромко. — У быка копыто округлое, а у маралухи лодочкой. Видите, удлиненная такая туфелька.

— Ишь ты, туфелька, — добродушно усмехнулся Павел Васильевич, вспомнив, что этого проводника директор нахваливал и, судя по всему, не зря. Знающий проводник, ничего не скажешь. Молчалив только. Павел Васильевич пытался вызвать спутника на разговор, но тот отвечал неохотно, и Павел Васильевич тоже замолчал. Но не обиделся. Слышал, что таежники — молчуны.

Они находились у подножия склона, редко поросшего пихтачом, карликовой березкой. Кое-где громоздились кедры, не слишком высокие, но коренастые, с могучими стволами и раскидистой кроной.

Место Ивану понравилось. Он вынул кедровую дудку, напоминающую рожок, осторожно приложил к губам.

Резкий серебряный звук пронесся над долиной, такой неожиданный и странный, что Павел Васильевич на мгновение онемел. Это был крик молодого быка, таинственный и прекрасный. Наступила осень, и ему, созревшему, страстному, колкий горный воздух будоражит кровь. Истомленный одиночеством, он зовет самку. Это его первый крик, неуверенный, ломкий и нетерпеливый.

Замер рев, ответом — эхо прокатилось по горам, пронеслось над затаившейся долиной, над перевалом и замолкло где-то далеко-далеко.

Павел Васильевич зачарованно смотрел, как Иван снова поднимал дудку, как набрал воздуха в грудь, все это — и сам проводник, и этот звук — казалось ему воскресшим из давно забытой сказки.

На этот раз Иван дудел пронзительнее, еще нетерпеливее и, едва замерли последние колебания воздуха, оба прислушались, стараясь не дышать. Павел Васильевич даже вздрогнул, когда с их же склона протрубил густо и хрипловато старый бык. Он сначала подумал, что вернулось искаженное эхо, но по напрягшемуся лицу проводника догадался: это — не эхо.

Грозно ответил старый бык на призыв двухлетка. Он, старый марал, еще силен. Крепко стережет свой гарем из черноглазых маралу́шек и готов столкнуться с любым, кто посягнет хотя бы на одну из его тонконогого табунка.

— Наш вызов приняли, — сказал Иван спутнику, лихорадочно блестя глазами. Дудка в руке дрожала. В ней рождались новые звуки.

— Где он? — Павел Васильевич быстро скинул с плеча карабин, опустил приклад в податливый мох.

Когда Глухов предложил ему поохотиться, он согласился без особой радости: «Какой из меня, к черту, охотник? Да и времени нет». Директор уговаривал: «Вы там не одни будете. Вам помогут. А насчет времени, только день-два и потеряете. Зато сколько у вас останется впечатлений. Не пожалеете, Павел Васильевич». Его и раньше там, в городе, друзья приглашали на уток. Он с усмешкой отказывался, а потом с недоумением слушал, как пожилые, солидные люди взахлеб рассказывали о своих переживаниях на охоте, хвастали одной добытой уткой, будто это невесть какая радость. Теперь и он почувствовал непонятное волнение. Проснулся в нем инстинкт охотника, древний и жгучий, сладко и тревожно ныло сердце.

Зыбкая, болотистая почва пружинила под ногами, на замшелые камни ступать было опасно, но Павел Васильевич быстро шел за проводником, старался не отстать, и уж когда совсем выбился из сил, попросил, стыдясь самого себя:

— Если можно, потише. Сердце вот-вот выскочит.

Иван смутился. На самом деле, зачем так бежать, надрывать пожилого человека. Вон как тяжело дышит. По этим горам с молодым сердцем не разбежишься, а ему, да еще с непривычки — подавно. Или, может быть, злюсь на него? А в чем он виноват? Что согласился? Пусть ухлопает быка. Велика ли убыль. Лишний катер заповеднику будет. Но припомнились слова Анисима: «А завтра вертолет захотим», и настроение совсем испортилось.

К чему эта дурацкая, никому не нужная охота? Можно было бы прокатить Павла Васильевича по озеру, сводить к водопаду, ну, наконец, просто показать тайгу, сходить с ним на рев, но без ружья. Подманил бы ему быка — смотри, сколько хочешь. Так нет, нужно убить. Может, ему маральи рога хочется привезти? Мода на них, что ли… Так рога можно найти, у мужиков валяются по сараям еще со старых времен. Да что там у мужиков, отдал бы те, что висят дома, в кухне. Великолепные рога. Такие не стыдно повесить в городской квартире, не стыдно показать друзьям. Так нет… — И снова вставало перед глазами ехидное лицо Клубкова. «Вот-де ваша справедливость, Ванечка. Мне лицензии не нашлось, а начальству — пожалуйста…».

Вошли в пихтач. Пихты черны и остры. Рассвело, а под низкими ветвями стелется густая тьма.

— Павел Васильевич, здесь мы расстанемся. Я задержусь, а вы пойдете дальше. Видите, ниже поляна, на ней кедр? Ложитесь под кедр, ждите. Я отсюда дударить буду. Если метров на сто подпустит, попадете?

— Должен попасть, — заверил спутник. — Я стрелок-то был неплохой. — Он посмотрел на далекий кедр и почему-то ощутил неуверенность. Так хорошо идти вместе с опытным проводником, который знает тайгу, а она — его. Для него же, чужого человека, тайга непонятна, пугающа.

Он привык к светлым равнинным лесам, где, если прислушаться, можно услышать гул автострад. В этой глуши — жутковато ему. Незнакомые деревья, травы, кустарники.

— Получше замаскируйтесь, — учил Иван, приглядываясь к Павлу Васильевичу. Протянул руку, взял тяжелый и прикладистый карабин. Увел назад затвор, вместе с которым выполз рыжеватый, в смазке, патрон. Положил карабин на локоть согнутой руки, потянул затвор сильнее. Патрон выскочил с сухим щелчком. Поймал на лету, а на месте выпавшего — другой патрон. Все нормально. — Это охотничий карабин «Лось». Пуля тяжелая, убойность страшная, так что приклад крепче к плечу прижимайте, а то отдача… — сказал Иван, не глядя на Павла Васильевича, и сел на зеленый валун, наблюдая, как медленной, стариковской походкой, ссутулившись, уходит охотник, как покачивается в руке карабин. Хотел закурить, но вспомнил, что нельзя. Зверь учует дым. Сорвал веточку пихты, размял в зубах колючие терпкие иглы. Во рту стало горьковато и свежо. Он всегда так делал перед охотой, чтобы изо рта отбить запах — зверь может учуять.

Охотник, между тем, подошел к кедрачу, огляделся, ища глазами проводника. Не нашел. Пихтач темен, не просматривается. Постоял немного и, не выпуская оружия, стал ломать лапник для подстилки.

«Ну, зачем же это? Под кедром без лапника мягче, чем на перине. Хвои под кроной много, толстая, сухая подстилка и так чудно пахнет. Тепло на ней. Ложись, что ли…» — никак не унималось раздражение. Думал, что Павел Васильевич через несколько дней уедет, а он, Иван, останется с Тихоном, с Анисимом, с Клубковым и другими людьми, приятными и неприятными ему.

Павел Васильевич лег и сразу исчез. И одинокий кедр получил новое качество. Что-то пугающее появилось в его настороженной одинокости. Там затаилась смерть.

Кедровка, сидевшая на вершине, поспешно улетела. Павел Васильевич остался один.

Иван поднялся с валуна, глубоко вздохнул, набирая в легкие побольше воздуха, и поднес дудку ко рту.

24

Охотники неслышно ушли, растворились в темноте, и Гаврила Афанасьевич отвел лошадей подальше от костра, привязал за кусты. Лошади были чужие, с соседнего кордона, и он пожалел своего коня, пропавшего на пожаре. Директор нового не обещал. Пусть пасутся, часа через два-три понадобятся, когда прогремят выстрелы и они с Артемом поедут к охотникам вниз.

В рюкзаке у Кугушева хрустальные рюмки в деревянной коробке — собственность Дмитрия Ивановича. Еще — непочатая бутылка дорогого вина. Они подъедут к удачливому охотнику и наполнят рюмки. «С трофеем вас, Павел Васильевич».

И тот должен выпить над тушей марала. Это тронет его, он почувствует благодарность к людям, подарившим ему ни с чем не сравнимые ощущения.

Ивану с Артемом — свежевать зверя да нахваливать.

Пока мужики балагурили возле костра, развиднелось. И хотя солнце еще пряталось за горами, томилось там, день начинался. Попискивали сеноставки под деревьями, резали траву острыми зубами, волокли к норкам, складывая аккуратными стожками. Готовились к зиме. Кедровки и вездесущие вороны перепархивают с дерева на дерево, озабоченно крутят головами — промышляют свое.

— Не слыхать что-то нашего дударя, — сказал Анисим.

— Услышим, — уверенно произнес Гаврила Афанасьевич. Он сперва осерчал, увидев мужиков на перевале, а потом решил — пригодятся тащить, грузить. Настроение у него светлое, на мужиков смотрел свысока.

— Кабы заместо быка на охотничка-то медведь не вышел, — засмеялся Анисим. — Бывает. В прошлом году мы с Иваном ходили на рев, было там дело. И смех, и грех.

— Медведь заместо быка? — не поверил Артем.

— Ага, послали нас определить, где маралы скопились. В одном распадке у гольцов много их сбилось. Иван с тетрадкой возле палатки сел, а я как раз новую дудку сделал. Дай, думаю, попробую. Отзовется кто или нет, — Анисим оживился, сел. — Ушел я в распадок, под кедрой с дудкой встал, дударю. Отозвался маралишка. По голосу — бычок лет трех-четырех. Я — ему, он — мне. Перекликаемся. Голос все ближе, ближе. Идет, значит. А мне интересно стало, жду. Вдруг слышу, впереди вроде бы ветка сухая треснула. Что такое, неужто бык так быстро прискакал, не галопом же он ко мне бег. Бык ведь медленно на голос идет. Идет, идет, постоит, осмотрится, потом — дальше. А этот прямо заполошный какой-то. Дай, думаю, выгляну. Что за бык такой дурной. — Анисим усмехнулся хитро, отодвинулся от костра, куда Кугушев бросил сушняка. — Выглянул я, и, верите, волосья на голове ворохнулись. Медведь! Этак потихонечку крадется к моей кедре. Пипкой на конце носа крутит вовсю, нюхтит. Увидел меня, рявкнул с испугу, глаза вылупил и, как человек, когда удивительное что видит, моргает ими. Не поймет, значит, что за чудо такое. Подкрадывался к маралу, а нарвался на мужика.

— Ну, а ты? — спросил Кугушев добродушно.

— А я че? Стою, как остолоп. С дудкой-то.

— Штаны не замочил? — поинтересовался Тихон, раздувая костер и жмурясь от дыма.

— Тебя бы туда, — незлобно смеялся Анисим. — К тебе медведь прет, а у тебя ни ружья, ничего. Одна дудка.

— Вот и отдал бы ему дудку. Быков подманивать, — подзадоривал Гаврила Афанасьевич. — Непонятливый ты оказался.

— Ежели попросил бы — отдал.

Теперь уже все смеялись, но как-то несмело, будто прислушиваясь к чему. Быстро замолкли.

— Это че! — загорелся Кугушев. Даже на колени привстал, чтобы лучше видеть лица слушателей, не в пустоту говорить. — В прошлом году, как снег сошел, старуха и говорит мне: чё, мол, сидишь, сходи в кедрач возле солонца, может, осталась прошлогодняя шишка, собери. Пошто не сходить? Собрался, кобелишко со мной. А тоже — ружья не взял. Один пустой мешок в руках. Зачем ружье, когда идти близко. Подхожу к одному кедру, ищу под ним. Несколько штук попалось. Обрадовался. Хорошо, старуха надоумила, а то бы все остатки белка взяла. Вдруг слышу, кобелишко залаял. Да не как на белку — гав-гав, спокойно, а с подвывом, как на большого зверя.

— Стой! — крикнул Анисим и, подняв голову, прислушался.

Тишину резал серебряный звук трубы.

— Кто это? — выдохнул Артем, поражаясь необычности звука.

— Кто как не бык? — проговорил Гаврила Афанасьевич.

— Ну да, это Иван дударит, — хмыкнул Анисим. — Я его голос знаю.

Снова раздался рев, но уже грубее, могучее, с хрипотцой.

— Вот теперь бык, — шептал Анисим.

Гаврила Афанасьевич полез в рюкзак, потянул сумку с биноклем. Сумка зацепилась за коробку с рюмками, старик, нервничая, тянул ее сильно, чуть рюмки не выронил.

Снова молодым быком продудел Иван. Задиристо, отчаянно: я народился, созрел, почувствовал инстинкт к продолжению рода, отдай черноглазую маралушку с мягкой шерсткой на шее. Старый бык грозно ответил: не отдаст без драки, и шел на дударя, раздраженно трубя. Когда Иван замолкал, тот сам подавал голос, словно опасался, что соперник струсил и хочет уйти безнаказанно. Гаврила Афанасьевич смотрел-смотрел в бинокль, ничего не увидел.

— Дай-ка, — попросил Анисим, прилипая к окулярам. Он, наверное, тоже ничего не увидел, потому что полез на обломок скалы, под которой змеилась тропка.

А голоса уже сблизились, и старый бык разглядывал, наверно, ельник, где прятался неопытный двухлеток.

— Бык, — пробасил Анисим, не отрывая глаз от бинокля.

— Где? — подскочил Кугушев. Руки у него тряслись.

— Вон внизу одинокий кедр стоит. Под ним зеленое пятно — охотник. А с поляны, правее, бык идет. Вот остановился, смотрит. Вот снова пошел.

— Точно, — шепотом согласился Кугушев, будто боялся спугнуть зверя своим голосом. — Сейчас… сейчас…

— Дай, — протянул руку Артем.

Приник к окулярам, и расстояние исчезло. Где же этот кедр? Ага, вот он. А правее? Он видел только высокую желтую траву, не понимая, где же Анисим разглядел марала. Голые ветки какого-то кустарника, суковатые, блестящие. Вот они качнулись. По брюхо в траве, рыжеватый, с подпалинами, марал сливался с местностью, Артем едва различил его. Шевельнулись рога, бык приподнял морду, нюхает воздух. Сейчас затрубит.

— Метров двести осталось, — волнуясь, сказал Артем. — Вот осматривает, идет к пихтачу.

— Сейчас стрелит, сейчас… — ждал Кугушев и потянулся за биноклем. — Ну, стреляй!

Мужики напряженно ждали. У Артема было такое ощущение, будто не марал, он сам идет доверчиво на затаившуюся под кедром смерть и чувствует на себе черный зрачок ствола. Палец на курке сжимается, обдает холодом…

Старый бык протрубил, не находя противника. Возмущение слышалось в его реве. Почему юнец не выходит на открытое место? Артем подумал, что это последний крик старого самца. Сейчас прогремит выстрел и эхом отдастся в скалах. У него гулко стучало сердце, ломило виски от напряженного ожидания, и он даже дыханье задержал, чтобы лучше слышать. Опустив голову, смотрел, как ползла пятнистая божья коровка по рукаву штормовки. Ползет-ползет, остановится, шевельнет усиками, и дальше.

— Он че это? — оборотился к мужикам Кугушев.

Анисим поскреб в бороде, что-то хотел сказать, да так и остался с открытым ртом — слушал. На него изумленно и испуганно смотрел Гаврила Афанасьевич. Рябое лицо побледнело. Губы дрожали.

— Он че же это? — спросил трудным голосом и опустился на траву. — Пошто не стреляет? Уйдет ить бык!

Артему почему-то стало казаться, что выстрела вообще не будет. Божья коровка, расправив тонкие мятые крылышки, улетела вниз, он проводил ее завистливым взглядом — она увидит то, чего отсюда не видно.

Тихон поднялся, взял бинокль, смотрел-смотрел, вернулся с камня, положив уже ненужный бинокль на рюкзак.

— Отохотничались. Ушел бык…

Ему никто не ответил. Анисим, кажется, не удивился, лег на спину, положив руки под голову, задумчиво покусывал травинку.

Охотники пришли через час. Оба устало прилегли у кострища, молчали. Мужики тоже молчали, боясь приставать с расспросами, выжидали, не сводя глаз с потного лица гостя.

Кугушев полез в рюкзак, нашарил бутылку, но вынуть не решился, не знал, как быть, что делать дальше. Слишком уж все не по-задуманному вышло.

— Павел Васильевич, — не вытерпел Кугушев. — Дак что получилось?

Но тот вяло махнул рукой и досадливо поморщился.

— Плохой из меня охотник… Да и смертей слишком много перевидел, — сказал он, переводя дыхание, и виновато улыбнулся.

К обеду спустились на кордон. Жена Кугушева приготовила знатный обед, и хотя вернулись без добычи, весело было за столом. Мужики, осмелев, балагурили, рассказывали охотничьи байки. Выбирали из своей жизни самые неудачливые дни, хотели успокоить гостя. Павел Васильевич смеялся вместе со всеми. Только Глухов погрустнел, льдистые глаза его были озабочены. Выбрав момент, когда за столом притихли, сказал:

— А что, Павел Васильевич, не повторить ли нам охоту?

— Зачем, — с досадой сказал гость. — Я ведь не отдыхать приехал. У меня дела. Да и, откровенно говоря, не нравится мне убивать. Вы уж меня извините.

Дмитрий Иванович принужденно засмеялся и, подумав, что смех тут совсем неуместен, замолчал и только уважительно покачал головой, показывая мужикам — дескать, вот он какой, гость наш. Великодушный охотник. Мог убить, а пожалел.

— Павел Васильевич, — сказал Иван, — у меня дома рога есть маральи. Великолепные рога, редкие. Можно, я их вам подарю в Полуденном? Мне они ни к чему.

— Ну, что вы, — смутился гость.

— А я дарю свою картину «Рев», — прогудел Анисим.

— Что вы, братцы, что вы! — замахал руками Павел Васильевич. — К чему такая щедрость? За какие заслуги?

— Вы заслужили, Павел Васильевич, — гудел Анисим. — Мы это от чистого сердца, не подумайте про нас худого.

— Видно, вы понравились нашим мужикам, — сказал гостю и Глухов. — Так что не обижайте их, примите подарки.

А потом, на берегу, директор отозвал Ивана, ни о чем не спрашивая, в упор смотрел холодными глазами.

— Он на самом деле не стал стрелять, — сказал Иван и понял, что Глухов не верит ему и, наверное, не поверит. Круто повернулся и пошел к мужикам, которые, окружив гостя, говорили ему что-то веселое, смешное. Наверное, опять рассказывали свои байки.

25

Сентябрь в Полуденном стоял обычно теплым и солнечным. Осень сюда всегда запаздывала. Пока переползет через хребты и, побелив их снегом, спустится вниз, в приозерную долину, лето не уходит. В прошлые годы этой порой на скалах кое-где раскрывались розовые бутоны маральника, обманутые теплом, и трудно было понять, какое время года наступило.

Но сейчас в природе что-то случилось, погода выбилась из колеи. На Громотухе выпал снег и не таял. Над селом повисли нудные, бесконечные дожди, солнце днями не появлялось, скрытое серой завесой однотонных туч. Ветер носил по раскисшей улице березовые листья, тронутые ранней желтизной.

Туманно стало в Полуденном, тоскливо. Люди появлялись на улице редко, отсиживались дома. Над каждой избой стлался дым, серый же, как небо. Иван редко показывался в конторе. Работал дома — готовил лесничество к учету.

На горы, припорошенные ранним снегом на левой стороне озера, смотрел с тоской. Охотиться явно не придется. Альку на день отводил к Анисимовой бабке, на всю зиму его там не оставишь. Настроение было мрачное. Несколько раз порывался написать Тамаре, но письма не получались.

Тосковал. Если раньше и сердился на нее, понял теперь, что в его жизни не хватает именно Тамары, это без нее стало в селе так неуютно и сумрачно.

Он комкал незаконченные письма, бросал в печь. Больно и горько ему становилось, будто огонь пожирал не бумагу, а что-то живое, бесконечно дорогое для него.

Работа над кедром словно запнулась о невидимое препятствие, не двигалась с места. Иван рассеянно перебирал таежные записи лесников, пытался вникнуть в смысл корявых строк, но ничего путного не выходило, и он откладывал тетрадь.

Ночью стоило прикрыть глаза, как память переносила его в далекий город, на голубоватые от фонарей вечерние улицы, где все напоминало о Тамаре. Он снова видел себя у подъезда музыкального училища совсем молодым и счастливым, шел с Тамарой пустынными, — пустынными потому, что, кроме нее, никого не замечал, — улицами к ее дому, слушал ее веселый голос, такой обещающий…

Сколько потом было у них и веселого, и грустного — всякого, но вот почему-то именно это запомнилось ярче всего: как стоит он у подъезда, глядя на идущую к нему Тамару, и впереди видит только светлое, такое светлое, что его, кажется, и омрачить ничем нельзя. Это помнит, а не то, как уплывала жена. И еще у Ивана возникает чувство, будто бы все это было давно-давно, и он кажется себе старым, совсем старым.

Временами у него появлялось желание прилететь в город, постучаться в квартиру ее родителей, сказать: «Отпустите Тамару. Она наша с Алькой, ничья больше. Не удерживайте ее…»

С ним разговаривают на пороге, как с незнакомым, которого опасаются впустить в квартиру. Он глядит мимо холодного лица ее матери в коридор, надеется увидеть там глаза Тамары. И он видит их, они испуганны и жалки, как у загнанной белки.

И слышит голос ее матери, сухой, безликий голос, в котором нет к нему, Ивану, никакого сочувствия:

«Тамара, ты хочешь уехать с этим человеком в тайгу, в ужасную, холодную тайгу, откуда ты с таким трудом вырвалась?»

Иван видит, как жена тянется к нему, но ее заслоняет своим большим телом мать. Сухо щелкнув замком, перед ним захлопывается дверь. Он стоит на лестничной площадке и слышит, как на этажах отворяются двери и начинают негромко переговариваться жильцы.

Иван вздрагивает, открывает глаза и в один миг возвращается домой, к тихо потрескивающей печке. Он ходит по комнате, склоняется над кроватью сына, долго рассматривает его лицо, ищет черты матери. Радуется, что находит их. И начинает думать, что однажды он действительно бросит все и уедет к жене в город, снова на частную квартиру, на прежнюю службу в управлении. Но эти мысли непрочны, быстро развеиваются, стоит подумать о тайге.

Ивану иногда кажется, что он видел, как проплывал тут на паруснике его отец, Прокопий, когда был еще молодым. Ненасытно, как Иван, глядел отец на скалы, на прибрежную тайгу, не знал, что скоро расстанется с ними навсегда и будет жить здесь лишь жизнью сына.

В душу Ивана проникал холод, стоило подумать, что будет жить он не здесь, а где-то в ином месте, что у него появятся другие, не таежные заботы. Да и как он может уехать, если первыми словами его были: тайга, ружье, собака…

Старый таежник Рытов учил Ивана всему, что знал сам. А знал он только охотничье, промысловое дело. Рытов был добрый человек, он и зверей, всю таежную живность считал доброй, говорил о ней с уважением. Иван до сих пор помнил рассказы Рытова и передавал их Альке, который, может, как он сам, полюбит эту жизнь и останется в ней.

В школе среди ребят постоянными темами были тоже — охота, собаки, снаряжение. Весной по-взрослому гадали, уродится ли белка в этом году или не уродится и почему, и приводили множество замет, услышанных от старших. А в походах каждый старался блеснуть перед товарищами знанием повадок зверей, умением соорудить надью — охотничий костер из бревен, который греет всю ночь, горя ровным и медленным огнем.

Если кто получал плохую оценку, особенно не насмехались: мало ли что случается. Но если ты показывал охотничье неведение, тут уж от стыда хоть под землю проваливайся: насмешек не оберешься. И не мудрено, что, когда в походе их любимый учитель, человек городской, спутал след колонка со следом хоря, он тотчас померк в глазах мальчишек. Ведь мальчишки, подобно своим отцам и братьям, готовились стать охотниками, лесниками, а потому простить могли что угодно, кроме незнания тайги.

Служить Ивану довелось в городе. К концу третьего года солдаты уже думали о возвращении домой. Иван вспоминал тайгу и не мог дождаться дня, когда не во сне, а наяву увидит ее, вдохнет смоляной воздух, которым вовек не надышаться.

И хотя домой попал не сразу, впереди были четыре года техникума и работа в управлении, но все эти годы не считал потраченными зря: и армия, и техникум были необходимы, готовили его к трудной жизни. В том, что жить ему в тайге, Иван не сомневался.

Теперь же тайга радовала его еще и тем, что появился, наконец, заповедник. Ведь когда-то с недоумением и болью смотрел, как леспромхозовские бригады валили кедры по берегам озера. Валили все подряд: и спелую древесину, и подрост, торопились, будто чувствовали, что скоро их власть кончится.

Сколько облысело склонов, покрытых теперь бесчисленными пеньками, как крестами, сколько речек вышло из берегов и заболотило низины между хребтами, какие страшные буреломы оставили после себя вальщики! Такого ни одной буре не натворить.

А ведь настанет время, пожалеем о своей недальновидности. Машин хитроумных будет много, никого ими не удивишь, а вот тайга — ее заново не сделаешь…

Мучился долгими бессонными ночами, перебирал в памяти каждый прожитый день с Тамарой, и прошлое казалось светлым, как подарок, и теплилась в нем надежда, что весной, когда горы покроются розовым цветом маральника, жена сойдет с катера на берег Полуденного, и они с Алькой встретят ее цветами. Только когда это будет? На дворе лишь осень…

Тоска перемешивалась с тревогой. Дмитрий Иванович снова не замечал лесничего. Мужики предостерегали: «Смотри, Иван Прокопьевич, Глухов не такой, чтобы простить». Иван храбрился, вины он за собой не чувствовал. Однако тревога не оставляла, приходила чаще по ночам.

Как-то под вечер скрипнула калитка протяжно и незнакомо. Мелькнула красным околышем фуражка Васи-милиционера. И хотя Вася, наезжая в Полуденное как участковый, знал Ивана еще по Ключам и мог зайти просто так, нехорошо стало Ивану, холодком в душу повеяло.

Вася поздоровался, сел на табуретку, теребя фуражку в руках. И по его смущенному, виноватому виду Иван определил: худое на него надвигается.

Кипел на плите чайник. Иван налил два стакана, вопросительно посмотрел на Васю.

— Спасибо за чай, — покачал головой Вася. — А только не могу я с тобой чай пить… Никак…

— Что так? — спросил Иван, и словно струнка внутри оборвалась.

— Я ведь к тебе с обыском.

— С обыском? — озадачился Иван, не понимая, что у него можно искать, и тут же вспомнил Клубкова, его неясные угрозы насчет незарегистрированной тозовки.

— Мелкокалиберку, что ли?

Вася кивнул, не поднимая головы. Сбивал щелчками дождинки с красного околыша.

Иван принес из кладовки пыльную винтовку, поставил к порогу, отошел.

— Ты знаешь, как она ко мне попала?

— Как? — поднял Вася глаза.

— Заблудились в позапрошлом году на гольцах геологи. Чуть не пропали. Я их встретил, вывел. Вот — отдали.

— Ты хоть помнишь, откуда они? Написать бы письмо, пусть подтвердят, что подарили.

— Я адрес не спрашивал.

— Зря, зря… — Вася вздохнул, оглядывал комнату. Задержал взгляд на спящем в горнице Альке, обернулся к Ивану.

— Зарегистрировать надо было. Это же нарезное оружие. Кто же его так держит.

— Не до нее мне. Без тозовки не знаешь, куда деваться. Стоит в кладовке, черт с ней. Сто лет она стой там.

— Эх, Ваня, ядрена кость… Пропадешь ни за что.

— Так уж и пропаду? — улыбнулся Иван обескровленными губами. — Не посадят же за это.

— Посадить не посадят. А неприятности будут. Кое-кто уже злорадствует.

— Кто же это? — спросил Иван, и вдруг догадка кольнула под сердце. Вспомнил инструктора, которого летом прогнал из заповедника. И как вошли боль и нехорошее предчувствие, так уже не выходили.

— Плохо дело, ядрена кость. Здорово один чинуша на тебя сердитый. Только я это от себя. Ты уж никому. Ладно?

Иван взял стакан, стоя хлебнул горячего чаю, но чай в глотку не лез. Только теперь понял, как круто все может обернуться.

— Слышь, — Вася прокашлялся, — донос-то про тозовку давно поступил, да только теперь почему-то спохватились. А тот инструктор, которого ты прогнал, вашему директору дружок. Знаешь, поди?

— А, пускай… — нисколько не удивился Иван.

Вася поднялся, переминался с ноги на ногу. Маленький, щуплый, с каким-то беззащитно-детским затылком, а власть, сила. Посмотрел на мелкокалиберку.

— Ты ее не обтирай. Пусть в пыли так и будет. Видно, что не пользовался. В стволе, поди, паутина.

— Больше года в кладовке стояла. Я уж забыл про нее.

— Ладно, готовься, утром зайду.

— Постой, Вася, у директора ты был?

— А как же. Положено.

— Ну и что он?

— Непонятный у вас Глухов мужик, ядрена кость. Он вроде бы и без меня все хорошо знает. Кажись, даже рад. Я ему так и так: вы, мол, Дмитрий Иванович, напишите добрую характеристику на лесничего. Пригодится, мол. А он аж позеленел: «Какую я на него характеристику добрую напишу, если он расплодил браконьеров, вместо охраны черт-те чем занимается. Всю поскотину засадил мусором, коней пасти негде. Теперь надо людей посылать, раскорчевывать да разгораживать». Слышь, тебя в леспромхоз звали, говорят?

— Звали.

— Ну, а че не шел?

— Слушай, Вася, — напрягся Иван, — ты на чем приехал?

— На моторке.

— Ночевать тут собрался?

— В гостинице пересплю. У тебя нельзя. Сам знаешь.

— Да я не о том. Поехали сейчас.

— Куда на ночь-то? — удивился Вася.

— Поехали, озеро чистое. А то с утра дунет, будем тут сидеть.

— Что так торопишься?

— Уж лучше — сразу.

— Смотри, мне все равно.

Иван разбудил Альку, стал одевать его.

— К маме? — обрадовался сын.

— Нет, не к маме…

Надел на сына пальтишко и только заметил — поистрепалось, локотки облохматились за прошлую зиму. И когда уже шел с Алькой по берегу, думал, что вот так, наверное, увозил его отец в Ключи, когда уходил на фронт. Только тогда было утро, а сейчас вечер.

Молча отчалили, поплыли. Вася беспокойно ерзал на своем сиденье, хмурился и, когда потерялось вдали Полуденное, вдруг заглушил мотор.

— Ты чего? — спросил Иван, прижимая к груди спящего сына.

Вася потянулся за винтовкой, подержал ее в руках, пробуя, прикладиста ли, и резко бросил за борт.

Всплеснуло. Оба смотрели, как пошли круги, как исчезли.

— Не нашел я у тебя никакой тозовки, — оказал Вася и улыбнулся как-то по-детски. — Ее вообще у тебя не было. Понял? Кто сомневается, пусть ищет. Глубина здесь какая?

— Метров двести.

— Вот и порядок. И — молчи.

— Зря ты это, — вздохнул Иван. — Я так не люблю.

— Ничего не зря. Они тебя сожрать хотят, а мы не дадим. Ты человек нужный заповеднику, ядрена кость. Подавятся они тобой.

— Кто это «мы»?

— Мы, и все, понимай, как хочешь.

— А теперь мне куда? — после некоторого молчания спросил Иван.

— Поехали в Ключи, раз уж я тебя забрал, — пошутил Вася. — Там переночуешь и вернешься. Директор что спросит, скажи, все в норме. Ошибка, мол, вышла. А я у себя скажу, что клевета, ничего не обнаружил.

Вася глубже надвинул фуражку и взялся за стартер.

26

Артем проснулся с ясным ощущением, что в природе произошло какое-то важное изменение. Он пока не знал, какое, но перемену погоды чувствовал, еще лежа в постели.

Он вскочил с кровати, сунул ноги в тапочки, сшитые из выпрошенного у Ивана клока медвежьей шкуры, и выскочил за дверь. Его встретила резкая прохлада, так не идущая к ясному, чуть подсиненному небу. На затененных березой досках крыльца сахарился иней. Был он необычайно чист и нежен, манил прикоснуться рукой к его холодной, непрочной плоти.

Ну, вот они и первые заморозки. Ушло лето, закатилось, а казалось, будет оно бесконечным. Скоро листья выстелют путь зиме, приходи — твое время. Немного тревожно было Артему: не только лето ушло, от него ушло и еще что-то необъяснимо дорогое, та пора, которую человек вспоминает всю жизнь. Но светло в душе от этой легкой тревоги и грусти, впереди у него — новое. Каким-то оно будет? И все равно, хорошо жить в ожидании и надежде на радостное, предчувствовать его…

В полутемном коридоре конторы натолкнулся на Риту. Оба растерялись от такой неожиданности.

— Тебя Дмитрий Иванович зовет, — сказала она.

Артем смотрел на нее. Лицо Риты похудело, стало строже.

— Подождет, — сказал он тихо. Как он надеялся вот так встретить ее, лицом к лицу, и высказать ей все, что теснилось в сердце, а встретил и снова мнется перед ней в поисках нужных слов, которые так неожиданно развеялись.

— Я пойду, — сказала Рита, опустив голову, и хотела уйти, но Артем нашел ее руку. Рука у нее была теплая, так не хотелось ее отпускать.

— Пусти, мне надо в бухгалтерию, — умоляюще попросила она и попыталась освободить ладонь, но он держал крепко.

— Я тебя так давно не видел.

— Почти каждый день видимся.

— Ну, это мельком. Это не считается. Близко тебя не видел.

— А надо ли…

— Надо, Рита, — сказал он твердо. — Я к тебе сегодня приду.

— Куда придешь? — быстро и, кажется, испуганно спросила она.

— К тебе домой.

— Не вздумай. Слышишь, не надо…

— Приду, — горячо шепнул ей в самое лицо и, не сдержавшись, чмокнул в щеку.

Рита выскользнула, побежала по коридору.

Навстречу шли лесники, что-то весело сказали ей, добродушно смеялись. Артем пошел в приемную.

Перед самым порогом его остановил Анисим.

— Поговорить надо, — сказал он хмуро.

— Говори, — Артем приготовился слушать.

— Ты чего же девку срамишь?

— Я? Срамлю?

— Срамишь. Я тебе, парень, вот что скажу… Я к ней давно чувство питаю… Люблю я ее, знаешь…

— А она? — перебил Артем. — Она как?

Анисим замешкался с ответом, смотрел на Артема сверху вниз, глаза у него были страдающие. Нашелся он не сразу.

— Ты побаловался да уехал. А ей тут жить. Ей нужен постоянный мужик. Чтобы навсегда.

— А я, может, тоже — постоянный. И я тоже люблю ее, Анисим, слышишь? Тоже люблю. И хочу по-серьезному. Крепко. Пусть сама решит, Анисим.

— Пусть, — согласился Анисим. — Как ей лучше, так и решит. Ты на меня зла не держи, что я так сказал тебе, — и медленно пошел по коридору, ссутулившись, даже, кажется, став меньше ростом.

Артем вошел в приемную, все еще думая над словами Спирина, приостановился у двери в кабинет Глухова. Дверь прикрыта была неплотно, оттуда слышались голоса. Значит, кто-то у него там есть, надо подождать.

Он приблизился к окну, за которым неоглядной синью лежало озеро, далеко-далеко, на размытом горизонте, едва угадывались вершины гор, белесые, как облака. Черной точкой казалась чья-то одинокая лодка, бороздящая синюю гладь. Все это: и озеро, и горы, нависшие над Полуденным, и крошечная лодка, плывущая неизвестно куда, было ему настолько знакомым, так тепло на все это отзывалась душа, что подумалось Артему, будто он нигде и не жил, кроме Полуденного, не было у него никакой другой жизни, кроме этой, да и не представляет он другой жизни.

Долго стоял он, в оцепенении глядя в озерную бесконечность, пока не хлопнула директорская дверь и не вышел оттуда Матвей, торопливо протопав в коридор.

Артем заглянул в кабинет, молчаливо спрашивая, войти ли.

— А-а, это вы… Заходите, заходите… — Дмитрий Иванович стоял возле стола и напряженно морщил лоб, будто пытался понять что-то очень важное для него. Тонкие его губы подрагивали.

Артем все стоял у порога, ждал.

— Ах, да-а… — Дмитрий Иванович словно очнулся, вытащил из стола незапечатанный конверт, подал. — Это Клубкову. Немедленно поезжайте на Щучий, вручите. Пусть в течение недели выезжает.

Артем держал в руке конверт. Вот оно время отомстить браконьеру, да только какая уж теперь месть обезноженному, не сильному уже Клубкову. Не было у Артема злости, только жалость к хозяину Щучьего.

Дмитрий Иванович по-своему истолковал ожидание Артема.

— С Зуевым поплывете. На «Дозоре». А то погода ненадежная. Так что прямо сейчас и отправляйтесь. Зуев уже получил команду, ждет на причале.

— Может, разрешим перезимовать? — робко спросил Артем, переминаясь с ноги на ногу.

— Кому перезимовать? — Директор сделал вид, что не понял.

— Клубкову. У него нога… Пусть бы перезимовал, а к весне…

— Вы мне эту анархию кончайте, — тихо, но жестко сказал Дмитрий Иванович. — Никаких зимовок. Слышите? — И повернулся к окну. Что-то его там заинтересовало, даже шею вытянул — смотрел, покусывал губу.

Отошел от окна, сел за стол, взял красный карандаш, почеркал на подвернувшемся листе бумаги, смел со стола. Загремев стулом, снова поднялся, пристроился у окна сбоку, чтобы и причал, и Артема было видно.

— Никакой весны! Слышите?.. Распустились… — Глядел в окно прищуренными гневными глазами, казалось, слова его были направлены не Артему, а туда. — Немедленно плывите и вручите распоряжение. Вы слышите, Стригунов? Зуев ждет, идите.

В коридоре Артем повертел конверт, словно не зная, как с ним быть, спрятал в карман. Медленно, все еще нерешительно пошел на причал. Не доходя до берега, увидел, как из-за дамбы выплыла моторка и, оставляя пенный след, рванулась на середину озера, взбитого темной рябью. На корме бугрилась спина Матвея.

На дамбе стоял Ларион в мичманке набекрень, наблюдал, как лодка Матвея ныряла в волнах, уходила все дальше и дальше.

— Ну, закрутилось колесо, — ухмыльнулся он. — Матвей теперь шороху наведет. Это уж точно.

— А что случилось? — екнуло сердце у Артема. — Почему все такие?

— Что, что… Не знаешь, что ли? Ивана забрали.

— Куда забрали?

— Куда забирают. В милицию. — И вдруг заспешил. — Садись, поплыли, чего резину тянуть?

— Постой, за что его?

— Откуда я знаю. Матвей поехал выручать. Матвей-то весь аж зеленый от злости. Ох, и горячий он…

Перебрались на палубу «Дозора». Лодка главного лесничего казалась уже совсем крошечной, ныряла в волнах, только по белевшему буруну и угадывалась.

— Да-а, — причмокнул моторист толстыми губами и покачал головой, берясь за штурвал. — Ты как думаешь, выручит его Матвей? Ивана-то?

— Ничего не понимаю, — сказал Артем. — Худого Иван не мог совершить, я его знаю. Скорее всего какое-нибудь недоразумение, ошибка. Ведь бывают же ошибки.

— Дай бог, — вздохнул Ларион.

Моторист еще что-то говорил, но Артем его не слышал. Он словно забыл, зачем он тут, на «Дозоре», куда собрался плыть. Прислонившись спиной к рулевой рубке, рассеянно поглаживал холодные трубы поручней. Зыбкая волна северянки гулко ударялась о борт, раскачивала катер.

Потом, когда прошло оцепенение, вынул из кармана конверт. В нем лежала бумажка — распоряжение Глухова. Директор писал, что вся Сельга с протоками стала заповедной, и предлагал Клубкову за неделю покинуть Черный мыс. «Если в течение недели, — писал директор, — вы не освободите Щучий, будете выселены принудительно».

Вот куда он плыл, к Клубкову, на Щучий. Выселять, вернее, пока только уведомить хозяина. Сказать, чтобы собирался. А потом мужики приедут и помогут погрузить барахло на катер. И тут же подумал, что хотя и не место Александру Тихоновичу в заповеднике, но все же неловко, совестно будет смотреть в глаза Клубкову. Неловко и совестно. Куда же его на зиму выгонять? Да и нет такого закона, чтобы выселять человека осенью. Не иначе как Глухов решил сделать это на свой страх и риск. Выселю, мол, а там разбирайся, жалуйся, зато покажу свою власть и силу.

— Вот так, Александр Тихонович… — задумчиво проговорил Артем и остро почувствовал, как не хватает ему сейчас Ивана, с которым можно и посоветоваться, и вообще поговорить откровенно, ничего в себе не тая. Уж Иван-то знал бы, как поступить в этой неловкой ситуации.

Как же вести себя с Клубковым? Что сказать ему? Передать распоряжение из рук в руки — и назад? Меня, мол, остальное не касается, мне дали бумажку, я ее и привез…

В памяти встали прищуренные глаза лесничего: «Ты заметил, что после северянки на берегу много мелкой рыбешки? Она жмется к берегу, и ее разбивает о камни…»

Артем зажмурился, как от боли. Советчиков рядом нет. Тут надо решать самому, решать, как подскажет сердце, чтобы потом не было стыдно и горько. Это ох как трудно — решать самому, но ведь вся жизнь еще впереди, будут вопросы и посложнее.

Да, он передаст Клубкову бумагу, но честно скажет, что тот, при желании, сможет отстоять свое право жить здесь до весны. Вот, мол, как получается: всю жизнь ты, Александр Тихонович, шел против закона, а теперь закон тебя защитит. А весной… Тут уж никакой зацепки не будет. Можешь уехать в Ключи, устроиться где-нибудь сторожем или еще кем. А захочешь остаться в заповеднике — найдется и здесь работа. Если, конечно, поймешь, что пора тебе начинать другую жизнь.

Усмехнулся своим мыслям: складно получается, но как Дмитрий Иванович на это посмотрит? Накричит, выгонит из кабинета? В последнее время стал раздражительный. Не возьмет Клубкова в заповедник. Из принципа не возьмет.

Он представил, как заходит в кабинет к директору, и заранее робел, и ладони становились противно липкими. Уничтожающий, презрительный взгляд Глухова. Тяжелый будет разговор, тяжелый, неприятный, от него заранее язык костенеет, а надо. Иначе — лучше и не жить.

— Надо! — повторил он вслух и смутился: мог услышать моторист. Но Ларион не услышал. Ему не до этого было — лавировал на встречной волне.

И от принятого решения Артему как будто даже легче стало, захотелось поскорее приплыть на Щучий, скорым шагом подняться к знакомому уже дому. И как бы его Александр Тихонович ни встретил, но глядеть на него он, Артем, будет прямо и смело, не опуская глаз, потому что он, Артем, с правой стороны, за его спиной Иван, Матвей, Анисим и другие люди, охраняющие заповедник…

Волна разыгрывалась при ясном небе. Ледяные брызги летели на палубу, хлестали в лицо. Ветер надувал штормовку, и по телу прокатывался озноб. Ларион уже давно манил Артема в рубку, но он не шел в тепло и безветрие. Ему казалось, что здесь, на ветру, под обжигающими брызгами осеннего озера, его уверенность в себе только окрепнет.

27

Береза совсем пожелтела, уже по краям краснотой стало трогать ее лист. Лист был сух, неподвижен и тонок, — казалось, осеннее золоченое небо просвечивало сквозь него.

Это Александр Тихонович заметил только теперь, когда устало отложил на бревно нож и расколотую чурку, из которой выстругивал наплывы для сети, когда разогнул спину и посмотрел наверх. Он чуточку удивился: каждое утро, выходя из дому, видел дерево и не замечал, как оно желтеет.

Он смотрел на березу, листья которой держались еще крепко, и думал, что однажды увидит, что ветви голы, непривычно пусты. Так и с человеком. День за днем, год за годом делает свою работу и однажды удивится старости, как неожиданности. Разве не знал Александр Тихонович, что годы к закату идут? Знал, да только по-настоящему понял, когда полз еще по живой траве, волоча покалеченную ногу.

Клубков усмехнулся своим мыслям, взял нож и чурку. Воздух был горьковат, прохладен, но солнышко еще припекало и можно работать в рубахе, без телогрейки.

Размышлял: будь помоложе да с ногой — бог бы миловал, ушел бы из родного дома в тайгу, на хребет, где нет никаких заповедников. Берите отцовский дом, раскатывайте на бревна, другой поставлю. Но дом — не поплавок, его запросто не выстругаешь. Дом здоровых ног, крепкого хребта требует. Вспомнил, как этот дом отец рубил. Могутненький был отец, лиственницу валил, в венцы клал. От звонкого дерева топор отскакивал. На внуков и правнуков дом рассчитывал.

Раиса ездила к ключевским своим людям, привезла плохие вести. Глухов и слышать не хочет, чтобы оставить Клубкова в покое. И даже написал просьбу, чтобы передвинули границу заповедника за Сельгу. Пробивной оказался мужик, у него даже в исполкоме — друзья-приятели. Пострашнее всех остальных оказался.

И как взяла тогда Клубкова острая тоска — не отпускала. Днями просиживал на бревнах, на озеро глядел. Никакая работа не шла. Окна утеплять пора, завалинки поднимать, а не хотелось. Зачем, когда скоро из дому выкинут? Клубков новыми глазами поглядел на темные бревна дома и увидел не ровную стену, а груду бревен, между которыми сиротски светлели комья штукатурки и клочья черного сухого мха.

Больно ему стало и страшно. И даже не слишком порадовало, что на Ваньку в милицию накапал и того скоро привлекут. Хотя порадоваться можно было бы. Вот, Ваня, и тебя клюнет жареный рябок. Зря клацкаешь зубами на дядю. Обмарают самого, не скоро отмоешься.

Он ходил по двору, и двор казался чужим, и стены чужими, и все, что знал с детства, тоже казалось чужим, уже не его, и даже Соболь вроде посматривает на хозяина жалостливо. Однажды ночью проснулся Александр Тихонович от собачьего воя. Вышел на крыльцо, ругнул кобеля, тот примолк, но заснуть Клубков уже не мог. Размышлял: «Не к добру воет».

Мучился еще и от того, что руки не выносили безделья. Всю жизнь они что-то держали, топор, ружье или что другое. Теперь в них ничего не было.

«А может, все же к зиме не выгонят, — думал длинными ночами. — Пожалеют, оставят до весны, а там видно будет. Не звери же в заповеднике, люди». Гадливо в душе становилось от жалостливых мыслей, но они все чаще одолевали. И сожалел теперь, что не согласился пойти в обходчики. Получал бы зарплату, не тужил бы. К чему она, волюшка-то? Что она ему дала, кроме людской злобы. Ведь на волка и то милостивее посмотрят, чем на него, человека. Хочешь не хочешь, Александр Тихонович, а признавайся — впустую жизнь ухлопал. Корня от тебя не осталось. И добром не помянут. Страшно, впору вой, как Соболь.

Чтобы как-то занять руки и отвлечься, принялся чинить старые сети, выстругивать утерянные наплывы. Руки делали привычное, а душа оставалась безучастной. Раньше как бывало: возьмет сеть, сразу припомнит, как бились в ячеях таймени, к нему приходили азарт, радость, заставляли работать быстрее. Нынче ничего не чувствовали, будто и не сеть в руках.

— Саша! — услышал крик жены. Негромко, но страшно позвала Раиса, будто птица в ночи прокричала.

Александр Тихонович вздрогнул, нож замер в руке, тоненькая стружка качалась на острие. Он поднял голову, непонимающе уставился на жену, которая стояла на крыльце и смотрела не на него, а куда-то за спину, на озеро.

Нехорошо стало на сердце у Клубкова. Горло зачесалось от еще невидимой петли. Он еще не видел, что там, за спиной, а уж чурка выпала из рук, покатилась под ноги, и он не торопился ее подбирать.

Опираясь руками о бревна, встал. К ладони прилипла вытопленная солнцем из бревен смола. Вытер руки о рубаху. Поворотился к озеру, заранее зная, что именно увидит.

Озеро было сине от волн. Тяжело переваливаясь, к мысу приближался ослепительно белый под солнцем «Дозор». Стекла рубки поблескивали. На палубе чернела одинокая фигурка.

— Ну, вот оно… — выдохнул Александр Тихонович. Он почему-то до этого дня, даже не признаваясь сам себе, надеялся: пожалеют его люди. В ссоре был с людьми, шел против них, ничего, кроме бед, не принес, а надеялся.

И, глядя, как выруливает «Дозор» к его берегу, застонал Клубков. Все рухнуло, все осталось позади, впереди — пустота. Жгуче стыдно стало и больно. Жуткое, горячее шевельнулось в нем, и Александр Тихонович понял: с этим ему не справиться, оно зальет сейчас всего.

Захлестнуло быстрее, чем ожидал. Припадая на больную ногу, пошел в избу. При каждом шаге нога отзывалась тупой болью, но он не слышал боли: теперь уже все равно. Воротился быстро. Возле крыльца переломил ружье, загнал в стволы два патрона с волчьей картечью. Быстро, словно кланяясь земле, костылял к скалам. Соболь, навострив уши, запрыгал возле него.

«Дурак», — подумал хозяин.

Раиса Семеновна вдруг опомнилась, догнала, повисла на руке, причитая, как по покойнику. Александр Тихонович отшвырнул ее, не оглядываясь, шел дальше. Она снова загородила путь, раскинув в стороны странно белые обнаженные руки. Он сильно толкнул ее в грудь. Жена упала, заголосила, уже не поднималась.

«Убью… Кто первый на берег ступит, того и убью. Был для вас волком, так и помру волком», — Клубков лег на скалу, под которой синело озеро. Соболь настороженно глядел на хозяина, на плачущую Раису.

Катер уже подходил. Сбавил ход. Покачивался.

Сейчас Ларион застопорит машину, сбросит трап. Круглая черная мушка на конце ствола, пробежав по воде, успокоилась на зеленой травке возле воды, куда, по расчетам Клубкова, должен лечь конец трапа.

Александр Тихонович прищурился. Солнечные зайчики прыгали по белому борту катера, слепили его. Глаза набухли, их защипало. Клубков поморгал, протирая глаза подрагивающей рукой. Долго протирал. А когда прояснилось, увидел, что трап уже спущен и к его дому легко бежит помощник лесничего с ясным лицом.

Вот он вошел в сени. Сейчас увидит, что хозяев нет, появится на крыльце.

Появился.

«Ох, не тебя хотел, другого», — трепыхнулось сердце у Клубкова.

— Эй, хозяева! Александр Тихонович! — крикнул Артем в никуда, рупором приложив ладони ко рту. И еще эхо не успело умереть в скалах, увидел хозяина.

Несколько секунд, недоумевая, смотрел на черные зрачки стволов, потом губы упрямо дрогнули, и вдруг он пошел к Клубкову, поражаясь, что раньше в ужас приходил от этого имени, а теперь вот идет навстречу вскинутому ружью, и в нем нет ни страха, ни отчаяния. Есть только уверенность в тяжеловатых, враскачку, шагах по шелестящей траве, и сладко от этой уверенности ему.

Мушка дернулась, поползла вниз, ружье концом ствола чиркнуло о гранит.