«Детская библиотека» — серия отличных детских книг с невероятными историями, сказочными повестями и рассказами.
В восемьдесят четвертый том вошла трилогия Г. Матвеева «Тарантул» — Ленинград 1941-го года. Найти и обезвредить шпионов помогают обычные мальчишки. Для среднего школьного возраста.
Произведения о Великой Отечественной войне — повесть «А зори здесь тихие…» и роман «В списках не значился» Б. Васильева. Для старшего школьного возраста.
Герман МАТВЕЕВ
«Тарантул»
Книга I
ЗЕЛЕНЫЕ ЦЕПОЧКИ
Глава 1
Фронт приближался к Ленинграду.
Вдоль железных дорог, по шоссе, лесными тропинками и напрямик по болотам возвращались ленинградцы домой с оборонных работ. Вперемежку с ними шли беженцы. Бросив родные места, уходили они от врага целыми семьями, с малолетними детьми на руках, с громадными узлами. Измученные, запыленные, шагали они, понурив головы, в Ленинград, надеясь там найти защиту и кров.
В другую сторону, навстречу немцам, двигались воинские части и отряды народного ополчения.
Фашистские самолеты то и дело появлялись в воздухе, сбрасывая бомбы на дороги и поливая свинцом толпы беженцев. Услышав нарастающий гул самолетов, пешеходы шарахались в лес, ложились в канавы. И снова шли вперед, как только самолеты скрывались.
Три молодые девушки-студентки шагали босиком по пыльной проселочной дороге. На привале к ним присоединились двое пожилых мужчин с чемоданчиками. Один из них, однорукий инвалид Гражданской войны, был с веселым характером, болтливый и предупредительный. Другой, наоборот, всю дорогу хмурился, о чем-то сосредоточенно думал и ни с кем не разговаривал. Дядя Петя, как назвал себя однорукий, беспрерывно рассказывал смешные истории и анекдоты, расспрашивая девушек об их жизни до войны, об учебе и о Ленинграде. Он отпускал злые шутки вслед немецким летчикам, называя их «колбасниками», и, казалось, совсем не обращал внимания на настроение своего спутника. А тот мрачнел все больше и больше, чем ближе подходили они к Ленинграду.
К вечеру, лесными тропинками, они прошли Сиверскую*[1] и остановились отдохнуть.
— Пойдем-ка со мной, — сказал однорукий приятелю, заметив его злой взгляд.
Не оглядываясь и не повторяя приглашения, он углубился в лес.
Хмурый прислонил свой чемодан к дереву и неохотно поплелся следом за своим товарищем. Вскоре студентки услышали их громкие голоса. Слов они не могли разобрать, да особенно и не прислушивались к чужому спору. Спор вдруг оборвался. Минут через десять хмурый вышел из леса один и, взяв свой чемодан, предложил девушкам двинуться дальше.
— А где же дядя Петя? — спросила одна из них.
— Он нас догонит.
Вышли на шоссе, но однорукий не появлялся. Хмурый молча шел то впереди, то отставал на несколько шагов, часто оглядываясь по сторонам. Темнота наступила быстро. Сзади на горизонте видны были зарева пожаров и какие-то вспышки. Глухо доносились раскаты пушечной стрельбы. На повороте хмурый сошел с дороги и крикнул уходившим вперед девушкам:
— Не торопитесь! Я сейчас.
Девушки не придали значения этим словам и продолжали быстро шагать дальше. Вдруг раздался отчаянный крик. Девушки услышали в темноте какую-то возню и хриплый мужской голос:
— Настя! Помоги! Сюда-а!..
Настей звали одну из студенток. Она была старше и решительнее своих подруг.
— Это наш! — сказала она. — Что такое? Пошли, девчата.
Все трое быстро побежали в обратную сторону.
Хмурый был еще жив, но говорить уже не мог. Он захлебывался своей кровью. Настя успела разобрать только одно слово: «Чемодан». Нож вошел в его грудь по самую рукоятку, и, прежде чем девушка нащупала ее, все было кончено. Хмурый их спутник умер.
Перепуганные, растерявшиеся, стояли они над трупом, не зная, что им делать дальше. Последние дни они видели много ужасного. Им приходилось много раз наскоро перевязывать раненых, и некоторые умирали у них на руках, но там они знали причину смерти и видели убийц на самолетах.
Это же убийство было совершено с какой-то таинственной целью неизвестным лицом.
— Чемодан! Он сказал: «Чемодан», — в раздумье промолвила Настя. — Девчата, ищите-ка чемодан.
Девушки обшарили в темноте асфальт и обочину дороги возле трупа, но чемодана не нашли. Нельзя было терять времени на поиски. Они оставили убитого на дороге и пошли. Пройдя шагов двадцать от места преступления, Настя, шедшая с краю дороги, споткнулась обо что-то твердое и ушибла ногу. Она нагнулась и в темноте разглядела контуры чемодана. Ушедшие вперед подруги остановились.
— Ты что?
— О камень споткнулась, — громко сказала Настя и подняла чемоданчик.
Почему-то ей подумалось, что лучше пока молчать про ее находку. Вокруг чемодана есть какая-то тайна, и, кто знает, может быть, убийца следит за ними и слушает, притаившись где-нибудь поблизости.
В полной темноте по нагретому за день асфальту шли молча три подруги, все время ускоряя шаги. Одна сказала:
— Может быть, дядю Петю тоже убили?
— Все может быть, — отозвалась Настя.
— У него тоже был такой же чемоданчик.
— Молчите вы…
— Что-то я боюсь, девочки…
Чемодан был тяжелый, словно там лежало железо. Он оттягивал руку, и все-таки Настя терпеливо несла его в город.
…Все это она, сильно волнуясь, рассказала сейчас майору государственной безопасности, сидя перед ним в кожаном кресле.
Майор, еще не старый человек с седыми висками, внимательно выслушал рассказ девушки и задумался. Чемодан, принесенный Настей в Ленинград и полученный им вчера вечером, стоял около письменного стола.
— Значит, дядю Петю вы так и не видели больше? — спросил майор.
— Нет. Я боюсь, что его тоже убили.
Майор как будто не слышал этой фразы.
— Убитый тоже называл его дядей Петей?
— Не помню… Нет! Он, кажется, никак его не называл. Вообще убитый был странный человек. Он все время молчал. Мы сначала думали, что он немой.
— Как он выглядел?
— Кто? Убитый?
— Как выглядел убитый, я уже знаю. Меня интересует однорукий.
— Он был невысокого роста… бритый… немолодой уже…
— Сколько же ему было лет, на ваш взгляд?
— Я думаю, лет сорок… ну, сорок пять. Волосы у него были коротко подстрижены… Ах да!.. Во рту два золотых зуба… Вот, кажется, и все.
— Как он владел рукой?
— Очень хорошо. Просто мы даже удивлялись, как он ловко все делает одной рукой.
— Во что он был одет?
— Костюм… синий и, кажется, неновый. Да разве там разберешь? Всё в пыли…
— Вы не заметили у него часов?
— Да, были. Он часто на них смотрел.
Майор открыл письменный стол, достал мужские карманные часы, черные с золотым ободком, и, чуть приподнявшись в кресле, положил их перед девушкой.
— Такие? — спросил майор с улыбкой.
— Это они и есть. Точно такие же… Это они.
— А разве у убитого не было часов?
— Кажется, нет… А впрочем, не помню.
— По дороге, в разговорах между собой, они не называли никаких адресов?
— Дядя Петя как-то сказал, что у него есть родные в Ленинграде, но, кто они и где живут, не сказал.
— Так. Я попрошу вас все, что вы мне рассказали сейчас, написать на бумаге. Постарайтесь припомнить всякие подробности, мелочи… Чем питались ваши спутники… Вспомните цвет глаз, волос инвалида… Словом, решительно все, что вы запомнили.
— Хорошо, — кивнула девушка.
— Пройдемте со мной.
Они вышли из кабинета. В конце коридора майор открыл дверь и жестом пригласил Настю войти.
— Располагайтесь, как дома. Если хотите отдохнуть, вот диван — пожалуйста, не стесняйтесь. Здесь обед, — сказал майор, указывая на судки, стоявшие на столе. — Если вам что-нибудь понадобится или вы закончите работу, позвоните мне по телефону, а главное — постарайтесь вспомнить все как можно подробнее. «Дядя Петя» меня очень интересует.
Майор государственной безопасности вернулся в кабинет и раскрыл чемодан, который принесла ему девушка. Там лежала карта Ленинграда. Он разложил ее на столе и занялся изучением разноцветных пометок. Он обратил внимание на три крестика. Это были оборонные объекты на Петроградской стороне. Внизу была сделана надпись:
Кроме карты в чемодане лежали длинные алюминиевые патроны, по форме похожие на охотничьи. На патронах были ярко-зеленые полоски. Майор снял с телефона трубку и набрал номер.
Через несколько минут в кабинет вошел молодой человек в штатской одежде.
— Товарищ майор государственной безопасности, по вашему приказанию…
— Да, да… Вот в чем дело, товарищ Бураков. Возьмите этот патрон, поезжайте за город, разрядите из немецкой ракетницы где-нибудь в воздух и посмотрите, что это за пиротехника. Вероятно, зеленые цепочки.
Глава 2
Мать не возвращалась домой. На четвертый день Миша Алексеев пошел на завод узнать, что с ней случилось. Там ему сказали, что бомба попала в цех, где она работала, и ее увезли в тяжелом состоянии в больницу. В больнице сообщили, что Алексеева Мария умерла в тот же день, не приходя в сознание.
Вернувшись домой, Миша сел к окну и задумался. Его четырехлетняя сестренка Люся возилась у своей кровати с тряпочной куклой. Лицо и руки у девочки были перемазаны сажей, грязное платье надето задом наперед, волосы спутаны и растрепаны. Три последние дня Миша не замечал этого, но сейчас, когда почувствовал ответственность за судьбу сестренки, сердце у мальчика сжалось. «Никого теперь у нее нет, кроме меня», — подумал он и сказал:
— Люся, у нас нет больше мамы.
— Мама пошла на работу, — ответила девочка не оглядываясь.
— Мама больше не придет, Люся.
Вспомнилось, как отец, уезжая на фронт, похлопал его по плечу и, нагнувшись, тихо сказал: «Ты теперь большой, Михаил. В случае чего, матери помогай. Я на тебя надеяться буду. В пятнадцать лет я уже деньги зарабатывал».
— Миша, дай карандашик, — попросила девочка.
Миша пошарил в карманах и среди осколков, патронов, собранных за последние дни, нашел огрызок карандаша и дал его сестренке. Та вытащила спрятанный клочок бумаги, положила его на подоконник и, забравшись на колени к брату, начала усердно рисовать какие-то каракули. Миша смотрел в окно, слушал, как девочка сопит носом от усердия, и думал.
За окном завыла сирена.
— Вот! Миша! Слушай, — сказала девочка и потянулась к окошку.
Улица зашевелилась, как разворошенный муравейник. Люди с сумками, с мешками для продуктов побежали в разных направлениях, чтобы поспеть домой, пока дежурные с красными повязками на рукавах не заставили их укрыться в подворотнях и подвалах. Миша узнал своих приятелей, проскочивших в одну из парадных дверей. Там был ход на чердак, и он знал, что ребята полезли на крышу. Ему тоже захотелось присоединиться к ним, но сестренка сидела на коленях, и сейчас ему жалко было оставить ее одну.
Где-то далеко захлопали зенитки*.
Миша думал: родных в Ленинграде не осталось. В такое трудное время ему не прокормить сестренку. Сам он не пропадет. Но что делать с девочкой?
Неожиданная мысль мелькнула в голове и после короткого колебания превратилась в решение.
— Собирайся, Люська! — решительно сказал он, спуская сестренку на пол.
— А зачем?
— Гулять пойдем. Бери своих кукол, всё забирай.
Девочка некоторое время стояла в нерешительности, наблюдая, как Миша разложил большой платок и из комода стал вытаскивать ее платья, чулки, белье. Сообразив, что они куда-то пойдут, она захлопотала и принялась одевать тряпочную куклу.
— Мы к маме пойдем. Да, Миша?
— Да, да!.. Собирайся живей!.. Ничего не оставляй!.. Где твои валенки-то? — говорил он, торопливо укладывая ее вещи.
Потом он взвалил узел с вещами на плечо, взял девочку за руку и, закрыв комнату на ключ, вышел из дому.
Тревога уже кончилась. Всю дорогу Люся оживленно болтала, спрашивала о чем-то брата, но он не слушал ее. Выйдя на Пушкарскую, Миша остановился перед большим домом.
— Вот и пришли. Ты здесь будешь жить, Люсенька, а я к тебе в гости буду ходить. Поняла?
— Да.
Они поднялись по лестнице.
Заведующая детским садом внимательно выслушала мальчика.
— Как твоя фамилия? — спросила заведующая.
— Алексеев Михаил.
— Почему же ты привел ее именно к нам?
— А я раньше, когда маленький был, каждый день сюда ходил. Только тогда другая заведующая была.
— Может быть, в другом доме ей лучше будет?
— Нет. Я сюда ходил, пускай и она здесь останется. Да вы не думайте, что я насовсем ее оставлю. Разве я Люську брошу?.. Мне бы только сначала устроиться, а потом жить мы будем вместе.
Из-за дверей доносился шум детских голосов. Ребята недавно вернулись из подвала, куда спускались по тревоге, и, видимо, делились впечатлениями. Все это было ново для Люси, и она, прижавшись к коленям брата, молчала и широко открытыми глазами оглядывала незнакомую обстановку.
Заведующая, улыбнувшись, сказала:
— Пускай будет по-твоему. Оставляй свою сестру. Карточки взял?
Миша положил на стол продуктовые карточки.
— Как зовут сестру?
— Людмила.
— Сколько лет?
— Четыре года.
— На чьем иждивении находится?
— Теперь, значит, на моем.
— Адрес?
Когда все было записано и оформлено, позвали воспитательницу — взять девочку.
Время было прощаться. Миша нагнулся к сестренке. В горле стоял комок, глаза его покраснели.
— Люсенька, ты тут не озорничай, слушайся тетю. Я буду в гости приходить. В обиду никому не давайся, а в случае чего — мне скажи.
Девочка молча кивала в знак согласия. Чмокнув в нос сестренку, Миша вышел из комнаты. На улице он потянулся, вдохнул всей грудью холодный осенний воздух и зашагал домой.
Теперь можно было подумать и о себе.
Глава 3
На крышу дома Мишка с двумя приятелями притащил доску, несколько кирпичей и устроил около трубы скамейку. Тревоги следовали одна за другой, и, как только раздавался вой сирены, ребята вылезали через слуховое чердачное окно на крышу и занимали наблюдательный пост на своей скамейке.
Весь город был перед ними как на ладони. Неподалеку виднелась Петропавловская крепость*, за ней — Исаакиевский собор*, влево, за Невой, поднималось над крышами высокое бетонное здание НКВД*, еще левее — водонапорная башня, трубы ГЭС*, купола Смольного*.
Ребята считали себя полными хозяевами крыши и всех осколков, падающих на нее.
Однажды вечером из слухового окна вылез еще один доброволец — высокий плотный мужчина в коричневом пальто.
Мишки не было, и два молодых пожарника встретили незнакомца недоброжелательно, не зная, как поступить с ним. Отправить без разговоров вниз или подождать Мишку? Пускай тот сам решает.
— Здорово, воробьи! — приветливо поздоровался незнакомец. — А вы тут устроились славно. На скамеечку можно присесть?
— Тут Мишкино место.
— Ничего. Придет Мишка — я встану.
С этими словами незнакомец подсел к ребятам и, вытащив из кармана пачку папирос, предложил им:
— Курите!
Васька взял две папиросы. Одну сунул в рот, другую протянул Степке. Закурили. Незнакомец ребятам понравился, и не потому, что он «купил» их папиросой, а глаза его понравились. В голосе, в жестах незнакомца чувствовалась большая уверенность в себе, и в то же время он был какой-то простой, доступный.
«Не задается», — подумали ребята.
— Хорошо тут, — сказал незнакомец. — И видно далеко. Только над головой я бы вам крышу советовал устроить. Зенитный осколок может прилететь.
— Не прилетит, — твердо заявил Васька.
— Смотри! Если прилетит, второго ждать не придется.
— А вы тоже в пожарники записались? — ревниво спросил Степка.
— Я сегодня выходной, вот и поднялся посмотреть.
Вначале разговор клеился плохо, но скоро оживился. Незнакомец стал расспрашивать ребят об их жизни. Узнал, что оба они живут в этом доме, что у Васьки Кожуха мать на казарменном положении при заводе, а у Степки Панфилова работает в охране и по ночам дежурит. Рассказали ребята про школу, про управхоза*, про Мишку, на месте которого сидел незнакомец. Смертью Мишкиной матери и его сестренкой он особенно заинтересовался. Чем больше говорили ребята, тем больше им хотелось рассказывать, потому что такого внимательного, отзывчивого слушателя они встретили впервые. Обычно взрослые, с которыми они встречались, не слушали их, а если и слушали, то не проявляли никакого интереса к тому, что говорили ребята. Этот же, наоборот, спрашивал сам и слушал с таким живым интересом, что не замечалась разница в годах. Может быть, он и на самом деле забыл, что у него седые волосы на висках, вспомнил свое детство и с удовольствием болтал с мальчиками?
— Ну, развязали языки! — неожиданно раздался Мишкин голос.
Они не заметили, как он появился на крыше и некоторое время прислушивался к разговору.
— Ага! Чувствую, что главный начальник пришел. Садись. Я твое место занял, — сказал незнакомец, вставая.
Мишка нахмурил брови, оглядел его с ног до головы и сел на скамейку. Незнакомец молча перешел к другой трубе и стал смотреть в сторону Финляндского вокзала.
— Кто такой? — тихо спросил Мишка.
— Не знаю. Не с нашего дома. Я его первый раз вижу.
— А может, он пожарник из МПВО*? — сделал предположение Степка.
Это было вероятно. Последние дни часто приходили всякие инспекторы и начальники проверять подготовку дома к обороне.
Незнакомец вернулся к ребятам.
— В обязательном порядке сидите на крыше или так… добровольно?
— А тебе какое дело? — обрезал Мишка.
— Вот так раз! Трудно ответить? — удивился незнакомец.
— Пойди спрашивай управхоза, если надо…
— Ага! Значит, это военная тайна.
Мишка почувствовал в тоне насмешку и решил не разговаривать. В это время загудели в разных концах города заводы, пароходы на Неве, ручные сирены в домах, и сейчас же захлопали зенитки.
Незнакомец посмотрел на часы и сказал:
— Прилетели, как по расписанию.
Сумерки сгущались. Город притаился. Гулко и нервно щелкал метроном по радио*, и щелканье это еще больше подчеркивало наступившую тишину. Лучи прожекторов шарили по небу, перекрещивались, красные вспышки разрывов осветили горизонт несколько раз подряд.
— Бомбит, — сказал Мишка.
Мужчина стоял молча, облокотившись на трубу. В это время зенитки открыли огонь в другой стороне города, и ясно донесся гул летевших самолетов. Приближался второй эшелон бомбардировщиков. Гул нарастал, и вместе с ним нарастала стрельба. Заговорили пушки, расположенные на кораблях и по эту сторону Невы. Оглушительно захлопали зенитки, стоявшие где-то совсем близко.
И вдруг навстречу самолетам снизу полетели ракеты. Белые, красные, желтые, они описывали дугу и гасли в воздухе.
— Смотрите, ребята! Ракеты пускают, мер-рзавцы!.. — сказал сквозь зубы незнакомец.
Мальчики видели ракеты и раньше, но не придавали им особенного значения. «Значит, так надо», — думали они, уверенные в том, что ракеты пускают наши наблюдатели. Замечание незнакомца заставило ребят насторожиться.
— Зачем пускают? — спросил Васька.
— Объекты немцам показывают. Шпионы…
В это время слева, часто, одна за другой, полетели ярко-зеленые ракеты, образуя цепочку.
— Смотрите, смотрите! — крикнул Степка.
— Зеленая цепочка, — сказал незнакомец. — Заметили, с какой улицы ее пустили?
— Где-то близко, за Шамшевой…
Самолеты гудели совсем близко, казалось, прямо над головой; и ребята подумали, что «волна» уже прошла. Вдруг завыла бомба.
— Ложись! — скомандовал незнакомец, и все упали ничком на крышу.
От удара дом дрогнул и закачался. Грохот разрыва, звон выбитых стекол, крики людей — все слилось вместе. Потом наступила тишина. Ребята поднялись. Бомба упала где-то очень близко.
— Здоровая фугаска! — сказал Мишка.
Во дворе затопали бежавшие куда-то люди, раздались выкрики команд. Это группы самозащиты торопились к очагу поражения на помощь. Ребятам хотелось спуститься вниз, присоединиться к дружинницам, узнать, посмотреть, но опять яростно ударили зенитки. Приближалась новая волна самолетов.
Не успели ребята прийти в себя, как сверху со свистом посыпались какие-то предметы. Несколько штук ударилось в крышу. Мишка увидел белый свет в чердачном окне.
— «Зажигалки»!* — крикнул он и бросился на чердак.
«Зажигалка» шипела, хлопала, разгоралась белым пламенем. Не задумываясь ни на секунду, Мишка сорвал висевший на стене брезентовый передник и накрыл им «зажигалку». Он выбросил ее вместе с передником через слуховое окно во двор, потом огляделся. В конце чердака разгоралась другая. К ней уже бежал Васька. Мишка со всех ног бросился туда, оттолкнул своего друга в сторону, схватил руками «зажигалку» и так же проворно выбросил ее в слуховое окно.
— Готово!
— А чего ты толкаешься? — с дрожью в голосе от обиды сказал Васька.
Драка казалась неизбежной. Еще секунда — и приятели сцепились бы в темноте. Но в это время блеснул фонарик.
— Тихо, петухи! Искать «зажигалки»! — приказал незнакомец. — Наверно, еще где-нибудь есть…
Они пошли по чердаку, освещая фонариком все углы. Действительно, еще одна «зажигалка» лежала на полу, уткнувшись в песок. Она пробила крышу, но почему-то не загорелась.
— Чур, моя! — крикнул Мишка.
— Дай сюда, — сказал незнакомец и, взяв «зажигалку» из рук мальчика, вывернул какую-то деталь. — Теперь можешь взять.
Вторую «зажигалку» нашел незнакомец. Он также ее разрядил и отдал Ваське.
— Теперь довольны? А то уже и в драку полезли… Работы еще хватит на всех. Война только начинается… У меня к вам будет серьезное дело, ребята, — сказал он, направляясь к окну. — Пойдемте потолкуем.
Потолковать, однако, не пришлось. Сначала хватились Степки. Думали, что его снесло с крыши взрывной волной, но скоро выяснилось, что Степка увидел «зажигалку», упавшую на соседнюю крышу, и перелез туда. Затем на чердак поднялся управхоз с участковым инспектором и женщинами из групп самозащиты. Пришлось снова обойти все углы и проверить, не осталось ли где «зажигалки».
Тревога кончилась. Ребята решили сбегать к очагу поражения, но их туда не пустили. Дом был уже оцеплен командами МПВО и милицией. «Скорая помощь» поминутно увозила раненых. Когда ребята вспомнили про незнакомца, то его уже не было ни на крыше, ни в штабе, и никто не знал, кто он и откуда появился.
Глава 4
Ребята знали, что Ленинград уже окружен врагами, что все дороги перерезаны и выхода из города, кроме как по воздуху, нет.
«Нас хотят задушить», — говорили взрослые.
Без матери Мишке стало трудно жить. Появились заботы, о которых он раньше и не подозревал. Нужно было выкупать продукты, а денег не было. Тогда он взял часть вещей, оставшихся после матери, и вынес их на Сытный рынок. Вещей никто не покупал. Люди искали только продукты: хлеб, картофель, масло, крупу, — и цены на них росли с каждым часом. Мишке страшно хотелось есть, под ложечкой сосало, но даже хлеб по карточке не на что было выкупить. Злой и усталый, вернулся он с рынка и, встретив во дворе старика дворника, обратился к нему.
— Дядя Василий, одолжи мне пятерку, — сказал Мишка, краснея. — Завтра отдам, честное слово.
Старик сердито посмотрел на Мишку, но не выругался, а, вытащив из кармана старый кошелек, вынул пять рублей и дал мальчику.
— Где у тебя сестра-то? — спросил старик.
— Я ее в детский сад устроил.
— Ты, парень, сейчас держи ухо востро, — назидательно сказал он. — На сиротском положении в два счета с пути свернуться можно. Еще воровать начнешь… «Коли хочешь пропасти, начни красти», — люди говорят.
На другое утро Мишка пошел на рынок уже без вещей. Зачем? Он сам не отдавал себе отчета. От пяти рублей, занятых накануне у дворника, у него оставалось всего несколько копеек, так что купить себе еды он не мог.
Прислонившись к одному из ларьков, он, сам не зная для чего, стал наблюдать за очередью. Пожилая женщина с растрепанными, как пакля, волосами привлекла его внимание.
В руках у нее блестела черная лакированная сумочка. Почему-то Мишка, заметив эту сумочку, сразу отвел глаза и хотел отойти в сторону, но вместо этого подошел еще ближе. Сердце у него билось учащенно. Ноги отяжелели от страха, а вместе с тем он уже глаз не мог отвести от этой сумочки. К женщине подошла какая-то девочка и что-то ей сказала, и та, открыв сумочку, достала из нее несколько красных бумажек.
Мишка вдруг пожалел, что женщина с такой легкостью раздает деньги, и ужаснулся сам себе: только теперь он понял, что хочет украсть эту сумку!
В нескольких шагах от него стоял однорукий человек с небольшим чемоданчиком. Этот чемоданчик Мишка тоже заметил и, торопливо отойдя от женщины с сумочкой, невольно стал наблюдать. Однорукий рассеянно поглядывал по сторонам. Какой-то человек в военной форме, но без петлиц подошел к нему.
— Вы не знаете, сколько сейчас времени? — спросил он.
Инвалид поставил чемодан на землю, достал черные с золотым ободком часы и без слов показал их подошедшему.
— А у вас не найдется закурить?..
Инвалид улыбнулся, блеснув золотыми зубами.
— А вы что курите? Махорку, табак или папиросы? — спросил он в свою очередь.
— Папиросы.
«Вот какой нахальный!» — подумал Мишка, но, к его удивлению, однорукий не рассердился, а достал папиросы.
— Пока есть, курите, — сказал он, открывая портсигар.
Человек в военной форме взял папиросу, закурил, приложил руку к пилотке, нагнулся и, подняв чемоданчик, пошел к выходу. Мишка хотел было крикнуть инвалиду, что у него утащили чемодан, но не крикнул, заметив, что тот равнодушно провожает взглядом уходившего. Все это было странно. Судя по их разговору, однорукий не знал этого человека, но почему-то отдал чемодан, не получив взамен ничего.
Дальнейшие события развернулись очень стремительно. Завыла сирена, и все заторопились к выходу. В воротах образовалась пробка. Задние напирали. Неожиданно Мишка увидел женщину с сумочкой. Он заработал локтями и почти у выхода схватил сумку и дернул ее изо всей силы вниз. В тот же момент людским потоком его вынесло за ворота. Стало просторнее. Мишка сунул сумку под тужурку, метнулся в сторону и побежал. У первого же дома его задержали дежурные МПВО и направили в бомбоубежище. Сидя в подвале и прислушиваясь к разговору, Мишка чувствовал под тужуркой холодок упругой кожи. Ему хотелось посмотреть, что лежит в сумке, но открыто это сделать он не решался, боясь, что его сразу заподозрят в воровстве.
— Черт понес меня на рынок! — ворчал какой-то старик. — Сколько времени тревога протянется… Просидишь опять по-вчерашнему, до вечера.
— Зачем загоняют людей в подвалы? — сочувственно отозвалась женщина, сидевшая рядом с Мишкой. — Толкотня, беспорядок… У какой-то женщины в этой давке сумочку украли.
— Да… — согласился старик. — Этих бандитов я бы на месте давил, как клопов. В сумочке-то, наверно, карточки были.
У Мишки ёкнуло сердце. Старик сказал эти слова с таким презрением, что на душе у мальчика стало нехорошо. Мишка пересел в темный угол.
— У другой женщины муж на фронте, родину защищает, дома — дети, а тут какой-то паразит последние деньги украдет, — продолжал старик.
Когда заиграли отбой, Мишка вышел на улицу один из первых и быстро зашагал домой, придерживая рукой сумочку. Из-под ворот выходили люди. Сзади раздался визгливый женский голос:
— Вот он! Держите его!..
Мишка сразу сообразил, что женщина, которую он обокрал, заметила его, и побежал. Не успел он сделать несколько прыжков, как кто-то подставил ему ножку, он упал, сумочка выпала на тротуар. Остальное происходило как во сне. Крики, плач женщины, удары…
Когда Мишка пришел в себя, то почувствовал, что кто-то крепко держит его за шиворот.
В отделении милиции, куда его привели, народу было много. Вместе с Мишкой пришли трое: милиционер, старик, сидевший в бомбоубежище, и еще третий, в коричневом пальто. Его Мишка узнал сразу по веселым глазам и седым волосам на висках. Это был тот самый незнакомец, который помогал им тушить на чердаке «зажигалки». Сейчас он отошел в сторону и хмуро поглядывал на Мишку. А потом, когда кончился допрос, он прошел за перегородку и, нагнувшись, сказал несколько слов лейтенанту милиции. Глаза его равнодушно скользнули по Мишкиному лицу, и он сразу вышел из дежурной комнаты.
Лейтенант крикнул задремавшему на скамейке милиционеру:
— Жуков! Посади-ка туда мальчишку.
— Есть!
Через минуту Мишка оказался в темной комнате, услышал, как за ним захлопнулась дверь и звякнул засов.
Глава 5
До вечера Мишка просидел в пустой комнате один. Завыли сирены. Над головой затопали сапогами бежавшие милиционеры, а затем наступила тишина. Из-за печки выбежала большая крыса. Она смело посмотрела на Мишку, подняв мордочку, понюхала воздух, не спеша пробежала через комнату и исчезла в норе. Мишка сидел на табуретке, равнодушный ко всему. Ему казалось, что жизнь оборвалась и окончилась. Его осудят за кражу и заключат в тюрьму. Прощай, море! Не бывать ему моряком торгового флота, не будет он плавать по дальним морям…
Мысль о сестренке, которая напрасно ждет его в гости, кольнула в сердце, и слезы сами собой закапали из глаз. Раньше Мишка никогда не ревел и считал позорным «распускать нюни». Сейчас он не стеснялся слез, тем более что их никто не видел. Слезы доставляли ему даже некоторое удовлетворение. Он стал еще больше растравлять себя, вспоминая мать, отца. Стало жаль всех, и даже женщину, у которой он украл сумку. Потом слезы высохли сами собой и наступило полусонное оцепенение. Мишка не знал, сколько времени он сидел так, неподвижно, подпирая голову руками. Очнулся он, когда в соседней комнате загремели миски и ложки. Есть хотелось, как никогда. Он стал ходить по комнате в ожидании, что ему сейчас дадут обед, но никто не приходил. Он бы мог поднять шум, забарабанить в дверь кулаками и потребовать себе еду, но почему-то не стал этого делать. Где-то в подсознании скрывалась надежда, что его не случайно посадили одного в пустую комнату и что незнакомец в коричневом пальто еще появится.
Чтобы время шло скорее, Мишка лег на кровать, но заснуть не мог.
Наступил вечер. В комнате стало совсем темно. Наконец дверь открылась. Мишка повернул голову и увидел в дверях милиционера.
— Выходи, — равнодушно сказал тот.
Мальчик поднялся и покорно вышел за милиционером в дежурную комнату, где их ожидал незнакомый Мишке молодой человек. Мишка заметил, что под штатским пальто он носит военную форму.
— Этот? — сказал милиционер и прошел к себе за перегородку.
— Как тебя зовут? — спросил незнакомый молодой человек.
— Михаил Алексеев.
— Вот что, Алексеев. Пойдем сейчас со мной, но давай условимся, что ты не вздумаешь удирать.
— Куда удирать?
— Удирать некуда. Это верно. Смысла в этом тоже нет. Найду.
Они вышли на улицу и направились к трамвайной остановке. Трамвай довез их до Финляндского вокзала. Через Литейный мост они пошли пешком и остановились возле здания НКВД.
С любопытством оглядывался мальчик по сторонам, когда они поднимались по лестнице, шли по коридору. Навстречу попадались торопившиеся куда-то моряки, пограничники, летчики. Но самый большой сюрприз ожидал Мишку в кабинете, куда они наконец вошли.
За письменным столом сидел знакомый человек с седыми висками, которого так недружелюбно встретил он на крыше.
— Товарищ майор государственной безопасности, ваше приказание выполнено, — сказал Мишкин провожатый.
— Хорошо. Садитесь, товарищ Бураков. — Майор хмуро смотрел на Мишку. — Ну что, парень, рот открыл? Муха залетит. Узнал?
— Узнал.
— Тем лучше. Садись. Как же это ты споткнулся, дружок? Я думал, что ты хороший, честный парень. Так геройски «зажигалки» тушил — и вдруг сумочки воровать.
Мишка сидел в кожаном кресле, опустив голову, и молчал.
— Думал я тебе поручить одно дело, — продолжал майор. — Думал, что ты поможешь нам. Да ничего теперь не получится. Воры нам не нужны. А жаль, жаль…
Потянулось молчание. Бураков поднялся с места.
— Разрешите идти, товарищ майор?
— Идите.
Мишка почувствовал руку, которая легла ему на плечо, и тоже встал. Но он не мог так уйти, ни слова не сказав.
— Я в первый раз… — пробормотал он.
— Сумочку — в первый раз, а прежде чем промышлял?
— Ничем. Никогда. Раньше я с отцом и с матерью жил…
— Знаю, — сказал майор. Теперь он улыбался. — Все знаю про тебя. Пятерку-то так и не отдал дворнику?! Эх ты! Горе наше!.. Ну, пойди подкрепись, а потом еще побеседуем.
Мишка облегченно вздохнул. Если майор и про дворника знает, стало быть, знает и все остальное и верит ему. На душе у мальчика сразу стало легко и хорошо.
Выходя из кабинета, Мишка обратил внимание на небольшой чемоданчик, стоявший около стены. Чемодан отличался от обычных наших чемоданов замками и кожей коричневого цвета, даже ручка у него была необыкновенная, но тем не менее чемодан этот Мишке был очень знаком. Где-то, и совсем недавно, он видел этот чемодан. Майор перехватил пристальный взгляд мальчика, однако ничего не сказал.
Мишка вышел с Бураковым из кабинета. В последней по коридору комнате на столе стояла еда. С того дня, как мать ушла в последний раз на работу и больше не вернулась, Мишка не ел ничего горячего.
— Садись и ешь, — сказал Бураков и, взяв газету, сел в стороне на диван.
— Всё?
— Всё, всё… чтобы ни крошки не осталось.
Мишка жадно принялся за еду и, только когда в мисках было уже пусто, спохватился и пожалел, что впопыхах даже не разобрал вкуса того, что съел.
Когда они вернулись в кабинет, майор по-прежнему сидел за столом, перелистывая бумаги.
— Готово? Быстро же ты справился. Ну, теперь сыт?
— Сыт. Спасибо.
— Тогда давай потолкуем. Во-первых, откуда ты знаешь этот чемодан?
— Видел… а только, где я видел его, никак не могу вспомнить.
— Я помогу, — сказал майор, вынимая черные с золотым ободком часы. — Такие часы ты не видел, случайно?
При первом взгляде на часы Мишка вспомнил все. Сытный рынок… Однорукий… Чемодан… Человек в военной форме без петлиц. Папиросы.
Он толково и подробно рассказал всю сцену, которую наблюдал на рынке. Слово в слово повторил весь разговор и все мельчайшие подробности, подмеченные им.
Когда рассказ был записан, майор похвалил:
— Ты наблюдательный парень! Видимо, я в тебе не ошибся.
Дальше Мишка узнал интересные вещи. Оказывается, в Ленинград проникло много врагов. Во время воздушных налетов они пускают ракеты, указывая противнику военные объекты. Они готовятся к диверсиям, распространяют всевозможные слухи и всячески подрывают оборону города.
Главное — ракетчики. Их нужно быстро выловить. Если бы Мишка собрал группу надежных ребят и установил посты на разных улицах в своем районе, то они могли бы заметить человека, пустившего ракету. Затем нужно за ним следить. Установить его местожительство, куда он ходит, с кем встречается. У ребят будет свой штаб с телефоном. Весь этот план очень понравился Мишке. Однорукий, по словам майора, представлял особый интерес, и Мишка дал слово, что он сам найдет его во что бы то ни стало, тем более что знает его в лицо.
К часу ночи разговор закончили и всё решили. Домой идти было поздно, и Мишку положили спать на диван, в комнате, где он обедал.
Фантазия разыгралась. Мальчик долго не мог заснуть, мечтая о том, как он выловит однорукого со всей его шайкой и таким путем отомстит за убитую мать.
Глава 6
Спал Мишка крепко: не слышал ни тревог, ни зенитной стрельбы. Утром в комнату зашел Бураков и принес завтрак.
— Ну вставай, дружок, — сказал он, поднимая штору.
Мишка сразу открыл глаза и вскочил с дивана, словно только и ждал этого прихода.
— Спишь ты на «отлично», по-настоящему спишь.
— Я чутко сплю, — согласился Мишка. — Чуть что — я уже на ногах.
— Вот именно. Чуть что… бомба, например, если рядом в комнате разорвется, ты моментом проснешься.
— Ну да, бомба…
— Никак не меньше. Я сегодня ночью к тебе раз пять заходил во время тревог. Спал ты как убитый. Стрельба сильная была, а ты только носом сопел.
— Ну да?
— Вот тебе и «ну да».
Мишка быстро надел ботинки, наскоро пригладил свои вихры и направился к столу.
— Подожди, дружок. Умываться по утрам ты не привык?
— Почему не привык? Я всегда умывался утром. С мылом даже.
— Неужели?
Они вышли в коридор. В уборной Мишка основательно умылся и, вернувшись назад, принялся за еду и чай. Пока он ел, Бураков сообщил ему дальнейший план действий.
— Сейчас я тебя отпущу, и ты шагай к дому. Работать ты будешь со мной. Я буду заходить к вам ежедневно вечером, а когда поставим телефон, то будем звонить друг другу.
— А как же
— Майор? Он, дружок, занятой человек. Ему звонить нужно только в крайнем случае. Понятно? Если что-нибудь особенное случится. Я его помощник и буду ему обо всем докладывать. Приедешь домой и начинай действовать. Собери ребят, но только тех, за которых ты можешь ручаться. Не болтунов, смелых, толковых. Понятно?
— Чего тут не понять!
— Вечером я зайду, ты меня познакомишь с твоими ближайшими приятелями. Васька Кожух и еще как?..
— Откуда вы знаете? — удивился Мишка.
— Знаю. Как второго звать?
— Степка Панфилов, — сказал мальчик и улыбнулся, сообразив, что о ребятах Буракову сказал майор.
Они поговорили еще с полчаса. Затем Бураков проводил Мишку до выхода.
Выйдя на Литейный, Мишка увидел, что по проспекту идет много людей с узлами. Некоторые везли свой багаж на тележках. На одной тележке между узлов лежал большой поросенок со связанными ногами, а рядом шла девочка, ведя на веревочке белую козу. Мишка поравнялся с девочкой.
— Ты откуда? Ты беженка, что ли? — спросил он ее.
Девочка посмотрела на Мишку большими глазами и ничего не сказала, видимо не поняв вопроса.
— Ты беженка? — переспросил он.
— Беженка, беженка! — сердито ответила за нее женщина, толкавшая тележку.
— А откуда ты? Издалека? — спросил Мишка девочку, когда они немного отстали от ее матери.
— Мы на улице Стачек жили. Знаешь? — ответила она.
Мишка не раз ездил на Кировский завод* и прекрасно знал этот широкий проспект.
— Понятно, знаю. А куда ты едешь?
— На Выборгскую сторону.
— От немцев уходите?
— Да. У нас, наверно, бой будет… Там стреляют.
Они дошли до Литейного моста и здесь расстались. Мишка свернул на набережную. Он шел неторопливо, обдумывая все то, что видел, слышал и пережил за эти короткие дни. Вспомнил проводы отца, дым пожаров, отряды ополченцев, разрывы бомб, их жуткий вой. Раньше слово «война» не вызывало в нем никаких представлений, кроме картинок, которые он видел в книгах да в кино. Теперь перед ним начинали вырисовываться контуры чего-то жестокого, громадного, что неумолимо надвигалось на всех, грозило раздавить, убить, разрушить. Мишка еще не видел близко крови и смертей, и поэтому образ войны только намечался в его сознании.
Пройдя Летний сад, Мишка свернул к Марсову полю. Вдруг что-то ударило в землю, и раздался страшный грохот. Не успел Мишка сообразить, что случилось, как последовал второй оглушительный взрыв, крики людей, звон разбитых стекол… Мишка выбежал из-за угла. Навстречу ему бежали перепуганные люди. Недалеко, в каких-нибудь ста метрах от него, стояло большое облако дыма. Снова что-то засвистело в воздухе и грохнуло, но уже дальше.
Это был артиллерийский обстрел. Первый снаряд ударил около Электротока* и убил проезжавшую лошадь. Кучер каким-то чудом остался жив. Второй снаряд упал около трамвайной остановки, недалеко от памятника Суворову, и ранил постового милиционера. Затем снаряды стали ложиться ближе к Невскому. Люди бежали и прятались кто куда. Более хладнокровные, в том числе и Мишка, бросились помогать пострадавшим. Раненого милиционера унесли в подворотню. На асфальте осталась небольшая лужа крови. Лошадь долго еще билась в судорогах, и ей ничем нельзя было помочь.
Осмотрев воронку, постояв немного около убитой лошади, Мишка направился к трамвайной остановке.
— Это цветочки. Ягодки будут впереди, — зловеще сказал пожилой мужчина в больших роговых очках.
— Да. Лапы у немца длинные. Середину города из пушки достал. Теперь держи ухо востро. Теперь мы на фронте.
Мишка внимательно посмотрел на двух говоривших мужчин. Оба они были пожилые, хорошо одеты, с портфелями.
— По правилам — город не удержать, — сказал один. — Артиллерия бьет по центру, а если они решатся на штурм, от Ленинграда ничего не останется.
— Не так страшен черт, как его малюют.
— Вы, видимо, имеете смутное представление о силе и технике немцев.
— Я-то имею представление. С четырнадцатого года по семнадцатый с немцами дрался. Пойду и теперь, если понадобится, а Ленинграда не отдадим.
— И я пойду, — вмешался Мишка.
— Правильно, парень.
— Ну, если мы еще и грудных младенцев в атаку пошлем…
Мишка хотел было отру гнуться, но его перебил второй:
— Тихо, паренек! Ни к чему спорить. Человек от страха рассудок потерял и всякие глупости говорит. Пускай…
Подошел трамвай, и они разошлись в разные стороны. Мужчина в очках сел в первый вагон, а Мишка направился в последний. В вагоне говорили об обстреле, хмуро разглядывая из окна воронку от снаряда и выбитые стекла в домах.
Только теперь Мишке пришло в голову, что не следовало, пожалуй, оставлять этого человека в роговых очках, который говорил, что «по правилам — город не удержать». Кто его знает, что это за человек? Ведь всем было страшно, и, однако, никто со страха так не говорил. Мишка выругал сам себя. Но было уже поздно.
У площади Льва Толстого Мишка слез и пошел в детский сад.
Сестренка обрадовалась приходу брата, но первый ее вопрос больно отозвался в Мишкином сердце.
— Миша, а где мама?
— Мамы нет, Люсенька.
— Мама на работе? Да? А мама придет?
— Если баловаться не будешь, придет, — ответил он, чувствуя, что бесполезно говорить ей о смерти матери.
Чтобы отвлечь девочку, он вытащил из кармана конфету, которую отложил для нее за завтраком.
— На́ вот…
Девочка немедленно сунула конфетку в рот.
— Ну, как ты устроилась? Хорошо?
Девочка кивнула.
— Ты скажи мне, если кто обижать будет.
Говорить больше было не о чем. Мишка вспомнил наставления матери, которые она раньше делала ему, уходя на работу, и повторил их сестре. Девочка молча кивала, но слушала невнимательно, несколько раз оглядывалась на дверь. Там были подруги, и, видимо, ее оторвали от игры. Погладив по голове сестренку и неловко чмокнув ее в щеку, Мишка вышел.
Отсюда он направился на Сытный рынок. Здесь можно было встретить людей из всех районов города, всех возрастов, всех профессий. Мишка осторожно пробрался к тому месту, где накануне он видел однорукого, но там его не оказалось. Углубившись в промежуток между ларьками, мальчик ждал и наблюдал, разглядывая людей и прислушиваясь к разговорам. Однорукого не было. Тогда он пошел по рынку и, выбравшись из толчеи, залез на лестницу рыночного корпуса. Отсюда было хорошо все видно, но из-за тесноты лица людей было невозможно разобрать. Мишка упорно искал в толпе запомнившуюся ему фигуру инвалида.
— Мишка! — услышал он знакомый голос.
Оглянувшись, он увидел Ваську, который протискивался к нему из толпы.
— Куда ты пропал? Мы тебя искали-искали вчера… Думали, разбомбило… Завтра со Степкой хотели в больницах искать.
— По делам ходил, — серьезно ответил Мишка. — А ты чего тут?
— А я очереди продаю.
Васька забрался на лестницу и, устроившись рядом с другом, объяснил, что это значит.
— У ларьков очереди за картошкой, а как тревогу объявят, их разгоняют. Я, понимаешь, вон в тот подъезд запрячусь и жду. Как отбой заиграет, так бегом — и сразу к ларьку. Всегда первый. Хорошо платят. Видал?
Васька достал из кармана пачку «Зефира», открыл ее и протянул Мишке.
— Бери.
— Я бросил курить.
— Почему?
— Так. Ни к чему это. Небо только коптить, — резко сказал Мишка.
Васька с изумлением посмотрел на приятеля, смутился, закрыл коробку, повертел ее в руках и спрятал в карман.
Некоторое время они сидели молча. Васька чувствовал, что с приятелем произошло что-то, о чем надо было говорить в соответствующей обстановке.
— Где Степан? — спросил через минуту Мишка.
— Дома, наверно. А что?
— Ничего. Потом все расскажу. Пойдем к нему.
Они выбрались на улицу и молча пошли к дому.
Глава 7
Тревоги следовали одна за другой с небольшими перерывами. Наступили дни, когда сирены гудели по двенадцати раз в сутки. Особенно жестокие налеты были по ночам. Эшелоны немецких бомбардировщиков летели на большой высоте и сбрасывали бомбы во всех районах города. Навстречу им, в черное небо, по-прежнему летели разноцветные ракеты, пущенные таинственной рукой.
Команда Мишки Алексеева из пяти надежных и проверенных друзей с вечера расходилась по разным улицам и добросовестно дежурила до утра. Днем ребята спали в красном уголке жакта*, где у них находился штаб. Каждый день в штаб заходил Бураков.
— Ну, как дела? — спрашивал он Мишку.
Тот пожимал плечами и вот уже третий раз отвечал одно и то же:
— Плохо…
Они садились к столу, вытаскивали карту Ленинграда, разглядывали ее и заново намечали посты на улицах и в переулках.
— Отсюда сегодня пускали. Я сам видел с вышки. Может быть, на этой улице постоять, Миша, а? — предложил Бураков.
— Надо сюда Ваську поставить. А то он на Гатчинской… Там людно.
Как только начало темнеть, Васька Кожух отправился на новое место, в глухой переулок, который сворачивал в сторону от Пушкарской и выходил к парку Ленина.
Васька прошел переулок из конца в конец, изучая ворота, выступы, подъезды, чтобы знать, где можно, в случае чего, укрыться.
— Ты чего шляешься? Домой пора! — крикнула ему одна из дежурных МПВО, когда он заглянул во двор.
Васька презрительно смерил девушку взглядом с головы до ног и ничего не ответил. С тех пор как ребята организовали свою команду, он стал подражать Мишке. А Мишка последние дни сильно изменился: не горячился, не кричал, говорить стал еще меньше, стараясь больше слушать и наблюдать. Самое любопытное, что он действительно бросил курить, отчего казался взрослее, самостоятельнее и серьезнее. Васька и раньше понимал, глядя на куривших приятелей, что они смешны и глупы, подражая взрослым. Сам он курил тоже исключительно для того, чтобы выглядеть старше. Табачный дым никакого удовольствия ему не доставлял. Ругался, плевал сквозь зубы и многое другое он делал тоже не потому, что нравилось, а чтобы казаться старше и солиднее. Пачку «Зефира», полученную им за продажу очереди, он три дня таскал с собой. Рука постоянно лезла в карман за папиросой, но за эти три дня он покурил только один раз, да и то без всякого удовольствия.
Дойдя до конца переулка, Васька повернул назад и направился к группе людей, стоявших под воротами. Его обогнал высокий худощавый юноша с футляром под мышкой, в каких обычно носят чертежи. Васька видел, как он прошел несколько домов, оглянулся и вошел в подъезд.
Под воротами шел разговор о пожаре Бадаевских складов. Какой-то старик рассказывал, что расплавленный сахар, перемешиваясь с грязью, растекался по улице рекой, затопил все канавы и подвалы. Он явно преувеличивал, но люди, уставшие за день, измученные тревогами, слушали его не перебивая. Старик не успел досказать, как завыла сирена.
— Летят, проклятые!.. Ну, кто куда, а я на крышу.
Группа разошлась. По улице бежали темные фигуры людей, торопившихся домой.
— Мальчик, иди в бомбоубежище, — сказала дворничиха, схватив Ваську за локоть.
— Иди сама! — огрызнулся тот в ответ и выдернул руку.
— Что́ я говорю!
Но Васька уже исчез в темноте. Он прошел шагов сто и укрылся между колоннами школы, как раз против подъезда, куда ушел худощавый парень. На улице стихло. Где-то далеко начали хлопать зенитки, и звуки стрельбы постепенно приближались.
Если в первую ночь дежурства Васька сильно волновался и в каждой фигуре прохожего подозревал ракетчика, то на вторую, а тем более на третью ночь он держался гораздо спокойнее. Появилось даже некоторое разочарование. Ракетчиков не было.
Гул самолетов приближался. Заговорили батареи, расположенные на Петроградской стороне. В небе мелькали желтые разрывы.
Неожиданно во втором этаже, над дверью, куда вошел худощавый юноша, мелькнул огонек. Через минуту огонек снова мелькнул, осветив лицо парня, склонившегося над подоконником. Васька успел разглядеть, что окно на лестнице было открыто. Прошла минута, другая, и вдруг с легким шипением из окна полетели ракеты. Они вспыхивали ярко-зеленым светом и, догоняя одна другую, летели дугой по направлению к Петропавловской крепости.
От неожиданности Васька даже присел. Что делать? Он сразу забыл все инструкции Буракова и советы Мишки.
Темная фигура долговязого парня появилась в подъезде. Несколько секунд он постоял, оглядываясь по сторонам, и медленно направился вдоль переулка.
В это время завыла бомба и упала где-то недалеко. Васька, не обращая внимания на грохот взрыва, пошел крадучись, на цыпочках, вдоль стены, не спуская глаз с темной фигуры.
Долговязый свернул направо, на улицу, где дежурил Степка. Васька перебежал на другую сторону и лицом к лицу столкнулся с ракетчиком, который, по каким-то соображениям, повернул обратно. С минуту они молча стояли друг против друга.
— Ты что? — спросил наконец долговязый.
Он был на голову выше Васьки, но это не остановило мальчика. Что было силы он ударил ракетчика кулаком в лицо.
В первый момент, не ожидая удара, парень растерялся. Васька, воспользовавшись этим, ловко дал подножку и толкнул в грудь противника. Долговязый упал, но, падая, уцепился за расстегнутый воротник Васькиной тужурки и увлек Ваську за собой. Они сцепились и клубком покатились по мостовой. Ракетчик был значительно сильнее, и это Васька сразу почувствовал.
— Степка-а! — крикнул он. — Степка-а-а!..
Ракетчик рассвирепел. Прижав Ваську к камням мостовой, он бил его по чему попало. От одного удара у Васьки потемнело в глазах, но он цепко ухватил своего противника за ногу, выше колена, и не отпускал.
Послышались торопливые шаги. Парень рванулся, но не тут-то было: Васька держал его за ногу мертвой хваткой.
— Степка!.. Держи его!.. Ракетчик!.. — хрипло кричал Васька.
Степка сразу оценил обстановку и навалился на долговязого. Некоторое время они барахтались в темноте на мостовой, не обращая внимания на стрельбу, бомбежку, на сыпавшиеся кругом осколки. Степке удалось поймать руку парня, и он резким движением повернул ее. От боли долговязый вскрикнул и перевернулся на живот. Степка повернул руку еще сильнее и заложил ее за спину.
— Попался теперь, — пробормотал он. — Васька, держи ему другую руку. Выворачивай… Да не в ту сторону… Теперь не уйдет.
Повизгивая от боли, парень лежал на животе не шевелясь, потому что при малейшем движении Степка выворачивал ему руку еще сильнее.
— Надо его связать… Веревка есть?
Васька вспомнил, что у дверей, где он останавливался до тревоги, был звонок к дворнику. Он бросился к дому, вытирая на ходу рукавом кровь, вытекавшую из разбитого носа. Сорвать провод от звонка было делом одной минуты. А еще через минуту они крепко связали руки врага, не обращая внимания на его стоны.
…В красном уголке никого не было. Заметив, что ребята кого-то привели в свой штаб, две сандружинницы подбежали к ним.
— Что случилось, Вася? Ой, ты посмотри на себя!..
— Уходите отсюда! — резко оборвал их мальчик.
— Тебя перевязать надо… Крови-то сколько! — засуетились девушки.
С одной стороны, их разбирало любопытство, с другой — они обрадовались случаю приложить на практике свои познания в медицине. И если бы Васька разрешил им заняться собой, они, наверное, забинтовали бы его с головы до ног.
— Нечего, нечего вам тут делать! — крикнул Васька и закрыл дверь на ключ.
Долговязый сидел на стуле и испуганными глазами следил за ребятами, которые перешептывались между собой, не зная, что с ним делать дальше.
— Звонить, что ли?
— Подождем Мишку. Пускай он сам, а то рассердится.
Васька подошел к зеркалу. То, что он увидел, ему понравилось. Лицо окровавлено, одежда в пыли, волосы взлохмачены. Кровь шла из носа, была размазана рукавом по лицу и не пугала его. Боль чувствовалась только под глазом. Он пощупал пальцем припухшее место на щеке и подошел к ракетчику. Набрав воздуха в легкие, он с размаху ударил его по лицу.
— Думаешь, я тебя меньше ростом, так испугался?
— Васька, брось! Теперь ни к чему, — остановил его приятель.
— А ты видел, как он меня бил?
Парень моргал глазами и молчал. Васька ударил его еще раз и отошел в сторону.
— Надо его обыскать, — предложил Степка.
— Пускай Мишка сам…
Наступила тишина. Ребята сидели молча, искоса поглядывая на пленника. Кровь на лице Васьки высыхала и стягивала кожу. Наконец радио заиграло отбой, и вскоре пришел Мишка.
— Кто это?
— Вот. Один есть. Ракеты зеленые пускал, — сказал Васька.
— Врет он. Я ничего не знаю… — плаксивым голосом возразил пленник.
— С тобой не разговаривают, — оборвал его Мишка. — Говори, Вася.
Мальчик подробно рассказал все, что случилось. Мишка набрал номер телефона. Майор оказался на месте. Коротко передав о случившемся, Мишка спросил, что им делать.
— Я сейчас сам приеду, а ты смотри за ним, чтобы он какой-нибудь фокус не выкинул.
Мишка повесил трубку.
— Сам приедет, — сказал он. — А ты молодец, Вася. Иди умойся.
— Потом…
Мишка понимал друга. Выглядел он великолепно, и, конечно, жаль было смывать знаки боевой доблести до прихода майора.
С постов вернулись остальные ребята и с любопытством уставились на первого пойманного ракетчика.
Через четверть часа во двор въехала машина. Из нее вышли двое военных и прошли в красный уголок. Еще через несколько минут они вышли обратно с двумя подростками. Машина выехала из ворот, бесшумно скрылась за поворотом и остановилась на углу переулка. Майор с Васькой вылезли из машины. При свете фонарика они внимательно осмотрели мостовую и тротуар. Около стены лежала трубка-футляр, в которых обычно носят чертежи.
Глава 8
Когда Васька вошел в кабинет майора, он был уже вымыт, перевязан, ссадины смазаны йодом и одежда вычищена.
— Садись. — Васька сел на кончик кресла. — Курить хочешь?
— Нет. Я некурящий.
— Неужели? Я помню, на крыше ты не отказывался.
— На крыше… Это когда было…
— Да уж не так давно. Неделя еще не прошла.
Майор внимательно смотрел на мальчика, его улыбка не была насмешливой. Васькину робость как рукой сняло. Васька почувствовал, как и тогда на крыше, что перед ним внимательный и приятный собеседник, с которым интересно говорить о мальчишеских делах и перед кем не надо строить взрослого.
— Нет, верно, я теперь не курю. Совсем бросил.
— Не куришь, потому что нет.
— Как — нет? Пожалуйста. Даже вас могу угостить. — Васька вытащил из кармана помятую пачку «Зефира».
Майор и Бураков расхохотались.
— Рассказывай, Вася, как ты ракетчика поймал, — сказал майор, закуривая.
Васька замялся, не зная, с чего начать.
— Ты сегодня на новом месте дежурил? — спросил майор.
— Да. Первый раз. Мишка мне велел на этот переулок пойти и в оба смотреть.
Мальчик подробно рассказал о том, как он дежурил в переулке, как его чуть не загнали в бомбоубежище, как он заметил высокого парня. Дойдя до драки, Васька оживился, встал с кресла и с горящими глазами продемонстрировал за себя и за ракетчика весь ход борьбы.
— Ты ничего не напутал? Сам видел огонек в окне и его лицо? — спросил майор, когда Васька закончил рассказ и, тяжело дыша, сел в кресло.
— Я же как раз напротив него стоял, на другой стороне улицы.
— Пустил он зеленые ракеты?
— Точно.
— А не красные? У тебя дальтонизма нет?
— А это что такое?
— Это какой цвет? — вместо ответа спросил майор, показывая книжку. — Обложка какого цвета?
— Зеленого, — ответил с недоумением Васька.
— А эта? — Майор вытащил из кармана пропуск.
— Эта красная. Я же не слепой. — Васька даже обиделся, думая, что майор шутит.
Мальчик не знал, что есть люди, которые путают цвета и могут на картинке раскрасить капусту красной краской.
Майор помолчал. Васька оглянулся на Буракова, но тот сидел серьезный и не улыбался.
— Теперь ты скажи мне вот что. С какой стати ты ударил его?
— Когда? Когда мы его к себе привели?.. А за что он меня бил? — загорячился мальчик.
— Подожди… Я говорю о первом случае. Когда ты с ним встретился. Кто тебе разрешил его задерживать и драться? Подожди, сначала выслушай до конца, — строго сказал майор. — Если бы ты неделю тому назад увидел ракетчика и между вами произошло то, что произошло сегодня, я бы тебя похвалил. Вчера же ты прекрасно знал,
— Откуда? Никто нас не видел.
— Вас-то никто не видел, но он-то исчез. Его, наверное, ждут…
Васька сидел пришибленный. У него и раньше, когда они ехали в машине, кошки скребли на сердце. Конечно, он поступил неправильно, опрометчиво, забыл, что говорил им Бураков и о чем предупреждал Мишка.
— Это еще не всё, — продолжал майор. — Как ты думаешь, мог он тебя финкой* пырнуть во время драки и убежать?
— Какой финкой?
— Вот этой финкой, — сказал майор, показывая маленький кинжал явно заграничного происхождения.
— У него разве была финка?
— Как видишь, была. И я просто не понимаю, почему он не пустил ее в ход. Вероятно, растерялся или понадеялся на свои силы. Счастье твое, что так обошлось, а то не сидели бы мы с тобой здесь.
— Если бы он меня финкой ударил, я бы все равно его не выпустил, — сказал Васька с дрожью в голосе.
— В этом я не сомневаюсь. Мы знаем, что ты парень храбрый, но дело ты испортил.
Майор опять замолчал. Васька сидел опустив голову и тяжело дышал, готовый заплакать.
— Ну ладно. Победителя не судят. Пусть это послужит тебе хорошим уроком для дальнейшего. Расскажи и другим ребятам. Они ведь, наверное, ждут, что ты с орденом вернешься. Подумай, дружок. Мы не в «казаков и разбойников» играем, а с опасным и сильным врагом боремся. Дисциплина прежде всего. Задания нужно выполнять точно.
Майор посмотрел на часы и встал.
— Я должен идти. Переночуешь ты здесь. Проводите его, товарищ Бураков. Папироски свои забери. Если ты действительно решил бросить курить, молодец! Буду больше уважать. Спокойной ночи, Вася.
Мальчик взглянул на майора и опять увидел на его лице знакомую доброжелательную улыбку. Разговор был окончен.
Майор вышел вслед за ними, спустился этажом ниже, в коридор, где находились комнаты следствия.
В глубине одной из комнат стоял письменный стол, за ним два стула. Третий стул стоял одиноко посреди комнаты, и на него падал свет от лампы, направленный абажуром. Письменный стол оставался в тени. Здесь не было ни одной вещи, на которой мог бы остановиться взгляд.
Выводной* постучал в дверь и, получив разрешение, вошел.
— Давайте его сюда, — сказал майор, расписавшись на бумажке.
Войдя в комнату и попав в полосу света, арестованный остановился. Губы его были упрямо сжаты, глаза беспокойно бегали по сторонам, руки заметно дрожали, и, чтобы не выдать своего состояния, он часто сжимал пальцы в кулаки и тотчас разжимал их.
— Садитесь. Стул перед вами.
Арестованный вздрогнул и прищурил глаза, стараясь разглядеть говорившего. За столом было темно. Шагнув к стулу, он неловко сел.
Майор не торопился с вопросами.
Чувствуя на себе внимательный взгляд, арестованный не знал, куда деть свои длинные руки, постоянно менял их положение, пока не спрятал в карманы.
— Ваша фамилия? — сухо спросил майор.
— Я же вам говорил… Каплунов.
— Имя и отчество?
— Валерий Георгиевич.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот двадцать второй.
— Адрес? Где вы проживали?
При этом вопросе у парня брови сошлись, и это не ускользнуло от внимания майора.
— Я же говорил…
— Не помню.
— Улица Воскова, один, квартира девять.
— С кем вы проживали?
— Один.
— Где ваши родители?
— Их нет. Они давно умерли.
— Подробней, пожалуйста. Когда умерли?
— Отца я вообще не знаю, а мать умерла, когда мне было пять лет.
— Значит, вы сирота. Кто же вас вырастил?
— Я жил у тетки в Луге*, у нее на иждивении.
— Когда вы приехали в Ленинград?
— В прошлом году. Я поступил учиться и переехал.
— Получили комнату? Адрес?
— Я же…
— Отвечайте на вопросы, — резко сказал майор.
— Улица Воскова, один, квартира девять.
— Каким путем вы получили комнату?
— Снял. Я долго ходил искал, а потом нашел у старухи Горловой. У ней с дочкой было две комнаты, одну она мне уступила.
В это время раздался телефонный звонок. Майор снял трубку.
— Товарищ майор, это Бураков говорит. Я выяснил. На улице Воскова в доме один вообще никто не живет. Там школа. Каплунов Валерий Георгиевич в городе не значится.
— Так.
Майор повесил трубку и снова обратился к арестованному:
— За комнату вы ей заплатили или она пустила вас так, за прекрасные глаза?
— Я заплатил ей тысячу рублей при въезде да еще потом.
— Деньги заработали?
— Я получил от родственников.
— Каких родственников?
— У меня же есть родственники. Я вам говорил.
— Не помню. Повторите.
— У меня есть тетка… Она живет в Луге.
— Вы сказали: родственники… Во множественном числе.
— Нет, больше никого нет. Я правду говорю, товарищ…
— Вы мне не товарищ, — холодно сказал майор.
— Извините, — смутился арестованный. — Как же вас называть?
— Называйте: гражданин следователь.
— Я вам правду говорю, гражданин следователь.
— Правда — лучше всего. Значит, на улице Воскова в доме девять вы нашли комнату в квартире один.
— Наоборот, — поправил парень. — В доме один, квартира девять.
— По странной случайности в этом доме помещается школа, и никаких квартир в нем нет, — отчеканил майор.
Глаза у парня стали круглыми и уставились в одну точку.
— Начнем с начала? — спросил майор через несколько минут. — Как ваша настоящая фамилия?
— Каплунов, — еле слышно ответил арестованный.
— Имя и отчество?
— Валерий Георгиевич.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот двадцать второй.
— Адрес?
Парень молчал, опустив голову на грудь. Плечи у него задергались, внутри что-то заклокотало, и он разразился рыданиями.
Майор, откинувшись на спинку стула, ждал.
— Теперь легче стало? — спросил он, когда арестованный несколько успокоился.
— Скажите, гражданин следователь, меня расстреляют? — со страхом спросил он.
— Не знаю. Все будет зависеть от вас. Чистосердечное раскаяние и правда могут облегчить вашу участь. Будете говорить правду?
— Буду.
— Куда вы пускали ракеты?
— На Петропавловскую крепость.
— Рассказывайте все. Когда вы приехали в Ленинград, где жили без прописки, кто вам дал ракеты…
— Я все скажу… я все скажу… Теперь мне все равно. Я совсем не хотел пускать ракеты, но меня дядя заставил. Он ждал немцев и хотел им помочь, — начал говорить арестованный, всхлипывая и утирая рукавом слезы.
По мере того как он рассказывал, выяснилась картина предательства. Отец его — в прошлом торговец — был выслан за вредительство. Сам он жил у тетки. Кроме того, в Ленинграде находился дядя — Воронов Сергей Харитонович, проживающий на улице Воскова, в доме 13, квартира 7. Дядя последнее время работал в какой-то артели. В конце июня, когда началась война, дядя письмом вызвал племянника в Ленинград, и тот жил у него без прописки. Все разговоры о войне сводились к тому, что немцы обязательно победят и установят свой порядок. Дядя усиленно готовился к тому, чтобы сразу открыть большую торговлю. Среди знакомых, навещавших Воронова в последние дни, парень видел однорукого человека с золотыми зубами.
Глава 9
В три часа ночи майор доложил результаты допроса своему начальнику.
— Запирался недолго?
— Да. Парень без опыта, с мелкой, подленькой душонкой. Расплакался от страха.
— Обнаглели, мерзавцы! Вылезли из подпола, установили связь с немцами и торопятся. Ну что ж, надо заняться дядей.
Майор коротко сообщил о дальнейшем плане своих действий и, получив разрешение, вышел из кабинета начальника.
Бураков, сильно уставший за последние дни, не раздеваясь прилег на диван с газетой и незаметно уснул. Как крепко он ни спал, а все-таки привычка заставила его вскочить, лишь только раздался телефонный звонок. В трубке он услышал знакомый голос майора. Короткие, отрывистые фразы приказаний привели его в себя и прогнали остатки сна.
— …проверить у людей оружие. Мальчика возьмем с собой и по пути забросим домой. Переоденьтесь.
— Есть!
Через полчаса две машины отъехали от подъезда. Узкий луч через щели замаскированной фары тускло скользил впереди на расстоянии пяти-шести метров. На центральных улицах светились синие лампочки над номерами домов, но, когда машины свернули в переулок, темнота наступила такая, что шоферы невольно сбавили ход. Казалось, что они едут по шоссе, а по бокам стоит стеной темный лес.
У одного из домов Петроградской стороны передняя машина остановилась, и из нее выскочил Васька.
— Мать, наверное, беспокоится? — спросил майор.
— Она на дежурстве.
— Ну, спокойной ночи!
Дверь хлопнула, и машины, мигнув красными сигналами, ушли вперед.
В доме 13 по улице Воскова, в конторе управхоза, где помещался сейчас штаб объекта, сидели за столом две дежурные. Одна из них, полная пожилая женщина, штопала чулок, а другая дремала, прислонившись к косяку забитого фанерой окна.
На лестнице послышалось шарканье шагов, и в штаб вошли сначала дворник, дежуривший под воротами, а за ним высокий человек с седыми висками.
— Здравствуйте! Дежурите? — приветливо сказал вошедший.
— Да… Сидим вот и смерти ждем, — спокойно ответила полная женщина.
— Мне нужен управхоз.
— Пожалейте вы его, товарищ. Которую ночь не спит. На себя стал не похож, — умоляюще сказала женщина.
Она загородила собой дверь в соседнюю комнату.
— У меня срочное дело, — с улыбкой сказал мужчина, мягко отстраняя женщину.
Управхоз крепко спал на кожаной кушетке в красном уголке, переоборудованном сейчас в санитарную часть объекта.
— Товарищ управхоз… Проснитесь. Семен Гаврилович, — говорил дворник, осторожно тормоша своего начальника за борт пиджака. — Проснитесь. До вас дело есть… Семен Гаврилович… Слышите?..
Наконец управхоз открыл мутные глаза и сейчас же закрыл их.
— Что? Тревога? — пробормотал он. — Крути сирену-то…
— Товарищ управхоз, поднимитесь, — сказал майор и помог ему сесть на кушетке. Затем он протянул ему свое удостоверение.
— Извините. Мало спать приходится, — сказал управхоз, растирая затекшие ноги. — Выйди, Никандра. Чего ты здесь? Почему не на посту? Голову вы с меня снимете! — рассердился он на дворника.
Когда дворник вышел, майор спросил:
— У вас живет Воронов Сергей Харитонович?
— Точно. В квартире семь. Давно живет.
— К нему приехал в июле месяце племянник из Луги?
— Верно. Говорили мне, что приехал какой-то родственник.
— Он у вас не прописан?
— Помилуйте… У меня сейчас много народа не прописано. Дом громадный. Беженцев из разных районов присылают. Все перепуталось…
— Верю, верю, — сочувственно сказал майор. — Идемте.
Они вышли во двор. Майор, освещая фонариком дорогу, направился к воротам, где ждали приехавшие с ним люди.
— Окна квартиры выходят на улицу? — спросил он на ходу.
— Да. Все на улицу, за исключением одного. То на двор выходит.
— Черный ход имеется?
— Есть.
— Который этаж?
— Второй.
На улице, под окнами квартиры, поставили двоих красноармейцев, во дворе — одного, у черного хода — двоих. Майор с Бураковым, управхозом и двумя бойцами поднялись во второй этаж, стали по бокам двери и, вытащив пистолеты, позвонили. Скоро за дверью послышалось шарканье ног, в щели мелькнул свет, и женский голос спросил:
— Кто там? Валя, ты?
— Откройте, гражданка Воронова, — сказал управхоз.
— Кто это?
— Это я, управхоз, Семен Гаврилович.
— Что вам надо, Семен Гаврилович?
— Откройте же, вам говорят!
Сначала зазвенела цепочка, затем скрипнул железный крюк.
— Нет, это управхоз пришел, Сережа! — крикнула женщина в ответ на чей-то вопрос.
Услышав слово «Сережа», майор облегченно вздохнул.
Щелкнула задвижка, а за ней и французский замок. Дверь открылась.
— Оставайтесь на месте, гражданка, — сказал майор, быстро проходя в прихожую.
Зная из описания управхоза расположение комнат, он направился прямо в столовую. Но в это время в задней комнате с кровати соскользнула темная фигура и метнулась к окну. Послышалось легкое шуршание бумаги. Затем, стараясь не шуметь, человек выскочил в темный коридор, оттуда в кухню. Он торопливо распахнул дверь на черную лестницу.
— Вернитесь назад! — раздался голос, и два электрических фонарика осветили злое, напряженное лицо мужчины.
— Куда же вы, гражданин Воронов, заторопились? — услышал он позади себя голос догонявшего его майора.
Весь Ленинград спал в эти ночи не раздеваясь, и поэтому ничего удивительного не было в том, что муж и жена Вороновы были одеты, несмотря на глубокую ночь. В квартире больше никого не оказалось.
Наружные посты сняли, и все приехавшие разместились в квартире. Двое красноармейцев стали около входной двери в прихожей, двое других — около черного хода на кухне. Остальные сидели в столовой вместе с хозяевами. Майор с Бураковым приступили к обыску.
Глава 10
Обыск продолжался долго, но ничего интересного обнаружить не удавалось. В квартире имелось много ценных вещей — посуды, одежды, — и всё это были новые вещи. Казалось, что хозяева не держат хлама. Не было поношенной обуви, даже старых квитанций, документов и писем не попадалось. Словно только вчера в эту квартиру приехали молодожены. Ковров в квартире тоже не было, и всюду, куда ни заглядывал майор, он не находил следов пыли. Все это было несколько странно, тем более что хозяева жили в этих комнатах давно.
Майор обратил внимание, что стенные часы в красивом футляре бездействуют. Подошел ближе. Это был дорогой механизм. Он встал на стул и попробовал открыть дверцу.
— Они не открываются, — мрачно заметил хозяин. — Ключа нет. Потерян.
— Как же вы их заводите?
— Как видите, не заводим. Стоят.
— И давно вы ключ потеряли?
— Весной. Все не соберусь новый заказать.
— А мы все-таки откроем, — сказал майор и поманил пальцем одного из приехавших с ним красноармейцев. — Товарищ Градов, откройте.
Пока красноармеец возился с часами, майор занялся альбомом с открытками, исподлобья наблюдая за Вороновым. Хозяин с беспокойством следил, как красноармеец открывает часы.
— Мудреный замок, товарищ майор. Разрешите сломать?
— Ломайте.
Через минуту замок щелкнул, и мягкий, густой звон наполнил комнату. Майор занялся осмотром часов. В нижней части футляра был выдвижной ящик. Когда майор выдвинул его, стало понятно беспокойство хозяина. Здесь лежали завернутые в суконную тряпку золотые монеты царской чеканки. Во время подсчета Бураков, работавший в соседней комнате, принес несколько пачек советских денег, найденных им в потайном отделении книжного шкафа. Кроме того, там же оказался и архив хозяина: документы, письма, квитанции, всевозможные записные книжки.
Подсчет денег длился долго.
— Пятьдесят восемь тысяч рублей бумажками и семьсот двадцать рублей золотыми. Так, гражданин Воронов? — спросил майор, прежде чем внести эти цифры в акт.
Воронов дико смотрел на стол, на котором было разложено его богатство. Губы его дергались, а на лице застыла гримаса невыразимого страдания. Для жены находка этих сокровищ была неожиданной. Она, видимо, не знала о них и сейчас с удивлением поглядывала то на мужа, то на пачки денег.
— Гражданин Воронов, вы слышали вопрос?
— Что вы говорите? Ах, деньги!.. Да. Пятьдесят восемь и семьсот двадцать.
— Трудовые сбережения! — с усмешкой сказал Бураков, перевязывая деньги.
Документы были сложены в чемодан. Подняли шторы затемнения. На улице было уже светло. На стеклах наклеены белые полоски бумаги*. Воронов избрал любопытный рисунок. Из верхнего правого угла они спускались во все стороны полукругом. Наискось их пересекали другие. Издали получался рисунок паутины.
Обыск продолжался. По расчетам майора, после девяти часов утра должен был прийти однорукий или кто-либо из его сообщников.
— Больше у вас в квартире никто не живет? — мимоходом спросил он у хозяйки.
— Никого, — ответил за нее муж.
— Я спрашиваю не вас, гражданин Воронов.
— Что она может сказать? Видите, у нее от страха язык отнялся.
— Гражданка Воронова, я спрашиваю вас. Больше в квартире никто не живет?
— Не-ет… Я не знаю, про что вы говорите.
— Неужели не знаете? Подумайте. Нам сообщили, что у вас без прописки проживает родственник, мужчина, скрывающийся от мобилизации в армию.
В глазах у Воронова мелькнула надежда.
— Валька! Ох, дурак!.. — вздохнул он.
— Какой же он мужчина! — обрадовалась жена. — Он еще мальчик. Это наш племянник. Из Луги. От немцев убежал. Конечно, скрывать не приходится, жил у нас, это верно. Куда же ему деться? Не на улице же ночевать. Но только насчет прописки мы не виноваты, гражданин. Спросите управхоза. Мы два раза заявляли. Время такое…
— А где же он теперь?
— Не знаю, гражданин, — сказала жена, мельком взглянув на мужа. — Вчера вечером ушел и до сих пор не вернулся. Боюсь, как бы с ним несчастье не случилось. Ночью-то какая бомбежка была… Сердце кровью обливается.
В это время в комнату вошел Бураков с небольшим чемоданчиком. Чемодан был как две капли воды похож на тот, что принесла студентка. Воронов побледнел.
— Между дверьми стоял, — сообщил Бураков, передавая чемодан начальнику.
— Почему это он у вас между дверьми стоит? Такой хороший чемодан!
— Это мы на случай тревоги. Я когда в подвал спускаюсь, то беру его с собой, — пробормотала хозяйка.
— Ключ есть или опять будем ломать?
— Есть, есть, — торопливо сказала она и вытащила из кармана ключи. — Вот этот…
Майор не торопясь открыл чемодан, но того, чего он ожидал, в чемодане не было. Там лежали завернутые в салфетки и носовые платки всевозможные золотые вещи: перстни с бриллиантами, несколько медальонов, обручальные кольца, трое золотых часов, табакерка, серьги, цепочки, браслеты.
— Я вижу, вы любите красивые вещи, — сказал майор, высыпая золото из узелков. — Тут больше, чем в любом магазине Мосторга.
— Нет, пожалуй, там не найдешь таких… — с дрожью в голосе сказал хозяин. — Там… там самоцветы, да и те в серебре, а тут чистой воды камешки.
Пока красноармеец переписывал на отдельном листке найденные ценности, Бураков с майором продолжали обыск.
…Время приближалось к полудню.
Около полудня дали отбой второй в это утро тревоги. Из подвалов и подворотен хлынули на улицу люди.
Однорукий инвалид вышел из подвала одним из последних и неторопливо направился к Сытному рынку. На углу улицы Воскова он остановился как вкопанный.
В доме 13, куда он шел, во втором этаже он увидел сигнал опасности. На окне были наклеены белые полоски в виде паутинки, но внизу не хватало одной полоски, словно кто-то в этом месте порвал паутину. Издали это сразу бросалось в глаза. Никакой случайности не могло быть. Все полоски были крепко приклеены к стеклу, а эта полоска была приколота к раме с двух сторон кнопками и по уговору должна была быть сорвана только в случае явной опасности. Однорукий с непринужденным видом закурил, повернулся назад и, замешавшись в общем движении, скрылся.
Глава 11
Как ни странно, но Мишка совсем не завидовал Васькиной удаче. Во-первых, это было хорошо в интересах общего дела, во-вторых, он считался командиром группы, а значит, был участником поимки ракетчика и, наконец, третье, и самое главное, у него была особая задача.
Каждый день по утрам Мишка ходил на Сытный рынок и до половины дня толкался среди людей, постоянно возвращаясь к ларьку, у которого в тот памятный день он встретил однорукого.
Вторую половину дня он бродил по улицам, подолгу стоял на трамвайных остановках и на перекрестках. Однорукий ни разу ему не встретился, хотя Мишка почему-то был убежден, что шпион скрывается на Петроградской стороне.
В баню ребята попали по настоянию Степкиной матери.
Народу в Белозерских банях оказалось больше, чем они ожидали. Пришлось постоять в очереди. В раздевалке было холодно и темно. В мыльной стекла вылетели от взрывной волны, а фанера, вставленная в рамы, от сырости размокла и пропускала холодный воздух. Ребята налили в тазики горячей воды и устроились на скамейке.
— Сваришься, — сказал Степка, сунув руку в Мишкин таз. — Пощупай, Вася, — кипяток.
— А по-нашему, еще холодная, — процедил сквозь зубы Мишка и брызнул на Ваську горячей водой.
Васька, не задумываясь, вылил свою воду на голову Мишке и убежал в конец мыльной.
— Ну ладно, за мной не пропадет! — крикнул Мишка вдогонку.
Он принялся намыливать голову.
Через минуту вернулся Васька и встревоженно шепнул:
— Мишка. Там однорукий моется.
— Ну да?
— Иди посмотри. В углу.
Мишка наскоро смыл мыло с лица и пошел в конец мыльной. Действительно, на скамейке в углу сидел однорукий, только что намыливший волосы.
Как быть? Первой мыслью было: ударом по затылку оглушить однорукого и связать. Нет, это не годится. Ваське уже попало за самовольство. Нужно срочно сообщить майору. Это самое правильное, но, пока они найдут телефон, пока будут звонить, пока придет машина, однорукий успеет вымыться и уйти. Значит, нужно его задержать. Но как? И вдруг Мишка заметил номерок, привязанный к ручке таза. Теперь все ясно. Он вернулся к приятелям и вполголоса заговорил:
— Ребята, не зевать. Степка, ты подберись к однорукому… И смотри… Как только голову еще раз намылит, а глаза, значит, закроет, хватай номерок — он к тазу привязан. Понял? Без номерка его из бани не выпустят. Васька, а ты одевайся и беги звонить майору. Самому́ майору звони. Ну а если не дозвонишься, тогда Буракову. Дело важное. Телефон знаешь? Скажи, что я нашел однорукого.
— Это я нашел… — поправил Васька.
— Дурак, не все ли равно, — с досадой оборвал его приятель. — Мне поручили однорукого искать — значит, я нашел… Ну скажи: мы нашли.
Васька не стал спорить: быстро сполоснув руки, он вышел из мыльной в холодную раздевалку. Степка между тем отправился в конец мыльной, где и нашел однорукого. Он его никогда не видел и по рассказам представлял совсем иным. Лица его он разглядеть не мог, потому что однорукий как раз усиленно царапал ногтями намыленную голову. Хлопья мыльной пены летели во все стороны. Обрубком руки он помахивал в такт со здоровой рукой. Оглядевшись по сторонам, Степка с бьющимся сердцем подсел к тазу. Он в упор глядел на однорукого и ждал, что тот почувствует его присутствие, широко откроет глаза и увидит… Нет… Однорукий ничего не чувствовал и продолжал скоблить голову. Степка, затаив дыхание, быстро снял номерок, отбежал в сторону и потонул в облаках пара.
— Есть! Вот он…
— Давай сюда. Спрячем под лавку.
Мишка зажал номерок в кулак, столкнул свое мыло на пол и, как бы за мылом, полез под скамейку. Он положил номерок на пол, поближе к стенке. Все эти предосторожности были излишними, потому что никто не обращал внимания на ребят. В этой бане уже был случай, когда близко разорвалась бомба. Голые люди, в мыле, поцарапанные стеклами, из всех отделений выскочили на улицу. По закону рассеивания подобный случай не должен был повториться, но многие почему-то считали, что это опять произойдет именно там, где и случилось.
— Что теперь делать? — тихо спросил Степка.
— А ничего, — спокойно ответил Мишка. — Мойся. Теперь он не уйдет.
Они продолжали мыться, поглядывая друг на друга. Степка не мог удержать улыбки, представляя, как однорукий хватится номерка и как ему не будут открывать шкаф.
— Скорей! — торопил Мишка приятеля, видя, что тот не торопится.
Когда они наливали воду для окачивания, из раздевалки послышался громкий разговор. Ребята не заметили, как однорукий кончил мыться и теперь скандалил с банщиком. Кое-как сполоснув себя, Мишка бросился со всех ног в раздевалку.
Размахивая единственной рукой перед стариком банщиком, стоял голый мужчина и кричал:
— Ты спятил, что ли?.. В таком холоде я буду до вечера сидеть!
— А вы пойдите в мыльную, там тепло, — спокойно говорил старик. — До вечера сидеть не надо. Вот партия вымоется, тогда и открою.
— Некогда мне ждать. Открывай без разговоров!
— Предъявите номерок — открою.
— Русским языком я тебе говорю, что нет номерка. Украли номерок.
— А вы поищите. Может, он смылся, ваш номерок, — заметил один из раздевавшихся. — На полу где-нибудь и лежит.
Однорукий пошел назад — искать свой номерок. Когда он повернулся к Мишке лицом, Мишка чуть не упал. Это был тот инвалид, что целыми днями стоял у весов на углу Большого и Введенской. У него можно было взвеситься, испытать силу рук. Знала его вся Петроградская сторона.
— Ну что, Мишка? — спросил подошедший Степка.
— Дураки мы… Не он это! Поверил я Ваське… Одевайся скорей! Василий уж майору звонит… Скорей!
Ребята стремглав бросились к своему шкафу, но, на их счастье, в конце раздевалки показался запыхавшийся приятель.
— Не могу дозвониться… Нету майора, и Буракова нету, — сказал он, еле переводя дух.
— Ну и правильно! — вздохнул с облегчением Мишка.
— Чего правильно?
— Ничего. Дураки мы, вот что. И ты первый, — зло сказал Мишка, но, увидя круглые от удивления глаза приятеля, расхохотался. — Не тот однорукий-то… Понял? — Хлопнув мокрой рукой по плечу приятеля, он объяснил ему ошибку.
— А как же с номерком? — спросил Степка.
— Надо отдать…
Они вернулись в мыльную, достали спрятанный номерок и присоединились к инвалиду в его поисках. С минуту они ходили за ним, сосредоточенно разглядывая пол.
— Это не ваш, дядя? — спросил Мишка, нагибаясь.
— Ну-ка, ну-ка? Мой! Он и есть! — обрадовался инвалид, получив номерок. — Вот спасибо-то вам, ребята. Приходите ко мне, я вас бесплатно свешаю!
— А эту штуку дашь пожать? — спросил Степка, сжимая вытянутый кулак.
— И силомер дам. Приходите обязательно, ребята!
Судьба посмеялась над Мишкой, но он не унывал. Характер у него был упорный.
Вернувшись из бани, он оделся потеплее, поел и снова отправился на поиски.
Глава 12
Васька не дозвонился до майора и Буракова по той причине, что они в это время находились в квартире Воронова, поджидая однорукого или кого-нибудь из его сообщников.
Шпион, конечно, не знал,
Мишка вышел на улицу и направился к трамвайной остановке. После очередного воздушного налета где-то был испорчен трамвайный путь, и все трамваи с Васильевского острова шли вкруговую, через Петроградскую сторону. Усевшись на ящик с песком, Мишка стал наблюдать, как из боковых улиц вытекали на проспект людские потоки. По радио передавали романс. Мишке было не до музыки и не до певицы. Он посмотрел на громкоговоритель и со злобой сказал:
— А ну тебя!..
Как раз в этот момент кто-то дернул его за рукав. Мишка взглянул вниз — и обомлел. Около ящика с песком стоял однорукий. Он поманил мальчика пальцем, приглашая его спуститься на панель*, и отошел в сторону.
Мишка от неожиданности растерялся, но быстро взял себя в руки и соскочил с ящика.
— Я, дяденька, ничего… я не баловал, — притворно сказал он. — Я только радио послушать.
Однорукий покачал головой и, обняв рукой Мишку за плечи, пошел по улице.
— Слушай, парень. Заработать хочешь? — спросил он вполголоса.
— Хочу. А что надо делать?
— Взять письмо и принести обратно ответ. Я тебе хорошо заплачу.
У Мишки от радости даже дыхание перехватило.
— А далеко нести записку?
— Нет. Недалеко.
— А сколько вы мне заплатите?
— Сейчас я тебе дам десять рублей, а когда принесешь ответ, еще тридцать. Согласен?
Мишка немного подумал, искоса поглядел на однорукого и согласился.
— Вот письмо. Держи. Улица Воскова, дом тринадцать, квартира семь. Спросишь там Воронова Сергея Харитоновича, а если его дома нет, то жену, Анну Григорьевну. Отдашь письмо, и пускай они напишут ответ. Понял?
— Понял. А куда принести ответ?
— Ответ принесешь на Геслеровский*. Знаешь, где садик на углу Зелениной?
— Знаю.
— Вот на углу, у этого садика, я тебя и буду ждать.
— Ладно.
— Понял? Как раз на углу, где дом разрушен. Скоро будет уже темнеть. Ты постарайся не задерживаться.
Мишка повторил все, что сказал ему однорукий, и тот вручил ему десять рублей.
— А эти получишь, когда вернешься, — сказал он, показав тридцатирублевую бумажку. — Главное — не задерживайся.
Мишка сунул письмо и деньги в карман и быстро зашагал. Дойдя до угла, он оглянулся, но однорукого на месте уже не было. Нужно было что-то предпринимать. Но что? До улицы Воскова отсюда — несколько минут хода, и если заняться розыском телефона, то такая задержка шпиону покажется подозрительной и может все испортить. Единственная надежда на тревогу, но, как назло, по радио все еще передавали пение. Нужно было придумать причину задержки, чтобы успеть сообщить майору о поручении и спросить, как ему поступить. Письмо шуршало в кармане. Мишка вытащил его и оглядел со всех сторон. Оно было прочно заклеено.
…В квартире Воронова к вечеру обыск закончили, и майор ждал темноты, чтобы отправить арестованных, а пока занялся изучением найденного архива, разбирая и просматривая старые письма, квитанции, документы. Бураков сидел в гостиной с арестованными.
К вечеру, когда пропала всякая надежда на приход однорукого, вдруг зазвонил звонок у входной двери. Все насторожились. Майор вышел в прихожую, потушил свет, спрятался за вешалку и дал сигнал открывать. Один из дежурных распахнул дверь и отошел в сторону. На площадке стоял мальчик.
— Здесь живет Воронов Сергей Харитонович? — спросил Мишка, вглядываясь в темноту прихожей.
— Проходи.
Лишь только Мишка переступил порог, как дверь за ним закрылась и в прихожей зажегся свет. Перед ним стоял майор. В первую минуту Мишка от удивления не мог сказать ни одного слова и растерянно поглядывал то на нахмуренное лицо майора, то на незнакомых мужчин, стоявших по бокам.
— Что нужно? — сухо спросил майор.
— Письмо вот… Я письмо принес Воронову… — наконец сказал мальчик, вытаскивая из кармана письмо.
— Идем за мной!
Они прошли в кухню. Майор быстро распечатал и прочитал письмо.
— Ну, рассказывай. Что это все значит? Кто тебя послал?
Мишка подробно рассказал о встрече с одноруким. Начал он было говорить и про случай в бане, но майор перебил:
— Это потом. Сейчас некогда. Ты хорошо сделал, что принес письмо. Подожди здесь. Сейчас получим ответ, и ты унесешь его.
Майор прошел в столовую. Воронов сидел на диване, прислонив голову к подушкам, и делал вид, что дремлет.
— Гражданин Воронов, — сказал майор, останавливаясь против него.
— Я слушаю вас, — встрепенулся тот.
— Вы слышали звонок?
— Как же, как же, слышал.
— Это к вам пришли.
— Ко мне? Нет. Кто мог прийти ко мне? Соседка какая-нибудь? Ко мне некому приходить. Знакомых нет.
— Никого? — насмешливо спросил майор.
— Может быть, Валя вернулся, — сказала хозяйка.
— Нет, не Валя. Письмо вам принесли от вашего знакомого.
Майор достал из кармана письмо и показал его Воронову.
— Не имею ни малейшего понятия, от кого письмо. Может быть, по службе.
— Читайте, — сказал майор, протянув конверт.
Воронов недоверчиво взял письмо, вытащил листок и прочел:
— Ну, теперь вспомнили?
— Да. Это мой сослуживец пишет. Мы с ним в одной артели работаем. Наверно, он думает, что я заболел, — спокойно сказал Воронов, возвращая письмо.
— Письмо принес мальчик. Он ждет ответа.
— Какой же я могу дать сейчас ответ?
— Значит, он так и передаст, что ответа не будет?
— Можно и так, но, если разрешите, я напишу.
— Можете написать, но про обыск — ни слова.
Воронов подсел к своему столу и, написав несколько слов, вложил ответ в чистый конверт.
— Вот, пожалуйста, проверьте, — сказал он.
— Вы адрес забыли написать.
— Это не важно.
Майор прочитал ответ:
— Разве вы больны?
— Нет… Но что я должен писать? Вы же сами запретили писать про обыск…
— Пишите так: «Не вышел на работу по уважительной причине. Здоров», — продиктовал майор. — Это будет верней.
Воронов без возражений написал то, что предложил майор.
— Подпишитесь, — сказал майор, заглядывая через его плечо. — На конверте напишите адрес.
— Я не знаю адреса.
— Места своей работы вы не знаете?
— Ах, место своей работы! Пожалуйста!
Воронов написал на конверте адрес артели, где работал, и вложил письмо.
Вернувшись в кухню, майор сел напротив Мишки и уставился на него. Мальчик сидел молча, недоумевая, почему майор так пристально, не мигая, смотрит ему в переносицу. Он заерзал на стуле, смутился и отвернулся в сторону. Задумавшись, майор смотрел на Мишку и не видел его. Два письма, два конверта. Которое из них послать и в каком конверте? Фраза о болезни могла быть условным сигналом, предупреждающим однорукого. С другой стороны, продиктованные им самим строчки могли еще больше напугать и насторожить шпиона. Кроме того, нужно решить, как действовать дальше. А действовать надо смело и быстро. Выбор невелик, и время ограничено.
— Миша! — сказал наконец майор. — Случай нам помогает. Ошибка с нашей стороны сейчас была бы непростительна. — При этих словах майор вложил в чистый конверт письмо, продиктованное им, передал мальчику и продолжал: — Передай его однорукому. Если он у тебя будет спрашивать подробности, скажи, что после того, как ты позвонил, тебе долго не открывали. После второго звонка дверь открыла женщина и на твой вопрос сказала, что Воронов живет здесь, и взяла письмо. В квартиру, скажи, тебя не пустили. Ждал на лестнице. Ответ вынес тебе мужчина, но ты не знаешь, Воронов это или кто-нибудь другой. Он тебе ничего не говорил и ни о чем не расспрашивал. Просто отдал письмо и сказал: «Вот ответ». Понял?
— Понял. Значит, так: я позвонил, долго не открывали. Еще раз позвонил. Открыла женщина. «Здесь живет Воронов?» — «Здесь!» — «Ему письмо». Отдал письмо. Ждал на лестнице. Ответ принес какой-то дядька и сказал: «Держи ответ», — скороговоркой повторил Мишка.
— Пойдешь по Пушкарской и на Зеленину выйдешь по Рыбацкой, где ходит трамвай. Подожди еще минутку.
Майор вышел в прихожую, вызвал Буракова и минуты две говорил с ним вполголоса. В ответ на короткие фразы майора Бураков молча кивал, изредка бормоча: «Есть… Так точно…»
Минут через пять Мишку выпустили из квартиры, и он быстро зашагал к условленному месту, не заметив, как за ним выскользнула темная фигура человека и исчезла в первом переулке на Пушкарской.
На улице уже стало темнеть, когда Мишка подошел к садику. Он остановился на углу, напротив разрушенного дома. Однорукого на месте не оказалось. Сердце у Мишки сильно колотилось от волнения, но чувствовал он себя необычайно легко. Волновался он потому, что забыл спросить майора: что делать после передачи письма? Следить ли за шпионом дальше или вернуться домой? Облокотившись о решетку, он ждал.
Казалось, что сумерки надвигались со стороны домов, а небо светлело. Пешеходы двигались торопливо, перегоняя один другого. Прошло несколько трамваев. Наискосок от Мишки, на другой стороне улицы, стоял полуторный грузовик. «Какой-нибудь военный по пути с фронта заехал домой», — подумал мальчик, вглядываясь в темный силуэт машины. За стеклом едва заметно белело лицо шофера и рядом с ним еще чье-то. Время шло, но однорукий не приходил. Мишка уже совсем успокоился. Сбоку послышался детский голос:
— Мама, я устала.
— Сейчас придем, дочка, сейчас… Иди скорей, а то прилетят немцы.
Мишка вспомнил сестренку, и ему стало грустно. Наверно, сейчас Люся ложится спать и только успеет заснуть, как по тревоге им придется спускаться в подвал. «Только бы бомба к ним не попала. Пускай уж лучше меня убьет», — подумал Мишка и посмотрел наверх.
В светло-синем небе кое-где уже мигали звезды.
В это время хлопнула дверца, и от машины отделился человек. Он перешел улицу и остановился перед Мишкой.
— Кого ты ждешь, парень?
Мишка смерил глазами с ног до головы громадную фигуру мужчины и вызывающе ответил:
— А тебе какое дело?
— Ответ принес?
— Какой ответ?
— Я знаю, что ты на улицу Воскова ходил, а за это получил десятку. Давай ответ, я тебе тридцать рублей дам, которые обещаны.
— А кто ты такой?
— Слушай, некогда мне с тобой канителиться. Принес ответ?
— А ты меня, что ли, посылал? — спросил Мишка, выгадывая время и соображая, как ему поступить.
— Посылал тебя мой товарищ, инвалид. Он сейчас занят и просил меня сходить за ответом… Принес или не принес?
— Принес.
— Давай сюда.
— А деньги?
— Не бойся, не обману… Держи свою бумажку.
Получив деньги, Мишка достал из кармана письмо и отдал его незнакомцу.
— Больше ничего не надо?
— Ничего. Шагай к дому.
Мишке ничего не оставалось делать, как уйти, и он без разговоров направился в темноту. Как только он завернул за угол и почувствовал, что незнакомец не смотрит ему в спину, так сейчас же обернулся и выглянул из-за угла. Темная фигура переходила улицу и остановилась около машины. Раздумывать было некогда. Прячась за пешеходами, Мишка перебежал улицу и по развалинам разрушенного дома начал пробираться к машине. Он слышал, как хлопнула дверца, как несколько раз заскрежетал стартер. Когда Мишка оказался рядом с грузовиком, мотор наконец зафыркал, и машина тронулась. Мальчик выскочил из укрытия, пропустил грузовик мимо себя, подпрыгнул и уцепился за задний борт кузова. Остальное было делом знакомым. Мишка ловко подтянулся на руках, цепляясь ногой за гайки, затем перекинул ногу через борт и оказался в кузове. В машине лежали какие-то ящики. Прячась за ними, он ползком пробрался вперед и приник к кабинке.
Глава 13
Грузовик шел быстро. Шофер не обращал внимания на рытвины, и в кузове все подпрыгивало и грохотало. Холодный ветер обдувал лицо и руки, но Мишка терпел, крепко уцепившись за борт грузовика. Мальчик ликовал. Он был на верном следу: этот великан шофер связан со шпионом и ехал куда-то по его заданию. Ни разу мысль об опасности не мелькнула в голове мальчика. Обстоятельства складывались удачно, и Мишка дрожал от нетерпения, мысленно подгоняя машину.
Они проехали весь Геслеровский и свернули на Кировский проспект*. Здесь, на гладком асфальте, можно было не держаться за борт, и Мишка с ожесточением принялся растирать закоченевшие руки.
Проехали один мост, затем второй. Асфальт кончился, и снова все загрохотало, запрыгало в машине. Мишка запомнил дорогу до Новой Деревни*, а дальше спутался и не понимал, где они едут.
По небу шарили белые столбы прожекторов. Далеко замелькали разрывы зениток. Завыли сирены, и им в ответ загудели заводы. Стало светлее. Мишке казалось, что следом за ними мчится еще какая-то машина, и на повороте он ясно разглядел ее контуры. Они сворачивали несколько раз в правую сторону и, должно быть, находились где-то на Выборгской стороне. Упругий ветер давил со всех сторон, стягивал губы, забирался в рукава, за воротник, и некуда было от него укрыться. Передвинув ящики, Мишка подобрался к окну кабинки и заглянул в него. Как раз в это время замелькали вспышки взрывов на горизонте, и на фоне их четко выделился силуэт второго человека, сидевшего рядом с шофером. Однорукий! Мишка даже не удивился — так он был уверен, что сегодня обязательно встретит шпиона. Он сразу узнал его по характерному подбородку. Повернув голову к шоферу, инвалид что-то говорил. Мишка прижался ухом к холодному как лед железу кабинки, но ни одного слова разобрать не мог.
Дорога пошла в гору. Выехали снова на асфальтированное шоссе, и машина помчалась еще быстрее. По сторонам мелькали силуэты деревянных домов и голые деревья. Значит, они выехали на окраину города. Неожиданно машина затормозила, остановилась, и мотор заглох. Открылась дверца, и из кабины вышел однорукий. Мишка комочком съежился в углу кузова и замер, задерживая дыхание. Послышались гудки, и мимо прошумела обогнавшая машина.
— Где они? — услышал Мишка голос шпиона.
Шофер завозился в кабине и, видимо, тоже вышел из машины.
— Вон за теми домами расположились, до парка. Видите? Это все воинские части. Темные пятна-то… Неужели не видите? — сказал он вполголоса.
— Вижу.
Некоторое время оба стояли молча, вглядываясь в темноту.
— А по ту сторону, у самой дороги?..
Слышно было, как они, шаркая по асфальту, обошли грузовик и остановились.
В это время в треск зенитной стрельбы врезались густые раскаты взрывов.
— Бомбят, — пробасил шофер.
Снова наступило молчание. Высоко в небе гудели улетающие самолеты, и по звуку их моторов Мишка угадал немцев. Гудение немецких бомбардировщиков доносилось волнами и этим резко отличалось от наших. Зенитки били безостановочно, и желтые вспышки мигали на разной высоте.
— Отбомбились.
— Да…
— Тсс! Кто-то идет.
Мишка высунул голову над бортом кузова и увидел приближавшегося человека.
— Эй, друзья! Не найдется ли закурить? — спросил мужчина простуженным голосом.
— Найдется, — ответил однорукий. — Закуривай…
— Вот спасибо-то! Даже папиросочка…
Чиркнула спичка, и Мишка успел разглядеть красноармейца с простодушным курносым лицом.
— Целый день не курил… Хорошо!
— Возьми несколько штук, — сказал однорукий.
— Вот спасибо-то, браток! Ну, теперь я живу! В походе, знаешь, табак — первое дело.
Яркие вспышки, словно зарницы, осветили горизонт. Все трое обернулись.
— Смотри, что делает, дьявол… Каждую ночь бомбит. Город разрушает, — сказал красноармеец.
— Да. Это где-то на Петроградской стороне бросил… — вздохнул однорукий. — Наверно, к штурму готовится.
— Ну, насчет штурма, пожалуй, кишка тонка. Не выйдет у него со штурмом! — уверенно возразил красноармеец.
— Думаешь?
— Будь покоен! Не пустим немца в город!
— Драться-то некому.
— Почему некому? В Ленинграде народу много. Миллионы. Такая сила народу!
— Техника-то у него очень сильная, — сокрушенно сказал однорукий. — Пулковские высоты*, говорят, захватил.
— Насчет Пулковских высот не знаю… не слыхал.
— Вы тоже на фронт идете?
— Конечно. Дойдет и до нас черед, а когда — неизвестно. Стоим вот, ждем. Мы, значит, в резерве считаемся, — ответил красноармеец.
— Вот как! У нас резервы есть? Ну, тогда еще ничего…
— А то как же! У нас и танки есть, и артиллерия, все как полагается. Будь уверен! Вон сколько войска стоит!
— И давно вы тут стоите?
— Вторые сутки. Формировались-то мы за Парголовом*. Там и обучение проходили, а сейчас сюда подвели. Поближе.
— И долго вы тут простоите?
— А кто его знает! Наверно, постоим с неделю.
— Разведчики немецкие не видят? Как бы вас не разбомбили раньше времени.
— Мы замаскировались. Видишь вон — ни одного огонька, ничего не заметно.
— А днем?
— И днем спрятаны подходяще.
— По карте могут бомбить, — насмешливо сказал однорукий.
Слушая разговор, Мишка дрожал от обиды и возмущения. Он прямо задыхался от злобы на этого болтуна.
— Как вас одели? Не мерзнете? Теплое дали? — спросил шофер.
— Одели-то? — переспросил красноармеец. — Это военная тайна, браток. Не велено говорить. Насчет снабжения, и все такое, строго запретили. Чтоб, значит, языком не трепать понапрасну.
— Это верно, — согласился все с той же иронической ноткой в голосе однорукий. — Ты держи язык за зубами. Ну как, охладился мотор? — спросил он шофера.
Тот с недоумением повернул к нему голову, но сразу сообразил, что это сказано нарочно, и, еле удерживая смех, потрогал рукой железное крыло и серьезно сказал:
— Охладился… Теперь можно ехать.
— Ну, счастливо, браток! — крикнул однорукий, залезая в кабинку.
— Добрый путь! Спасибо вам!
Машина тронулась. Одинокая фигура красноармейца еще долго маячила на фоне начавшегося где-то пожара.
Снова ветер начал забираться под одежду. Стало невыносимо холодно, гораздо хуже, чем в начале езды.
Скоро машина свернула в сторону и поехала тише. В одном месте она остановилась. Из кабинки вылез однорукий.
— Постарайся не опоздать, — сказал он и захлопнул дверцу.
— Не опоздаю, — ответил шофер.
Машина поехала дальше. Только когда она проехала сотню метров, Мишка сообразил, что ему нужно было бы тоже вылезти и следить за шпионом, но теперь уже было поздно.
Они ехали по переулкам, и, видимо, дорога была хорошо известна водителю. Поворачивал он круто и смело, иногда, на короткое время, зажигая фару. Наконец он повернул в последний раз, остановился и дал два гудка. Мишка высунул голову и разглядел деревянные ворота. За воротами раздался собачий лай, загремела железная скоба, и ворота открылись. И снова Мишка не успел сообразить, что, не теряя ни минуты, ему нужно выскочить из машины. Но они уже въехали во двор, и ворота за ними сразу закрылись.
Мотор заглох.
— Что так долго, Сеня? — послышался женский голос.
— Дела задержали, — ответил шофер. — Привез тебе керосину.
Мишка замер. Сейчас они начнут выгружать керосин и обнаружат его.
— Ладно. Потом снимем. Устал, наверно, и есть хочешь, — остановила его женщина.
— Устал малость. Тише ты, Грумик! — прикрикнул он на собаку, которая повизгивала от радости и прыгала вокруг хозяина.
— А новостей привез? — спросила женщина.
— Какие новости! Под Пулковом сильные бои. Говорят, такая мясорубка…
— В городе драться станут. Читал воззвания-то?
— А что воззвания — бумага! Сами сдадут. Теперь уж — ау!.. Со всех сторон окружили. — Говоря это, шофер поднял сиденье и возился в кабине. — Держи-ка, Катя. Это на чердак, — шепотом продолжал он, передавая жене чемоданчик. — Не урони случайно.
— Опять… — со страхом сказала женщина.
— Ну поставь в сени, я подниму сам.
— Боюсь я, Сеня.
— Волков бояться — в лес не ходить. Ничего, ничего. Сам по себе не взорвется. Пошли.
Когда шаги удалились и хлопнула дверь, Мишка облегченно вздохнул. В ответ на этот вздох послышалось грозное ворчанье собаки.
Глава 14
В то время, когда Мишка забрался на грузовик и помчался в неизвестном направлении, его команда, по обыкновению, собралась в своем штабе. Прождав с полчаса своего командира, ребята разошлись на посты. Вася со Степой направились по Большому проспекту. Дойдя до Бармалеевой улицы, Васька посоветовал приятелю свернуть налево, а сам отправился дальше, к площади Льва Толстого. Условились встретиться часа через два у Дома культуры промкооперации*.
Не успел Степка сделать и ста шагов, как захлопали зенитки и завыла сирена. Мальчик прибавил ходу и остановился под аркой первого попавшегося дома.
Куда идти? Степка припомнил, что за высоким, недавно построенным домом есть большой пустырь, где лежат груды не убранного еще мусора и где легко прятаться. Туда он и направился, стараясь двигаться ближе к стенам домов.
Над головой творилось что-то невообразимое. Воздух звенел от летевших в небо снарядов, от гула самолетов, от разрывов и стрельбы.
В такие минуты Степка чувствовал себя хорошо только на крыше, когда город лежал внизу и кругом все было видно. Здесь же, между домами, которые обступали со всех сторон, могли рухнуть и раздавить, он чувствовал себя плохо. Страх закрадывался в душу мальчика.
Ярко-желтая ракета взлетела в небо и повисла фонариком на невидимом парашюте. Степка услышал треск ракетницы и заметил, откуда была пущена ракета. Страха как не бывало! Все мышцы мгновенно натянулись, как на старте перед командой «вперед». Мальчик сорвался с места и побежал. Перед ним был длинный забор какого-то склада… Где-то здесь скрывался враг.
Фонарик в небе погас. Степка остановился как вкопанный и моментально шарахнулся к забору, когда увидел, что из калитки вышла темная фигура в длинном пальто.
Фигура постояла с минуту на месте и, не видя пешеходов, подняла руку. В руке мелькнул язык пламени, вверх взлетела белая полоска — выстрел, и новый фонарик ярко загорелся в небе.
Теперь Степка разглядел женщину, которая быстро уходила и поминутно оглядывалась. Он выждал, когда она скрылась за углом забора, и что есть духу бросился за ней. Осторожно он заглянул за угол. Женщина была сравнительно недалеко и шла уже спокойным шагом в тени домов.
«Только бы не потерять ее из виду!» — подумал мальчик и быстро пошел следом, постепенно нагоняя женщину.
Свет ракеты освещал дома на другой стороне улицы. Зенитки оглушительно били где-то совсем близко. Звонко щелкали осколки по крышам, но Степка ничего не слышал и не видел, кроме идущей впереди ракетчицы. Они все дальше и дальше уходили из опасной зоны.
Неожиданно из подворотни вынырнул милиционер и поднял руку.
— Вы чего гуляете? Предъявите пропуск! — сердито остановил он приближавшуюся женщину.
— Я тут живу… близко.
Степка видел, как она торопливо вышла на мостовую и направилась на освещенную сторону улицы.
— Давайте в подвал! Живо! Кому я говорю! Слышите, гражданка? — крикнул милиционер и зашагал наперерез.
Женщина повернула и, постукивая каблуками, побежала назад.
Ракета потухла, и все погрузилось в темноту. На всякий случай Степка нащупал в кармане электрический фонарик, полученный от Буракова после поимки первого ракетчика. Женщина поравнялась с ним и свернула в переулок. Мальчик побежал следом. Милиционер не стал преследовать нарушительницу и вернулся на свой пост.
В переулке у первого же дома ракетчицу снова задержали две девушки из группы самозащиты.
— Гражданка, идите во двор! Там бомбоубежище, — строго сказала одна из них.
— Пустите меня. Я тороплюсь. Пустите…
— Никаких «пустите»!.. Вам говорят…
Девушка крепко схватила ракетчицу за рукав пальто и насильно потянула под ворота. Женщина отбивалась.
— Оставьте! Это безобразие! Как вы смеете!.. — закричала она на всю улицу.
Но девушки не обращали внимания на крики и решительно тащили ее в укрытие. Степку это вполне устраивало. Никем не замеченный, он медленно двигался за ними на расстоянии нескольких шагов и радовался, что ракетчица поднимает скандал. «Хорошо бы ее в пикет отправить и оштрафовать, — подумал мальчик. — Тогда можно адрес и всё узнать». Вдруг женщина закричала пронзительно, не своим голосом:
— A-а… Избивают!.. Помогите!
Девушки растерялись и отступили в сторону от визжавшей женщины. Ей только этого и надо было. Сломя голову она бросилась за ворота и чуть не сшибла с ног Степку.
В это время завыла бомба. Земля вздрогнула и словно раскололась со страшным треском. Женщина прижалась к водосточной трубе. Степка замер. Странно! Он совсем не испытывал страха. Злорадно он думал, глядя на женщину, остановившуюся от него в нескольких шагах: «Накликала на свою голову!.. Не нравится? Трясись… трясись…»
Завыла вторая бомба. Снова дрогнула земля, но взрыва не последовало. «Не разорвалась!» — подумал Степка.
Неожиданно женщина бросилась назад, под ворота. Мальчик пропустил ее, шагнул за ней и снова увидел ее посреди пустого двора.
— Где подвал? Кто-нибудь тут есть? — с дрожью в голосе крикнула она, беспомощно оглядываясь по сторонам.
— Налево иди… в конец. Там бомбоубежище, — раздался спокойный мужской голос из какого-то подъезда.
Ракетчица, постукивая каблуками по асфальту, побежала налево, к подъезду и, распахнув дверь, увидела лестницу, освещенную тусклым электрическим светом. Облегченно вздохнув, она медленно стала спускаться в бомбоубежище.
До войны в этом подвале хранились дрова. Сейчас все деревянные перегородки были сняты, а вместо них стояли выкрашенные мелом столбы, подпиравшие железные балки. Подвальные окна были плотно закрыты толстыми досками, обитыми железом. На длинных скамейках, на стульях, понурив головы, молча сидели люди, прислушиваясь к глухим звукам стрельбы. Около них стояли чемоданы и узлы. Вдоль стен, вплотную друг к другу, лепились детские кроватки. Видимо, некоторые из постоянных жильцов дома здесь и ночевали. Тишину в бомбоубежище нарушали малыши, одетые по-зимнему. Они перекликались, громко разговаривали, бродили в проходах, гонялись друг за другом, играли в прятки.
Когда Степка спустился вниз, он чуть не наскочил на ракетчицу. Она стояла, прислонившись спиной к столбу. Голова у нее была откинута назад, губы плотно сжаты, глаза полузакрыты. Степка прошел вперед и, прислонившись к другому столбу, принялся внимательно разглядывать женщину, чтобы запомнить ее лицо, одежду, рост. Она почувствовала пристальный взгляд мальчика и повернула к нему голову.
В этот момент вдруг что-то затрещало, земля вздрогнула, и страшный удар поднял Степку, понес куда-то и бросил в полную темноту. Он потерял сознание.
Фугасная бомба весом в полтонны, или «пятисотка», как ее называли, попала в крайний флигель дома, пробила все шесть этажей и разорвалась в подвале. Стена флигеля откололась и медленно рухнула вниз, загромоздив всю улицу.
Из поврежденных труб водопровода хлынула вода, и никто не знал, как ее остановить.
— Она там!.. Она там!.. Ее засыпало в подвале!.. — с криком отчаяния металась среди обломков женщина, прибежавшая из соседнего дома. — Спасите ее!.. Спасите! — умоляла она, цепляясь за платья растерявшихся дружинниц.
Смятение царило недолго. Властный голос высокого человека в кожаном пальто быстро образумил уцелевших. Появились бинты, носилки. Замелькали фонарики. Нашли и завернули краны в трубах, поток воды остановился. Пришли машины «Скорой помощи», приехали пожарники. Прибыла воинская часть и команды МПВО. Очаг поражения оцепили.
Степка начал приходить в себя после того, как чья-то холодная мокрая рука провела по его лицу. В ушах стоял глухой гул, и сквозь него доносились неясные звуки. Степка лежал и напряженно слушал, стараясь разобрать слова. Высокий женский голос где-то далеко и очень глухо, с небольшими перерывами, кричал: «Оленька! Оленька!» Другой женский голос так же глухо бормотал со стоном: «Ох! Смерть моя… Голубчики, родные, дайте света немножко… Ослепла я, что ли…»
Последние слова заставили Степку широко открыть глаза. Плавали мутные пятна, расходились и таяли, как круги по воде. Степка понял, что это ему только кажется, а на самом деле кругом полная темнота. Боли он нигде не чувствовал, и его беспокоила только онемевшая нога. Степка хотел ее растереть, но рука наткнулась на что-то мягкое, пушистое. Испугавшись, он отдернул руку, но затем снова решительно протянул ее и нащупал меховой воротник, холодную шею, волосы. Женщина, потерявшая сознание, лежала у него в ногах. Мальчик сел. Теперь он почувствовал боль во всем теле, а ногу точно кололо иголками. Он поднялся. Рука его уперлась во что-то мягкое и холодное. Мертвый человек лежал рядом с ним. Упав на колени, Степка пополз в сторону. Рука его натыкалась на чьи-то ноги, влажные, липкие лица и волосы. Внезапно он соскользнул куда-то вниз и оказался по колено в воде. Страх охватил Степку.
— Кто ту-ут? — изо всех сил закричал он и еще больше испугался. Своего голоса он почти не услышал.
— Оленька! Оленька! — еле слышно отозвался женский голос.
И всё. Как ни вслушивался Степка, больше ничего разобрать не мог. Даже бормотавшая раньше женщина молчала. Чем напряженнее он вслушивался, тем сильнее гудело в ушах. Протянув руки вперед, снова бросился он в сторону, наткнулся на скамейку и забрался на нее с ногами. Ноги успели закоченеть в холодной воде. Однако теперь он немного успокоился. Он вспомнил, как попал сюда, вспомнил, что где-то здесь находится ракетчица и что — живую или мертвую — он обязан ее найти. И странно! Как только страх начал проходить, гул в ушах постепенно затих, и он услышал звуки. По-прежнему с перерывами кричала женщина: «Оленька! Оленька!», а ближе к нему бормотала другая. Кроме того, Степка начал различать новые звуки… То были стоны, и доносились они из разных мест. Вдруг он услышал голоса людей, правда приглушенные, еле доносившиеся к нему. Степка затаил дыхание и разобрал слова.
— Вода поднялась. Нас затопит…
— Надо попытаться самим…
— Будь они трижды прокляты!..
— Главное — без паники. Слышите, стучали…
Сердце у Степки радостно забилось: он не один.
— Дяденька-а! Где вы? — крикнул мальчик, и голос его был уже не такой глухой.
В ответ раздался стон. Степка сунул руку в карман, фонарик оказался на месте. Свет полосой скользнул по груде тел, лежавших в самых невероятных позах на скамейках и друг на друге. Под ногами блеснула черная вода. Из воды торчали руки и словно хотели схватить Степку за полы его пальто. Он невольно попятился к стенке.
— У кого фонарь? Эй! — услышал он мужской голос.
— У меня! Я тут! Где вы? — крикнул Степка.
— Иди сюда…
— Куда? Тут вода глубокая…
— Свети мне… На меня свети…
В полосе света Степка увидел пробирающегося к нему мужчину.
— Вниз свети, зачем же ты в лицо?.. Вот. Ты ранен?
— Не знаю. Только в ушах гудит очень…
— Контузило. Подожди-ка… Еще живая. Захлебнется, пожалуй.
В двух шагах от Степки он склонился над женщиной, лежавшей в воде, и приподнял ее.
Это была ракетчица. Голова ее беспомощно откинулась назад.
— Держите ее, дяденька. Я помогу, — сказал Степка и спустился в холодную воду.
— Фонарь не урони! — предостерег мужчина. — Без фонаря совсем плохо.
Ракетчица сопротивлялась, когда они ее понесли. Бессознательно она цеплялась за все, что попадало ей под руки, и они с трудом добрались до соседнего подвала. Здесь взрыв произвел меньшее разрушение, и жертв было немного.
Около стены были составлены уцелевшие кровати, на них лежали скамейки, образуя помост. Забравшись на эту площадку, люди жались друг к другу.
Ракетчицу положили с краю помоста. Какая-то женщина стала приводить ее в чувство, растирая виски и хлопая по щекам.
Фонарик свой Степка отдал мужчине.
У стенки кто-то заплакал.
— Опять слезы?.. Товарищи, мы же условились. Главное — без паники, — сказал мужчина.
— И без того воды много, — неожиданно сказала женщина, возившаяся с ракетчицей.
— Сильно прибыла?
— Если так будет прибывать, то часов на десять хватит.
— А за десять часов можно новый дом построить.
— Стучат… стучат!
Наступило молчание, и Степка ясно услышал глухой стук за стеной. Там работали дружинники, разбирая завал.
— Им надо ответить, — сказал Степка.
— Стучали уж, — хрипло ответил кто-то. — Вопрос в том, успеют ли раскопать нашу могилу, пока нас не затопит?
— Конечно, успеют, — уверенно сказал мужчина.
Снова наступило молчание, и только где-то в глубине подвала по-прежнему выкрикивал высокий женский голос: «Оленька! Оленька!»
— Чего она кричит? — тихо спросил Степка.
— С ума сошла…
В это время ракетчица пришла в себя и села на краю помоста. Она оглянулась по сторонам и со стоном закрыла лицо руками.
— Успокойтесь. Вы живы… и, кажется, целы, — ласково сказал мужчина, похлопав ее по руке. Затем он повернулся к Степке: — Послушай, паренек, фонарик твой я заберу, а то спички кончились.
— Возьмите, дяденька, — сказал Степка. Ему ужасно нравился этот спокойный и дельный человек.
— Пойду искать. Там еще много живых.
— Я пойду с вами… Я врач, — сказала женщина, возившаяся раньше с ракетчицей, и прыгнула в воду.
Когда они скрылись в другом отделении подвала, наступила темнота и напряженное молчание.
Глава 15
Мишка пошевелился, и собака сердито заворчала. Положение создалось скверное. Он слышал, как собака бегала вокруг машины, скребла когтями по борту.
— Грумик! Грумик! — ласково позвал он, но в ответ собака залилась злым лаем.
— Чтоб ты сдох! — выругался шепотом Мишка.
Собаку он не видел, но по тому, что она доставала передними лапами борт грузовика, понял, какого роста этот Грумик. Лай его тоже говорил, что играть с Мишкой он не собирался. Время тянулось мучительно долго, и Мишка продрог до костей.
Наконец хлопнула дверь на крыльце, и женский голос позвал:
— Грумик, иди домой!
Лай сменился довольным повизгиванием, но сейчас же собака бросилась к грузовику и снова залаяла.
— Что ты там нашел, Грумик?
Снова повторился визг и грозный лай в сторону машины. Видимо, женщина поняла собаку и, встревоженная, ушла в дом. Скоро дверь хлопнула вторично, и во двор с лампой в руках вышел шофер. Жена его стояла с ним рядом. Мишка лежал не дыша, притаившись в углу кузова, но это ему не помогло.
— Что он? Крысу учуял?
— Нет. Ты посмотри, Сеня. Он бы так лаять не стал.
— Ну хорек забрался. Что там, Грумик? Ищи!
Грумик царапал лапами по борту.
— Ну-ка, подержи лампу, Катя.
Едва лишь шофер встал на подножку и заглянул в кузов, как сразу увидел съежившегося мальчика.
— Верно! Тут кто-то есть… Эй, гражданин! — толкнул он в спину скорчившегося Мишку.
Притворяться дальше было бесполезно, и Мишка нехотя поднялся.
— Ты как сюда попал?.. Постой, постой… Свети-ка на него, Катя. Э-э-э! Да это знакомый! Как же это ты с Петроградской стороны сюда угодил?
— А я с вами приехал.
— В гости? — басил добродушно шофер, помогая Мишке выбраться. — Вылезай, коли в гости приехал, проходи в горницу… Нельзя, Грумик!
Он пропустил Мишку вперед себя на крыльцо и запер за собой дверь.
— Садись, гость, — сказал шофер, указав на табуретку, а сам прошел в конец комнаты к столу, на котором стояла еда, пустая пол-литровая бутылка из-под водки и шипел самовар.
Очутившись в теплой чистенькой комнате, Мишка стал дрожать, и чем дальше, тем больше, так что через две минуты у него зуб на зуб не попадал.
Жена шофера хмуро смотрела на лихорадящего мальчика и, ни слова не говоря, села напротив.
— Зачем ты приехал? — спросил шофер, принимаясь за прерванный ужин.
— А я сам не знаю, — еле выговорил Мишка.
Хотя его знобило, но голова была ясная, и он не терялся.
— Как это — сам не знаешь? Как тебя зовут?
— Степка, — на всякий случай соврал Мишка, вспомнив своего приятеля, дежурившего сейчас где-то на Петроградской стороне.
— Степка?.. Ты рассказывай, рассказывай.
— Сеня, ты погляди, как он замерз. Трясется, бедный, даже смотреть страшно, — с жалостью сказала женщина.
— Ничего, это ему на пользу. Отогреется.
— Дать ему чаю горячего?
— Не надо. Пускай сначала скажет: зачем приехал?
Наступило молчание. Мишка сжал зубы и, затаив дыхание, напряг все мускулы, отчего сразу перестал трястись, и только где-то внутри, под ложечкой, осталась неприятная дрожь.
Собака лежала около хозяина и, положив голову на лапы, смотрела на мальчика. Шофер громко чавкал и тоже не спускал глаз с гостя. Покончив с едой, он подошел к жене и, обняв ее за плечи, сел рядом на один стул.
— Ну так что? Будешь говорить?
— А чего говорить?
— Зачем ты приехал?
— Да так… прицепился, значит, хотел к дому подъехать, а потом машина шибко поехала, я и побоялся соскочить… Ну и, значит, заехал, сам не знаю куда… — сказал он, глядя ясными глазами прямо в лицо шоферу.
Объяснение было настолько правдоподобным, что шофер задумался. Ему ли не знать ленинградских мальчишек! Прицепившись к трамваю, к троллейбусу, к грузовику, они не пропустят удобного случая бесцельно прокатиться в любом направлении. Можно сказать с уверенностью, что если бы им удалось пробраться на аэродром, то и тут они, ни секунды не задумываясь, уцепились бы за шасси первого поднимавшегося самолета. Но тут случай был особый. Мишка относил письмо к «их» человеку и принес очень странный ответ.
Шофер достал из кармана портсигар и молча закурил. Затем вынул часы и посмотрел на них. При взгляде на эти часы Мишка чуть не подпрыгнул. Черные, с золотым ободком, они были как две капли воды похожи на те, что он видел у однорукого и на столе у майора. У мальчика в голове мелькнула озорная мысль.
— Вы не знаете, сколько сейчас времени? — четко спросил Мишка.
Шофер внимательно посмотрел на него. Мальчик был бледен, глаза его блестели. Он медленно повернул часы циферблатом к мальчику.
Мишка не мог рассмотреть, где стоят стрелки, но так же решительно и четко продолжал говорить слова, врезавшиеся ему в память.
— А у вас не найдется закурить?
На губах шофера заиграло нечто вроде улыбки, и он, не спуская глаз с бледного лица мальчика, спросил:
— А ты что куришь? Махорку или табак?
— Папиросы, — твердо сказал Мишка.
Шофер неожиданно расхохотался, вылез из-за стола и хлопнул Мишку по плечу. Смеялся он долго, весело, и ему вторил веселым лаем Грумик, запрыгавший вокруг хозяина.
— Ну и парень!.. Заводной… — повторял он между взрывами смеха.
Немного успокоившись, он обратился к жене, которая с недоумением смотрела на эту странную сцену.
— Вот это парень! Покорми-ка его, Катя. Так ты, значит, только папиросы куришь?!
Через пять минут Мишка хлебал жирные горячие щи из свежей капусты и не поднимал глаз от тарелки. Что, если шофер начнет его о чем-нибудь расспрашивать? Одно неосторожное слово выдаст его, и тогда конец. Живым отсюда ему не уйти.
К счастью, хозяин успокоился. Он, с наслаждением причмокивая, пил чай.
— Очень я люблю чай с вареньем пить. Брусничное варенье с яблоками или черносмородиновое… Эх!.. Ну, ничего… Скоро не только с вареньем, с французским ромом попробуем. Тебе не приходилось чай с ромом пить, Степка?
— Нет.
— И я не пивал. Говорят, вкусная вещь.
Выпитая водка сильно подействовала, и шофер разговорился. Он начал болтать о своих планах. Рассказал, что собирается съездить в родную деревню и кое с кем свести там счеты. Он начал ругать большевиков с такой ненавистью, что Мишке стало не по себе. Ему первый раз в жизни пришлось встретиться в такой обстановке с врагом, и он понял, что пощады от него ждать не придется.
Мишка съел щи и принялся за чай. Шофер пристально смотрел на него помутившимися глазами и вдруг сказал:
— Степка, а ты Петра Ивановича знаешь?
Это был тот самый вопрос, которого мальчик ждал и так боялся. Но когда вопрос этот был задан, он не растерялся.
— Дядя, разве я похож на того дурака?
— Какого дурака? — настороженно спросил шофер.
— А вот который на дороге вам все рассказал. Помните? Где войска стояли… Красноармеец подошел, покурить попросил…
Шофер вдруг опять разразился хохотом.
— Верно, дурак!.. Я Петру Иванычу показываю, а он сомневается. Вон, говорю, где они размещены. Ну а этот подошел и все рассказал… Побольше бы таких дураков, — говорил он сквозь смех.
В этот момент загудела сирена, и шофер нахмурился и замолчал. Некоторое время все молчали, прислушиваясь.
— Хуже всего, когда она воет, — сказала жена.
— А ты не бойся. Здесь не будет бомбить.
— А вдруг сорвется нечаянно?
— Как она может сорваться? Там техника. Немцы — народ аккуратный, зря не будут бомбы кидать. Они знают, куда надо… Верно, Степан?
— Верно! — согласился Мишка.
Вой сирены кончился. Наступила тишина. Шофер встал и потянулся.
— Спать пора. Завтра чуть свет подниматься, — сказал он, направляясь в соседнюю комнату. — Ну, Степан, давай ложиться, а утром я тебя подброшу по пути. Постели ему, Катя.
Но Мишка не собирался оставаться на ночь в этой берлоге. Он встал из-за стола, чинно поблагодарил хозяйку и пошел к выходной двери.
— Скажите, где у вас это… уборная? — спросил он.
— А как выйдешь в прихожую, сразу налево дверь будет. Ты возьми лампу.
Мишка покосился на керосиновую лампу, в которой еле мерцал привернутый фитиль, и спросил:
— А там разве нет электричества?
— Нету. Вывернули лампочку, а то через щели свет видно.
Захватив лампу, Мишка вышел в прихожую. Дверь на улицу он сразу увидел. Он, крадучись, сделал несколько шагов к ней, поставил лампу на пол, снял крюк и распахнул дверь. Холодный воздух охватил его, и Мишка невольно вздрогнул. «Может быть, остаться до утра? — подумал он, но тут же отбросил эту мысль. — А вдруг придет однорукий? Нет. Времени терять нельзя». Он вышел на улицу. Глаза, как это бывает при переходе от света к темноте, ничего не видели. Вытянув руку вперед, мальчик нащупал забор и пошел вдоль него. «Надо хотя бы чем-нибудь отметить дом», — подумал он. В конце забора он сорвал пучок мокрой травы и торопливо запихнул ее между рейками. Захрустел песок, затем Мишка споткнулся о дощатый тротуар и наконец почувствовал под ногами булыжники мостовой. Где-то вправо от него блеснул фонарик. Мишка быстро зашагал на огонек. Глаза постепенно привыкали к темноте, он уже различал вокруг себя силуэты домов и деревьев. Вдруг перед ним выросла темная фигура и загородила ему дорогу. Яркий луч фонарика ослепил глаза. От неожиданности Мишка шарахнулся в сторону.
— Кто такой? Стой! Пропуск есть?
— А ты кто такой, чтобы пропуска спрашивать? — ответил мальчик, разобрав по голосу, что перед ним какой-то старик.
— Я ответственный дежурный. Предъяви пропуск!
— А чего ты мне в глаза светишь? Отверни фонарь! — рассердился Мишка. — Какая это улица?
— Белосельская, — неуверенно сказал старик, сбитый с толку повелительным тоном мальчика.
— А номер дома?
— Который?
— Да вот этот. — Мишка ткнул рукой в сторону.
— Этот? Пятьдесят шесть.
— Понятно. А теперь веди меня скорей, куда надо.
— Куда?
— К начальнику. В милицию или в штаб… Где у вас штаб обороны?
— Н-не знаю… — замялся старик. Он теперь, видимо, и сам был не рад, что остановил мальчишку.
— Веди скорей! Пропуска у меня нет.
— Ладно уж, иди. Тебе спать пора, — добродушно сказал старик.
— Какой же ты дежурный? — возмутился Мишка. — Задержал, а теперь на попятный. А может, я фашист, с парашютом спустился?
— Не болтай языком-то! Иди, пока не попало.
Старик отошел от него.
— Слышишь, дед? — крикнул Мишка. — Где у вас милиция?
— Отцепись! Ничего я не знаю. Иди своей дорогой. — Старик сел на лавочку перед домом.
Мишка остановился в раздумье. В его распоряжении было мало времени. Дорога́ каждая минута, а если он будет сам искать милицию или штаб в незнакомой местности, то шофер, пожалуй, успеет скрыться. Выход был один: рассердить старика, чтобы тот отвел его в милицию.
— Эх ты, дежурный! На лавочку уселся и уже захрапел! А тоже мне: «Стой! Пропуск есть?» — передразнил он старика.
— Не хулигань, парень! Иди, пока цел! — с угрозой проворчал старик.
— Очень я тебя испугался. Ах! Ах! Держите меня, я в обморок падаю от страха!..
Он добился своего. Выведенный из себя, старик подошел и схватил Мишку за шиворот.
— Не хочешь по-хорошему — на себя пеняй! Идем!
Они прошли несколько домов и остановились.
— Маша! — крикнул старик в темноту. Ему отозвался молодой женский голос. — Маша, отведи-ка этого фрукта в милицию и скажи, что он без пропуска ходит. И скажи еще, что хулиганит. Скажи, что меня всячески поносил при исполнении служебных обязанностей. Поняла?
— Он убежит от меня, дедушка.
— Не посмеет.
— Никуда я не побегу. Ведите скорей, — сказал Мишка нетерпеливо.
Девушка внимательно посмотрела на задержанного. Она была одного роста с Мишкой и явно боялась этого отчаянного парня, который сам напрашивается в милицию.
— Куда идти? — спросил Мишка и, не дожидаясь ответа, быстро зашагал по дороге, изредка оглядываясь назад.
Конвойная не отставала, однако шла на почтительном расстоянии.
— Теперь направо надо свернуть, — сказала она у переулка.
— Сюда, что ли? Да ты иди вперед. Улицы у вас… как в деревне, — проворчал Мишка, поджидая своего конвоира.
Так они и дошли в полной темноте до отделения милиции. Конвоир — впереди, а задержанный — сзади.
Глава 16
На подступах к Ленинграду шли напряженные, кровопролитные бои. Атаки следовали одна за другой. Танки прорывались на окраины, и каждый раз, по расчетам немецких штабов, Ленинград должен был пасть. Уже назначен был день и час парада «непобедимой» германской армии на исторической площади города у Зимнего дворца. Но защитники Ленинграда решили иначе, и парад пришлось отложить.
В эти дни в Ленинграде об отдыхе думать было некогда.
Майор государственной безопасности, вернувшись с улицы Воскова, наскоро выпил стакан крепкого кофе, чтобы прогнать туман, стоявший перед глазами от переутомления, и вызвал Воронова на допрос.
Бессонные ночи давали себя знать. Как только он садился на стул, мысли начинали расплываться, таять и во всем теле появлялась слабость. Майор встряхивал головой, усилием воли «приводил себя в порядок», закуривал папиросу и снова углублялся в бумаги. Нельзя было дать опомниться диверсантам. Искать… Искать… Разматывать клубок как можно скорее.
Наглое, вызывающее презрение, с которым Воронов держался у себя дома, после того как были найдены его сокровища, теперь сменилось трусливой предупредительностью. На предложение майора сесть он поспешно опустился на кончик стула и замер в ожидании. Вся его фигура выражала смирение, покорность и преданную готовность.
«Эти люди в такие минуты начинают говорить с приставкой «с»*», — подумал майор.
— Ваша фамилия? — задал он обычный вопрос.
— Чего-с? — переспросил арестованный.
Майор улыбнулся. Догадка его подтвердилась.
Когда были заданы и записаны анкетные вопросы, майор отложил в сторону перо, откинулся на спинку стула и закурил.
Теперь начиналось самое трудное — узнать правду.
— Вы, конечно, догадываетесь о причинах вашего ареста?
— Совершенно верно-с. Я думаю, что мои сбережения… — немедленно ответил Воронов, но майор его перебил:
— Ваши сбережения меня интересуют в той мере, в какой они связаны с вашей деятельностью.
— Какой деятельностью?
— А вы разве не понимаете?
Арестованный подумал и, не опуская глаз, горячо заговорил:
— Нет. Если вы говорите о моей служебной деятельности, я весь тут, как на ладошке. Кроме благодарностей, за мной ничего… Я был на лучшем счету. Спросите в правлении, спросите кого угодно.
Воронов долго говорил о своих убеждениях, о безупречной работе, о безграничной любви к родине.
— Я верю вам, — спокойно и почти ласково сказал майор, когда арестованный закончил. — Я верю вам, но ведь это, к сожалению, слова. В моем распоряжении имеются факты, которые говорят совершенно другое. Может быть, мы перейдем ближе к делу?
— Не знаю, о каких делах вы говорите.
— А вы подумайте. Я вас не тороплю. Вы человек взрослый и знаете, где находитесь.
— Нет. Вы мне не верите, — горько сказал Воронов после минуты раздумья.
— Почему вы так решили?
— Да так, по всему видно.
— Вы мне столько говорили о своих убеждениях, о своей замечательной работе, о том, как вы любите свою родину… Вы меня очень убедили, и я вполне вам поверил. Здесь, очевидно, какая-то ошибка. Если бы от меня зависело, я бы вас освободил немедленно. Вы не огорчайтесь. Мы быстро исправим эту ошибку. Может быть, это клевета чья-нибудь? Завистников много. Одним словом, считайте, что все это пустяки, недоразумение.
Арестованный взглянул на майора, и в его глазах блеснул огонек.
— Я вижу, вы меня за дурака считаете.
— Как и вы меня.
После этой реплики майору стало ясно, что представление комедии окончено. Начинается второй этап допроса, более сложный.
— Итак… Что вы мне еще скажете, гражданин Воронов?
— Я не знаю, что вам надо от меня.
— Меня интересует ваша деятельность, особенно за последний месяц.
— Какая там деятельность! Я все время в саду, около Госнардома*, землю копал. Блиндажи строили.
— А еще?
— Всё. Вы меня посадили, значит, сами должны знать, за что посадили.
— Опять начинаем в дурачки играть?
— Вам хорошо на том стуле рассуждать.
— А вы хотели со мной местами поменяться? Нет, этот вариант, пожалуй, не выйдет.
— Как знать! — не выдержал арестованный, но сейчас же спохватился и поправился: — «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», как пословица говорит.
— Да, да… Вот мы и начинаем понимать друг друга…
В это время зазвонил телефон. Майор снял трубку и услышал голос одного из помощников.
— Товарищ майор, вас вызывает Бураков.
— Где он?
— Где-то за городом.
— Может он позвонить сюда?
— Да.
— Сообщите ему мой номер.
Майор жестом предложил арестованному выйти из комнаты следствия.
— Отдохните здесь и подумайте немного, а то вы не совсем верно расцениваете свои возможности, — с улыбкой сказал он, указав на стул в коридоре.
Вернувшись в комнату, майор развернул газету в ожидании звонка, но читать не мог: слишком были взвинчены нервы. Через пять минут зазвонил звонок и в трубке послышался знакомый голос Буракова:
— Алло! Это Костя говорит.
— Слушаю. Как дела?
— Дела? Слава богу — не дай бог! — весело сказал Бураков, и майор понял, что тот конспирирует разговор. — Я далеко уехал. У самых Коломяг* с нашим приятелем простился. На улице чертовски холодно.
— С каким приятелем?
— Да вот инвалид. Он — парень деловой, что хочешь достанет.
— Так. Дальше.
— Мы же на машине уехали. Какой-то грузовик, полуторка, подвернулся. Шофер вашу посылку получил и поехал. А Михаил, не будь глуп, тоже забрался и с ними поехал… Чего пешком ходить? Ну и я решил не отставать, может, и мне что перепадет. Ты меня слушаешь, Ваня?
— Да, да. Откуда ты говоришь?
— В канцелярии совхоза телефон нашел. В Коломягах. Теперь я думаю остаться ночевать с инвалидом. Поздно уж. Меня Михаил беспокоит. Уехал с шофером и не сказал, куда поехал. Я тебе записочку послал, а звоню так, на всякий случай. В порядке у вас? Бомбили сегодня сильно.
— У нас все в порядке.
— А тебе Михаил не сказал, куда он собирался поехать?
— Пока что сведений нет.
— Я на Петроградскую звонил, — продолжал Бураков. — Новостей нет, только Степан не вернулся до сих пор.
— Это я знаю. Ну что, выслать людей к тебе? Как адрес? Я сам приеду.
— Я записочку тебе отправил, Ванюша. Знакомые ребята захватили. Ну всё. Дежурная ругается: нельзя, говорит, телефон пустяками занимать. Сердитая, спасу нет! Ну, будь здоров!
Майор нажал на рычаг и, разъединившись, набрал номер своего кабинета. Приказав помощнику без задержки прислать к нему донесение Буракова, он спросил, нет ли каких известий от ребят с Петроградской стороны, и, в частности, от Панфилова.
— Товарищ майор, — сказал помощник, — на Геслеровском упала бомба. Там есть жертвы и засыпано бомбоубежище. Василий Кожух мне сообщил, что Панфилов направился именно туда. Кто его знает… Ведь никто не застрахован…
— Не будем гадать, — сказал майор и повесил трубку.
Перед глазами встала картина его знакомства с ребятами на крыше. Неужели этот сметливый, с живыми, любопытными глазами паренек погиб? Вспомнил майор, с какой гордостью рассказывал мальчик о потушенной им «зажигалке» на соседней крыше, и сердце у него сжалось.
— Не будем гадать, — повторил он шепотом, отгоняя назойливую мысль, и вышел из комнаты.
Воронов сидел в позе полной покорности судьбе и даже не поднял головы на проходящего мимо следователя.
Майор спустился в канцелярию, просмотрел документы личного обыска и взял отобранные у арестованного черные мужские, с золотым ободком, часы.
В практике своей работы майору много раз приходилось сталкиваться с остроумными изобретениями врагов: шифрами, паролями, значками, и, конечно, эти часы он не оставил бы и раньше без внимания, но сейчас они его заинтересовали еще больше. Из канцелярии он прошел к себе в кабинет, взял вторые часы и снова спустился в комнату следствия.
— Прошу вас, — сказал майор арестованному, сидевшему в коридоре все в той же позе, и открыл дверь. — Ну как, нового ничего не придумали? — спросил он, когда Воронов сел на стул посреди комнаты.
— А что мне придумывать? Я весь тут.
— Это ваши часы? — спросил майор, доставая из кармана часы, снятые с убитого человека в районе Сиверской.
Воронов мельком взглянул на часы.
— Мои.
— Хорошие часы. Давно они у вас?
— Давно… лет пять.
— Подарок или купили?
Этот вопрос заставил Воронова насторожиться, и он чуть помедлил с ответом.
— Купил.
— Где вы их купили?
— Не помню. Кажется, на рынке, с рук, у какой-то женщины. Она говорила, что умер ее муж, понадобились деньги, и вот пришлось продать часы, которыми умерший сильно дорожил.
— Прекрасные часы! Но они почему-то без фирмы.
— Это не важно. Главное — чтобы хорошо ходили.
— Но они как будто стоят.
— Не может быть! Я утром заводил.
— Посмотрите.
Майор протянул часы Воронову. Тот взял и приложил их к уху.
— Действительно стоят, — с удивлением сказал он и повернул несколько раз головку. — Я отлично помню, что заводил сегодня утром.
— Какое их назначение? — неожиданно спросил майор.
— Назначение часов?.. Время показывать.
— А еще?
— Не знаю… Я не понимаю, о чем вы спрашиваете, — с недоумением сказал арестованный.
— Неужели не понимаете? А я вижу, что вы все еще в дурачка играете. Вы посмотрите внимательно на часы. Пять лет часы носите, каждый день заводите, а не запомнили их.
— То есть как не запомнил?
— Вы утверждаете, что это ваши часы?
— Конечно, мои.
— Ну, значит, я спутал. Извините. Верно, от переутомления. — С этими словами майор вынул из кармана другие часы и положил их на стол. — Но эти идут. Утром заведены, — сказал он с усмешкой.
Эффект получился даже больший, чем ожидал следователь.
При виде вторых часов у Воронова глаза широко открылись, словно перед ним на стол положили гранату, которая уже шипит и через три секунды взорвется. Он даже отшатнулся на стуле.
— Которые же ваши часы?
— Не знаю, — глухо сказал Воронов. — Часы одной фирмы.
— Немецкой фирмы.
— Может быть, и немецкой.
— Однако они произвели на вас впечатление, как я заметил.
— Конечно, я удивился… Я думал, что таких часов… Я не встречал их в Ленинграде.
— Значит, вы решили запираться?
— Я не запираюсь. Спрашивайте.
— Каково назначение ваших часов?
— Я уже сказал вам. Часы существуют для того, чтобы показывать время.
— А еще?
— Больше я ничего не могу сказать.
Упорство и отчаянное запирательство врага ничуть не раздражали майора. Наоборот, он испытывал даже удовольствие от этой борьбы. Старый чекист, он работал по призванию, с увлечением, и, чувствуя, что в его руках важные нити, разматывал клубок осторожно. Спешка в таких делах, кроме вреда, ничего не приносит. Если опытный враг почувствует ошибку, он сейчас же ею воспользуется и запутает следствие. Вот он сидит, закусив губы, но в душе у него полная растерянность. «Откуда вторые часы? Кто из их банды попался и что успел выболтать? Какие материалы находятся у следствия? Куда исчез племянник? Где жена? Сознаться? Хотя бы немного облегчить свою участь признанием?» Но Воронов не спешил с признанием. Тяжелое положение, в котором находился Ленинград, давало ему какую-то надежду. Он, как было известно майору, ждал прихода немцев, был в этом уверен и, видимо, поэтому решил затягивать следствие, выигрывая время.
Глава 17
Началась вторая тревога. Майор прекратил допрос. Он вернулся в свой кабинет и, положив часы на стол, повернулся к своему помощнику, который сидел в кресле около телефона.
— У вас нет знакомого часовщика?
— Есть, в нашем доме, — сказал помощник.
— Сейчас его нельзя вызвать?
— Поздно, товарищ майор… А впрочем, если срочное дело…
— Вызывайте. Очень меня эти часики интересуют.
Помощник набрал номер. Ответа долго не было.
— Боюсь, что соседи мои в подвал спустились… Нет… Кто-то снял трубку. Алло! Кто говорит?.. Маринка, это я. Узнала? Ты не боишься?.. Слушай, девочка, спустись вниз, к Александру Андреевичу, и скажи ему, чтобы он приготовил инструменты. Я сейчас приеду за ним. Скажи, что есть дело.
Повесив трубку, помощник встал и начал одеваться.
— Разрешите идти?
— Идите.
Оставшись один, майор позвонил на Петроградскую сторону. Степан Панфилов и Михаил Алексеев до сих пор не вернулись и не давали о себе вестей. Что с ними случилось? Ночных пропусков ребята не имели, и, если бы их задержали, из милиции был бы телефонный звонок. Что-то подсказывало майору, что мальчики находятся в центре важных событий и каждую секунду от них нужно ждать интересных сведений. Майор откинулся в кресле и закрыл глаза.
Наперегонки тикали часы на столе. Глухо и торопливо стучали зенитки. Звуки удалялись, сливались, путались и вдруг исчезли. Майор задремал.
Когда он открыл глаза, было тихо. Все тело его затекло, зато голова была свежей, точно он принял холодный душ.
В дверь постучали.
— Войдите!
Вошел помощник со старым человеком маленького роста, в громадных очках. Казалось, что эти очки мешают старику, потому что смотрел он поверх стекол, держа голову вниз.
— Товарищ майор, вот Александр Андреевич, часовщик, о котором я вам говорил. Замечательный мастер своего дела.
— Очень приятно. Садитесь, пожалуйста.
Часовщик неподвижно стоял у двери и смотрел на майора, словно не слышал приглашения. Вдруг он сорвался с места, торопливо подошел к креслу и сел, положив на колени портфель с инструментами. Порывистым движением он снял шапку, обнажив совершенно лысый череп с выпуклыми жилками, и, снова наклонив голову, уставился на майора поверх очков.
— Вы меня извините, что потревожил вас в такое позднее и беспокойное время, — с улыбкой начал майор. — Но я почему-то думаю, что вы не пожалеете. У меня есть любопытные часики. А чем они любопытны, я и сам не знаю. Может быть, в них ничего особенного и нет… Вот… Обыкновенные часы… — С этими словами майор передвинул часы на другой конец стола, к самому носу маленького человека.
Часовщик, не меняя позы, перевел взгляд, и теперь очки ему пригодились. Через эти увеличительные стекла он мельком взглянул на часы и снова поднял глаза на майора.
— Посмотрите, пожалуйста, и скажите, прав я или ошибаюсь? Не найдете ли вы в них чего-нибудь особенного?
Без единого слова старичок открыл портфель, вытащил крошечную отвертку, придвинул к себе лампу и попытался открыть заднюю крышку. Крышка не открывалась, но это не смутило мастера. Повертев перед глазами часы, он быстро догадался, что крышка на резьбе, и отвинтил ее. Теперь движения его замедлились. Изучая механизм, он плавно наклонял его, поворачивал, заглядывая под маятник.
— Немецкая фирма, — сказал он неожиданно высоким тенорком, положив часы на стол.
— Я тоже так думал. Интересного ничего не нашли? Обыкновенные часы?
— Есть дополнительный механизм. Как у будильника.
— Вот, вот, вот!.. — обрадовался майор. — Может быть, вы подробней посмотрите?
— Не знаю. Я первый раз встречаю такие часы, — сказал старик.
Он бесцеремонно отодвинул чернильный прибор в одну сторону, книги и бумаги — в другую. Очистив место на столе, он разложил инструменты на листе чистой бумаги, предупредительно положенном майором, и занялся часами.
Майор и его помощник с любопытством наблюдали за работой.
Наконец мастер поднял голову. Искоса он посмотрел на майора, и на лице у него появилась сдержанная гримаса, словно он раскусил очень кислую клюквину. Это была улыбка. Неторопливо собрал он часы, положил их на бумагу и стал собирать свои инструменты, в беспорядке запихивая их в портфель.
Майор терпеливо ждал.
— Ну, все ясно. Уразумел, — сказал старик.
— Вам ясно, а я пока что в тумане.
Часовщик с недоумением посмотрел на майора, удивляясь, вероятно, технической отсталости человека. У него на глазах он докопался до секрета, разбирал часы, а тот ничего не понял.
— Ничего тут сложного нет, — заговорил он поучительным тоном, каким обычно разговаривают взрослые с детьми, объясняя, как обращаться с подаренной заводной игрушкой. — Что вы видите здесь? Ободок из желтого металла. Если вы внимательно посмотрите на него, то как раз под цифрой двенадцать на этом ободке есть маленький выступ, или шпенек. Он поднимается. Смотрите. — Старик ногтем подковырнул шпенек и поставил его в вертикальное положение. — Теперь за него можно привязать нитку, проволочку или что-нибудь в этом роде. Таким образом, как в будильнике, ободок можно поставить на любой час, и когда стрелка часов подойдет, то… то… они сделают то, что надо. А вообще часы как часы. Штамповка.
Майор давно понял назначение часов, но не перебивал старика.
— Бомба замедленного действия… — сказал он в раздумье.
— Может быть, — согласился старик. — Но действие ее ограничивается двенадцатью часами.
— Или механизм от адской машины.
— Все может быть… Механизм для фотоаппарата, для сигнала, для чего угодно…
— Очень вам благодарен! — спохватился майор, заметив, что мастер встал. — Вы действительно замечательный специалист. Так быстро открыли секрет.
Старик, не слушая похвалу, разыскивал скатившуюся с колен шапку.
— Отвезите Александра Андреевича домой и рассчитайтесь.
— Мне ничего не нужно, — сердито сказал часовщик, нахлобучивая шапку. Не прощаясь и не оглядываясь, он пошел к двери.
Больше заниматься часами не пришлось. Принесли донесение Буракова, и майор решил поехать сам в немецкую колонию, где ночевал однорукий. Прежде чем покинуть кабинет, он подошел к телефону, намереваясь позвонить на Петроградскую сторону. Майор уже положил руку на трубку, чтобы снять ее с рычага, как раздался короткий звонок.
— Слушаю.
— Алло! Кто у телефона? — услышал майор звонкий мальчишеский голос. — Это Мишка Алексеев говорит. Мне надо товарища майора. Срочно надо. Позовите скорей!
— Я у телефона, Миша.
— Это вы? Вот хорошо-то! У меня важное дело. Только вы скажите этому милиционеру, что я вовсе не трепач, а то он не верит. Я ему трубку отдам.
— Дежурный по отделению у аппарата, — раздался через несколько секунд мужской голос.
Майор назвал себя, объяснил, что задержанный ими Алексеев Михаил хорошо ему известен и что если он добивается телефонного разговора, то, значит, у него серьезное дело. После этого попросил передать трубку мальчику.
— Алло! Товарищ майор, вы меня слушаете?
— Да, да. Говори, что у тебя.
— Алло! Я даже не знаю, с чего начать. Надо скорей. Когда я письмо от вас получил… помните, вечером…
— Подожди, — перебил его майор. — На машине ты уехал в Коломяги. Это я знаю. Говори, куда ты попал после того, как однорукий сошел с машины?
От удивления Мишка поперхнулся, закашлялся, но скоро пришел в себя.
— А это… Вы откуда знаете?.. Ну, в общем, я к нему прямо во двор заехал. Сначала он меня боялся, а потом я такую штуку отмочил, что он совсем перестал бояться. Он подумал, что я тоже из ракетчиков. Товарищ майор, он такой вредный! А потом я убежал от него.
— От кого убежал? Кто — он?
— А этот шофер-то.
— Сколько их там?
— Трое. Он сам, потом жена и еще собака Грумик. Здоровая!
— Они заметили, как ты убежал?
— Сначала нет, а теперь-то, наверно, хватились.
— Адрес знаешь?
— Я найду. Я там отметинку сделал.
Расспрашивать о подробностях по телефону было неудобно. Какую «штуку отмочил» Мишка, майор не знал, но чувствовал, что все дело если не испорчено, то крайне осложнено. Но так или иначе, а надо принимать меры, и медлить нельзя.
— Передай трубку дежурному, — сказал он.
Дежурный по отделению, выслушав майора, сразу понял задачу — организовать наблюдение за домом, а в случае чего, и задержать шофера с женой, если они надумают скрыться.
Глава 18
Деревянный дом немца-колониста казался необитаем. Окна были затемнены изнутри и закрыты ставнями снаружи. Ни одной светлой щелки, ни одного звука — ничего, что указывало бы на присутствие внутри людей.
Бураков сидел на скамейке наискосок от дома и прислушивался к шагам дежурной по улице. Он уже два раза предъявлял ночной пропуск — сначала пожилой полной женщине, затем другой, в громадном полушубке. Обе дежурные пытались выяснить, что делает на их улице незнакомый человек, и успокаивались только тогда, когда узнавали, что он представитель пожарной охраны района.
В ясном небе мерцали звезды, словно они ежились от холода.
Бураков утешал себя тем, что к утру он попадет в теплое помещение и отогреется, а на фронте люди мерзнут не меньше и этой надежды не имеют. Чтобы разогнать кровь, Бураков прошелся по улице и остановился около дежурной.
— Замерзли? — спросил он женщину.
— Нет. Я тепло одета.
— Вы давно здесь живете?
— Давно. Отец после революции сюда переехал. Тут женился и все время живет. Я здесь родилась, — охотно ответила дежурная.
— Вы, значит, совсем еще молодая.
— Конечно, молодая. Это, наверно, полушубок меня старит. Он неуклюжий, но зато теплый.
— Вы русская?
— Русская. Почему вы спросили?
— Просто так. Здесь, кажется, немцы живут?
— Да. Много немцев. Раньше здесь была немецкая колония.
— Вы их не боитесь?
— А чего бояться? Мы с ними никаких дел не имеем. Они сами по себе, мы сами по себе. Они живут очень замкнуто и мало кого к себе пускают.
— А вдруг немцы город захватят? Положение очень серьезное.
— Нет, это невозможно… Столько жертв — и неужели не удержим?
— Удержим! Первый натиск отбили.
— Ну вот видите… Первый натиск — самый сильный.
Бураков помолчал, потом спросил:
— Вы работаете?
— Да. На заводе.
— На каком заводе?
— Вы очень любопытный. Здесь, на Выборгской стороне.
— Ну, если это военная тайна… Отец ваш тоже работает?
— Нет. Ушел в ополчение. Два брата на фронте… Все дерутся.
— Значит, вы сейчас одна?
— Мама есть. Она в ночной смене работает.
Бураков затеял беседу с целью получить кое-какие сведения о живущих здесь немцах, но разговор незаметно свернул в сторону.
На горизонте вспыхнули узкие столбы прожекторов.
— Опять, что ли, налет? — проворчал Бураков.
— В наш завод немцы две бомбы сбросили, — сказала девушка и засмеялась. — В ответ на это у нас производительность поднялась.
— Это как в сказке, — заметил Бураков. — В заколдованном войске одному голову срубят — на его место десяток новых встанет.
— Да, — согласилась девушка.
— А как эти… ваши соседи себя чувствуют? — спросил Бураков. — У них ведь сложное положение. С одной стороны, они советские граждане, а с другой — немцы… Наверно, сочувствуют?
— Не знаю. Молчат они…
Столбы прожекторов неожиданно исчезли, и только один с громадной скоростью упал на землю. Казалось, что сейчас донесется свист рассекаемого воздуха и удар от падения.
Раздались гулкие шаги, и темная фигура высокого человека вынырнула из переулка.
Девушка решительно направилась к пешеходу, но Бураков удержал ее за рукав.
— Что вы хотите делать? — спросил он шепотом.
— Пропуск надо спросить, — также шепотом ответила она.
— Стоит ли? А впрочем, спрашивайте.
Дежурная перешла на другую сторону улицы и загородила дорогу высокому человеку.
— Предъявите ночной пропуск!
— Какой там еще пропуск!
— Кто вы такой?
— Пусти-ка… Я тут живу.
— Гражданин, я дежурная и прошу не толкаться! — с достоинством сказала девушка.
— Ну и дежурь на здоровье…
— Вам говорят: предъявите пропуск!
— Не приставай!
Она шла следом за ним, а по другой стороне улицы двигался Бураков, готовый в любую минуту прийти ей на помощь. Голос и фигура нарушителя были ему знакомы. Без сомнения, это был шофер, получивший письмо для однорукого.
— Гражданин, предъявите пропуск, иначе я вас отправлю в милицию! — твердо сказала дежурная.
Шофер остановился.
— Ты? Меня? В милицию? — со смехом переспросил он. — Да как же это ты сделаешь? Я же тебя, как муху, могу одним щелчком… Хочешь?
Он протянул руку, намереваясь щелкнуть ее по носу, но услышал из темноты предостерегающий голос Буракова:
— Эй, ты!.. Без фокусов! А то неприятностей не оберешься! Иди, куда идешь.
Шофер опустил руку и, немного помолчав, дружелюбно пробасил:
— То-то она такая храбрая…
— В чем дело, гражданин? Предъявите пропуск, вам говорят! — настойчиво потребовала девушка.
— Вот пристала! Да я уж дома. Вот он… — С этими словами шофер поднялся на крыльцо и сильно забарабанил в дверь кулаком.
Дежурная потопталась на месте, не зная, как ей поступать дальше, и медленно перешла на другую сторону улицы.
— Послушайте, ведь это… — начала она говорить вполголоса, но Бураков остановил ее жестом.
— Потом…
Они стояли молча, слушая, как шофер постучал еще раз, как в доме что-то скрипнуло и раздалось бормотание.
— Свои. Это я, Семен, — громко ответил шофер. — Петр Иванович у вас? Срочное дело есть. Да открывай ты!..
Слышно было, как звякнул засов, как открылась дверь, затем снова загремел засов, и все стихло.
— Вы сказали «потом»? — спросила шепотом девушка.
— Потом объясню, — сказал Бураков. — Не знаете ли вы где-нибудь поблизости телефона?
— На почте есть телефон.
— Это далеко… Придется в совхоз идти.
— Да, да… В совхозе есть, — торопливо подтвердила девушка.
Она чувствовала в голосе незнакомца едва сдерживаемое волнение.
— Как зовут вас? — неожиданно спросил Бураков.
— Валя.
— Скажите, Валя, вы давно на заводе работаете?.. Вы, случайно, не в партии?
— Я комсомолка, и совсем даже не случайно…
— Тем лучше! — обрадовался он, не обращая внимания на иронию. — Очень важное дело… Я должен пойти позвонить по телефону. Могу я попросить вас посмотреть за домом? Если этот человек выйдет, то мне нужно знать — один он выйдет или с кем-нибудь… Потребуйте у него опять пропуск и посмотрите, кто с ним идет. Это очень важно.
— Пропуск я у них потребую, конечно, раз я дежурная, но я не понимаю…
— Потом… потом я объясню. Могу я на вас положиться, Валя?
— Конечно.
— Я быстро вернусь.
Звонить Буракову не пришлось. В конце улицы зашумела машина, и узкий луч через щели замаскированной фары скользнул по домам. Бураков торопливо вытащил из кармана электрический фонарик, зажег его и замахал из стороны в сторону, на всю ширину руки. Большая крытая машина вроде автобуса ответила отрывистым гудком и скоро остановилась в нескольких шагах от него.
— Что это значит? — спросила девушка.
— Идите теперь на свой пост. Потом расскажу, — отрывисто сказал Бураков и пошел к машине.
Из кабинки вышел плотный высокий человек и приветливо похлопал по плечу Буракова.
— Замерз?
— Уже успел отогреться, товарищ майор. Минут пять тому назад к нему пришел шофер. Тот, что полуторку сюда пригнал.
— Вот как! Значит, мы только-только успели. Который дом?
— Вот этот.
— Не на месте остановились. А что за домом?
— За домом у них крытый двор, сарай, а дальше огород. Огород выходит на ту улицу.
— Сколько их в доме?
— Не могу сказать.
— Надо полагать, что будут сопротивляться.
— Наверно…
— Делаем так: возьми половину людей и оцепи дом сзади и по бокам. Стрелять в крайнем случае и только в ноги.
— Есть!
— Это что за фигура стоит?
— Дежурная из группы самозащиты.
— Отправь-ка ее куда-нибудь в сторонку.
Бураков подошел к девушке, с удивлением наблюдавшей эту сцену, и сухо сказал:
— Валя, я просил вас вернуться на свой пост. Выполняйте!
— Но я…
— Не нужно вопросов. Потом. Выполняйте приказание!
Холодный тон, каким были сказаны эти слова, совершенно обескуражил девушку. Она без возражений вернулась к своему дому. Издали она видела, как из машины вылезли темные фигуры красноармейцев и разошлись в разные стороны. Часть скрылась в переулке, часть расположилась на улице около дома колониста. Минут через десять вернулся Бураков и доложил, что дом окружен.
Глава 19
Когда шофер, споткнувшись о порог, с шумом ввалился в дом, там все спали. Впустившая его старуха, жена хозяина, ворча на позднего гостя и проклиная плохие времена, поставила на стул ночник и ушла за перегородку, не ожидая вопросов.
В доме было тепло. На полу лежала перина. На ней, в сапогах и в одежде, спал человек, которого звали Петром Ивановичем. От первого прикосновения однорукий проснулся и сразу же сунул руку под подушку.
— Это я, Петр Иванович… Семен, — шепотом сказал шофер, присаживаясь на корточки около перины.
Инвалид снова лег.
— Ну что тебе? Водки не хватило?
— Неприятности, Петр Иванович… Что-то очень подозрительное получилось… Мальчишка-то этот, что с письмом к Воронову ходил, сбежал.
— Какой мальчишка? Куда сбежал?
Шофер торопливо рассказал о том, как обнаружил в машине мальчика, как тот прикинулся «своим», поел и, вместо того чтобы лечь спать, куда-то исчез.
— А почему же ты, мудрая голова, решил, что он «свой»?
— Он же мне, Петр Иванович, пароль сказал… все как полагается. Спросил время и насчет покурить, — папиросу… Слово в слово. Я думал, что вы ему объяснили. Письмо опять же носил…
— При чем тут письмо? Я ему ничего не говорил.
Шпион задумался.
Привычное ухо шофера уловило гудки и звук подъехавшей машины, но он не придал этому значения, ожидая, что решит начальник.
— Воронов ему не мог сказать, — проворчал наконец однорукий. — Ты точно разглядел мальчишку? Тот самый, что письмо носил?
— Ну как же, Петр Иваныч… Я его очень даже отлично запомнил.
— Это совершенно случайный мальчик. Я нашел его на улице… И письмо Воронова… совершенно бессмысленное, — рассуждал шепотом инвалид. — Если он сорвал полоску с окна, то это значит — катастрофа… Не могла же она сама по себе сорваться! Если ее сорвала жена, когда вытирала окна… Но тогда бы он написал… Нет, нет… Тут что-то не то…
— Петр Иваныч, можно, я скажу?
— Ну?
— Пакеты в чемодане вы передавали кому-нибудь?
— Никому я их не передавал. Они только у тебя да здесь.
— Вам же их доставили… Помните, вы говорили про человека? Так, может быть, тот человек как-нибудь сообщил… искал подходящих людей…
— Чушь! Тот человек был в городе всего два дня. Он сейчас далеко за фронтом и войдет в Ленинград вместе с армией. С какой стати он будет связываться с мальчишками? Чушь, чушь! Скорей всего, что ты спьяна чего-то напутал.
— Да господи… Петр Иванович… Да я что хотите… землю буду есть… Да неужели я напутал?.. Не такое время, чтобы путать. Я же понимаю, что малейшая оплошность — и амба*… Восемь граммов получайте*. Сознательно иду.
Так они, перешептываясь, сидели на полу и все больше запутывались в своих догадках. Загадочный случай с убежавшим мальчишкой, знавшим пароль, сильно встревожил шпиона.
Привычным ухом шофер снова уловил знакомые звуки за стеной дома. Вот водитель, прогревая мотор, включил скорость, машина пошла и остановилась. Водитель переключил на другую скорость… снова переключил… Машина разворачивалась, и где-то совсем близко.
— Что ты слушаешь?
— Машина, Петр Иванович.
— Ну что «машина»?
— Стояла около дома, а сейчас отошла.
Раздался сильный стук в дверь. Оба вскочили на ноги и с тревогой переглянулись.
— Кого там еще принесло? — недовольным тоном спросила из-за перегородки старуха.
— Сейчас узнаем…
Однорукий, осторожно ступая, чтобы не скрипнула половица, вышел в сени, но, прежде чем открыть дверь, посмотрел в щель почтового ящика, специально для этого устроенную и закрывавшуюся откидной планкой изнутри. Глаза, привыкшие к темноте, ясно разглядели гостей. На крыльце стояли три темные мужские фигуры, и между ними внизу виднелись головы красноармейцев.
Все объяснилось: шум подъехавшей машины, и побег загадочного мальчишки, и сорванная полоска в окне, и странное письмо, написанное под диктовку. Так же бесшумно однорукий вернулся назад и, плотно закрыв за собой дверь, сказал:
— Облава! Одевайтесь!
В комнате направо мужской голос крякнул и выругался.
Стук повторился.
Зажгли свет, и все обитатели дома, одеваясь на ходу, собрались вместе. Их было пятеро: хозяин дома, обрусевший немец, с женой и сыном, и двое гостей. Мужчины с угрюмыми, помятыми после сна лицами, с горевшими решительностью глазами, готовые на все, хмуро смотрели на шпиона. Старуха безучастно сидела около обеденного стола.
Снова раздался настойчивый стук.
— Надо выиграть время. Сходите, Матильда Вильгельмовна, спросите, кто там, и скажите, что мужа дома нет.
Старуха послушно направилась в сени.
— Кто там?
— Откройте, гражданка… как вас?.. Матильда Вильгельмовна.
— А кто вы такой?
— Неужели по голосу не узнали? Это я, участковый инспектор.
— А что вы желаете?
— Дело есть. Откройте!
— Приходите лучше утром. Мужа дома нет.
— Откройте, Матильда Вильгельмовна! Важное дело.
— Я буду разбудить сына, пускай он вам открывает. Подождите несколько минут.
Когда старуха вернулась в комнату, однорукий и все остальные осматривали пистолеты.
— Собирайтесь. Нужно уходить.
— Я никуда не пойду, — твердо заявила старуха.
Шпион прищурился и посмотрел на нее долгим холодным взглядом, но, зная характер этой женщины, спорить не стал.
— Ваше дело, Матильда Вильгельмовна. А мы уйдем, пока время есть.
— Вы мужчины, — равнодушно пробормотала старуха и скрылась за перегородкой.
— Но вы им двери не открывайте. Пускай ломают, — вдогонку сказал ей однорукий.
Он направился в сени. За ним гуськом вышли остальные. Они осторожно спустились во двор, открыли двери хлева, где стояла корова и несколько овец. Это был единственный путь — пролезть через узкое окно и выйти на соседнюю глухую улицу.
— Карл, а где у тебя спрятаны чемоданы? — вполголоса спросил хозяина шпион. — Те, что приносил твой сын?
— Они в подполье, между бочками. Их нужно взять?
— Нет. Вынимайте пока раму из окна, а я с Семеном вернусь в дом на несколько минут. Постарайтесь без шума… Пойдем, Семен.
Шпион с шофером вернулись в дом, около плиты откинули тяжелую дверцу и с лампой-ночником спустились в подпол. Здесь в закромах лежали картошка и овощи, на полках стояли банки всевозможной величины, на земляном утрамбованном полу — бочки с квашеной капустой. Между бочками они сразу нашли три чемодана заграничной работы.
— Свети, — приказал однорукий, вытащив один из чемоданов на середину.
Шофер уже знал назначение плотных серых пакетов, хранившихся в этих чемоданах, и с удивлением следил за действиями своего начальника. Однорукий достал черные карманные, с золотым ободком, часы и внимательно посмотрел на шофера.
— Сейчас четыре часа. Пока они сломают дверь, пройдет полчаса. Затем начнется обыск. Ну, скажем, еще полчаса… Достаточно. Значит, в пять часов — самое подходящее время. — С этими словами он поднял выступ на ободке и перевел его на пять часов, затем осторожно открыл чемодан. В сером пакете сверху было круглое углубление, как раз для часов, закрытое планкой. Шпион осторожно отвел планку, вложил часы циферблатом вниз в это углубление и снова перевел планку, которая закрыла и прижала часы.
— Значит, в пять часов к этому дому близко подходить не рекомендуется! — усмехнувшись, сказал он. — Что делать? Приходится расходовать не по назначению. Куда их спрячем? Давай-ка закопаем в картошку.
Они оба принялись разгребать картошку, и когда образовалась яма, однорукий поставил в нее чемодан.
— А эти? — поинтересовался шофер.
— И эти сюда. Рядышком. Ставь по бокам.
— Не много ли, Петр Иванович? — с тревогой спросил шофер. — Весь квартал ведь разнесет!
— Ничего. Умнее будут. Пускай наши масштабы узнают. Ставь, ставь, не стесняйся!
Шофер осторожно поставил оба чемодана рядом с заряженным.
— А теперь заваливай картошкой, — сказал однорукий. — Не бойся! Смелей заваливай! От сотрясения не взорвется.
В это время над головой раздался глухой стук.
— Что вы там нашли? — спросила старуха, заглядывая через открытый люк в подпол.
— Не нашли, а спрятали, Матильда Вильгельмовна. Клад спрятали. Вернемся — половину вам отдадим, — весело сказал однорукий, загораживая собой работающего шофера.
— Не разбейте банки.
— Нет, нет. Все будет цело.
— Вы слышали?.. Они опять стучат.
— Пускай стучат. Пойдите успокойте их, а мы уйдем.
Голова старухи скрылась. Однорукий вернулся к шоферу. Убедившись, что картошка закрыла чемоданы и лежит ровно, он передал ему лампу.
— Пойдем, Семен.
Они быстро вылезли наверх, закрыли подпол и тихо вышли из дома.
— Я не могу вас пустить, — сердито говорила старуха через двери стоявшим на крыльце. — Приходите утром, когда будет светло.
— У меня срочное дело. Откройте лучше, Матильда Вильгельмовна! Иначе я прикажу сломать двери.
— Как — сломать? Разве вы грабители, чтобы ломать?
— Откройте, вам говорят! — кипятился участковый инспектор. — Вот упрямая старуха! Я пришел с проверкой. Понимаешь ты русский язык?
— Я не желаю больше разговаривать с грубияном, — сказала старая немка и ушла в дом.
Взглянув на майора, участковый беспомощно развел руками.
— Ломайте! — шепотом приказал майор.
С первыми ударами в дверь сухо щелкнули выстрелы где-то сзади дома и донеслись крики.
— Вот они куда направились, — спокойно сказал майор.
— Товарищ майор, разрешите, я побегу туда, — попросился Бураков и, не дожидаясь ответа, спрыгнул с крыльца.
— Стрелять только в ноги! — крикнул ему вдогонку майор. — Ну, что ж вы остановились? Ломайте!
Дверь затрещала под напором двух красноармейцев, но не открылась.
— Нет, так не сломать. Нужен инструмент. Разрешите, я сбегаю за ломиком? — спросил участковый.
Снова за домом затрещал автомат и в ответ ему — одиночные пистолетные выстрелы. Майор оставил красноармейцев на крыльце и быстро пошел в переулок, к месту перестрелки.
Глава 20
Машина была спрятана во дворе дома, где жила Валя. Девушка сидела на скамейке рядом с шофером и шепотом рассказывала ему о памятном дне 22 июня, думая совершенно о другом.
Девушка замолчала, когда раздался первый стук в дверь колониста.
— Скажите, — не выдержав, спросила она, — товарищ, который до вас дежурил здесь, правда пожарный инспектор?
— Это уж его частное дело, — добродушно ответил шофер, затянувшись папиросой. — Если говорит — пожарный, значит, пожарный. Ему лучше знать.
Удары в дверь гулко разносились в ночной тишине улицы. Девушка тревожно прислушивалась к ночным шорохам. Ей казалось, что где-то крадутся невидимые враги, перешептываются, лязгают затворами.
Выстрелы заставили девушку вскочить с места.
— Вы слышали?
— Стреляют. Вот сейчас из автомата прошили. А это из винтовки… Опять очередь из автомата, — невозмутимо пояснял шофер.
— Могут быть раненые?
— Все может быть.
— Так чего вы сидите? Идите помогайте. Я бы на вашем месте давно там была.
— Нет. У нас так не полагается. Каждый имеет свое назначение. Мое дело — около машины.
Мучительно тянулись минуты. Даже во время первых воздушных тревог Валя так не волновалась. При каждом шорохе она вздрагивала, готовая броситься на помощь. Когда до слуха донеслись удары и треск сломанной двери, она сердито дернула за рукав соседа.
— Ну что вы сидите? Живой же вы человек, на самом деле! Вы, наверно, там нужны.
— А если нужен, позовут.
Замелькали электрические фонарики, и из переулка вышли несколько человек. Впереди шел Бураков, освещая дорогу.
— Валя, вы здесь? — крикнул он в темноту.
— Да, да. Я здесь…
— Тут надо перевязочку сделать. Нельзя ли у вас в доме?
— Конечно, конечно. Идите.
Она торопливо ушла в дом и зажгла свет.
Топая тяжелыми сапогами, с шумом ввалилась группа взбудораженных борьбой мужчин, щурясь от яркого света. В комнате сразу стало неуютно, холодно и тесно.
— Бинты у меня есть, — взволнованно сказала девушка, мельком взглянув на арестованных.
— Не надо бинтов. Пакеты есть…
Бураков бросил на стол несколько индивидуальных пакетов, взглянул на Валю и залюбовался. С ярким румянцем на щеках от холода и волнения, она была очень красива.
— Так это… надо разорвать. Там есть подушечки и все такое, — спохватившись, сказал он, разрывая второй пакет.
— Я знаю. Дайте я сама.
Легко раненного в плечо красноармейца перевязали быстро, но с великаном шофером пришлось повозиться. Пуля застряла в правой ноге, из раны сильно текла кровь. Его положили на диван. Разрезали и сняли сапог. Когда нашли рану и наложили повязку, Бураков заметил, что диван, пол, сама Валя и все кругом перемазано кровью.
— Смотрите, что натворили!.. Не стоит он ваших забот.
— Может быть, чаю согреть? — сказала девушка.
— Ничего не надо. Сейчас мы уедем.
Наступило неловкое молчание. Валя посмотрела на задержанных, стоявших кучкой в углу, около печки. Двоих она знала — старика немца с сыном, а третьего, однорукого, видела первый раз. Немцы стояли неподвижно, понурив головы. Инвалид нервно крутил пуговицу, независимо и гордо поглядывая по сторонам. Когда Валя встретила его взгляд, он даже чуть улыбнулся ей.
— Вы меня сегодня хотели отправить в милицию, барышня, а получилось хуже, — вдруг пробасил раненый шофер.
— Я? Когда?
— Неужели забыли? Пропуск ночной спрашивали…
— Прекратить разговоры! — перебил его Бураков.
— Терпи, Семен, атаманом будешь, — сказал однорукий.
— Я терплю, Петр Иванович.
— Сейчас мы с тобой в санаторий поедем.
— Отведите его в машину. Здесь, я вижу, ему не нравится, — сказал Бураков.
Сержант с автоматом подошел к инвалиду.
— Ну-ка, атаман, слышал приказ? Пойдем.
Однорукий, пожав плечами, направился к двери. За окном послышался голос майора. Бураков выскочил во двор. Майор стоял около машины с немкой-старухой, одетой в шубу. Конвой подвел к нему однорукого.
— Кажется, Петр Иванович? — спросил майор, осветив фонариком шпиона.
— Угадали. Я Петр Иванович.
— Я его в машину отправил, товарищ майор. Переговариваться начал, — сказал подбежавший Бураков.
Старухе помогли залезть в кузов, затем предложили подняться туда и шпиону.
— Скоро мы поедем? — спросил из машины однорукий.
— Ваши все здесь? — не отвечая на вопрос, спросил майор. — Никого там больше не осталось?
— Не знаю, — ответил шпион.
— Может быть, где-нибудь на сеновале задержались?
— Чего им задерживаться? — мрачно сказал шпион. — А впрочем, останьтесь, поищите. Но только нас отправляйте. Холодно, и спать хочется.
— Хорошо, хорошо. Будет исполнено, — в тон ему ответил майор и, повернувшись к конвою, вполголоса сказал: — Слышали, что за гусь? Смотрите внимательней! Ему терять нечего.
— Не беспокойтесь, товарищ майор, — тихо ответил сержант. — Не уйдет.
Майор повернулся к дому, вошел в освещенную комнату.
Раненый красноармеец сделал попытку подняться ему навстречу.
— Сиди, сиди, Антипов, — сказал майор, усаживая его обратно на стул. — Крови много потерял?
— Я полнокровный, товарищ майор.
— Ну смотри, — проворчал майор и перешел к лежавшему на диване шоферу.
На бледном лице раненого лихорадочно горели злые глаза.
— Что смотришь, начальник? Скоро добавишь восемь граммов. Надо было сразу. Зачем второй патрон портить?
— Эх, как ты боишься патрона-то!.. Надо было раньше об этом подумать, — сказал майор.
Громыхая коваными сапогами, шумно вбежал красноармеец и остановился на пороге, еле переводя дух. Майор посмотрел на запыхавшегося бойца и сейчас же перевел взгляд на арестованных. Немцы стояли по-прежнему, безразличные ко всему, а шофер с напряжением ждал, что скажет посыльный.
Майор сделал ему знак выйти на улицу.
— Что случилось?
— Сержант за вами послал, товарищ майор. Говорит, срочно нужны.
Дом колониста был по-прежнему оцеплен, а внутри шел обыск. Чекисты добросовестно перетряхивали тряпки, листали книги, переставляли мебель.
— Где сержант? — спросил майор, входя в комнату.
— Он в подполе… вот здесь.
Майор спустился вниз и застал сержанта за странным занятием. Опустившись на колени около бочки, он выслушивал ее, как врач больного, плотно прижимаясь к ней ухом.
— Что случилось, Замятин?
— Часы… — сказал сержант, поднимая палец кверху.
Майор наклонился к бочке и, затаив дыхание, прислушался. Действительно, еле слышно тикали часы.
— Слышите?
— Слышу. Но они не здесь. Не в бочке.
— Я с ног сбился… и туда и сюда. Тикают где-то, проклятые, а понять не могу.
— Надо искать.
Они стали переходить с места на место, останавливаясь и прислушиваясь.
— Здесь. Где-то здесь, — сказал наконец майор, присев на корточки около закрома с картошкой.
Сержант перешел к нему.
— Точно. Тут.
Начали разгребать картошку и сразу обнаружили три тяжелых чемодана заграничной работы. В одном из них тикали часы. Майор осторожно открыл чемодан.
— Что за багаж? — с удивлением пробормотал сержант, освещая лежавший внутри серый плоский пакет, размером как раз по чемодану.
— Этот багаж я давно ищу. Свети, свети, Замятин, а то как бы он не улетел наверх… — говорил майор, разглядывая пакет. — Вот этим кружочком они и закрыты. Ну, господи благослови, как говорится.
Он отодвинул кружок, под которым лежали часы.
— Пронесло пока что… Теперь надо их вынуть. Не привязаны ли они, черт их подери… Держись за воздух, Замятин.
Он осторожно приподнял сначала один край часов, затем другой, наконец решился и вынул их из углубления.
— Ну вот мы и живы с тобой, — сказал майор, вздохнув с облегчением.
— Хорошие часики! — простодушно заметил сержант.
— Да. Эти часики мы потом подарим тебе, мой дорогой, на память. Не найди ты их сейчас… Вот видишь этот шпенек? Он стоит на пяти. Значит, в пять часов этот домик со всеми потрохами должен был взлететь на воздух.
— Бомба, товарищ майор? — шепотом спросил сержант.
— Да. Двадцать минут нас отделяло от того света…
Майор вдруг замолчал, невидящими глазами глядя в лицо сержанта. Замятин смутился, вытер нос рукавом.
— Замазался, наверно, я, товарищ майор…
Майор, казалось, не слышал его слов.
— Так. Сейчас без двадцати минут пять, — как бы очнувшись, сказал майор своим обычным тоном, взглянув на часы. — Времени у нас хватит. Товарищ Замятин, никому ни слова об адской машине. Сейчас вы возьмете двух бойцов и приведете сюда арестованного, однорукого инвалида. Видели его?
— Как же. До сих пор бок саднит, как он лягнул, когда мы навалились.
— Приведете сюда, а сами встанете у дверей снаружи. Я его допрошу. Здесь допрошу. Понятно вам?
— Понятно.
— С арестованным ни одного слова. Давайте быстро.
Когда они поднялись наверх и сержант, приказав двум бойцам следовать за собой, вышел из дома, майор прибрал на столе, достал из буфета хлеб, масло, открыл захваченную из подпола банку с маринованными грибами и приготовился встретить гостя.
Глава 21
Поимка шпиона совсем не означала, что он немедленно сознается в своих преступлениях. Майор и не рассчитывал на это. Наоборот, он готовился к напряженной психологической борьбе. Теперь у него в голове сложился новый план, настолько увлекательный, что стоило попробовать.
Шпион уверенно вошел в комнату и насмешливо уставился на майора.
— Товарищ майор, по вашему приказанию… — начал докладывать сержант.
— Хорошо. Оставьте нас вдвоем.
Сержант откозырял, сделал знак конвоирам и вышел вместе с ними.
— Садитесь, Петр Иванович, — любезно предложил майор, указывая на стул.
— Почему вы нас не отправляете?
— Скоро отправлю. Вызвал санитарную машину за ранеными. Ваш друг неважно себя чувствует. Садитесь, поговорим. Время у нас есть.
— А сколько сейчас времени?
— Без четверти пять, — сказал майор, взглянув на свои часы.
Однорукий сердито посмотрел на вещи, в беспорядке разбросанные кругом, и криво усмехнулся:
— Что вам дал обыск? Нашли что-нибудь?
— Я и не рассчитывал что-нибудь найти у такого практика… Да вы присядьте.
Однорукий неохотно сел на предложенный ему стул.
— Хотите поесть? Я вас рано поднял, наверно, и позавтракать не успели.
— Зачем вы привели меня сюда?
— Имею несколько вопросов.
— Я не буду отвечать здесь. Везите куда следует, там и поговорим.
— Это само собой, но мне, знаете ли, очень хотелось познакомиться с вами скорей. Много о вас я слышал. Человек вы умный, сами понимаете, что карта ваша бита, так я рассчитываю на вашу полную откровенность.
— Нет. Отправляйте в тюрьму, а там будет видно.
— Чего вы так в тюрьму торопитесь? Успеете.
Шпион посмотрел на него долгим холодным взглядом, видимо рассчитывая минуты.
«Что, если он скажет об адской машине?» — мелькнуло в голове майора.
— А у вас, я вижу, кошки на сердце скребут, — злорадно сказал он и усмехнулся.
— Почему кошки?
— Трусите. И пальцы дрожат… Да, спета ваша песенка, Петр Иванович.
Эти слова и тон, каким они были сказаны, больно хлестнули по самолюбию шпиона. Он откинулся на спинку стула и высокомерно взглянул на майора.
— Вы хотите от меня откровенности? Пожалуйста. Скажу откровенно, что вы глупы как пробка.
Майор расхохотался.
— Неужели я таким выгляжу? Раньше мне говорили другое… Но все-таки как же это случилось, что я вас поймал? Вы умны, а я глуп, и вдруг…
— Что ж, повезло вам.
— Ах, вот в чем дело!
— Да, но только ненадолго.
— Неужели рассчитываете убежать?
— Эх… убежать! — сказал шпион.
Он сжал руку в кулак так, что захрустели суставы, и этим немного успокоил себя.
— Трусите, трусите, — со смехом сказал опять майор. — Я вашу натуру немного знаю. «Молодец против овец»… Слышали такую пословицу?
Не стоило больше дразнить его. Однорукий засунул руку в карман и слегка покачивался на стуле. Он не слушал майора. О чем он думал? Что за борьба происходила в его душе? Угадать было трудно.
Драгоценные минуты уходили бесполезно. Майор уже решил, что все потеряно, план его провалился, как вдруг инвалид вздрогнул и, подняв мутные глаза, хрипло спросил:
— Что вы хотите от меня?
— Система вашей работы — раз, ваши соучастники — два, ваши задания, кроме ракет, — три… Ну и пока хватит.
— Сколько времени?
— Без восьми минут пять часов.
— Уже без восьми… — откашлявшись, горько заговорил шпион. — Самое неумолимое в жизни — это время. — Он неожиданно встал и запел: — «Что час, то короче к могиле наш путь». Такая песня была в дни моей молодости, — пояснил он. — Теперь только я понял эти слова. Нет. Я не боюсь смерти. Я знал, куда иду и зачем иду. Обидно только, что плоды будут пожинать другие. Не завтра — послезавтра Ленинград падет, и в этом есть и моя заслуга. Я ждал этой минуты давно. Я готовился к ней.
— Выпейте воды.
Однорукий вытер пену, выступившую у него на губах, выпил залпом предложенную воду и безумными глазами посмотрел на майора. Лицо его было бледно, и верхняя губа чуть подергивалась.
— Сколько времени? А впрочем, не надо, не говорите. Вы справедливо сказали: моя карта бита. Да, бита, только не вами. У вас еще нос не дорос, чтобы меня обвести вокруг пальца. И сейчас вы это узнаете. Да, да, сейчас, скоро…
— Ближе к делу, — сухо заметил майор.
— Ближе к делу? Извольте. Я вам скажу. Все-все… Но предупреждаю, что вы не воспользуетесь этими показаниями. Не понимаете? Не верите мне? А я говорю правду, сущую правду. Этого вы ведь и хотели от меня? Так вот: в нашей игре мы оба проиграли. Итак, система? Моя система — это круги. Я прибыл в Ленинград и окружаю себя людьми: Семен, эти немцы — хозяева дома…
— Воронов с племянником, — подсказал майор.
— Ага… Вы уже пронюхали? Да, Воронов.
— А еще?
— Записывайте, гражданин следователь. Фрост из Электротока, Шварцер из Петрорайгужа, — начал он торопливо перечислять фамилии предателей, давая им хлесткие циничные характеристики, указывая адреса и приметы.
— Записывайте. Это мой круг. Эти люди общаются со мной и больше никого не знают. Друг с другом они почти незнакомы. Кроме меня есть в Ленинграде другие круги, в центре их — другие люди, но я о них ничего не знаю.
— Кто же руководит вами?
— Его здесь нет. Он за линией фронта и приедет сюда вместе с германской армией.
— Каким путем вас снабжают?
— Самолетом.
— Где сбрасывают груз?
— На Всеволожской*, на совхозном поле.
— Есть определенный день?
— Мы вызываем самолет по радио.
— Где находится приемник?
— У Семена на чердаке. Там же спрятаны боеприпасы. Пишите скорей. Что вы еще хотите знать? Что я задушил свою собственную дочь, что я пытал ваших людей…
— Об этом — в другой раз. Кроме ракет «зеленые цепочки» какие у вас еще были задания?
— Откуда вы знаете о «зеленых цепочках»?
— Отвечайте.
— Да, были… Литейный мост мы взорвем в день штурма и отрежем отход… Мы собираем военные сведения и по радио передаем в штаб разведки. Составляем списки… Вам хочется иметь шифр? Да? Он у Шварцера, о котором я говорил, спрятан в несгораемом шкафу вместе с советскими документами. Мы уже начинаем путать свое с вашим… Скоро все будет наше.
— Почему вы убили вашего сообщника у Сиверской?
— Это вам тоже известно? Извольте, скажу. Ненадежен. Завербован был глупо и только под давлением страха согласился работать на нас. Я боялся, что в Ленинграде он передумает, зайдет к вам и продаст.
— Кто тот человек в военной форме, которому вы передали чемоданы на Сытном рынке?
— Э-э!.. Да вы действительно знаете меня. Старший сын этого немца.
— Все, что вы сказали, правда?
— Да. Сегодня я первый раз в жизни говорю правду, и то только потому, что перед лицом смерти не лгут.
— Вы сильно облегчили мне работу.
— Не радуйтесь. Все это вам ни к чему. Остались уже секунды. Устал… Скажите, сколько времени?
Майор посмотрел на осунувшееся лицо врага и сказал, отчеканивая каждое слово:
— Сейчас ровно пять минут шестого.
— Что? Чушь… У вас часы спешат.
— Сейчас проверю по другим, — невозмутимо сказал майор и, вынув из кармана другие часы, протянул их однорукому. — Убедитесь. На этих тоже пять минут шестого.
Шпион посмотрел на часы, потом на следователя, снова на часы и снова на следователя. На его лице появилась болезненная улыбка.
— Это мои часы?
— Да. Я нашел их в картошке.
— Вы — сам сатана!.. Да, моя карта бита…
Он долго сидел, опустив голову на грудь, и тяжело дышал. Затем медленно поднялся и, покачнувшись, ухватился рукой за спинку стула.
— Если бы вы знали, что пережил я… — с трудом произнес он. — Нет, нельзя умирать несколько раз… Я еще жив!
С этими словами он взмахнул стулом и что было силы бросил его в следователя. Удар пришелся в стену. Майор, понимая состояние врага, был готов к любой неожиданности.
— Замятин! — крикнул он, отскочив в сторону.
Однорукий, оскалив зубы, приготовился к прыжку.
— Стреляю! — резко предупредил майор, вскинув пистолет.
— Стреляй!.. Я покойник! — закричал шпион и кинулся на майора.
В это время в комнату вбежали Замятин и двое красноармейцев. Они с трудом повалили его на пол. Однорукий бился в каком-то бешеном остервенении, выкрикивая непонятные слова.
— Держите его крепче. Это припадок, — сказал майор, пряча пистолет в кобуру.
Несколько минут однорукий продолжал корчиться, затем, обессиленный, затих, весь как-то обмяк и только изредка вздрагивал. Ему расстегнули ворот, дали воды.
— Оставьте его теперь, — приказал майор, когда шпион начал ровно дышать. — Он уснет.
Сон продолжался недолго. Открыв глаза, шпион с недоумением посмотрел вокруг себя и встал как ни в чем не бывало.
— Кажется, у меня был припадок. Плохо… Я считал, что вылечился до конца. Последний припадок у меня был, если не ошибаюсь, в тысяча девятьсот двадцать девятом году.
— Где вы лечились? — спросил обычным тоном майор.
— За границей. Вылечил меня известный германский профессор, и, между прочим, еврей.
— Вам нужно опять к нему обратиться.
— Слушаюсь. В первый же день, как только попаду на тот свет, разыщу непременно. Пускай лечит.
Майор нахмурился и, пристально посмотрев на шпиона, спросил:
— Вы в состоянии идти?
— Да. Куда угодно.
— Товарищ Замятин, перенесите чемоданы в машину, а мы уведем арестованного.
Глава 22
Поздно ночью, во время третьей воздушной тревоги, пришли на подмогу моряки, расквартированные где-то на Карповке*. Узнав, что в подвале засыпаны люди, они сменили уставших дружинников.
— Полундра! — выкрикивали два коренастых моряка, переваливая громадную глыбу сцементированных кирпичей.
— А ну, корешок, еще раз… взяли!
Глыба рухнула. Работали без лопат — руками, разбрасывая кирпичи в разные стороны, не обращая внимания на зенитную стрельбу, сыпавшиеся кругом осколки. Под утро добрались до стенки подвала и взялись за ломы. Потные, грязные, в одних тельняшках, они без устали дробили, выворачивали камень, крепко спаянный и слежавшийся от времени.
— Полундра!
Это слово услышали в подвале.
— Краснофлотцы! — крикнул Степка. — Так моряки кричат.
Положение засыпанных было невыносимым. Они уже давно стояли на помосте по колено в холодной воде, а вода все продолжала прибывать. Дышать с каждым часом становилось трудней. Изнурительно-тяжелый, спертый воздух отнимал последние силы. Ноги онемели и, казалось, вот-вот подломятся.
В этот момент булькнули и зашумели падающие в воду камни. Через боковую стену подвала пробился ослепительный луч солнечного света.
— Есть! — крикнул кто-то за стеной.
В ответ ему вырвался радостный крик засыпанных.
Кто-то сказал:
— Спокойно, товарищи. Оставайтесь на месте: вода глубокая.
Камни сыпались от могучих ударов лома, и отверстие расширялось. Наконец в окно просунулась голова, закрыв собой свет.
— Живые?
— Да, да, живые! Только тут много воды.
— Вода? Это по нашей части… Темновато у вас. А сколько воды-то?
— Метра полтора.
— Значит, по горло. Ну, кто первый? Подходи — вытяну.
— Нельзя… — послышался голос. — Я боюсь, что мы не дойдем. Тут есть очень слабые. Могут утонуть…
— Понятно. Сейчас сообразим. Далеко до вас?
— Метров десять.
— Есть метров десять. Сейчас.
Моряк вылез. В пробоину снова ворвался свет, а через несколько минут моряк спустился в подвал на веревке.
— Трави, трави. Еще… Вот это ванна!.. Есть! Стою на полу. Отпускай теперь веревку.
Веревка ослабла. По горло в воде, он побрел к помосту.
Веревку закрепили за столб, в подвал спустились еще трое моряков и начали вытаскивать еле живых от пережитого ужаса и страданий людей. Перебираясь руками по веревке, поддерживаемые моряками, переходили они от помоста к пролому в стене, и тут их подсаживали наверх, передавая стоявшим снаружи.
Степка выбрался одним из первых. Щурясь от яркого света, он посмотрел на хмурых, молчаливо стоявших кругом людей и улыбнулся во весь рот.
— Эй, доктор! Принимай молодого человека! — крикнул моряк, помогая Степке выбраться из воронки.
Женщина в белом халате поверх пальто затормошила Степку:
— Ранен? Где-нибудь болит?
— Нет, — сказал Степка все с той же улыбкой. — Холодно только.
Какой-то человек накинул ему на плечи пальто, а женщина сунула в руки теплую эмалированную кружку. Степка с наслаждением глотнул горячего кофе.
— Ты здесь и живешь? — спросила женщина. — Пойдем, я тебя провожу.
Последние часы, проведенные в подвале, страх, страдания притупили все чувства и мысли, а радость спасения захватила мальчика целиком. Он забыл о том, как и зачем попал на Геслеровский.
Предложение женщины вернуло Степку к мысли о вчерашнем вечере и о ракетчице. Она находилась еще в подвале и, возможно, была жива.
— Нет, я подожду. Там у меня тетенька знакомая. Мы вместе пойдем, — отклонил предложение Степка и полез на груды кирпичей, где стояли люди.
Ему уступили место. Степка занял удобную позицию, откуда был виден пролом и вся работа по спасению.
Вытащили старика; мокрый, худой, со слипшимися волосами, он походил на безумного. Вслед за ним подняли женщину, за ней другую, третью, но ракетчицы между ними не было. Степка начал беспокоиться. Где же она? Неужели утонула? Перед его глазами разыгрывались потрясающие сцены: старуха мать, стоявшая на куче кирпича, вдруг с криком бросилась к спасенной дочери; ребенок, которого вынес наверх какой-то мужчина, нашел наверху отца, и на его вопрос: «А где мама?» — ответил: «Там», а через минуту, когда вытащили чужую женщину, от нее узнали, что его мать осталась «там» навсегда. Но ракетчицы не было.
Прошел час. Машины «Скорой помощи» увезли около тридцати человек. Степка потерял всякую надежду, но не уходил. Он был почему-то уверен, что мужчина, у которого остался его фонарик, вылезет последним. Так оно и вышло, но, прежде чем он вылез, моряки вытащили трех женщин, потерявших сознание. Между ними оказалась ракетчица. Как только Степка увидел ее, он вернул пальто рядом стоявшей женщине и, шатаясь от слабости, пошел следом за носилками к машине «Скорой помощи».
— Ну а ты что? — спросил Степку врач.
— Можно мне с вами? Это моя знакомая.
— Ты бы лучше домой шел, паренек. Замерз ведь. Завтра придешь навестить.
— А куда вы ее повезете?
— В больницу Эрисмана*. Знаешь?
— Знаю.
Когда машины уже уехали, Степка спохватился, что он даже в лицо-то не очень хорошо знает ракетчицу, не говоря уж об ее фамилии. Но было поздно.
— Ну, молодой друг, — услышал он сзади себя знакомый голос, — вот твой фонарик. Мы с тобой, кажется, благополучнее всех отделались, а если не заболеем, то совсем будет хорошо. Пойдем ко мне лечиться за компанию. Затопят нам ванну, прогреемся и завалимся спать, и плевать мы хотим на немцев!.. Идем. Ты вообще молодец! Держался геройски, не хныкал.
Степке польстила эта похвала. Он согласился пойти в гости к новому другу, и они быстро зашагали к Большому проспекту.
Час был ранний, и солнце освещало только трубы и крыши домов. Однако на улице было много торопившихся на работу пешеходов. Они с удивлением провожали взглядом до плеч мокрого мужчину и такого же мокрого мальчика, который вприпрыжку бежал рядом с ним.
— Как вас зовут, дяденька? — спросил Степка.
— Зовут меня Николай Васильевич. А тебя?
— Меня Степкой.
— Ну а по отчеству?
— Григорьевич.
— Степан Григорьевич. Так. Между прочим, ты ведь давно выбрался из подвала, Степан Григорьевич. Кого ты ждал?
— А я вас ждал, Николай Васильевич.
— Меня? — удивился мужчина. — А!.. Фонарик!
— Нет. Фонарик мне не жалко. Возьмите, если надо. — Степка не хотел говорить, кого он ждал на самом деле.
В квартире Николая Васильевича жила его старуха мать и сестра. Жена и двое детей, как он объяснил, были отправлены к родным на восток. Женщины еще спали, когда они позвонили.
— Ну, мама, встречай гостей.
— Где ты пропадаешь целыми ночами? — начала было добродушно ворчать старуха.
— Не ворчи. Мы из могилы вылезли. Чудом остались живы.
— Боже мой! Мокрые…
— Всю ночь на ногах в воде простояли. Если не заболеем, то это будет вторым чудом.
Николай Васильевич коротко рассказал, где они пробыли всю ночь, и женщины захлопотали. Старуха принесла два теплых пушистых халата, заставила Степку раздеться и закутаться в халат, пока топилась ванна. Поминутно вытирая слезы и всхлипывая, она принесла по просьбе сына графин водки, кусок сала и каких-то лепешек.
— Степан Григорьевич, посмотри на нее. Почему она плачет? Все кончилось благополучно, мы живы, а она плачет. — Он налил водки себе и полрюмки гостю. — За наше знакомство. Это тебе как лекарство. Пей смело.
Степка усмехнулся и выпил залпом, как это делал отец, но мгновенно вскочил со стула и замахал руками. Ему показалось, что он хватил какой-то удушливый газ, как это было с ним однажды в камере окуривания*.
— Не в то горло попало! — смеясь, сказал Николай Васильевич.
Минуты через две Степка отдышался. Он чувствовал теперь, как по всему телу разливается теплота и слабеют суставы. Глаза слипались, а уши словно ватой заложило.
— Николай Васильевич, а вы где работаете? — спросил мальчик.
— Я, милый мой, механиком работаю на большом судне. Подожди, кончится война, возьму тебя к себе, и пойдем колесить по земному шару. Ты бы хотел стать моряком?
— Мишка хочет моряком записаться.
— Какой Мишка?
— Мишка Алексеев. Я приведу его как-нибудь.
— Ну что ж, приведи. Если он вроде тебя, возьму…
— Он лучше, чем я. Он у нас главный начальник… — Степка запнулся, сообразив, что выбалтывает секрет.
Ванна у Николая Васильевича была большая, широкая. Они залезли оба, головами в разные стороны, и долго сидели в горячей воде. Все лицо у Степки покрылось крупными каплями пота, он разомлел, распарился и незаметно уснул.
Глава 23
Уже небо посветлело, когда майор уехал с арестованными. «Круг однорукого» оказался разомкнутым, и нужно было действовать без промедления, пока у врагов не появилось подозрений.
Бураков проводил майора и вернулся в дом попрощаться с хозяйкой.
— Валя, я должен идти, — с грустью сказал он, усаживаясь на стул. — Много работы. Большое вам спасибо…
— К чему благодарности? — перебила она. — Я вас, скорей, должна благодарить. Я себя чувствовала сегодня на передовой линии. Вообще я сегодня многое поняла, чему раньше не придавала значения. Скажите, они очень опасные люди?
— Да. Один какой-нибудь… вот, например, этот однорукий, сто́ит эскадрильи бомбардировщиков.
— У вас очень интересная работа, — с завистью сказала она. — И опасная.
Бураков поднялся.
— Опасная? Да. Интересная? Как и всякая другая, если к ней относиться добросовестно… Потом как-нибудь поговорим.
— Вы любите это словечко: «потом».
Он с сожалением протянул ей руку.
— Увидимся, надеюсь… Разобьем немцев и тогда наговоримся. Не забывайте меня.
Мишка сидел на лавочке, закутанный в громадный тулуп, рядом с дежурным по улице, с которым час назад нарочно затеял ссору. Они давно помирились, тем более что мальчик догадался извиниться за свое озорство, чем сильно расположил к себе доброго старика. Теплый тулуп дед принес из дома, когда увидел, что мальчик не собирается уходить и милиционеры, пришедшие с ним, относятся к нему благосклонно. Зачем они пришли и что делают на улице, дежурный не интересовался. Любитель-пчеловод, он рассказывал своему новому знакомцу о пчелах.
— Пчела — очень справедливое насекомое. Вот к примеру: если какая беда стряслась, пчела не станет рассуждать, кому в бой кидаться. Всадит свое жало, даром что после этого погибнуть должна… Себя не жалеет. Они очень даже общественные.
Из переулка вышел Бураков с тремя красноармейцами. Мишка узнал его по походке, выскользнул из тулупа и, не дослушав старика, побежал навстречу.
— Товарищ Бураков, все в порядке. Он дома сидит, никуда не ушел. Я сам дежурил.
— Здравствуй, Миша. Ты про кого говоришь?
— А про этого… про шофера.
— Жена его дома сидит, это верно. А сам он давно ушел.
— Да нет… Я вам головой ручаюсь, что тут…
— Не ручайся никогда головой. Шофера уж с полчаса как увезли. Где лейтенант милиции?
Озадаченный таким ответом, Мишка привел Буракова к забору, где спрятался лейтенант. Все вместе они поднялись на крыльцо и постучали в дверь.
Жена шофера, уверенная в том, что это вернулся ее муж, сразу открыла дверь и, увидев милицию, обомлела.
Во время обыска она неподвижно сидела на табуретке около печки, придерживая рукой за ошейник собаку, и на все вопросы отвечала:
— Я ничего не знаю.
Когда Бураков с красноармейцами спустили с чердака радиостанцию, смонтированную в двух чемоданах, оружие, пакеты со взрывчаткой, она заплакала.
К вечеру весь «круг однорукого», все названные им лица находились под надежной охраной. Захвачены были радиопередатчик, оружие, шифр, чемоданы с ракетами и адскими машинами. Следователи допрашивали арестованных, и они, прижатые к стенке вещественными доказательствами и известными фактами, махнули на все рукой и сознавались.
Дело подходило к концу. Особенных сюрпризов ждать не приходилось, и майор, проделав эту невероятную по напряжению работу, решил отдохнуть. Он буквально валился с ног от усталости и бессонных ночей.
Кроме того, хотелось повидать родных. Майор набрал номер телефона.
— Алло! Это кто? Мама, собираюсь к вам приехать. Замучился. Ну, конечно, переночую. Николай дома? Спит? Почему? Хорошо, потом расскажешь. Я выезжаю минут через десять.
Глава 24
Проснулся Степка на мягком диване и долго не мог сообразить, как он попал в эту незнакомую, хорошо обставленную комнату.
На стуле около дивана он увидел аккуратно сложенную одежду и сначала не признал ее. Вымытая и выглаженная рубашка с новой заплаткой на рукаве совсем не походила на ту, что он снял вчера. Пушистый халат, надетый вместо белья, кое-что напомнил, и постепенно в памяти начали восстанавливаться последние минуты перед сном, а дальше все тонуло в какой-то черной пропасти вроде той, куда он провалился, потеряв сознание при взрыве бомбы.
Перед тем как проснуться, слышал он знакомые голоса.
— Вот он, полюбуйся, — сказал один знакомый мужской голос.
— А ведь я его знаю, Коля, — сказал другой и тоже очень знакомый голос.
— Ты всех знаешь…
— Знаю. Степаном зовут.
— Точно. Степан Григорьевич Панфилов.
— Беспокоился я за него. Ну, пускай спит.
Это было все, что мог вспомнить Степка после пробуждения. Вероятно, разговор этот ему приснился, подумал он.
В квартире стояла тишина. Небрежно задернутые шторы пропускали широкую полосу дневного света. Степка решил, что времени еще немного и он успеет засветло вернуться домой и застать мать.
Скрипнула дверь, и на пороге показался улыбающийся, чисто выбритый, в форменном кителе и домашних туфлях Николай Васильевич.
— Ну что, проснулся, Степан Григорьевич?
— Ага! Проснулся, — потянувшись, сказал Степка и спустил босые ноги с дивана.
Его новый друг, шлепая туфлями по полу, подошел к окну и распахнул шторы.
— Погодка сегодня хорошая! Больше не хочешь спать?
— Нет. Я выспался.
— А то бы еще соснул, для ровного счета, денек.
— Надо домой. Наверно, уж поздно.
— Ты хочешь сказать: рано?
Степка внимательно посмотрел на механика, стараясь угадать, шутит он или говорит серьезно. Его новый друг имел привычку шутить в самые трагические моменты, как это мальчик понял еще в подвале, и говорить улыбаясь о серьезных вещах.
— Который теперь час? — спросил Степка.
— Скоро восемь.
— Как это — восемь? — недоверчиво сказал он, покосившись на окно. — В восемь часов темно уже нынче. Нет, верно, Николай Васильевич, сколько времени?
Вместо ответа механик достал из кармана часы и показал их мальчику. Стрелки показывали без десяти минут восемь.
— Знаешь, милый мой, сколько ты спал? Сутки. Да, да, ровно сутки, от утра до утра. Я тоже не отставал. С маленьким перерывом столько же провалялся на кровати. Ну, идем чай пить.
Степка стал одеваться, а Николай Васильевич, закурив папиросу, развалился в кресле напротив.
— Сколько же ты во сне немецких шпионов поймал? — неожиданно спросил он.
— Каких шпионов?
— Немецких. Парашютистов или ракетчиков, я не знаю, как они называются. Это ведь по твоей специальности…
— А вы… Я не знаю, про что вы говорите, — сказал Степка, краснея.
— Да ты же во сне кричал на весь дом: «Держите их! Держите ракетчицу!»
— Не думаю, — невозмутимо сказал мальчик. — Не имею привычки кричать во сне.
— Вот одного только не могу понять… Как это ты, старый чекист, вместо того чтобы ракетчиков ловить, в подвал попал? А между прочим, пока мы с тобой в подвале сидели, твой приятель Мишка действительно поймал настоящего шпиона.
Степка не верил своим ушам. С одной стороны, было обидно слушать незаслуженный упрек, с другой — было непонятно, откуда мог знать такие вещи Николай Васильевич.
— А вы откуда знаете, зачем я в подвал пошел? Думаете, испугался?
— Похоже на то…
— Вы же тоже в подвале спрятались.
— Спрятался. Надо сознаться, нервы не выдержали. Завернул.
— А я совсем даже не потому.
В это время в коридоре раздались шаги. Степка оглянулся и совершенно оторопел от изумления. В комнату вошел высокий плотный человек с седыми висками, и на нем, вместо знакомой формы, был надет халат.
— Ну, здравствуй, Степа. Не ожидал меня здесь встретить? Бывает, бывает. С братом моим ты уже успел познакомиться.
— Товарищ майор! — обрадовался Степка. — Вы же мне вот как нужны! Я же вам звонить собирался.
— Ну звони. Я слушаю.
— Да вот… — покосившись на механика, пробормотал мальчик.
— Ничего, говори. При нем можно.
— Так я же ракетчицу нашел!
Степка торопливо рассказал свои приключения страшной ночи и описал наружность ракетчицы.
— Где же она теперь?
— Ее в больницу Эрисмана увезли.
— А ты узнаешь, если увидишь ее?
— Попробую.
— Что ж ты мне раньше, Степан, не сказал? — вмешался в разговор механик.
— Вы же ее спасли, Николай Васильевич.
— Да ну?! Вот не знал!.. Ну, пойдем умываться, Степан Григорьевич, — сказал механик, дружески хлопнув мальчика по плечу. — Жаль, что ты не хочешь моряком стать. Я б из тебя первоклассного моряка сделал.
Умывшись, Степка попал в столовую и чинно поздоровался с женщинами. Ему очень хотелось есть, но он стеснялся. В чужом доме, среди взрослых людей, он чувствовал себя неуклюже. От смущения пролил горячий чай на скатерть, уронил бутерброд и готов был заплакать от досады, но, видя, что никто не замечает его неловкости, мало-помалу освоился и стал уплетать подряд все то, что заботливо и незаметно подкладывала ему старушка.
В приемной больницы Эрисмана Степка долго сидел в ожидании майора, который ушел узнавать, в какой палате лежат привезенные вчера с Геслеровского, и получить разрешение на посещение больных. Вернулся он с каким-то человеком в белом халате. Степке и майору пришлось тоже надеть белые халаты.
Завязывая тесемки, майор отозвал мальчика к окну и тихо объяснил задачу!
— Слушай внимательно. Мы пойдем мимо коек, и ты смотри. Как только узнаешь ее, остановись около кровати и нагнись, будто у тебя шнурок развязался на ботинке. Понял?
В белом халате, наглухо завязанном, майор походил на профессора. Степке халат был велик, полы его путались в ногах, и он часто наступал на них.
Ракетчицу Степка увидел, как только они вошли в палату. Он даже не думал, что так сразу узнает ее в лицо. Она сидела на кровати рядом с полной женщиной, у которой все лицо было забинтовано. Больничная одежда сильно изменила ее, но, поравнявшись с койкой, мальчик проверил себя и, убедившись окончательно, нагнулся перевязать шнурок.
Майор и сопровождавший их мужчина прошли дальше, и, когда Степка догнал их, они разговаривали с дежурной сестрой. Через несколько минут стали известны фамилия, имя, отчество и адрес ракетчицы.
На улице майор попрощался с мальчиком.
— Сейчас иди домой. Приятели, наверно, ищут тебя, с ног сбились, и мать беспокоится. Вечером я позвоню.
— Я сегодня опять пойду дежурить! — сказал Степка.
— Ну конечно. Борьба предстоит еще долгая. Это только начало.
Шагая по широкому проспекту, среди густого потока людей, Степка независимо поглядывал по сторонам и думал о последних словах майора: «Борьба предстоит еще долгая».
На душе было легко и хорошо. Он нашел свое место в этой борьбе, и его желание казаться взрослым осуществилось. Не оттого, что он важно курил и давился дымом или, как попугай, ругался, а оттого, что, как взрослый, помогал общему делу и с ним считались, его уважали и он был нужен.
Все складывалось прекрасно. Мишке он несет замечательное знакомство, от которого может зависеть дальнейшая судьба друга. Он шел, раздумывая о своем будущем и о будущем своих друзей. Он верил в победу, знал, что она не за горами и что жизнь пойдет по-прежнему, и даже еще полнее и интереснее.
«А что, если и мне все-таки стать моряком?» — озабоченно думал Степка.
Книга II
ТАЙНАЯ СХВАТКА
Глава 1
Трамвай переехал мост и затормозил на остановке. В наступившей тишине пассажиры услышали далекий пушечный выстрел, вслед за ним свист и сильный удар. Второй… Третий… Сидевшие в вагоне девушки переглянулись, а пожилая женщина медленно согнулась и закрыла лицо руками.
— Катя, закройся! Ударит рядом — стеклами глаза попортит, — сказала она дочери, сидевшей напротив.
Где-то недалеко от остановки уличный репродуктор передавал музыку. После третьего разрыва он поперхнулся, и вместо женского сопрано раздался мужской голос:
«Внимание! Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение по улице прекратить! Населению укрыться!»
Новый снаряд ударил совсем близко. Трамвай, точно в испуге, рванулся с места и полным ходом пошел вперед.
— Ой, девочки, мне осколок в карман прилетел! — пошутила Катя.
Анна Васильевна строго взглянула на дочь.
— Со смертью не шутят, Катя, — сказала она и снова закрыла лицо руками.
Трамвай без остановок дошел до Песочной улицы. Здесь был уже другой район и радио по-прежнему передавало музыку. Разрывы сюда доносились глухо и скоро совсем прекратились. В ответ заговорили другие пушки.
— Это наши?
— Наши. Засекли, наверное.
Анна Васильевна выпрямилась и стала смотреть в окно.
Какой это был оживленный и людный проспект перед войной! А сейчас… Три пассажира неторопливо вошли в вагон. По тротуару проходили одинокие пешеходы. После страшной зимы 1941/42 года, похоронив погибших от голода, отослав на Большую землю женщин с детьми, стариков, инвалидов, Ленинград стал малолюдным, но более организованным. Город готовился к решительной схватке.
Анна Васильевна ехала со своей бригадой на окраину города разбирать на дрова деревянный дом. На конечной остановке все вышли и направились по дороге к заливу. Навстречу изредка попадались нагруженные вещами или досками и бревнами грузовики. На досках сидели перепачканные известкой женщины. Доски были оклеены обоями всевозможных цветов.
Навстречу этим машинам группами шли люди с ломами, пилами и топорами.
Начинался второй год блокады, и Ленинград запасался топливом.
На повороте Анна Васильевна услышала звуки рояля. Кто-то неумело и наспех сыграл «чижика», затем провел пальцем по всем клавишам, от самой низкой до самой высокой ноты. Через несколько секунд «музыкант» снова перебрал все клавиши, но уже в обратном порядке. Свернув за угол, Анна Васильевна увидела в нескольких шагах от дороги пианино, выставленное из разломанного дома, и редкий пешеход удерживался от того, чтобы не свернуть в сторону и на ходу не провести пальцем по всем клавишам.
Многие дома были уже сломаны. Бесхозные вещи аккуратно складывались тут же, около дороги. Книжки, кастрюльки, рваная обувь, ведра, фотокарточки, чернильницы, бутылки, примусы, лампы, картины… Чего-чего только тут не было!
В конце улицы бригаду встретил управхоз. Проверив ордер, он указал на высокий дом с мезонином.
— Вот этот. Вы, девушки, железо на крыше не очень рвите. Железо новое, еще понадобится.
— Железо нам не нужно, не увезем. А там никто не живет? — спросила Анна Васильевна.
— В доме никого нет. А вещички выставляйте поаккуратнее и поближе к дороге. Удобнее будет грузить. Все надо сохранить, — продолжал свои наставления управхоз. Он снял фуражку, почесал за ухом и горько добавил: — Все мои домики скоро растащат, одни печки останутся… Одно название, что управхоз.
Бригада направилась к дому. Солнце поднялось уже высоко. До прихода машины нужно было успеть наломать досок, а еще ничего не было сделано. Обошли дом кругом. Обе двери были заколочены поперек досками. Пока двое возились с парадной дверью, Катя подошла к черному ходу, поднялась на крыльцо, ухватилась за доску и что было силы рванула ее на себя. Доска казалась прибитой, но отскочила так легко, что девушка свалилась с крыльца.
В доме стояли хорошие вещи: стол, шкаф, буфет, стулья из темного дуба, кровать никелированная. На стенах висели гравюры под стеклом.
Открыв шкаф, Катя увидела висевший там мужской макинтош*. В карманах она нашла паспорт, записную книжку и стеклянную ампулу с прозрачными кристаллами. Девушка передала находку матери.
— Совсем еще молодой, — сказала она, разглядывая фотокарточку на паспорте. — Наверно, умер.
— Надо управхозу отдать. Все-таки документы.
Анна Васильевна перелистала записную книжку, надеясь найти какие-нибудь записки, но книжка была новая, с совершенно чистыми страницами. Она бросила ее на подоконник, паспорт спрятала в карман, а ампулу с кристаллами сунула обратно в макинтош.
Работа закипела. Вещи аккуратно выносили из дома и ставили их, как просил управхоз, у самой дороги. Через час с вещами покончили, и девушки полезли на крышу.
Анна Васильевна еще раз обошла пустые комнаты, чтобы проверить, не осталось ли там чего-нибудь ценного. Проходя мимо окна, она случайно взглянула на брошенную записную книжку и, к своему удивлению, заметила, что на открытых страницах появились какие-то буквы. Они едва наметились, и прочитать слова было трудно.
— Катя! — крикнула она. — Поди сюда!
Когда девушка вошла, Анна Васильевна показала ей книжку.
— Тут что-нибудь было написано?
— Нет. Книжка новая.
— Посмотри-ка…
Девушка долго разглядывала страницу, на которой появились таинственные буквы. Неожиданная догадка мелькнула у нее в голове.
— Книжка лежала здесь, на подоконнике?
— Да.
— Это, наверно, от солнца.
— Что от солнца? — переспросила мать.
— Это особыми чернилами написано, которые на свету проявляются. Как фотобумага. Выйдем-ка на улицу…
Они вышли из дома и направились к вещам, сложенным у дороги. Здесь Катя расправила страницу, перегнула корешок, чтобы книжка не закрылась, и положила ее на освещенный солнцем стол.
— Пускай полежит. Посмотрим, что будет потом.
Самым трудным было снять железо с крыши. Дальше дело пошло лучше. Девушки вошли в азарт. Доски одна за другой летели вниз, сопровождаемые веселыми криками.
К пяти часам, когда пришел грузовик, половина дома была уже разобрана.
Анна Васильевна сильно устала и решила отдохнуть, пока бригада занималась погрузкой машины. Подойдя к выставленным вещам, она вспомнила про записную книжку. Стол, на котором та лежала, был уже в тени, но буквы успели выступить. Теперь они были уже значительно отчетливее и темнее, и Анне Васильевне удалось прочитать в конце слово «аммиак», а выше — цифры 3 × 18. Что означали эти цифры и какое к ним имел отношение аммиак, она, конечно, не поняла, но сильно встревожилась. Спрятав книжку в карман, где лежал найденный паспорт, она подозвала дочь.
— Катя, где эта трубочка, которая была в макинтоше?
— Там и осталась.
— Дай-ка ее сюда. И никому не говори про нашу находку.
— А где книжка?
— Дома посмотришь.
Катя принесла ампулу и передала ее матери.
Нагруженная машина ушла, захватив половину бригады. Остальные пешком направились к трамваю.
Всю дорогу Анна Васильевна размышляла о странной находке. Может быть, тут ничего и не было опасного, в мирное время она не обратила бы на это никакого внимания, но сейчас ей было тревожно.
Глава 2
Малейшее движение в порту вызывало со стороны немцев ожесточенный артиллерийский обстрел. Снаряды всех калибров летели через залив, рвались на берегу, в воде. Все, что могло гореть, было давно сожжено, остальное разрушено, и все-таки немцы видели, что жизнь в порту не замерла.
На палубе пожарно-спасательного судна сидели на корточках двое: старик, работавший на судне машинистом, и мальчик. Они разбирали испорченный осколком снаряда насос. Мальчик, зажав насос между колен, старался удержать его в одном положении, а старик отвинчивал гайку.
— Ну, опять мешок прорвался! Посыпалось!.. — проворчал старик. — А ты не боишься, паренек?
Мальчик посмотрел на машиниста и улыбнулся.
— Ты думаешь, они только в порт и стреляют? У нас на Петроградской бывает и почище, — сказал он.
Наконец гайка была отвернута и клапан вытащен. Снизу поднялся Николай Васильевич с мешком, в котором бряцали железные части машины.
— Разобрали? Так. Товарищ Замятин, сломанные детали я возьму с собой. Сейчас тут ничего не сделать. А ты, товарищ Замятин, пока протри машину и смажь… Устал, Миша?
— Нет, ничего.
— Поедем домой.
Они перешли к борту и спустились на маленький буксир, стоявший рядом.
Николай Васильевич ушел в будку, а Миша устроился на носу. Скоро звякнули сигналы, забурлила вода и буксир тронулся.
В центре города, между Литейным и Кировским мостами*, у набережной укрылось большое торговое судно. Уже свыше года стояло оно прикованным к гранитной стенке, без движения, без признаков жизни. Не слышно было на палубе выкриков команды, не скрипели лебедки, и только изредка по дыму из трубы можно было догадаться, что судно дышит, что жизнь в нем не угасла совсем.
Обязанности капитана на судне выполнял старший механик Николай Васильевич. Команда состояла из пяти человек: три машиниста, матрос, он же повар и артельщик, да юнга, Миша Алексеев.
Пройдя под Кировским мостом, буксир повернул. Миша с гордостью смотрел на свое громадное и красивое судно.
В тяжелые дни первой блокадной зимы он нашел себе покровителя, Николая Васильевича, принявшего участие в судьбе умного, смелого мальчика. Миша ценил внимание этого образованного человека и под его руководством упорно учился.
Сейчас они возвращались с задания, на которое были направлены еще утром, сразу же после повреждения снарядом пожарно-спасательного судна. Повреждение оказалось серьезным: пострадала машина. Они провозились с ней целый день, но исправить на месте своими силами не смогли. Надо было некоторые поломанные детали починить в мастерской или передать на завод.
— Ну, теперь ты можешь отдыхать, — сказал Николай Васильевич, когда буксир причалил. — Детали в мастерскую я передам сам.
— А завтра поедем собирать? — спросил Миша.
— Завтра не успеть. Дня через два. Работа сложная.
Механик ушел вниз, а мальчик остался наверху. Он не хотел показать своей усталости.
— Эй, адмирал! Видел шлюпку у левого борта? — крикнул стоявший на вахте машинист Сысоев.
Миша повернул голову, презрительно поджал губы, но ничего не ответил. Он чувствовал, что Сысоев заговаривает и всячески подлаживается к нему, чтобы восстановить хорошие отношения, которые так неосторожно испортил.
Сысоев, веселый и бывалый моряк, не прочь был при удобном случае подшутить над простаком. И Миша по неопытности два раза попался самым глупейшим образом.
Однажды, вскоре после прихода мальчика на судно, Сысоев принес кувалду и серьезно сказал будущему механику:
— Эх ты, морячок!
У тебя кнехты выпирают, а ты и не видишь. На-ка, осади их назад.
Миша взял кувалду и с растерянным видом начал оглядываться кругом.
— Чего головой крутишь? Не знаешь, что такое кнехты? А еще моряк! Я когда в пеленках был, все морские названия изучил. Вон швартовые кнехты. Видишь, как их выперло? — Он показал на большие чугунные тумбы, за которые закреплялись швартовые концы.
Действительно, они несколько возвышались над палубой. Не подозревая подвоха, Миша старательно принялся за дело и изо всей силы начал бить кувалдой по макушке тумбы.
Грохот ударов заполнил все судно. Встревоженные люди побросали работу и поднялись на палубу. Увидев, как Миша старательно колотил по кнехтам, принялись хохотать.
Этот случай мальчик простил Сысоеву, потому что о нем ничего не знал Николай Васильевич. Вторая шутка Сысоева надолго испортила их отношения…
Последнее время среди команды были разговоры, что судно должны перевести в другое место. Немцы пристреливались к мостам, и все недолеты угрожали попаданием в корабль. Воспользовавшись этими слухами, Сысоев опять подшутил над Мишей.
— Сегодня ночью поднимемся вверх по Неве и станем на якорь, — сказал он юнге. — Старший механик велел тебе наточить якорь. Возьми пилу и наточи. Понял? Ну большой напильник.
Миша относился к Николаю Васильевичу с таким почтением, что сейчас же побежал выполнять распоряжение.
Громадный чугунный якорь плохо поддавался обработке. Миша не замечал, что за его спиной из дверей выглядывают машинисты и трясутся от беззвучного смеха. Как раз в это время на судно вернулся старший механик и, поднявшись на палубу, увидел, как добросовестно Миша скоблил громадные лапы якоря.
— Миша, что ты делаешь? — с удивлением спросил он.
Мальчик вытер со лба пот и с улыбкой сказал:
— Точу якорь, Николай Васильевич. Как вы велели.
— Якорь не точат, Миша. Это кто-то подшутил над тобой.
Механик оглянулся и, заметив Сысоева, покачал головой:
— Несолидно, Сысоев.
Мальчик простил бы машинисту и более грубую шутку, если бы не оказался смешным в глазах своего учителя, и Сысоев понял, что Миша смертельно обиделся на него. Будучи неплохим и добродушным по натуре человеком, он всячески старался теперь загладить свою вину. Шлюпка у левого борта была им поймана на Неве и предназначалась в подарок Мише.
— Адмирал! Слышишь, что я сказал? — повторил он вопрос и, не дождавшись ответа, продолжал: — Ты, как кисейная барышня, губки надул. Пойдешь в плаванье — достанется тебе. В море не любят таких обидчивых.
— А я и не обиделся. Просто не хочу с тобой разговаривать — и всё.
— Что значит: «не хочу разговаривать»? Я твой ближайший начальник, и ты должен меня слушать.
— Если бы ты дело говорил, а то… шлюпка.
— А это разве не дело? Пойдем на ней рыбу ловить. А если захочешь с приятелями покататься, можешь пользоваться.
— А весла где? — спросил Миша.
— Весла за трубой.
Шлюпку мальчик заметил еще утром, когда уходил в порт, и знал, что ее поймал Сысоев, но сам он ни за что бы не попросил ее у Сысоева, как бы ему ни захотелось покататься.
Сысоев сел неподалеку на бухту каната* и стал закручивать цигарку.
— Эх, матрац моей бабушки!
Так называли табак — махорку, смешанную с листьями клена, дуба, которую выпускала табачная фабрика во время блокады.
Некоторое время молчали, глядя в разные стороны. Сысоев смотрел на набережную, а Миша — на противоположный берег, где стояли подводные лодки, корпуса недостроенных кораблей.
Один из громадных корпусов перекрывал низкое здание Медицинской академии, над которой, как раз посередине, возвышалась верхушка дымящейся заводской трубы. Мише казалось, что завод укрылся внутри стального корпуса и теперь никакой снаряд его не достанет. Он взглянул за мост, и опять на глаза попались дымившие трубы заводов. Выборгская сторона, несмотря на обстрелы и бомбежки, напряженно работала.
— К старшему механику брат идет, — сказал машинист.
— Где?
— А вон… Видишь, переходит через мостик у Летнего сада.
Миша сразу узнал знакомую фигуру майора и торопливо подтянул пояс, расправил гимнастерку. Он не видел майора с весны, когда поступил на судно, и очень обрадовался старому знакомому. Особенно приятно было, что майор, приближаясь к судну, узнал Мишу, приветливо улыбнулся и, поднявшись по трапу, дружески пожал ему руку.
— Здравствуй, Миша. Как живешь?
— Хорошо живу, товарищ майор.
— Где это ты так перемазался?
— А я только сейчас с работы вернулся. Мы с Николаем Васильевичем в порт ездили.
— Он здесь?
— Здесь. Товарищ старший механик в каюте занимается.
— Ну-ка, пойдем, проводи.
Они направились к каюте старшего механика.
— Много у тебя здесь работы?
— Порядочно…
— Ты мне, может быть, понадобишься. Пойдешь?
— Я всегда готов. Опять ракетчиков ловить?
— Нет. Похуже. Ты далеко не уходи.
Иван Васильевич вошел в каюту, а Миша с сильно бьющимся от волнения сердцем сел на ступеньки трапа в конце коридора.
Механик умывался.
— Садись, Ваня. Я сейчас, — сказал он.
Майор устроился на койке. Николай Васильевич вытер руки мохнатым полотенцем, сел напротив майора и хлопнул его по коленке.
— Ну, а теперь здо́рово! Давно тебя не видел. Как это ты надумал заглянуть?
— По пути зашел.
— По пути? Ты об этом другому рассказывай. Знаю я тебя. Готов об заклад биться, что по делу пришел.
— Ну, пускай по делу.
— Выкладывай.
— Не торопись. Дома часто бываешь?
— Бываю. И тебе не мешало бы, Ваня, заходить. Мать беспокоится, и племянница каждый раз спрашивает.
— Очень занят, Коля. Положение на фронте напряженное. Немцы подтягивают силы, собираются Ленинград штурмовать.
— Н-да… чувствуется. А как под Сталинградом? Тебе больше известно.
— Под Сталинградом трудно. Но все-таки… Нашла коса на камень.
— Не сдадим?
— Нет.
— Думаешь?
— Уверен.
Братья с минуту помолчали.
— Ты Алексеевым доволен? — неожиданно спросил майор.
— Каким Алексеевым?.. Ах, Мишей! Ничего, хороший паренек.
— Сильно он занят?
— Да как тебе сказать… Работы, конечно, много. Дров напилить, в машине прибрать. Вахту несет. Беру с собой на аварийные вызовы… Меня частенько дергают.
— Ты к нему за это время присмотрелся. Ничего такого не замечал?
— А что? — встревожился механик. — Тебе известно что-нибудь?
— Нет, наоборот, я тебя спрашиваю.
— Парень любознательный, с волевым характером. Упорный.
— Хочу я одно дело ему поручить. Как ты считаешь, можно?
— Я бы доверил. Мальчишка серьезный, надежный.
— Ну, вот и дело мое все, — удовлетворенно сказал майор, вставая.
— А может быть, ты чаю со мной выпьешь? — предложил Николай Васильевич.
— Выпью, — согласился майор, подсаживаясь к столику.
Николай Васильевич достал из шкафчика стакан, налил из чайника крепкого чая и поставил перед братом.
— Расскажи что-нибудь интересное. Ты же с головы до пят набит интересными историями.
Иван Васильевич внимательно посмотрел на брата, словно оценивая его шутку, не спеша достал из кармана записную книжку и положил ее на стол.
— Пожалуй, тебе расскажу, но по секрету, — начал он вполголоса. — Тут можно говорить?
— Ну конечно, — сказал механик, прихлопнув дверь.
— Кстати, ты одно время химией увлекался.
— Был грех.
— Может быть, и пригодится сейчас.
— При чем тут химия?
— А вот слушай. В одном доме, намеченном к слому, где никто не проживает, нашли записную книжку, паспорт и ампулу с симпатическими чернилами* в кристаллах. Нашли случайно, когда выносили мебель. В шкафу висел бесхозный макинтош, а в кармане вот эта книжечка. Прочитай. Написано это было бесцветными чернилами и случайно проявилось на солнце.
Механик взял книжку и без труда разобрал: «Первый час штурма парализовать район по карте 3 × 18. Содействовать панике сигналами. Задачу решит аммиак». Прочитав, он с недоумением посмотрел на брата.
— Ну, дальше?
— А дальше ничего. На этом и заканчивается рассказ. Дальше нужно разгадывать.
— А что это за район по карте 3 × 18?
— Карт много. На одной из карт в этом квадрате находится Московский район.
— А ты как думаешь?
— Я как раз и думаю, что это Московский район. Он на линии фронта; там две шоссейные дороги. Но ты начал не с того конца. Попробуй разобрать запись, ты же любишь всякие ребусы решать. А немцы задумали хитрую штуку…
— Подожди, Иван, — перебил механик. — Я ведь знаю тебя. Ты много хитрых штук распутывал, а рассказывал всегда только потом. Сегодня у тебя необычный ход. Говори прямо: чем я тебе тут полезен?
— Чем? — переспросил майор и, прищурившись, опять внимательно посмотрел на брата. — Ты человек технический, химию знаешь. Это дело очень спешное, а я тебе доверяю.
— Понятно. Тебе консультант нужен. Технический эксперт. Ну что ж, согласен. Теперь говори.
— Пускай ты будешь называться экспертом… Итак, дом в Старой Деревне*. Раньше там жил бухгалтер одного завода с Выборгской стороны. В конце марта он вместе с семьей эвакуировался на Урал, где и сейчас работает на переброшенном туда заводе. Дом все время стоял заколоченный, и никто там не проживал.
— Как же туда попал макинтош с этими вещами? Может быть, там все-таки кто-нибудь жил?
— Может быть. Черный ход был заколочен доской фиктивно: доска эта легко снималась.
— Это важная деталь. Значит, ясно, что «он» там жил или прятался. Приходил по ночам, и никто его не видел.
— Не спеши! — усмехнулся майор. — Если «он» и жил, то почему «он» оставил свой паспорт и эту записную книжку в макинтоше? Паспорт — это такой документ, который может понадобиться в любой момент, особенно сейчас. Лучше его иметь при себе.
— Это верно, — согласился механик.
— Я сказал тебе все, что связано с этой книжкой.
Майор закурил папиросу и, видя, что брат сильно заинтересовался, приготовился слушать его предположения.
— Очень может быть, что «он» был в этом доме и нарочно оставил макинтош в шкафу, — начал неторопливо рассуждать механик, держа перед собой записную книжку. — Зачем? Кто-то должен был прийти и взять макинтош. Вместе с паспортом и книжкой. Так? Очень возможный вариант. А не проще ли было передать эти документы с рук на руки?
— Согласен, — кивнул майор.
— Значит, эта догадка, что макинтош был оставлен с целью передать его другому лицу, может быть правдоподобна только в том случае, если этого второго лица в городе нет и они не могут встретиться. Вероятно, это так и есть. Если внимательно прочитать запись… Не показалось ли тебе, что она написана в тоне приказания? Словно это выписка из приказа?
— Согласен.
— Значит, это первое лицо оставило приказание в условленном месте второму лицу и уехало. Так… Но зачем тут паспорт?
Майор слушал молча. Механик задумчиво продолжал:
— Этому человеку нужен ленинградский паспорт, с ленинградской пропиской. Впрочем, я заскакиваю вперед. Будем разбирать по порядку. Значит, в записной книжке оставлено приказание, и заметь, оно написано на русском языке, — подчеркивая последнюю фразу, продолжал механик. — Русский язык… Приказание отдавалось русскому человеку, иначе говоря, предателю. Где этот паспорт?
Майор молча вынул из кармана паспорт и передал брату. Тот быстро его раскрыл и, ткнув пальцем в фотокарточку, сказал:
— Вот его физиономия.
— Да, — согласился майор. — Посмотри и запомни. Вдруг случайно встретишься. Знай, что это враг. Фамилию можно вписать какую угодно, но физиономия должна быть похожа.
Пока механик разглядывал паспорт, майор выглянул за дверь. В конце коридора, на ступеньке трапа, терпеливо ожидал мальчик.
— Это Миша?
— Я, товарищ майор.
— Ну хорошо. Сиди пока. Я скоро закончу.
— Теперь попробуем разобрать записку или, другими словами, приказ, — продолжал механик. — Первая фраза: «Первый час штурма парализовать район по карте 3 × 18». Понятно. Предатель внутри должен парализовать район, допустим Московский, как ты сказал. Как парализовать? Вторая фраза объясняет: «Содействовать панике сигналами». Следовательно, они собираются создать панику. Да! Паника — это серьезная неприятность, и паникой можно парализовать оборону. Но для того чтобы сейчас вызвать панику среди ленинградцев, надо что-то из ряда вон выходящее. Обстрелы, бомбежки, пожары — к таким штукам мы привыкли, и они никого не пугают. Третья фраза объясняет очень многое. «Задачу решит аммиак». Что такое аммиак? Газ. Значит, газовая тревога. Значит, паника, как рассчитывают они. Панике они содействуют сигналами. Какими сигналами? Вероятно, сигналами химической тревоги. Я лично допускаю, что при газовой тревоге будет некоторая растерянность… Значит, немцы собираются пустить газ?
— Собираются применить газ, — поправил майор брата.
— Пускай так: применить газ, — повторил механик. — Иначе не только паники, но даже и растерянности, даже простого замешательства они не вызовут в городе. Ты согласен со мной?
— Что ж, думаю, что и Шерлок Холмс сказал бы не больше.
— Ну а ты? Меня интересуют твои предположения.
Майор улыбнулся.
— Я по старой привычке промолчу. Поговорим лучше о твоем предположении. Ты остановился на самом главном. В чем, собственно, загадка? Если они хотят создать газовую атаку, то при чем тут аммиак? Аммиак — это слишком легкий и безвредный газ. Снарядами невозможно создать густой концентрации. Баллоны? Но ведь их нужно подвезти в большом количестве, если враги намерены создать панику и парализовать целый район. Вот в чем загадка.
— Н-да… Это загадка.
— А что ты еще можешь понять из этой записки?
— Ну что еще? — Механик снова принялся разглядывать запись. — Ну, совершенно ясно, что этот план выполняется не одним человеком. Кто-то должен содействовать сигналами. Это раз. Получивший этот приказ уже в курсе дела и заранее проинструктирован. Иначе ему пришлось бы ломать голову над этой запиской, как и мне. Два. Предатель, вероятно, связан с немцами регулярно, потому что ему должны сообщить о часе штурма дополнительно. Может быть, эта связь осуществляется по радио? Три. Ну, что еще? Хватит с меня.
— Все, что ты говорил сейчас, может быть, и интересно, но ты не ответил на главный вопрос: при чем тут аммиак?
Николай Васильевич задумался и вдруг хлопнул себя по лбу.
— Ваня! Над чем же мы битый час голову ломали? Ведь приказ этот теперь уже не дойдет по назначению. Значит, и выполнять его никто не будет…
Майор улыбнулся. Потом серьезно сказал:
— Боевые приказы дублируются по многим каналам. И он уже получен, Коля. Не радуйся.
Он посмотрел на часы и прибавил:
— Ну, мне пора. Отпусти со мной на несколько дней Алексеева.
— А что он будет делать?
— Я хочу дать ребятам одно небольшое поручение, ну а Алексеев умеет воздействовать на своих приятелей. Признанный вожак.
— Ну что ж, возьми, но только не сбивай его с толку своими историями. Мальчишку в море тянет. Из него хороший моряк выйдет. Не рассказывал он тебе, как якорь точил?
— Нет, ничего не говорил.
— Ну и не спрашивай. Разобидится. Подшутили тут над ним.
— Так если что-нибудь надумаешь, Коля, позвони. Я вижу, тебя заинтересовала задача. Вопрос очень срочный. Немцы готовятся к штурму.
— Да, задал ты мне загадку. Значит, опять ночь не спать. Ты бы все-таки специалистов-химиков спросил.
— Спрашивал и получил целую научную диссертацию об аммиаке, но загадка осталась не разгадана. У меня ум за разум заходит из-за этого аммиака, — сказал он, поднимаясь. — Решение где-то совсем близко, а не поймешь. Вроде «лошадиной фамилии» получается*.
Иван Васильевич крепко пожал руку брата и вышел из каюты.
При виде выходящего майора Миша, по-прежнему сидевший на ступеньке, встал и вопросительно уставился на него.
— Ну, Миша, собирайся. Начальство отпустило тебя на берег.
— Надолго?
— Пока дело не сделаешь, — сказал механик, выходя вслед за братом из каюты. — Отметишься у вахтенного, а за продуктами придешь. Я распоряжусь.
— У тебя пальто есть? — спросил майор Мишу.
— Есть. А что еще с собой брать?
— Больше ничего не надо. Беги надевай пальто и догоняй меня.
Миша со всех ног бросился в кубрик*.
Глава 3
Всю зиму 1941/42 года ждали весну, и она пришла. Под лучами солнца земля проснулась…
Едва держась на ногах от цинги*, ленинградцы ходили по скверам, собирали съедобные травы. Качаясь от слабости, уходили в поисках зелени за город. Как только прогрелась земля, все взялись за лопаты. На площадях, на бульварах, в садах, во дворах — всюду были вскопаны огородные грядки.
Настало лето, и буйная зелень покрыла огороды.
У Миши Алексеева на Марсовом поле были две грядки, засеянные морковью для сестренки, которая жила в детском саду. То, что Мише приходилось опекать свою младшую сестру, сильно изменило его характер и отличало от других подростков. Он не подражал взрослым, а делал все по-своему и, странно, от этого казался самостоятельнее своих сверстников. И ребята, помимо своей воли, подчинялись Мише. Они не понимали, что жизнь поставила его в условия, благодаря которым он стал думать и поступать как взрослый, самостоятельный человек.
Сейчас Миша шел со своего огорода к сестре с пучком моркови в руках. Проходя по улицам, Миша наблюдал и размышлял. Всюду — у домов, во дворах, в сквериках — огороды. Кровати, сетки, связанные между собой проволокой, образовали причудливые палисадники.
«Сколько кроватей! Откуда их столько натаскали? — думал мальчик. — Год назад на этих кроватях спали люди».
Он вспомнил свою мать, убитую на заводе во время бомбежки. Теперь ее кровать тоже никому не нужна.
Дома Миша бывал редко и долго не засиживался. Если бы не надежда на то, что может вернуться с фронта отец, он давно бы бросил комнату и совсем перебрался на судно. Люся устроена и живет в детском саду неплохо, а он после войны уйдет в море, и ничего ему больше не надо.
В детском саду Мишу знали и сейчас же вызвали сестру. Он слышал, как няня кричала:
— К Люсе Алексеевой брат пришел! К Люсе, из средней группы.
Девочка постепенно отвыкала от брата. У нее здесь была своя жизнь, свои дела, занятия, подруги. Иногда она прибегала возбужденная, с блестевшими глазенками и нетерпеливо переминалась с ноги на ногу. Миша понимал, что ее оторвали от какого-то интересного занятия или игры, и не затягивал свидания. Он внимательно оглядывал ее платье, проводил рукой по стриженым волосам, осматривал ногти и, не найдя ничего, к чему бы можно было придраться, отпускал девочку. Ему почему-то хотелось, чтобы у сестренки были длинные косы. Он купил бы ей тогда красивую ленту и гребенку, но здесь полагалось стричь волосы под машинку.
Люся была в том беззаботном возрасте, когда дети ценят разве только материнскую ласку и любовь, а Миша уже остро чувствовал свое одиночество. И любовь к маленькой сестренке согревала ему душу.
— Люсенька! — сказал Миша, когда сестренка прибежала к нему и по привычке подставила щеку. — Я морковки с твоей грядки принес. Держи. Только ты ее вымой, слышишь?
— Слышу.
— Как вас кормят?
— Хорошо.
— Нас тоже ничего стали кормить. Видишь, как я поправился.
— А у нас от болезней колют, а потом дают конфетку тому, кто не плакал. Я ни разу не плакала! — похвасталась Люся.
— Ну и правильно. Плачут только девчонки, — сказал мальчик, но сейчас же спохватился и поправился: — Девочки плаксивые. А ты у меня молодец.
— Я молодец, — согласилась девочка. — А вчера к Вале папа приходил. У него собака есть. Я гладила.
— Смотри… Она может укусить.
— Она не кусачая.
— Кто ее знает, кусачая или не кусачая… Люся, а у меня лодка есть. Я бы тебя покатал, да тебя не отпустят, пожалуй.
В это время по коридору побежали ребята, и Люся заторопилась. Миша одернул на ней платье, погладил по голове и наставительно сказал:
— Слушайся няню. Дисциплину соблюдай. Если что-нибудь нужно, скажи. Морковку вымой, как приказано.
Он чмокнул сестру в щеку и вышел на улицу.
Вечерело. Время было действовать. Вчера вечером, получив инструкции от майора, он ездил с Бураковым в Старую Деревню и условился обо всем. Сейчас Миша должен был взять своих приятелей и к вечеру быть на месте.
Миша боялся, что не застанет их дома. Ребята работали в каком-то подсобном хозяйстве за городом, на огородах, и часто оставались там ночевать.
Войдя во двор дома, где он жил, Миша три раза свистнул. На свист из открытого окна в четвертом этаже высунулся Степа Панфилов.
— А Васька дома? — крикнул Миша.
— Не знаю, — ответил тот и скрылся.
Миша еще раз заложил пальцы в рот и пронзительно свистнул.
Вася Кожух не откликался и не показывался.
— Как живешь? — спросил Степа, спустившись во двор.
— Живем помаленьку… Ты сильно занят?
— Когда? Сегодня?
— Нет, вообще… на этих днях…
— На огородах работаем… Ты знаешь, Мишка, сколько мы процентов вырабатываем…
— Подожди, — остановил его Миша. — Задание есть.
— Какое задание? — спросил Степа и, не получив ответа, замолчал, зная, что если еще раз спросит, то Миша ответит: «В свое время узнаешь».
— А где Васька? — спросил Миша.
— Наверно, на свой огород с матерью ушел. Она сегодня выходная.
В это время во двор въехала груженная овощами тележка, которую толкал Вася с матерью. Снимая мешки и смахивая со лба капельки пота, Вася возмущенно рассказывал приятелям:
— Воруют, понимаешь, на огороде! Капусты срезали кочнов двадцать. Самые лучшие!
Взвалив на плечи по мешку, ребята за два раза подняли все овощи на пятый этаж, в квартиру Кожухов.
Через час три друга сидели в комнате у Миши и внимательно изучали фотокарточку неизвестного мужчины с прямым носом и тонкими поджатыми губами. Эта фотография была переснята с маленькой карточки из найденного паспорта и увеличена. На другой стороне снимка была надпись: «Виктор Георгиевич Горский. Лет 42».
— Этого человека, — объяснил Миша, — надо караулить. Это вредная контра*, подосланный от немцев шпион.
— А где его надо караулить? — спросил Степа.
— Не забегай! Все объясню.
Миша несколько минут молчал. Терпеливо молчали и его приятели.
— А вдруг он набросится на нас? — не вытерпел Вася. — У него, наверное, и пистолеты, и бомбы при себе…
У Степы от возбуждения заблестели глаза.
— Он нас всех на воздух взорвет, кто тогда расскажет о нем Буракову?
— Да вы что, очумели! — набросился Миша на приятелей. — Нам только и надо, что позвонить по телефону, когда он придет за вещами.
— За какими вещами?
— А вы не перебивайте, а слушайте! — рассердился Миша. — Все расскажу по порядку. Сначала смотрите карточку!
— Интересно, какого цвета у него глаза? — спросил Вася, разглядывая фотографию.
— А леший их знает, какого они цвета. Придет, тогда и посмотрим. Наша задача, ребята, такая. В Старой Деревне был дом, куда он должен приехать за вещами. Дом сломали на дрова. Вот, наверно, он и будет искать и спрашивать вещи, а мы тут как тут. Товарищ майор все объяснил. Вещи сданы управхозу, и, если он будет про них спрашивать, показать, где управхоз живет, а еще лучше проводить кому-нибудь, а тем временем по телефону сообщить. Понятно? Мы там будем огород сторожить.
— А где управхоз? — спросил Степа.
— Погоди, не торопись, — с досадой сказал Миша. — Морду запомнили?
— Запомнили.
Миша положил фотографию в бумажник и спрятал в карман.
— Сейчас идите домой, возьмите хлеба, оденьтесь потеплее, и поехали. Там ночевать придется. Понятно? Языком не болтать! — на всякий случай предупредил он, хотя и был уверен в своих друзьях.
Через несколько минут ребята были готовы и шагали к трамвайной остановке.
Долго ожидать трамвая не пришлось, и вскоре они уже ехали в сторону Старой Деревни.
Ехали долго. Несколько раз начинался артиллерийский обстрел, и поневоле приходилось выходить из трамвая и укрываться в убежищах.
Добрались до места уже к концу дня.
Разыскали наполовину разломанный дом, о котором Мише обстоятельно рассказал Бураков. Обошли дом кругом и внимательно осмотрели.
Потом нашли управхоза, и тот разрешил взять во временное пользование несколько досок.
Приятели устроили из досок шалаш и забрались в него, прислушиваясь к артобстрелу. Через их головы с воем летели снаряды и рвались где-то далеко в стороне.
— Это по Васильевскому бьет, — сказал Степа.
— Нет, ближе. По Крестовскому, — возразил Миша.
Скоро совсем стемнело. Ребята вышли из шалаша и долго стояли, прислушиваясь к установившейся тишине. Далеко на горизонте взлетела ракета и повисла в воздухе. Через несколько минут, когда она потухла, поднялась вторая.
— Видите ракеты? Это на переднем крае.
— Ну?
— Осветительные ракеты, чтобы вылазок не было, — уверенно сказал Миша.
Снова замолчали. Вдруг в стороне послышалось жалобное мяуканье. Ребята насторожились. Мяуканье повторилось.
— Ребята! Кошка!
— Ага! Живая!
Кошка или собака в осажденном Ленинграде были большой редкостью. Не случайно Люся с таким восторгом рассказывала о собаке, которая «не кусачая». Миша понимал сестренку. Он по себе знал, сколько радости в детстве приносит домашнее животное.
— Ребята, поймаем ее, — сказал он, — она бездомная.
— А на что тебе?
— Я Люсе снесу. Пускай живет в детском саду. Там мыши есть.
Ребята осторожно пошли на мяуканье, которое время от времени повторялось. Скоро оно стало раздаваться сзади. Ребята вернулись и нашли блиндаж, построенный в начале войны.
— Кис, кис… — позвал Миша.
Он ощупью спустился вниз и увидел две зеленые блестящие точки. Кошка видела его, и он протянул руку с кусочком хлеба.
— Кис, кис… Иди сюда.
Точки оставались на месте. Миша осторожно пошел вперед. Вдруг он наступил на неустойчиво лежавший кирпич, покачнулся и чуть не упал. Кошка с испуга фыркнула и исчезла. Как ни звали ее ребята, она больше не откликалась.
— Ладно, завтра найдем, — решил Миша. — Она никуда не денется, а ночью все равно ее не поймать. Она уж, наверно, одичала.
Глава 4
Как только стало светать, продрогшие за ночь ребята развели костер. Горючего материала от разломанных домов было сколько угодно, и сухие щепки, ломаные доски, весело потрескивая, быстро разгорались.
— Эх, сейчас бы под костер картошку в песок! — сказал Миша.
— Где же теперь картошку достанешь? А вот я придумал другое… Посудину бы надо, — сказал Вася и, недолго думая, отправился на поиски посуды.
Скоро среди аккуратно сложенных у дороги вещей он нашел алюминиевую кастрюлю. Миша видел, как Вася прошел к огородам, но останавливать его не стал. Хотелось есть, а в кармане лежали хлеб да две шротовые лепешки. Шроты*, внешним видом напоминавшие древесные опилки, сильно надоели.
Миша видел, как от огородов Вася прошел к Невке и присел на берегу. Степан тем временем принес железный крюк и воткнул его в землю около костра. Вася вернулся с полной кастрюлей начищенной и нарезанной моркови, свеклы, репы и брюквы. Закрыв плотно крышку, он повесил кастрюлю над огнем.
— Тушенка будет — пальчики оближете! Я видал, как мать варила. Век живи — век учись, — говорил Вася, поправляя дрова. — Соли бы да маслица сюда грамм пятьдесят…
— А чем есть? Пальцами? — спросил Степа.
— А ты поищи ложки. Я видел в ведре, около стола.
Степа побежал за ложками. Навстречу ему шел коренастый мужчина с большим пакетом под мышкой. Издали ребята приняли его за управхоза, но, когда он подошел к шалашу, они увидели, что ошиблись.
— Мир вам, и я к вам! — приветливо сказал мужчина, присаживаясь на корточки. — Что вы тут делаете, ребята?
— Огороды караулим. А вы чего в такую рань пришли? — ответил Миша.
— Я рыбу ловить пришел, — насмешливо сказал мужчина. — В мутной воде рыбку ловить.
— А чем вы ее ловить собираетесь? — спросил Вася.
— Руками.
— Ну да…
— Чего ты его слушаешь! Видишь, нашел дураков! — сердито сказал Миша, не любивший шутить с незнакомыми людьми.
— А я думал, вы и верно колюшку ловить собираетесь, — сказал Вася. — Сейчас ее мало. Вот весной она густо идет. Я ловил.
— А разве колюшку едят? — все с той же улыбкой спросил мужчина.
Миша подозрительно покосился на него. Какой это ленинградец, который не знает, что после голодной зимы колюшку ловили и с удовольствием ели.
— Колюшка — хорошая рыба, — пояснил Вася. — Жирная. Ее надо через мясорубку пропустить…
Вернулся Степа с ложками и принялся чистить их песком. Незнакомец молча наблюдал за хлопотами ребят. Вася подкладывал щепки и поминутно поправлял кастрюлю, в которой уже начинала закипать вода.
— Всю ночь тут дежурили, не спали? — спросил мужчина.
— По очереди спали, — ответил Степа.
— Замерзли?
— Нет.
Незнакомец достал часы и, взглянув на них, сказал:
— Рано еще.
При виде часов Миша обомлел. Черные мужские часы с золотым ободком он прекрасно знал. Такие часы имела вся банда однорукого, и предназначались они для мины замедленного действия, или адской машины, как ему объяснил Иван Васильевич. «Что делать? Надо немедленно сообщить майору. Этот пришел неспроста».
— Дяденька, а вы чего так рано пришли? — спросил Миша таким ласковым тоном, что ребята с удивлением посмотрели на него.
— По делу. Я же говорю: рыбу пришел ловить.
— Ну ладно, ловите. Только на огороды не ходите.
— Неужели нельзя одну морковку сорвать?
— Нельзя.
— А как же вы рвете? — кивнув на кастрюлю, спросил мужчина.
Мишу раздражал насмешливый тон незнакомца, но он сдержался и беззаботно ответил:
— Нам можно. Это как плата за то, что мы караулим. Ну как, Вася, не скоро еще?
— Ну что ты! Только-только закипело.
— Я схожу до управхоза. Он велел пораньше его разбудить.
Миша встал и спокойно направился к дороге.
— Погоди, Миша! — крикнул незнакомец. — Не надо управхоза будить. Пускай спит. Рано еще.
— То есть как рано? Он велел, как только рассветет.
— Нет. Выдумываешь ты все. Вернись. Это вот вам пакетик.
Мужчина протянул мальчику принесенный пакет. Миша уже начинал догадываться, в чем дело, и вернулся.
— К телефону пошел? — спросил незнакомец.
Миша взял пакет и, все еще не доверяя мужчине, развернул его. В пакете лежала буханка хлеба и продукты, а сверху записка: С
— А я уже хотел к телефону… — сказал Миша, улыбаясь.
— Почему?
— А часы-то у вас какие…
— Молодец! — сказал мужчина. — Мы так и думали, что про часы не забыл. Друзья твои их не видели?
— Нет.
— Пускай посмотрят.
Мужчина достал часы и дал посмотреть их ребятам.
— Запомните эти часы, ребята. Человек с такими часами уже подозрительный. Очень может быть, что вам придется с ними встретиться. У подозрительных людей полезно спрашивать о времени, — объяснял он, пока ребята разглядывали часы.
— Часы обыкновенные, — сказал Вася.
— Ты вот этот ободок запомни, он выпуклый, сразу заметно. Смотри, — сказал Миша, поворачивая часы под разными углами.
Неожиданно из кастрюли вырвался пар, и пена, шипя, полилась на костер. Вася снял крышку.
— Много воды налил. Пускай выкипает, — небрежно пояснил он, как опытный повар.
— Ну, друзья, мне пора уходить, — сказал гость. — У меня тут есть еще дела. Что передать Ивану Васильевичу?
— Привет передайте, — сказал Миша.
— Происшествий не случилось?
— Нет. Все тихо.
— Ну, будьте здоровы.
Мужчина ушел. Ребята развернули пакет. Кроме хлеба в свертке оказались банка консервов, граммов двести конфет и масло.
— Вот и масло для тушенки! — обрадовался Вася.
В отдельном кульке лежала картошка. Майор угадал, что ребята разведут костер, а главного удовольствия — печеной картошки — у них не будет. Миша высыпал картошку около костра, и на душе у него стало противно.
— Вася, смотри…
— Картошка! — восторженно воскликнул «повар». — Ура-а-а!
— Дурак ты, вот что… Иван Васильевич, наверно, думает, что мы чужих овощей не тронем. Он верит нам, а мы что делаем?
— Он не узнает, — несколько смутившись, сказал Вася.
— «Не узнает»! — передразнил его Миша. — Конечно, он и не спросит. А у тебя какая-нибудь совесть есть? Сам вчера на что жаловался? «Вору-у-ют»… Нехорошо получилось.
— Ну ладно, больше не будем. Нам теперь хватит, — сказал Вася.
Некоторое время молчали, думая каждый о своем. Степа в душе был согласен с Мишей. Конечно, никто не узнает, что они брали чужие овощи, а хозяин этого большого огорода даже не обратит внимания на такую мелочь. Но все-таки получилось нехорошо. Миша прав: дело не в том, что скажут или подумают про них, а дело в них самих.
— Замечательный человек майор. Никогда ничего не забудет, — после минутного раздумья сказал Миша. — И брат у него очень толковый.
В кастрюле кипело и булькало.
— Степа, ты ложки вымой. Сейчас будет готово, — сказал Вася.
Степа сбегал к реке. Когда он вернулся, тушенка с маслом была уже готова, и ребята быстро с ней покончили.
Взошло солнце. На дороге появились одинокие пешеходы и целые бригады с инструментами. Пришла машина за дровами. Сначала ребята напрягали все внимание при виде приближающихся людей, но постепенно привыкли и успокоились. Никого подозрительного не было. Вспомнили про кошку, и Миша со Степой пошли ее разыскивать.
— А ты, Василий, оставайся. И смотри в оба… В случае чего — свисти! — распорядился Миша.
Оставшись один, Вася сходил к Невке, вымыл кастрюлю, набрал чистой воды и, вернувшись к шалашу, принялся чистить картофель для супа, поглядывая по сторонам. Недалеко от него, по другую сторону дороги, женская бригада начала разбирать дом. Над местом работы поднялось большое облако пыли. Какой-то мужчина в сером пальто остановился на дороге и долго смотрел в сторону шалаша.
Вася насторожился, хотя мужчина и не походил на того, который был на фотографии. У этого было широкое лицо, выдающиеся скулы, усы. Мужчина оглянулся кругом, направился к разбиравшим дом женщинам и скоро потерялся из виду. Вася снова занялся картошкой и так увлекся, что не заметил, как к нему подошла женщина.
— Ты что тут делаешь? — раздался голос за спиной.
Вася вздрогнул от неожиданности и оглянулся.
— Видите сами — суп собираюсь варить.
— Это я вижу. А вообще-то зачем ты тут устроился?
— А мы огород караулим.
— Какой огород? — строго спросила она.
«Вот пристала», — подумал мальчик и, чтобы избавиться от женщины, показал рукой на ближайший огород, где он вчера сорвал три брюквы.
— Вот этот…
— Этот? А кто тебя просил? — угрожающе спросила женщина и вдруг закричала: — Вон отсюда! Чтобы духу твоего здесь не было! Караульщик какой нашелся!
— Тетя! Что вы кричите?
— А то! Это мой огород, потому и кричу. Моментально уходи отсюда!
— Тетя, мы же вам огород караулим. Вы, случайно, не Марья Петровна?
— Я Марья Петровна, — с недоумением сказала женщина.
— Ну вот. Вчера ночью приходила какая-то ваша знакомая за овощами, а мы ее не пустили. Мы сказали, что ваш огород на Невском проспекте находится…
— Врешь!.. Никто ко мне не мог приходить, — резко перебила она. — Врешь! Убирайся отсюда подобру-поздорову, а не то плохо будет. Слышишь?
Вдруг она увидела на земле брошенную ботву брюквы.
— Это что? Это моя брюква!
— Марья Петровна, почему вы думаете, что это ваша брюква?
— Потому что поблизости ни у кого нет брюквы. Это ты у меня украл!
— Украл!.. А картошку тоже у вас украл? — сказал струхнувший Вася, показывая крупную картофелину.
Это несколько озадачило женщину, так как ни у нее, ни у других на огородах картошки не было.
В это время вернулись приятели с охоты. Миша держал завернутую в какие-то тряпки кошку, а руки Степы были поцарапаны, и он облизывал выступавшую кровь.
— Картошки у меня нет, — продолжала женщина, не обращая внимания на пришедших. — Но это все равно. Никаких мне караульщиков не надо. Уходите отсюда, пока я не взялась за вас. Вот и весь мой сказ.
Она круто повернулась и зашагала к своему огороду. Миша выждал, пока женщина отошла подальше, и мрачно спросил:
— В чем дело?
— Ничего особенного. Увидела ботву и раскричалась: «Не надо мне караульщиков! Вы жулики!»
— Она тебя не побила? — серьезно спросил Миша.
— Нет.
— Жаль. Другой бы на ее месте уши тебе надрал и всех нас в милицию отправил. Еще дешево отделался…
Подошел управхоз.
— Ну как? Всё в порядке, ребята?
— Что в порядке? — спросил Миша.
— Успели по телефону позвонить?
Ребята с недоумением переглянулись.
— Кому позвонить?
— Я не знаю, кому надо было звонить. Паспорт я отдал. Спросил, как полагается, фамилию, имя, год рождения, прописку. Поговорил минут пять и отдал.
Миша почувствовал, как у него остановилось сердце и захватило дыхание.
— Кому отдали?
Управхоз оглянулся и, заметив удалявшуюся по дороге фигуру мужчины в сером пальто, показал на него пальцем.
— А вон тому гражданину.
Миша сунул кошку в руки Степы.
— Держи. Васька, бегом к телефону! Я пойду за ним.
— А суп, значит, не варить? — спросил Вася.
— Какой тут суп! Делай, что сказал! — резко отчеканил Миша. — Потом отправляйтесь домой и ждите.
Он схватил лежавшую на земле кепку и что есть духу бросился за уходившим человеком.
— Решительный молодой человек.
— Он моряк! — с гордостью сказал Степа.
Миша скоро догнал человека в сером пальто и на расстоянии тридцати — сорока метров пошел следом за ним. Мужчина шел неторопливо, останавливаясь на короткое время около разрушенных домов. В одном месте он чем-то заинтересовался, сошел с дороги, обошел вокруг фундамента, заглянул в глубокий подвал и снова зашагал дальше. Увидев на остановке трамвай, незнакомец заторопился.
В вагоне Миша хорошо рассмотрел его. Это был немолодой, крепкий мужчина, с крупными чертами лица, широкими, чуть выдающимися скулами. Когда он снял кепку, мальчик заметил, что черные усы были темнее, чем волосы на голове. Мальчика мало беспокоило, что мужчина совсем не походил на того, что был на фотографии. Главное, что он пришел за паспортом, а значит, имел какое-то отношение к врагам.
Проехали мост, и в вагон вошла большая группа людей, закрыв собой мужчину. Не видя его, Миша заволновался. Таким образом он может не заметить, когда тот выйдет из трамвая. Он протискался ближе к выходу и стал смотреть в окно на выходящих из вагона.
На остановке у Невского народ схлынул из вагона, и Миша с облегчением вздохнул, увидев, что мужчина в сером пальто не вышел и разговаривает со своей соседкой. У Технологического института в вагон снова вошла группа людей с лопатами, кирками, ломами, в перемазанной глиной и мелом одежде и снова закрыла мужчину.
Кто-то толкнул Мишу локтем. Оглянувшись, он встретил взгляд больших голубых глаз.
— Тося, садись. Подвинься, паренек, — сказал женский голос над головой.
Миша подвинулся, и девочка села рядом.
— Варвара Семеновна, зачем ты Тоню с собой взяла? На фронт ведь едем.
— В Ленинграде везде фронт. Пусть помогает. Потом с гордостью вспоминать будет, что Ленинград защищала.
Миша понял, что группа едет на оборонные работы.
Третий номер трамвая шел по Международному проспекту* и немного не доходил до переднего края. Глядя в окно, мальчик видел, что этот район прифронтовой и живет несколько иначе, чем Петроградская сторона. Гражданских людей на улицах было совсем мало, зато военные шли и ехали в разных направлениях. Трамвай обгонял повозки с сеном, дымящиеся походные кухни, грузовик, наполненный буханками хлеба. В окнах первых этажей угловых домов, заделанных кирпичом, чернели узкие щели амбразур. Поперек проспекта в некоторых местах были устроены баррикады с колючей проволокой и треугольными бетонными надолбами. Противотанковые препятствия, в виде распиленных и сваренных кусков рельсов, перегораживали в несколько рядов проспект на перекрестках. Оставлен был только узкий проход для трамваев. Но, несмотря на близость фронта, район жил. Торговали магазины, ларьки. И везде грядки и грядки — с репой, капустой, свеклой, морковью… А между ними — зигзагообразно вырытые окопы.
Взвизгнул снаряд и с оглушительным грохотом разорвался невдалеке. Трамвай затормозил и остановился.
— Выходите, граждане. Вчера попал в вагон, — объясняла кондукторша пассажирам, столпившимся у выхода.
— А с задней площадки можно сходить? Не оштрафуют? — пошутила какая-то девушка.
Второй снаряд разорвался высоко над головой. От неожиданности Миша присел, но сейчас же выпрямился и, не спуская глаз с серого пальто, побежал следом за ним. Третий снаряд ударил впереди.
Начался артиллерийский обстрел района.
Мужчина в сером пальто торопливо свернул под арку большого дома. Миша поспешил за ним, добежал до ворот и заглянул под арку. Там никого не было. Сквозь арку за домом виднелся пустырь. Из здания под арку с обеих сторон выходили двери.
Не обращая внимания на все нарастающий обстрел, Миша вышел на улицу и поискал номер дома. Его не оказалось. Судя по всему, дом был еще не достроен, хотя леса и сняты. Миша заволновался и снова вернулся под арку. Распахнул одну из дверей, заглянул внутрь. Справа наверх вела лестница, но везде лежали кучи строительного мусора, и вряд ли кто-нибудь здесь жил. Миша заглянул в противоположную дверь. Та же картина. Мужчина словно сквозь землю провалился.
— Тьфу ты, дьявол! — выругался Миша, не зная, что делать дальше.
Майор в таких случаях советовал не пороть горячку, а спокойно обдумать создавшееся положение. «Если он здесь живет, то уже хорошо, что я знаю дом. Если же он тут только спрятался от обстрела, так я об этом узнаю», — решил Миша и перешел на другую сторону улицы, откуда он мог наблюдать за фасадом дома.
Артиллерийская стрельба еще более ожесточилась. В ответ заговорили советские пушки, и минут через двадцать огонь немецких батарей был подавлен. Наступила тишина. Миша насторожился. Укрывшиеся от артобстрела пассажиры возвращались к трамваю. Сейчас должен выйти из укрытия и мужчина в сером пальто. Прошло три минуты, пять минут. Трамвай звякнул и тронулся. Мужчина не появился…
Миша устроился за грудой камней и терпеливо ждал, наблюдая за воротами недостроенного дома.
Время тянулось медленно. С большими перерывами прошли еще два трамвая. С грозным скрежетом, содрогая землю, к фронту промчался тяжелый танк с длинной пушкой, торчащей из башни. Навстречу с пронзительным воем сирены пронесся санитарный автобус. Прошел одинокий пешеход. Незнакомец в сером пальто все не появлялся… Надо было что-то предпринять, и Миша вышел из-за своего укрытия.
Глава 5
Осенью 1942 года ленинградцы могли уже считать, что страшный голод никогда больше не повторится. Рационное питание в столовых вернуло силы и восстановило здоровье. Аскорбиновая кислота, витамин «С» во всех видах, свежие овощи вылечили от цинги. И все-таки в эти дни еще можно было встретить истощенных людей.
Такого человека встретил Миша, продолжая наблюдать за домом. Он сидел на бревнах, когда высокий тощий человек медленно подошел и устало опустился на бревно.
— Последняя станция. Месяца через два и ее надо проходить без остановки, — требовательно сам себе сказал человек и осторожно поставил около себя сумку с бидончиком и с какими-то аккуратно завязанными пакетами.
Худая шея, острые скулы, провалившиеся щеки человека напомнили Мише минувшую голодную зиму.
— Дядя, а вы не знаете точно, сколько сейчас времени? — спросил Миша, продолжая наблюдать за воротами, в которых скрылся мужчина в сером пальто.
Человек недружелюбно посмотрел на Мишу.
— Точно не знаю. Часов нет. А зачем тебе точное время?
Миша промолчал. Человек жестким тоном добавил:
— Болтаться без дела в твоем возрасте сейчас стыдно!
— Я работаю, дяденька. Я просто жду здесь одного человека…
— А дома кто есть?
— Нет. Один теперь остался. На корабле работаю. Там и живу.
Человек задумался. Потом уже мягко сказал:
— Сколько сейчас таких, без отца и матери. Душа болит, глядя на вас. Смотри не отбивайся от людей, от работы… Пропадешь…
— Вы, дядя, плохо обо мне не думайте. Я не пропаду. Сам работаю и о сестренке забочусь! — гордо сказал Миша.
Человек осторожно достал из сумки пакет и развернул. Там оказался хлебный паек, аккуратно порезанный на тонкие ломтики.
— Хочешь кусочек?
— Нет, дяденька, нет. Я скоро ужинать буду, — торопливо ответил Миша. — Меня кормят хорошо. Я на котловом питании.
— На котловом — это хорошо, — согласился человек и снова бережно завернул пакет.
— Дядя, а вы здешний? — спросил Миша. — Какой там завод?
— Там «Электросила»*.
— А она работает?
— А как же.
— А на другой стороне, у моста? Большой такой дом.
— Это райсовет.
Теперь Миша ориентировался в незнакомом районе и мог легко найти или описать местоположение дома, за которым наблюдал.
— Дядя, а в ту сторону далеко можно ходить?
— У моста пограничный пост. Нужен пропуск.
— Там уже фронт?
— Фронт за мясокомбинатом. Ну, парень, мне надо двигаться. Теперь уже до дома, без остановки.
Миша остался один. Темнело. Необходимо было сообщить майору, где он находится, и Миша отправился искать телефон.
Около здания районного совета всех пассажиров из трамвая высаживали. Имеющие право ехать дальше подходили к железнодорожному мосту, предъявляли пропуска и потом садились в тот же самый трамвай, подъезжавший к воротам, и отправлялись дальше.
Около пограничной будки собралась группа людей. Все они были в замасленной прозодежде* и, видимо, ехали на работу. Командир-пограничник проверял пропуска и, возвращая их владельцам, делал знак рукой красноармейцу, стоявшему у калитки. Эта калитка зеленого цвета, как и весь хрупкий палисадник, загораживающий дорогу, вероятно, была взята от какого-то дома. К палисаднику с обеих сторон примыкали проволочные заграждения.
Около пограничника стояла старуха.
— Пропусти, товарищ, — просила она.
— Нечего тебе там делать, бабка. Там фронт.
— У меня дочка там работает.
— Да где она работает? В трампарке, что ли?
— Нет. В антелерии.
Пограничник улыбнулся.
— Там, бабка, артиллерии много. Где ты ее найдешь?
— Найду, голубчик. Пропусти, пожалуйста.
— Нельзя, бабка. Пропуск надо. А что она в артиллерии делает?
— В санитарном лазарете работает. Две недели дома не была. Не подранили ли ее фашисты проклятые?.. Сердце болит!..
— Не могу я пропустить. Ты сначала узнай, в какой части она работает, и пропуск хлопочи.
В это время с трамвайной остановки подошла новая группа людей, и бабка отошла в сторону, терпеливо ожидая, когда пограничник освободится.
Миша свернул к большому, недавно построенному дому.
Здание районного совета, как и все ленинградские дома в те дни, снаружи казалось необитаемым, но, войдя внутрь, мальчик увидел в коридоре людей. В первой комнате, куда он вошел, за столом сидела девушка в ватнике, а перед ней стоял телефон.
— Разрешите позвонить. Мне надо по очень важному делу, — вежливо обратился к ней Миша.
Девушка подозрительно посмотрела на него и неприветливо сказала:
— По этому телефону звонить нельзя: это дежурный. Иди в соседнюю комнату.
В соседней комнате никого не оказалось. Миша закрыл за собой дверь, снял трубку и набрал номер. Они условились с майором, что если придется звонить, то нужно называть его «дядя Ваня», но, когда он услышал знакомый голос, растерялся, не решаясь обращаться так запросто.
— Алло! Это вы? Алло! Алло!
— Ну, слушаю. Кого нужно?
— Это Михаил Алексеев говорит.
— Понял. Племянничек нашелся. Где ты находишься?
— Я из райсовета звоню.
— Какого района?
— Не знаю. Знаю, что на «тройке» приехал. Тут фронт близко. Пограничники пропуска проверяют. Завод «Электросила» недалеко.
— Московский райсовет. Дальше.
— Вам Васька звонил?
— Звонил. Где тот человек, за которым ты уехал?
— Спрятался от обстрела в один дом и пропал. Или не выходит, что ли.
— Дом ты запомнил?
— Запомнил. Там никто не живет. Я все время смотрел. А сейчас темно стало.
— Ну молодец. Сделаем так: жди около райсовета, я скоро приеду.
— Есть! — обрадовался Миша и повесил трубку.
Поблагодарив девушку за разрешение позвонить, он вышел на улицу. Уже смеркалось, и на небе появились первые звезды. Миша прошел к трамвайной остановке, но, сообразив, что Иван Васильевич может приехать на машине, вернулся назад и сел на крыльцо. Когда шум трамвая затихал и поблизости не пробегали автомобили, Миша слышал одиночные выстрелы винтовок и пулеметные очереди с передовой линии.
С дороги свернула груженая ручная тележка, которую с трудом толкали две женщины.
— Иди, Маруся, я покараулю, — сказала одна.
Вторая ушла внутрь дома и скоро вернулась в сопровождении трех женщин и мужчины.
— Ну, доехали благополучно? Тут в ящике у вас что? — спросил мужчина.
— Тут макароны, Семен Петрович.
— Давайте разгружать. По накладной всё получили?
— Почти всё.
Из разговора Миша понял, что женщины привезли продукты для райсоветовской столовой. В эти дни не хватало транспорта, и работники столовой своими силами, на тележках, возили все необходимые продукты.
Очень хотелось есть, и Миша пожалел, что постеснялся сказать об этом майору. По опыту он знал, что скоро это мучительное чувство притупится и лучше всего не думать про еду. Полубессонная ночь тоже давала себя знать, и, несмотря на свежий воздух, глаза слипались.
— Тележку, Таня, поставьте около кухни. Завтра утром на хлебозавод машина пойдет, — сказал мужской голос.
Было что-то знакомое во всей фигуре этого человека. Где-то Миша видел его. Мальчик лениво встал и без всякой цели подошел к двери, куда уносили привезенные продукты. У двери, держа ее ногой, стояла девушка.
— Тебе чего надо? — спросила она Мишу.
— Ничего, — буркнул он в ответ и, сунув руки в карманы, молча стал наблюдать за проходящими.
Мужчина шел последним и задержался в дверях.
— Пошлите ко мне раздатчицу, — сказал он девушке.
За дверью слабо горела синяя лампочка, но и этого света оказалось достаточно, чтобы разглядеть мужчину. Миша остолбенел: в двух шагах от него стоял тот, за кем он приехал сюда из Старой Деревни и кого так упорно ждал около недостроенного дома.
Когда все ушли внутрь помещения, Миша направился следом за ними, но остановился у дверей. «Нет! — подумал он. — Зачем? Теперь я знаю, что он тут работает и, значит, никуда не уйдет».
Не в силах сдержать своего волнения, Миша сошел вниз и стал ходить взад и вперед перед подъездом здания районного совета, с нетерпением поглядывая в сторону трамваев и проходящих машин.
«Как он ушел незаметно из дома? — думал мальчик. — Хорош был бы я, если бы ждал его там».
Время шло медленно, но наконец пришла машина, и из нее вышел майор. Миша сразу узнал его по походке и бросился навстречу.
— Иван Васильевич!
— А почему не «дядя Ваня»? Привыкай. Замерз?
— Послушайте, что я скажу вам, — взволнованно перебил мальчик. — Он тут. В столовой. Директором работает.
— Вот как… Идем за мной.
Они вернулись к автомобилю, и майор открыл дверцу.
— Бураков, пересядьте! — коротко приказал он.
Бураков, приехавший вместе с начальником, уступил место Мише, пересев к шоферу. Майор сел рядом с мальчиком и захлопнул дверцу.
— Рассказывай все по порядку, — сказал майор.
Миша обстоятельно доложил обо всем, вплоть до того, как неожиданно увидел мужчину в сером пальто при свете синей лампы.
— Та-ак, — задумчиво произнес майор, когда мальчик кончил рассказ. — Молодец! А ты не ошибся? В темноте можно было его принять за другого.
— Он, честное слово, он! — горячо сказал Миша.
— Сейчас мы проверим. Ты, наверно, хочешь есть? Вот тебе закуска, — с этими словами майор передал мальчику пакет.
— Спасибо. Честно сказать, здорово проголодался.
Пока Миша развертывал пакет с бутербродами, майор закурил и неторопливо вышел из машины.
— Подожди-ка, дружок, — остановил он Мишу. — Потерпи еще немного. Я тебя обедом накормлю.
— Да нет… Спасибо, Иван Васильевич. Мне и так хорошо, без обеда.
— Потерпи, потерпи.
Майор захлопнул дверцу и ушел в райсовет. Горько вздохнув, Миша стал завертывать еду.
— Есть очень хочется, Миша? — спросил Бураков.
— Понятно, хочется.
— Ну, так ты съешь пару бутербродов, а потом еще и пообедаешь. Не лопнешь ведь?
— Он не велел.
— Он досыта наедаться не велел, а то обедать не захочешь.
— Нет, уж лучше я потерплю.
— Как хочешь. Обстреливали тут сегодня здорово?
— Здорово. Земля качалась.
— Номер дома, значит, ты не запомнил?
— А номера там и нет. Новый дом.
— Надо было соседние дома посмотреть.
Майор вернулся скоро и, открыв дверцу, жестом пригласил Мишу следовать за собой.
— Ну, идем обедать. Я вызову заведующего, а ты смотри внимательно, — сказал он, поднимаясь по ступенькам подъезда.
Теперь Миша понял план майора и с бьющимся сердцем шел за ним по коридору. Ему почему-то казалось, что он не узнает «того».
Они пришли в столовую. Большинство столов были составлены один на другой, стулья сдвинуты в конец зала. Видимо, предполагалось мытье полов. За буфетом при свете опущенной до стойки лампочки сидела женщина, наклеивая талоны на листы, вырванные из какой-то книжки. Кроме нее в глубине зала за одним из столов неподвижно сидел человек в странной позе.
Майор подошел к стойке.
— Вызовите, пожалуйста, заведующего, — сказал он.
Буфетчица подняла голову, прищурившись, посмотрела на позднего посетителя и сердито спросила:
— Зачем вам его?
— Нужно.
— Ни днем ни ночью покоя нет! — проворчала она, но, открыв находившуюся за стойкой дверь, крикнула: — Семен Петрович! Вас требуют.
Пока майор разговаривал с буфетчицей, Миша разглядывал сидевшего в глубине зала человека. Навалившись грудью на стол, он крепко спал. Шапка его была сдвинута набок, голова лежала на руках, а ноги широко расставлены. «Неужели пьяный?» — подумал мальчик. Он заметил, что майор тоже мельком взглянул на спящего и отвернулся.
Минут через пять вышел мужчина, черты лица которого мальчик запомнил на всю жизнь.
— Что вам надо? — спросил мужчина.
— Мне заведующий нужен.
— Заведующего нет. Я замещаю.
— А это все равно, — сказал майор, протягивая листок бумаги. — Вот вам записка от начальника штаба.
Мужчина прочитал записку, равнодушно передал ее буфетчице и ткнул пальцем в сторону стола.
— Садитесь за дежурный стол. Сейчас накормим. Только кухня уже не работает — разогревать не на чем.
— Не важно.
Ждать пришлось долго, пока принесли в тарелках суп. Обед полагался без хлеба, но Миша приберег все бутерброды и теперь поделился ими с «дядей Ваней». При электрическом свете он разглядел, как был одет майор. Короткая ватная куртка, темные брюки, засунутые в простые сапоги, защитного цвета фуражка. Мише было очень приятно сидеть с ним за одним столом и хлебать холодный, невкусный суп. Он ждал вопроса. Когда буфетчица, собрав листочки, вышла из зала, майор тихо спросил:
— Тот?
— Он самый, — так же тихо ответил мальчик.
Суп свой Миша съел в два раза быстрее Ивана Васильевича. Оглянувшись на спящего, он, к своему удивлению, увидел широко открытые глаза, пристально уставившиеся на него.
Мише стало не по себе, и он отвел глаза в сторону.
— Дядя Ваня… а тот смотрит, — прошептал он.
— Пускай смотрит. Пьяный, наверно.
Вернулась буфетчица, забрала ножницы и баночку с горчицей, служившей для приклеивания талонов, и снова ушла. В это время человек, притворявшийся спящим, «проснулся», зевнул и нетвердой походкой направился к столу, за которым сидел майор с мальчиком.
Это был новый сюрприз, от которого Миша чуть не свалился со стула. В пьяном он узнал человека, который принес утром в Старую Деревню пакет с картошкой и показывал ребятам немецкие часы.
— Я извиняюсь, товарищ… — заплетающимся языком обратился он к майору. — Сколько сейчас времени?
— Без четверти, — сказал майор, посмотрев на часы.
— Извиняюсь… Я, понимаете ли, уснул тут…
— Пить надо меньше, — сухо бросил Иван Васильевич.
— Я понимаю… Извиняюсь. Работа такая… Я, понимаете ли, тут в районе шофером работаю… Я завтра… Ну, в общем, немного выпил по случаю… Извиняюсь…
С этими словами шофер подошел к столу, ухватился рукой за спинку стула, на котором сидел Иван Васильевич, покачнулся и ловким движением передал ему какую-то бумажку. Миши он, видимо, не стеснялся, потому что после передачи письма щелкнул его по носу.
— Извиняюсь, это что, ваш сынок будет?
— Племянник, — сухо ответил майор.
— Очень приятно. Симпатичный у вас племянник… Извиняюсь. Надо спать. Утром мне за хлебом ехать.
Шофер зевнул и медленно поплелся обратно. Сев на старое место, он долго возился, что-то бормотал, но наконец успокоился и как будто опять заснул.
Мише еще утром понравился этот коренастый, крепкий человек, а сейчас он просто был в восторге от него. Ни один артист, по его мнению, не сыграл бы так правдиво роль пьяницы.
Пшенную кашу с крошечными кусочками мяса принес сам Семен Петрович. Поставив ее перед обедающими, он облокотился о стойку буфета и обратился к майору:
— Вы из МПВО*, товарищ?
— Да.
— С дежурства?
— Да.
— Нового ничего не слышно? Сталинград еще держится?
— Кажется, да. Вам здесь, в райсовете, больше известно.
— Ничего нам тут не известно. Бьют немцы из Пушкина* в нас — это вот нам известно. Скоро ли это все кончится?
— Скоро ли, не знаю, а кончится обязательно.
— Затягивается война. Наши не сдадутся.
— Да. Привычки такой нет, чтобы сдаваться, — сказал майор, поднимаясь из-за стола. — Простите, я тороплюсь. Поговорим в другой раз. Сколько платить?
Рассчитавшись, они вышли на улицу и сели в машину. Всю дорогу майор молчал и курил. Мише хотелось задать ему несколько вопросов, но он крепко запомнил замечание Николая Васильевича, что никогда ко взрослым не следует обращаться с праздно-любопытными вопросами и не заговаривать первому, пока не спросят.
По пути Мишу завезли на судно.
— Иди спать, Миша. Завтра я заеду к Николаю Васильевичу, и увидимся, — сказал на прощанье майор.
Глава 6
Поднимаясь по трапу, Миша услышал окрик:
— Эй! Кто там? Ты, что ли, адмирал?
— Я.
— Шикарно, браток, живешь. На машине прикатил.
Миша промолчал. Его раздражал этот шутливо-покровительственный тон, но, как отучить от него машиниста, он не знал. Самое лучшее — отмалчиваться.
— Ты что-то и разговаривать не хочешь?
— Если ты меня все время дураком выставляешь, то говорить нам нечего, — буркнул Миша, направляясь к себе.
— Погоди, Миша. Куда торопишься? — дружелюбно сказал машинист, загораживая дорогу. — Давай поговорим по-хорошему. Когда я тебя дураком выставлял?
— Всегда. Зачем ты меня адмиралом зовешь?
— Да ведь я по-дружески… Погоди. Ребята за день натрудились — и спать, я на вахте один. Посидим.
Сысоев сел на бухту каната, вытащил из кармана коробку с табаком и начал крутить из газетной бумаги цигарку. Миша хотел уйти, но почувствовал какую-то новую нотку в голосе машиниста и остался.
— Сложная, брат, штука жизнь… — глухо, со вздохом сказал Сысоев, пристраивая фитиль к кремню и ловко высекая огонь. — Похоже, что я один на всем свете остался… Видел сегодня земляка. Говорит, деревню нашу немцы сожгли, а стариков моих на тот свет отправили… Печальная картина получается.
Сысоев помахал затлевшим фитилем, прикурил толстую цигарку и закашлялся.
— Тьфу! Черт! Першит в горле.
Где-то в ближайшем доме заиграл патефон. Миша вспомнил, как он тоже потерял мать, и ему стало жаль этого одинокого человека.
— А деревня у нас была хорошая, — продолжал Сысоев, освещая свое лицо огнем цигарки. — На высоком месте, а внизу речка. Фруктовых садов много, и больше всего вишни… Весной, когда цветут, очень замечательно! Выйдешь вечером на улицу, так, понимаешь, такой аромат нежный… А днем пчелы гудят. И вот, когда все это было, так не ценил. А в плаванье ушел да попал за границу, тогда и заскучал. И сейчас… Стоит перед глазами вся деревня в цвету… А в речке у нас раков много. Ты ловил когда-нибудь раков?
— Нет.
— А я много их ловил, когда вроде тебя шпингалетом* был. Ночью ловили. Соберемся компанией, круглых сеток наделаем, на середину лягушку ободранную привяжем и на палках спустим с берега. А потом костер разведем и сидим кругом, сказки страшные рассказываем. Про домовых, про русалок да про леших. Дураки были — верили, боялись.
— Ну а раки? — спросил Миша.
— Чего раки? Раки свое дело делают. Залезут в сетку лягушку сосать, ну и вытащим их на берег — и в ведро с крапивой.
— Зачем с крапивой?
— А в крапиве они живучими бывают. Лучше, чем в воде.
Завыли сирены на военных кораблях, их подхватили гудки заводов, а затем и городское радио объявило тревогу.
— Никак, налет! — сказал Сысоев, поднимаясь с бухты. — Давно не было. Так ты, Миша, на меня не сердись. Я ведь это так…
Они поднялись к рубке и стали наблюдать. Во всех концах города вспыхнули столбы прожекторов, пошарили по небу и исчезли. Где-то очень далеко в небе замелькали желтые разрывы зениток. Когда донеслись их хлопки, Миша обратил внимание на то, что патефон по-прежнему играет какой-то вальс.
— Ко всему человек может привыкнуть, — задумчиво сказал машинист, тоже прислушиваясь к музыке. — Воздушная тревога, а им хоть бы что…
— Привыкли. Сколько этих тревог было — не сосчитать.
— Куда ты ездил сегодня? — спросил Сысоев.
— Ездил по делу. У сестренки был, дома был…
— Сестра старше тебя?
— Младше. Пять лет.
— Ну-у!.. Маленькая. Привел бы когда-нибудь. Я люблю маленьких ребят.
— Приведу, если отпустят. Она на лодке хотела покататься.
— Обстрелов она не боится?
— Нет.
— Молодец! Хотя, положим, ребята ничего не боятся. Они же не понимают опасности. Им все нипочем.
Сысоев замолчал, вглядываясь в темноту. Недалеко от них, на набережной, мелькнул огонек папиросы. Это курил дежурный милиционер, пряча огонь в рукав шинели. Миша думал о Сысоеве. В этом человеке неожиданно открылись новые стороны. Если раньше Мише хотелось унизить Сысоева какой-нибудь шуткой, сделать ему больно, то сейчас он почувствовал в нем человека, который переживает, думает, болеет душой за других.
Скоро тревога кончилась, и Миша спустился к себе в каюту. Раздеваясь и укладываясь спать, он вспомнил пьяного шофера, встреченного им в столовой. Как попал шофер из Старой Деревни в столовую Московского райсовета, он не успел понять. Он уснул, едва положив голову на подушку.
На другой день Мишу вызвал к себе старший механик.
— Миша, — сказал он, когда юнга вошел в каюту, — брат сейчас очень занят и просил тебе передать, что ты и твои приятели ему пока не нужны. Мы скоро начнем котлы чистить. Это дело для тебя важней. Если тебе нужно предупредить друзей, сходи. Передай от меня привет.
Поблагодарив за разрешение, мальчик сошел на берег и направился к своему дому.
Погода в этот день стояла на редкость ясная и тихая. Миша давно заметил, что немцы в такую погоду стреляют особенно яростно. Так оно было и сегодня. С утра, вот уже четвертый раз, над городом бушевал жестокий артиллерийский налет врага. На этот раз снаряды рвались где-то в районе порта. Снова, как всегда, в ответ заговорили пушки защитников Ленинграда, подавляя батареи противника. Воздух дрожал от этой канонады.
Вася и Степа уже давно с нетерпением поджидали своего вожака и сильно огорчились, когда узнали, что задание ими выполнено и нового не предвидится.
Миша подробно рассказал, как он следил за серым пальто до Московского района, как таинственно исчез человек в недостроенном доме. Обо всем остальном он умолчал, но от этого рассказ только выиграл.
Затаив дыхание, волнуясь больше, чем рассказчик, слушали его ребята.
— Знаешь, Миша… Надо этот дом обследовать, — сказал Степа после долгого молчания. — Наверно, там что-нибудь есть.
— А что там есть?
— Какой-нибудь подземный ход.
Предположение Степы было нелепо, но ребята спорить не стали. Мише до сих пор было неясно, как мог уйти от него мужчина в сером пальто, и хотелось выяснить этот вопрос, а Вася, хотя и был несогласен с предположением о подземном ходе, промолчал потому, что так думать было интересней.
— Давайте поедем, — согласился Миша.
— Сейчас?
— Нет, сейчас я занят. Завтра после обеда, если в порт не поедем, я отпрошусь у старшего механика на берег, а вы приходите на судно к часу дня. Понятно? Батарейки не выдохлись?
— Нет.
— Останемся там до вечера, посмотрим с крыши на фронт. Оттуда хорошо видно.
Глава 7
Кошка в детском саду произвела переполох. Даже повариха и судомойка прибежали в канцелярию посмотреть и погладить редкое в дни блокады для Ленинграда животное. Не зная, чем отблагодарить мальчика за подарок, заведующая неожиданно предложила:
— Миша, ты как-то просил отпустить сестру к тебе на корабль. Если хочешь, возьми сейчас.
— Пускай собирается, — охотно согласился мальчик.
Пошли за девочкой. Дети уже слышали о кошке, ждали ее, и поэтому Люся категорически отказалась идти к брату на судно. Пришлось уговаривать, соблазнять катанием на лодке. Через десять минут брат с сестрой вышли на улицу.
По-прежнему было тепло и солнечно. Широкие мостовые сияли. Дворники, в большинстве своем из домашних хозяек, навели необычайную чистоту на улицах города.
Пока шли к трамвайной остановке, Люся с гордостью успела сообщить, что сегодня получила горбушку.
В детском саду при раздаче хлеба из-за горбушек всегда возникали споры, и воспитательница решила давать их за лучшее поведение.
Затем девочка рассказала, что они разучивают песню, вышивают кисеты* для раненых героев, защитников Ленинграда, и на праздниках собираются к ним в госпиталь.
В трамвае Миша обратил внимание на то, что девочка сильно выросла и пальто не закрывает даже колен. Это испортило ему настроение. Ему не приходилось раньше задумываться над такими вопросами. Казалось, что еда, питье, одежда появлялись сами собой. Были случаи, когда он возвращался домой с разорванными штанами или отодранной подметкой и мать говорила, что к вещам надо относиться бережно, что даром они не даются, но эти замечания проскакивали мимо ушей. Миша знал, что отец даст денег и он будет щеголять в новых ботинках. Он вспомнил случай, когда нарочно порвал надоевшую ему рубаху, чтобы купили новую.
А сейчас Миша смотрел на плохо заштопанные сестренкины чулки и думал: «Пускай у меня будут рваные носки, но у Люси чулки должны быть целые». Ему хотелось, чтобы у единственной сестренки было все лучшее и красивое. Как-никак Миша Алексеев, а не кто-нибудь другой несет за это ответственность. И разве он не способен заработать?
— Вот, Люся, мое судно. Смотри, какой пароход. Я тут механиком буду работать, — сказал мальчик, когда они пришли на место.
Они поднялись на палубу, спустились вниз, зашли в каюту.
Здесь Люся попала в компанию взрослых людей. Недавно была выдача «крокета»: твердых, покрытых шоколадом круглых конфет. Команда не успела еще их съесть, и скоро рот и карманы девочки наполнились этими конфетами.
Особенно суетился и умилялся Сысоев.
— Как тебя зовут?
— Люся.
— Скажи, пожалуйста! Люсей зовут! Ты к нам в гости пришла?
— Да-
— Ну что ты с ней станешь делать! Какая умная! Все знает. А сколько тебе лет?
— Пять.
— Уже пять… Совсем большая. Погоди, я тебе еще конфетку дам.
Он вытащил из-под койки сундучок, крышка которого внутри была оклеена различными картинками, и достал конфету.
— Держи. Так, значит, как тебя зовут?
— Люся.
— А сколько тебе лет?
— Пять.
— Пять лет… Это надо же!.. Какая толковая! Значит, ты в гости к морякам пришла?
— Да.
Миша снисходительно слушал этот разговор и, когда машинист вручил девочке очередную конфету и снова начал спрашивать, как ее зовут, сказал сестре:
— Люсенька, не слушай ты его. Пойдем лучше на лодке кататься.
Путешествие из каюты до лодки девочка совершила на руках у Сысоева. Он вытер скамейку, или, как она называется по-морскому, «банку», разостлал свою спецовку и усадил на нее девочку. Потом он оттолкнул лодку от берега и махал рукой, пока Люсе не надоело ему отвечать.
Миша греб вверх по течению, к Литейному мосту. Люся с удивлением поглядывала по сторонам, испытывая новое и, видимо, приятное ощущение.
Выехав на середину Невы, Миша пустил лодку по течению, слегка придерживая ее ленивыми взмахами весел. Лодка ему понравилась. Небольшая, легкая, послушная.
Вдруг что-то ударило в воду, и вслед за этим метрах в двадцати за кормой поднялся большой столб воды. Миша не растерялся и резко поставил лодку поперек приближающейся волны.
— Держись, Люся, — сказал он спокойно. — Сейчас качаться будем. Держись за скамейку. Волна идет.
Девочка послушно взялась руками за спецовку, на которой сидела, но, когда лодку качнуло, она инстинктивно уцепилась за скамейку. Думая, что при катании на лодке так полагается, она не испугалась.
Второй снаряд упал значительно выше по течению, следующие стали оглушительно рваться на берегу. Люся видела, что брат спокоен, и с любопытством смотрела на разрывы, слегка вздрагивая от грохота.
— Молодец ты у меня, Люсенька, не боишься…
С берега донеслись отчаянные крики. Миша повернул голову и увидел на борту судна Сысоева, показывающего руками, что надо быстрее возвращаться. Но теперь опасность миновала, и Мише стало весело. Он приветливо помахал рукой машинисту и снова начал грести к мосту. Справа за бортом на воде показался небольшой продолговатый белый предмет. Сначала Миша не сообразил, что это такое, но, когда лодка приблизилась, он радостно крикнул:
— Люся! Смотри, рыбка глушеная… Сейчас мы ее поймаем.
Загребая левым веслом, мальчик повернул лодку и проворно схватил за голову плывущую кверху брюхом рыбу. Это оказалась небольшая плотва.
— Вот какая рыба! — сказал Миша, бросив ее на дно лодки. — Смотри еще, Люся… Смотри кругом.
Миша поднялся на ноги и, не обращая внимания на крики Сысоева и разрывы снарядов на берегу, стал оглядываться по сторонам: не всплывет ли еще где рыба. Скоро он опять увидел белый длинный предмет, так же ловко подъехал и вытащил вторую плотву, значительно крупней. Затем попался небольшой судачок, за ним еще две плотвы. На уху рыбы хватало, но Миша не мог успокоиться. В нем проснулся азарт охотника.
— Миша, смотри, — сказала Люся.
Мальчик оглянулся и оцепенел. Недалеко от лодки всплыла громадная рыбина. Издав какой-то воинственный крик, смысл которого он и сам не понял, Миша схватился за весла и начал грести.
— Люсенька, ты сиди… Крепко сиди… Мы ее поймаем, — говорил он, приближаясь к рыбе. — Держись, сестренка! Слышишь… Вот она какая!.. Как же ее в лодку-то втащить? Силы не хватит… Она скользкая… Только бы не ожила… Держись, Люсенька!
В этот момент Миша не помнил себя. Никогда ему не приходилось иметь дела с такой рыбой. Лососка, пуда на полтора весом*, оглушенная, но живая, шевелила хвостом и плавниками. Жабры ее открывались и закрывались. Если бы Миша схватил ее за хвост или плавники, она бы очнулась от прикосновения и ушла в глубину. Однако Миша догадался засунуть руку под жабры и крепко ухватил рыбину. Теперь нужно было втащить ее в лодку. Рванись лососка секундой раньше — Миша вылетел бы в воду и наверняка перевернул бы лодку. На Люсино счастье, лососка рванулась вперед в тот момент, когда, напрягая все силы, мальчик повернул ее головой к себе и потянул. Всплеск! Лодка сильно накренилась, зачерпнув воды, и вместе с этой водой лососка вскочила в лодку. Миша упал, сильно ударился об уключину, но сейчас же перевернулся и грудью придавил свою добычу. Девочка едва удержалась на скамейке и испуганно смотрела на барахтающегося брата. С минуту Миша лежал без движения. Рыба не билась. Он поднял голову и, взглянув на сестренку, торжествующе захохотал.
— Наша! Попалась!
Воду выкачивать было некогда, да и нечем. Не замечая того, что он весь мокрый, Миша засунул голову лососки под свою скамейку, сел за весла и начал грести.
— Вот так рыба у нас, Люсенька! — дрожащими от волнения губами говорил мальчик, налегая на весла. — Какая красивая! Смотри, пятнышки на ней разноцветные…
Вдруг лососка взмахнула хвостом и подпрыгнула, ударившись головой о скамейку. Миша бросил весла и сел верхом на рыбину. Она его подбросила раза два и успокоилась.
Удар хвоста пришелся по Люсе, и она заплакала, не то от боли, не то от испуга.
Миша растерялся, не зная, что делать. Он боялся, что рыба выскочит из лодки. Самым простым выходом было вынуть уключину и ударами по голове оглушить лососку, но мальчик этого не сообразил и сидел верхом на рыбе, пока та не затихла. Затем он снова взялся за весла.
— Не плачь, Люся. Сейчас мы приедем. Берег уже близок.
Берег медленно приближался. Лососка еще раз попыталась выскочить из лодки, и снова мальчик сел на нее верхом, а Люся расплакалась еще пуще.
— Я не хочу больше кататься!
— Сейчас, Люся… Не реви. Сейчас приедем.
Наконец они пристали к берегу. Девочка с радостью пошла на руки к Сысоеву, который сейчас же утащил ее в каюту.
Мокрый и перемазанный с головы до ног Миша с гордостью посмотрел кругом. Народу на набережной собралось много. Посыпались всевозможные советы, предложения, просьбы продать рыбу. Только теперь Миша узнал, что он поймал лососку и что ее надо оглушить. Он это немедленно сделал вынутой уключиной. Привязав лодку к канату, мальчик с трудом взвалил лососку на плечо и не торопясь понес ее к себе на судно.
Досадно было, что этого триумфа не видел Николай Васильевич, который, забрав всех, кроме Сысоева, уже уехал на какую-то аварию.
Оставив добычу у себя в каюте, Миша вернулся назад. Раздумывая над тем, что делать с лосоской, он вычерпал из лодки воду, положил на место весла, собрал мелких рыбешек и пошел искать сестру. Она сидела в машинном отделении босая, в одном платье и пила чай из большой эмалированной кружки. Все ее вещи были развешаны около топившейся печурки. Сысоев, с застывшей на лице улыбкой, сидел напротив и молча следил за каждым движением девочки. С приходом Миши он оживился.
— Что ты наделал, голова! — с упреком сказал он. — Вся мокрая. Ты ее мог утопить.
— Не утопил же. Зато рыбину поймал. Видел какую?
— А плевать я хотел на рыбину! Теперь она с тобой больше никогда не поедет. Люся, ты поедешь с ним еще кататься? — спросил он девочку.
— Нет.
— Слышал? А со мной поедешь?
— Поеду.
— Ага! Слышал? Теперь тебе полная отставка.
На какое-то мгновение в душе мальчика шевельнулось ревнивое чувство, но он не показал этого, а, пожав плечами, подошел к одежде и начал разглядывать старое пальто.
— Что делать с рыбой? — сказал он. — Отдать в котел?
— Ты ее посоли, на всю зиму хватит. Люсе половину снесешь, — посоветовал машинист.
— У меня там еще плотвы несколько штук.
— Ну а плотву мы зажарим.
— А если на рынок снести?
— Зачем?
— Продать, а на эти деньги Люсе обмундирование купить.
— Вот это верно. Вот молодец! — Сысоев засуетился. — Я и то смотрю: ботинки сносились и пальтишко неважное. Это мы с тобой завтра с утра сделаем. Ты знаешь, за такую рыбу ей можно что хочешь достать. Это уж ты на меня положись. Сейчас мы это все обмозгуем.
Сысоев торопливо ушел к себе и через несколько минут вернулся с бумагой, карандашом и десятиметровой рулеткой.
— Садись и пиши, — приказал он Мише.
Когда мальчик взял карандаш и устроился за столом, машинист принялся за дело. Измеряя рулеткой Люсю, он сравнивал размеры с развешанной старой одеждой.
— Начнем сначала с ноги. Ботинки… Сейчас мы прикинем, чтобы точно. Ну-ка, Люсенька, дай твою ножку… Четырнадцать с половиной сантиметров. Это надо же! Так. А здесь? Шестнадцать… Понятно. Один сантиметр на вырост. Пиши, Миша. Ботинки — тире — нога: пятнадцать с половиной сантиметров.
Работа оказалась довольно трудной. Мужчины столкнулись со многими сложными вопросами детского туалета. Например, какова должна быть ширина платья у девочки или как узнать размер головного убора, если Миша представлял его в виде капора, а Сысоев думал про пуховый платок для зимы и какую-то соломенную шляпу для будущего лета. Длина платья тоже вызвала спор. Пробовали обращаться за советом к Люсе, но она соглашалась с обоими и ничем помочь не могла.
Тогда ее поставили на табуретку, самым тщательным образом измерили всю вдоль и поперек и записали все размеры на обратной стороне списка намеченных для покупки предметов.
Глава 8
Как и было условлено, на другой день без четверти час два друга остановились на набережной, против судна. Степа вытащил из кармана старый театральный бинокль и, прислонившись к стенке дома, стал разглядывать теплоход. На палубе никаких признаков жизни не было заметно, словно все вымерли. Прождав полчаса, ребята забеспокоились. Обычно Миша никогда не опаздывал и очень сердился, когда это случалось с другими.
— Пойдем спросим, — предложил Вася.
— Выгонят.
— Кто выгонит? Видишь, никого нет.
— Дежурный где-нибудь спрятался.
— Ну так что? Вылезет, а мы его и спросим.
— Подождем еще. Обедает, наверно.
В это время на палубе показалась рослая фигура старшего механика, торопливо направлявшегося к трапу с большим ключом в руках.
— Николай Васильевич, здравствуйте! — радостно встретил его Степа.
— A-а, Степа! — Старший механик протянул ему руку. — Давно тебя не видел. Как живешь?
— Хорошо.
— Не ко мне ли пришел?
— Нет. Мы с Алексеевым условились к часу прийти, а его все нет.
— Опоздал. Я ему разрешил отлучиться.
— А где он?
— На рынок пошел. Что-то сестренке понадобилось купить.
Ребята с недоумением переглянулись.
— А давно он ушел?
— С утра. Должен скоро вернуться.
— На Мальцевский рынок пошел? — спросил Вася.
— Вот этого не знаю… Ну, друзья, мне больше некогда, тороплюсь. Заходите в другой раз.
Николай Васильевич ушел. Ребята остались в сильном смущении. Что делать? Ждать ли здесь или идти на рынок — разыскивать друга?..
Между тем Миша с Сысоевым, положив в сумки от противогазов по большому куску лососки, с утра отправились на рынок искать для Люси необходимое «обмундирование».
Самый крупный в Ленинграде, Сытный рынок на Петроградской стороне после обстрелов и прямых попаданий снарядов был закрыт, и первенство перешло к Мальцевскому.
Как только Миша протиснулся за ограду рынка, он сразу увидел женщину, которая держала в руках подходящие по размеру детские туфли.
— Тетя, сколько они стоят?
Женщина подозрительно посмотрела на мальчика и махнула рукой.
— Ладно, тебе не нужны.
— Не мне. Я сестренке хочу купить.
— А что у тебя есть? Я на крупу меняю.
— Крупы нет. У меня рыба есть.
— Какая рыба?
— Свежая. Вот посмотрите.
Миша раскрыл противогаз, и женщина, увидев розовое мясо, заговорила совершенно другим тоном.
— Это что? Кета?
— Это лососина, — пояснил Миша.
— Сколько у тебя тут?
— Можно свешать.
— А ты посмотри, какие туфельки-то! Кожаные, ни разу не ношенные.
Мише никогда не приходилось заниматься обменом на рынке, лососина ему досталась случайно, и он готов был отдать весь кусок за эти туфли.
— Эй, адмирал! — услышал он голос за спиной. — Ты не пропадай. Что нашел?
— Туфли. Как раз для Люси.
Сысоев внимательно оглядел торговку. Затем с видом знатока взял туфли, вытащил рулетку, смерил подошву, поцарапал ногтем по коже.
— Не то…
— Почему не то?
— Цвет не тот, — сказал Сысоев.
— Самый лучший цвет. Не маркий.
— Для вас он самый лучший, а для нас не годится.
— Но мы уже сговорились…
— Нет, нет, не подходит. Пошли, Михаил. — Он толкнул мальчика в спину и, нагнувшись, тихо сказал: — Ты не торопись. Надо посмотреть, что тут есть.
Они стали ходить по рынку. Детских вещей было много, и цены на них невысокие. Мальчик шел за машинистом, то и дело дергая за противогаз, но Сысоев отмахивался, пока наконец не остановился около старухи с детскими ботиночками синего цвета в руках.
— Вот, Миша, это подходящие, — сказал он.
Сысоев взял один ботинок и начал внимательно его осматривать.
— Раза три надевала внучка, — сказала старушка.
Машинист искоса взглянул на нее. У старушки были совершенно белые волосы, но молодые ясные глаза с грустным и добрым выражением.
— А большая у вас внучка? — спросил он.
— Шесть лет.
— Это нам подходит.
— Что подходит? — спросила старушка.
— Подходит, говорю, по возрасту, — объяснил машинист. — У меня тоже такая. У вас, мамаша, может быть, еще вещи имеются, ненужные для внучки?
— Они все ей теперь ненужные, — сказала старушка.
— Почему же ненужные?
— Немцы убили… вместе с матерью.
Всего этого разговора Миша не слышал. Он напряженно смотрел на высокого худого мужчину, который стоял к нему спиной, около железного столба, подпиравшего навес над рынком. Был момент, когда мужчина повернул голову, и Миша увидел лицо с прямым носом и тонкими сжатыми губами. К мужчине подошел франтовато одетый юноша и передал ему противогаз.
— Эй, Миша! На кого ты так уставился? — окликнул его Сысоев.
— Да тут знакомого увидел.
— Мы с бабушкой сговорились на квартиру сходить. Где у тебя список?
Миша достал из кармана бумажник, в котором лежал список Люсиного «обмундирования», и когда раскрыл его, то с фотографии глянуло лицо мужчины с прямым носом и тонкими губами. Он оглянулся. Ни мужчины, ни юноши на месте уже не было. Миша сунул обратно бумажник, быстро снял противогаз и передал его машинисту.
— Держи, Сысоев. Делай как знаешь. Мне некогда. Важное дело, — торопливо проговорил он и, не дожидаясь ответа, скрылся в толпе.
Сысоев знал самостоятельность юнги, какую-то тайну, связанную с его отпуском на берег, приездом на машине, знакомством с братом механика, и поэтому не удивился стремительному бегству мальчика. Главное, что ему разрешено было действовать по своему усмотрению, а значит, он доведет «обмундирование» Люси до конца.
Миша бросился искать мужчину. Проталкиваясь через толпу, огибая ларьки, он держал направление к выходу. Здесь ему удалось забраться на решетку и сверху посмотреть на море голов, но это не помогло…
Сосредоточив все свое внимание на физиономии мужчины, он не успел разглядеть, как он был одет, и это сильно затрудняло поиски.
Вдруг чья-то рука тронула Мишу. Он оглянулся и увидел Буракова.
— За мной! — отрывисто скомандовал тот и, не оглядываясь, пошел к выходу.
— Товарищ Бураков, я нашел… который на карточке, — попытался рассказать мальчик, пробираясь следом, но Бураков махнул рукой, давая знать, чтобы Миша замолчал.
Энергично лавируя, они быстро двигались вперед. Около ларьков остановились. Поглядывая по сторонам, Бураков жестом оборвал новую попытку заговорить.
— Я знаю. Слушай внимательно. Следи за мной. Я задержу одного вора и поведу в отделение. Ты не отставай. В переулке освободи его. Толкни меня посильней и удирай вместе с вором. Постарайся с ним познакомиться. Понимаешь?
— Понимаю.
— Меня зашибить не бойся. Дело важное. Твоя задача — попасть в их компанию и посмотреть, чем они занимаются кроме воровства. Крадут они хлебные и продовольственные карточки. Вот он. Надеюсь на тебя. Сам соображай.
С последними словами Бураков отвернулся и, сделав несколько шагов в сторону, попал в поток людей, двигавшийся через ворота на улицу. Миша не отставал. Коричневая кепка Буракова была хорошо заметна, и он не боялся потерять его. За воротами Бураков круто свернул в сторону и остановился возле железной загородки. Мишу вынесло на середину мостовой. Здесь было свободно. Бураков временами медленно передвигался вдоль загородки, стараясь не упустить кого-то из виду, но, кого именно, Миша не видел.
Время шло. Они уже обогнули рынок и оказались у входа со стороны улицы Некрасова. Бураков по-прежнему никого не задерживал, но здесь Миша заметил будущего знакомого. Невысокого роста парень стоял около ворот и с независимым видом курил. Черные штаны его были запрятаны в сапоги, кепка сдвинута на затылок, пестрый джемпер с застежкой «молния» красиво выделялся под темным пиджаком.
В воротах образовалась пробка. Вор наметил жертву и быстро юркнул в толпу. Миша не видел, что он там делал, но Бураков моментально оказался на месте. В толпе произошло замешательство, раздался женский крик и брань, затем толпа расступилась, и Бураков за шиворот вытащил на мостовую извивающегося парня.
— Пусти! — плаксиво кричал тот, садясь на землю. — Чего ты душишь? Больно-о…
Бураков почти на весу крепко держал вора за воротник.
— Оставьте мальчика, вы делаете ему больно, — заступилась какая-то сердобольная женщина.
— Держи, держи!
— В милицию его отправить, — раздались голоса.
Парень почувствовал, что большинство окружающих людей не на его стороне, и перестал ломаться. Он был опытным вором и сделал еще одну попытку вырваться.
Выбрав подходящий момент, он быстро закружился на одном месте, рассчитывая воротником сдавить державшую его руку. Этот прием был известен Буракову, и он тотчас парировал его, подставив навстречу кулак.
— Ну, успокоился! Не вышло? — спросил Бураков, когда тот выпрямился.
Миша замешался среди любопытных. Встретившись взглядом с вором, он подмигнул ему.
Все дальнейшее произошло точно так, как это мысленно представил себе Миша. Бураков повел вора в отделение милиции. Сначала их провожали некоторые свидетели, но вскоре они отстали. Теперь можно было действовать. Когда Бураков с вором свернули на пустую улицу и поравнялись с разбомбленным домом, Миша сорвался с места, догнал Буракова и с размаху толкнул его в спину. Бураков выпустил вора и упал.
— Удирай! — крикнул Миша и, не оглядываясь, пустился бежать.
Он слышал за спиной топот ног спасенного. На углу улицы остановился и оглянулся. Погони не было. Вор перегнал его, свернул за угол и прижался к стене.
— Ну что? — спросил он, тяжело дыша.
— Никого нет, — ответил Миша.
Парень высунулся из-за угла и некоторое время смотрел туда, где упал Бураков.
— Здо́рово! Ты его финкой* стукнул?
— Нет.
— Ну, значит, об камни брякнулся. Не встает.
Миша подумал, что, может быть, Бураков действительно ударился о камни и разбился.
— Идем.
— Погоди, — ответил Миша, не зная, что делать. Оставить Буракова без помощи он не мог. На улице никого не было, и неизвестно, когда появится какой-нибудь прохожий. А если и появится, то может не обратить внимания на лежавшего без движения человека.
К счастью, в это время Бураков зашевелился, пощупал голову, надел упавшую кепку, посмотрел по сторонам и, пошатываясь, отправился назад.
— Теперь ученный, — с руганью сказал парень и захихикал. — Надолго запомнит!
Нового «приятеля» звали Шурка Крендель.
Всю дорогу они шли, оживленно разговаривая, причем вор не мог сказать ни одной фразы без крепкой ругани. Это коробило Мишу, и он, не выдержав, спросил:
— А чего ты ругаешься?
— Как чего? Так… — Вор даже растерялся от неожиданного вопроса. — А чего не ругаться? Ты не умеешь, что ли?
— Я почище тебя умею, а зачем? Какой смысл язык поганить? Уж если ругаться, то по делу.
Сказал это Миша совершенно спокойно, чем сильно озадачил вора. Видимо, ему никогда в голову не приходило задать себе вопрос: зачем он через каждое слово прибавляет бессмысленное ругательство?
Глава 9
За час до того, как Миша сбил Буракова с ног и освободил Шурку Кренделя, его настоящие друзья в раздумье стояли на набережной, не зная, что делать. Неожиданно Степа расхохотался.
— Ты чего? — спросил Вася, не видя никакой причины для этого смеха.
— Одному ослу справа привязали овес, а слева сено. Понимаешь? Ну вот он, значит, и не знал, что сначала есть. Хочет с овса, а потом, понимаешь, передумает и решит сначала сено есть и опять передумает… Ну и сдох с голоду. Так и не решил, с чего начать. Вот и мы с тобой. Стоим, как тот осел, и не знаем, что решить. Пойдем домой, что ли?
— Лучше на рынке поискать.
— Ну, пойдем тогда на рынок.
Они быстро зашагали по набережной. Пройдя Горбатый мостик, свернули на Фонтанку, затем по улице Чайковского вышли на Литейный. Здесь им перерезала дорогу военная колонна с новыми пушками. Молодые красноармейцы с довольной улыбкой поглядывали по сторонам.
— Вот это пушечки! — с восторгом сказал Степа. — Эта долбанет так долбанет.
— Маленькие.
— Маленькие, да удаленькие. Стволы-то какие длинные! Все пробьет насквозь.
Ребята первый раз видели подобную технику. Такие пушки, видимо, были новинкой, потому что на довоенных парадах они бы не ускользнули от внимания ребят. Глядя на артиллеристов, захотелось быть самим на их месте, двигаться на фронт и бить врага.
Они пошли по Литейному, рядом с колонной.
Новенькие пушки как нельзя лучше действовали на настроение ленинградцев. На лицах встречных пешеходов ребята подметили гордые и радостные улыбки.
— …Я верю в русский народ, Павел Федорович, — услышали ребята голос за собой. — Это самый талантливый народ на земле. В такие короткие сроки мы освоили самую сложную технику. Раньше говорили, что мы можем только землю ковырять, да и то первобытным способом. А теперь? И в воздухе, и на воде, и на земле — везде русские как дома. Простой деревенский парень, который и в городе-то никогда не бывал, — через полгода первоклассный летчик.
Степа оглянулся. Говоривший был мужчина средних лет, в шинели, с портфелем под мышкой и в больших роговых очках. Рядом с ним шагал пожилой человек в штатском, высокий, с длинным носом.
— На колесах — резина. Все честь честью, — сказал второй. — А ведь они в Ленинграде делались.
— В Ленинграде.
— Лошади сытые, и сбруя новая.
— Вы все с хозяйственной точки зрения, Павел Федорович.
Из подъезда дома на дорогу выскочили две женщины в домашних блузках.
— Бейте их крепче, товарищи! — крикнула одна и замахала платком.
Ехавший впереди расчета командир козырнул и, улыбаясь, закивал головой.
В ответ ему замахали пешеходы, а красноармейцы взяли под козырек.
Около Кирочной ребятам удалось проскочить через улицу в интервале между подразделениями.
У входа на рынок остановились.
— Народу-то сколько! Как тут его найдешь?
— Найдем. Иди за мной.
Они пошли между ларьками. Очень скоро Степа кого-то увидел и схватил приятеля за рукав.
— Стой! — скомандовал он. — Вижу!
Вася, думая, что тот увидел Мишу, вертел головой по сторонам.
— Где?
— Да вон… Куда ты смотришь? Смотри прямо. Резинку покупает.
Наконец и Вася увидел человека, черты которого он хорошо запомнил по фотографии. Горский стоял около ларька и внимательно разглядывал разложенный на прилавке товар.
— Степа, это же Горский, которого мы на огороде караулили, — зашептал Вася.
— А я что говорю.
— Вот здо́рово! Что теперь делать? Надо бы Мишку найти. Знаешь что? Я буду за ним следить, а ты скорей Мишку ищи.
— Не надо. Мы и без Мишки обойдемся. Вот если «туда» позвонить? Нет. Сделаем так… — горячо зашептал Степа. — Будем все записывать. Я читал в какой-то старинной книге про сыщика. Он интересное все записывал. Ты записывай все. Время записывай, что делает, записывай, куда пошел. А потом все подробно Буракову расскажем.
— Правильно.
— У тебя есть на чем записывать?
— Есть.
— На глазах у него не надо крутиться.
— Отойдем в сторонку.
Они отошли в конец прохода, откуда Горский был хорошо виден.
— Давай записывай. Резинку покупает, — шепнул Степа, толкнув приятеля в бок.
Вася достал записную книжку и занес первое наблюдение. Долго они ходили за Горским на почтительном расстоянии и старательно записывали все, что видели. Степе быстро наскучило это хождение, и он даже пожалел, что предложил такой план, но отступать было уже нельзя. Васю же, наоборот, чем дальше, тем сильней захватывала эта слежка. От волнения, спешки, сокращений и грубых ошибок записи у него получались малопонятные. Потом он и сам не мог разобрать, что записал:
«У магаз. см. бел. резинку. Не купил. Говор. с хоз. ход.».
«Ст. у ворт. Здорова л. с женч.».
«Ход. Ост. Молка куп. вып. стак.».
«Говр. с парнем заст. молния».
И все в таком духе. Ребятам уже наскучило ходить за Горским, когда они приблизились к решетке, огораживающей рынок со стороны улицы Некрасова. У выхода что-то случилось. В толпе послышался крик женщины, ругань…
Степа поравнялся с высоким человеком, глаза которого горели любопытством и рот был полуоткрыт.
— Что там? — спросил он ротозея.
— Вора поймали. Вон он как крутится. Ишь ты…
Из-за толпы Степа не видел, кто кого поймал, и хотел было протиснуться в самую гущу, но в этот момент Вася сердито окрикнул:
— Смотри, уходит!.. Не отставай!
Горский торопливо пробирался вдоль решетки к выходу. Выбравшись на улицу, ребята остановились.
— Ну, что теперь? — спросил Степа, провожая глазами удалявшуюся фигуру.
— Пошли за ним, — мотнув головой, сказал Вася.
— А сто́ит ли, Вася? — неуверенно спросил Степа.
— Ясно. Теперь мы узнаем, где он живет.
Вася знал, что его друг быстро загорался и так же быстро остывал, а поэтому не обращал внимания на нотки сомнения, появившиеся в его тоне.
— Только ты на него не смотри. Он по своим, а мы по своим делам, — говорил Вася, увлекая за собой приятеля и ускоряя шаги. — Это вредная контра. Миша говорил — хуже ракетчиков.
У Литейного проспекта Горский перешел на другую сторону улицы и стал на трамвайной остановке. Ребята задержались на углу.
— Трамвая ждет, — сказал Степа.
— Да.
— Ну а теперь что?
— Посмотрим сейчас. Ты не выглядывай из-за угла: увидит.
— Может, лучше майору позвонить?
— Сейчас не надо. Потом позвоним.
Подошел трамвай и закрыл Горского. Вместо стекол в вагоне была вставлена фанера, и не было видно, что делается с той стороны.
— Смотри по ногам. Уедет, — забеспокоился Вася, приседая на корточки.
— Ничего не видно.
— Уедет… Из-под носа уедет. Сел он?
Трамвай звякнул и тронулся. Горского на остановке не было.
— Так и есть, уехал. Пошли! — крикнул Вася и бросился догонять уходящий трамвай.
К счастью, на повороте была переведена стрелка, трамвай затормозил, и ребята успели вскочить на заднюю площадку.
— Тут он?
— Тут. Вон сидит на поперечной скамейке.
— Осторожно. Не высовывайся.
Проехали Пять углов*, Витебский вокзал. У технологического института Горский перешел на остановку третьего маршрута. Ребята не отставали.
— Вася! Он туда едет… — начал догадываться Степа, когда они вошли следом за Горским в вагон трамвая.
— Ага! Здо́рово получается. Да ты сядь в угол и отвернись, — сердито пробормотал Вася. — Нельзя крутиться у него на глазах. Сиди, будто не твое дело.
Догадка ребят оправдалась. По Международному проспекту они приближались к линии фронта. Ехали долго. Переехав Обводный канал*, Горский неожиданно покинул вагон. Ребята прозевали и, спохватившись, выскочили из трамвая на ходу. Слева — пустырь, справа — новые дома.
На широком шоссе одиноко стоявшие подростки резко бросались в глаза, и стоило Горскому оглянуться, как он сразу бы заметил их, но им повезло и на этот раз. Недалеко от остановки стояла груженная сеном военная повозка, за которую они спрятались. Под высокой аркой ворот недостроенного дома Горский остановился, огляделся и ушел внутрь.
— Степа, а ведь это тот самый дом…
— Может быть.
— Если там двери по бокам, значит, он.
Под арку выходили две желтые двери, и у ребят никаких сомнений больше не осталось: это был тот самый таинственный дом, о котором говорил Миша.
Дверь оказалась открытой. В коридоре — кучи строительного мусора. Лестница вела наверх и вниз, в подвал.
Затаив дыхание, ребята прислушались. Где-то внизу раздался шорох.
— Слышал?
— Ага! Это он.
— Ну, что теперь?
— A-а, была не была! — сказал Вася. — Идем.
— Фонарь у тебя где?
— В кармане… Тихо!
На цыпочках они подошли к перилам и медленно начали спускаться в подвал. Слегка задрожала земля от проходившего трамвая, потом загудел грузовик. В подвале было тихо. Осторожно остановились они перед массивной дверью. Сюда еще проникал дневной свет сверху. Степа вопросительно взглянул на друга. У Васи в ответ блеснули глаза, и он махнул приготовленным на всякий случай фонариком.
— Вперед! — шепнул он и потянул за скобу.
Дверь неожиданно скрипнула, ребята присели и с трудом удержались, чтобы не удрать. Через минуту успокоились, вошли внутрь и словно окунулись в чернила. Под ногами захрустел песок. Ощупью перебирая руками по сырой стене, они дошли до угла и остановились. Снова послышались какие-то шорохи, справа за стеной, но очень далеко. Сердце у Васи от волнения колотилось, зубы выбивали мелкую дробь, но какая-то сила толкала вперед, и в полной темноте он продолжал двигаться вдоль стены, увлекая за собой Степу. Он понимал, что свет фонаря виден далеко, и, пока они не установили, где находится Горский, решил фонарь не зажигать.
Скоро они дошли до нового поворота. Здесь начиналась поперечная стенка, и в нескольких метрах от угла оказалась дверь, такая же массивная, как и при входе.
Проникнув во второе отделение подвала и сделав несколько шагов, ребята увидели далекий свет фонарика.
— Он!
Наступая друг другу на ноги, вытянув руки вперед, они бросились в сторону, наткнулись вытянутыми руками на кирпичную стенку, присели и замерли, прижавшись к стене. Хотелось зарыться головой в песок, спиной вдавиться в холодный кирпич. Они были открыты со всех сторон, и спасти их могла только темнота.
— Это ты виноват, — шепнул Степа.
— Тихо!
Прижимаясь друг к другу, они долго сидели не шевелясь. Ноги затекли и онемели. Но вот фонарик, слегка покачиваясь, начал приближаться. Горский освещал себе дорогу и ничем больше не интересовался. Значит, не услышал. Все громче хрустел песок. Вот Горский откашлялся и сплюнул. А вот и скрылся за дверью, которую с гулом захлопнул. Железо заскрежетало по железу, и все стихло.
— Ушел.
— Тс-с-с… слушай.
Скрипнула вторая дверь, так напугавшая их при входе.
— Ушел, — с облегчением заметил Вася. — А я думал, нам крышка… Совсем рядом прошел. Ты испугался?
— Нет.
— Врешь! Он мог котлету из нас сделать, если бы увидел.
— А что бы он сделал?
— Что? А то… Вынул бы пистолет — и бах! бах!
— Ну да…
Зажгли фонарь. Теперь глаза привыкли к темноте и свет казался ярким.
— Только я не понимаю: чего он там у дверей железиной гремел?
Они смело подошли к двери.
— Вот так фунт!* — сказал Степа. — С той стороны запер.
Все попытки открыть железную дверь ни к чему не привели. С таким же успехом можно было толкаться в каменную стену. Но закрытая дверь не испугала. До сознания сразу не дошла вся серьезность создавшегося положения.
— Это не важно, — сказал Вася. — Выберемся. Неужели больше выхода нет? Верно?
— Верно.
— Пойдем сначала посмотрим, что он там делал.
Они пошли в конец подвала и сразу обнаружили большой ящик с самыми обыкновенными противогазами, какие носили почти все ленинградцы.
— Вот тебе и на́! — разочарованно протянул Степа.
— На что ему противогазы? Краденые они, что ли? А много их тут? Давай сосчитаем.
— Зачем?
— Ну, если мы начали записывать каждый шаг, то уж здесь-то и подавно нужно все обследовать и знать. Посмотрим, нет ли чего внизу.
Ребята принялись осторожно выкладывать противогазы, но ничего другого в ящике не нашли.
— Двадцать пять штук, — сказал Степа, когда последний противогаз уложили обратно в ящик.
— Давай еще поищем. Неужели он только за противогазом приходил?
— А он с противогазом отсюда ушел?
— Не знаю. Не видно было.
— Я тоже не заметил.
Ребята обошли весь подвал вдоль стен, тщательно осмотрели закоулки, но интересного ничего не нашли. Луч фонарика стал тускнеть.
— Батарея садится, — с тревогой сказал Степа. — Пока не поздно, давай выход искать.
— Ты видел с улицы окна в подвал?
— Видел. Они чем-то завалены… Потуши пока, пускай отдохнет.
— Дело дрянь получается, — сказал Вася и потушил фонарь.
Ребята остались в полной темноте.
Глава 10
Когда Миша исчез, Сысоев со старушкой выбрались из толпы и пошли по улице Восстания к Невскому проспекту.
— Вы давно из деревни? — неожиданно спросила она.
— А как вы догадались, что я из деревни? — удивился Сысоев.
— Так мне кажется. Улыбка у вас такая открытая, просторная. Такая улыбка бывает у тех, кто на природе вырос.
— Удивительно точно вы сказали, мамаша. Из деревни я давно уехал, но я все время работаю на природе. Я моряк.
Разговаривая, они незаметно пришли к дому. Поднявшись на второй этаж, старушка открыла ключом дверь, и они вошли в квартиру.
— Проходите, пожалуйста, в комнату. Я сейчас вам все покажу.
Они прошли в большую комнату. Все окна, кроме одного, были забиты фанерой, у печки пристроена «буржуйка»*, около нее столик, на котором стояла посуда. Стены и потолок почернели от дыма и копоти. Словом, это была обычная для блокадного быта комната ленинградца, прожившего в ней прошедшую зиму.
Сысоев обратил внимание на висевший в углу патронташ и охотничью сумку.
— Кто-то у вас охотой занимался?
— Сын. Ружье пришлось сдать, а все остальное храню. Да вы садитесь, пожалуйста.
Машинист сел на кресло против большой незаконченной картины. На ней был изображен старик, склонившийся над книжкой, а рядом стояла маленькая девочка.
— Малый старого обучает, — заметил Сысоев.
— Что вы сказали? — переспросила старушка.
— Я говорю, что внучка деда грамоте учит.
— Совершенно верно. Это как раз моя внучка. А картину писал мой младший сын. Так и не закончил.
— Значит, старичок ваш муж?
— Ну что вы… Это натурщик.
— А как же вы сказали, что это внучка?
— Ну что ж. Галочка позировала ему сама, а старика он писал с натурщика.
Старушка открыла шкаф и начала доставать всевозможные детские вещи. Тут были платья, пальто, капор, чулки, туфли, валеночки и даже меховая шубка. Сысоев машинально смотрел на вещи, думая совершенно о другом.
Давно ли в этой квартире жила дружная семья, звенел детский смех… И вот сейчас все сломали фашисты.
— Как вы только справляетесь? Дровишки ведь надо, воду…
— А я на учете, товарищ. Сын у меня работал на заводе инженером. Комсомольцы этого района организовали бытовую бригаду и все время помогают семьям фронтовиков. Чудесная молодежь! Без них я бы погибла. И дров мне привозят, и окна вот заделали, — объяснила старушка.
— Значит, сын у вас и художник, и инженер?
— У меня пять сыновей, товарищ, — с гордостью сказала она.
— А где они живут?
— Всех Родине отдала. Трое убиты, а старший и младший воюют. Один летчиком, а другой танкистом. Ради них и живу. Хочется дождаться победы. Если бы вы знали, с каким нетерпением я жду, когда этих наших мучителей разобьют! Я бы сама пошла на фронт, чтобы плюнуть в их поганую физиономию.
— Ничего, мамаша, справимся и без вас.
— Справимся. Конечно, справимся! — убежденно сказала старушка. — Силы России никем не измерены и не могут быть измерены. Они безграничны. Если бы враги не напали на нас так коварно, все бы иначе было. Я задерживаю вас, извините, — вдруг спохватилась она.
— Вы хорошие слова говорите, мамаша. Я головой тоже так понимаю, только на словах выразить стесняюсь. Пять сыновей! Легко сказать…
— Если бы еще пять было, всех бы на борьбу послала, — твердо сказала старушка.
— В деревне у нас тоже такие есть. По одиннадцать имеют. И все с родителем в голове пошли.
Минут пять молчали, думая каждый о своем.
— Много слез и крови пролито, — сказал Сысоев.
— Нет. Слезы пото́м, когда войну кончим. А сейчас слезы в сердце камнем застыли.
— Тоже справедливо. А между прочим, чего я сижу, вас от дела отрываю! Вот, пожалуйста… — Сысоев встал и вытряхнул из обоих противогазов рыбу на стол.
Старушка всплеснула руками:
— Куда мне столько?
— Ничего. Посолите и кушайте на здоровье. Лососина свежая, вчера поймали.
— Да как же я с вами рассчитаюсь?
— Знаете что, мамаша, вы отберите сами, что для девочки надо. Это ведь я не для себя. Есть у меня дружок на судне. Тоже сирота. У него сестренка. Ну, сами понимаете, обносилась, выросла. Самое необходимое. Вам видней, мамаша.
— Да разве у меня столько есть? За эту рыбу можно весь рынок скупить…
— Эх, мамаша! Мало ли что спекулянты накручивают. Они пользуются моментом и готовы с живого человека три шкуры содрать. Мы с вами должны по-человечески… поделиться. У нас рыба есть, кушайте на здоровье, а вы одеждой поделитесь.
— Да забирайте всё…
— Зачем всё? Самое необходимое.
— Все это мне не нужно сейчас.
— Как это не нужно? Подойдет критический момент — променяете либо другому кому дадите.
— Но вы посмотрите, сколько рыбы…
— Мамаша, давайте об этом не торговаться, а то как в аристократическом обществе получается: откроют двери и каждый другого ручкой приглашает, дескать, войдите первым. Я в кино видел.
Это сравнение рассмешило старушку, и она принялась отбирать вещи.
— Что-то вы много накладываете.
— Только самое необходимое. У девочек так полагается, — сказала она.
— Да разве можно столько надеть за раз?
— За раз — нет, а в разное время — да… А скажите, брат этой девочки взрослый?
— Да. Вполне самостоятельный парнишка.
— Сколько же ему лет?
— Пожалуй, лет пятнадцать будет.
— Мальчик еще, — с грустью сказала старушка. — Присаживайтесь к столу, сейчас мы чаю выпьем.
— Нет, что вы… Я не хочу, — запротестовал было Сысоев.
— Если вы пришли не как торговец, а как ленинградец, вы еще посидите и выпьете чашку чая.
Сысоев смутился. Эти слова отрезали всякую попытку нового отказа. Старушка завязала узел с вещами и занялась приготовлением чая.
— Насколько я понимаю, мамаша… — начал Сысоев, но спохватился. — Может быть, вам не нравится, что я так вас называю?
— Почему же? По годам я действительно для вас мать.
— А все же, как вас по имени-отчеству?
— Анна Георгиевна.
— Очень приятно. Так я говорю, что вы, Анна Георгиевна, особенная женщина.
— Ничего во мне особенного нет. Самая обыкновенная, русская…
— Нет. У меня глаз наметан. Вы не иначе как профессорша. Я по всему замечаю. Вы, наверное, все книги прочитали, какие только на свете есть.
— Ну, всех не только не прочитать, а не пересчитать. Но кое-что читала. И ребятишек когда-то обучала…
— Нигде не работаете?
— Ошибаетесь. Работаю. В ПВО нашего жакта*.
— Это не то. Вечера у вас свободные?
— Пока — да.
Сысоев почесал подбородок, что делал в минуты напряженного размышления. Анна Георгиевна выжидательно посмотрела на него.
— Был у нас разговор среди машинистов: вот кончится война, пойдем в заграничное плавание, хорошо бы к тому времени подучиться. Старший механик у нас человек сильно занятый, ему с нами некогда возиться.
— Так вы хотите язык изучать?
— Почему язык? — удивился машинист.
— Вы же сказали о заграничном плавании.
— А вы, случаем, не знаете ли язык?
— Знаю.
— Ох, мамаша! Да вы же клад! — обрадовался Сысоев.
— Но я только английский язык знаю.
— Английский? Ол райт![2] Да чего же лучше? Вот бы вы согласились нам уроки давать! Да вам тогда незачем и на рынок ходить. Кормили бы вас и поили…
— Пожалуйста. Я не знала, что сейчас кто-нибудь об учении думает.
— Очень даже думаем, только работы много. А по вечерам мы можем…
За чаем они оживленно обсудили так неожиданно родившуюся идею. Сысоев обещал сегодня же договориться со старшим механиком, а на следующей неделе уже начать занятия. Кружок будет маленький, но это, по мнению Анны Георгиевны, даже лучше — обучение пойдет успешнее.
Распрощались они, как старые знакомые; Сысоев взял под мышку узел и, весело насвистывая, отправился на судно.
Глава 11
Иван Васильевич работал в своем кабинете, когда в дверь постучали.
— Войдите.
Вошел Бураков. Он молча подошел к столу и сел на указанное майором кресло.
— Ну, докладывайте.
— Все сделано как нельзя удачней, товарищ майор. Крендель оказался на рынке, как вы и предполагали. Там же случайно я встретил Алексеева и познакомил их.
— Так. А чего вы хмуритесь?
— Кошки на сердце скребут, Иван Васильевич. Отправили мы хорошего парня в болото…
— Боитесь, что засосет?
— Нет, не засосет, но в грязи может перемазаться.
Иван Васильевич встал, несколько раз молча прошелся по кабинету. Затем снова сел за стол и сказал:
— Я думал об этом. Если бы не обстоятельства, если бы не крайняя необходимость, то, конечно, не стоило бы подвергать его такому испытанию. С другой стороны, лучше, если он пройдет через это болото под нашим наблюдением. Ничего, ничего! Алексеев — мальчишка волевой. У него цель в жизни есть, и он сознательно к делу относится.
— Я понимаю, Иван Васильевич, но все-таки неприятно.
— Н-да… Скажите мне, Бураков, если бы у вас был сын в таком возрасте, отправили бы вы его туда?
— Своего сына?
— Да. При этих обстоятельствах.
Бураков внимательно посмотрел на начальника и твердо сказал:
— Отправил бы… Но я бы ему сначала объяснил и следил бы.
— Следовательно, и сейчас вы должны поступать так, как поступили бы с сыном. Но думаю, что тревога наша напрасна. Я давно присматриваюсь к нему. Парень надежный.
По набережной Фонтанки привел Шурка Крендель своего спасителя к Чернышёву мосту*. Здесь стоял небольшой старинный дом.
Во двор дома свернул шедший впереди сгорбленный старичок с портфелем.
— Притопали! Ты подожди маленько внизу и подымайся по этой лестнице на третий этаж, — сказал вор.
— А чего ждать? — спросил Миша.
— Дома никого нет, а ключ у меня спрятан.
Перешагнув через лужу у двери, Крендель скрылся в подъезде. Скоро наверху раздался сильный стук, затем звонки. Миша подождал с минуту и начал неторопливо подниматься по лестнице. Стук и звонки повторились. «В чем дело? — подумал он. — И звонит, и стучит, а толку нет».
На площадке третьего этажа было четыре двери. Против правой двери стоял старичок, против левой, расположенной в глубине, — Шурка.
— Ну что?
— Да не открывают. Стучу, стучу, — сказал вор, подмигнув, и выругался.
Миша сразу догадался, что он выжидает, пока уйдет сосед.
Секунд через десять Крендель снова забарабанил в дверь.
Как назло, старику тоже не открывали. Каждый раз после Шуркиного стука он спокойно дергал за рукоятку звонка, поднимая за дверью сильный трезвон.
— Уснули они, что ли? — удивлялся старик, то поднимая, то опуская на пол пузатый портфель.
«А что, если у старика ключ тоже спрятан где-нибудь за обшивкой двери и он ждет, когда Шурке откроют? — подумал Миша. — Так они до ночи простоят».
Крендель снова зло выругался.
— Ай, Шурка! Кого же вы так ругаете? — спросил старик. — Ведь у вас в доме только сестра или мать…
— Вот их и ругаю.
— Это нехорошо. Надо сдерживаться.
— Не учи ученого! — с раздражением сказал вор.
Старик, видимо, знал нрав и воспитание своего соседа и поэтому замолчал.
Снова и снова принимались они стучать и звонить, но двери по-прежнему не открывались.
Сначала Мишу забавляла эта история и он ждал, чем она кончится, но наконец ему надоело, и он потянул за рукав Кренделя.
— Идем. Я что-то скажу.
Они спустились вниз.
— Вы в одно время со стариком по лестнице поднимались? — спросил Миша.
— Ага. Я догнал его.
— Так я и думал. А теперь я подожду опять внизу, а ты иди открывай. Иди, иди, старику уже открыли.
Через минуту Миша вновь поднялся на третий этаж. У открытой двери его поджидал Крендель.
— Слушай! А как ты узнал, что ему открыли? — спросил он, едва Миша показался на лестнице.
— Химический анализ и алгебра.
— Ты по-русски скажи.
— Он ждал, когда ты уйдешь, — пояснил мальчик.
Квартира, в которой жил Крендель с матерью и сестрой, была небольшая, удобная, но темная. Окна выходили в темный двор, и даже днем нужно было зажигать свет. Крендель вышел из комнаты. Миша огляделся. Длинная комната была завешана и заставлена всевозможными вещами. В углу стояли три швейные машины, пианино, несколько патефонов, много ненужной мебели. На стенах висели гобелены, ковры, картины. И все это уплотнено до предела, как на складе. Только у входа, около печки, было оставлено немного свободного места.
С чашками в руках вернулся Крендель.
— Садись. Я чай поставил. Матка скоро придет — и поедим, — сказал он.
Крендель поставил чашки и достал из бокового кармана две продовольственные карточки.
— Сорвалась у меня сегодня одна. А эти здесь. Хотел выбросить, когда схватили, да не успел.
Из дальнейшего разговора Миша выяснил, что сестра Кренделя работала продавщицей в продовольственном магазине и с ее помощью воры получали продукты по краденым карточкам. Сестру Кренделя звали Тоня, по фамилии Кукушкина, но среди воров она имела прозвище — Тося Чинарик*. Мать числилась где-то в швейной артели и работала на дому.
— А чьи это вещи? — спросил Миша.
— Матка собирает, — махнув рукой, сказал вор. — Копит, копит зачем-то. Все ей мало. Вот посадят нас с Тоськой, пускай тогда проедает все.
Крендель не договорил. В прихожей раздался стук, и он пошел открывать дверь.
В этом разговоре, проникнутом благодарностью и доверием к Мише, Крендель не употреблял жаргонных слов, ругался мало, и Миша потерял то напряженное чувство охотника, с каким пришел с рынка. Все стало как-то обыкновеннее. Но вот Крендель открыл дверь, и Миша замер. Следом за Кренделем в комнату вошел тот самый франт с нахальными глазами, который передал на рынке противогаз Горскому.
— Вот если бы не он, быть мне в уголовке, Жора. Ты его знаешь?
Франт остановился против Миши и пристально посмотрел ему в глаза.
— Свой? Видел я тебя где-то… На рынке?
— Все может быть, — спокойно ответил Миша.
— Ну, здо́рово.
Он протянул руку, Миша подал свою и сразу попал в клещи… Но не тут-то было. Миша и раньше был не из слабых, а на судне, в работе со снастями, с инструментом, еще больше окреп. Через минуту франт сделался красный, как кумач, и сдался.
— Стоп! Довольно.
Чтобы не испортить отношений, Миша разжал Руку.
— Крепко!.. Что, Жора? Не на того нарвался, ха-ха! — торжествующе захохотал Крендель.
— Сильные у тебя пальцы, — сознался тот. — Не ожидал… Шурка, скоро Чинарик придет?
— Скоро.
— Я пойду лягу. Ночью не спал.
— Иди.
Они вышли в соседнюю комнату. Миша пересел на диван и откинулся на спинку. С приходом франта он почувствовал себя настоящим разведчиком. Этот франт Жора связан со шпионами — это он сам видел на рынке. С ним связаны Крендель, Чинарик и еще какие-то люди, о которых вскользь упоминалось в разговоре.
Вернулся Крендель и рассказал про гостя. Жора, по кличке Брюнет, был сын инженера. Он давно убежал из дома и считался опытным вором, хотя никто из членов шайки не участвовал с ним в «деле». Он был их атаманом и любил окружать себя таинственностью. Никто не знал, где он живет, сколько ему лет, как его настоящая фамилия, какова его воровская специальность, и даже относительно его национальности мнения членов шайки расходились. Известно было, что он всех старше, образованнее и даже знает иностранные языки. По выражению Кренделя, «котелок у него варил».
Рассказывая об атамане, вор часто запинался.
Миша молчал и «мотал на ус» все, что доверчиво выбалтывал ему новый знакомый.
Время бежало незаметно. С темнотой вернулась хозяйка квартиры, Кукушкина, и занялась приготовлением омлета из яичного порошка. Миша старался держать себя непринужденно, но скромно. Сам молчал, а на вопросы отвечал коротко.
Пришли еще два вора, по кличке Ваня Ляпа и Леня Перец. Первый был маленького роста, круглолицый. Он похвастался золотым медальоном в виде сердечка на тонкой золотой цепочке. Такие старинные медальоны, давно вышедшие из моды, с забытыми фотографиями, с локонами волос внутри, во время блокады часто предлагались в обмен на продукты.
Леня Перец, высокий, худощавый парень с длинными руками, принес пол-литра разведенного спирта.
Когда омлет был готов, разбудили Брюнета и сели закусывать.
Пришел еще один паренек, по имени Пашка. Из разговора с Кренделем Миша понял, что Пашка еще не был полноправным членом шайки, но все шло к этому. Пашка работал и учился в ремесленном училище.
— Ну как, Жора? Поиграем сегодня? — спросил Пашка, едва успев поздороваться.
— А долг принес?
— Принес.
— Тогда сыграем. Выпей с нами. А ты чего не берешь? — обратился Брюнет к Мише, видя, что тот отодвинул свой стакан.
Миша покраснел, но твердо ответил:
— Я не пью.
— Почему?
— Потому что не нравится.
Этот естественный и правдивый ответ обескуражил атамана.
— А ты пробовал? — спросил Перец.
— Если б не пробовал, не говорил бы.
— А вот и Чинарик! Вовремя!
В представлении Миши, это должна была быть изящная, стройная девушка, с бледным лицом, черными глазами, завлекавшая на балах богатых мужчин, как это описывалось в старинных романах о разбойниках. На самом деле Тося Чинарик оказалась здоровой, курносой, краснощекой девицей с широкими скулами, стрижеными волосами. Накрашенные губы, толстые руки и ноги…
— За здоровье Чинарика!
— Налейте Тосе!
— Уже пустая, — сказал Перец, перевертывая бутылку над своим стаканом.
Брюнет взял Мишин стакан и передал пришедшей. Ни слова не говоря, она чокнулась со всеми и одним духом выпила спирт.
— Хвалю за храбрость!
— Ай да Чинарик!
С приходом Тоси про Мишу забыли, и он был этим доволен. Получив свою порцию омлета, он сел поглубже на диван и молча наблюдал. Бросалась в глаза нервная напряженность Пашки. По всему было видно, что тот торопится. Набрав воздух в легкие, зажмурившись, он выпил свою порцию, состроил гримасу и принялся торопливо есть омлет, с нетерпением поглядывая на соседей.
Выпитый алкоголь подействовал быстро. Стало шумно. Говорили наперебой, все разом, хвастаясь своими удачами. Из разговоров Миша понял, что они воровали у ротозеев, у зазевавшихся старух в толпе и в очередях, у неопытных подростков. Украсть у сильного мужчины с риском быть пойманным и избитым они не решались. Но зато подкараулить где-нибудь в пустом переулке и силой отобрать хлебную карточку у ребенка, посланного в булочную больными или занятыми родителями, — это считалось обычным.
— Ну так что? Сыграем? — спросил атаман, когда все было съедено.
— Сыграем, — оживился Пашка.
Крендель достал колоду карт.
— Ты играешь в очко*? — спросил он Мишу.
— Играйте, играйте. Я посмотрю, а там будет видно.
— Если денег нет, я одолжу.
— Деньги есть.
Убрали посуду, вытерли на столе, и игра началась.
— Давай долг, — сказал атаман Пашке, пощелкивая пальцами.
Ремесленник вытащил из кармана толстую пачку денег и дрожащими руками начал отсчитывать свой долг.
— Сколько у тебя тут?
— Сколько ни есть, все мои, — хмуро ответил Пашка, протягивая деньги атаману.
Первым раздавал карты Ваня Ляпа.
— Кто играет? Тося, тебе дать карту? — спросил он.
— Давай. Я для почина, на Шуркино счастье.
— А тебе? — спросил он Мишу.
— Немного поиграю.
Миша прекрасно знал, что азарт опасен, но ни одной секунды не думал, что может быть захвачен им. Во-первых, он не любил картежной игры, а во-вторых, он здесь по важному делу. Принять участие в игре он решил для того, чтобы не вызвать подозрений. «Проиграю рублей тридцать — пятьдесят — это полезно для знакомства», — подумал он.
Все играющие держали себя спокойно, кроме Пашки. Ремесленник начал волноваться еще до игры, а сейчас на него было неприятно смотреть. Закусив губы, с лихорадочно горевшими глазами, бледный, дрожащими пальцами брал он карты. Выиграв, краснел и криво улыбался. Проиграв, бледнел и начинал пересчитывать деньги.
Наблюдая за играющими, Миша начал замечать, что длинноногий вор, по кличке Перец, мало интересовался своей игрой. Он переживал больше за других, мучительно завидуя тем, кто выигрывал, а так как каждый раз кто-нибудь обязательно выигрывал, то Перец страдал от зависти беспрерывно.
Игра разгоралась. Ставки делались все крупнее. Пришла опять очередь Пашки.
— Ну как? — спросил атаман.
— А сколько там?
— Сотня.
— Давай на все!
Брюнет широким жестом начал выбрасывать карты.
Миша почувствовал вдруг, как его охватило волнение. Ему захотелось, чтобы выиграл этот жалкий, больной от азарта, белокурый парнишка-ремесленник.
— Сейчас я задумал насчет тебя, — сказал Брюнет, обращаясь к Мише. — Если я выиграю, то, значит, так, а если проиграю, то наоборот.
— А что значит «так»? — спросил Перец, кусая ногти.
— Не твое дело.
Брюнет открыл карты. Пашка показал свои. Миша облегченно вздохнул.
— Что-то мне не везет, — сказал атаман, передавая карты Мише, но тот передвинул колоду дальше.
— Я так крупно не играю, — сказал он.
Пашка поставил выигранные у атамана сто рублей и раздал карты. Когда он закончил первый круг, в игре оказалось восемьсот рублей.
— Вот везет! — сказал с завистью Перец.
Пашка перетасовал карты, раздал и уже ничего не соображал от волнения. Ему продолжало везти. Во втором круге только Чинарик выиграла пятьдесят рублей. И когда Пашка закончил весь круг, на столе было больше двух тысяч рублей. Он, не считая, совал их в карман. Теперь на него было противно и страшно смотреть. Казалось, что еще немного — и он сойдет с ума.
Игра началась еще крупнее и азартнее. Посторонние разговоры прекратились. Мише стало душно в этой гнилой атмосфере. Хотелось на воздух, на широкий простор Невы. Но он усилием воли подавил в себе желание уйти и снова начал наблюдать, прислушиваясь к замечаниям воров. Он понял, что для Пашки деньги потеряли всякую ценность. С легким сердцем вытаскивал тот из кармана крупные бумажки, считая их на штуки. И, словно в отместку за это, счастье ему изменило. Когда снова дошла до него очередь раздавать карты, в кармане нашлось только полтораста рублей. Пашка бросил их на стол и добавил к ним еще двести, отложенные зачем-то в боковой карман. И на этот раз он опять проиграл. Больше денег не было. Пашка нагнулся к Кренделю и шепнул:
— Шура, одолжи.
— Уже продулся? — удивился тот и отсчитал ему пятьсот рублей.
Эти деньги Пашка проиграл за десять минут и снова попросил Кренделя, но тот отказал.
— Ты опять зарываешься, — тихо сказал он.
— Пашка, у тебя денег нет? — спросил атаман, видя, что тот шепчется с соседом. — Возьми у меня.
Пока атаман отсчитывал деньги, Миша решил, что нужно уходить. Еще немного — и воры, что называется, «разденут» этого простака. Невыносимо было сидеть в этой накуренной комнате, среди подвыпившей компании воров. Противно смотреть на искаженные азартом лица. Мишу начало мутить от отвращения.
Было уже около десяти часов, и он сделал вид, что спохватился.
— Пора, — сказал он, поднимаясь. — Надо уходить.
— Куда уходить? Сиди.
— Здесь ночевать я не собираюсь.
— Оставайся. Место найдем.
— Нет.
— Сыграл бы, а если у тебя денег нет, я дам, — предложил Брюнет.
— Нет. Я пойду.
Больше уговаривать не стали, и Миша, наспех попрощавшись, вышел в прихожую.
— Мишка, а где тебя искать? — спросил Крендель, выходя за ним, чтобы закрыть дверь.
— Давай сговоримся.
— На рынке я каждый день бываю.
— Ну, там и встретимся.
— А в случае чего, приходи вечером сюда. Мы каждый день собираемся.
В темноте, держась за холодные перила, спустился Миша с лестницы. Выйдя во двор, ступил в лужу и промочил ноги. «Растяпа! Шел сюда, видел эту лужу и вдруг забыл, — подумал он. — Разнервничался… Разведчик называется!»
Выйдя на улицу, Миша глубоко и облегченно вздохнул…
Глава 12
Миша сделал несколько шагов и остановился. Где-то перед собой он услышал приглушенные рыдания.
Глаза еще не привыкли к темноте, и мальчик сразу не мог разобраться, откуда исходит этот плач. Присмотревшись, он наконец заметил у водосточной трубы фигурку какого-то подростка. Закрыв лицо руками, прислонившись к стене, подросток горько всхлипывал.
Миша растерялся. Сам он почти никогда не плакал и по-разному относился к слезам. Когда приходилось встречаться с плачем капризной девочки, у него являлось желание хорошенько поколотить ее. Когда кто-нибудь плакал от физической боли — от ушиба, пореза, — Миша сочувствовал. Были слезы, которые вызывали жалость и желание утешить, помочь. Два раза в своей жизни мальчик видел слезы, которые, как клещи, сжимали сердце. Так плакала дважды мать… И теперь Миша не знал, как поступить.
Рыдания подростка то затихали, то вновь нарастали.
— О чем ты плачешь? — спросил Миша, подходя ближе.
Рыдания прекратились.
— Что у тебя случилось? — снова спросил Миша, трогая фигурку за плечо.
Та резко повернулась к нему и гневно отстранила его руку. Это была худенькая девочка.
— Не тронь! — крикнула она и снова отвернулась.
Не зная, что делать, Миша растерянно оглянулся. На улице темно и пусто. Не слышно ни одного прохожего. «Вот дурацкое положение, — подумал он, — уйти, что ли? Какое мне дело до нее?»
Он сделал шаг в сторону, но остановился.
После общения с мерзкой и преступной воровской шайкой настоящее человеческое чувство особенно тронуло душу мальчика. Пускай этим чувством было горе. Тем более он не мог оставить девочку, не узнав, в чем дело. Мише остро захотелось помочь этой строгой худенькой девочке.
— Вы скажите… Я помогу вам, — сказал он, переходя на «вы».
Девочка уже не плакала, и только порывистое короткое дыхание выдавало ее состояние. Миша ждал.
— Помочь мне нельзя: у меня карточки украли.
От этих слов у мальчика дух захватило и невольно сжались кулаки.
— Ух, паразиты! — процедил он сквозь зубы.
У девочки снова дрогнули плечи.
— А чего плакать? Слезами не помочь. Как это вы неосторожно? — сказал он ей.
— Сама не знаю. Я недавно спохватилась. Наверно, когда ходила за хлебом.
— Ничего. Как-нибудь проживете. Теперь не зима.
— Да, конечно… Поголодаю… не умру…
— Сейчас овощи есть. Не так уж страшно, — продолжал утешать Миша.
Девочка достала платок, вытерла лицо и медленно зашагала прочь. Миша пошел рядом.
— Это когда один, трудно. А если с родными, так ничего. Поделятся.
Она посмотрела ему в лицо, но в темноте разглядела только его строгие глаза.
— Да, когда с родными, тогда хорошо, — сказала она и отвернулась, чтобы скрыть снова выступившие слезы.
Некоторое время шли молча, чувствуя какую-то неловкость.
— Вы учитесь? — спросила наконец девочка.
— И да и нет. Я работаю, а на работе учусь.
— В ремесленном?
— Нет. Я на судне работаю.
— Вы моряк?
— По названию я моряк, — улыбнувшись, сказал Миша. — А только в море ни разу не ходил.
— Почему?
— Мы на Неве стоим. Вот когда война кончится, тогда поплывем. А вы учитесь?
— Нет. Я работаю.
— Где?
— В мастерской. Мы ватники для фронта шьем.
— Это важное дело, — серьезно сказал Миша. — Все равно как и снаряды.
— Да, конечно. После войны тоже учиться поступлю в ветеринарный институт.
— Почему в ветеринарный?
— Потому что я очень люблю животных. Буду их лечить.
Постепенно неловкость исчезла, и они начали чувствовать себя свободнее. В этой девочке была какая-то привлекательная простота, и Мише приятно было говорить с ней. Коснувшись любимой темы, она забыла о своем горе и рассказала, как до войны у нее дружно жили кошка, две белые мыши и две птички.
— А где они сейчас? — спросил Миша.
— Когда нечего стало есть, я птичек выпустила, а кошка и мышки умерли от голода.
— Кошка не съела мышей?
— Нет. Она их любила, как своих детей. Дуся погибла первая. Мышки еще долго жили, но они так скучали без Дуси. Наверно, от тоски умерли.
— А я люблю собак, — сказал Миша.
— Да, собаки самые умные и преданные…
Разговаривая, дошли до перекрестка, и девочка остановилась.
— До свиданья. Я сюда.
— Я вас провожу.
Они свернули и тем же медленным шагом пошли вдоль улицы.
— А как вас зовут?
— Елена. А вас?
— Михаил.
— У меня был чижик, звали Мишкой. Пел замечательно. Но ужасный был забияка…
Миша не отозвался, смущенный, что чижик-забияка оказался его тезкой.
— Лена, а вам дома не попадет за карточки? — спросил он через минуту.
— У меня никого нет.
— Как никого?
— Папа на фронте, а мама и бабушка умерли зимой.
У Миши сжалось сердце. Вот почему она так горько плакала. Остаться без карточек в таком положении…
— Ну а родные?
— Никого здесь нет… — вздохнула девочка. — Тетка живет в Курске, а больше никого.
— Как же вы будете без карточек?
— Не знаю. Что-нибудь придумаю. Да мне немного и надо.
— Огород у вас есть?
— Нет.
— Как же вы проживете? Знаете что… я вам помогу. Обязательно! — горячо сказал Миша.
— Ну что вы! С какой стати? Я вам чужой человек. Вы меня первый раз видите.
— Совсем не чужой, — вырвалось у мальчика. — Мы же ленинградцы. Можете мне не верить, а только даю вам слово…
— Спасибо, Миша. Вы… хороший.
— Где вас можно увидеть?
Лена молчала. Ей было приятно это искреннее сочувствие, но она была уверена, что завтра мальчик забудет про нее…
В это же время по набережной шагал Пашка Леонов.
— Пропал, Пашка! Ни за что пропал! Последний ты теперь подлец! Ох, батя, худо мне! Погубили твоего Пашку. На веки вечные… — бормотал он, размахивая руками.
Во рту держался противный привкус от выпитой водки, в горле першило от табака. Жалко было проигранных денег, жалко самого себя, злоба сменилась отчаянием.
Что теперь делать? Деньги все проиграны, и снова он должен Брюнету тысячу рублей.
Свежий воздух постепенно прояснял его мысли.
Как же это случилось, что он в такой короткий срок проиграл все свои сбережения и стал вором? Неделю-две тому назад он ходил радостный и счастливый. Что бы он ни задумал, все выходило как нельзя лучше. Немного усилий, труда, сообразительности — и Пашка всегда оказывался на первом месте.
Вспомнилась деревня, родной дом. Давно ли он бегал в школу, строил весной в канавах мельницы, а потом, когда организовали МТС*, пропадал целыми днями с трактористами! Смышленый мальчишка быстро научился управлять машиной, и в обеденный перерыв ему доверяли даже пахать. Все говорили, что он толковый, и отец отправил его в ремесленное училище. Город понравился Пашке. Он быстро освоился, быстро догнал и перегнал в учебе свой класс, и все хорошо относились к этому способному деревенскому пареньку…
Сунув руку в карман, Пашка нащупал что-то холодное. Самодельный ключ его работы. Теперь он больше не нужен. Мальчик размахнулся и бросил его далеко в Фонтанку. Слышно было, как булькнул ключ, унося на дно тайну Пашкиного преступления.
Ключ напомнил Пашке о кладовщике училища Степане Степановиче. Ребята звали его Стакан Стаканович. К Пашке старик относился особенно хорошо и не раз ему говорил, что он способный парень и из него выйдет толк.
Теперь Пашка проклинал Брюнета, Кренделя. Это они втянули его в игру. Они погубили Пашку… «Вот и Мишку они хотели сегодня обыграть… Но с Мишкой они ничего не сделают. У него другой характер. Как он обрезал! Сказал — «конец!» — и ушел. Брюнет ему денег давал в долг, а он не взял. Вот это парень!» — подумал Пашка и пожалел, что он не вышел вместе с ним и не познакомился как следует.
Впереди вспыхнул и погас огонек. Там были люди. Пашка ускорил шаги и достал папиросу. Какая-то сила толкала его вперед. Хотелось скорее отряхнуться от грязи. Хотелось быть среди хороших людей с чистой совестью…
— Эй, паренек! Одолжи закурить, — окрикнул мужской голос.
Пашка остановился. Синяя лампочка под воротами соседнего дома слабо освещала военный грузовик. Около него копошился водитель, что-то исправляя, а в кузове сидел бородатый солдат.
— А у тебя огонь есть? — спросил Пашка, подходя к машине и протягивая солдату папиросу.
— Найдем. Вот спасибо, малый… Весь день не курил.
— А ты куда едешь, дядя?
— Приехали вот в город Ленинград с фронта.
— С Финского?
— Точно.
Солдат зажег спичку, прикурил и дал прикурить Пашке.
— У нас в батальоне два таких же пострела, вроде тебя…
— А что они делают?
— Де́ла на фронте хватает… Разведчики. Один с отцом вместе воюет, а второй приблудный.
Помолчали. Пашке не хотелось отходить от солдата. В голосе его услышал он родные, деревенские ноты.
— Дядя, а что такое «совесть»? — неожиданно спросил мальчик.
Солдат ответил не сразу.
— Совесть? Вот, скажем, у тебя есть мать?
— Ну так что?
— Вот, скажем, велит тебе фашист родную мать застрелить, чтобы себе жизнь спасти. Если совести у тебя нет, ты застрелишь…
— А если не мать, а другого человека?
— А это какой человек… Тут тебе твоя совесть в аккурат и подскажет. Врага стреляй, а друга грудью заслони. Или вот, скажем, предатель, кто против своих пошел. У того тоже совести нет…
Солдат не успел досказать. Шофер зашел в кабинку, и машина начала фырчать. Пашка вернулся на тротуар. Его не удовлетворило объяснение солдата. В представлении мальчика совесть была чем-то более мелким, обыденным. Вот, например, он начал воровать, — есть у него совесть или нет? А если нет, если он ее потерял, то навсегда или снова может ее найти? Пашке казалось, что стоит ему бросить игру в карты, раззнакомиться с ворами, и все станет на свое место и, наверное, совесть вернется к нему обратно. И это никогда не поздно.
Грузовик зафырчал, несколько раз громко хлопнул, выбрасывая из трубы огонь, и уехал. Снова тишина.
Пашка стоял неподвижно, забыв, что приближается одиннадцать часов и надо торопиться. Ровно в одиннадцать движение по городу прекращалось, и всех опоздавших, не имеющих ночных пропусков, патрули забирали в отделение милиции, где они и сидели до пяти часов утра.
Какое-то отупение охватило Пашку. Очнулся он, услышав быстро приближающиеся шаги…
— Мишка, ты?
Миша остановился. В первую секунду он удивился, узнав Пашку.
— Ты домой?
— Ага.
— Идем скорей, а не то заберут.
— Мне наплевать! Пускай хоть повесят, — мрачно сказал Пашка. — Хочешь папиросу?
— Я не курю. Идем, идем.
Они пошли по безлюдной набережной.
— Проиграл? — спросил Миша.
— Все продул. Ободрали как липку. Мишка, давай вместе воровать. Я бы с тобой не боялся.
Миша молчал. Он только что простился с Леной, узнал адрес мастерской и думал о том, как приятно будет помочь этой славной девочке. От этих мыслей на душе у Миши было тепло. И вдруг такая встреча! Но делать нечего, приходится разговаривать. Ведь он разведчик…
— А ты давно воруешь? — небрежно спросил он.
— Нет.
— Какой же ты мне помощник? Сразу и попадешься. Посадят тебя в тюрьму, и меня выдашь.
— Нет… я буду молчать.
— Ты лучше скажи, где деньги достал?
— Украл.
— У кого украл?
— Ключ сделал от кладовой и мясо украл у Стакан Стаканыча.
— А кто это такой?
Пашка рассказал о кладовщике, сознавшись, что тот хорошо к нему относился. И он, воспользовавшись доверием старика, смастерил второй ключ.
Миша слушал без злобы. Почему-то ему было жаль этого простодушного на вид паренька, чем-то сильно похожего на Сысоева.
— Я могу всякий ключ сделать! — похвастался Пашка. — Не отличишь.
— Подумаешь, ключ! А ты подумал о том, что теперь тебя в тюрьму посадят?
— Никто и не узнает.
— Сразу узнают. Пришлют собаку, она обнюхает следы — и готово.
— Ну да?! — испуганно сказал Пашка, останавливаясь.
— А ты как думал? Мы таких дураков только и ловим. Обыгрываем в карты, пока не посадят. Это же все нарочно подстроено…
— А если я вас обыграю…
— Не обыграешь.
— А вот обыграю. Достану еще денег и всех обыграю.
Миша понял, что задел самолюбие упрямого парня и, кажется, все испортил.
— Ничего у тебя не выйдет.
— Почему?
— Потому что ты дурак.
— Ну ладно… Посмотрим, какой я дурак! — со злостью сказал Пашка и замолчал.
Миша напряженно думал, как исправить ошибку, и наконец блестящая мысль осенила его.
— А ты про Ваську Панфилова слышал?
— Нет.
— Которого в Фонтанке утопили?
— Кто утопил?
— Вот тебе и кто!
— Скажи, Миша.
— Разболтаешь.
— Я разболтаю? Да я как могила! Да провалиться мне сквозь землю, если кому скажу!
— Ну а если скажешь, сам будешь в Фонтанке, — сказал Миша и, выдержав паузу, продолжал: — Был такой вроде тебя Степка Панфилов.
— А ты говорил Васька…
— Васькой его воры звали. Прозвище у него было Васька Кот. А на самом деле его Степаном звали, — нашелся Миша. — Вот любил в карты играть! А нашим только того и надо. Обыграли его раз, другой, а он все не унимается. Ворует деньги, часы, все, что под руку попадет, и проигрывает. Один раз много денег принес и давай играть. Всех обыграл. Брюнета, и Кренделя, и всех.
— А тебя?
— Меня тогда не было. Да я не люблю с нашими играть.
— Ну а дальше?
— А дальше — финку ему в бок и в Фонтанку.
— А деньги? — спросил со страхом Пашка.
— Деньги взяли и поделили. Понял? Я тебе сказал про Панфилова потому, что теперь твоя очередь.
Миша чувствовал, что его выдумка попала в цель. Пашка усиленно засопел носом.
— Только ты не забудь, — предупредил Миша. — Если кому-нибудь скажешь, сразу в Фонтанку угодишь.
— Я не скажу, честное слово, не скажу!..
— Честное слово дешево стоит. Если бы ты честный был. Я и так верю.
В это время радио заиграло «Интернационал»*.
— Уже одиннадцать! — испугался Пашка. — Еще в милицию попаду…
Они шагали вдоль решетки Летнего сада. Вот и силуэт судна.
— А тебе далеко? — спросил Миша.
— Нет. Мост перейти.
— Ну, будь здоров. Подумай о том, что я сказал.
Миша хлопнул по спине нового знакомого, перебежал дорогу и быстро поднялся по трапу своего корабля.
Глава 13
Часа три бесполезно кружили Вася со Степой по подвалу в поисках выхода, — его не было: окна завалены снаружи строительным мусором, дверь закрыта. Ребят охватило отчаяние. Фонарик горел совсем плохо. Хотелось есть, и ко всему этому в подвале было сыро и холодно.
— Что же нам делать? — спросил Вася, когда они обшарили весь подвал.
— Ложись спать. Наверно, уже ночь.
— А чего ты злишься?
— А ты чего меня глупости спрашиваешь?
В это время раздался глухой подземный удар.
— Обстрел.
За первым ударом сразу последовал второй, третий. Разрывы снарядов, выстрелы пушек учащались, и ребята с надеждой прислушивались к ним.
— Вот бы сюда попал. Пробил бы стенку…
— Ну и обоих нас всмятку.
— Я хотел сказать… и не разорвался бы.
— Все «бы» да «бы»… Давай попробуем окно расчистить. Крайнее окно около ящика, наверно, не очень завалено.
— А ты откуда знаешь?
— Там крупный кирпич торчит.
— Ну что ж, попробуем, надо же что-то делать. Согреемся за работой.
Зажгли еле светивший фонарик и направились к намеченному окну. Степа едва доставал до окна, и после нескольких минут работы Васе пришлось встать на корточки и держать на себе приятеля. Можно было бы подтащить к окну ящик с противогазами, но его решили не трогать, чтобы не вызвать подозрений у врага. Работа закипела. Битый кирпич, известка сыпались на Васю, и, несмотря на это, сердца обоих ребят наполнились радостью надежды. Потом Вася сменил Степу. Углубление в мусоре увеличивалось. Казалось, что разрывы стали слышнее… Еще немного — и они выберутся на улицу. Через полчаса работы, когда оба согрелись и начали весело перекликаться, случился первый обвал. Верхняя часть мусора осела и завалила полуметровый проход-туннель. Степа едва успел выдернуть руку, сильно поцарапав пальцы.
— Что такое? — спросил Вася, когда Степа поспешно соскочил на пол.
— Все рухнуло.
— Как рухнуло?
— Обвалилось. Руку чуть не захватило. Ну-ка, зажги фонарь.
Вася зажег фонарик и поднес к руке друга. Пальцы были в крови.
— Больно?
— Да нет, ерунда. Царапины.
— Что же делать?
— Как что? Продолжать. Знаешь, как пленники, когда к побегу готовились, ногти себе начисто сдирали и то не сдавались, а у меня еще все целы…
— Да-а… Это только в книжках.
— А вот и не в книжках… Начинай теперь же!
— А сколько рыть? Может быть, там гора навалена?
— Ну так что? Будем рыть, пока не вылезем. Залезай! Я уже приготовился. Только ты направо не отгребай, а то как раз на голову сыплется. Слышишь?
— Слышу.
Вася ощупью нашел ставшего на корточки приятеля, забрался ему на спину и, убедившись, что всю работу надо начинать сначала, со вздохом принялся отгребать мусор.
Когда Миша пришел на корабль, Николай Васильевич лежал на койке в своей каюте с открытыми глазами и думал. После свидания с братом он не находил себе покоя.
Четыре дня прошло с тех пор, как Иван Васильевич задал ему задачу об аммиаке. Старший механик был сильно занят эти дни, но, что бы он ни делал, о чем бы ни думал, в голове крепко сидело слово «аммиак». Это слово неотступно следовало за ним повсюду, и чем больше он о нем думал, тем дальше уходил от решения загадки, как ему казалось. Не доверяя своим познаниям, он просмотрел много литературы, но это не помогло. «Как могут немцы использовать аммиак для газовой атаки? Это сравнительно безвредный и очень легкий газ. Употребляется он в холодильном деле, и, если его выпустить на воздух, он никакого вреда принести не может».
— Черт бы их побрал с этим аммиаком! — проворчал вслух Николай Васильевич, переворачиваясь на бок.
Откуда-то издалека доносился грохот разрывающихся снарядов. В коридоре послышались шаги. Кто-то спустился по трапу и, шаря рукой по стенке, приближался к каюте. Затем раздался стук.
— Можно!
В каюту вошел Иван Васильевич в штатской одежде.
— Наконец-то! — обрадовался брату механик.
— Ты не спишь?
— Не могу заснуть.
— Лежи, лежи. Я на минутку зашел. Почему ты не спишь? Обстрел мешает? Это в Московском районе…
— Какой там обстрел? Из-за тебя не сплю. Задал ты мне задачку. Как только еще не свихнулся!
— Какую задачку?
— Да насчет аммиака.
— Ну-ну? — заинтересовался майор, усаживаясь около койки. — Что же ты придумал?
Механик подробно изложил все свои соображения и догадки относительно безвредности этого газа.
— Думаю, что тут что-то не так, — добавил он. — Аммиак — это скорей всего шифровка. Условное обозначение какого-то другого газа…
— Нет, Коля, — перебил майор. — Аммиак они аммиаком и называют. Ты не совсем понял задачу и пошел по неверному пути. Конечно, аммиак безвредный, легкий газ, но ведь им такой и нужен, чтобы устроить панику. Это трюк, провокация. Мы все время находимся в боевой готовности, и они хотят использовать нашу настороженность. Газовая тревога, растерянность в обороне, а тем временем они двинут танки. Если бы немцы применили более устойчивый и вредный газ, то во время штурма они и сами столкнулись бы с ним.
— Тогда в чем же задача?
— Задача в том, как они могут аммиаком создать видимость газовой атаки? Снарядами? В баллонах?.. Но ты не ломай голову. Загадку мы почти раскусили.
— Это секрет?
— Секрет.
Механик сел на койку.
— А насчет аммиака, действительно, — задумчиво сказал он. — Так просто… В самом деле, зачем им настоящий газ? Именно тут хорош аммиак… И его там очень много… Холодильники в Московском районе… Их там сколько угодно. Молококомбинат, мясокомбинат… Да, наконец, и в столовых есть компрессоры…
— Алексеев вернулся? — спросил майор.
— Миша? Не знаю. Что-то не видел его сегодня целый день.
— Надо узнать. Пошли кого-нибудь.
— Я схожу сам.
Николай Васильевич спустился в кубрик.
— Алексеев! Алексеев!
Миша выскочил из каюты.
— Я здесь, Николай Васильевич.
— Ага! Ты давно пришел?
— Да с час…
— Оденься и поднимись ко мне.
— Есть!
Миша забежал к себе в каюту, на всякий случай надел кепку, пальто и побежал наверх. У каюты механика, прежде чем открыть дверь, снял кепку.
— Здравствуй, Миша, — приветливо встретил его майор.
Миша от неожиданности растерялся.
— Товарищ майор… вы зачем… то есть вы как сюда попали?
— Пешком пришел. Говорят, что ты сегодня где-то целый день болтался?
— Было такое дело…
— С ворами познакомился?
— Познакомился.
— Ну и как?
Миша замялся.
— Весело было?
— Какое там веселье, — ответил Миша. — Выпили водки…
— И ты пил?
— Нет, я не стал пить.
— Был там высокий парень, по прозвищу Брюнет?
— Так это их атаман!
— А еще кто был?
Миша перечислил присутствовавших на вечеринке воров, рассказал о встрече на рынке с человеком, знакомым по фотографии, и передал содержание некоторых разговоров о краденых карточках. Судя по выражению глаз майора, это все его не задевало, интересовало его что-то другое…
— А ты не заметил у них новеньких противогазов? — спросил майор.
— Нет. Хотя знаете что? На рынке Брюнет передал противогаз тому, который на карточке снят, Горскому, — сказал Миша и сразу заметил огонек в глазах Ивана Васильевича.
— Ну а дальше?
— А дальше я его не видел.
— Он не приходил туда вечером?
— Нет.
— Ну а они тебе ничего не предлагали?
— Нет.
— А насчет немцев или о политике ничего не говорили?
— Нет.
— Ну а что вы еще делали?
— В карты играли.
— Ты тоже играл?
— Играл, — сильно смутившись, сказал Миша.
Это смущение не ускользнуло от внимания майора.
— Ну и как?
— Проиграл.
— Много проиграл?
— Да нет… рублей пятнадцать, что ли. Я так, для видимости, играл, Иван Васильевич.
— Понимаю. А были у тебя еще с собой деньги?
— Были. У меня рублей двести накоплено.
— Ну, молодец! — похвалил майор. — Я на тебя крепко надеюсь. Сознаюсь: были у нас сомнения. Бураков выражал опасения, что эта компания воров может втянуть тебя в игру, испортить… Но я, Миша, за тебя поручился. Верю и знаю, что ты вполне самостоятельный и крепкий мальчик. Не подведи меня. Самое трудное сделано. Ты установил с этой шайкой связь, но главное впереди. Сейчас нужно добиться того, чтобы они тебе доверяли. Продолжай держаться так же независимо. Ворье уважает людей, которые не пляшут под дудку таких, как Брюнет, и не боятся их. Брюнет — это подлый и ловкий враг. У него ни совести, ни чести. В карты он проигрывает и выигрывает с расчетом. И взаймы дает — тоже. Тут тонкий прием.
— Я ничего такого не заметил.
— А тебе и замечать особенно не надо. Нас интересует он не как картежник, а как враг… как предатель. К ремесленнику присмотрись. Это жертва. Надо узнать, где он такие деньги достал.
— Ворует.
— Ну, конечно, не заработанные приносит… Ну, ты еще об этом завтра поговоришь с Бураковым. Он утром зайдет. Значит, помни: главное впереди, и будь все время осторожен. Малейшая ошибка, промах, лишнее слово — и все сорвется.
— Сволочи они, товарищ майор.
Иван Васильевич серьезно сказал:
— Опасные сволочи, Миша. Враги…
— Противно быть около них…
— Понимаю, Миша. Может быть, посылать тебя к ним больше не стоит?
— Что вы, что вы, товарищ майор! Я не боюсь.
— Верно, Миша… Но будь осторожен. А теперь иди спать. «Утро вечера мудренее», как пословица говорит.
Миша попрощался и ушел к себе в кубрик.
Как только за ним закрылась дверь, вошел механик.
— Беспокоит меня эта история, Ваня, — сказал он.
— Какая история?
— Да с Мишей…
— А что?
— Даешь ему поручения какие-то, наверно опасные. Не попал бы он в беду… Хорошего парня — и вдруг в опасные истории…
— Именно хорошего. Плохого нельзя… Мы еще не все распутали. В это дело оказались втянутыми воры, мальчишки. Их используют немцы. Со взрослыми они не будут водиться. Поэтому я и послал к ним Мишу.
— Но почему Мишу?
— Потому что он надежный и умный парень. Сознательно к делу относится. Наблюдательный. С хорошей памятью и со смекалкой. У него есть два приятеля; ребята неплохие, но слишком увлекающиеся, — обязательно перестараются, пересолят… А здесь, Коля, игра идет оч-чень серьезная…
— Я все понимаю, но неужели у тебя нет людей?
— Люди есть, и люди работают. Алексеев делает маленькое дело. Только один узелок развязывает, но этот узелок важный и ответственный. Не беспокойся, Коля, мы с него глаз не спускаем. В обиду не дадим.
Глава 14
Иван Васильевич вернулся к себе в кабинет около пяти часов утра и сразу позвонил Буракову.
— Трифонов не вернулся? — спросил он, когда вошел заспанный помощник.
— Никак нет, товарищ майор. Звонил он часа три тому назад. Сообщил, что последнюю поездку за хлебом делает.
— Больше новостей у вас нет?
— Алексеев благополучно вернулся на судно.
— Алексеева я видел. Надо будет выписать пару часов и завтра утром под расписку передать ему. Пускай он продаст их Брюнету. Ворье будет думать, что часы краденые. Нужно проинструктировать его основательно.
— Есть!
Бураков вышел. Иван Васильевич сел за стол и начал просматривать документы. За эти несколько дней много было сделано.
Теперь он был уверен, что находится на верном пути и главные нити немецкой провокации с газовой атакой у него в руках. Почти все предатели уже известны, но это все второстепенные лица — исполнители. Где-то за ними скрывается обер-бандит*, и даже установлена его кличка — Тарантул, но, кто он и где скрывается, неизвестно. Ивана Васильевича беспокоило одно: вдруг немцы назначат час штурма, и тогда придется поторопиться, захватить мелочь, чтобы сорвать немецкую операцию с аммиаком, а Тарантул может ускользнуть.
Иван Васильевич еще раз перечитал рапорт Трифонова о противогазе. Это был вторичный сигнал. Противогаз играл какую-то роль у банды, но не как противогаз. Трифонов был опытный, способный и наблюдательный разведчик и не мог ошибиться, придавая такое значение обыкновенному противогазу. Если противогаз или сумка его использовались немцами для хранения, переноса документов, оружия или чего-нибудь вроде этого, то это была удачная мысль. Почти все ленинградцы носили противогазы.
После третьего оползня у ребят пропала всякая надежда своими силами выбраться из подвала. Куча мусора под окном значительно выросла. Мальчики, стоя на битых кирпичах, которые они выгребли, уже свободно доставали до окна, но силы таяли, и работать становилось все труднее и труднее. Главное, они не знали, сколько же там, за окном, навалено этого мусора.
— Хорошо все-таки, когда люди вокруг, — сказал Степа после долгого молчания. — В прошлом году, помнишь, я тоже в подвале сидел, когда нас бомбой завалило. Воды по колено, думали, утонем; мертвецы кругом, а все-таки много живых людей было… И ничего. Я нисколько не боялся. Николай Васильевич тогда все подбадривал нас. Говорил, что не надо робеть, что потом, когда на свет вылезем из могилы, лучше жить станем.
— Никто не знает, что мы здесь, — глухо сказал Вася.
— Пускай не знают. Придет же он за противогазами? Не бросит их совсем. Как только услышим, что он идет, мы сразу в угол спрячемся. А когда пройдет к ящику, мы сразу дверь цоп… закроем.
— Зачем?
— Майору позвоним, — продолжал Степа. — И пускай он его, голубчика, тут накроет.
— А может, и не надо накрывать?
— Ну, тогда просто уйдем, — согласился Степа.
— А когда он придет? Может, через неделю.
— Ну так что?
— Ого! Неделю здесь сидеть? С голоду сдохнем.
— Человек может двадцать дней не есть и не пить.
— Кто тебе сказал?
— Я читал.
Так, разговаривая, они сидели на куче мусора.
— А вдруг нас Миша выручит?
— Откуда он узнает?
— Мы же сегодня сюда собирались. Узнает, что мы домой не вернулись, и придет.
— Когда узнает-то? Я замерз, Степа.
— Побегай. Или давай покопаем еще…
— У меня пальцы болят. Пощупай, как распухли.
— Ничего. До свадьбы заживут.
Надежда выбраться на свободу вспыхнула снова. Ребята залезли на кучу и с остервенением принялись за работу. Подвал наполнился шорохом, ударами падающих обломков кирпича, и за этим шумом мальчики не услышали приближающихся шагов.
— Руки вверх!
Ребята оглянулись. Луч фонаря ослепил, но дуло пистолета, направленное на них, они разглядели.
— Ну, живо! Руки вверх!
Руки сами потянулись вверх.
— Три шага вперед!
Ребята сошли с кучи.
— Ложитесь лицом вниз.
Ребята как подкошенные шлепнулись на пол и замерли. Луч скользнул в сторону, обшарил все углы подвала и вновь остановился на мальчиках, уткнувшихся носами в пол. Затем Степа, а за ним и Вася почувствовали, как рука обшарила их карманы, сняла и надела фуражки.
— Оружие есть?
— Нету… ничего нету.
— Ну, вставайте.
Ребята, стараясь не опускать рук, поднялись. Луч светил прямо в лицо, и они ничего не видели.
— Что вы тут делаете?
— Дяденька, мы тут только играли… Мы играли в фашистов и коммунистов… — начал придумывать Степа. — Ну вот, мы играли, и нас ребята заперли здесь. Мы хотели выбраться. Нет, правда. Посмотрите сами, сколько мусора выкопали… Вон там…
Степа хотел показать рукой на кучу мусора, но вспомнил про пистолет и сейчас же поднял руку. — Руки можно опустить.
Фонарик приблизился к самому носу сначала Степы, затем Васи.
— Как тебя зовут?
— Меня или его? — переспросил Степа, выгадывая время, чтобы успеть придумать себе имя.
— Тебя.
— Меня зовут Шурка, а его Петька.
— Врешь.
— Нет, я не вру. Спросите хоть его…
Вася молчал. От неожиданности и страха он до сих пор не мог прийти в себя.
— Где ты живешь?
— Мы живем недалеко тут… улицы три подальше, если на трамвае ехать… в обратную сторону.
— Как она называется?
— Обыкновенно как…
Степа попал впросак. Он не знал ни одной улицы в этом районе, а врать нужно было правдоподобно: незнакомец мог легко установить правду.
— Как улица называется? — повторил он вопрос.
— Дяденька, я забыл. Вы меня так напугали, что я даже забыл. Нет, вспомнил. Проспект Газа*…
— Опять врешь. Как же все-таки вы сюда попали?
— Я же говорю: мы играли… — начал было Степа, прижимая руки к груди.
— Довольно врать! — перебил его незнакомец. — Где-то я видел вас… Отвечай-ка правду. Три дня тому назад вы не дежурили на огородах, в Старой Деревне?
— Нет… Первый раз слышу.
— С вами был еще третий, Миша Алексеев.
Ребята переглянулись. Вася начал приходить в себя и, как говорят, обрел дар слова.
— Что вы, дядя! В Старой Деревне? Так далеко нас мама не пустит, — сказал он, вытирая нос.
— Ну, тогда придется о себе напомнить, — сказал незнакомец. — Вспомните-ка… Утром вам продукты привез один шофер. Вы его за диверсанта приняли…
С этими словами незнакомец перевел луч света на свое лицо. Ребята сразу узнали его, и, когда луч фонарика снова осветил их перемазанные лица, они радостно улыбались.
— Ой, дядя… Как вы нас напугали!
— Я думал, что вы тот… — сказал Степа. — Вот, думаю, крышка нам…
— Ну а теперь приведите себя в порядок, отряхнитесь и рассказывайте, как вы сюда попали.
— Дядя, а как вас называть? — спросил Вася.
— Фамилия моя Трифонов. Так и называйте.
Иван Васильевич вернулся в кабинет и прилег на диван, но спать ему не пришлось. Зазвонил телефон.
— Слушаю.
— Иван Васильевич?
— Я.
— Трифонов говорит. Я достал то, о чем сообщал. Попутно двух пареньков знакомых встретил. Степан и Василий. Как поступить?
— Откуда вы говорите?
— Из Московского района.
— Машина где?
— Машина на улице. Ребята караулят.
— Забросьте мальчишек домой и быстро ко мне.
— Есть!
Повесив трубку, майор снова снял ее и набрал номер.
— Бураков?
— Я.
— Спали?
— Нет.
— Сейчас ложитесь спать. В девять утра зайдите ко мне.
— Есть!
Трифонов приехал через час и сразу пошел к начальнику.
— Вот, товарищ майор, — сказал он, передавая противогаз. — В подвале красного дома взял. Там их целый ящик спрятан, двадцать пять штук.
— Только противогазы?
— Больше ничего не нашел.
— На чердак поднимались?
— Все обшарил.
— Так. Где мальчишек встретили?
— В подвале сидели. Увидели Горского на рынке, узнали — и следом… Уверяют, что он их не заметил. Говорят, что положил противогаз, вышел и закрыл их. Ломиком дверь припер.
— А вдруг заметил?
— Не похоже.
Трифонов подробно доложил о результатах сегодняшней разведки и наблюдений, сообщил о своих планах и о том, что обещал Семену Петровичу вечером перебросить продукты с базы.
— Хорошо. Действуйте, как наметили.
— Есть!
— Ну а теперь идите отдыхать, — приказал майор.
Оставшись один, Иван Васильевич занялся противогазом. Снаружи он ничем не отличался от обычных советских, гражданского типа, противогазов. Серая сумка со шнурком и пуговкой. Внутри два отделения. Прежде чем вытащить маску и коробку, майор приподнял противогаз. Вес его показался необычно тяжелым. Для сравнения Иван Васильевич снял со спинки стула свой противогаз и взял в другую руку. Да! Привезенный противогаз был значительно тяжелее… В резиновой маске и гофрированной трубке ничего особенного не нашлось, но, как только майор достал коробку, стало ясно, что секрет в ней. Вероятно, немцы очень тщательно копировали форму советской коробки, и при поверхностном осмотре она бы не вызвала подозрений, но сейчас Ивану Васильевичу сразу бросилось в глаза ее заграничное происхождение.
Отделка, окраска, даже сам металл горловины были чужими. «У промышленности каждой страны свой почерк», — подумал майор, отвинчивая коробку от гофрированной трубки. Он обратил внимание на цифры, выдавленные на кружке́ картона, закрывавшего нижнее отверстие. На советских противогазах этого не делали. Номер противогаза и штамп ставились на коробке сбоку. Осторожно вынул картонный кружок… Так вот оно в чем дело! Сюда закладывается часовой механизм. Значит, это мина. Иван Васильевич положил коробку на стол, откинулся в кресле и задумался.
Фантазия подсказывала много способов для использования этой коварной мины. Ее можно незаметно пронести в любое место, поставить на определенный час, повесить где-нибудь и уйти. Висит противогаз, и никому в голову не придет, что это мина. Кроме того, противогаз можно подменить…
До сих пор еще не было таких взрывов, но теперь их можно ждать.
Иван Васильевич снял трубку и набрал номер.
— Товарищ полковник?.. Да, это я. Есть новость. Разрешите к вам подняться?.. Через три минуты буду у вас.
Иван Васильевич уложил коробку и маску обратно в сумку, застегнул ее и, надев противогаз через плечо, вышел из кабинета.
Глава 15
Утром Миша обнаружил возле своей койки узел для Люси. С интересом пересмотрел он все вещи: туфли, ботинки, валенки, галоши, пальто, шубку, капор, платья, нижнее белье, чулки, рейтузы.
Он пошел в каюту к Сысоеву, чтобы поблагодарить его.
Сысоев сидел на табуретке около топившейся времянки и возился с каким-то клапаном.
— Где ты вчера пропадал? — спросил он вошедшего юнгу. — Мы консервацию машины начали — тавот* привезли.
— А зачем? — спросил Миша.
Работа в разведке оторвала мальчика от интересов команды, и он не знал, что делается на судне.
— Что «зачем»? Эх ты, механик! Зима подходит, скоро морозы ударят.
— А почему Николай Васильевич мне ничего не сказал?
— Говорил, что дал тебе другое задание на берегу. Ничего, Мишук! Для тебя работы на всю зиму припасли, — утешил он Мишу, видя, что тот сильно огорчен.
— Какой работы?
— Котлы будешь готовить. Самое подходящее дело пацану в котлы лазить.
— Ты бы мне объяснил, что вы сейчас делаете.
— Обыкновенно… Кингстоны* станем набивать тавотом. Трубопровод разобщать. Воду спустим, чтоб не замерзла. Да разве все расскажешь? Работы много.
— А что ты сейчас делаешь? — с любопытством спросил Миша, наблюдая, как Сысоев, пристукивая, поворачивает клапан.
— Клапаны питательной коробки от котла притираю. Коробку снял, а то внизу холодно… А какое я дело вчера состряпал, Миша! Во сне не приснится. Хочешь английским языком заниматься?
— Н-не знаю, — нерешительно протянул Миша.
— Будем, как лорды-милорды, балакать. После войны пойдем в Америку, и пожалуйте… Любую вывеску можно прочитать. Ол райт — и готово! А то ходишь по улицам, как глухонемой. Правда, я на пальцах ловко умею объясняться… Такую, понимаешь, старушку нашел! Профессорша! Согласилась английскому языку нас обучать. А сама говорит лучше, чем по-русски. Как дипломат. Ребята все, как один, записались. Я староста кружка. Тебя записать?
— Запиши. А только когда заниматься?
— По вечерам. Ну а «приданое» видел?
— Большое тебе спасибо.
— Не для тебя старался, — остановил его жестом машинист. — Для Люсеньки. Пускай она и скажет спасибо. Эх, мне бы такую сестренку! Я бы ее одними конфетами кормил…
В конце коридора загремела свалившаяся с трапа пустая банка из-под консервов. Значит, кто-то спускался по трапу в кубрик. Моряки нарочно ставили такие банки на ступеньках, чтобы знать о приближении посторонних людей.
Миша вышел в коридор и в темноте чуть не столкнулся с Бураковым.
— Алексеев тут живет?
— Это я, товарищ Бураков. Проходите ко мне в кубрик.
— Уронил какую-то коробку. Такой грохот! Под самыми ногами кто-то оставил.
— Это ничего… пустяки. Ее специально для того и поставили.
Миша объяснил значение банки.
— Вот как? Это надо запомнить. У тебя тут слышно за стеной?
— Слышно.
— Пойдем куда-нибудь в укромное местечко.
Они поднялись на палубу, прошли на нос и сели на бухту каната.
В это время просвистел снаряд и разорвался над Литейным мостом.
— Обстрел! Спустимся вниз? — спросил Бураков.
— А зачем? Далеко.
Стали наблюдать за разрывами. Снаряды летели над их головами и рвались где-то правее Невы.
— В район водокачки…
— Вот если бы в Неву… У меня лодка наготове.
— Зачем?
— Поехали бы глушеную рыбу ловить. Я позавчера здоровую лососку поймал.
Когда обстрел прекратился, Бураков достал пару карманных часов и передал их мальчику.
— Держи. Я хочу тебя предупредить, Миша, — начал говорить он вполголоса. — Конечно, мы тебя знаем и верим, но все-таки не лишнее сказать… Не забывай, что тебе поручили серьезное, ответственное, рискованное дело. Если армия воюет открыто, то мы воюем тайно. Кто кого перехитрит… Знаешь, ведь чтобы, скажем, построить Днепрогэс*, нужно много сил, средств и рабочих, а взорвать его может один человек… Ты вдумайся в это. Наш фронт очень трудный. Немцы много хитрых шпионов и диверсантов засылают. Это всё отборные головорезы. А найди-ка их в такой массе людей! Они прикидываются патриотами, и на лбу у них ничего не написано. Ты, конечно, все это знаешь…
— Да.
— Эти часы ты предложи Брюнету. Поторгуйся с ним. Проси за них по полторы тысячи. Скажи, что на рынке продашь за такую цену. Ну а потом уступи немного. Они будут спрашивать, где ты их взял. Придумай что-нибудь. Только попроще, а лучше не очень распространяйся. Они будут уверены, что ты их украл. Так и надо. Будь осторожен. Не вздумай их расспрашивать или навязываться со своими услугами, а тем более что-нибудь сам предлагать. Помни, что ты ничего не знаешь. Они должны сами посвятить тебя в свою тайну. Если они что-нибудь предложат, то сразу не отказывайся и не соглашайся. Скажи, что подумаешь. Потом мы посоветуемся и решим вместе, как поступить. Нам важно знать, что они тебе предложат. Может случиться так, что кто-нибудь из них проболтается. Старайся запомнить все, что они говорят. Еще раз тебе напоминаю: у них не должно быть и тени подозрения, что ты честный сын народа и хочешь разоблачить этих предателей. Если у них возникнут подозрения, то, во-первых, ты ничего не узнаешь, а кроме того, они не будут церемониться, постараются тебя уничтожить. Очень может быть, что они захотят тебя проверить. Тогда держись, не смущайся. Теперь ты понимаешь, какое мы тебе серьезное дело поручаем? Одно неосторожное слово — и все пропало. Приятелям своим ничего не рассказывай. Они вчера такой номер выкинули, что придется с ними вообще никаких дел не иметь. Я только что был у них. Это не игра в Пинкертонов*, Миша, а борьба не на жизнь, а на смерть.
— А что они сделали?
— Они сами расскажут.
— Если они самовольно что-нибудь натворили, я им за это голову отверну…
— Голову отворачивать не за что… Они хотели сделать хорошее дело, хотя об этом никто их и не просил. Во всяком случае, о своей задаче с ними не откровенничай.
— Я никогда им ничего такого…
— Ну как никогда… Про красный дом ты им рассказывал?
— Какой красный дом?
— На Международном проспекте, куда Семена Петровича проводил из Старой Деревни.
— A-а!.. Ну, так ведь мы вместе были… Они знали, — смущенно сказал Миша.
— Они знали только то, что им знать полагалось.
— Учту.
— Учти, учти. Вопросы есть?
— Если вы сказали все, что мне полагается знать, то я понял.
— Да, кажется, все, — усмехнувшись, сказал Бураков. — Значит, твоя задача — поближе сойтись с кем-нибудь из этой шайки и ждать… Ждать и наблюдать.
— С Шуркой Кренделем?
— С ним… Кстати, он тебе своим спасением обязан.
— А я вас тогда здо́рово свалил?
— Неплохо.
— Вы даже шатались, когда встали.
— Это я нарочно. Значит, вопросов нет?
— Есть один вопрос.
— Ну, говори.
— Как же их немцы хотят использовать?
— Ну, Миша, подумай сам, как могут немцы воров использовать. Одно то, что они занимаются кражей карточек, а значит, часть людей лишают продовольствия, это уже немцев устраивает… Но, конечно, кроме этого, задача у них есть особая…
— Наверно, шпионят или обстрелы корректируют.
— Вот это ты и выяснишь, — с улыбкой сказал Бураков.
— Значит, я вечером опять схожу к ним?
— Как условился, так и поступай.
— А до вечера что делать?
— Занимайся своими делами. Да, относительно звонков. Ивану Васильевичу теперь звони только в крайнем случае и маскируй разговор. Они могут следить за тобой. Условимся так: если ты звонишь «дяде Ване», чтобы тебе обед оставили, потому что ты опоздал, — значит, ты идешь на судно и у тебя есть важные сведения. Каждое утро я буду к тебе заходить. С телефонами сейчас трудно. Во всяком случае, звони только по необходимости.
— А по проводу могут подслушать?
— Все может быть. Разве ты можешь ручаться за то, что рядом не стоит враг?
Миша вспомнил плакат с мордой предателя и громадным ухом и невольно оглянулся.
— Не могу, — согласился он.
— Вот-вот… Фотография Горского у тебя?
— У меня.
— Давай сюда. Она больше не нужна.
Миша достал бумажник и вынул фотографию.
— У тебя записаны наши телефоны где-нибудь?
— Записаны.
— Уничтожь. Надо их держать в памяти.
— Я их помню, — сказал Миша, вырывая листок из записной книжки.
Он понял, для чего нужна эта предосторожность, и не расспрашивал.
— Брюнет может украсть у тебя бумажник и заинтересоваться номерами, — пояснил Бураков, протягивая руку на прощанье. — Ну, ни пуха ни пера!.. Не теряйся. Помни, что ты не один.
Стоя на борту, Миша долго провожал глазами уходившего по набережной Буракова. Мальчик, конечно, понимал, что выполняет скромную роль в общем деле борьбы. Встреча с Трифоновым в столовой, сведения относительно воровской шайки — все это говорило о том, что ведется большая невидимая работа советской разведки. Но то, что он был тоже маленьким полезным звеном в этой борьбе, наполняло гордостью его душу. Он сделает все, что в его силах, и если нужно, то и жизни не пожалеет.
Сбоку раздался знакомый голос, и, повернув голову, Миша увидел на набережной приятелей. Не спеша он спустился по трапу вниз и поздоровался.
— Притопали?
— Как дела, Миша? — небрежно спросил Вася.
— Дела, как сажа бела.
— Видал? — сказал Вася, показывая поцарапанные и распухшие руки.
— Подумаешь! Две царапины, — сказал Степа. — Ты лучше на мои посмотри.
— Нашли, чем хвастать.
— А ты спроси, где это мы поранились.
— И спрашивать не желаю.
— Почему?
— Знаю, что по глупости. Подрались или что-нибудь в этом роде…
— Ничего подобного. Ты только послушай…
И ребята начали наперебой рассказывать о своих вчерашних похождениях, о том, как их, в конце концов, выручил знакомый по огородам шофер Трифонов, как он подвез их на машине до дому, как сегодня приходил к ним Бураков и категорически запретил ездить в Московский район заниматься разведкой, пока не скажет.
— А знаешь почему? — спросил Степа.
— Что «почему»?
— Почему он приказал больше не следить за Горским, если мы его опять встретим?
— Почему?
— Потому что уже все сделано.
— Это вы и сделали?
— А то кто же?
У Миши зашевелилось ревнивое чувство. Захотелось их обрезать, чтобы они не задирали нос, объяснить, что они дураки и что после этого им нельзя доверять ничего серьезного, что ничего еще не сделано и главное впереди. Захотелось, хотя бы намеком, дать понять, что вот перед ним, Мишей, поставлена действительно сложная задача. Но он легко подавил это желание.
Помолчали.
— А ты что делал вчера?
Миша вяло рассказал, что он поймал рыбу.
— И всё? — удивился Вася.
— Всё… Вечером дрова пилили.
На этом разговор закончился, и Миша ушел на судно.
Ребята, не удовлетворенные отношением Миши к их похождениям, отправились неизвестно зачем на Невский проспект. Вчерашний случай все еще волновал их. Хотелось какой-то бурной деятельности, новых подвигов, но ничего такого пока не предвиделось. Нужно было ехать в подсобное хозяйство. За ними уже приходили одноклассники, но ребята решили еще один день остаться в городе.
Сразу после разговора с Бураковым они пошли к Мише, единственному человеку, с которым можно откровенно говорить, а между тем он встретил их прохладно.
— Что это с ним? — удивился Степа. — Какой-то сам не свой.
— Ему завидно, что в подвал попал не он, а мы, — решил Вася. — Или рыбиной хвастает… Подумаешь, лососка! Каждый бы поймал мертвую.
На Марсовом поле кое-где копошились огородники, снимая остатки урожая. За углом загремел трамвай. Ребята побежали на остановку и сели в третий номер. Народу ехало много, и почти все женщины.
Доехав до Невского, Степа предложил слезть, на двенадцатом номере вернуться домой и после обеда отправиться в подсобное хозяйство.
— Едем до конца, — возразил Вася. — Посмотрим на окошко, какая там куча-то была…
— А что сказал Бураков?
— Так мы с трамвая не сойдем!
— Нет. Выходи.
Уже дверной автомат зашипел, когда ребята выскочили из вагона. Трамвай быстро пересекал Невский. В этот момент раздался оглушительный взрыв. Снаряд угодил под самый вагон. Стоявшие на остановках люди бросились под арки ворот. Послышались крики о помощи. Снова завыл снаряд и разорвался где-то внутри Гостиного Двора, и без того уже закопченного пожаром и разбомбленного в сорок первом году.
— Ложись! — крикнула девушка-милиционер, стоявшая на посту.
Многие послушались ее и легли на землю.
Крики о помощи остановили ребят.
— Пойдем. Туда же больше не попадет.
К трамваю со всех сторон приближались люди. Мимо мальчиков пробежал военный, а за ним устремились и они. Снаряды продолжали падать один за другим и рвались со страшным грохотом. Но, не обращая на это внимания, на помощь пострадавшим уже спешили девушки с носилками из команд МПВО соседних домов. Раненых вытаскивали из дымящегося вагона. Как только Степа, бежавший впереди, приблизился к трамваю, он увидел выбиравшуюся из вагона раненую женщину.
— Мальчик, мальчик, помоги!
Ребята подхватили женщину под руки, и она тяжелым грузом повисла на их плечах. Не зная, что делать с раненой, они потащили ее к тротуару.
Пронзительно взвизгивая, по пустому проспекту уже неслись машины «Скорой помощи». Ребята дотащили женщину до стены Публичной библиотеки. Из-за угла выехала санитарная машина и остановилась как раз напротив. Подбежал врач в халате.
— Положите ее! — приказал он.
Ребята осторожно опустили охающую женщину на асфальт. Степа дернул за рукав приятеля, и они, невольно приседая во время разрывов, побежали к поврежденному трамваю. Но там уже нечего было делать. Лишние люди только мешали.
— Убирайтесь отсюда! — крикнул военный, когда ребята сунулись в вагон.
Обиженные мальчики отошли к Гостиному Двору, прислонились к колонне и стали наблюдать.
Машины «Скорой помощи», одна за другой, с бешеной скоростью приезжали и уезжали. Со звоном прикатила пожарная команда.
Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался.
— Вот если бы мы поехали!.. Говорил я тебе… — сказал Степа.
— «Говорил, говорил»! А ты знал, что ли?
— Васька, ты весь в крови!
— Где?
— Да и я тоже…
Это была чужая кровь.
— Интересно, как она? Выживет? — сказал Степа.
— Конечно, выживет.
— Куда ее ранило?
— В ноги, что ли?
— Пойдем посмотрим.
— Увезли, наверно.
— Двенадцатый идет. Бежим!
На углу еще стонали раненые; мертвых относили в сторону, пожарники возились с дымящимся разбитым вагоном, дворники торопливо сметали стекла, а между тем девушка-милиционер, стряхивая приставшую пыль, взмахнула палочкой, и снова тронулись трамваи, заспешили пешеходы.
Около двенадцати часов, после второго в этот день обстрела, Миша собрался поехать с Сысоевым к сестре, чтобы отвезти ей «обмундирование», но их вызвал старший механик.
— Вот что, товарищи! — сказал он, когда они вошли в каюту. — Важное задание. Срочно создается бригада технически опытных людей. Нужно быстро починить аварийную станцию водокачки. Немцы повредили.
— Ну что ж. Надо — значит, надо, — сказал Сысоев.
— Людей у нас мало. Вас двоих посылаю.
— А долго там работать? — спросил Миша.
— Дотемна.
— Ну, если дотемна, это ничего.
— Вот вам записка. Пройдите вверх по Неве, там увидите землечерпалку «Волхов».
— Так это же Балттехфлот, Николай Васильевич; пускай они сами… — разочарованно начал машинист.
— Что за ведомственные счеты!
— Я к тому говорю, что народу у них уйма.
— Значит, не хватает.
— Мы будем на них работать, а спасибо кому скажут?
— Сысоев! Мы будем работать на Ленинград!
— Да я понимаю, — недовольным тоном сказал Сысоев и взял записку. — К кому там?
— К старшему механику.
— Есть! Николай Васильевич, а как же с английским языком?
— Успеете. Почините станцию и можете заниматься. Хоть китайским.
Всю дорогу Сысоев ворчал:
— Вот увидишь, они нас запрягут. Они, видишь ли, и Дорогу жизни строили, и фарватер* углубляли под бомбами, и вообще герои, а мы — просто так… А виноваты мы, что ли, если нас в Неву загнали? Герои — это не те, что героями родились, а те, которых война научила геройствовать. У нас каждый бы стал героем на месте героя.
Миша не понимал недовольства и обиженного тона машиниста и тем более его теории о героях. Ему было достаточно того, что работа нужна для Ленинграда.
— Вот тоже герои! — сказал Сысоев, указывая на женщин, которые суетились около ручной тележки, тяжело нагруженной какими-то машинными деталями.
Объезжая воронку от снаряда, они с тележкой застряли в развороченном булыжнике и никак не могли выкатить ее на ровную дорогу.
Сысоев подошел к женщинам и по-хозяйски сразу же набросился на них:
— Вылупили глаза, а дороги не видите! Дальше надо было объехать. Куда смотрели?
— Ладно, ладно, моряк. Ты лучше помоги, — миролюбиво отозвалась старшая, рукавом ватника вытирая вспотевшее лицо. — У нас силенок-то не шибко много… приходится экономить…
— Вот и плохо экономите…
Сысоев решительно ухватился за колесо и начал командовать:
— А ну, взяли!.. Раз, два, три!.. Еще раз!
Тележка закачалась, брякнула металлом и выехала на ровное место.
— Ну спасибо, товарищ! Выручил! — зашумели довольные женщины. — Приходи в гости, чаем угостим.
Сысоев сердито зашевелил усами и, молча подтолкнув Мишу, зашагал прочь, не отзываясь на благодарность.
— А я думаю, они на самом деле герои, — сказал Миша. — Работают под снарядами, в голоде, в холоде и не хныкают, а ленинградскую марку держат как надо.
Сысоев покосился на мальчика и неохотно подтвердил:
— Ну и что ж, так оно и есть. В Ленинграде сейчас, конечно, жить непросто; только я говорю, что одни побольше герои, а другие поменьше. Техфлотовцам везет. Их посылают в такие места, что хочешь не хочешь, а геройствуй!
Впрочем, Сысоев забыл о своем недовольстве, как только они пришли на громадную землечерпалку и попали в бригаду. Ни Миша, ни Сысоев не уронили чести торгового флота и работали на совесть. А задача была трудная. Приходилось работать по пояс в холодной воде. Обстрелом были повреждены железные трубы, проложенные от землечерпалки на городскую водопроводную станцию. Трубы были проложены на случай, если бомбой или снарядом повредит станцию, и тогда должен был начать работать «Волхов», машины которого могли вполне обеспечить город подачей воды.
Глава 16
К Кренделю Миша шел сосредоточенный, серьезный. Вспоминался разговор с Иваном Васильевичем и с Бураковым. Мальчик обдумывал всевозможные неожиданности, которые могли случиться, но потом решил, что все предусмотреть невозможно. Главное, не теряться.
Затем он начал было придумывать себе новую биографию, но и здесь верно решил, что ничего придумывать не надо. Если придется говорить о себе, то лучше приводить факты, которые легко проверить. Отец пропал без вести на фронте, мать убита во время бомбежки, работает и живет он на судне… Ну и занимается воровством. Эту-то ложь они проверить не смогут.
По пути к Кренделю Миша решил зайти к Лене, занести ей продукты.
Противогаз заметно оттягивал плечо — там лежал большой кусок лососины и с килограмм хлеба. Мастерскую Миша нашел легко. Лишь только он поравнялся с ней, как за окнами услышал стрекотание швейных машинок.
В прихожей, куда он вошел, против висевшей на стене стенгазеты под названием «Боевой листок» стояли две женщины. На другой стороне, около вешалки, на скамейке сидела старуха.
— Тебе чего нужно? — спросила старуха.
— Вызовите, пожалуйста, Лену, — попросил Миша, но шум машинок заглушил его слова.
Женщина, читавшая газету, подошла к мальчику и задала тот же вопрос. Миша повторил:
— Мне Лену…
— Какую Лену? У нас их три.
Миша смутился. Он не знал фамилии новой знакомой.
— У которой карточки украли, — нашелся он.
— A-а… Леночку Гаврилову.
Женщина ушла. Миша с волнением ждал. Ему казалось, что он не узнает девочку. Вчера из-за темноты он не мог разглядеть черты ее лица. Интересно, как она отнесется к его приходу? — думал он.
Из глубины прихожей вышла девочка и остановилась. Она была в скромном ситцевом платье, не доходившем до колен. Светлые, слегка вьющиеся волосы были заплетены в две косы и перекинуты на грудь.
— Кто меня звал? — с удивлением спросила она, не узнавая Мишу.
— Это я звал, — сказал Миша прерывающимся от смущения голосом и откашлялся. — Вы меня не узнали, Лена?
Девочка покраснела.
— Миша? Я не думала, что вы придете, — просто сказала она и пальцами начала крутить колечко локона на своей косе.
Миша сосредоточенно смотрел на это движение, словно за этим и пришел.
— Пойдемте в красный уголок*, — предложила Лена.
— Нет, я сейчас тороплюсь. Я зашел на одну минуту.
Он вынул продукты, завернутые в газету, и протянул ей.
— Вот. Это вам…
— Нет, нет! — испуганно отступив на шаг, сказала девочка. — Я ни за что не возьму.
— Это мне ничего не стоит, — горячо сказал Миша.
— С какой стати! Нет, нет…
— Ну, тогда я так оставлю.
С этими словами Миша положил сверток на скамейку и, не прощаясь, вышел.
…В квартире Кренделя все уже собрались, кроме Пашки, и встретили Мишу как старого знакомого.
Среди присутствующих была новенькая — Тосина подруга, по имени Нюся. Клички она не имела, хотя Брюнет звал ее Ню. Завитая, накрашенная, вертлявая, худенькая девчонка строила из себя взрослую. С первой фразы Миша возненавидел ее.
— А вы, Миша, интересный…
— Какой есть, — буркнул мальчик, поздоровавшись.
На столе стояла наполовину выпитая бутылка водки, а мать Кренделя на кухне жарила лепешки.
— Мы гуляем, Миша, — преувеличенно пьяным голосом сказал атаман. — По случаю случившегося случая… Деньги у тебя есть?
— Если надо будет, найдем.
— Ну, значит, сегодня сыграем.
— Он очень деньги любит. Деньги — это его страсть, — сказала Нюся и расхохоталась.
— А кто деньги не любит? — спросил Брюнет. — Поднимите руки, кто деньги не любит. За деньги мы на все пойдем. Так я говорю, Чинарик?
— Так, так… Ты не ломайся, Жора. Выпил на копейку, а захмелел на рубль.
— А ты согласен со мной? — обратился Брюнет к Мише.
— Согласен, — сказал Миша.
— Правильно. Таких я люблю. Погоди, мы еще с тобой дел наделаем…
— Миша, а водку вы пьете? — кокетливо спросила Нюся.
— Нет.
— Неужели? Какой же вы мужчина?
— А кто вам сказал, что я мужчина? Я такой же мужчина, как вы женщина… Полметра еще не доросли.
Раздался смех. Нюся обиделась, но ненадолго.
— А за девочками вы ухаживаете?
— А чего за ними ухаживать, если они здоровые…
Нюся повернула этот ответ по-своему.
— А если они заболеют?.. Влюбится какая-нибудь в вас и заболеет? Тогда будете ухаживать?
— Обязательно буду. Вызову «Скорую помощь» и отвезу в сумасшедший дом, — сухо ответил Миша.
Снова раздался хохот, но теперь Нюся не обиделась, а, когда установилась тишина, сказала:
— Значит, в вас только сумасшедшие могут влюбиться?
— Конечно.
— Значит, я начинаю сходить с ума… Ах! Ах! Я сейчас всем глаза выцарапаю!..
— Брось, Ню… — остановил ее кривлянье атаман. — Хочешь, я тебе лекарства налью стопочку?
— Вместе со всеми.
Принесли лепешки, и компания принялась закусывать.
— Мне не нужно, — отстранил Миша руку Кренделя с тарелкой. — Я только что обедал.
— Где?
— В столовой.
— Как хочешь. Нам больше останется.
Пока ели, Миша думал о том, как удобнее предложить Брюнету часы, но это получилось само собой.
— Кто знает, сколько сейчас времени? — спросила Тося, видимо куда-то собиравшаяся.
Миша и Брюнет одновременно вытащили часы.
— На моих без четверти девять, — сказал Брюнет.
— Отстают. Ровно девять.
— У тебя хронометр*, что ли? Ну-ка, покажи.
Вор взял часы, внимательно осмотрел их со всех сторон, приложил к уху.
— Продай, — предложил он.
— Купи. Полторы тысячи.
— Э-э-э, нет. Дорого.
— Ну а сколько дашь?
— Любую половину.
Миша вытащил вторые часы и протянул их атаману.
— Ну а за эти сколько?
— Огольцы! Смотрите, у него полный карман часов. Ай да Мишка! — воскликнул Крендель.
Ваня Ляпа и Леня Перец с уважением и завистью посмотрели на Мишу.
— У тебя еще есть? — спросил Перец, облизывая пальцы.
— Если не будет, найдем.
— Расскажи, где ты их стянул?
— Мне их принесли, а я только в карман положил.
Воры засмеялись этой шутке и прекратили вопросы.
— Ну а за эти сколько хочешь? — спросил Брюнет после осмотра.
— Столько же.
— Вот мое слово: хочешь полторы за пару?
— Мало. Я на рынке продам дороже. Мне некуда торопиться.
— Жора, зачем вам столько часов? — полюбопытствовала Нюся.
— Ну как? Согласен? — не обращая внимания на вопрос, настойчиво спросил Брюнет.
— Плати по тысяче, — твердо сказал Миша.
Брюнет подумал, прищурившись посмотрел на сидевших за столом воров и спрятал часы в карман.
— Я такой… Если вещь понравилась, значит, моя.
— А деньги?
— Не бойся, получишь.
На этом разговор был кончен. Нюся вытащила из-под стола патефон и поставила пластинку.
— Миша, вы умеете танцевать?
— Я даже не знаю, с чем это едят или пьют…
— Не прикидывайтесь медведем…
— Чего ты, Нюська, навязываешься! — перебила подругу Чинарик.
Достали карты. Пока убирали со стола и рассаживались, Брюнет отсчитал деньги и передал Мише.
— Ты имел дело со мной… Мое слово — закон.
Миша молча взял деньги, спокойно пересчитал их и спрятал в карман.
Игра шла вяло. Чувствовалось, что нет жертвы. И только когда играл Миша, а Брюнет раздавал карты, устанавливалась напряженная тишина.
Сегодня Миша немного выиграл. Играл он, как и все, очереди не пропускал, но без интереса. Миша вспомнил слова Ивана Васильевича о том, что Брюнет играет нечестно, и внимательно следил за его руками.
Действительно, когда вор начинал сдавать карты, он прикрывал колоду рукой и, как показалось Мише, тянул карты не по порядку. Когда очередь дошла до Миши, в игре было свыше ста рублей.
— Ну что, Миша, на все? — спросил Брюнет.
— Если перетасуем карты, а колоду положим на стол, могу и на все, — сказал Миша.
Все сидевшие за столом с испугом посмотрели на смельчака. Атаман побледнел и медленно поднялся.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что карты следует перетасовать.
— Значит, по-твоему, я шулер? — стиснув зубы, спросил Брюнет.
— Ничего такого я не говорил, — спокойно сказал Миша. — Я тебя не знаю, и ты меня не знаешь… Ты сядь и не пугай меня!
Спокойный и независимый тон мальчика обезоруживал. Миша даже не взглянул на Брюнета. Атаман вызывал его на скандал, на спор, во время которого он бы проучил противника, но этого не получилось. С минуту простояв, он строго посмотрел на присмиревших членов шайки.
— Я не пугаю… Значит, я ослышался, — сказал он и сел на место. — На сколько ты идешь?
— На пять рублей.
— Ты же хотел на все.
— С условием, если карты будут перетасованы и положены на стол, — настойчиво повторил Миша.
Глаза Брюнета блеснули, но на этот раз он сдержал себя, и на лице у него появилась кривая улыбка.
— Так, может быть, ты вообще не хочешь играть?
— Могу и не играть.
— Мне показалось, что ты любишь играть.
— А чего тут любить? Проиграешь — денег жалко. А выиграешь — не ценишь их… Деньги нужно доставать так… ну, чтобы…
Миша хотел сказать «трудом», но, понимая, что здесь это слово будет звучать неуместно, замялся.
— С риском, — подсказала Чинарик.
— Да, с риском, — согласился он.
— А ты рисковый? — спросил атаман.
— Не знаю. Я про себя вообще не люблю говорить.
Игра в карты прекратилась. Между Мишей и Брюнетом почувствовалась натянутость. Все понимали, что атаман затаил злобу, и, зная его жестокий и мстительный характер, с любопытством ждали, как он расправится с не признавшим его авторитет новичком.
Крендель был уверен, что открытой драки не будет: Миша физически сильнее Брюнета, а значит, тот ударит в спину из-за угла. Крендель чувствовал себя перед Мишей должником за спасение от тюрьмы и поэтому решил его предостеречь.
К десяти часам ушла на дежурство Чинарик вместе с подругой. Вечер не клеился. Решили разойтись по домам.
— Оставайся ночевать. Ляжешь на диване, а я на Тоськиной кровати. Дело есть, — сказал Крендель, загораживая Мише проход к двери.
— Мне утром рано вставать надо.
— Матка разбудит.
Миша согласился.
Когда все разошлись, мать Кренделя принесла из кухни подушку, одеяло, бросила все это на диван и отправилась к себе.
— Слушай, Миша… Ты поосторожней с Жорой. Он тебе не простит. Если не сейчас, то потом, когда немцы придут, отомстит.
— А ты думаешь, немцы придут? — спросил Миша, обрадовавшись, что Крендель сам заговорил на эту тему.
— Придут не придут — не в этом дело… С Жоркой не ссорься. Он злопамятный.
— А мне наплевать на него. Видал и почище…
— Ты его не знаешь… Для него никто не существует — свой, не свой…
— А что он мне сделает?
— Драться он не будет. Даже если они трое тебя подкараулят…
— Пускай попробуют!
— Он не любит в открытую. А где-нибудь за углом уколет. А если ты с ним будешь заодно… У него такие знакомства… Можно заработать. Слушай, я тебе по секрету скажу… Когда он уходил, то в прихожей сказал… Предупреди, говорит, Мишку: если он против меня пойдет, то ему плохо будет, а если со мной, то не пожалеет… Понял? Значит, ты ему нужен.
— Дальше будет видно. А какая может быть польза от него?
— Деньги… продукты…
— Это я и без него достану.
— Столько не достанешь. А потом все до поры до времени…
Видно было, что Кренделю трудно говорить. Он боялся о чем-то проболтаться и все время запинался.
Больше часа они беседовали, сидя на диване. Говорил, собственно, вор, а Миша слушал. Из его рассказов он понял несложную историю самого Кренделя. Воровать начал с детства, и это приучило его к легкой, разгульной жизни. Учиться и работать Крендель не хотел. Читал мало, ничем не интересовался, кроме кино, куда ходил до войны каждый день.
«Вот паразит, — думал Миша. — Все люди учатся, создают, а эти живут чужим трудом, как пиявки. Все чем-то интересуются, куда-то стремятся, чего-то добиваются, а эти только тем и занимаются, что проживают наворованное».
Радио в соседней комнате протяжно завыло.
— Ого! Воздушная тревога… Ты боишься?
— Боюсь! — сказал Миша.
— Врешь, — не поверил вор. — Чего это они сегодня зарядили? Обстрел за обстрелом, а ночью налет. Они собираются наступление делать.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю… Вот увидишь. Скоро немцы придут. Вот уж тогда не зевай! Поживиться можно будет.
— А тебе не жалко Ленинград?
— Чего его жалеть? По мне, провались он…
Миша побледнел и стиснул зубы, сдерживая вспыхнувшее чувство горячего гнева, желание наброситься на Кренделя, немедленно что-то сделать…
В комнату вошла заспанная мать Кренделя.
— Шура, спуститься в подвал, что ли? Летят.
— Спускайся, если охота.
— Не знаю, что и делать…
Захлопали зенитки.
Мать постояла с минуту в дверях и ушла обратно в кухню. Миша все еще стоял со стиснутыми зубами — от острой ненависти и отвращения к этим людям, к их обстановке, ко всем этим вещам…
— Давай лучше спать, — предложил он, стараясь говорить спокойно. — Мне рано на работу надо.
Крендель ушел в кухню. Миша, сильно уставший за день, снял ботинки и, не раздеваясь, лег. Однако долго не мог заснуть, стараясь преодолеть чувство острой брезгливости к подушке, к дивану, на котором лежал. «Завтра сразу же надо сходить в баню», — решил он и успокоился наконец, начиная дремать…
Перед глазами мелькнули светлые локоны, затем детские, но по-взрослому серьезные глаза и, наконец, все лицо Лены.
«Как она испугалась, когда я достал продукты!» — подумал Миша и улыбнулся. Но сразу тревожная мысль насторожила: «Не подумала бы, что я украл. Надо будет рассказать в следующий раз… А что делать с остальной рыбой? Сегодня Сысоев разделал ее и присолил. Лососки осталось еще много — больше половины. Может быть, часть снести Лене, а остальное в детский сад? Пускай малыши едят. Сам сыт и могу заработать, если нужно».
С таким решением он и заснул.
Сильные удары во входную дверь разбудили Мишу. Он не знал, сколько времени спал, но, видимо, до утра было еще далеко. Веки слипались, а в голове стоял звон от прерванного сна. Снова раздался настойчивый сильный стук. В прихожей послышалось шарканье ног и голос матери Кренделя:
— Кто там?
— Откройте, гражданка Кукушкина, это управхоз.
Загремело железо запора, звякнула цепочка, и в прихожую вошел управхоз с какими-то людьми.
— Обход. В квартире посторонние есть?
— Никого нет посторонних. Племянник ночует, мальчик, — заискивающе сказала Кукушкина. — В той комнате сын спит.
Кто-то из пришедших прошел в соседнюю комнату, затем на кухню. Мише стало не по себе. Он здесь не прописан, и, если его будут спрашивать, кто и откуда он, придется врать. Пока не поздно, надо придумать.
Минуты через три открылась дверь, и загорелся электрический свет. Миша сейчас же узнал Буракова и понял, что обход устроен из-за него. «Ведь я не предупредил, что останусь ночевать здесь», — подумал он. Бураков наклонился к Мише, увидел открытые глаза и выпрямился. Внимательно осмотрев комнату, заваленную всевозможными вещами, потушил свет и вышел.
Снова раздался звон железного запора, злобное ворчанье Кукушкиной, шарканье ног, и все стихло.
Глава 17
— Василий, проснись! Тебе говорят!
Мальчик открыл глаза. Около него стояла мать и тормошила за плечо. Горела коптилка, а в чайнике, стоявшем на «буржуйке», булькал кипяток.
— Ты чего, мама?
— Вставай, живо! Сейчас пойдем.
— Куда?
— А там увидишь.
Тон матери ничего хорошего не предвещал. Не дожидаясь ответа, Вася вылез из-под одеяла, поверх которого лежал еще тяжелый отцовский полушубок, и начал одеваться. Мать отошла к накаленной докрасна времянке, заварила кофе, достала конфеты, нарезала хлеба.
— Ты чего натворил? Сознавайся! — строго сказала она.
— Я — ничего, — с недоумением сказал Вася.
— Где вы со Степкой по целым дням шляетесь? Вместо того чтобы делом заняться, вы что делаете?
— А что?
— Я тебя спрашиваю. Вчера в партийный комитет вызвали, про тебя спрашивали. В милицию, что ли, попал? Протокол составили?
— Чего ты выдумываешь? Ничего я не знаю.
— А откуда про тебя в комитете знают? Чем прославился? Степкину мать тоже в комитет вызвали. Чем, говорят, ваш сын занимается? Пора бы, говорят, к делу пристроить. Вон какой детина вырос. Скоро в армию пойдешь, а ума не нажил. Зря расспрашивать не будут.
— Мама, честное слово, я ничего не знаю.
Мать сердито сняла чайник, налила в кружки кофе.
— Садись, ешь. На завод пойдем.
— Зачем на завод?
— Работать будешь. Обещали тебе хорошее место дать. Не такое сейчас время, чтобы собак по улице гонять. Все работают от мала до велика.
— А Степка что? — спросил Вася.
— И Степка твой пойдет на работу. Думала сначала, не воровать ли вы начали. Я бы тогда не знаю что… голову бы тебе оторвала. Да нет, слава богу, не дошел. Степану тоже обещали хорошее место, — уже мягче сказала мать.
— Мама, а как же школа?
— Какая нынче школа? Немцы под городом в двух километрах сидят. Сначала их выгнать надо, а уж потом про школу думать.
Она положила на тарелку разогретой тушенки из овощей и села к столу.
— Иди, ешь!
— Дай хоть умыться, — хмуро сказал Вася.
— У тебя хороший товарищ есть. Бери с него пример. Сиротой остался и не потерялся. Сестру пристроил и сам у дела. А ты за родителевой спиной баклуши бьешь*. Случись со мной что-нибудь…
— Чего говорить раньше времени, — перебил он мать. — Я же не спорю. На завод так на завод.
Но она не прекратила разговора и продолжала говорить о положении города, окруженного со всех сторон врагами, о приближающейся зиме. Вася слушал и про себя соглашался с матерью, но было обидно, что отрывают от интересных и более важных, как ему казалось, дел. А впрочем, если он понадобится, Иван Васильевич всегда может освободить, как и Мишку, подумал мальчик и успокоился.
Позавтракав, они вышли на улицу. Было еще совсем темно, но народу на проспекте оказалось гораздо больше, чем днем.
Номерной завод*, где работала мать, был довольно далеко. Васе приходилось бывать здесь в прошлом году, и он прекрасно помнил, как выглядел завод в страшную зиму. Большинство цехов тогда стояли замороженными, с черными пустыми рамами. Везде намело сугробы снега. Не было энергии, света, топлива, воды. Казалось, что по воле какого-то злобного волшебника жизнь замерла. И все-таки завод работал. Люди ходили, как тени, еле держались на ногах от голода, но работали и работали…
Сейчас другая картина. Завод ожил. Через щели незакрытых дверей вырывались яркие полосы электрического света. Гудели станки, и где-то тонко визжала сталь. Завод работал в три смены.
Через всю дорогу, от одного корпуса до другого, висел плакат: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Потом Вася увидел другой плакат: «Все силы на оборону Ленинграда!», а немного дальше: «Всё для фронта, всё для победы!» Васе понравились эти короткие лозунги, в которых заключено так много смысла. Кроме того, здесь они звучали как-то особенно убедительно. Напряженная, деловая атмосфера завода, грохот, визг стали, стрекотня клепки говорили о том, что лозунги вырвались из груди этих людей и призывают всех к борьбе. Васе захотелось включиться в этот ритм и тоже принять участие в общей работе. Он понимал, что завод военный и работает для фронта. Может быть, он делает те самые пушки с длинными стволами, которые Вася видел на Литейном…
Везде работали женщины в ватниках. У ворот на ожидавших впуска грузовиках сидели женщины. В проходной — женщины. Когда они шли по двору, их догнала вагонетка с болванками для снарядов, которую толкали два человека в ватных штанах, оказавшиеся тоже женщинами.
— Мама, у вас только женщины работают? — спросил мальчик.
— Почему женщины? Есть и мужчины.
В конторе, у стен, за канцелярскими столами, стояли аккуратно заправленные кровати. Многие жили здесь «на казарменном положении» и не покидали завода по месяцам. Васе это понравилось, и он решил, что тоже поставит для себя кровать.
Когда они проходили по коридору, кто-то сзади надвинул ему кепку на глаза. Вася оглянулся.
Три подростка, примерно одного с ним возраста, в лоснящихся от масла ватниках, шли сзади. Глаза их задорно поблескивали.
Вася поправил кепку и, не опуская руки, быстрым движением схватил крайнего за козырек, сильно дернул, надвинул кепку на нос. Ребята заулыбались.
— Ты что, работать? — спросил один.
— Ага!
— Заходи к нам.
— А где вас искать?
— В литейный цех приходи…
Мать остановилась у двери, на которой висела дощечка с надписью: «Главный инженер».
Ребята прошли дальше.
В кабинете инженера бросались в глаза, как что-то постороннее, кровать и стоявший около стены небольшой столик, на котором был недопитый стакан чая, тарелка с хлебом и еще какая-то посуда, закрытая салфеткой. Сам инженер сидел за большим письменным столом, заваленным бумагами и всевозможными образцами изделий.
О чем говорила мать с инженером, Вася не слышал. Он терпеливо ждал у двери.
— Позовите Осокина, — сказал инженер в телефон. — Степан Николаевич, я к вам мальчика направляю, сына Кожуха. Вы его знали. Он сейчас на фронте… Что?.. Я говорил начальнику цеха. Они сами пришлют… А что я могу сделать? Постарайтесь к вечеру исправить.
Вася насторожился. Речь шла о нем. Но из дальнейшего разговора он ничего не понял. Мать поблагодарила инженера, и они вышли из кабинета.
Пришли они не в цех, как предполагал Вася, а в лабораторию завода. Здесь было интересно. Окинув взглядом большую комнату, он увидел всевозможные аппараты, динамо*, станочки, инструменты…
Осокин оказался человеком среднего роста, не старым, бритым, с большим лбом. Потом, когда он снял кепку, Вася увидел на голове лысину.
— Степан Николаевич, вот я к вам сына привела. Пускай работает. Приучите его к делу, — сказала мать.
Осокин внимательно посмотрел на будущего ученика.
— Что-нибудь сделаем.
— Баловать не давайте, построже с ним.
— Как это баловать? Он пришел работать, а не в игрушки играть. Сам понимает, не маленький. Так я говорю? — обратился он к Васе.
— Так, — согласился тот.
Мать ушла, условившись, что домой они поедут вместе.
— Ты где живешь? — спросил Осокин мальчика.
— На Большом проспекте, на Петроградской стороне.
— Вот как! Я тоже на Петроградской живу.
— А на какой улице?
— На Зелениной.
— Ну-у! — удивился Вася. — Значит, нам по пути.
— Тем лучше. Тебя Василием зовут? Ты когда-нибудь с электричеством возился? Пробки в доме чинил?
Вася усмехнулся и сказал, что он не только чинил пробки, но даже делал самостоятельно проводку, разбирал и собирал патроны, выключатели, штепсели…
— Это хорошо, — сказал Степан Николаевич. — Нам с тобой придется все время с электричеством дело иметь. Парень ты, я вижу, с головой. Сработаемся.
Васе тоже понравился этот человек. В дальнейшем он узнал, что Степан Николаевич работал на заводе электриком, высшего образования не имел, но к нему часто приходили за советом инженеры. Он чинил сложнейшие электрические приборы и легко разбирался в них. Затем выяснилось, что Степан Николаевич хорошо знает часовой механизм, но если и берет в починку часы, то только какие-нибудь особенные. Ему интересно было, например, припаять зуб к крохотному колесику маленьких дамских часов. Знал он всевозможные двигатели, мотор внутреннего сгорания, фотографию, радио… Да, кажется, не было той области в технике, которой бы он не интересовался. В довершение ко всему он был страстным охотником и рыболовом.
Васе повезло. У такого учителя многому можно научиться.
В работе Осокин был требовательным, настойчивым и точным.
Через полчаса из цеха принесли в красном футляре какой-то сложный электроизмерительный прибор.
— Опять испортили. Прислали к вам, товарищ Осокин.
— Кто на нем работал?
— Наш техник.
— Я бы руки поотрубал таким техникам! Опять короткое замыкание. Придется катушку перематывать.
— Просили к вечерней смене сделать.
— Это кто просил?
— Главный инженер говорил, что вы обещали…
— Ничего я не обещал. Я сказал, что посмотрим.
— Ну, наше дело передать. Вот бумаги, получайте.
Рабочие ушли. Степан Николаевич несколько раз обошел вокруг прибора, как бы прицеливаясь, с какой стороны лучше взяться за него.
— Есть у нас такая привычка: попробовать! А чего пробовать, когда все уж испробовано. Нужно знать! Запомни, Вася, никогда за дело не принимайся, пока существа дела не понял… Ему, видите ли, свое достоинство уронить неудобно. Лучше прибор сломать… Легко сказать: к вечерней смене…
Он снял кепку, погладил себя по лысине и, хитро подмигнув ученику, спросил:
— А может, сделаем? Как ты думаешь?
— Сделаем, — уверенно согласился Вася.
— Ну, значит, сделаем. Иди сюда. Держи за края, а я винты выверну, и вытащим его оттуда.
Таким образом Вася сделал первый шаг, вступая на трудовой путь…
Глава 18
Прошло три дня. В Мишиной памяти эти дни слились в один. Они походили друг на друга и не содержали чего-нибудь запоминающегося. Обычные обстрелы, воздушные тревоги, однообразная, хотя и трудная работа на «Волхове», столовая, баня, а по вечерам малоинтересные встречи с ворами. Никаких предложений они не делали, и ничего, кроме ругани да воровских словечек, он от них не слышал. По совету Буракова Миша установил с Брюнетом хорошие отношения.
Каждый день мальчик собирался съездить к сестре и порадовать девочку новой одеждой, но дела не пускали.
Приятелей своих Миша не видел. Бураков сообщил, что они устроены на работу.
Один раз он заходил к Лене, но не застал. По словам сторожихи, ее послали на склад за материалом для мастерской. Миша попросил старуху передать девочке сверток с хлебом, рыбой, морковью со своей грядки и ушел. Сначала его огорчила эта неудача, но, подумав, он решил, что это даже лучше. Ему очень хотелось повидать девочку, но он боялся быть назойливым.
На четвертый день события начались с утра. Как и в предыдущие дни, его вызвали в каюту старшего механика. Там ждал Бураков. Он внимательно выслушал сообщения юного разведчика и предупредил:
— Миша, сегодня будь начеку. Положение может проясниться.
— А что? — насторожился Миша.
— Какой ты любопытный! В свое время узнаешь. Все остается по-прежнему, и для тебя ничего не меняется. Сейчас иди на работу.
Шагая по набережной, Миша раздумывал над словами Буракова, но, как ни ломал голову, ничего придумать не мог.
«Что может проясниться? Какое положение?» Он чувствовал, что это предупреждение сделано не случайно.
Миша был прав. Военная разведка сообщала, что немцы готовят удар. Нужно было торопиться. В числе прочих дел Иван Васильевич вчера вечером обсуждал с Бураковым застой в Мишиных делах и решил ему помочь.
Судя по рассказам юного разведчика, воры ему доверяли, и отношения между ними сложились благоприятные. Было установлено, что Брюнет играл главную роль, но и он начал относиться к Мише дружелюбно, стараясь втянуть его в свою шайку. В чем же дело?
— А может быть, между ними все роли уже распределены? — сказал майор.
— Очень может быть, — согласился Бураков.
— Так надо спутать им карты… Брюнета трогать пока нельзя. Кренделя тоже. Значит, этих… Ваню Ляпу и Перца убрать.
— Есть убрать!
Так родилось решение, и оно должно было изменить положение Мишиных дел.
В тот момент, когда Миша залез по колено в воду и громадным ключом захватил железную трубу, а Сысоев начал навинчивать на нее «рубашку», Ленька Перец в прекрасном настроении вышел на улицу. У разломанного ларька, на перекрестке, его поджидал Ваня Ляпа. Перекинувшись двумя-тремя фразами и закурив, они отправились в большой магазин. Отоваривание продовольственных карточек к этому времени было организовано прекрасно, и небольшие очереди бывали только в первый день очередной выдачи. Именно сегодня была объявлена выдача продуктов, и могло случиться так, что в магазине образуется очередь.
Как воры и предполагали, народу в магазине было больше, чем в обычные дни. Следом за ними вошел пожилой мужчина в очках, две женщины и молодой человек в коричневом пальто. Все они замешались в толпу у прилавка.
Ваня Ляпа встал около двери, а Ленька ушел в другой конец магазина. Между ними была молчаливая договоренность, и они, что называется, сработались. Зевать нельзя — такого благоприятного момента трудно дождаться. Ленька опытным глазом сразу нашел жертву — невысокого роста старую женщину. Он неплохо разбирался в поведении людей у прилавка. Он знал, что, когда дойдет до нее очередь, она заторопится, вытащит заранее приготовленные карточки и обязательно перепутает их. Разобравшись, сунет ненужные в карман и с напряженным вниманием будет следить, какие талоны ей вырежут, а потом уставится на стрелку весов. В это время и действуют воры. Ленька знал, что в такой работе главную опасность представляют сзади стоящие, которые могут заметить и предупредить воровство. На этот раз, по определению вора, сзади жертвы стояла такая же «разиня». Оценив положение, Ленька оглянулся и подмигнул соучастнику. Когда подошла очередь жертвы, все случилось так, как он и предполагал. Перец дал сигнал, мотнув головой, и воры подошли к старухе с разных сторон. Ляпа заслонил от посторонних глаз Леньку и занялся разговором.
— Тетя, я только спросить…
— Становись в очередь.
— Да я не получаю. Я только спросить… Гражданка, что вы на мясные талоны даете?
Времени достаточно. Карточки мгновенно были вынуты. Не дождавшись ответа продавщицы, воры хотели уйти, но тут события повернулись иначе. Ляпа почувствовал, как чья-то сильная рука ухватила его за шиворот.
— Чего ты? Пу-усти-и! — плаксиво закричал Ляпа.
— Тихо, тихо! Не надо вырываться. Мы же с тобой старые знакомые, — сказал мужчина, снимая очки.
Ванька сразу узнал сотрудника уголовного розыска, который дважды его допрашивал по подозрению, но отпускал за отсутствием улик.
Леньку держал другой, молодой, и так крепко, что тот не мог выговорить ни слова, а когда воротник, душивший его, ослаб, разговаривать было незачем.
— Вот паразиты! Зимой из-за таких мерзавцев люди гибли, — сказал кто-то из очереди.
— Откуда они только берутся?
— Родители виноваты. Распускают.
— Держите крепче, а то убегут, — предупредила высокая женщина.
Карточки вернули владелице, а воров увели в кабинет директора магазина.
Молодой человек в коричневом пальто позвонил по телефону.
— Алло! Давайте машину. Двоих задержали.
Он сообщил адрес и повесил трубку. Воры с тревогой переглянулись. Обычно если задерживали, то уводили в ближайшее отделение милиции. Вызов машины ничего хорошего не предвещал.
— Ну что, детишки, присмирели? — насмешливо сказал пожилой мужчина. — Допрыгались. Тебя как величают? Ленька Перец? Давно мы к тебе присматриваемся.
— Ну да?
— А ты думал как? Собирался до старости спокойно и тихо воровством промышлять? Нет, шалишь! Все до поры до времени. Мы думали, что за ум возьмешься, бросишь грязное дело.
— Я только первый раз… Карточку потерял… — захныкал Ленька. — У меня, дяденька, дома мать больная…
— Неужели? Ну, поплачь, поплачь. Может быть, и разжалобишь. Я ведь добрый… — все так же насмешливо говорил сотрудник уголовного розыска. — Ваня Ляпа помнит меня. Два раза клялся, что бросит воровать, учиться пойдет в ремесленное училище. Наверное, и сейчас пошел бы? А?.. Пойдешь?
— Пойду, — угрюмо сказал Ваня Ляпа.
— Как только со мной встретится, так сейчас же учиться хочет, а как отпустишь, так опять за свое…
Молодая женщина, заменявшая директора магазина, писала отчет и с любопытством поглядывала на пойманных.
— Дяденька, а вы нас выпустите? — плаксиво спросил Ленька.
— Обязательно выпустим.
— Скоро?
— А уж это суд решит.
— А как суд решит?
— Этого я не знаю. Решит, как полагается. Что заработали, то и получите.
— Сто шестьдесят вторая статья*, — сказал Ляпа. — Два года.
— А в военное время, может, и прибавят.
— Дяденька, а как бы мамке сообщить, чтобы передачу принесла?
— Догадается — принесет.
— Можете по телефону позвонить, — неожиданно разрешил молодой.
— А можно?
— Раз говорят — значит, можно, — подтвердил и пожилой.
Женщина молча передвинула телефон в сторону Леньки, на край стола.
— Кому позвонить? — спросил шепотом Ленька.
— Звони Чинарику, — сквозь зубы ответил Ляпа.
— А какой у нее телефон?
Ляпа назвал номер телефона магазина, где работала Тося.
— Позовите, пожалуйста, Тосю к телефону. Очень срочное дело, — сказал Ленька и стал ждать. — Тося? Это Ленька говорит. Взяли нас с Ляпой. Попались на месте, с поличными… Крышка… Нечего толковать, теперь уж скоро нас не выпустят. Долго не увидимся. До свиданья.
Пожилой мужчина засмеялся.
— Давно бы так, — сказал он, когда Ленька повесил трубку. — Своим языком заговорил… А то плакать.
Ленька молчал. Было странно, что их сразу же не отвели в отделение милиции и разрешили позвонить по телефону.
Скоро пришла машина и увезла обоих.
Свое обещание «поднажать» бригада моряков выполнила раньше, чем сама ожидала. На четвертый день, к двенадцати часам, работу закончили, и аварийная станция снова была готова подавать воду городу.
До темноты еще оставалось много времени. Миша заторопился. Можно успеть съездить домой и повидать сестренку. Он передал свой талон на обед Сысоеву и пошел на судно. Николай Васильевич только что пришел с завода. Получив его разрешение, Миша наскоро переоделся, захватил узел с Люсиным «обмундированием» и пошел к трамваю.
Дома Миша не был почти неделю. Когда он повернул ключ и открыл пустую квартиру, первым, что бросилось ему в глаза на полу за дверью, был белый конверт. «Вероятно, чье-то письмо по ошибке опустили в почтовую щель, — подумал он, но, когда прошел в комнату и взглянул на конверт, сердце его сжалось до боли. — Письмо от отца! Он жив! Папа нашелся!»
Миша бросил узел на кровать, сел к окну и торопливо разорвал конверт. Письмо было написано карандашом, неровными буквами.
Дальше следовали наказы, к кому обратиться за помощью, кому передать приветы. Отец не знал, что завод давно переехал на Урал. В конце письма стоял номер полевой почты.
Миша держал перед глазами листок бумаги и часто мигал. Крупные слезы катились у него по щекам.
«Папа жив!» — эта мысль согрела необыкновенным теплом его душу. Он почувствовал себя снова мальчишкой. Свалилась какая-то тяжесть, которую он таскал на своих плечах после смерти матери, и Миша готов был крикнуть изо всей силы, так, чтобы услышал отец: «Я жив, папа! Я не балую! Я работаю! Бей фашистов крепче и вернись поскорей! А мы здесь им дадим как следует…»
Миша долго сидел у окна. Потом принес бумагу, перо, чернильницу. Чернила высохли. Пришлось писать карандашом.
Единственным желанием Миши было успокоить отца, ободрить. Хотелось написать много, но он вспомнил, что ему опять надо идти к ворам. На улице темнело. Закончив письмо, он запечатал его, написал адрес и сунул в карман. К Люсе идти было уже поздно. «Завтра схожу», — решил мальчик и вышел из дому.
Настроение в квартире Кренделя было подавленное. Тося еще днем успела сообщить, что Леньку Перца и Ваню Ляпу посадили в тюрьму. Конечно, они не выдадут своих соучастников, но было жалко потерять надежных друзей. Исчезновению Пашки не придавали большого значения. Он был новичком и не успел прочно войти в шайку.
Миша, наполненный радостью и не понимая общего настроения, весело поздоровался со всеми.
— Ты чему обрадовался? — мрачно спросил его атаман.
— Так, ничего особенного.
— Что, я не вижу, что ли?
— Письмо от отца получил. Думал, что убили, а он живой, — сказал Миша.
— Письмо от отца? Тоже радость! Пора привыкать своим умом жить.
— Так я живу своим умом. У других не занимаю.
— Знаешь новость?
— Какую?
— Ленька с Ваней попались.
— Как попались? — с недоумением спросил Миша, не поняв, о чем идет речь.
— Ну, попались… Что ты, не понимаешь? Посадили в уголовку.
Эта новость заставила мальчика насторожиться. Не об этом ли предупреждал его утром Бураков? Миша сразу перестроился на другой лад.
— Надо выручать, — озабоченно сказал он.
— Не так просто… А ты пойдешь, если надо будет?
— Понятно, пойду.
Крендель хлопнул Мишу по плечу:
— Это свой в доску, Жора.
— Черт!.. Вот не вовремя эти дураки влипли, — задумчиво сказал Брюнет. — Слушай, Мишка, хорошо жить хочешь?
— А почему нет?
— Когда немцы придут, ты что собираешься делать?
— А там видно будет, — подумав с минуту, сказал Миша.
— Потом поздно… Надо сейчас определять. Хочешь с нами?
— Могу и с вами.
— Я тебе дело найду. Согласен?
— Что значит — согласен? Надо знать, о чем речь. С колокольни прыгать не согласен, а если что-нибудь полегче, могу.
Брюнет, уверенный в Мишке, сходил на кухню и принес противогаз.
— Держи.
— На что он мне?
— Держи, говорят. Пригодится. Все с противогазами ходят. Завтра к десяти часам утра придешь к Витебскому вокзалу. Там тебя встретит Нюся… Слышишь, Ню? Отведешь его к Виктору Георгиевичу.
— Миша, вы меня ждите у трамвайной остановки, если ехать от Невского. Не опаздывайте.
— Не опоздает, — ответил за Мишу атаман. — Слушай дальше. Отдашь противогаз и скажешь, что от меня пришел. Об остальном с ним договоришься. Понял?
Миша оказался в затруднительном положении. Ему было сказано: «Не соглашаться и не отказываться». Как быть сейчас? Впрочем, никакого предложения со стороны Брюнета еще не сделано. Предложение, наверно, будет завтра.
— Есть, — кивнул он в знак согласия.
Миша соображал: уж не тот ли это противогаз, о котором однажды спрашивал его майор?.. Виктор Георгиевич! Так зовут Горского.
Миша все больше входил в роль разведчика. Личную ненависть к Нюсе и Брюнету ничем не проявлял и даже, наоборот, старался быть с ними приветливым.
Разговор снова зашел об арестованных.
— Ерунда! — сказал атаман. — На Большую землю их не успеют увезти. Пока следствие идет, пока суд, пока что… Немцы придут и выпустят.
Говорил один Брюнет. Остальные совершенно не интересовались политикой, войной и слепо верили атаману. Он был начитаннее и образованнее их. Миша слушал, и внутри у него кипело. «Ух, подлая гадина, продажная душа!.. — думал он. — Хочет выслужиться перед немцами, чтобы жить паразитом, гулять, воровать… Ему все равно, кто будет в Ленинграде». Миша вспомнил письмо отца. Стало жутко. «Там на фронте кровь льется, жизни не жалеют, а эти паразиты готовят нож в спину». От этой мысли захватило дыхание, и, чтобы не выдать себя, не наброситься на предателя, Миша встал.
— Я пойду.
— Рано еще. Посидите, Миша, — сказала Нюся.
— Нет. Мне надо по делу.
— Противогаз-то забыл!
Миша вернулся, взял противогаз и, не прощаясь, вышел.
Неожиданный его уход несколько озадачил воров, но они уже привыкли к странностям этого спокойного, неразговорчивого, но твердого парня и не придали его торопливому уходу особого значения.
— Живот у него схватило, — сказала Тося. — Стеснительный.
Все засмеялись.
Глава 19
На улице Миша вздохнул полной грудью и быстро зашагал на судно. Хотелось скорее сообщить о том, что́ он сейчас услышал. «Главный враг — Брюнет. Остальные у него в руках и делают все, что он прикажет. Теперь все ясно, — думал Миша. — А все ли?»
Иван Васильевич советовал не делать поспешных выводов. А Горский?.. Да, спешить не надо. Куда, например, он бежит сломя голову? Бураков придет только утром. Правда, на судне кипит работа по подготовке машин к зиме. Но сейчас уже поздно и команда отдыхает. Может быть, придет учительница английского языка?
Работы на «Волхове» закончены, и теперь по вечерам начнутся занятия в кружке. Впрочем, Сысоев предупредил бы его. Нет, ему решительно некуда торопиться.
Миша остановился на углу. Внутри кипело и щемило, словно он не сделал у воров чего-то абсолютно обязательного… Чего-то ему не хватало.
Вдруг Миша вспомнил, что сегодня он собирался повидать Леночку Гаврилову. Но хлеб, приготовленный для нее, он оставил в кубрике. Наверно, она съела продукты и опять голодает.
Съездить на судно и обратно? Нет, не успеть. Придется отложить до завтра. Желание повидать девочку и услышать ее спокойный голос захватило Мишу с такой силой, что он остановился. «Зайду сейчас же. Извинюсь и спрошу, что ей принести», — решил он и быстро зашагал к мастерской.
С Леной он встретился на пороге проходной, когда открыл дверь. Она выходила с подругой и в первый момент, не узнав Мишу, прошла вперед.
— Лена, куда ты? — сказала подруга. — К тебе пришли.
Девочка оглянулась. В темноте не было видно, но Миша почувствовал, что она смутилась.
— Это Миша? Я тороплюсь домой. Если вам по пути, пойдемте вместе, — предложила Лена.
Они молча пошли втроем. Их обгоняли мастерицы, и каждая с любопытством заглядывала в лицо мальчика. Он чувствовал, что про него знают, и готов был провалиться сквозь землю от смущения.
Вспомнил, что мальчиков, друживших с девочками, в школе дразнили «женихами». Очень может быть, что и сейчас Мишу в мастерской прозвали так же. Он был уже не рад, что пришел.
У первого переулка подруга свернула и оставила их вдвоем.
— Зачем вы пришли? — спросила Лена.
— Я хотел сказать… Я хотел спросить, что вам принести…
— Миша! — перебила его девочка. — Я вас очень прошу больше ничего не приносить. Мне выдали талоны. Спасибо вам за все, но больше ничего не приносите.
— Вам не понравилась лососка? — оправляясь от смущения, спросил Миша. — Я сам случайно поймал ее в Неве.
— Такую большую! — вырвалось радостное восклицание у девочки.
— Да. Был обстрел, ну а она, оглушенная, кверху… — Миша хотел сказать «брюхом», но удержался, — вниз спиной выплыла. Я как раз на лодке с сестренкой катался.
— У вас и сестра есть?
— Да. Маленькая… И знаете, Лена, у меня сегодня радость. Я получил письмо от папы…
Теперь неловкость исчезла, и они говорили свободно, как старые друзья. Миша рассказал о письме отца, о смерти матери, о сестренке. Девочка жадно слушала. Потом она созналась, что ценная рыба вызвала в мастерской всевозможные толки и даже предположения, что лососка украдена.
— Мне было больно за вас, Миша, — сказала она. — Я знала, что вы не сделаете мерзости, но ведь я не могла объяснить, откуда вы ее взяли. Вы на меня не серди́тесь, Миша, я говорю вам всю правду. Ведь это самое главное в дружбе — всегда говорить только правду.
Она первая произнесла то слово, от которого у Миши потеплело в груди.
— Я никогда не забуду, что вы отнеслись ко мне как друг, — продолжала Лена и задумчиво прибавила: — Может быть, мы с вами никогда больше не увидимся, но это ничего не значит, правда?
— А почему не увидимся?
— Мало ли что случится… Вдруг я под снаряд попаду.
— Ну вот еще… — строго сказал Миша.
— Я сегодня тоже письмо получила, — сказала Лена, круто меняя тему. — Письмо с фронта от одного артиллериста.
— От брата?
— Нет. Я его не знаю. Какой-то Савельев. Когда мы сдаем ватники, то часто вкладываем в карманы письма. Они там на фронте в окопах сидят, мерзнут, нас защищают. Ну мы им и пишем, кто как умеет, чтобы они крепче фашистов били и скорей домой возвращались. Просим написать о себе… ну, мало ли что в голову придет. Хочется писать, ну и пишешь.
«Вот бы такой ватник получить с письмом от Лены», — с завистью подумал мальчик и пожалел, что он не на фронте.
— А что он вам пишет?
— Хотите, прочитаю?
— Прочитайте.
Они подошли к подъезду, где горела синяя лампочка, и Лена без труда прочитала письмо. Мише показалось, что она знала его наизусть.
— Хорошее письмо, — сказал Миша.
В разговорах незаметно они дошли до дома, где жила Лена. Остановились у подъезда.
— Уже пришли, — разочарованно сказал Миша.
— До свиданья, Миша, — протягивая руку, сказала Лена. — В мастерскую не приходите. Потому что… — она не договорила, смутившись, но мальчик понял.
— Хорошо… Значит, мы больше не увидимся.
— Почему? Есть такая пословица, что гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся обязательно. И я знаю, что мы с вами еще встретимся… Большое вам спасибо за все…
Миша крепко пожал ей руку, и она, резко повернувшись, скрылась в темноте подъезда.
Всю дорогу до судна Мишу не покидала приятная грусть расставания…
На набережной, возле решетки Летнего сада, против судна, стоял мальчик. Сначала Миша подумал, что это кто-то из друзей, но каково было его удивление, когда он узнал Пашку!
— Пашка! Ты что тут делаешь?
— Я тебя жду, — глухим от простуды голосом сказал Пашка. — Пропал я, теперь мне крышка, — пояснил он и безнадежно махнул рукой.
Голос его дрогнул, и Миша понял, что он плачет.
— Попался, что ли?
— Нет, еще не попался. А скоро попадусь. Некуда мне податься.
— Да ты говори толком: что случилось?
— Теперь мне крышка. Некуда голову приклонить.
— Вот зарядил: крышка да крышка! Опять украл что-нибудь?
— Нет. Зарок дал больше не красть и в карты не играть.
— Ну так что?
— А то, что мне, значит, крышка. В училище не хожу. Стакан Стаканыч узнал, что я мясо стащил. Как я тогда домой пришел, он, значит, встретил меня на лестнице и говорит: «Ага, голубчик! Ты, значит, мне и нужен».
— Ну а ты что?
— А я бежал, — сказал Пашка и снова махнул рукой. — К Брюнету не пойду. Деньги ему должен… Да они все равно меня убьют. Вот и выходит, что мне крышка. Возьми меня к себе в компанию.
— А ты же зарок дал не красть.
— Я что-нибудь другое стану делать. Ключи, скажем, или что другое надо, а ты сам кради.
Мрачное настроение Пашки, безнадежность его положения были немного комичны, но Миша задумался. Необходимо помочь этому простаку, иначе он неизбежно попадет в лапы Брюнета и погибнет.
— А где ты жил эти дни?
— Где придется. Под мостом ночевал.
— Да ведь холодно.
— Конечно, не жарко. Ну, побегаю, попрыгаю и согреюсь.
— А ел что?
— Милостыню в булочных просил. Подавали.
Миша подумал и решительно сказал:
— Ну ладно. Пойдем со мной.
Он взял Пашку за руку и повел на судно.
— Алексеев, это кто с тобой? — окрикнул их вахтенный.
Пашка хотел было удрать, но Миша удержал его за руку.
— Это знакомый. К Николаю Васильевичу.
Они спустились вниз и остановились перед каютой старшего механика.
— Стой здесь, пока я тебя не позову, — приказал Миша и постучал в дверь.
— Можно! — услышал Миша из-за двери.
Николай Васильевич занимался, но, увидев мальчика, отложил циркуль и пересел на койку.
— Ну, как дела, Миша?
— Николай Васильевич, — не отвечая, начал Миша, — вы мне сказали, что если меня когда-нибудь затрет, приходить к вам за советом.
— Был такой разговор. Затерло, значит?
Миша коротко рассказал все, что знал о Пашке, вплоть до последней встречи. Николай Васильевич внимательно слушал, постукивая пальцами по краю стола, на котором был разложен чертеж, и, когда Миша кончил, встал.
— Все ясно. Где твой Пашка?
— Тут, за дверью.
— Давай его сюда.
Миша открыл дверь и позвал мальчика. Грязное лицо, светлые волосы, круглые от удивления и страха глаза вызвали улыбку на лице механика.
— Вон он какой, Пашка! Когда ты из деревни прибыл?
— Третий год пошел.
— Так. Давно воровством промышляешь? Пашка замялся.
— Говори правду! — строго сказал Миша.
— Недавно… Я, дяденька, только мясо украл. А больше никогда…
— А на какие деньги в карты играл? — продолжал спрашивать механик.
— Я накопил. Сам зарабатывал и накопил.
— И всё проиграл?
— Всё до копейки.
— А что думаешь дальше делать?
— Не знаю.
— Плохи твои дела, Пашка. Очень плохи, — задумчиво сказал механик. — Приехал в город культуры набираться и угодил в помойную яму. Ты же знал, что в карты играть — гибельное занятие?
— Знал.
— Почему же ты играл?
— А я думал отыграться.
— Все вы так думаете, а думалка-то у вас плохо варит. А надо что-то придумать… Самое лучшее — сходить тебе к директору училища и покаяться. Помни, что, если ты чистосердечно сознаешься и раскаешься, это уже половина вины долой. Могут и простить. Понял?
— Понял.
— Боишься идти?
— Боюсь.
— Как же быть? Дел натворил целый ворох, а ответ держать трусишь. Когда мясо воровал, не боялся?
Боялся.
— А все-таки украл. Так и сейчас надо. Пересилить страх. Потом легко будет. Сколько же ты мяса украл?
— Кило четыре с лишним.
— А точнее?
— Ну пять.
— Да… Серьезное дело.
— Ведь посадить могут, дяденька…
— Могут и посадить, — подтвердил Николай Васильевич. — А все-таки дорога только одна у тебя: признаться самому.
Пашка заплакал.
— Боюсь, дяденька, один идти… Сердце застывает…
— Ну вот что сделаем. Так и быть, схожу с тобой к вашему директору. Согласен?
— Согласен, — сказал Пашка и горько вздохнул. — Только они меня все равно в милицию отправят.
— Да, может, и отправят. Заслужил.
— Дяденька, вы скажите ему, что я больше никогда, ни за что не буду красть. Пускай меня на части режут! Я же не хотел… Я думал, что отыграюсь… Стакан Стаканычу я помаленьку отдам все сполна… — говорил Пашка, и крупные слезы текли, промывая две светлые дорожки на грязных щеках. — Я больше никогда, дяденька…
— Умыться тебе надо, — сказал сурово механик. — Какой адрес училища?
Он записал адрес и фамилию директора, который жил при училище.
— Завтра пойдем… Миша, отведи его в кубрик. Пускай умоется и спать ложится, а сам зайди ко мне… Тюфяк на койке есть?
— Есть. Идем, Пашка.
Они прошли в кубрик. Здесь Миша дал Пашке мыло, полотенце, показал койку и, проводив его к умывальнику, отправился к Николаю Васильевичу. Тот был уже в шинели.
— Миша, ты его знаешь больше меня, — сказал механик, когда мальчик вошел в каюту. — Как ты думаешь, поручиться за него можно? Не врет он?
— Нет. Его Брюнет втянул и нарочно обыгрывал.
— Я тоже так думаю. Кажется, парень не испорченный, — сказал Николай Васильевич.
Он знал, что Миша выполнял какие-то поручения майора, но не расспрашивал о подробностях, уверенный, что Иван Васильевич пристально наблюдает за Мишей.
— Меня смущает мясо. Ведь кладовщик отвечает за него, и это большая ценность сейчас.
— А знаете что, Николай Васильевич! У меня лососки много. Можно пять килограмм отдать. Рыба тоже как мясо считается.
— Если тебе не жалко, то это выход.
— А чего жалеть? Надо же человека выручить.
— Хорошо придумал. Я так и скажу директору.
— А вы возьмите рыбу сейчас.
— Хорошо. Принеси рыбу, но чтобы Пашка об этом не знал. Запомни!
Миша прошел в кубрик. Пашка еще не вернулся. Отрезать большой кусок лососки и завернуть его в газету было делом нескольких минут.
Николай Васильевич прикинул на руке вес рыбы.
— Пожалуй, много… Ну, что останется, принесу обратно.
— Ладно. Я остальное завтра в детсад снесу, — сказал Миша.
Возвращаясь в кубрик, Миша застал Пашку в коридоре. Перед ним стоял Сысоев и грозно спрашивал:
— Ты откуда такой явился?
— Я Пашка.
— Это мне наплевать, что ты Пашка. А зачем ты на судне шляешься?
— Я умывался, дяденька, — испуганно оправдывался мальчик.
— Какой я тебе дяденька! Племянников у меня здесь не водится. Ты мне скажи: зачем ты сюда забрался?
— Я заблудился.
— Оставь его, Сысоев, — вмешался Миша, видя, что Пашка всерьез струсил. — Николай Васильевич ему разрешил переночевать.
— Ага! Ну то-то! Смотри у меня! — погрозил Сысоев пальцем. — Я не посмотрю, что ты Пашка, а раз, два — и готово! Ол райт! Понял?
— Понял, — покорно согласился Пашка.
— Иди, ложись спать!.. Да ты, может, есть хочешь?
Пашка виновато опустил голову.
— Ну, иди за мной! — строго скомандовал Сысоев.
Миша выяснил, что Пашка, возвращаясь назад, заблудился. В машинном отделении его заметил работающий там Сысоев и пошел следом. Запутавшись в расположении дверей, Пашка сунулся было в кубрик машиниста, но, поняв, что заблудился, испуганно попятился обратно в коридор, где и был остановлен Сысоевым.
Неожиданный поворот судьбы сильно волновал Пашку. И теперь, когда Сысоев накормил его и уложил в своем кубрике, он долго ворочался на тюфяке, вздыхал, кряхтел, пока наконец не заснул…
Миша ушел к себе и тоже долго не мог заснуть, поджидая возвращения Николая Васильевича. В глазах все еще стояло прощание с Леной, и сердце мальчика ныло. Неужели он не увидит больше этой славной девочки? Раньше Миша относился к девчонкам сдержанно, не доверял им. Его раздражала пустая болтовня о платьях, ленточках. Сердило постоянное шептание на ухо, по секрету, и беспричинный, как ему казалось, смех. Лена была какая-то другая… Тяжелые дни блокады сделали ее не по летам серьезной, вдумчивой, отзывчивой. Она и техникой интересовалась, и даже швейную машинку умела разбирать…
Миша, не раздеваясь, прилег и незаметно уснул, а когда очнулся, над ним стоял Николай Васильевич.
— Миша, я все уладил. Директор у них педагог умный… Вот здесь остатки рыбы. Завтра утром придется мне проводить Пашку в училище, а то, пожалуй, в последний момент от испуга убежит. Его условно простят, и он должен учебой доказать, что исправится.
Николай Васильевич подсел к Мише и некоторое время задумчиво молчал. Потом медленно сказал:
— Так вот, Миша, часто и начинается. Хороший мальчишка, доверчивый. А запутался в паутине у мерзавца — и пропал. Выпивки, карты… Начал с маленького, а пришел к воровству.
— И кончил бы тюрьмой, — добавил Миша.
— По-разному бывает. Тюрьма не всякого исправит. Тюрьма — место тяжелое. Слабого еще больше поломает.
Ласковый и серьезный тон разговора Николая Васильевича с Мишей, как со взрослым, взволновал мальчика. Действительно, такие истории, как с Пашкой, обычно начинаются с пустяков. От озорства. Потом — хулиганство, воровство… И сломалась жизнь.
— Будь, Миша, всегда внимательным и строгим к себе и к таким, как Пашка… Брюнеты знают, кого можно использовать…
— Таких, как Брюнет, мало, — убежденно сказал Миша.
— Таких, верно, мало, — подтвердил Николай Васильевич. — А слабых душой, как Пашка, встретишь не раз.
— Трудно жить, Николай Васильевич, — сказал Миша, вспомнив фразу Сысоева. — Вот и запутываются…
— Нет, Миша! — твердо сказал Николай Васильевич. — Как раз в трудностях и вырастает настоящий человек! Главное в человеке — твердость и честность. И труд! Труд, Миша, самая великая сила, которая делает человека человеком. Лодыри никогда не бывают настоящими людьми. А паразиты — всегда подонки.
Серьезная, задушевная беседа продолжалась за полночь. И когда Николай Васильевич ушел, Миша еще долго не мог заснуть, вдумываясь в простые и умные слова старшего механика.
Глава 20
Миша встретил Буракова на верхней палубе. Они ушли на нос судна. Миша рассказал о поручении Брюнета.
— Так мы и думали. Покажи противогаз.
Разведчик осветил фонариком противогаз, достал его из сумки и, убедившись, что нижнее отверстие закрыто картонным кружком, засунул противогаз обратно в сумку.
— Все в порядке, Миша. Значит, ты хорошо действовал, если они тебе доверяют. Теперь начинается самое главное. Нужно быть особенно осторожным и внимательным. Сходишь завтра к Горскому…
— Это к тому Горскому? — спросил мальчик.
— Да, да, к тому. Он тебе даст поручение. Соглашайся. Ты встретишься с Нюсей в десять около Витебского вокзала, у трамвайной остановки. А там недалеко и он живет. Ну а мы с тобой увидимся.
Расспросив некоторые подробности, Бураков пожал мальчику руку, пожелал спокойной ночи и ушел.
Взволнованный поручением, Миша даже забыл сказать о письме отца. Спать не хотелось. На столике стояла чернильница. Она навела на мысль написать еще одно письмо. «Если то не дойдет, это получит». Он поднялся к Николаю Васильевичу и постучался.
— Можно. Ага, Миша! Ну, как дела?
Николай Васильевич старательно смывал с рук следы жирной смазки. Вид у него был усталый, но чувствовалось, что он был чем-то очень доволен.
— Все в порядке, Николай Васильевич.
— Молодец! На «Волхове» работали хорошо. Когда выполнишь поручение брата, засажу тебя за учебу.
— Есть. А я письмо от отца получил, Николай Васильевич.
— Неужели? Очень рад за тебя. Поздравляю! Где он?
— Он сейчас на фронт собирается. Ранен был, — гордо сказал Миша. — Я к вам попросить бумаги листочек и конверт. У меня дома есть, только я забыл.
— Пожалуйста, дружок. Чего другого нет, а этого добра у меня запас.
— Спасибо.
При свете коптилки, поджав под себя ноги, сидел Миша в своем кубрике над письмом, временами отрываясь и прислушиваясь к далекой стрельбе.
Дальше Миша почти точно переписал содержание первого письма, но в конце не утерпел и приписал:
Мальчик перечитал письмо, сложил и запечатал в конверт. Написав адрес, он спрятал письмо в боковой карман пальто, чтобы завтра утром опустить в почтовый ящик.
Как и предсказал барометр, ночью начал моросить мелкий дождик. Утро было пасмурное.
Точно к десяти часам Миша приехал к Витебскому вокзалу и издали увидел Нюсю.
с неприязнью вспомнил он детскую песенку.
— Здравствуйте, Миша, — сказала Нюся и неожиданно взяла его под руку. — Идемте скорей, а то этот дождик моросит так противно…
Миша смутился и в первые минуты не знал, что говорить. Первый раз в жизни ему пришлось идти под руку с девушкой. Он исподлобья поглядывал на встречных пешеходов, опасаясь увидеть насмешливую улыбку, но почему-то никто не обращал на него внимания. «Увидел бы меня Сысоев с ней. Вот смеху-то было бы! С одного бока противогаз, с другого — это чучело…»
— Если бы вы следили за собой, Миша, одевались бы красивей, как Жора, по вас бы многие девочки вздыхали. Вам надо обязательно в парикмахерскую сходить.
С последним замечанием Миша согласился. Он давно не стригся, а парикмахерских открылось уже много.
Нюся продолжала болтать какие-то глупости, забавляясь смущением своего кавалера. Случайно она заметила торчавший из кармана его пальто край конверта. «Письмо… наверно, от девочки», — решила она, так как ни о чем другом думать не могла. Как опытная воровка, она свободной рукой незаметно вытащила письмо и спрятала его за борт своего пальто.
Вскоре они свернули в переулок и остановились у подъезда большого дома.
— Здесь. Я провожу вас до квартиры, — сказала Нюся.
Они поднялись во второй этаж. Нюся постучала в дверь, как показалось Мише, условным стуком. За дверью послышался мужской голос.
— Кто там?
— Виктор Георгиевич, это я, Нюся.
Дверь открылась.
— Ну, проходите!
Преодолевая волнение, Миша старался запомнить голос этого тайного врага, этого человека с прямым носом и сжатыми губами, черты которого так внимательно изучал по фотографии.
— Входите, входите проворнее!
Миша с Нюсей вошли. Дверь тяжело захлопнулась, щелкнув замком.
— Виктор Георгиевич, это Миша Алексеев. Жора просил проводить его к вам.
Горский пристально посмотрел на юношу и холодно сказал:
— Знаю.
Миша спокойно снял противогаз и протянул Горскому.
— Зачем? Оставь у себя.
— Я вам больше не нужна, Виктор Георгиевич?
— Нет.
— Тогда я пойду… До свиданья.
Нюся ушла, и Миша облегченно вздохнул: «Наконец-то отвязалась». Присутствие этой вертлявой, нахальной девчонки связывало его. «Какая-то она противная, навязчивая…»
— Проходи в комнату. Садись! — сказал Горский.
Он остановился против мальчика, засунул руки в карманы и, покачиваясь на длинных ногах, начал говорить, раздельно каждое слово, словно вбивал в голову гвозди.
— Запомни раз навсегда. Малейшее неповиновение — смерть. Проболтаешься — смерть. Измена — страшная смерть всем родным. Помни: нас много. Мы — везде. От нас не скроешься.
Мише стало немного жутко от этого предисловия.
— Точное выполнение приказа — награда, — продолжал Горский. — Послушание — награда. Скоро кончится война, и награда двойная. Запомнил?
— Запомнил.
Горский снова прошелся по комнате, затем приступил к объяснению. Задача оказалась очень простой. Нужно было поехать на Молококомбинат, вызвать одного человека и передать ему противогаз. С этим человеком условиться, как его легче и быстрее найти, чтобы в нужный момент передать часы. После передачи часов предстояло спрятаться от обстрела где-нибудь поблизости и ждать. Спустя некоторое время должен был произойти взрыв. После взрыва следовало надеть противогаз и дать сигнал химической тревоги. С сегодняшнего дня ежедневно, по вечерам, приходить на квартиру Кукушкиных. Дальнейшие приказания даст Брюнет.
— А часы? — спросил Миша.
— Часы у Брюнета. Когда будет получен приказ, он их поставит и передаст тебе. Твоя задача — быстро доставить их на место.
— А как он их поставит? — спросил Миша.
— Это не твое дело. Можешь идти.
Запомнив фамилию и адрес указанного ему человека, Миша отправился на Молококомбинат.
На трамвайной остановке стояло несколько пассажиров.
— Эй, мальчик! Иди-ка сюда, — позвал с тротуара Мишу какой-то инвалид, сидевший на мешке. — Помоги, дорогой, мешочек поднять, — сказал он.
Миша подошел, нагнулся к лежавшему на земле мешку, и в этот момент инвалид сказал вполголоса:
— Миша Алексеев! Иди пешком по Международному проспекту до кино «Олимпия». Там остановись.
Это было неожиданно, но Миша не растерялся.
— Есть, — сказал он, помогая взвалить легкий мешок на спину инвалида.
— Спасибо, дорогой, — громко поблагодарил тот и заковылял в сторону Витебского вокзала.
Миша взглянул в переулок, откуда только что вышел, и увидел дом, подъезд и окна квартиры Горского. Все в порядке. Значит, Мишу охраняли. Это было приятно. Все угрозы предателя показались смешными.
К кино «Олимпия» мальчик приближался с любопытством. Какая неожиданность его там ждет? Но, оказывается, неожиданность бывает только тогда, когда ее не ждешь.
В подъезде кино, прислонившись к колонне, стоял Бураков. Он подмигнул и вошел внутрь. Миша шел следом, пока они не поднялись в будку киномеханика.
Здесь было тепло и светло. Играла музыка. Приятно трещал аппарат, пропуская ленту. Около киноаппарата сидела девушка в синем халате с засученными рукавами и смотрела в окошечко. Она мельком взглянула на пришедших и вновь прижалась носом к стеклу окна.
— Это моя двоюродная сестренка, — пояснил Бураков. — Ну рассказывай, Миша. Нас никто не услышит.
Миша подробно сообщил о поручении Горского.
— Пока все идет хорошо, — сказал Бураков. — Иди на Молококомбинат и выполняй поручение. Под вечер я зайду на судно.
— В какое время?
— Часам к шести.
Глава 21
Нюся вышла из квартиры Горского, спустилась этажом ниже и на площадке лестницы вытащила письмо. Каково же было ее разочарование, когда она прочла адрес: «Полевая почта». С досады она хотела разорвать и тут же бросить его, но раздумала. Любопытства ради она все-таки прочитала письмо. И ей показалось, что завитые в парикмахерской кудри зашевелились на голове от того, что она узнала. В первый момент захотелось куда-нибудь убежать, спрятаться так, чтобы ее не нашли даже друзья-приятели. Следующей мыслью было немедленно отыскать Брюнета, рассказать ему все. Это он завлек ее в свои сети, пускай сам и выручает.
Тюрьма! У нее были уже два привода в милицию, на нее косо смотрели жильцы дома, но тюрьмы она еще не знала.
Подлая девчонка ждала немцев.
Брюнет обещал ей, что она оденется в шелка и французское трико*, будет питаться одним шоколадом, ведрами пить шампанское, и вообще должна начаться какая-то сказочная жизнь… И вдруг — тюрьма…
Брюнета она встретила в условленном месте. Он ждал у подъезда. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она схватила его под руку и увлекла под ворота.
— Жорочка, скорей!.. Жорочка, мы пропали!
— Не психуй! В чем дело?
Вместо ответа она протянула ему письмо.
— Читай.
Брюнет с недоумением взял письмо. Пока он читал, Нюся с беспокойством поглядывала по сторонам. Когда атаман дошел до Мишиной приписки, он заскрипел зубами. Глаза его налились кровью. «Всё. Конец!» Не глядя на сообщницу, он прошел во двор, сел на выброшенное из квартиры разбитое трюмо и опустил голову.
— Что делать, Жорочка?.. Надо бежать. Там всё знают, — бормотала Нюся.
— Помолчи! — резко сказал атаман.
Он достал блокнот, карандаш и написал несколько строк.
— Слушай, Нюська. Если мы опоздаем, веревка приготовлена.
— Ой, что ты болтаешь?
— Слушай, дура! Вот эту записку как можно скорей отнеси Семену Петровичу. Он в столовой. Домой больше не ходи. На квартиру к Кренделю тоже. Там в любой момент могут накрыть. Поняла?
— Куда же идти?
— Вечером придешь в Старую Деревню. Знаешь дом, где с тобой были. Его разломали. Поблизости в блиндаже спрячешься. Потом я скажу, что делать. Ну иди. Торопись!
Нюся ушла. Брюнет, сжимая кулаки, некоторое время еще сидел на подставке трюмо. «Как отомстить? Как уничтожить Мишку, чтобы все знали… Всадить в сердце финку с запиской? Вероятно, он еще не подозревает, что раскрыт». Брюнет вытащил из кармана часы и посмотрел время. Начало двенадцатого. При взгляде на часы у него возник план мести. Домой идти опасно, но ради такой мести стоит рискнуть.
За каждым углом мерещилась засада. В каждом встречном пешеходе он видел врага и ждал, что тот вытащит пистолет…
Вот и дом. Брюнет долго не решался войти в подъезд. «Чего я боюсь? — успокаивал он себя. — Никто же не знает, где я живу».
Наконец он решился и вошел в дом, а затем и в квартиру. «Опасности еще нет. Мы опередили. Советская разведка разоблачена, — думал Брюнет, подбадривая себя. — Нужно оставить их в дураках. Они продолжают сопротивляться на фронте. Но еще немного усилий — и конец!»
Брюнет снял с вешалки противогаз, вынул коробку и сорвал картонный кружок, закрывавший нижнее отверстие. Из письменного стола достал часы с золотым ободком и задумался. «К Мишке пошлю Кренделя: они дружат. Если назначить ему приход в семь часов вечера, то взрыв должен произойти за полчаса… нет… за сорок пять минут». Брюнет усмехнулся, представив, как разорвется мина. «Интересно, что будет в этот момент думать Мишка и что от него останется…» Он злорадно начал заводить часы. Послушав работу механизма, перевел ободок на шесть часов пятнадцать минут. Теперь оставалось вложить часы в приготовленное углубление… Атаман медлил. Ему впервые приходилось заряжать эту адскую машину: практиковались они на учебных. Стало немного не по себе. «А вдруг сорвется раньше времени?» Чтобы успокоиться, он тряхнул несколько раз часами, потом начал крутить головку. Когда стрелки подошли к шести часам пятнадцати минутам, ободок щелкнул и вернулся на старое место. Часы работали безукоризненно. Сверив по своим часам, он поставил верное время, снова перевел ободок на шесть пятнадцать и наконец вложил часы в углубление противогаза.
Миша, выполнив поручение Горского, возвращался на судно. Проходя мимо почтового отделения, увидел синий ящик, вспомнил про письмо и сунул руку в карман. Письма не было.
«Куда же оно девалось? — Он обыскал все карманы. — Неужели оставил в каюте? — Но ведь он отлично помнил, что сунул письмо в карман. — Странно. Неужели потерял?»
Конечно, мальчику не пришло в голову, что письмо украла Нюся или кто-нибудь другой. Кому нужно чужое письмо? Для Миши это письмо тоже не представляло особенной ценности. Он решил писать отцу часто, пока не получит от него ответа.
«Может быть, выронил в каюте, когда одевался?» — мелькнуло предположение.
На набережной, против судна, его поджидал Крендель с противогазом. Он мотнул Мише головой и пошел вперед, а когда тот поравнялся с ним, передал противогаз.
— Брюнет велел вручить тебе еще один противогаз и наказал, чтобы ты нигде его не оставлял и точно к семи часам сегодня обязательно пришел с этим противогазом к нам. Дело есть. Раньше не приходи: никого не будет. Ровно в семь!
Брюнет не предупредил Кренделя, что мина заряжена, и поэтому все произошло естественно и просто.
— Неужели все время с ним таскаться? Тяжелый…
— Ничего. Потерпи… Мишка, ты у Виктора Георгиевича был сегодня? — спросил Крендель тоном заговорщика.
— Да.
— Поджилки тряслись?
— Что-то не заметил.
— Врешь. У меня, понимаешь, душа с телом прощалась. Две ночи после того во сне покойники приходили.
Миша усмехнулся.
— Ты теперь, Мишка, держись! Это, знаешь, не кочан капусты. Чуть что, и… со святыми упокой!
Миша пожал плечами, но ничего не сказал. Они подошли к судну.
— Ну ладно! Пока!
Вор ушел. Миша поднялся на судно. Письма в каюте он не нашел и решил, что где-нибудь обронил его. Было еще рано. До прихода Буракова, до шести часов, можно было сходить к Люсе, отнести ей вещи и рассказать о письме отца.
Иван Васильевич раздумывал над материалами дела. План диверсии врага сводился к тому, что в назначенное время в Московском районе одновременно будут взорваны несколько крупнейших хранилищ аммиака. Члены шайки Брюнета вслед за взрывами устраивают панику сигналами химической тревоги (рельсы развешаны всюду) и криками: «Газы! Газы!»
Сообщение, полученное от Алексеева, лишний раз подтверждало имеющиеся данные. Материалы разведки полностью раскрывали немецкий план и всех его участников, кроме одного. Тарантул… Это главный руководитель. Кажется, немец, отлично владеющий русским языком и знающий город. Радиопередатчик у него. Близкое отношение к Тарантулу имеет только атаман воровской шайки, Брюнет.
С арестом всей этой шайки Иван Васильевич медлил. Хотелось захватить главного, обер-бандита, — Тарантула. Выследить его пока еще не удалось. Пока еще не установили точно даже настоящую национальность и подлинное имя Тарантула. Ленька Перец и Ваня Ляпа слышали кличку, но не знают и никогда не видели его в лицо. По материалам, никто, кроме Брюнета, с Тарантулом не встречался.
Размышления Ивана Васильевича прервал телефонный звонок.
— Слушаю.
— Товарищ майор! Трифонов у аппарата. Вынужден доложить по телефону. Без вашего распоряжения задержал Семена Петровича.
— Что случилось?
— Пришла девчонка Нюся с запиской. Они предупреждены и собираются скрыться. Надо действовать.
— Кто предупредил их?
— Письмо какое-то украли у Алексеева.
— А где эта Нюся?
— Задержал.
— Хорошо. Высылаю машину.
Майор повесил трубку. Размышления кончились. Обстоятельства сами назначили срок операции. Он нажал кнопку звонка.
Преждевременные действия Трифонова были вызваны необходимостью. Иначе он поступить не мог, и теперь надо действовать быстро…
Дождь не мог испортить хорошего настроения Миши. Последние два дня принесли много приятного. Нашелся отец. Ответственное поручение Ивана Васильевича он выполнил хорошо.
Миша завернул в бумагу остатки лососки и пошел к трамваю. Он заехал домой, сложил и связал в узел пальто, шапочку, ботинки, чулки и два платья для Люси и отправился в детский сад.
«Черт его дери, этот противогаз! — думал Миша, приближаясь к детскому саду. — Какой он тяжелый, даже плечо ноет. Надо было оставить в кубрике». Мальчик перехватил узел в другую руку и поправил противогаз.
В детском саду его встретили, как всегда, приветливо. Заведующей не было, но воспитательница, узнав о цели прихода, сама привела Люсю.
— Здравствуй, Люсенька!
Девочка по привычке подставила щеку.
— Как ты живешь?
— Хорошо.
— Сегодня я тебе целую кучу новостей принес. Папа письмо прислал. Слышишь, Люся?
— Слышу.
— Он на фронте за нас воюет. Слышишь?
— Слышу.
— А почему ты не радуешься?
— Я радуюсь.
Воспитательница с улыбкой слушала этот диалог, переглядываясь с бухгалтером Марией Ивановной.
— Хочешь, я тебе письмо прочитаю? — предложил Миша.
— Хочу.
Он медленно прочитал письмо. Люся слушала внимательно, но не выражала при этом ни особой радости, ни печали. Миша не понимал, что она отвыкла от него, плохо помнит отца и к тому же стесняется посторонних.
Через десять минут после ухода брата, когда Люся вернется к своим подругам, все эти новости будут шумно обсуждаться детворой: «Люсин папа жив! На фронте! Люсин брат приходил! Он моряк, на лодке катается!»
Свидание с братом было всегда большим событием, и Люся ходила героиней дня, пока детей не отвлекало какое-нибудь новое происшествие.
Миша этого не знал.
— Я папе ответ написал… От тебя тоже послал привет. Ты бы нарисовала ему что-нибудь на бумажке, а я пошлю… Ладно? В следующий раз приготовь. Слышишь?
— Я наши самолеты нарисую.
— Ну, хоть самолеты.
— Или танки на колесах.
— Ну вот… А теперь надо будет примерить твои обновки. Я тебе обещал одежду купить. Мое слово — закон!
Миша развязал узел и начал раскладывать вещи. Противогаз мешал, сползал на бок. Он снял его и повесил на спинку стула, на котором сидела Мария Ивановна.
— Заботливый у тебя брат, Люся, — сказала воспитательница, принимаясь за дело. — Снимай ботинки.
Из кухни пришла кладовщица, увидела подарки и заахала.
— Это не всё, — гордо сказал Миша. — Дома остались перчатки, валенки и еще что-то…
Женщины захлопотали вокруг девочки. Не утерпела и Мария Ивановна. Но, как только она встала, стул с висевшим на спинке противогазом упал. Она подняла стул, а противогаз положила тут же на скамейку.
Через несколько минут переодетая Люся, по просьбе женщин, ходила по комнате, поворачивалась, приседала, наклонялась. В канцелярию зашли еще две няни и повариха, благоволившая к Мише за кошку. Затем на девочку надели верхнюю одежду, и снова Миша краснел от смущения, не зная, куда деваться от похвал.
— Ну и брат у тебя, Люся! Пойди поблагодари его, — говорила повариха, — скажи: «Спасибо, братик», обними его…
Люся подошла к Мише. Лицо девочки светилось счастьем, гордостью за брата. Она не знала, что сказать, но всякие слова ее показались бы Мише лишними.
— Ладно, Люсенька. Чего уж там благодарить! Ты ведь мне родная. Лососку вместе ловили, — сказал он, потирая нос, но все же нагнулся и сам поцеловал сестренку. Потом, вспомнив про лососку, передал сверток поварихе. — Вот, угостите ребятишек. Тут много…
— Да ты поел бы сам, милый! — всполошилась повариха.
Но Миша не стал слушать и заторопился. Делать больше было нечего. Он попрощался с сестрой и присутствующими, взял противогаз и вышел на улицу.
По-прежнему моросил дождь.
Глава 22
Брюнет поджидал Кренделя за углом.
— Ну как?
— Все в порядке.
— Ты ему лично передал?
— Понятно, лично.
— А что так долго?
— Так его же не было. Он к Горскому ездил.
— Долго. С какой стороны он пришел?
— С трамвайной остановки.
— Ну идем.
Брюнет еще медлил сообщить Кренделю про украденное у Миши письмо. Вор с удивлением присматривался к атаману. Брюнет явно нервничал.
— Куда сейчас? — спросил вор.
— К Горскому.
— На трамвае?
— Ну, ясно, не пешком. Чего ты глупости спрашиваешь?
Переулками они прошли к Литейному проспекту и здесь сели на трамвай. Всю дорогу Брюнет молчал, кусая губы.
— Вот что, Крендель, — сказал он, когда они вышли и приблизились к переулку. — Я перейду на ту сторону и подожду. Ты иди к Виктору Георгиевичу, скажи ему, что у меня есть важное дело. Пусть выйдет на улицу. Понял?
— Так идем лучше к нему.
— Не твое дело, дурак! Делай, что приказано!
Крендель пожал плечами, но спорить не стал. Он свернул в переулок и направился к дому. Брюнет перешел на другую сторону улицы и остановился у стены. Внутри у него все дрожало, не то от злобы, не то от сырости, проникавшей под одежду. Он с утра был на ногах и еще ничего не ел.
Прошло четверть часа.
С минуты на минуту должна была появиться знакомая фигура. Прошло еще десять минут. В голову полезли тревожные мысли: «Что там случилось? Если Горского нет дома, то Крендель давно должен вернуться. А может быть, этот кретин сидит на лестнице и ждет?»
Сегодня Брюнета вдвойне раздражали эти люди, с которыми волей-неволей ему пришлось водиться. Ему ничего не стоило завербовать их и делать с ними что заблагорассудится. Воры слепо верили, подчинялись ему, и за это он презирал их от всей души.
Вот уже полчаса прошло с момента ухода Кренделя, а он все не возвращался.
Наконец подозрение перешло в уверенность: «Горский арестован. Кренделя задержали…»
Отправляя вора в квартиру Горского, Брюнет предусматривал опасность: за квартирой могли следить. Он думал о том, чтобы не попасться… А пока он на свободе, он будет бороться до последней возможности.
Брюнет оглянулся: на трамвайной остановке стояли три человека, по улице шли одиночки, — как будто за ним никто не следит. Он быстро дошел до угла, завернул и прижался к стене. Осторожно выглянул. По-прежнему никого. Со слабой надеждой подождал еще минут десять, не спуская глаз с переулка. Но ни Крендель, ни Горский не выходили. «Конечно, попались, — решил он. — Об этих скотах теперь заботиться нечего… Надо предупредить остальных».
Миша нервничал, ожидая трамвая. Наконец трамвай подошел. Мальчик влез в вагон и нетерпеливо попросил какого-то человека в военно-морской форме сказать, который час.
Моряк недовольно проворчал что-то о сырости, но, отряхнув капли с рукава шинели, достал часы.
— Без десяти пять.
— Спасибо.
Миша успокоился. До прихода Буракова еще целый час. Теперь можно не спешить. Правда, приказание Брюнета явиться к семи часам на Фонтанку сжимало сроки, но Бураков, может быть, пойдет его проводить, и на ходу Миша успеет рассказать о своей поездке на Молококомбинат.
Подходя к судну, Миша заметил фигуру человека, нервно прохаживающегося взад и вперед по набережной. Человек окликнул мальчика, прежде чем тот его узнал.
— Миша! Наконец-то! Живой и невредимый. Очень я за тебя волновался. Ты бы хоть сообщил кому-нибудь, куда уходишь, — сказал Бураков, облегченно вздыхая.
— Я же не опоздал, товарищ Бураков. Вы хотели к шести часам прийти.
— Да, да, пришел пораньше. Боялся за тебя. Ну а теперь скажи мне: ты письмо отцу писал?
— Писал… — с недоумением ответил Миша.
— Где оно?
— Первое отправил, а второе потерял.
— Ошибаешься, голубчик. Ты его не потерял. Что ты там написал?
— Ничего особенного.
— А вспомни-ка… Не писал ты, что шайку немецких бандитов выловил?
— Не-ет… Что вы? — возмутился Миша, но сейчас же осекся. — Хотя…
— То-то и оно… «хотя»… Вот это «хотя» и нам помешало, и тебе дорого могло стоить, — сказал Бураков.
Видя, что мальчик не может догадаться, в чем дело, он разъяснил, что письмо украла Нюся у него из кармана. Было заметно, как побледнел Миша.
— Ведь я предупреждал тебя, — продолжал Бураков. — Малейшая неосторожность, одно ошибочное слово — и все пропало…
— Что же теперь делать? — испуганно спросил Миша.
— Делать теперь нечего. Все кончено.
— Как кончено? Они удрали?
— Удрать они не успели, но Иван Васильевич недоволен.
Миша молчал. Он стоял перед Бураковым растерянный, подавленный тяжестью своего поступка. Что можно было сказать в свое оправдание? Ведь Бураков предупреждал, беспокоился о нем… Иван Васильевич надеялся, доверял… И вот он, Мишка, обманул это дорогое доверие… Тоска стиснула сердце. Чтобы скрыть от Буракова подступившие слезы, Миша торопливо отвернулся и начал шарить по карманам, разыскивая платок.
— Что-то простудился вроде… Насморк. И глаза болят, — глухо сказал он, усердно сморкаясь.
Бураков понимал состояние мальчика, но оставался сдержанным и строгим, как всегда.
— Запомни, Миша, что в нашем деле к указанию старшего надо относиться как к самому строжайшему приказу. Да и в любом деле опыт взрослых — самое дорогое для молодых поколений… Ты проявил пренебрежение к опыту старших. Извлеки из этой ошибки суровый урок для себя на всю жизнь… навсегда…
Миша молчал, тяжело переживая каждую фразу Буракова. Мельком взглянув на мальчика, Бураков замолчал. Он облокотился на гранитный парапет набережной и залюбовался предвечерними бликами, мерцающими на воде.
Маленький пузатый буксир уверенно рассекал воду, образуя крутую волну. Вот он скрылся под высоким Кировским мостом, осторожно таща за собой длинную, тяжело нагруженную баржу. Раскачавшаяся вода сломала отражение узорной литой решетки моста, его трехглазых фонарных столбов.
Далекий противоположный берег обрисовывался строгой линией монументальных зданий. Дымились высокие трубы фабрик и заводов Выборгской стороны, напряженно работающих на нужды обороны великого города.
Левее высился над зданиями стройный минарет*. Еще левее возвышались каменные верки* Петропавловской крепости, с острым, тонким шпилем, поднимающимся к облакам.
Далеко направо было видно, как по длинному Литейному мосту проворно переползал трамвайный поезд. Красные вагончики его казались маленькими, игрушечными.
Далекий лязг проезжающего трамвая, протяжный свисток маневренного паровоза, звон брошенного где-то рельса, чей-то короткий громкий смех — все эти звуки, четкие в предвечернем воздухе, говорили о напряженной жизни людей, творящих великое дело обороны города-героя…
— Никогда по этой набережной не ступал вражеский сапог победителя, и, пока мы живы, — никогда не ступит, — строго сказал Бураков, прерывая молчание. — Ну, Миша, довольно сморкаться… Хорошо еще, что эта ошибка благополучно тебе с рук сошла. Ты мог погибнуть. Схватка была серьезная.
— Тайная схватка, — сказал Миша, торопливо запихивая платок в карман.
— Да, пожалуй, эту схватку можно назвать тайной схваткой.
— Это они от подлости действуют тайком, — сказал Миша.
Бураков нахмурился.
— Тайная война, Миша, — серьезная и опасная война! И в этой войне нам всегда надо бить врагов насмерть.
Миша почувствовал вдруг, как дорого ему, что Бураков не ушел сразу и разговаривает с ним, с Мишкой, как со взрослым, серьезно и дружески. Поддерживая разговор, Миша сказал:
— Вот не было бы на земле этих диверсантов, войн. Люди работали бы, учились, строили новые дома, заводы. Было бы всего много, хорошо бы жилось.
— Когда-нибудь так и будет, — сказал Бураков. — Люди уничтожат военные корабли, пушки, пулеметы и трудом и наукой создадут на земле новую, большую жизнь.
— Когда же это будет? — спросил Миша, выжидающе смотря на Буракова.
— Когда уничтожат фашизм.
— А скоро его уничтожат? — настойчиво продолжал допытываться Миша.
— Не знаю, как тебе ответить… Не знаю, Миша. В разных странах, вероятно, по-разному. А как скоро — не знаю… Не знаю. Уверен, впрочем, что ты доживешь до этого времени.
— А вот мы его уничтожим первыми! — с гордостью сказал Миша. — А почему в других странах тянут? Чего там канителятся?
— Ну, Миша, ты мне сегодня такие вопросы задаешь! Это сразу тебе не объяснить. В жизни все сложнее, чем тебе кажется. Народная правда не всегда побеждает сразу. Но обязательно побеждает. Победит она и в других странах. К этому вся жизнь идет. А жизнь не остановить… Она вот как наша Нева… Течет, куда надо.
Миша задумался.
Перед ним поблескивала Нева. Вот она, большая, многоводная, быстрая, стремительно течет в море, чтобы слиться с ним, и никакая сила не повернет ее назад…
— Когда мы фашистов разобьем, война кончится, но борьба не кончится, Миша, еще очень долго. Как до войны к нам посылали всяких шпионов и диверсантов, так и после войны нам надо будет ухо держать востро. Еще ох сколько нам с ними придется повозиться!..
— Так кто же к нам шпионов посылать станет, когда мы разобьем фашистов? — недоверчиво спросил Миша.
— Это, дорогой, ты попозже поймешь. А пока иди-ка отдыхай, — сказал Бураков.
Миша не тронулся с места. Ему показалось, что Бураков не ответил на последний вопрос, чтобы еще раз напомнить Мише его ошибку. На душе опять стало тоскливо, и мысли снова вернулись к шайке.
— А зачем он мне велел к семи часам прийти?
— Кто?
— Брюнет.
— Наверно, хотел рассчитаться с тобой, отомстить. Когда он тебе это сказал?
— Как только я вернулся из молококомбината. Крендель поджидал вот здесь.
— Ну, и что? — заторопил Бураков.
— Дал противогаз и велел…
— Снимай противогаз, — резко перебил его чекист. — Живо! Это мина, а не противогаз.
Он быстро вытащил коробку. Это был самый обыкновенный советский противогаз.
— Этот ли противогаз он тебе дал? — с недоумением спросил Бураков. — Ничего не понимаю. Зачем же он дал такой противогаз?
— Не знаю. «Носи, — сказал, — не снимай, а ровно в семь приходи к нам».
— Нет, тут что-то не так…
Миша, расстроенный своим промахом, перестал соображать и растерянно смотрел на Буракова.
— Тут что-то не так, Миша, — повторил Бураков. — Сначала я испугался. Думал, что они повесили на тебя мину, чтобы взорвать ее. Странно… Ну, в общем, не горюй. Теперь ты свободен. Забудь об этих ворах, как будто тебе приснился нехороший сон. Мне пора. Спокойной ночи. Увидимся еще.
Бураков ушел. Миша стоял на набережной, не замечая, как холодные капельки ползли ему за воротник. Слова утешения, сказанные Бураковым, конечно, не могли вернуть Мишу в прежнее состояние. Двадцать минут назад он считал себя чуть ли не героем, а в результате оказался «шляпой». «Чем я лучше Васьки и Степки? — думал он. — Они если и перестарались, зато ничего не испортили, а я…»
— Эй, адмирал! — с судна окликнул Мишу Сысоев. — Ты чего мокнешь? Подымайся!
Миша машинально поднялся на судно и пошел за другом. Спустились в машинное отделение.
— Как я перемазался-то, смотри! — Сысоев вытянул вперед перемазанные сажей руки. — Котел скоблили. Наверно, и физиономия у меня тоже…
Он снял бушлат, засунул пальцы в банку с жидким мылом и, размазав его по рукам, пошел к умывальнику. Миша безучастно наблюдал за ним.
— К Люсе-то ходил, Миша? — спросил Сысоев.
Догадка молнией мелькнула в голове мальчика.
«Противогаз висел на стуле, упал, его положили на лавку. А там лежал другой противогаз. Я взял чужой… Заряженный остался в детсаду!»
Миша опрометью выскочил из машинного отделения. «Что, если не успею?»
Трамвая не было слышно. Миша заметался на остановке. В подворотне стояло несколько женщин.
— Сколько времени? — с отчаянием крикнул Миша в сторону женщин.
— Седьмой час, — раздался голос.
— Шести еще нет, — возразил другой голос. — Недавно по радио время сообщали.
Ждать трамвая Миша не мог. Во весь дух бросился он за угол. Вот и мост. Подъем дал себя знать, и мальчик скоро начал задыхаться. Сердце колотилось, словно собираясь выскочить. «Неужели не добегу? Дышать нужно ровно, в такт», — вспомнил он спортивное правило и побежал спокойнее. Спустившись с моста, свернул на мостовую, чтобы не столкнуться с пешеходами. Сердце начинало биться ровнее, а дыхание приходило в нормальное состояние. Так оно и бывает после десяти, пятнадцати минут бега. Теперь вопрос: выдержат ли ноги. Еще далеко. Направо мечеть… Улица Максима Горького*… Миша начал прибавлять ходу. Сзади догонял трамвай, но теперь уже не стоило его ждать. Остановка впереди, а от остановки уже недалеко. Со всего размаха Миша налетел на женщину, переходившую дорогу. Падая, он слышал, как звякнула разбитая бутылка.
— Ой, чтоб тебя! Сумасшедший!
Миша вскочил и, прихрамывая, снова побежал.
«Сколько времени?.. Только бы не опоздать, только бы не опоздать!..»
Улица Скороходова* позади… Стадион… Еще немного… Вот и Пушкарская.
Миша свернул и чуть не попал под догнавший его трамвай. Заметив мелькнувшую у самого вагона фигуру, вагоновожатая резко затормозила, но Миша был уже на другой стороне улицы.
По лестнице он взбежал одним духом и изо всех сил забарабанил кулаками в дверь. Сверху кто-то спускался.
— Товарищ, сколько времени сейчас? Скажите, пожалуйста, — жалобно спросил Миша.
— Пять минут седьмого, — ответил голос.
Стало немного легче. Время еще есть, если мина поставлена на семь часов. Миша не знал, как она разряжается, и решил, что утащит ее куда-нибудь в безлюдное место и бросит. «Лучше всего в воду. Недалеко Ботанический сад, а около него канал…»
— Кто там стучит? — послышался голос за дверью.
— Откройте, нянечка, скорей!
— А кто ты такой?
— Я Миша. Миша Алексеев… Скорей!
Дверь открылась. Не отвечая на вопросы удивленной няни, Миша бросился в канцелярию. За столом сидела заведующая. Она с испугом взглянула на ворвавшегося мальчика.
— Где противогаз?
— Что?
— Противогаз… Тут лежал мой противогаз… на лавке… Где он?
— Что ты волнуешься? Твой противогаз никуда не денется.
— Скорей! Пожалуйста, скорей!.. Где он?
Тревога Миши невольно передалась заведующей. Она встала, обошла комнату, заглянула в соседнюю.
— Никакого противогаза нет. Ты его оставил, что ли?
— Да. Сегодня оставил. Скорей найдите, а то опоздаем! — говорил Миша, бросаясь в разные стороны и заглядывая под стол, под стулья, под шкаф. — Сколько времени? Только точно, — спросил он, увидя на руке заведующей часы.
— Сейчас ровно тринадцать минут седьмого.
Обессиленный, Миша сел на стул.
— Где же противогаз? — с отчаянием крикнул он.
— Сейчас, Миша, я спрошу.
Заведующая вышла. Миша откинул назад голову. От слабости опустились руки. Ноги дрожали. За стеной раздавались детские голоса, звон посуды. Ребята ужинали. Скоро они лягут спать…
Вернулась заведующая с молодой женщиной.
— Нюра, вы убирали здесь. Куда мог пропасть его противогаз?
— Не видала я никакого противогаза. Лежал тут Марии Ивановны противогаз на скамейке. Один только и был.
— Да, да, на скамейке! — Миша вскочил. — Где он?
— Она унесла его с собой.
— А других не было?
— Кому нужен твой противогаз? Каждому свой надоел.
— А где она живет? — спросил Миша.
Получив адрес, мальчик бросился к выходу.
Глава 23
Мария Ивановна вернулась домой с работы в половине шестого. В запущенной, осиротевшей комнате было холодно.
Что делать? Ложиться спать еще рано, да и не хотелось, хотя Мария Ивановна вставала в шесть часов утра и сразу торопилась на работу. Там было теплее, уютнее и всегда много дела.
Она решила затопить «буржуйку» и попить чая. Снимая противогаз, чтобы повесить его на вешалку, подумала: «Почему он кажется сегодня таким тяжелым?» Принесла поленьев и принялась колоть. Когда дрова разгорелись, поставила чайник и разделась. Потом накинула платок на плечи, придвинула любимое кресло мужа к «буржуйке», села и задумалась: «Где он сейчас? Жив ли? Давно что-то нет писем». Война разрушила так хорошо налаженную жизнь. Муж на фронте, маленький сын эвакуирован с основной группой детей детского сада на Урал. Она бы могла уехать с ним, но совесть не пустила. Здесь она нужнее.
Она вспомнила, как в голодную зиму все работники отдела народного образования, в том числе и она, бродили по району, обследовали квартиры, спрашивали, разыскивали сирот. Истощенные матери отдавали своим детям все, и, как правило, дети умирали последними… Одиноких детей находили полуживыми от холода, с притупившимися чувствами, высохшими, с проступающими острыми косточками и везли на санках к себе в детский сад.
Как изболелось сердце в заботах об этих малышах! Сидя в канцелярии, она часто ловила себя на том, что теперь прислушивается к детским голосам с такой же материнской настороженностью, как раньше прислушивалась к возне сына.
Об этих чувствах вслух не говорят, но весь дружный коллектив работников детского сада понимал это и без слов.
Сегодня, несмотря на усталость, Мария Ивановна чувствовала удовлетворение: у Люси Алексеевой нашелся отец. Хотелось верить, что многие из детей найдут отцов после войны. Если у человека погибла жена, но остался в живых ребенок, это будет ему громадным утешением в жизни. Радость за эту чужую, наполовину осиротевшую семью согревала сердце женщины какими-то новыми чувствами, которых она раньше в себе не замечала. Перенесенные испытания сплотили ленинградцев, сделали их более чуткими, сердечными. Да, война, а особенно блокада, многому научила и во многом изменила советских людей!
Сквозь потрескивание дровишек Марии Ивановне казалось, что она слышит еле уловимое тиканье часов. Она взглянула на стенные. Часы остановились на одиннадцати с минутами, когда бомба попала в соседний дом. С тех пор она их не трогала и они молчали… Поднесла к уху свои ручные. Нет. Эти тикали гораздо чаще. Значит, ей послышалось…
Крышка на чайнике весело запрыгала. Она сняла его с «буржуйки», поставила на пол и вспомнила, что запас чая кончился. Обидно! Муж приучил ее пить крепкий чай, заваренный по всем правилам. Неужели отказаться от этого удовольствия или напиться черного кофе? Может быть, у кого-нибудь занять? Сверху доносился шум. Значит, соседи дома.
Мария Ивановна подложила в «буржуйку» дров, надела ватник и вышла на лестницу. Захлопнув дверь, она поднялась этажом выше и постучала.
— Кто там? — послышался женский голос.
— Катя, это я, Мария Ивановна.
Дверь открылась.
— Пожалуйста.
— Мама дома?
— Дома, дома. Только что с работы приехали…
Женщины прошли в заднюю комнату, расположенную как раз над комнатой Марии Ивановны.
— A-а! Редкая гостья. Проходите. Мы как раз чай пить собрались.
— Здравствуйте, Анна Васильевна. Давно вас не видела. Я тоже вскипятила, да заварить нечем. Хочу у вас одолжить.
— Можно и одолжить. Только мы вас не отпустим. Садитесь, Мария Ивановна.
— У меня там печка топится.
— Ничего, Катя сбегает.
Мария Ивановна согласилась. С этой простой рабочей семьей она всегда дружила.
— Как живете, Анна Васильевна?
— Как живем?.. Маемся. Нашли бабам дело — домишки ломать. Пятый дом в этом месяце…
Анна Васильевна не успела кончить фразу. От страшного удара пол дрогнул, посыпалась штукатурка, со стола свалилась посуда. Женщины едва устояли на ногах. Катя успела удержать закачавшийся шкаф. Стоявшая на шкафу ваза с треском рухнула на пол.
От поднявшейся пыли сначала ничего не было видно.
— Мама, это снаряд, — сказала Катя.
— Слышу, не глухая. Слава богу, не к нам!
— В наш дом!
— Мария Ивановна, не к вам ли? Уж очень близко… Вот и живы! Смерть за нами ходит — ближе, чем рубашка к телу.
— Я схожу посмотрю.
— Стойте, Катя. Надо ждать второго еще где-нибудь поблизости, — сказала Мария Ивановна.
— А печка-то ваша… Как бы пожара не было.
— Да, да… — спохватилась Мария Ивановна.
Все женщины поспешили вниз.
Миша бежал ровным крупным шагом. Ему казалось, что мина должна взорваться в семь часов и, значит, он успеет. Мария Ивановна жила на Посадской улице. Завернув за угол около мечети, он прибавил ходу. «Где-то здесь поблизости. Надо спросить».
Спрашивать не пришлось. Около одного из домов он разглядел пожарные машины.
— Что тут случилось? — еле переводя дыхание, спросил Миша.
— Снаряд попал.
— А какой это дом?
Услышав номер дома, Миша сразу все понял. Он опоздал, и мина взорвалась.
— Куда ты лезешь? — остановила его за рукав дежурная.
— Я должен! Пустите…
Миша вырвался и юркнул под ворота.
Место поражения он нашел сразу. В квартире Марии Ивановны собралась целая комиссия, весь актив МПВО дома, и все ломали голову, как мог влететь снаряд в комнату, если окна выходят на север.
— Вы послушайте меня, — горячился один из жильцов. — Смотрите! Снаряд влетел оттуда в окно, ударился здесь, отскочил рикошетом и разорвался в углу. Вот видите, где он разорвался!
— Да что он, футбольный мяч, по-вашему?
— А вы думаете, снаряды не рикошетируют? — не унимался «специалист».
Спор разгорался.
В противоположном углу на кресле безучастно сидела хозяйка. Она, как и все, находившиеся в комнате, была обсыпана известкой.
— Мария Ивановна! Вы!.. — радостно крикнул Миша.
Мария Ивановна, узнав его, приветливо улыбнулась.
— Ты зачем, Алексеев, пришел?
— Я к вам… Вас не ранило?
— Нет. Я случайно вышла из квартиры. Значит, еще не суждено…
— А больше никого не было здесь?
— К счастью, никого.
— Вот хорошо… — вздохнул Миша.
— Хорошего мало. Смотри, как разворотило. Все засыпало, исковеркало…
— Главное, что сами живы и никого другого не ранило.
— Да, конечно… А это все пустяки. Уборки много, ремонт большой… Товарищи, вы еще долго будете осматривать? — обратилась она к собравшимся активистам.
— Да вот не можем понять, в чем дело. Снаряд не снаряд…
— Ключ от квартиры я оставлю управхозу, — устало предложила Мария Ивановна. — Вы осматривайте сколько угодно, а я пойду.
— Куда?
— К себе на работу, в детский сад.
Миша проводил Марию Ивановну до Кировского проспекта*, попрощался и направился домой. Там он рассчитывал позвонить Ивану Васильевичу и сообщить о взрыве мины.
Казалось, что этот богатый событиями день закончился.
Но Миша ошибся.
Впереди его ожидало такое, чего он, конечно, никак не мог предусмотреть.
Брюнет возвращался с Васильевского острова. Он видел Тарантула, получил указания и ехал успокоенный. Некоторое время придется выждать и снова взяться за работу. Все, что случилось, не так еще страшно… Семен Петрович предупрежден, Нюська сидит где-нибудь в блиндаже и дрожит от холода и страха. Пускай ждет. Он сначала должен заехать домой, взять часы, ценные вещи и только тогда поедет в Старую Деревню. Времени сейчас… Брюнет взглянул на часы. Без пяти семь. Значит, прозевал… Ему хотелось быть на улице в шесть пятнадцать и услышать взрыв. Мишка в момент взрыва должен был находиться на судне или на улице, и Брюнет был убежден, что взрыв услышит весь Ленинград. «Нужно было бы его послать с противогазом в кино…» — подумал бандит.
На углу Введенской кондукторша предупредила, что трамвай пойдет на Барочную. Это не устраивало Брюнета, и он вышел из вагона. Подняв воротник, он зашагал по Большому проспекту.
Именно в ту минуту, когда Брюнет окончательно успокоился, убедив себя, что теперь советская разведка осталась ни с чем, Ивану Васильевичу привезли те самые часы, за которыми бандит шел к себе домой. Кроме того, в комнате Брюнета нашли семейный альбом с фотографиями. Жора маленький, Жора с отцом и матерью. Отец в молодости… Жориным отцом Иван Васильевич особенно заинтересовался. Письма его, различные документы, несколько рукописей, технические записки и пометки на книгах — все это не осталось без внимания. Все, кроме Брюнета, были уже обезврежены. Самого Брюнета пока не трогали, рассчитывая через него напасть на след Тарантула…
Глава 24
На город спускались вечерние сумерки. Сокращая дорогу, Миша пересек площадь Сытного рынка и переулками вышел на Большой проспект. Около кино «Молния»* он столкнулся лицом к лицу с Брюнетом.
В первую минуту оба растерялись.
— Мишка?!
— Ага… Ты-то мне и нужен!
Замешательство атамана было понятно. Он встретил «покойника». Миша сразу пришел в себя, и в сердце у него закипела горячая ненависть. Он ухватил Брюнета за рукав.
— Не уйдешь, гад!.. Идем!
— Куда идем? Подожди… Как ты здесь очутился?
— Ладно. Потом поговорим.
Перебирая пальцы на рукаве, Миша захватил побольше материи и крепко зажал в кулаке. Он ждал, что бандит рванется, но Брюнет спокойно стоял на месте.
— Подожди, надо выяснить. Почему ты не пришел?
— Довольно дурака валять! Идем!
Миша потянул атамана обратно к Введенской улице. Тот слабо сопротивлялся.
— Где противогаз? Тебе передал Крендель противогаз?
Брюнет думал, что Миша еще ничего не знает, что противогаз он где-нибудь оставил.
— Какой там противогаз? Не видал я никакого противогаза… Идем, идем!
— Куда идем? Ты объясни как следует.
— Там тебе все объяснят.
— Пусти рукав, — сердито сказал Брюнет, ухватившись свободной рукой за водосточную трубу.
— Брюнет, хуже будет! Идем! — угрожающе сказал Миша.
— Пусти, говорят! Не дорос еще мной командовать!
— А вот увидим…
— Чего тебе от меня надо?
— Ты не строй дурака. Я знаю, кто ты, и ты знаешь, кто я. А хлопушка твоя осечку дала. Понял?.. Идем!
После этих слов у Брюнета никаких сомнений не оставалось. Он оглянулся. Народу на улице было мало, но навстречу приближались две фигуры.
— Ну хорошо… Твоя взяла, — сказал он жестким голосом. — Я пойду…
Миша не то чтобы поверил бандиту, но от ненависти он чувствовал такую силу, что Брюнет казался ему ничтожеством. Казалось, что если он ударит его, то насмерть. Он перехватил атамана за другой рукав и, слегка подталкивая, повел вперед, к своему дому.
Встречная пара поравнялась, и скоро шаги ее затихли сзади. Брюнет незаметно расстегнул пальто.
— Ты что? — спросил Миша. — Пальто хочешь снять?
— Да нет… жарко.
Миша еще крепче зажал рукав и успокоился. Все складывалось очень удачно. Они приближались к дому 31, где жил Миша. Там его знали все. В штабе, или, проще, в конторе домохозяйства, он посадит Брюнета в чулан и позвонит Ивану Васильевичу. Поимкой атамана он хоть немного искупит свою оплошность с письмом.
Была минута, когда Брюнет решил, что для него все кончено. Но это продолжалось недолго. Свободной правой рукой он нащупал финку. Думая, что Миша вооружен, Брюнет постарался достать ее незаметно. Это ему удалось. Теперь нужно было широким взмахом описать полукруг, и как раз острие попадет в левый бок…
Миша инстинктивно подставил руку, и финка наткнулась на кость руки, повыше локтя. Боли Миша не почувствовал, но, поняв, что произошло, он выпустил рукав и что есть силы ударил врага в лицо. Брюнет взмахнул руками и отлетел в сторону. Ударившись о край выступивших досок, которыми была заколочена витрина магазина, он охнул, но сейчас же выпрямился и побежал.
Миша не отставал. От локтя вниз по руке потекла горячая кровь, но он не обратил на это внимания.
— Не уйдешь, гад! — крикнул Миша, сжимая губы.
Надо же было случиться так, что Брюнет свернул под высокую арку дома 31. Здесь он, вероятно, надеялся на сквозной проход.
Проскочив мимо дежурной, он выбежал на первый двор. Увидев синюю лампочку под второй аркой, бросился туда. Здесь был второй двор, заканчивающийся забором. Если бы было хоть немного времени, он успел бы перелезть через забор, но Мишины шаги стучали уже за спиной. Брюнет бросился в подъезд и побежал по лестнице наверх.
Миша услышал, как хлопнула дверь. Он засунул пальцы в рот и на бегу пронзительно свистнул. Может быть, друзья услышат и придут на помощь.
Перед дверью Миша остановился на секунду. Что, если тот стоит за дверью с финкой? Миша сразу же отбросил эту мысль и распахнул дверь. На первой площадке прислушался. Брюнет был где-то на третьем этаже. Умышленно громко топая ногами, Миша побежал следом.
Шесть этажей — и наконец огромный чердак. Здесь был знаком каждый закоулок, каждая балка. Много воздушных налетов Миша с приятелями просидел на крыше.
Старик управхоз очень добросовестно относился к обороне дома. Везде у него был порядок и необходимый инструмент. Посреди громадного чердака горели синие лампочки.
Миша свернул направо и среди пожарного инструмента сразу нашел багор. Теперь он был вооружен.
Хруст песка под ногами торопил. Брюнет успел убежать далеко. Прежде чем пуститься в погоню, Миша еще раз пронзительно свистнул. Левая рука ослабла и онемела.
Быстро темнело, но у атамана оказался фонарик, и он легко ориентировался.
Началась погоня. Все деревянные переборки на чердаках были сняты, и поэтому можно было бегать по огромным сквозным чердакам без конца. Брюнет это скоро понял, очевидно надеясь, что рана сделает свое дело и Миша сдаст. Но не тут-то было…
Хотя потеря крови убавила сил, Миша не собирался отступать. С ловкостью перебегал он от трубы к трубе, перескакивал через балки, старался сбить врага с пути и загнать в тупик. Наконец Миша добился своего, и ему удалось перерезать Брюнету дорогу. Не зная расположения чердака, атаман свернул в другой проход и попал в тупик. Миша увидел мелькнувший луч фонарика, остановился, свистнул еще раз и осторожно пошел вперед.
Добежав до стены и не найдя двери, Брюнет понял, что попался. Теперь оставалось идти напролом и схватиться с Мишкой. Но в последний момент он метнулся к слуховому окну. Это был выход, и Брюнет поспешил воспользоваться им. Под ногами загромыхало железо.
Миша услышал шум и бросился к другому окну. Оно было заколочено. Недолго думая, он выворотил багром раму и вылез на крышу.
Осторожно, чтобы не поскользнуться, Брюнет пробирался по самому гребню к крыше соседнего дома.
В одну минуту Миша пробежал расстояние, отделяющее их друг от друга, и ударил бандита багром по спине.
— Попался, гад! Теперь не уйдешь. Ползи обратно!
Брюнет сел на корточки и начал сползать по мокрому железу вниз. Задыхаясь от ярости, он хрипло дышал, не спуская глаз с преследователя.
Скоро он уперся ногами в желоб, оказавшись на самом краю крыши.
Миша спускался за ним, держа багор наготове.
— Ты пойдешь за мной?
— Я никуда не пойду. Уйди!
Миша чувствовал, что бандит что-то задумал, и был настороже. Действительно, Брюнет неожиданно выпрямился, бросил финку, обеими руками ухватился за конец багра и дернул. Если бы Миша крепко держал свое оружие, то неизбежно полетел бы вниз. К счастью, слабость, охватившая мальчика, спасла его. Он легко выпустил багор.
Предвидя сопротивление, бандит дернул слишком сильно и потерял равновесие. Он взмахнул несколько раз руками и с диким криком полетел вниз.
…Степа Панфилов был дома, когда со двора донесся свист. Ошибиться он не мог: так свистел только Миша. Он подошел к окну, отодвинул штору затемнения и уставился в сумерки. Никакого движения во дворе заметно не было. Однако он решил одеться.
Когда он зашнуровывал ботинки, свист повторился, но на этот раз где-то наверху. Теперь сомнения не было, и Степа заторопился. Третий свист он прослушал и, когда спустился во двор, не знал, где искать Мишу. Так в нерешительности стоял он посреди двора несколько минут, пока не услышал громыхание железа. Кто мог ходить в это время по крыше, кроме Миши?.. Может быть, объявлена воздушная тревога?.. Недолго думая, Степа побежал обратно на лестницу. Когда он был уже на чердаке и направлялся к слуховому окну, откуда донеслись голоса, отчаянный вопль остановил его. Что такое? Неужели Миша свалился!
Хотелось бежать вниз, но какая-то сила удержала на месте. Выглянув в окно, он увидел темную фигуру, медленно ползущую по крыше.
— Эй! Кто там? — крикнул мальчик.
— Степа!.. Помоги! — слабо ответил Миша.
Степа моментально вылез на крышу и бросился к другу.
— Миша! Ты чего?
— В глазах темно, Степа… Помоги…
— А кто сейчас крикнул так?
— Брюнет… Потом скажу… Надо Ивану Васильевичу звонить…
Степа помог раненому добраться до окна.
— Что это с тобой? Ты перемазан в крови!
— Финкой стукнул, гад… В глазах темно, и тошнит чего-то, — пояснил Миша, обхватив правой рукой приятеля за шею и еле передвигая ноги. — Степа, я на лесенке посижу, а ты беги, звони… Наверно, он всмятку разбился… не убежит… Скажи, что Брюнет… запомни… Скажи, Брюнет с крыши свалился…
Степе не хотелось оставлять Мишу, но и приказания его не выполнить тоже было нельзя. Он посадил Мишу на ступеньки лестницы и побежал вниз.
…В штабе он застал целый переполох. Сан дружинницы совершенно растерялись, не зная, что делать со свалившимся с крыши человеком.
Брюнет был без сознания. Ждали «Скорую помощь».
Старик управхоз озабоченно ходил от стены к стене. Он постоянно доставал из кармана маленькую табакерку, брал щепотку табаку и нюхал.
— Николай Иванович, можно позвонить? — попросил Степа, ворвавшись в штаб.
— Чего звонить? Не надо звонить. Всем уж позвонили.
— Миша ранен!
— Еще новое дело… Ну, чего ты стоишь как столб! Звони скорей! — сердито заторопил он Степу.
Мальчик набрал номер.
Минут через пятнадцать пришла машина «Скорой помощи», но увезла она не Брюнета, помощь которому была уже не нужна, а Мишу. Тело атамана увезла другая машина.
На следующий день Миша лежал в большой больничной палате и был совершенно доволен. Во-первых, вчера ему было сделано переливание крови и рану зашили, во-вторых, утром приезжал Бураков и привез приятную записку от Ивана Васильевича.
Из разговора с Бураковым Миша узнал, что вражеская шайка арестована вся, кроме главаря. Тарантул сумел скрыться.
Кроме того, в разговоре выяснилось, что Миша получит удостоверение о боевом ранении, — значит, будет иметь право носить на правой стороне груди узенькую красную полоску*.
Книга III
ТАРАНТУЛ
Глава 1
В холодном воздухе носилась водяная пыль и через шинель, фланелевку и тельняшку проникала к самому телу. От сырости белье казалось липким. Темень — глаза выколи! Внизу вяло шлепали мелкие волны.
На стоящем впереди катере замаячили красные угольки папирос и послышался смех. Кто-то из команды вышел подышать воздухом.
Но вот опять в стороне Петергофа глухо захлопали пушки, и над головой зашуршали снаряды. В городе вспыхнули красные зарницы, а через минуту докатился треск разрывов. Сейчас же в ответ глухо ахнули батареи Ленинграда и смяли эти звуки.
Сегодня враги стреляли всю ночь. С большими перерывами, ограничиваясь друмя-тремя залпами, настойчиво посылали они снаряды в разные районы города. Как бы солоно им ни приходилось, молчать они не хотели. Ленинград праздновал двадцать шестую годовщину Октября*.
«До чего пакостная у фашистов натура! Как праздник — так обязательно безобразят», — подумал стоявший на вахте Пахомов, прислушиваясь к артиллерийской дуэли.
Он вспомнил, как в прошлом году фашисты отметили юбилей. Авиация гудела над городом всю ночь. Во всех районах повесили на парашютах яркие фонари-ракеты и безнаказанно сбрасывали бомбы. Тогда он не был на вахте, но почти всю ночь простоял на палубе катера. Казалось, что после такой бомбежки от Ленинграда останутся одни развалины…
Стрельба кончилась, и снова установилась тишина.
«Они ведь, наверно, считают, что как только снаряд разорвется, так весь район в бомбоубежище кинется». Он знал, что сейчас во многих квартирах кончались вечеринки, и даже сам имел два приглашения от знакомых девчат. Знал, что первый тост поднимали за победу. Она еще не близка, но уже ярко блестит в московских салютах*.
«А нынче им достается… Это не прошлый год».
Прошла минута, другая, и вдруг послышался скрип уключин. Пахомов насторожился, повернул голову и уставился в темноту.
Катера стояли почти у самого устья реки, где она впадала в залив, а если он услышал скрип уключин, то, значит, лодка находится где-то недалеко, на середине Невки.
На другом берегу, в единственном доме, жила команда военных рыбаков. Они давно прекратили рыбную ловлю, да и вряд ли в такую погоду, в темноте могли отправиться куда-то на лодке. Другой лодки поблизости не было.
«Показалось мне, что ли?»
Напрягая слух, он долго стоял без движения, но никаких звуков больше не доносилось.
«Значит, показалось», — уже твердо решил Пахомов.
Снова началась артиллерийская перестрелка, но на этот раз в стороне Московского района.
Пришла смена.
— Замерз? — хриплым ото сна голосом спросил его лучший друг и земляк Киселев.
— Отсырел, — сказал Пахомов, передавая вахту.
— Иди сушись.
— Послушай, Саша. С полчаса назад вроде как на лодке кто-то греб. Веслами скрипнул.
— На лодке? — удивился Киселев. — Да ты что! В такую погоду на лодке кататься… ночью!
— Я и сам не понимаю. А только так ясно послышалось.
— Может, на катере что-нибудь?
— Не знаю.
Пахомов спустился в кубрик* и скоро забыл о происшествии, но когда через четыре часа он сменил Киселева, то вспомнил и спросил:
— Ну как, лодку не слышал?
— Какая там лодка! Померещилось тебе.
Незаметно начинался рассвет. Появились неясные очертания пулемета в чехле, стоящего на носу катера. Забелел корпус яхты, вытащенной на берег, и корявое дерево с обломленной вершиной все яснее выступало на фоне посеревшего неба.
Пахомов смотрел на противоположный берег. Ему казалось, что там, чуть пониже их катера, чернеет лодка.
Прошло несколько минут — и уже никаких сомнений не осталось. Лодка стояла на одном месте, и в ней сидел рыбак. Откуда он взялся и как попал сюда ночью? Правда, среди любителей-рыболовов можно встретить людей, одержимых своей страстью, которые ловят рыбу невзирая на погоду и время года.
Пахомов тоже был таким любителем и сразу понял, что рыбак ловит на подпуск, но лодка стоит слишком близко от берега, и это было подозрительно. Он вызвал наверх старшину.
— Товарищ старшина, смотрите! — сказал он, показывая пальцем на берег.
— Что там?
— Рыбак.
— Ну так что? Пускай ловит.
— Ночью приехал.
— Как это — ночью?
— Вечером его не было, а как стало светать, я его и увидел. Ночью слышал, как он уключинами гремел.
— Вот оно что! Сейчас мы это разберем.
Старшина ушел, и скоро, застегивая на ходу шинель, поднялся лейтенант.
— Пахомов, ты уверен, что рыбак приехал ночью? — спросил он.
— Уверен, товарищ лейтенант.
Глухо зарычал мотор. Сбросили конец*, и лейтенант встал у штурвала. Катер плавно развернулся и двинулся к лодке.
Рыбак понял, что катер направляется к нему, и начал торопливо вытаскивать якорь. Лодку подхватило течением и медленно потащило вниз.
— Эй, гражданин! Задержитесь на минуточку! — крикнул в рупор старшина.
— А зачем? Здесь нельзя ловить?
— Ловить можно! Давайте сюда…
Рыбак взялся за весла, но, видимо, раздумывал, что ему делать.
— Не пугай его, старшина, — вполголоса сказал лейтенант, передавая управление матросу.
— Если нельзя, так я уеду! — крикнул рыбак.
— Да вы не бойтесь, мы только документы проверим! — как можно дружелюбней сказал в рупор старшина.
Рыбак решительно взмахнул веслами и развернул лодку носом в берег.
— Это хуже. Может уйти, — проворчал лейтенант и снова встал за штурвал.
Лодка ткнулась в песок. Человек выскочил на берег и, не оглядываясь, быстро зашагал к парку.
— Кто за ним пойдет? — вполголоса спросил лейтенант.
— Разрешите — я! — отозвался Пахомов.
— Давай, Пахомов! Особенно не церемонься.
Катер тихо приближался к берегу. Пахомов понимал, что дорога каждая секунда, и, как только под носом катера зашуршал песок, прыгнул в воду. Уже на бегу он слышал, как лейтенант крикнул: «Полный назад!» — и забурлила вода за кормой.
Вытащив пистолет, Пахомов поставил его на предохранитель. Зоркие глаза помогли, и скоро он увидел «рыбака». Тот быстро шагал по аллее. Неожиданно он свернул в сторону и спрятался за ствол громадного дерева. Может быть, он рассчитывал на то, что моряк его еще не заметил и пробежит мимо, а может быть, задумал что-нибудь похуже.
«Не вздумал бы стрелять».
Теперь Пахомов не сомневался, что имеет дело с каким-то негодяем. Бросить лодку и трусливо удирать… Так не поступит человек, у которого совесть чиста.
Делая вид, что он не видел, как мужчина свернул, Пахомов побежал прямо по дороге. Поравнявшись с деревом, он круто повернул, сделал несколько скачков в сторону и оказался рядом с «рыбаком».
— Ты куда побежал? Тебе что было приказано? — еле переводя дыхание, сказал Пахомов, поднимая пистолет.
Не предвидя такого маневра со стороны моряка, тот сильно растерялся.
— Я же ничего… — пробормотал он.
— А ну-ка, давай обратно!
— За что вы меня арестовали? Я рыбу ловил. Никому не мешал.
— Все правильно! Незачем было бегать. Иди!
Мужчина нехотя повернулся и пошел к дороге.
Пахомов шагал сзади, держа наготове пистолет. Сейчас ему удалось захватить «рыбака» врасплох, но, как он будет поступать в дальнейшем, неизвестно. Обыскивать здесь не стоило.
Катер, урча моторами, ждал недалеко от берега.
Подойдя к своей лодке, задержанный остановился.
— Вы хотите документы проверить? — спросил он и, не дождавшись ответа, предложил: — Можно здесь проверить.
— Садитесь в лодку! — приказал Пахомов. — Идите на корму.
Человек покорно прошел на корму, Пахомов сунул пистолет в карман, оттолкнул лодку и сел за весла.
На воде было значительно светлее, и моряк мог разглядеть незнакомца. Длинный прямой нос. Верхняя губа чуть выдавалась над нижней. Заметная небритость и хмурый взгляд из-под нависших бровей. Под брезентовым плащом виднелся серый ватник*. На голове кепка.
Когда лодка приблизилась к катеру, глаза человека тревожно забегали по сторонам и он начал расстегивать пуговицы ватника.
— Ты что? — спросил Пахомов.
— Документы надо приготовить, — угрюмо ответил тот и вытащил из бокового кармана пиджака большой кожаный бумажник.
— Давайте руку, гражданин! — крикнул сверху старшина. — Влезайте!
«Рыбак» встал, повернулся… Все остальное произошло в одну секунду. Пахомов почувствовал, как задержанный сильно качнул лодку и, как бы потеряв равновесие, взмахнул рукой. Бумажник полетел в воду, а мужчина ухватился за борт катера.
«Прячет концы. В бумажнике что-то важное», — подумал моряк и без колебания прыгнул в воду.
В детстве, ныряя в светлой воде, Пахомов без труда находил на значительной глубине монетки, но сейчас, в одежде, в утренних сумерках, найти что-нибудь в холодной и мутной воде было трудно. К счастью, он взял верное направление и под водой оказался на одном уровне с бумажником. Рука сразу наткнулась на него.
Сверху, на катере, не видели, что произошло в лодке.
— Человек за бортом! — крикнул старшина и схватил спасательный круг.
— Не торопись, — остановил его лейтенант.
Пахомов вынырнул за кормой катера и барахтался в воде. Его сносило течением, а в двух метрах от него несло и лодку.
— Держи круг, Пахомов! — крикнул лейтенант.
— Не надо… я сам…
Он подплыл к лодке и уцепился за борт.
— Вот черт! Как это он вывалился! — сказал с облегчением Киселев.
— Старшина, надо ему водки дать да растереть всего! — приказал лейтенант. — Выкупался ради праздничка!
— Он нарочно прыгнул в воду, товарищ лейтенант, — сердито пояснил старшина. — Этот чего-то выбросил, а Пахомов и нырнул.
Лейтенант взглянул на «рыбака», скромно стоявшего около рубки.
— Что вы там выбросили?
— Я не выбросил… я обронил.
Когда Пахомов поднялся на катер и, передав бумажник лейтенанту, ушел переодеваться, задержанного увели в каюту. Катер развернулся и плавно направился на место своей стоянки.
Глава 2
Подполковник государственной безопасности, выстукивая пальцами по столу ритм какой-то мелодии, задумчиво смотрел на лежащее перед ним письмо. Его только что принесли из лаборатории. Самое тщательное исследование ничего интересного не обнаружило. Обычное письмо ленинградцу с Большой земли.
Он еще раз внимательно перечитал его и откинулся на спинку кресла. «Неужели тут сложный шифр?»
Письмо это находилось в числе других документов в бумажнике мужчины, задержанного сегодня утром у Крестовского острова. Предполагалось, что немцы отбуксировали лодку из Петергофа в ночь на седьмое ноября до фарватера*, а дальше он уже сам добрался до устья Невки. Письмо имело какое-то особое значение.
Шестое чувство чекиста подсказывало Ивану Васильевичу, что с приездом этого «почитателя» начинается серьезная операция. Перехватить Мальцева в день приезда, конечно, ничего не стоило, но это не решение. За Мальцевым, несомненно, стоят еще люди, и неизвестно, с какой целью он собрался в Ленинград.
Положение на фронте требовало от советской контрразведки глубокой, четкой и быстрой работы. Фашисты терпели поражение за поражением, и от них можно было ждать чего угодно. Они чувствовали, что Ленинград окреп и готовится к наступлению.
Если у него в руках находится кончик ниточки, надо распутать весь клубок.
Письмо адресовано уважаемому и известному в городе человеку. Сергей Дмитриевич Завьялов — ученый-химик, общественник — работал на оборонном заводе.
Чем больше думал Иван Васильевич, тем загадочнее становилось это простое на первый взгляд письмо. Десятки всевозможных и правдоподобных догадок мелькали в голове, но все они не имели под собой твердой почвы. Он, конечно, не собирался разматывать клубок, сидя за письменным столом, но любил поломать голову над сложной задачей, прежде чем приступить к расследованию. Потом, когда дело распутывалось и все становилось ясным, полезно было проверить ход своих мыслей и догадок.
Иван Васильевич достал лист бумаги, сделал несколько пометок, спрятал его в боковой ящик стола и позвонил по местному телефону.
— Товарищ Бураков?.. У вас там все готово?.. Я сейчас приду.
Затем он набрал городской номер. Через минуту послышался звонкий женский голос.
— Номер слушает.
— Какой номер? Цирковой или эстрадный? — шутливо спросил Иван Васильевич.
— Это говорит дежурная. Вам кого нужно, товарищ? Я не расположена шутить.
— Извините. Я не заметил, что у вас нахмурены брови. Скажите, пожалуйста, когда я могу видеть Сергея Дмитриевича Завьялова?
— В любое время… кроме ночи.
— А точнее? От и до?..
— С восьми утра до десяти вечера. Кто это говорит? Коля?
— Нет, не Коля.
— Ну да! Я сразу вас узнала. Что вы делаете завтра вечером?
Иван Васильевич повесил трубку. «Скучно, бедняжке, дежурить в праздник!» — с усмешкой подумал он.
Положив содержимое бумажника: паспорт, продовольственные карточки, письмо и протокол задержания — в папку, он взглянул на часы и вышел из кабинета.
В комнате следователей кроме ожидавшего помощника сидела стенографистка* и чинила карандаш. При входе подполковника оба встали.
— Здравствуйте, Надежда Аркадьевна. Извините, что пришлось вас потревожить сегодня, — с улыбкой сказал Иван Васильевич, протягивая Руку.
— Ну что вы, Иван Васильевич!
— Признаться, я и сам рассчитывал сегодня отдохнуть, но ничего не поделаешь…
Бураков выжидательно смотрел на начальника.
Иван Васильевич вынул из папки письмо и спрятал его в ящик стола. Остальное разложил на столе.
— Ну что ж, давайте приступим к допросу, — сказал он, обращаясь к помощнику. — Вы начинайте, а я посмотрю, что это за человече…
Когда Бураков вышел, Иван Васильевич переставил стул в темный угол комнаты. Здесь его не будет видно. Яркий свет лампы, стоявшей на столе, отражался рефлектором* и освещал середину комнаты. Слева, за маленьким столиком, сидела Надежда Аркадьевна.
— Долго мы будем работать? — спросила она.
— Боюсь, что да. Дело спешное. Как Славик поживает?
Даже в тени было видно, как покраснела от удовольствия стенографистка.
— Благодарю вас. Здоров. Переменил профессию. Сейчас решил стать танкистом. Только и занятий, что танки из коробочек строит…
Вошел арестованный. Разговор прекратился.
— Садитесь сюда, — сказал Бураков.
Человек опустился на указанный стул, положил ногу на ногу и сунул руки в карманы. Почти тотчас же он переменил позу: опустил ногу и скрестил руки на груди. Затем снова сунул руки в карманы.
Бураков сел за стол, неторопливо достал портсигар, зажигалку и закурил.
— Как ваша фамилия? — начал он с обычных вопросов.
— Казанков.
— Имя, отчество?
— Александр Семенович.
— Какого года рождения?
— Тысяча девятьсот первого.
— Где родились?
— Под Самарой.
— Точнее?
— Деревня Максимовка.
— Национальность?
— Русский.
Иван Васильевич чувствовал, что Бураков волнуется, но держит себя хорошо и вопросы задает спокойным, ровным голосом. Арестованный отвечал вяло, почти равнодушно. Видимо, он был подготовлен к такому повороту своей судьбы и успел заранее примириться. «Знал, на что идет», — решил подполковник.
— Где вы жили до войны?
— В Ленинграде.
— А как переехали в Ленинград?
— Это долгая история.
— Ничего, у нас времени хватит.
— Приехал учиться и остался совсем.
— Расскажите, пожалуйста, подробней.
Арестованный начал рассказ о том, как в первые годы революции он приехал в Питер учиться. Раскрывалась биография обыкновенного человека, жившего для того, чтобы жить без особых стремлений, увлечений, идей. Прожил день — и хорошо. В этой жизни были и радости. О них арестованный вспоминал с явным удовольствием, и по всему было видно, что говорил правду. Заминка произошла под конец.
— Где вы работали перед войной?
— Все там же.
— Вас призвали в армию?
— Нет. Я, как говорится, доходягой* был. Списали по актировке*.
Бураков поднял голову и пристально посмотрел на арестованного, но тот сидел опустив голову и не обратил на это никакого внимания.
— А чем вы больны? — спросил Бураков прежним тоном.
— А я точно не знаю.
— Как же это вы не знаете свою болезнь? Что-то не так.
— А так ли, не так, все равно вы не верите! — сказал вдруг с раздражением арестованный.
— Почему не верим? Наоборот, я верю всему, что вы говорите, но хочу уточнить, чтобы поверили и судьи. Если вы считаете, что следователь заинтересован приписать вам поступки, которых вы не совершили, то ошибаетесь. Мы заинтересованы только в одном: узнать правду. Если вы этого тоже хотите, то наши интересы совпадают.
Стенографистка покосилась на Ивана Васильевича и прикрыла рот рукой. Он понял причину улыбки. Бураков даже в интонациях подражал ему, хотя сам и не замечал этого.
— Если вы не хотите говорить, — продолжал серьезно Бураков, — это ваше дело, но тогда остается пробел. Чем его заполнить? Так или иначе, но отвечать вам придется на все вопросы. Насчет болезни мы установим через врачей, и они определят, чем вы больны. Оставим вопрос открытым. Вчера рано утром вас задержали на Невке. Так?
— Да.
— Что вы там делали?
— Рыбу ловил.
— Какую?
— Какая попадется.
— Поймали что-нибудь?
— Не успел. Я только что приехал.
— Почему вы бросили лодку и хотели скрыться?
— Испугался.
— Чего?
— Думал, что не разберутся, арестуют. Время военное.
— Как оказался бумажник в воде?
— Я его достал, чтобы документы предъявить, а как раз в это время лодка качнулась, когда я хотел на катер залезать. Он и выпал.
— Где вы взяли лодку?
— У товарища.
— Как его фамилия?
Арестованный задумался и снова сказал с горечью:
— А что говорить зря. Все равно вы мне не верите.
— Странный вы человек. Я же вам сказал, что верю, но если произошло недоразумение и вас задержали при таких обстоятельствах, надо все выяснить. Как фамилия вашего товарища, который дал вам лодку?
— Не буду я ничего говорить. Вы и товарища посадите.
— За что?
— А за что вы меня посадили?
Допрос затягивался.
Теперь Иван Васильевич разобрался в этом человеке и понял, что в армию Казанков не был призван потому, что сидел в тюрьме. И об этом Казанков проговорился сам. «Доходяга» и «списать по актировке» — типично тюремные выражения. Если он их употребил, то сделал это машинально, и, значит, в тюрьме сидел немало времени. Странно, что Бураков не использовал эту оговорку.
— Сделаем перерыв, — сказал Иван Васильевич, поднимаясь. — Надежда Аркадьевна, вы пока свободны. Сходите в столовую.
— Вы останетесь здесь? — спросил Бураков.
— Да. Я вам позвоню.
Помощник понимал начальника с полуслова и молча вышел за стенографисткой.
Чтобы дать арестованному свыкнуться с его появлением, Иван Васильевич несколько раз прошелся по комнате и сел на место Буракова. Арестованный, смущенный неожиданным вмешательством, оправился и с любопытством разглядывал Ивана Васильевича. Раньше, ослепленный яркой лампой, он его не видел.
— Если вы хотите курить, пожалуйста, — предложил Иван Васильевич, кладя на край стола папиросы и спички.
Арестованный, не разгибаясь, подошел к столу, взял папиросу, прикурил, пятясь, вернулся на место и с наслаждением затянулся.
— Спасибо.
— Вы, конечно, догадались, что я человек не посторонний, — медленно начал Иван Васильевич. — Слушал я ваш допрос и размышлял про себя. Откуда у нас берутся преступники? Ведь человек рождается не преступником. У каждого из них есть хорошее детство, юность, молодость, и каждый хочет себе добра. В чем дело? Вы никогда не задумывались над этим вопросом?
— Нет, — настороженно сказал арестованный.
— Сейчас мы говорим один на один и никакого протокола не ведется. Я вам задал этот вопрос не случайно. Есть русская пословица: «От сумы да от тюрьмы не отрекайся». Она, может быть, в какой-то степени и устарела, но по существу правильная. Бывает такое стечение обстоятельств, которое трудно предвидеть, и человек запутывается. Наш закон это предусматривает и судит строго, но справедливо. Закон дает преступнику возможность искупить свою вину и вернуться в общество. Это зависит от воли и характера… Неужели вам не приходилось думать об этом, когда вы сидели в тюрьме?
— Здесь? — с удивлением спросил арестованный, и этого восклицания Ивану Васильевичу было достаточно, чтобы утвердиться в своем предположении.
— Нет, раньше. Перед войной, — уже уверенно сказал он.
— Откуда вы… Почему вы думаете, что я сидел в тюрьме?
— Да потому, что у меня есть некоторый опыт. Вы, вероятно, считаете себя единственным. Ошибаетесь. Вы не первый и не последний. Нацисты умеют использовать в своих интересах человеческие слабости.
Иван Васильевич говорил, не спуская глаз с лица арестованного. Складка на переносице Казанкова постепенно углублялась, он делал глубокие затяжки, а значит, слушал внимательно и думал.
— До войны у вас была растрата*, что ли? — спросил подполковник.
— Да. Было такое дело… Проворовался.
— Ну а кто виноват в том, что вы проворовались?
— Никто… Сам виноват.
— А если виноваты, то надо и отвечать… Вы пришли в эту комнату с намерением молчать. Думаю, что вы даже примирились со смертью. Так?
Арестованный поднял глаза и неожиданно спросил:
— Что я должен сделать, чтобы мне сохранили жизнь?
— Не будем торговаться, — строго сказал Иван Васильевич, — у вас два пути. Продолжать запираться и этим поставить себя в ряды самых презренных преступников.
Второй путь — правда.
Чистосердечным признанием и полной правдой вы искупите часть своей вины. Суд это примет во внимание.
— Хорошо. Я признаюсь! — твердо сказал арестованный. Он хлопнул себя по коленкам и встал, но тотчас же спохватился и, чтобы замаскировать невольный жест, попросил: — Разрешите еще закурить?
— Курите.
Дрожащими пальцами он взял папиросу и сломал две спички, пока закуривал. Иван Васильевич взглянул на часы.
— Хотите есть?
— Не до еды сейчас.
— Почему? Перерыв кончится, и будем продолжать допрос. Придется сидеть всю ночь.
— Ну ладно. Если можно, поем.
Иван Васильевич снял трубку телефона.
— Перерыв можно кончать. Стенографистку на место. Казанкову пришлите поесть.
Когда Бураков и стенографистка вернулись, Иван Васильевич сидел откинувшись на стуле, а пальцами постукивал по столу. Глаза его весело блестели. Бураков знал, что начальник обожает музыку и в минуты приподнятого настроения в голове у него всегда какая-нибудь мелодия.
Арестованный сидел сгорбившись, опустив голову на грудь, и даже не поднял ее при их приходе.
Глава 3
— При каких обстоятельствах освободили вас из тюрьмы и что вы делали при немцах, расскажете позднее, — начал Иван Васильевич, когда арестованный поел. — Сейчас меня интересует задача, с которой вы приехали в Ленинград.
— В Ленинград меня послали потому, что я здесь жил до войны, — сказал Казанков, глядя прямо в глаза следователя.
— У вас есть родные?
— Здесь живет жена. Хотя я, конечно, не уверен. Может, она уехала или с голоду умерла.
— Что знали немцы о вашей жене и знакомых?
— Они меня спрашивали подробно обо всех.
— Вы им назвали фамилии и адреса?
— Да. Некоторых назвал.
— Кого именно?
Арестованный сообщил несколько адресов и фамилий.
— У вас есть дети? — продолжал Иван Васильевич.
— Нет.
— Люди, о которых вы говорили там, ваши друзья или просто знакомые, сослуживцы?
— Друзьями я не могу считать их. Гуляли вместе, когда деньги были, а когда под суд попал, отшатнулись.
— Больше вы никого не называли там?
— Нет.
— Говорите дальше. Зачем вас послали сюда?
— Послали меня с письмом. Я должен был разыскать одного специалиста, Завьялова Сергея Дмитриевича, проверить, где он живет и где работает, а потом передать письмо. Будто мой родственник привез его из Москвы.
— Дальше?
— Потом надо было сходить в аптеку на Невский, спросить там провизора*, по фамилии Шарковский, и сказать ему так: «Григорий Петрович заболел и просил шесть порошков аспирина». На порошках он напишет или отзовет в сторону и скажет, когда и где с ним можно встретиться. Потом я должен ему сказать, что Григорий Петрович зайдет двадцатого ноября, если выздоровеет, и рассказать про письмо… которое привез.
— Что именно рассказать про письмо?
— Ну, как у меня все получилось… Нашел ли я Завьялова, передал ли письмо, живет ли он по старому адресу.
— Все это можно рассказывать своими словами?
— Да.
— Дальше?
— Потом я могу делать что хочу. Искать жену, знакомых… Велели найти всех, кого могу, и восстановить старую дружбу. Денег дали, чтобы угощать.
— Как вы должны были объяснить свое появление в Ленинграде вашим знакомым и жене?
— Объяснить так, что, дескать, выпустили раньше срока из тюрьмы ввиду войны.
— Значит, предполагалось, что вы приехали с Большой земли?
— Почему с Большой земли? — не понял Казанков.
— Ленинградцы так называют всю страну, — пояснил Иван Васильевич.
— Да, да. Мне говорили, — вспомнил арестованный. — Правильно. Нужно было сказать, что я вернулся из Сибири. Будто бы туда меня эвакуировали при наступлении немцев.
— Почему вы выбросили бумажник?
— Мне велели уничтожить письмо, если что-нибудь случится. А письмо я не успел вынуть. Моряк меня захватил врасплох.
Казанков отвечал охотно и даже несколько торопливо, видимо боясь, что его могут заподозрить в неискренности. Иван Васильевич не спускал с него глаз, и малейшее изменение в выражении лица не ускользнуло бы от его внимания. Без сомнения, он говорил правду.
— Что вам сообщили про Завьялова?
— Ничего особенного. Просто приказали передать ему письмо… Разрешите еще закурить?
— Курите.
Пока арестованный закуривал, Иван Васильевич делал пометки на листе бумаги. Бураков сидел, сжав губы, стараясь не пропустить ни одного слова. Стенографистка, записывавшая показания, подняла голову и с любопытством разглядывала арестованного.
— Я попрошу вас повторить слово в слово ту фразу, которую вы должны были сказать при явке в аптеку, — продолжал Иван Васильевич.
Арестованный повторил.
— Ее нельзя перефразировать или переставить слова по-другому?
— Нет. Заставили выучить наизусть и несколько раз спрашивали. Это как пароль.
— Так. А все остальное можно говорить своими словами?
— Да. Он уже будет знать, что «свой».
— Дальше. Что вы должны делать после того, как разыщете знакомых?
— После двадцатого числа нужно было прийти опять в аптеку и спросить: какие сведения есть от Григория Петровича? Не заходил ли он к нему?
— К кому?
— К этому… к Шарковскому. Тогда он скажет, где искать или ждать Григория Петровича.
— Дальше.
— Все. Остальное будет приказывать Григорий Петрович. Я должен быть в его подчинении.
Иван Васильевич снова сделал несколько пометок.
— Теперь скажите, кто такой Григорий Петрович? Вы его знаете?
— Видел два раза. Очень серьезный человек.
— Как его фамилия?
— Мальцев.
— А еще как?
— Больше мне ничего про него не говорили. Правда, один раз, когда он проходил по коридору, так мне шепнули: «Тарантул».
— Кто шепнул?
— Один из наших полицаев.
Иван Васильевич переглянулся с помощником, и тот понял начальника.
— Разрешите сейчас сходить? — спросил он вполголоса, наклоняясь к нему.
— Да. Там есть отдельный пакет…
— Принести фотографию?
Иван Васильевич кивнул, и Бураков ушел в архив разыскивать нужный документ.
— Какой он из себя, этот Мальцев?
— Невысокого роста, широкоплечий. Лицо бритое, немолодой. Одет…
— Каких-нибудь особых примет не заметили? — перебил его Иван Васильевич.
— Нет. Ничего такого…
— Кроме Шарковского, вам не давали других адресов?
— Нет.
— Ну а если, предположим, Шарковский арестован или убит снарядом?
— Тогда приказано двадцатого с утра дежурить где-нибудь поблизости, ловить Григория Петровича и предупредить его.
— А если он не приедет?
— Три дня приказано ждать по утрам.
— На чем должен приехать Мальцев? Тоже через залив?
— Нет. Точно я не знаю, но полагаю, что его сбросят на самолете.
— В каком месте?
— Не могу знать, но, наверно, не под Ленинградом. В Ленинград он должен приехать законно.
— Почему вы так думаете?
— Да видите ли… Как-то в прошлом году был у меня разговор с одним полицаем. Раньше, до суда, мы с ним вместе сидели в камере и познакомились. Говорили мы про партизан. Боялись, конечно… Нам от партизан доставалось крепко. Вот он мне и рассказал, что партизаны через линию фронта на самолетах получают боеприпасы… И людей им скидывают на парашютах. Потом и про фашистов рассказал. Немцы, говорит, тоже в советский тыл своих забрасывают. «Пятую колонну»*. Говорил, что есть где-то такое место, куда по ночам самолеты с людьми летают, а назад пустыми возвращаются.
— А где это место?
— Этого он не знал. Ему, видите ли, пришлось некоторое время на аэродроме работать, так он приметил.
— Кто кроме вас должен быть еще заброшен в Ленинград?
— Должны приехать, но только после двадцатого, когда Григорий Петрович сигнал даст.
— Расскажите об этом точнее.
— Точнее не могу. Я только догадываюсь, потому что опрашивали многих, кто раньше в Ленинграде бывал. Ну они и проболтались в разговоре между собой. А вообще это всё под секретом держат. У них просто. Чуть заподозрили, пуля в затылок — и весь разговор. Они с нашим братом не очень миндальничают.
— О чем вы говорили с Мальцевым?
— Знакомились. Он меня спрашивал про жизнь, про семью, про суд… Человек он серьезный и обстоятельный. Глаза острые. Кажется, всего насквозь видит.
— Он русский?
— Вот не могу сказать. Говорит чисто, не отличишь. Наверно, русский.
— Все, что вы говорите, правда?
— Все правда. Какой мне смысл сейчас врать?
— Курите, не стесняйтесь, — предложил Иван Васильевич и прошелся по комнате. — Я верю вам, но, конечно, все, что вы сказали, придется проверить.
— Пожалуйста, проверяйте.
— Сколько денег вы получили?
— Тридцать тысяч.
— Они фальшивые?
— Кто их знает… Полагаю, что фальшивые. Уж очень все новые.
Вернулся Бураков и передал начальнику две фотографии. На одной из них Жора Брюнет был снят с отцом, на другой только отец, но в молодых годах, в студенческой форме. Ровно год пролежали фотографии в архиве советской разведки и вот пригодились.
Иван Васильевич передал фотографию арестованному.
— Этого человека вы не встречали там?
Нахмурив брови, Казанков уставился на карточку. Поднес ее к свету. Брови его удивленно поднялись.
— Так это же он… Григорий Петрович. Только помоложе. А мальчика не знаю.
— Вы уверены, что на фотографии снят Тарантул?
— Насчет Тарантула не уверен, потому что слышал случайно, а насчет Мальцева Григория Петровича уверен. Это он и есть.
Иван Васильевич взял фото и положил в папку.
— Что вам говорил Мальцев про Завьялова? Вспомните хорошенько.
Казанков подумал, потер рукой лоб.
— Ничего такого… Только чтобы письмо передать.
— Не говорил он вам, что это человек «свой», надежный… или что-нибудь в этом роде?
— Наоборот. Он сказал, чтобы я с Завьяловым вообще ни о чем не распространялся. Если дома его не застану, то это даже лучше. Если домработница есть или дети дома, то письмо отдать им, а самому лучше не показываться старику. Главное, нужно узнать, живет ли он на своей квартире или где в другом месте, и туда передать письмо.
Иван Васильевич посмотрел на часы и встал.
— Так. Я должен уйти. Завтра вызову еще раз. А сейчас допрос будет продолжать мой помощник. Начинайте с начала.
Он собрал записки, кивнул стенографистке и ушел в свой кабинет. Здесь он первым делом позвонил по телефону и доложил:
— Арестованный сознался и дал ценные показания. Мы опять встречаемся с Тарантулом… Да. Дело с аммиаком. Казанков узнал его на фотографии. Завтра утром собираюсь к Завьялову, а уж потом разрешите доложить подробно план… Нет. Думаю, что Завьялов ни при чем… Выводов еще никаких.
Глава 4
В утренние часы, когда рассвет еще только приближался, Ленинград был оживленнее и люднее, чем во все остальные часы дня. Люди торопились на работу. Трамвайные остановки перенесены. Гитлеровцы пристрелялись к ним и часто начинали свои бессмысленные обстрелы в эти часы.
— Живешь, а смерть за тобой по пятам ходит, — пробормотала какая-то женщина на остановке, прислушиваясь к далекой артиллерийской канонаде.
Недалеко раздался звонок, и трамвай вынырнул из темноты. Через единственное стекло около кондуктора, при свете синих лампочек, была видна внутренность вагона. Остальные окна забиты фанерой.
Иван Васильевич вошел в вагон. Он собрался ехать на завод, но по дороге передумал и решил сначала побывать на квартире у Завьялова, адрес которого стоял на конверте. «Может быть, застану дома», — подумал он. Кроме того, в голове созревал интересный план операции, и нужно было самому выяснить возможности его осуществления.
Несмотря на темноту, трамвай бойко бежал, и вожатый только изредка позвякивал на перекрестках, которые угадывал по каким-то ему известным приметам. Синие лампочки над воротами домов, карманные электрические фонарики, приспособленные для регулировщиков, изредка узкие полоски света в фарах встречных автомобилей — это все, что видел вожатый. Остальное — чернота, словно они ехали в туннеле. Удивительнее всего было то, что несчастных случаев, столкновений в эти темные часы было меньше, чем в другое время. Пешеходы на себе испытывали неудобства затемнения и были осторожны.
Иван Васильевич смотрел на пассажиров и думал, что вчера он встречал нарядных женщин, у мужчин были надеты галстуки, а сегодня снова все в ватниках, в старых пальто, на головах простые шапки, платки. Праздник кончился, и вновь начиналась напряженная работа. Некоторые спали, положив головы на плечи соседей, и те не протестовали.
У Сампсониевского моста Иван Васильевич сошел и зашагал по набережной. Где-то здесь недалеко жил Завьялов. Он скоро разыскал дом, вошел под арку ворот и, споткнувшись, остановился. Двор оказался заваленным кирпичом, балками. Было ясно, что сюда упала бомба. Сбоку показался силуэт женщины. Она медленно пробиралась через кучи мусора.
— Скажите, гражданка, здесь кто-нибудь живет?
— В том флигеле живут. А вам кого нужно?
— Где у вас тут управхоз*?
— А управхоз во втором дворе. Вот здесь есть тропочка. Идите сюда.
Женщина обстоятельно рассказала, как найти газоубежище, где разместился объект МПВО* после попадания бомбы. Управхоз был начальником объекта. Там же помещалась и контора жакта*. Женщина объясняла так подробно, словно они встретились в дремучем лесу и Ивану Васильевичу предстояло идти по звериным тропам много километров.
Второй двор был заполнен поленницами дров, покрытых сверху старым железом. У входа в жакт горела синяя лампочка, о которой женщина забыла сказать.
В газоубежище, куда спустился Иван Васильевич, было жарко, светло и даже уютно. Столы покрыты белыми простынями, стены побелены. Висели портреты, лозунги. Начальник объекта составляла какие-то ведомости. Это оказалась крупная, полная женщина с мужскими энергичными чертами лица, с грубым голосом.
— Вам чего, гражданин? — спросила она, не глядя на пришедшего.
— Вы управхоз? Мне нужно с вами поговорить.
— Говорите.
— Нас никто не слышит?
При этих словах женщина повернулась всем корпусом и оглядела Ивана Васильевича с ног до головы. Перед ней стоял пожилой мужчина в штатском пальто и военной фуражке без звезды, в сапогах. Опытный глаз управхоза сразу определил, что перед ней офицер, вернувшийся с фронта или выписавшийся из госпиталя. Пытливые глаза человека пристально смотрели на нее и, казалось, видели больше того, чем ей хотелось.
— Кто вы такой?
Посетитель передал свой документ и сел на табуретку у стола.
— Говорите смело, товарищ. Нас никто не слышит, — сказала она, возвращая документ.
Иван Васильевич не торопился. Он достал портсигар и угостил управхоза. Она взяла папиросу, нагнулась к «буржуйке»*, вытащила уголек, прикурила и, продолжая держать красный уголек все теми же пальцами, протянула его Ивану Васильевичу:
— Прикуривайте, товарищ.
— Вы же пальцы сожжете!
— Ничего не будет. У меня на руках подошва.
Минуту молчали. Иван Васильевич смотрел на нее и думал, что, наверное, эта женщина физически очень сильная, а судя по манере держаться, независимая и деловая. Задуманный план требовал сотрудничества управхоза, и нужно было определить, в какой мере можно доверять ей тайну.
— Как вас зовут? — спросил он.
— Мария Андреевна.
— Вы давно работаете управхозом?
— С финской войны.
— Семья ваша здесь?
— Муж на фронте убит, под Ленинградом, сын воюет, а две дочери в госпитале работают.
— Вы член партии?
— Беспартийная.
Иван Васильевич положил окурок в пепельницу и медленно спросил:
— Пока что меня интересует следующее: в вашем доме много жильцов?
— По сравнению с прежним — десять процентов. В голодную зиму перемерли, выехали, разбомбило.
— Новых вам не вселяли?
— Есть. Из Московского района переселены.
— Жилые квартиры только на этой стороне?
— Нет. Есть и на той. Дом разрушен слева, а правая сторона в целости. Там кое-где живут.
В это время вошла низенькая женщина в мужском романовском полушубке*, с красным обветренным лицом.
— Ну что?
— Марья Андреевна, она говорит, что лопаты не выписывают. Рано еще. Когда снег пойдет, говорит, тогда и выпишем.
— А ты что молчала? — грозно спросила управхоз. — Они знают, когда снег пойдет? Снег по ихнему плану, что ли, пойдет? Иди снова и без лопат не приходи. Скажи этой фитюльке, что, если я сама спикирую на нее, худо будет. Чертова бюрократка! А потом мы же виноваты будем… Тебе же сгребать придется. Понятно? Руками будешь скоблить мостовую. Я не позволю, чтоб на моем участке нынче снег лежал. Понятно? Обязана выписать!
— Она говорит, что лопат хватит, а только нарядов еще не выписывают…
— Должна выписать, если требование есть. Скажи ей, что, если сегодня не выпишет, завтра в «Ленинградской правде» ее продернут. Сама фельетон напишу, если на то пошло. Иди, не разговаривай!
Женщина потопталась на месте и ушла. Начальник объекта повернулась к Ивану Васильевичу и, как ни в чем не бывало, сказала совершенно другим тоном:
— Я слушаю вас, товарищ.
— В седьмой квартире у вас живет Завьялов?
— Нет. Сергей Дмитриевич там не живет. Квартира пустая.
— Почему?
— Взрывной волной сильно тряхнуло. Все стекла вылетели, штукатурка осыпалась.
— А другие квартиры в окружности?
— Вверху живут. Напротив живут. Внизу пустая.
— Почему же квартиру не ремонтируют?
— После войны, говорит, отремонтирую. А то опять снаряд залепит. Многие так делают. Одну, две комнаты сохраняют, топят, и ладно… Не знаю, что с водопроводом делать. Заморозят.
— А ремонт в квартире сложный?
— Да как вам сказать… Недели на две, если по-настоящему.
— Он платит за квартиру?
— А то как же. Человек аккуратный.
— Квартира закрыта?
— Закрыта. Ключи у меня. Мы там водопровод чинили.
— А кто живет напротив?
— Там временные. Две женщины переселены из Московского района.
— Значит, квартира занята?
— Одна комната свободна. Если вам квартира нужна, так у меня хороших сколько угодно.
— Нет. Дело не в этом. Пойдемте посмотрим квартиру Завьялова.
— Можно.
Управхоз достала из шкафа ключи, и они вышли во двор. На улице было уже сравнительно светло, и стало видно, какое разрушение нанесла бомба. Левая половина дома рухнула и завалила обломками весь двор. Стена, примыкавшая к соседнему дому, устояла. Местами на разной высоте к ней прилепились печки. Квадраты комнат были расцвечены обоями, краской и создавали впечатление театральной декорации — дома в разрезе. Правая половина дома уцелела. Вид окон, забитых светлой фанерой, с черневшими форточками, отлетевшая штукатурка действовали угнетающе. Казалось, что дом нежилой, холодный и может в любую минуту обвалиться.
— Много народу погибло? — спросил Иван Васильевич, оглядываясь.
— Не очень. Бомба упала днем, все на работе были. Теперь в Ленинграде бездельников мало…
Они поднялись на площадку третьего этажа и остановились перед дверью, которая была обита черной клеенкой.
Глава 5
Лаборатория помещалась недалеко от конторы. Директор завода приоткрыл низенькие широкие ворота и жестом пригласил спутника войти. По середине длинного коридора были проложены рельсы узкоколейки, по сторонам — много дверей.
— Живет он здесь, — пояснил директор, останавливаясь против одной из дверей, и постучал.
— Войдите! — послышался молодой голос.
Большая комната, бывшая кладовая, имела сейчас вполне приличный и жилой вид. Удобная мебель, письменный стол, кровати, книжные шкафы, картины. В маленькой плите, наскоро сложенной из кирпича, уютно потрескивали дрова, а в кастрюльках что-то варилось. Стены побелены, и только железные решетки на окнах выдавали прежнее назначение комнаты. За письменным столом сидел юноша в матросской тельняшке и что-то чертил.
— Коля, а где Сергей Дмитриевич? — спросил директор.
Юноша встал и, сконфуженно улыбаясь, быстро надел морской китель*.
— Папа в лаборатории.
— С сестрой?
— Да. Они с утра чего-то стряпают.
— Это сын Сергея Дмитриевича, — познакомил директор своего спутника с юношей. — Моряк. В недалеком будущем капитан дальнего плавания.
— Очень рад. Люблю моряков. Сколько же вам лет? — спросил Иван Васильевич.
— Восемнадцатый.
— Вы учитесь?
— Да. В учебном комбинате Балтфлота.
— А вы, случайно, не знаете Мишу Алексеева?
— Знаю. Но мы по разным специальностям. Он на механическом, а я на судоводительском.
— Хороший парень, правда?
— Вообще да, — согласился Коля. — Серьезный. Но я мало его знаю.
В лаборатории стоял туман с удушливо-кислым запахом, от которого першило в горле. Химик возился около электропечи, а на полу сидела дочь и что-то растирала в фарфоровой чашке.
— Папа, имей в виду, если она опять рванет, ты спалишь себе глаза, — предупредила девочка.
— Ни в коем случае. Абсолютно уверен. На сто пять процентов уверен, — говорил ученый, просовывая щипцами в печь маленькую посуду.
Иван Васильевич внимательно следил за работой химика. Это был высокий сухой старик в больших роговых очках. Седые волосы на голове открывали широкий лоб, а узкая бородка удлиняла лицо, и оно было похоже на неправильный треугольник. Старик был в одной рубашке с засученными рукавами выше локтя. Заметив вошедших, он спустил очки на кончик носа и взглянул поверх них.
— A-а, Валерий Кузьмич! Извините, я вас не заметил.
— Здравствуйте, Сергей Дмитриевич. Я еще не видел сегодня вас. Знакомьтесь. Это товарищ из Ленсовета*, к вам по делу.
— Очень приятно. Очень, очень, — приветливо сказал ученый и крепко пожал руку Ивана Васильевича.
— Как успехи? — спросил директор.
— Нашел, Валерий Кузьмич. Нашел заменитель, но только сильно детонирующий. Что-то надо делать. Да. Надо делать, делать… Вот поставил еще пробу. Это уже триста тридцать пятая.
— Значит, можно считать…
— Нет, нет, подождите считать, — перебил его Завьялов. — Этот считать нельзя. Никак нельзя. Саперы на фронте народ аховый*… Сами могут подорваться. Не могу на свою совесть такую ответственность взять. Да, не могу.
— Ну что ж… Время терпит. Подождем.
— Да, да. Вы лучше подождите, а я потороплюсь.
— Папа, долго еще мешать? — спросила девочка.
— Мешай, Аля. Чем больше, тем лучше.
— Мы, кажется, не вовремя пришли? — спросил Иван Васильевич. — Вы заняты?
— Наоборот. Очень вовремя. Очень, очень. Пойдемте ко мне, а то здесь воздух такой… с непривычки трудновато дышать. Но должен вас предупредить, что весьма полезно… Сильно очищает легкие. Да, да. Очень сильно. Прошу вас. Я здесь и проживаю…
Они вышли в коридор.
— Сергей Дмитриевич, я вас оставлю. Вы поговорите с Иваном Васильевичем. Меня в конторе ждут.
— Пожалуйста, пожалуйста. Ничего не имею против. Проходите, Иван Васильевич. Очень рад видеть у себя гостя, — говорил ученый, входя в комнату. — Ну-ка, Колюша, устрой нам по стакану чайку.
— Мне некогда, папа. Скажи Але.
— А ты уходишь?
— Да.
— Ну, тогда я сам. Вот видите, Иван Васильевич, дети взрослые, спорить бесполезно. Когда росли, думал, на старости помощники будут, — говорил добродушно химик. — А выходит все наоборот. Да, да. Наоборот. Этот в моряки, а дочь в консерваторию метит. Что с ними делать! В химии, говорят, романтики нет. Сухая наука.
С этими словами Завьялов налил два стакана крепкого чая и поставил на стол. Коля надел шинель, взял полевую сумку с учебниками и направился к выходу.
— Я пошел, папа! Приду поздно, — сказал он, закрывая дверь.
— Прошу вас за компанию. Вот сахар, конфеты. А может быть, вы есть хотите? — спохватился старик.
— Нет. Спасибо, Сергей Дмитриевич, я сыт.
— А вы не стесняйтесь. В такое время живем. А? Каши хотите? Овсяная каша. Великолепная вещь, я вам скажу! В мирное время мы ее недооценивали. Положить? А?
— Нет, нет. Стакан чаю выпью с удовольствием.
— Ну, как желаете. А то бы съели? А?
Иван Васильевич решительно отказался и, пользуясь тем, что они остались вдвоем, приступил к разговору.
— Сергей Дмитриевич, знаете, где я сейчас был? На вашей квартире.
— Да что вы говорите! Ну и как? Опять бомба или снаряд?
— Нет. Я думаю, что ремонтировать ее надо.
— Надо, надо… — вздохнул ученый. — Да ведь как сейчас ремонтировать? Рабочих нет, материала нет. А кроме того, боюсь я, что они опять залепят какую-нибудь неприятность. Такой дом у нас хороший! Обидно.
— Вот я главным образом к вам за этим и пришел. Мы решили вам отремонтировать квартиру. Вы много делаете для войны, много работаете…
— Что вы, что вы, Иван Васильевич! Мало делаю. Надо больше, да сил нет. Хочешь не хочешь, а, к сожалению, спать приходится ежедневно… Столько времени зря пропадает! И сон у меня, знаете ли, паршивый. Стыдно сознаться. Как закрою глаза, так и аминь. Обязательно кто-нибудь разбудить должен, — с огорчением признался химик. — Сам не понимаю, как я научился так крепко спать.
— Это хорошо, — с улыбкой сказал Иван Васильевич. — У меня наоборот. Сонные порошки иногда принимаю. Так вы не возражаете, Сергей Дмитриевич? Ремонт мы сделаем в самое ближайшее время.
— Конечно, я рад. Очень рад… Но, может быть, не следует сейчас людей отрывать на такие пустяки? Я здесь обжился, привык.
Ивану Васильевичу нравился Завьялов. В каждой фразе его было много искренней, почти детской непосредственности. Такой человек не мог быть двуличным. Однако письмо Тарантула было адресовано ему и требовало особой осторожности. Поговорив о ремонте и получив согласие Завьялова, подполковник попросил ключ от квартиры.
— Ключ? — переспросил химик. — Одну минутку. Где же у нас ключи? Ах да! Свой ключ я отдал Марии Андреевне. Это наш управхоз и начальник обороны дома. Великолепная женщина! Превосходная! Я напишу ей записку, а вы… если это не затруднит вас, возьмите у нее ключ. Она вам все покажет и расскажет.
— Так уж мы тогда будем хозяйничать в вашей квартире по своему усмотрению, Сергей Дмитриевич. Доверяете?
— Пожалуйста, пожалуйста. Кроме мусора, там ничего и нет. Книги я перевез… Все, что нужно было, тоже здесь. Я бы сам помог, но времени у меня мало.
— Нет, уж вы лучше делайте взрыватель.
— Вот, вот…
Ученый написал записку управхозу и отдал ее гостю. Иван Васильевич подробно расспросил, в какой цвет красить стены в квартире, уточнил план расположения комнат и их назначение и заговорил о детях.
— Значит, дочь ваша тоже не собирается идти по стопам отца? — спросил он.
— Нет, нет. К сожалению, нет… Перед самой войной вдруг надумала в консерваторию. Музыка, музыка… Профессия отцов не увлекает. А может быть, я и сам в этом виноват. Не сумел увлечь…
— Я когда-то собирался учиться на химическом.
— Да что вы говорите! Ну и как?
— Не вышло. Жизнь распорядилась иначе. Вы, случайно, не знаете Мальцева Григория Петровича? — неожиданно спросил Иван Васильевич.
— Мальцева? Позвольте… Где-то я слышал такую фамилию.
Ученый нахмурил брови и задумался. Иван Васильевич напряженно следил за выражением его лица.
— Ах, Мальцев! — вдруг вспомнил химик. — Ну как же! Знаю, конечно. Превосходный человек. Умница. Знающий. Ну как же, как же, отлично знаю!
— И давно вы с ним знакомы?
— Нет. Познакомились перед войной. Был я в доме отдыха ученых. Вместе отдыхали и познакомились. Он москвич. Григорий Петрович Мальцев! Как же это я забыл? Очень знающий человек. Собирался ко мне в гости приехать, да война помешала.
— Он как будто в Ленинграде был в прошлом году.
— Неужели! Что же это он не зашел?
— А впрочем, я не уверен. Мне говорили, что видели его, но могли и обознаться.
— Обознались, Иван Васильевич, обознались. Он бы непременно зашел ко мне. А скорей всего, просто остановился бы. С гостиницами сейчас трудновато… А я его приглашал.
— А разве он у вас никогда не бывал? — спросил Иван Васильевич и покосился на бушлат*, висевший в углу.
— Нет. Весной сорок первого года мы познакомились в доме отдыха, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
— Сергей Дмитриевич, а вы отдыхали с детьми? — прямо спросил Иван Васильевич, видя, что ученый ничего не подозревает. — Я хотел узнать, видел ли Мальцев ваших детей?
— Ну что вы! Детям в доме отдыха, да еще ученых, — скука! Они у меня каждое лето в деревне у тетки жили. Она там в совхозе коровами командует. Зоотехник. Там у нее раздолье. Лес, озеро… А вы давно знаете Мальцева? — спросил Завьялов.
— Давно, — ответил Иван Васильевич. — Честно говоря, я на него сердит. Он меня как раз и отговорил химией заниматься.
— Неужели! Не похоже на него. Такой энтузиаст. Такой способный химик. У него, говорят, есть интересные работы.
— А какие именно?
— Как будто о нефти. Точно я не могу сказать.
Предположение Ивана Васильевича подтверждалось. Завьялов был нужен Тарантулу как ширма, за которую он мог прятаться. Квартира уважаемого ученого была вне подозрений, и вряд ли Тарантула стали бы там искать. Кроме того, туда могли приходить люди под различными предлогами с завода, из института, и это было бы вполне естественно.
Теперь оставалось тщательно продумать план в мелочах и заняться встречей Мальцева. Все складывалось удачно.
Глава 6
Временами налетал ветер, ударялся о стены домов, сворачивал, путался в улицах, кружился и хлестал мокрым снегом вперемешку с дождем. Холодные капли скатывались по щекам, текли по подбородку за воротник. Пешеходы, нахлобучив головные уборы, поднимали плечи и шли боком, подставляя ветру наиболее защищенные места.
В такую погоду немцы не стреляли.
В аптеку на Невском проспекте зашел среднего роста мужчина в брезентовом плаще и огляделся.
Единственное окно, оставшееся незаколоченным, пропускало немного дневного света. Возле окна стояла будочка-касса. Налево, в углу, был построен пулеметный дот*, амбразура* которого была заткнута тряпками. Прямо перед ним — шкафы и прилавок. Налево, за стеклянной перегородкой, полная женщина в белом халате писала рецепты и, закончив писать, каждый раз громко хлопала тяжелым пресс-папье*. Кассирша читала книгу.
Неторопливо сняв и стряхнув мокрую кепку, мужчина подошел к рецептару*.
— Давайте. Что у вас? — сказала женщина, протягивая руку.
— Мне нужен товарищ Шарковский.
Женщина взглянула на посетителя и молча вышла за стеклянную дверь, через которую виднелись этажерки с массой всевозможных бутылок. Скоро она вернулась и, ни слова не говоря, опять принялась писать и хлопать по столу. Мужчина ждал. Минут через пять стеклянная дверь распахнулась, и маленький старичок со множеством морщин на лице, в пенсне, стремительно выбежал к прилавку.
— Вы меня звали?
— Если вы товарищ Шарковский, то да.
— В чем дело?
— У меня к вам поручение. Григорий Петрович заболел и просил шесть порошков аспирина, — сказал спокойно посетитель.
От неожиданности Шарковский вздрогнул, но сейчас же взял себя в руки и забормотал:
— Какая неприятность! Надеюсь, ничего серьезного? Простудился, что ли?.. Такой здоровый человек… Подождите минутку.
Ждать пришлось недолго. Старичок скоро вернулся с пакетиком. Попросив у полной женщины вставочку*, он сделал на пакете надпись и прошел в конец прилавка. Мужчина подошел к нему.
— Вот здесь порошки, — сказал Шарковский тихо, передавая пакет. — Серьезно он заболел?
— Числа двадцатого ноября зайдет сам, если выздоровеет, — так же тихо сказал посетитель. — Передайте ему, что письмо я отнес по старому адресу. Скажите, что все в порядке, без изменений.
— Хорошо. Вы давно в городе? — еще тише спросил старик.
— На праздники приехал.
— Пластинок не привезли?
— Каких пластинок? — не понял посетитель.
— Патефонных.
— A-а… Нет. Кроме письма, ничего.
— Как вы устроились?
— Ничего устроился. Все в порядке.
— Заходите вечерком. Адрес на пакете.
— Занят я сильно. Но постараюсь. Можно идти?
— Идите, идите…
Посетитель сунул пакет в карман и неторопливо вышел из аптеки.
По набережной Невки, недалеко от Сампсониевского моста, шел в мятой шинели, без погон, молодой человек на костылях. По всему было видно, что к костылям он еще не привык и ноги переставлял неуверенно. Ему особенно доставалось от непогодицы. Снегом залепило всю правую сторону тела, но он мало обращал на это внимание.
Свернув в ворота большого, снаружи красивого дома, инвалид остановился. Весь двор был завален мусором. Он долго стоял в раздумье, не решаясь лезть на кирпичи. За спиной послышался шум. Крупная женщина со стареньким портфелем под мышкой топала ногами, отряхивая приставшую грязь.
— Чтоб им всем пусто было!.. — бормотала она, вытирая мокрое лицо ладонью. — Вы сюда, товарищ? Или от снега спрятались? — спросила она, увидев инвалида.
— Сюда. Да вот не знаю, как эти препятствия одолеть.
— А вам в какую квартиру?
— Как следует и сам не знаю. Получил ордер, так надо к управхозу сначала.
— Ага. Я управхоз. Давайте ордер.
Мария Андреевна взяла протянутый ордер, взглянула на него и обрадовалась:
— Нашелся! Мне вчера в жилотделе* сказывали. Все поджидала. Вы из госпиталя? Повремените маленько…
Она ловко перебралась по кирпичам к окну первого этажа и забарабанила кулаком по раме. Из парадной выскочила испуганная женщина невысокого роста.
— Я тут, Марья Андреевна!
— Ну-ка, помоги товарищу в тридцать третью квартиру подняться.
— Чичас!
Женщина скрылась в подъезде, но, пока управхоз добиралась до инвалида, она снова появилась в полушубке и шерстяном платке.
— У вас тут хуже, чем на фронте, — сказал инвалид. — Мало того что осколком, а еще и кирпичом, стеклом поранить может.
— И не говори! Как только от страха живая осталась.
Инвалид с улыбкой взглянул на управхоза. Чувство страха не шло к этой мощной фигуре и грубому голосу.
Подошла дворник, и они вдвоем, подхватив инвалида под руки, легко перенесли его через кучи мусора, а затем и по лестнице на третий этаж.
Здесь управхоз так же бесцеремонно забарабанила кулаком в дверь тридцать третьей квартиры.
В квартире напротив дверь была открыта, и оттуда, как пар, летела белая пыль извести.
— Тут завод квартиру ремонтирует, — пояснила управхоз. — Ваша комната в порядке. Даже одна половинка окна со стеклами.
В это время за дверью послышался шум и женский голос:
— Кто там?
— Это я, управхоз. Открывайте.
Дверь открыла немолодая худощавая женщина.
— Ну вот… Жаловалась, что без мужчин страшно, — сказала управхоз. — Вот вам и мужчина, да не простой, а герой. Инвалид Отечественной войны. Смотрите не обижайте!
— Да что вы, Марья Андреевна, как можно! У нас мужья на фронте, а вы такие слова…
— Ладно. Не каждое лыко в строку*.
Открыли запечатанную комнату. Управхоз составила акт на мебель, оставшуюся после эвакуированных, и взяла с нового жильца расписку «о временном ее хранении». Затем объяснила, как, когда и где ее можно застать, и, пожелав всего хорошего, ушла.
Инвалид остался с двумя соседками. В эти дни в Ленинграде было мало инвалидов, и для рабочих женщин, перенесших столько страданий, переселенных из другого района, потерявших родных, новый жилец явился как нельзя кстати. Доброе и жалостливое сердце русских женщин искало и нашло выход для деятельности. Не успел он оглянуться, как на столе уже стоял кипящий чайник и скромная закуска. Молодость инвалида и костыли особенно трогали женщин. Они наперебой предлагали свою помощь.
— Спасибо вам большое, но я устал и хочу спать. Вечерком поговорим, а сейчас ничего не соображаю, — сказал он, пересаживаясь на диван.
Видя, что у него, кроме шинели, ничего нет, женщины принесли подушку и одеяло, и на этом заботы до вечера кончились.
Во второй половине дня погода немного улучшилась. Ветер дул ровнее, дождь перестал, а снежинки стали легкими и, прежде чем лечь на землю и растаять, долго кружились в воздухе, выбирая себе место.
Сергей Дмитриевич Завьялов только что пообедал с дочерью и готовился к очередному опыту, когда зазвонил телефон.
— У телефона Завьялов!
— Сергей Дмитриевич, зайдите, пожалуйста, ко мне, — услышал он голос директора завода.
— Сейчас?
— Да, если можно.
Завьялов проворчал что-то насчет уплотнения рабочего дня и отправился в контору.
Директор встретил его улыбкой.
— Садитесь и не сердитесь. Вопрос очень важный. Вам придется поехать с главным инженером в Москву.
Ученый нахмурился:
— Зачем?
— С докладом в главк*.
— Вот новость! — удивился Завьялов. — Как же это так… вдруг?
— Ошибаетесь, Сергей Дмитриевич, совсем не вдруг, а дней через пять — семь.
— А как же мой взрыватель?
— Вот главным образом из-за него и поедете. Там узнаете последние новости в области нашей техники и выясните все возможности. На складе у нас все равно мало сырья.
— Это другой вопрос. Для этого мое присутствие в Москве необязательно. Существует отдел снабжения.
— Сергей Дмитриевич, ваш авторитет имеет большое значение. Если вы лично поговорите с начальником…
— Понятно… Да-а! Не ждал, не ждал.
— Вы же собирались летом в академию.
— Это все не то. Меня смущает доклад. Значит, надо готовиться.
— Что ж, время есть. Машинистку я вам дам.
Ученый погладил бородку и сделал последнюю попытку отказаться:
— Неужели без меня нельзя обойтись?
— Никак. Мы долго ломали голову, кого послать. Не хотелось вас отрывать от дела, но сами понимаете, как это сейчас важно.
— Вообще-то говоря, если прикинуть, это и неплохо, совсем неплохо, — сказал задумчиво химик. — Это верно: нельзя вариться в собственном соку столько времени. Я уже три года никуда не выезжал. Да, три года без месяца. В химии много нового — это естественно. Научная мысль работает сейчас напряженно, а печатают мало. Ну что ж, если надо, значит, надо. Придется ехать. Пишите командировку, Валерий Кузьмич. А на чем я поеду?
— На самолете.
— На самолете? Да что вы! — удивился ученый и неожиданно заключил: — Я не умею прыгать на парашюте. Ни разу не прыгал.
Директор усмехнулся.
— В сорок первом году, — сказал он, — жена мне рассказывала, как в очереди одна гражданка утверждала, что фашист на парашюте к ним на крышу спустился, посмотрел, что ему нужно было, и опять улетел. Своими глазами, говорит, видела.
Завьялов расхохотался.
— На парашюте улетел? Чудесно! Это надо ребятам рассказать.
Наметив в общих чертах план доклада и записав ряд вопросов, которые следовало «подработать» до отъезда, а потом выяснить в Москве, они расстались, довольные друг другом.
Вернувшись с задания, Трифонов поднялся к себе и позвонил начальнику.
— Товарищ подполковник, докладывает Трифонов, — сказал он, услышав знакомый голос. — Только что прибыл.
— Благополучно? — спросил Иван Васильевич.
— Как будто бы да.
— А что значит «как будто»?
— Есть тут одна непредвиденность…
— Зайдите.
На Иване Васильевиче был штатский костюм, местами перемазанный мелом. Он только что побывал на квартире Завьялова, где производился ремонт, и не успел привести себя в порядок. Звонок помощника сильно его встревожил.
Когда Трифонов вошел в кабинет и положил на стол порошки, полученные от аптекаря, Иван Васильевич отодвинул пакет в сторону.
— Ну, что у вас такое? — спросил он.
— Разрешите по порядку?
— Нет. Сначала скажите, что за «непредвиденность», как вы выразились.
— Шарковский меня спросил, не привез ли я патефонных пластинок. Я ответил, что нет. Сказал, что, кроме письма, ничего не привез.
— Ну и дальше?
— А больше ничего. Приглашал заходить вечерком.
— Та-ак! — протянул Иван Васильевич. — Пластинки? Отлично помню, что о пластинках Казанков ничего не говорил. Я просматривал весь протокол. Это что-то новое. Ну а теперь садитесь и рассказывайте все по порядку.
Выслушав подробный отчет о посещении аптекаря, Иван Васильевич сверил адрес, написанный на пакете, с имеющимся у него.
— А ведь Шарковского-то мы прохлопали, товарищ Трифонов. Это матерый шпион. Я получил очень любопытные материалы…
— Да, старичок, по видимости, опытный, — согласился Трифонов.
Иван Васильевич вынул из пакета порошки, развернул один из них и понюхал.
— Аспирин, — медленно произнес он, думая о чем-то другом. — О пластинках я сам выясню. Сейчас вам нужно будет подумать о сигнализации в квартире Завьялова. Звонок не годится. Какой-нибудь спокойный гудочек… Через площадку лестницы проводить его нельзя: Мальцев может заметить.
— Разрешите предложить?
— Ну?
— Под видом старой антенны! Выведем через окно наружу, соединим на крыше, а другой конец — к Буракову.
— Н-не знаю… Посмотрите на месте. Над вторым этажом там протянуты электрические провода. Может быть, замаскировать в них? Но лучше сами посмотрите.
Трифонов внимательно слушал и наблюдал за каждым движением начальника. Он чувствовал, что все это подполковник говорит и делает механически, а голова его занята какой-то другой мыслью.
И он не ошибался. Иван Васильевич думал о самом главном, отчего зависел весь его план.
— Послушайте, товарищ Трифонов, — дружески обратился он к помощнику. — У вас нет знакомой девочки лет пятнадцати? Умной, смелой, находчивой, и хорошо бы с музыкальными способностями?
Все помощники Ивана Васильевича знали о плане своего начальника, думали о нем, обсуждали, критиковали его неоднократно, и поэтому Трифонов сразу понял вопрос.
— На место Али? — спросил он.
— Да.
— Есть одна… племянница, но она не годится, товарищ подполковник, — подумав, ответил он и сразу пояснил: — Паникерша. Чуть что — сейчас визг поднимает. Аля, как вы говорили, профессорская дочка, читала много, и все такое. А эта — нет, не подойдет! У соседки есть дочь, но чересчур болтливая. Такая тараторка! Всех заговорит.
— Н-да… такие не годятся, — согласился Иван Васильевич. — Можно, конечно, сказать, что девочка эвакуирована к тетке в деревню, но это не то. Лишний человек в квартире нам очень нужен. Алексеев по вечерам будет учиться.
— А что, если сама Аля согласится?
— Нет. Я уже думал об этом. Слишком большой риск. Отношения между ними должны быть родственные. Брат и сестра. Она будет стесняться Алексеева, и вообще они очень разные…
— Так, может быть, у него самого есть знакомая? — спросил Трифонов.
Иван Васильевич поднял голову, пристально взглянул на помощника и улыбнулся.
— Вот об этом я не подумал… Это действительно хорошая мысль. Надо узнать… До приезда Мальцева времени у нас еще много.
В это время за окном раздался вой сирены. Иван Васильевич включил репродуктор*, несколько секунд слушал этот волнующий звук, затем выдернул вилку.
— Погода прояснилась. Летят, — сказал он.
— Это какой-нибудь корректировщик*. Бомбардировщиков на нашем фронте нет, — заметил Трифонов.
— А кто их знает. Сегодня нет, а завтра могут быть…
Воздушные тревоги в сорок третьем году в Ленинграде объявлялись редко. Превосходство в воздухе полностью перешло к Советской Армии, и гитлеровцы направляли свои самолеты только в самые ответственные места фронта.
Глава 7
«Ленинградскую правду» получали ежедневно, вывешивали на большом щите в раздевалке, и в свободное время возле нее всегда собирался народ.
— Приказ! Какой город, девочки? — нетерпеливо спрашивали входящие мастерицы.
— Фастов.
— А где это?
— На Украине, за Киевом.
— А большой это город? Кто знает?
— Наверно, большой. Недаром же приказ…
Лена Гаврилова стояла среди работниц и со счастливой улыбкой слушала эти разговоры. Седьмого ноября Красная Армия разгромила гитлеровские войска под Киевом и освободила столицу Украины. Сегодня Фастов… А где-то впереди — день, когда прогонят фашистов из-под Ленинграда. Каждую победу Красной Армии Лена воспринимала так, словно лично участвовала в боях за освобождение Киева, Фастова и других городов. Но разве это не так? Разве она не отдает все силы для победы? Разве она не работает наравне со взрослыми и ни в чем не уступает опытным мастерицам? За последний год она получила три благодарности, две премии…
— Гаврилова тут? — услышала она голос табельщицы* и оглянулась. — Лена, иди скорей к заведующей! Срочно вызывают.
Анна Захаровна руководила мастерской давно и отлично знала всех работниц. Знала их характеры, способности, бытовые условия, семейное положение и, прежде чем вызвать Лену Гаврилову, дала подполковнику государственной безопасности подробную характеристику девочки.
— Родных у нее в Ленинграде нет. Круглая сирота, — ровным голосом говорила она. — Отец на фронте, но никаких сведений от него нет. Неизвестно, жив ли он…
Иван Васильевич не перебивал. Со слов этой высокой, сухощавой, немолодой женщины можно было заключить, что Лена Гаврилова заслуживает доверия, но ему казалось, что заведующая любит девочку и относится к ней пристрастно.
— Я не знаю, зачем вам понадобилась Лена, — продолжала Анна Захаровна, — но должна сказать, что мне очень жаль расставаться с ней. Девочка у меня работает… Если и не лучше всех, то не уступает лучшим. Все мы относимся к ней, как к родной дочери.
— Мы ее долго не задержим, — успокоил Иван Васильевич. — К новому году она вернется обратно на работу.
— Но, может быть, вам порекомендовать кого-нибудь другого? — настаивала Анна Захаровна. — Постарше. Она же совсем ребенок…
— Нет, заменить ее невозможно.
— Мне, конечно, трудно судить… И у вас такое дело, как бы это сказать… вне всякой очереди. Вы с ней будете сами разговаривать?
— Да. От вас нужно только согласие.
В дверь постучали, и, после разрешения, в комнату вошла Лена. Она вопросительно взглянула на Анну Захаровну, посмотрела на незнакомого мужчину и встретилась с пристальным, изучающим взглядом.
— Вы меня звали, Анна Захаровна? — опустив глаза, тихо спросила Лена.
— Да. Садись вот на этот стул и не смущайся.
Лена подошла к указанному стулу, села, поправила платье, все время чувствуя на себе пытливый взгляд мужчины. «Чего ему надо? Кто он такой?» — подумала она, не решаясь поднять глаза.
— Леночка, тебе хотят поручить серьезное и ответственное дело, — каким-то необычно строгим тоном произнесла Анна Захаровна. — Если ты способна… если ты справишься и согласна взять на себя такую ответственность… — Она остановилась и со вздохом закончила: — Я ничего не имею против.
— Какое дело, Анна Захаровна?
— Об этом ты поговоришь с Иваном Васильевичем. Ну а я вас пока оставлю…
Она встала и, погладив девочку по голове, вышла из комнаты.
— Давайте познакомимся, Лена, — сказал мужчина, поднимаясь и протягивая ей руку. — Зовут меня Иван Васильевич, ну а вы можете называть меня дядя Ваня.
Лена подняла глаза, и все ее смущение исчезло. Перед ней был совсем другой человек. Приветливая улыбка, доброе выражение глаз, седые виски — все это располагало к себе. Она невольно улыбнулась в ответ, встала и подала руку.
— Скажу вам по секрету, что у нас есть один общий знакомый… даже друг. Я, во всяком случае, считаю его своим другом. Думаю, что и вы с ним дружите.
— А кто?
— Это секрет. Вам можно доверять секреты? — лукаво спросил Иван Васильевич.
— Конечно, можно.
— Ну а если вы подругам разболтаете?
— Нет… Я не люблю болтать, — просто сказала девочка. — Но если вы боитесь, то лучше не говорите.
— А разве вам не интересно?
— Конечно, интересно, но что же делать? Вдруг на самом деле разболтаю, — с сожалением призналась Лена.
Иван Васильевич засмеялся и пересел на стул рядом.
— Это хорошо, что вы так откровенно… Я приготовил для вас много всяких секретов, и нам нужно договориться. Анна Захаровна говорила мне, что вы патриотка, много работаете для победы, любите свою работу… Думаю, что вы нас не подведете и никому не проболтаетесь. Так?
— Конечно. Зачем же я буду говорить, если нельзя?
Иван Васильевич был в затруднении. По работе ему никогда не приходилось иметь дело с девочками, но почему-то он считал, что все они любопытны, болтливы и не могут хранить тайны. Лена ему нравилась. Все движения были сдержанны, и она казалась серьезной, неглупой девочкой.
— Мишу Алексеева вы знаете? — неожиданно спросил он.
На лице Лены появилась краска смущения, но она не опустила глаз.
— Да. Мы с ним знакомы, — серьезно ответила она.
— А как вы к нему относитесь?
— Обыкновенно, — еще больше краснея, сказала Лена.
— А мне казалось, что вы друзья.
— В общем, да. Он хороший мальчик…
Иван Васильевич видел, что Лена сильно смутилась, и, чем пытливее, чем пристальнее он смотрел, тем ярче пылало ее лицо, глаза становились влажными. Казалось, еще немного — и она расплачется. Он вспомнил, что и Миша смутился не меньше, когда он попросил его назвать знакомую девочку, которой доверяет.
— Видите ли, в чем дело, Лена, — сказал Иван Васильевич после некоторого раздумья. — Мише Алексееву мы поручили одно серьезное и ответственное дело. Буду говорить откровенно: опасное дело. Ему нужен помощник, вернее, помощница. Именно поэтому я и решил обратиться к вам с просьбой… Вы меня понимаете?
По мере того как Иван Васильевич говорил, смущение исчезало, румянец на лице девочки таял, брови хмурились.
— Вы думаете, что я могу? — тревожно спросила она. — Конечно, я с радостью… но вдруг я не сумею?
— Особого умения тут не требуется. Нужна воля к победе, выдержка, немного хитрости, а главное — желание.
— А кто вы такой? Вы из военных?
Иван Васильевич насторожился. Сюда он пришел в штатской одежде и одевался, как всегда, очень тщательно. Ботинки, костюм, пальто, кепка… Почему же девочка задала ему такой вопрос и почему в тоне ее была уверенность?
— А из чего вы заключили, что я военный? — спросил он. — Разве я похож на военного?
— Нет, но, наверно, вы были раньше военным, — с улыбкой ответила она.
— Но почему вы так думаете?
— Потому что вы… Недавно к нам приезжали офицеры на праздник. У нас было торжественное заседание. Вот и вы держите свою кепку так же, как они — фуражки…
Иван Васильевич взглянул на свою кепку, которую держал за козырек на полусогнутом локте руки, и расхохотался. Привычка взяла свое, и это не ускользнуло от внимания девочки.
— Какая вы наблюдательная, Леночка! — похвалил он. — Это очень хорошее качество. Великолепное качество! Да, вы не ошиблись: я действительно военный.
Теперь все сомнения исчезли. Иван Васильевич решил, что Лена Гаврилова очень подходит для задуманной операции и безусловно справится с задачей. Оставалось как можно проще и подробнее рассказать, какая помощь от нее нужна, и получить согласие.
Глава 8
Майор государственной безопасности Каратыгин Константин Потапыч вернулся с фронта. Доложив начальнику о результатах поездки, он спустился в свой кабинет и занялся разборкой документов. Через несколько минут в дверь постучали.
— Кто там еще? Влезайте! — сердито крикнул он, но, увидев вошедшего, приветливо улыбнулся. — Ты что, Иван? Соскучился?
— Соскучился, Костя, — сказал Иван Васильевич, крепко пожимая руку своего старого друга. — Беспокоился. Долго ты…
— Ничего не поделаешь. Такой клубок запутали. Провокацией занимаются, мерзавцы. И так бесцеремонно… Чувствуют, что скоро им конец. Начинают кричать «капут»*… Откуда они это словечко подцепили? «Гитлер капут!» — передразнил он кого-то. — Ну а у тебя как?
— У меня? — переспросил Иван Васильевич, усаживаясь в кресло. — У меня серьезное дело. Готовлю встречу. Послушай, Костя, ты ведь когда-то был педагогом? — неожиданно обратился он к майору.
— Ну что ты выдумал, какой я педагог!
— Ты же сам рассказывал.
— По приказу Дзержинского работал в колонии с правонарушителями*. Но когда это было!
— Все равно…
— Что значит — все равно? Зачем это тебе понадобилось? — подозрительно спросил майор.
— Хочу тебя просить…
— Сгинь, сгинь, Иван! — перебил его Каратыгин. — И слушать ничего не хочу! Мне приказано в баню, затем побреюсь — и спать. Двое суток буду спать. Устал я, голубчик.
Иван Васильевич спокойно выслушал протест и невозмутимо продолжал:
— Вот, вот… Я как раз и хочу предложить тебе дня два отдохнуть. В баню сходишь, отоспишься и все, что хочешь… В семейной обстановке, с хорошими ребятами.
— Не уговаривай, пожалуйста. Знаю я твой отдых! У меня и своих дел по горло.
— Подожди, Костя. Сначала послушай. Я убежден, что моя просьба тебя устроит.
— Да ты посмотри, на кого я похож!
— Вид у тебя великолепный! Как раз то, что нужно. Небритый, грязный, глаза осоловевшие… Просто залюбуешься!
Все это Иван Васильевич сказал с таким восторгом, что майор не выдержал и засмеялся.
— Ну ладно. Не издевайся. Говори, что у тебя, — согласился он, но сейчас же предупредил: — Но имей в виду, если это действительно отдых, как ты заявил…
— Да, да. Это отдых, Костя. Вот послушай. На празднике пограничники перехватили одного растратчика, выпущенного гитлеровцами из тюрьмы и завербованного. Перебросили его к нам по заливу…
Иван Васильевич подробно рассказал другу о задержании Казанкова, о его допросе, о письме, о Завьялове и перешел к изложению плана.
— Тарантул — это кличка. Мальцев не настоящая фамилия. Нам уже не первый раз приходится с ним встречаться. Думаю, что участок Ленинградского фронта — его специальность, и готовился он к этому давно. Помнишь, в позапрошлом году дело с ракетчиками? «Круг однорукого»? Мы тогда большую группу выловили…
— Ну, ну…
— Затем, в прошлом году, дело с аммиаком. Это все он, Тарантул. Сын его погиб. Помнишь, с крыши сорвался!
— Ты думаешь, сын?
— Да. Теперь это точно установили.
— Значит, до войны он жил в Ленинграде, — задумчиво произнес Каратыгин.
— Ну ясно. Теперь я выяснил, где он раньше работал. Он химик… Слушай дальше. Завьялова мы помогли отправить в командировку, квартиру его отремонтировали, и вчера там поселились Миша Алексеев и одна девочка. Они под видом детей профессора встретят Мальцева.
— У-у… — протянул Каратыгин. — Это, знаешь, рискованный план.
— Плохой?
— Не-ет… Этого я не сказал. План смелый, но рискованный. Тарантулом его прозвали не случайно. Надо думать, что он не дурак. Недооценивать врага не годится, Ваня.
— Переоценивать и бояться тоже не следует.
— Все это так… Ну а что ты от меня хочешь? — спросил майор.
— Мальцев должен приехать дней через пять. За аптекарем мы следим… Я хочу, чтобы ты, пока есть время, пожил бы с ребятами вместо Мальцева. Выспишься, отдохнешь…
— Зачем это?
— Надо, во-первых, испытать их и подготовить, затем снять психологическую напряженность. Ты, как педагог, должен понимать, как они себя чувствуют. Они как туго натянутые струны сейчас. Я, конечно, поработал с ними… как умел. Но прорепетировать, устроить маленький экзамен необходимо. Посмотреть, справятся ли они. Еще не поздно. Можно и отказаться от этого плана. За Алексеева я почти спокоен. Он бывал в серьезных переплетах, а вот девочка… не знаю.
Каратыгин задумался. Он понял, что волнует Ивана Васильевича, понял, почему тот обратился именно к нему и что отказать в такой просьбе нельзя.
— Та-ак… — протянул он. — Значит, ты хочешь, чтобы я превратился в паукообразное насекомое. Ну что ж… Дело серьезное. Надо соглашаться. Пойдем к начальству.
Глава 9
В квартире профессора Завьялова четыре комнаты, ванная, кухня, большая прихожая. Утром и вечером Миша с Леной топят все печи, подолгу держат открытыми форточки, но сырость запущенного жилья прочно держится. После ремонта пахнет краской, клеем и еще чем-то острым, неприятным, отчего щекочет в горле и болит голова.
Миша, затопив печи, ушел в свою комнату готовить уроки. Лена вымыла посуду, убрала в буфет и взялась за тряпку. Не считая запахов, вид у квартиры был вполне жилой. Полы и окна вымыты, мебель расставлена по местам, картины повешены, оставшиеся и сваленные в кучу книги разложены на полках, но девочка никак не может успокоиться. Ей все время кажется, что следы недавнего ремонта слишком бросаются в глаза и где-то есть недоделки, непорядок.
Она должна чувствовать себя здесь хозяйкой. Об этом говорил ей Иван Васильевич, при всяком удобном случае напоминает Миша, и Лена добросовестно старается быть хозяйкой. А все-таки какая она хозяйка? На два месяца… У Лены отдельная комната. В старомодном комоде она нашла много всевозможных безделушек: коробочки, статуэтки, флаконы, ленты, открытки, вырезанные из журналов картинки и старенькую куклу. Лицо у куклы перемазано, волосы отклеиваются, но одета она очень тщательно, и у лифчика даже есть маленькие подвязочки, пристегнутые к чулкам. Наверно, это любимая кукла настоящей хозяйки, какой-то неизвестной ей Али, имя которой сейчас она носит. Нет, почувствовать себя по-настоящему хозяйкой Лена при всем своем старании не может.
Засучив рукава, девочка отправилась в самую большую комнату, так называемую гостиную. Гостиная… Название говорит само за себя. Раньше сюда приходили гости. В гостиной висит телефон, стоит пианино, а значит, можно петь, танцевать, и, наверно, до войны здесь бывало очень весело.
В печке звонко щелкали распиленные и расколотые доски. Раньше Лена думала, что так «стреляют» только сырые дрова, но Миша объяснил, что это неверно. Щелкают еловые дрова.
Возле окна замаскирован сигнал. Обыкновенная электрическая розетка. Рядом болтается шнур от шторы. На конце шнура кисточка, а в ней несколько проволочек. Если эту кисточку воткнуть в одно из углублений розетки, в соседней квартире загудит сигнал. Лена знает, что там живет человек, который по сигналу немедленно придет на помощь, но кто он такой и как выглядит, этого она не знает. Вчера к ним заходил сосед, живущий напротив, и просил одолжить коробку спичек. Миша с ним знаком, и Лена в этом нисколько не сомневается. Они поздоровались за руку и улыбнулись друг другу, как старые знакомые. Если это тот человек, то как он может помочь, когда сам инвалид и ходит при помощи костылей?
Строго, придирчиво Лена оглядела всю комнату и, конечно, увидела то, что искала. Маленькая люстра, висевшая посредине, была перемазана мелом.
— Вот, извольте радоваться, никто не заметил! — проворчала она и, открыв дверь, звонко крикнула: — Миша! Миша! Иди-ка сюда!
Когда Миша вошел, Лена сразу заметила, что он чем-то недоволен, но не придала этому никакого значения.
— Полюбуйся, пожалуйста! — сказала она, показывая рукой на люстру. — Видишь? Вся перемазана. Я даже не знаю, как ее достать. Как ты думаешь?
Миша молчал и с упреком смотрел на девочку.
— Если на тумбочку поставить стул? А? Миша! — продолжала спрашивать Лена, но, споткнувшись на последнем слове, вдруг замолчала и сильно покраснела.
— Я не понимаю. Неужели это так трудно? — строго сказал Миша. — Почему, например, я уже привык. Почему я тебя не называю Леной? А? Ни разу…
— Извини, Коля. Я больше не буду.
— Ты мне уже третий раз это говоришь.
— Третий, и последний, — с виноватой улыбкой сказала Лена. — Даю слово. Не могу сразу привыкнуть…
Она отошла к окну и несколько раз провела тряпкой по стеклу.
— Если ты при Мальцеве назовешь меня Мишей… Ты понимаешь, что может случиться? Это же провал всей операции, — назидательно продолжал Миша.
— При нем я не забуду.
— Я думаю, что ты, Аля, еще не совсем ясно представляешь всю ответственность. От нас зависит очень многое. Может быть, освобождение Ленинграда.
— Ну что ты, Коля! — недоверчиво пробормотала девочка. — Ты преувеличиваешь.
— Вот, вот… Я и говорю, что ты не понимаешь. Ты думаешь, что это все игрушки.
— Ну хорошо. Не сердись. Я же тебе дала слово. Нет больше Миши! Миша пропал без вести. Остался один Коля. Коля, Коля, Николай, Коля, Коля, Коля, — твердила она до тех пор, пока складка на Мишиной переносице не разгладилась. — А знаешь, почему ты ни разу не ошибся? Хочешь, скажу?
— Ну?
— У тебя есть сестренка Оля. Аля и Оля очень похожие имена. Ты все время думаешь про сестренку и говоришь Аля. Правда? А у меня даже знакомого мальчика с похожим именем нет. Хотя бы какой-нибудь Толя. И брата нет… — со вздохом закончила она и, взмахнув тряпкой, совсем другим тоном проговорила: — Всё! За работу! Помоги мне, пожалуйста, Коля. Сюда тумбочку.
— Сестренка у меня не Оля, а Люся. Дело не в ней — просто надо быть серьезнее.
Миша поставил тумбочку под люстру и принес из кухни табуретку.
— Давай тряпку. Ты свалишься.
— Нет, нет!.. Это не мужское дело, — запротестовала Лена. — Не мешай, пожалуйста.
Она проворно залезла сначала на табуретку, затем на тумбочку, но в это время послышался короткий звонок.
— Кто-то пришел…
— Сосед? — шепотом спросила Лена.
— Нет, наверное, это знаешь кто… Ты подожди, — предупредил Миша и отправился в прихожую.
С Бураковым они условились, что тот будет давать один длинный и один короткий звонок, а значит, это был не Бураков. Может быть, Иван Васильевич?
Распахнув дверь, юноша увидел на площадке лестницы невысокого широкоплечего мужчину с чемоданом. Когда Миша встретился с внимательным взглядом усталых глаз и разглядел седоватую щетину на щеках пришедшего, сердце его на какой-то момент замерло.
— Вам кого? — глухо спросил он.
— Если не ошибаюсь, Коля Завьялов? — спросил с улыбкой мужчина.
— Да.
— Вот и отлично. Мы с вами знакомы. Папа ваш дома?
— Нет. Папа в командировке в Москве.
— Да что вы говорите! — удивился мужчина. — Неожиданность… Я намерен… Как же быть? А давно он уехал?
— Позавчера.
— И надолго?
— Нет… Я думаю, что если не задержат, то через неделю вернется… А зачем вам папа? Вы с завода?
— Нет. Я тоже приехал в командировку. Вы не знаете, Коля, мое письмо он получил?
— Вы Григорий Петрович Мальцев?
— Совершенно точно.
На лице Миши появилось что-то вроде улыбки.
— Папа нас предупредил… Он просил извиниться, что так получилось. Его вызвали по очень важному делу… Проходите, пожалуйста, — как можно любезнее сказал он и, когда гость вошел в прихожую, громко крикнул: — Аля! Приехал Григорий Петрович!
Первые минуты самые опасные. Закрывая за гостем дверь, Миша с тревогой думал о том, как девочка встретится со шпионом. Он был уверен, что в дальнейшем Лена освоится и будет вести себя естественно, но сейчас может растеряться.
— Аля? — спросил Григорий Петрович, когда в дверях комнаты появилась Лена.
— Да.
— Э-э! Да вы уже взрослая! Со слов Сергея Дмитриевича, я представлял вас маленькой… Очень рад! Давайте руку. С вашим папой мы старые друзья.
— А он говорил, что вы познакомились в доме отдыха и больше никогда не встречались, — с детской наивностью сказала Лена и этим явно смутила гостя.
— Точно, точно. Я имел в виду наш стариковский возраст.
— Раздевайтесь, пожалуйста, проходите. Там ваша комната. Вы, наверно, с дороги устали.
— Да, признаться. Я бы хотел привести себя в порядок. Скажите, друзья мои, как в Ленинграде с баней?
— У нас ванна. Можно затопить.
— Ванна — это не для меня. Я люблю в бане попариться.
— Баня работает, — сказал Миша. — Могу вас проводить. Я сейчас пойду в училище.
— Чудесно! Великолепно! Помыться, побриться, а потом спать. Две ночи я не спал, друзья мои. Трудно к вам в Ленинград добираться.
— А вы на самолете прилетели? — спросила Лена.
— Нет, Алечка. Я на поезде ехал. Опасный путь. Два раза под бомбежку попадал.
Когда гость снял пальто и повесил его на вешалку, Лена прошла в конец прихожей и распахнула дверь в комнату.
— Проходите, пожалуйста, вот сюда. Комната не очень светлая, но хорошая.
— У вас был ремонт? — спросил Григорий Петрович, проходя за ней в комнату и оглядываясь.
— А что?
— Краской пахнет.
— Да. Какая-то краска противная. Запах такой ядовитый, никак не выветривается. Вы, пожалуйста, не стесняйтесь, Григорий Петрович. Если вам что-нибудь нужно, скажите.
— Спасибо, Алечка. Сейчас мне решительно ничего не нужно. Я ужасно хочу спать.
— А вы разве кушать не будете после бани?
— Ах да! Простите меня, — спохватился Мальцев. Открыв чемодан, он вытащил белье, полотенце, мыло, папку с бумагами, книги и положил все на кровать. — Вот… А это все в общий котел, — сказал он, отодвигая чемодан с оставшимися там пакетами. — Я обещал Сергею Дмитриевичу захватить продуктов. Забирайте, Алечка, и распоряжайтесь по своему усмотрению. У вас домработница есть?
— Ну что вы! Какая сейчас домработница!
— Кто же у вас ведет хозяйство?
— Я.
— Вы, дочь профессора?
— Ну так что? Вы думаете, что у профессоров все дочери — белоручки? Ничего подобного.
— Тем лучше, — с улыбкой сказал гость. — Маленькая хозяйка большой квартиры.
— Извините, но я не такая уж маленькая. А потом не забывайте, какое сейчас время…
И, словно в подтверждение ее слов, дом вздрогнул, и сразу раздался глухой разрыв снаряда.
— Вот… Обстрел!
Некоторое время они молча стояли, ожидая новых ударов. Один за другим разорвались где-то поблизости еще два снаряда. Остальные полетели дальше. Свистящий, рокочущий звук снарядов был слышен ясно, но разрывы доносились совсем слабо.
В дверях показался Миша. Он был уже в бушлате, форменной фуражке, с портфелем.
— Я готов, Григорий Петрович.
— А вы не боитесь, Коля? Стреляют.
— А чего бояться? Стреляют по Выборгской, а нам в другую сторону, — сказал Миша, вопросительно глядя на раскрытый чемодан, где лежали пакеты, кулечки, банки.
— Григорий Петрович продуктов привез, — пояснила Лена.
— Всякое даяние благо, — весело проговорил гость и, захватив сверток с бельем и мылом, подошел к Мише. — Ну что ж, если моряк говорит, что опасности нет, я спокоен. Вы народ обстрелянный. Пошли!
На площадке лестницы второго этажа Миша остановился.
— Забыл!.. Вы идите, Григорий Петрович, я догоню! — сказал он и, прыгая через две ступеньки, помчался обратно.
Лена стояла в дверях квартиры и, прислушиваясь к удаляющимся шагам, думала о том, что теперь делать. Девочке казалось, что она должна как-то действовать. Действовать быстро, решительно. Пока гость в бане, необходимо сообщить о его приезде Ивану Васильевичу. Но как? Может быть, вызвать сигналом соседа-инвалида? Но их предупреждали, что пользоваться сигналом можно только в случае крайней необходимости или опасности.
Неожиданное появление Миши испугало. Лена попятилась. Закрыв за собой дверь, Миша схватил ее за локоть и торопливо зашептал:
— Молодец, Леночка! Позвони сейчас по телефону дяде Ване. Или лучше вызови Буракова… этим… как его?., кисточкой… и скажи, что он приехал. Вот. А я постараюсь вернуться скорей. Ну, надеюсь на тебя…
— Подожди, Коля. А как ты меня сейчас назвал?
— Как?
— Вспомни-ка. Меня ругаешь, а сам…
— Ну как я назвал? — с досадой спросил Миша.
— Ты сказал «молодец, Леночка».
— Ну ладно, не придирайся. Я же тихо… Значит, поняла? Ну всё. Я пошел!
Миша крепко пожал руку своей мнимой сестре и выбежал на лестницу.
Глава 10
Обстрел района прекратился, но канонада, похожая на раскаты грома, все нарастала.
— Сильно стреляют, — заметил гость.
— Артиллерийская дуэль, — пояснил Миша. — Во как! Теперь фашистам туго. Наши им дают перцу.
Приехавший взял узелок в другую руку, искоса взглянул на юношу и, как ему показалось, улыбнулся.
«Не понравился перец-то», — подумал Миша.
На улицах было пустынно. Изредка встречались одинокие пешеходы, да кое-где под воротами стояли дежурные МПВО, прислушиваясь к артиллерийской перестрелке.
«Ученый! — думал Миша, стараясь не забегать вперед. — Сразу видно, что липа*».
— Коля, а домой вы возвращаетесь поздно? — неожиданно спросил гость.
Миша насторожился. «С какой целью он задает такой вопрос и что ему ответить? Запутать или сказать правду?»
— А это по-разному… Иногда задерживают, а когда и пораньше прихожу.
— Разве у вас нет расписания?
— Расписание-то есть, но бывают практические занятия.
— А почему вы выбрали такую специальность, морскую? — снова спросил гость. — Отец у вас ученый, химик, а вы кем будете? Штурманом?
— Я буду механиком, — твердо сказал Миша.
— Тем более… Вы любите технику?
— Да.
— Ну а как к этому относится Сергей Дмитриевич?
— А ему что… — пробормотал Миша. — Я же не маленький.
— Ну все-таки. С мнением отца следует считаться, — продолжал гость назидательно. — Он старше, а значит, опытнее. Выбор профессии в наше время имеет громадное значение… Много молодых людей калечат себе жизнь из-за этого… Да и не только себе. Способностей, скажем, для научной работы нет, а лезет в аспирантуру… Ему бы токарем работать…
— По хлебу, — подсказал Миша.
— Как это по хлебу? — спросил гость.
— Есть у нас такая поговорка, — пояснил Миша. — Токарь по хлебу… Ну, значит, лодырь. Только и делает, что жует.
— A-а! Да, да… Странно, что до сих пор у нас сохранилось стремление искать профессию полегче и повыгодней, так называемое теплое местечко.
Миша слушал с удивлением. С одной стороны, он знал, что это враг, и к каждому его слову относился с недоверием, а с другой стороны, понимал, что Мальцев высказывает дельные мысли, и в душе не мог не соглашаться с ним.
— Есть у меня один знакомый, — продолжал между тем гость. — Здоровый парнишка, сильный, но туповатый. Зовут его Вася. Ему бы молотобойцем работать или бревна таскать, а он пошел в науку. Почему? Да потому, что так родные за него решили. Профессия эта почетная, выгодная и вроде как нетрудная. А надо сказать, что Вася был не только глуповат, но и ленив. Тянули его за уши из класса в класс все: и мать, и старший брат, и знакомые… Вытянули. А потом в институт. В те годы в институт легко было поступать. Студентов не хватало… Женили его на умной и дельной женщине. Она за него потом и диссертацию написала. И вот появился ученый, на горе себе и всем окружающим. Делать он ничего, конечно, не делает, да и не может делать, но мнения о себе высокого. И никак ему теперь не доказать, что в науке он болтается зря, что ему надо менять профессию, пока еще не поздно…
Рассказ Мальцева совершенно не трогал Мишу. Сам он в науку не собирался, профессию выбрал по душе и был уверен, что из него выйдет хороший механик. Непонятно только было, зачем Мальцев говорит об этом.
— Григорий Петрович, а где он сейчас? — спросил Миша и, видя, что тот не понял вопроса, прибавил: — Вася-то где сейчас? На фронте, наверно?
— К сожалению, нет. Живет в Ленинграде, — ответил гость, останавливаясь у входа в баню. — Как будто пришли. Здесь?
— Здесь. А обратно вы дорогу найдете, Григорий Петрович? — спросил Миша.
— Да уж как-нибудь… А вы, значит, в училище?
— Да.
— Ну, ну… В такое героическое время учиться под обстрелами… Потом гордиться будете.
Как только Мальцев скрылся за дверью, Миша крупно зашагал назад. До начала занятий осталось времени немного, но он должен был вернуться и позвонить Ивану Васильевичу. У него важные сведения. В Ленинграде живет и работает какой-то ученый-дурак Вася. Старый знакомый Мальцева. «Ученый-дурак». Как-то не вязались эти понятия. До сих пор Миша думал иначе. Правда, ему никогда не приходилось иметь дело с настоящими учеными, и об этом он предупредил Ивана Васильевича, когда узнал, что должен изображать профессорского сына. Иван Васильевич разъяснил, что ученые ничем не отличаются от самых обыкновенных людей, что в Ленинграде они встречаются часто, и, конечно, Миша видел их много раз в трамваях, на улице, не подозревая, что это какой-нибудь профессор или доктор наук. Миша не сразу согласился. Он вспомнил об одной встрече. Весной он с Васькой Кожухом ходил покупать рассаду для огорода в Ботанический институт и там встретил, как ему сказали, кандидата наук. «Вот профессор так профессор! За десять километров видно! — рассказывал он Ивану Васильевичу. — Волосы нестриженые, думает медленно, а ходит важно, как гусь. Увидел нас с Васькой, подошел и по плечу похлопал. «Что, — говорит, — молодые люди, за капустой пришли?» — «Да, — говорю, — за рассадой». — «А как, — говорит, — капуста по-латыни называется?» А мы что… Мы же не знаем…»
Мишин рассказ развеселил Ивана Васильевича, но он уверил, что это был не ученый, а какой-нибудь завхоз*, который и выдавал себя за кандидата наук. Настоящие ученые не важничают. Чем больше ученый, тем он умнее, а значит, проще.
Рассказ Мальцева о глупом Василии окончательно сбил Мишу с толку, и он потерял всякое представление об ученых. Какие же они бывают на самом деле? Но только не такие, как Мальцев. В этом сразу можно угадать шпиона.
Одним духом взбежал Миша по лестнице и позвонил. Дверь открыла Лена.
— А мы знали, что ты вернешься, — с улыбкой сказала она.
— Мы? — удивился Миша, но сейчас же сообразил и кивнул на противоположную дверь.
Лена также молча ответила утвердительным кивком.
Бураков сидел в кухне и внимательно разглядывал привезенные продукты.
— Ну что? — спросил Миша.
— Ничего особенного. Продукты наши. Подозрительного ничего не обнаружил.
— Ивану Васильевичу звонили?
— Звонил.
— Ну?
— Что «ну»? Ну, приехал немного раньше. Мы же не знали точно, когда он приедет. Теперь надо держать ушки на макушке…
— И не называть меня Леной, — с лукавой улыбкой прибавила девочка.
— А меня Мишей.
— Нет уж… Извините, пожалуйста, Коля. Я тебя называла Мишей раньше, когда его не было, а ты меня назвал при нем.
— При нем? Не ври, пожалуйста.
— Конечно, при нем. Он же был здесь. Где-то внизу на лестнице стоял.
— А он слышал?
— Я не сказала, что он слышал.
— Не будем спорить, друзья, — вмешался Бураков. — Если были ошибки, надо их учесть и не повторять. А теперь так… Вернется он из бани и, как я полагаю, завалится спать. Ну и пускай себе отсыпается. А мы, как ни в чем не бывало, будем жить да поживать да поглядывать. Задача у нас простенькая. Не теряйтесь, не смущайтесь.
— Товарищ Бураков, по дороге мы разговаривали, и он…
— А почему ты не в училище? Почему ты здесь, Миша? — спросил Бураков и, спохватившись, закрыл рот рукой.
Но было уже поздно. Слово вылетело, и вернуть его назад было невозможно.
— Ага-а! Попался! — торжествующе крикнул Миша, а Лена захлопала в ладоши.
— Виноват, виноват… Грубую ошибку допустил. Проговорился, — с деланным смущением признался Бураков. — Видите, какая сила — привычка. Голову мне надо оторвать за такую ошибку. Счастье, что нас никто не слышит… А теперь будем считать, что все мы виноваты, и не будем больше попрекать друг друга. Теперь надо сделать выводы. А выводы такие: следить за собой, за каждым словом, за каждым шагом. Всякие словечки непотребные, вроде «пошамать»*, «утекать»*, — долой, изъять из обращения.
— А разве мы говорим «пошамать»? Я даже не знаю, что это такое. Коля, ты говорил? — спросила Лена.
— Нет.
— Это я для примера. Не забывайте, что вы профессорские дети, — сказал Бураков и, перейдя к своим костылям, прислоненным к шкафу, со вздохом взялся за них. — Вы думаете, это легко — ходить на четырех ногах? Надоело и никак не привыкнуть… Пошли, Коля. Ты, наверно, опоздал в училище. Дело делом, а про учебу не забывай.
Глава 11
Да, на первый урок Миша опоздал. Но если бы даже и можно было успеть, все равно он бы не пошел в училище. Какая сегодня учеба! Ему просто не усидеть за партой. После разговора с Бураковым он немного успокоился, или, как говорил Сысоев, «пришел в норму», но не настолько, чтобы внимательно решать задачи или без ошибок писать диктант. А двойки получать не хотелось. И Миша решил «прогулять». Сходить сначала домой, посмотреть, нет ли письма, а потом побывать у Люси в детском саду.
Выполняя волю отца, Миша сохранил комнату за собой, хотя последние два года жил на судне. В начале лета отец был ранен третий раз, и, пока лежал в госпитале, они часто переписывались. Недавно отец выздоровел и снова ушел на фронт. Но где он?.. Четырнадцатого ноября Красная Армия заняла город Житомир. Очень может быть, что и отец освобождал этот далекий неизвестный город с таким приятным названием. По старой мальчишеской привычке, Миша разделил это слово на две части: «жито» и «мир». Что такое «жито», он точно не знал. Лена говорила, что это рожь, но Миша думал, что это какая-то крупа. Во всяком случае, что-то хорошее. Ну а мир — это самое прекрасное слово. Мир — это значит победа. Ведь только после победы наступит прочный мир и судно выйдет в море. Все лето Миша мечтал о дальнем рейсе и досадовал, что фашисты после разгрома под Сталинградом на что-то надеются и не сдаются. Войну они проиграли — это всем ясно. Сысоев утверждал, что, как только Красная Армия подойдет к границам Германии, война кончится. Николай Васильевич думал иначе. «Главное впереди, — говорил он. — Предстоят большие упорные бои. Гитлеровцы будут защищаться до последней возможности». В душе хотелось соглашаться с Сысоевым, но как можно не верить Николаю Васильевичу!
Выйдя на Большой проспект, Миша почувствовал, что сзади кто-то идет. «Уж не следят ли?» От этой мысли он сразу внутренне собрался, но продолжал спокойно шагать не оглядываясь. Было время, когда, получив задание от Ивана Васильевича, Миша в каждом человеке начинал подозревать врага и всегда был настороже. Но тогда у него не было опыта и он был совсем мальчишкой. Сейчас он настоящий разведчик, и не случайно Иван Васильевич сказал, что совершенно за него спокоен. Другой вопрос — Лена. Она даже не предполагает, какие неприятные и неожиданные сюрпризы подкарауливают разведчика. И Мише почему-то вспомнилась прошлогодняя операция по разоблачению воровской шайки. Вспомнились Крендель, Нюся, картежная игра, противогаз, взрыв… Здесь, возле «Молнии»*, был задержан Жора Брюнет, а сам он чуть не отправился на тот свет. Вон там, немного подальше, Брюнет ударил его финкой.
Шаги за спиной становились слышнее. Кто-то догонял… Наконец Миша услышал голос:
— Алексеев!
Оглянувшись, он увидел торопливо шагавшего за ним Степу Панфилова с набитой авоськой в руке. Приятель шел без пальто, но на нем был надет новый костюм и даже повязан галстук.
— Ого! Бьютефул бой! — насмешливо сказал Миша.
— А что это такое? — удивился Степа.
— Это? Я даже не знаю, как тебе перевести… По-английски это значит красивый парень. Ну вроде франт лихой!
— А я тебя сначала не узнал, Миш, — не обращая внимания на шутку, сказал Степа. — Ты, думаю, или не ты? Давно иду следом и все сомневаюсь. Богатый будешь.
— Я-то тут при чем? Это ты богатый. Вон какой костюмчик оторвал! Не гнется.
— По ордеру получил. План выполнили…
— Это я слышал. А ради какого праздника вырядился?
— Я выходной. Мать в магазин гоняла. Ты домой?
— А куда больше?
— Ну пошли!
С улыбкой поглядывая друг на друга, они медленно направились вперед. Новый костюм, видимо, нравился Степе, и он старался держаться в нем как можно прямее, отчего и создавалось впечатление, что костюм не гнется, словно сшит из очень грубого материала. Пока шли до дому, Степа раза два поправил галстук. Все это было как-то неуклюже, непривычно и очень забавляло Мишу. Свернули под арку ворот.
— Да! Ты знаешь, какая история, — вдруг спохватился Степа. — Васька-то чуть не сгорел. Заживо!
— «Чуть» не считается.
— Нет, верно! Он в госпитале лежит.
— А что такое? — с тревогой спросил Миша, сообразив, что в госпиталь с пустяками не положат.
— Это он, понимаешь, на работе. В цеху чего-то делал, а тут как раз обстрел, и туда, в цех, снаряд зажигательный. Ты знаешь, как они, гады, сейчас стреляют: выпустили зажигательный, а потом фугасками лупят в то же самое место, чтоб не тушили, — все больше оживляясь, рассказывал Степа. — Ну а Васька что? Ясно, не растерялся, а прямо, понимаешь, руками цоп! — и в окно, цоп! — и в окно. Фосфор горит*, а он его руками в окошки выбрасывает. Понимаешь? А фосфор вредный, сам знаешь. Трещит, брызгает. Шутишь! Чуть заживо не сгорел. Сознание потерял. Хорошо, там женщин много было, потушили.
— Что потушили?
— Ваську.
— А цех?
— Потушили. Васька же тушил… — со вздохом проговорил Степа и, помолчав, добавил: — Орден получит. Факт!
— Молодец Васька!
— Ясно, молодец. Он много не думает. Раз — и готово! Помнишь, как мы ракетчика с ним ловили? Раз — и в морду!
Последних слов Миша не слышал. Ему представилась нарисованная Степой картина. Он видел, как рвутся зажигательные снаряды, как горит фосфор, и нетрудно было понять положение обожженного друга. «А вдруг он умрет?» От этой мысли больно сжалось сердце.
— Слушай, Степан, надо бы к нему сходить. Ты знаешь, где он?
— Пойдем сейчас! — обрадовался Степа. — Успеем. Сегодня как раз пускают. Я только снесу домой…
— А я сбегаю посмотрю, нет ли письма от бати.
— Только не задерживайся, — предупредил Степа. — Надо успеть до семи.
Через несколько минут друзья встретились во дворе и быстро зашагали к трамвайной остановке.
— Письма нет? — спросил на ходу Степа.
— Нет.
— Давно не было?
— Давно. Там бои сильные. Не до письма, — неохотно ответил Миша.
Глава 12
Госпиталь помещался в новом здании. До войны вместо коек здесь стояли парты и комнаты назывались не палатами, а классами. Вполне возможно, что раньше Вася Кожух мог бы попасть сюда в качестве ученика и сидел бы в десятом «Б» классе за партой возле этого самого окна. Сейчас он лежал забинтованный с головы до ног и не мог пошевельнуться. Малейшее движение тревожило бинты, и от острой, пронзительной боли темнело в глазах и вызывало тошноту. Относились к нему здесь с большой нежностью все: раненые, сестры, сиделки, врачи. Все знали, при каких обстоятельствах получил юноша тяжелые ожоги, и Васька иногда слышал, как о нем говорят. «Не испугался, не убежал, а ведь совсем еще ребенок». Выздоравливающие солдаты часто усаживались на табуретку возле койки и говорили с ним, как с равным, — рассказывали фронтовые случаи, историю своего ранения, и Васька постепенно проникся сознанием, что в военном госпитале он лежит не случайно, что он не просто пострадавший от шального снаряда, а раненный на фронте, как и все эти солдаты. О его поступке говорят как о подвиге, за который награждают медалями и орденами.
— Получишь медаль за храбрость, — уверял его один усатый гвардеец. — Помяни мое слово!
— Боевой орден Красного Знамени дадут, — обещал другой.
Все это наполняло Васькину душу гордой радостью, и он стойко переносил страдания. Сегодня к нему пустили мать. Положив на тумбочку узелок с яблоками и конфетами, она минут двадцать просидела на табуретке, постоянно сморкаясь и вытирая глаза платком.
— Ничего, Васенька, Бог даст, поправишься… Обойдется. Доктор сказал, уродом не будешь, — успокаивала она сына. — Тут тебе с завода гостинцев прислали. Степан Николаевич обещался навестить. Нынче у него работы много. В другой раз придет…
— Мам, ты не плачь, чего ты! Я же недолго пролежу. Вот кожа новая вырастет, и выздоровею, — едва заметно шевеля губами, говорил Вася.
— Вырастет, Васенька, вырастет. Ты молодой. Все зарастет, зарубцуется…
— А ты не плачь.
— Не плачу я, не плачу, Васенька, — успокаивала она сына, усиленно сморкаясь в мокрый от слез платок.
Проходила минута, и снова глаза наполнялись влагой. Васька понимал, что мать плачет от «женской жалости», и ему было досадно. Вместо того чтобы гордиться и хвалить, как другие, она только и делает, что глаза вытирает. Слезам матери Вася не придавал большого значения, но все же они действовали и сильно испортили настроение.
Закрыв глаза, он ярко представил, как спускалась она по лестнице госпиталя, как вышла на улицу, как бредет домой с понурой головой и часто вытирает глаза. А дома холодно. Летом он вынул из окон фанерки, заменявшие стекла, и совсем недавно вставил их обратно. Вставил наспех, кое-как. Фанерки сидят неплотно, из окон дует, и некому укрепить их…
Миша со Степой были уверены, что, как бы ни был изуродован Васька, они его узнают. Какие могут быть сомнения! Столько лет дружили крепкой мальчишеской дружбой — и не узнать! По указанию сиделки бодро направились они к кровати, на которой лежал Василий Кожух. Шли молодцевато, растягивая рты в улыбки, чтобы всем своим видом показать, что они уверены в скором выздоровлении, что ничего страшного не случилось. Шагах в пяти остановились. На кровати действительно кто-то лежал, но был ли это Васька — неизвестно. Две дырки для глаз, узкая щель вместо рта. Все остальное забинтовано, и даже нос можно было угадывать только по выпуклости.
В полном замешательстве стояли друзья, не зная, что делать. Подошла сиделка — невысокая, полная, совершенно седая женщина с добрыми глазами.
— Ну что ж вы, мальчики?
— А с ним разговаривать можно? — тихо спросил Миша. Он видел, что Васька лежит с закрытыми глазами, и боялся его разбудить.
— Разговаривать? А почему же нет? Подойдите, садитесь и разговаривайте. Только не очень много. И не касайтесь его. Шевелиться он не может.
Приблизившись, Миша увидел в дырках два блестящих, искрящихся радостью глаза.
— Вась! Это мы, вот видишь, я и Степка, пришли навестить, — взволнованно сообщил он.
В узкой щелке зашевелились губы, и вдруг раздался знакомый голос:
— Здорово, ребята. Спасибо, что пришли.
— Ну вот еще… Что значит спасибо! — обиделся Степа. — Я бы каждый день ходил, да не пускают.
Выжимая друг друга, устроились на узкой табуретке, где недавно сидела мать Кожуха. Некоторое время молча смотрели на раненого. Замешательство постепенно проходило. Васькины живые, с веселым огоньком глаза ощупывали их, и казалось, что он притворяется. Пройдет минута-другая, и он со смехом сдернет белую маску, вскочит с кровати и хлопнет их по спине…
— Как они тебя окуклили! Вдоль и поперек, — заметил с улыбкой Миша.
— А ты знаешь, какой у меня процент ожога? Трех процентов не хватило до критического. Хоронили бы с музыкой, — с заметной гордостью проговорил Вася. — И глубокие есть… на руках прямо до кости.
— Ладно, не хвастай. Мы знаем, — сказал Степа.
— Ты молодец! — похвалил Миша. — Поправляйся скорей. У меня дело будет.
— А какое?
— Дядя Ваня… — многозначительно сказал Миша и при этом огляделся по сторонам.
«Дядя Ваня»… В этих двух словах было заключено так много смысла и они были насыщены такой героической романтикой, что Васька невольно сделал движение. Мгновенно сильная боль отразилась в глазах, а сквозь стиснутые зубы вырвался глухой стон.
— Ты что? Ты не очень, Вася, — с тревогой сказал Миша. — Лежи спокойненько.
— Больно, Вася? — спросил Степа.
— А ты думаешь, нет? — с раздражением прошептал раненый. — Попробуй сам заживо гореть, тогда узнаешь…
Скоро боль утихла, и Вася снова заговорил спокойно. Он заметил под халатом на Степе галстук.
— А ты чего «гаврилку» нацепил, Степа?
— Он теперь у нас зафрантил. Новый костюм купил и ходит по улице без пальто. Задается.
— Ничего я не задаюсь, — обиделся Степа.
— А зачем без пальто ходишь? Холодно же…
— Пальто в починке; а далеко ли до магазина сбегать, — оправдывался Степа.
— Ладно. Мы не маленькие, — не унимался Миша. — Нас не проведешь. Я тебе скажу, Вася, в чем дело. В магазине… знаешь, в «красных кирпичиках», девочка есть, ученицей поступила… Понимаешь? Вот он для нее и вырядился.
— Ну и врет, ну и врет! — сильно покраснев, запротестовал Степа. — Не слушай его, Вася. Это он нарочно выдумывает.
— А чего ты покраснел? — спросил Вася.
— Что?
— Покраснел почему?
— Разве покраснел? У вас тут жарко. Халаты, что ли, греют, — небрежно сказал Степан и, поправив халат, повел плечами, словно на нем была тяжелая шуба.
Смущение Степы говорило само за себя. Над ним часто подшучивали и раньше, но всегда он был спокоен. И вдруг смутился. Значит, Мишина шутка попала в цель.
Под перекрестным огнем насмешливых взглядов Степа смущался все больше и всячески старался показать, что шутка ничуть его не обидела. Он стал внимательно разглядывать потолок, стены, соседние кровати. Чтобы не видеть комичных усилий друга и не расхохотаться, Васе пришлось закрыть глаза. Миша тотчас же толкнул локтем в бок Степу и, кивнув на раненого, встал.
— Довольно болтать, — тихо сказал он. — Нянечка не велела много… В другой раз поговорим. Ты поправляйся, Вася, мы пойдем.
Вася взглянул на друзей и, с трудом удерживая подкатившийся смех, пояснил:
— Ничего, Мишка. Щека, понимаешь, засохла, смеяться не дает, саднит.
— Повидались — и хватит.
— Степа, ты не сердись… Наклонись поближе, — попросил Вася и, когда приятель присел возле изголовья, продолжал: — У меня к тебе просьба. Сделаешь?
— Ясно, сделаю.
— Матка, понимаешь, одна, а я окна не утеплил. Надо фанерки к раме прибить поплотней и газетой заклеить. Гвозди в столике.
— О чем говорить? Гвозди у меня есть.
— Так сделаешь, Степа? Холодно ей.
— Сегодня же сделаю.
— Ну спасибо, — закончил Вася, но не выдержал и продолжал: — Слушай… А как ее зовут?
— Кого?
— А это девочку, продавщицу?
— Ну что вы, в самом деле, выдумали! — с возмущением сказал Степа. — Мало ли в Ленинграде продавщиц! Какое мне дело до них!
Начала разговора Миша не слышал, но, когда Степа стал отрицать очевидную истину, решил вмешаться:
— Подожди, подожди! А на прошлой неделе кто тележку тянул по Большому? Пристяжкой.
— Какую тележку?
— С продуктами в «красные кирпичики».
— Ну так что?
— Ничего. Против фактов не попрешь, дорогой товарищ.
Теперь Степе ничего не оставалось, как только безнадежно махнуть рукой и отойти от кровати. Отрицать было бесполезно. На прошлой неделе он действительно помогал Кате везти в магазин продукты, и, значит, Мишка их видел.
Глава 13
Константин Потапыч проснулся, но не сразу сообразил, где находится. Тепло, сухо, светло, и покрыт он не шинелью, а ватным одеялом. Спал он крепко.
«Куда это меня занесло?» — подумал майор, вытирая ладонью губы.
Почувствовав гладкую кожу бритого подбородка, сразу все вспомнил. В гостях! Вчера он якобы приехал в Ленинград с Большой земли и под фамилией Мальцева остановился у знакомого химика. Как же его зовут? Сергей Дмитриевич Завьялов. Сам хозяин в командировке, а здесь живут его дети, Коля и Аля. Вечером он был в бане, потом побрился и около восьми часов лег спать.
А сколько сейчас?
Константин Потапыч вытащил из кармана пиджака, висевшего на стуле, часы и посмотрел.
Батюшки! Одиннадцать! Сколько же он спал? Шестнадцать часов.
Пора вставать. Но ему дали отпуск до завтрашнего дня, и надо им воспользоваться. Можно поваляться часок-другой. В кровати так тепло и приятно.
В квартире полная тишина. Никаких признаков жизни. А ведь здесь он не только затем, чтобы валяться на кровати. Иван Васильевич уговорил его пожить с ребятами два дня и устроить им что-то вроде экзамена, посмотреть, как они будут себя вести в его присутствии.
«Ну что ж, пока все идет хорошо, — думал майор. — Встретили меня сдержанно, но приветливо. Не смутились, не суетились. Коля проводил до бани и ушел в училище, а Аля вечером напоила чаем. Хорошая девочка! Самостоятельная, заботливая. Настоящая хозяйка. Вот если бы и моя была такой, — с грустью подумал Константин Потапыч, невольно сравнивая Алю со своей избалованной, капризной дочерью, которая ничего не умела и не желала делать. Сейчас она эвакуирована со школой и живет за Уралом. — Как-то она там?»
…Миша давно сидит над учебниками. Глаза бегают по строчкам, но из всего прочитанного не запомнилось ни одного слова. Дверь в комнату приоткрыта, и он напрягает слух, чтобы не пропустить момент, когда встанет гость.
Сколько же можно спать?
Томительно тянется время. Наконец скрипнула дверь, и послышалось шарканье ног. Гость прошел в ванную комнату. Плеск воды, фырканье доносились ясно.
«А что он делал в комнате, как одевался, этого было не слышно, — подумал Миша. — Надо, чтобы дверь в его комнату закрывалась неплотно. Петлю, что ли, сломать?»
Через несколько минут раздался голос:
— А дома кто-нибудь есть?
— Есть! — отозвался Миша, выходя в переднюю.
— Такая тишина. Я уж думал, что все ушли, бросили меня одного. Привет моряку! Как успехи?
— Ничего, — сдержанно ответил Миша, здороваясь с гостем. — Проходите в гостиную, Григорий Петрович. Аля там оставила завтрак. Долго вы спали!
— Да-а… Я и сам поразился. Шестнадцать часов спал, как сурок.
Они прошли в гостиную. На столе стоял чайник, накрытый стареньким, но ярко раскрашенным петухом, сшитым из лоскутков и ваты. Нарезанный хлеб и консервированная колбаса были аккуратно разложены на тарелках.
— Смотрите, как она это все заботливо! — похвалил гость. — Прелестная хозяйка… Гордитесь своей сестрой, Коля! А где она сама?
— В школе. Остыл, наверно, — сказал Миша и, подняв «петуха», потрогал чайник.
— Ничего, ничего, — остановил его гость. — Очень горячий я не пью. От горячего чая, говорят, всякие неприятности в желудке развиваются. Язвы, колиты… Вы замечали, Коля, что животные горячего не пьют и не едят? Кошки, например, собаки?
— Да. Это я видел.
— Вот, вот. Кошки очень любопытно обращаются с горячим кусочком мяса или рыбы. Лапкой пробуют, катают его и ждут, пока остынет. А почему? Их ведь никто не учил… Это природа. Природа — великое дело. Человечество оторвалось от природы, и поэтому много всяких неприятностей, — назидательно говорил гость, наливая себе чай и усаживаясь за стол. — Зубы портятся раньше времени, глаза; волосы вылезают… Сколько лысых развелось! Про болезни я уж не говорю. А все дело в том, что от природы оторвались.
Миша, как и в первый раз, слушал Мальцева с некоторым недоверием. Ему казалось, что враг должен говорить и думать как-то иначе.
«До чего хитер! Высказывает дельные вещи, чтобы в доверие войти», — решил он.
Мысли о природе не были новостью для Миши. Николай Васильевич тоже любил говорить о природе и порицал всякие излишества.
— Коля, а трамваи у вас ходят, как и раньше? — спросил гость. — По тем же направлениям?
— Да-а… — неуверенно ответил Миша. — Где можно, там и ходят.
— А где можно?
— Наверно, где не очень опасно. В западном направлении и в северном ходят, как и раньше, а в восточном… Я точно не знаю… Там же фронт.
— Понимаю. Мне нужно кой-куда съездить, кое-кого повидать.
— А куда?
Гость пристально посмотрел на юношу, и, как показалось Мише, глаза у него при этом заблестели. Не то ему стало смешно, не то он рассердился.
— Если хотите, я могу проводить, — предложил Миша. — Вы город совсем не знаете?
— То есть как не знаю? В Ленинграде я бывал много раз.
— А почему же к нам не заходили? Папа говорил, что вы собирались, когда в доме отдыха жили.
— Ну, это вопрос особый, — уклонился от прямого ответа гость. — Расскажи-ка лучше, как Сергей Дмитриевич себя чувствует? Много приходится работать?
— Да. Работы много. Он сейчас какой-то взрыватель изобретает.
— Это хорошо.
— Конечно, неплохо. Сюрприз фашистам будет ой-ой-ой! — сказал злорадно Миша, но этого ему показалось мало, и он прибавил: — Много им таких сюрпризов готовят… Чтобы всякую охоту отбить. В другой раз не полезут к нам.
— А ты, я вижу, очень сердит на фашистов! — с усмешкой заметил гость.
— Конечно, сердит. Я же не маленький, кое-что понимаю. Мы их не трогали. Верно? Они, как бандиты, ворвались. А теперь, наверно, каются. Ворвались, да нарвались…
Заговорив о фашистах, Миша изменил своей сдержанности и не скрывал ненависти. Да и как тут удержаться! Гибель матери, ранения отца, коварные обстрелы, бомбежки города, жестокая блокада, голод… Обо всем этом хотелось напомнить Мальцеву. Пускай знает, что наступают дни расплаты и нечего теперь скулить да жаловаться.
«Кто сеет ветер, тот пожинает бурю»*. Эту фразу любил повторять Сысоев, слушая громовые раскаты советской артиллерии, которые с каждым днем становились все более мощными и грозными.
— Н-да… Ворвались, да нарвались, — задумчиво повторил гость. — Перелом в войне явный… Думаю, что скоро и на нашем фронте начнется наступление.
— На каком на нашем? — удивился Миша.
— На нашем. На Ленинградском, — пояснил гость.
Миша насторожился. Ответ Мальцева сильно его озадачил.
«О ком он говорит? Как это понимать? Неужели фашисты собираются штурмовать Ленинград? А может быть, он имел в виду Красную Армию? Но он сказал «на нашем фронте».
— Ну спасибо, Коля, — поблагодарил гость, поднимаясь из-за стола. — Сейчас я должен кой-куда сходить. Приду вечером.
— Григорий Петрович, если вы нас не застанете, я вам дам ключ.
— Прекрасно!
— Вообще-то по вечерам Аля дома, но вдруг уйдет в магазин или куда…
Получив ключ, гость еще раз поблагодарил «молодого хозяина» и направился в свою комнату. Миша остался в гостиной. С нетерпением поглядывая на телефон, он думал о том, что нужно как можно скорее позвонить Ивану Васильевичу и сообщить новости.
Ждать пришлось недолго. Тихо напевая, Мальцев вышел в прихожую. Было слышно, как, одеваясь, он что-то бормотал, кашлял и шумно вздыхал. Наконец щелкнул замок выходной двери.
Спрятавшись за портьерой, Миша наблюдал. Вот Мальцев появился во дворе, неуклюже перебираясь через груды кирпича… Ушел. Теперь можно звонить.
Иван Васильевич оказался на месте.
— Дядя Ваня, это я, Коля… Конечно, ушел. Я видел, как он через двор проходил. Спал он долго. Около двенадцати часов встал. Оделся, умылся, позавтракал. У нас был разговор. Вам сообщил Бураков насчет какого-то Васи?.. Нет, это я вчера узнал. А сегодня другое. Он сказал, что фашисты собираются наступать на Ленинградском фронте… Нет. Насчет этого я сам сделал вывод, а он сказал «на нашем фронте». «На нашем»! Дядя Ваня, он же фашист… То есть как что? Значит, ясно, что на их фронте. А точно он сказал так: «Думаю, что скоро и на нашем фронте начнется наступление»… Хорошо. Делайте сами выводы. А сейчас ушел… Куда? Не сказал. Я ему предлагал, что, если он Ленинград плохо знает, могу проводить. А он говорит, что бывал здесь много раз. Про папу спрашивал. Про природу говорил… Ну про то, что горячий чай вредно пить. Учитель какой нашелся!.. Нет, я с ним не спорил. Теперь всё. А вчера я в училище не ходил. Был у Васьки Кожуха. Он в лазарете… Как почему? Я бы двоек нахватал. Факт! Она начнет диктовать какую-нибудь муру. Мы во вторник два часа возились с одной фразой. Я наизусть запомнил. «На пути попадались навстречу извозчичьи пролетки, но такую слабость, как езда на извозчиках, дядя позволял себе только в исключительных случаях и по большим праздникам»*, — продиктовал Миша и, услышав смех Ивана Васильевича, развеселился сам. — Нет, верно! Тут снаряды рвутся, самолеты летают, танки ходят, а она про извозчиков заладила и всякие исключения из грамматики… Я понимаю, дядя Ваня. Сегодня я пойду. Или еще нет… Она нисколько не теряется. Сначала я тоже боялся. Девочки — они же хитрей нашего брата. И врут лучше. Факт! Это я по школе знаю… Нет, верно, дядя Ваня. Если девчонка врет, ни за что не узнать. Она и глазом не моргнет. А насчет телефона она говорит, что опасно разговаривать. Могут подслушать. Я объяснил, что это не полевой телефон. Здесь в городе подземный кабель и никак не включиться… Что? Ну, на станции, конечно, можно. Есть!
После разговора с Иваном Васильевичем напряжение улеглось, и Миша охотно взялся снова за учебники.
Глава 14
Вернулся Мальцев после двенадцати часов ночи. Миша был уже в кровати, но не спал и слышал, как осторожно открывал он дверь своим ключом, как шарил по стенке в прихожей, разыскивая включатель.
«Значит, у него есть ночной пропуск», — решил Миша. Вначале он думал, что гость задержался и заночевал у знакомых.
Ночь прошла спокойно. Даже громкоговоритель, который Миша забыл выключить, всю ночь молчал.
Лена уснула раньше, не слышала возвращения Мальцева и поэтому очень удивилась, когда утром, выйдя из своей комнаты, увидела его в гостиной уже одетым.
— Вы дома, Григорий Петрович?
— Как видите.
— А я и не знала, что вы здесь… Сейчас будем завтракать.
— Алечка, скажите, пожалуйста, какой номер вашего телефона?
Вопрос сильно смутил девочку. Щеки ее моментально покрылись румянцем, а глаза тревожно забегали по сторонам. Она забыла номер телефона.
— А вы разве не знаете? — спросила она, направляясь к телефону. — Коля вам не говорил? Ну, запишите… У вас есть бумага?
— Ничего, я так запомню.
Этого разговора было достаточно, чтобы Лена приблизилась к телефону настолько, что могла разобрать записанный на стене номер.
Константин Потапыч не заметил ее минутного замешательства. Он медленно повторил за Леной номер и с последней цифрой зачем-то щелкнул пальцами.
— Всё! Теперь я запомнил на всю жизнь, — сказал он. — У меня особая система. Как-нибудь я научу вас, Алечка. Вы будете легко запоминать большие номера.
— Нет… У меня очень плохая память на цифры. Я, например, никак не могу запомнить года всяких царей, королей по истории… Просто ужас какой-то!
— Вот, вот… Нужна система. Везде и во всем нужна система.
Пока Лена готовила чай, поднялся и Миша.
— А вы сегодня рано встали, Григорий Петрович, — сказал он, входя в гостиную, где Лена уже хлопотала вокруг стола.
— А как же иначе! Сейчас нельзя много спать, друзья. Работать надо для победы. Вот кончится война, тогда отоспимся.
— А я думаю, что и после войны будет много работы, — возразил Миша. — Восстанавливать придется…
— Верно. Очень верно, — согласился гость. — Но и тут нужна система. Мы как раз говорили с Алечкой о системе. Человек должен уметь распределять свое время так, чтобы его хватало на все — и на работу, и на отдых. Усталый человек работает плохо, производительность его труда очень низка… А впрочем, эта тема вряд ли вас интересует сейчас. Возраст не тот…
— Садитесь, пожалуйста, — пригласила Лена. — Коля, сахар тебе как? Хочешь, положу в стакан?
— Нет, я вприкуску.
— Сахар есть. Можно и внакладку. Завтра опять выдадут. И Григорий Петрович привез.
— Ну хорошо. Положи в стакан.
Он любил сладкий чай, и Лена об этом знала.
— Эх, друзья мои!.. — со вздохом начал гость. — Смотрю я на вас и думаю… Тяжелый груз взвалила на ваши плечи судьба. Но вы не огорчайтесь. Крепче будете. Характер человека воспитывается в борьбе, закаляется в действии. Сахар вот экономите… Конечно, лучше бы его вдоволь иметь, без ограничений, по потребности, но тогда вы бы не ценили его. Помните, как до войны относились некоторые дети? Теплую булочку намажут ей маслом, а капризная девчонка бросит ее на пол. А то еще и ногой растопчет. Не ценят, не понимают… Всё на готовеньком…
Константин Потапыч все время помнил, что Иван Васильевич обратился к нему, как к бывшему педагогу, и добросовестно выполнял его просьбу. Используя каждый удобный момент, он старался внушить ребятам какие-нибудь полезные мысли. Именно поэтому говорил он неприятно-поучительным тоном, как, по его мнению, и должен говорить каждый воспитатель. Конечно, никакой пользы эти нравоучения не приносили, тем более что Миша и Лена считали его врагом, которому нельзя верить.
Говоря о капризной девочке, Константин Потапыч имел в виду свою дочь. Других примеров он не знал, и поэтому в голосе его звучало искреннее огорчение, но это не доходило до сознания Миши.
«Кто топчет хлеб? — с раздражением думал он. — Это ваши гитлеровские полчища жгут и топчут наш хлеб на полях. Это фашисты не уважают труд людей, а мы, ленинградцы, знаем, что такое хлеб».
Вслух он этого не сказал, хотя ему и очень хотелось одернуть лицемерного шпиона, проповедующего уважение к труду.
После завтрака Лена отправилась в школу, а вместе с ней ушел и Мальцев. Миша остался один. Было досадно, что он не может незаметно выскользнуть из дома и проследить, куда отправился шпион, узнать, с кем он встречается. Иван Васильевич строго запретил проявлять какую бы то ни было самостоятельность и вообще потребовал забыть, кто такой Мальцев, забыть, что они выполняют задание контрразведки. Просто-напросто они должны чувствовать себя детьми профессора, которые ничего не знают, ничего не подозревают. Чем наивнее, чем беспечнее они будут себя вести, тем лучше.
«Забыть, что Мальцев враг! Как это можно? — думал Миша. — Это только сказать легко. Вот он сидел тут, изображал ученого… Как бы не так! Так мы ему и поверили! Нашел дурачков! Да если бы я встретил Мальцева в другом месте и не знал, кто это такой… Все равно я бы сразу разгадал».
Неожиданный звонок прервал размышления Миши.
«Кто бы это мог быть? Неужели Мальцев успел уже кому-то сообщить адрес?»
Приближаясь к двери, Миша чувствовал, как сильно забилось его сердце. Но рука оставалась твердой, и голос чистым.
— Кто там?
— Здесь живет Коля Завьялов? — спросил за дверью мужской голос.
От этого вопроса Миша почувствовал, что сердце куда-то исчезло или совсем перестало биться.
«Человек, стоящий за дверью, знает Колю Завьялова! Провал! Что делать?.. Не открывать?»
Паническое настроение охватило Мишу, но ненадолго. Как приказ, пришло трезвое решение: «Открыть. В крайнем случае сказать, что Коля вышел, а я его приятель… Уроки вместе учим».
И он спокойно повернул замок.
За дверью стоял мужчина в кожаном пальто, в кепке, с небольшим, красного цвета, чемоданчиком и какой-то коробкой под мышкой. Лицо его было очень знакомо, но от пережитого волнения Миша не узнал его.
— Вам Колю Завьялова надо?
— Да, да…
— А зачем?
— Дело есть небольшое, — сказал мужчина и, оглядевшись, тихо спросил: — Да ты что, Миша, не узнал?
Только теперь Миша пришел в себя и понял, кто стоит перед ним.
— Фу! Ну и напугали вы меня, товарищ Трифонов! — сознался Миша. — Проходите. Я ведь сначала… Вы спросили Колю Завьялова. Вот так черт, думаю, кого это принесло? А вдруг он знает Колю в лицо? Хотел сказать, что дома нет, и совсем не открывать, — оживленно говорил Миша, закрывая за Трифоновым дверь.
— Ну а как же я должен был тебя назвать?
— Это я от неожиданности. Мальцев недавно ушел, а я никого не ждал. Проходите.
— Нет, я ненадолго. Приказано доставить вам патефон, — сказал Трифонов, передавая Мише красный чемоданчик и коробку с пластинками. — Сунь его куда-нибудь подальше.
— А зачем патефон? Радио есть.
— На всякий случай. Мало ли что. Повеселиться захотите, потанцевать. Вот патефон и пригодится. По радио сейчас не очень-то развлекают… Ну, как вы тут устроились?
— Ничего.
— Главное — не теряйтесь. Уверенно живите. Ясное дело — осторожность всегда полезна, но не пугайтесь. Помните, что вы не одни. В обиду не дадим. Как она? Девочка-то?
— А что она? Хозяйничает.
— Как у нее самочувствие?
— Нормально.
— Не паникует?
— Ну что вы, товарищ Трифонов! Она боевая!
— Значит, не теряется. Это хорошо. Ну а этот как? Приехавший?
— Ушел куда-то.
— Это мы знаем, куда он ходит. А как он с вами?
— Морали все скворчит… По всякому случаю. Просвещает!
— А вы?
— А мы слушаем. Иван Васильевич спорить не велел.
— Спорить, конечно, ни к чему. Он человек пожилой, а ты молодой… Зачем спорить? Старшим надо уважение оказывать.
— Он же фашист!
— У него это на лбу не написано. Он же фашистскую пропаганду не ведет?
— Нет, конечно.
— И, значит, нечего и спорить. Ну а как Бураков?
— Хорошо. Заходил к нам два раза.
— По сигналу?
— По сигналу один раз. Аля вызывала.
— Та-ак… Он мне жаловался, что соседки его заботой донимают. Костыли их разжалобили, так они готовы под руки его водить. Убери патефон. Вот хотя бы в этот шкаф.
В прихожей, против двери в гостиную, стоял большой платяной шкаф. Миша повернул ключ и открыл дверцу. В шкафу висело два старых пальто Сергея Дмитриевича, несколько платьев и Колин костюм. Сюда, за одежду, Миша и спрятал патефон с пластинками.
Глава 15
Короткий день приближался к концу. На улице было еще светло, но серебристые шары заграждения*, поднятые недавно над городом, уже начинали растворяться в воздухе, сливаясь с серым фоном сплошных облаков. Еще немного — и их будет не видно.
«Зачем их подняли? — с тревогой думала Лена, быстро шагая к дому. — Неужели ждут налета?»
Когда по радио раздавался вой сирены, предупреждающий население о приближении немецких самолетов, Лену почему-то охватывал ужас. Она зажимала уши, убегала в дальнюю комнату и готова была выскочить из окна пятого этажа, чтобы только не слышать этого звука. Вой прекращался, в репродукторе начинал щелкать метроном*, и Лена быстро успокаивалась. Почему этот вой производил на нее такое впечатление, она и сама не понимала. Стрельба зениток, взрывы бомб или артиллерийских снарядов хотя и заставляли ее вздрагивать, но не сжимали сердце страхом и не действовали так, как этот заунывный, противный вой.
Возле ворот дома стоял Миша.
— Почему ты так долго? — недовольно спросил он.
— У нас было классное собрание.
— Предупредила бы…
— А я и сама не знала.
— Это все-таки не дело. Сама знаешь, обстрелы и вообще. Ждешь тебя и думаешь всякое…
— Ну, Коля, честное слово, я не знала, — сказала Лена с теплой улыбкой. Она понимала, что Миша беспокоился за нее, и это было приятно.
— Позвонила бы. У вас есть в школе телефон?
— Наверно, есть. Григорий Петрович дома?
— Нет. Я пойду, Аля, а то опоздаю.
— «Колбасы» зачем-то подняли, — сказала Лена, поглядывая наверх.
— Ну и пускай висят… Аля, сегодня нам принесли патефон, так что ты учти.
— А зачем патефон?
— Наверно, надо. Я его в шкаф поставил. Если Мальцев случайно увидит и спросит, так он у нас и раньше был.
— Он не спросит.
— Конечно, в шкаф не полезет… Но мало ли что может быть.
— А пластинки?
— И пластинки принесли.
— А какие? Заводить можно?
— Пока не стоит. Потом вместе проиграем… Так я пошел!
…Уроков задано мало. Лена обошла всю квартиру в поисках какого-нибудь дела, но все было прибрано, все стояло на месте. По пути заглянула в шкаф. Действительно, там стоял красный чемоданчик, а рядом — коробка с пластинками. Лена зажгла свет в прихожей, села в открытый шкаф и, придерживая ногой дверцу, стала перебирать пластинки. Тут была и серьезная музыка, и песенки, и романсы, и различные танцы. Раскладывая пластинки на четыре кучки, она отодвигалась все глубже, пока не уперлась спиной в стенку шкафа. Дверца мешала. Стоило отпустить ногу, как она с легким скрипом упрямо закрывалась.
И тут неожиданно пришел в голову смелый план. «А что, если спрятаться в этом шкафу и узнать, что делает Мальцев, когда дома никого нет? Не будет ли он кому-нибудь звонить или с кем-нибудь разговаривать?»
Лена быстро собрала пластинки, поставила их на место и осмотрела шкаф. Большой, вместительный… Тут могут спрятаться хоть десять человек. Для пробы она вошла внутрь и села, подогнув колени. Дверца со скрипом закрылась сама. Темно, тепло и, как ей показалось, даже уютно. Немного пахнет нафталином и едва уловимым запахом каких-то духов.
«Надо сказать Мише!» — решила Лена, довольная своей выдумкой.
Константин Потапыч возвращался в квартиру Завьялова, чтобы проститься с ребятами, сказать им небольшое напутствие и взять свой чемодан. Испытание закончено, и он вечером должен доложить Ивану Васильевичу, что выбор его правильный. Ребята ведут себя естественно и просто, сдержанны, спокойны и безусловно справятся с задачей.
Войдя во двор и остановившись перед кучами кирпича, он посмотрел на окна квартиры. Легкое, едва заметное светлое пятно, как ему показалось, мелькнуло в крайнем окне. Так бывает, когда поблизости кто-то пройдет и тень его отразится в стекле. «Дома кто-то есть, — решил Каратыгин. — Скорей всего, Аля».
Поднявшись по лестнице и позвонив, он долго стоял перед дверью, ожидая, пока ему откроют. Звонок был сильный и хорошо слышен даже в кухне. Вспомнив, что ключ от квартиры у него в кармане, Константин Потапыч открыл дверь сам.
— Аля! Это я! — крикнул он, зажигая свет в прихожей. — Аля!
Полная тишина.
Константин Потапыч обошел все комнаты, зажег везде свет и снова вернулся в прихожую. В квартире никого не было. Странно. Неужели движение светлого пятна в окне было наружным отблеском?
Пальто Али на вешалке не было, но синий берет лежал на месте. Константин Потапыч, вероятно, не обратил бы на берет никакого внимания, если бы не светлое пятно в окне… Теперь все стало ясно. Она дома, но зачем-то спряталась.
«Все-таки сорвались! — с досадой подумал Каратыгин. — Хотел за это испытание поставить пятерку, а теперь получат единицу».
Но где она могла спрятаться? Под кроватью? Под столом? За портьерой?
Долго размышлять над этим вопросом не пришлось. В прихожей стоял большой шкаф, и дверца его была закрыта неплотно. Константин Потапыч подошел к шкафу, нажал на дверцу и повернул ключ.
Эта старинная детская песенка вспомнилась ему, как только щелкнул замок. Некоторое время он ждал. Что она будет делать? Обнаружит себя, попросит открыть шкаф и начнет оправдываться?..
Прошла минута, другая, третья… Никаких признаков жизни. Константин Потапыч приник ухом к дверце шкафа и затаил дыхание. Нет. Конечно, он не ошибся. В шкафу кто-то сидел. До слуха ясно донеслось сдерживаемое дыхание и легкий шелест не то бумаги, не то материи.
Потушив свет в прихожей, он прошел в гостиную и, устроившись на диване, некоторое время сидел в темноте, обдумывая создавшееся положение.
Как ему поступить дальше? Без сомнения, в шкаф спряталась Аля. Но по своей ли воле забралась она туда? Весьма возможно, что это Мишина идея, и тогда следует проучить обоих. Но как? Не выпускать ее до возвращения брата, а потом устроить хорошую головомойку. А может быть, напугать и наглядно показать, к чему приводит такая скороспелая, непродуманная инициатива?..
Время шло. Много всевозможных планов вертелось в голове, но все они казались Константину Потапычу непедагогичными, малоубедительными. В конце концов, так ни на чем не остановившись, он решил сообщить Ивану Васильевичу. «Его операция, пускай и поступает как хочет».
Лена сидела в шкафу, собравшись в комочек, и старалась не дышать. Каждую секунду она ждала, что Мальцев откроет дверцу и обнаружит ее.
Что тогда делать? Что сказать?
Правда, думать об этом она стала несколько позднее, когда Мальцев ушел в гостиную. В тот момент, когда дверца шкафа неожиданно скрипнула и в замке повернулся ключ, она так испугалась, что вообще ничего не могла соображать.
Теперь она слышала, как он набрал номер телефона, как повесил затем трубку и направился к себе. Что он делал в своей комнате, слышно не было, но скоро шаги его раздались снова и совсем близко.
Лена замерла. Мальцев что-то поставил на пол в прихожей, немного потоптался… И вдруг хлопнула выходная дверь.
Ушел!
С минуту Лена вслушивалась в наступившую тишину, затем встала и попробовала открыть дверцу. Ничего не получалось. Замок держал крепко, и нужна была большая физическая сила, чтобы сломать дверцу. Отчаявшись выбраться, Лена села на прежнее место.
«Ну зачем я сюда залезла? Почему не посоветовалась с Мишей? Ведь сначала я так и хотела», — с упреком говорила она почти вслух.
Лена понимала, что сделана глупость, но раскаяния в душе почему-то не было.
Перебирая граммофонные пластинки, она придумала этот план и была так взволнована, что долго не могла успокоиться. Стояла на кухне возле окна и, пока совсем не стемнело, все думала, думала… Потом вспомнила о героическом поступке смелого мальчика со странной фамилией Кожух. Вася Кожух. Вчера о нем рассказал Миша, и по всему было видно, что он не только жалеет, но и завидует ему. Ну что ж, это вполне понятно. Она и сама немного завидует. Забинтованных с ног до головы раненых она видела в госпитале, и ей было нетрудно представить Васю лежащим на койке.
В этот момент во двор вошел какой-то человек, и Лена сразу догадалась, что это Мальцев.
Все остальное произошло помимо ее воли. Надо было действовать, что-то предпринять, как-то проявить себя. «Спрятаться!» — мелькнула в голове мысль, а ноги сами понесли в прихожую. Схватив пальто, она бросила его в шкаф, сбегала за портфелем с учебниками и, забравшись внутрь, закрыла за собой дверцу как можно плотнее, чуть не обломав при этом ногти.
Так она оказалась в шкафу, а потому и не было в душе сознания вины. Словно спряталась она туда не по своей воле.
С наступлением темноты ходить по улицам опасно. Со всего хода можно налететь на встречного прохожего, и такое столкновение нередко кончается синяками.
Сейчас выручают «светлячки».
Незадолго перед войной какая-то предприимчивая артель выпустила рамочки-брошки в виде большой пуговицы, куда вставлялась фотография. Брошки понравились, и в Ленинграде начали появляться люди с различными портретами на груди. Спрос на брошки воодушевил артель. Очевидно, там решили, что эта мода охватит все население страны, и принялись заготавливать брошки в огромных количествах. Но, как это всегда и бывает, интерес к брошкам пропал, как только они стали продаваться во всех магазинах и ларьках. Мода кончилась, а брошки остались. Лежали они на складе забытые, никому не нужные… И вот пригодились. Вместо фотографии поверхность брошки смазали светящимся в темноте составом и выпустили в продажу. Теперь ленинградцы покупали их охотно и с приколотыми на груди «светлячками» быстро шагали по улицам в полной темноте.
У Миши самодельный, но зато «художественный светлячок». Силуэт светящегося корабля. Вначале он ему очень нравился, но, когда и у других появились подобные «светлячки»: якоря, яхты, олени, чайки, он перестал его носить. Теперь он ходил с электрическим фонариком «жужелкой» или, как его называл Вася, «жигалкой». Фонарик подарил ему Иван Васильевич в прошлом году. «Жужелка» предупреждала встречных не только светом, но и звуком. И звук у нее был такой странный, ни на что не похожий, что некоторые женщины даже пугались, — вж-жик, вж-жик, вж-жик…
Миша нажимал на рукоятку спокойно, и слабое желтое пятно бежало перед ним, указывая дорогу. Вот знакомые кирпичи, вот тропка… Еще немного — и пятно запрыгало по лестнице.
Вж-жик, вж-жик, вж-жик…
Фонарик был хорош еще и тем, что развивал мускулы пальцев. И батареек ему никаких не надо. Самая настоящая электростанция в руке.
Открыв дверь в квартиру своим ключом, Миша вошел и сразу почувствовал что-то неладное. Темно и тихо. Зажигая свет в прихожей, он еще надеялся, что ошибся, но, когда увидел пустую вешалку, неясная тревога закралась в душу. Не раздеваясь, он прошел в комнату Мальцева и повернул выключатель. Книг, белья, мыла, еще днем разложенных на столике и стульях, не было. Чемодан, стоявший под кроватью, исчез.
Что это значит? Неужели ушел совсем?
Быстрыми шагами прошел Миша в темную комнату Лены и, волнуясь, зажег свет. Пусто. Все вещи стоят, как стояли, и ничего подозрительного не заметно. Куда же она могла уйти? Они условились оставлять друг другу записки, если неожиданно уходят… Ни в кухне, ни в своей комнате, ни в гостиной он не нашел записки и ничего другого, что могло бы объяснить это странное отсутствие. Но самым непонятным и тревожным было исчезновение вещей Мальцева.
«Догадался, что в ловушке, и сбежал? А может быть, уже арестован?»
Чем больше думал Миша, тем тревожнее становилось на душе. Надо было что-то предпринимать, и как можно скорее. Но что? Вызвать сигналом Буракова? Нет. Сначала позвонить и получить указания от Ивана Васильевича.
Набрав номер, Миша долго слушал протяжные гудки, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения.
«Неужели нет на месте? Должен же кто-нибудь подойти», — с досадой думал он.
Наконец в трубке раздался щелчок, и послышался голос дежурного.
— Пожалуйста, дядю Ваню, срочно, — проговорил Миша, и сейчас же в квартире раздался стук и глухой крик:
— Коля-а!.. Я здесь!
Не разобрав, что ему ответил дежурный, Миша торопливо пробормотал: «Я потом позвоню», повесил трубку и вышел в прихожую. Лена в квартире. Он слышал ее голос. Но где она?
— Аля-а! Откликнись!
И вдруг совсем рядом, в шкафу, опять раздался приглушенный голос:
— Коля-а! Я же здесь…
Открыть шкаф было делом двух секунд. Красная, потная, со слезами на глазах, из шкафа вылезла Лена.
— Фу! Я чуть не задохнулась. Такая духота!
Тяжело дыша, она села на маленькую табуретку и, виновато поглядывая на Мишу, стала вытирать платком глаза, лоб.
— Я сначала не знала, кто пришел. Я думала, это он вернулся, — говорила она. — Потом, когда услышала твой голос, я узнала…
— А что случилось, Аля? Кто тебя закрыл в шкафу?
— Он.
— Зачем?
— Не знаю… Он пришел, а я спряталась сюда… Я хотела узнать, кому он будет звонить.
И Лена, ничего не скрывая, подробно рассказала Мише, зачем она залезла в шкаф и как оказалась закрытой.
Увидев Лену живой и невредимой, Миша немного успокоился. Конечно, надо было еще выяснить, куда девался Мальцев и почему при уходе он закрыл ее на ключ. Если догадался, зачем она спряталась, то дело плохо и необходимо что-то придумывать.
— А ты знаешь, он ведь совсем ушел, — задумчиво проговорил Миша.
— Как совсем?
— Взял все свои вещи и чемодан. Но ты не волнуйся. Ничего страшного пока нет. Это ничего. Если он вернется, мы что-нибудь наврем. А придумала ты хорошо. Надо только дырочки в шкафу провернуть, чтобы лучше дышать…
По мере того как Миша говорил, испуг и виноватое выражение в глазах девочки исчезало, а когда он одобрил ее план, на губах появилась улыбка.
— Только я вот никак не пойму: зачем он закрыл шкаф? — продолжал Миша. — Догадался или нет? Может, ты шевелилась или чихнула?
— Ну что ты, Коля! Я как мышка сидела, тихо-тихо.
— Мышка! Мышки другой раз такой писк поднимают… возятся…
— Нет, нет. Он ничего не слышал!
— Зачем же тогда закрыл? — проговорил Миша и потер рукой подбородок, как это делал Николай Васильевич, старший механик на судне, в минуты раздумья. — Если он догадался, что за ним следят, может и удрать. Подожди-ка… Это твой берет?
— Мой, — сказала Лена, и снова в ее глазах появился испуг.
— Значит, он так и лежал?
— Да… Я забыла…
— Ну теперь ясно… По этому берету всякий дурак догадается, что ты дома. Видишь, вот как получается… У тебя еще опыта нет. Разведчики, они, как и саперы, когда с миной работают… Ошибаться нельзя. Один раз ошибся — и всё. Поминай как звали, — назидательно сказал Миша.
Ему нравилась роль опытного, хладнокровного разведчика. Он видел, как испугалась и растерялась Лена, понимал, что она не знает, что теперь делать, и ждет от него какого-то решения. С подчеркнутым спокойствием Миша разделся и повесил бушлат на вешалку.
— А хорошо бы сейчас чайку горяченького попить, — сказал он, потирая руки. — А? Ты как думаешь, Аля?
— Чай сделать недолго, только я не знаю… Мне не до чая.
— Напрасно. Надо быть всегда хозяином положения и никогда не теряться.
Иван Васильевич сошел с трамвая, подождал Каратыгина и, когда тот оказался рядом, зажег фонарик.
— Идем по набережной. Тут ближе, — мрачно сказал он и молча зашагал через улицу.
Константин Потапыч шел рядом и не начинал разговор. Он понимал настроение друга и всей душой ему сочувствовал. Отказаться от хорошо продуманного и подготовленного плана нелегко, но и рисковать опасно. Если девочка выкинет подобный номер с Тарантулом, то погубит не только себя и «брата», но и все дело.
— Н-да! Не надо было связываться с ребятами, — проговорил наконец Каратыгин. — Подведут они тебя, Ваня. Потом не расхлебаешь.
— Алексеев не подведет. Я в нем уверен.
— Ты думаешь, это не его затея со шкафом? Вряд ли девочка сама решилась…
— Давай поспорим на полдюжины пива, — предложил Иван Васильевич. — Если это придумал Мишка, я ставлю пиво, а если…
— Пива мне, Ваня, не жалко, — перебил его Константин Потапыч, — но спорить я не буду. Принципиально!
— Почему?
— Есть такое мнение, что один из спорщиков всегда бывает дурак, а другой негодяй. Ни тем, ни другим я не хочу быть.
— Не согласен. Если человек спорит и знает наверняка, что выиграет, только тогда он негодяй.
— Но почему ты так уверен в мальчишке?
— Потому, что он уже не мальчишка — это раз. Во-вторых, он моряк. Моряки — народ более дисциплинированный. А в-третьих, мы с ним уже работали, и я его знаю.
— Ну посмотрим, посмотрим, — неопределенно пробормотал Константин Потапыч.
Под воротами дома Иван Васильевич удержал майора за рукав.
— Послушай, Костя. Ты все-таки поднимись один и посмотри. А я пока зайду к управхозу и приду немного погодя.
— Я вижу, что ты решил все-таки рисковать?
— Да. Рисковать надо. Но разумно, — тихо произнес Иван Васильевич и пошел в сторону.
Дверь открыла Лена. Константин Потапыч ждал, что, увидев его, она смутится, но ошибся.
— Григорий Петрович! — обрадовалась она. — Вот кстати. А мы с Колей чай пьем. Проходите прямо к столу… Распечатали ваши галеты. Очень вкусные. Немного рассыпчатые. Вы, наверно, замерзли! Сегодня такая противная погода, — тараторила девочка, пока он раздевался.
— Чай? Можно и чай, — согласился майор. — Я сегодня еще гостя жду. Скоро придет.
Причесывая на ходу волосы, он прошел в гостиную. Миша сидел за столом и к приходу Мальцева отнесся равнодушно.
— Я вам в большую чашку налью, — предложила Лена и, не дожидаясь ответа, достала из буфета чашку. — Я на вас сегодня рассердилась, Григорий Петрович. Хотя вы, наверно, не виноваты. Вы же не знали, правда?
— Что я не знал?
— Что я спряталась в шкаф. Я думала, что Коля идет, и спряталась… А это оказались вы. Зачем вы меня закрыли на замок? — глядя в упор на гостя, спросила Лена. — Я из-за вас, наверно, час сидела в шкафу. Чуть не задохнулась. Хорошо, что Коля скоро вернулся. Ну зачем вы меня закрыли?
Миша с трудом сдерживал улыбку. Глаза Мальцева стали совсем круглые, и он смотрел на Лену с таким удивлением, словно перед ним стояла не девочка, а какая-то диковинка.
— Н-да… Действительно, я, кажется, перед уходом закрыл шкаф, — сознался он и с явным смущением продолжал: — Но я не знал, что вы там, Алечка. Стоит шкаф… Ну посудите сами! Зачем бы вам туда залезать?
— Я же вам сказала, что спряталась от Коли.
— Н-да… От Коли? Н-нет, это мне в голову не пришло. Детские игры в вашем возрасте… Нет, я не мог догадаться.
— Какой вы странный! При чем тут детские игры? Я хотела его испытать… Но дело не в этом. Вот вам чай, вот галеты. Вы не расстраивайтесь, пожалуйста. Ничего страшного не произошло. Ну, посидела немножко в шкафу… Я хотела даже его сломать. Но он такой крепкий, — оживленно болтала Лена, искоса поглядывая на Мишу.
Константин Потапыч нахмурился. Почему, собственно, он решил, что девочка забралась в шкаф с целью подслушивания и слежки? Она же еще ребенок. Спряталась от брата, чтобы напугать или просто так… Играют же дети в прятки. Плохой он педагог, если не смог разобраться в таком простом поступке.
Коротко звякнул звонок. Миша и Лена вопросительно взглянули на Мальцева.
— Я открою. Это ко мне, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — Думаю, что он выпьет с нами за компанию стаканчик чаю…
Пока Мальцев открывал дверь, пока пришедший раздевался, Лена успела приготовить чай. Миша напряженно слушал. Мальцев о чем-то бубнил с пришедшим, но слов разобрать было невозможно. Раза два он услышал имя Лены и свое. И это его еще больше насторожило. Новый гость молчал. Лена порывалась идти в прихожую, но Миша удержал ее.
И вдруг в гостиную в сопровождении Мальцева вошел Иван Васильевич. Это было так неожиданно, что в первый момент ребята от удивления вытаращили глаза.
— Ну что! Не ждали? — со смехом сказал Каратыгин.
Но Миша уже оправился и без тени смущения спросил:
— Чего не ждали?
— Такого гостя. Старый ваш знакомый…
— Не-ет… Странно вы говорите. Это ваш знакомый, а мы, например, видим его первый раз в жизни. Правда, Аля?
— Да. Я никогда не встречалась, — подтвердила девочка.
Константин Потапыч повернулся к Ивану Васильевичу, стоявшему около дверей, и подмигнул.
— Видал? Оказывается, ничего подобного… Первый раз тебя видят. Ай-ай-ай! Выходит, что ты мне наврал…
— Чего это вы всё выдумываете! — проворчал Миша.
— Я, — говорит, — профессорских детей хорошо знаю, — продолжал шутить Каратыгин.
— Этого я тебе не говорил, Костя, — заговорил наконец Иван Васильевич, подходя к столу. — Я сказал, что хорошо знаю вот Мишу Алексеева и Лену Гаврилову, а профессорских детей видел мельком один раз.
— Иван Васильевич… Вы, значит… Я ничего не понимаю!.. — в замешательстве проговорил Миша.
— Сейчас все поймешь. Садитесь. Это мне чай? Ну что ж, не откажусь, — сказал Иван Васильевич, усаживаясь за стол и пододвигая к себе стакан. — Должен вам сразу сообщить, что пришел я с намерением отказаться от нашего плана. Да, да! Отказаться и отправить вас по домам. Но Константин Потапыч… Этого дядю зовут не Григорий Петрович и не Мальцев, а Константин Потапыч Каратыгин. Это мой старый друг. Я попросил его устроить вам проверку. Ну, говори, Костя. Как они выдержали экзамен?
— Я же тебе все сказал. Вели они себя хорошо, естественно. Экзамен сдали бы на пятерку, если бы не история со шкафом. Правда, как выяснилось сейчас, это была детская игра в прятки, и ничего тут особенного нет, но я бы сказал, что в данной обстановке такая игра неуместна… Не следует заниматься такими играми. Мало ли что мог подумать Мальцев… Надо чувствовать себя постарше.
— Я об этом уже говорил ей, — вставил Миша. — Теперь она все поняла.
— А поняла ли? — спросил Иван Васильевич и, прищурившись, посмотрел на Лену.
— Честное слово, поняла! — приложив руки к груди, как можно убедительнее, сказала девочка.
— Мы сначала решили, что вы спрятались в шкаф, чтобы подслушать, — заговорил Иван Васильевич. — А это грубая ошибка. Ведь я вас предупреждал, что никакой инициативы проявлять не нужно… без особой надобности. Забыть, кто вы и зачем здесь! Просто вы — дети Сергея Дмитриевича, и только! Занимайтесь своими делами. Ваше присутствие в этой квартире дает нам возможность понаблюдать за Мальцевым издали. Посмотреть, зачем он приехал, проверить его… А может быть, он и не враг. Ведь мы только подозреваем. Мы еще ничего не знаем. Ну а если это окажется враг, то значит, он очень осторожный, умный и опытный… Константин Потапыч, например, сразу угадал, что вы в шкафу.
— По берету? — спросил Миша.
— Не только по берету. Я увидел ее сначала в окне, — пояснил Каратыгин.
— В шкаф вы, конечно, больше не полезете, — продолжал Иван Васильевич ровным голосом, — но можете выкинуть что-нибудь другое, когда Мальцев приедет. Вот это меня и беспокоит. Начнете подслушивать у дверей, задавать какие-нибудь вопросы…
Последние слова напомнили Мише его разговоры с мнимым Мальцевым и заставили покраснеть.
— В нормальных условиях, — говорил Иван Васильевич, не обращая внимания на смущение Миши, — с нормальным человеком всякие такие вопросы были бы признаком вежливости, предупредительности. А сейчас это может показаться подозрительной назойливостью. Пускай Мальцев видит и чувствует, что вы заняты, учитесь, что у вас свои дела. Когда я был у Сергея Дмитриевича, он попросил сына налить нам чаю. Коля отказался. «Мне, — говорит, — папа, некогда. Попроси Алю…» И ушел.
— Ну, это нехорошо, — заметил Константин Потапыч.
— Что значит нехорошо? — возразил Иван Васильевич. — А если он действительно занят? Опаздывает на уроки.
— А Аля? — спросила Лена. — Она тоже такая?
— Вы, Алечка, себя отлично вели, — сказал Каратыгин. — Просто, заботливо. Такой вам и надо быть. Вот только в шкаф не лазайте. Играйте как-нибудь по-другому…
— Хорошо, — опустив глаза, тихо сказала девочка.
Теперь ей стало стыдно за придуманную с Мишей ложь. Но ведь если они сознаются и скажут правду, Иван Васильевич отправит их по домам и поручит это дело кому-нибудь другому. Нет. Пускай уж лучше думают, что это была игра в прятки.
— Мальцев приедет двадцатого или двадцать первого, — сказал Иван Васильевич. — Если будет можно, мы заранее предупредим вас, но надо быть наготове. У вас еще есть время. Привыкайте, практикуйтесь.
— Мы до сих пор срываемся, Иван Васильевич, — сознался Миша. — Нет-нет да и скажем. Она меня Мишей назовет, а я ее — Леной.
— Вот, вот. Это все имеет большое значение… И пусть шкаф напоминает вам об ошибке. Если задумаете что-нибудь сделать, сначала посмотрите на шкаф, — с улыбкой закончил Иван Васильевич.
Глава 16
Десятого ноября в аптеку на Невском проспекте медленно вошла молодая, невысокого роста женщина. Тонкая шея не соответствовала размерам пышного воротника, а из рукавов, обшитых мехом, высовывались сухие бледные руки. Но на лице женщины сияла улыбка, и живые, с веселым блеском, глаза говорили, что первое впечатление обманчиво и что, несмотря на такое похудение, она вполне здорова.
— Здравствуйте! Я направлена к вам на работу, — приветливо сказала она рецептару, полной женщине в белом халате, вытаскивая из кармана сложенную вчетверо бумажку. — Вот направление.
— Вы фармацевт?
— Нет. Я кассирша.
Рецептар недоверчиво осмотрела пришедшую с ног до головы, прочитала бумажку и пожала плечами.
— Подождите. Я передам управляющей.
Управляющая аптекой, немолодая энергичная брюнетка с ярко накрашенными губами, сидела в своем кабинете за составлением какого-то отчета.
— Евгения Васильевна, вот… Новая кассирша пришла, — сказала рецептар, передавая бумажку. — Дистрофик. В чем только душа держится…
Пока Евгения Васильевна читала направление, в кабинет вошел Шарковский, работающий в аптеке много лет дефектаром*.
— Ну что ж, будем нормально работать. В две смены, — проговорила Евгения Васильевна, пододвигая к себе телефон. — Сейчас я выясню.
— Людей надо брать не с улицы, — заметил Шарковский. — Принять на работу просто, а вот как потом избавляться?
Управляющая давно привыкла и не придавала особого значения стариковскому ворчанью. Набрав номер аптекоуправления, она попросила к телефону начальника отдела кадров.
— Сергей Семеныч! В чем дело? Вы мне прислали кассиршу?
— Да, да. Прекрасный работник, со стажем, фронтовик.
— Мы же условились о фармацевтах.
— Будут и фармацевты. Закроем аптеку имени Урицкого и перебросим к вам работников.
— Вместе с планом?
— А при чем тут план?
— В этом году плана мы не выполним. Кто будет отвечать?
— Евгения Васильевна, вы же знаете мою точку зрения. Если вы не выполните план, в этом нет ничего плохого. Люди мало болеют, не покупают лекарств…
— Вам это говорить просто. Вы философ. А мне планом все время глаза колют. До конца года — полтора месяца. В Ленинграде нет эпидемий, а я виновата, что не выполняется план. У меня все на дефекте*: парфюмерия, витамины, патентика*…
— Дадим. Все дадим! Вчера об этом был разговор на совещании.
— Ну хорошо. Но, пожалуйста, не забывайте, что у меня нет второго дефектара. Роману Борисовичу трудно.
— Всем трудно, Евгения Васильевна.
— Да, но у него все-таки возраст…
Рецептар с усмешкой покосилась на Шарковского и нагнулась к управляющей.
— Роман Борисович на возраст не жалуется, Евгения Васильевна, — тихо сказала она. — Он жалуется на время…
Новую кассиршу звали Валей Калмыковой. Несмотря на свой, как говорила рецептар, «дистрофический вид» и молодые годы, она оказалась опытным, исполнительным работником и хорошим, жизнерадостным человеком. Не прошло и недели, как Валя завоевала любовь и уважение всего маленького коллектива аптеки. А уважать ее было за что. С первых дней войны она ушла на фронт с народным ополчением, получила серьезное ранение под Пулковом и всю страшную зиму боролась со смертью в госпитале. Выжила, поправилась и снова вернулась на фронт. Второе ранение было хотя и менее опасно для жизни, но лишило ее возможности нормально ходить. И вот она на «гражданке».
— Мало прожито, а много пережито!.. — говорила со вздохом пожилая санитарка Аннушка, слушая рассказ о каком-нибудь случае из фронтовых воспоминаний.
Валя любила рассказывать. Она приходила на работу задолго до начала своей смены и сидела в ассистентской или в небольшой теплой комнатке рядом с кухней, где собирались все свободные от работы сотрудники, а иногда оставалась ночевать в аптеке, потому что ей незачем было торопиться домой. Вся семья Вали: мать, отец, два младших брата — эвакуирована вместе с заводом на Урал.
— Милый мой «дистрофик»! Знаете что? Пойдемте-ка сегодня ко мне, — пригласила ее уже на третий день работы рецептар. — Нет, верно! Муж мой очень хотел с вами познакомиться. Он ужасно любит слушать всякие истории про войну. Поужинаем, поболтаем, а утром вместе на работу.
Валя охотно приняла приглашение от этой суровой, неприветливой на вид женщины и не пожалела. Она провела приятный вечер и в лице Ольги Михайловны, как звали рецептара, нашла себе солидную покровительницу.
Затем ее пригласила к себе в гости контролер, потом одна из фасовщиц и наконец сама Евгения Васильевна.
Через неделю Валя имела обширное представление о жизни всех работников аптеки. И только Шарковский относился к Вале безразлично. Казалось, что этот ворчливый, суетливый старик ничем, кроме своего склада, не интересовался.
— А ты знаешь, мне его немного жалко, — сказала Валя как-то фасовщице, с которой успела подружиться. — Он ведь одинокий, бедняжка…
— А ну его! Сухой и черствый, — ответила с раздражением девушка. — Только о себе и думает. Я-то здесь недавно, а вот Аннушка мне говорила, что он дефицитными лекарствами спекулирует. В сорок первом году все менял: бактериофаг*, витамины, глюкозу. Знаешь, сколько тогда это стоило! К нему и сейчас еще клиенты за лекарствами по блату приходят.
— Неужели? Это же опасно. Если попадется… Сейчас очень строго судят.
— А как он попадется? Не-ет! Он такой хитрый, опытный!
Фасовщица знала о спекуляции Шарковского со слов Аннушки, и поэтому расспрашивать ее о подробностях не стоило. Лучше поговорить с санитаркой. Старуха работала в аптеке давно, и все это происходило на ее глазах. Было ясно, что спекуляция лекарствами — только повод, предлог… Хотя не исключена и спекуляция.
Валя работала в контрразведке больше года и не первый раз встречалась с таким явлением. Там, где уголовщина — воровство, хищения, мародерство, — там может быть и предательство. Падение человека происходит не сразу. Начинается часто с пьянства, с мелкого воровства, а кончается изменой Родине. С идейными врагами Валя еще не встречалась и даже не представляла, какие идеи могут вдохновлять людей на такую рискованную борьбу.
Однако Иван Васильевич не случайно предупреждал ее о том, что Шарковский, по-видимому, враг идейный.
Пришло время сменить старую кассиршу. Забравшись в свою будочку-кассу, поставленную возле окна, Валя накинула на плечи пальто, отодвинула счеты и оглянулась. На улице еще было светло. Стекло чистое. Аннушка по ее просьбе каждое утро протирала это единственное окно, чтобы в минуты безделья можно было читать или наблюдать за тем, что делается на проспекте. Завтра-послезавтра должен приехать Мальцев, и нужно быть все время начеку. Но дело не только в Мальцеве.
Два дня тому назад, утром, зашла женщина и попросила вызвать Шарковского. Покупателей в аптеке не было, и поэтому ручница* не пошла за ним, а просто крикнула во весь голос:
— Шура! Крикните там Романа Борисовича. К нему пришли.
Валя достала большой носовой платок, вытерла им лоб и повесила на спинку своего стула.
Шарковский встретил женщину, как старую знакомую, отвел в конец аптеки и о чем-то долго с ней шептался. Затем он принес бутылочку и вручил посетительнице.
Когда женщина, простившись с Шарковским, направилась к выходу, Валя спрятала платок в карман и посмотрела в окно. Сигнал был принят. На противоположной стороне, возле остановившейся на набережной машины, она увидела Трифонова.
Сегодня все произошло несколько иначе. В аптеке были покупатели, когда вошел мужчина в очках. Он подошел к рецептару и, облокотившись о прилавок, стал ждать. Неизвестно почему, но этот человек показался Вале подозрительным, и она заволновалась. Одет он был обыкновенно, как одевались многие ленинградцы, — в старенькое пальто, на ногах грубые сапоги, на голове шапка, но не ушанка, а финка*. Через плечо повешен и сдвинут за спину противогаз. На груди приколот «светлячок».
Ольга Михайловна закончила писать и, как всегда, хлопнула по столу пресс-папье.
— Три двадцать семь, — сказала она ожидавшей женщине. — Ну что вы стоите? Я сказала: платите в кассу три двадцать семь. Лекарство будет готово через два часа.
Женщина направилась к кассе, а Ольга Михайловна протянула руку за очередным рецептом. Мужчина приложил руку к шапке и чуть наклонился вперед. Валя не слышала его слов, но была уверена, что он попросил вызвать Шарковского, и не ошиблась. Ольга Михайловна медленно сползла со своего стула и заковыляла в ассистентскую.
Занятая покупательницей, Валя пропустила момент, когда Шарковский вышел к прилавку. Она увидела его уже здоровающимся с мужчиной. Торопливо вытащив платок, Валя повесила его на спинку стула. Это был сигнал о том, что в аптеку пришел человек и вызвал Шарковского. Платок нужно было снять в тот момент, когда человек выйдет на улицу.
Но тут случилось непредвиденное: Шарковский неожиданно пригласил посетителя за прилавок и увел его к себе.
Как же теперь быть? Аптека имела черный ход, и если Шарковский выпустит его в ту дверь, то через проходной двор мужчина может выйти на набережную или на другую улицу. На какой-то момент Валя растерялась. Они не предусмотрели такой вариант.
Женщина передала чек и, спросив о чем-то Ольгу Михайловну, направилась к выходу. В аптеке осталась девочка, дремавшая на стуле в ожидании лекарства.
Медленно текли минуты. Надо было дать какой-то сигнал Трифонову, но Валя ничего не могла придумать. Послать кого-нибудь с запиской, позвонить по телефону, сбегать под каким-нибудь предлогом самой?.. Нет. Все это исключалось. В ее распоряжении было только окно, и она знала, что сейчас, особенно сейчас, когда появился сигнал — белое пятно, — с окна не спускают глаз.
«Нужно их озадачить, — решила Валя. — Пускай подумают, пускай поймут, что случилось нечто непредвиденное. Видели же они, как в аптеку вошел очкастый… Значит, должны догадаться».
Взглянув на спящую девочку и на занятую своей работой рецептара, Валя осторожно сняла платок. Выждав секунд десять, повесила его на место. Затем опять сняла и снова повесила. И так проделала пять раз. Вешая последний раз платок на стул, она улыбнулась, мысленно представив, как забеспокоился Трифонов и как он ломает голову, чтоб разгадать значение этих странных сигналов.
Глава 17
Каждый раз, когда в окне аптеки появлялось белое пятно, Трифонов косился на своего помощника и встречал взгляд, полный недоумения.
— Опять! Что у ней там стряслось?.. — бормотал он, прикладывая к глазам бинокль. — Это неспроста. Что-то сигналит особенное. Убрала…
Он смотрел на дверь аптеки, но из нее никто не выходил.
— Повесила назад, — предупредил помощник.
— Опять… Это уж пятый раз. А ты заметил, кто остался?
— Да вроде как все вышли. Один только и остался, мужчина в очках.
— Да, да, в финке, с противогазом.
В бинокль Валя была хорошо видна. Даже выражение лица ее, когда она поворачивалась и смотрела на улицу, можно было разглядеть. Иногда она с улыбкой провожала глазами идущих мимо пешеходов, в другой раз смотрела строго, и губы ее при этом были плотно сжаты.
— Больше не снимает. Значит, он там. Пять раз… Почему пять? Это неспроста… Думай, Федя.
— Я думаю, Василий Алексеевич.
— Ну и что?
— Не знаю. Головоломка со всеми неизвестными.
— Почему же со всеми? Одно число есть. Пятерка.
— Пятерка — число хорошее… для школьников, — пошутил Федя. — А может быть, она указывала на время? Пять минут, или в пять часов, или через пять часов.
— Н-да… Задачка. Засеки-ка время на всякий случай. Пять? Постой-ка, а не отмашка ли это?
— Вряд ли. Может быть, пять человек…
— Где же они? Не-ет. Скорей всего, она наше внимание заостряет. Быть наготове. Что-то серьезное. А нет ли там другого выхода? Или действительно пять человек…
Так они сидели возле окна, делая всевозможные, самые невероятные предположения, но ни на одном из них остановиться не могли. Загадка оставалась неразгаданной.
Прошло несколько минут. Платок неподвижно висел на стуле.
— Ого! Чего-то заерзала, — предупредил Трифонов.
И, словно в ответ, белое пятно исчезло. Еще секунда — и из аптеки вышел мужчина в очках.
— Вот он. Долго он там канителился… Я пошел, Федя, — быстро проговорил Трифонов. — Только бы не отпустить!.. Погода-то…
Выйдя на Невский, Трифонов крупным шагом перешел мост через Фонтанку и на противоположной стороне проспекта увидел знакомую фигуру. Мужчина в очках шел неторопливо, обходя лужи. На углу Литейного он остановился, закурил и, переждав трамвай, направился дальше. Народу на проспекте немного, и следить было нетрудно. Недалеко от улицы Марата мужчина свернул и направился на другую сторону Невского проспекта. Трифонову пришлось остановиться. Чтобы не обращать на себя внимания, он спрятался за выступ ящика с песком, укрывавшего огромное стекло магазина от взрывной волны и осколков. Как раз в этот момент с остановки отправился трамвай. Мужчина неожиданно переменил направление, пробежал несколько шагов и вскочил на заднюю площадку. Трифонов вышел из-за укрытия и сердито посмотрел вслед удаляющемуся трамваю.
«Упустил! — с досадой подумал он. — Неужели заметил, что за ним следят? Или просто так, на всякий случай, как заяц, петляет?»
Можно догнать трамвай на попутной машине, но надо было быть чрезвычайно осторожным. Об этом предупреждал Иван Васильевич несколько раз. Если шпионы заподозрят, что за ними установлено наблюдение, они примут меры и постараются скрыться. И тогда весь план рухнет. Лучше упустить.
«А не поехал ли он тоже на кладбище? — подумал Трифонов, вспомнив, что два дня тому назад он по сигналу Вали пошел следом за женщиной и потерял ее в Александро-Невской лавре, на Никольском кладбище. — Проверить!» — решил он.
Подняв руку, Трифонов остановил военную полуторку*.
— Ну, чего ты? — грубо спросил шофер, высовываясь из кабины.
Вместо ответа Трифонов вытащил из кармана служебное удостоверение и поднес его к самому носу водителя.
— Куда едешь? — спросил он, забираясь в кабину.
— В Рыбацкое*.
— По пути, значит. Жми, браток.
— А инспектор?
— Это я беру на себя…
Шофер не заставил себя уговаривать. Машина сразу пошла с недозволенной скоростью. У вокзала они перегнали трамвай, развернулись и понеслись по Старо-Невскому*.
— Давно за баранкой сидишь? — спросил Трифонов.
— С тридцатого года. А что?
— Ничего. Заметно, что не новичок.
От этой похвалы нахмуренные брови солдата разошлись и глаза потеплели.
Вот и площадь. У входа в Александро-Невскую лавру стояли часовые. Здесь расположены воинские части. Еще минута — и показались красные здания складов.
— Затормози-ка, браток. Я вылезу. Спасибо!
Выскочив из кабины, Трифонов перебрался через канаву и остановился возле толстого ствола липы. Раньше Никольское кладбище было обнесено высоким деревянным забором, но в первый год блокады его растащили и сожгли в «буржуйках».
Через кладбище ходило много народу, особенно по утрам, сокращая себе путь на мельницу имени Ленина и некоторые другие заводы.
Никольское кладбище самое богатое в Ленинграде, и не случайно здесь так красиво. Массивной постройки склепы, часовни, памятники, различной расцветки кресты из камня, мрамора, причудливые решетки. Между могилами стоят громадные деревья, и везде, где только возможно, растет кустарник и высокая трава. Все усыпано желтыми листьями. Здесь похоронено много известных литераторов, художников, композиторов, полководцев, флотоводцев, государственных деятелей и, наконец, просто богатых людей.
Трифонов прошел по протоптанной дорожке до поворота. Вот здесь свернула посетительница аптеки и куда-то исчезла. Правда, потерять человека в этих зарослях нетрудно — стоит тому сделать только два-три шага в сторону. Пройдя немного вперед по дорожке, Трифонов свернул и, спрятавшись за кустом бузины, огляделся. Сзади него, за чугунной решеткой, стоял высокий крест из черного полированного камня, весь облепленный желтыми листьями. Справа и слева два дерева. Через оголенный куст хорошо просматривалась часть дорожки до поворота.
Время еще есть. Можно выкурить папиросу.
Через несколько минут послышался женский смех, и на дорожке появилась группа женщин в ватниках. Впереди шла высокая девушка и тонким прутом сбивала мертвые листья, упорно державшиеся на ветках. Сзади шагали трое.
— Ой, девочки, смотрите! — сказала одна из них, задерживая подруг. — Вроде как человек…
На мгновение Трифонов замер, подумав, что девушка заметила его, но сразу успокоился. Девушки смотрели куда-то в сторону и вверх.
— Да это только кажется. Это на часовне какая-то штука сломана.
— А как похоже! Правда? Смотрите… Руки, и голова, и шапка… Ну прямо человек и человек… И нитку в зубах держит.
— Не выдумывай, Нюрка!
— Нет, верно. Смотрите!
— Это ветка.
— Такая тоненькая и прямая! Совсем как нитка.
— Девчата! Ну что вы там? — нетерпеливо крикнула передняя.
— Сейчас! Нюра тут человека увидела…
Группа двинулась вперед и, дойдя до поворота, снова остановилась.
— Ну, где твой человек?
— Да… Теперь не так. А нитку я все-таки вижу.
— Это не нитка. Какая-то проволока.
— Пошли, пошли!
Скоро голоса затихли, и Василий Алексеевич зажег потухшую папиросу.
«Почему на кладбище воображение людей обостряется и мерещится всякая чертовщина? — подумал он. — Ни с того ни с сего увидели человека с ниткой в зубах где-то на часовне».
Снова послышались шаги, и на дорожке появились двое пожилых мужчин. Они шли неторопливо и тихо разговаривали.
— Я не спорю… Речица*, может, и маленький город, но главное, что Рокоссовский* ударил, а тут враз и Ватутину* приказ. Коростень* взяли! — весело говорил первый. — Сломали, Паша, немца!
— Сломали его под Сталинградом, Кузьмич, — густым басом ответил второй. — Там у немца боевой дух надорвался. А у наших теперь образовался порыв. Это уж всегда так… Русских раскачать трудно, а как раскачаешь, так и не остановишь…
О взятии Коростеня и о наступлении армии Рокоссовского Трифонов узнал еще вчера вечером. «Значит, приказы уже переданы по радио», — подумал он.
Незаметно надвигались сумерки. Блестящая полированная поверхность мрамора потускнела, резко очерченные грани крестов начали терять свою форму и сливаться с общим фоном растительности. Уцелевшие листья срывались с деревьев и падали вниз. Сейчас они еще больше походили на каких-то странных порхающих бабочек. Сырость пробиралась к телу, и с каждой минутой становилось все холоднее.
«Значит, ошибся, — с огорчением думал Трифонов. — Упустил и второго. Не везет».
Он уже собирался покинуть свой пост, когда услышал шорох. По дорожке кто-то шел. Трифонов вытянул шею и затаил дыхание. Человек приближался к повороту.
«Он!»
Несмотря на полумрак, Трифонов сразу узнал посетителя аптеки. Финка, очки, «светлячок». Мужчина шел быстро. На повороте он остановился, огляделся и, никого не видя, крупными шагами направился по дорожке. Свернул у железной оградки, над которой возвышался белый мраморный крест. Трифонов подался вперед. Голова мужчины мелькнула темным силуэтом на фоне часовни, показалась еще раз за низким кустарником и исчезла.
Был момент, когда хотелось ринуться вперед, срезать угол и, прячась за кустами, двигаться за человеком, но какая-то сила удержала.
«Нельзя! Может заметить».
Только сейчас Трифонов почувствовал, как тяжело он дышит и как бьется сердце. Видимо, подолгу задерживал дыхание и сам этого не замечал.
«Вот, значит, какие дела!.. — с глубоким вздохом подумал он. — Будем считать, что опять упустил, но зато теперь на верном следу. Делаем вывод. Где-то здесь, на кладбище… Прячут они тут что-нибудь или сами прячутся?» — размышлял про себя разведчик, прислушиваясь к доносившимся отовсюду звукам.
Справа, за складами, по Шлиссельбургскому шоссе изредка проходили машины, далеко за спиной посвистывал паровоз, но все эти звуки были живыми, знакомыми и не имели никакого отношения к «могильной тишине». На кладбище стоял какой-то особенный покой, и ни шелест падающих листьев, ни ветер, шуршащий ветвями, не нарушали, а скорее подчеркивали его.
Глава 18
Лена затеяла стряпню. Среди продуктов, привезенных Константином Потапычем Каратыгиным, было немного муки, а значит, можно испечь пирог. В начинку она решила использовать картофель и оставшуюся банку американской консервированной колбасы. По поводу этой колбасы было много разговоров среди женщин. Некоторые утверждали, что это мясо ондатры (водяной крысы), другие говорили, что это конина или даже мясо слонов. Так это или не так, Лена не знала, но консервы ей тоже не нравились. Они были слишком соленые, обезжиренные; и ели их только потому, что другого ничего не было.
— Пользуются случаем — наживаются, — рассуждали хозяйки между собой. — Для кого война — горе, а для кого и радость. Доходы большие…
— Вот и сахар ихний совсем не такой. На вид и красивый, и мелкий, и чистый, а сладости в нем куда меньше, чем в нашем.
— Это потому что тростниковый. А наш из свеклы делается.
— А сало у них ну совсем как вазелин! И вкуса никакого.
— Техники много, вот и делают всякие эрзацы*. Лишь бы денег нахватать побольше.
Девочка прислушивалась к этим разговорам и понимала, что женщины упрекают не американских рабочих или фермеров, а их богатых хозяев, магнатов. Представление о магнатах у Лены было довольно смутное. Ей казалось, что магнат — это не живой человек, а какая-то бессердечная машина-чудовище, что-то вроде робота, о котором однажды рассказывал в школе учитель.
Вот и сейчас. Открывая банку консервов, она думала об этом механическом человеке. Всякая машина нуждается в питании: в бензине, керосине, угле, дровах, нефти. А чем питается магнат?..
— Аля! Что ты делаешь?
От неожиданности Лена вздрогнула. Занятая своими мыслями, она не слышала, как на кухню пришел Миша.
— Фу! Как ты меня напугал, Коля!
— Это что? — снова спросил Миша.
— Это спрос! Кто спросит, тому в нос.
— Нет, верно?
— Это будет начинка.
— А зачем?
— Начинка для пирога. Ты любишь пироги?
— Конечно… А помогать тебе не надо?
— Нет. Иди лучше учи уроки.
— Я уже все сделал.
— Ты мало занимаешься, Коля. Тройку схватил позавчера.
— Это потому, что я пропустил. Исправлю, — ответил Миша, поворачивая голову.
В гостиной звонил телефон.
— Слышишь! — предупредила Лена.
— Опять, наверно, не туда попали, — проворчал Миша, неохотно отправляясь в гостиную.
Последние дни телефон довольно часто давал о себе знать, но звонки были ошибочные. То спрашивали поликлинику, то райкоммунотдел*.
— Это кто? Коля Завьялов? — услышал Миша знакомый голос.
— Я! Это я, дядя Ваня! — обрадовался Миша. — Давно вы не звонили. Мы уж думали, что вы позабыли про нас.
— Как же я могу забыть своих племянников! Ну что у вас там нового?
— Ничего особенного. Аля пирог собралась печь, а я уроки учил.
— Ну вот что, Колюша… Гость наш приехал. Думаю, что скоро будет у вас.
— Ну-у… приехал, значит… А давно?
— Вероятно, сегодня. Мне только что сообщили.
— Вот и хорошо. А то ждем, ждем…
— Да, да… Говорить нам, я думаю, не о чем. Все уже сказано, и я уверен, что вы всё запомнили. Про шкаф не забывайте… Пока что до свиданья, Колюша. Передай привет сестренке.
Последние три дня Миша совсем успокоился, и в голову иногда закрадывалась даже мысль о том, что Мальцев вообще не приедет. Предупреждение Ивана Васильевича сильно взволновало. Опять, как и раньше, тревожно забилось сердце.
«Да что это я! Привыкнуть давно пора, — успокаивал он себя. — Ну, приехал и приехал… Подумаешь, важность какая! Не съест».
— Аля! Тебе привет! — громко и весело сказал Миша, возвращаясь на кухню.
— От кого?
— Угадай!
Лена отряхнула руки от муки, мизинцем поправила волосы, перемазав при этом висок, и вопросительно уставилась на Мишу. От кого она могла получить привет? Может быть, от Анны Захаровны? Но ведь она не знает номер телефона…
— Ну от кого?
— От Григория Петровича Мальцева. Приехал в Ленинград и скоро прибудет сам.
— Ты шутишь!
— Насчет привета шучу. Привет просил передать дядя Ваня. А Григорий Петрович действительно приехал. Но мы об этом, конечно, ничего не знаем. Иван Васильевич предупредил, чтобы мы были наготове.
— Ой! Мне уж надоело быть наготове… — со вздохом призналась Лена. — Ждем, ждем, и все время наготове.
— Ничего, Алечка. На фронте тоже иногда подолгу ждут, и тоже, наверно, не сладко.
— Я понима-аю, — протянула Лена. — Ну а как же теперь с пирогом?
— А что?
— Делать или не стоит?
— А почему не стоит? Делай.
— Тогда надо плиту затапливать.
Топить печи было в обязанности Миши, и делал он это хорошо, как опытный кочегар. Дрова у него разгорались быстро и дружно. Лена приготовила начинку и взялась за тесто. Оба работали молча, думая о предстоящей встрече с человеком, ради которого затеяна вся эта инсценировка.
И вот наконец раздался звонок в прихожей.
Миша взглянул на побледневшую девочку и с улыбкой кивнул.
— Значит, дождались. Ничего, Аля. Все будет в порядке. Помнишь, как сосед говорил: «Будем жить, да поживать, да поглядывать»?
С этими словами он неторопливо встал и отправился в прихожую.
— Кто там?
— Профессор Завьялов дома?
— Нет. Папа в командировке, — сказал Миша, открывая дверь.
На площадке лестницы стоял гость. Миша узнал его сразу. По описанию Ивана Васильевича он именно таким и представлял Мальцева. Немолодой коренастый мужчина внимательно смотрел на него, чуть прищуривая близорукие глаза. И взгляд этих глаз был серьезный, но чуть насмешливый. Возле его ног стоял большой чемодан, а через левое плечо был перекинут туго набитый рюкзак.
— В командировке? — с удивлением переспросил Мальцев. — И давно он уехал?
— Нет… Тринадцатого или четырнадцатого…
— А куда он уехал?
— В Москву… А вы кто будете?
— Моя фамилия Мальцев.
— O-о! Григорий Петрович! — обрадовался Миша. — А мы вас ждем…
— Кто это «мы»? — спросил гость.
— Мы с Алей… Папа читал нам ваше письмо. Он просил извиниться. Его срочно вызвали в главк с каким-то отчетом. Но он постарается вернуться в этом же месяце. Заходите, Григорий Петрович.
Был какой-то момент, когда Мальцев колебался, и это выражение Миша уловил в его глазах.
О чем размышлял этот человек? Что его обеспокоило? Почему он нерешительно взял чемодан и сейчас же поставил его обратно? Может быть, короткий разговор с Мишей показался ему подозрительным и он почувствовал какую-то фальшь в его тоне?
— В командировке… Как это все неудачно складывается! — спокойно произнес Мальцев. — Вряд ли мне удобно останавливаться у вас.
— А почему? Места у нас хватит. Вам даже отдельная комната приготовлена.
— Даже комната… — повторил гость.
— Коля! Кто там пришел? — крикнула Лена, выходя в прихожую.
— Григорий Петрович приехал.
— A-а! Приехали! Здравствуйте! — радостно заговорила Лена, торопливо вытирая руки. — А мы ждали вас! Папа сказал, что вы друзья. Очень рады. Проходите, пожалуйста! Извините, что я в таком виде. Я стряпаю.
Этот приветливый тон, большие искренние глаза девочки, обаятельная улыбка, перемазанные мукой руки и лицо — все это подкупало, располагало, и нерешительность Мальцева как рукой сняло. Он взял чемодан и, улыбаясь, вошел в квартиру.
— Григорий Петрович, а вы прямо к себе в комнату проходите. Вот сюда, за мной. Я вам тут все прибрала… — без умолку щебетала Лена. — Комната не очень светлая, но это ничего. Сейчас электричество есть. А папа скоро приедет. Коля говорил вам, что он в Москву улетел? На самолете улетел. Сейчас очень просто в Москву летать. Он просил извиниться и встретить вас как друга. Вы с ним друзья? Правда?
Миша слушал свою мнимую сестру и диву давался. Обычно очень скромная, молчаливая девочка — и вдруг целый водопад. «Откуда только берутся у нее все эти слова? — думал он. — Так и сыплет, так и сыплет!»
Мальцев поставил чемодан в комнате, положил на стул рюкзак и огляделся. За это время Лена успела рассказать, что жить в Ленинграде очень опасно и нужно быть осторожным. Неожиданно начинаются обстрелы, и даже на стенах домов написали, по какой стороне улицы нельзя ходить.
— Да, да. Это я уже испытал, — по-прежнему улыбаясь, сказал Мальцев. — Утром попал под обстрел… Ну, давайте знакомиться. Вас, если не ошибусь, зовут…
— Меня зовут Аля, а его Коля.
— Да, да. Теперь вспомнил. Коля, а вы очень похожи на отца, — сказал Мальцев, крепко пожимая руку Мише. — Аля нет. Аля, верно, в мать, а вы оч-чень похожи.
— А я не согласна, Григорий Петрович, — неожиданно заявила Лена. — Как раз все говорят, что Коля больше похож на маму, а я больше на папу. И характер у меня как у папы.
— Может быть, может быть. Спорить я не буду, — сразу согласился гость.
— А почему вы не раздеваетесь? — спросила Лена.
— Потому что мне нужно кое-куда сходить и навести кое-какие справки.
— Ну во-от… — недовольно протянула Лена. — Не успели приехать… Я сейчас поставлю чай.
— Нет, нет! — твердо сказал Мальцев. — К вечеру я вернусь, и тогда мы будем и чай пить, и закусывать, и разговаривать.
— Григорий Петрович, если нас дома не застанете… Мало ли что… Я вам ключ дам. Хотите? — предложил Миша.
— Вот это хорошо. Спасибо, голубчик.
Получив ключ, он в сопровождении Миши обошел всю квартиру, задал несколько незначительных вопросов о режиме дня и уехал.
— Ну знаешь… Ты и молодец, Аля! — почти с восторгом сказал Миша, возвращаясь на кухню, где Лена уже защипывала пирог.
— А что?
— Вот уж я не ожидал! Я думал, что ты испугаешься.
Лена молчала. Она и сама удивлялась своему поведению. Почему она так свободно и непринужденно себя вела? Может быть, потому, что свыклась со своей ролью, почувствовала наконец себя здесь полной хозяйкой? «Маленькая хозяйка большой квартиры», — вспомнила она выражение Константина Потаповича Каратыгина.
Глава 19
Иван Васильевич с тревогой ждал звонка по телефону.
Если в первый год войны уверенные в победе фашисты действовали нагло, почти открыто и мало заботились о маскировке, то сейчас они были пугливы и осторожны сверх всякой меры.
В аптеке Мальцев должен узнать от Шарковского, что Казанков благополучно приехал и вручил письмо Завьялову, но затем бесследно исчез и до сих пор не появлялся.
Куда же исчез Казанков, по мнению Тарантула? Убит или ранен случайным снарядом? Заболел? Нашел жену и, не желая работать на фашистов, сбежал на Большую землю? Арестован, как дезертир? А вдруг раскаялся и пошел в органы госбезопасности докладывать, как его завербовали и зачем забросили в Ленинград?
Вторая неожиданность, с которой встретится Тарантул в первый же день, — командировка Завьялова. Как он к этому отнесется? Поверит ли ребятам?
В дверь постучали, и в кабинет вошел Каратыгин. В морской офицерской форме он выглядел очень солидным, бывалым моряком.
— О-о! Старый морской волк!
— Да, вот видишь… Чего только не наденешь! Зашел попрощаться, Иван.
— А куда ты собрался, Костя?
— В Кронштадт.
— В такую-то погоду! Укачает ведь.
— Ну что ж, потравлю немного. Ничего не поделаешь… — разводя руками, со вздохом сказал Каратыгин. — Рейс небольшой.
— А ты уж и морскими терминами обзавелся.
— Приходится. Ну, как у тебя дела, Иван? Приехало твое насекомое?
— Приехал. Как раз сегодня. Сижу вот у телефона и мучаюсь. Как они там, наши юные разведчики? — И Иван Васильевич подробно рассказал о своих опасениях.
— Н-да… — задумчиво произнес майор. — Я тебя предупреждал, Ваня. Покоя теперь тебе не будет. Если даже сегодня все сойдет благополучно, то все равно завтра, послезавтра, каждый день, каждый час твою душу будет глодать червячок… Как они там? Не натворили бы чего-нибудь…
— Ладно, не каркай. «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!»* Помнишь?
— Я не каркаю, а предупреждаю.
— А ведь есть покой в бурях… Как ты считаешь, Костя?
— Не в бурях, а в борьбе.
— Так ведь я о том же и говорю.
— Понятие «покой» — сложное понятие, Ваня. И зависит оно от натуры человека. Для Обломова*, например, твое понятие не подходит. Но не стоит сейчас философией заниматься.
— Почему?
— Некогда. Поговорим, когда вернусь. Передай ребятам привет…
В это время зазвонил телефон.
— Это кто-нибудь из них, — сказал Иван Васильевич, снимая трубку.
И он не ошибся. Миша очень подробно рассказал о приезде гостя, описал наружность его, принесенного им багажа и даже сообщил, какой примерно вес имеет чемодан и рюкзак.
— Так. Понимаю. Хорошо, — говорил изредка Иван Васильевич, делая пометки в записной книжке. — А он при вас пальто снимал?.. Не снимал. Так. А из карманов ничего не доставал? Пакетиков или коробочек?.. Так. Ну, молодцы! Теперь так, Колюша. Если меня не застанешь, звони к дежурному. Передайте, мол, дяде Ване то-то и то-то. Но звони, только когда уверен, что тебя никто не услышит. Ну да ты человек опытный, учить не надо.
— Что ты ему льстишь? Зазнается! — проворчал Каратыгин, прислушиваясь к разговору.
— Скажи сестренке телефон дежурного, но пускай она заучит его наизусть. Константин Потапыч вам шлет привет и просит, чтобы про шкаф не забывали! Будь здоров, племянничек.
— Ну что, отлегло? — спросил Каратыгин, когда Иван Васильевич положил трубку и пристально посмотрел на друга.
— Отлегло, Костя.
— Ненадолго… Вот помяни мое слово.
— А зачем ты мне это говоришь? — с некоторым раздражением спросил Иван Васильевич. — Зачем? Ну, конечно, я буду беспокоиться, и червяк будет точить… Ну а что же, по-твоему, делать? Отказаться от операции? Поздно.
— Нет… Я хотел сказать, что дети…
— Что дети? — снова сердито перебил его Иван Васильевич. — Дети, дети!.. Ты как классная наставница. Неужели все педагоги такие?
— Я не педагог, — буркнул Каратыгин.
— Наши дети рвутся в бой. Они хотят работать, бороться с врагом, хотят помогать своим отцам, а вы испугались. Дети! Вы хотите их в вату упаковать и подальше от жизни, от борьбы запрятать.
— Кто это «мы»? — мрачно спросил майор.
— Педагоги.
— Да не педагог я, Иван! Что ты меня дразнишь?
— Удивительное дело! — говорил Иван Васильевич, не обращая внимания на слова друга. Он вышел из-за стола и зашагал по кабинету. — Вы готовите детей к будущей борьбе, а в то же время уничтожаете элементы всякой борьбы в их жизни. Вы хотите их теоретически подготовить к борьбе. А они уже живут! На их глазах такие примеры!.. Я хотя и не педагог, но всем своим нутром понимаю, на своей собственной шкуре испытал и убедился, что характер создается и закаляется в борьбе. Ты мне как-то жаловался на свою дочь. Капризная, мол, избалованная… А кто виноват? Ты сам. Ты же ее при мне с ложечки кормил. Помнишь? «Скушай, детка, за папу, за маму». Ребенок есть не хочет, а ты насильно в рот пихаешь.
Константин Потапыч не помнил, когда Иван Васильевич видел такую сцену, но если он так говорит, то, значит, видел. Бывал он у него неоднократно.
— Ну а, по-твоему, как?
— По-моему? А по-моему, если она захочет есть, то сама попросит. Дай ложку в руки… Да нет! Пускай сама возьмет эту ложку. Я бы на твоем месте даже какие-нибудь препятствия ставил. Не знаю… Ну, спрятал бы, например, эту самую ложку. Пускай поищет. Ты детей до зрелости несмышленышами считаешь. А как они тебя за нос водят!
— Когда?
— Да вот эта история со шкафом. Ты ведь им поверил?
— А то как же? — широко открыв глаза, спросил Константин Потапыч.
— Вот, вот… Поверил потому, что «дети»… В прятки играли. Да ничего подобного, Костя! Это они всё выдумали. Мишка придумал, чтобы из этого положения выкрутиться. Для них ты был шпионом, Тарантулом… А спряталась она в шкаф действительно потому, что хотела твои разговоры по телефону подслушать.
— Кто это тебе сказал? Мальчик?
— Нет, еще не сказал. Но я уверен, что скажет.
Спор пришлось прекратить. В кабинет вошел Трифонов и, поздоровавшись с майором, сел без приглашения в кресло.
— Устали, Василий Алексеевич? — спросил Иван Васильевич.
— Устал, товарищ подполковник.
— Н-да! Не буду вам мешать, — сказал Константин Потапыч, поднимаясь. — Не сердись на меня, Иван. Может быть, ты и прав… От старости я слишком осторожничать начал. Поеду. Счастливо!
Иван Васильевич проводил друга до двери и, повернувшись, обратился к Трифонову:
— Ну, докладывайте.
— Антенну нашел, товарищ подполковник. Замаскирована в деревьях. Одна девчонка на днях проходила по тропке, и почудился ей человек. Смотрите, говорит, девчата, человек в зубах нитку держит. Я сначала не придал значения. Мало ли, думаю, какая чертовщина на кладбище может померещиться. А сегодня вспомнил и давай искать… Нашел. Антенна.
— Там, где антенна, там и передатчик.
— Совершенно точно. И сдается мне, что протянута она в склеп. Солидный такой склеп из черного мрамора сложен. Но я не уверен, товарищ подполковник, — сразу оговорился разведчик. — Предполагаю. Боюсь их спугнуть. Гнездо расшевелишь — осы разлетятся.
— Та-ак… — задумчиво протянул Иван Васильевич. — Нежданно-негаданно… Что же мы дальше будем делать?
— Полагаю, что надо установить наблюдение. Но скрытно. Там такие заросли, оградки, кресты… Пока точно не установим, какой склеп, какой туда вход и вообще всякие подробности, следить трудно. Ты за ними следишь, а они за тобой.
— Согласен. Какие у вас предложения?
— Да есть у меня одна мыслишка.
Все помощники Ивана Васильевича думали и проявляли всегда много самостоятельности. Всякий план, всякая задача, которую подполковник ставил перед подчиненными, обсуждалась вместе со всеми, и творческая инициатива разведчиков, выполняющих рискованные задания, не была связана. Каждый человек, о чем бы ни докладывал подполковнику, всегда сообщал о своих предположениях, размышлениях и вносил ценные предложения.
— Ну, ну… выкладывайте.
— Птички там поют, — неожиданно сказал Трифонов. — Синички всякие, щеглята, чижики. Вот я и подумал… Есть у нас такие любители, особенно среди пацанов. Ловили бы они там птичек, а между тем поглядывали бы по сторонам…
— Хорошая мысль, — сразу согласился Иван Васильевич. — Естественно и просто. Пока точно не установим, куда они прячутся, нужна особая осторожность. В склепе могут быть и глаза… Какой-нибудь перископ* замаскированный.
— Точно, точно, товарищ подполковник. Там такое делается… Сам черт ногу сломит. Джунгли! Крапивы одной ужас сколько.
— А кто будет птицеловом? Подумали?
— А как же… Приятели-то Алексеева не у дел остались. Забыл, как их зовут.
— Вася и Степа, — подсказал Иван Васильевич.
— Вот, вот… Ребята шустрые, самостоятельные, надежные.
— Хорошо. Согласен. Разыщите их и организуйте. Потом поговорим подробно.
Глава 20
Мальцев сидел за столом и, грея ладони рук о стакан с горячим чаем, говорил негромко, спокойно, как бы размышляя вслух.
Миша внимательно слушал гостя, не спуская глаз с его коротких, пухлых пальцев.
— А не слишком ли дорого стоит оборона Ленинграда? Имеешь ли ты представление, дорогой мой мальчик, какой ценой удержали этот город? И дело не в разрушенных домах и заводах… Нет. Дело в людях. На Большой земле… Мы там понятия не имели, сколько здесь погибло людей. И каких людей! Ценных специалистов, мастеров, художников, ученых…
— А что же было делать? Сдаваться? — тихо спросил Миша.
Мальцев ответил не сразу. Он пристально посмотрел на юношу, пытаясь понять его отношение к этому вопросу, отхлебнул глоток чаю и покачал головой.
— Не знаю. Я маленький человек. Мы с тобой крошечные винтики государственной машины и должны скромно выполнять свои функции. Нас не спрашивают: что делать? Нам только приказывают.
— А вы считали, что… — начал было Миша, но гость его перебил.
— Я ничего не считаю. Я говорю только о том, что видел своими глазами, слышал своими ушами.
— А я думаю, что глаза у людей не много видят. Только то, что кругом, — упрямо возразил Миша.
— Эх, молодость, молодость!.. — со вздохом сказал Мальцев. — Героическая, бездумная, горячая…
— А разве это неправильно? — спросил Миша. — Вот, например, такой факт. Когда снаряд или бомба близко разорвутся, то человеку кажется, что весь Ленинград на воздух взлетел… и вообще конец света. А на самом деле ерунда.
Миша волновался. Ему казалось, что Мальцев прощупывает его настроения, хочет посеять какие-то сомнения или испытывает, но для чего он это делал — неизвестно.
— Да, да, да… Все это так. Действительность существует для каждого из нас. Человек исчезает, и вместе с ним исчезает все, — сказал он и еще раз твердо повторил: — Все! А что будет после него… Не все ли ему равно?
— Хоть потоп! — хмуро напомнил Миша.
— Нет. Ты меня неправильно понял, — с улыбкой сказал гость. — Для меня этот вопрос имеет особое значение. Дело в том, что здесь погиб мой сын. Да, погиб… И вот сейчас мне и в самом деле все, что связано с Ленинградом, стало как-то безразлично… Ленинград существовал для меня потому, что здесь жил и учился мой сын. По своей занятости я редко видел его… Он был примерно твоих лет… может быть, немного постарше. — Говоря это, Мальцев не спеша достал из кармана бумажник, вынул оттуда фотокарточку и протянул своему собеседнику. — Вот, посмотри…
Ничего не подозревая, Миша взял снимок, взглянул и ясно почувствовал, как у него зашевелились волосы на голове. На снимке был атаман воровской шайки — Жора Брюнет. Мише навсегда врезалось в память нахальное выражение его глаз, презрительная, чуть брезгливая улыбка, высокомерное поведение. Вспомнил он и последнее… Дикий крик, вытаращенные от ужаса глаза… Здесь, на фотографии, юноша был несколько иным, чем в жизни. Красивый, приятный, с приветливой улыбкой.
— Коля… Вы знали этого мальчика?
Миша поднял глаза и, встретившись с пытливым взглядом гостя, еще больше смутился. Мальцев жадно наблюдал за ним. Он видел замешательство юноши, видел, какое впечатление произвел на него снимок.
«Что же делать? Теперь не скроешь, — думал Миша. — А если врать, совсем запутаешься».
— Да, — сказал он. — В прошлом году мы с ним встречались. Его зовут Жора Брюнет.
— Звали его Георгий. Но почему Брюнет?
— Брюнет? Ну, это вроде клички или прозвища.
— А где вы с ним встречались?
— Этого я не могу сказать…
С последними словами Миша положил снимок на стол, отошел к пианино и встал спиной к гостю.
— Почему вы не можете сказать? — настойчиво спросил Мальцев.
— Не могу… Это секрет.
— Какие же теперь секреты? Если он погиб.
— А я-то еще живой.
— Да. Вы живой… — повторил Мальцев и, немного подумав, тихо продолжал: — Коля, голубчик… Я очень вас прошу: расскажите все, что касается моего мальчика. Ну хотя бы то, о чем можно говорить. Мне не нужны ваши детские секреты. Но если вы даже проговоритесь…
— Вы сообщите папе, — подсказал Миша.
— Нет, нет! — поспешно связал Мальцев. — Теперь я понимаю, в чем дело… Могу вам дать честное слово. Могу поклясться чем угодно, что ни одного слова не пророню из всего того, что узнаю от вас. Я слишком уважаю Сергея Дмитриевича…
— Тем более, что уважаете, — проворчал Миша и направился к выходу.
— Куда вы?
— Я посмотрю, что Аля делает, — пояснил Миша. — Она тоже меня воспитывает.
Миша прошел в комнату Лены и тихо постучал, надеясь, что она не ответит. Но он ошибся. Лена не спала.
— Кто там? Можно, можно, — раздался голос девочки.
Миша вошел и плотно закрыл за собой дверь.
— Зажги свет, — тихо предложила Лена.
— Не надо. Я пришел просто так, — сказал Миша, подходя к кровати. — Очень, понимаешь, все сложно получилось. Боюсь запутаться. Надо бы посоветоваться и не с кем…
— А я? — с обидой спросила Лена.
— Ты же ничего не знаешь. А рассказывать — долгая история. Такая неожиданность! Я прямо обалдел, когда увидел снимок.
— А ты все-таки скажи, Коля. Я быстро понимаю.
— Когда-нибудь в другой раз. Он оказался отцом одного парня… А я все про него знаю, про его сына. Просит рассказать…
— Что ты! Это такое дело…
Сейчас возле девочки Миша почувствовал себя лучше. Волнение и тревога улеглись, и в голове появилась какая-то ясность. «Так или иначе, а рассказывать придется, — думал он. — И лучше всего правду. Конечно, не всю…»
— А зачем ты пришел, Коля? — спросила Лена.
— Так… Надо отдышаться. Очень я растерялся, — сознался Миша. — От неожиданности… Сначала он такие загадки загадывал, а потом вытащил фотографию Жоры… Ты спи. Я пойду к нему. Все равно никуда не спрячешься.
Миша вернулся назад. Теперь он окончательно овладел собой. Мальцев сидел на прежнем месте и, подперев голову руками, смотрел на снимок сына. При появлении Миши он поднял голову и вопросительно взглянул на него.
— Все в порядке. Спит.
Миша прошелся несколько раз по комнате, все время чувствуя на своей спине упорный, пристальный взгляд гостя. «Спросит еще раз или не спросит?»
Мальцев молчал, но в этом молчании было столько настойчивого ожидания, что Мише пришлось самому начать разговор.
— Григорий Петрович, вот вы мне дали честное слово, что не скажете папе…
— Да, да!
— В общем-то дело это прошлое. Мало ли что с кем бывает! Но если он узнает, то сильно расстроится. Я вам, конечно, скажу. Ничего скрывать не буду. Понимаете ли… Я вашему сыну папины часы проиграл. А познакомились мы с ним в одном доме. Там собирались ребята и в карты играли. Ну и я… Сначала деньги, какие были, проиграл, а потом часы… А папе сказал, что часы украли.
— Ну а Георгий?
— Он самый азартный был, рисковый.
— Вы с ним дружили, Коля?
— Не-ет. Какая там дружба! Два раза встречались в этом доме — и всё.
— А потом? Вы знаете, как он погиб?
— С крыши свалился. Мне говорили ребята, что на крыше он с кем-то подрался… или что-то другое… В общем, с крыши сорвался и разбился.
Все это Миша рассказал с опущенной головой, и краска смущения не сходила с его лица. И это было вполне правдиво. Он стыдился своего поступка.
— Что-то подобное слышал и я, — после некоторого молчания проговорил Мальцев. — Но я не верю. Не могу поверить в такую нелепую смерть.
— Кто его знает! Если бы я сам видел, ну тогда другое дело. Но насчет картежной игры вы папе не говорите, — предупредил Миша. — Теперь я больше не играю.
Глава 21
В это же позднее время в комнате, где жил Степа Панфилов, сидел Трифонов. Перед мальчиком лежали две фотокарточки. На одной была снята средних лет женщина, а на другой — мужчина в очках, в шапке финке, в пальто, в сапогах, с противогазом.
— Понятно тебе задание, Степан?
— Понятно-то понятно, — с трудом сдерживая радость, сказал юноша. — А с работой как?
— С работой мы устроим. Маленький отпуск на недельку.
Вернулась из кухни мать и принялась накрывать на стол. Фотографии Степа моментально спрятал в карман.
— И нечего долго раздумывать, — совсем другим тоном заговорил Трифонов. — Неучем тебе оставаться не резон. Война скоро кончится. Сам знаешь, как наши жмут… Надо учиться, Степа. Как вы полагаете, Варвара Васильевна?
— А что я? Он и сам теперь не маленький. Ученье никогда не повредит.
— Совершенно верно. Без отрыва от производства окончит десятилетку, а потом, в зависимости от способностей и желания…
— Способности-то у него есть, а вот желания не вижу. Лодырничать любит.
— Когда я лодырничал?
— А всегда! — строго сказала мать и, повернувшись к Трифонову, пояснила: — Собирался своему другу окна утеплить. Все еще собирается…
— Да некогда было, мама.
— Не болтай ты, — махнула она рукой. — Некогда! Парень в лазарете лежит, пошевелиться не может, а дружки у него собак по улицам гоняют.
— Ну чего ты! Хватит, — проворчал Степа.
— Другие ребята-комсомольцы добровольно по квартирам ходят. Где дрова принесут, где в доме приберут, где что… Помогают людям. А ты…
Степа сидел с опущенной головой. Мать была права, и он сознавал свою вину. Васькину просьбу он действительно до сих пор не выполнил. Все как-то не было времени, и каждый день дело откладывалось на следующий.
— Варвара Васильевна, вы обо мне не беспокойтесь, — сказал Трифонов, отодвигая от себя тарелку. — Я сыт: поужинал недавно.
— Жареной картошки немного съешьте. Картошка у нас своя. С индивидуального огорода, — с трудом выговорила она. — И зачем только такие слова придумывают? Язык сломаешь. Неужели нельзя по-русски назвать?
— С личного огорода, — подсказал Трифонов.
— Вот, вот. И легче, и понятней. А то выдумали какого-то индивидуя… от большого ума!
— Наоборот! — насмешливо возразил Трифонов. — Я полагаю, что от небольшого ума. И делают это некоторые товарищи, чтобы свою ученость показать.
— Вот, вот… Дескать, слушайте и дивитесь, какие словечки я могу заворачивать!
Мать вышла за картофелем, и оперативный разговор возобновился.
— Теперь смотри сюда, — сказал Трифонов, разворачивая листок бумаги, на котором было нарисовано что-то вроде карты. — Вот дорога. Тут мостик. Здесь склады. Эта тропка через все кладбище идет. Следи за тропкой. Видишь поворот? Вот здесь, в этом районе, вы поставите западёнки. Деревьев там много. А тут тайничок раскинете. Кумекаешь? По тропке много всякого народу ходит, а как который свернет сюда, во все глаза смотри, куда он пойдет. Но сам… Боже тебя упаси, если он заподозрит, что ты следишь. Все! Конец! Дело провалишь! Чуешь, Степа?
— Да что я, маленький, что ли? — с явной обидой сказал Степа. — Не первый раз.
— А дружок у тебя надежный?
— За Сашку я не ручаюсь. Вот если бы Васька был здоров…
— Про Ваську поминать нечего. Если он в госпитале лежит, значит, не выпишут раньше времени.
— Василий Алексеевич, а если Сашке ничего не говорить? Просто надо, мол, птиц наловить — и всё.
— Можно и так.
— А то и на самом деле… вдруг разболтает кому-нибудь, а потом я буду виноват, — сказал Степа, но, чувствуя несправедливость, прибавил: — Вообще-то он парень хороший. Мы с ним в одной школе учились.
Мать принесла сковородку с мелко нарезанным шипящим картофелем, и снова разговор принял другое направление. Уклониться от ужина не удалось, да Трифонов не очень настойчиво и отказывался. Картофель в Ленинграде был блюдом незаурядным, и водился он только у тех, кто сам позаботился вырастить его где-нибудь на бывших цветочных клумбах, на пустырях, во дворах. Остальным ленинградцам по карточкам выдавали крупу.
— Кушайте на здоровье, — говорила Варвара Васильевна, с гордостью накладывая на тарелку аппетитно поджаренный картофель. — Мы от прошлогодней картошки все верхушки срезали и много ее вырастили. С непривычки-то я сначала не верила. Все думала, не вырастет из верхушек. На семена много оставила цельной… на всякий случай. А теперь жалею. Надо бы и с семенной тоже верхушками досадить. Сколько зря картошки пропало! Теперь буду умней.
— Опыт — великое дело.
— А Степан еще что делал… Некоторые стебельки отдельно отсадил, золой их удабривал… И что вы думаете? Тоже наросла картошка, и много!.. Ему бы на агронома учиться. Любит он в земле копаться.
— А ты думаешь, агрономы в земле копаются? — спросил Степа и сейчас же ответил сам: — Ничего подобного!
— Не мели! — строго сказала мать.
После ужина Степа вышел проводить Трифонова во двор, и здесь они закончили оперативный разговор.
Самое приятное в поручении Трифонова — таинственность. Под видом невинных любителей они поедут на Никольское кладбище и будут ловить птиц. Но каких птиц? Никто не должен знать, что Степку интересуют не крылатые, а двуногие «птицы». Тайна распирала Степкину грудь, хотелось с кем-нибудь поделиться, похвастать поручением… Но с кем? Васька в больнице, а Мишка где-то пропадает и домой почти не заходит. А больше сказать некому. Сашке решили не говорить. Но все-таки надо же как-то объяснить свое странное предложение.
Попрощавшись с Трифоновым, Степа отправился на второй двор, где жил приятель-птицелов.
Предложение очень удивило Сашку.
— Не знаю, чего ты выдумал, — неуверенно проговорил он, почесывая давно не стриженные, спутанные волосы. — Есть у меня один пухлячок*. Хочешь, продам? — предложил он.
— А что мне твой пухлячок! Мне надо много птиц, и разных.
— Вот еще… разных! А где ты их возьмешь? Летние давно все улетели.
— При чем тут летние? Синички есть? Снегири, щеглята есть?
— Ну есть.
— Вот их-то нам и надо. Ты не бойся. Я обо всем договорился. Заплатят. Сколько ни поймаем, за всех заплатят.
— А кормить их чем?
— Фу ты какой! Зачем кормить? Как только поймаем, сразу сдадим. Не помрут же они за день.
Сашка снова почесал свою растрепанную гриву и неопределенно хмыкнул. Было ясно, что Степкино предложение соблазняло.
— Ну а зачем обязательно на Никольское кладбище? — спросил он. — Пойдем лучше на Крестовский остров или на Каменный.
— Так туда и пустят! Там воинские части. А ты что, покойников испугался?
— А чего их бояться? Позапрошлой зимой у нас рядом, в прачечной, покойников было знаешь сколько, и то не боялся. Выйдешь из дома, а он поперек дорожки лежит. Ну и что? Переступишь и пойдешь…
Разговор затягивался, и Степа решил немного приоткрыть тайну своего предложения.
— Слушай, Сашка… Ты можешь держать язык за зубами? — таинственно спросил он.
— А что?
— Если я тебе скажу один секрет, ты можешь никому, ни одной душе ни слова?
— Ясно, могу.
— Дай честное слово.
— Ну даю.
— Нет. Ты скажи: «Даю честное слово, что никому, ничего, никогда не скажу!»
Заинтригованный, Сашка охотно повторил обещание.
— Вот! — одобрительно сказал Степа. — Но помни… Если проговоришься, то несдобровать!.. Теперь слушай. Ты знаешь, кому нужны птицы? Ты думаешь мне? Как бы не так! Они «там» нужны.
Последнюю фразу он произнес шепотом, многозначительно подняв палец. У Сашки глаза стали совсем круглые, но выражали они только одно: недоумение.
— Понимаешь — «там»! — еще таинственнее продолжал Степа. — Помнишь, как мы ракетчиков ловили в сорок первом?
Сашка молча кивнул.
— Вот… — продолжал Степа. — Это вроде… Понимаешь?
— А зачем птицы? — спросил после некоторого размышления Сашка.
— А ты думаешь, я все знаю? Ты думаешь, мне скажут зачем, если это военная тайна? Надо — и весь разговор. Может, они их, как почтовых голубей, хотят использовать. Может, для какой-нибудь сигнализации… Почем я знаю! Дали оперативное задание наловить, и я сказал: есть! Боевой приказ! Кумекаешь? — вспомнив услышанное от Трифонова слово, сказал Степа, хотя сам смутно понимал его значение. Но оказалось, что Сашка знал это слово.
— Кумекать-то я кумекаю… — медленно произнес он. — Но как же они почту понесут? Маленькие же.
— Микропочту.
— А куда они полетят? Голуби обратно в свой дом возвращаются. Там птенцы…
— Ну, может, и не для почты, — сердито перебил его Степа. — Привязался тоже! Я тебе для примера сказал.
— А сколько штук им надо?
— Сколько поймаем. Чем больше, тем лучше.
— Тогда лучше на Крестовский поехать. Там в парке много синичек.
— Опять снова здорово! Я же тебе сказал, что на Никольском кладбище приказано ловить.
Сашка еще раз озабоченно почесал свои космы, похожие на плохо сделанный парик, и поднялся.
— Ну ладно. Раз приказано — пойдем. Но только для приманки у меня один пухлячок…
— Хватит. Посадим его в западёнку.
— Лучше бы под тайник…
И друзья приступили к деловому обсуждению предстоящей охоты.
Глава 22
Последние дни над городом висел сырой, холодный туман и беспрерывно моросил назойливый дождик. И вот в одну ночь все изменилось. Погода повернула к зиме. Крепкий морозец высушил небо, асфальт, крыши домов. Лужи покрылись хрустящим льдом, а звуки стали звонкими, гулкими.
Степа вышел на улицу, вдохнул всей грудью морозный воздух и крякнул.
— Хорошо!
У Сашки было все приготовлено. Взвалив мешок с пустой клеткой для птиц, которых они должны были поймать, двумя западёнками и тайником на плечо, он взял под мышку маленькую клетку, где прыгала синичка-пухлячок, и мотнул головой.
— Пошли!
— Давай я что-нибудь понесу.
— Не надо.
Как только вышли за ворота, Степа широко взмахнул руками, повернулся в воздухе и хлопнулся на бок.
— Фу ты, черт! Ну скользко!
Сашка со смехом наблюдал за поднимавшимся приятелем.
— А длинный ты стал! Теперь и равновесие не удержать.
— А ты посмотри, что делается. Сплошной каток!
Всю дорогу до трамвайной остановки пришлось семенить ногами. Особенно скользко было на брусчатой мостовой, и без того отполированной шинами колес.
Народу в трамвае мало. И хотя птицеловы залезли с передней площадки, но прошли внутрь вагона и удобно устроились возле окна. Ехать далеко, через весь город.
Когда трамвай перешел первый мост и остановился около Биржи, все услышали знакомый свист снарядов, а затем и глухие удары.
— Опять обстрел! — сказала кондукторша, глядя в окно, в сторону Литейного моста, куда летели снаряды.
— А разве сегодня уже стреляли? — спросил Степа.
— А ты и не слышал! — удивился Сашка. — Это же третий обстрел с утра.
— Разъяснило, ну вот они и стараются, гады…
— Ох, господи, господи! И скоро ли это кончится? — сказала вслух пожилая женщина, ни к кому не обращаясь.
— Скоро, мамаша, скоро! — отозвался с другого конца вагона какой-то мужчина.
Трамвай стоял. Убедившись, что снаряды летят в сторону Финляндского вокзала, вожатый дал звонок и включил мотор.
— Сашка, смотри! — толкнув приятеля в бок, сказал Степа. — Лидер*! Вот красивый…
С моста, по которому шел трамвай, военный корабль был хорошо виден. В ожидании своего часа, стоял он, прислонившись к гранитной стенке набережной.
— А там «Киров»… Вон видишь? — сказал Степа.
За мостом Лейтенанта Шмидта* виднелись мачты и башни могучего крейсера. Военные корабли стояли здесь, в центре города, с осени сорок первого года и ждали. Ни двигаться, ни даже развернуться без посторонней помощи на Неве они не могли.
Трамвай перешел мост, миновал площадь, вышел на Невский проспект и, немного не доходя до Фонтанки, почему-то остановился. Подождав минуты две, ребята вышли из вагона. Все равно нужно было пересаживаться на четвертый номер.
— Ты смотри, что делается!
Вплотную один к другому по всему проспекту стояли трамваи, автомобили всех видов, лошади. Впереди что-то случилось и застопорило движение.
— Пошли скорей! — заторопился Степа.
Мелко и часто перебирая ногами, чтобы не поскользнуться, ребята устремились к Литейному. Было ясно, что транспорт стоит не из-за аварии, тем более что до слуха доносилось низкое рычание мощных моторов.
— Танки! Честное слово, танки! — воскликнул Степа. — Здоровые!..
Действительно, на Невский поворачивала растянувшаяся далеко по Литейному колонна танков. Это были большие, новые, неуклюжие на вид машины, с длинными стволами пушек. Они стояли на Литейном, как и трамваи на Невском, друг за другом и глухо урчали. Люки были открыты, и оттуда высовывались головы танкистов в черных кожаных шлемах. В ответ на улыбки стоящих на тротуаре людей молодые танкисты махали рукой, выкрикивали какие-то слова, но за шумом моторов разобрать их было невозможно.
На перекрестке стояли офицеры, милиционер и военный регулировщик с красным флажком. Очередная машина, получив разрешение, оглушительно рычала и двигалась вперед. Дойдя до середины проспекта, танк заворачивал на Невский, но вдруг начинал кружиться на одном месте.
— Ты смотри… Как ловко! Вальс танцуют. Вот здорово!
Прежде чем выравняться и двинуться по Невскому, некоторые танки умудрялись сделать по три, а то и четыре полных оборота. На всех углах стояли ленинградцы и с явным удовольствием наблюдали это зрелище. Их привлекала мощь грозных машин, непонятно откуда появившихся в городе. Здесь танки беспомощно «вальсировали» на каменной мостовой, а в поле, впившись гусеницами в землю, они двинутся вперед на врага.
Во весь голос обмениваясь восклицаниями, забыв о том, куда они едут, птицеловы смотрели на танки до тех пор, пока регулировщик не поднял флажок. Милиционер взмахнул палочкой, разрешая двинуться скопившемуся на Невском транспорту. Ребята спохватились и, перебежав улицу под самыми колесами какого-то грузовика, на ходу вскочили в четвертый номер трамвая.
— Неплохая пришла подмога! — громко сказал пожилой мужчина, глядя на стоявшие танки.
— А ты сосчитал, сколько их? — спросил Степа приятеля, когда трамвай миновал перекресток и колонна скрылась за домами.
— Которые вертелись?
— Этих я семнадцать насчитал. А там, на Литейном, знаешь сколько… конца не видно. А пушки здор-р-ровые…
Обстрел не прекращался, но трамвай бойко бежал по Старо-Невскому, и с каждой минутой разрывы становились все глуше. Немцы стреляли куда-то в район Финляндского вокзала. Может быть, им сообщили по радио о прибывших танках и они старались накрыть их огнем своих дальнебойных батарей.
Удивительные места встречаются в Ленинграде! Выйдя из трамвая, ребята перешли мостик через канал и попали в совершенно другой мир. Каменные дома, асфальт, вывески, машины, которые они только что видели из окна вагона, отступили и казались здесь чем-то далеким, ненужным…
— Ты смотри, Сашка, как хорошо! — с восторгом проговорил Степа. — Вот живут!
— Мировая картина! — согласился Саша. — Здорово деревья вымахали. Я уж давно заметил, что на кладбищах им нравится расти. Удобрения много.
— Какого удобрения?
— Покойники-то, по-твоему, что?.. Разлагаются и соки дают для деревьев. Азот, суперфосфат…
Степа промолчал. Ему не хотелось ни говорить, ни думать на эту тему. Ему нравились кресты, памятники, склепы, могучие деревья, кустарники. Все это гармонировало между собой, создавало какое-то новое настроение, а почему, зачем да для чего… Только голову морочить.
— Погоди, — остановил он приятеля. — Надо сориентироваться.
Вытащив из кармана листок бумаги, Степа огляделся. Карта, нарисованная Трифоновым, была проста. Вот тропинка, поворот, белый крест. Там кустарник… Все верно. Где-то здесь нужно поставить западёнки, а там тайник.
— А ты не боишься, Саша? — спросил он, пряча карту.
— А чего бояться?
— А покойников. Вылезет какой-нибудь из могилы да как за ногу сцапает! «Зачем сюда пришли, голубчики? Идемте-ка со мной!»
— Брось ты языком трепать. Насчет покойников я уж тебе говорил… — начал Саша, но вдруг остановился, поднял палец и вытянул шею.
— Что такое?
— Тихо! Слушай…
Степа завертел головой по сторонам, затаил дыхание, но ничего не увидел и ничего, кроме шума ехавшей за складами машины, не услышал.
— Жуланы, — зашептал Сашка. — Целая стая.
— Какие жуланы?
— Ну снегири… Близко… Слышишь?
— Ничего я не слышу.
— Эх ты… «Покойники, покойники»! — передразнил Саша Степу. — А птиц не слышит… Ого! А это лазоревка*. Давай скорей! Пухляк ее приманит.
— Не торопись. Немного дальше разложимся, — сказал Степа, видя, что Саша намеревается развязывать мешок.
— Улетят же…
— Куда они улетят? На Невский, что ли? Идем, идем.
Свернув на малохоженую тропинку, птицеловы углубились в заросли и здесь, между двумя склепами, нашли удобное место.
Сашка знал свое дело в совершенстве, и в другое время Степа мог бы многому у него научиться. Но сейчас голова его была занята совсем другими мыслями, и он мало интересовался тем, куда ставить западёнку, как ее настораживать, как расчищать место для тайника. Не слушая Сашкины пояснения, он механически помогал. Держал, когда надо было что-нибудь держать, вбивал колышки, а сам смотрел во все глаза. Тропка через кладбище находилась в стороне, но идущие по ней люди были хорошо видны. Прошла женщина, затем двое мужчин, снова женщина, а сзади нее старуха. Никто из них никуда не сворачивал.
Наконец западёнки и тайник были поставлены, и в ожидании птиц ребята устроились между склепами. Сидели тихо, неподвижно, прислушиваясь к доносившимся отовсюду звукам. Степа слышал голоса изредка проходивших по кладбищу людей, глухие удары артиллерийской стрельбы, шум и гудки бегущих по Шлиссельбургскому шоссе машин, далекие свистки паровоза. Саша ничего этого не слышал. До его слуха доносились только птичьи голоса. Две синички в разных концах кладбища без умолку перекликались, но пухляк, посаженный для приманки, почему-то упорно молчал. Стайка снегирей куда-то исчезла, и, как ни вслушивался Сашка в окружающую тишину, не мог обнаружить их характерного свиста.
— Что вы тут делаете?
Вздрогнув от неожиданности, ребята оглянулись. Перед ними стоял высокий плотный мужчина в очках. На нем была надета шапка финка, пальто, сапоги. На плече висел противогаз.
«Тот самый, что на фотографии, — подумал Степа. — Откуда он взялся? Из-под земли, что ли?»
— Ну! Я вас русским языком спрашиваю: что вы тут делаете?
Сашка хотел было начать объяснения, но Степа дернул его за рукав.
— А тебе какое дело? — огрызнулся он.
— Если спрашиваю, значит, дело есть!
— Птиц ловим, не видишь, что ли! — грубо ответил Степа. — Привязался тоже!..
— Уходите отсюда. Живо! Здесь нельзя ловить! — строго сказал мужчина.
— А ты кто такой? Чего ты пристаешь! — вызывающе громко заговорил Степа.
— Я сторож, — значительно спокойнее и тише сказал мужчина.
— Не ври! Никаких тут сторожей нет.
На тропинке показались трое мужчин. Почувствовав, что незнакомец избегает скандала, Степа заговорил еще громче.
— Мы тебе мешаем? Чего ты привязался? Кто тебя уполномочил? Начальник какой нашелся!
— Не кричи! — как можно внушительнее сказал мужчина. — Я же тебя не трогаю.
— Не трогаю! А ну попробуй тронь… Ну, тронь… Попробуй!
Неизвестно, чем кончилось бы это столкновение, но в этот момент хлопнула западёнка. Сашка вскочил:
— Степка! Есть!
— Что есть?
— Лазоревка попалась!
— Ну да?
— Не слышал, что ли? Бежим!
Забыв обо всем, ребята бросились через кусты. Действительно, в западёнке кроме пухлячка прыгала другая птичка.
— Клетку-то забыли. Принеси скорей! — крикнул Сашка, пробираясь через заросли.
Степа повернул назад. Огибая большой склеп, за которым они притаились, с беспокойством подумал об оставшихся там вещах: «Украдет, чего доброго, или разломает».
Мужчины на месте не оказалось. Странно. Только что был тут — и вдруг нет. Провалился сквозь землю… Степа залез на большую могильную плиту, откуда хорошо было видно далеко кругом, и огляделся. Мужчина исчез.
«Не успел же он уйти, — подумал Степа. — А может, спрятался за деревом или за крестом и следит. Тогда надо быть осторожным. Сделать безразличный вид».
Приняв такое решение, Степа соскочил с плиты, вытащил из мешка клетку и, беззаботно посвистывая, отправился к Сашке.
Глава 23
Свист… удар… взрыв! Свист… удар… взрыв!
Снаряды рвались на улицах, пробивали стены домов, шлепались в Неву и поднимали столбом воду. Советская артиллерия отвечала с окраин города, и гул канонады все нарастал.
На левом берегу реки, недалеко от Литейного моста, у ворот дома стояли две девушки с красными повязками на рукавах. Им было страшно. Визг снарядов, треск разрывов, гул, грохот… Казалось, что война ворвалась в центр города. Но они были дежурными МПВО и не уходили с поста. Каждый раз, когда в воздухе появлялся противный, скребущий по сердцу свист приближающегося снаряда, они плотно зажмуривали глаза и замирали.
Удар… взрыв!.. Девушки съеживались, приседали. Затем глаза их открывались, и кроме пережитого страха в них горело любопытство и радость. Опять мимо!
А по Литейному мосту двигались танки, наполняя воздух могучим рычанием моторов. И ничто не могло остановить их: ни яростный обстрел, ни близкие разрывы. Девушки понимали, что танки идут на передний край, чтобы разорвать железное кольцо блокады и прогнать фашистов с родной земли.
В нише каменного забора, недалеко от девушек, стоял человек с поднятым воротником, с большим, туго набитым портфелем под мышкой. Глубоко засунув руки в карманы, он тоже наблюдал за проходившими по мосту танками.
— Маша, а чего это он кутается?
— Замерз, наверно.
— Зябкий какой! А мне совсем даже не холодно.
В этот момент снаряд попал в гранитную стенку берега, как раз в то место, где написано: «Якоря не бросать». От страшного грохота девушки шарахнулись под ворота. Человек еще больше втянул голову в воротник пальто.
— А чего это он там стоит? — спросила одна из девушек и замахала рукой, приглашая спрятаться под ворота.
Но человек не видел или делал вид, что не видит сигнала.
Все остальное произошло очень быстро. Девушки не заметили, как неизвестно откуда появился второй мужчина, как он, прижимаясь к забору, подошел к первому — и в руке у него что-то блеснуло.
— Гляди, гляди!.. Он его хочет убить! — крикнула Маша, порываясь бежать на помощь.
Первый мужчина опустил портфель на землю и медленно поднял руки вверх.
Свист… удар… взрыв!
Открыв глаза, девушки увидели все ту же картину. Первый мужчина стоял с поднятыми руками, а второй — в двух шагах, с наведенным на него пистолетом. Ревели танки, артиллерийская канонада сливалась в один гул. Один за другим упали еще два снаряда, но мужчины продолжали стоять все в том же положении. Наконец первый повернулся и, не опуская рук, пошел по направлению к девушкам. Второй, с портфелем в одной руке и пистолетом в другой, шел следом.
— Сюда идут… Ой, Маша!
— Молчи. Это наш.
— Который?
— С пистолетом. Слышишь?
До слуха девушек доносились отрывистые слова:
— Не оглядываться! Шагай, шагай!.. Налево… Стой! — скомандовал второй, когда они вошли под арку ворот. — Девчата, помогите-ка… Посмотрите, что у него в карманах. Не бойтесь, не укусит.
Девушки переглянулись, не решаясь исполнить просьбу. Задержанный взглянул на них с такой злобой, что и в самом деле можно было подумать, что укусит, как только приблизишься.
— Ну что вы! Давайте скорей. Вы же защитники Ленинграда, из МПВО…
Маша решительно тряхнула головой, подошла к мужчине, засунула руку в левый карман пальто и вытащила оттуда овальную черную коробочку с двумя кнопками. От коробочки тянулись провода.
— Ой! Он заминирован, — сказала она, почувствовав, что провода к чему-то прикреплены.
— Это ничего. Положи обратно. Посмотри в другом кармане.
В правом кармане оказался большой плоский пистолет, дуло которого опускалось, как в кобуре, в специальный вырез.
— Вот, вот. Давай сюда! Девчата, телефон поблизости у вас имеется?
— Есть в штабе.
— Сходи, пожалуйста. Только поживей! Скажи, что звонишь по поручению Маслюкова. Скажи, срочно нужна машина. Скажи, Маслюков задержал корректировщика. Поняла?
Убедившись, что вторая девушка пришла в себя от страха и неожиданности, Маслюков повторил еще раз все, о чем нужно было сообщить, назвал номер и отправил ее к телефону.
Иван Васильевич сидел за письменным столом в своем кабинете и, прислушиваясь к глухо доносившейся артиллерийской стрельбе, разбирал бумаги. Клубок был запутан сильно, но основные нити этого клубка он уже держал в руках. Подполковник понимал, что сильный обстрел вызван не хорошей погодой, а появлением в Ленинграде танков и что немцы ведут прицельный огонь, хотя попадания на такой дистанции по движущимся машинам маловероятны. Ясно, что в городе есть вражеские наблюдатели, корректировщики, но какое отношение имеют они к Мальцеву — Тарантулу?
Мальцев, как и Казанков, явился в аптеку к Шарковскому. Шарковский связан с рядом людей. Пока установлено, что двое из этих людей скрываются где-то на кладбище, остальные живут в разных местах города. Что же собой представляет Шарковский?
Телефонный звонок прервал размышления.
— Товарищ подполковник, — услышал он голос одного из своих помощников. — Докладывает Маслюков. Я сейчас накрыл этого… прибалтийского барона с поличным… По радио корректировал огонь около Литейного моста.
— Сопротивлялся?
— Да нет, не успел вытащить оружие.
— Вы откуда говорите?
— Из внутренней тюрьмы. Оформляю.
— Хорошо. Давайте на допрос. Я приду через десять минут.
Иван Васильевич повесил трубку, собрал разложенные бумаги, встал и прошелся несколько раз по кабинету. Через несколько минут предстояло встретиться с врагом, тоже имеющим какое-то отношение к Шарковскому. Со вчерашнего дня, с того момента, когда этот корректировщик покинул аптеку, Маслюков следил за ним. Как он будет себя вести и как строить допрос? Если Шарковский резидент*, то задержанный мог выполнять только его поручения и не знать ни Казанкова, ни Мальцева…
Обстрел прекратился, но стекла окон дрожали от проходивших по Литейному проспекту танков.
Снова зазвонил телефон.
— Я слушаю.
— Это кто говорит? — раздался знакомый голос. — Дядя Ваня?
— A-а, племянница моя, Алечка?
— Да. Я одна дома, — торопливо заговорила девочка. — Коля в училище, а Григорий Петрович ушел куда-то… Он сказал, что, может быть, сегодня не будет ночевать. Он к родственникам хотел поехать. Вы меня слушаете, дядя Ваня?
— Да, да.
— Я прибрала у него в комнате, и там лежат две пластинки. Патефонные пластинки. Коля говорил, что вам нужно позвонить, если что-нибудь случится.
— А где лежат эти пластинки?
— На столике.
— Хорошо. Спасибо, что позвонила. Больше ничего?
— Ничего.
— А как здоровье? Как учеба?
— Все нормально.
— Тем лучше, Алечка. Я сейчас немного занят. Часа через полтора поговорим еще раз.
Сергей Кузьмич Маслюков, как и Валя Калмыкова, пришел работать в контрразведку с фронта, оправившись после тяжелого ранения, и за короткий срок показал себя с самой лучшей стороны. Маслюков был молод, излишне горяч, но зато настойчив, смел и находчив. Притворяться, лгать, лукавить, выжидать, вести тонкий дипломатичный разговор он не умел. Но если требовалось упорно следить за врагом, собрать о нем сведения, захватить врасплох — это Маслюков делал превосходно. И Иван Васильевич учитывал эти свойства, когда давал своим помощникам опасные задания.
Длинными коридорами прошел Иван Васильевич в конец здания и спустился вниз, в комнату следователей. Здесь его уже ждал Маслюков. На столе были разложены отобранные вещи: портативный радиопередатчик в портфеле, микрофон, пистолет, документы, портсигар, спички, перочинный нож, носовой платок, деньги, кольцо, карандаш, записная книжка и свежий, но сильно измятый номер газеты «Ленинградская правда».
— Вот. Все хозяйство, товарищ подполковник, — весело проговорил Маслюков, откозыряв своему начальнику.
— Отлично. Поздравляю, Сергей Кузьмич, — дружески протянув руку, сказал Иван Васильевич. — Сами обыскивали?
— Сам. Выпотрошил все до основания. Швы прощупал, подкладку распорол… Но, кроме передатчика и оружия, ничего подозрительного не нашел. И паспорт настоящий.
— Как он себя вел?
— Пока машина не пришла, нервничал, по сторонам поглядывал. Ну а здесь успокоился.
— Поглядывал, говорите? Помощи ждал?
— Не знаю.
— Говорили вы с ним о чем-нибудь?
— Нет.
— Расскажите подробней, как вам удалось установить его личность? — попросил Иван Васильевич, усаживаясь за стол.
Вытащив пачку папирос, он угостил лейтенанта и положил ее перед собой.
— Проводил я его от аптеки до дома, — начал Маслюков, — и как раз в это время во дворе находилась дворничиха. От нее я и узнал, что он тут живет, но, давно ли, где работает, какая у него семья, ничего этого сказать она не могла, потому что поступила на место дворника в прошлом году… Но главное было сделано. Адрес установили. Потом я стал искать место, где лучше спрятаться для наблюдений, и встретился с пожилой женщиной-работницей. Познакомились, разговорились. Вы говорили, товарищ подполковник, что мы в своей работе всегда должны опираться на народ.
— Это не я говорил, а товарищ Дзержинский, — поправил Иван Васильевич.
— Совершенно верно. Одним словом, от нее я узнал, что тут имеется старичок, давно проживающий в этом доме. С дореволюционным стажем жилец. И как раз окна его квартиры напротив той, где прибалтийский барон. Ну я и рискнул. Отправился к нему. Чем черт не шутит! Хороший старикан оказался. Два сына на фронте, жена умерла с голоду в первую зиму, а он выжил. Ну, это долго рассказывать. Целая эпопея… Сначала старикан подозрительно настроился, косился, а потом, когда услышал пару фронтовых историй, размяк.
— Та-ак… — протянул Иван Васильевич, давая понять, что остальное он знает из донесения. — Значит, кроме барона в квартире живет старуха. Кто она такая, выяснили?
— Его тетка. Пенсионерка.
— Странно, что он вернулся и поселился в доме, где раньше его знали.
— Это же было очень давно, товарищ подполковник. Он был совсем молодой, а кто его и знал, все поумирали.
— Однако один все-таки нашелся.
— Это исключение… Мой фарт! — похвастался Маслюков, но, встретившись с вопросительным взглядом начальника, пояснил: — Так старатели говорят, золотоискатели. Я ведь фартовый, удачливый, товарищ подполковник. Три раз меня убивали — и никак… Все живой.
— Ну а Шарковский? Бывал он у него?
— Вот этого я не мог установить, Иван Васильевич, — с огорчением сказал Маслюков. — Спрашивал, но увы и ах… Прямо в лоб ведь не задашь вопрос? Я и так и сяк, и насчет лекарств, и про аптеку заводил разговор, но все бесполезно. Плохой я дипломат.
— Откуда у него паспорт? — спросил Иван Васильевич, беря со стола и раскрывая документ.
— Полагаю, какого-нибудь умершего.
— Надо сегодня же выяснить, а если он сознается, то проверить. Давайте начнем допрос.
— Есть начать допрос! Стенографистку вызвать?
— Не нужно, — с улыбкой сказал Иван Васильевич, провожая взглядом уходившего лейтенанта.
Два года, проведенных в армии, наложили отпечаток на молодого человека. Появилась военная выправка, манера держаться, лаконично говорить, но сквозь это все время чувствовался другой, очень гражданский Маслюков, особенно когда он увлекался.
Пока Маслюков ходил за арестованным, Иван Васильевич осмотрел вещи и развернул газету. На первой странице был напечатан приказ генералу армии Рокоссовскому о взятии города Гомеля.
Трудно угадать, как поведет себя арестованный на допросе, какую версию выдвинет он для оправдания своих действий и будет ли вообще отвечать на вопросы следователя.
В комнату он вошел осторожно, посмотрел по сторонам, с некоторым подобострастием поклонился Ивану Васильевичу и сел на приготовленный стул. Маслюков устроился рядом с начальником. Некоторое время молчали, изучая друг друга.
— Господин следователь, я хотел просить сделать один заявлений для радио, — неожиданно сказал арестованный.
— Какое заявление?
— Я хотел обращаться моим соотечественникам. Гитлер капут. Война проиграна, надо все кончать сразу. Зачем так много проливать кровь!
— Ах, вот в чем дело… Об этом мы поговорим позднее. Ваша фамилия Сутырин? — спросил Иван Васильевич, раскрывая паспорт.
— Нет. Это документ фальшь. Он сделан там, на той сторона. Моя фамилия Миллер, а зовут Ганс. Теперь я военнопленный.
— Ну вот видите, как это все просто и обычно, — с улыбкой сказал Иван Васильевич. — И так знакомо. Записывайте, Сергей Кузьмич. Ганс Миллер переброшен через фронт на самолете, — продиктовал он. — С задачей корректировать огонь артиллерии. Так?
— Ja! Ja! — уже по-немецки подтвердил арестованный.
— А давно вы сюда заброшены?
— Не совсем давно. Две сутки. Меня бросили на парашюте. Это было очень страшно. Я много боялся, что парашют не откроется.
— Из какой вы части?
Ганс охотно назвал номер части, указал, где она расположена, кто командует. Говорил он все время ломаным языком, но даже неопытный человек мог легко понять, что акцент его искусственный.
— Где же вы жили эти два дня?
— Первый ночь я жил за городом, там, где упал… На сеновале в один хутор. Другая ночь, сегодня, в пустой квартире. Васильевский остров.
— Раньше вы бывали в Ленинграде?
— Да. Я приезжал сюда три раза, когда работал на торговый судно. Господин следователь, вы дадите мне возможность делать заявлений по радио?
— Безусловно. Если у вас не пропадет это желание, после допроса мы повезем вас в радиостудию. Значит, знакомых у вас нет в Ленинграде?
— Нет.
— А зачем вы ходили вчера в аптеку на Невский?
Арестованный нахмурился, подумал и неторопливо ответил:
— Аптека?.. Да, я был вчера в аптека и покупал…
— Шесть порошков аспирина, — подсказал Иван Васильевич.
— Нет, — не смутившись ответил арестованный. — Я покупал лекарство от простуда. Я немного закашлял.
— Ну, я вижу, что вы считаете нас безнадежными дураками. Где вы взяли этот паспорт, господин Лынкис? — холодно спросил Иван Васильевич и, видя, что эта фамилия произвела сильное впечатление, продолжал: — Не прикидывайтесь простачком. Мы знаем, что вы не Швейк*, а Лынкис Адам. Мы знаем оч-чень много о вас, господин барон. Какое задание вы получили вчера от Шарковского?
Опустив голову, арестованный молчал.
— Вы не желаете отвечать?
Этот вопрос в разных вариантах Иван Васильевич задал несколько раз, но ответа не получил. Арестованный даже не поднял голову.
— Военнопленным мы будем вас считать только после того, как вы честно сообщите нам всю правду. А сейчас идите и подумайте, что вам выгодней: молчать или говорить, — сказал Иван Васильевич, поднимаясь. — Надеюсь, что делать заявление по радио вы раздумали?.. Уведите арестованного.
Глава 24
Уроки сделаны, обед готов, в квартире все прибрано. В ожидании телефонного звонка и от нечего делать Лена взяла книгу и устроилась читать в гостиной. И скоро действительно раздался звонок, но не в гостиной, а в прихожей.
— Кто там?
— Алечка, это я, дядя Ваня. Откройте, пожалуйста. Папа не вернулся?
Лена открыла дверь, зажгла свет в прихожей и с недоумением посмотрела на стоявших на площадке лестницы мужчин.
— Папа не вернулся? — снова спросил Иван Васильевич. — Вы одна?
Только сейчас Лена поняла значение вопроса.
— Одна, одна, дома никого нет.
Иван Васильевич, а за ним и Бураков вошли в прихожую и закрыли дверь.
— Во-первых, здравствуйте, Алечка. Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— С братом не ссоритесь? — с улыбкой спросил Иван Васильевич.
— Нет, что вы…
— Товарищ Бураков, идите на кухню и дежурьте у окна. Если он вернется, у нас вполне достаточно времени перейти к вам.
— Он сказал, что ночевать сегодня не будет, — сообщила Лена.
— А вдруг что-нибудь изменилось в его планах или забыл какую-нибудь вещь…
Бураков оставил свои костыли в прихожей, прошел в кухню и устроился возле крайнего окна, откуда был виден весь двор. Лена с Иваном Васильевичем направились в гостиную.
— Ну, рассказывайте, Алечка, что видели, что слышали. Какое впечатление произвел на вас Григорий Петрович?
— А он хороший, — не задумываясь, ответила Лена. — Добрый и веселый. Дома бывает только по вечерам, ну и утром немного. Рассказывает всякие смешные истории, когда мы чай пьем… Один раз помогал мне задачки решать. Позавчера вечером Коля очень расстроился. Он ему портрет сына показал…
— Об этом я знаю. Расспрашивает он вас о чем-нибудь?
— Спрашивал про папу… Но я стараюсь поменьше говорить, как вы нас учили, дядя Ваня. Бывают же такие молчаливые девочки. Правда? У нас в классе есть одна, ужасно молчаливая.
— Да, да… Поменьше говорить, побольше слушать… Меня все время тревожит мысль, как бы вы не проговорились, Алечка. Знаете, как это иногда бывает? Заговорится человек, увлечется и забудет, кто он и зачем здесь.
— Нет… Я, конечно, никогда не забываю… Но все-таки я уже привыкла. Как будто всегда так и жила.
— Вот, вот… А чем это у вас пахнет?
— Наверно, табаком. Он много курит, и дым у него какой-то особенный, душистый.
— А за эти дни к нему никто не приходил?
— При мне нет. Может быть, утром, когда я в школе…
— Ну а как у вас дела с учебой?
— Хорошо. Я немного отстала, но теперь ничего, догнала. У нас очень дружный коллектив, и мне помогают.
— Та-ак… Ну пойдемте, посмотрим, что это за пластинки.
В комнате, где жил Григорий Петрович, табаком пахло еще сильнее. Круглая жестяная коробка с дорогим трубочным «капитанским» табаком стояла на тумбочке, а возле нее лежала сильно изогнутая трубка. Чемодан задвинут под кровать. Иван Васильевич приподнял край одеяла, надавил на кнопки замков, но они не двигались.
— Та-ак… На ключик закрывает.
Рюкзак, висевший на спинке стула, оказался пустым.
— В мешке у него продукты были, — пояснила Лена. — Они на кухне.
На кровати лежала раскрытая и перевернутая текстом вниз книга.
— «Цемент»*, — нагнувшись, прочитал Иван Васильевич.
На столике лежали патефонные пластинки. Обе пластинки были заграничного происхождения, с английским текстом на кружочке, наклеенном в центре.
— Надо проиграть. Где у вас патефон, Алечка?
— У меня в комнате.
— Он знает, что у вас есть патефон?
— Нет. А может быть, когда меня не было дома, он заходил и видел…
— При нем вы ни разу не заводили?
— Нет.
— Ну хорошо. Тащите патефон на кухню, там и проиграем.
Бураков с любопытством наблюдал за начальником, когда тот вошел в кухню и, устроившись возле окна, начал разглядывать на дневном свету пластинки.
— А может быть, это долгоиграющие? — сказал он вслух.
— Не думаю, товарищ подполковник. Если долгоиграющие, значит, надо специальный патефон. А где его взять?
— Не беспокойтесь. Если пластинка не простая, они позаботятся и о специальном патефоне. Тут могут быть любые фокусы. Можно, например, сделать запись и в обратном направлении. А? Как вы полагаете?
— Конечно, можно.
— То-то вот оно и есть. И в два ряда можно записать, — говорил Иван Васильевич, внимательно разглядывая пластинку. — Нет, как будто все нормально. И текст обычный. На одной стороне вальс-бостон*, на другой фокстрот*…
Лена принесла патефон и тряпкой смахнула несуществующую пыль.
— Ну, послушаем, что это за музыка, — сказал Иван Васильевич.
Он завел пружину, положил пластинку, осторожно опустил иголку, и комната наполнилась нежными, томными звуками вальса. Играл большой хороший джаз.
Слушали молча. Поставили фокстрот, поставили другую пластинку.
— Ну что? — спросил Иван Васильевич, когда кончилась запись и иголка, скользнув в центре, зашипела.
— Музыка приятная, без формализма*, — отозвался Бураков.
— Н-да… А в чем же секрет? Может быть, в ритме что-нибудь зашифровано?
Он снова завел патефон и поставил первую пластинку. Точка, тире, тире! Точка, тире, тире… И так до конца вальса.
«А что, если разгадка скрыта в нотах? — думал Иван Васильевич. — Но для этого нужно записать музыку и изучить ноты глазами».
Снова и снова заводил он патефон, по очереди прослушивал обе пластинки, но так и не мог ничего понять. И это было особенно обидно. Точно знать, что пластинки не простые, что в них скрыто что-то важное, имеющее отношение к обороне города, держать пластинку в руках, с напряженным вниманием слушать легкомысленные мелодии — и чувствовать себя одураченным.
«А может быть, музыка не имеет никакого отношения к шифру? Может быть, разгадка лежит на поверхности пластинок? Гладкие края или кружки в центре, а на них что-нибудь написано, — думал Иван Васильевич. — Но зачем тогда тащить через линию фронта такую тяжесть?»
Так или иначе, но Иван Васильевич понял, что здесь на скорую руку этот вопрос не решить. Пластинку нужно исследовать лабораторным способом. Взять пластинку с собой, заменив какой-нибудь другой, нельзя. Мальцев сразу обнаружит пропажу. Оставалось ждать удобного случая.
— Ну что ж, товарищи, хорошенького помаленьку. Поиграли, и хватит. Вы, Алечка, тащите патефон, а я пластинки на старое место.
— Вы уже запомнили, дядя Ваня?
— Что запомнил? Мотив? Да-а… Я его теперь до конца жизни буду помнить.
«А что, если в наивном вопросе девочки и заключена разгадка? — подумал он. — Что, если этот мотив является каким-нибудь условным сигналом или паролем?»
— Я тоже запомнила.
— Это хорошо, но не вздумайте случайно запеть эти мотивы при вашем госте. Вы любите напевать?
— Иногда люблю.
— Во время работы или задумавшись о чем-нибудь, люди машинально поют. Если вы при нем запоете какой-нибудь из этих мотивов, то он узнает, что вы брали пластинки.
— Ну так что? Они же лежали на столе.
— Нехорошо без спроса брать чужие вещи.
— Нет, я, конечно, петь при нем не буду, — пообещала девочка.
Положив пластинки на место и попрощавшись с Леной, мужчины ушли.
Предупреждение Ивана Васильевича долго не давало Лене покоя. А вдруг она и в самом деле забудется и запоет? Как назло, мотивы вальса, попеременно с фокстротом, все время вертелись в голове и рвались наружу. В конце концов Лена решила, что, как только Григорий Петрович вернется, она попросит его разрешения проиграть пластинки.
Миша пришел поздно. Лена разогрела для него тушенку с макаронами, оставшуюся от обеда, налила чай и позвала в гостиную. Здесь, пока он ел, рассказала о посещении Ивана Васильевича.
— Ты знаешь, они раза три заводили пластинки и всё слушали. Стоят оба хмурые, как и ты сейчас, и слушают. Мне даже смешно стало. Нет, верно! Музыка веселая, а они ее, как доклад на общем собрании, слушают. Коля, а у тебя какие-нибудь неприятности?
— Нет, ничего.
— А почему ты такой? Ты скажи.
— Да, понимаешь, я за Ваську чего-то беспокоюсь. Сегодня немцы весь день стреляли, и всё по Выборгской стороне. А он там в госпитале лежит и двигаться не может. Душа, понимаешь, болит. Надо будет завтра к нему сходить, навестить.
— И ты под обстрел попадешь.
— Ну, это еще бабушка надвое сказала.
— А вдруг…
— Вот именно, что вдруг… Сидим мы с тобой сейчас и вдруг нам снаряд в комнату. Трах — и готово! Разве угадаешь, куда он прилетит?
— С этой стороны безопасно. Я уж смотрела. За нами высокий дом, — возразила Лена.
— Это ничего не значит. Они сейчас такими снарядами стреляют — три стенки прошибают. Ну ладно, не будем об этом говорить, — сказал Миша, видя, что девочка нахмурила брови. — Чего настроение портить! Давай лучше проиграем пластинки.
— Нехорошо без спроса…
— Он же не узнает.
Миша понимал, что, если Иван Васильевич пришел и сам слушал пластинки, значит, они не простые и Григорий Петрович привез их не для подарка. Из рассказа Лены было ясно, что на пластинках они ничего, кроме музыки, не нашли, хотя очень тщательно их осматривали. Допустить, что дядю Ваню постигла неудача и он ушел, как говорится, несолоно хлебавши, Миша не мог. Он слишком высоко ценил ум, опыт и знания Ивана Васильевича. Осмотрев пластинки, Миша тоже ничего особенного не нашел. Самые обыкновенные английские пластинки. Фокстроты он не любил, но вальс понравился. Плавный ритм, приятная мелодия трогали душу и создавали грустное, почти печальное настроение. И опять почему-то вспомнился Васька. Лежит он, бедняга, неподвижно на койке и думает. О чем он думает сейчас? А может быть, не думает, а слушает радиопередачу или разговаривает с раненым солдатом. Вспомнились живые, насмешливые Васькины глаза, блестевшие в прорезях марли. Вспомнился последний их разговор, так сильно смутивший Степку…
А между тем в госпитале, где находился Вася, в это время шла напряженная работа. Выметали штукатурку и мыли полы. В окна вставляли фанеру, трясли одеяла, меняли белье, переставляли кровати, укладывали раненых на старые места. Три снаряда попали сегодня в госпиталь и нанесли серьезные повреждения. В нижнем коридоре, в самом его конце, на деревянных топчанах лежали два тела. Им не нужен был ни уход, ни забота, и никто не обращал уже на них внимания. Длинный, сильно похудевший солдат в нижнем белье лежал на боку, неестественно откинув правую руку в сторону. Другой, значительно меньше, забинтованный с ног до головы, лежал на спине. Умерших следовало давно унести в покойницкую, но для этого не было ни людей, ни времени. Все думали только о живых, стараясь как можно скорее ликвидировать повреждения.
В палате уже хватились мальчика.
— А где же наш парнишка? Где Василий? Алексеевна, слышишь? — громко звал раненый, которого только что принесли из убежища и положили на кровать. — Алексеевна!
— Ну что ты кричишь? Видишь, некогда. С ног сбилась, — отозвалась наконец сиделка.
— Где Вася, я спрашиваю. Простудите вы мальчишку. Холодно в убежище.
— Теперь уж нет, не простудим… — начала говорить старуха, но вдруг всхлипнула, заморгала и полезла в карман за платком. — Всё… помер наш Васенька… ни за что погиб…
— Как — помер? Что ты врешь!
— Ой, не вру… ой, не вру…
Старуха села на ближайшую табуретку и, не скрывая слез, горько заплакала.
Потрясенный страшным известием, солдат долго молчал.
— Как же так… — растерянно проговорил он, — такой молодой.
— Молодой, молодой… — всхлипывая и сморкаясь, подтвердила сиделка. — Совсем еще мальчик… Не довелось, сердешному, дожить до победы… А ведь как хотел!.. «Бабушка, — говорит, — Алексеевна, скоро мы фашистов из-под Ленинграда прогоним… Обязательно, — говорит, — прогоним…»
Но раненый солдат не слушал старуху. Не мигая он смотрел в потолок и думал свое.
— Ну ладно… — сквозь зубы проговорил он. — Поправиться бы только поскорей…
Глава 25
В кабинете директора шло совещание, когда зазвонил телефон. Трубку снял главный инженер завода, сидевший поблизости, и, прикрывая микрофон ладонью руки, тихо сказал:
— Алло. Позвоните, пожалуйста, поздней. Сейчас он занят. А в чем дело? Да что вы говорите! Неожиданность… Хорошо, я ему передам.
Повесив трубку, главный инженер нагнулся к директору и шепотом передал содержание разговора. Выступавший в это время начальник участка замолчал, ожидая, когда внимание и слух директора освободятся. В комнате наступила тишина. По выражению лица главного инженера все почувствовали, что произошло нечто серьезное. Брови директора нахмурились.
— Товарищи, — сказал он, поднимая зачем-то руку, — я должен сообщить вам тяжелую весть. Погиб Кожух…
— Отец? — вырвалось у мастера, работавшего вместе с Васиным отцом до войны.
— Нет. Сын. Вася Кожух.
— Так ведь говорили, что он ничего, поправляется.
— Да. Но вчера во время обстрела он погиб.
— Доканали, гады…
И опять наступила тишина. Все присутствующие знали Кожуха, воевавшего сейчас на фронте, знали его жену, знали и Васю, работавшего в лаборатории завода. Героическое поведение мальчика, спасавшего от пожара цех, полученные при этом тяжелые ожоги были не единственной причиной, почему Васю знали и любили. За год работы он показал себя достойной сменой и настоящим патриотом.
— Одну минуточку, — сказал директор, берясь за трубку местного телефона. — Дайте мне комитет комсомола. Кто это говорит?.. Вот что, Сычева… Мне сейчас сообщили из госпиталя, что Вася Кожух погиб… Нет, умер… Ну конечно, совсем… Да ты подожди. Слушай. Пошли сейчас ребят, и перевезите тело на завод… Верно. Комсомольские похороны… Что?.. А где вам удобней?.. Нет, в лаборатории нельзя. Лучше всего у вас в комитете… Давай организуй. — Окончив разговор, директор повернулся к председателю завкома*: — Николай Михайлович, а тебе придется взять на себя… Надо матери сообщить. Подготовить.
— Ой… Не умею я, товарищи, — приложив руку к груди, плаксиво сказал предзавкома. — Женские слезы для меня хуже всего…
— Особого умения тут и не нужно. Ничего, ничего, она ленинградка.
— Ты, Николай Михайлович, привык больше о премиях людям сообщать, — глухо произнес секретарь парткома* и встал. — Я скажу матери.
Два дня Степа с Сашей ездили в лавру и добросовестно ловили птиц. Поймали двух синичек, в тайник попался воробей, неизвестно откуда и зачем залетевший на кладбище, но того, что было нужно и ради чего Степа мерз тут с утра до вечера, не случалось. Человек в очках и в финской шапке больше не появлялся.
Вечером, вернувшись домой, Степа застал чем-то рассерженную мать.
— И где это тебя черти носят! — набросилась она на сына. — Где ты пропадаешь целый день?
— Ну, мама, чего ты кричишь? Я же по делу хожу.
— Знать ничего не знаю!.. И не ври! Никаких дел у тебя нет. Работать надо, а ты где-то болтаешься.
— Так я же по поручению завода…
— Ох, господи, господи! Обстрел за обстрелом идет, а ему и горя мало. Попадешь под снаряд, как Василий…
— Так Ваську же на заводе ранило, во время работы, — возразил Степа. — Ничего, скоро он поправится.
— Поправится, дожидай!.. Бегаешь где-то, собак гоняешь и даже не знаешь, что его завтра хоронят.
— Чего ты болтаешь… Кого хоронят?
— Васю.
— Да ты что!
— Вот еще Фома неверный*. Русским языком я тебе говорю. Убили Васю в госпитале во время обстрела. Сегодня лежит на заводе в комитете комсомола, а завтра похороны.
Минуты три Степа не мог произнести ни одного слова. Варвара Васильевна продолжала говорить о том, как она сегодня ходила проведать Наталью, как та сидит возле стола и не отрываясь смотрит на сына, словно ждет, что он откроет глаза и глянет на нее, как она спокойно, без слез отвечала ей… Но Степа не слышал. Он как бы раздвоился. В голове у него вместе с пульсом стучали слова: «Васька умер. Васьки нет», — но понять он их не мог. Где-то глубоко в памяти стоял живой, веселый, решительный Васька, и, сколько бы ни долбила эта страшная мысль в одну точку, она не могла проникнуть в сознание.
«То есть как это нет Васьки? А куда он может деваться? Ну да, я видел, что лежит он забинтованный в больнице. Ну и что? Поправится и встанет. Ноги у него целы… А когда кончится война, мы начнем вместе учиться. Ведь мы так решили…»
«Васька умер. Васьки нет», — настойчиво стучала страшная мысль. «Ну и что? Сейчас умер, а потом опять будет жить», — протестовал Степа всем своим существом и никак не мог представить, что Васька ушел из жизни навсегда.
— Мам, я пойду… — с трудом выговорил он.
— Куда ты пойдешь?
— Я пойду… Надо к Мишке сходить, — сказал он, хотя точно знал, что Алексеев дома не ночует.
— Поел бы сначала. Голодный ведь, — возразила Варвара Васильевна, но, видя, что сыну сейчас не до еды, не стала удерживать.
Степа вышел во двор, невольно взглянул на темные окна комнаты, где жили Кожухи, и вспомнил о Васькиной просьбе укрепить в окнах фанерки и заклеить их газетой для тепла. А он до сих пор этого не сделал. Не выполнил последнюю просьбу друга. Какое страшное слово — «последняя»!
«Значит, Васька больше никогда ни о чем не попросит… Значит, больше ему ничего не надо. Это была
И вдруг Степа понял, что в его жизни произошло событие, о котором он раньше никогда не задумывался. На своем коротком веку он видел много покойников. Зимой сорок второго года смерть косила людей направо и налево. Они валялись на улицах, их накладывали штабелями и возили на грузовиках. С фронта приходили известия о смерти разных людей, но все это почему-то не трогало его душу.
И только сейчас, когда из жизни ушел такой знакомый, такой близкий, такой нужный ему человек, Степа почувствовал и понял,
Густой комок сдавил горло, закупорил дыхание, в груди что-то задрожало. Он побежал на второй двор, спрятался там за бетонный ящик помойки и разрыдался. Горько всхлипывая, он долго плакал, не стыдясь и не скрывая слез. И вместе с рыданиями из груди вырывались слова:
— У-у, гады проклятые!..
Далеко в порту застучали зенитки. По проспекту, шумно фырча и хлопая, прошли две машины.
«Керосину лишнего в бак налили», — машинально подумал Степа и почему-то вспомнил, как однажды они ехали в ЦПКиО на «колбасе» трамвая*, и Васька держал его левой рукой за шиворот, чтобы не свалился на повороте…
На другое утро Степа поднялся рано.
— Что! Опять поручение? — подозрительно спросила мать.
— Нет. Я поеду за Мишкой, а потом к Васе на завод… Ты же сама сказала, что сегодня похороны.
— Ну смотри у меня!.. Я терплю, терплю, да и лопнет у меня терпение… Тогда не обрадуешься.
— Ладно уж… Чего ты с утра начинаешь!..
Поев на скорую руку, Степа оделся, вышел из дома и отправился к Сашке. Восточная сторона неба была оранжево-красная. Ясная, морозная погода держалась. «Опять будут стрелять, гады!» — подумал Степа. И, словно в ответ на это, до слуха донеслись хлопки пушек, а вскоре и далекий треск разрывов.
Сашка собирался ехать на кладбище. Пойманные птицы разбудили в нем охотничий азарт, и, несмотря на смерть и похороны Васи, он решил поездку не отменять, тем более что вчера к вечеру опять прилетала стайка снегирей. Пускай Степан отправляется на завод хоронить друга. Это его долг и обязанность, но сам он с Васькой особенно не дружил и поэтому поедет ловить птиц.
— А может, там его и похоронят, на Никольском? — спросил он Степу.
— Не-ет… Это кладбище закрытое. Там только знаменитых людей хоронят, по особому разрешению, — ответил тот. — Ну ладно, езжай ловить. А если меня кто-нибудь спросит, то скажи, что я… Придумай чего-нибудь.
— А кто тебя спросит? — поинтересовался Сашка.
— Ну мало ли… Есть у меня один знакомый. Может, заглянет.
— А что ему сказать? — спросил Сашка. — До ветру побежал?
— Нет. Это не годится. Ты лучше скажи, что я захворал… Или нет. Лучше скажи правду. Зачем без надобности врать? Я бы ему позвонил, да рано. Потом вот что еще, Саша… Если тот опять сунется… Помнишь, в очках, липовый сторож-то… Ты пошли его подальше. Понял? Не бойся. Он никакого права не имеет распоряжаться.
— А ты откуда знаешь: имеет он или не имеет?
— Точно знаю. Не сомневайся… Ну ладно. Ни пуха ни пера… Я постараюсь быстро обернуться. Закопаем Ваську — и сразу к тебе. Я вот еще что надумал. Надо бы там какой-нибудь памятник стырить и поставить на Васькину могилу. Их много на Никольском… Какой-нибудь красивый, мраморный…
— Они все с крестами. Комсомольцу — и вдруг с крестом! — возразил Сашка.
— Это ничего. Крест можно зубилом сбить.
— А ты знаешь, какие они тяжелые?
— Не на себе же мы потащим. На грузовике.
— А где его взять?
— Это не твоя забота.
Договорившись обо всем, приятели расстались. Степа отправился на поиски Миши Алексеева, а Саша — ловить птиц.
Глава 26
Иван Васильевич докладывал начальнику о ходе операции.
— Теперь у меня не осталось никаких сомнений, товарищ генерал, — говорил он, перекладывая в папке листы исписанной бумаги. — Тарантул приехал с целью активизировать деятельность немецкой разведки. Он у них какой-то чин, и не маленький чин. Немцы чувствуют, что мы готовимся к наступлению, и вот задумали что-то серьезное. Уж если они посылают в Ленинград Тарантула, то надо ждать ядовитого укуса.
— Осенью тарантулы малоядовиты… Они весной опасны, — шутливо заметил генерал.
— Шестиногие — да, а двуногие — те в любое время года неприятны.
— Согласен. Дальше?
— Шарковский — резидент, и через него поступают задания, — продолжал Иван Васильевич. — Лынкис Адам — его правая рука и заместитель. Живет на Васильевском острове, в квартире дома, принадлежавшего когда-то его родителям. Это вторая явка. В ближайшие дни начнут прибывать люди. Если явка к Шарковскому откажет, они должны идти на Васильевский к Лынкису.
— А там вы задумали устроить засаду и всех переловить. Так?
— Вы угадали, товарищ генерал. Я действительно так и думал.
— Но для этого нужно убрать аптекаря.
— Да. Лынкис признался, что с Шарковским они делали в Ленинграде неплохие дела. Выгодно меняли лекарства, витамины, мыло на всевозможные ценности. Под этим предлогом мы и хотим взять Шарковского. Дадим ему время известить Тарантула, чтобы тот не беспокоился.
— Понимаю, — задумчиво произнес генерал. — Ну а что с кладбищем?
— Это мне еще не совсем ясно. Предполагаю, что они устроились в каком-то склепе. Там идет прием распоряжений по радио, там склад боепитания, если можно так выразиться. Передатчика там нет. Мы следим и давно бы запеленговали.
— Ну а секрет патефонной пластинки?
— Остается секретом, — пожав плечами, ответил Иван Васильевич. — Скорей всего, это пароль… Но это надо выяснить. Думаю, что у Шарковского мы найдем и пластинки.
— Хорошо. У меня нет возражений. Единственно, что я хотел бы порекомендовать, — сократите сроки. Ты любишь вырывать все с корешками, но для этого времени у нас сейчас мало. Поторопитесь. Мы скоро начнем наступление на нашем участке.
— Есть поторопиться!
— Затем вот еще что… Осторожней с ребятами. Я понимаю, что это надежные помощники, но по молодости слишком смелы, слишком горячи, слишком активны и могут сорваться. Вряд ли ты хочешь иметь на своей совести несчастный случай… Согласен?
— Согласен, товарищ генерал.
— Тогда все.
Вернувшись к себе в кабинет, Иван Васильевич вызвал Маслюкова.
— Садитесь, Сергей Кузьмич, и слушайте внимательно. Получил приказание сократить сроки операции. В связи с этим вам серьезное задание. Выясните у Вали Калмыковой, кто из работников аптеки наиболее болтливый, и вызовите их на допрос в отделение милиции. Пугать не нужно. Будете спрашивать о всяких спекулятивных махинациях, комбинациях с лекарствами. Свяжитесь с ОБХС*. Они мастера на этот счет. Нам известно, что Шарковский менял на ценные вещи дефицитные лекарства. Спрашивайте, кто к нему ходил, что приносили. Нам важно, чтобы они сообщили Шарковскому, зачем их вызывали в милицию и что там очень интересуются его личностью. На другой день вызовите в милицию самого Шарковского и привезите сюда. Его старуха, наверно, будет носить ему передачи. Это надо предусмотреть. Договоритесь с милицией, чтобы он был там в списках. Понимаете?
— Да.
— Вопросы?
— Успеет ли Шарковский сообщить Мальцеву, что его вызвали в милицию?
— Думаю, что если вы завтра днем побеседуете с работниками аптеки, то ночью он постарается уже сообщить… Должен сообщить.
— Еще вопрос, товарищ подполковник. Знает ли Шарковский об аресте Лынкиса?
— По моим сведениям, нет.
— Мы берем лучший вариант.
— Возьмем худший — знает. Что из этого следует?
— Арест Лынкиса имеет для них большое значение. Он может сообщить об этом Мальцеву.
— Зачем?
— Явка же провалена.
— Допустим, что так. Дальше?
— Выходит, что обе явки провалены. Что будет делать Тарантул? Приостановит свою операцию?
— Об этом мы сразу узнаем.
— И что же? — продолжал спрашивать Маслюков.
— И всё. Возьмем Тарантула и будем считать, что дело закончено.
— Но мы захватим не всех…
— У нас нет времени, Сергей Кузьмич. Положение дел на фронте торопит.
— Тогда у меня больше нет вопросов.
— Продумайте мелочи. Рассчитываю на вашу осмотрительность.
Резко звякнул телефон. Иван Васильевич снял трубку и услышал торопливый, взволнованный голос:
— Алло! Попросите к телефону дядю Ваню. Срочно!
— Я у телефона. Это Миша?
— Фу! Я думал, что не застану вас. У меня срочное дело. Немедленно надо повидаться.
— А по телефону нельзя?
— Нет… Тут такая история неожиданная…
Волнение мальчика передалось и Ивану Васильевичу. Если Миша говорит о срочности, о какой-то неожиданности, то, значит, действительно что-то случилось.
— Не торопись. Говори спокойно, Миша. Ты откуда звонишь?
— Да тут, в почтовом отделении, из автомата. На Старо-Невском.
— Хорошо. Если нужно, то давай встретимся. Я сейчас приеду. Какой номер почты?
— Номер я не знаю. Недалеко от лавры.
— Найдем. Я сейчас выезжаю, а ты пройди в помещение почты и там жди. Купи бумагу и напиши отцу письмо. Машину мою ты знаешь?
— Знаю.
— Мы остановимся у входа. Я пройду на почту, спрошу письмо до востребования, а ты тем временем садись в машину. Так можно?
— А почему нельзя?
— Ну мало ли что! Я же не знаю, какое у тебя дело. Может быть, за тобой следят?
— Нет. Тут ничего такого нет.
— Значит, так и сделаем. Минут через десять я приеду.
Иван Васильевич повесил трубку, взглянул на Маслюкова и, пожав плечами, пояснил:
— Звонил Алексеев. Что-то у него случилось.
— Я нужен, товарищ подполковник?
Иван Васильевич ответил не сразу. Все помощники из его группы заняты, и если у Миши Алексеева были важные сведения, требующие быстрых, решительных действий, то Маслюкова следовало взять с собой. «Мальчик находится на Старо-Невском около лавры, — думал Иван Васильевич. — Там недалеко Никольское кладбище, где его приятель Степа Панфилов «ловит птиц»».
— Хорошо, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — Едем вместе. В крайнем случае, Шарковским займется Трифонов.
Миша Алексеев вышел из будки автомата, прошел в небольшую комнату, всю перегороженную невысоким барьером. Почта работала с большой нагрузкой, и народу здесь было порядочно, главным образом женщины. Купив бумаги и конверт, Миша прошел в конец комнаты, где около окна стоял стол и стулья. В столе были врезаны две чернильницы и лежало несколько ручек.
Горько вздохнув, Миша отвернулся к окну. Выступившие слезы кололи глаза и заволокли все туманом…
Сегодня утром его вызвали с урока. В раздевалке ожидал Степа. Взглянув на него, Миша сразу понял, что произошло ЧП, или, иначе говоря, чрезвычайное происшествие.
Умер Васька! Это страшное известие вначале удивило. Ведь он уже думал об этом. Предчувствовал… Как это может быть? Ничего не знать о смерти друга и так беспокоиться за него!..
По дороге на завод Степа рассказал, с каким трудом он его разыскивал, ну и, конечно, не утерпел: сообщил о секретном задании. Под предлогом ловли птиц он весь день находится на кладбище и смотрит во все глаза за приходящими и уходящими.
«Чудак! А что бы он сказал, если бы узнал о моем задании? — подумал в тот момент Миша. — Хвастается такими пустяками».
Гражданская панихида была в комитете комсомола, но на завод их не пустили. Долго и настойчиво просили они пропуск, вызывали начальника охраны, грозили, требовали, но ничего не помогло. Пришлось ждать у проходной. В одиннадцать часов из ворот завода выехали три грузовые машины. На первой стоял гроб с телом Васи, возле которого сидела его мать и еще несколько женщин. На других машинах ехали провожающие. Несмотря на то что машины были набиты и заводские комсомольцы стояли вплотную друг к другу, им разрешили забраться в кузов.
Тяжелые минуты пережили друзья на кладбище. Когда гроб опустили в могилу, мать Кожуха вдруг словно очнулась, зарыдала и стала выкрикивать прощальные слова. От этого крика мурашки бежали по спине и становилось жутко. В конце концов она почти потеряла сознание. Гроб закопали, все уехали, а Миша со Степой остались возле холмика свежей земли. В изголовье могилы лежали два скромных венка. Справа была сильно заросшая, с ветхим деревянным крестом, могила Васиного дедушки, а немного подальше, на двух врытых столбиках, — скамейка.
— А помнишь, как он суп варил на Крестовском? — после долгого молчания спросил с грустной улыбкой Степа.
— Надо тут дерево посадить, — не слушая приятеля, сказал Миша. — Красивое деревцо. Лиственницу или серебристый тополь.
— А давай памятник ему поставим! — предложил Степа.
— Какой памятник?
— Из мрамора. Я уж думал. Там на Никольском кладбище много беспризорных памятников. Хозяев нету, никто не охраняет, а те покойники давно сгнили. На что им? Выберем какой-нибудь полегче, покрасивее и перевезем сюда.
Предложение заинтересовало Мишу, и он нашел его вполне реальным. В самом деле, кто может возразить, если они перетащат с одного кладбища на другое «старорежимный» памятник? Это даже не будет кражей. Память о тех людях вместе с телом давно истлела. А Вася стоит того, чтобы о нем помнили. Машину для перевозки можно достать в Балттехфлоте; ребята из училища помогут погрузить и разгрузить.
Посовещавшись, они отправились на Никольское кладбище искать подходящий памятник.
Действительно, на этом замечательном кладбище было много интересного. Черные полированные камни с золотыми надписями, склепы, часовни, ограды, кресты. Все это сделано богато и со вкусом. Не то что рабочие могилки на том кладбище. Вот памятник из белого мрамора. Скорбящий ангел. Склонившись на одно колено, он стоит, опустив голову. Долго ребята любовались скульптурой. И ангел, и сама поза, и складки его одежды очень красивы. Но за плечами у ангела большие крылья. Если их сбить, а спину загладить, то получится обыкновенный человек. Но тогда будет непонятно, кто он такой и какое отношение имеет к Василию Кожуху. А с крыльями не годится. «Летающий человек». Погибшему летчику на могилу такая символическая фигура могла бы еще подойти, если в руки дать ему хотя бы пропеллер. От этого памятника пришлось отказаться. В другом конце кладбища нашли большой крест с барельефом головы Христа в терновом венке. По пути видели много хороших полированных плит, но все с вырубленными надписями. Осматривали литые из металла красивые изгороди. Небольшой памятник — Христос с протянутыми вперед руками и надписью: «Я все прощаю вам» — тоже не подходил. Что нужно было прощать погибшему от фашистов юноше?
Долго ходили по кладбищу два друга, вдыхая свежий, чистый воздух. И вдруг Миша остановился.
— Подожди… Слышишь? — шепотом спросил он.
Они были совсем недалеко от Сашки, сидевшего за кустами с веревкой от тайника в руках.
— Носом слушай, — сказал Миша, видя, что Степа завертел головой. — Чем пахнет? Тушенкой пахнет.
— Тушенкой? Да ты что!
Это было невероятно, но Миша ясно слышал типичный запах жареной мясной тушенки.
— Стой на месте! — все так же тихо приказал он и пошел в сторону, медленно втягивая носом воздух.
Через несколько шагов запах пропал. Миша вернулся назад и снова его услышал. Пошел в другую сторону. Запах пропал. Опять вернулся и взял новое направление, постепенно заворачивая вокруг стоявшего на одном месте Степы. Через несколько шагов он почувствовал, что запах стал сильнее. Взглянув на приятеля, приложил палец к губам и затем поманил его к себе. Говорить было уже нельзя. Где-то близко разогревались консервы, а делать это могли только люди. Как собака, идущая по следу дичи, крался Миша вперед. Теперь и Степа ясно услышал запах тушенки. «Удивительное дело, на кладбище — и вдруг тушенка!» Долго и очень осторожно двигался Миша зигзагами и наконец нашел. Большой склеп имел у самой земли трещину, и оттуда шел запах жареной тушенки.
Все ясно. Внизу, под землей, в склепе, находились люди…
Занятый своими мыслями, Миша не заметил, как пришла машина. Он спохватился, когда в дверях почты появился Иван Васильевич. Встретившись с ним взглядом, Миша поспешно сунул недописанное письмо в карман и пошел на улицу. Машина стояла наискосок от выхода, но кроме шофера там сидел еще какой-то незнакомый человек. Других машин поблизости не было. «Наверно, его помощник. Надо садиться», — решил Миша. Он вышел из дверей, но сейчас же шарахнулся назад и спрятался в подъезде. На противоположной стороне улицы стоял Григорий Петрович Мальцев. «Заметил он меня или нет? — с волнением подумал Миша и осторожно выглянул из-за двери. — Кажется, нет. А если и видел, то не узнал».
Мальцев стоял на углу, засунув руки в карманы, и смотрел в сторону лавры. Взглянул туда и Миша. Из открытых ворот выезжали странного вида закрытые брезентом военные машины. Таких машин Миша еще никогда не встречал. Похожи на самосвалы с поднятым кузовом. Машины выезжали на площадь и разворачивались на Шлиссельбургское шоссе.
Сообразив, что Мальцев слишком занят этим зрелищем, Миша рискнул. Опустив голову, он быстро перешел тротуар. Дверца машины гостеприимно открылась навстречу.
— Здравствуй, Миша, — сказал сидевший внутри молодой мужчина, помогая захлопнуть дверцу. — Ты меня не знаешь, а я тебя знаю. Моя фамилия Маслюков.
Он крепко пожал руку юноше, но, заметив озабоченное выражение на его лице, спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Да. Товарищ Маслюков, вон видите: стоит человек на углу? Видите?
— Вижу.
— А кто это такой? Вы знаете?
— Не-ет, — неуверенно протянул Маслюков, глядя через стекло на указанного человека.
— Мальцев Григорий Петрович. Слышали про такого?
— Да что ты говоришь! Слышать-то я про него слышал, но видеть не пришлось. Любопытная встреча. Что он тут делает?
— Смотрит на машины. Вон из лавры выезжают. Интересные какие-то…
— Это «катюши»*, — пояснил Маслюков. — Надо предупредить начальника.
Маслюков хотел вылезти на машины, но в это время в дверях почты показался Иван Васильевич. Он остановился на тротуаре и, щурясь от света, огляделся. Не обращая внимания на Мишины сигналы, он достал из кармана портсигар, взял папиросу, вытащил спички и закурил. Затем подошел к машине, открыл дверцу и сел с шофером.
— До первого переулка. Свернешь направо, — приказал он. — Ну, Миша, быстро выкладывай.
— Дядя Ваня, на углу стоит Мальцев… — начал было Миша, но Иван Васильевич его перебил:
— Я видел… Говори о своем. Ты был на кладбище с Панфиловым?
— Да, — с удивлением подтвердил Миша.
— Я так и подумал.
Машина свернула в переулок и остановилась. Здесь Миша коротко рассказал о пережитых сегодня событиях, о том, как они заметили запах тушенки и обнаружили склеп, откуда шел этот запах. Иван Васильевич слушал молча, изредка переглядываясь с Маслюковым.
— Н-да! Случай в нашем деле иногда решает исход операции, — задумчиво произнес подполковник. — Ты хорошо запомнил этот склеп?
— А то как же!.. Хоть ночью найду.
— Вот именно что ночью. Ночью нам и нужно будет его разыскать. Сделаем так. Мы тебя сейчас подвезем кружным путем на кладбище. Иди к птицеловам и скажи, чтобы они кончали свою работу. Помоги им снять западёнки или чем они там ловят, а тем временем посмотри, внимательно посмотри, как подойти к склепу. Запомни, какие кресты, деревья, оградки его окружают. Далеко ли он расположен от монастырской стены. Ясно, Миша?
— Ясно, Иван Васильевич.
— Ты будешь у нас проводником. Но осторожность, осторожность и еще раз осторожность.
Машина остановилась. Прежде чем выйти, Миша нагнулся к подполковнику и с явным смущением зашептал:
— Иван Васильевич, я вам давно хотел сказать, да все не удавалось… Мы ведь тогда обманули вас… Аля в шкаф спряталась совсем не потому… она на самом деле, как Константин Потапыч говорил… Это уж мы потом придумали.
— Я знал об этом… Знал и то, что ты мне в конце концов сознаешься.
— А почему вы знали?
— Потому что я тебе доверяю… Действуй.
Иван Васильевич крепко пожал Мише руку и открыл дверцу.
Глава 27
В аптеку пришел участковый инспектор Кондратьев. Как старый знакомый он приветливо помахал рукой рецептару.
— Мое нижайшее… Начальство у себя? — спросил он и, не ожидая ответа, прошел в кабинет управляющей.
— Ну вот! Опять что-нибудь с затемнением? — с недовольной улыбкой встретила его Евгения Васильевна. — На Невский у нас одно окно открыто… Неужели на дворе?
— Никак нет. Не беспокойтесь. Я по другому поводу, — сказал Кондратьев, усаживаясь на стул и вытаскивая из полевой сумки какие-то бумаги. — Срочно требуется Анна Каряева. Есть у вас такая?
— Есть. Санитарка.
— Вот. Затем требуется Иконова.
— Такой нет.
— Как же нет? Ольга Михайловна Иконова.
— Никонова?
— Виноват. Действительно, Никонова, — поправился участковый, поднеся к глазам повестку.
— Это рецептар. Зачем они вам?
— Есть маленький разговор. Надо кое-что уточнить.
— Позвать вам их сюда?
— Никак нет. Пускай оденутся. Прогуляемся до отделения. Да вы не беспокойтесь. На полчасика. И что это за оказия! Как только видят милицейскую форму, так сразу и пугаются, — посетовал участковый. — Совесть у вас не чиста, что ли? Или с детства люди напуганы «букой милиционером»?..
— Я не пугаюсь, но ведь вы не на танцы приглашаете? Не на вечеринку?
— Танцы не танцы… — неопределенно сказал участковый. — Танцы у нас особые, но пугаться без причин не годится.
— Хорошо, я сейчас им скажу. У вас повестки?
— Так точно! Вот вручите. Я подожду.
Через полчаса рецептар аптеки сидела в комнате оперативного работника отделения, с которым уже встречалась дважды, и с недоумением поглядывала на второго мужчину. По всем признакам, с ним здесь считались. «Что у нас могло случиться? — думала Ольга Михайловна. — Перепутали лекарство и кто-нибудь отравился? Вряд ли. За последнее время я не выписывала ни одного рецепта с сильнодействующими средствами. Зачем-то вызвали Аннушку…»
— Ольга Михайловна, вы нас извините, что потревожили, — начал оперативный работник. — Оторвали, так сказать, от важных дел. Но вот товарищу Маслюкову надо кое-что выяснить. Он работает в ОБХС. На площади. Мы будем протокол составлять, Сергей Кузьмич? — спросил он Маслюкова.
— Я думаю, не стоит. Это разговор предварительный. Если будет нужно, потом оформим. Товарищ Никонова, мы имеем сигналы… Скажите, что собой представляет Шарковский Роман Борисович?
Ольга Михайловна с удивлением подняла брови, подумала и неторопливо ответила:
— Шарковский? Старый, опытный, хорошо знающий свое дело работник. В аптеке он работает давно.
— Насчет его квалификации мы не сомневаемся, — сказал Маслюков. — Он заведует складом?
— Он дефектар. В его ведении находится… Ну, если хотите, склад. По требованиям из ассистентской он отпускает нужные лекарства.
— Вот, вот… Скажите, пожалуйста, у вас никогда не было сомнений в его честности? Никаких подозрений? Особенно зимой сорок первого — сорок второго года…
Вопрос несколько смутил Ольгу Михайловну. Теперь она поняла, зачем вызвали ее и санитарку. Обе они старые работники аптеки, и вся «деятельность» Шарковского проходила на их глазах.
— Вы ставите меня в неловкое положение. Как я могу подозревать человека, если нет точных данных?..
— Ревизии у него бывали? — продолжал спрашивать Маслюков.
— Ну конечно.
— А результаты?
— Я не читала актов, но вы можете получить их у управляющей.
— Все это не то… Документы мы смотрели, но нас интересует фактическая сторона дела. Провести за нос можно любую комиссию. Особенно такому, как Шарковский. Я думаю, надо пригласить для беседы и товарища Каряеву, — неожиданно предложил Маслюков, поднимаясь из-за стола.
— Товарищ Каряева, пожалуйста, сюда! — крикнул он в коридор, широко распахивая дверь. — Проходите, садитесь и не стесняйтесь. Здесь все люди свои.
Аннушка недоверчиво посмотрела на Маслюкова, чинно поклонилась присутствующим и села.
— Вот мы тут начали разговор с Ольгой Михайловной об одном вашем сотруднике, — продолжал Маслюков. — Шарковский Роман Борисович. Работает он у вас давно. Не правда ли?
— Работает он давно, — подтвердила Аннушка.
— И хорошо работает?
Аннушка покосилась на Маслюкова, поправила платок на голове и пожала плечами.
— Я человек маленький. Мое дело уборка, приборка, мойка. Что я могу понимать?
— Но все-таки? Вы с ним работаете не один год. Каждый день видите… Вот нам, например, стало известно, что он меняет дефицитные лекарства. Так сказать, спекулирует.
Аннушка перевела взгляд на молча сидевшую Ольгу Михайловну и поджала губы.
— Вы не замечали, товарищ Каряева? — спросил оперативный работник.
— Я ничего не знаю, — упрямо сказала Аннушка. — Какое мне дело до Романа Борисовича? Чего он меняет, кому меняет… Он же меня не спрашивает.
— Мы вызвали вас не для допроса, а для беседы, — мягко сказал Маслюков. — Мы обращаемся к сознательным женщинам, защитникам Ленинграда. Ну посудите сами… Государство ему доверило ценности, а он в личных интересах разбазаривает их, наживается. Кого же он обманывает? В первую очередь вас. На ваш хороший, передовой коллектив ложится тень. Верно я говорю, товарищ Каряева?
— А это мне неизвестно. Вы спросите у Ольги Михайловны. Она провизор, а я что, я санитарка.
— Ольга Михайловна! — обратился Маслюков к рецептару.
— Я вам уже заявила, что не могу обвинять человека, если нет фактов. Что я могу сказать? Кто-то к нему приходит? Да, приходят какие-то знакомые. Ну так что? У всех есть знакомые и родные. Разве это что-нибудь доказывает? Дает он им лекарства? Да, дает. На то мы и аптека, чтобы лекарства отпускать. Без рецептов? Ну что ж… Есть много общеизвестных лечебных средств. У нас есть и ручная продажа. Дефицитные? У нас теперь почти все лекарства дефицитные. Что он за это получает? Не знаю и никогда не видела…
Все время, пока говорила Ольга Михайловна, Аннушка молча кивала в знак согласия.
— Значит, надо считать, что наши подозрения не обоснованы?
— Этого я тоже не знаю, — сухо ответила Ольга Михайловна. — Если они обоснованы, если у вас есть факты, поступайте, как находите нужным.
— По закону?
— Да. По закону, — повторила рецептар.
— Обэхаэс для того и создан, чтобы бороться с хищениями, — сказал Маслюков и посмотрел на санитарку, сидящую с упрямо поджатыми губами.
Как быть? Если на этом закончить разговор и, извинившись, отпустить женщин, может случиться так, что они сговорятся молчать. В аптеке сейчас все знают и обеспокоены их вызовом. Они же на обратном пути придумают какой-нибудь пустяковый предлог и не скажут, зачем их вызывали в отделение милиции. А ведь эта затея имеет определенную цель. Шарковский должен узнать, что о его комбинациях с лекарствами известно в ОБХС. «Надо сделать так, чтобы они рассердились на Шарковского, — решил Маслюков и забарабанил пальцами по столу. — Связать их одной веревочкой».
— Так… Значит, говорить вы не хотите, — строго проговорил он.
— Нет. Мы не хотим наговаривать, — поправила его Ольга Михайловна.
— Понимаю. Не в ваших интересах.
— А что это значит?
— А это значит, что, когда начнется следствие, может выясниться, что Шарковский старался не только для себя…
— Ну, ну, ну! Ты, пожалуйста, не намёкивай, — перебила его Аннушка. — Вижу, куда гнешь.
— А куда?
— А туда… Носом в грязь тыкаешь. Не пристанет. Ишь ты какой хитрый!.. «Не для себя старался»!.. — все больше волнуясь, говорила она. — А для кого? Для меня, что ли? Для Ольги Михайловны?
— Я про вас еще ни слова не сказал.
— И не скажешь. Вы тут привыкли со всякими жуликами да спекулянтами дело иметь. «Не для себя старался»! — снова повторила она фразу, особенно возмутившую ее. — Вон куда удочку закидывает!
— Аннушка, не волнуйтесь, — попробовала успокоить ее Ольга Михайловна, но из этого ничего не вышло.
— Каким колобком подкатывается! — продолжала горячиться санитарка. — Ты мне прямо скажи: что я украла? Взяла я себе позапрошлую зиму касторки* с литр, лепешки из дуранды* жарить. И то с разрешения. Рыбьего жиру брала раза два для внучки. Вот и все мои грехи перед советской властью.
— А почему вы покрываете Шарковского? — спросил Маслюков.
— Кто покрывает? Я? А на что он мне сдался? Да пропади он пропадом! Расстреляйте, пожалуйста, не пожалею… А только правильно Ольга Михайловна говорит. Нет у нас фактов. Не пойман — не вор. Он меня к своим шкафам близко не подпускает. Даже уборку делать в дефектарной без себя не позволяет.
— Ну хорошо. Все это мы, конечно, выясним.
— Вот и выясняйте. А на людей поклепы зря не взводите.
Теперь можно считать, что цель достигнута. Санитарка задета за живое и, вернувшись на работу, молчать не будет.
— Товарищ Каряева, мы вас пока ни в чем не обвиняем, — сказал Маслюков. — Напрасно беспокоитесь. Вызовем еще раз на площадь. А вы за это время лучше припомните… Я уверен, что и факты найдутся, если в памяти порыться как следует. Нам надо установить правду…
На обратном пути, как и предполагал Маслюков, между женщинами произошел разговор.
— Как это все неприятно! Знаете что, Аннушка, — тихо предложила Ольга Михайловна, — не надо нашим ничего говорить… Особенно о Романе Борисовиче. Будем держаться в стороне.
— Покрывать? — сердито буркнула санитарка.
— Почему покрывать? Пускай милиция сама выяснит.
— Да вы что, Ольга Михайловна! Вы слышали, что он сказал? «Мы, — говорит, — пока ни в чем вас не обвиняем»… Пока! Шарковский сухим из воды выйдет — вот помяните мое слово, — а нас грязью замажут. Он хитрый… Хапуга! Чуяло мое сердце, что все это наружу выйдет. Рано или поздно все откроется.
— Безусловно. Сколько бы веревочка ни тянулась, кончик всегда найдется. Но все-таки нам надо молчать. Самое лучшее — молчать. Время военное…
— Ну не-ет! — угрожающе протянула Аннушка. — Я ему сейчас все выложу. Я душу отведу… Сколько раз он меня одергивал! «Не вмешивайтесь. Дело не ваше»! — передразнила она Шарковского. — Вот тебе и не наше дело! Меня первую спросили про его шахер-махеры*. Значит, мое это дело! А я что? Слепая, что ли? Не видала, какую он лавочку у нас под носом устроил… Картины ему три раза приносили. Говорят, многие тысячи золотом стоят… Я видела, все видела…
Придя в аптеку, Аннушка первым делом отправилась в дефектарную.
— Ну что, допрыгались, Роман Борисович? — спросила она дефектара, отпускающего лекарства фасовщице.
— Что такое? Как ты сказала?
— А так! Допрыгались, говорю! В милицию вызывали и про ваши комбинации спрашивали.
— Кто спрашивал?
— Обэхаэс…
К удивлению Аннушки, это сообщение не произвело особенного впечатления. Шарковский внимательно посмотрел на санитарку и пожал плечами.
— Каждая организация существует для какого-нибудь дела, — равнодушно сказал он. — Если там делать нечего, то пускай спрашивают. А вы, товарищ Каряева, следите лучше за кубом*. В дефектарной вам делать нечего.
— Не указывайте! Я свои обязанности лучше вас знаю. Вот погодите… Следствие начнется — не так запоете, — проворчала она себе под нос, но так, чтобы это слышал Шарковский.
В конце рабочего дня Шарковский подошел к рецептару.
— Ольга Михайловна, в милиции действительно интересовались моей особой? — вполголоса спросил он.
— Да. Задавали вопросы, имеющие явное отношение к вам. Догадаться было нетрудно.
— Странно… Неужели настучал кто-нибудь из наших работников?
— Поищите лучше среди своих знакомых, Роман Борисович.
— Мои знакомые доносами не занимаются. Я подозреваю новую кассиршу.
— Валю! Не говорите глупости. Прекрасная, самоотверженная девушка. Чем вы ей насолили?
— Иногда личные мотивы не имеют особого значения. Она подослана к нам с определенной целью.
— А если и так… Вас это тревожит?
— Ничуть.
— Меня тоже.
Шарковский с минуту молчал, выжидая, пока Ольга Михайловна писала рецепт.
— Вы думаете, что они затевают дело? — спросил он.
— Думаю, что да.
— Э-хе-хе!.. — шумно вздохнул Шарковский. — Опять надо архив поднимать. Хорошо, что я человек предусмотрительный и на каждый грамм у меня есть бумажное оправдание. Не там они ищут причины своих неудач… Кто виноват в том, что война застала нас врасплох? Столько было разговоров, а как до дела дошло… Везде дефицит.
— Роман Борисович, вы напрасно мне это говорите! — резко сказала Ольга Михайловна. — Оправдывайтесь там… Я отказалась давать показания… Я не имею фактов.
— Так их и нет, Ольга Михайловна.
— Тем лучше для вас.
Не желая больше разговаривать с Шарковским, Ольга Михайловна отправилась в ассистентскую за готовыми лекарствами.
Глава 28
Вечером к Шарковскому пришел участковый инспектор.
— Роман Борисович, разрешите войти? — с некоторым смущением сказал он, останавливаясь в дверях дефектарной.
Участковый бывал в этой комнате не раз, и не только по делам службы. В дефектарной имелись весьма привлекательные снадобья, вроде чистого спирта.
— Входите, входите, товарищ Кондратьев! Давно вас не видел. Как здоровье?
— Здоровье вполне приличное. Устаю последнее время. Работы много.
— Присаживайтесь, — предложил Шарковский.
— Да нет… Я к вам по делу. На одну минутку. Видите ли… Такая, понимаете ли, оказия… Не представляю, с какого боку и приступить, — мялся участковый.
— Я знаю, зачем вы пришли, — криво усмехнувшись, сказал Шарковский. — За мной? В гости приглашать…
— Вот, вот… — обрадовался Кондратьев, — приглашают вас завтра на площадь для разговора. Комната двести вторая. Вот, пожалуйста, повестка, распишитесь…
Участковый вручил розового цвета толстую бумажку и обнадеживающе похлопал Шарковского по плечу.
— Не расстраивайтесь и не огорчайтесь… Ничего особенного… Я уверен, что у вас все в ажуре.
— Да, конечно… Если кому-нибудь и отпускал незаконно немного спирта, то без всякой корыстной цели.
— Без корысти. Для внутреннего употребления! — засмеялся участковый. — Это точно, точно. Но вы про спирт ничего не говорите. Не надо давать им предлоги… Ни к чему. Зацепятся и начнут из мухи слона высасывать. Есть у нас такие… Не давайте им повода… Боже вас упаси! Пускай сами докажут. Я говорил с оперуполномоченным, — переходя на шепот, сообщил он, — спрашивал про ваше дело. Ерунда! Никакого дела еще и нет. Помните, что признаться никогда не поздно. Ну да вы и сами не мальчик. Не мне вас учить…
Шарковский пристально посмотрел на участкового инспектора, и в этом взгляде Кондратьев увидел и злобу, и раздражение, и презрение, и что-то еще такое, отчего он сильно смутился.
Стремительное наступление Красной Армии сильно подорвало фашистский дух не только на фронте. Завербованные или заброшенные в тыл предатели всех мастей: шпионы, диверсанты, разведчики — крепко задумались о своей дальнейшей судьбе и о том, как им спасать свою шкуру. Вызов в милицию для Шарковского, без сомнения, был выходом почти счастливым. Если его отдадут под суд за такие пустяки, как незаконная продажа лекарств, то он получит от двух до семи лет и скроется в тюрьме до окончания войны. Потом дело пересмотрят, возможна амнистия, и он освободится.
Именно на это и рассчитывал Иван Васильевич. Шарковский был опытный и очень осторожный враг. Не случайно органы госбезопасности его «прохлопали», как выражался подполковник. Долгое время резидент абвера (военная фашистская разведка) Шарковский жил и действовал в самом центре Ленинграда, и никто, даже работники аптеки, общавшиеся с ним ежедневно, ничего не подозревали. Установлено, что к Лынкису на Васильевском острове Шарковский не ходил и встречались они в других местах. Получив повестку, Шарковский имел достаточно времени, чтобы сообщить Тарантулу о вызове его в милицию. Но как это было сделано, проследить не удалось.
На другой день, в начале пятого, Шарковский отправился на площадь. Шел он по Невскому пешком, неторопливо, иногда останавливался и разглядывал знакомые здания Александрийского театра, Гостиного Двора, Думы, Казанского собора. На площади долго стоял против Зимнего дворца. Может быть, он чувствовал, что надолго расстается со свободой, и прощался с Ленинградом, а может быть, с этими местами были связаны какие-то воспоминания.
На второй этаж управления милиции он поднялся спокойно, но, увидев пост, остановился на площадке. Сейчас он предъявит повестку, дежурный пропустит его наверх, а назад он может не вернуться. Назад выпускают только с пропуском.
…В пять часов в кабинете Ивана Васильевича на Литейном раздался телефонный звонок.
— Товарищ подполковник, докладывает Маслюков. Шарковский пришел. Сидит в коридоре.
— Хорошо. Пускай посидит с полчасика, а потом приступайте к допросу. Меня беспокоит вопрос: сообщил ли он Мальцеву?
— Полагаю, что да, — уверенно сказал Маслюков.
— Мало ли, что вы полагаете. Я, например, полагаю другое. Если он надеялся вернуться домой, мог и не сообщить.
— Что же делать?
— Начинайте допрос. Если он будет все отрицать, значит, рассчитывал на благополучный исход. Если сознается, тогда другое дело…
Томительно тянулось время. Шарковский сидел в длинном, тускло освещенном электрическими лампочками коридоре управления на стареньком, скрипучем стуле и ждал. Двери двести второй комнаты часто открывались. Входили и выходили сотрудники в форме, в штатской одежде, с бумагами, с папками дел, но никто из них не обращал никакого внимания на сидящих в коридоре. Неподалеку от Шарковского на узком столе устроился совсем еще молодой человек, беспечно болтавший ногами. Немного дальше, на скамейке, сидела полная женщина, а рядом с ней крупный пожилой мужчина. Иногда из глубины коридора в сопровождении милиционера проходили на допрос задержанные раньше люди. Минут через сорок из комнаты вышел молодой следователь с розовой повесткой в руках.
— Вы Шарковский? — обратился он к дефектару.
— Я Шарковский, — поднимаясь со стула, сказал тот.
— Проходите.
Огромная комната, несмотря на то что там стояло пять столов, казалась свободной. Три окна выходили во двор, но света было вполне достаточно. Шарковский прошел за следователем и сел на приготовленный стул. Он обратил внимание на то, что все присутствующие в комнате сотрудники при его появлении подняли головы и с любопытством проводили до места.
— Ну так как, гражданин Шарковский? Будем признаваться? — спросил следователь, перекладывая толстую папку на край стола.
— Смотря по тому, в чем признаваться…
— Вот именно! — с усмешкой сказал следователь. — Начнем прямо с результатов… По скромным подсчетам сколько стоили ценности, которые вы приобрели за время войны? А? Во сколько вы их оцениваете?
— Я не подсчитывал.
— Значит, вы не отрицаете… Это уже хорошо. Чистосердечное раскаяние суд всегда принимает во внимание.
— А при чем тут суд? Если я приобретаю, скажем, картину, пускай слишком дешево, на свои заработанные деньги, значит, меня под суд? — спокойно спросил Шарковский.
— На свои, заработанные, деньги?
— Да. Только на свои.
— Вы, очевидно, полагаете, что нам ничего не известно о ваших делишках и вызвали мы вас так… на всякий случай. А вдруг признаетесь?
— Гражданин следователь, посмотрите на мои седые волосы… И давайте говорить в другом тоне. Я вам в отцы гожусь.
— Это верно. Но тогда и вы прекратите прикидываться невинным… У кого вы купили картину Перова*?
— Не картину, а эскиз.
— Не важно. У кого?
— Не знаю.
— Как это вы не знаете?
— Я покупал ее через третьи руки.
— А вам известно было, что эта картина украдена из Русского музея?
— Нет, неизвестно.
— Ну конечно… Откуда вы могли знать! Картинами интересуетесь, а толком в них не разбираетесь, — снова переходя на издевательский тон, сказал Маслюков. — Сколько же она вам все-таки стоила?
— Не помню. Я купил ее в позапрошлом году. Дешево стоила.
— Даром?
— По ценам мирного времени, можно сказать, что и даром.
— Но все-таки… Вы заплатили деньгами?
— Да, в конечном счете деньгами. Я купил в аптеке бактериофаг и немного глюкозы. За них я получил продукты, а за продукты мне принесли картину.
— Сложная комбинация… Значит, в аптеке вы покупали дефицитные лекарства и комбинировали. Так! А почему вам аптека отпускала эти лекарства?
— Гражданин следователь, возьмем для примера такой случай. Вы нарушили правила уличного движения. Будете вы платить штраф постовому милиционеру? — спросил Шарковский.
— Полагается платить.
— Да, по закону вы должны заплатить, а на практике будет иначе. Вы предъявите служебное удостоверение, и милиционер вам козырнет. Этим дело и кончится.
— Ну а вывод?
— Вывод тот, что, работая в аптеке много лет, я имел какие-то привилегии.
— Хорошо. Пускай суд решает, какие вам полагаются привилегии. Будем говорить о фактах.
С этими словами Маслюков вытащил из папки стопку чистой бумаги и, задавая вопросы, начал записывать показания. Расчет Ивана Васильевича подтверждался. Шарковский не запирался, не путал, не отрицал того, что, по его мнению, известно следователю. Держался он спокойно, с достоинством, на вопросы отвечал коротко, продуманно, но фамилии людей, достававших ему продукты, называть отказался.
— Если я виноват, судите меня, — твердо сказал он. — Других людей запутывать в это дело я не хочу. Тем более что это все случайные люди. Не забывайте, какая это была зима. Они цеплялись за жизнь, как утопающие за соломинку, и не думали о том, что совершают незаконные, с вашей точки зрения, поступки.
— А вы этим и пользовались.
— Все пользовались. Кто не пользовался, те отправились на тот свет.
В комнату вошел Иван Васильевич. Увидев его, Маслюков встал. Остальные следователи, не зная подполковника, продолжали сидеть, с любопытством наблюдая за тем, что происходит за крайним столом.
— Ну, как дела? — спросил Иван Васильевич, подходя к помощнику.
— Вот протокол. Шарковский не отрицает…
— Тем лучше.
Иван Васильевич пододвинул к столу стоявший у стены стул, сел, взял исписанные Маслюковым листы протокола и начал читать.
Шарковский понял, что пришел какой-то крупный начальник, и с интересом разглядывал его. Маслюков стоял позади и через плечо пальцем показывал на некоторые наиболее существенные места в протоколе.
— Ну, так… — деловито произнес Иван Васильевич, закончив чтение. — Придется вас задержать, гражданин Шарковский. Какие у вас есть вопросы, просьбы?
Вместо ответа Шарковский безразлично пожал плечами.
— Может быть, хотите кому-нибудь позвонить или написать письмо? Я думаю, что вы не скоро вернетесь домой.
— А куда вы меня посадите?
— Сюда. В дом предварительного заключения. Ход с Мойки.
— Могу я написать своей хозяйке относительно передач?
— Да, да. Я об этом как раз и говорю. Вот вам бумага, перо. Пишите.
Шарковский вытащил из кармана платок, снял пенсне, неторопливо протер его и, нацепив на нос, начал писать.
— А как его отправить? — спросил он, передавая листок.
— Я передам, — сказал Маслюков, складывая письмо. — Во время обыска.
— Будет обыск? — с полным безразличием спросил Шарковский.
— Безусловно.
Равнодушие предателя раздражало Ивана Васильевича. Неужели он и в самом деле ничего не подозревает или только притворяется?
— Машина здесь? — тихо спросил он и, когда Маслюков кивнул, прибавил: — Сначала обыщите.
— Ну-с, гражданин Шарковский! — громко сказал Маслюков. — Поехали на новую квартиру. Виноват… Одну минутку. Удирать не собираетесь?
— Куда мне удирать…
— Поднимите руки… Вещи с собой в камеру не разрешаем… Ничего лишнего… Носовой платок? Это можно. Деньги? Нельзя. Здесь документы? Это в дело, — говорил Маслюков, вытаскивая содержимое карманов. — Ключ? От квартиры?
— Да.
— Оставим здесь. Он вам больше не нужен. А это что за ключи?
— От шкафов в аптеке.
— Это им туда и передадим… Нож перочинный? Какой интересный! Полный набор инструментов… Ну, кажется, все.
— Все. Опыт, я вижу, у вас большой! — криво усмехнувшись, проговорил Шарковский, застегивая пиджак.
— Разрешите везти? — обратился Маслюков к молча наблюдавшему за обыском Ивану Васильевичу, но тот поднял руку.
Скоро Шарковский поймет, что вся эта история с вызовом в милицию инсценировка и что его шпионская деятельность известна советской контрразведке. Следующий допрос должен быть на Литейном, но за это время шпион успеет подготовиться. Нужно было использовать неожиданность и захватить его врасплох.
— Гражданин Шарковский, у меня к вам есть еще вопрос, — медленно проговорил Иван Васильевич, глядя прямо в глаза врага. — Григорий Петрович заболел и просил у вас шесть порошков аспирина. Ну как, поправился он?
Зрачки у Шарковского расширились, а лицо сделалось мертвенно-бледным, отчего морщины превратились в складки. Можно было думать, что он сейчас потеряет сознание и грохнется на пол.
Маслюков взглянул на начальника, не понимая, зачем он задал такой вопрос.
— Садитесь, Шарковский. Вы должны понять, что ваша игра проиграна, — холодно сказал Иван Васильевич.
— Откуда вы… Кто такой Григорий Петрович? — тяжело дыша, спросил Шарковский и плюхнулся на стул.
— Ну вот опять… Вы же умный человек… Знаете пословицу: «Что посеешь, то и пожнешь». Сейчас пришла пора собирать урожай. С Мальцевым — Тарантулом вы скоро встретитесь. Дадим вам очную ставку. Лынкис Адам тоже у нас…
Последние фразы подействовали на Шарковского самым неожиданным образом. На лице появилась краска, а глаза заблестели, и казалось, что стекла пенсне отражают и увеличивают этот блеск.
— Тарантул? — спросил он. — Вы думаете, что Григорий Петрович и есть Тарантул?
— Не думаю, а точно знаю.
— Боже мой!.. Нет, этого не может быть!.. Боже мой!.. — забормотал вдруг Шарковский. — Неужели это так?.. Правда, я подозревал… смутно… Я думал, что он… Боже мой!.. Теперь уже не поправить… Почему я не знал?..
Затем наступила реакция. Появилось какое-то безразличие и слабость. Это было видно по всему. Глаза потухли, углы губ опустились, а морщины расправились и превратились в тонкие линии.
— Отвечайте мне на вопрос! — строго и четко сказал Иван Васильевич. — Нам известно, что вещественный пароль на вторую явку, к Лынкису на Васильевский остров, — шкатулка. Софья Аполлоновна присылает с поручением. Медальон с фотографией. Чтобы открыть шкатулку, нужно знать число. Какое это число? Вы меня слышите, Шарковский? Какое это число? — спросил Иван Васильевич.
Шарковский поднял полные слез глаза на Ивана Васильевича и, мотая головой, задыхаясь, с трудом проговорил:
— Я не могу сейчас.
Он долго сидел, опустив голову на грудь. Плечи его вздрагивали.
— Отвечайте на вопрос. Я жду! — еще более твердо приказал подполковник, когда Шарковский полез в карман за платком. — Какое это число?
— Число?.. Не помню… забыл…
— Число у вас записано? Может быть, здесь? — спросил Иван Васильевич, пододвигая лежащие на столе документы.
— Нет… я помнил… четырехзначное число… забыл… потом я вспомню…
— Хорошо. Вечером поговорим. Постарайтесь вспомнить, — сказал Иван Васильевич, поднимаясь.
Арестованный был в таком состоянии, что продолжать допрос не было смысла. Нужно было дать ему успокоиться и прийти в себя. Главное сделано. Иван Васильевич ждал от Шарковского большего сопротивления и готовился к упорной психологической борьбе, но почему-то этого не случилось. Он понял, что в отношениях между Шарковским и Тарантулом — Мальцевым есть какая-то тайна, и она сейчас сыграла решающую роль. Так или иначе, но Шарковский «раскололся» и сильно облегчил работу. Сделав Маслюкову знак отправлять арестованного, он собрал отобранные при обыске вещи и протокол в портфель.
— До свиданья, товарищи! — обратился он к работающим за своими столами следователям. — Большое вам спасибо за помощь!
Глава 29
Вернувшись из управления милиции, Иван Васильевич спустился в столовую и только здесь почувствовал, как он проголодался. Большинство столиков были свободны. Обедали опоздавшие.
— Иван! Иди сюда.
Оглянувшись, он увидел солидного офицера в морской форме.
— A-а! Костя! Ты когда вернулся?
— Часа полтора назад. Садись.
Устроившись за столиком с Каратыгиным, Иван Васильевич заказал обед и, откинувшись на спинку стула, с удовольствием вытянул ноги.
— Ну, рассказывай, как путешествовал?
— Долгая история… Поговорим лучше о тебе. Ребята в порядке? Аля и Коля?
— Пока все идет хорошо. В основном распутали. Только что взял одного, а на днях ликвидируем всю банду. Начальство торопит.
— Это правильно. Надо торопиться, Иван. Скоро начнем наступать.
Официантка принесла хлеб, столовый прибор, но пообедать Ивану Васильевичу удалось только через полчаса. В дверях появился взволнованный и запыхавшийся от быстрой ходьбы Маслюков.
— Что-то у нас случилось, — проговорил Иван Васильевич, заметив приближающегося помощника, и, когда тот остановился в двух шагах, спросил: — Ну? Сбежал, что ли?
— Сбежал, товарищ подполковник. Совсем сбежал… на тот свет…
— Что это значит?
— Мертвый…
— Новое дело… Как же так? Да вы успокойтесь, Сергей Кузьмич. Садитесь, — сказал Иван Васильевич и, увидев, что Маслюков покосился в сторону Каратыгина, прибавил: — Можно, можно. Он в курсе дел. Рассказывайте.
— Да мне нечего особенно и рассказывать, товарищ подполковник. Ехали мы молча. Он сидел, забившись в уголок, и только глазами моргал. Все было нормально. А потом… Уже сюда, во двор въехали, он вдруг бряк — и готов. Немного подергался — и всё. Не понимаю… Инфаркт его хватил, что ли…
— Все может быть. Возраст такой, как раз для инфаркта… Врача вызывали?
— Вызывал. Констатировал смерть, но отчего и почему, не говорит. Надо делать вскрытие.
— Неприятность… — задумчиво проговорил Иван Васильевич. — Костя, ты еще тут посидишь?
— А что?
— Попроси, чтобы с обедом подождали. Схожу посмотрю. Не нравится мне эта смерть.
Длинными коридорами прошел Иван Васильевич в здание внутренней тюрьмы. Шарковский лежал в приемной на широкой деревянной скамейке. Первое, что бросилось в глаза, — это посиневшее лицо умершего. Рубашка была расстегнута, и кожа на груди покрылась темно-синими пятнами.
«Что же это такое? — думал Иван Васильевич. — Естественная смерть от инфаркта или самоубийство? Может быть, разговор о Тарантуле привел его в такое состояние, что он не выдержал и отравился. Но когда? Где он взял яд? А может быть, отправляясь в милицию и зная о том, что ему приготовлено, яд принял заранее?»
— Сергей Кузьмич, в боковом кармашке пиджака у него вы смотрели во время обыска?
— Кажется, смотрел…
— Почему «кажется»?
— Не уверен, товарищ подполковник. Во всяком случае, снаружи рукой прощупал, это я помню.
— А не остался ли там какой-нибудь порошок?
— Вряд ли… А вы думаете, что он принял порошок? Не-ет! Этого не может быть. Всю дорогу я с него глаз не спускал. Сразу бы увидел, — уверенно сказал Маслюков.
— В инфаркт я не верю.
— Почему?
— С плохим сердцем в разведке не работают. Тут что-то другое. Вы обратили внимание, какое на него впечатление произвело сообщение о Тарантуле?
— Конечно. Он не знал, что Мальцев и Тарантул одно лицо.
— В том-то и дело. Тут какая-то тайна. И вот, видите, тайна ушла в могилу.
— Мальцев расскажет.
— Он может и не знать… А что, если и Мальцев… — начал было Иван Васильевич и, не договорив, задумался.
— Что будем делать, товарищ подполковник? — спросил Маслюков после того, как Иван Васильевич, нагнувшись к телу, поднял веко и посмотрел глаз.
— Что делать? — машинально переспросил Иван Васильевич, думая о другом. — Явное отравление. Не знаю, почему врач не мог определить сразу…
— Он у нас слишком ученый. Сто раз примеряет и только потом отрежет! — с усмешкой заметил Маслюков.
— Н-да! Что делать? — опять повторил подполковник, не слушая помощника. — Что делать? Пускай тут где-нибудь полежит до завтра…
Назад, в столовую, Иван Васильевич возвращался с тяжелым чувством совершенной им непоправимой ошибки. Что-то, где-то было не предусмотрено, не додумано, и вот результат. Дело осложнялось. Многие предположения, которые должен был подтвердить и уточнить Шарковский, повисли теперь в воздухе. Секрет пластинки остается секретом. Облаву на кладбище придется проводить вслепую. И наконец последняя тайна. Единственным утешением может служить то, что он успел выяснить назначение закрытой шкатулки, найденной при обыске у Лынкиса.
За столиком с Каратыгиным сидел один из его помощников и о чем-то оживленно рассказывал. При виде подполковника он встал и пересел за соседний стол.
— Ну что, Ваня? Действительно инфаркт?
— Какой там к черту инфаркт!.. Отравился цианистым калием. Посинел весь.
— Как же ты не предвидел? Я всегда считал, что ты на два дня вперед заглядываешь…
— Не издевайся, и без того на сердце кошки скребут.
— Ничего, Ваня… Мало ли что в жизни бывает!.. А у меня настроение сейчас великолепное! Исход войны определился…
Подполковник не слушал своего друга. Неожиданная смерть Шарковского спутала все его планы. И чем больше он думал, тем больше росла тревога в душе.
«А что, если он никому не сообщил о вызове в милицию? — размышлял Иван Васильевич. — Что, если он понял и предупредил Мальцева о том, что они в ловушке? Но ведь ловушка еще не захлопнулась и Тарантул на свободе. Значит, он может скрыться. И навряд ли такой человек уйдет просто так… Из мести он оставит после себя память».
И воображение нарисовало Ивану Васильевичу страшную картину. Вот он, не дозвонившись по телефону, отправляется на квартиру к Завьялову, открывает дверь своим ключом и находит два безжизненных трупа… Мишу и Лену. Кожа их, как и у Шарковского, будет покрыта темно-синими пятнами… Укус ядовитого паука! Ведь он не случайно взял себе такое прозвище — Тарантул.
— Ты что нахмурился, Ваня? — спросил Каратыгин и тем отвлек Ивана Васильевича от мрачных мыслей.
— Да так… Сомнения мучают. Хочется скорей покончить с этой операцией. Забрать Тарантула и всех, кого уже знаем… А если кто и останется на свободе… черт с ними! В другой раз попадутся. Все равно всех не переловить.
— Нервишки пошаливают, — с улыбкой сказал Каратыгин. — А горячку пороть не стоит. Это на тебя вид покойника так подействовал. Не надо было перед обедом смотреть. Аппетит испортил…
После обеда Иван Васильевич поднялся в кабинет, вызвал Маслюкова и приказал немедленно отправиться на квартиру Шарковского и вместе с сотрудниками ОБХС произвести самый тщательный обыск. Сам он решил поехать в аптеку.
Евгения Васильевна до позднего вечера надеялась, что Шарковский вернется на работу.
— Неужели он не придет и не скажет, что у него там случилось? — с возмущением говорила она с ассистенткой. — Неужели не понимает, что здесь люди волнуются?
— А я считаю, что из милиции он просто ушел домой и спит. Наплевать ему на нас, — сказала одна из фасовщиц.
— Нет, нет… Роман Борисович — человек педантичный. Он мне сказал, что вернется сразу, как только его отпустят.
— Ну, значит, его не отпустили.
— И не отпустят! — уверенно заявила Аннушка. — Вот помяните мое слово!
— Не надо так говорить раньше времени, — с досадой остановила ее Евгения Васильевна. — Я знаю, что вы его не любите… Но чужой беде радоваться нехорошо.
Сотрудники аптеки понимали, почему волнуется Евгения Васильевна. Если Шарковский «засыпался» и попадет под суд за хищения, то управляющую в покое не оставят. Правда, она приняла аптеку недавно и не знает всех махинаций позапрошлого года, но к Шарковскому и до сих пор приходят какие-то подозрительные знакомые и он их снабжает то порошками, то какими-то каплями или патентованными средствами.
— Евгения Васильевна, вас спрашивают! — крикнула рецептар, приоткрывая стеклянную дверь в ассистентскую.
Иван Васильевич стоял возле кассы и, как показалось управляющей, о чем-то расспрашивал Валю. Второй человек разглядывал выставленные под стеклами никому не нужные сейчас предметы ухода за новорожденными. Взглянув на пришедших, Евгения Васильевна сразу поняла, что пришли по поводу Шарковского.
— Вы меня звали? — спросила она, обращаясь к пожилому посетителю.
— Да, да… Извините, что потревожили, но у нас серьезное дело, — сказал Иван Васильевич.
— Пройдемте ко мне, — предложила управляющая и двинулась вперед, показывая дорогу в свой кабинет. — Аннушка, займитесь в торговом зале. Там грязи нанесли…
Выпроводив санитарку, Евгения Васильевна, с трудом сдерживая волнение, снова обратилась к пожилому:
— С кем имею честь говорить?
Вместо ответа Иван Васильевич передал красную книжку. Прочитав служебное удостоверение, Евгения Васильевна побледнела. Раньше ей казалось, что Шарковским интересуются органы милиции, и ничего удивительного не было в том, что они пришли в аптеку спрашивать о задержанном дефектаре. Но при чем здесь органы госбезопасности?
— Не волнуйтесь, — мягко сказал Иван Васильевич, — и выслушайте меня внимательно. Мы вам вполне доверяем, поэтому я буду с вами откровенен, хотя и предупреждаю: наш разговор — государственная тайна. До поры до времени, конечно. На вопросы работников аптеки можете сказать, что был следователь ОБХС по делу Шарковского.
— Его арестовали?
— Да.
— За что?
— Пока идет следствие, я не имею права говорить ничего плохого и ничего хорошего. Работать в аптеке он больше не будет. В этом я уверен. Можете искать другого дефектара. Вот ключи, — сказал Иван Васильевич, передавая управляющей связку ключей, отобранных у Шарковского при обыске.
— Так неожиданно… Правда, я здесь человек новый… Но все равно… Никогда бы не подумала, что Роман Борисович так провинился, — пробормотала Евгения Васильевна.
— Да, да, — с иронической улыбкой согласился подполковник. — Это бывает… Бдительность в речах, подозрительность там, где не надо, а на деле полная беспечность. Есть у вас такой грешок.
При этих словах на щеках управляющей выступил густой румянец, но оправдываться и возражать она не решилась, молча проглотив эту «пилюлю».
— Простите. Вот вы сказали, что я могу искать другого дефектара. Но у меня нет оснований. Надо думать, что нам сообщат об этом официально.
— Сообщим в свое время.
— А пока придется его заменить. У вас есть еще вопросы?
— Вопросов нет, но нам нужно посмотреть, не хранил ли он здесь что-нибудь такое… постороннее.
— Обыск?
— Нет, нет… Не надо так ставить вопрос. Мы хотели бы при вас посмотреть в шкафах.
— Хорошо. Идемте в дефектарную.
Посреди большой комнаты стоял длинный, покрытый линолеумом стол, а вдоль стен — высокие шкафы.
— Что значат эти буквы? — спросил Иван Васильевич, осматриваясь.
На дверце одного шкафа был нарисован крупный белый квадрат и красная буква «В». Несгораемый шкаф, стоящий у входа, имел зловещий черный квадрат, а на его фоне белую букву «А».
— В несгораемом шкафу яды, — пояснила Евгения Васильевна, плотно закрывая дверь в дефектарную. — Под литерой «В» — сильнодействующие, а в этих шкафах все остальное.
Иван Васильевич и Трифонов начали осмотр с лежащих на столе и на подоконниках ворохов бумаги, кульков, бутылок, коробок. Затем приступили к исследованию шкафов, где стояли банки, бутылки, лежали нераспакованные и наполовину пустые пакеты. Переставляя и перекладывая с места на место, поворачивая и переворачивая медикаменты, они заглядывали всюду, где можно было что-нибудь спрятать, но ничего интересного не находилось.
— Товарищ управляющая, я попрошу вас внимательно отнестись к нашей работе, — сказал Иван Васильевич, видя, что Евгения Васильевна отошла к окну. — Вы можете заметить посторонний предмет скорей, чем мы.
— Я не знаю, что вы ищете.
— Все, что не имеет отношения к аптеке. Вы не замечали у Шарковского особой любви к патефонным пластинкам? Не хвастал ли он когда-нибудь, что достал редкую пластинку?
— Нет. К музыке он, по-моему, равнодушен. Я знаю, что он любил живопись. Говорят, что здесь в дефектарной довольно долго стояла хорошая картина. Чей-то портрет.
— А что в этом кульке? — спросил Трифонов.
— Сода.
Больше часа ушло на тщательный осмотр шкафов, но ничего подозрительного обнаружить не удалось. Пришла очередь несгораемого шкафа.
— Кто его может открыть? — спросил Иван Васильевич, пока управляющая возилась с замком.
— Допуск к шкафу «А» разрешается только троим. Это отдается специальным приказом. Смотрите, пожалуйста. Вот морфий*. Это стрихнин*. Мышьяк*. Здесь тоже морфий, в ампулах. Сулема*… — говорила Евгения Васильевна, переставляя банки.
— А там что? — спросил Иван Васильевич, заметив в углу маленький белый сверток.
— Сейчас посмотрю.
Евгения Васильевна достала сверток, развернула бумагу, и все увидели три цилиндрические ампулы, формой напоминающие радиопредохранители, но значительно меньших размеров.
— Тоже какой-нибудь яд? — спросил Иван Васильевич, беря ампулу и разглядывая на свет прозрачную жидкость.
— Н-не знаю… Я вижу эти ампулы первый раз.
— Да что вы говорите! — вырвалось у Трифонова.
— И знаете что, товарищи, это ведь не нашего производства, — в сильном смущении сказала управляющая. — Наши ампулы совсем иначе запаиваются…
— Та-ак! — с удовлетворением протянул Иван Васильевич. — Неожиданно, но очень кстати. Разрешите-ка…
Он взял ампулы из рук управляющей, неторопливо завернул их все в бумагу, затем в носовой платок и спрятал в карман.
Через час в приемной внутренней тюрьмы Иван Васильевич разглядывал несколько осколков такой же ампулы, только что с большими предосторожностями извлеченных изо рта Шарковского.
Глава 30
Поздно ночью вернулся с обыска Маслюков. Иван Васильевич уже собирался ложиться спать, когда зазвонил телефон.
— Слушаю.
— Товарищ подполковник, докладывает Маслюков.
— Вы откуда говорите?
— Я уже вернулся. Обыск закончили.
— Нашли что-нибудь интересное?
— Нашел.
— Тащите сюда.
— Есть!
Первое, что увидел Иван Васильевич, когда Маслюков вошел в кабинет, — это характерная квадратная картонная коробка под мышкой.
— Пластинки?
— Совершенно точно. Стащил пластинки.
— Почему стащили?
— Чтобы старуха не заметила. Ох и вредная старуха! Сразу сообразила, что может быть конфискация. Когда начали имущество описывать, все время скандалила: «Это мое, это мое!» Чуть что получше — мое, говорит. Ценного добра у Шарковского много, товарищ подполковник. Прямо маленький музей. Удивляюсь я таким людям! Старый и жадный. Ну куда он это все нахватал? В могилу ведь не потащит с собой…
Говоря это, Маслюков положил коробку с пластинками на стол и развязал ее.
— Пластинок много, но я отобрал только заграничные. Вы говорили, что с английским текстом.
— Да, да. Думаю, что все они одинаковы. Одной фирмы, — сказал Иван Васильевич, вынимая пластинки и разглядывая этикетки. — Вот что-то подходящее, но музыка какая-то другая, и номер не тот. Вот еще… Ага! Кажется, эта.
Принесли и завели патефон. Музыка на принесенной пластинке оказалась та же, что и на пластинках Мальцева. Вальс и фокстрот. Но, слушая уже знакомые мелодии, Иван Васильевич по-прежнему не понимал, для какой цели привез их Тарантул.
— Что за черт! Не для развлечения же он их тащил в Ленинград?
— А может быть, и на самом деле пароль? — сказал Маслюков. — Шесть порошков аспирина — это не очень надежно…
— Почему? Наоборот. Просто и хорошо. Нет, тут что-то другое. Отложим до завтра и дадим инженерам. Пускай они поломают голову. Мы пошли, кажется, по неверному пути и забрались в тупик. А сейчас спать…
Маслюков ушел, а Иван Васильевич долго еще сидел за столом, разглядывая пластинки в сильную лупу. Неприятно было идти с докладом к генералу и признаваться в собственном бессилии. Он чувствовал, что разгадка где-то близко и очень проста, но, как это всегда и бывает, в голову лезли самые невероятные, фантастические предположения. Уснул он уже под утро, но и во сне пластинка не давала покоя. Под музыку надоевшего фокстрота в каком-то сыром подвале он танцевал сначала со зловещей старухой, которая потом превратилась в Шарковского.
Проснулся Иван Васильевич от резкого удара и не сразу сообразил, что случилось. Поднял штору затемнения. В комнате сразу стало светло. По улице необычно быстро пробежал трамвай, за ним два грузовика. Тяжелой рысью, сильно напрягаясь, битюг* тащил телегу, нагруженную мешками, ящиками, и в этом движении чувствовался какой-то испуг. Пешеходов не было видно.
Все ясно: начался обстрел района, и где-то поблизости разорвался разбудивший его снаряд. Через минуту удар повторился, затем еще и еще… Снаряды падали недалеко, громада здания вздрагивала, но в душе Иван Васильевич был совершенно спокоен. Он давно убедил себя, что жизнь его персоны, на фоне гигантской борьбы миллионов людей, настолько ничтожна, что и беспокоиться о ней не стоит.
Пока шел артиллерийский налет, Иван Васильевич успел одеться, сделать физзарядку и заправить кровать. Собираясь идти умываться, взял из ящика письменного стола мыльницу и тут увидел пластинку и обратил внимание на фабричную марку. На черной круглой этикетке была нарисована золотыми штрихами собака, сидящая перед длинной граммофонной трубой.
«Где же все-таки зарыта собака?» — подумал он, вспомнив известную поговорку.
Этикетка была несколько вдавлена, по краям шел выпуклый ободок, и создавалось впечатление, что текст напечатан прямо на пластмассе. Но это не так. Этикетка была из бумаги, покрыта лаком и приклеена. Проведя ногтем между ободком и краем этикетки, он заметил, что в одном месте бумага отстала. Осторожно потянув за оттопырившийся кончик, он увидел под этикеткой тонкие линии. «Так вот она где зарыта, собака! Запись! Дополнительная запись».
Открытие так обрадовало Ивана Васильевича, что он выскочил с пластинкой в коридор и почти бегом направился к своим помощникам.
…Маслюков не слышал обстрела и крепко спал.
— Сергей Кузьмич! Сергей… Да проснись ты, голова!
— А? Я уже… Все в порядке, товарищ подполковник… Можно ехать.
— Куда ехать? Проснись, Сергей Кузьмич!
— Уже проснулся, — с трудом проговорил Маслюков, садясь на кровати.
— Знаешь, какая штука… Собака, оказывается, была зарыта под собакой!
— Собака под собакой. Понимаю, — пробормотал Маслюков, очевидно думая, что все это происходит во сне.
— Сергей Кузьмич, полюбуйся, — сказал Иван Васильевич, поднося пластинку к самому носу помощника и приподнимая краешек этикетки. — Видишь? Там что-то еще записано.
Только сейчас Маслюков понял, что перед ним стоит настоящий, живой начальник, взволнованный неожиданным открытием.
— Вот оно что!.. Это здорово, товарищ подполковник!.. А что вы насчет собаки говорили?
— Смотри сюда. Фабричная марка: собака перед граммофоном. Видишь? Она-то меня и навела на эту догадку.
В лаборатории сняли этикетку, промыли пластинку и установили, что запись произведена на тридцати оборотах. Новинка техники — долгоиграющая пластинка — не была уже секретом.
Вместе с пластинкой в кабинет принесли специальную радиолу*.
— Ну, что тут за музыка? — спросил Иван Васильевич инженера, когда они остались вдвоем.
— Речь Гиммлера*.
— Ого! Даже Гиммлера! — с удивлением сказал Иван Васильевич. — Перевод сделали?
— Нет. Вот послушайте, товарищ подполковник, — сказал инженер, опуская иглу.
В репродукторе возникло легкое шипение, и вдруг раздался гортанный мужской голос. Вначале Гиммлер говорил спокойно, почти дружеским тоном. Обращение его ко всем резидентам немецкой разведки походило на отеческую беседу с сыновьями. Постепенно в голосе появились каркающие нотки приказа, а закончил он почти криком.
Иван Васильевич плохо знал немецкий язык, но главные мысли он понял. Гиммлер говорил, что отступление немецкой армии имеет стратегический характер. Цель отступления — измотать и обескровить Красную Армию. Говорил, что немецкая армия отступает в полном порядке, по заранее разработанному плану, сохраняя технику и людей, в то время как Красная Армия несет громадные потери.
— Это нам известно со времен царя Гороха! — с усмешкой проговорил Иван Васильевич. — Паническое бегство как удачный стратегический маневр.
Инженер засмеялся, но сейчас же поднял палец. Насторожился и подполковник.
Гиммлер сообщал, что второго фронта не будет. В Женеве идут переговоры с Америкой и Англией о заключении мира, и близок час, когда эти страны выйдут из войны.
— Вот как! Что это, провокация или действительно так? — спросил вполголоса Иван Васильевич, следя за выражением лица инженера, который лучше его понимал язык.
— Все может быть, — сказал тот, разводя руками. — Второго-то фронта до сих пор нет…
Дальше Гиммлер говорил о том, что в эти решающие дни немецкие патриоты должны умножить свои усилия для ускорения победы над коммунизмом. Россия истекает кровью. Это последнее ее сопротивление. В заключение он приказывал распространять эти сведения и действовать, действовать… Подрывать мосты, уничтожать заводы, отравлять продовольствие, водоемы.
Закончил свою речь Гиммлер обычными хвастливыми лозунгами Третьей империи*, ну и, конечно, — «Хайль Гитлер!»*.
— Всё! — сказал инженер.
— Пустой номер. Вторую этикетку вы тоже сняли?
Иван Васильевич надеялся услышать что-нибудь о конкретных заданиях, с названием мест, с фамилиями людей, но их не было. Это был призыв вообще.
— Вторую этикетку мы сняли с очень большим трудом, — сказал инженер, показывая обратную сторону пластинки. — Такой клей… Надо отдать им справедливость, товарищ подполковник, химики они замечательные.
— Не только химики… И как это все случилось? — задумчиво проговорил Иван Васильевич. — Трудолюбивый народ, и вот попал в фашистскую кабалу.
— Школы у них, товарищ подполковник, особые. С детства думать самостоятельно не учат. Такая педагогика. А это отражается на всем народе.
— Конечно, школа играет огромную роль. А вы откуда знаете, что у немцев думать не учат?
— Когда-то изучал историю педагогики. Собирался стать учителем.
Иван Васильевич взглянул на очень высокую, худую фигуру инженера и улыбнулся.
— Вас бы, наверно, ребята звали «дядя Степа».
— Совершенно верно. Меня и сейчас знакомые мальчишки так зовут, а некоторые еще и «дядя, достань воробышка».
Позвонили из лаборатории и сообщили, что в ампулах, найденных в несгораемом шкафу аптеки, оказался препарат цианистого калия. Яд очень сильный и быстродействующий.
Предположение Ивана Васильевича подтвердилось. Шарковский отравился в машине, когда окончательно убедился, что разоблачен как немецкий шпион-разведчик. Теперь можно было со спокойной совестью идти с докладом к генералу и приступать к ликвидации всей банды.
Глава 31
Миша и Лена ничего не знали о происходящих событиях и, конечно, не понимали, что тревожит их гостя, почему он озабочен и с каждым новым днем становится все мрачней. Фамилию Казанкова, передавшего им письмо, они даже не слышали.
— Папа был на заводе, а письмо принес какой-то мужчина. Коля открывал ему дверь.
— Он не говорил, что зайдет за ответом? — спросил Григорий Петрович.
Лена повернулась к Мальцеву, и в ее детском, чистом взгляде можно было прочесть искреннее удивление.
— За ответом? — переспросила она. — Не-ет… По-моему, он ничего не говорил. Он только просил передать письмо папе. И больше ничего. А разве нужен был ответ?
— Дело не в этом. Один мой знакомый был командирован в Ленинград, и я с ним отправил письмо, — пояснил Мальцев. — Но я никак не могу его разыскать.
— Так он, наверно, уехал обратно?
— Нет. Мы должны были здесь встретиться.
— А он знал, что вы у нас остановитесь?
— Да. Я ему говорил.
— Тогда он вас найдет, Григорий Петрович, — уверенно сказала Лена.
— Меня беспокоит… Не случилось ли что-нибудь с ним?
В глазах у Лены мелькнула догадка и появилось выражение испуга, жалости и сочувствия.
— Ой! А что, если он ранен, Григорий Петрович? — сказала она. — Смотрите, какие все время обстрелы.
— Я тоже об этом думаю…
— Так вы поищите в больницах или в госпиталях. Хотите, я вам помогу? Надо в больницу Эрисмана* сходить, потом есть Веры Слуцкой* на Васильевском острове, потом имени Куйбышева*. А потом… больше я не знаю. А госпитали во многих школах.
— Может быть, может быть… — задумчиво произнес Мальцев. — Просто не понимаю, куда он исчез. Но искать его не стоит, Алечка. Если он остался жив, то найдется сам, а если погиб… Ну что ж… Мы же все равно ничем помочь ему не можем.
К обеду вернулся Миша. После похорон своего друга он сильно изменился. Всегда был необычно серьезен и малоразговорчив. Григорий Петрович это видел, но до сих пор почему-то не расспрашивал. И очень кстати. Миша чувствовал, что Мальцев косвенно виновен в смерти Васи, возненавидел его всей душой и боялся нечаянно выдать себя. Дверь открыла Лена.
— Он дома? — тихо спросил Миша, но вместо нее ответил появившийся в прихожей Мальцев.
— Дома, дома… Я вижу, друзья мои, что становлюсь вам в тягость.
— Да нет… Не в этом дело. Какая еще тягость! Мы же встречаемся только по вечерам, — сказал Миша, раздеваясь. — Папа скоро приедет.
— Он скоро приедет, а мне, кажется, пора сматывать удочки. Боюсь, что мы с ним разминемся…
Миша понимал, что Мальцев говорит это просто так, для красного словца, и никуда он не собирается, но Лена приняла всерьез.
— Неужели вы так и не дождетесь папу? Он будет очень огорчен. Не уезжайте, Григорий Петрович!.. — почти умоляюще сказала она.
— Я и без того загостился. Дел у меня здесь больше нет, в осажденном Ленинграде побывал. Это мне пригодится для будущих воспоминаний. Для истории… Да! Чуть не забыл, — спохватился Мальцев и достал из кармана бумажник. — Получил я литерную карточку* из нашего ведомства и хотел вас угостить. Вот мы и сделаем это сегодня. Схожу сейчас в магазин, получу что-нибудь такое… приятное для желудка, и пообедаем на славу. Говорят, что можно даже праздничное вино получить. Коля, вы со мной рюмочку внутрь опрокинете?
— Смотря по тому, за что. За скорую победу?
— Ну что ж, можно и за победу.
С этими словами Мальцев оделся и вышел. Лена закрыла за ним вторую дверь и вопросительно взглянула на «брата».
— Ну, что же ты стоишь?
— А что делать?
— Надо позвонить дяде Ване.
— Зачем?
— Как зачем? А если он уедет?
— Да никуда он не денется. Болтает языком.
— А литерная карточка?
— Вот это я упустил, — подумав, согласился Миша. — Насчет литерной карточки надо позвонить. Наверно, купил где-нибудь…
Стол в гостиной был уже накрыт для обеда. Каждый раз, когда Миша видел аккуратно расставленные тарелки и тарелочки, прибор и стеклянные подставки для него, чистую скатерть и салфеточки, солонку, разливательную ложку, он удивлялся. Зачем Лена это делает и как ей не надоедает каждый раз мыть посуду, прятать в буфет и вынимать все эти никому не нужные, по его мнению, вещи? Не проще ли разостлать на столе газету, есть из солдатского котелка или эмалированных мисок, а хлеб ломать руками? Неужели она всегда такая или это только на время, пока они изображают профессорских детей?
— Обедать ты сейчас будешь? — спросила Лена.
— Подождем его.
— А училище?
— Успею. Сегодня у нас практика.
Ивана Васильевича на месте не оказалось, но дежурный сообщил, что «дядя Ваня» минут через двадцать будет у себя.
Приходилось ждать. Мальцев скоро вернется, но никакой срочности не было, и поэтому Миша ничего не сказал дежурному, решив, что позвонит сам из автомата, когда пойдет в училище.
Лена ушла на кухню. Миша сел к пианино и от нечего делать одним пальцем начал подбирать «Раскинулось море широко…».
И вдруг в прихожей раздался звонок.
«Быстро же он вернулся», — подумал Миша, захлопывая крышку пианино и направляясь в прихожую.
На площадке лестницы стоял невысокий худенький старичок с аккуратно подстриженной седой бородкой, в очках.
— Вам кого? — спросил Миша, с любопытством разглядывая пришедшего.
— Мне Сергея Дмитриевича.
— А его нет.
— Нет? Жаль… А где же он? — спросил старичок, протирая очки.
Иван Васильевич предупреждал, что к Мальцеву могут приходить какие-то люди и следовало запомнить их внешность, все, о чем они будут говорить или спрашивать. Старик интересовался Завьяловым, но Миша почему-то решил, что он пришел к Мальцеву, и поэтому спокойно ответил:
— Папа уехал в командировку.
Эти слова произвели на старичка странное впечатление.
— Что такое? — с удивлением спросил он, надевая очки и пристально разглядывая юношу.
— Я сказал, что он уехал в Москву, в командировку, — повторил Миша. — Чему вы удивляетесь?
— Чему я удивляюсь? А вот тому, что вы изволили сказать «папа», молодой человек.
— Ну так что? — ничего еще не подозревая, спросил Миша.
— То есть как что? Кто вы такой?
Неясная тревога охватила Мишу, и он сильно смутился. «Чего он на меня так пялит глаза?»
— Я? Кто я такой? А в каком это смысле?
— В прямом. Что вы тут делаете? — настойчиво спросил старичок.
— Живу.
— Очень хорошо! А почему вы здесь живете? Вы что, переселенец из другого района или у вас разбомбило дом?
— Ничего подобного. Я живу здесь давно.
— Как вас зовут, молодой человек?
Миша растерялся.
— Николай, — ответил он, думая, что на попятный идти уже нельзя.
— Вот оно что… Не хотите ли вы мне сказать, уважаемый, что вы являетесь Колей Завьяловым, сыном Сергея Дмитриевича?
— Да.
— Ах вот как!.. Я вижу, вы меня приняли за какого-то дурачка. Неуместные шутки, молодой человек. Николашу я знаю с пеленок и уж не настолько ослеп, чтобы не разобрать, с кем говорю.
В этот момент в прихожую вошла Лена. Только что из окна кухни она видела во дворе возвращающегося с пакетом Мальцева и пришла предупредить об этом «брата».
— Коля, это к нам? — спросила она.
— О-о! Да вы не один! — с явным издевательством сказал старичок. — Если не ошибаюсь, вы Аля? Дочь Сергея Дмитриевича?
— Да, я Аля, — простодушно подтвердила Лена.
— Очень мило! А теперь, молодые люди, скажите, пожалуйста, с какой целью вы меня мистифицируете? А? Кто вам дал такое право и что это все значит?
— О чем вы говорите? — спросила Лена.
— А вы даже не понимаете? Это уже становится подозрительным. Самозванцы упрямо не хотят сознаться…
«Что делать? Катастрофа!» — подумал Миша. Он чувствовал, что с минуты на минуту может вернуться Григорий Петрович, и, если он застанет этого старика, все пропало: они разоблачены.
Между тем Тарантул перебирался через кучи мусора, приближаясь к входной двери.
— Послушайте, гражданин, что вам нужно? Мы же вас не приглашали, — растерянно произнес Миша, напряженно думая, как ему сейчас поступить.
Лена еще не разобралась в создавшемся положении и с удивлением смотрела на старика.
— Какие самозванцы? — спросила она.
— Это мне нравится! Да что же, наконец, это такое?
— Ой! Вы знакомы с Алей! — воскликнула Лена, всплеснув руками. — Да? Я так и знала… Коля, он идет. Подожди, я сейчас.
Она сорвалась с места и бросилась в гостиную.
Так вот зачем нужен тайный сигнал! Еще утром она разглядывала кисточку от шторы и размышляла о том, что прошло столько времени, а сигнал пригодился только один раз и, наверно, больше не пригодится.
Успеет ли она? Дома ли сосед? Не испортился ли сигнал?
Дрожащими руками Лена совала кисточку в штепсель, не веря, что сигнал сейчас работает, что сосед услышит, а если услышит, то слишком поздно. Мальцев, наверно, поднимается по лестнице.
Старик начал сердиться, когда дверь напротив распахнулась и на площадку выскочил Бураков.
Только сейчас Миша догадался, куда побежала Лена, и в душе поблагодарил ее за находчивость. Он решил и уже собирался схватить старика, связать, заткнуть рот тряпкой и спрятать в своей комнате.
— Вы будете мне отвечать, молодой человек? — настойчиво спрашивал старик. — Или я сейчас отправлюсь в милицию…
— Он знает… — сказал Миша, увидев Буракова.
Бураков мгновенно оценил обстановку и встал между ними.
— Идемте ко мне! — приказал он, наступая на посетителя.
— В чем дело? Кто вы такой? Не толкайтесь, пожалуйста… Чего вы хотите? — испуганно забормотал старик. — Позвольте… Куда вы меня тащите?
Но Бураков не слушал.
— Идемте, идемте… На минутку… Я вам все объясню, — говорил он, подхватывая старика под руку и силой утаскивая в свою квартиру.
Еще секунда — и дверь закрылась. Было слышно, как за дверью старик начал скандалить, протестовать, но скоро все стихло. Видимо, Бураков увел его в свою комнату. Теперь до слуха Миши доносились размеренные шаги поднимающегося по лестнице человека.
В прихожую вбежала Лена. Увидев, что старика уже нет, она перед самым носом Миши захлопнула дверь и втащила его в прихожую.
— Он близко! — прошептала она.
И через несколько секунд раздался звонок. Миша взглянул на свою мнимую сестру и приложил палец к губам. Разговаривать нельзя — Мальцев за дверью. Объяснившись жестами, они разошлись. Лена на цыпочках ушла в гостиную, а он подошел к двери. Надо было открывать. От пережитых волнений дрожали коленки и почему-то не хватало воздуха, словно он долго бежал.
— Ну что? Заждались? — спросил Мальцев, передавая Мише бутылку вина и небольшой пакет. — Повариха наша, наверно, ворчит.
Говоря это, Мальцев спокойно снял пальто, повесил его на вешалку и пошел мыть руки.
«Обошлось!.. — с облегченным вздохом подумал Миша. — Ничего не заметил и не слышал».
После обеда он отправился в училище. Спускаясь по лестнице, услышал скрип открываемой внизу двери, а когда вышел во двор, то увидел недавнего посетителя. И снова от волнения забилось сердце. «Сейчас увидит, узнает — и начнется», — думал Миша, не решаясь обогнать старика.
Сделав несколько шагов, старик оглянулся, узнал… Но все остальное произошло совсем не так, как предполагал Миша.
— О-о! Николаша! — преувеличенно радостно воскликнул старик, протягивая руки. — Коля Завьялов! Вот неожиданная встреча! Здравствуй, голубчик! Очень рад тебя видеть.
От удивления Миша вытаращил на него глаза и, уклонившись от объятий, нерешительно подал руку, которую старик начал сильно трясти.
— Я ведь тебя сначала не узнал. Как ты вырос! Совсем взрослый мужчина. А папа в Москве. Я знаю, знаю. Это хорошо. Пускай разомнет старые косточки, — говорил он, беря Мишу под руку. — Зовут меня Глеб Кондратьевич, — вдруг совсем другим тоном и очень тихо сказал он и снова с преувеличенным оживлением продолжал: — Как себя Алечка чувствует? Молодцы, молодцы… А я, знаешь, теперь в пригороде. Занялся, так сказать, сельским хозяйством. Работа у меня большая, важная. Химические удобрения. И не только теория. Вся моя деятельность сейчас связана с практикой. Опыты прямо перед глазами… Да, да, перед окнами растут. Утром встану, в окно гляну — и все как на ладони! — в рифму сказал он и засмеялся.
Опираясь на Мишину руку, старик благополучно перебрался через кучки мусора. Выйдя на улицу, они спокойно направились к трамвайной остановке. Несколько встречных пешеходов с улыбкой наблюдали эту приятную для глаз картину. Два поколения шли рядом, под руку. Старик говорил, а молодой внимательно слушал его мудрые речи.
Глава 32
В пятницу днем Валя Калмыкова сидела в кассе и видела, как за окном несколько раз прошел взад и вперед молодой сержант с автоматом. По опыту трех военных лет она сразу определила, что сержант приехал с фронта в отпуск повидать родных или друзей. А может быть, это был один из тех, кто, получив подарок из Ленинграда, нашел в теплых носках письмо, завязал переписку и вот сейчас приехал разыскать незнакомую, но хорошо известную ему по письмам девушку.
«Ждет. Значит, где-то здесь назначено свидание», — решила Валя.
Некоторое время сержант не показывался и вдруг вошел в аптеку. Оглядевшись по сторонам, он подмигнул молодой кассирше и направился к рецептару.
— Скажите, пожалуйста, у вас в аптеке работает старичок, по фамилии Шарковский?
— Работает, — не поднимая головы от конторки, ответила Ольга Михайловна.
— А нельзя ли его повидать?
— Нет. Он сейчас болен.
— Да что вы говорите! А что с ним такое?
— Не знаю. Кажется, воспаление легких.
— Ай-ай-ай! Какая неприятность. Что же теперь делать? Я, понимаете ли, приехал с фронта, и меня просил понаведаться сюда один друг. Значит, так ему и передать, что воспаление легких… Простудился старичок. Ну, извините, пожалуйста.
Сержант прошел вдоль витрин, разглядывая выставленные под стеклом лекарства, и подошел к кассе.
— Ну как, соскучилась, девочка? — развязно спросил он.
— Почему соскучилась?
— По нему…
— Некогда нам скучать, — строго сказала Валя. — Я вижу, что вам делать нечего. Вы зачем пришли? За лекарствами? Платите.
— Ого, какая сердитая! Лекарства мне не требуются: я человек здоровый. Вот если бы ты отпустила мне спиртишки с пол-литра… А? Нельзя? Я бы заплатил… По блату как-нибудь…
— Не болтайте языком, товарищ сержант.
— Н-да… Значит, никак! Ну что ж, пойду на рынок. У вас тут сочувствия фронтовику не дождешься.
Выйдя на Невский, сержант неторопливо направился к трамвайной остановке. Здесь расспросил, как проехать на Васильевский остров, и даже нашел попутчицу. Минут через сорок он уже стоял перед дверью нужной ему квартиры. Прежде чем нажать кнопку звонка, он перенес ремень автомата на правое плечо, проверил диск, снял предохранитель и зажал оружие под мышкой.
Звонить пришлось дважды, но наконец послышалось шарканье ног и звяканье многих замков.
— Вам кого? — спросил женский голос, и дверь, которую придерживала цепочка, чуть приоткрылась.
— Да, видите ли, в чем дело, — посмотрев по сторонам, сказал сержант, — у меня есть поручение от одной знакомой. Зовут ее Софья Аполлоновна. Здесь оставлена шкатулка на сохранение, так она просила достать, так сказать, и принести ей медальон с фотографией внучки… Только вот адрес не знаю, туда ли я попал?
— Сейчас открою.
Женщина прикрыла дверь, сняла цепочку, снова открыла.
— Входите.
Сержант вошел в квартиру. Пока женщина возилась с целой серией замков, глаза его привыкли к темноте и он успел разглядеть широкий коридор, заставленный всевозможными вещами, несколько дверей по сторонам и эту высокую седую женщину в домашнем халате.
— Идите за мной, — сказала она и, не оглядываясь, пошла вперед.
Большая комната была обставлена хорошей старинной мебелью, правда покрытой слоем пыли и копоти. Посреди комнаты стояла «буржуйка». Трубы от нее, подвешенные на проволоке, выходили прямо в форточку.
Женщина достала из шкафа черную шкатулку, поставила на стол и, молча указав на нее пальцем, села на ближайшее кресло.
— Это она и есть? — спросил сержант. — Замочек тут висит. Хитрый замочек. Ну что ж, попробуем открыть.
С этими словами он поставил автомат на предохранитель, снял его с плеча и, положив на стол, занялся замком. Четыре шестигранные гаечки свободно вращались под планкой, куда входила дужка замка. На каждой грани была выбита цифра. Для того чтобы освободить дужку, следовало поставить гаечки в такое положение, чтобы образовалось четырехзначное число. Сержант уверенно поставил гайки и, словно показывая фокус, отделил планку от дужки.
— Алле-оп! Извольте радоваться…
Женщина внимательно следила за каждым движением сержанта и, когда он открыл замок, встала.
— Хорошо. Жить вы будете пока в этой комнате. А теперь… Идемте за мной. Он дома. Оружие оставьте здесь, — сказала она, заметив, что сержант потянулся за автоматом.
Какой-то момент сержант колебался, но, видя, что женщина, не оглядываясь, направилась к двери, быстро пошел за ней.
В другой комнате, куда они вошли, предварительно постучав, было совсем темно. Окна завешены шторами затемнения. Как только сержант переступил порог, с двух сторон его схватили за руки. Ярко загорелся электрический свет, и сержант увидел трех мужчин. Один из них, стоявший посреди комнаты с направленным на него пистолетом, был в штатском, двое других, державших его за руки, — в форме лейтенантов МГБ*.
— Спокойно, без паники! — предупредил Маслюков. — Цацкаться с тобой мы особенно не будем. Если начнешь рыпаться…
— А кто вы такие? — сильно побледнев, спросил сержант.
Он еще не верил, что попал в засаду, и надеялся на благополучный исход.
— Все, все… Отвоевал, хватит, — сказал Маслюков, подходя к сержанту.
Спрятав пистолет в карман, он приступил к обыску. Бесцеремонно выворачивал карманы, разглядывал отбираемые вещи и складывал их в вещевой мешок.
— Что, не нравится? — спросил один из лейтенантов. — Не ожидал? Этому вас не учили там… на курсах в Германии?
— А что вы со мной сделаете?
— Демобилизуем, — сказал Маслюков. — Вчера пришел приказ о вашей демобилизации.
— Расстреляете?.. А ну, стреляй сейчас! Все равно один конец, — сказал он, пытаясь вырваться.
— Тихо, тихо! Пристрелить тебя нетрудно. Рука не дрогнет, не беспокойся. Сначала надо посмотреть, кто ты такой и откуда.
Между тем женщина пошла в первую комнату, посмотрела поставленный сержантом номер, записала его в блокнот и снова закрыла шкатулку, смешав цифры на замке. Затем, захватив автомат, вернулась назад.
Через три часа против дома на Васильевском острове, куда вошел сержант, остановился Мальцев. Если бы Иван Васильевич видел его в этот момент, он сделал бы следующее заключение: Тарантул нервничает.
Только что Мальцев побывал на кладбище, спускался в склеп, прочитал последние германские сводки с фронта, проверил готовность своих людей, но, несмотря на это, нервничал. Казанков исчез и никаких следов не оставил. Шарковского посадили в тюрьму по уголовному делу. Подкрепление не прибывало.
Тарантул смутно чувствовал, что какая-то посторонняя сила вмешивается и расстраивает его планы. Но что это за сила? Он еще не допускал мысли о действиях советской контрразведки. Нет, оснований для такого вывода не было. Военные неудачи, отступление на фронтах — вот причина. Агенты не верят в победу… Казанков, конечно, сбежал. Шарковский — хитрая лиса. Он умышленно сел в тюрьму — с намерением переждать…
Сегодня, в пятницу, должен прибыть под видом воина Красной Армии один из агентов-исполнителей. Приехал ли он? А если нет, то надо выяснить, почему задержался.
Лынкис Адам, отпрыск прибалтийских баронов, давно заброшен в Ленинград и работает все время отлично. У него радиопередатчик, и к нему должны сейчас являться люди с той стороны. С Лынкисом Тарантул виделся на третий день своего приезда, дал указания, сообщил телефон Завьялова и условился о новой встрече после прибытия сержанта.
Под аркой ворот дома сидела женщина с красной повязкой на рукаве. Если бы Мальцев не задержался или сделал вид, что ищет номер нужного ему дома, он бы вошел под ворота и поднялся к Лынкису. Но сейчас, встретившись взглядом с дежурной, он понял, что упустил удобный момент. Женщина видела его бесцельно стоящим на улице и могла заподозрить… В чем? Взвинченные нервы обостряли мнительность, а встревоженный мозг — плохой советчик. В каждом советском человеке он видел врага.
Приход Мальцева на квартиру к Лынкису Иван Васильевич предусмотрел, и Маслюков со своей группой знали, что надо делать, если Тарантул явится туда.
Но Тарантул не вошел. По каким-нибудь не зависящим ни от кого причинам агент мог задержаться, и он решил, что лучше всего подождать телефонного звонка, как они и условились. В крайнем случае, чтобы не рисковать самому, к Лынкису послать кого-нибудь другого.
Медленно надвигались сумерки, когда Мальцев оказался на набережной. Неподалеку от моста Лейтенанта Шмидта он увидел на берегу группу юношей в бушлатах. Возле гранитной стенки стояла землечерпалка, а на ней происходило что-то такое, что вызывало большое оживление среди курсантов. Мальцев подошел к ним и увидел, как из кочегарки и машинного отделения землечерпалки вылезали сильно перемазанные, засаленные ребята.
— Эй, Колька! А тебя не узнать. Ты все масло себе на штаны перевел?
— А глаза-то, глаза-то как он подвел! — кричали с берега, сопровождая хохотом каждую фразу.
— Петя! Ты из своей робы борщ свари — жирный будет!
— А сам-то давно ли с живота солидол* соскреб?
— Сашка! — кричал с землечерпалки коренастый паренек. — Иди сюда, я твой рыжий чуб перекрашу. Брюнетом будешь!
— Эй, вы! Нельзя на палубе сорить!
Мальцев некоторое время наблюдал. Он знал, что здесь поблизости находится училище Балттехфлота, где занимался Коля Завьялов.
— Что это они так перемазались? — спросил он, трогая за рукав одного из курсантов.
— В кочегарке… На консервацию ставят, — ответил тот, взглянув через плечо на солидного мужчину.
— Вы из Балттехфлота?
— Да.
— Здесь учится один мой друг, Коля Завьялов. Знаете?
— Конечно, знаю.
— Это не он, вот тот, замасленный?
— Нет. Он, наверно, уже домой утопал.
— Ах так. А я подумал, что и он такой же чумазый.
— Ну что вы. Он штурман, а у них работа почище. Это всё механики, — сказал курсант и вдруг со смехом закричал во весь голос: — Гоша, Кашалот, ты бы сажу с ушей стряхнул немного… Ну и рожа!
— Они что, закончили работу? — спросил Мальцев, когда тот успокоился.
— Ну что вы! Это они наверх погреться вылезли, — пояснил паренек и, завидев приближающегося к группе очень высокого опрятного юношу, прибавил: — Вон Колькин кореш идет. Эй, Крошка! Иди сюда! Вот гражданин твоим корешком интересуется.
— А что?
— Да просто так, — сказал Мальцев. — Спросил, нет ли среди этих чумазых ребят Коли Завьялова.
— Он уже уехал на завод.
— Почему на завод?
— Он там живет с отцом и сестренкой.
— Так ведь Сергей Дмитриевич, насколько мне известно, в командировке? — настороженно спросил Мальцев.
— Да. Он в Москве.
— Почему же Коля на заводе?
— Я же вам сказал, что они временно там живут, на казарменном положении, — квартиру у них бомбой тряхнуло.
— И вы это точно знаете?
— Точно, — с некоторым недоумением, но уверенно ответил юноша. — Я вчера у него был.
— И Аля там живет?
— Ну, ясно, там.
— Странно… — вырвалось у Мальцева.
— А что тут странного?
— Да ничего… так просто. Мне говорили, что Сергей Дмитриевич живет на старой квартире.
— Вообще-то да, но сейчас пока переехали на завод.
Несколько минут Мальцев стоял среди курсантов, не обращая внимания на шутки и смех. Затем повернулся и решительно направился домой.
Глава 33
Почти три года с наступлением темноты не вспыхивают яркие фонари на улицах Ленинграда, не освещаются витрины магазинов, не зажигаются рекламы, люстры в домах, и со стороны можно подумать, что жизнь в городе замирает.
Несмотря на темноту, немцы стреляют и по ночам, но это давно никого не смущает. Ленинград живет, трудится, набирается сил и готовится к ответному удару. Где-то в штабе разрабатывается план наступления, и все чувствуют, что час освобождения приближается, что кто-то пишет уже секретные приказы и начинается перегруппировка войск. Ленинградцы видят на улицах танки, «катюши», новые пушки. Они научились безошибочно определять, какие боеприпасы перевозят на грузовиках, какие типы авиабомб отправляют на аэродромы.
Чувствуют это и фашисты. Глазами заброшенных в Ленинград шпионов они видят боевую технику, видят, как накапливаются силы. Но и только. А как узнать, в какой день и час назначено наступление? Где намечен главный удар?
В полной темноте открылись ворота, и три крытые машины выехали на проспект. Во второй машине сидел Миша Алексеев рядом с Трифоновым.
— Фонарем не злоупотребляй, — предупреждал он юношу. — Конечно, зажигай, чтобы дорогу узнать, но на короткий момент. Понимаешь? Вспышками. Фонарь очень сильный… Когда склеп найдешь, свети прямо на него, пока мы не окружим. Я думаю, что особого сопротивления не будет, если застанем врасплох.
— А там они? — спросил Миша.
— Там! — уверенно ответил Трифонов. — Федя звонил с поста. Трое, говорит, пришли из города и скрылись. Сегодня днем туда ходил твой Мальцев. Часа полтора в склепе сидел.
— Так вы тоже нашли этот склеп?
— Если бы нашли, тебя бы с собой не взяли. В том-то и дело, что знаем только приблизительно. Мы же издали наблюдаем.
— У этого склепа три толстых дерева и густая бузина разрослись около входа, — пояснил Миша.
— Вот, вот. Ты и свети на куст.
— А если второй выход есть?
— Вряд ли… Ну а если и есть, все равно не убегут. Мы оцепим все кладбище. Сигналы запомнил хорошо?
— Запомнил.
Машины вышли на Старо-Невский, и здесь шоферы прибавили газ. Солдаты, чувствуя, что приближаются к месту операции, и зная, что покурить удастся не скоро, задымили, как по команде. Два ряда красных огоньков освещали сосредоточенные молодые лица. Все эти люди точно знали план операции, свои места, сигналы. Трудность ночных действий в черте города заключалась в том, что в темноте легко ошибиться и принять своих за врагов. Нужны хладнокровие, выдержка, смелость, чтобы не растеряться, в критический момент не удариться в панику и не открыть огонь по своим. А такие случаи бывали. Отбирая солдат для облавы, после объяснения задачи Трифонов несколько раз спрашивал всех, нет ли среди них людей со слабыми нервами, трусоватых. Конечно, никто не признался в таких недостатках, но, посовещавшись между собой, комсомольцы сами заявили, что на эту операцию не следует брать троих. И не потому, что они плохие или трусы. Нет, просто потому, что они новички и товарищи не успели еще их изучить.
Развернувшись на площади, машины вышли на шоссе, и здесь последняя машина остановилась. Немного дальше остановилась средняя, а в конце кладбища — первая.
Вылезая из машины, Миша увидел неизвестно откуда появившуюся фигуру человека в штатском.
— Федя? — спросил Трифонов.
— Я, Василий Алексеевич.
Минут через двадцать замигал огонек в одном конце, а вскоре увидели сигналы и в другой стороне. Кладбище было окружено.
— Ну, Миша, трогаемся, — тихо сказал Трифонов, поправляя круглый «светлячок», приколотый на спине у юного проводника. Такие «светлячки» имели все.
— А почему Миша? Я же теперь Коля.
— Вот именно, что не Коля. Обратно перекрестили, — шутливо ответил Трифонов, и в тоне его голоса была уверенность.
«Значит, не случайно назвал меня так, — подумал Миша. — Это не оговорка».
Но расспрашивать было некогда, и Миша уверенно двинулся в темноту. Свернув за каменный амбар, он сразу попал на тропинку.
— Не так быстро, — послышался сзади голос.
Миша пошел медленней. Идти было нетрудно: тропинка протоптана до земли, а стоило чуть уклониться, как под ногами зашелестит трава.
Сидя в машине, Миша думал, что ночью на кладбище он будет слегка дрейфить, но никакого страха в душе не чувствовал. Сознание, что он нужен, что он ведет большой отряд вооруженных людей с Трифоновым во главе, вселяло удивительную бодрость и даже гордость.
Неизвестно, чем освещался полированный мрамор, но белый крест, служивший первой отметкой на пути, Миша увидел издали.
«Через двадцать шагов от креста поворот. Шаги нужно делать средние», — думал он, вспоминая, как отсчитывал по его просьбе эти шаги Степка.
Подойдя к повороту, Миша остановился. Здесь тропинка имела ответвление, и нужно было дать сигнал сзади идущим. Он направил фонарь на предполагаемое место поворота и нажал на кнопку. Фонарь был действительно такой сильный, что яркая, хотя и короткая вспышка не только ослепила, но, как показалось Мише, даже оглушила.
Поворот оказался на шаг сзади. Некоторое время перед глазами на фоне черноты плавали светлые пятна, и Миша двигался скользящими шагами, с трудом нащупывая тропинку. Постепенно глаза привыкли, пятна пропали, и он пошел уверенней, но фонарь решил больше не зажигать. Черный крест, около которого нужно было снова сворачивать, сливался с темнотой.
«Здесь, — подумал Миша. — Вот тут стоит. Можно рукой достать. — И он протянул руку вперед, но она повисла в воздухе. — Вот тебе и на…»
Сзади послышался легкий треск сучьев и шум падения тела. Кто-то споткнулся и упал.
Осторожно поводя из стороны в сторону вытянутой рукой, Миша начал медленно двигаться вперед. Пустота. Потеряв надежду и уже собираясь зажечь фонарь, почувствовал, что пальцы коснулись холодной гладкой поверхности креста.
— Что у тебя? — раздался шепот за спиной.
— Да тут крест… Сейчас опять сворачивать, — тихо ответил Миша. — Пойдем прямо целиной.
— Далеко еще?
— Нет, близко.
— Может, фонарь зажечь?
— Нет. Слепит.
И снова Миша оторвался от сзади идущих и замаячил им своим «светлячком». Теперь он шел с вытянутыми вперед руками, стараясь припомнить, как выглядели эти места днем. Вот здесь у ребят стоял тайник, справа от него чугунная литая решетка. «Так и есть», — с удовлетворением подумал он, нащупав правой рукой мокрый холодный металл. Слева часовня, вся заросшая кустами. Рядом три могилы, закрытые стеклянной, словно веранда, постройкой.
И опять за спиной послышался шум падения и какая-то возня.
«Здесь ребята прятались», — вспоминал Миша, двигаясь вперед без остановки.
Приближаясь к склепу, откуда шел запах жареной тушенки, Миша начал волноваться. Сердце билось все сильней, дышать становилось почему-то трудней. Там ли они? Что сейчас делают? Спят или слушают радио?
— Ну вот, пришли… — с глубоким вздохом прошептал Миша, рассчитывая, что идущий сзади Трифонов услышит.
По его расчетам, до склепа было шагов двадцать, и отсюда хорошо виден вход. Выждав, пока цепочка людей подтянулась, он зажег фонарь. Яркий луч заметался по крестам, деревьям, блеснул в застекленных футлярах венков, скользнул и вдруг остановился на массивной черной поверхности камня, закрывающего склеп сверху. Затем луч передвинулся влево, где росли густые кусты, указывая вход.
Как только луч остановился, Миша увидел справа и слева мелькающие тени. Солдаты окружали склеп со всех сторон, не думая больше об осторожности, не опасаясь, что топот их ног, треск ломаемых сучьев кто-нибудь услышит.
— Молодец, Миша! — похвалил Трифонов, проходя мимо и хлопая юношу по плечу. — Жди здесь.
Яркие лучи фонарей вспыхнули вокруг склепа. Они перекрещивались, перескакивали с места на место, медленно ползли по низу, ощупывая землю.
Миша погасил свой фонарь и, отступив назад, залез на высокую, обложенную камнем могилу. Здесь прислонился к большому тополю, росшему в изголовье. Скоро он услышал глухой стук и голос Трифонова:
— Эй вы, там!.. Открывайте!
Через некоторое время стук повторился.
— Слышите! Вылезайте, говорю! Все равно никуда не скроетесь. Вы окружены.
Прошло минуты две, и Трифонов дал команду:
— Кроши, ребята!
Миша видел, как два здоровенных солдата встали по краям входа, взмахнули руками, и резкие, звонкие удары тяжелых ломов о железную дверь ворвались в тишину кладбища. Били ровно, как цепами молотили, но, видимо, дверь не поддавалась.
И вдруг все стихло.
Миша приподнялся на носки, пытаясь разглядеть, почему перестали ломать дверь. Напряжение было такое сильное, что короткая очередь из автомата оглушила, и Миша не сразу понял, что произошло.
Крики… Мелькание огней… Стоны… Какая-то тень бросилась в сторону от склепа и исчезла в темноте.
— Налево! — закричал один из солдат. — Никитин! Налево свети, сюда!
Лучи фонариков заметались в разных направлениях, но натыкались они только на деревья, кресты, решетки, могилы. Человек исчез.
И вдруг короткая очередь снова резанула слух. Фонари погасли. Солдаты попрятались за ближайшие укрытия.
— Никитин, спокойно! — раздался твердый голос Трифонова, и Миша облегченно вздохнул. — Никуда не уйдет. Не горячитесь. Я спущусь вниз, а вы ловите. Федя, за мной!
Теперь Миша понял, что произошло. Один из шпионов распахнул дверь, очередью из автомата расчистил себе дорогу и выскочил из склепа в темноту. Кладбище он хорошо знает, и в этих зарослях среди могильных построек легко прятаться. Фонари зажигать нельзя. Он видит огонь и будет стрелять.
«Что же теперь делать? — с волнением думал Миша. — Он побежал в мою сторону и прячется где-то поблизости».
В этот момент кто-то из солдат зажег фонарь возле склепа. И сейчас же недалеко от Миши заблестели красные вспышки автоматной очереди. От неожиданности Миша присел, но успел заметить, в каком месте спрятался шпион.
Ждать нельзя. Необходимо действовать быстро, решительно. Надо осветить его. Спрятавшись за толстый ствол дерева, Миша поднял фонарь, направил его в сторону шпиона и зажег.
Почти тотчас же раздались выстрелы. Несколько пуль со звонким щелканьем впились в тополь, остальные ударились в каменный крест и с визгом улетели.
Нагнувшись еще ниже, Миша выглянул из-за дерева, повел фонарем.
И снова оглушительный треск. Завизжали, защелкали пули…
Миша инстинктивно спрятал голову, но руки с фонарем не опустил. Он успел разглядеть спрятавшегося за памятником мужчину в финской шапке, в очках. Луч его фонаря нашел шпиона и ослепил.
«Теперь не опускать. Пускай стреляет. Он меня не видит», — убеждал себя Миша, напрягая все мускулы, чтобы сдержать невольную дрожь руки.
Выглянув из-за дерева вторично, он увидел, что фонарь освещает каменную глыбу с выпуклым крестом.
«А где же он? Сбежал?» — со страхом подумал Миша, но, повернув слегка фонарь, сразу его нашел.
Мужчина стоял, прижавшись к высокой решетке. Миша видел, как блеснули его очки, как быстро перекинул он автомат, и в то же мгновение пуля ударила о край фонаря и вырвала его из рук.
Стало темно, но не надолго. Почти одновременно с двух сторон вспыхнули два фонаря и осветили шпиона. Отчаянно отстреливаясь, он попытался перебежать на другое место, но фонари продолжали гореть, и светлые пятна упорно преследовали.
«Горя-ат! — радостно думал Миша, высовываясь из-за дерева. — Тоже укрылись от пуль».
И вдруг из темноты выскочил солдат.
— Не уйдешь, гад!
Оба они с криком и руганью упали на могилу, затем скатились вниз. Все остальное произошло очень быстро.
В полосе света появились еще две фигуры в шинелях и навалились на отчаянно барахтающегося врага. Всюду загорались фонарики; лучи их метались, прыгали, но все стремились к месту борьбы.
— Тихо, Горелов, тихо! — кричал на бегу Никитин. — Не задуши до смерти. Связывайте руки. У кого веревки? Давайте сюда!
Возбуждение борьбы быстро погасло.
— Давайте его в машину, — через минуту уже спокойно приказал Никитин. — Горелов, ты и веди.
Освещая дорогу, Горелов пошел вперед, а двое других, поддерживая под руки, повели связанного шпиона.
— А кто его первый осветил? — спросил Никитин.
— Мальчишка наш, тот, который проводником шел.
— А где он? Жив ли? Как его зовут?
— Кажись, Михаил…
— Эй, Миша! Откликнись!
— Я здесь! — отозвался Миша.
— У тебя все в порядке? Где ты там? Не царапнул он тебя? — спросил Никитин, обращаясь в темноту.
— Нет, фонарик только разбил.
— Ну, эта беда не велика!
Возле склепа замелькали огни, и внимание солдат переключилось туда.
Минут через двадцать машина увезла под конвоем трех пойманных шпионов и одного убитого солдата.
На второй машине возвращались раненые. Трифонову пуля попала в руку, но, несмотря на это, он, туго перетянув ее, довел облаву до конца.
Глава 34
Судьба благоволила к Тарантулу. Он уже попадался в сети советской контрразведки, но в самый последний момент благополучно уходил.
Вот и сейчас. Счастливый случай привел на набережную, и здесь он выяснил, что сети снова расставлены…
Осенью сорок первого года Тарантул лихорадочно засылал в Ленинград группу за группой, а сам собирался войти в город вместе с германской армией.
Осенью сорок второго года, когда готовился решительный штурм, пришлось приехать самому. Штурм не состоялся, но людей он потерял много, а сам едва успел скрыться. Осень сорок третьего года. Он снова в Ленинграде, и снова дела складываются не в его пользу.
Было уже совсем темно, когда Мальцев вышел из трамвая и, не оглядываясь, медленно зашагал к дому. Теперь он знал, что за ним наблюдают, но тем более не следует показывать, что это ему известно. Завтра утром он исчезнет, и советская контрразведка останется с пустыми руками.
«А что, если сегодня ночью?..» Эта мысль заставила остановиться. Тарантул никогда не ждал. Так он учил и других. Малейшее подозрение — и немедленно принимаются меры. Без паники, с трезвым, холодным расчетом, и немедленно… Но на квартире Завьялова остались вещи и нечто такое, что он не может бросить… Как же быть?
Сегодня он был на кладбище. Там все спокойно. Казанков, который его предал, — а в этом он теперь не сомневался, — ничего не знал о Лынкисе, и, значит, вторая явка в безопасности. Неизвестно, что говорил Казанков о Шарковском и не вызван ли арест аптекаря его разоблачением. Но, даже если и так, Шарковский никогда не сознается. В этом Тарантул был уверен.
Над воротами дома горела синяя лампочка. Мальцев увидел, как оттуда вышел человек и торопливо направился в его сторону.
«Мужчина или женщина? Если женщина, надо рискнуть», — задумал он.
Человек быстро приближался, и, когда поравнялся, Мальцев разглядел солдатскую шинель.
— Опоздал, дружок? — спросил он.
— Да, засиделся, — ответил тот на ходу.
Солдат ушел, но вопрос остался нерешенным. Рискнуть или не рискнуть?..
Снова и снова он взвешивал свои шансы на успех, восстанавливал в памяти последние дни, проведенные в Ленинграде, стараясь разгадать план советской контрразведки. Никаких признаков, что сегодня ночью намечен его арест, не было. Значит, надо рискнуть!
Перелезая через кучи мусора, Мальцев еще испытывал тревогу, но, когда поднялся по лестнице и остановился перед дверью квартиры, окончательно успокоился. Почему, собственно, он решил, что сегодня ночью?
Лена, открывшая дверь, встретила его необычайно приветливо, почти радостно, но и в этом он не увидел ничего подозрительного.
— Долго вы сегодня, Григорий Петрович.
— А Коля еще не пришел? — спросил Мальцев, взглянув на вешалку.
— Нет. Он звонил, что придет очень поздно. У них там какие-то срочные работы. Судно ставят на зимовку… Чаю вам согреть?
— Пожалуйста…
Мальцев разделся, прошел в свою комнату и зажег свет. Вещей не было. Не веря своим глазам, он откинул одеяло и заглянул под кровать. Пусто. С перекошенным от отчаяния и злобы лицом он выскочил в прихожую. Там стоял высокий крепкий мужчина с седыми висками, в штатском костюме. Правую руку он держал в кармане пиджака.
— Простите, пожалуйста, Алечка вас не предупредила…
— Да, да, — сказала девочка, выходя в прихожую. — У нас гость, Григорий Петрович. Он тоже к папе приехал. Знакомьтесь.
Мальцев быстро справился со своим состоянием, а на лице его появилось любопытство, с каким обычно встречают нового человека.
— Очень приятно, — сказал он. — Вы тоже ученый?
— Да. Я химик.
— Коллега, значит. Моя фамилия Мальцев, — сказал Григорий Петрович, протягивая руку.
— Нет, нет… Фамилия ваша не Мальцев и здороваться я с вами не могу, — любезно сказал гость, предостерегающе поднимая левую руку. — Оставайтесь на месте. Разговор у нас предстоит большой и интересный, но я должен быть уверен, что вы взвесили все…
— Я взвесил, — насмешливо сказал Мальцев. — Вы очень хорошо спрятали людей.
— Тем лучше. Приятно иметь дело с умным человеком. Алечка, посмотри, что у дяди в карманах… Попрошу вас поднять руки на минутку.
— Пожалуйста, ничего не имею против.
Мальцев поднял обе руки, но Лена стояла у двери в гостиную, не решаясь выполнить просьбу Ивана Васильевича.
— Не стесняйся, Аля. Посмотри, нет ли у него в карманах оружия.
— Не бойся, Аля. Смотри, — ободряюще сказал Мальцев. — Мы же с тобой друзья…
Любезный тон разговора сбил Лену с толку, и она широко открытыми глазами смотрела на мужчин. Она уже догадалась, что пистолет в правом кармане Ивана Васильевича направлен на Мальцева и потому он так послушно поднял руки.
— Ну, в чем же дело, Аля? — строго спросил Иван Васильевич и этим привел ее в движение.
По очереди она осмотрела все карманы, но никакого оружия в них не оказалось.
— Руки можно опустить? — спросил Мальцев, когда Лена закончила осмотр.
— Сейчас. Аля, в боковом кармане у дяди вечная ручка. Дай ее сюда.
Лена вынула массивную, необычно тяжелую ручку и передала Ивану Васильевичу.
— А вы знакомы с этой техникой? — спросил Мальцев.
— Да. Приводилось видеть. Однозарядный пистолет, — ответил подполковник, пряча ручку в карман. — Теперь можно опустить руки. Пройдемте сюда…
Они прошли в гостиную, и здесь Мальцев развалился в кресле, как дома. Лена осталась в дверях.
— Значит, чаю не надо? — спросила она.
— Действительно, время у нас есть, давайте выпьем чайку и поболтаем, — предложил Иван Васильевич.
— Не возражаю.
Лена ушла, и на какое-то время воцарилось молчание. Оба с интересом разглядывали друг друга. Со стороны можно было подумать, что в гостиной сидят два ученых, собирающихся обменяться мнениями о научных проблемах.
— Простите за любопытство, — сказал Мальцев. — Зовут вас Иван Васильевич?
— Совершенно верно.
— Н-да… А ведь я знаю вас давно, майор госбезопасности.
— Теперь уже подполковник.
— Вот как! Поздравляю. Карьеру у вас делают быстро. Головокружительно быстро.
— По способностям, — заметил Иван Васильевич, но Мальцев пропустил это мимо ушей.
— Да-а… Знаю вас давно, а вижу впервые.
— А разве вы не собирались со мной встретиться, когда отправлялись в Ленинград?
— Признаться, нет… Казанков у вас?
— У нас.
— Сколько раз я давал себе слово не связываться с такими болванами. Трус и дурак — что может быть хуже?
— Это верно, — согласился Иван Васильевич. — Я предпочитаю иметь дело с людьми идейными.
— Вроде этих… девчонки и мальчишки. Как тебя зовут? — спросил Мальцев вошедшую в этот момент Лену.
Лена поставила на стол хлебную корзиночку с галетами и вопросительно взглянула на Ивана Васильевича.
— Он сомневается в том, что вас зовут Аля и что вы дочь Сергея Дмитриевича, — пояснил тот.
— Я не сомневаюсь, — возразил Мальцев. — Я точно знаю, что настоящие дети Завьялова живут при заводе.
— И давно вы это узнали? — спросил Иван Васильевич.
— Часа два тому назад.
— Зачем же вы сюда пришли?
— За вещами. Решил рискнуть. Но как же все-таки тебя зовут, девочка?
— Скажите ему правду, — разрешил Иван Васильевич.
— Меня зовут Елена.
Мирный тон беседы мужчин подействовал на Лену так, что она совсем перестала волноваться.
— И ты, Лена, знала, на что идешь? — спросил Мальцев. — Ты знала, кто я такой?
— Я знала, что вы наш враг.
— Почему во множественном числе? Почему наш?
— Вы враг моей Родины.
— Ах, вот что… А твой брат?
— Он мне не брат, но он тоже патриот.
— Леночка, чай, наверно, готов, — напомнил Иван Васильевич и, когда она ушла, обратился к Мальцеву: — Убедились?
— Да… Вы с детства вбиваете в головы высокие идеи, а они, как попугаи, их повторяют.
— Странный вывод. На собственной своей особе вы испытали, что они не только повторяют эти идеи, но и борются за них. Обычная ваша ошибка. Вы начали с нами войну потому, что недооцениваете силу наших идей.
— Время покажет.
— Согласен.
— Чего вы ждете? — спросил Мальцев после минутного молчания.
— Машину.
— Зачем? Вы, очевидно, думаете, что захватили Мальцева врасплох. Арестовали…
— Тарантула, — подсказал Иван Васильевич.
— Пускай так. Но вы заблуждаетесь, подполковник, меня нельзя арестовать. Нет такой силы в мире. В любой момент я могу исчезнуть, как невидимка. Испариться. Да, да! Именно поэтому я так спокоен и трачу время на пустую болтовню.
— Я бы не сказал, что вы очень спокойны.
— Ваше дело думать как хотите… Вы что-то сказали относительно недооценки. Это верная мысль… И как раз она имеет прямое отношение к вашему поведению. Вы недооцениваете меня… Я знаю, что в соседней комнате спрятаны ваши люди. Они есть и во дворе, и на лестнице, и там, где черный ход. Кругом все оцеплено… И, однако, все это чепуха! Когда будет нужно, я спокойно уйду от вас.
— Это уж какая-то мистика, — с улыбкой сказал Иван Васильевич.
— Я не принимаю ваших идей именно потому, что они узки. Материализм убивает всякую фантазию, воображение… Скучное учение.
— А вам нравится обманывать себя даже сознательно?
Лена принесла на подносе два чайника, достала из буфета стаканы, поставила их на стол и начала разливать чай. Все это делалось на глазах у Мальцева.
— Вам покрепче, Григорий Петрович? — спросила она.
— Как всегда.
Иван Васильевич внимательно следил за настроением врага. Он понимал глубокий смысл, который таился за внешними, бьющими на эффект фразами, и поэтому был очень осторожен. Наблюдал он и за девочкой, боясь, что она чем-нибудь себя выдаст. Нет. Все шло прекрасно, и Лена вполне естественно передвинула стаканы с чаем.
— А может быть, вы хотите сначала поесть? — простодушно предложила она. — У меня осталась от обеда овощная тушенка.
— Спасибо. Я сыт, — сухо ответил Мальцев.
— Вот галеты. Я очень их люблю. Они какие-то рассыпчатые!
Мальцев взглянул на девочку и нахмурил брови. Лена говорила таким тоном, словно ничего не понимала. Не понимала, какой опасности случайно избежала. Не понимала, что сейчас происходит в этой комнате, на ее глазах. Что это? Наивность, глупость или громадное, почти невероятное самообладание?
Иван Васильевич взглянул на часы.
— Ну что? — настороженно спросил Мальцев.
— Ничего. Время у нас еще есть. В вашем деле я многого еще не уяснил, — начал Иван Васильевич, беря стакан в руки. — Вот, например, такой вопрос… Вы немец… фон Штаркман. Но ведь вы обрусевший немец. Вы родились и выросли в России, на русских хлебах, среди русской природы. Россия стала для вас родиной…
— Вам непонятно, почему я националист? — со смехом спросил Мальцев. — Вы верите в ассимиляцию? Посмотрите на людей других национальностей. Сколько веков они живут среди вас…
С этими словами Мальцев начал катать горячий стакан между ладонями рук и отхлебывать чай крупными глотками.
Лена не интересовалась темой разговора. Чтобы не выдать своего волнения, она отошла к буфету и стала передвигать посуду с места на место, делая вид, что очень занята. Сейчас должно что-то случиться, но что именно, она плохо представляла.
И это случилось.
Речь Мальцева стала неровной, путаной, он поставил недопитый стакан на стол, провел рукой по лбу.
— Мне что-то нехорошо… голова… — с трудом проговорил он и откинулся на спинку стула.
Иван Васильевич встал. Мальцев пробормотал еще несколько непонятных слов и затих.
— Хорошо. Молодец, Леночка. Я в вас не ошибся, — похвалил Иван Васильевич сильно испуганную девочку и подошел к Тарантулу. — Идите сюда. Сейчас я ему открою рот, а вы осторожно ищите там ампулу. Маленькую такую пилюлю стеклянную. Но только не раздавите ее. Она где-нибудь за щекой.
Сказав это, Иван Васильевич одной рукой взялся за подбородок Тарантула, а другой, упираясь в лоб, попробовал открыть ему рот. Это удалось не сразу. Тарантул судорожно стиснул зубы и в таком виде потерял сознание. Сделав несколько попыток, Иван Васильевич переменил руку. Большим и указательным пальцами он нажал на мышцы под скулами и потянул челюсть вниз. Рот открылся. Оттуда с хрипением стало вырываться дыхание.
— Ну, давайте, Леночка, не бойтесь. Он не укусит. Я держу крепко.
Лена без колебаний залезла пальцем в рот Мальцева.
— Осторожно, не раздавите! — предупредил Иван Васильевич.
— А там ничего нет…
— Смотрите за другой щекой. Поглубже.
— Есть, есть, — прошептала Лена, нащупав пальцем ампулу и перекатывая ее вдоль десен. — Вот она.
Иван Васильевич отпустил челюсти, взял ампулу и усмехнулся.
— Вот с помощью этой штуки он и хотел исчезнуть, испариться. А теперь давайте сигнал и откройте дверь.
Лена сунула кисточку в штепсель и пошла открывать дверь.
Через несколько минут в комнату вошли Бураков и три других помощника. У одного из них был большой узел с одеждой.
— Ну как, товарищ подполковник?
— Все в порядке. Предупредил меня, что у него есть шапка-невидимка… Леночка, идите в свою комнату — мы его переоденем.
— А зачем? — вырвался некстати вопрос у Лены, но Иван Васильевич нашел нужным ответить.
— Зачем? У него в одежде может быть что-нибудь спрятано, зашито или написано невидимыми чернилами. Надо все проверить. Понятно?
— Да.
— Вот мы и захватили с собой обновку для него.
Минут через двадцать Мальцев пришел в себя.
Мутным взглядом он посмотрел на стоящих вокруг него мужчин, затем, почувствовав какое-то стеснение в одежде, поднял руку и взглянул на рукав пиджака. Встретив насмешливый взгляд Ивана Васильевича, он выпрямился в кресле и глубоко вздохнул.
— Что со мной?
— Ничего страшного, — ответил подполковник. — Небольшой обморок.
— Это ваша работа?
— Да. Когда имеешь дело с ученым химиком, приходится и самому заниматься химией.
Только сейчас Тарантул почувствовал, что во рту нет ампулы. Видно было, как он ищет ее языком.
— Как вы… — проговорил он. — Как вы догадались? Откуда?
— Не ломайте напрасно голову, — перебил его Иван Васильевич, — меня предупредил об этом Шарковский. Собирайтесь, пора ехать. Надеюсь, теперь вы не испаритесь.
В ответ на эти слова Мальцев безнадежно опустил голову на грудь. Многолетняя борьба закончилась полным поражением, и он даже не мог умереть по собственному желанию.
Глава 35
Иван Васильевич вернулся в свой кабинет с головной болью. За двое суток он четыре раза вызывал на допрос фон Штаркмана, устроил ему очную ставку с его подчиненными, неоднократно допрашивал Лынкиса, задержанных на кладбище и на Васильевском острове, но добиться ничего не сумел. Все они словно сговорились, утверждая, что служат в военной разведке и собирали сведения чисто военного характера.
— Перед нами была поставлена одна задача: разведать как можно скорей, сколько и какие части стоят в Ленинграде, не готовится ли на этом участке наступление, — сказал Лынкис на первом же допросе.
— Ну а если готовится? — спросил Иван Васильевич.
— Регулярно сообщать командованию.
— А дальше?
— Всё.
— Значит, вы были только пассивным наблюдателем?
— Если хотите — да.
Примерно то же заявляли и остальные. На допросах фон Штаркман охотно говорил о чем угодно: о литературе, о науке, о политике, о религии, но, как только Иван Васильевич задавал вопросы о цели его приезда в Ленинград, он, как и остальные, начинал твердить, что прибыл с намерением выяснить готовность Красной Армии к наступлению и, если будет возможность, выяснить день, час и направление главного удара.
На вопрос о том, почему Шарковский был так поражен, узнав, что Тарантул и Мальцев одно лицо, фон Штаркман с кривой улыбкой ответил:
— Это наши личные дела… так сказать, семейные. Не будьте, подполковник, нескромным.
На повторные вопросы об этом он вообще отказался отвечать.
Положив папку с протоколами на стол, Иван Васильевич неторопливо налил в стакан воды, достал из шкафа и проглотил таблетку, запил ее водой, сел за стол и протянул ноги.
— Н-да… поторопились, — сказал он вслух.
Операция была закончена. Вся банда выловлена и обезврежена, но этого Ивану Васильевичу было недостаточно. Он ни на секунду не сомневался в том, что фон Штаркман явился в Ленинград с каким-то конкретным заданием. Но с каким именно? Угадать это было невозможно и даже зацепиться, чтобы строить какие-то предположения, не за что.
— Войдите! — сказал Иван Васильевич, услышав стук в дверь.
Бураков быстро подошел к столу, лихо козырнул и с плохо сдерживаемой улыбкой громко сказал:
— Разрешите доложить, товарищ подполковник?
— Докладывайте.
— Выяснил. Савельев врет. Работает он на городской водопроводной станции. Пробрался туда совсем недавно.
— Савельев? В финской шапке, с противогазом? Который отстреливался на кладбище?
— Он самый. Это такой тип, товарищ подполковник… Жуткий тип! Хищник!
— Так. Ну и какие же ты делаешь выводы?
— Очень простые. Он был связан с аптекарем. Почему-то скрывал место работы. Почему? Я думаю, не хотели ли они взорвать станцию и оставить город без воды.
— Есть аварийная водокачка, — возразил Иван Васильевич, но сейчас же прибавил: — Это хорошо, что ты выяснил место его работы. Зацепочка. Ну а что с ребятами?
— Завтра утром перебираются на свои места. Условились, что я заеду на машине и развезу.
— Ключи надо передать Завьяловым.
— Есть передать Завьяловым.
Отпустив Буракова, Иван Васильевич задумался. Предположение помощника было маловероятным. Городская водопроводная станция — большое сооружение, хорошо охраняется, и, для того чтобы ее взорвать… Нет, одному человеку этого не сделать. Одной взрывчатки нужно пронести слишком много.
Лена Гаврилова ходила по квартире с тряпкой и щеткой. Она переставляла мебель, заглядывала на полки, за картины, и если находила неизвестно откуда появившуюся паутинку, осевшую пыль или оставшуюся после ремонта краску, то с каким-то радостным удовлетворением принималась за работу. Ей хотелось оставить квартиру в образцовом порядке.
Часы пробили десять раз. Скоро ложиться спать, а Коля еще не пришел.
— Фу! Опять Коля, — со смехом сказала Лена вслух. — Привыкла и теперь никак не отвыкнуть.
Раньше Миша сердился, когда она оговаривалась и называла его Мишей, а сейчас, наверно, будет обижаться, если по привычке она назовет его Колей.
Вспомнив о том, как Миша однажды пробрал ее за это, Лена невольно взглянула на люстру. В тот раз она собиралась ее вытирать, но помешал приход Каратыгина.
Так и есть. Люстра до сих пор перемазана краской. Недолго думая, Лена передвинула стол, поставила на него стул и, захватив тряпку, проворно забралась наверх. Колпак люстры большой, и, для того чтобы вытереть внутри, нужно его снять. Сумеет ли она это сделать? А если забраться еще выше? Лена отвела колпак в сторону, поднялась на цыпочки и заглянула внутрь… Что такое? Немного выше центральной лампочки висела привязанная ниткой к патрону маленькая коробочка. Откуда она взялась? Правда, в тот раз она не заглядывала в люстру, и, может быть, коробочка была здесь раньше и привязал ее хозяин квартиры для груза или для чего-нибудь другого?
«Да, но почему она чистая? — задумалась Лена. — Если краской забрызган колпак лампочки, то почему на коробочке нет следов ремонта и даже пыли? Коробочку повесил Мальцев», — решила Лена и немедленно соскочила на пол.
Набрать номер хорошо известного ей телефона было делом нескольких секунд.
— Алло! Это кто говорит? Дядя Ваня?.. Извините, Иван Васильевич. Теперь вы уже не дядя Ваня… Да, это бывшая Аля… Согласна. Дядя Ваня, я сейчас хотела вытереть люстру, знаете, которая в гостиной висит, с большим таким колпаком?.. Ну как зачем? Если она грязная, надо же ее кому-то вытирать. И вот когда я заглянула туда… Ну, залезла сначала на стол, а потом на стул… Нет, Коля, то есть Миша, еще не пришел. Я сама. В этой люстре, то есть не в самой люстре, а сверху, оказалась коробочка. Да, да. Четырехугольная коробочка. Кажется, из железа… Нет, я ее не трогала. Она привязана черной ниткой к лампочке, к этому самому… к патрону. Наверно, спрятана, чтобы не нашли. А коробочку спрятал Григорий Петрович… Почему я так думаю? Потому, что она чистая. Ни одной капельки краски нет…
Через полчаса Иван Васильевич с Бураковым, отряхиваясь, звонили в квартиру Завьялова. На улице густо сыпал снег, и, пока они шли по двору, плечи их покрылись толстым слоем чистых, пушистых снежинок.
Лена распахнула дверь, взглянула на пришедших, и на лице ее появилось озабоченное выражение. Не напрасно ли она потревожила занятых людей? Может быть, коробочка никакой ценности не имеет и подвешена как груз.
— Здравствуйте, Леночка. Как вы себя чувствуете? — спросил Иван Васильевич, дружески протягивая руку.
— Хорошо.
— Ну что ж, мы тоже чувствуем себя неплохо. Слышали сводку?
— Да.
— Я думаю, что скоро в Ленинграде будет салют… Ну, что у вас за находка?
— Коробочка… Идемте, пожалуйста.
Стол в гостиной по-прежнему стоял под люстрой, а на нем стул.
— Я сам, — сказал Иван Васильевич, увидев, что Бураков порывается залезть на стол.
— А вы, Леночка, не видели, как Мальцев прятал эту коробочку? — спросил подполковник, переставляя стул.
— Нет.
— И никаких подозрительных звуков не доносилось из гостиной, когда он находился здесь, а вы в кухне или у себя в комнате?
— Нет.
— Значит, это только ваше предположение…
Иван Васильевич залез на стол, отодвинул колпак и увидел коробочку. Не трогая ее, внимательно осмотрел.
— Оцинкованное железо, — заметил Бураков.
— Да, — подтвердил подполковник и отвязал коробочку. — Запаяна.
Лена с тревогой следила за всеми движениями Ивана Васильевича. Вот он взвесил коробочку на руке, несколько раз повернул и при этом наклонил голову набок, прислушиваясь, не пересыпается ли что-нибудь внутри.
— Н-да! А вы действительно очень наблюдательная, Леночка. Я согласен: коробочку эту оставил Мальцев. Спрятал на всякий случай.
— А что там, в коробочке? — с горящими от любопытства глазами спросила Лена.
— Вот этого я пока сказать вам не могу, — ответил Иван Васильевич, слезая со стола. — Да, не могу. Потому что и сам не знаю. Но это интересно. Я вам позвоню… Хотя будет слишком поздно. Сделаем так. Товарищ Бураков завтра заедет и скажет, что там лежит. Но помните, Леночка, что это тайна. Государственный секрет. Пока не закончится следствие, вернее, пока идет война, никому ничего говорить нельзя.
— И даже Коле, то есть Мише, не говорить?
— И даже Мише не нужно говорить. Впрочем, Мише можно сказать. Он умеет хранить тайны.
Коробочку вскрыли со всеми предосторожностями. Внутри лежали хорошо упакованные небольшие пробирки с мутной жидкостью.
— Опять что-то новое, — проворчал подполковник, разглядывая пробирки на свет. — Какая-то химия. Придется отдать в лабораторию.
Через полчаса Ивану Васильевичу сообщили по внутреннему телефону, что в пробирках оказались бактерии.
От неожиданности подполковник даже встал. Встали и Бураков, Трифонов и Маслюков, сидевшие в этот момент в кабинете начальника.
И пока Иван Васильевич хмуро слушал сообщение лаборатории, в комнате стояла напряженная тишина.
— Так вот что они хотели сотворить!.. Это уж от отчаяния! — сказал он, повесив трубку. — Знаете, что мы предотвратили, товарищи? Эпидемию! В пробирках была культура какой-то болезни, бациллы. Совершенно ясно, что они хотели вызвать эпидемию в городе и тем самым сорвать наше наступление. Теперь понятно, зачем Савельев поступил на водопроводную станцию, понятно, почему фон Штаркман вошел в квартиру, несмотря на то что был уже предупрежден о ловушке. Ему нужна была коробочка. Н-да! Теперь стало все ясно!
Некоторое время он барабанил пальцем по столу.
— А что сказать Гавриловой? — неожиданно спросил Бураков.
— Что? — не понял вопроса Иван Васильевич.
— Вы обещали через меня сообщить Лене Гавриловой о содержимом коробочки.
— Да, да… Скажите ей, что в коробочке были… Что бы там могло быть?
— Лекарство, — подсказал Трифонов. — Пенициллин.
— Нет. Это малоинтересно… — возразил Иван Васильевич. — Скажите ей, что там были капсюли* для гранат. Каких-нибудь особенных гранат. Самовзрывающихся, что ли…
Глава 36
Прошел месяц. Сергей Дмитриевич вернулся из Москвы, но не переехал на отремонтированную квартиру, а продолжал жить и работать на заводе.
Лена вернулась в мастерскую и совмещала работу с учебой.
Миша перебрался на судно, но иногда оставался ночевать в общежитии учебного комбината.
…Утром пятнадцатого января тысяча девятьсот сорок четвертого года курсанты Балттехфлота шумно пришли в свою столовую. Среди них был и Миша Алексеев.
В самый разгар завтрака вдруг раздался страшный грохот. Стекла со звоном вылетели из всех окон столовой. Растерявшиеся и испуганные ребята повскакали с мест. Некоторые от страха полезли под столы, скамейки, кто-то бросился бежать, кто-то окаменел и не двигался.
Новый взрыв потряс воздух.
— Наши-и! — закричал что было сил Миша и побежал к выходу. — Наши бьют!
За Мишей устремились и остальные.
На середине Невы стоял крейсер «Киров». Стволы его орудий были направлены в сторону Пулкова. Залп за залпом он посылал фашистам смертоносные снаряды. Это за Ленинград!
Но стрелял не только «Киров». Все батареи Ленинградского фронта били по врагу. Воздух гудел, содрогался от множества залпов.
И как не похож был этот грохот на грохот разрывавшихся три года фашистских бомб и снарядов! Радость, гордость, ликование в душе каждого ленинградца вызывал этот грохот.
Бейте их, сыны Ленинграда! Бейте без пощады! Гоните вон с родной земли!
Началось долгожданное наступление. И через несколько дней был опубликован приказ о полном разгроме врагов под Ленинградом, о снятии трехлетней блокады.
Борис ВАСИЛЬЕВ
А ЗОРИ ЗДЕСЬ ТИХИЕ…
Глава 1
На 171-м разъезде уцелело двенадцать дворов, пожарный сарай да приземистый, длинный пакгауз, выстроенный в начале века из подогнанных валунов. В последнюю бомбежку рухнула водонапорная башня, и поезда перестали здесь останавливаться. Немцы прекратили налеты, но кружили над разъездом ежедневно, и командование на всякий случай держало там две зенитные счетверенки.
Шел май 1942 года. На западе (в сырые ночи оттуда доносило тяжкий гул артиллерии) обе стороны, на два метра врывшись в землю, окончательно завязли в позиционной войне; на востоке немцы день и ночь бомбили канал и Мурманскую дорогу; на севере шла ожесточенная борьба за морские пути; на юге только-только приходил в себя блокадный Ленинград.
А здесь был курорт. От тишины и безделья солдаты млели, как в парной, а в двенадцати дворах оставалось еще достаточно молодух и вдовушек, умевших добывать самогон чуть ли не из комариного писка. Три дня солдаты отсыпались и присматривались; на четвертый начинались чьи-то именины, и над разъездом уже не выветривался липкий запах местного первача.
Комендант разъезда хмурый старшина Васков писал рапорты по команде. Когда число их достигало десятка, начальство вкатывало Васкову очередной выговор и сменяло опухший от веселья полувзвод. С неделю после этого комендант кое-как обходился своими силами, а потом все повторялось сначала настолько точно, что старшина в конце концов приладился переписывать прежние рапорты, меняя в них лишь числа да фамилии.
— Чепушиной занимаетесь! — гремел прибывший по последним рапортам майор. — Писанину развели! Не комендант, а писатель какой-то!..
— Шлите непьющих, — упрямо твердил Васков: он побаивался всякого горластого начальника, но талдычил свое, как пономарь. — Непьющих, и это… Что, значит, насчет женского пола.
— Евнухов, что ли?
— Вам виднее, — осторожно сказал старшина.
— Ладно, Васков!.. — распаляясь от собственной строгости, сказал майор. — Будут тебе непьющие. И насчёт женщин тоже будут, как положено. Но гляди, старшина, если ты и с ними не справишься…
— Так точно, — деревянно согласился комендант.
Майор увез не выдержавших искуса зенитчиков, на прощанье еще раз пообещав Васкову, что пришлет таких, которые нос будут воротить от юбок и самогонки живее, чем сам старшина. Однако выполнить это обещание оказалось не просто, поскольку за три дня не прибыло ни одного человека.
— Вопрос сложный, — пояснил старшина квартирной своей хозяйке Марии Никифоровне. — Два отделения — это ж почти что двадцать человек непьющих. Фронт перетряси — и то сомневаюсь…
Опасения его, однако, оказались необоснованными, так как уже утром хозяйка сообщила, что зенитчики прибыли. В тоне ее звучало что-то вредное, но старшина со сна не разобрался, а спросил о том, что тревожило:
— С командиром прибыли?
— Не похоже, Федот Евграфыч.
— Слава Богу! — Старшина ревниво относился к своему комендантскому положению. — Власть делить — это хуже нету.
— Погодите радоваться, — загадочно улыбнулась хозяйка.
— Радоваться после войны будем, — резонно сказал Федот Евграфыч, надел фуражку и вышел.
И оторопел: перед домом стояли две шеренги сонных девчат. Старшина было решил, что спросонок ему померещилось, поморгал, но гимнастерки на бойцах по-прежнему бойко торчали в местах, солдатским уставом не предусмотренных, а из-под пилоток нахально лезли кудри всех цветов и фасонов.
— Товарищ старшина, первое и второе отделения третьего взвода пятой роты Отдельного зенитно-пулеметного батальона прибыли в ваше распоряжение для охраны объекта, — тусклым голосом отрапортовала старшая. — Докладывает помкомвзвода сержант Кирьянова.
— Та-ак, — совсем не по-уставному сказал комендант. — Нашли, значит, непьющих…
Целый день он стучал топором: строил нары в пожарном сарае, поскольку зенитчики на постой к хозяйкам становиться не согласились. Девушки таскали доски, держали, где велел, и трещали как сороки. Старшина хмуро отмалчивался: боялся за авторитет.
— Из расположения без моего слова ни ногой, — объявил он, когда все было готово.
— Даже за ягодами? — бойко спросила рыжая: Васков давно уже приметил ее.
— Ягод еще нет, — сказал он.
— А щавель можно собирать? — поинтересовалась Кирьянова. — Нам без приварка трудно, товарищ старшина. Отощаем.
Федот Евграфыч с сомнением повел глазом по туго натянутым гимнастеркам, но разрешил:
— Не дальше речки. Аккурат в пойме прорва его.
На разъезде наступила тишь да благодать, но коменданту легче не стало. Зенитчики оказались девахами шумными и задиристыми, и старшина ежесекундно чувствовал, что попал в гости в собственный дом: боялся ляпнуть не то, сделать не так, а уж о том, чтобы войти куда без стука, не могло теперь быть и речи, и если он забывал когда об этом, сигнальный визг немедленно отбрасывал его на прежние позиции. Пуще же всего Федот Евграфыч страшился намеков и шуточек насчет возможных ухаживаний и поэтому всегда ходил, уставясь в землю, словно потерял денежное довольствие за последний месяц.
— Да не бычьтесь вы, Федот Евграфыч, — сказала хозяйка, понаблюдав за его общением с подчиненными. — Они вас промеж себя старичком величают, так что глядите соответственно.
Федоту Евграфычу этой весной исполнилось тридцать два, и стариком он себя считать не согласился. Поразмыслив, он пришел к выводу, что все это есть лишь меры, предпринятые хозяйкой для упрочнения собственных позиций; она таки растопила лед комендантского сердца и теперь, естественно, стремилась укрепиться на завоеванных рубежах.
Ночами зенитчики азартно лупили из всех восьми стволов по пролетающим немецким самолетам, а днем разводили бесконечные постирушки: вокруг пожарного сарая вечно сушились какие-то их тряпочки. Подобные украшения старшина считал неуместными и кратко информировал об этом сержанта Кирьянову:
— Демаскирует.
— А есть приказ, — не задумываясь, сказала она.
— Какой приказ?
— Соответствующий. В нем сказано, что военнослужащим женского пола разрешается сушить белье на всех фронтах.
Комендант промолчал: ну их, этих девок, к ляду! Только свяжись — хихикать будут до осени…
Дни стояли теплые, безветренные, и комара народилось такое количество, что без веточки и шагу не ступишь. Но веточка — это еще ничего, это еще вполне допустимо для военного человека, а вот то, что вскоре комендант начал на каждом лугу хрипеть да кхекать, словно и вправду был стариком, вот это было совсем уж никуда не годно.
А началось все с того, что жарким майским днем завернул он за пакгауз и обмер: в глаза брызнуло таким неистово белым, таким сочным, таким тугим да еще восьмикратно помноженным телом, что Васкова аж в жар кинуло: все первое отделение во главе с командиром младшим сержантом Осяниной загорало на казенном брезенте в чем мать родила. И хоть бы завизжали, что ли, для приличия, так нет же: уткнули носы в брезент, затаились, и Федоту Евграфычу пришлось красться задним ходом, как мальчишке из чужого огорода. Вот с того дня и стал он кашлять на каждом углу, будто коклюшный.
А эту Осянину он еще до этого выделил: строга. Не засмеется никогда, только что поведет чуть губами, а глаза по-прежнему серьезными остаются. Странная была Осянина, и поэтому Федот Евграфыч осторожно навел справочки через свою хозяйку, хоть и понимал, что той поручение это совсем не для радости.
— Вдовая она, — поджав губы, через день доложила Мария Никифоровна. — Так что полностью в женском звании состоит.
Старшина промолчал: бабе все равно не докажешь. Взял топор, пошел во двор: лучше нету для дум времени, как дрова колоть. А дум много накопилось, и следовало их привести в соответствие.
Ну, прежде всего, конечно, — дисциплина. Ладно, не пьют бойцы, с жительницами не любезничают, это все так. А внутри — беспорядок: «Люба, Вера, Катенька, — в караул! Катя — разводящая».
Разве это команда? Развод караулов полагается по всей строгости делать, по уставу. А это — насмешка полная, это надо порушить, а — как? Попробовал он насчет этого со старшей, с Кирьяновой, поговорить, да у нее один ответ:
— А у нас — разрешение, товарищ старшина. От командующего. Лично.
Смеются, черти…
— Стараешься, Федот Евграфыч?
Обернулся: соседка во двор заглядывает, Полинка Егорова. Самая беспутная из всего населения: именины в прошлом месяце четыре раза справляла.
— Ты не очень-то утруждайся, Федот Евграфыч. Ты теперь один у нас остался, вроде как на племя.
Хохочет. И ворот не застегнут.
— Ты теперь по дворам ходить будешь, как пастух. Неделю в одном дворе, неделю — в другом. Такая у нас, у баб, договоренность насчет тебя.
— Ты, Полина Егорова, совесть поимей. Солдатка ты или дамочка какая? Вот и веди соответственно.
— Война, Евграфыч, все спишет. И с солдат, и с солдаток.
Вот ведь петля какая! Выселить надо бы, а как? Где они, гражданские власти? А ему она не подчинена: он этот вопрос с крикуном-майором провентилировал.
Да, дум набралось кубометра на два, не меньше. И с каждой думой совершенно особо разобраться надо. Совершенно особо.
Все-таки большая помеха, что человек он почти что без образования. Ну, писать-читать умеет и счет знает в пределах четырех классов, потому что аккурат в конце этого четвертого у него медведь отца заломал. Вот девкам бы этим смеху было, если б про медведя узнали! Это ж надо — не от газов в мировую, не от клинка в Гражданскую, не от кулацкого обреза, не своей смертью даже — медведь заломал! Они, поди, медведя этого в зверинцах только и видели…
Из дремучего угла ты, Федот Васков, в коменданты выполз. А они — не гляди, что рядовые, — наука: упреждение, квадрант, угол сноса. Классов семь, а то и все девять: по разговору видно. От девяти четыре отнять — пять останется. И выходит, он от них на больше отстал, чем сам имеет…
Невеселыми думы были, и от этого рубал Васков дрова с особой яростью. А кого винить? Разве что медведя того невежливого…
Странное дело: до этого он свою жизнь удачливой считал. Ну, не то чтоб совсем уж двадцать одно выходило, но жаловаться не стоило. Все-таки он со своими неполными четырьмя классами полковую школу закончил и за десять лет до старшинского звания дослужился. По этой линии ущерба не было, но с других сторон, случалось, судьба флажками обкладывала и два раза прямо в упор из всех стволов саданула, но Федот Евграфыч устоял все ж таки. Устоял…
Незадолго перед финской женился он на санитарке из гарнизонного госпиталя. Живая бабенка попалась: все бы ей петь, да плясать, да винцо попивать. Однако мальчонку родила. Игорьком назвали: Игорь Федотыч Васков. Тут финская началась, Васков на фронт уехал, а как вернулся назад с двумя медалями, так его в первый раз и шарахнуло: пока он там в снегах загибался, жена вконец завертелась и с полковым ветеринаром отбыла в южные края. Федот Евграфыч развелся с нею немедля, мальца через суд вытребовал и к матери в деревню отправил. А через год мальчонка его помер, и с той поры Васков улыбнулся-то всего три раза: генералу, что орден ему вручал, хирургу, осколок из плеча вытащившему, да хозяйке своей Марии Никифоровне за догадливость.
Вот за тот осколок и получил он свой теперешний пост. В пакгаузе имущество кое-какое осталось, часовых не ставили, но, учредив комендантскую должность, поручили ему пакгауз тот блюсти. Трижды в день обходил старшина объект, замки пробовал и в книге, которую сам же завел, делал одну и ту же запись: «Объект осмотрен. Нарушений нет». И время осмотра, конечно. Спокойно служилось старшине Васкову. Почти до сего дня спокойно. А теперь…
Вздохнул старшина.
Глава 2
Из всех довоенных событий Рита Муштакова ярче всего помнила школьный вечер: встречу с героями-пограничниками. И хоть не было на этом вечере Карацупы, а собаку звали совсем не Индус, Рита помнила его так, словно он только-только окончился и застенчивый лейтенант Осянин все еще шагал рядом по гулким деревянным тротуарам маленького приграничного городка. Лейтенант еще никаким не был героем, в состав делегации попал случайно и ужасно стеснялся.
Рита тоже была не из бойких: сидела в зале, не участвуя ни в приветствиях, ни в самодеятельности, и скорее согласилась бы провалиться сквозь все этажи до крысиного подвала, чем первой заговорить с кем-либо из гостей моложе тридцати. Просто они с лейтенантом Осяниным случайно оказались рядом и сидели, боясь шевельнуться и глядя строго перед собой. А потом школьные затейники организовали игру, и им опять выпало быть вместе. А потом был общий фант: станцевать вальс, и они станцевали. А потом стояли у окна. А потом… Да, потом он пошел ее провожать.
И Рита страшно схитрила: повела его самой дальней дорогой. А он все равно молчал и только курил, каждый раз робко спрашивая у нее разрешения. И от этой робости сердце Риты падало прямо в коленки.
Они даже простились не за руку: просто кивнули друг другу, и все. Лейтенант уехал на заставу, и каждую субботу писал ей очень короткое письмо. А она каждое воскресенье отвечала длинным. Так продолжалось до лета: в июне он приехал в городок на три дня, сказал, что на границе неспокойно, что отпусков больше не будет и поэтому им надо немедленно пойти в загс. Рита нисколько не удивилась, но в загсе сидели бюрократы и отказались регистрировать, потому что до восемнадцати ей не хватало пяти с половиной месяцев. Но они пошли к коменданту города, а от него — к ее родителям и все-таки добились своего. Рита была первой из класса, кто вышел замуж. И не за кого-нибудь, а за красного командира, да еще пограничника. И более счастливой девушки на свете просто не могло быть.
На заставе ее сразу выбрали в женский совет и записали во все кружки. Рита училась перевязывать раненых и стрелять, скакать на лошади, метать гранаты и защищаться от газов. Через год она родила мальчика, Аликом назвали, Альбертом, а еще через год началась война.
В тот первый день она оказалась одной из немногих, кто не ударился в панику. Она вообще была спокойной и рассудительной, но тогда ее спокойствие объяснялось просто: Рита еще в мае отправила сына к своим родителям и поэтому могла заниматься спасением чужих детей.
Застава держалась семнадцать дней. Днем и ночью Рита слышала далекую стрельбу, и в стрельбе жила надежда, что муж цел, что пограничники продержатся до прихода армейских частей и вместе с ними ответят ударом на удар: на заставе так любили петь — «Ночь пришла, и тьма границу скрыла, но ее никто не перейдет, и врагу мы не позволим рыло сунуть в наш, советский огород…». Но шли дни, а помощи не было, и на семнадцатые сутки застава замолчала.
Риту хотели отправить в тыл, а она просилась в бой. Ее гнали, силой запихивали в теплушки, но настырная жена заместителя начальника заставы старшего лейтенанта Осянина через день снова появилась в штабе укрепрайона. В конце концов взяли санитаркой, а через полгода послали в полковую зенитную школу.
А старший лейтенант Осянин погиб на второй день войны в утренней контратаке. Рита узнала об этом уже в июле, когда с павшей заставы чудом прорвался сержант-пограничник.
Начальство ценило неулыбчивую вдову героя-пограничника: отмечало в приказах, ставило в пример, и поэтому уважило личную просьбу: направить после окончания школы на тот же участок, где стояла застава, где погиб муж в яростном штыковом бою. Фронт тут попятился немного: зацепился за озера, прикрылся лесами, влез в землю и замер где-то между бывшей заставой и тем городком, где познакомился когда-то лейтенант Осянин с ученицей девятого «Б»…
Теперь Рита была довольна: она добилась того, чего хотела. Даже гибель мужа отошла куда-то в самый тайный уголок памяти: у нее была работа, обязанности и вполне реальные цели для ненависти. А ненавидеть она научилась тихо и беспощадно, хоть и не удалось пока ее расчету сбить вражеский самолет, но немецкий аэростат прошить ей все-таки удалось. Он вспыхнул, съежился; корректировщик выбросился из корзины и камнем полетел вниз.
— Стреляй, Рита!.. Стреляй!.. — кричали зенитчицы.
А Рита ждала, не сводя перекрестия с падающей точки. И когда немец перед самой землей рванул парашют, уже благодаря своего немецкого бога, она плавно нажала гашетку.
Очередь из четырех стволов начисто разрезала черную фигуру, девчонки, крича от восторга, целовали ее, а она улыбалась наклеенной улыбкой. Всю ночь ее трясло, помкомвзвода Кирьянова отпаивала чаем, утешала:
— Пройдет, Ритуха. Я, когда первого убила, чуть не померла, ей-богу. Месяц снился, гад…
Кирьянова была боевой девахой: еще в финскую исползала с санитарной сумкой не один километр передовой, имела орден. Рита уважала ее за характер, но особо не сближалась.
Впрочем, Рита вообще держалась особняком: в отделении у нее были сплошь девчонки-комсомолки. Не то чтобы младше, нет: просто — зеленые. Не знали они ни любви, ни материнства, ни горя, ни радости, болтали о лейтенантах да поцелуйчиках, а Риту это сейчас раздражало.
— Спать!.. — коротко бросала она, выслушав очередное признание. — Еще услышу о глупостях — настоишься на часах вдоволь.
— Зря, Ритуха, — лениво пеняла Кирьянова. — Пусть себе болтают: занятно.
— Пусть влюбляются — слова не скажу. А так, лизаться по углам, — этого я не понимаю.
— Пример покажи, — улыбалась Кирьянова.
И Рита сразу замолкала. Она даже представить не могла, что такое может случиться: мужчин для нее не существовало. Один был мужчина — тот, что вел в штыковую поредевшую заставу на втором рассвете войны. Жила, затянутая ремнем. На самую последнюю дырочку затянутая.
Перед маем расчету досталось: два часа вели бой с юркими «мессерами». Немцы заходили с солнца, пикировали на счетверенки, плотно поливая огнем. Убили подносчицу — курносую, некрасивую толстуху, всегда что-то жевавшую втихомолку, легко ранило еще двоих. На похороны прибыл комиссар части, девочки ревели в голос. Дали салют над могилой, а потом комиссар отозвал Риту в сторону:
— Пополнить отделение нужно.
Рита промолчала.
— У вас здоровый коллектив, Маргарита Степановна. Женщина на фронте, сами знаете, объект, так сказать, пристального внимания. И есть случаи, когда не выдерживают.
Рита опять промолчала. Комиссар потоптался, закурил, сказал приглушенно:
— Один из штабных командиров — семейный, между прочим, — завел себе, так сказать, подругу. Член Военного совета, узнав, полковника того в оборот взял, а мне приказал подругу эту к делу определить. В хороший коллектив.
— Давайте, — сказала Рита.
Наутро увидела — и залюбовалась: высокая, рыжая, белокожая. А глаза — детские: зеленые, круглые, как блюдца.
— Боец Евгения Комелькова в ваше распоряжение…
Тот день банным был, и, когда наступило их время, девушки в предбаннике на новенькую, как на чудо, глядели:
— Женька, ты русалка…
— Женька, у тебя кожа прозрачная…
— Женька, с тебя скульптуру лепить!..
— Женька, ты же без лифчиков ходить можешь!..
— Ой, Женька, тебя в музей нужно. Под стекло на черном бархате…
— Несчастная баба, — вздохнула Кирьянова. — Такую фигуру в обмундирование паковать — это ж сдохнуть легче.
— Красивая, — осторожно поправила Рита. — Красивые редко счастливыми бывают.
— На себя намекаешь? — усмехнулась Кирьянова.
И Рита опять замолчала. Нет, не выходила у нее дружба с помкомвзвода Кирьяновой. Никак не выходила.
А с Женькой — вышла. Как-то сама собой, без подготовки, без прощупывания: взяла Рита и рассказала ей свою жизнь. Укорить хотела отчасти, а отчасти — пример показать и похвастаться. А Женька в ответ не стала ни жалеть, ни сочувствовать. Сказала коротко:
— Значит, и у тебя личный счет имеется.
Сказано было так, что Рита — хоть и знала про полковника досконально — спросила:
— И у тебя — тоже?
— А я — одна теперь. Маму, сестру, братишку — всех из пулемета уложили.
— Обстрел был?
— Расстрел. Семьи комсостава захватили — и под пулемет. А меня эстонка спрятала в доме напротив, и я видела все. Все!.. Сестренка последней упала: специально добивали…
— Послушай, Женька, а как же полковник?.. — шепотом спросила Рита. — Как же ты могла, Женька?..
— А вот — могла!.. — Женька с вызовом тряхнула рыжей шевелюрой. — Сейчас воспитывать начнешь или после отбоя?
Женькина судьба перечеркнула Ритину исключительность, и — странное дело! — Рита словно бы оттаяла, словно бы дрогнула где-то, помягчела. Даже смеялась иногда, даже пела с девчонками, но самой собой была только с Женькой наедине.
Рыжая Комелькова, несмотря на все трагедии, была чрезвычайно общительной, веселой и озорной. То на потеху всему отделению лейтенанта какого-нибудь до онемения доведет, то на перерыве под девичье «ля-ля» цыганочку спляшет по всем правилам, то вдруг роман рассказывать начнет — заслушаешься.
— На сцену бы тебя, Женька, — вздыхала Кирьянова. — Такая баба пропадает!..
Так и кончилось Ритино так тщательно охраняемое одиночество: Женька все перетряхнула. В отделении у них замухрышка одна была, Галка Четвертак. Худющая, востроносая, косички из пакли и грудь плоская, как у мальчишки. Женька ее в бане отскребла, прическу соорудила, гимнастерку подогнала — расцвела Галка. И глазки вдруг засверкали, и улыбка появилась. И поскольку Галка эта от Женьки больше ни на шаг не отходила, стали они теперь втроем — Рита, Женька и Галка.
Известие о переводе с передовой на объект зенитчицы встретили в штыки. Только Рита промолчала; сбегала в штаб, поглядела карту, сказала:
— Пошлите мое отделение.
Девушки удивились, Женька подняла бунт, но на следующее утро вдруг переменилась: стала за разъезд агитировать. Почему, отчего — никто не понимал, но примолкли: значит, надо, Женьке верили. Разговоры сразу утихли, стали собираться. А как прибыли на разъезд, Рита, Женька и Галка стали вдруг пить чай без сахара.
Через три ночи Рита исчезла из расположения. Скользнула из пожарного сарая, тенью пересекла сонный разъезд и растаяла в мокром от росы ольшанике. По заглохшей лесной дороге выбралась на шоссе, остановила первый грузовик.
— Далеко собралась, красавица? — спросил усатый старшина: ночью в тыл ходили машины за припасами и сопровождали их люди, далекие от строевой и уставов.
— До города подбросите?
Из кузова уже тянулись руки. Не ожидая разрешения, Рита встала на колесо и вмиг оказалась наверху. Усадили на брезент, набросили ватник:
— Подремли, деваха, часок…
А утром была на месте:
— Лида, Рая — в наряд!..
Никто не видал, а Кирьянова узнала: доложили. Ничего не сказала, усмехнулась про себя:
— Завела кого-то, гордячка. Пусть ее, может, оттает…
И Васкову — ни слова. Впрочем, Васкова никто из девушек не боялся, а Рита — меньше всех. Ну, бродит по разъезду пенек замшелый: в запасе — двадцать слов, да и те из уставов. Кто же его всерьез-то принимать будет?
Но форма есть форма, а в армии — особенно. И форма эта требовала, чтобы о ночных путешествиях Риты не знал никто, кроме Женьки да Галки Четвертак.
Откочевывали в городишко сахар, галеты, пшенный концентрат, а иногда и банки с тушенкой. Шальная от удачи Рита бегала туда по две-три ночи в неделю: почернела, осунулась. Женька укоризненно шипела в ухо:
— Зарвалась ты, мамочка. Налетишь на патруль либо командир какой заинтересуется — и сгоришь.
— Молчи, Женька, я — везучая!..
У самой от счастья глаза светятся: разве с такой серьезно поговоришь? Женька только расстраивалась:
— Ой, гляди, Ритка!..
То, что о ее путешествиях Кирьянова знает, Рита быстро догадалась: по взглядам да усмешечкам. Обожгли ее эти усмешечки, словно она и впрямь своего старшего лейтенанта предавала. Потемнела, хотела одернуть — Женька не дала. Уцепилась, уволокла в сторону:
— Пусть, Рита, пусть что хочет думает!..
Рита опомнилась: правильно. Пусть любую грязь сочиняет, лишь бы помалкивала, не мешала, Васкову бы не донесла. Занудит, запилит — света не взвидишь. Пример был: двух подружек из первого отделения старшина за рекой поймал. Четыре часа — с обеда до ужина — мораль читал: устав наизусть цитировал, инструкции, наставления. Довел девчонок до третьих слез, не то что за реку — со двора зареклись выходить.
Но Кирьянова пока молчала.
Стояли безветренные белые ночи. Длинные — от зари до зари — сумерки дышали густым настоем зацветающих трав, и зенитчицы до вторых петухов пели песни у пожарного сарая. Рита таилась теперь только от Васкова, исчезала вскоре после ужина, а возвращалась перед подъемом: через две ночи на третью.
Эти возвращения Рита любила больше всего. Опасность попасться на глаза патрулю была уже позади, и теперь можно было спокойно шлепать босыми ногами по холодной до боли росе, забросив связанные ушками сапоги за спину. Шлепать и думать о свидании, о жалобах матери и о следующей самоволке. И от того, что следующее свидание она может планировать сама, не завися или почти не завися от чужой воли, Рита была счастлива.
Но шла война, раскладывая на континентах гигантский пасьянс из человеческих жизней, и судьбы людей переплетались причудливо и непонятно. И, обманывая коменданта тихого 171-го разъезда, младший сержант Маргарита Осянина и знать не знала, что директива Имперской службы СД за № С 219/702 с грифом «только для командования» уже подписана и принята к исполнению.
Глава 3
А зори здесь были тихими-тихими.
Рита шлепала босиком: сапоги раскачивались за спиной. С болот полз плотный туман, холодил ноги, оседал на одежде, и Рита с удовольствием думала, что сядет перед разъездом на знакомый пенек, наденет сухие чулки и обуется. А сейчас торопилась, потому что долго ловила попутную машину. Старшина же Васков вставал ни свет ни заря и сразу шел щупать замки на пакгаузе. А Рита как раз туда должна была выходить: пенек ее был в двух шагах от бревенчатой стены, за кустами.
До пенька оставалось два поворота, потом напрямик, через ольшаник. Рита миновала первый — и замерла: на дороге стоял человек.
Он стоял, глядя назад: рослый, в пятнистой плащ-палатке, горбом выпиравшей на спине. В правой руке он держал продолговатый, туго обтянутый ремнями сверток; с левого плеча дулом вниз свисал шмайссер.
Рита шагнула в куст; вздрогнув, он обдал ее росой, но она не почувствовала. Почти не дыша, смотрела сквозь редкую еще листву на чужого, недвижимо, как во сне, стоявшего на ее пути. Из лесу вышел второй: чуть пониже, с автоматом на груди и точно таким же тючком в руке. Они молча пошли прямо на нее, неслышно ступая высокими шнурованными башмаками по росистой траве.
Рита сунула в рот кулак, до боли стиснула его зубами. Только не шевельнуться, не закричать, не броситься напролом сквозь кусты! Они прошли рядом: крайний коснулся плечом ветки, за которой она стояла. Прошли молча, беззвучно, как тени. И скрылись.
Рита обождала: никого. Осторожно выскользнула, перебежала дорогу, нырнула в куст, прислушалась.
Тишина.
Задыхаясь, кинулась напролом; сапоги били по спине. Не таясь, пронеслась по поселку, забарабанила в сонную, наглухо заложенную дверь:
— Товарищ комендант!.. Товарищ старшина!..
Наконец открыли. Васков стоял на пороге — в галифе, тапочках на босу ногу, в нижней бязевой рубахе с завязками. Хлопал сонными глазами:
— Что?
— Немцы в лесу!..
— Так… — Федот Евграфыч подозрительно сощурился: не иначе, разыгрывают. — Откуда известно?
— Сама видела. Двое. С автоматами, в маскировочных накидках…
Нет, вроде не врет. Глаза испуганные…
— Погоди тут.
Старшина метнулся в дом. Натянул сапоги, накинул гимнастерку второпях, как при пожаре.
— Что там, Федот Евграфыч? — испуганно спросила хозяйка.
— Ничего. Вас не касается.
Выскочил на улицу, затягивая ремень с наганом на боку. Осянина стояла на том же месте, по-прежнему держа сапоги за плечом. Старшина машинально глянул на ее ноги: красные, мокрые, к большому пальцу прошлогодний лист прилип. Значит, по лесу босиком шастала, а сапоги за спиной носила: так, стало быть, теперь воюют.
— Команду — в ружье: боевая тревога. Кирьянову — ко мне. Бегом!..
Бросились в разные стороны: девушка — к пожарному сараю, а он — в будку железнодорожную, к телефону. Только бы связь была…
— «Сосна», «Сосна»!.. Ах ты, мать честная… Либо спят, либо поломка… «Сосна»! Так вас!.. Подействовало!..
— «Сосна» слушает.
— Семнадцатый говорит. Давай Третьего. Срочно давай. ЧП!..
— Даю, не ори. ЧП у него…
В трубке что-то долго сипело, хрюкало, потом далекий голос спросил:
— Ты, Васков? Что там у вас?
— Так точно, товарищ Третий. Немцы в лесу возле расположения. Обнаружены сегодня в количестве двух…
— Кем обнаружены?
— Младшим сержантом Осяниной…
Кирьянова вошла; без пилотки, между прочим. Кивнула, как на вечерке.
— Я тревогу объявил, товарищ Третий. Думаю лес прочесать…
— Погоди чесать, Васков. Тут подумать надо: объект без прикрытия оставим — тоже по головке не погладят. Как они выглядят, немцы твои?
— Говорит, в маскнакидках, с автоматами. Разведка…
— Разведка? А что ей там, у вас, разведывать? Как ты с хозяйкой в обнимку спишь?
Вот, всегда так, всегда Васков виноват.
Все на Васкове отыгрываются.
— Чего молчишь, Васков? О чем думаешь?
— Думаю, надо ловить, товарищ Третий. Пока далеко не ушли.
— Правильно думаешь. Бери пять человек из команды и дуй, пока след не остыл. Кирьянова там?
— Тут, товарищ…
— Дай ей трубку.
Кирьянова говорила коротко: сказала два раза «слушаю» да раз пять поддакнула. Положила трубку, дала отбой:
— Приказано выделить в ваше распоряжение пять человек.
— Ты мне ту давай, которая видела.
— Осянина пойдет старшей.
— Ну, так. Стройте людей.
— Построены, товарищ старшина.
Строй, нечего сказать. У одной волосы, как грива, до пояса, у другой какие-то бумажки в голове. Вояки!.. Чеши с такими в лес, лови немцев с автоматами… А у них, между прочим, одни родимые, образца 1891 дробь тридцатого года…
— Вольно.
— Женя, Галя, Лиза…
Сморщился старшина:
— Погодите, Осянина! Немцев идем ловить — не рыбу. Так чтоб хоть стрелять умели, что ли…
— Умеют.
Хотел Васков рукой махнуть, но спохватился:
— Да, вот еще. Может, немецкий кто знает?
— Я знаю.
Писклявый такой голосишко, прямо из строя. Федот Евграфыч вконец расстроился:
— Что — я? Что такое я?.. Докладывать надо!
— Боец Гурвич.
— Ох-хо-хо!.. Как по-ихнему «руки вверх»?
— Хенде хох.
— Точно, — махнул-таки рукой старшина. — Ну, давай, Гурвич…
Выстроились эти пятеро. Серьезные, как дети, но испуга вроде пока нет.
— Идем на двое суток, так надо считать. Взять сухой паек, патронов… по пять обойм. Подзаправиться… Ну, поесть, значит, плотно. Обуться по-человечески, в порядок себя привести, подготовиться. На все — сорок минут. Р-разойдись!.. Кирьянова и Осянина — со мной.
Пока бойцы завтракали и готовились к походу, старшина увел сержантский состав к себе на совещание. Хозяйка, по счастью, куда-то уже смоталась, но постель так и не прибрала: две подушки рядышком… Федот Евграфыч угощал сержантов похлебкой и разглядывал старенькую, истертую на сгибах карту-трехверстку.
— Значит, на этой дороге встретила?
— Вот тут, — палец Осяниной слегка колупнул карту. — А прошли мимо меня, по направлению к шоссе.
— К шоссе?.. А чего ты в лесу в четыре утра делала?
Промолчала Осянина.
— Просто по ночным делам, — не глядя, сказала Кирьянова.
— Ночным?.. — Васков разозлился: вот ведь врут! — Для ночных дел я вам самолично нужник поставил. Или не вмещаетесь?
Насупились обе.
— Знаете, товарищ старшина, есть вопросы, на которые женщина отвечать не обязана, — опять сказала Кирьянова.
— Нету здесь женщин!.. — крикнул комендант и даже слегка пристукнул ладонью по столу. — Нету! Есть бойцы и есть командиры, понятно? Война идет, и покуда она не кончится, все в среднем роде ходить будем…
— То-то у вас до сих пор постелька распахнута, товарищ старшина среднего рода…
Ох и язва же эта Кирьянова! Одно слово: петля.
— К шоссе, говоришь, пошли?
— По направлению…
— Черта им у шоссе делать: там по обе стороны еще в финскую лес сведен, там их живо прищучат. Нет, товарищи младшие командиры, не к шоссе их тянуло… Да вы хлебайте, хлебайте.
— Там кусты и туман, — сказала Осянина. — Мне казалось…
— Креститься надо, если кажется, — проворчал комендант. — Тючки, говоришь, у них были?
— Да. Вероятно, тяжелые. В правой руке несли. Очень аккуратно упакованы.
Старшина свернул цигарку, закурил, прошелся. Ясно все вдруг для него стало, настолько ясно, что он даже застеснялся:
— Мыслю я, тол они несли. А если тол, то маршрут у них совсем не на шоссе, а на железку. На Кировскую дорогу, значит.
— До Кировской дороги не близко, — сказала Кирьянова недоверчиво.
— Зато — лесами. А леса здесь погибельные: армия спрятаться может, не то что два человека.
— Если так… — заволновалась Осянина. — Если так, то надо охране на железную дорогу сообщить.
— Кирьянова сообщит, — сказал Васков. — Мой доклад — в двадцать тридцать ежедневно, позывной «17». Ты ешь, ешь, Осянина. Топать-то весь день придется…
Через сорок минут поисковая группа построилась, но вышли только через полтора часа, потому что старшина был строг и придирчив:
— Разуться всем!..
Так и есть: у половины сапоги на тонком чулке, а у другой половины портянки намотаны, словно шарфики. С такой обувкой много не навоюешь, потому как через три километра ноги эти вояки собьют до кровавых пузырей. Ладно, хоть командир их младший сержант Осянина правильно обута. Однако почему подчиненных не учит?..
Тридцать минут преподавал, как портянки наматывать. А еще тридцать — винтовки чистить заставил. Они в них ладно если мокриц не развели, а ну как стрелять придется?..
Последние полчаса старшина посвятил небольшой лекции, вводящей, по его мнению, бойцов в курс дела:
— Противника не бойтесь. Он по нашим тылам идет, значит, сам боится. Но близко не подпускайте, потому как противник все же мужик здоровый и вооружен специально для ближнего боя. Если уж случится, что рядом он окажется, тогда затаитесь лучше. Только не бегите, упаси Бог: в бегущего из автомата попасть — одно удовольствие. Ходите только по двое. В пути не отставать и не разговаривать. Если дорога попадется, как надо действовать?
— Знаем, — сказала рыжая. — Одна — справа, другая — слева.
— Скрытно, — уточнил Федот Евграфыч. — Порядок в движении такой будет: впереди — головной дозор в составе младшего сержанта с бойцом. Затем в ста метрах — основное ядро: я… — он оглядел свой отряд, — с переводчицей. В ста метрах за нами — последняя пара. Идти, конечно, не рядом, а на расстоянии видимости. В случае обнаружения противника или чего непонятного… Кто по-звериному или, там, по-птичьему кричать может?
Захихикали, дуры…
— Я серьезно спрашиваю! В лесу сигналы голосом не подашь: у немца тоже уши есть.
Примолкли.
— Я умею, — робко сказала Гурвич. — По ослиному: и-а! И-а!..
— Ослы здесь не водятся, — с неудовольствием заметил старшина. — Ладно, давайте крякать учиться. Как утки.
Показал, а они — засмеялись. Чего им вдруг весело стало, Васков не понял, но и сам улыбки не сдержал.
— Так селезень утицу подзывает, — пояснил он. — Ну-ка, попробуйте.
Крякали с удовольствием. Особенно эта рыжая старалась, Евгения (ох, хороша девка, не приведи Бог влюбиться, хороша!). Но лучше всех, понятное дело, у Осяниной получалось: способная, видать. И еще у одной неплохо, у Лизы, что ли. Коренастая, плотная, то ли в плечах, то ли в бедрах — не поймешь, где шире. А голос лихо подделывает. И вообще ничего, такая всегда пригодится: здоровая, хоть паши на ней. Не то что пигалицы городские — Галя да Соня Гурвич, переводчица.
— Идем на Вопь-озеро. Глядите сюда. (Столпились у карты, дышали в затылок, в уши: смешно.) Ежели немцы к железке идут, им озера не миновать. А пути короткого они не знают: значит, мы раньше их там будем. До места нам верст двадцать — к обеду придем. И подготовиться успеем, потому как немцам обходным порядком да таясь не менее чем полста отшагать надо. Все понятно, товарищи бойцы?
Посерьезнели его бойцы:
— Понятно.
Им бы телешом загорать да в самолеты пулять — вот это война…
— Младшему сержанту Осяниной проверить припас и готовность. Через пятнадцать минут выступаем.
Оставил бойцов: надо было домой забежать. Хозяйке еще до этого поручил сидор собрать, да захватить кое-чего требовалось. Немцы — вояки злые, это только на карикатурах их пачками бьют. Требовалось подготовиться.
Мария Никифоровна собрала, что велел, даже больше: сала шматок положила да рыбки вяленой. Хотел ругнуть, но передумал: орава-то что на свадьбе. Сунул в сидор патронов побольше для винтовки и нагана, пару гранат прихватил: мало ли что может случиться! Хозяйка глядела испуганно, тихо, глаза — на мокром месте. И тянулась, уж так вся тянулась к нему, хоть и не двигалась с места, что Васков не выдержал, руку на голову ее положил:
— Послезавтра вернусь. Либо — крайний срок — в среду.
Заплакала. Эх, бабы, бабы, несчастный вы народ! Мужикам война эта — как зайцу курево, а уж вам-то…
Вышел на околицу, оглядел свою гвардию: винтовки чуть прикладом по земле не волочатся. Довел, стало быть, фашист Россию, если уж и девки за винтари ухватились. Оно, конечно, для парада там или раненых перевязывать — это так. А ну как в груди в эти — осколком иззубренным, тогда как?..
Вздохнул Васков:
— Готовы?
— Готовы, — сказала Рита.
— Заместителем на все время операции назначаю младшего сержанта Осянину. Сигналы напоминаю: два кряка — внимание, вижу противника. Три кряка — все ко мне.
Засмеялись девчонки. А он нарочно так говорил: два кряка, три кряка. Нарочно, чтоб засмеялись, чтоб бодрость появилась.
— Головной дозор, шагом марш!
Двинулись. Впереди — Осянина с толстухой. Васков обождал, пока они скрылись в кустах, отсчитал про себя до ста, пошел следом. С переводчицей, что под винтовкой, подсумком, скаткой да сидором гнулась, как тростинка…
Глава 4
За бросок к Вопь-озеру Васков не беспокоился: прямую дорогу туда немцы знать не могли, потому что дорогу эту он открыл сам еще в финскую. На всех картах здесь топи обозначались, и у немцев был один путь: в обход, по лесам, а потом к озеру на Синюхину гряду, и миновать гряду эту им было никак невозможно. И как бы ни шли его бойцы, как бы ни чухались — немцам идти все равно дольше. Раньше чем к вечеру они туда не выйдут, а к тому времени он уже успеет перекрыть все ходы-выходы. Положит своих девчат за камни, укроет понадежнее, пальнет разок для бодрости, а там и поговорит. В конце концов одного и прикончить можно, а с немцем один на один Васков схватки не боялся.
Бойцы его шагали бодро и вроде вполне соответственно: смеху и разговоров комендант не обнаружил. Как уж они там наблюдали, про это он знать не мог, но под ноги себе глядел, как при медвежьей облоге, и засек-таки легкий следок с чужими рубчиками. Следок этот тянул на добрый сорок четвертый размер, из чего Федот Евграфыч заключил, что оставил его детина под два метра и весом пудов на шесть с гаком. Конечно, с таким обормотом встречаться девчатам с глазу на глаз, даже если они и вооружены, никак не годилось, но вскоре старшина углядел еще отпечаток и по двум сообразил, что немец топал прямехонько в обход топи. Все выходило так, как он замыслил.
— Хорошо немчура побегает, — сказал он своей напарнице. — Здорово очень даже побегает: верст за сорок.
Переводчица на это ничего не сказала, потому как сильно умаялась: аж приклад по земле волочился. Старшина несколько раз глянул, урывками ухватывая остренькое, некрасивое, но уж очень серьезное личико ее, подумал жалостливо, что при теперешнем мужском дефиците не видать ей семейной бытности, и спросил неожиданно:
— Тятя с маманей живы у тебя? Или сиротствуешь?
— Сиротствую?.. — Она улыбнулась. — Пожалуй, знаете, сиротствую.
— Сама, что ль, не уверена?
— А кто теперь в этом уверен, товарищ старшина?
— Резон…
— В Минске мои родители. — Она подергала тощим плечом, поправляя винтовку. — Я в Москве училась, готовилась к сессии, а тут…
— Известия имеешь?
— Ну что вы…
— Да… — Федот Евграфыч еще покосился: прикинул, не обидит ли. — Родители — еврейской нации?
— Естественно.
— Естественно… — Комендант сердито посопел. — Было бы естественно, так и не спрашивал бы.
Переводчица промолчала. Шлепала по мокрой траве корявыми кирзачами, хмурилась. Вздохнула тихо:
— Может, уйти успели…
Полоснуло Васкова по сердцу от вздоха этого. Ах, заморыш ты воробьиный, по силам ли горе на горбу-то у тебя? Матюкнуться бы сейчас в полную возможность, покрыть бы войну эту в двадцать девять накатов с переборами, глядишь, и полегчало бы, а вместо этого надо улыбку изо всех сил к губам прилаживать:
— А ну, боец Гурвич, крякни три раза!
— Зачем это?
— Для проверки боевой готовности. Ну? Забыла, как учил?
Сразу заулыбалась. И глазки живыми стали.
— Нет, не забыла!
Кряк, конечно, никакой не получился: баловство одно. Как в театре. Но и головной дозор, и замыкающее звено все-таки сообразили, что к чему: подтянулись.
А Осянина просто бегом примчалась — винтовка в руке:
— Что случилось?
— Коли б что случилось, так вас бы уже архангелы на том свете встречали, — выговорил ей комендант. — Растопалась, понимаешь, как телушка. И хвост трубой.
Обиделась — аж вспыхнула вся, как заря майская. А как иначе: учить-то надо.
— Устали?
— Еще чего! — рыжая выпалила: за Осянину расстроилась, ясное дело.
— Вот и хорошо, — миролюбиво сказал Федот Евграфыч. — Что в пути заметили? По порядку: младший сержант Осянина.
— Вроде ничего… — Рита замялась. — Ветка на повороте сломана была.
— Молодец, верно. Ну, замыкающие. Боец Комелькова.
— Ничего не заметила, все в порядке.
— С кустов роса сбита, — торопливо сказала вдруг Лиза Бричкина. — Справа еще держится, а слева от дороги сбита.
— Вот глаз! — довольно сказал старшина. — Молодец, красноармеец Бричкина. А еще было на дороге два следа. От немецкого резинового ботинка, что ихние десантники носят. По носкам ежели судить, то держат они вокруг болота. И пусть себе держат, потому что мы болото возьмем напрямки. Сейчас пятнадцать минут покурить можно, оправиться…
Хихикнули, будто он глупость какую сказал. А это — команда такая, в уставе она записана. Васков нахмурился:
— Не реготать! И не разбегаться. Все!..
Показал, куда вещмешки сложить, куда — скатки, куда винтовки составить, и распустил свое воинство. Враз все в кусты шмыгнули, как мыши.
Старшина достал топорик, вырубил в сухостое шесть добрых слег и только после этого закурил, присев у вещей. Вскоре все тут собрались: шушукались, переглядывались.
— Сейчас внимательнее надо быть, — сказал комендант. — Я первым пойду, а вы гуртом за мной, но — след в след. Тут слева-справа — трясины: маму позвать не успеете. Каждая слегу возьмет и, прежде чем ногу поставить, слегой дрыгву пусть попробует. Вопросы есть?
Промолчали на этот раз. Рыжая только головой дернула, но задержалась. Старшина встал, затоптал во мху окурок.
— Ну, у кого силы много?
— А чего? — неуверенно спросила Лиза Бричкина.
— Боец Бричкина понесет вещмешок переводчицы.
— Зачем?.. — пискнула Гурвич.
— А затем, что не спрашивают!.. Комелькова!
— Я.
— Взять мешок у красноармейца Четвертак.
— Давай, Четвертачок, заодно и винтовочку…
— Разговорчики! Делать, что велят: личное оружие каждый несет сам…
Кричал и расстраивался: не так, не так надо! Разве горлом сознательности добьешься? До кондрашки доораться можно, а дела от этого не прибудет. Однако разговаривать стали больно. Щебетать. А щебет военному человеку — штык в печенку. Это уж так точно…
— Повторяю, значит, чтоб без ошибки. За мной в затылок. Ногу ставить след в след. Слегой топь…
— Можно вопрос?
Господи твоя воля! Утерпеть не могут.
— Что вам, боец Комелькова?
— Что такое — слегой? Слегка, что ли?
Дурака валяет рыжая, по глазам видно. Опасные глазищи, как омуты.
— Что у вас в руках?
— Дубина какая-то…
— Вот она и есть слега. Ясно говорю?
— Теперь прояснилось. Даль.
— Какая еще даль?
— Словарь такой, товарищ старшина. Вроде разговорника.
— Евгения, перестань! — крикнула Осянина.
— Да, маршрут опасный, тут не до шуток. Порядок движения: я — головной, за мной — Гурвич, Бричкина, Комелькова, Четвертак. Младший сержант Осянина — замыкающая. Вопросы?
— Глубоко там?
Четвертак интересуется. Ну, понятно, при ее росте и ведро — бочажок.
— Местами будет по… Ну, по это самое. Вам по пояс, значит. Винтовки берегите.
Шагнул с ходу по колени — только трясина чавкнула. Побрел, раскачиваясь, как на пружинном матрасе. Шел не оглядываясь, по вздохам да испуганному шепоту определяя, как движется отряд. Сырой стоялый воздух душно висел над болотом. Цепкие весенние комары тучами вились над разгоряченными телами. Остро пахло прелой травой, гниющими водорослями, болотом. Всей тяжестью налегая на шесты, девушки с трудом вытягивали ноги из засасывающей, холодной топи. Мокрые юбки липли к бедрам, ружейные приклады волочились по грязи. Каждый шаг давался с напряжением, и Васков брел медленно, приноравливаясь к Гале Четвертак.
Он держал курс на островок, где росли две низкие, исковерканные сыростью сосенки. Комендант не спускал с них глаз, ловя в просвет между стволами дальнюю сухую березу, потому что и вправо и влево брода уже не было.
— Товарищ старшина!..
А, леший!.. Комендант покрепче вогнал шест, с трудом повернулся: так и есть, растянулись, стали.
— Не стоять! Не стоять! Засосет…
— Товарищ старшина, сапог с ноги снялся!..
Четвертак с самого хвоста кричит. Торчит, как кочка: и юбки не видно. Осянина подобралась, подхватила ее. Тыкают шестом в трясину: сапог, что ли, нащупывают?
— Нашла?
— Нет!..
Комелькова слегу перекинула, качнулась вбок. Хорошо, он заметил вовремя. Заорал, аж жилы на лбу вздулись:
— Куда?! Стоять!..
— Я помочь…
— Стоять!.. Нет назад пути!..
Господи, совсем он с ними запутался: то не стоять, то стоять. Как бы не испугались, в панику не ударились. Паника в трясине — смерть.
— Спокойно, спокойно только! До островка пустяк остался, там передохнем. Нашли сапог?
— Нет!.. Вниз тянет, товарищ старшина!
— Идти надо! Тут зыбко, долго не простоим.
— А сапог как же?
— Да разве найдешь его теперь? Вперед!.. Вперед, за мной!.. — повернулся, пошел не оглядываясь. — След в след. Не отставать!..
Это он нарочно кричал, чтоб бодрость появилась. У бойцов от команды бодрость появляется, это он по себе знал. Точно.
Добрели наконец. Он особо за последние метры боялся: там поглубже. Ног уже не вытянешь, телом дрыгву эту проклятую раздвигать приходится. Тут и силы нужны, и сноровка. Но — обошлось.
У островка, где уже стоять можно было, Васков задержался. Пропустил мимо всю команду свою, помог на твердую землю выбраться.
— Не спешите только. Спокойно. Здесь передохнем.
Девушки выходили на остров, валились на жухлую прошлогоднюю траву. Мокрые, облепленные грязью, задыхающиеся. Четвертак не только сапог, а и портянку болоту подарила: вышла в одном чулке. В дырку большой палец торчит, синий от холода.
— Ну что, товарищи бойцы, умаялись?
Промолчали бойцы. Только Лиза поддакнула:
— Умаялись…
— Ну, отдыхайте покуда. Дальше легче будет: до сухой березы добредем — и шабаш.
— Нам бы помыться, — сказала Рита.
— На той стороне протока чистая, песчаный берег. Хоть купайтесь. Ну а сушиться, конечно, на ходу придется.
Четвертак вздохнула, спросила несмело:
— А мне как же без сапога?
— А тебе чуню сообразим, — улыбнулся Федот Евграфыч. — Только уж за болотом, не здесь. Потерпишь?
— Потерплю.
— Растрепа ты, Галка! — сердито сказала Комелькова. — Надо было пальцы вверх загибать, когда ногу вытаскиваешь.
— Я загибала, а он все равно слез…
— Холодно, девочки.
— Я мокрая до самых-самых…
— Думаешь, я сухая? Я раз оступилась да как сяду!..
Смеются. Значит, ничего, отходят. Хоть и женский пол, а — молодые, силенка какая-никакая, а имеется. Только бы не расхворались: вода — лед…
Федот Евграфыч еще раз затянулся, кинул в болото окурок, встал. Сказал бодро:
— А ну, разбирай слеги, товарищи бойцы. И — за мной, прежним порядком. Мыться-греться там будем, на бережку.
И шарахнул с корня прямо в бурое месиво.
Этот последний бродок тоже был — не приведи Господь. Жижа, что овсяный кисель: и ногу не держит, и поплыть не дает. Пока ее распихаешь, чтоб вперед продвинуться, семь потов сойдет.
— Как, товарищи?
Это он для поднятия духа крикнул, не оглядываясь.
— Пиявки тут есть? — задыхаясь, спросила Гурвич.
Она следом за ним шла, уже по проломленному: ей полегче было.
— Нету тут никого. Мертвое место, погибельное.
Слева вспучился пузырь. Лопнул, и разом гулко вздохнуло болото. Кто-то сзади ойкнул испуганно, и Васков пояснил:
— Газ болотный выходит, не бойтесь. Потревожили мы его… — Подумал маленько, добавил: — Старики бают, что аккурат в таких местах хозяин живет, лешак, значит. Сказки, понятное дело…
Молчит его гвардия. Пыхтит, ойкает, задыхается. Но — лезут. Упрямо лезут, зло.
Полегче стало: кисель пожиже, дно попрочнее, даже кочки кой-где появились. Старшина нарочно хода не убыстрял, и отряд подтянулся: в затылок шли. К березе почти разом выбрались. Дальше лесок начинался, кочки да мшаник. Это уж совсем пустяком выглядело, тем более что и почва все повышалась и в конце незаметно переходила в сухой беломошный бор. Тут они загалдели разом, обрадовались и слеги побросали. Однако Федот Евграфыч слеги велел поднять и все к одной приметной сосне прислонить.
— Может, кому сгодится.
А отдыхать не дал ни минуты. Даже босую Галю Четвертак не пожалел:
— Чуть, товарищи красноармейцы, осталось, поднатужьтесь. У протоки отдохнем.
Влезли на взгорбок — сквозь сосенки протока открылась. Чистая, как слеза, в золотых песчаных берегах.
— Ура!.. — закричала рыжая Женька. — Пляж, девочки!
Девушки заорали что-то счастливое, кинулись к реке по откосу, на ходу сбрасывая скатки, вещмешки…
— Отставить!.. — гаркнул комендант. — Смирно!..
Враз замерли. Смотрят удивленно, даже обиженно.
— Песок! — сердито продолжал старшина. — А вы в него винтовки суете, вояки. Винтовки к дереву прислонить, понятно? Сидора, скатки — в одно место. На мытье и приборку даю сорок минут. Я за кустами буду на расстоянии звуковой связи. Вы, младший сержант Осянина, за порядок мне отвечаете.
— Есть, товарищ старшина!
— Ну, все. Через сорок минут чтоб все были готовы. Одеты, обуты и — чистые.
Спустился пониже. Выбрал местечко — чтоб и песок был, и вода глубокая, и кусты кругом. Снял амуницию, сапоги, разделся.
Где-то неразборчиво переговаривались девушки: только смех да отдельные слова долетали до Васкова, и, может, по этой причине он все время и прислушивался. Первым делом Федот Евграфыч галифе, портянки да белье выстирал, отжал, сколь мог, и на кусты раскинул для просушки. Потом намылился, повздыхал, потопал по бережку, волю в себе скапливая, да и сиганул с обрыва в омут. Вынырнул — вздохнуть не мог: ледяная вода сердце стиснула. Крикнуть хотелось во всю мочь, но убоялся гвардию свою напугать: покрякал почти что шепотом, без удовольствия, смыл мыло — и на берег. И только уж когда суровым полотенцем растерся докрасна, отдышался, снова прислушиваться стал. А там гомонили, как на побеседушках: все враз и каждый свое. Только смеялись дружно да Четвертак радостно выкрикивала:
— Ой, Женечка! Ай, Женечка!..
— Только вперед!.. — заорала вдруг Комелькова, и старшина услышал, как туго плеснула за кустами вода.
«Ишь ты, купаются…» — уважительно подумал он.
Восторженный визг заглушил все звуки разом. Хорошо, немцы далеко были. Сперва в этом визге ничего разобрать было невозможно, а потом Осянина резко крикнула:
— Евгения, на берег!.. Сейчас же!..
Улыбаясь, Федот Евграфыч свернул потолще самокрутку, почикал «катюшей» по кремню, прикурил от затлевшего фитилька и стал неспешно, с удовольствием курить, подставив теплому майскому солнцу голую спину.
За сорок минут, понятное дело, ничего не высохло, но ждать было нельзя, и Васков, поеживаясь, натянул на себя волглые кальсоны и галифе. Портянки, к счастью, запасные имелись, и ноги он вогнал в сапоги сухими. Надел гимнастерку, затянулся ремнем, подхватил вещи. Крикнул зычно:
— Готовы, товарищи бойцы?
— Подождите!..
Ну, так и знал! Федот Евграфыч усмехнулся, покрутил головой и только разинул рот, чтоб шугануть их, как Осянина опять прокричала:
— Идите! Можно!..
Это старшему-то по званию «можно» кричат бойцы. Насмешка какая-то над уставом, если вдуматься. Непорядок.
Но это он так, между прочим подумал, потому что после купания и отдыха настроение у коменданта было прямо первомайское. Тем более что и гвардия ждала его в виде аккуратном, чистом и улыбчивом.
— Ну как, товарищи красноармейцы, порядок?
— Порядок, товарищ старшина. Евгения вон купалась у нас.
— Молодец, Комелькова. Не замерзла?
— Так ведь все равно погреть некому…
— Остра! Давайте, товарищи бойцы, перекусим маленько да двинем, пока не засиделись.
Перекусили хлебом с селедкой: сытное старшина пока придерживал. Потом чуню непутевой этой Четвертак соорудили: запасной портянкой обмотали, сверху — два шерстяных носка (хозяйки его рукоделие и подарок), да из свежей бересты Федот Евграфыч кузовок для ступни свернул. Подогнал, прикрутил бинтом:
— Ладно ли?
— Очень даже. Спасибо, товарищ старшина.
— Ну, в путь, товарищи бойцы. Нам еще часа полтора ноги глушить. Да и там оглядеться надо, подготовиться, как да где гостей встречать…
Гнал он девчат своих ходко: надо было, чтоб юбки да прочие их вещички на ходу высохли. Но девахи ничего, не сдавались — раскраснелись только.
— А ну, нажмем, товарищи бойцы! За мной, бегом!..
Бежал, пока у самого дыхания хватало. На шаг переходил, давал отдышаться — и снова:
— За мной!.. Бегом!..
Солнце уже клонилось, когда вышли к Вопь-озеру. Тихо плескалось оно о валуны, и сосны уже по-вечернему шумели на берегах. Как ни вглядывался старшина в горизонт — не видно было на воде лодок; как ни внюхивался в шепотливый ветерок — ниоткуда не тянуло дымом. И до войны края эти не очень-то людными были, а теперь и вовсе одичало словно все: и лесорубы, и охотники, и рыбаки, и смолокуры — все ушли на фронт.
— Тихо-то как… — шепотом сказала звонкая Евгения. — Как во сне.
— От левой косы Синюхина гряда начинается, — пояснил Федот Евграфыч. — С другой стороны эту гряду второе озеро поджимает, Легонтово называется. Монах тут жил когда-то, Легонт прозвищем. Безмолвия искал.
— Безмолвия здесь хватает, — вздохнула Гурвич.
— Немцам один путь: меж этими озерами, через гряду. А там известно что: бараньи лбы да каменья с избу. Вот в них-то мы и должны позиции выбрать: основную и запасную, как тому устав учит. Выберем, поедим, отдохнем — и будем ждать. Так, что ли, товарищи красноармейцы?
Примолкли товарищи красноармейцы. Задумались…
Глава 5
Сроду Васков чувствовал себя старше, чем был. Не ворочай он в свои четырнадцать за иного женатика — по миру пошла бы семья. Тем более, голодно тогда было, неустройства много. А он единственным в семье мужиком остался — и кормильцем, и поильцем, и добытчиком. Летом крестьянствовал, зимой зверя бил и о том, что людям выходные положены, узнал уже к двадцати годам. Ну, потом армия, тоже — не детский сад. В армии солидность уважают. А он — армию уважал. Так и получилось, что на данном этапе он опять не помолодел, а, наоборот, старшиной стал. А старшина — старшина и есть: он всегда для бойцов старый. Положено так. И Федот Евграфыч позабыл о своем возрасте. Одно знал: он старше рядовых и лейтенантов, ровня всем майорам и всегда младше любого полковника. Дело тут не в субординации было: в мироощущении.
Поэтому и на девчат, которыми командовать пришлось, он смотрел словно бы из другого поколения. Словно был он участником Гражданской войны и лично пил чай с Василием Ивановичем Чапаевым под городом Лбищенском. И не по выкладкам ума, не по зароку какому-нибудь получилось так, а от естества, от сути его старшинской.
Мысли насчет того, что старше он самого себя, никогда Васкову в голову не приходили. И только ночью этой, тихой да светлой, шевельнулось что-то сомнительное…
Но тогда до ночи еще далеко было, еще позицию выбирали. Бойцы его скакали по каменьям, что козы, и он вдруг заскакал с ними, и у него ловко так все получалось, что он и сам удивился. А удивившись, нахмурился и сразу стал и ходить степенно, и на валуны влезать в три приема.
Впрочем, не это главное было. Главное — отличную он позицию выискал. Глубокую, с укрывистыми подходами, с обзором от леса до озера. Глухими бараньими лбами тянулась она вдоль озерного плеса, оставляя для прохода лишь узкую открытую полосу у берега. По этой полосе в случае чего немцам надо было часа три гряду огибать, а он мог напрямки отходить, через камни, и занимать запасную позицию задолго до подхода противника. Ну, это он так, для перестраховки выбрал, потому что с двумя-то диверсантами наверняка мог справиться здесь, у основной.
Выбрав позицию, Федот Евграфыч, как положено, произвел расчет времени. По расчету этому выходило, что немцев ждать оставалось еще часа четыре, и поэтому разрешил он своей команде сготовить горячее из расчета котелок на двоих. Кухарить Лиза Бричкина сама вызвалась: он ей в помощь двух пигалиц выделил и дал указание, чтоб костер был без дыма.
— Замечу дым, вылью в огонь все варево в тот же момент. Ясно говорю?
— Ясно, — упавшим голосом сказала Лиза.
— Нет, не ясно, товарищ боец. А ясно тогда будет, когда у меня топор попросишь да подручных своих пошлешь сухостоя нарубить. И накажи им, чтоб тот рубили, который еще без лишая стоит. Чтоб звонкий был. Тогда дыма не будет, а будет один жар.
Приказ приказом, а для примера сам наломал им сушняка, сам развел костер. Потом, когда с Осяниной на местности занимался, все туда поглядывал; но дыма не было, только воздух дрожал над камнями, но про то знать надо было или глаз иметь наметанный, а у немцев, понятное дело, глаза такого быть не могло. Пока там тройка эта кашеварила, Васков с младшим сержантом Осяниной и бойцом Комельковой всю гряду излазили. Определили места, сектора обстрела, ориентиры. Расстояние до ориентиров Федот Евграфыч лично парами шагов проверил и занес в стрелковую карточку, как того требовал устав.
К тому времени обедать кликнули. Расселись попарно, как шли, и коменданту котелок достался напополам с бойцом Гурвич. Она, конечно, заскромничала, ложкой уж слишком часто постукивать начала, самое варево ему сбрасывая. Старшина сказал неодобрительно:
— Напрасно стучишь, товарищ переводчик. Я тебе, понимаешь ли, не дролюшка, и нечего мне кусочки подкладывать. Наворачивай, как бойцу положено.
— Я наворачиваю, — улыбнулась она.
— Вижу! Худющая, как весенний грач.
— У меня конституция такая.
— Конституция?.. Вон у Бричкиной такая же конституция, как у нас у всех, а — в теле. Есть на что приятно поглядеть…
После обеда чайку напились: Федот Евграфыч еще на марше брусничного листа насобирал, его и заварили. Отдохнули полчасика, и старшина приказал построиться.
— Слушай боевой приказ! — торжественно начал он, хотя где-то внутри сомневался, что поступает правильно насчет этого приказа. — Противник силою до двух вооруженных до зубов фрицев движется в район Вопь-озера с целью тайно пробраться на Кировскую железную дорогу и Беломорско-Балтийский канал имени товарища Сталина. Нашему отряду в количестве шести человек поручено держать оборону Синюхиной гряды, где и захватить противника в плен. Сосед слева — Вопь-озеро, сосед справа — Легонтово озеро… — Старшина помолчал, откашлялся, расстроенно подумал, что приказ, пожалуй, следовало бы сначала написать на бумажке, и продолжал: — Я решил встретить врага на основной позиции и, не открывая огня, предложить ему сдаться. В случае сопротивления одного убить, а второго все ж таки взять живым. На запасной позиции оставить все имущество под охраной бойца Четвертак. Боевые действия начинать только по моей команде. Своим заместителем назначаю младшего сержанта Осянину, а ежели и она выйдет из строя, то бойца Гурвич. Вопросы?
— А почему это меня в запасные? — обиженно спросила Четвертак.
— Несущественный вопрос, товарищ боец. Приказано вам, вот и выполняйте.
— Ты, Галка, наш резерв, — сказала Осянина.
— Вопросов нет, все ясненько, — бодро отозвалась Комелькова.
— А ясненько, так прошу пройти на позицию.
Он развел бойцов по местам, что загодя прикинул вместе с Осяниной, указал каждой ориентиры, еще раз лично предупредил, чтоб лежали, как мыши.
— Чтоб и не шевельнулся никто. Первым я с ними говорить буду.
— По-немецки? — съехидничала Гурвич.
— По-русски! — резко сказал старшина. — А вы переведете, ежели не поймут. Ясно говорю?
Все молчали.
— Ежели вы и в бою так высовываться будете, то санбата поблизости нету. И мамань тоже.
Насчет мамань он напрасно сказал, совсем напрасно. И рассердился поэтому ужасно: ведь всерьез же все будет, не на стрельбище!
— С немцем хорошо издаля воевать. Пока вы свою трехлинеечку передернете, он из вас сито сделает. Поэтому категорически лежать приказываю. Лежать, пока лично «огонь» не скомандую. А то не погляжу, что женский род… — Тут Федот Евграфыч осекся, махнул рукой. — Все. Кончен инструктаж.
Выделил сектора наблюдения, распределил попарно — чтоб в четыре глаза смотрели. Сам повыше забрался, биноклем кромку леса обшаривал, пока слеза не прошибла.
Солнце уж совсем за вершины цеплялось, но камень, на котором лежал Васков, еще хранил накопленное тепло. Старшина отложил бинокль и закрыл глаза, чтоб отдохнули. И сразу камень этот теплый плавно качнулся и поплыл куда-то в тишину и покой, и Федот Евграфыч не успел сообразить, что дремлет. Вроде и ветерок чувствовал, и слышал все шорохи, а казалось, что лежит на печи, что забыл дерюжку подстелить и надо бы об этом мамане сказать. И маманю увидел: шуструю, маленькую, что много уж лет спала урывками, кусочками какими-то, будто воруя их у крестьянской своей жизни. Увидел руки, худые до невозможности, с пальцами, которые давно уже не разгибались от сырости и работы. Увидел морщинистое, будто печеное, лицо ее, слезы на жухлых щеках и понял, что доселе плачет маманя над помершим Игорьком, доселе виноватит себя и изводит. Хотел он ласковое ей сказать, да тут вдруг кто-то его за ногу тронул, и он почему-то решил, что это тятька, и испугался до самого сердца. Открыл глаза: Осянина на камень лезет и за ногу его трогает.
— Немцы?
— Где?.. — испуганно откликнулась она.
— Фу, леший… Показалось.
Рита длинно посмотрела на него, улыбнулась:
— Подремлите, Федот Евграфыч. Я шинель вам принесу.
— Что ты, Осянина. Это так, сморило меня. Покурить надо.
Спустился вниз — под скалой Комелькова волосы расчесывает. Распустила — спины не видно. Стала гребенку вести — руки не хватает: перехватывать приходится. А волос густой, мягкий, медью отливает. И руки у нее плавно так ходят, неторопливо, покойно.
— Крашеные, поди? — спросил старшина и испугался, что съязвит сейчас и кончится вот это вот — простое.
— Свои. Растрепанная я?
— Это ничего.
— Вы не думайте, там у меня Лиза Бричкина наблюдает. Она глазастая.
— Ладно, ладно. Оправляйся…
О леший, опять это слово выскочило! Потому ведь — из устава оно. Навеки врубленное. Медведь ты, Васков, медведь глухоманный!..
Насупился старшина. Закурил, дымом укутался.
— Товарищ старшина, а вы женаты?
Глянул: сквозь рыжее пламя зеленый глаз проглядывает. Неимоверной силы глаз, как стопятидесятидвухмиллиметровая пушка — гаубица.
— Женатый, боец Комелькова.
Соврал, само собой. Но с такими оно к лучшему. Позиции определяет, кому где стоять.
— А где ваша жена?
— Известно где — дома.
— А дети есть?
— Дети?.. — вздохнул Федот Евграфыч. — Был мальчонка. Помер. Аккурат перед войной.
— Умер?..
Отбросила назад волосы, глянула — прямо в душу глянула. Прямо в душу. И — ничего больше не сказала. Ни утешений, ни шуточек, ни пустых слов. Потому-то Васков и не удержался, вздохнул:
— Да, не уберегла маманя.
Сказал — и пожалел. Так пожалел, что тут же вскочил, гимнастерку одернул, как на смотру:
— Как там у тебя, Осянина?
— Никого, товарищ старшина.
И пошел от бойца к бойцу. Солнце давно уже село, но было светло, словно перед рассветом, и боец Гурвич читала за своим камнем книжку. Бубнила нараспев, точно молитву, и Федот Евграфыч послушал, прежде чем подойти.
— Кому читаешь-то? — спросил он, подойдя.
Переводчица смутилась (все ж таки наблюдать приказано было, наблюдать!), отложила книжку, хотела встать. Старшина махнул рукой:
— Кому, спрашиваю, читаешь?
— Никому. Себе.
— А чего ж — в голос?
— Так ведь — стихи.
— А-а… — Васков не понял. Взял книжку — тонюсенькая, что наставление по гранатомету, — полистал. — Глаза портишь.
— Светло, товарищ старшина.
— Да я вообще… И вот что, ты на камнях-то не сиди. Они остынут скоро, начнут из тебя тепло тянуть, а ты и не заметишь. Ты шинелку подстилай.
— Хорошо, товарищ старшина. Спасибо.
— А в голос все-таки не читай. В вечеру воздух сырой тут, плотный, а зори здесь тихие, и потому слышно аж за пять верст. И поглядывай. Поглядывай, боец Гурвич.
Ближе к озеру Бричкина располагалась, и еще издали Федот Евграфыч довольно заулыбался: вот толковая девка! Наломала лапнику елового, устелила ложбинку меж камней, шинелью прикрыла: бывалый человек. Даже поинтересовался:
— Откуда будешь, Бричкина?
— С Брянщины, товарищ старшина.
— В колхозе работала?
— Работала. А больше — отцу помогала. Он лесник, на кордоне мы жили.
— То-то крякаешь хорошо.
Засмеялась. Любят они смеяться, не отвыкли еще.
— Ничего не заметила?
— Пока тихо.
— Ты все примечай, Бричкина. Кусты не качаются ли, птицы не шебуршатся ли. Человек ты лесной, все понимаешь.
— Понимаю.
— Вот-вот…
Потоптался старшина: вроде все сказал, вроде дал указания, вроде уходить надо, а ноги не шли. Уж больно девка своя-то была, лесная, уж больно устроилась уютно, уж больно теплом от нее тянуло, как от той русской родимой печки, что привиделась ему сегодня в дреме.
— «Лиза, Лиза, Лизавета, что ж не шлешь ты мне привета, что ж ты дроле не поешь, аль твой дроля не пригож?», — с ходу казенным голосом отбарабанил комендант и пояснил: — Это припевка в наших краях такая.
— А у нас…
— После споем с тобой, Лизавета. Вот выполним боевой приказ и споем.
— Честное слово? — улыбнулась Лиза.
— Ну, сказал ведь.
Старшина вдруг залихватски подмигнул ей, сам же первым смутился, поправил фуражку и пошел. Бричкина крикнула вслед:
— Ну, глядите, товарищ старшина! Обещались!..
Ничего он ей не ответил, но улыбался всю дорогу, пока через гряду на запасную позицию не вышел. Тут он улыбку с лица смахнул и стал искать, куда запряталась боец Четвертак.
А боец Четвертак сидела под скалой на мешках, укутавшись в шинель и спрятав руки в рукава. Поднятый воротник прятал ее голову вместе с пилоткой, и между казенных отворотов уныло торчал красный хрящеватый носик.
— Ты чего скукожилась, товарищ боец?
— Холодно…
Протянул руку, а она отпрянула: решила сдуру, что хватать ее пришел, что ли…
— Да не рвись ты, Господи! Лоб давай. Ну?..
Высунула шею. Старшина лоб ее сжал, прислушался: горит.
Горит, лешак тебя задави совсем!
— Жар у тебя, товарищ боец. Чуешь?
Молчит. И глаза печальные, как у телушки: любого обвиноватят. Вот оно, болотце-то, товарищ старшина Васков. Вот он, сапог, потерянный бойцом, твоя поспешаловка и майский сиверко. Получи в натуре одного небоеспособного — обузу на весь отряд и лично на твою совесть. Федот Евграфыч сидор свой вытащил, лямки сбросил, нырнул: в укромном местечке наиважнейший его НЗ лежал — фляга со спиртом, семьсот пятьдесят граммов, под пробку. Плеснул в кружку:
— Так примешь или разбавить?
— А что это?
— Микстура. Ну, спирт, ну?
Замахала руками, отодвинулась:
— Ой, что вы, что вы…
— Приказываю принять! — Старшина подумал маленько, разбавил чуть водой. — Пей. И воды сразу.
— Нет, что вы…
— Пей, без разговору!..
— Ну, что вы, в самом деле! У меня мама — медицинский работник…
— Нету мамы. Война есть, немцы есть, я есть, старшина Васков. А мамы нету. Мамы у тех будут, кто войну переживет. Ясно говорю?
Выпила, давясь, со слезой пополам. Закашлялась. Федот Евграфыч ее ладонью по спине постукал слегка. Отошла. Слезы ладонями размазала, улыбнулась.
— Голова у меня… побежала!..
— Завтра догонишь.
Лапнику ей приволок. Устелил, шинелью своей покрыл:
— Отдыхай, товарищ боец.
— А вы как же без шинели-то?
— Я здоровый, не боись. Выздоровей только к завтраму. Очень тебя прошу, выздоровей.
Стихло кругом. И леса, и озера, и воздух самый — все на покой, отошло, затаилось. За полночь перевалило, завтрашний день начинался, а никаких немцев не было и в помине. Рита то и дело поглядывала на Васкова, а когда одни оказались, спросила:
— Может, зря сидим?
— Может, и зря, — вздохнул старшина. — Однако не думаю. Если ты фрицев тех с пеньками не спутала, конечно.
К этому времени комендант отменил позиционное бдение. Отправил бойцов на запасную позицию, приказал лапнику наломать и спать, пока не подымет. А сам здесь остался, на основной, и Осянина за ним увязалась.
То, что немцы не появлялись, сильно озадачивало Федота Евграфыча. Они ведь и вообще могли здесь не оказаться, могли в другом месте на дорогу нацелиться, могли какое-либо иное задание иметь, а вовсе не то, которое он за них определил. Могли уже бед натворить уйму: стрельнуть кого из начальства или взорвать что важное. Поди тогда объясняй трибуналу, почему ты, вместе того чтобы лес чесать да немцев прищучить, черт те куда попер. Бойцов пожалел? Испугался в открытый бой их кинуть? Это не оправдание, если приказ не выполнен. Нет, не оправдание…
— Вы бы поспали пока, товарищ старшина. На зорьке разбужу…
Какой там, к лешему, сон! Даже холода комендант не чувствовал, даром что в одной гимнастерке…
— Погоди ты со сном, Осянина. Будет мне, понимаешь ли, вечный сон, ежели фрицев проворонил.
— А может, они спят сейчас, Федот Евграфыч?
— Как спят?..
— Люди же они. Сами говорили, что Синюхина гряда — единственный удобный подход к железной дороге. А до нее им…
— Погоди, Осянина, погоди! Полста верст, это точно, даже больше. Да по незнакомой местности. Да каждого куста пугаясь… А? Так мыслю?..
— Так, товарищ старшина.
— А так, то могли они, свободное дело, и отдыхать завалиться. В буреломе где-нито. И спать будут до солнышка. А с солнышком… А?
Рита улыбнулась. И опять посмотрела — длинно, как бабы на ребятню смотрят.
— Вот и вы до солнышка отдохните. Я разбужу.
— Нету мне сна, товарищ Осянина… Маргарита… как по батюшке?
— Зовите просто Ритой, Федот Евграфыч.
— Закурим, товарищ Рита?
— Я не курю.
— Да, насчет того, что и они — тоже люди, это я как-то недопонял. Правильно подсказала: отдыхать должны. И ты ступай, Рита. Ступай.
— Я не хочу спать.
— Ну, так приляг пока, ноги вытяни. Гудят с непривычки небось.
— Ну, у меня как раз хорошая привычка, Федот Евграфыч, — улыбнулась Рита.
Но старшина все-таки уговорил ее, и Рита легла тут же, на будущей передовой, на лапнике, что Лиза Бричкина для себя заготовила. Укрылась шинелью, думала передремать до зари и — заснула. Крепко, без снов, как провалилась. А проснулась, когда старшина за шинель потянул.
— Что?..
— Тише! Слышишь?
Рита скинула шинель, одернула юбку, вскочила. Солнце уже оторвалось от горизонта, зарозовели скалы. Выглянула: над дальним лесом с криком перелетали птицы.
— Птицы кричат…
— Сороки, — тихо смеется Федот Евграфыч. — Сороки-белобоки шебуршат, Рита. Значит, идет кто-то, беспокоит их. Не иначе — гости. Крой, Осянина, подымай бойцов. Мигом! Но — скрытно, чтоб ни-ни!..
Рита убежала. Старшина залег на свое место — впереди и повыше остальных. Проверил наган, дослал в винтовку патрон. Шарил биноклем по освещенной низким солнцем лесной опушке. Сороки кружили над кустами, громко трещали, перещелкивались. Подтянулись бойцы. Молча разошлись по местам, залегли. Гурвич к нему подобралась:
— Здравствуйте, товарищ старшина.
— Здорово. Как там Четвертак эта?
— Спит. Будить не стали.
— Правильно решили. Будь рядом, для связи. Только не высовывайся.
— Не высунусь, — сказала Гурвич.
Сороки подлетали все ближе и ближе, кое-где уже вздрагивали верхушки кустов, и Федоту Евграфычу показалось даже, будто хрустнул валежник под тяжелой ногой идущего. А потом вроде замерло все, и сороки вроде успокоились, но старшина знал, что на самой опушке, в кустах, сидят люди. Сидят, вглядываясь в озерные берега, в лес на той стороне, в гряду, через которую лежал их путь и где укрылся сейчас и он сам, и его румяные со сна бойцы.
Наступила та таинственная минута, когда одно событие переходит в другое, когда причина сменяется следствием, когда рождается случай. В обычной жизни человек никогда не замечает ее, но на войне, где нервы напряжены до предела, где на первый жизненный срез вновь выходит первобытный смысл существования — уцелеть, — минута эта делается реальной, физически ощутимой и длинной до бесконечности.
— Ну, идите же, идите, идите… — беззвучно шептал Федот Евграфыч.
Колыхнулись далекие кусты, и на опушку осторожно выскользнули двое. Они были в пятнистых серо-зеленых накидках, но солнце светило им прямо в лица, и комендант отчетливо видел каждое их движение. Держа пальцы на спусках автоматов, пригнувшись, легким кошачьим шагом они двинулись к озеру… Но Васков уже не глядел на них. Не глядел, потому что кусты за их спинами продолжали колыхаться, и оттуда, из глубины, все выходили и выходили серо-зеленые фигуры с автоматами на изготовку.
— Три… пять… восемь… десять… — шепотом считала Гурвич. — Двенадцать… четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… Шестнадцать, товарищ старшина…
Замерли кусты. С далеким криком отлетели сороки. Шестнадцать немцев, озираясь, медленно шли берегом к Синюхиной гряде…
Глава 6
Всю жизнь Федот Евграфыч выполнял приказания. Выполнял буквально, быстро и — с удовольствием, ибо именно в этом пунктуальном исполнении чужой воли видел весь смысл своего существования. Как исполнителя его ценило начальство, а большего от него и не требовалось. Он был передаточной шестерней огромного, заботливо отлаженного механизма: вертелся и вертел других, не заботясь о том, откуда началось это вращение, куда направлено и чем заканчивается.
А немцы медленно и неуклонно шли берегом Вопь-озера, шли прямо на него и на его бойцов, что лежали сейчас за камнями, прижав, как велено, тугие щеки к холодным прикладам винтовок.
— Шестнадцать, товарищ старшина, — почти беззвучно повторила Гурвич.
— Вижу, — сказал он, не оборачиваясь. — Давай в цепь, Гурвич. Осяниной скажешь, чтоб немедля бойцов на запасную позицию отводила. Скрытно чтоб, скрытно!.. Стой, куда ты? Бричкину ко мне пришлешь. Ползком, товарищ переводчик. Теперь покуда что ползком жить будем.
Гурвич уползла, старательно виляя между камней. Комендант хотел что-то придумать, что-то немедленно решить, но в голове было отчаянно пусто, и только одно годами воспитанное желание назойливо тревожило: доложить. Сейчас же, сию секунду доложить по команде, что обстановка изменилась, что своими силами ему уже не заслонить ни Кировской железной дороги, ни канала имени товарища Сталина.
Отряд его начал отход: где-то брякнула винтовка, где-то сорвался камень. Звуки эти физически отдавались в нем, и, хотя немцы были далеко и ничего еще не могли слышать, Федот Евграфыч переживал сейчас самый настоящий страх. Эх, пулемет бы сейчас или хоть «дегтярь» с полным диском и толковым вторым номером. Даже бы не «дегтярь» — автоматов бы тройку да к ним мужиков посноровистей… Но не было у него ни пулеметов, ни мужиков, а была пятерка смешливых девчат да по пять обойм на винтовку. Оттого-то и обливался по́том старшина Васков в то росистое майское утро…
— Товарищ старшина… Товарищ старшина…
Комендант рукавом старательно вытер пот, только потом обернулся. Глянул в близкие растопыренные донельзя глаза, подмигнул:
— Веселей дыши, Бричкина. Это ж даже лучше, что шестнадцать их, поняла?
Почему шестнадцать диверсантов лучше, чем два, этого старшина объяснять не стал, но Лиза согласно покивала ему и неуверенно улыбнулась.
— Дорогу назад хорошо помнишь?
— Ага, товарищ старшина.
— Гляди: левее фрицев сосняк тянется. Пройдешь его, опушкой держи вдоль озера.
— Там, где вы хворост рубили?
— Молодец, девка! Оттуда иди к протоке. Напрямик — там не собьешься.
— Да знаю я, товарищ…
— Погоди, Лизавета, не гоношись. Главное дело — болото, поняла? Бродок узкий, влево-вправо — трясина. Ориентир — береза. От березы прямо на две сосны, что на острове.
— Ага.
— Там отдышись малость, сразу не лезь. С островка целься на обгорелый пень, с которого я в топь сигал. Точно на него цель: он хорошо виден.
— Ага.
— Доложишь Кирьяновой обстановку. Мы тут фрицев покружим маленько, но долго не продержимся, сама понимаешь.
— Ага.
— Винтовку, мешок, скатку — все оставь. Налегке дуй.
— Значит, мне сейчас идти?
— Слегу перед болотом не позабудь.
— Ага. Побежала я.
— Дуй, Лизавета батьковна.
Лиза молча покивала, отодвинулась. Прислонила винтовку к камню, стала патронташ с ремня снимать, все время ожидаючи поглядывая на старшину. Но Васков смотрел на немцев и так и не увидел ее растревоженных глаз. Лиза осторожно вздохнула, затянула потуже ремень и, пригнувшись, побежала к сосняку, чуть приволакивая ноги, как это делают все женщины на свете.
Диверсанты были совсем уже близко — можно разглядеть лица, — а Федот Евграфыч, распластавшись, все еще лежал на камнях. Кося глазом на немцев, он смотрел на сосновый лесок, что начинался от гряды и тянулся к опушке. Дважды там качнулись вершинки, но качнулись легко, словно птицей задетые, и он подумал, что правильно сделал, послав именно Лизу Бричкину.
Убедившись, что диверсанты не заметили связного, он поставил винтовку на предохранитель и спустился за камень. Здесь он подхватил оставленное Лизой оружие и побежал назад, шестым чувством угадывая, куда ставить ногу, чтобы не было слышно топота.
— Товарищ старшина!..
Бросились как воробьи на коноплю. Даже Четвертак из-под шинели вынырнула. Непорядок, конечно: следовало прикрикнуть, скомандовать, Осяниной указать, что караула не выставила. Он уж и рот раскрыл, и брови по-командирски надвинул, а как в глаза их напряженные заглянул, так и сказал, словно в бригадном стане:
— Плохо, девчата, дело.
Хотел на камень сесть, да Гурвич вдруг задержала, быстро шинельку свою подсунула. Он кивнул ей благодарно, сел, кисет достал. Они рядком перед ним устроились, молча следили, как он цигарку сворачивает. Васков глянул на Четвертак:
— Ну, как ты?
— Ничего. — Улыбка у нее не получилась: губы не слушались. — Я спала хорошо.
— Стало быть, шестнадцать их. — Старшина старался говорить спокойно и поэтому каждое слово ощупывал. — Шестнадцать автоматов — это сила. В лоб такую не остановишь. И не остановить тоже нельзя, а будут они здесь часа через три, так надо считать.
Осянина с Комельковой переглянулись, Гурвич юбку на коленке разглаживала, а Четвертак на него во все глаза смотрела, не моргая. Комендант сейчас все замечал, все видел и слышал, хоть и просто курил, цигарку свою разглядывая.
— Бричкину я в расположение послал, — сказал он погодя. — На помощь можно к ночи рассчитывать, не раньше. А до ночи, ежели в бой ввяжемся, нам не продержаться. Ни на какой позиции не продержаться, потому как у них — шестнадцать автоматов.
— Что же, смотреть, как они мимо пройдут? — тихо спросила Осянина.
— Нельзя их тут пропустить через гряду, — сказал Федот Евграфыч. — Надо с пути сбить. Закружить надо, в обход, вокруг Легонтова озера направить. А — как? Просто боем — не удержимся. Вот и выкладывайте соображения.
Больше всего старшина боялся, что поймут они его растерянность. Учуют, нутром своим таинственным учуют — и все тогда. Кончилось превосходство его, кончилась командирская воля, а с нею и доверие к нему. Поэтому он нарочно спокойно говорил, просто, негромко, поэтому и курил так, будто на завалинку к соседям присел. А сам думал, ворочал тяжелыми мозгами, обсасывал все возможности.
Для начала он бойцам позавтракать велел. Они возмутились было, но он одернул и сало из мешка вытащил. Неизвестно, что на них больше подействовало — сало или команда, а только жевать начали бодро. А Федот Евграфыч пожалел, что сгоряча Лизу Бричкину натощак в такую даль отправил.
После завтрака комендант старательно побрился холодной водой. Бритва у него еще отцовская была, самокалочка — мечта, а не бритва, — но все-таки в двух местах порезался. Залепил порезы газетой, да Комелькова из мешка пузырек с одеколоном достала и сама ему эти порезы прижгла.
Все-то он делал спокойно, неторопливо, но время шло, и мысли в его голове шарахались, как мальки на мелководье. Никак он собрать их не мог и все жалел, что нельзя топор взять да порубить дровишек: глядишь, и улеглось бы тогда, ненужное бы отсеялось, и нашел бы он выход из этого положения.
Конечно, не для боя немцы сюда забрались — это он понимал ясно. Шли они глухоманью, осторожно, далеко разбросав дозоры. Для чего? А для того, чтобы противник их обнаружить не мог, чтобы в перестрелку не ввязываться, чтоб вот так же тихо, незаметно просачиваться сквозь возможные заслоны к основной своей цели. Значит, надо, чтобы они его увидели, а он их — вроде не заметил?.. Тогда бы, возможное дело, отошли, в другом месте попробовали бы пробраться. А другое место — вокруг Легонтова озера: сутки ходьбы…
Однако кого он им показать может? Четырех девчонок да себя самолично? Ну задержатся, ну разведку вышлют, ну поизучают их, пока не поймут, что в заслоне этом — ровно пятеро. А потом?.. Потом, товарищ старшина Васков, никуда они отходить не станут. Окружат и без выстрела, в пять ножей, снимут весь твой отряд. Не дураки же они, в самом-то деле, чтобы от четырех девчат да старшины с наганом в леса шарахаться…
Все эти соображения Федот Евграфыч бойцам выложил — Осяниной, Комельковой и Гурвич, — Четвертак, отоспавшись, сама в караул вызвалась. Выложил без утайки и добавил:
— Ежели за час-полтора другого не придумаем, будет, как сказал. Готовьтесь.
Готовьтесь… А что — готовьтесь-то? На тот свет разве, так для этого времени — чем меньше, тем лучше…
Ну, он, однако, готовился. Запалы в гранаты вставил (две штуки всего, две лимоночки), наган вычистил, финку на камне наточил. Вот и вся подготовка. У девчат и этого занятия не было. Шушукались чего-то, спорили в сторонке. Потом к нему подошли:
— Товарищ старшина, а если бы они лесорубов встретили?
Не понял Васков: каких лесорубов? Где?.. Война ведь, леса пустые стоят, сами видели. Они объяснять взялись, и — сообразил комендант. Сообразил: часть — какая б ни была — границы расположения имеет. Точные границы: и соседи известны, и посты на всех углах. А лесорубы — в лесу они. Побригадно разбрестись могут: ищи их там, в глухоте. Станут их немцы искать? Ну, вряд ли: опасно это. Чуть где проглядишь — и все: засекут, сообщат куда надо. Потому никогда не известно, сколько душ лес валит, где они, какая у них связь.
— Ну, девчата, орлы вы у меня!..
Позади запасной позиции речушка протекала — мелкая, но шумливая. За речушкой прямо от воды шел лес — непролазная темь осинников, бурелома, еловых чащоб. В двух шагах здесь человеческий глаз утыкался в живую зеленую стену подлеска, и никакие цейсовские бинокли не могли пробиться сквозь нее, уследить за ее изменчивостью, определить ее глубину. Вот это-то место и имел в соображении Федот Евграфыч, принимая к исполнению девичий план.
В самом центре, чтоб немцы прямо в них уперлись, он Четвертак и Гурвич определил. Велел костры палить подымнее, кричать да аукаться, чтоб лес звенел. А из-за кустов не слишком все же высовываться: ну, мелькать там, показываться, но — не очень. И сапоги велел снять. Сапоги, пилотки, ремни — все, что форму определяет.
Судя по местности, немцы могли попробовать обойти эти костры только левее: справа каменные утесы прямо в речку глядели, здесь прохода удобного не было, но чтобы уверенность появилась, он туда Осянину поставил. С тем же приказом: мелькать, шуметь да костер палить. А тот, левый фланг на себя и Комелькову взял: другого прикрытия не было. Тем более что оттуда весь плес речной проглядывался: в случае, если бы немцы все ж таки надумали переправляться, он бы двух-трех отсюда свалить успел, чтобы девчата уйти смогли, разбежаться.
Времени мало оставалось, и Васков, усилив караул еще на одного человека, с Осяниной да Комельковой спешно занялся подготовкой. Пока они для костров хворост таскали, он, не таясь уже (пусть слышат, пусть готовы будут!), подрубал. Выбирал повыше, пошумнее, дорубал так, чтоб от толчка свалить, и бежал к следующему. Пот застилал глаза, нестерпимо жалил комар, но старшина, задыхаясь, рубил и рубил, пока с передового секрета Гурвич не прибежала. Замахала с той стороны:
— Идут, товарищ старшина!..
— По местам, — сказал Федот Евграфыч. — По местам, девоньки, только очень вас прошу: поостерегитесь. За деревьями мелькайте, не за кустами. И орите позвончее…
Разбежались его бойцы. Только Гурвич да Четвертак еще на том берегу копошились: Четвертак все никак бинты развязать не могла, которыми чуню ей прикручивали. Старшина подошел:
— Погоди, перенесу.
— Ну что вы, товарищ…
— Погоди, сказал. Вода — лед, а у тебя хворь еще держится.
Примерился, схватил красноармейца в охапку (пустяк: пуда три, не более). Она рукой за шею обняла, вдруг краснеть с чего-то надумала. Залилась — аж до шеи.
— Как с маленькой вы…
Хотел старшина пошутить с ней — ведь не чурбак нес все-таки, — а сказал совсем другое:
— По сырому не особо бегай там.
Вода почти до колен доходила — холодная, до рези. Впереди Гурвич брела, юбку подобрав. Мелькала худыми ляжками, для равновесия размахивая сапогами. Оглянулась:
— Ну и водичка… Бр-р!..
И юбку сразу опустила, подолом по воде волоча. Комендант крикнул сердито:
— Подол подбери!
Остановилась, улыбаясь:
— Не из устава команда, Федот Евграфыч.
Ничего, еще шутят! Это Васкову понравилось, и на свой фланг, где Комелькова уже костры поджигала, он в хорошем настроении прибыл. Заорал что было сил:
— Давай, девки, нажимай веселей!..
Издалека Осянина отозвалась:
— Эге-гей!.. Иван Иваныч, гони подводу!..
Кричали, валили подрубленные деревья, аукались, жгли костры. Старшина тоже иногда покрикивал, чтоб и мужской голос слышался, но чаще, затаившись, сидел в ивняке, зорко всматриваясь в кусты на той стороне.
Долго ничего там уловить было невозможно. Уже и бойцы его кричать устали, уже все деревья, что подрублены были, Осянина с Комельковой свалили, уже и солнце над лесом встало и речку высветило, а кусты той стороны стояли недвижимо и молчаливо.
— Может, ушли? — шепнула над ухом Комелькова.
Леший их ведает, может, и ушли. Васков не стереотруба, мог и не заметить, как к берегу они подползали. Они ведь тоже птицы стреляные: в такое дело не пошлют кого ни попадя… Это он подумал так. А сказал коротко:
— Годи.
И снова в кусты эти, до последнего прутика изученные, глазами впился. Так глядел, что слеза прошибла. Моргнул, протер ладонью — и вздрогнул: почти напротив, через речку, ольшаник затрепетал, раздался, и в прогалине ясно обозначилось заросшее ржавой щетиной молодое лицо.
Федот Евграфыч руку назад протянул, нащупал круглое колено, сжал. Комелькова уха его губами коснулась:
— Вижу…
Еще один мелькнул, пониже. Двое выходили к берегу: без ранцев, налегке. Выставив шмайссеры, обшаривали глазами голосистый противоположный берег. Екнуло сердце Васкова: разведка! Значит, решились все-таки прощупать чащу, посчитать лесорубов, найти меж ними щелочку. К черту все летело, весь замысел, все крики, дымы и подрубленные деревья: немцы не испугались. Сейчас переправятся, юркнут в кусты, змеями выползут на девичьи голоса, на костры и шум. Пересчитают по пальцам, разберутся и… поймут, что обнаружены.
Федот Евграфыч плавно, ветку боясь шевельнуть, достал наган. Уж этих-то двух он верняком прищучит, еще в воде, на подходе. Конечно, шарахнут по нему тогда, из всех оставшихся четырнадцати шмайссеров шарахнут, но девчата, возможное дело, уйти успеют, затаиться. Только бы Комелькову отослать.
Он оглянулся: стоя сзади на коленях, Евгения зло рвала через голову гимнастерку. Швырнула на землю, вскочила, не таясь.
— Стой!.. — шепнул старшина.
— Рая, Вера, идите купаться!.. — звонко крикнула Женька и напрямик, ломая кусты, пошла к воде.
Федот Евграфыч зачем-то схватил ее гимнастерку, зачем-то прижал к груди. А пышная Комелькова уже вышла на каменистый, залитый солнцем берег.
Дрогнули ветки напротив, скрывая серо-зеленые фигуры. Евгения неторопливо, подрагивая коленками, стянула юбку, рубашку и, поглаживая руками черные трусики, вдруг высоким, звенящим голосом завела-закричала:
Ах, хороша она была сейчас, чудо как хороша! Высокая, белотелая, гибкая — в десяти метрах от автоматов. Оборвала песню, шагнула в воду и, вскрикивая, шумно и весело начала плескаться. Брызги сверкали на солнце, скатываясь по упругому теплому телу, а комендант, не дыша, с ужасом ждал очереди. Вот сейчас, сейчас ударит она в эту тугую грудь, и переломится Женька, всплеснет руками, и…
Молчали кусты.
— Девчата, айда купаться!.. — звонко и радостно кричала Комелькова, танцуя в воде. — Ивана зовите! Эй, Ванюша, где ты?..
Федот Евграфыч отбросил ее гимнастерку, сунул в кобуру наган, на четвереньках метнулся в глубь, в чащобу. Схватил топор, отбежав, яростно рубанул сосну.
— Эге-гей, иду!.. — заорал он и снова ударил по стволу. — Идем сейчас, погоди!.. Ого-го-го!..
Сроду он так быстро деревьев не сваливал, и откуда сила взялась. Нажал плечом, положил на сухой ельник — чтоб шуму больше было. Задыхаясь, метнулся назад, на то место, откуда наблюдал, выглянул.
Женька уже на берегу стояла — боком к нему и к немцам. Спокойно натягивала на себя легкую рубашку, и шелк лип, впечатывался в тело и намокал, становясь почти прозрачным под косыми лучами бьющего из-за леса солнца. Она, конечно, знала об этом, знала и потому неторопливо, плавно изгибалась, разбрасывая по плечам волосы. И опять Васкова до черного ужаса обожгло ожидание очереди, что брызнет сейчас из-за кустов, ударит, изуродует, сломает это буйно молодое тело.
Сверкнув запретно белым, Женька стащила под рубашкой мокрые трусики, отжала их и аккуратно разложила на камнях. Села рядом, вытянув ноги, подставила солнцу до земли распущенные волосы.
А тот берег молчал. Молчал, и кусты нигде не шевелились, и Васков, как ни всматривался, не мог понять, там ли еще немцы или уже отошли. Гадать было некогда, и комендант, наскоро скинув гимнастерку, сунул в карман галифе наган и, громко ломая валежник, пошел на берег.
— Ты где тут?
Хотел весело крикнуть — не вышло, горло сдавило. Вылез из кустов на открытое место — сердце чуть ребра не выламывало от страха. Подошел к Комельковой:
— Из района звонили — сейчас машина придет. Так что одевайся. Хватит загорать.
Проорал для той стороны, а что Комелькова ответила — не расслышал. Он весь туда был сейчас нацелен, на немцев, в кусты. Так был нацелен, что — казалось ему — шевельнись листок, и он услышит, уловит, успеет вот за этот валун упасть и наган выдернуть. Но пока вроде ничего там не шевелилось. Женька потянула его за руку, он рядом сел и вдруг увидел, что она улыбается, а глаза, настежь распахнутые, ужасом полны, как слезами. И ужас этот живой и тяжелый, как ртуть.
— Уходи отсюда, Комелькова, — изо всех сил улыбаясь, сказал Васков.
Она еще что-то говорила, даже смеялась, но Федот Евграфыч ничего не мог слышать. Увести ее, увести за кусты надо было немедля, потому что не мог он больше каждое мгновение считать, когда ее убьют. Но чтоб легко все было, чтоб фрицы проклятые не доперли, что игра все это, что морочат их головы немецкие, надо было что-то придумать.
— Добром не хочешь — народу тебя покажу! — заорал вдруг старшина и сгреб с камней ее одежонку. — А ну, догоняй!..
Женька завизжала, как положено, вскочила, за ним бросилась. Васков сперва по бережку побегал, от нее уворачиваясь, а потом за кусты скользнул и остановился, только когда в лес углубился.
— Одевайся. И хватит с огнем играться. Хватит!..
Сунул, отвернувшись, юбку, а она не взяла, и рука висела в воздухе. Ругнуться хотел, оглянулся — а боец Комелькова, закрывши лицо, скорчившись, сидела на земле, и круглые плечи ее ходуном ходили под узкими ленточками рубашки…
Это потом они хохотали. Потом, когда узнали, что немцы ушли. Хохотали над охрипшей Осяниной, над Гурвич, что юбку прожгла, над чумазой Четвертак, над Женькой, как она фрицев обманывала, над ним, старшиной Васковым. До слез, до изнеможения хохотали, и он смеялся, забыв вдруг, что старшина по званию, а помня только, что провели немцев за нос, лихо провели, озорно, и что теперь немцам этим в страхе и тревоге вокруг Легонтова озера сутки топать.
— Ну, все теперь!.. — говорил Федот Евграфыч в перерывах между их веселиями. — Все, девчата, теперь им деваться некуда, ежели, конечно, Бричкина вовремя прибежит.
— Прибежит, — сипло сказала Осянина, и опять все принялись хохотать, потому что уж больно смешно сел у нее голос. — Она — быстрая.
— Вот и давайте выпьем по маленькой за это дело, — сказал комендант и достал заветную фляжку. — Выпьем, девчата, за ее быстрые ножки да за ваши светлые головы!..
Тут все захлопали, полотенце на камнях расстелили, стали резать хлеб, сало, рыбу разделывать. И пока они занимались этими бабскими делами, старшина, как положено, сидел в отдалении, курил, ждал, когда к столу покличут, и устало думал, что самое страшное — позади…
Глава 7
Лиза Бричкина все девятнадцать лет прожила в ощущении завтрашнего дня. Каждое утро ее обжигало нетерпеливое предчувствие ослепительного счастья, и тотчас же выматывающий кашель матери отодвигал это свидание с праздником на завтрашний день. Не убивал, не перечеркивал — отодвигал.
— Помрет у нас мать-то, — строго предупреждал отец.
Пять лет изо дня в день он приветствовал ее этими словами. Лиза шла во двор задавать корм поросенку, овцам, старому казенному мерину. Умывала, переодевала и кормила с ложечки мать. Готовила обед, прибирала в доме, обходила отцовские квадраты и бегала в ближнее сельпо за хлебом. Подружки ее давно кончили школу, кто уехал учиться, кто уже вышел замуж, а Лиза кормила, мыла, скребла и — опять кормила. И — ждала завтрашнего дня.
Завтрашний этот день никогда не связывался в ее сознании со смертью матери. Она уже с трудом помнила ее здоровой, но в саму Лизу было вложено столько человеческих жизней, что представлению о смерти просто не хватало места.
В отличие от смерти, о которой с такой нудной строгостью напоминал отец, жизнь была понятием реальным и ощутимым. Она скрывалась где-то в сияющем завтра, она пока обходила стороной этот затерянный в лесах кордон, но Лиза знала твердо, что жизнь эта существует, что она предназначена для нее и что миновать ее невозможно, как невозможно не дождаться завтрашнего дня. А ждать Лиза умела.
С четырнадцати лет она начала учиться этому великому женскому искусству. Вырванная из школы болезнью матери, ждала сначала возвращения в класс, потом — свидания с подружками, потом — редких свободных вечеров на пятачке возле клуба, потом…
Потом случилось так, что ей вдруг нечего оказалось ждать. Подружки ее либо еще учились, либо уже работали и жили вдали от нее, в своих интересах, которые со временем она перестала ощущать. Парни, с которыми когда-то так легко и просто можно было потолкаться и посмеяться в клубе перед сеансом, теперь стали чужими и насмешливыми. Лиза начала дичиться, отмалчиваться, обходить сторонкой веселые компании, а потом и вовсе перестала ходить в клуб.
Так уходило ее детство, а вместе с ним и старые друзья. А новых не было, потому что никто, кроме дремучих лесников, не заворачивал на керосиновые отсветы их окошек. И Лизе было горько и страшно, ибо она не знала, что приходит на смену детству. В смятении и тоске прошла глухая зима, а весной отец привез на подводе охотника.
— Пожить у нас хочет, — сказал он дочери. — А только где же у нас? У нас мать помирает.
— Сеновал найдется, наверно.
— Холодно еще, — несмело сказала Лиза.
— Тулуп дадите?..
Отец с гостем долго пили водку на кухне. За дощатой стеной надсадно бухала мать. Лиза бегала в погреб за капустой, жарила яичницу и слушала. Говорил больше отец. Стаканами вливал в себя водку, пальцами хватал из миски капусту, пихал в волосатый рот и, давясь, говорил и говорил:
— Ты погоди, погоди, мил человек. Жизнь, как лес, прореживать надо, чистить. Так выходит? Погоди. Сухостой там, больные стволы, подлесок. Так?
— Чистить надо, — подтвердил гость. — Не прореживать, а чистить. Дурную траву — с поля вон.
— Так, — сказал отец. — Так, погоди. Ежели лес, то мы, лесники, понимаем. Тут мы понимаем, ежели это лес. А ежели это жизнь? Ежели — теплое, бегает да пишшит?
— Волк, например…
— Волк?.. — взъерошился отец. — Волк тебе мешает? А почему мешает? Почему?
— А потому, что у него зубы, — улыбнулся охотник.
— А он что, виноват, что волком родился? Виноват?.. Не-ет, мил человек, это мы его обвиноватили. Сами обвиноватили, а его не спросили. По совести это?
— Ну, знаешь, Петрович, волки и совесть — понятия несовместимые.
— Несовместимые?.. Ну а волк и заяц — совместимые? Погоди ржать, погоди, мил человек!.. Ладно, приказано считать волков врагами населения. Ладно. Взялись мы за это всенародно и всенародно же перестреляем всех волков во всей России. Всех!.. Что будет?
— Как что будет? — улыбнулся гость. — Дичи много будет…
— Мало!.. — рявкнул вдруг отец и с маху хватил волосатым кулаком по гулкой столешнице. — Мало, понятно тебе? Бегать им надо, зверью-то, чтоб в здоровье существовать. Бегать, мил человек, понятно? А чтоб бегать, страх нужен, страх, что тебя сожрать могут. Вот. Конечно, можно жизнь в один цвет пустить. Можно. Только — зачем? Для спокойствия. Так ведь зайцы зажиреют, обленятся, работать перестанут без волков-то. Что тогда? Своих волков выращивать начнем или за границей покупать для страху?
— А тебя, часом, не раскулачили, Иван Петрович? — вдруг тихо спросил гость.
— Чего меня кулачить? — вздохнул лесник. — Прибытку у меня — два кулака да жена с дочкой. Не выгодно им меня кулачить.
— Им?..
— Ну, нам!.. — Отец плеснул в стаканы, чокнулся. — Я не волк, мил человек, я заяц.
Хватанул остаток из стакана, громыхнул столом, поднимаясь, косматый, как медведь. В дверях остановился:
— Спать пойду. А тебя дочка проводит. Укажет там.
Лиза тихо сидела в углу. Охотник был городским, белозубым, еще молодым, и это смущало. Неотрывно рассматривая его, она вовремя отводила глаза, страшась столкнуться с ним взглядом, боялась, что он заговорит, а она не сможет ответить или ответит глупо.
— Неосторожный у вас отец.
— Он красный партизан, — торопливо сказала она.
— Это мы знаем, — улыбнулся гость и встал. — Ну, ведите меня спать, Лиза.
На сеновале было темно, как в погребе. Лиза остановилась у входа, подумала, забрала у гостя тяжелый казенный тулуп и комковатую подушку:
— Постойте здесь.
По шаткой лестнице поднялась наверх, ощупью разворошила сено, бросила в изголовье подушку. Можно было спускаться звать гостя, но она, настороженно прислушиваясь, все еще ползала в темноте по мягкому сену, взбивая его и раскладывая поудобнее. В жизни она бы никогда не призналась себе, что ждет скрипа ступенек под его ногами, хочет суетливой и бестолковой встречи в темноте, его дыхания, шепота, даже грубости. Нет, никаких грешных мыслей не приходило ей в голову; просто хотелось, чтоб вдруг в полную мощь забилось сердце, чтобы пообещалось что-то туманное, жаркое, помаячило бы — и исчезло. Но никто не скрипел лестницей, и Лиза спустилась. Гость курил у входа, и она сердито сказала, чтобы он не вздумал закурить на сеновале.
— Я знаю, — сказал он и затоптал окурок. — Спокойной ночи.
И ушел спать. А Лиза побежала в дом убирать посуду. И пока убирала ее, тщательно, куда медленнее обычного вытирая каждую тарелку, опять со страхом и надеждой ожидала стука в окошко. И опять никто не постучал. Лиза задула лампу и пошла к себе, слушая привычный кашель матери и тяжелый храп выпившего отца. Каждое утро гость исчезал из дома и появлялся поздним вечером голодный и усталый. Лиза кормила его, он ел торопливо, но без жадности, и это нравилось ей. Поев, он сразу же шел на сеновал, а Лиза оставалась, потому что стелить постель больше не требовалось.
— Что это вы ничего с охоты не приносите? — сказала она, набравшись храбрости.
— Не везет, — улыбнулся он.
— Исхудали только, — не глядя, продолжала она. — Разве ж это отдых?
— Это прекрасный отдых, Лиза, — вздохнул гость. — К сожалению, и он кончился: завтра уезжаю.
— Завтра?.. — упавшим голосом переспросила Лиза.
— Да, утром. Так ничего и не подстрелил. Смешно, правда?
— Смешно, — печально сказала она.
Больше они не говорили, но как только он ушел, Лиза кое-как прибрала на кухне и юркнула во двор. Долго бродила вокруг сарая, слушала, как вздыхает и покашливает гость, грызла пальцы, а потом тихо отворила дверь и быстро, боясь передумать, полезла на сеновал.
— Кто? — тихо спросил он.
— Я, — сказала Лиза. — Может, постель поправить…
— Не надо, — перебил он. — Иди спать.
Лиза молчала, сидя где-то совсем рядом с ним в душной темноте сеновала. Он слышал ее изо всех сил сдерживаемое дыхание.
— Что, скучно?
— Скучно, — еле слышно сказала она.
— Глупости не стоит делать даже со скуки.
Лизе казалось, что он улыбается. Злилась, ненавидела его и себя и — сидела. Она не знала, зачем сидит, как не знала и того, зачем шла сюда. Она почти никогда не плакала, потому что была одинока и привыкла к этому, и теперь ей больше всего на свете хотелось, чтобы ее пожалели. Чтобы говорили ласковые слова, гладили по голове, утешали и — в этом она себе не признавалась — может быть, даже поцеловали. Но не могла же она сказать, что последний раз ее целовала мама пять лет назад и что этот поцелуй нужен ей сейчас, как залог того прекрасного завтрашнего дня, ради которого она жила на земле.
— Иди спать, — сказал он. — Я устал, мне рано ехать.
И — зевнул. Длинно, равнодушно, с завыванием. Лиза, кусая губы, метнулась вниз, больно ударилась коленкой и вылетела во двор, с силой хлопнув дверью.
Утром она слышала, как отец запрягал казенного Дымка, как гость прощался с матерью, как скрипели ворота. Лежала, прикидываясь спящей, а из-под закрытых век ползли слезы.
В обед вернулся подвыпивший отец. Со стуком высыпал из шапки на стол колючие куски синеватого колотого сахара, сказал с удивлением:
— А он — птица, гость-то наш! Сахару велел нам отпустить, во как. А мы его в сельпе-то своем уж год не видали. Целых три кило сахару!..
Потом он замолчал, долго хлопал себя по карманам и из кисета достал измятый клочок бумаги:
— Держи.
Подпись и адрес. И больше ничего, даже привета.
Через месяц умерла мать. Всегда угрюмый отец теперь совсем озверел, пил втемную, а Лиза по-прежнему ждала завтрашнего дня, покрепче запирая на ночь двери от отцовских дружков. Но отныне этот завтрашний день прочно был связан с августом, и, слушая пьяные крики за стеной, Лиза в тысячный раз перечитывала затертую до дыр записку.
Но началась война, и вместо города она попала на оборонные работы. Все лето рыла окопы и противотанковые укрепления, которые немцы аккуратно обходили, попадала в окружения, выбиралась из них и снова рыла, с каждым разом все дальше и дальше откатываясь на восток. Поздней осенью она оказалась где-то за Валдаем, прилепилась к зенитной части и поэтому бежала сейчас на 171-й разъезд…
Васков понравился Лизе сразу: когда стоял перед их строем, растерянно моргая еще сонными глазами. Понравилось его твердое немногословие, крестьянская неторопливость и та особая, мужская основательность, которая воспринимается всеми женщинами как гарантия незыблемости семейного очага. А случилось так, что вышучивать коменданта стали все: это считалось хорошим тоном. Лиза не участвовала в подобных разговорах, но когда всезнающая Кирьянова со смехом объявила, что старшина не устоял перед квартирной хозяйкой, Лиза вдруг вспыхнула:
— Неправда это!..
— Влюбилась! — торжествующе ахнула Кирьянова. — Втюрилась наша Бричкина, девочки! В душку военного втюрилась!
— Бедная Лиза! — громко вздохнула Гурвич.
Тут все загалдели, захохотали, а Лиза разревелась и убежала в лес. Плакала на пеньке, пока ее не отыскала Рита Осянина:
— Ну чего ты, дурешка? Проще жить надо. Проще, понимаешь?
Но Лиза жила, задыхаясь от застенчивости, а старшина — от службы, и никогда бы им глазами-то не столкнуться, если бы не этот случай. И поэтому Лиза летела через лес, как на крыльях.
«После споем с тобой, Лизавета, — сказал старшина. — Вот выполним боевое задание и споем…»
Лиза думала о его словах и улыбалась, стесняясь того могучего темного чувства, что нет-нет да и шевелилось в ней, вспыхивая на упругих щеках. И, думая о нем, она проскочила мимо приметной сосны, а когда у болота вспомнила о слегах, возвращаться уже не хотелось. Здесь достаточно было бурелома, и Лиза быстро выбрала подходящую жердь.
Перед тем как лезть в дряблую жижу, она затаенно прислушалась, а потом деловито сняла с себя юбку. Привязав ее к вершине шеста, заботливо подоткнула гимнастерку под ремень и, подтянув голубые казенные рейтузы, шагнула в болото.
На этот раз никто не шел впереди, расталкивая грязь. Жидкое месиво цеплялось за бедра, волоклось за ней, и Лиза с трудом, задыхаясь и раскачиваясь, продвигалась вперед. Шаг за шагом, цепенея от ледяной воды и не спуская глаз с двух сосенок на островке.
Но не грязь, не холод, не живая, дышащая под ногами почва были ей страшны. Страшным было одиночество, мертвая загробная тишина, повисшая над бурым болотом. Лиза ощущала почти животный ужас, и ужас этот не только не пропадал, а с каждым шагом все больше и больше скапливался в ней, и она дрожала беспомощно и жалко, боясь оглянуться, сделать лишнее движение или хотя бы громко вздохнуть.
Она плохо помнила, как выбралась на островок. Вползла на коленях, ткнулась ничком в прелую траву и заплакала. Всхлипывала, размазывала слезы по толстым щекам, вздрагивая от холода, одиночества и омерзительного страха.
Вскочила — слезы еще текли. Шмыгая носом, прошла островок, прицелилась, как идти дальше, и, не отдохнув, не собравшись с силами, полезла в топь.
Поначалу было неглубоко, и Лиза успела успокоиться и даже повеселела. Последний кусок оставался, и, каким бы трудным он ни был, дальше шла суша, твердая, родная земля с травой и деревьями. И Лиза уже думала, где бы ей помыться, вспоминала все лужи да бочажки и прикидывала, стоит ли полоскать одежду или уж потерпеть до разъезда. Там ведь совсем пустяк оставался, дорогу она хорошо запомнила со всеми поворотами и смело рассчитывала за час-полтора добежать до своих.
Идти труднее стало, топь до колен добралась, но теперь с каждым шагом приближался тот берег, и Лиза уже отчетливо, до трещинок видела пень, с которого старшина тогда в болото сиганул. Смешно сиганул, неуклюже, чуть на ногах устоял.
И Лиза опять стала думать о Васкове и даже заулыбалась. Споют они, обязательно даже споют, когда выполнит комендант боевой приказ и вернется опять на разъезд. Только схитрить придется, схитрить и выманить его вечером в лес. А там… Там посмотрим, кто сильнее: она или квартирная хозяйка, у которой всего-то достоинств, что под одной крышей со старшиной…
Огромный бурый пузырь гулко вспучился перед нею. Это было так неожиданно, так быстро и так близко от нее, что Лиза, не успев вскрикнуть, инстинктивно рванулась в сторону. Всего на шаг в сторону, а ноги сразу потеряли опору, повисли где-то в зыбкой пустоте, и топь мягкими тисками сдавила бедра. Давно копошившийся ужас вдруг разом выплеснулся наружу, острой болью отдавшись в сердце. Пытаясь во что бы то ни стало удержаться, выкарабкаться на тропу, Лиза всей тяжестью навалилась на шест. Сухая жердина звонко хрустнула, и Лиза лицом вниз упала в холодную жидкую грязь. Земли не было. Ноги медленно, страшно медленно тащило вниз, руки без толку гребли топь, и Лиза, задыхаясь, извивалась в жидком месиве. А тропа была где-то совсем рядом: шаг, полшага, но эти полшага уже невозможно было сделать.
— Помогите!.. На помощь!.. Помогите!..
Жуткий одинокий крик долго звенел над равнодушным ржавым болотом. Взлетал к вершинам сосен, путался в молодой листве ольшаника, падал до хрипа и снова из последних сил взлетал к безоблачному майскому небу.
Лиза долго видела это синее прекрасное небо. Хрипя, выплевывала грязь и тянулась, тянулась к нему, тянулась и верила.
Над деревьями медленно всплыло солнце, лучи упали на болото, и Лиза в последний раз увидела его свет — теплый, нестерпимо яркий, как обещание завтрашнего дня. И до последнего мгновения верила, что это завтра будет и для нее…
Глава 8
Пока хохотали да закусывали (понятное дело, сухим пайком), противник далеко оторвался. Драпанул, проще говоря, от шумного берега, от звонких баб да невидимых мужиков, укрылся в лесах, затаился, и — как не было.
Это Васкову не нравилось. Опыт он имел не только боевой, а еще и охотничий — и понимал, что врага да медведя с глазу спускать не годится. Леший его ведает, что он там еще напридумает, куда рванется, где оставит секреты. Тут же выходило прямо как на плохой охоте, когда не поймешь, кто за кем охотится: медведь за тобой или ты за медведем. И чтобы такого не случилось, старшина девчат на берегу оставил, а сам с Осяниной произвел поиск.
— Держи за мной, Маргарита. Я стал — ты стала, я лег — ты легла. С немцем в хованки играть — почти как со смертью, так что в ухи вся влезь. В ухи да в глаза.
Сам он впереди держался. От куста к кусту, от скалы к скале. До боли вперед всматривался, ухом к земле приникал, воздух нюхал — весь был взведенный, как граната. Высмотрев все и до звона наслушавшись, чуть рукой шевелил — и Осянина тут же к нему подбиралась. Молча вдвоем слушали, не хрустнет ли где валежник, не заблажит ли дура-сорока, и опять старшина, пригнувшись, тенью скользил вперед, в следующее укрытие, а Рита оставалась на месте, слушая за двоих.
Так прошли они гряду, выбрались на основную позицию, а потом — в соснячок, по которому Бричкина утром, немцев обойдя, к лесу вышла. Все было пока тихо, мирно, словно не существовало в природе никаких диверсантов, но Федот Евграфыч не позволял думать об этом ни себе, ни младшему сержанту.
За соснячком лежал мшистый, весь в валунах пологий берег Легонтова озера. Бор начинался отступя от него, на взгорбке, и к нему вел корявый березняк да редкие хороводы приземистых елок.
Здесь старшина задержался: биноклем кустарник обшаривал, слушал, а потом, привстав, долго нюхал слабый ветерок, что сползал по откосу к озерной глади. Рита, не шевелясь, покорно лежала рядом, с досадой чувствуя, как медленно намокает во мху одежда.
— Чуешь? — тихо спросил Васков и посмеялся словно про себя. — Подвела немца культура: кофею захотел.
— Почему так думаете?
— Дымком тянет — значит, завтракать уселись. Только все ли шестнадцать?..
Подумав, он аккуратно прислонил к сосенке винтовку, подтянул ремень — туже некуда, присел:
— Посчитать их придется, Маргарита, не отбился ли кто. Слушай вот что. Ежели стрельба поднимется — уходи немедля, в ту же секунду уходи. Забирай девчат, и топайте прямиком на восток, аж до канала. Там насчет немца доложишь, хотя, мыслю я, знать они об этом уже будут, потому что Лизавета Бричкина вот-вот должна до разъезда добежать. Все поняла?
— Нет, — сказала Рита. — А вы?
— Ты это, Осянина, брось, — строго сказал старшина. — Мы тут не по грибы-ягоды ходим. Уж ежели обнаружат меня, стало быть, живым не выпустят, в том не сомневайся. И потому сразу же уходи. Ясен приказ?
Рита промолчала.
— Что отвечать должна, Осянина?
— Ясен — должна отвечать.
Старшина усмехнулся и, пригнувшись, побежал к ближайшему валуну.
Рита все время смотрела ему вслед, но так и не заметила, когда он исчез: словно растворился вдруг среди серых замшелых валунов. Юбка и рукава гимнастерки уже промокли насквозь; она отползла назад и села на камень, вслушиваясь в мирный шум леса.
Ждала она почти спокойно, твердо веря, что ничего не может случиться. Все ее воспитание было направлено к тому, чтобы ждать только счастливых концов: сомнение в удаче для ее поколения равнялось почти предательству. Она, конечно, ощущала и страх, и неуверенность, но внутреннее убеждение в благополучном исходе было всегда сильнее реальных обстоятельств.
Но, как Рита ни прислушивалась, как ни ожидала, Федот Евграфыч появился неожиданно и беззвучно, чуть дрогнули сосновые лапы. Молча взял винтовку, кивнул ей, нырнул в чащу. Остановился уже в скалах:
— Плохой ты боец, товарищ Осянина. Никудышный боец.
Говорил он не зло, а озабоченно, и Рита улыбнулась.
— Почему?
— Растопырилась на пеньке, что семейная тетерка. А приказано было — лежать.
— Мокро там очень, Федот Евграфыч.
— Мокро… — недовольно повторил старшина. — Твое счастье, что кофей они пьют, а то бы враз концы навели.
— Значит, угадали…
— Я не ворожея, Осянина. Десять человек пищу принимают — видал их. Двое — в секрете: тоже видал. Остальные, полагать надо, службу с других концов несут. Устроились вроде надолго: носки у костра сушат. Так что самое время нам расположение менять. Я тут по камням полазаю, огляжусь, а ты, Маргарита, дуй за бойцами. И скрытно — сюда. И чтоб смеху — ни-ни!
— Я понимаю.
— Да, там я махорку свою сушить выложил: захвати, будь другом. И вещички, само собой.
— Захвачу, Федот Евграфыч.
Пока Осянина за бойцами бегала, Васков все соседние и дальние каменья на животе излазал. Высмотрел, выслушал, вынюхал все, но ни немцев, ни немецкого духу нигде не чуялось, и старшина маленько повеселел. Ведь уже по всем расчетам выходило, что Лиза Бричкина вот-вот до разъезда доберется, доложит, и заплетется вокруг диверсантов невидимая сеть облавы. И к вечеру — ну, самое позднее к рассвету! — подойдут отряды, он поставит их на след и… и отведет своих девчат за скалы. Подальше, чтобы мата не слыхали, потому как без рукопашной тут не обойдется.
И опять он своих бойцов издаля определил. Вроде и не шумели, не брякали, не шептались, а — поди ж ты! — комендант за добрую версту точно знал, что идут. То ли пыхтели они здорово от усердия, то ли одеколоном вперед их несло, а только Федот Евграфыч втихаря порадовался, что нет у диверсантов настоящего охотника-промысловика.
Курить до тоски хотелось, потому как третий, поди, час лазал он по скалам да по рощицам, от соблазну кисет на валуне оставив, у девчат. Встретил их, предупредил, чтоб помалкивали, и про кисет спросил. А Осянина только руками всплеснула:
— Забыла! Федот Евграфыч, миленький, забыла!..
Крякнул старшина: ах ты, женский пол беспамятный, леший тебя растряси! Был бы мужской — чего уж проще: загнул бы Васков в семь накатов с переборами и отправил бы растяпу назад, за кисетом. А тут улыбку пришлось пристраивать:
— Ну ничего, ладно уж. Махорка имеется… Сидор-то мой не забыли, случаем?
Сидор был на месте, и не махорки коменданту было жалко, а кисета, потому что кисет тот был подарок, и на нем вышито было:
— Я принесу! Я знаю, где лежит!..
— Куда, боец Гурвич?.. Товарищ переводчик!..
Какое там — только сапоги затопали…
А топали сапоги потому, что Соня Гурвич доселе никогда их не носила и по неопытности получила в каптерке на два номера больше. Когда сапоги по ноге, они не топают, а стучат — это любой кадровик знает. Но Сонина семья была штатской, сапог там вообще не водилось, и даже Сонин папа не знал, за какие уши их надо тянуть.
На дверях их маленького домика за Немигой висела медная дощечка:
Доктор медицины
Соломон Аронович Гурвич.
И хотя папа был простым участковым врачом, а совсем не доктором медицины, дощечку не снимали, так как ее подарил дедушка и сам привинтил к дверям. Привинтил потому, что его сын стал образованным человеком, и об этом теперь должен был знать весь город Минск.
А еще висела возле дверей ручка от звонка, и ее надо было все время дергать, чтобы звонок звонил. И сквозь все Сонино детство прошел этот тревожный дребезг: днем и ночью, зимой и летом. Папа брал чемоданчик и в любую погоду шел пешком, потому что извозчик стоил дорого. А вернувшись, тихо рассказывал о туберкулезах, ангинах и маляриях, и бабушка поила его вишневой наливкой.
У них была очень дружная и очень большая семья: дети, племянники, бабушка, незамужняя мамина сестра, еще какая-то дальняя родственница, и в доме не было кровати, на которой спал бы один человек, а кровать, на которой спали трое, была.
Еще в университете Соня донашивала платья, перешитые из платьев сестер: серые и глухие, как кольчуги. И долго не замечала их тяжести, потому что вместо танцев бегала в читалку и во МХАТ, если удавалось достать билет на галерку. А заметила, сообразив, что очкастый сосед по лекциям совсем не случайно пропадает вместе с ней в читальном зале. Это было уже спустя год, летом. А через пять дней после их единственного и незабываемого вечера в парке культуры и отдыха имени Горького сосед подарил ей тоненькую книжечку Блока и ушел добровольцем на фронт.
Да, Соня и в университете носила платья, перешитые из платьев сестер. Длинные и тяжелые, как кольчуги…
Недолго, правда, носила: всего год. А потом надела форму. И сапоги — на два номера больше.
В части ее почти не знали: она была незаметной и исполнительной и попала в зенитчицы случайно. Фронт сидел в глухой обороне, переводчиков хватало, а зенитчиц — нет. Вот ее и откомандировали вместе с Женькой Комельковой после того боя с «мессерами». И наверно, поэтому голос ее услыхал один старшина:
— Вроде Гурвич крикнула?
Прислушались: тишина висела над грядой, только чуть посвистывал ветер.
— Нет, — сказала Рита. — Показалось.
Далекий, слабый, как вздох, голос больше не слышался, но Васков, напрягшись, все ловил и ловил его, медленно каменея лицом. Странный выкрик этот словно застрял в нем, словно еще звучал, и Федот Евграфыч, холодея, уже догадывался, уже знал, что он означает. Глянул стеклянно, сказал чужим голосом:
— Комелькова, за мной. Остальным здесь ждать.
Васков тенью скользил впереди, и Женька, задыхаясь, еле поспевала за ним. Правда, Федот Евграфыч налегке шел, а она — с винтовкой да еще в юбке, которая на бегу всегда оказывается у́же, чем следует. Но главное, Женька столько сил отдавала тишине, что на остальное почти ничего и не оставалось.
А старшина весь заостренным был, на тот крик заостренным. Единственный, почти беззвучный крик, который уловил он вдруг, узнал и понял. Слыхал он такие крики, с которыми все отлетает, все растворяется и потому звенит. Внутри звенит, в тебе самом, и звона этого последнего ты уж никогда не забудешь. Словно замораживается он и холодит, сосет, тянет за сердце, и потому так спешил сейчас комендант.
И потому остановился, словно на стену налетел, вдруг остановился, и Женька с разбегу стволом его под лопатку клюнула. А он и не оглянулся даже, а только присел и руку на землю положил — рядом со следом.
Разлапистый след был, с рубчиками.
— Немцы?.. — жарко и беззвучно дохнула Женька.
Старшина не ответил. Глядел, слушал, принюхивался, а кулак стиснул так, что косточки побелели. Женька вперед глянула: на осыпи темнели брызги. Васков осторожно поднял камешек: черная густая капля свернулась на нем, как живая. Женька дернула головой, хотела закричать и — задохнулась.
— Неаккуратно, — тихо сказал старшина и повторил: — Неаккуратно…
Бережно положил камешек тот, оглянулся, прикидывая, кто куда шел да кто где стоял. И шагнул за скалу.
В расселине, скорчившись, лежала Гурвич, из-под прожженной юбки косо торчали грубые кирзовые сапоги. Васков потянул ее за ремень, приподнял чуть, чтоб под мышки подхватить, оттащил и положил на спину. Соня тускло смотрела в небо полузакрытыми глазами, и гимнастерка на груди была густо залита кровью. Федот Евграфыч осторожно расстегнул ее, приник ухом. Слушал, долго слушал, а Женька беззвучно тряслась сзади, кусая кулаки. Потом он выпрямился и бережно расправил на девичьей груди липкую от крови рубашку: две узкие дырочки виднелись на ней. Одна в грудь шла, в левую грудь. Вторая пониже — в сердце.
— Вот ты почему крикнула, — вздохнул старшина. — Ты потому крикнуть успела, что удар у него на мужика был поставлен. Не дошел он до сердца с первого раза: грудь помешала…
Запахнул ворот, пуговки застегнул — все, до единой. Руки ей сложил, хотел глаза закрыть — не удалось, только веки зря кровью измарал. Поднялся.
— Полежи тут покуда, Сонечка.
Судорожно всхлипнула сзади Женька. Старшина свинцово полоснул из-под бровей:
— Некогда трястись, Комелькова…
И, пригнувшись, быстро пошел вперед, чутьем угадывая слабый рубчатый отпечаток…
Глава 9
Ждали немцы Соню или она случайно на них напоролась? Бежала без опаски по дважды пройденному пути, торопясь притащить ему, старшине Васкову, махорку ту, трижды клятую. Бежала, радовалась и понять не успела, откуда свалилась на хрупкие плечи потная тяжесть, почему пронзительной яркой болью рванулось вдруг сердце… Нет, успела. И понять успела, и крикнуть, потому что не достал нож до сердца с первого удара: грудь помешала. Высокая грудь была, тугая.
А может, не так все было? Может, ждали они ее? Может, перехитрили диверсанты и девчат неопытных, и его, сверхсрочника, орден имеющего за разведку? Может, не он на них охотился, а они на него? Может, высмотрели всё, подсчитали, прикинули, когда кто кого кончать будет?
Но не страх — ярость вела сейчас Васкова. Зубами скрипел от той черной, ослепительной ярости, и только одного желал: догнать. Догнать, а там — разберемся…
— Ты у меня не крикнешь. Нет, не крикнешь…
Слабый след кое-где еще печатался на валунах, и Федот Евграфыч уже точно знал, что немцев было двое. И опять не мог простить себе, опять казнился и маялся, что недоглядел за ними, что понадеялся, будто бродят они по ту сторону костра, а не по эту, и сгубил переводчика своего, с которым вчера еще котелок напополам делил. И кричала в нем эта маета, и билась, и только одним успокоиться он сейчас мог — погоней. И думать ни о чем не хотел, и на Комелькову не оглядывался.
Женька знала, куда и зачем они бегут. Знала, хоть старшина ничего и не сказал, знала, а страха не было, будто спешили они не в бой, а на казнь. Все в ней вдруг запеклось и потому не болело и не кровоточило. Словно ждало разрешения, но разрешения этого Женька не давала, а потому ничто теперь не отвлекало ее. Такое уже было однажды, когда эстонка ее прятала. Летом сорок первого, почти год назад…
Васков поднял руку, и она сразу остановилась, всеми силами сдерживая дыхание.
— Отдышись, — еле слышно сказал Федот Евграфыч. — Тут где-то они. Близко где-то.
Женька грузно оперлась на винтовку, рванула ворот. Хотелось вздохнуть громко, всей грудью, а приходилось цедить выдох, как сквозь сито, и сердце от этого никак не хотело успокаиваться.
— Вон они, — сказал старшина.
Он смотрел в узкую щель меж камней. Женька глянула: в редком березняке, что шел от них к лесу, чуть шевелились гибкие вершинки.
— Мимо пройдут, — не оглядываясь, продолжал Васков. — Здесь будь. Как я утицей крякну, шумни чем-либо. Ну, камнем ударь или прикладом, чтоб на тебя они глянули. И — обратно замри. Поняла ли?
— Поняла, — сказала Женька.
Он глубоко, сильно вздохнул и прыгнул через валун в березняк — наперерез. Главное дело, надо было успеть с солнца забежать, чтоб в глазах у них рябило. И второе главное дело — на спину прыгнуть. Обрушиться, сбить, ударить — и крикнуть не дать. Чтоб — как в воду…
Он хорошее место выбрал: ни обойти его немцы не могли, ни заметить. А себя открывали, потому что перед его секретом проплешина в березняке шла. Конечно, он стрелять отсюда спокойно мог, без промаха, но не уверен был, что выстрелы до основной группы не докатятся, а до поры шум поднимать было невыгодно. Поэтому он сразу наган вновь в кобуру сунул, клапан застегнул, чтоб случаем не выпал, и проверил, легко ли ходит в ножнах финский трофейный нож.
И тут фрицы впервые открыто показались в редком березнячке, в весенних, еще кружевных листах. Как и ожидал Федот Евграфыч, их было двое, и впереди шел дюжий детина с автоматом на правом плече. Самое время было их из нагана достать, самое время, но старшина опять отогнал эту мысль, но не потому уже, что выстрелов боялся, а потому, что Соню вспомнил и не мог теперь легкой смертью казнить. Око за око, нож за нож — только так сейчас дело решалось, только так.
Немцы свободно шли, без опаски: задний даже галету грыз, облизывая губы. Старшина определил ширину их шага, просчитал, прикинул, когда с ним поравняются, вынул финку и, когда первый подошел на добрый прыжок, крякнул два раза коротко и часто, как утка. Немцы враз вскинули головы, но тут Комелькова грохнула позади них прикладом о скалу, они резко повернулись на шум, и Васков прыгнул.
Он точно рассчитал прыжок: и мгновение точно выбрано было, и расстояние отмерено — тик в тик. Упал немцу на спину, сжав коленями локти. И не успел фриц тот ни вздохнуть, ни вздрогнуть, как старшина рванул его левой рукой за лоб, задирая голову назад, и полоснул отточенным лезвием по натянутому горлу.
Именно так всё задумано было: как барана, чтоб крикнуть не мог, чтоб хрипел только, кровью исходя. И когда он валиться начал, комендант уже спрыгнул с него и метнулся ко второму. Всего мгновение прошло, одно мгновение: второй немец еще спиной стоял, еще поворачивался. Но то ли сил у Васкова на новый прыжок не хватило, то ли промешкал он, а только не достал до этого немца ножом. Автомат вышиб, да при этом и собственную финку выронил: в крови она вся была, скользкая, как мыло.
Глупо получилось: вместо боя — драка, кулачки какие-то. Фриц хоть и нормального роста, а цепкий попался, жилистый: никак его Васков согнуть не мог, под себя подмять. Барахтались на мху меж камней и березок, но немец помалкивал покуда: то ли одолеть старшину рассчитывал, то ли просто силы берег.
И опять Федот Евграфыч промашку дал: хотел немца половчее перехватить, а тот выскользнуть умудрился и свой нож из ножен выхватил. И так Васков этого ножа убоялся, столько сил и внимания ему отдал, что немец в конце концов оседлал его, сдавил ножищами и теперь тянулся и тянулся к горлу тусклым кинжальным жалом. Покуда старшина еще держал его руку, покуда оборонялся, но фриц-то сверху давил, всей тяжестью, и долго так продолжаться не могло. Про это и комендант знал, и немец — даром, что ли, глаза сузил да ртом щерился.
И обмяк вдруг, как мешок, обмяк, и Федот Евграфыч сперва не понял, не расслышал первого-то удара. А второй расслышал: глухой, как по гнилому стволу. Кровью теплой в лицо брызнуло, и немец стал запрокидываться, перекошенным ртом хватая воздух. Старшина отбросил его, вырвал нож и коротко ударил в сердце.
Только тогда оглянулся: боец Комелькова стояла перед ним, держа винтовку за ствол, как дубину. И приклад той винтовки был в крови.
— Молодец, Комелькова… — в три приема сказал старшина. — Благодарность тебе… объявляю…
Хотел встать и — не смог. Так и сидел на земле, словно рыба, глотая воздух. Только на того, первого, оглянулся: здоров был немец, как бык, здоров. Еще дергался, еще хрипел, еще кровь толчками била из него. А второй уже не шевелился: скорчился перед смертью да так и застыл. Дело было сделано.
— Ну вот, Женя, — тихо сказал Васков. — На двоих, значит, меньше их стало…
Женька вдруг бросила винтовку и, согнувшись, пошла за кусты, шатаясь, как пьяная. Упала там на колени: тошнило ее, выворачивало, и она, всхлипывая, все кого-то звала — маму, что ли…
Старшина встал. Колени еще дрожали, и сосало под ложечкой, но время терять было уже опасно. Он не трогал Комелькову, не окликал, по себе зная, что первая рукопашная всегда ломает человека, преступая через естественный, как жизнь, закон «не убий». Тут привыкнуть надо, душой зачерстветь, и не такие бойцы, как Евгения, а здоровенные мужики тяжко и мучительно страдали, пока на новый лад перекраивалась их совесть. А тут ведь женщина по живой голове прикладом била, баба, мать будущая, в которой самой природой ненависть к убийству заложена. И это тоже Федот Евграфыч немцам в строку вписал, потому что преступили они законы человеческие и тем самым сами вне всяких законов оказались. И потому только гадливость он испытывал, обыскивая еще теплые тела, только гадливость: будто падаль ворочал…
И нашел то, что искал, — в кармане у рослого, что только-только Богу душу отдал, хрипеть перестав, — кисет. Его, личный, старшины Васкова кисет с вышивкой поверх:
— Уйдите… — сказала.
А он ладонь сжатую к лицу ее поднес и растопырил, кисет показывая. Женька сразу голову подняла: узнала.
— Вставай, Женя.
Помог встать. Назад было повел, на полянку, а Женька шаг сделала, остановилась и головой затрясла.
— Брось, — сказал он. — Попереживала, и будет. Тут одно понять надо: не люди это. Не люди, товарищ боец, не человеки, не звери даже — фашисты. Вот и гляди соответственно.
Но глядеть Женька не могла, и тут Федот Евграфыч не настаивал. Забрал шмайссеры, обоймы запасные, хотел фляги взять, да покосился на Комелькову — и раздумал. Шут с ними: прибыток не велик, а ей все легче — меньше напоминаний.
Прятать убитых Васков не стал: все равно кровищу всю с поляны не соскребешь. Да и смысла не было: день к вечеру склонялся, вскоре первые отряды должны были подойти. Времени у немцев мало оставалось, и старшина хотел, чтоб время это они в беспокойстве прожили. Пусть помечутся, пусть погадают, кто дозор их порешил, пусть от каждого шороха, от каждой тени пошарахаются.
У первого же бочажка (благо тут их — что конопушек у рыжей девчоночки) старшина умылся, кое-как рваный ворот на гимнастерке приладил, сказал Евгении:
— Может, ополоснешься?
Помотала головой: нет, не разговоришь ее сейчас, не отвлечешь… Вздохнул старшина:
— Наших сама найдешь или проводить?
— Найду.
— Ступай. И — к Соне приходите. Туда, значит… Может, боишься одна-то?
— Нет.
— С опаской иди все же. Понимать должна.
— Понимаю.
— Ну, ступай. Не мешкайте там: переживать опосля будем.
Разошлись. Федот Евграфыч вслед ей глядел, пока не скрылась: плохо шла. Себя слушала, не противника. Эх, вояки!
Соня тускло глядела в небо полузакрытыми глазами.
Старшина опять попытался прикрыть их, и опять у него ничего не вышло. Тогда он расстегнул кармашки на ее гимнастерке и достал комсомольский билет, справку о курсах переводчиков, два письма и фотографию. На фотографии той множество гражданских было, а кто в центре — не разобрал Васков: здесь аккурат нож ударил. А Соню нашел: сбоку стояла, в платьишке с длинными рукавами и широким воротом; тонкая шея торчала из того ворота, как из хомута. Он припомнил вчерашний разговор, печаль Сонину и с горечью подумал, что даже написать некуда о геройской смерти рядового бойца Софьи Соломоновны Гурвич. Потом послюнил ее платочек, стер с мертвых век кровь и накрыл тем платочком лицо. А документы к себе в карман положил. В левый — рядом с партбилетом. Сел подле и закурил из трижды памятного кисета. Ярость его прошла, да и боль приутихла; только печалью был полон, по самое горло полон, аж першило там. Теперь подумать можно было, взвесить все, по полочкам разложить и понять, как действовать дальше.
Он не жалел, что прищучил дозорных и тем открыл себя. Сейчас время на него работало, сейчас по всем линиям о них и диверсантах доклады шли, и бойцы, поди, уже инструктаж получали, как с фрицами этими проще покончить. Три, ну, пусть пять даже часов оставалось драться вчетвером против четырнадцати, а это выдержать можно было. Тем более что сбили они немцев с прямого курса и вокруг Легонтова озера наладили. А вокруг озера — сутки топать.
Команда его подошла со всеми пожитками: двое ушло — в разные, правда, концы, — а барахлишко их осталось, и отряд уж обрастать вещичками начал, как та запасливая семья. Галя Четвертак закричала было, затряслась, Соню увидев, но Осянина крикнула зло:
— Без истерик тут!..
И Галя смолкла. Стала на колени возле Сониной головы, тихо плакала. А Рита только дышала тяжело, а глаза сухие были, как уголья.
— Ну, обряжайте, — сказал старшина.
Взял топорик (эх, лопатки не захватил на случай такой!), ушел в камни место для могилки искать. Поискал, потыркался — скалы одни, не подступишься. Правда, яму нашел. Веток нарубил, устелил дно, вернулся.
— Отличница была, — сказала Осянина. — Круглая отличница — и в школе, и в университете.
— Да, — сказал старшина. — Стихи читала.
А про себя подумал — не это главное. А главное, что могла нарожать Соня ребятишек, а те бы внуков и правнуков, а теперь не будет этой ниточки. Маленькой ниточки в бесконечной пряже человечества, перерезанной ножом…
— Берите, — сказал.
Комелькова с Осяниной за плечи взяли, а Четвертак — за ноги. Понесли, оступаясь и раскачиваясь, и Четвертак все ногой загребала. Неуклюжей ногой, обутой в заново сотворенную чуню. А Федот Евграфыч с Сониной шинелью шел следом.
— Стойте, — сказал он у ямы. — Кладите туда покуда.
Положили у края; голова плохо легла, все набок заваливалась, и Комелькова подсунула сбоку пилотку. А Федот Евграфыч, подумав и похмурившись (ох, не хотел он делать этого, не хотел), буркнул Осяниной, не глядя:
— За ноги ее подержи.
— Зачем?
— Держи, раз велят! Да не здесь — за коленки!..
И сапог с ноги Сониной сдернул.
— Зачем?.. — крикнула Осянина. — Не смейте!..
— А затем, что боец босой, вот зачем.
— Нет, нет, нет!.. — затряслась Четвертак.
— Не в цацки же играем, девоньки, — вздохнул старшина. — О живых думать нужно: на войне только этот закон. Держи, Осянина. Приказываю, держи.
Сдернул второй сапог, кинул Гале Четвертак.
— Обувайся. И без переживаний давай: немцы ждать не будут.
Спустился в яму, принял Соню, в шинель обернул, уложил. Стал камнями закладывать, что девчата подавали. Работали молча, споро. Вырос бугорок. Поверх старшина пилотку положил, камнями ее придавил. А Комелькова — веточку зеленую.
— На карте отметим, — сказал. — После войны — памятник ей.
Сориентировал карту, крестик нанес. Глянул, а Четвертак по-прежнему в чуне стоит.
— Боец Четвертак, в чем дело? Почему не обута?
Затряслась Четвертак:
— Нет!.. Нет, нет, нет! Нельзя так! Вредно! У меня мама — медицинский работник…
— Хватит врать! — крикнула вдруг Осянина. — Хватит! Нет у тебя мамы! И не было! Подкидыш ты, и нечего тут выдумывать!..
Заплакала Галя. Горько, обиженно — словно игрушку у ребенка сломали…
Глава 10
— Ну зачем же так, ну зачем? — укоризненно сказала Женька и обняла Четвертак. — Нам без злобы надо, а то остервенеем. Как немцы, остервенеем…
Смолчала Осянина…
А Галя действительно была подкидышем, и даже фамилию ей в детском доме дали: Четвертак. Потому что меньше всех ростом вышла, в четверть меньше.
Детдом размещался в бывшем монастыре. С гулких сводов сыпались жирные пепельные мокрицы. Плохо замазанные бородатые лица глядели со стен многочисленных церквей, спешно переделанных под бытовые помещения, а в братских кельях было холодно, как в погребах.
В десять лет Галя стала знаменитой, устроив скандал, какого монастырь не знал со дня основания. Отправившись ночью по своим детским делам, она подняла весь дом отчаянным визгом. Выдернутые из постели воспитатели нашли ее на полу в полутемном коридоре, и Галя очень толково объяснила, что бородатый старик хотел утащить ее в подземелье.
Создалось «Дело о нападении…», осложненное тем, что в округе не было ни одного бородача. Галю терпеливо расспрашивали приезжие следователи и доморощенные Шерлоки Холмсы, и случай от разговора к разговору обрастал все новыми подробностями. И только старый завхоз, с которым Галя очень дружила, потому что именно он придумал ей такую звучную фамилию, сумел докопаться, что все это — выдумка.
Галю долго дразнили и презирали, а она взяла и сочинила сказку. Правда, сказка была очень похожа на Мальчика с пальчик, но, во-первых, вместо мальчика оказалась девочка, а во-вторых, там участвовали бородатые старики и мрачные подземелья.
Слава прошла, как только сказка всем надоела. Галя не стала сочинять новую, но по детдому поползли слухи о зарытых монахами сокровищах. Кладоискательство с эпидемической силой захватило воспитанников, и в короткий срок монастырский двор превратился в песчаный карьер. Не успело руководство справиться с этой напастью, как из подвалов стали появляться призраки в развевающихся белых одеждах. Призраков видели многие, и малыши категорически отказались выходить по ночам со всеми вытекающими отсюда последствиями. Дело приняло размеры бедствия, и воспитатели вынуждены были объявить тайную охоту за ведьмами. И первой же ведьмой, схваченной с поличным в казенной простыне, оказалась Галя Четвертак.
После этого Галя примолкла. Прилежно занималась, возилась с октябрятами и даже согласилась петь в хоре, хотя всю жизнь мечтала о сольных партиях, длинных платьях и всеобщем поклонении. Тут ее настигла первая любовь, а так как она привыкла все окружать таинственностью, то вскоре весь дом был наводнен записками, письмами, слезами и свиданиями. Зачинщице опять дали нагоняй и постарались тут же от нее избавиться, спровадив в библиотечный техникум на повышенную стипендию.
Война застала Галю на третьем курсе, и в первый же понедельник вся их группа в полном составе явилась в военкомат. Группу взяли, а Галю — нет, потому что она не подходила под армейские стандарты ни ростом, ни возрастом. Но Галя, не сдаваясь, упорно штурмовала военкома и так беззастенчиво врала, что ошалевший от бессонницы подполковник окончательно запутался и в порядке исключения направил Галю в зенитчицы.
Осуществленная мечта всегда лишена романтики. Реальный мир оказался суровым и жестоким и требовал не героического порыва, а неукоснительного исполнения воинских уставов. Праздничная новизна улетучилась быстро, а будни были совсем не похожи на Галины представления о фронте. Галя растерялась, скисла и тайком плакала по ночам. Но тут появилась Женька, и мир снова завертелся быстро и радостно.
А не врать Галя просто не могла. Собственно, это была не ложь, а желания, выдаваемые за действительность. И появилась на свете мама — медицинский работник, в существование которой Галя почти поверила сама…
Времени потеряли много, и Васков сильно нервничал. Важно было поскорее уйти отсюда, нащупать немцев, сесть им на хвост, а потом пусть дозорных находят. Тогда уже старшина над ними висеть будет, а не наоборот. Висеть, дергать, направлять куда надо и ждать, ждать, когда наши подойдут, когда облава начнется.
Но — провозились: Соню хоронили, Четвертак уговаривали, а время шло. Федот Евграфыч пока шмайссеры проверил, винтовки лишние — Бричкиной и Гурвич — в укромное место упрятал, патроны поровну поделил. Спросил у Осяниной:
— Из автомата стреляла когда?
— Из нашего только.
— Ну, держи фрицевский. Освоишь, мыслю я. — Показал ей, как управляться, предупредил: — Длинно не стреляй: вверх задирает. Коротко жарь.
Тронулись, слава тебе… Он впереди шел, Четвертак с Комельковой — основным ядром, а Осянина замыкала. Сторожко шли, без шума, да опять, видно, к себе больше прислушивались, потому что чудом на немцев не нарвались. Чудом, как в сказке.
Счастье, что старшина первым их увидел. Как из-за валуна сунулся, так и увидел: двое в упор на него, а следом — остальные. И опоздай Федот Евграфыч ровно на семь шагов — кончилась бы на этом вся их служба. В две бы хорошие очереди кончилась. Но семь этих шагов были с его стороны сделаны, и потому все наоборот получилось. И отпрянуть успел, и девчатам махнуть, чтоб рассыпались, и гранату из кармана выхватить. Хорошо, с запалом граната была: шарахнул ею из-за валуна, а когда рванула, ударил из автомата.
В уставе бой такой встречным называется. А характерно для него то, что противник сил твоих не знает: разведка ты или головной дозор — им это непонятно. И поэтому главное тут — не дать ему опомниться.
Федот Евграфыч, понятное дело, об этом не думал. Это врублено в него было, на всю жизнь врублено, и думал он только, что надо стрелять. А еще думал, где бойцы его: попрятались, залегли или разбежались.
Треск стоял оглушительный, потому что били фрицы в его валун из всех активных автоматов. Лицо ему крошкой каменной иссекло, глаза пылью запорошило, и он почти что не видел ничего: слезы ручьем текли. И утереться времени не было.
Лязгнул затвор его шмайссера, назад отскочив: патроны кончились. Боялся Васков этого мгновения: на перезарядку секунды шли, а сейчас секунды эти жизнью измерялись. Рванутся немцы на замолчавший автомат, проскочат десяток метров, что разделяло их, и — всё тогда. Хана.
Но не сунулись диверсанты. Голов даже не подняли, потому что прижал их второй автомат: Осяниной. Коротко била, прицельно, в упор, и дала секундочку старшине. Ту секундочку, за которую потом до гробовой доски положено водкой поить.
Сколько тот бой продолжался, никто потом не помнил. Если обычным временем считать — скоротечный был бой, как и положено встречному бою по уставу. А если прожитым мерить — силой затраченной, напряжением, опасностью, — на добрый пласт жизни тянуло, а кому и на всю жизнь.
Галя Четвертак настолько испугалась, что и выстрелить-то ни разу не смогла. Лежала, спрятав лицо за камнем и уши руками зажав: винтовка в стороне валялась. А Женька быстро опомнилась: била в белый свет, как в копейку. Попала, не попала — это ведь не на стрельбище, целиться некогда.
Два автомата да одна трехлинеечка — всего-то огня было, а немцы не выдержали. Не потому, конечно, что испугались: неясность была. И, постреляв маленько, откатились. Без огневого прикрытия, без заслона: просто откатились. В леса, как потом выяснилось.
Враз смолк огонь, только Комелькова еще стреляла, телом вздрагивая при отдаче. Добила обойму, остановилась. Глянула на Васкова, будто вынырнув.
— Всё, — вздохнул Васков.
Тишина могильная стояла, аж звон в ушах. Порохом воняло, пылью каменной, гарью. Старшина лицо утер — ладони в крови стали: посекло осколками.
— Задело вас? — шепотом спросила Осянина.
— Нет, — сказал старшина. — Ты поглядывай там, Осянина.
Сунулся из-за камня: не стреляли. Вгляделся: в дальнем березняке, что с лесом смыкался, верхушки подрагивали. Осторожно скользнул вперед, наган в руке зажав. Перебежал, за другим валуном укрылся, снова выглянул: на разбросанном взрывом мху кровь темнела. Много крови, а тела не было: унесли.
Полазав по камням да кусточкам и убедившись, что диверсанты никого в заслоне не оставили, Федот Евграфыч уже спокойно, в рост вернулся к своим. Лицо саднило, а усталость была — будто чугуном прижали. Даже курить не хотелось. Полежать бы, хоть с десяток минут полежать, а подойти не успел — Осянина с вопросом:
— Вы — коммунист, товарищ старшина?
— Член партии большевиков…
— Просим быть председателем на комсомольском собрании.
Обалдел Васков:
— Собрании?..
Увидел: опять Четвертак ревет в три ручья. А Комелькова — в копоти пороховой, что цыган — глазищами сверкает:
— Трусость!..
Вот оно что…
— Собрание — это хорошо, — свирепея, начал Федот Евграфыч. — Это замечательно — собрание! Мероприятие, значит, проведем, осудим товарища Четвертак за проявленную растерянность, протокол напишем. Так?..
Молчали девчата. Даже Галя реветь перестала: слушала, носом шмыгая.
— А фрицы нам на этот протокол свою резолюцию наложат. Годится?.. Не годится. Поэтому как старшина и как коммунист тоже отменяю на данное время все собрания. И докладываю обстановку: немцы в леса ушли. В месте взрыва гранаты крови много; значит, кого-то мы прищучили. Значит, тринадцать их, так будем считать. Это — первый вопрос. А второй вопрос — у меня при автомате одна обойма осталась непочатая. А у тебя, Осянина?
— Полторы.
— Вот так. А что до трусости, так ее не было. Трусость, девчата, во втором бою только видно. А это — растерянность просто. От неопытности. Верно, боец Четвертак?
— Верно…
— Тогда и слезы, и сопли утереть приказываю. Осяниной — вперед выдвинуться и за лесом следить. Остальным бойцам принимать пищу и отдыхать по мере возможности. Нет вопросов? Исполнять.
Молча поели. Федот Евграфыч совсем есть не хотел, а только сидеть, ноги вытянув, но жевал усердно: силы были нужны. Бойцы его, друг на друга не глядя, ели по-молодому — аж хруст стоял. И то ладно: не раскисли, держатся пока. Солнце уж низко было, край леса темнеть стал, и старшина беспокоился. Отряды что-то запаздывали, а немцы тем сумраком белесым могли либо опять на него выскочить, либо с боков просочиться в горловине между озерами, либо в леса утечь: ищи их тогда. Следовало опять поиск начинать, опять на хвост им садиться, чтобы знать положение. Следовало — а сил не было. Да, неладно все пока складывалось, очень неладно. И бойца загубил, и себя обнаружил, и отдых требовался. А подмога все не шла и не шла… Однако отдыху Васков себе отпустил, пока Осянина не поела. Потом встал, засупонился потуже, сказал хмуро:
— В поиск со мной идет боец Четвертак. Здесь — Осянина старшая. Задача: следом двигаться на большой дистанции. Ежели выстрелы услышите — затаиться приказываю. Затаиться и ждать, покуда мы не подойдем. Ну, а коли не подойдем — отходите. Скрытно отходите через наши прежние позиции на запад. До первых людей: там доложите.
Конечно, шевельнулась мысль, что не надо бы с Четвертак в такое дело идти, не надо. Тут с Комельковой в самый раз: товарищ проверенный, дважды за один день проверенный — редкий мужик этим похвастать может. Но командир — он ведь не просто военачальник, он еще и воспитателем подчиненных быть обязан. Так в уставе сказано.
А устав старшина Васков уважал. Уважал, знал назубок и выполнял неукоснительно. И поэтому сказал Гале:
— Вещмешок и шинельку здесь оставишь. За мной идти след в след и глядеть, что делаю. И что б ни случилось — молчать. Молчать и про слезы забыть.
Слушая его, Четвертак кивала поспешно и испуганно…
Глава 11
Почему немцы уклонились от боя? Уклонились, опытным ухом наверняка оценив огневую мощь (точнее сказать, немощь) противника?
Не праздные это были вопросы, и не из любопытства Васков голову над ними ломал. Врага понимать надо. Всякое действие его, всякое передвижение для тебя яснее ясного быть должно. Только тогда ты за него думать начнешь, когда сообразишь, как сам он думает. Война — это ведь не просто кто кого перестреляет. Война — это кто кого передумает. Устав для того и создан, чтобы голову тебе освободить, чтоб ты вдаль думать мог, на ту сторону, за противника.
Но как ни вертел события Федот Евграфыч, как ни перекладывал — одно выходило: немцы о них ничего не знали. Не знали, — значит, те двое, которых порешил он, не дозором были, а разведкой, и фрицы, не ведая о судьбе их, спокойно подтягивались следом. Так выходило, а какую выгоду он из всего этого извлечь мог, пока было непонятно.
Думал старшина, ворочал мозгами, тасовал факты, как карточную колоду, а от дела не отвлекался. Чутко скользил, беззвучно и только что ушами не прядал по неспособности к этому. Но ни звука, ни запаха не дарил ему ветерок, и Васков шел пока что без задержек. И девка эта непутевая сзади плелась. Федот Евграфыч часто поглядывал на нее, но замечаний делать не приходилось. Нормально шла, как приказано, только без легкости, вяло — так это от пережитого, от свинца над головой.
А Галя уж и не помнила об этом свинце. Другое стояло перед глазами: серое, заострившееся лицо Сони, полузакрытые, мертвые глаза ее и затвердевшая от крови гимнастерка. И — две дырочки на ней. Узкие, как лезвие. Она не думала ни о Соне, ни о смерти — она физически, до дурноты ощущала проникающий в ткани нож, слышала хруст разорванной плоти, чувствовала тяжелый запах крови. Она всегда жила в воображаемом мире активнее, чем в действительном, и сейчас хотела бы забыть это, вычеркнуть — и не могла. И это рождало тупой, чугунный ужас, и она шла под гнетом этого ужаса, ничего уже не соображая. Федот Евграфыч об этом, конечно, не знал. Не знал, что боец его, с кем он жизнь и смерть одинаковыми гирями сейчас взвешивал, уже был убит. Убит, до немцев не дойдя, ни разу по врагу не выстрелив…
Васков поднял руку: вправо уходил след. Легкий, чуть заметный на каменных осыпях, тут, на мшанике, он чернел затянутыми водой провалами. Словно оступились вдруг фрицы, тяжесть неся, и расписались перед ним всей разлапистой ступней.
— Жди, — шепнул старшина.
Прошел вправо, след в стороне оставляя. Пригнул кусты — в ложбинке из-под наспех наваленного хвороста чуть проглядывали тела. Васков осторожно сдвинул сушняк: в яме лицами вниз лежали двое. Федот Евграфыч присел на корточки, всматриваясь: у верхнего в затылке чернело аккуратное, почти без крови отверстие; волосы коротко стриженного затылка курчавились, подпаленные огнем.
— Пристрелили, — определил старшина. — Свои же, в затылок. Раненого добивали: такой, значит, закон…
Один только зверь собрата раненого добивает. Единственный из всего мира, за что и имя ему — волк. И нет большего врага у человека — древний враг, смертельный, жестокий. Но волк — на то он и волк, а здесь ведь…
Плюнул Васков. На мертвых плюнул, хоть и грех этот — самый великий из всех. Но ничего к ним не чувствовал, кроме презрения: вне закона они для него были. По ту сторону черты, что человека определяет.
Человека ведь одно от животных отделяет: понимание, что человек он. А коли нет понимания этого — зверь. О двух ногах, о двух руках и — зверь. Лютый зверь, страшнее страшного. И тогда ничего по отношению к нему не существует: ни человечности, ни жалости, ни пощады. Бить надо. Бить, пока в логово не уползет. И там бить, покуда не вспомнит, что человеком был, покуда не поймет этого.
Еще днем, несколько часов назад, ярость его вела. Простая, как жажда: кровь за кровь. А теперь вдруг отодвинулось все, улеглось, успокоилось даже и — вызрело. В ненависть вызрело, холодную и расчетливую ненависть. Без злобы уже.
— Значит, такой закон?.. Учтем.
И спокойно еще двух вычел: двенадцать осталось. Дюжина. Вернулся, где Четвертак ждала. Поймал взгляд ее — и словно оборвалось в нем что-то: боится. По-плохому боится, изнутри, а это хорошо если не на всю жизнь. Поэтому старшина вмиг всю бодрость свою собрал, заулыбался ей, как дролюшке дорогой, и подмигнул:
— Двоих мы там прищучили, Галя! Двоих — стало быть, двенадцать осталось. А это нам не страшно, товарищ боец. Это нам, считай, пустяки!..
Ничего она в ответ не сказала, не улыбнулась даже. Только глядела, в глаза выскакивая. Мужика в таких случаях разозлить надо: матюкнуть от души или по уху съездить — это Федот Евграфыч из личного опыта знал. А вот с этой как быть, не знал. Не было у него такого опыта, и устав по этому поводу тоже ничего не сообщал.
— Про Павла Корчагина читала когда?
Посмотрела на него Четвертак эта, как на помешанного: нашел, мол, время. Но — кивнула, и Федот Евграфыч приободрился:
— Читала, значит. А я его, как вот тебя, видел. Да. Возили нас, отличников боевой и политической, в город Москву. Ну, там, Мавзолей смотрели, дворцы всякие, музеи и с ним встречались. Он — не гляди, что пост большой занимает, — простой человек. Сердечный. Усадил нас, чаем угостил, как, мол, ребята, служится?..
— Ну зачем же вы обманываете, зачем? — тихо сказала Галя. — Паралич разбил Корчагина. И не Корчагин он совсем, а Островский. И не видит он ничего, и не шевелится, и мы ему письма всем техникумом писали.
— Ну, может, другой какой Корчагин?..
Совестно стало Васкову, даже в жар кинуло. А тут комар еще наседает. Вечерний комар, особенный.
— Ну, может, ошибся. Не знаю. Только говорили, что…
Хрустнула впереди ветка. Явно хрустнула, под тяжелой ногой, а он даже обрадовался. Сроду он по своей инициативе во врунах не оказывался, позора от подчиненных не хлебал и готов был скорее со всей дюжиной драться, чем укоры от девчонки сопливой терпеть.
— В куст!.. — шепнул. — И замри!..
В куст сунуть ее успел, ветки оправить, сам за соседний валун завалился — и вовремя! Глянул: опять двое идут, но — осторожно, как по раскаленному, держа автоматы на изготовку. И только старшина подивиться успел, до чего же упорно фрицы по двое шастают, как позади этих двух и левее кусты затрепетали, и он понял, что по обе стороны идут дозоры и что немцы всерьез озадачены и неожиданной встречей, и исчезновением своей разведки.
Но он-то их видел, а они его — нет, и поэтому козырной туз был все-таки у него. Единственный, правда, козырь, но тем больнее мог он им ударить. Только уж спешить здесь нельзя было, никак нельзя, и Федот Евграфыч всем телом в мох впечатывался, мок в нем и даже комаров с потного лба согнать боялся. Пусть крадутся, пусть спину подставят, пусть укажут, куда поиск ведут, а там уж он играть начнет, свой ход сделает. С козырного туза…
Человек в опасности либо совсем ничего не соображает, либо — сразу за двоих. И пока один расчет ведет, как дальше поступить, другой об этой минуте заботится: все видит и все замечает. И, думая насчет хода с туза козырей, Васков ни на мгновение с диверсантов глаз не спускал и ни на миг о Четвертак не позабыл. Нет, хорошо она укрыта была, надежно, да и немцы вроде стороной ее обходили, так что опасного здесь не предвиделось. Фрицы как бы ломтями местность резали, и они с бойцом аккурат в середину этих ломтей попадали, хоть, правда, и в разные куски. Значит, отсидеться надо было, дышать перестав, раствориться во мхах да кустарничке, а уж потом действовать. Потом соединиться, цели распределить и шугануть из своей родимой да немецкого шмайссера.
Судя по всему, фрицы опять тот же путь прощупывали и рано или поздно должны были на Осянину с Комельковой выйти. Конечно, беспокоило это старшину, но не сказать чтоб слишком: девчата обстрелянными были, соображали, что к чему, и свободно могли либо затаиться, либо отойти куда подальше. Тем более что ход свой он планировал на тот момент, когда немцы, пройдя его, окажутся между двух огней.
Диверсанты напрямую вышли, оставляя куст, где Четвертак пряталась, метрах в двадцати левее себя. Дозоры, что по бокам шли, себя не обнаруживали, но Федот Евграфыч уже знал, где они пройдут. Вроде никто на них нарваться не мог, но старшина все же осторожно снял шмайссер с предохранителя.
Немцы шли молча, пригнувшись и выставив автоматы. Прикрытые дозорами, они почти не глядели по сторонам, цепко всматриваясь вперед и каждый миг ожидая встречного выстрела. Через несколько шагов они должны оказаться в створе между Четвертак и Васковым, и с этого мгновения спины их уже были бы подставлены охотничьему прищуру старшины.
С шумом раздались кусты, и из них порскнула вдруг Галя. Выгнувшись, заломив руки за голову, метнулась через поляну наперерез диверсантам, уже ничего не видя и не соображая.
— А-а-а!..
Коротко ударил автомат. С десятка шагов ударил в тонкую, напряженную в беге спину, и Галя с разлету сунулась лицом в землю, так и не сняв с головы заломленных в ужасе рук. Последний крик ее затерялся в булькающем хрипе, а ноги еще бежали, еще бились, вонзаясь в мох носками Сониных сапог.
Замерло все на поляне. На секунду какую-то замерло, и даже Галины ноги дергались замедленно, точно во сне. И Васков еще неподвижно лежал за своим валуном, не успев еще понять, что все планы его рухнули, что вместо козырного туза на руках оказалась шестерка. И неизвестно, сколько бы он так пролежал и как бы стал действовать дальше, но за спиной его раздался треск и топот, и он догадался, что правый дозорный бежит сюда, на выстрелы, бежит через него.
Соображать некогда было. Не было уже времени, и Федот Евграфыч только главное решил: увести немцев. Увлечь их за собой, заманить, оттянуть от последних своих бойцов. А решив это, не таясь уже, вскочил, шарахнул по двум фигурам, что над Галей склонились, полоснул очередью по топоту в кустах и, пригнувшись, бросился подальше от Синюхиной гряды, к лесу.
Он не видел, попал ли в кого: не до того было. Сейчас сквозь немцев прорваться надо было, себя в целости до леса донести и девчат уберечь. Уж их-то, последних, непременно уберечь он был должен, обязан был перед совестью своей мужской и командирской. Хватит тех, что погибли. По горло хватит, до конца жизни.
Давно старшина так не бегал, как в тот вечер. Метался по кустам, юлил меж валунов, падал, поднимался, снова бежал и снова падал, уходя от пуль, что сшибали листву над головой. Жалил в мелькающие повсюду фигуры короткими очередями и — шумел. Кусты ломал, топал, орал до хрипоты, потому что не имел он права отходить, фрицев за собой не увлекая. Приходилось заманивать, с огнем играть.
За одно он почти был спокоен: немцы в кольцо взять его не могли. И местности не знали, и маловато их для этого оставалось, и, главное, хорошо они ту внезапную стычку запомнили, тот встречный бой: с оглядкой бегали. Поэтому легко он пока уходил, пока нарочно дразнил немцев, злил их, чтоб не оставляли погони, чтоб не опомнились и не поняли, что один он здесь, если строго судить. Один.
Опять же туман помогал: та весна туманистой была. Чуть солнце за горизонт уходило, низины словно дымком подергивались, туман слоился, цеплялся за кусты, и в густом том молоке не то что человек — полк свободно бы спрятался. Васков в любой момент мог в облако это нырнуть — и ищи его! Но беда в том была, что белесые языки эти к озерам ползли, а он, наоборот, к лесу норовил немцев вывести и поэтому нырял в туман тогда лишь, когда уж совсем невмоготу становилось. А потом опять выныривал: здрасте, фрицы, я — живой.
А в общем, конечно, везло. И в меньших перестрелках, случалось, из человека сито-решето делали, а тут — пронесло. Вдосталь в салочки со смертью наигрался, но до леса не один добежал: вся эта компания за ним ввалилась, и тут его автомат щелкнул в последний раз и — замолк. Патроны кончились, перезарядить нечем было, и так он старшине руки отмотал, что Федот Евграфыч сунул его под валежник и стал отходить налегке — безоружным.
Тумана здесь не было, а пули в стволы чокали — только щепа летела. Теперь можно было отрываться, теперь о себе подумать самое время настало, но немцы, разъярившись, все-таки взяли его в полукольцо и гнали без передыху, надеясь, видно, прижать к болотам и взять живым. Положение у них такое создалось, что, будь старшина на месте их командира, тоже бы орденов за «языка» не пожалел, отвалил бы хоть пригоршню.
И только он так подумал, только обрадоваться успел, что целить в него вроде не должны, как тут же в руку ударило. В мякоть, пониже локтя, и Федот Евграфыч впопыхах-то не понял, не разобрался, решил, что сук ненароком зацепил, как теплое по кисти потекло. Не сильно, но густо: пуля вену тронула. Похолодел Васков: с дыркой много не навоюешь. Тут осмотреться нужно, рану перевязать, передохнуть, тут сквозь цепь не попрешь, не оторвешься. Одно оставалось: к болотам отходить. Ног не жалея.
Все он вложил в этот бег, без остатка. Сердце уж в глотке булькало, когда к приметной сосне выскочил. Схватил слегу, заметил, что пять их осталось, да размышлять некогда было. Лес трещал под немецкими ногами, звенел немецкими голосами и пел немецкими пулями.
Как через болото до острова брел — начисто из головы выскочило. Опомнился только там, под корявыми сосенками. От холода опомнился: трясло его, било, зубы пересчитывая. И рука ныла. Ломило ее от сырости, что ли…
Сколько времени он тут лежал, Федот Евграфыч вспомнить не мог. Выходило, немало, потому что тишина вокруг стояла мертвая: немцы отошли. Туман уплотнился к рассвету, вниз осел, и от мокряди той пробирало Васкова до самой последней косточки.
Однако кровь из раны больше не текла. Рука аж до плеча в грязи болотной была, дырку, видать, залепило, и старшина отколупывать ее не стал. Замотал сверху бинтом, что, по счастью, в кармане оказался, и огляделся.
За лесом уже светлело, и высоко над болотом небо поигрывало сполохами, отжимая туман к земле. Но здесь, на дне чаши, было как в ледяном молоке, и Федот Евграфыч, трясясь в ознобе, с тоской думал о заветной фляжке. Одно спасение было — прыгать, и он скакал, пока пот не прошиб. К тому времени и туман редеть начал, расползаться. Можно было и оглядеться.
С немецкой стороны ничего опасного не наблюдалось, как Васков ни вглядывался. Конечно, фрицы и затаиться могли, его назад поджидая, но вероятность этого совсем уж была невелика: по их понятиям, болото непроходимо было, и, значит, старшина Васков давно для них утопленник.
А в нашу сторону, в ту, что прямо, к разъезду вела, к Марии Никифоровне, в ту сторону Федот Евграфыч особо не глядел. В той стороне опасностей никаких не было, в той стороне, наоборот, жизнь была: спирта полкружечки, яишенка с салом да ласковая хозяйка. И не глядеть бы ему в ту сторону, отвернуться бы от соблазна, но помощь оттуда что-то не шла и не шла, и поэтому он все-таки туда поглядывал.
Чернело там что-то. Что чернело, не мог старшина разобрать. В миг какой-то даже дойти до пятна этого хотел, посмотреть, но запыхался от подскоков своих и решил отдышаться. А когда отдышался — рассвело уже достаточно, и понял он, что чернеет в болотной топи. Понял и сразу вспомнил, что у приметной сосны осталось теперь пять вырубленных им слег. Пять — значит, боец Бричкина полезла в топь эту, трижды клятую, без опоры…
И осталась от нее только армейская юбка. А больше ничего не осталось — даже надежд, что помощь придет.
Глава 12
И вспомнил вдруг Васков утро, когда диверсантов считал, что из лесу выходили. Вспомнил шепот Сони у левого плеча, растопыренные глаза Лизы Бричкиной, Четвертак в чуне из бересты. Вспомнил и громко, вслух сказал:
— Не дошла, значит, Бричкина.
Глухо проплыл над болотом хриплый, простуженный голос, и опять все смолкло. Даже комары без звона садились тут, в гиблом этом месте, и старшина, вздохнув, решительно шагнул в болото. Брел к берегу, налегая на слегу, думал о Бричкиной, навеки теперь приписанной к этой топи, о Четвертак, погибшей глупо и ненужно, о девчатах, что — надеялся он — живы еще покуда. И еще он думал о том, что всего оружия у него — один наган на боку.
Оставь тут диверсанты хоть одного человека — лежать бы старшине Васкову носом в гниль, пока не истлеет. С двух шагов могли его снять, потому что шел он грудью на берег, и даже упасть нельзя было, укрыться. Но никого немцы не оставили, и Федот Евграфыч без всяких помех до протоки знакомой добрался, помылся кое-как и напился вволю. А потом листок в кармане отыскал, скрутил из сухого мха цигарку, раздул «катюшу» и закурил. Теперь можно было и подумать.
Выходило, что проиграл он вчера всю свою войну, хоть и выбил верных двадцать пять процентов противника. Проиграл потому, что не смог сдержать немцев, что потерял ровнехонько половину личного состава, что растратил без толку весь боевой запас и остался с одним наганом. Скверно выходило, как ни крути, как ни оправдывайся. Но самым скверным было то, что не знал он, в какой стороне искать теперь диверсантов.
Горько было Васкову. То ли от голода, то ли от вонючей цигарки, то ли от одиночества и дум, что роились в голове, будто осы. Будто осы: только жалили, а взятка не давали…
Конечно, к своим надо было добираться. Две остались у него девчонки, зато — самые толковые. Втроем они еще силой были, силой, только силе той бить было нечем. Значит, должен был он, как командир, сразу два ответа подготовить: что делать и чем воевать. А для этого одно оставалось: сперва самому обстановку выяснить, немцев найти и оружие у них добыть. Другого выхода не было.
Вчера, в беготне, немцы топали, как дома, и следов в лесу было достаточно. Федот Евграфыч шел по ним, как по карте, разбирался, что к чему, и считал. И по счету этому выходило, что немцев бегало за ним никак не более десяти: то ли кто-то с вещами оставался, то ли он еще кого-то прищучить успел. Но все-таки рассчитывать следовало пока на дюжину, потому что накануне целиться было некогда.
Так, по следам, выбрался он на опушку, откуда опять распахнулись и Вопь-озеро, и Синюхина гряда, и кустарнички с соснячком, что уходили правее. Тут Федот Евграфыч ненадолго остановился, чтоб осмотреться, но никого — ни своих, ни чужих — заметить не смог. Покой лежал перед ним, затишье, благодать утренняя, и в благодати этой где-то прятались и немецкие автоматчики, и две русские девчонки с трехлинейками в обнимку…
Как ни заманчиво было девчат в каменьях тех отыскать, старшина из лесу не высунулся. Нельзя было ему собой рисковать, никак нельзя, потому что при всей горечи и отчаянии побежденным он себя не признавал даже в мыслях, и война для него на этом кончиться не могла. И, наглядевшись на простор и безмятежность, Федот Евграфыч снова нырнул в чащобу и стал пробираться в обход гряды к побережью Легонтова озера.
Тут расчет прост был, как задачка на вычитание. Немцы за ним вчера допоздна бегали, и, хоть ночи белыми были, соваться в неясность им было несподручно. Ждать им следовало до рассвета, а ждать этого рассвета удобнее всего было в лесах у Легонтова озера, чтобы в случае чего отход иметь не в болота. Потому-то и потянул Федот Евграфыч от знакомых каменьев перешейка в неизвестные места.
Здесь шел он осторожно, от дерева к дереву, потому что следы вдруг пропали. Но тихо было в лесу, только птицы поигрывали, и по щебету их Федот Евграфыч понимал, что людей поблизости нет.
Так пробирался он долго; стало уже казаться, что зря, что обманулся он в расчетах и ищет теперь диверсантов там, где их нету. Но не было у него сейчас ориентиров, кроме чутья, а чутье подсказывало, что путь выбран правильно. И только он в чутье собственном охотничьем засомневался, только стал, чтоб обдумать все сызнова, взвесить, как впереди заяц выскочил. Вылетел на полянку и, не чуя Васкова, на задние лапки привстал, назад вглядываясь. Вспугнутый заяц был, и вспугнутый людьми, которых знал мало и потому любопытничал. И старшина, совсем как заяц, уши навострил и стал туда же глядеть.
Однако, как он ни вглядывался, как ни слушал, ничего там необыкновенного не обнаруживалось. Уж и заяц в осинник сиганул, и слеза Федота Евграфыча прошибла, а он все стоял и стоял, потому что зайцу этому верил больше, чем своим ушам. И потому тихо-тихо, тенью скользящей двинулся туда, куда этот заяц глядел.
Ничего вначале он не заметил, а потом забурело что-то сквозь кусты. Странное что-то, лишаями кое-где покрытое. Васков шагнул, не дыша, отвел рукой кусты и уперся в древнюю, замшелую стену въехавшей в землю избы.
«Легонтов скит», — понял старшина.
Скользнул за угол, увидел прогнивший сруб колодца, заросшую травой дорогу и косо висевшую на одной петле входную дверь. Вынув наган и до звона вслушиваясь, прокрался к входу, глянул на косяк, на ржавую завесу, увидал примятую траву, невысохший след на ступеньке и понял, что дверь эту сорвали не более часа назад. Зачем, спрашивалось? Не из любознательности же немцы дверь в заброшенном скиту выломали: значит, так было нужно. Значит, убежище искали: может, раненые у них имелись; может, спрятать что требовалось. Иного старшина объяснения не нашел, а потому обратно в кусты попятился, особо внимательно глядя, чтоб след ненароком не оставить. Заполз в чащобу и замер.
И только комары к нему пристрелялись, как где-то сорока заверещала. Потом хрустнула ветка, что-то звякнуло, и из лесу к Легонтову скиту один за другим вышли все двенадцать. Одиннадцать поклажу несли (взрывчатка, определил старшина), а двенадцатый сильно хромал, налегая на палку. Подошли к скиту, сгрузили тючки, и раненый сразу сел на ступеньку. Один начал перетаскивать взрывчатку в избу, а остальные закурили и стали о чем-то говорить, по очереди заглядывая в карту.
Жрали комары Васкова, пили кровушку, а он даже моргнуть боялся. Рядом ведь, в двух шагах от немцев, сидел, наган в кулаке тиская, все слова слышал и ничего не понимал. Всего-то знал он восемь фраз из разговорника, да и то, если их русский произносил: нараспев.
Но гадать не понадобилось: старший, что в центре стоял и к которому они в планшет заглядывали, рукой махнул, и десятка эта, вскинув шмайссеры, подалась в лес. И пока она в него втягивалась, тот, что тючки таскал, помог раненому подняться и вволок его в дом.
Наконец-то Васков мог дух перевести и с комарами расправиться. Все теперь прояснилось, и дело решало время: немцы не по ягодки к Синюхиной гряде направлялись. Не желали они, стало быть, вокруг Легонтова озера кренделя выписывать и упорно целились в перемычку. И шли туда сейчас налегке: брешь нащупывать.
Конечно, ничего ему не стоило обогнать их, девчат найти и начать все сначала. Одно держало: оружие. Без него и думать было нечего поперек фрицевского пути становиться.
Два шмайссера в этой избе сейчас было, за дверью скособоченной. Целых два, богатство, а как взять это богатство, Васков пока не знал. На рожон лезть после бессонной ночи, с простреленной рукой расчета не было, и потому Федот Евграфыч, прикинув, откуда ветерок тянет, просто ждал, когда немец из избы вылезет.
И — дождался. Вылез диверсант этот с распухшей от комаров рожей на верную свою гибель: пить им там, что ли, захотелось. Вылез осторожно, с автоматом под рукой и двумя флягами у пояса. Долго всматривался, слушал, но отклеился-таки от стены и к колодцу направился. И тогда Васков медленно поднял наган, затаил дыхание, как на соревнованиях, и плавно спустил курок. Треснул выстрел, и немца с силой швырнуло вперед. Старшина для верности еще раз выстрелил в него, хотел было вскочить, да чудом уловил вороненый блеск ствола в щели перекошенной двери и замер. Второй — тот, раненный, — прикрывал приятеля своего, все видел, и бежать к колодцу значило получить пулю.
Похолодел Васков: даст сейчас подбитый этот очередь. Просто так, в воздух: гулкую, тревожную, и все. Вмиг притопают немцы, прочешут лес, и кончилась служба старшины. Второй раз не убежишь…
Только не стрелял что-то немец. Ждал чего-то, водил стволом настороженно и не сигналил. Видел, как товарищ его рылом в сруб уперся, еще дергаясь, видел, а на помощь не звал. Ждал… Чего ждал?..
И понял вдруг Васков. Все понял: себя спасает, шкура фашистская. Плевать ему на умирающего, на приказ, на друзей своих, что к озерам ушли: он сейчас только о том думает, чтоб внимание к себе не привлечь. Он невидимого противника до ужаса боится и об одном лишь молится: как бы втихую отлежаться, за бревнами в обхват толщиной.
Да, не героем фриц оказался, когда смерть в глаза заглянула. Совсем не героем, и, поняв это, старшина вздохнул с облегчением.
Сунув наган в кобуру, Федот Евграфыч осторожно отполз назад, быстро обогнул скит и подобрался к колодцу с другой стороны. Как он и рассчитывал, раненый фриц на убитого не глядел, и старшина спокойно подполз к нему, снял автомат и сумку с запасными обоймами с пояса и незамеченным вернулся в лес.
Теперь все от его быстроты зависело, потому что путь он выбрал окружной. Тут уж рисковать приходилось, и он рисковал, и — пронесло. Вломился в соснячок, что к гряде вел, и тогда только отдышался.
Здесь свои места были, брюхом исползанные. Здесь где-то девчата его прятались, если не подались на восток. Но хоть и велел он им отходить в случае чего, а не верилось сейчас Федоту Евграфычу, что выполнили они приказ его слово в слово. Не верилось, не хотелось верить.
Тут он передохнул, послушал, не слышно ли где немцев, и осторожно двинулся к Синюхиной гряде путем, по которому сутки назад шел с Осяниной. Тогда все еще живы были. Все — кроме Лизы Бричкиной…
Все-таки отошли они. Недалеко, правда: за речку, где прошлым утром спектакль фрицам устраивали. А Федот Евграфыч про это не подумал и, не найдя их ни в камнях, ни на старых позициях, вышел на берег уже не для поисков, а просто в растерянности. Понял вдруг, что один остался, совсем один, с пробитой рукой, и такая тоска тут на него навалилась, так все в голове спуталось, что к месту этому добрел уже совсем не в себе. И только на колени привстал, чтобы напиться, шепот услышал:
— Федот Евграфыч…
И — крик следом:
— Федот Евграфыч!.. Товарищ старшина!..
Голову вздернул, а они через речку бегут. Прямо по воде, юбок не подобрав. Кинулся к ним: тут, в воде, и обнялись. Повисли на нем обе сразу, целуют — грязного, потного, небритого…
— Ну что вы, девчата, что вы…
И сам чуть слезы сдержал. Совсем уж с ресниц свисали — ослаб, видно. Обнял девчат своих за плечи, да так они втроем и пошли на ту сторону. А Комелькова все прижаться норовила, по щеке колючей погладить.
— Эх, девчоночки вы мои, девчоночки! Съели-то хоть кусочек, спали-то хоть вполглазика?
— Не хотелось, товарищ старшина…
— Да какой я вам теперь старшина, сестренки? Я теперь вроде как брат. Вот так Федотом и зовите. Или — Федей, как маманя звала…
В кустах у них мешки сложены были, скатки, винтовки. Васков сразу к сидору своему кинулся. Только развязывать стал — Женя спросила:
— А Галка?..
Тихо спросила, неуверенно. Поняли они уж все. Просто уточнение требовалось.
Старшина не ответил. Молча мешок развязал, достал черствый хлеб, сало, фляжку. Налил в три кружки, хлеба наломал, сала нарезал. Роздал бойцам и поднял свою кружку:
— Погибли наши товарищи смертью храбрых. Четвертак — в перестрелке, а Лиза Бричкина в болоте утопла. Не зря погибли: сутки выиграли. Теперь наш черед сутки выиграть. И помощи не будет, а немцы идут сюда. Так что давайте помянем сестренок наших, а там и бой надо будет принимать. Последний, по всей видимости…
Глава 13
Бывает горе — что косматая медведица: навалится, рвет, терзает — света не взвидишь. А отвалит — и ничего, вроде можно дышать, жить, действовать. Как не было.
А бывает пустячок, оплошность. Мелочь, но за собою мелочь эта такое тянет, что не дай Бог никому.
Вот такой пустячок Васков после завтрака обнаружил, когда к бою готовиться стали. Весь сидор свой перетряхнул, по три раза вещь каждую перещупал: нету, пропали.
Запалы мелочью были. Но гранаты без них — просто кусок железа. Немой кусок, как булыжник.
— Нет у нас теперь артиллерии, девоньки.
С улыбкой сказал, чтоб не расстраивались. А они, дурехи, заулыбались в ответ, засияли.
— Ничего, Федот. Отобьемся!
Это Комелькова сказала, чуть на имени споткнувшись. И — покраснела. С непривычки, понятное дело, командира трудно по имени называть.
Отстреливаться — три винтаря, два шмайссера да наган. Не очень-то разгуляешься, как с десятка полоснут. Но, надо полагать, свой лес выручит. Лес да речка.
— Держи, Рита, еще рожок к шмайссеру. Только издаля не стреляй. Через речку из винтовки бей, а автомат прибереги. Как форсировать начнут, он очень даже пригодится. Очень. Поняла ли?
— Поняла, Федот…
И эта запнулась. Усмехнулся Васков:
— Федей, наверно, проще будет. Имечко у меня некруглое, конечно, уж какое есть…
Все-таки сутки эти даром для немцев не прошли. Втрое они осторожность умножили и поэтому продвигались медленно, за каждый валун заглядывая. Все, что могли, прочесали и появились у берега, когда солнце стояло уже высоко. Все повторялось в точности, только на этот раз лес напротив них не шумел девичьими голосами, а молчал затаенно и угрожающе. И диверсанты, угрозу эту почувствовав, долго к воде не совались, хоть и мелькали в кустах на той стороне.
У широкого плеса Федот Евграфыч девчат оставил, лично выбрав им позиции и ориентиры указав. А на себя взял тот мысок, где сутки назад Женька Комелькова собственным телом фрицев остановила. Тут берега почти смыкались, лес по обе стороны от воды начинался, и для форсирования водной преграды лучшего места не было. Именно здесь чаще всего немцы и показывали себя, чтоб вызвать на выстрел какого-либо чересчур уж нервного противника. Но нервных пока не наблюдалось, потому что Васков строго-настрого приказал своим бойцам стрелять тогда лишь, когда фрицы полезут в воду. А до этого — и дышать через раз, чтоб птицы не замолкали. Все под рукой было, все приготовлено: патроны загодя в каналы стволов досланы и винтовки с предохранителя сняты, чтобы до поры до времени и сорока не затрещала. И старшина почти спокойно на тот берег глядел, только рука проклятая ныла, как застуженный зуб.
А там, на той стороне, все наоборот было: и птицы примолкли, и сорока надрывалась. И все это сейчас Федот Евграфыч примечал, оценивал и по полочкам раскладывал, чтобы поймать момент, когда фрицам надоест в гляделки играть.
Но первый выстрел не ему сделать довелось, и хоть ждал его старшина, а все же вздрогнул: выстрел — он ведь всегда неожиданный, всегда — вдруг. Слева он ударил, ниже по течению, а за ним — еще и еще. Васков глянул: на плесе немец из воды к берегу на карачках лез, к своим лез, назад, и пули вокруг него щелкали, а — не задевали. И фриц бежал на четвереньках, волоча ногу по шумливому галечнику.
Тут ударили автоматы, прикрывая подбитого, и старшина совсем уж было вскочить хотел, к своим кинуться, да удержался. И вовремя: сквозь кусты к берегу той стороны сразу четверо скатились, рассчитывая, видно, под огневым прикрытием речушку перебежать и в лесу исчезнуть. С винтовкой тут ничего поделать было нельзя, потому что затвор после выстрела передернуть времени бы не хватило, и Федот Евграфыч взял автомат. И только нажал спуск — напротив в кустах два огонька полыхнули, и пулевой веер туго разорвал воздух над его головой. Одно знал Васков в этом бою: не отступать. Не отдавать немцам ни клочка на этом берегу. Как ни тяжело, как ни безнадежно — держать. Держать эту позицию, а то сомнут — и все тогда. И такое чувство у него было, словно именно за его спиной вся Россия сошлась, словно именно он, Федот Евграфыч Васков, был сейчас ее последним сынком и защитником. И не было во всем мире больше никого: лишь он, враг да Россия. Только девчат еще слушал каким-то третьим ухом: бьют еще винтовочки или нет. Бьют — значит, живы. Значит, держат свой фронт, свою Россию. Держат!..
И даже когда там гранаты начали рваться, он не испугался. Он уже чувствовал, что вот-вот должна передышка наступить, потому что не могли немцы вести затяжной бой с противником, сил которого не знали. Им тоже оглядеться требовалось, карты свои перетасовать, а уж потом сдавать по новой. Та четверка, что перла прямо на него, тут же и отошла, да так ловко, что он и заметить не успел, подшиб ли кого. Втянулась в кусты, постреляла для острастки, и снова все замерло. Только дымок еще висел над водой.
Несколько минут выиграно было. Счет, правда, сегодня не на минуты должен был идти, потому что помощи ниоткуда не предвиделось, но все же куснули они противника, показали зубы, и второй раз он в этом месте так просто не полезет. Он где-то еще попытается щелочку найти: скорее всего, выше по течению, потому что ниже плеса каменные лбы срывались круто в реку. Значит, следовало тотчас же перебежать правее, а тут, на своем месте, на всякий случай оставить кого-либо из девчат… Не успел Васков своей диспозиции додумать: шаги за спиной помешали. Оглянулся: Комелькова прямиком сквозь кусты ломит.
— Пригнись!..
— Скорее!.. Рита!..
Что — Рита, не стал Федот Евграфыч спрашивать: по глазам понял. Схватил оружие, раньше Комельковой домчался.
Осянина, скорчившись, сидела под сосной, упираясь спиной в ствол. Силилась улыбнуться серыми губами, то и дело облизывая их, а по рукам, накрест зажавшим живот, текла кровь.
— Чем? — только и спросил Васков.
— Граната…
Положил Риту на спину, за руки взял — не хотела принимать, боли боялась. Отстранил мягко и понял, что — все… Даже разглядеть было трудно, что там, потому что смешалось все — и кровь, и рваная гимнастерка, и вмятый туда, в живое, солдатский ремень.
— Тряпок! — крикнул. — Белье давай!
Женька трясущимися руками уже рвала свой мешок, уже совала что-то легкое, скользкое…
— Да не шелк! Льняное давай!..
— Нету…
— А, леший!.. — Метнулся к сидору, начал развязывать. Затянул, как на грех…
— Немцы… — одними губами сказала Рита. — Где немцы?
Женька секунду смотрела на нее в упор, а потом, схватив автомат, кинулась к берегу, уже не оглядываясь.
Старшина достал рубашку с кальсонами, два бинта запасных, вернулся. Рита что-то пыталась сказать — не слушал.
Ножом распорол гимнастерку, юбку, белье, кровью набрякшее, — зубы стиснул. Наискось прошел осколок, живот разворотив: сквозь черную кровь вздрагивали сизые внутренности. Наложил сверху рубаху, стал бинтовать.
— Ничего, Рита, ничего… Он поверху прошел, кишки целые. Заживет…
Полоснула от берега очередь. И снова застучало все кругом, посыпалась листва, а Васков бинтовал и бинтовал, и тряпки тут же намокали от крови.
— Иди… туда иди… — с трудом сказала Рита. — Женька там…
Рядом прошла очередь. Не поверху — по ним, прицельно, только не зацепила. Старшина оглянулся, вырвал наган, выстрелил дважды по мелькнувшей фигуре: немцы перешли реку.
А Женькин автомат еще бил где-то, еще огрызался, все дальше и дальше уходя в лес. И Васков понял, что Комелькова, отстреливаясь, уводит сейчас немцев за собой.
Уводит — да не всех: еще где-то мелькнул диверсант, и еще раз выстрелил по нему старшина. Надо было уходить, уносить Осянину, потому что немцы кружили рядом и каждая секунда могла оказаться последней.
Он поднял Риту на руки, не слушая, что шепчет она серыми искусанными губами. Хотел винтовку прихватить — не смог, и побежал в кусты, чувствуя, что с каждым шагом уходят силы из пробитой, ноющей зубной болью левой руки.
Остались под сосной вещмешки, винтовки, скатки да отброшенное старшиной Женькино белье. Молодое, легкое, кокетливое…
Красивое белье было Женькиной слабостью. От многого она могла отказаться с легкостью, потому что характер ее был весел и улыбчив, но подаренные матерью перед самой войной умопомрачительные гарнитуры упорно таскала в армейских вещмешках. Хоть и получала за это постоянные выговоры, наряды вне очереди и прочие солдатские неприятности. Особенно одна комбинашка была — с ума сойти. Даже Женькин отец фыркнул:
— Ну, Женька, это чересчур. Куда готовишься?
— На вечер! — гордо сказала Женька. Они хорошо друг друга понимали.
— На кабанов пойдешь со мной?
— Не пущу! — пугалась мать. — С ума сошел: девочку на охоту таскать.
— Пусть привыкает! — смеялся отец. — Дочка красного командира ничего не должна бояться.
И Женька ничего не боялась. Скакала на лошадях, стреляла в тире, сидела с отцом в засаде на кабанов, гоняла на отцовском мотоцикле по военному городку. А еще танцевала на вечерах цыганочку и матчиш, пела под гитару и крутила романы с затянутыми в рюмочку лейтенантами. Легко крутила, для забавы — не влюбляясь.
— Женька, совсем ты голову лейтенанту Сергейчуку заморочила. Докладывает мне сегодня: «Товарищ евгенерал…»
— Врешь ты все, папка!..
Счастливое было время, веселое, а мать все хмурилась да вздыхала: взрослая девушка, барышня уже, как в старину говорили, а ведет себя… Непонятно ведет: то — тир, лошади да мотоцикл, то — танцульки до зари, лейтенанты с ведерными букетами, серенады под окнами да письма в стихах.
— Женечка, нельзя же так. Знаешь, что о тебе в городке говорят?
— Пусть болтают, мамочка!
— Говорят, что тебя с полковником Лужиным несколько раз встречали. А ведь у него семья, Женечка. Разве ж можно?..
— Нужен мне Лужин!.. — Женька передергивала плечами и — сбегала.
А Лужин был красив, таинствен и героичен: за Халхин-Гол имел орден Боевого Красного Знамени, за финскую — Звездочку. И мать чувствовала, что Женька избегает этих разговоров не просто так. Чувствовала и боялась…
Лужин-то Женьку и подобрал, когда она одна-одинешенька перешла фронт после гибели родных. Подобрал, защитил, пригрел и не то чтобы воспользовался беззащитностью — прилепил ее к себе. Тогда нужна была ей эта опора, нужно было приткнуться, выплакаться, пожаловаться, приласкаться и снова найти себя в этом грозном военном мире. Все было как надо — Женька не расстраивалась.
Она вообще никогда не расстраивалась. Она верила в себя, и сейчас, уводя немцев от Осяниной, ни на мгновение не сомневалась, что все окончится благополучно.
И даже когда первая пуля ударила в бок, она просто удивилась. Ведь так глупо, так несуразно и неправдоподобно было умирать в девятнадцать лет…
А немцы ранили ее вслепую, сквозь листву, и она могла бы затаиться, переждать и, может быть, уйти. Но она стреляла, пока были патроны. Стреляла лежа, уже не пытаясь убегать, потому что вместе с кровью уходили и силы. И немцы добили ее в упор, а потом долго смотрели на ее и после смерти гордое и прекрасное лицо…
Глава 14
Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать она будет долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому месту еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы: она поняла, что Женьки больше нет…
А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед ней, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее.
Она не жалела себя, своей жизни и молодости, потому что все время думала о том, что было куда важнее, чем она сама.
Сын ее оставался сиротой, оставался совсем один на руках у болезненной, робкой матери, и Рита гадала сейчас, как переживет он войну и как потом сложится его жизнь.
Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь.
— Женя погибла?
Он кивнул. Потом сказал:
— Мешков наших нет. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где.
— Женя сразу… умерла?
— Сразу, — сказал он, и она почувствовала, что он говорит неправду. — Они ушли. За взрывчаткой, видно… — Он поймал ее тусклый, все сейчас понимающий взгляд, выкрикнул вдруг: — Не победили они нас, понимаешь? Я еще живой, меня еще повалить надо!..
Он замолчал, стиснув зубы, закачался, баюкая руку.
— Болит?
— Здесь у меня болит! — Он ткнул в грудь. — Здесь свербит, Рита. Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев?
— Ну зачем так… Все же понятно, война…
— Пока война — понятно. А потом, когда мир будет? Будет понятно, почему вам умирать приходилось? Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят: что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли? Что ж это вы со смертью их оженили, а сами — целенькие? Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал имени товарища Сталина? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом!
— Не надо, — тихо сказала она. — Родина ведь не с каналов начинается. Совсем не оттуда. А мы ее защищали. Сначала ее, а уж потом — канал.
— Да… — Васков тяжело вздохнул, промолчал. — Ты полежи покуда, я вокруг погляжу. А то наткнутся — и концы нам. — Он достал наган, зачем-то старательно обтер его рукавом. — Возьми. Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним.
— Погоди. — Рита глядела куда-то мимо его лица в перекрытое ветвями небо. — Помнишь, на немцев я у разъезда наткнулась? Я тогда к маме в город бегала. Сыночек у меня там, три годика. Аликом зовут, Альбертом… Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести пропал.
— Не тревожься, Рита, понял я все.
— Спасибо тебе. — Она чуть улыбнулась бесцветными губами. — Просьбу мою последнюю выполнишь?
— Нет, — сказал он.
— Бессмысленно это, все равно ведь умру. Только намучаюсь.
— Я разведку произведу и вернусь. К ночи до своих доберемся.
— Поцелуй меня, — вдруг сказала она.
Он неуклюже наклонился, застенчиво ткнулся губами в лоб.
— Колючий… — еле слышно сказала она, закрыв глаза. — Иди. Завали меня ветками и иди.
По серым, проваленным щекам ее медленно текли слезы. Федот Евграфыч тихо поднялся, аккуратно прикрыл Риту ветками и быстро зашагал к речке, навстречу немцам.
В кармане тяжело покачивалась бесполезная граната. Единственное его оружие…
Он скорее почувствовал, чем расслышал этот слабый, утонувший в ветвях выстрел. Замер, вслушиваясь в звенящую лесную тишину, а потом, еще боясь поверить, побежал назад, к огромной вывороченной ели.
Рита выстрелила в висок, и крови почти не было. Синие порошинки густо окаймили пулевое отверстие, и Васков почему-то особенно долго смотрел на них. Потом отнес Риту в сторону и начал рыть яму в том месте, где она до этого лежала.
Здесь земля мягкой была, податливой. Рыхлил ее палкой, руками выгребал наружу, рубил корни ножом. Быстро вырыл, еще быстрее — зарыл и, не дав себе отдыха, пошел туда, где лежала Женя. А рука ныла без удержу, по-дурному ныла — накатами, и Женю Комелькову он схоронил плохо. И все время думал об этом и жалел и шептал пересыхающими губами:
— Прости, Женечка, прости…
Покачиваясь и оступаясь, он брел через Синюхину гряду навстречу немцам. В руке намертво был зажат наган с последним патроном, и он хотел сейчас только, чтоб немцы скорее повстречались и чтоб он успел свалить еще одного. Потому что сил уже не было. Совсем не было сил, только — боль. Во всем теле…
Белые сумерки тихо плыли над прогретыми камнями. Туман уже копился в низинках, ветерок сник, и комары тучей висели над старшиной. А ему чудились в этом белесом мареве его девчата, все пятеро, и он все время шептал что-то и горестно качал головой.
А немцев все не было. Не попадались они ему, не стреляли, хотя шел он грузно и открыто и искал этой встречи. Пора было кончать эту войну, пора было ставить точку, и последняя эта точка хранилась в сизом канале его нагана.
Правда, была еще граната без взрывателя. Кусок железа. И спроси, для чего он таскает этот кусок, он бы не ответил. Просто так таскал, по старшинской привычке беречь военное имущество.
У него не было сейчас цели, было только желание. Он не кружил, не искал следов, а шел прямо, как заведенный. А немцев все не было и не было…
Он уже миновал соснячок и шел теперь по лесу, с каждой минутой приближаясь к скиту Легонта, где утром так просто добыл себе оружие. Он не думал, зачем идет именно туда, он ничего не планировал, но безошибочный охотничий инстинкт вел его именно этим путем, и он подчинялся ему. И, подчиняясь только ему, он вдруг замедлил шаги, прислушался и скользнул в кусты.
В сотне метров начиналась поляна с прогнившим колодезным срубом и въехавшей в землю избой. И эту сотню метров Васков прошел беззвучно и невесомо. Он знал, что там враг, знал точно и необъяснимо, как волк знает, откуда выскочит на него заяц.
В кустах у поляны он замер и долго стоял не шевелясь, глазами обшаривая сруб, возле которого уже не было убитого им немца, покосившийся скит, темные кусты по углам. Ничего не было там особенного, ничего не замечалось, но старшина терпеливо ждал. И когда от угла избы чуть проплыло смутное пятно, он не удивился. Он уже знал, что именно там стоит часовой.
Он шел к нему долго, бесконечно долго. Медленно, как во сне, поднимал ногу, невесомо опускал ее на землю и не переступал — переливал тяжесть по капле, чтоб не скрипнула ни одна веточка. В этом странном птичьем танце он обошел поляну и оказался за спиной неподвижного часового. И еще медленнее, еще плавнее двинулся к этой широкой темной спине. Не пошел — поплыл.
И в шаге остановился. Он долго сдерживал дыхание и теперь ждал, пока успокоится сердце. Он давно уже сунул в кобуру наган, держал в правой руке нож и сейчас, чувствуя тяжелый запах чужого тела, медленно, по миллиметру заносил финку для одного-единственного решающего удара.
И еще — копил силы. Потому что их было мало. Очень мало, а левая рука уже ничем не могла помочь.
Он все вложил в этот удар, все до последней капли. Немец почти не вскрикнул, только странно, тягуче вздохнул и сунулся на колени. Старшина рванул его автомат, но немец, падая, запутал ремень, а терять уже нельзя было ни секунды. На вздох этот, на шум падения могли выйти из дома, и Васков бросился к дверям, как шел — с одним наганом. Только успел еще гранату из кармана выхватить и в левую руку перекинуть. Бесполезную гранату в бесполезную руку. Рванул скособоченную дверь, прыжком влетел в избу:
— Хенде хох!..
А они — спали. Отсыпались перед последним броском к железке. Только один не спал: в угол метнулся, к оружию, но Васков уловил этот прыжок и почти в упор всадил в немца последнюю свою пулю. Грохот ударил в низкий потолок, немца швырнуло в стену, а старшина забыл вдруг все немецкие слова и только хрипло кричал:
— Лягайт!.. Лягайт!.. Лягайт!..
И ругался черными словами. Самыми черными, какие знал.
Нет, не крика они испугались, не гранаты, которой тряс старшина. Просто подумать не могли, в мыслях представить даже, что один он, на много верст один-одинешенек. Не вмещалось это понятие в фашистские их мозги, и потому на пол легли. Мордами вниз, как велел. Все четверо легли: пятый, прыткий самый, уж на том свете числился с последней той пулей. И повязали друг друга. Под пустым наганом аккуратно повязали, а последнего Федот Евграфыч сам связал и заплакал. Слезы текли по грязному, небритому лицу, он трясся в ознобе и смеялся сквозь эти слезы и кричал:
— Что, взяли?.. Взяли, да?.. Пять девчат, пять девочек было всего, всего пятеро!.. А — не прошли вы, никуда не прошли и сдохнете здесь, все сдохнете!.. Лично каждого убью, лично, если начальство помилует! А там — пусть судят меня!.. Пусть судят!..
А рука ныла, так ныла, что горело все в нем и мысли путались. И потому он особо боялся сознание потерять и цеплялся за него, из последних силенок цеплялся…
Тот последний путь он уже никогда не мог вспомнить. Колыхались впереди немецкие спины, болтались из стороны в сторону, потому что шатало Васкова, будто в доску пьяного. И ничего он не видел, кроме этих четырех спин, и об одном только думал: успеть выстрелить, если сознание потеряет. А оно на последней паутинке висело, и боль такая во всем теле горела, что рычал он от боли той. Рычал и плакал: обессилел, видно, вконец.
И лишь тогда он сознанию своему оборваться разрешил, когда окликнули их и когда понял он, что навстречу идут свои. Русские…
Эпилог
«Привет, старичок!
Ты там доходишь на работе, а мы ловим рыбешку в непыльном уголке. Комары проклятые донимают, но жизнь все едино райская, старик! Давай цыгань отпуск и рви к нам.
Тут полное безмашинье и безлюдье. Раз в неделю шлепает к нам моторка с хлебушком, а так — хоть телешом весь день гуляй. К услугам туристов — два шикарных озера с окунями и речушка с хариусами. А уж грибов!..
Сегодня с моторкой приехал какой-то старикан без руки и с ним капитан — ракетчик. Капитана величают Альбертом Федотычем (представляешь?), а своего старикана он именует посконно и домотканно — тятей. Что-то они тут собираются разыскивать — я не вникал…
…Вчера не успел дописать: кончаю утром.
Здесь, оказывается, воевали, старик. Воевали, когда нас еще не было на свете.
Альберт Федотыч привез мраморную плиту. Мы разыскали могилу — она за речкой, в лесу. Я хотел помочь им донести плиту и — не решился.
А зори-то здесь тихие, только сегодня разглядел. И чистые-чистые, как слезы…»
Борис ВАСИЛЬЕВ
В СПИСКАХ НЕ ЗНАЧИТСЯ
Часть I
Глава 1
За всю жизнь Коле Плужникову не встречалось столько приятных неожиданностей, сколько выпало в последние три недели. Приказа о присвоении ему, Николаю Петровичу Плужникову, воинского звания он ждал давно, но вслед за приказом приятные неожиданности посыпались в таком изобилии, что Коля просыпался по ночам от собственного смеха.
После утреннего построения, на котором был зачитан приказ, их сразу же повели в вещевой склад. Нет, не в общий, курсантский, а в тот, заветный, где выдавались немыслимой красоты хромовые сапоги, хрустящие портупеи, негнущиеся кобуры, командирские сумки с гладкими, лаковыми планшетками, шинели на пуговицах и гимнастерки из строгой диагонали. А потом все, весь выпуск, бросились к училищным портным, чтобы подогнать обмундирование и в рост и в талию, чтобы влиться в него, как в собственную кожу. И там толкались, возились и так хохотали, что под потолком начал раскачиваться казенный эмалированный абажур.
Вечером сам начальник училища поздравлял каждого с окончанием, вручал «Удостоверение личности командира РККА» и увесистый ТТ. Безусые лейтенанты оглушительно выкрикивали номер пистолета и изо всей силы тискали сухую генеральскую ладонь. А на банкете восторженно качали командиров учебных взводов и порывались свести счеты со старшиной. Впрочем, все обошлось благополучно, и вечер этот — самый прекрасный из всех вечеров — начался и закончился торжественно и красиво.
Почему-то именно в ночь после банкета лейтенант Плужников обнаружил, что он хрустит. Хрустит приятно, громко и мужественно. Хрустит свежей кожей портупеи, необмятым обмундированием, сияющими сапогами. Хрустит весь, как новенький рубль, которого за эту особенность мальчишки тех лет запросто называли «хрустом».
Собственно, все началось несколько раньше. На бал, который последовал после банкета, вчерашние курсанты явились с девушками. А у Коли девушки не было, и он, запинаясь, пригласил библиотекаршу Зою. Зоя озабоченно поджала губы, сказала задумчиво: «Не знаю, не знаю…», но пришла. Они танцевали, и Коля от жгучей застенчивости все говорил и говорил, а так как Зоя работала в библиотеке, то говорил он о русской литературе. Зоя сначала поддакивала, а в конце обидчиво оттопырила неумело накрашенные губы:
— Уж больно вы хрустите, товарищ лейтенант.
На училищном языке это означало, что лейтенант Плужников задается. Тогда Коля так это и понял, а придя в казарму, обнаружил, что хрустит самым натуральным и приятным образом.
— Я хрущу, — не без гордости сообщил он своему другу и соседу по койке.
Они сидели на подоконнике в коридоре второго этажа. Было начало июня, и ночи в училище пахли сиренью, которую никому не разрешалось ломать.
— Хрусти себе на здоровье, — сказал друг. — Только, знаешь, не перед Зойкой: она — дура, Колька. Она жуткая дура и замужем за старшиной из взвода боепитания.
Но Коля слушал вполуха, потому что изучал хруст. И хруст этот очень ему нравился.
На следующий день ребята стали разъезжаться: каждому полагался отпуск. Прощались шумно, обменивались адресами, обещали писать, и один за другим исчезали за решетчатыми воротами училища.
А Коле проездные документы почему-то не выдавали (правда, езды было — всего ничего: до Москвы). Коля подождал два дня и только собрался идти узнавать, как дневальный закричал издали:
— Лейтенанта Плужникова к комиссару!..
Комиссар, очень похожий на вдруг постаревшего артиста Чиркова, выслушал доклад, пожал руку, указал, куда сесть, и молча предложил папиросы.
— Я не курю, — сказал Коля и начал краснеть: его вообще кидало в жар с легкостью необыкновенной.
— Молодец, — сказал комиссар. — А я, понимаешь, все никак бросить не могу, не хватает у меня силы воли.
И закурил. Коля хотел было посоветовать, как следует закалять волю, но комиссар заговорил вновь:
— Мы знаем вас, лейтенант, как человека исключительно добросовестного и исполнительного. Знаем также, что в Москве у вас мать с сестренкой, что не видели вы их два года и соскучились. И отпуск вам положен. — Он помолчал, вылез из-за стола, прошелся, сосредоточенно глядя под ноги. — Все это мы знаем и все-таки решили обратиться с просьбой именно к вам… Это — не приказ, это просьба, учтите, Плужников. Приказывать вам мы уже права не имеем…
— Я слушаю, товарищ полковой комиссар. — Коля вдруг решил, что ему предложат идти работать в разведку, и весь напрягся, готовый оглушительно заорать: «Да!..»
— Наше училище расширяется, — сказал комиссар. — Обстановка сложная, в Европе — война, и нам необходимо иметь как можно больше общевойсковых командиров. В связи с этим мы открываем еще две учебные роты. Но штаты их пока не укомплектованы, а имущество уже поступает. Вот мы и просим вас, товарищ Плужников, помочь с этим имуществом разобраться. Принять его, оприходовать…
И Коля Плужников остался в училище на странной должности «куда пошлют». Весь курс его давно разъехался, давно крутил романы, загорал, купался, танцевал, а Коля прилежно считал постельные комплекты, погонные метры портянок и пары яловых сапог. И писал всякие докладные.
Так прошло две недели. Две недели Коля терпеливо, от подъема до отбоя и без выходных, получал, считал и приходовал имущество, ни разу не выйдя за ворота, словно все еще был курсантом и ждал увольнительной от сердитого старшины.
В июне народу в училище осталось мало: почти все уже выехали в лагеря. Обычно Коля ни с кем не встречался, по горло занятый бесконечными подсчетами, ведомостями и актами, но как-то с радостным удивлением обнаружил, что его… приветствуют. Приветствуют по всем правилам армейских уставов, с курсантским шиком выбрасывая ладонь к виску и лихо вскидывая подбородок. Коля изо всех сил старался отвечать с усталой небрежностью, но сердце его сладко замирало в приступе молодого тщеславия.
Вот тогда-то он и начал гулять по вечерам. Заложив руки за спину, шел прямо на группки курсантов, куривших перед сном у входа в казарму. Утомленно глядел строго перед собой, а уши росли и росли, улавливая осторожный шепот:
— Командир…
И, уже зная, что вот-вот ладони упруго взлетят к вискам, старательно хмурил брови, стремясь придать своему круглому, свежему, как французская булка, лицу выражение невероятной озабоченности…
— Здравствуйте, товарищ лейтенант.
Это было на третий вечер: носом к носу — Зоя. В теплых сумерках холодком сверкали белые зубы, а многочисленные оборки шевелились сами собой, потому что никакого ветра не было. И этот живой трепет был особенно пугающим.
— Что-то вас нигде не видно, товарищ лейтенант. И в библиотеку вы больше не приходите…
— Работа.
— Вы при училище оставлены?
— У меня особое задание, — туманно сказал Коля.
Они почему-то уже шли рядом и совсем не в ту сторону. Зоя говорила и говорила, беспрерывно смеясь; он не улавливал смысла, удивляясь, что так покорно идет не в ту сторону. Потом он с беспокойством подумал, не утратило ли его обмундирование романтичного похрустывания, повел плечом, и портупея тотчас же ответила тугим благородным скрипом…
— …Жутко смешно! Мы так смеялись, так смеялись… Да вы не слушаете, товарищ лейтенант.
— Нет, я слушаю. Вы смеялись.
Она остановилась, в темноте вновь блеснули ее зубы. И он уже не видел ничего, кроме этой улыбки.
— Я ведь нравилась вам, да? Ну, скажите, Коля, нравилась?..
— Нет, — шепотом ответил он. — Просто… Не знаю. Вы ведь замужем.
— Замужем?.. — Она шумно засмеялась. — Замужем, да? Вам сказали? Ну и что же, что замужем? Я случайно вышла за него, это была ошибка…
Каким-то образом он взял ее за плечи. А может быть, и не брал, а она сама так ловко повела ими, что его руки оказались вдруг на ее плечах.
— Между прочим, он уехал, — деловито сказала она. — Если пройти по этой аллейке до забора, а потом вдоль забора до нашего дома, так никто и не заметит. Вы хотите чаю, Коля, правда?..
Он уже хотел чаю, но тут темное пятно двинулось на них из аллейного сумрака, наплыло и сказало:
— Извините.
— Товарищ полковой комиссар! — отчаянно крикнул Коля, бросившись за шагнувшей в сторону фигурой. — Товарищ полковой комиссар, я…
— Товарищ Плужников? Что же это вы девушку оставили? Ай, ай.
— Да, да, конечно. — Коля метнулся назад, сказал торопливо: — Зоя, извините. Дела. Служебные дела.
Что Коля бормотал комиссару, выбираясь из сиреневой аллеи на спокойный простор училищного плаца, он намертво забыл уже через час. Что-то насчет портяночного полотна нестандартной ширины или, кажется, стандартной ширины, но зато не совсем полотна… Комиссар слушал, слушал, а потом спросил:
— Это что же, подруга ваша была?
— Нет, нет, что вы! — испугался Коля. — Что вы, товарищ полковой комиссар, это же Зоя, из библиотеки. Я ей книгу не сдал, вот и…
И замолчал, чувствуя, что краснеет: он очень уважал добродушного пожилого комиссара и врать стеснялся. Впрочем, комиссар заговорил о другом, и Коля кое-как пришел в себя.
— Это хорошо, что документацию вы не запускаете: мелочи в нашей военной жизни играют огромную дисциплинирующую роль. Вот, скажем, гражданский человек иногда может себе кое-что позволить, а мы, кадровые командиры Красной Армии, не можем. Не можем, допустим, пройтись с замужней женщиной, потому что мы на виду, мы обязаны всегда, каждую минуту быть для подчиненных образцом дисциплины. И очень хорошо, что вы это понимаете… Завтра, товарищ Плужников, в одиннадцать тридцать прошу прибыть ко мне. Поговорим о вашей дальнейшей службе, может быть, пройдем к генералу.
— Есть…
— Ну, значит, до завтра. — Комиссар подал руку, задержал, сказал тихо: — А книжку в библиотеку придется вернуть, Коля. Придется!..
Очень, конечно, получилось нехорошо, что пришлось обмануть товарища полкового комиссара, но Коля почему-то не слишком огорчился. В перспективе ожидалось возможное свидание с начальником училища, и вчерашний курсант ждал этого свидания с нетерпением, страхом и трепетом, словно девушка — встречи с первой любовью. Он встал задолго до подъема, надраил до самостоятельного свечения хрустящие сапоги, подшил свежий подворотничок и начистил все пуговицы. В комсоставской столовой — Коля чудовищно гордился, что кормится в этой столовой и лично расплачивается за еду, — он ничего не мог есть, а только выпил три порции компота из сухофруктов. И ровно в одиннадцать прибыл к комиссару.
— А, Плужников, здорово! — Перед дверью комиссарского кабинета сидел лейтенант Горобцов — бывший командир Колиного учебного взвода, — тоже начищенный, выутюженный и затянутый. — Как делишки? Закругляешься с портяночками?
Плужников был человеком обстоятельным и поэтому поведал о своих делах все, втайне удивляясь, почему лейтенант Горобцов не интересуется, что он, Коля, тут делает. И закончил с намеком:
— Вчера товарищ полковой комиссар меня тоже о делах расспрашивал. И велел…
— Слушай, Плужников, — понизив голос, вдруг перебил Горобцов. — Если тебя к Величко будут сватать, ты не ходи. Ты ко мне просись, ладно? Мол, давно вместе служим, сработались…
Лейтенант Величко тоже был командиром учебного взвода, но — второго, и вечно спорил с лейтенантом Горобцовым по всем поводам. Коля ничего не понял из того, что сообщил ему Горобцов, но вежливо покивал. А когда раскрыл рот, чтобы попросить разъяснений, распахнулась дверь комиссарского кабинета и вышел сияющий и тоже очень парадный лейтенант Величко.
— Роту дали, — сказал он Горобцову. — Желаю того же!
Горобцов вскочил, привычно одернул гимнастерку, согнав одним движением все складки назад, и вошел в кабинет.
— Привет, Плужников, — сказал Величко и сел рядом. — Ну, как дела, в общем и целом? Все сдал и все принял?
— В общем да. — Коля вновь обстоятельно рассказал о своих делах. Только ничего не успел намекнуть насчет комиссара, потому что нетерпеливый Величко перебил раньше:
— Коля, будут предлагать — просись ко мне. Я там несколько слов сказал, но ты, в общем и целом, просись.
— Куда проситься?
Тут в коридор вышли полковой комиссар и лейтенант Горобцов, и Величко с Колей вскочили. Коля начал было «по вашему приказанию…», но комиссар не дослушал:
— Идем, товарищ Плужников, генерал ждет. Вы свободны, товарищи командиры.
К начальнику училища они прошли не через приемную, где сидел дежурный, а через пустую комнату. В глубине этой комнаты была дверь, в которую комиссар вышел, оставив озадаченного Колю одного.
До сих пор Коля встречался с генералом, когда генерал вручал ему удостоверение и личное оружие, которое так приятно оттягивало бок. Была, правда, еще одна встреча, но Коля о ней вспоминать стеснялся, а генерал навсегда забыл.
Встреча эта состоялась два года назад, когда Коля — еще гражданский, но уже стриженный под машинку — вместе с другими стрижеными только-только прибыл с вокзала в училище. Прямо на плацу они сгрузили чемоданы, и усатый старшина (тот самый, которого они порывались отлупить после банкета) приказал всем идти в баню. Все и пошли — еще без строя, гуртом, громко разговаривая и смеясь, — а Коля замешкался, потому что натер ногу и сидел босиком. Пока он напяливал ботинки, все уже скрылись за углом; Коля вскочил, хотел было кинуться следом, но тут его вдруг окликнули:
— Куда же вы, молодой человек?
Сухонький, небольшого роста генерал сердито смотрел на него.
— Здесь армия, и приказы в ней исполняются беспрекословно. Вам приказано охранять имущество, вот и охраняйте, пока не придет смена или не отменят приказ.
Приказа Коле никто не давал, но Коля уже не сомневался, что приказ этот как бы существовал сам собой. И поэтому, неумело вытянувшись и сдавленно крикнув: «Есть, товарищ генерал!», остался при чемоданах.
А ребята, как на грех, куда-то провалились. Потом выяснилось, что после бани они получили курсантское обмундирование и старшина повел их в портняжную мастерскую, чтобы каждый подогнал одежду по фигуре. Все это заняло уйму времени, а Коля покорно стоял возле никому не нужных вещей. Стоял и чрезвычайно гордился этим, словно охранял склад с боеприпасами. И никто на него не обращал внимания, пока за вещами не пришли двое хмурых курсантов, получивших внеочередные наряды за вчерашнюю самоволку.
— Не пущу! — закричал Коля. — Не смейте приближаться!..
— Чего? — довольно грубо поинтересовался один из штрафников. — Вот сейчас дам по шее…
— Назад! — воодушевленно заорал Плужников. — Я — часовой! Я приказываю!..
Оружия у него, естественно, не было, но он так вопил, что курсанты на всякий случай решили не связываться. Пошли за старшим по наряду, но Коля и ему не подчинился и потребовал либо смены, либо отмены. А поскольку никакой смены не было и быть не могло, то стали выяснять, кто назначил его на этот пост. Однако Коля в разговоры вступать отказался и шумел до тех пор, пока не явился дежурный по училищу. Красная повязка подействовала, но, сдав пост, Коля не знал, куда идти и что делать. И дежурный тоже не знал, а когда разобрались, баня уже закрылась, и Коле пришлось еще сутки прожить штатским человеком, но зато навлечь на себя мстительный гнев старшины…
И вот сегодня предстояло в третий раз встретиться с генералом. Коля желал этого и отчаянно трусил, потому что верил в таинственные слухи об участии генерала в испанских событиях. А поверив, не мог не бояться глаз, совсем еще недавно видевших настоящих фашистов и настоящие бои.
Наконец-то приоткрылась дверь, и комиссар поманил его пальцем. Коля поспешно одернул гимнастерку, облизнул пересохшие вдруг губы и шагнул за глухие портьеры.
Вход был напротив официального, и Коля оказался за сутулой генеральской спиной. Это несколько смутило его, и доклад он прокричал не столь отчетливо, как надеялся. Генерал выслушал и указал на стул перед столом. Коля сел, положив руки на колени и неестественно выпрямившись. Генерал внимательно поглядел на него, надел очки (Коля чрезвычайно расстроился, увидев эти очки!..) и стал читать какие-то листки, подшитые в красную папку. Коля еще не знал, что именно так выглядит его, лейтенанта Плужникова, «Личное дело».
— Все пятерки — и одна тройка? — удивился генерал. — Отчего же тройка?
— Тройка по матобеспечению, — сказал Коля, густо, как девушка, покраснев. — Я пересдам, товарищ генерал.
— Нет, товарищ лейтенант, поздно уже, — усмехнулся генерал.
— Отличные характеристики со стороны комсомола и со стороны товарищей, — негромко сказал комиссар.
— Угу, — подтвердил генерал, снова погружаясь в чтение.
Комиссар отошел к открытому окну, закурил и улыбнулся Коле, как старому знакомому. Коля в ответ вежливо шевельнул губами и вновь напряженно уставился в генеральскую переносицу.
— А вы, оказывается, отлично стреляете, — сказал генерал. — Призовой, можно сказать, стрелок.
— Честь училища защищал, — подтвердил комиссар.
— Прекрасно! — Генерал закрыл красную папку, отодвинул ее и снял очки. — У нас есть к вам предложение, товарищ лейтенант.
Коля с готовностью подался вперед, не проронив ни слова. После должности уполномоченного по портянкам он уже не надеялся на разведку.
— Мы предлагаем вам остаться при училище командиром учебного взвода, — сказал генерал. — Должность ответственная. Вы какого года?
— Я родился двенадцатого апреля тысяча девятьсот двадцать второго года! — отбарабанил Коля.
Он сказал машинально, потому что лихорадочно соображал, как поступить. Конечно, предлагаемая должность была для вчерашнего выпускника чрезвычайно почетной, но Коля не мог вот так, вдруг вскочить и заорать: «С удовольствием, товарищ генерал!» Не мог потому, что командир — он был твердо убежден в этом — становится настоящим командиром, только послужив в войсках, похлебав с бойцами из одного котелка, научившись командовать ими. А он хотел стать таким командиром и поэтому пошел в общевойсковое училище, когда все бредили авиацией или на крайний случай танками.
— Через три года вы будете иметь право поступать в академию, — продолжал генерал. — А судя по всему, вам следует учиться дальше.
— Мы даже предоставим вам право выбора, — улыбнулся комиссар. — Ну, в чью роту хочешь: к Горобцову или к Величко?
— Горобцов ему, наверно, надоел, — усмехнулся генерал.
Коля хотел сказать, что Горобцов совсем ему не надоел, что он отличный командир, но все это ни к чему, потому что он, Николай Плужников, оставаться в училище не собирается. Ему нужна часть, бойцы, потная лямка взводного — все то, что называется коротким словом «служба». Так он хотел сказать, но слова запутались в голове, и Коля вдруг опять начал краснеть.
— Можете закурить, товарищ лейтенант, — сказал генерал, пряча улыбку. — Покурите, обдумайте предложение…
— Не выйдет, — вздохнул полковой комиссар. — Не курит он, вот незадача.
— Не курю, — подтвердил Коля и осторожно прокашлялся. — Товарищ генерал, разрешите?
— Слушаю, слушаю.
— Товарищ генерал, я благодарю вас, конечно, и большое спасибо за доверие. Я понимаю, что это — большая честь для меня, но все-таки разрешите отказаться, товарищ генерал.
— Почему? — Полковой комиссар нахмурился, шагнул от окна. — Что за новости, Плужников?
Генерал молча смотрел на него. Смотрел с явным интересом, и Коля приободрился:
— Я считаю, что каждый командир должен сначала послужить в войсках, товарищ генерал. Так нам говорили в училище, и сам товарищ полковой комиссар на торжественном вечере тоже говорил, что только в войсковой части можно стать настоящим командиром.
Комиссар растерянно кашлянул и вернулся к окну. Генерал по-прежнему смотрел на Колю.
— И поэтому — большое вам, конечно, спасибо, товарищ генерал, — поэтому я очень вас прошу: пожалуйста, направьте меня в часть. В любую часть и на любую должность.
Коля замолчал, и в кабинете возникла пауза. Однако ни генерал, ни комиссар не замечали ее, но Коля чувствовал, как она тянется, и очень смущался.
— Я, конечно, понимаю, товарищ генерал, что…
— А ведь он молодчага, комиссар, — вдруг весело сказал начальник. — Молодчага ты, лейтенант, ей-богу, молодчага!
А комиссар неожиданно рассмеялся и крепко хлопнул Колю по плечу:
— Спасибо за память, Плужников!
И все трое заулыбались так, будто нашли выход из не очень удобного положения.
— Значит, в часть?
— В часть, товарищ генерал.
— Не передумаешь? — Начальник вдруг перешел на «ты» и обращения этого уже не менял.
— Нет.
— И все равно, куда пошлют? — спросил комиссар. — А как же мать, сестренка?.. Отца у него нет, товарищ генерал.
— Знаю. — Генерал спрятал улыбку, смотрел серьезно, барабанил пальцами по красной папке. — Особый Западный устроит, лейтенант?
Коля зарозовел: о службе в Особых округах мечтали как о немыслимой удаче.
— Командиром взвода согласен?
— Товарищ генерал!.. — Коля вскочил и сразу сел, вспомнив о дисциплине. — Большое, большое спасибо, товарищ генерал!..
— Но с одним условием, — очень серьезно сказал генерал. — Даю тебе, лейтенант, год войсковой практики. А ровно через год я тебя назад затребую, в училище, на должность командира учебного взвода. Согласен?
— Согласен, товарищ генерал. Если прикажете…
— Прикажем, прикажем! — засмеялся комиссар. — Нам такие некурящие страсть как нужны.
— Только есть тут одна неприятность, лейтенант: отпуска у тебя не получается. Максимум в воскресенье ты должен быть в части.
— Да, не придется тебе у мамы в Москве погостить, — улыбнулся комиссар. — Она где там живет?
— На Остоженке…
— На Остоженке… — вздохнул генерал и, встав, протянул Коле руку: — Ну, счастливо служить, лейтенант. Через год жду, запомни!
— Спасибо, товарищ генерал. До свидания! — прокричал Коля и строевым шагом вышел из кабинета.
В те времена с билетами на поезда было сложно, но комиссар, провожая Колю через таинственную комнату, пообещал билет этот раздобыть. Весь день Коля сдавал дела, бегал с обходным листком, получал в строевом отделе документы. Там его ждала еще одна приятная неожиданность: начальник училища приказом объявлял ему благодарность за выполнение особого задания. А вечером дежурный вручил билет, и Коля Плужников, аккуратно распрощавшись со всеми, отбыл к месту новой службы через город Москву, имея в запасе три дня: до воскресенья…
Глава 2
В Москву поезд прибыл утром. До Кропоткинской Коля доехал на метро — самом красивом метро в мире; он всегда помнил об этом и испытывал невероятное чувство гордости, спускаясь под землю. На станции «Дворец Советов» он вышел; напротив поднимался глухой забор, за которым что-то стучало, шипело и грохало. И на этот забор Коля тоже смотрел с огромной гордостью, потому что за ним закладывался фундамент самого высокого здания в мире: Дворца Советов с гигантской статуей Ленина наверху.
Возле дома, откуда он два года назад ушел в училище, Коля остановился. Дом этот — самый обыкновенный многоквартирный московский дом со сводчатыми воротами, глухим двором и множеством кошек, — дом этот был совсем по-особому дорог ему. Здесь он знал каждую лестницу, каждый угол и каждый кирпич в каждом углу. Это был его дом, и если понятие «родина» ощущалось как нечто грандиозное, то дом был попросту самым родным местом на всей земле.
Коля стоял возле дома, улыбался и думал, что там, во дворе на солнечной стороне, наверняка сидит Матвеевна, вяжет бесконечный чулок и заговаривает со всеми, кто проходит мимо. Он представил, как она остановит его и спросит, куда он идет, чей он и откуда. Он почему-то был уверен, что Матвеевна ни за что его не узнает, и заранее радовался.
И тут из ворот вышли две девушки. На той, которая была чуть повыше, платье было с короткими рукавчиками, но вся разница между девушками на этом и кончалась: они носили одинаковые прически, одинаковые белые носочки и белые прорезиненные туфли. Маленькая мельком глянула на затянутого до невозможности лейтенанта с чемоданом, свернула вслед за подругой, но вдруг замедлила шаг и еще раз оглянулась.
— Вера? — шепотом спросил Коля. — Верка, чертенок, это ты?..
Визг был слышен у Манежа. Сестра с разбега бросилась на шею, как в детстве, подогнув колени, и он едва устоял: она стала довольно-таки тяжеленькой, эта его сестренка…
— Коля! Колечка! Колька!..
— Какая же ты большая стала, Вера.
— Шестнадцать лет! — с гордостью сказала она. — А ты думал, ты один растешь, да?.. Ой, да ты уже лейтенант! Валюшка, поздравь товарища лейтенанта.
Высокая, улыбаясь, шагнула навстречу:
— Здравствуй, Коля.
Он уткнулся взглядом в обтянутую ситцем грудь. Он отлично помнил двух худущих девчонок, голенастых, как кузнечики. И поспешно отвел глаза:
— Ну, девочки, вас не узнать…
— Ой, нам в школу! — вздохнула Вера. — Сегодня последнее комсомольское, и не пойти просто невозможно.
— Вечером встретимся, — сказала Валя.
Она беззастенчиво разглядывала его удивительно спокойными глазами. От этого Коля смущался и сердился, потому что был старше и по всем законам смущаться должны были девчонки.
— Вечером я уезжаю.
— Куда? — удивилась Вера.
— К новому месту службы, — не без важности сказал он. — Я тут проездом.
— Значит, в обед. — Валя опять поймала его взгляд и улыбнулась. — Я патефон принесу.
— Знаешь, какие у Валюшки пластиночки? Польские, закачаешься!.. Вшистко мни едно, вшистко мни едно… — пропела Вера. — Ну, мы побежали.
— Мама дома?
— Дома!..
Они действительно побежали — налево, к школе: он сам бегал этим путем десять лет. Коля глядел вслед, смотрел, как взлетают волосы, как бьются платья о загорелые икры, и хотел, чтобы девочки оглянулись. И подумал: «Если оглянутся, то…» Он не успел загадать, что тогда будет: высокая вдруг повернулась к нему. Он махнул в ответ и сразу же нагнулся за чемоданом, почувствовав, что начинает краснеть.
«Вот ужас-то, — подумал он с удовольствием. — Ну, чего, спрашивается, мне краснеть?..»
Он прошел темный коридор ворот и посмотрел налево, на солнечную сторону двора, но Матвеевны там не было. Это неприятно удивило его, но тут Коля оказался перед собственным подъездом и на одном дыхании влетел на пятый этаж.
Мама совсем не изменилась, и даже халат на ней был тот же, в горошек. Увидев его, она вдруг заплакала:
— Боже, как ты похож на отца!..
Отца Коля помнил смутно: в двадцать шестом тот уехал в Среднюю Азию и — не вернулся. Маму вызывали в Главное политуправление и там рассказали, что комиссар Плужников был убит в схватке с басмачами у кишлака Коз Кудук.
Мама кормила его завтраком и беспрерывно говорила. Коля поддакивал, но слушал рассеянно: он все время думал об этой вдруг выросшей Вальке из сорок девятой квартиры и очень хотел, чтобы мама заговорила о ней. Но маму интересовали другие вопросы:
— …А я им говорю: «Боже мой, Боже мой, неужели дети должны целый день слушать это громкое радио? У них ведь маленькие уши, и вообще это непедагогично». Мне, конечно, отказали, потому что наряд уже был подписан, и поставили громкоговоритель. Но я пошла в райком и все объяснила…
Мама заведовала детским садом и постоянно пребывала в каких-то странных хлопотах. За два года Коля порядком отвык от всего и теперь бы слушал с удовольствием, но в голове все время вертелась эта Валя-Валентина…
— Да, мама, я Верочку у ворот встретил, — невпопад сказал он, прерывая мать на самом волнующем месте. — Она с этой была… Ну, как ее?.. С Валей…
— Да, они в школу пошли. Хочешь еще кофе?
— Нет, мам, спасибо. — Коля прошелся по комнате, поскрипел в свое удовольствие.
Мама опять начала вспоминать что-то детсадовское, но он перебил:
— А что, Валя эта все еще учится, да?
— Да ты что, Колюшка, Вали не помнишь? Она же не вылезала от нас. — Мама вдруг рассмеялась. — Верочка говорила, что Валюша была в тебя влюблена.
— Глупости это! — сердито закричал Коля. — Глупости!..
— Конечно, глупости, — неожиданно легко согласилась мама. — Тогда она еще девчонкой была, а теперь — настоящая красавица. Наша Верочка тоже хороша, но Валя — просто красавица.
— Ну уж и красавица, — ворчливо сказал он, с трудом скрывая вдруг охватившую его радость. — Обыкновенная девчонка, каких тысячи в нашей стране… Лучше скажи, как Матвеевна себя чувствует? Я вхожу во двор…
— Умерла наша Матвеевна, — вздохнула мама.
— Как так умерла? — не понял он.
— Люди умирают, Коля, — опять вздохнула мама. — Ты счастливый, ты можешь еще не думать об этом.
И Коля подумал, что он и вправду счастливый, раз встретил возле ворот такую удивительную девушку, а из разговора выяснил, что девушка эта была в него влюблена…
После завтрака Коля отправился на Белорусский вокзал. Нужный ему поезд отходил в семь вечера, что было совершенно невозможно. Коля походил по вокзалу, повздыхал и не очень решительно постучался к дежурному помощнику военного коменданта.
— Попозже? — Дежурный помощник тоже был молод и несолидно подмигивал: — Что, лейтенант, сердечные дела?
— Нет, — опустив голову, сказал Коля. — Мама у меня больна, оказывается. Очень… — Тут он испугался, что может накликать действительно болезнь, и поспешно поправился: — Нет, не очень, не очень…
— Понятно, — опять подмигнул дежурный. — Сейчас поглядим насчет мамы.
Он полистал книгу, потом стал звонить по телефонам, разговаривая вроде бы по другим поводам. Коля терпеливо ждал, рассматривая плакаты о перевозках. Наконец дежурный положил последнюю трубку.
— С пересадкой согласен? Отправление в три минуты первого, поезд Москва — Минск. В Минске — пересадка.
— Согласен, — сказал Коля. — Большое вам спасибо, товарищ старший лейтенант.
Получив билет, он тут же на улице Горького зашел в гастроном и, хмурясь, долго разглядывал вина. Наконец купил шампанского, потому что пил его на выпускном банкете, вишневой наливки, потому что такую наливку делала мама, и мадеру, потому что читал о ней в романе про аристократов.
— Ты сошел с ума! — сердито сказала мама. — Это что же: на каждого по бутылке?
— А!.. — Коля беспечно махнул рукой. — Гулять так гулять!
Встреча удалась на славу. Началась она с торжественного обеда, ради которого мама одолжила у соседей еще одну керосинку. Вера вертелась на кухне, но часто врывалась с очередным вопросом:
— А из пулемета ты стрелял?
— Стрелял.
— Из «максима»?
— Из «максима». И из других систем тоже.
— Вот здорово!.. — восхищенно ахала Вера.
Коля озабоченно ходил по комнате. Он подшил свежий подворотничок, надраил сапоги и теперь хрустел всеми ремнями. От волнения он совсем не хотел есть, а Валя все не шла и не шла.
— А комнату тебе дадут?
— Дадут, дадут.
— Отдельную?
— Конечно. — Он посмотрел на Верочку снисходительно. — Я ведь строевой командир.
— Мы к тебе приедем, — таинственно зашептала она. — Маму отправим с детским садом на дачу и приедем к тебе…
— Кто это мы?
Он все понял, и сердце сладко колыхнулось.
— Так кто же такие — мы?
— Неужели не понимаешь? Ну, мы — это мы: я и Валюшка.
Коля покашлял, чтобы спрятать некстати выползшую улыбку, и солидно сказал:
— Пропуск, вероятно, потребуется. Заранее напиши, чтобы с командованием договориться…
— Ой, у меня картошка переварилась!..
Крутнулась на каблуке, раздула куполом платье, хлопнула дверью. Коля только покровительственно усмехнулся. А когда закрылась дверь, совершил вдруг немыслимый прыжок и в полном восторге захрустел ремнями: значит, они сегодня говорили о поездке, значит, уже планировали ее, значит, хотели встретиться с ним, значит… Но что должно было следовать за этим последним «значит», Коля не произносил даже про себя.
А потом пришла Валя. К несчастью, мама и Вера все еще возились с обедом, разговор начать было некому, и Коля холодел при мысли, что Валя имеет все основания немедленно отказаться от летней поездки.
— Ты никак не можешь задержаться в Москве?
Коля отрицательно покачал головой.
— Неужели так срочно?
Коля пожал плечами.
— На границе неспокойно, да? — понизив голос, спросила она.
Коля осторожно кивнул, сначала, правда, подумав насчет секретности.
— Папа говорит, что Гитлер стягивает вокруг нас кольцо.
— У нас с Германией договор о ненападении, — хрипло сказал Коля, потому что кивать головой или пожимать плечами было уже невозможно. — Слухи о концентрации немецких войск у наших границ ни на чем не обоснованы и являются результатом происков англо-французских империалистов.
— Я читала газеты, — с легким неудовольствием сказала Валя. — А папа говорит, что положение очень серьезное.
Валин папа был ответработником, но Коля подозревал, что в душе он немножко паникер. И сказал:
— Надо опасаться провокаций.
— Но ведь фашизм — это же ужасно! Ты видел фильм «Профессор Мамлок»?
— Видел: там Олег Жаков играет. Фашизм — это, конечно, ужасно, а империализм, по-твоему, лучше?
— Как ты думаешь, будет война?
— Конечно, — уверенно сказал он. — Зря, что ли, открыли столько училищ с ускоренной программой? Но это будет быстрая война.
— Ты в этом уверен?
— Уверен. Во-первых, надо учесть пролетариат порабощенных фашизмом и империализмом стран. Во-вторых, пролетариат самой Германии, задавленный Гитлером. В-третьих, международную солидарность трудящихся всего мира. Но самое главное — это решающая мощь нашей Красной Армии. На вражеской территории мы нанесем врагу сокрушительный удар.
— А Финляндия? — вдруг тихо спросила она.
— А что Финляндия? — Он с трудом скрыл неудовольствие: это все паникер-папочка ее настраивает. — В Финляндии была глубоко эшелонированная линия обороны, которую наши войска взломали быстро и решительно. Не понимаю, какие тут могут быть сомнения.
— Если ты считаешь, что сомнений не может быть, значит, их просто нет, — улыбнулась Валя. — Хочешь посмотреть, какие пластинки мне привез папа из Белостока?
Пластинки у Вали были замечательные: польские фокстроты, «Черные глаза», и «Очи черные», и даже танго из «Петера» в исполнении самой Франчески Гааль.
— Говорят, она ослепла! — распахнув круглые глаза, говорила Верочка. — Вышла сниматься, посмотрела случайно в самый главный прожектор и сразу ослепла.
Валя скептически улыбалась. Коля тоже сомневался в достоверности этой истории, но в нее почему-то очень хотелось верить.
К этому времени они уже выпили шампанское и наливку, а мадеру только попробовали и забраковали: она оказалась несладкой, и было непонятно, как мог завтракать виконт де Пресси, макая в нее бисквиты.
— Киноартистом быть очень опасно, очень! — продолжала Вера. — Мало того, что они скачут на бешеных лошадях и прыгают с поездов, на них очень вредно действует свет. Исключительно вредно!
Верочка собирала фотографии артистов кино. А Коля опять сомневался и опять хотел во все верить. Голова у него слегка кружилась, рядом сидела Валя, и он никак не мог смахнуть с лица улыбку, хоть и подозревал, что она глуповата.
Валя тоже улыбалась: снисходительно, как взрослая. Она была всего на полгода старше Веры, но уже успела перешагнуть через ту черту, за которой вчерашние девчонки превращаются в загадочно молчаливых девушек.
— Верочка хочет быть киноартисткой, — сказала мама.
— Ну и что? — с вызовом выкрикнула Вера и даже осторожно стукнула пухлым кулачком по столу. — Это запрещено, да? Наоборот, это прекрасно, и возле сельскохозяйственной выставки есть такой специальный институт…
— Ну хорошо, хорошо, — миролюбиво соглашалась мама. — Закончишь десятый класс на пятерки — иди куда хочешь. Было бы желание.
— И талант, — сказала Валя. — Знаешь, какие там экзамены? Выберут какого-нибудь поступающего десятиклассника и заставят тебя с ним целоваться.
— Ну и пусть! Пусть! — весело кричала красная от вина и споров Верочка. — Пусть заставляют! А я так им сыграю, так сыграю, что они все поверят, будто я влюблена. Вот!
— А я бы ни за что не стала целоваться без любви. — Валя всегда говорила негромко, но так, что ее все слушали. — По-моему, это унизительно: целоваться без любви.
— У Чернышевского в «Что делать?»… — начал было Коля.
— Надо же различать! — закричала вдруг Верочка. — Надо же различать, где жизнь, а где — искусство.
— Я не про искусство, я про экзамены. Какое же там искусство?
— А смелость? — задиристо наступала Верочка. — Смелость разве не нужна артисту?
— Господи, какая уж тут смелость, — вздохнула мама и начала убирать со стола. — Девочки, помогите мне, а потом будем танцевать.
Все стали убирать, суетиться, и Коля остался один. Он отошел к окну и сел на диван: тот самый скрипучий диван, на котором спал всю школьную жизнь. Ему очень хотелось вместе со всеми убирать со стола: толкаться, хохотать, хвататься за одну и ту же вилку, но он подавил это желание, ибо куда важнее было невозмутимо сидеть на диване. К тому же из угла можно было незаметно наблюдать за Валей, ловить ее улыбки, взмахи ресниц, редкие взгляды. И он ловил их, а сердце стучало, как паровой молот возле станции метро «Дворец Советов».
В девятнадцать лет Коля ни разу не целовался. Он регулярно ходил в увольнения, смотрел кино, бывал в театре и ел мороженое, если оставались деньги. А вот танцевал плохо, танцплощадки не посещал и поэтому за два года учебы так ни с кем и не познакомился. Кроме библиотекарши Зои.
Но сегодня Коля был рад, что ни с кем не знакомился. То, что было причиной тайных мучений, обернулось вдруг иной стороной, и сейчас, сидя на диване, он уже точно знал, что не знакомился только потому, что на свете существовала Валя. Ради такой девушки стоило страдать, а страдания эти давали ему право гордо и прямо встречать ее осторожный взгляд. И Коля был очень доволен собой.
Потом они опять завели патефон, но уже не для того, чтобы слушать, а чтобы танцевать. И Коля, краснея и сбиваясь, танцевал с Валей, с Верочкой и опять — с Валей.
— Вшистко мни едно, вшистко мни едно… — напевала Верочка, покорно танцуя со стулом.
Коля танцевал молча, потому что никак не мог найти подходящей темы для разговора. А Вале никакой разговор и не требовался, но Коля этого не понимал и чуточку мучился.
— Вообще-то мне должны дать комнату, — покашляв для уверенности, сказал он. — Но если не дадут, я у кого-нибудь сниму.
Валя молчала. Коля старался, чтобы зазор между ними был как можно больше, и чувствовал, что Валина улыбка совсем непохожа на ту, которой ослепила его Зоя в полутьме аллеи. И поэтому, понизив голос и покраснев, добавил:
— А пропуск я закажу. Только заранее напишите.
И опять Валя промолчала, но Коля совсем не расстроился. Он знал, что она все слышит и все понимает, и был счастлив, что она молчит.
Теперь Коля знал точно, что это — любовь. Та самая, о которой он столько читал и с которой до сих пор так и не встретился. Зоя… Тут он вспомнил о Зое, вспомнил почти с ужасом, потому что Валя, которая так понимала его, могла каким-то чудом тоже вспомнить про Зою, и тогда Коле осталось бы только застрелиться. И он стал решительно гнать прочь всякие мысли о Зое, а Зоя, нагло потрясая оборками, никак не желала исчезать, и Коля испытывал незнакомое доселе чувство бессильного стыда.
А Валя улыбалась и смотрела мимо него, точно видела там что-то невидимое для всех. И от восхищения Коля делался еще более неуклюжим.
Потом они долго стояли у окна: и мама, и Верочка вдруг куда-то исчезли. На самом-то деле они просто мыли на кухне посуду, но сейчас это было все равно что перебраться на другую планету.
— Папа говорил, что там много аистов. Ты видел когда-нибудь аистов?
— Нет.
— Там они живут прямо на крышах домов. Как ласточки. И никто их не обижает, потому что они приносят счастье. Белые, белые аисты… Ты обязательно должен их увидеть.
— Я увижу, — пообещал он.
— Напиши, какие они. Хорошо?
— Напишу.
— Белые, белые аисты…
Он взял ее за руку, испугался этой дерзости, хотел тотчас же отпустить и — не смог. И боялся, что она отдернет ее или что-нибудь скажет. Но Валя молчала. А когда сказала, не отдернула руки:
— Если бы ты ехал на юг, на север или даже на восток…
— Я счастливый. Мне достался Особый округ. Знаешь, какая это удача?
Она ничего не ответила. Только вздохнула.
— Я буду ждать, — тихо сказал он. — Я очень, очень буду ждать.
Он осторожно погладил ее руку, а потом вдруг быстро прижал к щеке. Ладонь показалась ему прохладной. Очень хотелось спросить, будет ли Валя тосковать, но спросить Коля так и не решился. А потом влетела Верочка, затарахтела с порога что-то про Зою Федорову, и Коля незаметно отпустил Валину руку.
В одиннадцать мама решительно выгнала его на вокзал. Коля наскоро и как-то несерьезно простился с нею, потому что девочки уже потащили его чемодан вниз. И мама почему-то вдруг заплакала — тихо, улыбаясь, — а он не замечал ее слез и все рвался поскорее уйти.
— Пиши, сынок. Пожалуйста, пиши аккуратно.
— Ладно, мам. Как приеду, сразу же напишу.
— Не забывай…
Коля в последний раз прикоснулся губами к уже поседевшему виску, скользнул за дверь и через три ступеньки понесся вниз.
Поезд отошел только в половине первого. Коля боялся, что девочки опоздают на метро, но еще больше боялся, что они уйдут, и поэтому все время говорил одно и то же:
— Ну, идите же. Опоздаете.
А они ни за что не хотели уходить. А когда засвистел кондуктор и поезд тронулся, Валя вдруг первая шагнула к нему. Но он так ждал этого и так рванулся навстречу, что они стукнулись носами и смущенно отпрянули друг от друга. А Верочка кричала: «Колька, опоздаешь!..» — и совала ему сверток с мамиными пирожками. Он наскоро чмокнул сестру в щеку, схватил сверток и вскочил на подножку. И все время смотрел, как медленно отплывают назад две девичьи фигурки в легких светлых платьях…
Глава 3
Коля впервые ехал в дальние страны. До сих пор путешествия ограничивались городом, где находилось училище, но даже двенадцать часов езды не шли ни в какое сравнение с маршрутом, которым двигался он в ту знойную июньскую субботу. И это было так интересно и так важно, что Коля не отходил от окна, а когда уж совсем обессилел и присел на полку, кто-то крикнул:
— Аисты! Смотрите, аисты!..
Все бросились к окнам, но Коля замешкался и аистов не увидел. Впрочем, он не огорчался, потому что если аисты появились, значит, рано или поздно, а он их обязательно увидит. И напишет в Москву, какие они, эти белые, белые аисты…
Это было уже за Негорелым — за старой границей: теперь они ехали по Западной Белоруссии. Поезд часто останавливался на маленьких станциях, где всегда было много людей. Белые рубахи мешались с черными лапсердаками, соломенные брыли — с касторовыми котелками, темные хустки — с светлыми платьями. Коля выходил на остановках, но от вагона не отрывался, оглушенный звонкой смесью белорусского, еврейского, русского, польского, литовского, украинского и еще бог весть каких языков и наречий.
— Ну, кагал! — удивлялся смешливый старший лейтенант, ехавший на соседней полке. — Тут, Коля, часы надо покупать. Ребята говорили, что часов здесь — вагон, и все дешевые.
Но и старший лейтенант тоже далеко не отлучался: нырял в толпу, что-то выяснял, размахивая руками, и тут же возвращался.
— Тут, брат, такая Европа, что враз ухайдакают.
— Агентура, — соглашался Коля.
— А хрен их знает, — аполитично говорил старший лейтенант и, передохнув, снова кидался в гущу. — Часы! Тик-так! Мозер!..
Мамины пирожки были съедены со старшим лейтенантом; в ответ он до отвала накормил Колю украинской домашней колбасой. Но разговор у них не клеился, потому что старший лейтенант склонен был обсуждать только одну тему:
— А талия у нее, Коля, ну, рюмочка!..
Коля начинал ерзать. Старший лейтенант, закатывая глаза, упивался воспоминаниями. К счастью, в Барановичах он сошел, прокричав на прощание:
— Насчет часов не теряйся, лейтенант! Часы — это вещь!..
Вместе со старшим лейтенантом исчезла и домашняя колбаса, а мамины пирожки уже были уничтожены. Поезд, как на грех, долго стоял в Барановичах, и Коля вместо аистов стал подумывать о хорошем обеде. Наконец мимо тяжко прогрохотал бесконечный товарный состав.
— В Германию, — сказал пожилой капитан. — Немцам день и ночь хлебушек гоним и гоним. Это как понимать прикажете?
— Не знаю, — растерялся Коля. — У нас ведь договор с Германией.
— Совершенно верно, — тотчас же согласился капитан. — Вы абсолютно правильно размышляете, товарищ лейтенант.
Вслед за товарняком потянулись и они и дальше ехали быстрее. Стоянки сократились, проводники не советовали выходить из вагонов, и на всем пути Коля запомнил только одну станцию: Жабинка. Следующей был Брест.
Вокзал в Бресте оказался деревянным, а народу в нем толпилось столько, что Коля растерялся. Проще всего было, конечно, спросить, как найти нужную ему часть, но из соображений секретности Коля доверял только лицам официальным и поэтому битый час простоял в очереди к дежурному помощнику коменданта.
— В крепость, — сказал помощник, глянув на командировочное предписание. — По Каштановой прямо и упрешься.
Коля вылез из очереди и ощутил вдруг такой яростный голод, что вместо Каштановой улицы стал разыскивать столовую. Но столовых не было, и он, потоптавшись, пошел к вокзальному ресторану. И только хотел войти, как дверь распахнулась и вышел коренастый лейтенант:
— Черт жирный, жандармская морда, весь стол один занял. И не попросишь ведь: иностранец!
— Кто?
— Жандарм немецкий, кто же еще! Тут женщины с ребятишками на полу сидят, а он один за столиком пиво жрет. Персона!
— Настоящий жандарм? — поразился Коля. — А можно посмотреть?
Лейтенант неуверенно пожал плечами:
— Попробуй. Стой, куда же ты с чемоданом?
Коля оставил чемодан, одернул гимнастерку, как перед входом в генеральский кабинет, и с замиранием сердца скользнул за тяжелую дверь.
И сразу увидел немца. Настоящего, живого немца в мундире с бляхой, в непривычно высоких, точно из жести сапогах. Он сидел, развалясь на стуле, и самодовольно постукивал ногой. Столик был уставлен пивными бутылками, но жандарм пил не из стакана, а из пол-литровой кружки, выливая в нее сразу всю бутылку. На красной роже топорщились жесткие усики, смоченные пивной пеной.
Изо всех сил кося глаза, Коля четыре раза продефилировал мимо немца. Это было совершенно необыкновенное, из ряда вон выходящее событие: в шаге от него сидел человек из того мира, из порабощенной Гитлером Германии. Коле очень хотелось знать, о чем он думает, попав из фашистской империи в страну социализма, но на лице представителя угнетенного человечества не читалось ничего, кроме тупого самодовольства.
— Насмотрелся? — спросил лейтенант, охранявший Колин чемодан.
— Ногой постукивает, — почему-то шепотом сказал Коля. — А на груди — бляха.
— Фашист, — сказал лейтенант. — Слушай, друг, ты есть хочешь? Ребята сказали, тут недалеко ресторан «Беларусь», может, поужинаем по-людски? Тебя как зовут-то?
— Коля.
— Тезки, значит. Ну, сдавай чемодан, и айда разлагаться. Там, говорят, скрипач мировой: «Черные глаза» играет, как бог…
В камере хранения тоже оказалась очередь, и Коля поволок чемодан с собой, решив прямо оттуда пройти в крепость. Лейтенант Николай о крепости ничего не знал, так как в Бресте у него была пересадка, но утешил:
— В ресторане наверняка кого-нибудь из наших встретим. Сегодня — суббота.
По узкому пешеходному мостику они пересекли многочисленные железнодорожные пути, занятые составами, и сразу оказались в городе. Три улицы расходились от ступенек мостика, и лейтенанты неуверенно затоптались.
— Ресторан «Беларусь» не знаю, — с сильным акцентом и весьма раздраженно сказал прохожий.
Коля спрашивать не решался, и переговоры вел лейтенант Николай.
— Должны знать: там какой-то скрипач знаменитый.
— Так то же пан Свицкий! — заулыбался прохожий. — О, Рувим Свицкий — великий скрипач. Вы можете иметь свое мнение, но оно неверное. Это так. А ресторан — прямо. Улица Стыцкевича.
Улица Стыцкевича оказалась Комсомольской. В густой зелени прятались маленькие домишки.
— А я Сумское зенитно-артиллерийское закончил, — сказал Николай, когда Коля поведал ему свою историю. — Вот как смешно получается: оба только что кончили, оба — Николаи…
Он вдруг замолчал: в тишине послышались далекие звуки скрипки. Лейтенанты остановились.
— Мирово дает! Топаем точно, Коля!
Скрипка слышалась из открытых окон двухэтажного здания с вывеской: «Ресторан «Беларусь»». Они поднялись на второй этаж, сдали в крохотной раздевалке головные уборы и чемодан и вошли в небольшой зальчик. Против входа помещалась буфетная стойка, а в левом углу — небольшой оркестр. Скрипач — длиннорукий, странно подмаргивающий — только кончил играть, и переполненный зал шумно аплодировал ему.
— А наших-то тут маловато, — негромко сказал Николай.
Они задержались в дверях, оглушенные аплодисментами и возгласами. Из глубины зала к ним поспешно пробирался полный гражданин в черном лоснящемся пиджаке:
— Прошу панов офицеров пожаловать. Сюда прошу, сюда.
Он ловко провел их мимо скученных столов и разгоряченных посетителей. За кафельной печкой оказался свободный столик, и лейтенанты сели, с молодым любопытством оглядывая чуждую им обстановку.
— Почему он нас офицерами называет? — с неудовольствием шипел Коля. — Офицер, да еще — пан! Буржуйство какое-то…
— Пусть хоть горшком зовет, лишь бы в печь не совал, — усмехнулся лейтенант Николай. — Здесь, Коля, люди еще темные.
Пока гражданин в черном принимал заказ, Коля с удивлением вслушивался в говор зала, стараясь уловить хоть одну понятную фразу. Но говорили здесь на языках неизвестных, и это очень смущало его. Он хотел было поделиться с товарищем, как вдруг за спиной послышался странно звучащий, но несомненно русский разговор:
— Я извиняюсь, я очень извиняюсь, но я не могу себе представить, чтобы такие штаны ходили по улицам.
— Вот он выполняет на сто пятьдесят процентов таких штанов и получил за это Почетное знамя.
Коля обернулся: за соседним столиком сидели трое пожилых мужчин. Один из них перехватил Колин взгляд и улыбнулся:
— Здравствуйте, товарищ командир. Мы обсуждаем производственный план.
— Здравствуйте, — смутившись, сказал Коля.
— Вы из России? — спросил приветливый сосед и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ну, я понимаю: мода. Мода — это бедствие, это — кошмар, это — землетрясение, но это естественно, правда? Но шить сто пар плохих штанов вместо полсотни хороших и за это получать Почетное знамя — я извиняюсь. Я очень извиняюсь. Вы согласны, молодой товарищ командир?
— Да, — сказал Коля. — То есть, конечно, только…
— А скажите, пожалуйста, — спросил второй, — что у вас говорят про германцев?
— Про германцев? Ничего. То есть у нас с Германией мир…
— Да, — вздохнули за соседним столом. — То, что германцы придут в Варшаву, было ясно каждому еврею, если он не круглый идиот. Но они не придут в Москву.
— Что вы, что вы!..
За соседним столом все враз заговорили на непонятном языке. Коля вежливо послушал, ничего не понял и отвернулся.
— По-русски понимают, — шепотом сообщил он.
— Я тут водочки сообразил, — сказал лейтенант Николай. — Выпьем, Коля, за встречу?
Коля хотел сказать, что не пьет, но как-то так получилось, что вспомнил он о другой встрече. И рассказал лейтенанту Николаю про Валю и Верочку, но больше, конечно, про Валю.
— А что ты думаешь, может, и приедет, — сказал Николай. — Только сюда пропуск нужен.
— Я попрошу.
— Разрешите присоединиться?
Возле стола оказался рослый лейтенант-танкист. Пожал руки, представился:
— Андрей. В военкомат прибыл за приписниками, да в пути застрял. Придется до понедельника ждать…
Он говорил что-то еще, но длиннорукий поднял скрипку, и маленький зальчик замер.
Коля не знал, что исполнял нескладный длиннорукий, странно подмаргивающий человек. Он не думал, хорошо это или плохо, а просто слушал, чувствуя, как подкатывает к горлу комок. Он бы не стеснялся сейчас слез, но скрипач останавливался как раз там, где вот-вот должны были хлынуть эти слезы, и Коля только осторожно вздыхал и улыбался.
— Вам нравится? — тихо спросил пожилой с соседнего столика.
— Очень!
— Это наш Рувимчик. Рувим Свицкий — лучшего скрипача нет и никогда не было в городе Бресте. Если Рувим играет на свадьбе, то невеста обязательно будет счастливой. А если он играет на похоронах…
Коля так и не узнал, что происходит, когда Свицкий играет на похоронах, потому что на них зашикали. Пожилой покивал, послушал, а потом зашептал Коле в самое ухо:
— Пожалуйста, запомните это имя: Рувим Свицкий. Самоучка Рувим Свицкий с золотыми пальцами, золотыми ушами и золотым сердцем…
Коля долго хлопал. Принесли закуску, лейтенант Николай наполнил рюмки, сказал, понизив голос:
— Музыка — это хорошо. Но ты сюда послушай.
Коля вопросительно посмотрел на подсевшего к ним танкиста.
— Вчера летчикам отпуска отменили, — тихо сказал Андрей. — А пограничники говорят, что каждую ночь за Бугом моторы ревут. Танки, тягачи.
— Веселый разговор. — Николай поднял рюмку. — За встречу.
Они выпили. Коля поспешно начал закусывать, спросил с набитым ртом:
— Возможны провокации?
— Месяц назад с той стороны архиепископ перешел, — тихо продолжал Андрей. — Говорят, немцы готовят войну.
— Но ведь ТАСС официально заявил…
— Тихо, Коля, тихо, — улыбнулся Николай. — ТАСС — в Москве. А здесь — Брест.
Подали ужин, и они накинулись на него, позабыв про немцев и ТАСС, про границу и архиепископа, которому Коля никак не мог верить, потому что архиепископ был все-таки служителем культа.
Потом опять играл скрипач. Коля переставал жевать, слушал, неистово хлопал в ладоши. Соседи слушали тоже, но больше шепотом толковали о слухах, о странных шумах по ночам, о частых нарушениях границы немецкими летчиками.
— А сбивать нельзя: приказ. Вот и вертимся…
— Как играет!.. — восторгался Коля.
— Да, играет классно. Что-то зреет, ребята. А что? Вопрос.
— Ничего, ответ тоже будет, — улыбнулся Николай и поднял рюмку: — За ответ на любой вопрос, товарищи лейтенанты!..
Стемнело, в зале зажгли свет. Накал был неровным, лампочки слабо мигали, и по стенам метались тени. Лейтенанты съели все, что было заказано, и теперь Николай расплачивался с гражданином в черном.
— Сегодня, ребята, угощаю я.
— Ты в крепость нацелился? — спросил Андрей. — Не советую, Коля: темно и далеко. Пошли лучше со мной в военкомат: там переночуешь.
— Зачем же в военкомат? — сказал лейтенант Николай. — Топаем на вокзал, Коля.
— Нет, нет. Я сегодняшним числом в часть должен прибыть.
— Зря, лейтенант, — вздохнул Андрей. — С чемоданом, ночью, через весь город…
— У меня — оружие, — сказал Коля.
Вероятно, они уговорили бы его: Коля уже и сам начал колебаться, несмотря на оружие. Вероятно, уговорили бы, и тогда Коля ночевал бы либо на вокзале, либо в военкомате, но тут пожилой с соседнего столика подошел к ним:
— Множество извинений, товарищи красные командиры, множество извинений. Этому молодому человеку очень понравился наш Рувим Свицкий. Рувим сейчас ужинает, но я имел с ним разговор, и он сказал, что хочет сыграть специально для вас, товарищ молодой командир…
И Коля никуда не пошел. Коля остался ждать, когда скрипач сыграет что-то специально для него. А лейтенанты ушли, потому что им еще надо было устроиться с ночлегом. Они крепко пожали ему руку, улыбнулись на прощание и шагнули в ночь: Андрей — в военкомат на улицу Дзержинского, а лейтенант Николай — на переполненный Брестский вокзал. Шагнули в самую короткую ночь, как в вечность.
Народу в ресторане становилось все меньше, в распахнутые окна вплывал густой, безветренный вечер. Одноэтажный Брест отходил ко сну. Обезлюдели под линейку застроенные улицы, гасли огни в затененных сиренью и жасмином окнах, и только редкие дрожкачи погромыхивали колясками по гулким мостовым. Тихий город медленно погружался в тихую ночь — самую тихую и самую короткую ночь в году…
У Коли немного кружилась голова, и все вокруг казалось прекрасным: и затухающий ресторанный шум, и теплый сумрак, вползавший в окна, и таинственный город за этими окнами, и ожидание нескладного скрипача, который собирался играть специально для него, лейтенанта Плужникова. Было, правда, одно обстоятельство, несколько осложнявшее ожидание: Коля никак не мог понять, должен ли он платить деньги за то, что музыкант будет играть, но, поразмыслив, решил, что за добрые дела денег не платят.
— Здравствуйте, товарищ командир.
Скрипач подошел бесшумно, и Коля вскочил, смутившись и забормотав что-то необязательное.
— Исаак сказал, что вы из России и что вам понравилась моя скрипка.
Длиннорукий держал в руке смычок и скрипку и странно подмаргивал. Вглядевшись, Коля понял причину: левый глаз Свицкого был подернут белесой пленкой.
— Я знаю, что нравится русским командирам. — Скрипач цепко зажал инструмент острым подбородком и поднял смычок. И скрипка запела, затосковала, и зал снова замер, боясь неосторожным звуком оскорбить нескладного музыканта с бельмом на глазу. А Коля стоял рядом, смотрел, как дрожат на грифе тонкие пальцы, и опять хотел плакать и опять не мог, потому что Свицкий не позволял появляться этим слезам. И Коля только осторожно вздыхал и улыбался.
Свицкий сыграл «Черные глаза», и «Очи черные», и еще две мелодии, которые Коля слышал впервые. Последняя была особенно грозной и торжественной.
— Мендельсон, — сказал Свицкий. — Вы хорошо слушаете. Спасибо.
— У меня нет слов…
— Коли ласка. Вы не в крепость?
— Да, — запнувшись, признался Коля. — Каштановая улица…
— Надо брать дрожкача. — Свицкий улыбнулся. — По-вашему — извозчик. Если хотите, могу проводить: моя племянница тоже едет в крепость.
Свицкий уложил скрипку, а Коля взял чемодан в пустом гардеробе, и они вышли. На улицах никого не было.
— Прошу налево, — сказал Свицкий, когда они дошли до угла. — Миррочка — это моя племянница — уже год работает поваром в столовой для командиров. У нее — талант, настоящий талант. Она будет изумительной хозяйкой, наша Миррочка…
Внезапно погас свет: редкие фонари, окна в домах, отсветы железнодорожной станции. Весь город погрузился во мрак.
— Очень странно, — сказал Свицкий. — Что мы имеем? Кажется, двенадцать?
— Может быть, авария?
— Очень странно, — повторил Свицкий. — Знаете, я вам скажу прямо: как пришли восточники… То есть советские, ваши. Да, с той поры как вы пришли, мы отвыкли от темноты. Мы отвыкли от темноты и от безработицы тоже. Это удивительно, что в нашем городе нет больше безработных, а ведь их нет! И люди стали праздновать свадьбы, и всем вдруг понадобился Рувим Свицкий!.. — Он тихо посмеялся. — Это прекрасно, когда у музыкантов много работы, если, конечно, они играют не на похоронах. А музыкантов теперь у нас будет достаточно, потому что в Бресте открыли и музыкальную школу и музыкальное училище. И это очень и очень правильно. Говорят, что мы, евреи, музыкальный народ. Да, мы — такой народ; станешь музыкальным, если сотни лет прислушиваешься, по какой улице топают солдатские сапоги и не ваша ли дочь зовет на помощь в соседнем переулке. Нет, нет, я не хочу гневить Бога: кажется, нам повезло. Кажется, дождички действительно пошли по четвергам и евреи вдруг почувствовали себя людьми. Ах, как это прекрасно: чувствовать себя людьми! А еврейские спины никак не хотят разгибаться, а еврейские глаза никак не хотят хохотать — ужасно! Ужасно, когда маленькие дети рождаются с печальными глазами. Помните, я играл вам Мендельсона? Он говорит как раз об этом: о детских глазах, в которых всегда печаль. Это нельзя объяснить словами, это можно рассказать только скрипкой…
Вспыхнули уличные фонари, отсветы станции, редкие окна в домах.
— Наверно, была авария, — сказал Коля. — А сейчас починили.
— А вот и пан Глузняк… Добрый вечер, пан Глузняк! Как заработок?
— Какой заработок в городе Бресте, пан Свицкий! В этом городе все берегут свое здоровье и ходят только пешком…
Мужчины заговорили на неизвестном языке, а Коля оказался возле извозчичьей пролетки. В пролетке кто-то сидел, но свет далекого фонаря сглаживал очертания, и Коля не мог понять, кто же это сидит.
— Миррочка, деточка, познакомься с товарищем командиром.
Смутная фигура в пролетке неуклюже шевельнулась. Коля поспешно закивал, представился:
— Лейтенант Плужников. Николай.
— Товарищ командир впервые в нашем городе. Будь доброй хозяйкой, девочка, и покажи что-нибудь гостю.
— Покажем, — сказал извозчик. — Ночь сегодня добрая, и спешить нам некуда. Счастливых снов, пан Свицкий.
— Веселых поездок, пан Глузняк. — Свицкий протянул Коле цепкую длиннопалую руку: — До свидания, товарищ командир. Мы обязательно увидимся еще с вами, правда?
— Обязательно, товарищ Свицкий. Спасибо вам.
— Коли ласка. Миррочка, деточка, загляни завтра к нам.
— Хорошо. — Голос прозвучал робко и растерянно.
Дрожкач поставил чемодан в пролетку, полез на козлы. Коля еще раз кивнул Свицкому, встал на ступеньку; девичья фигура окончательно вжалась в угол. Он сел, утонув в пружинах, и пролетка тронулась, покачиваясь на брусчатой мостовой. Коля хотел помахать скрипачу, но сиденье было низким, борта высокими, а горизонт перекрыт широкой спиной извозчика.
— Куда же мы? — тихо спросила вдруг девушка из угла.
— Тебя просили что-нибудь показать гостю? — не оборачиваясь, спросил дрожкач. — Ну а что можно показать гостю в нашем, я извиняюсь, городе Брест-Литовске? Крепость? Таки он в нее едет. Канал? Таки он его увидит завтра при свете. А что еще есть в городе Брест-Литовске?
— Он, наверное, старинный? — как можно увесистее спросил Коля.
— Ну, если судить по количеству евреев, то он таки ровесник Иерусалима (в углу робко пискнули от смеха). Вот Миррочке весело, и она смеется. А когда мне весело, я почему-то просто перестаю плакать. Так, может быть, люди делятся не на русских, евреев, поляков, германцев, а на тех, кому очень весело, просто весело и не очень весело, а? Что вы скажете на эту мысль, пан офицер?
Коля хотел сказать, что он, во-первых, никакой не пан, а во-вторых, не офицер, а командир Красной Армии, но не успел, так как пролетка внезапно остановилась.
— Когда в городе нечего показывать, что показывают тогда? — спросил дрожкач, слезая с козел. — Тогда гостю показывают какой-нибудь столб и говорят, что он знаменитый. Вот и покажи столб гостю, Миррочка.
— Ой! — чуть слышно вздохнули в углу. — Я?.. А может быть, вы, дядя Михась?
— У меня другая забота. — Извозчик прошел к лошади. — Ну, старушка, побегаем с тобой эту ночку, а уж завтра отдохнем…
Девушка встала, неуклюже шагнула к ступеньке; пролетка заколыхалась, но Коля успел схватить Мирру за руку и поддержать.
— Спасибо. — Мирра еще ниже опустила голову. — Идемте.
Ничего не понимая, он вылез следом. Перекресток был пустынен. Коля на всякий случай погладил кобуру и оглянулся на девушку: заметно прихрамывая, она шла к ограде, что тянулась вдоль тротуара.
— Вот, — сказала она.
Коля подошел: возле ограды стоял приземистый каменный столб.
— Что это?
— Не знаю. — Она говорила с акцентом и стеснялась. — Тут написано про границу крепости. Но сейчас темно.
— Да, сейчас темно.
От смущения они чрезвычайно внимательно осматривали ничем не примечательный камень. Коля ощупал его, сказал с уважением:
— Старинный.
Они опять замолчали. И дружно с облегчением вздохнули, когда дрожкач окликнул:
— Пан офицер, прошу!
Прихрамывая, девушка пошла к коляске. Коля держался позади, но возле ступеньки догадался подать руку. Извозчик уже сидел на козлах.
— Теперь в крепость, пан офицер?
— Никакой я не пан! — сердито сказал Коля, плюхнувшись в продавленные пружины. — Я — товарищ, понимаете? Товарищ лейтенант, а совсем не пан. Вот.
— Не пан? — Дрожкач дернул вожжи, причмокнул, и лошадка неспешно затрусила по брусчатке. — Коли вы сидите сзади и каждую секунду можете меня стукнуть по спине, то конечно же вы — пан. Вот я сижу сзади лошади, и я для нее — тоже пан, потому что я могу стукнуть ее по спине. И так устроен весь мир: пан сидит за паном…
Теперь они ехали по крупному булыжнику, коляску раскачивало, и спорить было невозможно. Коля болтался на продавленном сиденье, придерживая ногой чемодан и всеми силами стараясь удержаться в своем углу.
— Каштановая, — сказала девушка. Ее тоже трясло, но она легче справлялась с этим. — Уже близко.
За железнодорожным переездом улица расползлась вширь, дома стали редкими, а фонарей здесь не было вовсе. Правда, ночь стояла светлая, и лошадка легко трусила по знакомой дороге.
Коля с нетерпением ожидал увидеть нечто вроде Кремля. Но впереди зачернело что-то бесформенное, и дрожкач остановил лошадь.
— Приехали, пан офицер.
Пока девушка вылезала из пролетки, Коля судорожно сунул извозчику пятерку.
— Вы очень богаты, пан офицер? Может быть, у вас именье или вы печатаете деньги на кухне?
— Зачем?
— Днем я беру сорок копеек в этот конец. Но ночью, да еще с вас, я возьму целый рубль. Так дайте его мне и будьте себе здоровы.
Миррочка, отойдя, ждала, когда он расплатится. Коля, смущаясь, запихал пятерку в карман, долго искал рубль, бормоча:
— Конечно, конечно. Да. Извините, сейчас.
Наконец рубль был найден. Коля еще раз поблагодарил дрожкача, взял чемодан и подошел к девушке:
— Куда тут?
— Здесь КПП. — Она указала на будку у дороги. — Надо показать документы.
— А разве это уже крепость?
— Да. Перейдем мост через обводной канал, и будут Северные ворота.
— Крепость! — Коля тихо рассмеялся. — Я ведь думал — стены да башни. А она, оказывается, вон какая, эта самая Брестская крепость…
Глава 4
На контрольно-пропускном пункте Колю задержали: постовой не хотел пропускать по командировочному предписанию. А девушку пропустили, и поэтому Коля был особенно настойчив:
— Зовите дежурного.
— Так спит он, товарищ лейтенант.
— Я сказал, зовите дежурного!
Наконец явился заспанный сержант. Долго читал Колины документы, зевал, свихивая челюсти.
— Припозднились вы, товарищ лейтенант.
— Дела, — туманно пояснил Коля.
— Вам ведь на остров надо…
— Я проведу, — тихо сказала девушка.
— А кто это я? — Сержант посветил фонариком: так, для шика. — Это ты, Миррочка? Дежурить заступаешь?
— Да.
— Ну, ты — человек нашенский. Веди прямо в казармы 333-го полка: там есть комнаты для командированных.
— Мне в свой полк надо, — солидно сказал Коля.
— Утром разберетесь, — зевнул сержант. — Утро вечера мудренее…
Миновав длинные и низкие сводчатые ворота, они попали в крепость, за ее первый, внешний обвод, ограниченный каналами и крутыми валами, уже буйно заросшими кустарником. Было тихо, только где-то, словно из-под земли, глухо бубнил заспанный басок да мирно всхрапывали кони. В полумраке виднелись повозки, палатки, машины, тюки прессованного сена. Справа туманно вырисовывалась батарея полковых минометов.
— Тихо, — шепотом сказал Коля. — И нет никого.
— Так ночь. — Она, вероятно, улыбнулась. — И потом, почти все уже переехали в лагеря. Видите огоньки? Это дома комсостава. Мне там комнату обещали, а то очень далеко из города ходить.
Она приволакивала ногу, но старалась идти легко и не отставать. Занятый осмотром спящей крепости, Коля часто убегал вперед, и она, догоняя, мучительно задыхалась. Теперь он резко сбавил прыть и, чтобы сменить неприятную тему, солидно поинтересовался:
— Как тут вообще с жильем? Командиров обеспечивают, не знаете?
— Многие снимают.
— Это трудно?
— Нет. — Она сбоку посмотрела на него. — У вас семья?
— Нет, нет. — Коля помолчал. — Просто для работы, знаете…
— В городе я могу найти вам комнату.
— Спасибо. Время, конечно, терпит…
Она вдруг остановилась, нагнула куст:
— Сирень. Уже отцвела, а все еще пахнет.
Коля поставил чемодан, честно сунул лицо в запыленную листву. Но листва ничем хорошим не пахла, и он сказал дипломатично:
— Много здесь зелени.
— Очень. Сирень, жасмин, акация…
Она явно не торопилась, и Коля сообразил, что идти ей трудно, что она устала и сейчас отдыхает. Было очень тихо и очень тепло, и чуть кружилась голова, и он с удовольствием подумал, что и ему пока некуда спешить, потому что в списках он еще не значится.
— А что в Москве о войне слышно? — понизив голос, спросила она.
— О войне? О какой войне?
— У нас все говорят, что скоро начнется война. Вот-вот, — очень серьезно продолжала девушка. — Люди покупают соль, и спички, и вообще всякие товары, и в лавках почти пусто. А западники… Ну, те, которые к нам с Запада пришли, от немцев бежали… Они говорят, что и в тридцать девятом тоже так было.
— Как так — тоже?
— Пропали соль и спички.
— Чепуха какая-то! — с неудовольствием сказал Коля. — Ну при чем здесь соль, скажите, пожалуйста? Ну при чем?
— Не знаю. Только без соли вы супа не сварите.
— Суп! — презрительно сказал он. — Это пусть немцы запасаются солью для своих супов. А мы… Мы будем бить врага на его территории.
— А враги об этом знают?
— Узнают! — Коле не понравилась ее ирония: люди здесь казались ему подозрительными. — Сказать вам, как это называется? Провокационные разговоры — вот как.
— Господи… — Она вздохнула. — Пусть они как угодно называются, лишь бы войны не было.
— Не бойтесь. Во-первых, у нас с Германией заключен Пакт о ненападении. А во-вторых, вы явно недооцениваете нашу мощь. Знаете, какая у нас техника? Я, конечно, не могу выдавать военных тайн, но вы, кажется, допущены к секретной работе…
— Я к супам допущена.
— Это не важно, — веско сказал он. — Важно, что вы допущены в расположение воинских частей. И вы, наверно, сами видели наши танки…
— А здесь нет никаких танков. Есть несколько броневичков, и все.
— Ну, зачем же вы мне это говорите? — Коля поморщился. — Вы же меня не знаете и все-таки сообщаете совершенно секретные сведения о наличии…
— Да про это наличие весь город знает.
— И очень жаль!
— И немцы тоже.
— А почему вы думаете, что они знают?
— А потому что!.. — Она махнула рукой. — Вам приятно считать других дураками? Ну, считайте себе. Но если вы хоть раз подумаете, что за кордоном не такие уж дураки, так лучше сразу бегите в лавочку и покупайте спички на всю зарплату.
— Ну, знаете…
Коле не хотелось продолжать этот опасный разговор. Он рассеянно оглянулся, постарался зевнуть, спросил равнодушно:
— Это что за домик?
— Санчасть. Если вы отдохнули…
— Я?! — От возмущения его кинуло в жар.
— Я же видела, что вы еле тащите свои вещи.
— Ну, знаете, — еще раз с чувством сказал Коля и поднял чемодан. — Куда идти?
— Приготовьте документы: перед мостом еще один КПП.
Они молча пошли вперед. Кусты стали гуще. Выкрашенная в белую краску кайма кирпичного тротуара ярко светилась в темноте. Повеяло свежестью, Коля понял, что они подходят к реке, но подумал об этом как-то вскользь, потому что целиком был занят другими мыслями.
Ему очень не нравилась осведомленность этой хромоножки. Она была наблюдательна, не глупа, остра на язык: с этим он готов был смириться. Но ее осведомленность о наличии в крепости бронетанковых сил, о передислокации частей лагеря, даже о спичках и соли не могла быть случайной. Чем больше Коля думал об этом, тем все более убеждался, что и встреча с нею, и путешествие по городу, и длинные отвлекающие разговоры — все не случайно. Он припомнил свое появление в ресторане, странную беседу о штанах за соседним столом, Свицкого, играющего лично для него, и с ужасом понял, что за ним следили, что его специально выделили из их лейтенантской троицы. Выделили, заговорили, усыпили бдительность скрипкой, подсунули какую-то девчонку, и теперь… Теперь он идет за нею неизвестно куда, как баран. А кругом — тьма, и тишина, и кусты, и, может быть, это вообще не Брестская крепость, тем более что никаких стен и башен он так и не заметил.
Докопавшись до этого открытия, Коля судорожно передернул плечами, и портупея тотчас же приветливо скрипнула в ответ. И этот тихий скрип, который мог слышать только сам Коля, несколько успокоил его. Но все же на всякий случай он перекинул чемодан в левую руку, а правой осторожно расстегнул клапан кобуры.
«Что ж, пусть ведут, — с горькой гордостью подумал он. — Придется подороже продать свою жизнь, и только…»
— Стой! Пропуск!
«Вот оно…» — подумал Коля, с тяжким грохотом роняя чемодан.
— Добрый вечер, это я, Мирра. А лейтенант со мной. Он приезжий: вам не звонили с того КПП?
— Документы, товарищ лейтенант.
Слабый луч света упал на Колю. Коля прикрыл левой рукой глаза, пригнулся, и правая рука сама собой скользнула к кобуре…
— Ложись! — заорали от КПП. — Ложись, стреляю! Дежурный, ко мне! Сержант! Тревога!..
Постовой у контрольно-пропускного пункта орал, свистел, щелкал затвором. Кто-то уже шумно бежал по мосту, и Коля на всякий случай лег носом в пыль, как полагалось.
— Да свой он! Свой! — кричала Миррочка.
— Он наган цапает, товарищ сержант! Я его окликнул, а он — цапает!
— Посвети-ка. — Луч скользнул по лежавшему на животе Коле, и другой — сержантский — голос скомандовал: — Встать! Сдать оружие!..
— Свой я! — крикнул Коля, поднимаясь. — Лейтенант я, понятно? Прибыл к месту службы. Вот документы, вот командировка.
— А чего ж за наган цапался, если свой?
— Да почесался я! — кричал Коля. — Почесался, и все! А он кричит «ложись!».
— Он правильно действовал, товарищ лейтенант, — сказал сержант, разглядывая Колины документы. — Неделю назад часового у кладбища зарезали: вот какие тут дела.
— Да знаю я! — сердито сказал Коля. — Только зачем же сразу? Что, почесаться нельзя, что ли?..
Миррочка не выдержала первой. Она приседала, всплескивала руками, попискивала, вытирала слезы. За нею басом захохотал сержант, завсхлипывал постовой, и Коля засмеялся тоже, потому что все получилось очень глупо и очень смешно.
— Я же почесался! Почесался только!..
Надраенные сапоги, до предела подтянутые брюки, выутюженная гимнастерка — все было в мельчайшей дорожной пыли. Пыль оказалась даже на носу и на круглых Колиных щеках, потому что он прижимался ими к земле поочередно.
— Не отряхивайтесь! — крикнула девушка, когда Коля, отсмеявшись, попытался было очистить гимнастерку. — Пыль только вобьете. Надо щеткой.
— А где я ее ночью возьму?
— Найдем! — весело сказала Миррочка. — Ну, можно нам идти?
— Идите, — сказал сержант. — Ты правда почисти его, Миррочка, а то ребята в казарме от смеха попадают.
— Почищу, — сказала она. — А какие кинокартины показывали?
— У пограничников — «Последнюю ночь», а в полку — «Валерия Чкалова».
— Мировой фильм!.. — сказал постовой. — Там Чкалов под мостом на самолете — вжиг, и все!..
— Жалко, я не видала. Ну, счастливо вам додежурить.
Коля поднял чемодан, кивнул веселым постовым и вслед за девушкой взошел на мост.
— Это что, Буг?
— Нет, это Мухавец.
— А-а…
Они прошли мост, миновали трехарочные ворота и свернули направо, вдоль приземистого двухэтажного здания.
— Кольцевая казарма, — сказала Мирра.
Сквозь распахнутые настежь окна доносилось сонное дыхание сотен людей. В казармах за толстыми кирпичными стенами горело дежурное освещение, и Коля видел двухъярусные койки, спящих бойцов, аккуратно сложенную одежду и грубые ботинки, выстроенные строго по линейке.
«Вот и мой взвод где-то здесь спит, — думал он. — И скоро я буду приходить по ночам и проверять…»
Кое-где лампочки освещали склоненные над книгами стриженые головы дневальных, пирамиды с оружием или безусого лейтенанта, засидевшегося до рассвета над мудреной четвертой главой «Краткого курса истории ВКП(б)».
«Вот и я так же буду сидеть, — думал Коля. — Готовиться к занятиям, писать письма…»
— Это какой полк? — спросил он.
— Господи, куда же это я вас веду? — вдруг тихо засмеялась девушка. — Кругом! За мной шагом марш, товарищ лейтенант.
Коля затоптался, не очень поняв, шутит она или командует им всерьез.
— Зачем?
— Вас сначала вычистить надо, выбить и выколотить.
После истории у предмостного контрольно-пропускного пункта она окончательно перестала стесняться и уже покрикивала. Впрочем, Коля не обижался, считая, что когда смешно, то надо обязательно смеяться.
— А где вы меня собираетесь выколачивать?
— Следуйте за мной, товарищ лейтенант.
Они свернули с тропинки, идущей вдоль кольцевой казармы. Справа виднелась церковь, за нею еще какие-то здания; где-то негромко переговаривались бойцы, где-то совсем рядом фыркали и вздыхали лошади. Резко запахло бензином, сеном, конским потом, и Коля приободрился, почувствовав наконец настоящие воинские запахи.
— В столовую идем, что ли? — как можно независимее спросил он, припомнив, что девушка специализируется на супах.
— Разве такого грязнулю в столовую пустят? — весело спросила она. — Нет, мы сначала в склад зайдем, и тетя Христя из вас пыль выбьет. Ну, а потом, может быть, и чайком угостит.
— Нет уж, спасибо, — солидно сказал Коля. — Мне к дежурному по полку надо: я обязательно должен прибыть сегодняшним числом.
— Так сегодняшним и прибудете: суббота уже два часа как кончилась.
— Не важно. Важно до утра, понимаете? Всякий день с утра начинается.
— А вот у меня не всякий. Осторожно, ступеньки. И пригнитесь, пожалуйста.
Вслед за девушкой он стал спускаться куда-то под землю по крутой и узкой лестнице. За массивной дверью, которую открыла Мирра, лестница освещалась слабой лампочкой, и Коля с удивлением оглядывал низкий сводчатый потолок, кирпичные стены и тяжелые каменные ступени.
— Подземный ход?
— Склад. — Мирра распахнула еще одну дверь, крикнула: — Здравствуйте, тетя Христя! Я гостя веду!..
И отступила, пропуская Колю вперед. Но Коля затоптался, спросил нерешительно:
— Сюда, значит?
— Сюда, сюда. Да не бойтесь же вы!
— Я не боюсь, — серьезно сказал Коля.
Он вошел в обширное, плохо освещенное помещение, придавленное тяжелым сводчатым потолком. Три слабенькие лампочки с трудом рассеивали подвальный сумрак, и Коля видел только ближайшую стену с узкими, как бойницы, отдушинами под самым потолком. В склепе этом было прохладно, но сухо; кирпичный пол кое-где покрывал мелкий речной песок.
— Вот и мы, тетя Христя! — громко сказала Мирра, закрывая дверь. — Здравствуйте, Анна Петровна! Здравствуйте, Степан Матвеич! Здравствуйте, люди!
Голос ее гулко проплыл под сводами каземата и не заглох, а как бы растаял.
— Здравствуйте, — сказал Коля.
Глаза немного привыкли к полумраку, и он различил двух женщин — толстую и не очень толстую — и усатого старшину, присевшего на корточки перед железной печуркой.
— А, щебетуха пришла, — усмехнулся усатый.
Женщины сидели за большим столом, заваленным мешками, пакетами, консервными банками, пачками чая. Они что-то сверяли по бумажкам и никак не отреагировали на их появление. И старшина не вытянулся, как полагалось при появлении старшего по званию, а спокойно ковырялся с печкой, заталкивая в нее обломки ящиков. На печурке стоял огромный жестяной чайник.
— Здравствуйте, здравствуйте! — Мирра обняла женщин за плечи и по очереди поцеловала. — Уже все получили?
— Я тебе когда велела приходить? — строго спросила толстая. — Я тебе к восьми велела приходить, а ты к рассвету являешься и совсем не спишь.
— Ай, тетя Христя, не ругайтесь. Я еще отосплюсь.
— Командира где-то подцепила, — не без удовольствия отметила та, что была помоложе: Анна Петровна. — Какого полка, товарищ лейтенант?
— Я в списках еще не значусь, — солидно сказал Коля. — Только что прибыл…
— И уже испачкался, — весело перебила девушка. — Упал на ровном месте.
— Бывает, — благодушно сказал старшина.
Он чиркнул спичкой, и в печурке загудело пламя.
— Щеточку бы, — вздохнул Коля.
— Здорово извалялся, — сердито проворчала тетя Христя. — А пыль наша въедлива особо.
— Выручай его, Миррочка, — улыбнулась Анна Петровна. — Из-за тебя, видно, он на ровном месте падал.
Люди здесь были своими и поэтому разговаривали легко, не боясь задеть собеседника. Коля почувствовал это сразу, но пока еще стеснялся и отмалчивался. Тем временем Мирра разыскала щетку, вымыла ее под висевшим в углу рукомойником и совсем по-взрослому сказала:
— Пойдем уж чиститься, горе… чье-то.
— Я сам! — поспешно сказал он. — Сам, слышите?
Но девушка, припадая на левую ногу, невозмутимо шла к дверям, и Коля, недовольно вздохнув, поплелся следом.
— Во, обратала! — с удовольствием отметил старшина Степан Матвеевич. — Правильно, щебетуха: с нашим братом только так и надо.
Несмотря на протесты, Мирра энергично вычистила его, сухо командуя: «Руки!», «Повернитесь!», «Не вертитесь!». Коля сначала спорил, а потом примолк, поняв, что сопротивление бессмысленно. Покорно поднимал руки, вертелся или, наоборот, не вертелся, сердито скрывая раздражение. Нет, он не обижался на эту девчонку за то, что она в данный момент не без удовольствия вертела им, как хотела. Но прорывавшиеся в ее тоне нотки, явно покровительственные, выводили его из равновесия. Мало того что он был минимум на три года старше ее, — он был командиром, полновластным распорядителем судеб целого взвода, а девчонка вела себя так, будто не он, а она была этим командиром, и Коля очень обижался.
— И не вздыхайте! Я же из вас пыль выколачиваю, а вы вздыхаете. А это вредно.
— Вредно, — не без значения подтвердил он. — Ох и вредно!
Светало, когда они той же крутой лестницей спустились в склад. На столе остался только хлеб, сахар да кружки, и все сидели вокруг и неторопливо разговаривали, ожидая, когда же наконец закипит огромный жестяной чайник. Кроме женщин и усатого старшины, здесь оказались еще двое: хмурый старший сержант и молоденький, смешно остриженный под машинку красноармеец. Красноармеец все время отчаянно зевал, а старший сержант сердито рассказывал:
— Ребята в кино пошли, а меня начбой хватает. «Стой, говорит, Федорчук, дело, говорит, до тебя». «Что, думаю, за дело?» А дело вон какое. «Разряди, говорит, Федорчук, все диски, выбей, говорит, из лент все патроны, перетри, говорит, их начисто, наложи смазку и снова набей». Во! Тут на целую роту три дня без перекура занятий. А я — один: две руки, одна башка. «Помощь, говорю, мне». И дают мне в помощь вот этого петуха, Васю Волкова, первогодка стриженого. А что он умеет? Он спать умеет, пальцы себе киянкой отшибать умеет, а больше ничего он пока не умеет. Верно говорю, Волков?
В ответ боец Вася Волков со вкусом зевнул, почмокал толстыми губами и неожиданно улыбнулся:
— Спать охота.
— Спать! — с неудовольствием сказал Федорчук. — Спать у маменьки будешь. А у меня ты, Васятка, будешь патроны из пулеметных лент выколачивать аж до подъема. Понял? Вот чайку сейчас попьем и обратно заступим в наряд. Христина Яновна, ты нам сегодня заварочки не пожалей.
— Деготь налью, — сказала тетя Христя, высыпая в кипящий чайник целый кубик заварки. — Сейчас настоится, и перекусим. Куда это вы, товарищ лейтенант?
— Спасибо, — сказал Коля. — Мне в полк надо, к дежурному.
— Успеется, — сказала Анна Петровна. — Служба от вас не убежит.
— Нет, нет. — Коля упрямо помотал головой. — Я и так опоздал: в субботу должен был прибыть, а сейчас уже воскресенье.
— Сейчас и не суббота, и не воскресенье, а тихая ночь, — сказал Степан Матвеевич. — А ночью и дежурным подремать положено.
— Садитесь лучше к столу, товарищ лейтенант, — улыбнулась Анна Петровна. — Чайку попьем, познакомимся. Откуда будете-то?
— Из Москвы. — Коля немного помялся и сел к столу.
— Из Москвы, — с уважением протянул Федорчук. — Ну, как там?
— Что?
— Ну, вообще.
— Хорошеет, — серьезно сказал Коля.
— А как с промтоварами? — поинтересовалась Анна Петровна. — Здесь с промтоварами очень просто. Вы это учтите, товарищ лейтенант.
— А ему-то зачем промтовары? — улыбнулась Мирра, садясь за стол. — Ему наши промтовары ни к чему.
— Ну, как сказать, — покачал головой Степан Матвеевич. — Костюм бостоновый справить — большое дело. Серьезное дело.
— Гражданского не люблю, — сказал Коля. — И потом, меня государство обеспечивает полностью.
— Обеспечивает, — неизвестно почему вздохнула тетя Христя. — Ремнями оно вас обеспечивает: все в сбруе ходите.
Сонный красноармеец Вася перебрался от печурки к столу. Сел напротив, глядел в упор, часто моргая. Коля все время встречал его взгляд и, хмурясь, отводил глаза. А молоденький боец ничего не стеснялся и разглядывал лейтенанта серьезно и досконально, как ребенок.
Неторопливый рассвет нехотя вползал в подземелье сквозь узкие отдушины. Накапливаясь под сводчатым потолком, медленно раздвигал тьму, но она не рассеивалась, а тяжело оседала в углах. Желтые лампочки совсем затерялись в белесом полумраке. Старшина выключил их, но темнота была еще густой и недоброй, и женщины запротестовали:
— Темно!
— Экономить надо энергию, — проворчал Степан Матвеевич, вновь зажигая свет.
— Сегодня свет в городе погас, — сказал Коля. — Наверно, авария.
— Возможное дело, — лениво согласился старшина. — У нас своя подстанция.
— А я люблю, когда темно, — призналась Мирра. — Когда темно — не страшно.
— Наоборот! — сказал Коля, но тут же спохватился: — То есть, конечно, я не о страхе. Это всякие мистические представления насчет темноты.
Вася Волков снова очень громко и очень сладко зевнул, а Федорчук сказал с той же недовольной гримасой:
— Темнота — ворам удобство. Воровать да грабить — для того и ночь.
— И еще кой для чего, — улыбнулась Анна Петровна.
— Ха! — Федорчук зажал смешок, покосился на Мирру. — Точно, Анна Петровна. И это, стало быть, воруем, так понимать надо?
— Не воруем, — солидно сказал старшина. — Прячем.
— Доброе дело не прячут, — непримиримо проворчал Федорчук.
— От сглазу, — веско сказала тетя Христя, заглядывая в чайник. — От сглазу и доброе дело подальше прячут. И правильно делают. Готов наш чаек, берите сахар.
Анна Петровна раздала по куску колючего синеватого сахара, который Коля положил в кружку, а остальные стали дробить на более мелкие части. Степан Матвеевич принес чайник, разлил кипяток.
— Берите хлебушко, — сказала тетя Христя. — Выпечка сегодня удалась, не переквасили.
— Чур, мне горбушку! — быстро сказала Мирра.
Завладев горбушкой, она победоносно посмотрела на Колю. Но Коля был выше этих детских забав и поэтому лишь покровительственно улыбнулся. Анна Петровна покосилась на них и тоже улыбнулась, но как бы про себя, и Коле это не понравилось.
«Будто я за ней бегаю, — обиженно подумал он про Мирру. — И чего все выдумывают?..»
— А маргаринчику нет у тебя, хозяюшка? — спросил Федорчук. — Одним хлебушком сил не напасешь…
— Поглядим. Может, и есть.
Тетя Христя прошла в серую глубину подвала; все ждали ее и к чаю не притрагивались. Боец Вася Волков, получив кружку в руки, зевнул в последний раз и окончательно проснулся.
— Да вы пейте, пейте, — сказала из глубины тетя Христя. — Пока тут найдешь…
За узкими щелями отдушин холодно полоснуло голубоватое пламя. Колыхнулись лампочки под потолком.
— Гроза, что ли? — удивилась Анна Петровна.
Тяжкий грохот обрушился на землю. Вмиг погас свет, но сквозь отдушины в подвал то и дело врывались ослепительные вспышки. Вздрогнули стены каземата, с потолка сыпалась штукатурка, и сквозь оглушительный вой и рев все яснее и яснее прорывались раскатистые взрывы тяжелых снарядов.
А они молчали. Молчали, сидя на своих местах, машинально стряхивая с волос сыпавшуюся с потолка пыль. В зеленом свете, врывавшемся в подвал, лица казались бледными и напряженными, словно все старательно прислушивались к чему-то, уже навеки заглушенному тугим ревом артиллерийской канонады.
— Склад! — вдруг закричал Федорчук, вскакивая. — Склад боепитания взорвался! Точно говорю! Лампу я там оставил! Лампу!..
Рвануло где-то совсем рядом. Затрещала массивная дверь, сам собой сдвинулся стол, рухнула штукатурка с потолка. Желтый удушливый дым пополз в отдушины.
— Война! — крикнул Степан Матвеевич. — Война это, товарищи, война!
Коля вскочил, опрокинув кружку. Чай пролился на так старательно вычищенные брюки, но он не заметил.
— Стой, лейтенант! — Старшина на ходу схватил его. — Куда?
— Пустите! — кричал Коля, вырываясь. — Пустите меня! Пустите! Я в полк должен! В полк! Я же в списках еще не значусь! В списках не значусь, понимаете?!
Оттолкнув старшину, он рванул засыпанную обломками кирпича дверь, боком протиснулся на лестницу и побежал наверх по неудобным стертым ступеням. Под ногами громко хрустела штукатурка.
Наружную дверь смело взрывной волной, и Коля видел оранжевые сполохи пожаров. Узкий коридор уже заволакивало дымом, пылью и тошнотворным запахом взрывчатки. Тяжко вздрагивал каземат, все вокруг выло и стонало, и было 22 июня 1941 года, четыре часа пятнадцать минут по московскому времени…
Часть II
Глава 1
Когда Плужников выбежал наверх — в самый центр незнакомой, полыхающей крепости, — артиллерийский обстрел продолжался, но в ритме его наступило какое-то замедление: немцы начали переносить огневой вал за внешние обводы. Снаряды еще продолжали падать, но падали уже не бессистемно, а по строго запланированным квадратам, и поэтому Плужников успел оглядеться.
Кругом все горело. Горела кольцевая казарма, дома возле церкви, гаражи на берегу Мухавца. Горели машины на стоянках, будки и временные строения, магазины, склады, овощехранилища — горело все, что могло гореть, а что не могло — горело тоже, и в реве пламени, в грохоте взрывов и скрежете горящего железа метались полуголые люди.
И еще кричали лошади. Кричали где-то совсем рядом, у коновязи, за спиной Плужникова, и этот необычный, неживотный крик заглушал сейчас все остальное: даже то жуткое, нечеловеческое, что изредка доносилось из горящих гаражей. Там, в промасленных и пробензиненных помещениях с крепкими решетками на окнах, в этот час заживо сгорали люди.
Плужников не знал крепости. Они с девушкой шли в темноте, а теперь эта крепость предстала перед ним в снарядных всплесках, дыму и пламени. Вглядевшись, он с трудом определил трехарочные ворота и решил бежать к ним, потому что дежурный по КПП должен был обязательно запомнить его и объяснить, куда теперь являться. А явиться куда-то, кому-то доложить было просто необходимо.
И Плужников побежал к воротам, прыгая через воронки и завалы земли и кирпича и прикрывая затылок обеими руками. Именно затылок: было невыносимо представить себе, что в его аккуратно подстриженный и такой беззащитный затылок каждое мгновение может вонзиться иззубренный и раскаленный осколок снаряда. И поэтому он бежал неуклюже, балансируя телом, странно сцепив руки на затылке и спотыкаясь.
Он не расслышал тугого снарядного рева: рев этот пришел позже. Он всей спиной почувствовал приближение чего-то беспощадного и, не снимая рук с затылка, лицом вниз упал в ближайшую воронку. В считанные мгновения до взрыва он руками, ногами, всем телом, как краб, зарывался в сухой неподатливый песок. А потом опять не расслышал разрыва, а почувствовал, что его вдруг со страшной силой вдавило в песок, вдавило настолько, что он не мог вздохнуть, а лишь корчился под этим гнетом, задыхаясь, хватая воздух и не находя его во вдруг наступившей тьме. А затем что-то грузное, но вполне реальное навалилось на спину, окончательно пригасив и попытки глотнуть воздуха, и остатки в клочья разорванного сознания.
Но очнулся он быстро: он был здоров и яростно хотел жить. Очнулся с тягучей головной болью, горечью в груди и почти в полной тишине. Вначале он — еще смутно, еще приходя в себя — подумал, что обстрел кончился, но потом сообразил, что просто ничего не слышит. И это совсем не испугало его; он вылез из-под завалившего его песка и сел, все время сплевывая кровь и противно хрустевший на зубах песок.
«Взрыв, — старательно подумал он, с трудом разыскивая слова. — Должно быть, тот склад завалило. И старшину, и девчонку ту с хромой ногой…»
Думал он об этом тяжело и равнодушно, как о чем-то очень далеком и во времени и в пространстве, пытался вспомнить, куда и зачем он бежал, но голова еще не слушалась. И он просто сидел на дне воронки, однообразно раскачиваясь, сплевывал окровавленный песок и никак не мог понять, зачем и почему он тут сидит.
В воронке ядовито воняло взрывчаткой. Плужников лениво подумал, что надо бы вылезти наверх, что там он скорее отдышится и придет в себя, но двигаться мучительно не хотелось. И он, хрипя натруженной грудью, глотал эту тошнотную вонь, при каждом вздохе ощущая неприятную горечь. И опять не услышал, а почувствовал, как кто-то скатился на дно за его спиной. Шея не ворочалась, и повернуться пришлось всем телом.
На откосе сидел парнишка в синей майке, черных трусах и пилотке. По щеке у него текла кровь; он все время вытирал ее, удивленно глядел на ладонь и вытирал снова.
— Немцы в клубе, — сказал он.
Плужников половину понял по губам, половину расслышал.
— Немцы?
— Точно. — Боец говорил спокойно: его занимала только кровь, что медленно сползала по щеке. — По мне жахнули. С автомата.
— Много их?
— А кто считал? По мне один жахнул, и то я щеку побил.
— Пулей?
— Не. Упал я.
Они разговаривали спокойно, будто все это была игра и мальчишка с соседнего двора ловко выстрелил из рогатки. Плужников пытался осознать себя, почувствовать свои собственные руки и ноги, спрашивал, думая о другом, и лишь ответы ловил напряженно, потому что никак не мог понять, слышит он или просто догадывается, о чем говорит этот парнишка с расцарапанной щекой.
— Кондакова убило. Он слева бежал и упал сразу. Задергался и ногами забил, как припадочный. И киргиза того, что дневалил вчера, тоже убили. Того раньше.
Боец говорил что-то еще, но Плужников вдруг перестал его слушать. Нет, теперь он слышал почти все — и ржание покалеченных лошадей у коновязи, и взрывы, и рев пожаров, и далекую стрельбу, — он все слышал и поэтому успокоился и перестал слушать. Он переварил в себе и понял самое главное из того, что успел наговорить ему этот красноармеец: немцы ворвались в крепость, и это означало, что война действительно началась.
— …А из него кишки торчат. И вроде — дышат. Сами собой дышат, ей-богу!..
Голос разговорчивого паренька ворвался на мгновение, и Плужников — теперь он уже контролировал себя — тут же выключил это бормотание. Представился, назвал полк, куда был направлен, спросил, как до него добраться.
— Подстрелят, — сказал боец. — Раз они в клубе — это в церкви бывшей, значит, — так обязательно жахнут. Из автоматов. Оттуда им все — как на ладошке.
— А вы куда бежали?
— За боеприпасом. Нас с Кондаковым в склад боепитания послали, а его убило.
— Кто послал?
— Командир какой-то. Все перепуталось, не поймешь, где твой командир, где чужой. Бегали мы сперва много.
— Куда приказано было доставить боеприпасы?
— Так ведь в клубе немцы. В клубе, — неторопливо и доброжелательно, точно ребенку, объяснил боец. — Куда ни приказывали, а не пробежать. Как жахнут…
Он любил это слово и произносил его особенно впечатляюще: в слове слышалось жужжанье. Но Плужникова больше всего интересовал сейчас склад боепитания, где он надеялся раздобыть автомат, самозарядку или на худой конец обычную трехлинейку с достаточным количеством патронов. Оружие давало не только возможность действовать, не только стрелять по врагу, засевшему в самом центре крепости, — оружие обеспечивало личную свободу, и он хотел заполучить его как можно скорее.
— Где склад боепитания?
— Кондаков знал, — нехотя сказал боец.
Кровь по щеке больше не текла — видно, засохла, — но он все время бережно ощупывал грязными пальцами глубокую ссадину.
— Черт! — рассердился Плужников. — Ну, где он может быть, этот склад? Слева от нас или справа? Где? Ведь если немцы проникли в крепость, они же на нас могут наткнуться, это вы соображаете? Из пистолета не отстреляешься.
Последний довод заметно озадачил парнишку: он перестал ковырять коросту на щеке, тревожно и осмысленно глянул на лейтенанта.
— Вроде слева. Как бежали, так он справа был. Или нет: Кондаков-то слева бежал. Погодите, гляну, где он лежит.
Повернувшись на живот, он ловко пополз наверх. На краю воронки оглянулся, став вдруг очень серьезным, и, сняв пилотку, осторожно высунул наружу стриженную под машинку голову.
— Вон Кондаков, — не оглядываясь, приглушенно сообщил он. — Не дергается больше, все. А до склада мы чуток только не добежали: вижу его. И вроде он не разбомбленный.
Оступаясь — ему очень не хотелось ползти при этом молоденьком красноармейце, — Плужников поднялся на откос, лег рядом с бойцом и выглянул: неподалеку действительно лежал убитый в гимнастерке и галифе, но без сапог и пилотки. Темная голова отчетливо виднелась на белом песке. Это был первый убитый, которого видел Плужников, и жуткое любопытство невольно притягивало к нему. И поэтому молчал он долго.
— Вот тебе и Кондаков, — вздохнул боец. — Конфеты любил, ириски. А жаден был — хлебца не выпросишь.
— Так. Где склад? — спросил Плужников, с усилием отрываясь от убитого Кондакова, который был когда-то жадным и очень любил ириски.
— А вон бугорок вроде. Видите? Только вход где в него — это не знаю.
Недалеко от склада за изрытой снарядами, изломанной зеленью виднелось массивное здание, и Плужников понял, что это и есть клуб, в котором, по словам бойца, уже засели немцы. Оттуда слышались короткие автоматные очереди, но, куда они били, Плужников понять не мог.
— По Белому дворцу садют, — сказал боец. — Левей гляньте. Инженерное управление.
Плужников глянул: за низкой оградой, окружавшей двухэтажное, уже меченное снарядами здание, лежали люди. Он отчетливо видел огоньки их частых беспорядочных выстрелов.
— По моей команде бежим до… — Он запнулся, но продолжал: — До Кондакова. Там падаем, даже если немцы не откроют огня. Поняли? Внимание. Приготовились. Вперед!
Он бежал в рост, не пригибаясь, не столько потому, что голова его еще кружилась, а чтобы не выглядеть трусом в глазах этого перепуганного парнишки в синей майке. На одном дыхании он домчался до убитого, но не остановился, как сам же приказывал, а побежал дальше, к оружейному складу. И, только добежав до него, вдруг испугался, что вот сейчас-то его и убьют. Но тут, громко дыша, притопал боец, и Плужников поспешно отогнал от себя страх и даже улыбнулся этому смешному стриженому красноармейцу:
— Чего пыхтишь?
Боец ничего не ответил, но тоже улыбнулся, и обе эти улыбки были похожи друг на друга как две капли воды.
Они трижды обошли земляной бугор, но нигде не нашли ничего похожего на вход. Все вокруг было уже взрыто и вздыблено, и то ли вход завалило при обстреле, то ли боец что-то напутал, то ли мертвый Кондаков бежал совсем не в ту сторону, а только Плужников понял, что вновь остался с одним пистолетом, променяв удобную дальнюю воронку на почти оголенное место рядом с церковью. Он с тоской оглянулся на низкую ограду Белого дворца, на беспорядочные огоньки выстрелов: там были свои, и Плужникову нестерпимо захотелось к ним.
— К нашим бежим, — не глядя, сказал он. — Как скажу «три». Готов?
— Готов, — вздохнул боец. — А они в лоб жахнут: как раз сюда целят-то.
— Не жахнут, — не очень уверенно ответил Плужников. — Свои же мы, красные.
Он так и сказал «красные». Как в детстве, когда играл во дворе в Чапаева, но Чапаевым его никто не признавал, и ему всегда приходилось довольствоваться ролью командира эскадрона Жихарева.
По его команде они снова побежали, прыгая через воронки и через убитых, не ложась и не пригибаясь. Бежали навстречу огонькам, и Плужников все время кричал «свои!», но оттуда все стреляли и стреляли, и несколько раз он отчетливо слышал негромкий пулевой посвист. И опять им повезло: они добежали до ограды, перемахнули через нее и, задыхаясь, упали на землю уже в безопасности и среди своих. А злой старший лейтенант в старательно застегнутой, но очень грязной гимнастерке сердито кричал:
— Перебежками надо, понятно? Перебежками!..
Отдышавшись, Плужников хотел доложить, но старший лейтенант доклада слушать не стал, а послал его на левый фланг жиденькой обороны с приказом вести особое наблюдение в сторону Тереспольских ворот: он был убежден, что немцы прорвались оттуда. Очень коротко ознакомив Плужникова с обстановкой и не ответив ни на один из вопросов, старший лейтенант хмуро добавил:
— Винтовку у сержанта заберешь. И следи за воротами, понял? Нам бы только до своих продержаться.
До каких «своих» надеялся продержаться старший лейтенант и откуда они должны были появиться, Плужников расспрашивать не стал. Он сам верил, что свои вот-вот подойдут и все образуется само собой. Надо только держаться. Просто отстреливаться, и все.
Явившись на левый фланг, Плужников не нашел там никакого сержанта: угол здания медленно горел, неохотно выбрасывая из дома огненные языки, а возле ограды лежали полуодетые бойцы и два пограничника с ручным пулеметом Дегтярева.
— Почему пожар не ликвидируете? — сердито спросил Плужников.
Ему никто не ответил: все напряженно глядели в сторону ворот с высокой водонапорной башней. Плужников понял несвоевременность указаний, спросил у пулеметчиков о сержанте. Старший коротко кивнул:
— Там.
Небольшого роста человек ничком лежал на земле, широко разбросав ноги в стоптанных сапогах. Чернявая голова его лбом упиралась в прицельную планку винтовки и только тяжело закачалась, когда Плужников тронул сержанта за плечо.
— Товарищ сержант…
— Убитый он, — сказал пограничник.
Плужников сразу отдернул руку, беспомощно оглянулся, но никто сейчас не обращал на него внимания. Не решаясь вновь притронуться к мертвецу, он потянул винтовку за ствол, но убитый по-прежнему цепко держался за нее, а Плужников все дергал и дергал, и круглая чернявая голова тупо вздрагивала, стукаясь лбом о прицельную планку.
— Опять бегут, — сказал кто-то. — Это с 84-го ребята.
— Музыканты это, — сказал второй. — Они над воротами…
Со стороны клуба послышалось несколько коротких сухих очередей. Плужников не знал, куда стреляют, но сразу же упал рядом с убитым сержантом, продолжая упорно выворачивать из его мертвых рук трехлинейку. Убитый некоторое время волочился за нею, но потом мертвые пальцы вдруг разжались, и Плужников, схватив винтовку, пополз в дальний угол ограды, не решаясь оглянуться.
У Тереспольских ворот металось несколько бойцов: один нес ярко начищенную трубу, и на ней временами остро вспыхивали солнечные зайчики. Немцы стреляли скупо, и музыканты то падали, то вновь вскакивали и продолжали метаться. У коновязи бились и храпели лошади, и Плужников больше смотрел на них, а когда опять глянул в сторону ворот, то музыканты уже куда-то подевались, унеся с собой веселый солнечный зайчик.
— Вот с 84-го! — крикнул пограничник, который был первым номером у пулемета. — К нам, что ли?
От кольцевых казарм правильными перебежками продвигались красноармейцы. Не растерянные музыканты, а бойцы с оружием, и немецкие автоматчики сразу усилили огонь.
Рядом резко застучал «дегтярь»: пограничники короткими очередями били по костелу, прикрывая товарищей.
— Огонь! — закричал Плужников.
Он кричал для себя, потому что команда была ему необходима. Но, скомандовав, он так и не смог выстрелить: в сержантской винтовке патронов не оказалось, и Плужников только без толку щелкал курком, лихорадочно передергивая затвор.
— Вели диски набить, лейтенант! — закричал второй номер — рослый брюнет со значком ворошиловского стрелка на гимнастерке. — Диски кончаются!
Плужников побежал к дому мимо редкой цепочки бойцов. Старшего лейтенанта нигде не было видно, и он, волоча винтовку, долго суетился возле горящего здания.
— Патроны! Где патроны!
— В подвале спроси, — сказал полуголый сержант с забинтованной головой. — Хлопцы оттуда цинки таскали.
Тяжелый смрадный дым медленно сползал в подвалы. Кашляя и вытирая слезы, Плужников ощупью спустился по крутым стертым ступеням, с трудом разглядел в полумраке раненых и спросил:
— Патроны где?
— Кончились, — сказал вдруг женский голос из темноты. — Что наверху слышно?
Плужникову очень хотелось увидеть, кому принадлежит этот голос, но, как он ни вглядывался, ничего разобрать не смог.
— К нам из казарм прорываются, — сказал он. — Из 84-го, что ли. Старшего лейтенанта не видали?
— Пройдите сюда. Осторожнее: люди на полу.
У стены лежал старший лейтенант в испачканной гимнастерке, разорванной до пояса. Кое-как перебинтованная грудь его чуть вздымалась, и при каждом вздохе выступала розовая пена на белых, стянутых в нитку губах. Плужников опустился подле него на колени, позвал:
— Товарищ старший лейтенант. Товарищ…
— Уже не дозоветесь, — сказал все тот же голос. — Наши то скоро из города подойдут, ничего не слышно?
— Подойдут, — сказал Плужников, вставая. — Должны подойти. — Он еще раз оглянулся, смутно различил темную фигуру и тихо добавил: — Пожар наверху. Уходите отсюда.
— Куда? Здесь — раненые.
— Опасно оставаться.
Женщина промолчала. Подавленный не столько отсутствием патронов, сколько смертью командира, Плужников выбрался из задымленного подвала. В подъезде уже невозможно было стоять: над головой занимались перекрытия. У входа на ступеньках по-прежнему сидел сержант, неторопливо, по-домашнему сворачивая цигарку.
— Надо бы из подвала раненых вынести, — сказал Плужников. — Огонь вход отрежет. И женщина там.
— Надо, — спокойно согласился сержант. — А куда? Кругом горит.
— Ну, не знаю. Куда-нибудь…
— Не вертись, — вдруг перебил сержант. — Старшего лейтенанта аккурат тут стукнуло, где ты стоишь.
Плужников поспешно вышел. Во дворе приутихла стрельба, слышались неразборчивые голоса. Плужников вспомнил о патронах, хотел было опять вернуться к сержанту, расспросить, но раздумал и, волоча пустую винтовку, побежал к людям.
Они толпились за углом вокруг черноволосого замполитрука. Черноволосый говорил решительно и зло, и все с видимым облегчением слушали его резкий голос.
— …По моей команде. Не останавливаться, не отвлекаться. Только вперед! Ворваться в клуб и ликвидировать автоматчиков врага. Задача ясна?
— Ясна! — с привычной бодростью отозвались бойцы.
— А ликвидировать чем? — хмуро спросил немолодой, видно из приписников, боец в синей майке. — Винтовки без штыков, а у меня так и вовсе нету.
— Зубами рви! — громко сказал замполитрук. — Кирпич вон захвати: зачем глупые вопросы? Главное — всем вместе, дружно, с громким «ура». И не ложиться! Бежать и бежать прямо в клуб.
— Как в кино! — сказал круглоголовый, как мальчишка, боец.
Все засмеялись, и Плужников засмеялся тоже. И не потому, что круглоголовый боец сказал что-то уж очень смешное, а потому, что все сейчас испытывали нетерпеливое волнение, знали задачу и видели перед собой человека, который брал на себя самое трудное: принимать решения за всех.
— У кого нет винтовок, вооружиться лопатами, камнями, палками — всем, чем можно проломить фашисту голову.
— Она у него в каске! — опять крикнул круглоголовый: он числился ротным шутником.
— Значит, бей сильней! — улыбнулся замполитрук. — Бей, как хороший хозяин грабителя бьет. Пять минут на сбор оружия. В атаку идти всем! Кто останется — дезертир… — Тут он замолчал, заметив Плужникова. И спросил: — Какого полка, товарищ лейтенант?
— Я в списках не значусь. Вот командировочное…
— Документы потом. Полковой комиссар приказал мне лично возглавить атаку.
— Конечно, конечно! — торопливо согласился Плужников. — Я — в вашем полном распоряжении…
— Возьмите на себя окна, — подумав, сказал замполитрук. — Десять человек — в распоряжение лейтенанта!
Из толпы вразнобой вышли десятеро: оба пограничника, хмурый приписник, ротный острослов, сержант с забинтованной головой, молоденький боец в трусах и майке, с расцарапанной щекой, еще кто-то, кого Плужников не успел приметить. Они молча стояли перед ним, ожидая указаний или распоряжений, а он не знал, что им сказать. Старший пограничник держал на плече «дегтярь», будто дубину; ствол еще не остыл, и пограничник все время перебирал по нему пальцами, словно играл на дудке. Сержант курил цигарку, а приписник, жадно поглядывая, шептал:
— Оставь маленько, товарищ сержант. Разок, а?
— Значит, окна, — сказал Плужников. — Там стекла?
— Стекла все повылетали, — сказал сержант и дал приписнику окурок. — Тебя как зовут-то?
— Фамилия — Прижнюк, — сказал тот, жадно затягиваясь.
— Эх, гранатку бы! — вздохнул смуглый пограничник.
— Да, вооружиться всем, — спохватился Плужников. — Ну, кто что найдет. Только быстро.
Солдаты разошлись, остались только пограничники, потому что у старшего был «дегтярь», а младший уже раздобыл где-то старый кавалерийский клинок.
— Не думал, не гадал, — усмехнулся старший. — Меня сегодня Ленка ждет. В семь вечера, представляешь?
— Никуда Ленка не денется, — сказал второй. — Еще нацелуешься.
— Вопрос: когда…
Постепенно подходили бойцы, вооруженные кто саперной лопаткой, а кто и выломанным из ограды железным прутом. Винтовка, которая досталась Плужникову после убитого, тоже была без штыка, но он вспомнил о пистолете и отдал винтовку бойцу с расцарапанной щекой.
— Не надо, — сказал боец и показал саперную лопатку. — Я ее на камне наточил: может, автомат добуду.
— Без штанов, а тоже — автомат, — сказал старший пограничник. — Голову сбереги, и то ладно.
Винтовку взял Прижнюк. Повертел ее в руках, как дубину, проворчал:
— Годится.
— Как окна поделим? — спросил пограничник с пулеметом. — Мое первое или ваше?
— Первое — мое, — торопливо сказал Плужников, потому что внутренне был убежден, что первое — число счастливое. — Мое первое…
— Готовы? — крикнул замполитрук. — Как только наши откроют огонь, я дам команду.
Прошло еще несколько томительных, как часы, минут. Плужников стоял за углом горящего здания, покашливая от дыма. Ладони потели, он то и дело перекладывал пистолет из руки в руку и вытирал их о гимнастерку. За плечом жарко и нетерпеливо дышал пограничник с пулеметом.
— Ну, чего тянут?
— Тихо, — сказал Плужников. — Обычная атака…
Атака была настоящей, и ему стало неудобно за мальчишеские слова. Но никто сейчас уже не обращал внимания ни на слова, ни на никому не известного лейтенанта. Слышалось только учащенное дыхание, редкое позвякивание железа, рев пламени за кирпичной стеной да частая стрельба по всему периметру кольцевых казарм. И еще — гул сражения в Бресте. Гул, который Плужников слушал почти с восторгом: там были свои, там громили немцев, оттуда должна была вот-вот прийти помощь.
Как ни ловил Плужников близких выстрелов, а застали они его врасплох, и он инстинктивно рванулся из-за угла, но пограничник схватил за плечо, потому что команды еще не было. Плужников выглянул, увидел частые вспышки выстрелов из окон казарм, веера ответных очередей из костела, и в этот миг замполитрук закричал сорвавшимся голосом:
— Вперед! За Родину!..
— Вперед! — закричал Плужников, бросаясь к ограде.
Он бежал, не видя дороги и крича «ура!», пока хватало сил. «Ура!» получалось коротким, но он вновь глотал воздух широко разинутым ртом и вновь выдыхал его в тягучем крике. Пули свистели над головой, взбивали пыль у ног, резали еще уцелевший кустарник, но он одним из первых добежал до стены костела и прижался к ней, потому что из окна били и били частые очереди. Где-то рядом кричали сорванными, напряженными голосами, что-то звенело, и не переставая вспарывали воздух автоматные очереди.
— Окно! — крикнул пограничник. — Окно, мать вашу!..
Оттолкнув Плужникова, он бросился к оконному проему, тонко, по-мальчишечьи взвизгнул и упал грудью на подоконник. Плужников дважды выстрелил в оскаленный вспышками сумрак костела, прыгнул на мокрую, вздрагивающую спину пограничника и, перекатившись через него, свалился на кирпичный пол. По волосам обжигающе ударило очередью, он выстрелил еще раз и на четвереньках побежал к стене. Рядом упал один из бойцов, что тоже прыгал через мертвого пограничника, Плужникова больно ударили по голове сапогом, но он сумел вскочить и прижаться спиной к кирпичам.
Со света казалось, что в костеле темно. В сумраке и кирпичной пыли, хрипя и яростно матерясь, дрались врукопашную, ломали друг другу спины, душили, рвали зубами, выдавливали глаза, раздирали рты, кромсали ножами, били лопатами, кирпичами, прикладами. Кто плакал, кто кричал, кто стонал, а кто ругался, разобрать уже было невозможно. Плужников видел только широко оскаленные рты и слышал только протяжный звериный рев.
Все это пронеслось перед ним в мгновение, как моментальная фотография, потому что в следующее мгновение он оторвался от стены и кинулся в глубину, где еще вспыхивали короткие веера очередей. Он не решался стрелять издалека, потому что между ним и вспышками то появлялись, то исчезали фигуры. Он оттолкнул кого-то, кажется своего, выстрелил в близкое ощеренное чужое лицо, споткнулся, упал на клубок тел, катавшихся по полу, бил тяжелым ТТ по стриженому затылку, и затылок этот дергался все медленнее, все безвольнее, а когда совсем перестал дергаться, самого Плужникова с такой силой ударили по голове, что на какое-то время он потерял сознание и сунулся лицом в раздробленный им же самим немецкий, недавно подстриженный затылок.
Очнувшись, он не нащупал пистолета, а встать не смог и опять на четвереньках пополз к стене, размазывая по лицу чужую кровь. Голова не хотела держаться прямо, клонилась, и он уговаривал себя не терять сознания, смутно соображая, что растопчут. Он почти добрался до стены, как кто-то схватил его за сапог и потащил назад, под ноги надсадно хрипящих солдат. Он извернулся, увидел широкое, залитое кровью лицо, остро торчащие остатки зубов в раздробленной челюсти, кровавую слюну, распухший, вывалившийся язык и закричал. Он кричал тонко, визгливо, а немец, улыбаясь мертвой улыбкой, все волок его к себе и волок, и Плужников вдруг с поразительной ясностью понял, что это — смерть, и сразу вспотел, и продолжал визжать, а немец все тащил его и тащил, медленно и неуклонно, как во сне. И совсем как во сне, у Плужникова не было сил, а был только липкий, черный, лишающий рассудка страх.
Кто-то упал на него и пополз от головы к ногам, к немцу, упираясь босой ногой в подбородок лейтенанта. И Плужников почувствовал, как немец отпустил его ногу и как странно подпрыгивает на его животе полуголый маленький боец. Это было больно, но уже не страшно, и Плужников кое-как вылез из-под бойца и увидел, что боец этот — с расцарапанной щекой, — стоя на коленях, бьет и бьет полотном саперной лопатки по шее немца и что лопатка эта с каждым ударом все глубже и глубже входит в тело и немец судорожно корчится на полу.
Бой кончился, затихали последние стоны, последние крики и последняя ругань: немцы, не выдержав, бежали из костела, а кто не смог убежать, доходил сейчас на окровавленном кирпичном полу.
— Вы живой, товарищ лейтенант? А я лопаткой его, лопаткой! Хак! Хак! Как мамане телушку!
Плужников сидел у стены, с трудом приходя в себя. Ломило голову, тошнота волнами подступала к горлу, и он все время глотал, а слюны не было, и сухие колючие спазмы сжимали гортань. Он понимал, что бой закончился, что сам он уцелел и, кажется, даже не ранен, но не испытывал сейчас ничего, кроме тошноты и усталости. А маленький боец говорил и говорил, захлебываясь от восторга:
— Я ему жилу перерубил. Жилу подрезал, как телку. Тут, на шее, место такое…
— Пистолет, — с трудом сказал Плужников; ему было неприятно это восторженное оживление. — Пистолет мой…
— Найдем! А меня и не зацепил никто. Я верткий. Я, знаешь…
— Мой пистолет, — упрямо повторил Плужников. — Он в удостоверении записан. Личное оружие.
— А я автомат раздобыл! А пограничник говорил: без штанов, мол. А сам — убитый, а я — с автоматом.
— Лейтенант! — позвали откуда-то из глубины забитого пылью костела. — Лейтенант живой, никто не видал?
— Живой я. — Плужников поднялся, шагнул и сел на пол. — Голова только. Сейчас пройдет.
Он поискал, на что можно опереться, и нащупал немецкий автомат. Поднял, с усилием передернул затвор: выпал тускло блеснувший патрон. Плужников поставил автомат на предохранитель, оперся на него и кое-как встал на ноги.
К нему шел черноволосый замполитрук. Гимнастерки на замполитруке не было, белая, залитая кровью рубашка была надета поверх свежих бинтов.
— Ранило вас? — спросил Плужников.
— Немец спину кинжалом порезал, — сказал черноволосый. — Вам тоже досталось?
— Прикладом по голове, что ли. Или душили. Не помню.
— Глотните. — Замполитрук протянул фляжку. — Бойцы с убитого немца сняли.
Непослушными пальцами Плужников отвинтил пробку, глотнул. Теплая вонючая водка перехватила дыхание, и он тотчас же вернул фляжку:
— Водка.
— Хороши вояки? — спросил замполитрук, вешая фляжку на брючный пояс. — Полковому комиссару покажу. Кстати, как мне доложить о вас?
Плужников показал документы. Замполитрук внимательно просмотрел их, вернул:
— Вам придется остаться здесь. Комиссар сказал, что костел — ключ обороны цитадели. Я пришлю станковый пулемет.
— И воды. Пожалуйста, пришлите воды.
— Не обещаю: вода нужна пулеметам, а до берега не доберешься. — Замполитрук оглянулся, увидел молоденького бойца с расцарапанной щекой. — Товарищ боец, соберите все фляжки и лично сдайте их лейтенанту.
— Есть собрать фляжки.
— Минуточку. И оденьтесь: в трусах воевать не очень удобно.
— Есть.
Боец бегом кинулся выполнять приказания: сил у него хватало. А замполитрук сказал Плужникову:
— Воду берегите. И прикажите всем надеть каски: немецкие, наши — какие найдут.
— Хорошо. Это правильно: осколки.
— Кирпичи страшней, — улыбнулся замполитрук. — Ну, счастливо, товарищ лейтенант. Раненых мы заберем.
Замполитрук пожал руку и ушел, а Плужников тут же сел на пол, потому что в голове опять все поплыло: и костел, и замполитрук с изрезанной ножом спиной, и убитые на полу. Он качнулся, закрыл глаза, мягко повалился на бок и вдруг ясно-ясно увидел широкое лицо, оскал изломанных зубов и кровавые слюни, капающие из раздробленной челюсти.
— Черт возьми!
Огромным усилием он заставил себя сесть и вновь открыть глаза. Все по-прежнему дрожало и плыло, но в этой неверной зыби он все-таки выделил знакомого бойца: тот шел к нему, брякая фляжками.
«А все-таки я — смелый, — подумал вдруг Плужников. — Я ходил в настоящую атаку и, кажется, кого-то убил. Есть что рассказать Вале…»
— Вроде две с водой… — Боец протянул фляжку.
Плужников пил долго и медленно, смакуя каждый глоток.
Он помнил о совете замполитрука беречь воду, но оторваться от фляжки не смог и отдал ее, когда осталось на донышке.
— Вы два раза мне жизнь спасли. Как ваша фамилия?
— Сальников я… — Молоденький боец засмущался. — Сальников Петр. У нас вся деревня — Сальниковы.
— Я доложу о вас командованию, товарищ Сальников.
Сальников был уже одет в гимнастерку с чужого плеча, широченные галифе и короткие немецкие сапоги. Все это было ему велико, висело мешком, но он не унывал:
— Не в складе ведь.
— С погибших? — брезгливо спросил Плужников.
— Они не обидятся!
Голова почти перестала кружиться, остались только тошнота и противная слабость. Плужников поднялся, с горечью обнаружил, что гимнастерка его залита кровью, а воротник разорван. Он кое-как оправил ее, подтянул портупею и, повесив на грудь трофейный автомат, пошел к дверному пролому.
Здесь толпились бойцы, обсуждая подробности боя. Хмурый приписник и круглоголовый остряк были легко ранены, сержант в порыжевшей от засохшей крови рубахе сидел на обломках и курил, усмехаясь, но не поддерживая разговора.
— Досталось вам, товарищ лейтенант?
— На то и бой, — строго сказал Плужников.
— Бой — для победы, — усмехнулся сержант. — А досталось тем, кто без цели бежал. Я в финской участвовал и знаю, что говорю. В рукопашной нельзя кого ни попадя, кто под руку подвернулся. Тут, когда еще на сближение идешь, надо цель выбрать. Того, с кем сцепишься. Ну, по силам, конечно. Приглядел — и рвись прямо к нему, не отвлекайся. Тогда и шишек будет поменьше.
— Пустые разговоры, — сердито сказал Плужников: сержант сейчас очень напомнил ему училищного старшину и этим не понравился. — Надо оружие собрать…
— Собрано уже, — опять усмехнулся сержант. — Долго отдыхали…
— Воздух! — крикнул круглоголовый боец. — Штук двадцать бомбовозов!
— Ховайтесь, хлопцы, — сказал сержант, старательно притушив окурок. — Сейчас дадут нам жизни.
— Наблюдателю остаться! — крикнул Плужников, приглядываясь, куда бы спрятаться. — Они могут снова…
— Станкач волокут! — снова закричал тот же боец. — Сюда.
— Каски! — вспомнил Плужников. — Каски надеть всем!..
Нарастающий свист первых бомб заглушил слова. Рвануло где-то близко, с потолка посыпалась штукатурка, и горячая волна подняла с пола кирпичную пыль. Схватив чью-то каску, Плужников метнулся к стене, присел. Бойцы побежали в глубину костела, а Сальников, покрутившись, сунулся в тесную нишу рядом с Плужниковым, лихорадочно натягивая на голову тесную немецкую каску. Вокруг все грохотало и качалось.
— В укрытие! — кричал Плужников сержанту, все еще лежавшему у дверного пролома. — В укрытие, слышите?..
Удушливая волна ударила в разинутый рот, Плужников мучительно закашлялся, протер запорошенные пылью глаза. От взрывов тяжело вздрагивала земля, ходуном ходили толстые стены костела.
— Сержант!.. Сержант, в укрытие!..
— Пулемет!.. — надсадно прокричал сержант. — Пулемет бросили! От дурни!..
Пригнувшись, он бросился из костела под бомбежку. Плужников хотел закричать, и снова тугая вонючая волна горячего воздуха перехватила дыхание. Задыхаясь, он осторожно выглянул.
Низко пригнувшись, сержант бежал среди взрывов и пыли. Грудью падал в воронки, на миг скрываясь, выныривал и снова бежал. Плужников видел, как он добрался до лежащего на боку станкового пулемета, как стащил его вниз, в воронку, но тут вновь где-то совсем близко разорвалась бомба. Плужников поспешно присел, а когда отзвенели осколки, выглянул снова, но уже ничего не мог разобрать в сплошной завесе дыма и пыли.
— Накрыло! — кричал Сальников, и Плужников скорее угадывал, чем слышал его слова. — По нем жахнуло! Одни пуговицы остались!..
Новая серия бомб просвистела над головой, ударила, качнув могучие стены костела. Плужников упал на пол, скорчился, зажимая уши. Протяжный свист и грохот тяжко давили на плечи, рядом вздрагивал Сальников.
Вдруг стало тихо, только медленно рассасывался противный звон в ушах. Тяжело ревели моторы низко круживших бомбардировщиков, но ни взрывов, ни надсаживающего душу свиста бомб больше не слышалось. Плужников поправил сползающую на лоб каску и осторожно выглянул.
Сквозь дым и пыль кровавым пятном просвечивало солнце. И больше Плужников ничего не увидел, даже контуров ближних зданий. Рядом, толкаясь, пристраивался Сальников.
— Повзрывали все, что ли?
— Все взорвать не могли. — Плужников тряс головой, чтобы унять застрявший в ушах звон. — Долго бомбили, не знаешь?
— Долго, — сказал Сальников. — Бомбят всегда долго. Глядите, сержант!
В тяжелой завесе дыма и пыли показался сержант: он катил пулемет. За ним бежал боец, волоча коробки с лентами.
— Целы? — спросил Плужников, когда сержант, тяжело дыша, вкатил пулемет в костел.
— Мы-то целы, — сказал сержант, — а одного дурня убило. Разве ж можно — под бомбами…
— Хороший был пулеметчик, — вздохнул боец, что нес ленты.
— Товарищ лейтенант! — гулко окликнули из глубины. — Тут гражданские!
К ним шли бойцы и среди них — три женщины. Молодая была в белом, сильно испачканном кирпичной пылью лифчике, и Плужников, нахмурившись, сразу отвел глаза.
— Кто такие? Откуда?
— Здешние мы, здешние, — торопливо закивала старшая. — Как стрелять начали, так мы сюда.
— Они говорят, немцы в подвалах, — сказал смуглый пограничник — тот, что был вторым номером у ручного пулемета. — Вроде мимо них пробежали. Надо бы подвалы осмотреть, а?
— Правильно, — согласился Плужников и посмотрел на сержанта, что стоял на коленях возле станкового пулемета.
— Ступайте, — сказал сержант, не оглядываясь. — Мне пулеметик почистить треба.
— Ага. — Плужников потоптался, добавил неуверенно: — Остаетесь тут за меня.
— Вы в темноту-то не очень суйтесь, — сказал сержант. — Шуруйте гранатами.
— Взять гранаты. — Плужников поднял лежавшую у стены ручную гранату с непривычно длинной ручкой. — Шесть человек — за мной.
Бойцы молча разобрали сложенные у стены гранаты. Плужников снова покосился на женщину в испачканном лифчике, снова отвел глаза и сказал:
— Укройтесь чем-нибудь. Сквозняк.
Женщины смотрели испуганными глазами и молчали. Круглоголовый остряк сказал:
— Там на столе — скатерка красная. Может, дать ей?..
И побежал за скатеркой, не дожидаясь приказа.
— Ведите в подвалы, — сказал Плужников пограничнику.
Лестница была темной, узкой и настолько крутой, что Плужников то и дело оступался, всякий раз хватаясь за плечи идущего впереди пограничника. Пограничник недовольно поводил плечами, но молчал.
С каждым шагом все тише доносился и рев немецких бомбардировщиков, и частые выстрелы, что начались сразу после бомбежки в районе Тереспольских ворот. И чем тише звучали эти далекие шумы, тем все отчетливее и звонче делался грохот их сапог.
— Шумим больно, — тихо сказал Сальников. — А они как жахнут на шум…
— Тут они и сидели, женщины эти, — сказал пограничник, останавливаясь. — Дальше я не ходил.
— Тише, — сказал Плужников. — Послушаем.
Все замерли, придержав дыхание. Где-то далеко-далеко звучали выстрелы, и звуки их были здесь совсем не страшными, как в кино. Глаза постепенно привыкали к мраку: медленно прорисовывались темные своды, черные провалы ведущих куда-то коридоров, светлые пятна отдушин под самым потолком.
— Сколько тут проходов? — шепотом спросил Плужников.
— Вроде три.
— Идите прямо. Еще двое — левым коридором, я — правым. Один боец останется у выхода. Сальников, за мной.
Плужников с бойцом долго бродили по сводчатому, бесконечному подзалу. Останавливались, слушали, но ничего не было слышно, кроме собственного учащенного дыхания.
— Интересно, есть здесь крысы? — как можно проще, чтобы боец не заподозрил, что он их побаивается, спросил Плужников.
— Наверняка, — шепотом сказал Сальников. — Боюсь я темноты, товарищ лейтенант.
Плужников и сам пугался темноты, но признаться в этом не решался даже самому себе. Это был непонятный страх: не перед внезапной встречей с хорошо укрытым врагом и не перед неожиданной очередью из мрака. Просто в темноте ему все время мерещились непонятные ужасы вроде крыс, гигантских пауков и хрустящих под ногами скелетов, бродил он впотьмах с огромным внутренним напряжением и поэтому, пройдя еще немного, не без облегчения решил:
— Показалось им. Возвращаемся.
Круглоголовый у лестницы доложил, что одна группа уже поднялась наверх, никого не обнаружив, а пограничник еще не вернулся.
— Скажите, чтоб выходили.
Чем выше он поднимался, тем все отчетливее слышались взрывы. Перед самым выходом стояли женщины: наверху опять бомбили.
Плужников переждал бомбежку. Когда взрывы стали затихать, снизу поднялись бойцы.
— Ход там какой-то, — сказал пограничник. — Темень — жуткое дело.
— Немцев не видели?
— Я же говорю: темень. Гранату туда швырнул: вроде никто не закричал.
— Показалось бабам с испугу, — сказал круглоголовый.
— Женщинам! — строго поправил Плужников. — Баб на свете нет, запомните это.
Резко застучал станковый пулемет у входа. Плужников бросился вперед.
Полуголый сержант строчил из пулемета, рядом лежал боец, подавая ленту. Пули сшибали кирпичную крошку, поднимали пыль перед пулеметным стволом, цокали в щит. Плужников упал подле, подполз.
— Немцы?
— Окна! — ощерясь, кричал сержант. — Держи окна!..
Плужников бросился назад. Бойцы уже расположились перед окнами, и ему досталось то, через которое он прыгал в костел. Мертвый пограничник свешивался поперек подоконника: голова его уперлась Плужникову в живот, когда он выглянул из окна.
Серо-зеленые фигуры бежали к костелу, прижав автоматы к животам и стреляя на бегу. Плужников, торопясь, сбросил предохранитель, дал длинную очередь. Автомат забился в руках, как живой, задираясь в небо.
«Задирает, — сообразил он. — Надо короче. Короче».
Он стрелял и стрелял, а фигуры все бежали и бежали, и ему казалось, что они бегут прямо на него. Пули били в кирпичи, в мертвого пограничника, и загустевшая чужая кровь брызгала в лицо. Но утереться было некогда, он размазал эту кровь, только когда отвалился за стену, чтобы перезарядить автомат.
А потом все стихло, и немцы больше не бежали. Но он не успел оглянуться, не успел спросить, как там, у входа, и есть ли еще патроны, как опять тяжко загудело небо, и надсадный свист бомб разорвал продымленный и пропыленный воздух.
Так прошел день. При бомбежках Плужников уже никуда не бегал, а ложился тут же, у сводчатого окна, и мертвая голова пограничника раскачивалась над ним после каждого взрыва. А когда бомбежка кончалась, Плужников поднимался и стрелял по бегущим на него фигурам. Он уже не чувствовал ни страха, ни времени; звенело в заложенных ушах, муторно першило в пересохшем горле и с непривычки сводило руки от бьющегося немецкого автомата.
И только когда стемнело, стало тихо. Немцы отбомбились в последний раз, «юнкерсы» с ревом пронеслись в прощальном круге над горящими задымленными развалинами, и никто больше не бежал к костелу. На изрытом взрывами дворе валялись серо-зеленые фигуры, двое еще шевелились, еще куда-то ползли в пыли, но Плужников не стал по ним стрелять. Это были раненые, и воинская честь не допускала их убийства. Он смотрел, как они ползут, как подгибаются у них руки, и спокойно удивлялся, что нет в нем ни сочувствия, ни даже любопытства. Ничего нет, кроме тупой, безнадежной усталости.
Хотелось просто лечь на пол и закрыть глаза. Хоть на минуту. Но он не мог позволить себе даже этой минуты: надо было узнать, сколько их осталось в живых, и где-то раздобыть патроны. Он поставил автомат на предохранитель и, пошатываясь, побрел к входному проему.
— Живы? — спросил сержант: он сидел у стены, вытянув ноги. — Это хорошо. А патронов больше нет.
— Сколько людей? — спросил Плужников, тяжело опустившись рядом.
— Целехоньких — пятеро, раненых — двое. Один вроде в грудь.
— А пограничник?
— Дружка, сказал, пойдет хоронить.
Медленно подходили бойцы: почерневшие, притихшие, с ввалившимися глазами. Сальников потянулся к фляжкам:
— Горит все.
— Оставь, — сказал сержант. — В пулемет.
— Так патронов нет.
— Достанем.
Сальников сел рядом с Плужниковым, облизал сухие, запекшиеся губы.
— А если я к Бугу сбегаю?
— Не сбегаешь, — сказал сержант. — Немцы отсеки у Тереспольских ворот заняли.
Подошел пограничник. Молча сел у стены, молча взял протянутый сержантом окурок.
— Схоронил?
— Схоронил, — вздохнул пограничник. — И никто не узнает, где могилка моя.
Все молчали, и молчание это было тяжелым, как свинец. Плужников подумал, что нужны патроны, вода, связь с командованием крепости, но подумал как-то отрешенно: просто отметил про себя. А сказал совсем другое:
— Что-то наши запаздывают.
— Кто? — спросил пограничник.
— Ну, армия. Есть же здесь наша армия?
Ему никто не ответил. Только потом сержант сказал:
— Может, ночью прорвутся. Или, скорее всего, к утру.
И все молчаливо согласились, что армейские части прорвутся к ним на выручку именно к утру. Все-таки это был какой-то временной рубеж, грань между ночью и днем, срок, которого хотелось ждать и которого так нетерпеливо ждали.
— Патроны. — Плужников заставил себя говорить. — Где можно достать патронов? Кто знает склад?
— В казарме знаю, — сказал сержант. — Все равно туда идти надо: говорят, в 84-м полку есть комиссар.
— Спросите у него указаний, — с надеждой сказал Плужников. — И насчет патронов, конечно.
— Это — само собой, — сказал сержант, тяжело поднимаясь. — Идем со мной, Прижнюк.
Грохнул где-то взрыв, ударила автоматная очередь. Сержант и приписник растаяли в пыльном сумраке.
— Воды надо, — маясь и все время облизывая губы, вздохнул Сальников. — Ну, позвольте попробовать к Бугу пробраться, товарищ лейтенант. Или — к Мухавцу.
— Далеко это?
— По прямой — рядом, — усмехнулся пограничник. — Только по прямой теперь не побегаешь. А вода нужна.
— Ну, попробуйте. — Плужников вдруг подумал, что никакой он не командир, что все вопросы за него решает либо сержант, либо этот смуглый пограничник, но подумал спокойно, потому что обижаться или расстраиваться означало тратить силы, которых не было. — Только, пожалуйста, осторожнее.
— Есть! — оживился Сальников. — Может, я немецкую воду выпью, а в их посуду наберу?
— А если не наберешь? — спросил круглоголовый шутник, легко раненный в предплечье.
— Возьмите пустые фляжки. Водку вылить.
— Не всю, — сказал пограничник. — Одну оставь раны обрабатывать. И не бренчи там.
— Не брякну, — заверил Сальников, цепляя на пояс фляжки. — Ну, пошел я, а? Пить больно хочется.
И он исчез, растворившись среди воронок. Немцы лениво постреливали из орудий: редко бухали взрывы.
— Видать, чай немец пьет, — сказал круглоголовый боец. — А вчера еще кино показывали. Вот смехота-то.
Непонятно было, то ли он говорил про вчерашнюю кинокартину, которую смотрел в этом же костеле, то ли про немцев, которые, по его мнению, пили сейчас чай, но всем стало вдруг больно оттого, что вчера уже прошло, а завтра снова начнется война. И Плужникову тоже стало больно, но он прогнал все воспоминания, что лезли в голову, и заставил себя встать.
— Надо бы убитых куда-нибудь, а? В угол, что ли.
— Надо немцев пощупать, — сказал пограничник. — Как, товарищ лейтенант?
Плужников понимал, что ему не следует уходить из костела, но мальчишеское любопытство вновь шевельнулось в нем. Захотелось вблизи, своими глазами увидеть тех, кто бежал на его очереди и кто лежал сейчас в пыли перед костелом. Увидеть, запомнить, а потом рассказать Вале, Верочке и маме.
— Пойдемте вместе.
Он перезарядил автомат и с сильно забившимся сердцем выскользнул вслед за пограничником на изрытый крепостной двор.
Пыль еще не успела осесть, щекотала ноздри, мешала смотреть. Мелкая, как пpax, забивалась под веки, вызывая зуд, и Плужников все время моргал и часто тер рукой слезящиеся глаза.
— Автоматы не берите, — шептал пограничник. — Рожки берите да гранаты.
Убитых было много. Сначала Плужников старался не касаться их, ворочал за ремни, но вскоре привык. Он уже набил полную пазуху автоматными обоймами, напихал в карманы гранат. Пора было возвращаться, но его неудержимо тянуло к каждому следующему убитому, точно именно у него он мог найти что-то очень нужное, прямо-таки необходимое позарез. Он уже притерпелся к тошнотному запаху взрывчатки, перемазался в чужой крови, что так щедро лилась сегодня на эту пыльную развороченную землю.
— Офицер, — чуть слышно сказал пограничник. — Документы захватить?
— Захватите…
Совсем рядом послышался стон, и он сразу примолк. Стон повторился: протяжный, мучительно болезненный. Плужников привстал, всматриваясь.
— Куда?
— Раненый.
Он подался вперед, и тотчас же по глазам ослепительно ударила вспышка, и пуля резко щелкнула по каске. Плужников ничком упал на землю, в ужасе щупая глаза: ему показалось, что они вытекли, потому что он сразу перестал видеть.
— А, гад!
Оттолкнув Плужникова, пограничник скатился в воронку. Донеслись тяжелые, жутко глохнувшие в живом теле удары, нечеловеческий, сорвавшийся в хрип выкрик.
— Не смейте! — крикнул Плужников, с трудом разлепив залитые слезами глаза.
Перед затуманенным взглядом возникло потное, дергающееся лицо.
— Не сметь?.. Дружка моего кончили — не сметь? В тебя пальнули — тоже не сметь? Сопля ты, лейтенант: они нас весь день мордуют, а мы — не сметь?..
Он неуклюже перевалился к Плужникову. Помолчал, тяжело дыша.
— Кончил я его. Не ранило?
— В каску — и рикошет. До сих пор звенит.
— Идти можешь?
— Круги перед глазами.
Близко раздался взрыв. Оба влипли в землю, по плечам застучал песок.
— На крик бьет, что ли?
Опять взревел снаряд, они еще раз приникли, а потом вскочили и побежали к костелу. Пограничник впереди. Плужников сквозь слезы с трудом угадывал его спину. Нестерпимо жгло глаза. Сержант уже вернулся. Вместе с Прижнюком они принесли четыре цинки с патронами и теперь набивали ленты. Ночью приказано было собрать оружие, наладить связь, перевести женщин и детей в глубокие подвалы.
— Наши бабы в казармы 333-го полка перебежали, — сказал сержант.
Плужников хотел сделать замечание насчет баб, но воздержался. Спросил только:
— Нам конкретно что приказано?
— Наше дело ясное: костел. Обещали людей прислать. После поверки.
— Из города ничего не слышно? — спросил круглоголовый боец. — Будет помощь?
— Ждут, — лаконично ответил сержант.
По тому, как он это сказал, Плужников понял, что комиссар из 84-го полка никакой помощи не ждет. У него сразу ослабели колени, заныло в низу живота, и он сел, где стоял: на пол, рядом с сержантом.
— Пожуй хлебца. — Сержант достал ломоть. — Хлебец мысли оттягивает, товарищ лейтенант.
Есть Плужникову не хотелось, но он машинально взял хлеб, машинально начал жевать. Последний раз он ел в ресторане… Нет, перед самым началом он пил чай в каком-то складе вместе с хромоножкой. И склад, и тех двух женщин, и хромоножку, и бойцов — всех засыпало первым залпом. Где-то совсем рядом, совсем недалеко от костела. А ему повезло, он выскочил. Ему повезло…
Вернулся Сальников, увешанный фляжками, как новогодняя елка. Сказал радостно:
— Напился вволюшку! Налетайте, ребята.
— Сперва пулемету, — сказал сержант.
Он аккуратно, стараясь не ронять капель, долил водой пулеметный кожух, сказал Плужникову, что напиваться «от пуза» надо бы запретить. Плужников равнодушно согласился, сержант лично выделил каждому по три глотка и бережно упрятал фляжки.
— Жахают там, страшное дело! — с удовольствием рассказывал Сальников. — Ракету пустят — и жах! Жах! Многих поубивало.
После рукопашного боя и удачной вылазки за водой страх его окончательно прошел. Он был сейчас оживлен, даже весел, и Плужникова это злило.
— Сходите к соседям, — сказал он. — Доложите, что костел мы держим. Может, патронов дадут.
— Гранат, — сказал пограничник. — Немецкие — дерьмо.
— И гранат, конечно.
Через час пришли десять бойцов. Плужников хотел проинструктировать их, расставить возле окон, договориться о сигналах, но из обожженных глаз продолжали течь слезы, сил не было, и он попросил пограничника. А сам на минуту прилег на пол и заснул, как провалился.
Так кончился первый день его войны, и он, скорчившись на грязном полу костела, не знал и не мог знать, сколько их будет впереди. И бойцы, вповалку спавшие рядом и дежурившие у входа, тоже не знали и не могли знать, сколько дней отпущено каждому из них. Они жили единой жизнью, но смерть у каждого была своя.
Глава 2
Смерть у каждого была своя, и на следующий день первым узнал об этом круглоголовый ротный весельчак, легко раненный в руку. Он потерял много крови, его все время клонило ко сну, и, чтобы никто не мешал выспаться, он забрался подальше, к входу в подвалы.
Рассвет оборвался артиллерийской канонадой. Вновь застонала земля, закачались стены костела, посыпалась штукатурка, битые кирпичи. Сержант втащил пулемет под своды, все забились в углы.
Обстрел еще не кончился, когда над крепостью появились бомбардировщики. Свист бомб рвал тяжелую пыль, взрывы сотрясали костел. Плужников лежал в оконной нише, зажав уши. В широко разинутый рот било горячей пылью. Он не расслышал, он почувствовал крик. Истошный, нечеловеческий крик, прорвавшийся сквозь вой, свист и грохот. Оглянулся — в пыльном сумраке бежал круглоголовый:
— Немцы-и-и!..
Пронзительный выдох оборвался автоматной очередью, коротко и раскатисто прогремевшей под сводами. Плужников увидел, как круглоголовый с разбегу упал лицом на камни, как в пыли замерцали вспышки, и тоже закричал:
— Немцы-и-и!..
Невидимые за пылью автоматчики в упор били по лежавшим бойцам. Кто-то кричал, кто-то метнулся к выходу прямо под бомбежку, кто-то, сообразив, уже стрелял в непроницаемую глубину костела. Автоматные пули крошили кирпич, чиркали об пол, свистели над головой, а Плужников, зажав уши, все еще лежал под стеной, придавив телом собственный автомат.
— Бежим!..
Кто-то — кажется, Сальников — тряс за плечо:
— Бежим, товарищ лейтенант!..
Вслед за Сальниковым Плужников выпрыгнул в окно, упал, на карачках перебежал в воронку, глотая пыль широко разинутым ртом. Самолеты низко кружили над крепостью, расстреливая из пулеметов все живое. Из костела доносились автоматные очереди, крики, взрывы гранат.
— В подвал надо! — кричал Сальников. — В подвал!..
Плужников смутно соображал, что нельзя бегать под обстрелом, но страх перед автоматчиками, что громили сейчас его бойцов в задымленном костеле, был так велик, что он вскочил и помчался за юрким Сальниковым. Падал, полз по песку, глотал пыль и вонючий, еще не растаявший в воронках дым и снова бежал.
Он не помнил, как добрался до черной дыры, как ввалился внутрь. Пришел в себя уже на полу: двое бойцов в драных гимнастерках трясли за плечи:
— Командир пришел, слышите! Командир!
Напротив стоял коренастый темноволосый старший лейтенант с орденом на пропыленной, в потных потеках гимнастерке. Плужников с трудом поднялся, доложил, кто он и каким образом здесь очутился.
— Значит, немцы заняли клуб?
— С тыла, товарищ старший лейтенант. Они в подвалах прятались, что ли. А тут во время бомбежки…
— Почему не осмотрели подвалы вчера? Ваш связной, — старший лейтенант кивнул на Сальникова, замершего у стены, — доложил, что вы закрепились в костеле.
Плужников промолчал. Безотчетный страх уже оставил его, и теперь он ясно сознавал, что нарушил свой долг, что, поддавшись панике, бросил бойцов и трусливо бежал с позиции, которую было приказано держать во что бы то ни стало. Он вдруг перестал слышать старшего лейтенанта: его бросило в жар.
— Виноват.
— Это не вина, это — преступление, — жестко сказал старший лейтенант. — Я обязан расстрелять вас, но у меня мало боеприпасов.
— Я искуплю. — Плужников хотел сказать громко, но дыхание перехватило, и сказал он шепотом: — Я искуплю.
Внезапно все прекратилось: грохот разрывов, снарядный вой, пулеметная трескотня. Еще били где-то одиночные винтовки, еще трещало пламя на верхних этажах дома, но бой затих, и тишина эта была пугающа и непонятна.
— Может, наши подходят? — неуверенно спросил боец. — Может, кончилось?..
— Хитрят, сволочи, — сказал старший лейтенант. — Усилить наблюдение!
Боец убежал. Все молчали, и в этом молчании Плужников расслышал тихий плач ребенка и мягкие голоса женщин где-то в глубинах подвала.
— Я искуплю, товарищ старший лейтенант, — поспешно повторил он. — Я сейчас же…
Глухой, усиленный репродукторами голос заглушил его слова. Голос — нерусский, старательно выговаривающий слова — звучал где-то снаружи, над задымленными развалинами, но в плотном воздухе разносился далеко, и его слышали сейчас во всех подвалах и казематах:
— Немецкое командование предлагает прекратить бессмысленное сопротивление. Крепость окружена, Красная Армия разгромлена, доблестные немецкие войска штурмуют столицу Белоруссии город Минск. Ваше сопротивление потеряло всякий тактический смысл. Даем час на размышление. В случае отказа все вы будете уничтожены, а крепость сметена с лица земли.
Глухой голос дважды повторил обращение. Дважды, размеренно и четко выговаривая каждое слово. И все в подвале, замерев, слушали этот голос и дружно вздохнули, когда он замолк и репродукторы донесли мерное постукивание метронома.
— За водой, — сказал старший лейтенант молоденькому бойцу, почти мальчишке, что все время молча стоял с ним рядом, колюче поглядывая на Плужникова. — Только смотри, Петя.
— Я осторожно.
— Разрешите мне, — умоляюще попросил Плужников. — Позвольте, товарищ старший лейтенант. Я принесу воду. Сколько понадобится.
— Ваша задача — отбить клуб, — сухо сказал старший лейтенант. — По всей видимости, через час немцы начнут обстрел. Вы прорветесь к клубу во время обстрела и любой ценой выбьете оттуда немцев. Любой ценой!
Отчеканив последнюю фразу, старший лейтенант ушел, не слушая сбивчивых и ненужных заверений. Плужников виновато вздохнул и огляделся: в сводчатом отсеке подвала под глубоким окном сидели Сальников и легко раненный рослый приписник. Плужников с трудом припомнил его фамилию: Прижнюк.
— Соберите наших, — сказал он и сел, чувствуя противную слабость в коленях.
Сальников и Прижнюк нашли в подвалах еще четверых. Все разместились в одном отсеке, шепотом переговариваясь. Где-то в глубине подвала по-прежнему тихо плакал ребенок, и этот робкий плач был для Плужникова страшнее всякой пытки. Он сидел на полу не шевелясь, угрюмо думая, что совершил самое страшное: предал товарищей. Он не искал оправданий, не жалел себя, он стремился понять, почему это произошло.
«Нет, я струсил не сейчас, — думал он. — Я струсил во вчерашней атаке. После нее я потерял себя, упустил из рук командование. Я думал о том, что буду рассказывать. Не о том, как буду воевать, а что буду рассказывать…»
Подошли два пограничника с ручным пулеметом:
— Прикрывать вас приказано.
Плужников молча кивнул. Пограничники возились с пулеметом, проверяли диски, а он с тоской думал, что с шестью бойцами ему ни за что не выбить немцев из костела, а попросить помощи не решался.
«Лучше умру, — тихо повторял он про себя. — Лучше умру».
Он почему-то упорно избегал слова «убьют», а говорил — «умру». Словно надеялся погибнуть от простуды.
— Гранат-то у нас — всего две, — сказал Прижнюк, ни к кому не обращаясь.
— Принесут, — сказал пограничник. — Так не бросят: свои же ребята.
Потом пришло еще человек пятнадцать. Рыжий старший сержант с эмблемами артиллериста доложил, что люди присланы в помощь. Вместе с ним Плужников развел бойцов по отсекам, расположил перед оконными нишами.
Все было готово, а немецкий метроном продолжал стучать, неторопливо отсчитывая секунды. Плужников все время слышал этот отсчет, пытался заглушить его в себе, сосредоточиться на атаке, но громкое тиканье назойливо лезло в уши.
Вскоре подошел старший лейтенант. Проверил готовность, лично расставил бойцов. Плужникова он не замечал, хотя Плужников старательно вертелся рядом. Потом вдруг сказал:
— Атаковать днем невозможно. Согласны, лейтенант?
Плужников растерялся, не нашел слов и неуверенно кивнул.
— Но немцы тоже считают, что это невозможно, и ждут атаки ночью. Вот почему мы будем атаковать днем. Главное, не ложиться, каким бы сильным ни казался огонь. Автоматы бьют рассеянно, оценили это?
— Оценил.
— Даю вам возможность искупить свою вину.
Плужников хотел заверить усталого старшего лейтенанта, что скорее умрет, но слов не нашел и снова кивнул.
— Я знаю, что вы хотели сказать, и верю вам. — На замкнутом лице старшего лейтенанта впервые показалось что-то вроде улыбки. — Пойдемте к бойцам.
Старший лейтенант прошел по всем отсекам, из которых готовилась атака, повторив в каждом то, что уже сказал Плужникову: автоматы бьют рассеянно, немцы не ожидают атаки, главное — не ложиться, а бежать и бежать к костелу, под его стены.
— Осталось пять минут на размышление! — громко сказал глухой голос диктора.
— Значит, вы пойдете через четыре минуты, — сказал старший лейтенант, достав карманные часы. — Атака по моей команде и без всякой стрельбы. Тихо и внезапно — это наше оружие.
Он поглядел на Плужникова, и, поняв этот взгляд, Плужников прошел к подвальному окну. Окно было высоко, подоконник скошен, и вылезать из него было трудно. Но красноармейцы уже передавали кирпичи и строили ступени. Плужников влез на ступени, перевел автомат на боевой взвод и изготовился. Кто-то протянул ему две гранаты, он сунул их за ремень ручками вниз.
— Вперед! — громко крикнул старший лейтенант. — Быстро!
Плужников рванулся, кирпичи разъехались, но он все же выскочил из окна и, не оглядываясь, побежал вперед к такой далекой сейчас стене костела.
Он бежал молча и, как ему казалось, в полном одиночестве. Сердце с такой силой колотилось в груди, что он не слышал за спиной топота, а оглянуться не было времени.
«Не стреляйте. Не стреляйте. Не стреляйте!..» — кричал он про себя.
Плужников не знал, стучит ли еще метроном или немцы уже спешно вгоняют снаряды в казенники орудий, но пока по нему, бегущему через перепаханный снарядами двор, не стрелял никто. Только бил в лицо горячий ветер, пропахший дымом, порохом и кровью.
Прямо перед ним метнулась из воронки фигура, и Плужников чуть не упал, но узнал пограничника, того, что ночью спас его, добив раненого автоматчика. Видно, пограничник тоже удрал из костела, но до подвалов не добрался и отлеживался в воронке, а теперь бежал впереди атакующих. И Плужников только успел порадоваться, что пограничник жив, как тишину разорвало десятком очередей и над головой взвизгнули пули: немцы открыли огонь.
Сзади кто-то закричал. Плужников хотел упасть и упал бы, но пограничник по-прежнему несся впереди огромными скачками и пока был жив. И Плужников подумал, что пули эти — не его, и не упал, а, втянув голову в плечи, закричал:
— Ура-а!..
И на едином выдохе, на протяжном «а-а!..» добежал до стены, вжался в простенок и оглянулся.
Только трое упали: один — не шевелясь, а двое еще корчились в пыли. Остальные уже ворвались в мертвое пространство; пограничник стоял у соседнего простенка и кричал:
— Гранаты! Кидай гранаты!..
Плужников вырвал из-за пояса гранату, швырнул в окно — прямо в яркий огонек строчившего автомата. Грохнул взрыв, и он тут же рванулся в вонючий клуб гранатного взрыва. Ударился лодыжкой о выщербленный осколками подоконник, упал на пол, но успел откатиться, и пограничник тяжело шлепнулся рядом. Кругом грохотали взрывы, в дыму и пыли мелькали вспышки выстрелов, пули дробили стены. Плужников, сидя на полу, бил по вспышкам короткими очередями.
— На хоры уходят! На хоры! Выше бей! Выше! — кричал пограничник.
Немцы откатились наверх, на хоры: огоньки автоматов сверкали оттуда. Плужников вскинул автомат, дал длинную очередь, и одна из вспышек разом погасла, точно захлебнулась, а затвор, дернувшись, отскочил назад.
— Да бей же, лейтенант! Бей!
Плужников лихорадочно шарил по карманам: рожков не было. Тогда он выхватил последнюю гранату и побежал в густой сумрак навстречу бившим очередям. Пули ударили возле ног, по сапогам больно стегануло кирпичной крошкой. Плужников размахнулся, как на ученье, бросил гранату и упал. Гулко грохнул взрыв.
— Толково, лейтенант, — сказал пограничник, помогая ему подняться. — Ребята на хоры ворвались. Добьют без нас: деваться немцу некуда.
Сверху доносились крики, хриплая ругань, звон металла, тупые удары: немцев добивали в рукопашной. Плужников огляделся: в задымленном сумраке смутно угадывались пробегавшие красноармейцы, трупы на полу, разбросанное оружие.
— Проверь подвалы и поставь у выхода часового, — сказал Плужников и сам удивился, до чего просто прозвучала команда: вчера еще он не умел так разговаривать.
Пограничник ушел. Плужников подобрал с пола автомат, рывком перевернул ближайшего убитого немца, сорвал с пояса сумки с рожками и пошел к выходу.
И остановился, не доходя: у выхода по-прежнему стоял их пулемет, а на нем, лицом вниз, крепко обняв щит, лежал сержант. Шесть запекшихся дырок чернело на спине, выгнутой в предсмертном рывке.
— Не ушел, — сказал подошедший Сальников.
— Не отдал, — вздохнул Плужников. — Не то что мы с тобой.
— Знаете, если я вдруг испугаюсь, то все тогда. А если не вдруг, то ничего. Отхожу.
— Надо его похоронить, Сальников.
— А где? Тут камней метра на три.
— Во дворе, в воронке.
Тугой гул, нарастая, приближался к ним, сметая все звуки. Не сговариваясь, оба бросились к оконным нишам, упали на пол. И тотчас же волна взметнула пыль, вздрогнули стены, и взрывы тяжело загрохотали во дворе крепости.
— После налета пойдут в атаку! — кричал Плужников, не слыша собственного голоса. — Я прикрою вход! А ты — окна! Окна, Сальников, окна-а!..
Оглушительный взрыв раздался рядом, закачались стены, посыпались кирпичи. Взрывной волной перевернуло пулемет, отбросив мертвого сержанта. Вмиг все заволокло дымом и гарью, нечем стало дышать. Кашляя и задыхаясь, Плужников бросился к пулемету, на четвереньках отволок его к стене.
— Окна, Сальников!..
Сальников ничком лежал на полу, заткнув уши. Плужников тряс его, дергал, бил ногой, но боец только плотнее прижимался к кирпичам.
— Окна-а!..
Снова грохнуло рядом, с дверного свода посыпались кирпичи. Раздался еще один взрыв, еще и еще, и заваленный кирпичами Плужников уже перестал считать их: все слилось в единый оглушающий грохот.
Никто не помнил, сколько часов продолжался обстрел. А когда затихло и они выползли из-под обломков, низкий гул повис в воздухе, и на крепость с неудержимым, выматывающим воем начали пикировать бомбардировщики. И опять они вжались в стены, опять застонала земля, опять посыпались кирпичи и закачался, грозя обвалом, костел, сложенный триста лет назад. И нечем было дышать среди пыли, дыма, смрада и гари, и давно уже не было сил. Сознание меркло, и только тело еще тупо, без боли воспринимало удары и взрывы.
«Живой, — смутно думал Плужников в плотной тишине, наглухо заложившей уши. — Я живой».
Шевелиться не хотелось, хотя он чувствовал тяжесть наваленных на спину кирпичей. Нестерпимо болела голова, ломало все тело: каждая кость кричала о своей боли. Язык стал сухим и огромным: он занимал весь рот и жег нёбо.
— Немцы!..
Это донеслось издалека, точно с той стороны обступившей его тишины. Но он уловил смысл, попробовал встать. С шумом посыпались кирпичи, он с трудом выбрался из-под них, открыл забитые пылью глаза.
Пограничник, торопясь, устанавливал пулемет: кожух был смят, прицельная планка погнута. Рядом незнакомый боец рылся в кирпичах, вытаскивая пулеметные ленты. Плужников встал, его качнуло, но он все же сумел сделать несколько шагов и рухнул на колени возле пулемета.
— Пусти. Сам.
— Немцы!
По искаженному лицу пограничника текла кровь. Плужников слабо оттолкнул его, повторив:
— Сам. Окна — тебе.
Лег за пулемет, намертво вцепившись ослабевшими пальцами в рукоятки. Пограничника уже не было, рядом лежал боец, вталкивая в патронник ленту. Плужников откинул крышку, поправил ленту и увидел немцев: они бежали прямо на него сквозь густую пелену дыма и пыли.
— Стреляй! — кричал боец. — Стреляй же!
— Сейчас, — бормотал Плужников, ловя сквозь прорезь щита бегущих. — Сейчас. Сил нет…
Он боялся, что не сможет надавить на гашетку: пальцы дрожали и подламывались. Но гашетка подалась, пулемет забился в руках, взметнув перед костелом широкий веер пыли. Плужников приподнял ствол и выпустил длинную очередь в набегавшие темные фигуры.
Времени больше не было. Возникали из дымной завесы темные фигуры, Плужников нажимал гашетку и бил, пока они не исчезали. В перерывах рылся в обломках, вытаскивал помятые цинки, лихорадочно, в кровь сбивая пальцы, набивал ленты. И снова стрелял по набегавшим волнам автоматчиков.
Весь день немцы не давали вздохнуть. Атаки сменялись обстрелами, обстрелы — бомбежкой, бомбежка — очередной атакой. Плужников хватал пулемет, волок его к стене, а когда налет кончался, тащил обратно и стрелял, оглохший, полуослепший, ничего не соображающий. Второй номер погиб под сорвавшейся со свода глыбой, долго и страшно кричал, но была атака, и Плужников не мог оставить пулемет. Кожух то ли распаялся, то ли его продырявило осколком: пар бил из пулемета, как из самовара, а Плужников, обжигаясь, таскал его от пролома к стене и обратно и стрелял, думая только о том, что вот-вот кончатся патроны. Он не знал, сколько бойцов осталось в костеле, но кончил стрелять, когда намертво перекосило патрон. Тогда он вспомнил про автомат, полоснул очередью по немцам и, спотыкаясь о камни и трупы, побежал в темную глубину костела.
Он не добежал до подвалов: снаружи вспыхнула беспорядочная стрельба, хриплое, сорванное «ура!». Плужников понял, что подошли свои, и, качаясь, побрел к выходу, волоча автомат за собой. Кто-то кинулся к нему, что-то говорил, но он, с трудом выдавив из пересохшего горла: «Пить…», упал и уже ничего не видел и не слышал.
Очнулся он от воды. Открыл глаза, увидел фляжку, потянулся к ней, глотнул еще и еще и разобрал, что поит его Сальников: в темноте белела свежая повязка на голове.
— Ты живой, Сальников?
— Живой, — серьезно подтвердил боец. — Я же вам ленты подтаскивал, когда парня того придавило. А вы меня к окнам послали.
Плужников помнил темные фигуры немцев в сплошной пыли, помнил грохот и страшные крики придавленного глыбой второго номера. Помнил раскаленный пулемет, который нестерпимо жег его руки. А больше ничего вспомнить не мог и спросил:
— Отбили костел?
— Спасибо, ребята помогли. Во фланг немцам ударили.
— А вода? Откуда вода?
— Так вы же пить просили. Ну, я и сходил. Страшно: светло как днем. Там-то меня и зацепило маленько, но семь фляг донес.
— Не надо больше пить, — сам себе приказал Плужников и завинтил фляжку. — Сколько нас?
— Прижнюк у подвала стоит, мы с вами да пограничник.
— Цел пограничник? — Плужников вдруг хрипло засмеялся. — Цел, значит? Цел?
— Кирпичом бровь рассекло, а так и не ранило: везучий. Тепленьких обшаривает. Ну, немцев, много их тут, во дворе.
Плужников, пошатываясь, прошел к выходу, где валялся его искалеченный пулемет. Во дворе стояла ночь, но было светло от пожаров и многочисленных ракет, мертвым светом заливавших притихшую крепость. Немцы изредка швыряли мины, они рвались звонко и коротко.
— Сержанта схоронили?
— Засыпало его. Один каблук торчит.
Из-под груды кирпичей торчал стоптанный солдатский башмак. Плужников вспомнил вдруг, что сержант ходил в сапогах, и, значит, под кирпичами лежал тот боец, которого придавило рухнувшим сводом, но промолчал. Сел на обломок, вспомнил, что почти двое суток ничего не ел, и сказал об этом. Сальников принес немецкие галеты, и они стали неторопливо жевать их, глядя на освещенный крепостной двор.
— А все-таки мы сегодня тоже не отдали, — сказал Плужников. — Значит, мы тоже можем не отдавать, да, Сальников?
— Конечно, можем, — подтвердил Сальников.
Вернулся пограничник, притащив набитую автоматными рожками гимнастерку. Сказал вдруг:
— Запомни мой адрес, лейтенант: Гомель, улица Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. Денищик Владимир.
— А я смоленский, — сказал Сальников. — Из-под Духовщины.
— Уходить отсюда придется, — сказал пограничник после того, как они обменялись адресами. — Вчетвером не отобьемся.
— Не уйду, — сказал Плужников.
— Глупо, лейтенант.
— Не уйду, — повторил Плужников и вздохнул. — Пока приказа не получу, никуда не уйду.
Он хотел сказать о долге, которого не выполнил сегодня утром, о сержанте, не отдавшем пулемет, о Родине, где — конечно же! — принимают сейчас все меры, чтобы спасти их. Хотел, но ничего не сказал: все слова показались ему слишком маленькими и незначительными в эту вторую ночь войны.
— Врут немцы насчет Минска, правда? — спросил Сальников. — Не может быть, чтобы допустили их так далеко. Громят, наверно.
— Громят, — согласился пограничник. — Только грома что-то не слышно.
Они невольно прислушались, но, кроме редких минных разрывов да пулеметных очередей, ничего не было слышно: грозное дыхание фронта откатилось далеко на восток.
— Значит, одни, — тихо сказал пограничник. — А ты говоришь: не уйду. А тут пулемет нужен.
Плужников и сам понимал, что без пулемета им не отбить следующей атаки. Но пулемета у него не было, а о том, чтобы уйти отсюда, он не хотел думать. Он помнил колючие глаза черноволосого старшего лейтенанта с орденом на груди, тоскливый, запуганный плач ребенка, женщин в подвале и вернуться туда без приказа уже не мог. И отпустить тоже никого не мог и поэтому сказал:
— Всем спать. Я подежурю.
Сальников тут же свернулся в клубок, а пограничник отказался, пояснив, что отоспался в воронке. Ушел в глубину костела, долго пропадал (Плужников уже начал беспокоиться), вернулся с Прижнюком и еще тремя; у рыжего старшего сержанта с артиллерийскими петлицами была задета голова. Он все тряс ею и прислушивался:
— Будто вода в ушах.
— Пованивают соседи, — сказал пограничник.
Плужников сообразил, что он говорит о трупах, что до сих пор валялись в костеле. Приказал убрать. Бойцы ушли, остался один артиллерист. Потряхивая контуженой головой, сидел у стены на полу, тупо глядя в одну точку. Потом сказал:
— А у меня жена есть. Родить в августе должна.
— Она здесь? — спросил Плужников, сразу вспомнив женщин в подвалах.
— Не, у матери. На Волге. — Он помолчал. — Как думаешь, придут наши?
— Придут. Не могут не прийти. О нас не забудут, не беспокойся.
— Сила у него, — вздохнул артиллерист. — Сегодня в атаку перли — жуткое дело.
— У нас тоже сила.
Старший сержант промолчал. Повздыхал, потряс головой.
— Может, в подвалы сходить?
— Скажите, что пулемета нет. Может, дадут.
— У них у самих не густо, — сказал артиллерист, уходя.
Немцы по-прежнему бросали ракеты. Вспыхивая, они медленно опускались на парашютах, освещая притихшую крепость. Изредка падали мины, с берегов доносились пулеметные очереди. Мучительно борясь со сном, Плужников, нахохлившись, сидел у пролома. Рядом мирно посапывал Сальников.
«А все-таки я — счастливый, — подумал вдруг Плужников. — До сих пор не задело».
Подумав так, он испугался, что накличет беду, стал поспешно внушать себе, что ему очень не повезло, но внутренняя убежденность, что его, лейтенанта Плужникова, невозможно, немыслимо убить, была сильнее всяких заклинаний. Ему было всего девятнадцать лет и два месяца, и он твердо верил в собственное бессмертие. Вернулся пограничник с бойцами, доложил, что убитых из костела вытащили. Плужников молча покивал: говорить не было сил.
— Приляг, лейтенант.
Плужников хотел отказаться, качнул головой, сполз по стене на битые кирпичи и мгновенно заснул, подложив кулак под гладкую мальчишескую щеку.
…Он плыл куда-то на лодке, и волны перехлестывали через борт, и он пил холодную, необыкновенно вкусную воду, сколько хотел. А на корме в белом ослепительном платье сидела Валя и смеялась. И он смеялся во сне…
— Лейтенант!
Плужников открыл глаза, увидел Денищика, Прижнюка, Сальникова, еще каких-то бойцов и сел.
— Нам в подвалы приказано.
— Почему в подвалы?
— Сменяют. Шило на мыло.
У входного проема распоряжался незнакомый молодой лейтенант. Бойцы устанавливали станковый пулемет, складывали из кирпичей бруствер. Лейтенант представился, передал приказ:
— В распоряжение Потапова. Подвалы под костелом проверил?
— Некогда было проверять. Поставь на всякий случай часового с гранатами: там узкая лестница. И смотри за окнами.
— Ага. Ну, счастливо.
— Счастливо. Я своих бойцов заберу. Их трое всего, сдружились.
— Думаешь, там легче будет? У них знаешь какая теперь тактика? Втихаря к окнам подползают и забрасывают гранатами. Между прочим, учти: их гранаты срабатывают с запозданием секунды на три. Если рядом упадет, свободно можешь успеть перебросить обратно. Наши так делают.
— Учту. Спасибо.
— Да, вода у вас есть?
— Сальников, у нас есть вода?
— Пять фляжек, — с неудовольствием сказал Сальников. — Пить вам тут некогда будет.
— А нам не пить, нам — в пулеметы.
— Забирайте, — сказал Плужников. — Отдай им фляжки, Сальников, и пошли.
Вчетвером они осторожно выскользнули из костела, Денищик шел впереди. Чуть светало, и по-прежнему лениво, вразнобой падали мины.
— Через часок-полтора начнут утюжить, — сказал Сальников, сладко зевнув. — Хорошо еще, немец передых дает.
— Он ночей боится, — улыбнулся Плужников.
— Ничего он не боится, — зло сказал пограничник, не оглядываясь. — С комфортом воюют, гады: восемь часов — рабочий день.
— А разве у немцев рабочий день — восемь часов? — усомнился Плужников. — У них же фашизм.
— Фашизм — это точно.
— А зачем я в солдаты сейчас пошел? — вдруг сказал Прижнюк. — Мне воинский начальник говорит: хочешь — сейчас иди, хочешь — осенью. А я говорю: сейчас…
Короткая очередь вспорола предутреннюю тишину. Все упали, скатившись в воронку. Огня больше не было.
— Может, свои? — шепотом спросил Прижнюк. — Может, наши ползают, а?
— На голос бил, — еле слышно отозвался Денищик. — Какие тебе, к черту, свои…
Он замолчал, и все опять настороженно прислушались. Плужникову показалось, что где-то совсем рядом слабо звякнуло железо. Он сжал пограничнику локоть:
— Слышишь?
Денищик надел каску на автомат, приподнял над краем воронки. Никто не стрелял, и он опустил каску.
— Погляжу. Лежите пока.
Он бесшумно выполз из воронки, пропал за гребнем. Сальников передвинулся вплотную, зашипел в ухо:
— Вот тебе и восемь часов. Зря мы воду оставили, товарищ лейтенант. Пусть сами…
— Да свои это, — упрямо повторил Прижнюк. — Видать, оружие собирают.
Что-то упало на край воронки, скатилось по песку, стукнув по каске. Плужников повернул голову: перед ним лежала ручная граната с длинной ручкой.
В какой-то миг ему показалось, что он слышит ее шипение. Он успел подумать, что это — конец, успел ощутить острую боль в сердце, успел вспомнить что-то милое-милое — маму или Верочку, — но все это заняло лишь долю секунды. И не успела эта секунда истечь, как он схватил гранату за горячий набалдашник и швырнул ее в темноту. Грохнул взрыв, их осыпало песком, и тотчас же раздался отчаянный крик Денищика:
— Немцы! Бегите, ребята! Бегите!..
Предрассветную тишь рванули автоматные очереди. Они били со всех сторон: путь к костелу и подвалам 333-го полка был отрезан.
— Сюда! — крикнул пограничник.
Плужников успел заметить, откуда раздался крик, пригнувшись, кинулся к Денищику. Огоньки автоматных очередей стягивали кольцо. Плужников скатился в воронку, из которой, прикрывая их, коротко бил пограничник. Следом ввалился Сальников.
— Где Прижнюк?
— Убило его! — кричал Сальников, отстреливаясь. — Убило!
Немцы огнем прижимали их к земле, стягивая кольцо.
— Бегите до следующей воронки! — кричал Денищик. — Потом меня прикроете! Скорее, лейтенант! Скорее!..
Стрельба усилилась: из костела по вспышкам бил пулемет, стреляли из подвалов 333-го полка, из развалин левее. Плужников перебежал в следующую воронку, упал, торопливо открыл огонь, стараясь не попасть в темную фигуру бегущего на него Денищика. У Сальникова заело автомат.
Прикрывая друг друга, они перебежками добрались до каких-то пустынных развалин, и немцы отстали. Постреляв немного, замолчали, растаяв в предрассветном сумраке. Можно было отдышаться.
— Вот это напоролись, — сказал Денищик, сидя на обломках и тяжело переводя дыхание. — Рванул я стометровку сегодня почище чемпиона мира.
— Повезло! — вдруг захохотал Сальников. — Обратно же повезло!
— Молчать! — оборвал Плужников. — Лучше автомат разбери, чтоб не заедал следующий раз.
Обиженно примолкнув, Сальников разбирал автомат. Плужникову стало неудобно за этот окрик, но он боялся, что радостное хвастовство в конце концов накличет на них беду. Кроме того, его очень беспокоило, что теперь они отрезаны от своих.
— Осмотрите помещение, — сказал он. — Я понаблюдаю.
Стрельба кончилась, только по берегам еще стучали редкие очереди. В незнакомых развалинах пахло гарью, бензином и чем-то тошнотно-приторным, чего Плужников не мог определить. Слабый предрассветный ветерок нес запах разлагавшихся трупов, его мутило от этого запаха.
«Надо перебираться, — думал он. — Только куда?»
— Гаражи, — сказал, вернувшись, Денищик. — В соседнем блоке ребята сгорели: страшно смотреть. И подвалов нет.
— Ни подвалов, ни водички, — вздохнул Сальников. — А ты говорил — восемь часов. Эх, страж родины!
— Немцы близко?
— Вроде на том берегу, за Мухавцом. Справа — казармы какие-то. Может, перебежим, пока тихо?
Светало, когда они перебрались на другую сторону развалин. Здания тут были снесены прямыми попаданиями: громоздились горы битого кирпича. За ними угадывалась река и темнели кусты противоположного берега.
— Там немцы, — сказал Денищик. — Колечко у нас тесное, лейтенант. Может, рванем отсюда следующей ночью?
— А приказ? Есть такой приказ, чтобы оставить крепость?
— Это уже не крепость, это — мешок. Осталось завязать потуже — и не выберемся.
— Мне дали приказ держаться. А приказа бежать мне никто не давал. И тебе тоже.
— А самостоятельно соображать ты после контузии разучился?
— В армии исполняют приказ, а не соображают, как бы удрать подальше.
— А ты объясни мне этот приказ! Я не пешка, я понимать должен, для какой стратегии я тут по кирпичам ползаю. Кому они нужны? Фронта уж сутки как не слыхать. Где наши сейчас, знаешь?
— Знаю, — сказал Плужников. — Там, где надо.
— Ох, пешки! Вот потому-то нас и бьют, лейтенант. И бить будут, пока…
— Мы бьем! — закричал вдруг Плужников. — Это мы бьем их, понятно? Это они по кирпичам ползают, понятно? А мы… Мы… Это наши кирпичи, наши! Под ними советские люди лежат. Товарищи наши лежат, а ты… Паникер ты!
— А ну поосторожнее, лейтенант! За такое слово я и на звание не посмотрю: как дам между глаз…
— Свои! — радостно удивился Сальников. — Саперы наши, глядите!
Возле уцелевшей стены казармы суетилось человек восемь. Плужников хотел вскочить, но пограничник придержал его:
— В сапогах они.
— Ну и что?
— В немецких: видишь, голенища короткие?
— Я тоже в немецких, — сказал Сальников. — Колодка у них неудобная.
— А наши саперы в обмотках ходили, — сказал Денищик. — А эти — сплошь в сапогах. Так что спешить погодим.
— Да чего ты боишься? — возмутился Сальников. — Форма наша…
— Форму надеть — три минуты делов. Обождите здесь.
Пригнувшись, Денищик перебежал к остаткам стены, ловко взобрался наверх, к разбитому оконному проему.
— Наши это ребята, ясно же, — недовольно ворчал Сальников. — У них, поди, водичка есть: Мухавец рядом.
Пограничник негромко свистнул. Приказав нетерпеливому Сальникову лежать, Плужников влез к пограничнику.
— Ну, гляди. — Денищик отодвинулся, освобождая место.
Сверху хорошо был виден противоположный берег Мухавца, позиции на валу, немецкие солдаты, мелькавшие в кустах у самого берега.
— А по саперам они, между прочим, не стреляют, — тихо сказал пограничник. — Почему?
— Да, — вздохнул Плужников. — Пошли вниз, тут заметить могут.
Они вернулись к Сальникову. Тот лежал, как приказано, но изо всех сил вытягивал шею, чтобы дальше видеть.
— Ну? Чего насмотрели?
— Немцы это.
— Брось! — не поверил Сальников. — А как же форма?
— А ты не форме верь, а содержанию, — усмехнулся пограничник. — Они, гады, взрывчатку под стены кладут. Шуганем их, лейтенант? Наши ведь за стенами-то.
— Шугануть бы следовало, — задумчиво сказал Плужников. — А куда отходить будем?
— Так кто же из нас о бегстве думает: ты или я?
— Дурак ты! — рассердился Плужников. — Они нас тут запросто минами забросают: крыши-то нет.
— Соображаешь, — одобрительно сказал пограничник.
Плужников огляделся. В грудах битого кирпича укрыться от мин было невозможно, а уцелевшие кое-где стены обещали рухнуть при первой хорошей бомбежке. Принимать же бой без удобных отходов было равносильно самоубийству: немцы обрушивали лавину огня на очаги сопротивления. Это Плужников знал по собственному опыту.
— А если вперед? — предложил Сальников. — В той казарме — наши. Прямо к ним, а?
— «Вперед»! — насмешливо передразнил пограничник. — Тоже, стратег нашелся.
— А может, и правда — вперед? — сказал Плужников. — Подползти, забросать гранатами — и одним рывком к казарме. А там — подвалы.
Пограничник нехотя согласился: его пугала атака на глазах у противника. Здесь требовалась особая осторожность, и поэтому ползли они долго. Продвигались только по очереди: пока один ужом скользил между обломков, двое следили за немцами, готовые прикрыть его огнем.
Немецкие саперы, занятые устройством фугасов под уцелевшей стеной казармы, не смотрели по сторонам. То ли были убеждены, что никого, кроме них, здесь нет, то ли очень надеялись на наблюдателей с той стороны Мухавца. Они уже заложили взрывчатку и аккуратно прокладывали шнуры, когда из ближайшей воронки одновременно вылетели три гранаты.
Уцелевших в упор добили из автоматов. Все было сделано быстро и внезапно: с той стороны Мухавца не прозвучало ни одного выстрела.
— Взрывчатку! — кричал Плужников, лихорадочно обрывая шнуры. — Доставай взрывчатку!
Денищик и Сальников успели вытащить пакеты, когда немцы, опомнившись, открыли ураганный огонь. Пули дробно стучали о кирпичи. Они бросились за угол, но здесь уже с визгом рвались мины. Оглушенные и полуослепшие, они скатились в дыру. В черный провал подвала.
— Обратно живы! — Сальников возбужденно смеялся. — Я же говорил! Я же говорил!..
— Нога. — Плужников потрогал разорванное голенище — рука была в крови. — Бинт есть?
— Глубоко? — обеспокоенно спросил Денищик.
— Кажется, нет. Поверху осколок.
Пограничник оторвал лоскут от пропотевшей нижней рубахи:
— Перетяни потуже.
Плужников стащил сапог, задрал штанину. Из рваной раны обильно текла кровь. Он подложил под лоскут грязный носовой платок, крепко перевязал. Повязка сразу набухла, но кровь больше не шла.
— Заживет, как на собаке, — сказал Денищик.
Подошел Сальников. Сказал озадаченно:
— Тут выхода нет. Только этот отсек.
— Не может быть.
— Точно. Все стены проверил.
— Ловко будет, когда они фугас рванут, — невесело усмехнулся Денищик. — Братская могила на трех человек.
Они еще раз обошли подвальный отсек, старательно обшаривая каждый метр. У противоположной стены кирпичи лежали навалом, точно рухнув со свода, и они начали торопливо разбирать их. Наверху слышался рев пикирующих бомбардировщиков, грохот: немцы начали утреннюю бомбежку. Гремело над самой головой, дрожали стены, но они продолжали растаскивать кирпичи: в каменном мешке иного выхода не было.
Это был слабый шанс, и на сей раз он выпал не им; убрав последние обломки, они обнаружили плотный кирпичный пол — этот отсек подвала не имел второго выхода. А оставаться здесь было невозможно: немцы подбирались вплотную, и если бы обнаружили их, то двух гранат, брошенных в пролом, было бы вполне достаточно. Уходить следовало немедленно.
— Надо, пока бомбят! — кричал пограничник. — Автоматчиков тогда нету!
Грохот заглушал слова. Взрывы гнали в окно пыль, раскаленный воздух, тяжелый смрад взрывчатки и гниющих трупов. Пот разъедал глаза, ручьями тек по телу. Нестерпимо хотелось пить.
Бомбежка кончилась, отчетливо слышался вой бомбардировщиков и частая стрельба. Отбомбившись, самолеты продолжали кружить над крепостью, расстреливая ее из пушек и пулеметов.
— Идем! — кричал Денищик, стоя у пролома. — Они в стороне кружат. Идем, ребята, пока опять не отрезали!
Он кинулся в пролом, выглянул и тут же отпрянул, чуть не сбив Плужникова:
— Немцы.
Они прижались к стене. Рев самолетов затихал, яснее звучала ружейная стрельба. И все же они уловили сквозь нее и шаги, и чужой говор: они уже научились выбирать из оглушающего грохота то, что непосредственно угрожало им.
Темная фигура на миг заслонила пролом: кто-то осторожно заглянул в каменный мешок и тотчас же отпрянул. Плужников беззвучно снял автомат с предохранителя. Сердце билось так сильно, что он боялся, как бы немцы не услыхали этот стук.
Вновь совсем рядом раздались голоса. В пролом влетела граната, ударилась о дальнюю стенку подвала, но они успели упасть на пол, и раздался взрыв. Тут, в тесном подземелье, он был болезненно резок. В стены застучали осколки, вонючий дым близкого разрыва опалил лицо.
Плужников не успел ни испугаться, ни обрадоваться, что осколки прошли выше. Немцы были рядом, в двух шагах, и он не смел даже спросить товарищей, не задело ли кого. Надо было лежать, лежать, не шевелясь, безропотно ожидая очередных гранат.
Но гранат немцы больше не кидали. Поговорив, пошли дальше, к следующему подвальному отсеку. Шаги удалялись, глухо донесся гранатный взрыв: немцы проверяли соседние помещения.
— Целы? — еле слышно спросил Плужников.
— Целы, — отозвался Денищик. — Замри, лейтенант.
Весь день они пролежали в этом подвале. Весь день до темноты, боясь шевельнуться, не решаясь вздохнуть, потому что немцы ходили рядом: настороженным слухом они ловили их непонятный говор. От постоянного напряжения мучительно сводило мускулы.
Они не знали, что происходит наверху. Отчетливо слышалась стрельба, дважды противник обращался с предложением сложить оружие, давая часовые передышки. Но они не смогли воспользоваться и ими: немцы заняли этот участок казарм.
Рискнули выползти ночью, хотя эта ночь была беспокойнее предыдущих. Немцы прочно блокировали берега, ярко освещали крепость ракетами и не прекращали минный обстрел. То и дело слышались глухие взрывы: немецкие саперы методически рвали фугасами стены, потолки и перекрытия, расчищая путь своим штурмовым группам.
Денищик вызвался в разведку. Долго не возвращался. Сальников уже шипел, что надо тикать. Но близких выстрелов не слышалось, а Плужников не мог поверить, что пограничник сдастся без боя, и поэтому ждал.
Наконец послышался шорох, в проломе появилась голова:
— Ползите. Тихо: немец рядом.
Снаружи было душно, отчетливо доносился сладковатый трупный запах, и пересохшее горло все время сжимали судорожные рвотные спазмы. Плужников старался дышать ртом.
Повсюду слышались немецкие голоса, стук ломов и кирок: саперы проламывали проходы в стенах, подводили фугасы. Пришлось долго ползти по обломкам, замирая при каждом вылете ракеты.
В глубокой яме, куда наконец ввалились они, нестерпимо воняло: на дне лежали вспухшие на трехдневной жаре, развороченные взрывами трупы. Но здесь можно было передохнуть, оглядеться и решить, что делать дальше.
— Обратно в костел надо, — горячо убеждал Сальников. — Там стены — ого! А водичку я достану. Под носом проползу, а достану.
— Костел — мышеловка, — упрямился пограничник. — Немцы по ночам до стен добираются, окружат — и хана. Надо в подвалы: там народу побольше.
— А водички поменьше! Ты день в воронке дрых, а я там сидел: раненым по столовой ложке водички отпускают, как лекарство. А здоровые лапу сосут. А я без водички…
Плужников слушал эти пререкания, думая о другом. Весь день они пролежали в двух шагах от немцев, и он собственными глазами увидел, что противник действительно изменил тактику. Саперы упорно долбили стены, закладывали фугасы, подрывали перекрытия. Немцы грызли оборону, как крысы; об этом следовало доложить немедленно.
Он поделился этими соображениями с бойцами. Сальников сразу заскучал:
— Мое дело маленькое.
— Как бы свои не подстрелили, — озабоченно сказал Денищик. — Напоремся в темноте. А крикнуть — немцы минами забросают.
— Надо через казарму, — сказал Плужников. — Не могут же все подвалы быть изолированными.
— Еле уползли, теперь — обратно, — недовольно ворчал Сальников. — Лучше в костел, товарищ лейтенант.
— Завтра в костел, — сказал Плужников. — Надо сперва саперов пугнуть.
— Это мысль, лейтенант, — поддержал пограничник. — Шуранем немчуру — и к своим.
Но шурануть саперов не удалось. Под Плужниковым осыпались кирпичи, когда он вскочил: подвела задетая осколком нога. Он упал, и тут же прицельная очередь автомата разнесла кирпич возле его головы.
Им так и не удалось прорваться к своим, но все же они перебежали к кольцевым казармам на берегу Мухавца. Этот участок казался вымершим, в оконных проемах не было видно ни своих, ни чужих. Но раздумывать было некогда, и они вскочили в ближайший черный пролом подвала. Вскочили, прижались к стенам: немецкие сапоги протопали поверху.
— Долго совещались, — сказал Денищик, когда все стихло.
Никто не успел ответить. В темноте клацнул затвор, и хриплый голос спросил:
— Кто? Стреляю!
— Свои! — громко сказал Плужников. — Кто тут?
— Свои? — из темноты говорили с трудом, в паузах слышалось тяжелое дыхание. — Откуда?
— С улицы, — резко сказал Денищик. — Нашел время допрашивать: немцы наверху. Ты где тут?
— Не подходить, стреляю! Сколько вас?
— Вот чумовой! — возмутился Сальников. — Ну, трое нас, трое. А вас?
— Один — ко мне, остальным не двигаться.
— Один и иду, — сказал Плужников. — Не стреляйте.
Растопырив руки, чтобы не наткнуться в темноте, он ушел в черную глубину подвала.
— Жрать хочу, — шепотом признался Сальников. — Супцу бы сейчас.
Денищик достал плитку шоколада, отломил четвертую часть:
— Держи.
— Откуда взял?
— Одолжил, — усмехнулся пограничник.
— То-то несладкий он.
Вернулся Плужников. Сказал тихо:
— Политрук из 455-го полка. Ноги у него перебиты, вторые сутки лежит.
— Один?
— Товарища вчера убило. Говорит, над ним — дыра на первый этаж. А там к нашим пробраться можно. Только рассвета ждать придется: темно очень.
— Обождем. Пожуй, лейтенант.
— Шоколад, что ли? А политруку?
— Есть и политруку.
— Пошли. Сальников, останешься наблюдать.
У противоположной стены лежал человек, они определили его по прерывистому дыханию и тяжелому запаху крови. Присели рядом. Плужников рассказал, как дрались в костеле, как ушли оттуда, нарвались на немцев и отлеживались потом в каменном отсеке.
— Отлеживались, значит? Молодцы ребята: кто-то воюет, а мы — отлежимся.
Политрук говорил с трудом. Дыхание было коротким, и у него уже не было сил вздохнуть полной грудью.
— Ну и перебили бы нас там, — сказал Плужников. — Пара гранат, и все дела.
— Гранат испугался?
— Глупо погибать неохота.
— Глупо? Если убил хоть одного, смерть уже оправдана. Нас двести миллионов. Двести! Глупо, когда никого не убил.
— Там очень невыгодная позиция.
— Позиция… У нас одна позиция: не давать им покоя. Чтоб стрелял каждый камень. Знаешь, что они по радио нам кричат?
— Слыхали.
— Слыхали, да не анализировали. Сначала они просто предлагали сдаваться. Запугивали: сметем с лица земли. Потом — «стреляйте комиссаров и коммунистов и переходите к нам». А вчера вечером — новая песня: «доблестные защитники крепости». Обещают райскую жизнь всем, кто сложит оружие, даже комиссарам и коммунистам. Почему их агитация повернулась на сто восемьдесят градусов? Потому, что мы стреляем. Стреляем, а не отлеживаемся.
— Ну, мы сдаваться не собираемся, — сказал Денищик.
— Верю. Верю, потому и говорю. Задача одна: уничтожать живую силу. Очень простая задача.
Политрук говорил что-то еще, а Плужников опять плыл в лодке, и опять через борт плескалась вода, и опять он пил эту воду и никак не мог напиться. И опять на корме сидела Валя в таком ослепительном платье, что у Плужникова слезились глаза. И наверно, поэтому он не смеялся во сне…
Растолкали его, когда рассвело, и он сразу увидел политрука: невероятно худого, заросшего щетиной, среди которой все время двигались искусанные в кровь тонкие губы. На изможденном, покрытом грязью и копотью лице жили только глаза — острые, немигающие, пристально упершиеся в него.
— Выспался?
Возраста у политрука уже не было.
Втроем они втащили раненого сквозь пролом на первый этаж покинутой казармы. Здесь стояли двухъярусные койки, покрытые голыми досками: сенники и постельное белье защитники унесли с собой. На полу валялись стреляные гильзы, битый кирпич, обрывки заскорузлого, в засохшей крови, обмундирования. Разбитые прямой наводкой простенки зияли провалами.
Политрука уложили на койку, хотели сделать перевязку, но так и не решились отодрать намертво присохшие бинты. От ран шел тяжелый запах.
— Уходите, — сказал политрук. — Оставьте гранату и уходите.
— А вы? — спросил пограничник.
— А я немцев подожду. Граната да шесть патронов в пистолете: будет чем встретить.
Канонада оборвалась резко, будто вдруг выключили все звуки. И сразу зазвучал знакомый, усиленный динамиками голос:
— Доблестные защитники крепости! Немецкое командование призывает вас прекратить бессмысленное сопротивление. Красная Армия разбита…
— Врешь, сволочь! — крикнул Денищик. — Брешешь, жаба фашистская!
— Войну не перекричишь. — Политрук чуть усмехнулся. — Она выстрел слышит, а голос — нет. Не горячись.
Иссушающая жара плыла над крепостью, и в этой жаре вспухали и сами собой шевелились трупы. Тяжелый, густо насыщенный пылью и запахом разложения пороховой дым сползал в подвалы. И дети уже не плакали, потому что в сухих глазах давно не было слез.
— Всем, кто в течение получаса выйдет из подвалов без оружия, немецкое командование гарантирует жизнь и свободу по окончании войны. Вспомните о своих семьях, о невестах, женах, матерях. Они ждут вас, солдаты!
Голос замолчал, и молчала крепость. Она молчала тяжело и грозно, измотанная круглосуточными боями, жаждой, бомбежками, голодом. И это молчание было единственным ответом на очередной ультиматум противника.
— О матерях вспомнили, — сказал политрук. — Значит, не ожидал немец такого поворота.
Чисто и ясно зазвучала в раскаленном воздухе песня. Родная русская песня о великих просторах и великой тоске. От неожиданности у Плужникова перехватило дыхание, и он изо всех сил стиснул зубы, чтобы сдержать нахлынувшие вдруг слезы. А сильный голос вольно вел песню, и крепость слушала ее, беззвучно рыдая у закопченных амбразур.
— Не могу-у!.. — Сальников упал на пол, вздрагивая, бил кулаками по кирпичам. — Не могу! Мама, маманя песню эту…
— Молчать! — крикнул политрук. — Они же на это и бьют, сволочи! На это, на слезы наши!..
Сальников замолчал. Музыка еще звучала, но сквозь нее Плужников уловил вдруг странный протяжный гул. Прислушался, не смог разобрать слов, но понял: где-то под развалинами хриплыми, пересохшими глотками нестройно и страшно пели «Интернационал». И, поняв это, он встал.
из последних сил запел политрук. Хрипя, он кричал слова гимна, и слезы текли по изможденному лицу, покрытому копотью и пылью. И тогда Плужников запел тоже, а вслед за ним и пограничник. И Сальников поднялся с пола и встал рядом, плечом к плечу, и тоже запел «Интернационал»:
Они пели громко, так громко, как не пели никогда в жизни. Они кричали свой гимн, и этот гимн был ответом сразу на все немецкие предложения. Слезы ползли по грязным лицам, но они не стеснялись этих слез, потому что это были другие слезы. Не те, на которые рассчитывало немецкое командование.
Глава 3
Спотыкаясь, Плужников медленно брел по бесконечному, заваленному битым кирпичом подвалу. Часто останавливался, вглядываясь в непроглядную темень, долго облизывал сухим языком затвердевшие, стянутые давней коростой губы. За третьим поворотом должен был появиться крохотный лучик: он сам принес заросшему по брови иссохшему фельдшеру десяток свечей, найденных в развалинах столовой. Иногда падал, всякий раз испуганно хватаясь за фляжку, в которой было сейчас самое дорогое, что он мог раздобыть: полстакана мутной вонючей воды. Вода эта булькала при каждом шаге, и он все время чувствовал, как она булькает и переливается, мучительно хотел пить и мучительно сознавал, что на эту воду он не имеет права.
Чтобы отвлечься, забыть про воду, что булькала у бедра, он считал дни. Он отчетливо помнил только три первых дня обороны, а потом дни и ночи сливались в единую цепь вылазок и бомбежек, атак, обстрелов, блужданий по подземельям, коротких схваток с врагом и коротких, похожих на обмороки минут забытья. И постоянного, изнуряющего, не проходящего даже во сне желания пить.
Они еще возились с политруком, стараясь поудобнее устроить его, когда откуда-то появились немцы. Политрук закричал, чтобы они бежали, и они побежали через разгромленные комнаты, где вместо окон зияли разорванные снарядами дыры. Сзади прозвучало несколько выстрелов и грохнул взрыв: политрук принял последний бой, выиграв для них секунды, и они опять ушли, сумев в тот же день пробраться к своим через чердачные перекрытия. И Сальников опять радовался, что им повезло.
Они пришли к своим, и не было ни воды, ни патронов, только пять ящиков гранат без взрывателей. И по ночам они ходили к немцам, и в узких каменных мешках, хрипя и ругаясь, били этих немцев прикладами и гранатами без взрывателей, кололи штыками и кинжалами, а днем отражали атаки тем оружием, какое смогли захватить. И ползали за водой под фиолетовым светом ракет, раздвигая ослизлые трупы. А потом те, кто остался в живых, ползли назад, сжимая в зубах дужку котелка и уже не опуская головы. И кому не везло, тот падал лицом в котелок и, может быть, перед смертью успевал напиться воды. Но им везло, и пить они не имели права.
А днем — от зари до зари — бомбежки сменяли обстрелы и обстрелы — бомбежки. И если вдруг смолкал грохот, значит, опять чужой механический голос предлагал прекратить сопротивление, опять давал час или полчаса на раздумье, опять выматывал душу до боли знакомыми песнями. И они молча слушали эти песни и тихий плач умирающих от жажды детей.
Потом пришел приказ о прорыве, и им подкинули патронов и даже взрывателей для гранат. Они — все трое — атаковали по мосту и уже добежали до половины, когда немцы в упор, с двадцати шагов, ударили шестью пулеметами. И ему опять повезло, потому что он успел прыгнуть через перила в Мухавец, вволю напиться воды и выбраться к своим. А потом опять пошел на этот мост, потому что там остался Володька Денищик. Пограничник из Гомеля, Карла Маркса, сто двенадцать, квартира девять. А Сальников опять уцелел и, дергаясь, кричал потом в каземате:
— Обратно повезло, вот! Кто-то за меня Богу молится, ребята! Видно, бабуня моя в церковь зачастила!
Только когда все это было? До или после того, как приняли решение отправить в плен женщин и детей? Они выползали из щелей на залитый солнцем двор: худые, грязные, полуголые, давно изорвавшие платья на бинты. Дети не могли идти, и женщины несли их, бережно обходя неубранные трупы и вглядываясь в каждый, потому что именно этот — уже после смерти искореженный осколками, чудовищно распухший и неузнаваемый — мог быть мужем, отцом или братом. И крепость замерла у бойниц, не стесняясь слез, и немцы впервые спокойно и открыто стояли на берегах.
Когда это было — до или после их неудачной попытки вырваться из кольца? До или после? Плужников очень хотел вспомнить и — не мог. Никак не мог.
Плужников рассчитывал увидеть слабый отблеск свечи, но, еще не видя его, еще не дойдя до поворота, услышал стон. Несмотря на оглушающие бомбежки и постоянный звон в ушах, слух его работал пока исправно, да и стон, что донесся до него — протяжный, хриплый, уже даже и не стон, а рев, — был громок и отчетлив. Кричал обожженный боец: накануне немцы сбрасывали с самолетов бочки с бензином, и горячая жидкость ударила в красноармейца. Плужников сам относил его в подвал, потому что оказался рядом, и его тоже обожгло, но не сильно, а боец уже тогда начал кричать и, видно, кричал до сих пор.
Но крик этот не был одиноким. Чем ближе подходил Плужников к глухому и далекому подвалу, куда стаскивали всех безнадежных, тем все сильнее и сильнее становились стоны. Здесь лежали умирающие — с распоротыми животами, оторванными конечностями, проломленными черепами, — а единственным лекарством была немецкая водка да руки тихого фельдшера, на котором кожа от жажды и голода давно висела тяжелыми слоновьими складками. Отсюда уже не выходили, отсюда выносили тех, кто уже успокоился, а в последнее время перестали и выносить, потому что не было уже ни людей, ни сил, ни времени.
— Воды не принес?
Фельдшер спрашивал не для себя: здесь, в подвале, заполненном умирающими и мертвыми вперемежку, глоток воды был почти преступлением. И фельдшер, медленно и мучительно умирая от жажды, не пил никогда.
— Нет, — солгал Плужников. — Водка это.
Он сам добыл эту воду во время утренней бомбежки. Дополз до берега, оглохнув от взрывов и звона бивших в каску осколков. Он зачерпнул не глядя, сколько мог, он сам не сделал ни глотка из этой фляжки: он нес ее, единственную драгоценность, Денищику и поэтому солгал.
— Живой он, — сказал фельдшер.
Сидя у входа подле ящика, на котором чадила свеча, он неторопливо рвал на длинные полосы грязное, заскорузлое обмундирование: тем, кто жив, еще нужно было делать перевязки.
Плужников дал ему три немецкие сигареты. Фельдшер жадно схватил их и все никак не мог прикурить, попадая мимо пламени: дрожали руки, да и сам он качался из стороны в сторону, уже не замечая этого.
Свеча едва горела в спертом, густо насыщенном тлением, болью и страданием воздухе. Огонек ее то замирал, обнажая раскаленный фитилек, то вдруг выравнивался, взлетая ввысь, снова съеживался, но — жил. Жил и не хотел умирать. И, глядя на него, Плужников почему-то подумал о крепости. И сказал:
— Приказано уходить. Кто как сможет.
— Прощаться зашел? — Фельдшер медленно, словно каждое движение причиняло боль, повернулся, глянул мертвыми, ничего уже не выражающими глазами. — Им не говори. Не надо.
— Я понимаю.
— Понимаешь? — Фельдшер покивал. — Ничего ты не понимаешь. Ничего. Понимал бы — мне бы не сказал.
— Приказ и тебя касается.
— А их? — Фельдшер кивнул в стонущую мглу подвала. — Их что, кирпичами завалим? Даже и пристрелить нечем. Пристрелить нечем, это ты понимаешь? Вот они меня касаются. А приказы… Приказы уже не касаются: я сам себе пострашнее приказ отдал. — Он замолчал, глаза его странно, всего на мгновение, на миг один блеснули. — Вот если каждый, каждый солдат, понимаешь, сам себе приказ отдаст и выполнит его — сдохнет немец. Сдохнет! И война сдохнет. Кончится война. Вот тогда она и кончится.
И замолчал, скорчился, высасывая сигаретный дым сухим, проваленным ртом. Плужников молча постоял рядом, достал из кармана недогрызенный сухарь, положил его рядом со свечой и медленно пошел в подвальный сумрак, перешагивая через стонущих и уже навеки замолчавших.
Денищик лежал с закрытыми глазами, и перевязанная грязным, пропитанным кровью тряпьем грудь его судорожно, толчками приподнималась при каждом вздохе. Плужников хотел сесть, но рядом, плечом к плечу, лежали другие раненые, и он смог только опуститься на корточки. Это было трудно, потому что у него давно уже болела отбитая кирпичами спина.
— Соседа отодвинь, — не открывая глаз, сказал Денищик. — Он вчера еще помер.
Плужников с трудом повернул на бок окоченевшее тело — напряженно вытянутая рука тупо, как палка, ударилась о каменный пол, — сел рядом. Осторожно, страшась привлечь внимание, отцепил от пояса фляжку. Денищик потянулся к ней и — отстранился:
— А сам?
— Я — целый.
Она все-таки булькнула, эта фляжка, и сразу в подвальной мгле зашевелились люди. Кто-то уже полз к ним, полз через еще живых и уже мертвых, кто-то уже хватал Плужникова за плечи, тянул, тряс, бил. Согнувшись, телом прикрывая пограничника, Плужников торопливо шептал:
— Пей. Пей, Володя. Пей.
А подвал шевелился, стонал, выл, полз к воде, протянув из тьмы десятки исхудалых рук, страшных в неживой уже цепкости. И хрипел единым страшным выдохом:
— Воды-ы!..
— Нету воды! — громко крикнул Плужников. — Нету воды, братцы, товарищи, нету!
— Воды-ы!.. — хрипели пересохшие глотки.
И кто-то уже плакал, кто-то ругался, и чьи-то руки по-прежнему рвали Плужникова за плечи, за портупею, за перепревшую от пота гимнастерку.
— Ночью принесу, товарищи! — кричал Плужников. — Ночью, сейчас головы не поднимешь! Да пей же, Володька, пей!..
Замер на миг подвал, и в наступившей тишине все слушали, как трудно глотает пограничник. Пустая фляжка со стуком упала на пол, и снова кто-то заплакал, забился, закричал.
— Значит, завтра помру, — вдруг сказал Денищик, и в слабой улыбке чуть блеснули зубы. — Думал, сегодня, а теперь — завтра. А до войны я в Осводе работал. Целыми днями в воде. Река быстрая у нас, далеко сносит. Бывало, наглотаешься… — Он помолчал. — Значит, завтра… Сейчас что, ночь или день?
— День, — сказал Плужников. — Немцы опять уговаривают.
— Уговаривают? — Денищик хрипло засмеялся. — Уговаривают, значит? Сто раз убили и все — уговаривают? Мертвых уговаривают! Значит, не зря мы тут, а?.. — Он вдруг приподнялся на локтях, крикнул в темноту: — Не кляните за глоток, ребята! Ровно глоточек был, делить нечего. Уговаривают нас, слышали? Опять упрашивают…
Он трудно закашлялся, изо рта булькающими пузырями пошла кровь. В подвале примолкли, только по-прежнему тягуче выл обожженный боец. Кто-то сказал из тьмы:
— Ты прости нас, браток. Прости. Что там, наверху?
— Наверху? — переспросил Плужников, лихорадочно соображая, как ответить. — Держимся. Патронов достали. Да, утром наши ястребки прилетали. Девять штук! Три круга над нами сделали. Значит, знают про нас, знают! Может, разведку делали, прорыв готовят…
Не было никаких самолетов, никто не готовил прорыва, и никто не знал, что на крайнем западе страны, далеко в немецком тылу, живой человеческой кровью истекает старая крепость. Но Плужников врал, искренне веря, что знают, что помнят, что придут. Когда-нибудь.
— Наши придут, — сказал он, чувствуя, как в горле щекочут слезы, и боясь, что люди в подвале почувствуют их и все поймут. — Наши обязательно придут и пойдут дальше. И в Берлин придут, и повесят Гитлера на самом высоком столбе.
— Повесить мало, — тихо сказал кто-то. — Водички бы ему не давать недели две.
— В кипятке его сварить.
— Про чаи отставить, — сказал тот, что просил прощения. — Продержись до своих, браток. Обязательно продержись. Уцелей. И скажешь им: тут, мол, ребята… — Он замолчал, подыскивая то самое, то единственное слово, которое мертвые оставляют живым.
— Умирали, не срамя, — негромко и ясно сказал молодой голос.
И все замолчали, и в молчании этом была суровая гордость людей, не склонивших головы и за той чертой, что отделяет живых от мертвых. И Плужников молчал вместе со всеми, не чувствуя слез, что медленно ползли по грязному, заросшему первой щетиной лицу.
— Коля… — Денищик теребил за рукав. — Я ни о чем не прошу, патроны дороги. Только выведи меня отсюда, Коля. Ты не думай, я сам дойду, я чувствую, что дойду. Я завтра помру, сил хватит. Только помоги мне маленько, а? Я солнышко хочу увидеть, Коля.
— Нет. Там бомбят все время. Да и не дойдешь ты.
— Дойду, — тихо сказал пограничник. — Ты должен мне, Коля. Не хотел говорить, а сейчас скажу. В тебя пули шли, лейтенант, в тебя, Коля, твой это свинец. Так что сведи меня к свету. И все. Даже воды не попрошу. А сил у меня хватит. Сил хватит, ты не думай. Дойду. Увидеть хочу, понимаешь? День свой увидеть.
Плужников с трудом поднял пограничника. Денищик, еле сдерживая стоны, хватался руками, наваливался, тяжело, со свистом дыша сквозь стиснутые зубы. Но, встав на ноги, пошел к выходу сам, Плужников лишь поддерживал его, когда надо было перешагивать через лежавших на полу бойцов.
Фельдшер сидел в той же позе, все так же механически, аккуратно разрывая на полосы одежду погибших. Все так же чадно горела свеча, словно задыхаясь в смрадном воздухе гниения и смерти, и все так же лежал подле нее нетронутый кусок ржавого армейского сухаря.
Они брели медленно, с частыми остановками. Денищик дышал громко и часто, в простреленной груди что-то клокотало и булькало, он то и дело вытирал с губ розовую пену неуверенной, дрожащей рукой. На остановках Плужников усаживал его. Денищик приваливался к стене, закрывал глаза и молчал: берег силы. Раз только спросил:
— Сальников живой?
— Живой.
— Он везучий. — Пограничник сказал это без зависти, просто отметил факт. — И все за водой ходит?
— Ходит. — Плужников помолчал, раздумывая, стоит ли говорить. — Слушай, Володя, приказ нам всем: разбегаться. Кто куда.
— Как?
— Мелкими группами уходить из крепости. В леса.
— Понятно. — Денищик медленно вздохнул. — Прощай, значит, старушка. Ну, правильно: здесь как в мешке.
— Считаешь, правильно?
Денищик долго молчал. Крохотная слеза медленно выкатилась из-под ресниц и пропала где-то в глубоком провале густо заросшей щеки.
— С Сальниковым иди, Коля.
Плужников молча кивнул, соглашаясь. Хотел было сказать, что если бы не те пулеметы на мосту, то пошел бы он только с ним, с Володькой Денищиком, и не сказал.
Он оставил Денищика в пустом каземате. Уложил на кирпичный пол лицом к узкой отдушине, сквозь которую виднелось серое, задымленное небо.
— Шинель не захватили. Там у фельдшера валялась, я видел.
— Не надо.
— Я сверху принесу. Пока тихо.
— Ну, принеси.
Плужников в последний раз заглянул в уже чужие, уже отрешенные глаза пограничника и вышел из каземата. Оставалось завернуть за угол и по разбитой, заваленной обломками лестнице подняться в первый этаж. Там еще держались те, кто был способен стрелять, кого собрал после ночной атаки незнакомый Плужникову капитан-артиллерист.
Он не дошел до поворота, когда наверху, над самой головой, раздался грохот. По плечам, по каске застучала штукатурка, и тугая взрывная волна, ударившись в стену за углом, вынесла на него пыль и удушливый смрад немецкого тола.
Еще сыпались кирпичи, с треском рушились перекрытия, но Плужников уже нырнул в вонючий, пропыленный дым и, спотыкаясь, полез через завал. Где-то уже били автоматы, в угарных клубах взрывов вспыхивали нестерпимо яркие огоньки выстрелов. Чья-то рука, вынырнув из сумрака, рванула его за портупею, втащив в оконную нишу, и Плужников совсем близко увидел грязное, искаженное яростью лицо Сальникова:
— Подорвали, гады! Стену подорвали!
— Где капитан? — Плужников вырвался. — Капитана не видел?
Сальников, надсадно крича, бил злыми короткими очередями в развороченное окно. Там, в дыму и пыли, мелькали серые фигуры, сверкали огоньки очередей. Плужников метнулся в задымленный первый этаж, споткнулся о тело — еще дышащее, еще ползущее, еще волочившее за собой перебитые ноги в распустившихся окровавленных обмотках. Упал, запутавшись в этих обмотках, а когда вскочил — разглядел капитана. Он сидел у стены, крепко зажмурившись, и по его обожженному кроваво-красному лицу ручьями текли слезы.
— Не вижу! — строго и обиженно кричал он. — Почему не вижу? Почему? Где лейтенант?
— Здесь я. — Плужников стоял на коленях перед ослепшим командиром; опаленное лицо казалось непомерно раздутым, сгоревшая борода курчавилась пепельными завитками. — Здесь, товарищ капитан, перед вами.
— Патроны, лейтенант! Где хочешь достань патронов! Я не вижу, не вижу, ни черта не вижу!..
— Достану, — сказал Плужников.
— Стой! Положи меня за пулемет. Положи за пулемет!..
Он шарил вокруг, ища Плужникова. Плужников схватил эти дрожавшие, суетливые руки, почему-то прижал к груди.
— Вот он — я. Вот он.
— Все, — вдруг тихо и спокойно сказал капитан, ощупывая его. — Нету моих глазынек. Нету. Патроны. Где хочешь! Приказываю достать!
Он высвободился, коснулся пальцами голого, мокрого от слез лица. Потом правая рука его привычно скользнула к кобуре.
— Ты еще здесь, лейтенант?
— Здесь.
— Документы мои зароешь. — Капитан достал пистолет, на ощупь сбросил предохранитель, и рука его больше не дрожала. — А пистолет возьми: семь патронов останется.
Он поднял пистолет, несколько раз косо, вслепую потыкал им в голову.
— Товарищ капитан! — крикнул Плужников.
— Не сметь!..
Капитан сунул ствол в рот и нажал курок. Выстрел показался Плужникову оглушительным, простреленная голова тупо ударилась о стену, капитан мучительно выгнулся и сполз на пол.
— Готов.
Плужников оглянулся: рядом стоял сержант.
— Отбили, — сказал сержант. — А доложить не успел. Жалко.
Только сейчас Плужников расслышал, что стрельбы нет. Пыль медленно оседала, виднелись развороченные окна, пролом стены и бойцы возле этого пролома.
— Три диска осталось, — сказал сержант. — Еще раз подорвут — и амба.
— Я достану патроны.
Плужников вынул тяжелый ТТ из еще теплой руки капитана, положил в карман. Сказал, вставая:
— Документы его зароешь, он просил. А патроны я принесу. Сегодня же.
И пошел к оконной нише, возле которой расстался с везучим Сальниковым.
В нише никого не было, и Плужников устало опустился на кирпичи. Он не попал под взрыв, не отбивал немецкой атаки, но чувствовал себя разбитым. Впрочем, чувство это давно уже не покидало его: он был много раз оглушен, засыпан, отравлен дымом и порохом, и даже та пустяковая рана на ноге, что затянулась на молодом теле сама собой, часто тревожила его внезапной, отдававшей в колено болью. Ныли отбитые кирпичами почки, мутило от постоянного голода, жажды, недосыпания и липкого трупного запаха, которым была пропитана каждая складка его одежды. Он давно уже привык думать только об опасности, только о том, как отбить атаку, как достать воду, патроны, еду, и уже разучился вспоминать что-либо. И даже сейчас, в эту короткую минуту затишья, он думал не о себе, не о капитане, что застрелился на его глазах, не о Денищике, что умирал на голом полу каземата, — он думал, где достать патронов. Патронов и гранат, без которых нельзя было прорваться из окруженной крепости.
Сальников вернулся через окно: от немцев. Бросил на землю три автоматные обоймы, сказал:
— Вот гады немцы: без фляжек в атаку ходят.
— Слушай, Сальников, ты тот первый день помнишь? Ты вроде за патронами тогда бежал. Вроде склад какой-то…
— Кондаков тот склад знал. А мы с тобой искали и не нашли.
— Мы тогда дураками были.
— Теперь поумнели? — Сальников вздохнул. — Искать пойдем?
— Пойдем, — сказал Плужников. — У сержанта три диска к пулемету осталось.
— При солнышке?
— Ночью не найдем.
— Пишите письма, — усмехнулся Сальников. — С приветом к вам.
Плужников промолчал. Сальников порылся в карманах, вытащил пригоршню грязных изломанных галет. Они долго, словно дряхлые старцы, жевали эти галеты: в сухих ртах с трудом ворочались шершавые языки.
— Водички бы… — привычно вздохнул Сальников.
— Поди шинель разыщи, — сказал Плужников. — Володька на голом полу лежит. Зайдем к нему, а потом — двинем. На солнышко.
— К черту в зубы, к волку в пасть, — проворчал Сальников, уходя.
Он скоро приволок шинель — прожженную, с бурым пятном засохшей крови на спине. Молча поделили автоматные обоймы и полезли вниз по осыпающимся кирпичам в черную дыру подземелья.
Денищик был еще жив: лежал не шевелясь, глядя тускнеющими глазами в серый клочок неба. В черной цыганской бороде запеклась кровь. Он посмотрел на них отрешенно и снова уставился в окно.
— Не узнает, — сказал Сальников.
— Везучий, — с трудом сказал пограничник. — Ты везучий. Хорошо.
— В бане сейчас хорошо, — улыбнулся Сальников. — И тепло, и водичка.
— Не носи. Воду не носи. Зря. К утру помру.
Он сказал это так просто и спокойно, что они не стали разуверять его. Он действительно умирал, ясно осознавал это, не отчаивался, а хотел только смотреть в небо. И они поняли, что высшее милосердие — это оставить Денищика одного. Наедине с самим собой и с небом. Они подсунули под него шинель, пожали вялую, уже холодную руку и ушли. За патронами для живых.
Немцы уже ворвались в цитадель, расчленив оборону на изолированные очаги сопротивления. Днем они упорно продвигались по запутанному лабиринту кольцевых казарм, стремясь оставить за собою развалины, а ночью развалины эти — подорванные саперами, взметенные прицельной бомбежкой и добела выжженные огнеметами — оживали вновь. Израненные, опаленные, измотанные жаждой и боями скелеты в лохмотьях поднимались из-под кирпичей, выползали из подземелий и в штыковых атаках уничтожали тех, кто рисковал оставаться на ночь. И немцы боялись ночей.
Но Плужников с Сальниковым шли за патронами днем. Ползли, царапая щеки о кирпичи, глотая пыль, задыхаясь в тяжком трупном запахе, напряженными спинами каждое мгновение ожидая автоматных очередей. Каждый миг здесь был последним, и каждое неосторожное движение могло приблизить этот миг. И поэтому они переползали понемногу, по нескольку шагов, и только по очереди, а перед тем как ползти, долго и напряженно вслушивались. Крепость сотрясалась от разрывов, автоматного треска и рева пламени, но здесь, где ползли они, было пока тихо.
Спасали воронки: на дне можно было отдышаться, прийти в себя, накопить силы для очередного шага вперед. Шага, который следовало проползти, ощущая каждый миллиметр.
В ту воронку, со дна которой так и не выветрился удушливый запах взрывчатки, Сальников сполз вторым. Плужников уже сидел на песке, сбросив нагретую солнцем каску.
— Женюсь, — прохрипел Сальников, сев рядом. — Если живой выберусь, непременно женюсь. Дурак был, что не женился. Мне, понимаешь, сватали…
Резкая тень упала на лицо, и Плужников, еще ничего не поняв, успел только удивиться, откуда она взялась, эта тень.
— Хальт!
Тугая автоматная очередь рванула воздух над головами: на откосе стоял немец. Стоял в двух шагах, и Плужников, медленно поднимаясь, с удивительной четкостью видел засученные по локоть рукава, серо-зеленый, в кирпичной пыли мундир, расстегнутый у ворота на две пуговицы, и черную дыру автомата, пронзительно глядевшую прямо в сердце. Они оба медленно встали, а их автоматы остались лежать у ног, на дне воронки. И так же медленно, точно во сне, подняли вверх руки.
А немец стоял над ними, нацелив автомат, стоял и улыбался — молодой, сытый, чисто выбритый. Сейчас он должен был чуть надавить на спусковой крючок, обжигающая струя ударила бы в грудь, и они навеки остались бы здесь, в этой воронке. И Плужников уже чувствовал эти пули, чувствовал, как они, ломая кости и разбрызгивая кровь, вонзаются в его тело. Сердце забилось отчаянно быстро, а горло сдавило сухим обручем, и он громко, судорожно икнул, нелепо дернув головой.
А немец расхохотался. Смех его был громким, уверенным: смех победителя. Он снял левую руку с автомата и указательным пальцем поманил их к себе. И они, не отрывая напряженных, немигающих глаз от автоматного дула, покорно полезли наверх, оступаясь и мешая друг другу. А немец все хохотал и все манил их из воронки указательным пальцем.
— Сейчас, — задыхаясь, бормотал Сальников. — Сейчас, сейчас.
Он обогнал Плужникова и, уже высунувшись по пояс из воронки, упал вдруг грудью на край и, схватив немца за ноги, с силой рванул на себя. Длинная автоматная очередь ударила в небо, немец и Сальников скатились вниз, и Плужников услышал отчаянный крик:
— Беги, лейтенант! Беги! Беги! Беги!
И еще — топот. Плужников выскочил на гребень, увидал немцев, что спешили на крик, и побежал. Очереди прижимали к земле, крошили кирпич у ног, а он бежал, перепрыгивая через трупы и бросаясь из стороны в сторону. И съежившаяся, согнутая в три погибели собственная спина казалась ему сейчас непомерно огромной, разбухшей, заслонявшей его самого уже не от немцев, не от пуль — от жизни.
Пули ложились то справа, то слева, то спереди, и Плужников, широко разинутым ртом хватая обжигающий воздух, тоже бросался то вправо, то влево, уже ничего не видя, кроме фонтанчиков, что взбивали эти пули. А немцы и не думали бежать за ним, а, надрываясь от хохота, гоняли по кругу автоматными очередями. И этот оборванный, грязный, задыхающийся человек бежал, падал, полз, плакал и снова бежал, загнанно утыкаясь в невидимые стены пулевых вееров. Они не спешили прекращать развлечение и старались стрелять так, чтобы не попасть в Плужникова, чтобы охота продлилась подольше, чтобы было что порассказать тем, кто не видел этой потехи.
А двое других неторопливо и обстоятельно били в воронке Сальникова. Он давно уже перестал кричать, а только хрипел, а они размеренно, как молотобойцы, били и били прикладами. Изо рта и ушей Сальникова текла кровь, а он корчился и все пытался прикрыть голову непослушными руками.
Пулевой круг медленно сужался, но Плужников все еще метался в нем, все еще не верил, что кружится на пятачке, все еще на что-то надеялся. Пистолет, что он сунул в карман, стукал по ноге, он все время чувствовал его, но не было, не хватало того мгновения, когда можно было бы выхватить его. Не было этого мгновения, не было воздуха, не было сил и не было выхода. Был конец. Конец службы и конец жизни лейтенанта Николая Плужникова.
Они сами загнали его на этот обломок кирпичной стены, одиноко торчавший из развороченной земли. Плужников упал за него, спасаясь от очереди, что раздробила кирпичи в сантиметре от сапога. Упал, укрылся, на какую-то секунду прекратилась стрельба, и за эту секунду он успел увидеть дыру. Она вела вниз, под стену, в черноту и неизвестность, и он, не раздумывая, пополз в нее, пополз со всей скоростью, на какую только был способен, извиваясь телом, в кровь обдирая пальцы, локти, колени. Щель резко заворачивала вправо, и он успел скользнуть за поворот и, вдруг потеряв опору, полетел куда-то, растопырив руки. И, падая, услышал над головой взрыв. Вслед за ним немцы швырнули в дыру гранату, и граната эта, ударившись о стену, взорвалась за поворотом, упруго встряхнув прохладную тишину подземелья.
Плужников упал на заваленный песком и штукатуркой кирпичный пол, но удачно, на руки. Не разбился, только от сотрясения из носа обильно пошла кровь. Размазывая ее по лицу, по гимнастерке, он лежал не шевелясь, по уже отработанной привычке на слух определяя опасность. Он изо всех сил сдерживал дыхание, но сердце по-прежнему бешено колотилось в груди, дышать приходилось часто и бурно, несмотря на все его старания. И, еще не отдышавшись, он достал пистолет и поудобнее улегся на холодном полу.
И почти тотчас же услышал шаги. Кто-то шел к нему, осторожно ступая; только чуть поскрипывал песок. Напряженно вглядываясь в густой сумрак, Плужников поднял пистолет; в нем все дрожало, и он держал этот пистолет двумя руками. Глаза его уже привыкли к темноте, и он еще издалека уловил смутные фигуры: шли двое.
— Стой! — негромко скомандовал он, когда они приблизились. — Кто идет?
Фигуры замерли, а затем одна дернулась, поплыла вперед прямо на вздрагивающую мушку его пистолета.
— Стреляю!
— Да свои мы, свои, товарищи! — радостно и торопливо закричал тот, что шел на него. — Федорчук, запали паклю, осветись!
Чиркнула спичка. Дымный свет факела выхватил из резко сгустившейся тьмы заросшее бородой лицо, армейский бушлат, расстегнутый воротник гимнастерки с тремя ало вздрогнувшими треугольничками на черных артиллерийских петлицах.
— Свои мы, свои, дорогой! — кричал первый. — Засыпало нас аж в первые залпы. Сами выкапывались, ходы рыли, думали… думали… думали…
Дрожащий свет факела вдруг оторвался, поплыл, закружился, заиграл ослепительными, веселыми брызгами. Пистолет с мягким стуком выпал из ослабевших рук, и Плужников потерял сознание.
Он пришел в себя в полной тишине, и эта непривычная мирная тишина испугала его. Сердце вдруг вновь бешено заколотилось в груди; все еще не открывая глаз, он с ужасом подумал, что оглох, оглох полностью, навсегда, и, мучительно напрягаясь, ловил, искал, ждал знакомых звуков: грохота взрывов, пулеметного треска, сухих автоматных очередей. Но услышал тихий женский голос, почти шепот:
— Очнулся, тетя Христя.
Он открыл глаза, увидел блики огня на размытых мраком, уходящих ввысь сводах и круглое девичье лицо; черная прядь волос выглядывала из-под неправдоподобно белой, сказочно чистой косынки. Осторожно шевельнул руками — они были свободны, не связаны, — ощупал ими край деревянной скамьи, на которой лежал, и сразу сел.
— Где я?
От резкого движения в глазах поплыло слабо освещенное подземелье, бородатые мужчины и два женских лица: молодое, что было совсем рядом, и постарше, порыхлее, — в глубине, у стола. Лица эти двоились, размывались, а он суетливо шарил руками по лавке, по карманам, по липкой от крови гимнастерке. Шарил и не находил оружия.
— Выпейте воды.
Молодая протягивала жестяную кружку. Он недоверчиво взял, недоверчиво глотнул: вода была мутной, на зубах хрустел песок, но это была первая вода за истекшие сутки, и он жадно, захлебываясь, выпил кружку до дна. И сразу перестало кружиться подземелье, огни, людские лица. Он ясно увидел большой стол, на котором горели три плошки, чайник на этом столе, посуду, прикрытую чистой тряпочкой, и пятерых: троих мужчин и двух женщин. Все пятеро, улыбаясь, глядели сейчас на него; у пожилой по щекам текли слезы, она вытирала их, всхлипывала, но — улыбалась. Что-то знакомое, далекое, как сон, померещилось ему, но он не стал припоминать, а сказал требовательно и сухо:
— Пистолет. Мой пистолет.
— Вот он. — Молодая поспешно схватила пистолет, лежавший на столе, протянула ему. — Не узнаете, товарищ лейтенант?
Он молча взял пистолет, выщелкнул обойму, проверил, есть ли патроны. Патроны были, он ударом вогнал обойму в рукоятку и сразу успокоился.
— Не узнаете? Помните, в субботу — ту, перед войной, — мы в крепость пришли. Вы упали еще. У КПП. Я — Мирра, помните?
— Да, да.
Он все припомнил. Девушку-хромоножку и женщин с детьми, что в полной тишине шли через развороченную крепость в немецкий плен, первый залп, и первую встречу с Сальниковым, и отчаянный, последний крик Сальникова: «Беги, лейтенант, беги!..» Он вспомнил ослепшего капитана и Денищика в пустом каземате, цену глотка воды и страшный подвал, забитый умирающими. Ему что-то весело, возбужденно, перебивая друг друга, рассказывали все пятеро, но он ничего сейчас не слышал.
— Сытые? — шепотом спросил он, и от этого звенящего шепота все вдруг замолчали. — Сытые, чистые, целые?.. А там, там братья ваши, товарищи ваши, там, над головой, мертвые лежат, неубранные, землей не засыпанные. И мы — мертвые! Мертвые бой ведем, давно уж сто раз убитые, немцев руками голыми душим. Воду, воду детям не давали, — пулеметам. Дети от жажды с ума сходили, а мы — пулеметам! Только пулеметам! Чтоб стреляли! Чтоб немцев, немцев не пустить!.. А вы отсиживались?.. — Он вдруг вскочил. — Сволочи! Расстреляю! За трусость, за предательство! Я теперь право имею! Я право такое имею: именем тех, что наверху лежат! Их именем!..
Он кричал, кричал в полный голос и трясся, как в ознобе, а они молчали. Только при последних словах старший сержант Федорчук отступил в темноту, и там, в темноте, коротко лязгнул затвор автомата.
— Ты нас не сволочи.
Рыхлая фигура качнулась навстречу, полные руки ласково и властно обняли его. Плужников хотел рвануться, но коснулся плечом мягкой материнской груди, прижался к ней заросшей окровавленной щекой и заплакал. Он плакал громко, навзрыд, а ласковые руки гладили его по плечам, и тихий, спокойный, совсем как у мамы, голос шептал:
— Успокойся, сынок, успокойся. Вот ты и вернулся. Домой вернулся, целым вернулся. Отдохни, а там и решать будем. Отдохни, сыночек.
«Вот я и вернулся, — устало подумал Плужников. — Вернулся…»
Часть III
Глава 1
Склад, в котором на рассвете 22 июня пили чай старшина Степан Матвеевич, старший сержант Федорчук, красноармеец Вася Волков и три женщины, накрыло тяжелым снарядом в первые минуты артподготовки. Снаряд разорвался над входом, перекрытия выдержали, но лестницу завалило, отрезав единственный путь наверх — путь к спасению, как тогда считали они. Плужников помнил этот снаряд: взрывная волна швырнула его в свежую воронку, куда потом, когда он уже очухался, ввалился Сальников. Но для него этот снаряд разорвался сзади, а для них — впереди, и пути их надолго разошлись.
Вся война для них, заживо замурованных в глухом каземате, шла теперь наверху. От нее ходуном ходили старые, метровой кладки, стены, склад заваливало новыми пластами песка и битых кирпичей, отдушины обвалились. Они были отрезаны от своих и от всего мира, но у них была еда, а воду уже на второй день они добыли из колодца. Мужчины, взломав пол, вырыли его, и за сутки там скапливалось до двух котелков. Было что есть, что пить и что делать: они во все стороны наугад долбили стены, надеясь прорыть ход на поверхность или проникнуть в соседние подземелья. Ходы эти заваливало при очередных бомбежках, и они рыли снова и однажды пробились в запутанный лабиринт подземных коридоров, тупиков и глухих казематов. Оттуда пробрались в оружейный склад, выход из которого тоже был замурован прямым попаданием, и в дальний отсек, откуда вверх вела узкая дыра.
Впервые за много дней они поднялись наверх: заживо погребенные неистово стремились к свободе, воздуху, своим. Один за другим они выползали из подземелья — все шестеро — и замирали, не решаясь сделать шаг от той щели, что, как им казалось, вела к жизни и спасению.
Крепость еще жила. Кое-где у кольцевых казарм, на той стороне Мухавца и за костелом еще стреляли, еще что-то горело и рушилось. Но здесь, в центре, этой ночью было тихо. И неузнаваемо. И не было ни своих, ни воздуха, ни свободы.
— Хана, — прохрипел Федорчук.
Тетя Христя плакала, по-крестьянски собирая слезы в уголок головного платка. Мирра прижалась к ней: от трупного смрада ее душили спазмы. И только Анна Петровна, сухо глянув горящими даже в темноте глазами, молча пошла через двор.
— Аня! — окликнул Степан Матвеевич. — Куда ты, Аня?
— Дети. — Она на секунду обернулась. — Дети там. Мои дети.
Анна Ивановна ушла, а они, растерянные и подавленные, вернулись в подземелье.
— Разведка нужна, — сказал старшина. — Куда идти, где они, наши?
— Куда разведку-то, куда? — вздохнул Федорчук. — Немцы кругом.
А мать шла, спотыкаясь о трупы, сухими, уже тронутыми безумием глазами вглядываясь в фиолетовый отблеск ракет. И никто не окликнул ее и не остановил, потому что шла она по участку, уже оставленному нашими, уже взорванному немецкими саперами и вздыбленному многодневной бомбежкой. Она миновала трехарочные ворота и взошла на мост — еще скользкий от крови, еще заваленный трупами — и упала здесь, среди своих, в трех местах простреленная случайной очередью. Упала, как шла: прямая и строгая, протянув руки к детям, которых давно уже не было в живых.
Но об этом никто не знал. Ни оставшиеся в подземельях, ни тем более лейтенант Плужников.
Опомнившись, он потребовал патронов. И когда через проломы в стенах, через подземный лаз его провели в склад — тот склад, куда в первые часы войны бежал Сальников, — и он увидел новенькие, тусклые от смазки ППШ, полные диски и запечатанные, нетронутые цинки, он с трудом удержал слезы. То оружие, за которое столько ночей они платили жизнями своих товарищей, лежало сейчас перед ним, и большего счастья он не ждал и не хотел. Он всех заставил чистить оружие, снимать смазку, готовить к бою, и все лихорадочно протирали стволы и затворы, зараженные его яростной энергией.
К вечеру все было готово: автоматы, запасные диски, цинки с патронами. Все было перенесено в тупик под щелью, где днем лежал он, задыхаясь, не веря в собственное спасение и слушая шаги. Всех мужчин он забирал с собой: каждый, кроме оружия и патронов, нес по фляжке воды из колодца Степана Матвеевича. Женщины оставались здесь.
— Вернемся, — сказал Плужников.
Он разговаривал коротко и зло, и они молча подчинялись ему. Кто — с уважением и готовностью, кто — со страхом, кто — с плохо скрытым неудовольствием, но возражать никто не осмеливался. Уж очень страшен был этот черный от голода и бессонницы заросший лейтенант в изодранной, окровавленной гимнастерке.
Только раз старшина негромко вмешался:
— Убери все. Сухарь ему и кипятку стакан.
Это когда сердобольная тетя Христя выволокла на дощатый стол все, что берегла на черный день. Голодные спазмы сжали горло Плужникова, и он пошел к этому столу, протянув руки. Пошел, чтобы все съесть, все, что видит, чтобы набить живот до отказа, чтобы наконец-то заглушить судороги, от которых он не раз катался по земле, грызя рукав, чтобы не кричать. Но старшина твердо взял его за руки, загородил стол.
— Убирай, Яновна. Нельзя вам, товарищ лейтенант. Помрете. Теперь понемногу надо. Живот надо заново приучать.
Плужников сдержался. Проглотил судорожный ком, увидел круглые, полные слез глаза Мирры, попробовал улыбнуться, понял, что улыбаться разучился, и отвернулся.
Еще до вылазки к своим, как только стемнело, он вместе с молоденьким, испуганно-молчаливым бойцом Васей Волковым осторожно выполз из щели. Долго лежал, вслушиваясь в далекую стрельбу, ловил звуки шагов, разговор, лязг оружия. Но здесь было тихо.
— За мной. И не спеши: слушай сначала.
Они облазали все воронки, проверили каждый завал, ощупали каждый труп. Сальникова не было.
— Живой, — с облегчением сказал Плужников, когда они спустились к своим. — В плен увели: наших убитых они не закапывают.
Все же он чувствовал себя виноватым: виноватым не по разуму, а по совести. Он воевал не первый день и уже хорошо понял, что у войны свои законы, своя мораль, и то, что в мирной жизни считается недопустимым, в бою бывает просто необходимостью. Но, понимая, что он не мог спасти Сальникова, что он должен был, обязан был — не перед собой, нет! — перед теми, кто послал его в этот поиск, попытаться уйти и ушел, Плужников очень боялся найти Сальникова мертвым. А немцы увели его в плен, и, значит, оставался еще шанс, что везучий, неунывающий Сальников выживет, выкрутится, а может быть, и убежит. За дни и ночи нескончаемых боев из перепуганного парнишки с расцарапанной щекой он вырос в отчаянного, умного, хитрого и изворотливого бойца. И Плужников вздохнул облегченно:
— Живой.
Они натаскали в тупичок под щелью много оружия и боеприпасов: прорыв следовало обеспечить неожиданной для противника огневой мощью. Все перенести к своим за раз было не под силу, и Плужников рассчитывал вернуться в эту же ночь. Поэтому он и сказал женщинам, что вернется, но чем ближе подступало время вылазки, тем все больше Плужников начинал нервничать. Оставалось решить еще один вопрос, решить безотлагательно, но, как подступиться к нему, Плужников не знал.
Женщин нельзя было брать с собой на прорыв: слишком опасной и трудной даже для обстрелянных бойцов была эта задача. Но нельзя было и оставлять их здесь на произвол судьбы, и Плужников все время мучительно искал выход. Но как он ни прикидывал, выход был один.
— Вы останетесь здесь, — сказал он, стараясь не встречаться взглядом с девушкой. — Завтра днем — у немцев с четырнадцати до шестнадцати обед, самое тихое время, — завтра выйдете наверх с белыми тряпками. И сдадитесь в плен.
— В плен? — тихо и недоверчиво спросила Мирра.
— Еще чего выдумал! — не дав ему ответить, громко и возмущенно сказала тетя Христя. — В плен — еще чего выдумал! Да кому я, старуха, в плену-то этом нужна? А девочка? — Она обняла Мирру, прижала к себе. — С сухой-то ножкой, на деревяшке?.. Да будет тебе, товарищ лейтенант, выдумывать, будет!
— Не дойду я, — еле слышно сказала Мирра.
И Плужников почему-то сразу понял, что говорит она не о пути до немцев, а о том пути, каким погонят ее эти немцы в плен. Поэтому он сразу не нашелся, что возразить, и угрюмо молчал, соглашаясь и не соглашаясь с доводами женщин.
— Ишь чего выдумал! — иным тоном, теперь уже словно удивляясь, продолжала тетя Христя. — Негодное твое решение, хоть ты и командир. Вовсе негодное.
— Нельзя вам тут оставаться, — неуверенно сказал он. — И был приказ командования, все женщины ушли…
— Так они вам обузой были, потому и ушли! И я уйду, коли почувствую, что в тягость. А сейчас-то, сейчас, сынок, кому мы тут с Миррочкой помешаем, в норе-то нашей? Да никому, воюйте себе на здоровье! А у нас и место есть, и еда, и никому мы не в обузу, и отсидимся тут, покуда наши не вернутся.
Плужников молчал. Он не хотел говорить, что немцы каждый день сообщают о взятии все новых и новых городов, о боях под Москвой и Ленинградом, о разгроме Красной Армии. Он не верил немецким речам, но он уже давно не слышал и грохота наших орудий.
— Девчонка-то жидовочка, — вдруг сказал Федорчук. — Жидовочка да калека: прихлопнут они ее как пить дать.
— Не смейте так говорить! — крикнул Плужников. — Это их слово, их! Фашистское это слово!
— Тут не в слове дело, — вздохнул старшина. — Слово, конечно, нехорошее, а только Федорчук правду говорит. Не любят они еврейской нации…
— Знаю! — резко оборвал Плужников. — Понял. Все. Останетесь. Может, они войска из крепости выведут, тогда уходите. Уж как-нибудь.
Он принял решение, но был им недоволен. И чем больше думал об этом, тем все больше внутренне протестовал, но предложить что-либо другое не мог. Поэтому он хмуро отдал команду, хмуро пообещал вернуться за боеприпасами, хмуро полез наверх вслед за посланным в разведку тихим Васей Волковым.
Волков был пареньком исполнительным, но всем земным радостям предпочитал сон и использовал для него любые возможности. Пережив ужас в первые минуты войны — ужас заживо погребенного, — он все же сумел подавить его в себе, но стал еще незаметнее и еще исполнительнее. Он решил во всем полагаться на старших, и внезапное появление лейтенанта встретил с огромным облегчением. Он плохо понимал, на что сердится этот грязный, оборванный, худой командир, но твердо был убежден, что отныне именно этот командир отвечает за его, Волкова, жизнь.
Он старательно исполнил все, что было приказано: тихо выбрался наверх, послушал, огляделся, никого не обнаружил и начал деятельно вытаскивать из дыры оружие и боеприпасы.
А немецкие автоматчики прошли рядом. Они не заметили Волкова, а он, заметив их, не проследил, куда они направлялись, и даже не доложил, потому что это выходило за рамки того задания, которое он получил. Немцы не интересовались их убежищем, шли куда-то по своим делам, и их путь был свободен. И пока он вытаскивал из узкого лаза цинки и автоматы, пока все выбрались на поверхность, немцы уже прошли, и Плужников, как ни вслушивался, ничего подозрительного не обнаружил. Где-то стреляли, где-то бросали мины, где-то ярко светили ракетами, но развороченный центр цитадели был пустынен.
— Волков со мной, старшина и сержант — замыкающие. Быстро вперед.
Пригнувшись, они двинулись к темным далеким развалинам, где еще держались свои, где умирал Денищик, где у сержанта оставалось три диска к «дегтярю». И в этот момент в развалинах ярко полыхнуло белое пламя, донесся грохот и вслед за ним короткие и сухие автоматные очереди.
— Подорвали! — крикнул Плужников. — Немцы стену подорвали!
На голос ударил пулемет, трассы пронзили черное небо. Волков упал, выронив цинки, а Плужников, что-то крича, бежал навстречу цветным пулеметным нитям. Старшина догнал его, сбил с ног, навалился:
— Тихо, товарищ лейтенант, тихо! Опомнись!
— Пусти! Там ребята, там патронов нет, там раненые…
— Куда пустить-то, куда?
— Пусти!..
Плужников бился, стараясь высвободиться из-под тяжелого, сильного тела. Но Степан Матвеевич держал крепко и отпустил только тогда, когда Плужников перестал рваться.
— Поздно уже, товарищ лейтенант, — вздохнул он. — Поздно. Послушай.
Бой в развалинах затихал. Кое-где редко били еще немецкие автоматы: то ли простреливали темные отсеки, то ли добивали защитников, но ответного огня не было, как Плужников ни вслушивался. И пулемет, что стрелял в темноте на его голос, тоже замолчал, и Плужников понял, что не успел, что не выполнил последнего приказа.
Он все еще лежал на земле, все еще надеясь, все еще вслушиваясь в теперь уже совсем редкие очереди. Он не знал, что делать, куда идти, где искать своих. И старшина молча лежал рядом и тоже не знал, куда идти и что делать.
— Обходят. — Федорчук подергал старшину. — Отрежут еще. Убили этого, что ли?
— Помоги.
Плужников не протестовал. Молча спустился в подземелье, молча лег. Ему что-то говорили, успокаивали, укладывали поудобнее, поили чаем. Он покорно поворачивался, поднимался, ложился, пил, что давали, — и молчал. Даже когда девушка, укрывая его шинелью, сказала:
— Это ваша шинель, товарищ лейтенант. Ваша, помните?
Да, это была его шинель. Новенькая, с золочеными командирскими пуговицами, подогнанная по фигуре. Шинель, которой он так гордился и которую ни разу не надевал. Он узнал ее сразу, но ничего не сказал: ему было уже все равно.
Он не знал, сколько суток лежит вот так, без слов, дум и движения, и не хотел знать. Днем и ночью в подземелье стояла могильная тишина, днем и ночью тускло светили жировые плошки, днем и ночью за желтым чадным светом дежурила темнота, вязкая и непроницаемая, как смерть. И Плужников неотрывно смотрел в нее. Смотрел в ту смерть, в которой был виновен.
С удивительной ясностью он видел сейчас их всех. Всех, кто, прикрывая его, бросался вперед, бросался не колеблясь, не раздумывая, движимый чем-то непонятным, непостижимым для него. И Плужников не пытался сейчас понять, почему все они — все погибшие по его вине — поступали именно так: он просто заново пропускал их перед своими глазами, просто вглядывался. Вглядывался неторопливо, внимательно и беспощадно.
Он замешкался тогда у сводчатого окна костела, из которого нестерпимо ярко били автоматные очереди. Нет, не потому, что растерялся, не потому, что собирался с силами: это было его окно, вот и вся причина. Это было его окно, он сам еще до атаки выбрал его, но в его окно, в его бьющую навстречу смерть кинулся не он, а тот рослый пограничник с неостывшим ручным пулеметом.
И потом — уже мертвый — он продолжал прикрывать Плужникова от пуль, и его загустевшая кровь била Плужникову в лицо, как напоминание.
А наутро он бежал из костела. Бежал, бросив сержанта с перевязанной головой. А сержант этот остался, хотя был у самого пролома. Он мог уйти — и не ушел, не отступил, не затаился, и Плужников добежал тогда до подвалов только потому, что сержант остался в костеле. Так же, как Володька Денищик, грудью прикрывший его в ночной атаке на мосту. Так же, как Сальников, сваливший немца тогда, когда Плужников уже сдался, уже не думал о сопротивлении, уже икал от страха, покорно задрав в небо обе руки. Так же, как те, кому он обещал патроны и не принес их вовремя.
Он недвижимо лежал на скамье под собственной шинелью, ел, когда давали, пил, когда подносили кружку ко рту. И молчал, не отвечая на вопросы. И даже не думал: просто считал долги.
Он остался в живых только потому, что кто-то погибал за него. Он сделал это открытие, не понимая, что это — закон войны. Простой и необходимый, как смерть: если ты уцелел, значит, кто-то погиб за тебя. Но он открывал этот закон не отвлеченно, не путем умозаключений: он открывал его на собственном опыте, и для него это был не вопрос совести, а вопрос жизни.
— Тронулся лейтенантик, — говорил Федорчук, мало заботясь, слышит его Плужников или нет. — Ну, чего будем делать? Самим надо думать, старшина.
Старшина молчал, но Федорчук уже действовал. И первым делом старательно заложил кирпичами ту единственную щель, которая вела наверх. Он хотел жить, а не воевать. Просто — жить. Жить, пока есть жратва и это глухое, неизвестное немцам подземелье.
— Ослаб он, — вздыхал старшина. — Ослаб лейтенант наш. Ты корми его помаленьку, Яновна.
Тетя Христя кормила, плача от жалости, а Степан Матвеевич, дав этот совет, сам в него не верил, сам понимал, что ослаб лейтенант не телом, а сломлен, и как тут быть — не знал.
И только Мирра знала, что ей делать: ей надо было, необходимо было вернуть к жизни этого человека, заставить его говорить, действовать, улыбаться. Ради этого она притащила ему шинель, о которой давно забыли все. И ради этого она в одиночестве, ничего никому не объясняя, терпеливо разбирала рухнувшие с дверного свода кирпичи.
— Ну, чего ты там грохочешь? — ворчал Федорчук. — Обвалов давно не было, соскучилась? Тихо жить надо.
Она молча продолжала копаться и на третий день с торжеством вытащила из-под обломков грязный, покореженный чемодан. Тот, который так упорно и долго искала.
— Вот! — радостно сказала она, притащив его к столу. — Я помнила, что он у дверей стоял.
— Вон чего ты искала, — вздохнула тетя Христя. — Ах, девка, девка, не ко времени сердечко твое вздрогнуло.
— Сердцу, как говорится, не прикажешь, а только — зря, — сказал Степан Матвеевич. — Ему бы забыть все впору: и так слишком много помнит.
— Рубаха лишняя не помешает, — сказал Федорчук. — Ну, неси, чего стоишь? Может, улыбнется, хотя и сомневаюсь.
Плужников не улыбнулся. Неторопливо осмотрел все, что перед отъездом уложила мать: белье, пару летнего обмундирования, фотографии. Закрыл кривую, продавленную крышку.
— Это — ваши вещи. Ваши, — тихо сказала Мирра.
— Я помню.
И отвернулся к стене.
— Все, — вздохнул Федорчук. — Теперь уж точно — все. Кончился паренек.
И выругался длинно и забористо. И никто его не одернул.
— Ну что, старшина, делать будем? Решать надо: в этой могиле лежать или в другой какой?
— Чего решать? — неуверенно сказала тетя Христя. — Решено уж: дождемся.
— Чего? — закричал Федорчук. — Чего дождемся-то? Смерти? Зимы? Немцев? Чего, спрашиваю?
— Красной Армии дождемся, — сказала Мирра.
— Красной?.. — насмешливо переспросил Федорчук. — Дура! Вот она, твоя Красная Армия: без памяти лежит. Все! Поражение ей! Поражение ей, понятно это?
Он кричал, чтобы все слышали, и все слышали, но молчали. И Плужников тоже слышал и тоже молчал. Он уже все решил, все продумал и теперь терпеливо ждал, когда все заснут. Он научился ждать.
Когда все стихло, когда захрапел старшина, а из трех плошек две погасили на ночь, Плужников поднялся. Долго сидел, прислушиваясь к дыханию спящих и ожидая, когда перестанет кружиться голова. Потом сунул в карман пистолет, бесшумно прошел к полке, где лежали заготовленные старшиной факелы, взял один и, не зажигая, ощупью направился к лазу, что вел в подземные коридоры. Он плохо знал их и без света не надеялся выбраться.
Он ничем не брякнул, не скрипнул, он умел бесшумно двигаться в темноте и был уверен, что никто не проснется и не помешает ему. Он обдумал все обстоятельно, он все взвесил, под всем подвел черту, и тот итог, который получил он под этой чертой, означал его неисполненный долг. И лишь одного не мог он учесть: человека, который уже много ночей спал вполглаза, прислушиваясь к его дыханию так же, как он прислушивался сегодня к дыханию других.
Через узкий лаз Плужников выбрался в коридор и запалил факел: отсюда свет его уже не мог проникнуть в каземат, где спали люди. Держа факел над головой, он медленно шел по коридорам, разгоняя крыс. Странно, что они до сих пор все еще пугали его, и поэтому он не гасил факела, хотя уже сориентировался и знал, куда идти.
Он пришел в тупичок, куда ввалился, спасаясь от немцев: здесь до сих пор лежали патронные цинки. Он поднял факел, осветил его, но дыра оказалась плотно забитой кирпичами. Пошатал — кирпичи не поддавались. Тогда он укрепил факел в обломках и стал раскачивать эти кирпичи двумя руками. Ему удалось выбить несколько штук, но остальные сидели намертво: Федорчук потрудился на славу.
Выяснив, что вход завален прочно, Плужников прекратил бессмысленные попытки. Ему очень не хотелось делать то, что он решил, здесь, в подземелье, потому что тут жили эти люди. Они могли неверно истолковать его решение, посчитать это результатом слабости или умственного расстройства, и это было ему неприятно. Он предпочитал бы просто исчезнуть. Исчезнуть без объяснений, уйти в никуда, но его лишили этой возможности. Значит, им придется думать, что захотят, придется обсуждать его смерть, придется возиться с его телом. Придется, потому что заваленный выход нисколько не поколебал его в справедливости того приговора, который он сам вынес себе.
Подумав так, он достал пистолет, передернул затвор, мгновение помешкал, не зная, куда лучше стрелять, и поднес к груди: все-таки ему не хотелось валяться здесь с раздробленным черепом. Левой рукой он нащупал сердце: оно билось часто, но ровно, почти спокойно. Он убрал ладонь и поднял пистолет, стараясь, чтобы ствол точно уперся в сердце…
— Коля!..
Если бы она крикнула любое другое слово — даже тем же самым голосом, звонким от страха. Любое иное слово — и он бы нажал на спуск. Но то, что крикнула она, было оттуда, из того мира, где был мир, а здесь, здесь не было и не могло быть женщины, которая вот так страшно и призывно кричала бы его имя. И он невольно опустил руку, опустил, чтобы глянуть, кто это кричит. Опустил всего на секунду, но она, волоча ногу, успела добежать.
— Коля! Коля, не надо! Колечка, милый!
Ноги не удержали ее, и она упала, изо всех сил вцепившись в руку, в которой он держал пистолет. Она прижималась мокрым от слез лицом к его руке, целовала грязный, пропахший порохом и смертью рукав гимнастерки, она вжимала его руку в собственную грудь, вжимала, забыв о стыдливости, инстинктивно чувствуя, что там, в девичьем упругом тепле, он не нажмет на курок.
— Брось его. Брось. Я не отпущу. Тогда стреляй сначала в меня. Стреляй в меня.
Густой желтый свет пропитанной салом пакли освещал их. Горбатые тени метались по сводам, уходившим во мглу, и Плужников слышал, как бьется ее сердце.
— Зачем ты здесь? — с тоской спросил он.
Мирра впервые подняла лицо: свет факела дробился в слезах.
— Ты — Красная Армия, — сказала она. — Ты — моя Красная Армия. Как же ты можешь? Как же ты можешь бросить меня? За что?
Его не смутила красивость ее слов — смутило другое. Оказывается, кто-то нуждался в нем, кому-то он был еще нужен. Нужен как защитник, как друг, как товарищ.
— Отпусти руку.
— Сначала брось пистолет.
— Он на боевом взводе. Может быть выстрел.
Плужников помог Мирре встать. Она поднялась, но по-прежнему стояла вплотную, готовая каждую секунду перехватить его руку. Он усмехнулся, поставил пистолет на предохранитель, спустил курок и сунул пистолет в карман. И взял факел.
— Пойдем?
Она шла рядом, держась за руку. Возле лаза остановилась:
— Я никому не скажу. Даже тете Христе.
Он молча погладил ее по голове. Как маленькую. И загасил факел в песке.
— Спокойной ночи! — шепнула Мирра, ныряя в лаз.
Следом за нею Плужников пролез в каземат, где по-прежнему мощно храпел старшина и чадила плошка. Прошел к своей скамье, укрылся шинелью, хотел подумать, как быть дальше, и — заснул. Крепко и спокойно.
Утром Плужников встал вместе со всеми. Убрал все со скамьи, на которой столько суток пролежал, глядя в одну точку.
— На поправку повернуло, товарищ лейтенант? — недоверчиво улыбаясь, спросил старшина.
— Вода найдется? Кружки три хотя бы.
— Есть вода, есть! — засуетился Степан Матвеевич.
— Польете мне, Волков. — Плужников впервые за много дней содрал с себя перепревшую гимнастерку, надетую на голое тело: майка давно пошла на бинты. Вынул из продавленного чемодана смену белья, мыло, полотенце. — Мирра, пришей мне подворотничок к летней гимнастерке.
Вылез в подземный ход, долго, старательно мылся, все время думая, что тратит воду, и впервые сознательно не жалея этой воды. Вернулся и так же молча, тщательно и неумело побрился новенькой бритвой, купленной в училищном военторге не по надобности, а про запас. Растер одеколоном худое, изрезанное непривычной бритвой лицо, надел гимнастерку, что подала Мирра, туго затянулся ремнем. Сел к столу — худая мальчишеская шея торчала из воротника, ставшего непомерно широким.
— Докладывайте.
Переглянулись. Старшина спросил неуверенно:
— Что докладывать?
— Все. — Плужников говорил жестко и коротко: рубил. — Где наши, где противник.
— Так это… — Старшина замялся. — Противник известно где: наверху. А наши… Наши неизвестно.
— Почему неизвестно?
— Известно, где наши, — угрюмо сказал Федорчук. — Внизу. Немцы наверху, а наши — внизу.
Плужников не обратил внимания на его слова. Он говорил со старшиной, как со своим заместителем, и всячески подчеркивал это.
— Почему не знаете, где наши?
Степан Матвеевич виновато вздохнул:
— Разведку не производили.
— Догадываюсь. Я спрашиваю: почему?
— Да ведь как сказать. Болели вы. А мы выход заложили.
— Кто заложил?
Старшина промолчал. Тетя Христя хотела что-то пояснить, но Мирра остановила ее.
— Я спрашиваю, кто заложил?
— Ну, я! — громко сказал Федорчук.
— Не понял.
— Я.
— Еще раз не понял, — тем же тоном сказал Плужников, не глядя на старшего сержанта.
— Старший сержант Федорчук.
— Так вот, товарищ старший сержант, через час доложите мне, что путь наверх свободен.
— Днем работать не буду.
— Через час доложите об исполнении, — повторил Плужников. — А слова «не буду», «не хочу» или «не могу» приказываю забыть. Забыть до конца войны. Мы — подразделение Красной Армии. Обыкновенное подразделение, только и всего.
Еще час назад, проснувшись, он не знал, что скажет, но понимал, что говорить обязан. Он нарочно оттягивал эту минуту — минуту, которая должна была либо все поставить по своим местам, либо лишить его права командовать этими людьми. Поэтому он и затеял умывание, переодевание, бритье: он думал и готовился к этому разговору. Готовился продолжать войну, и в нем уже не было ни сомнений, ни колебаний. Все осталось там, во вчерашнем дне, пережить который ему было суждено.
Глава 2
В тот день Федорчук выполнил приказание Плужникова: путь наверх стал свободен. В ночь они провели тщательнейшую разведку двумя парами: Плужников шел с красноармейцем Волковым, Федорчук — со старшиной. Крепость еще жила, еще огрызалась редкими вспышками перестрелок, но перестрелки эти вспыхивали далеко от них, за Мухавцом, и наладить с кем-либо связь тогда не удалось. Обе группы вернулись, не встретив ни своих, ни чужих.
— Одни побитые, — вздыхал Степан Матвеевич. — Много побито нашего брата. Ой, много!
Плужников повторил поиск днем. Он не очень рассчитывал на связь со своими, понимая, что разрозненные группы уцелевших защитников отошли в глухие подземелья. Но он должен был найти немцев, определить их расположение, связь, способы передвижения по разгромленной крепости. Должен был, иначе их прекрасная и сверхнадежная позиция оказывалась попросту бессмысленной.
Он сам ходил в эту разведку. Добрался до Тереспольских ворот, сутки прятался в соседних развалинах. Немцы входили в крепость именно через эти ворота: регулярно, каждое утро, в одно и то же время. И вечером столь же аккуратно уходили, оставив усиленные караулы. Судя по всему, тактика их изменилась: они уже не стремились атаковать, а, обнаружив очаги сопротивления, блокировали их и вызывали огнеметчиков. Да и ростом эти немцы выглядели пониже тех, с кем до сих пор сталкивался Плужников, и автоматов у них было явно поменьше: карабины стали более обычным оружием.
— Либо я вырос, либо немцы съежились, — невесело пошутил Плужников вечером. — Что-то в них изменилось, а вот что — не пойму. Завтра с вами пойдем, Степан Матвеевич. Хочу, чтобы вы тоже поглядели.
Вместе со старшиной они затемно перебрались в обгоревшие и разгромленные коробки казарм 84-го полка: Степан Матвеевич хорошо знал эти казармы. Заранее расположились почти с удобствами: Плужников наблюдал за берегами Буга, старшина — за внутренним участком крепости возле Холмских ворот.
Утро было ясным и тихим, лишь иногда лихорадочная стрельба вспыхивала вдруг где-то на Кобринском укреплении, возле внешних валов. Внезапно вспыхивала, столь же внезапно прекращалась, и Плужников никак не мог понять, то ли немцы на всякий случай постреливают по казематам, то ли где-то еще держатся последние группы защитников крепости.
— Товарищ лейтенант! — напряженным шепотом окликнул старшина.
Плужников перебрался к нему, выглянул: совсем рядом строилась шеренга немецких автоматчиков. И вид их, и оружие, и манера вести себя — манера бывалых солдат, которым многое прощается, — все было вполне обычным.
Немцы не съежились, не стали меньше, они оставались такими же, какими на всю жизнь запомнил их лейтенант Плужников.
Три офицера приближались к шеренге. Прозвучала короткая команда, строй вытянулся, командир доложил шедшему первым — высокому и немолодому, видимо старшему. Старший принял рапорт и медленно пошел вдоль замершего строя. Следом шли офицеры, один держал коробочки, которые старший вручал вышагивающим из строя солдатам.
— Ордена выдает, — сообразил Плужников. — Награды на поле боя. Ах ты, сволочь ты немецкая, я тебе покажу награды…
Он забыл сейчас, что не один, что вышел не для боя, что развалины казарм за спиной — очень неудобная позиция. Он помнил сейчас тех, за кого получали кресты эти рослые парни, замершие в парадном строю. Вспомнил убитых, умерших от ран, сошедших с ума. Вспомнил и поднял автомат.
Короткие очереди ударили почти в упор, с десятка шагов. Упал старший офицер, выдававший награды, упали оба его ассистента, кто-то из только что награжденных. Но ордена эти парни получали недаром: растерянность их была мгновенной, и не успела смолкнуть очередь Плужникова, как строй рассыпался, укрылся и ударил по развалинам из всех автоматов.
Если бы не старшина, они бы не ушли тогда живыми: немцы рассвирепели, никого не боялись и быстро замкнули кольцо. Но Степан Матвеевич знал эти помещения еще по мирной жизни и сумел вывести Плужникова. Воспользовавшись стрельбой, беготней и сумятицей, они пробрались через двор и юркнули в свою дыру, когда немецкие автоматчики еще простреливали каждый закуток в развалинах казарм.
— Не изменился немец. — Плужников попытался засмеяться, но из пересохшего горла вырвался хрип, и он сразу перестал улыбаться. — Если бы не вы, старшина, мне бы пришлось туго.
— Про ту дверь в полку только старшины знали, — вздохнул Степан Матвеевич. — Вот она, значит, и пригодилась.
Он с трудом стащил сапог: портянка набухла от крови. Тетя Христя закричала, замахала руками.
— Пустяк, Яновна, — сказал старшина. — Мясо зацепило, чувствую. А кость цела. Кость цела, это главное: дырка зарастет.
— Ну и зачем это? — раздраженно спросил Федорчук. — Постреляли, побегали — а зачем? Что, война от этого скорее кончится, что ли? Мы скорее кончимся, а не война. Война — она в свой час завершится, а вот мы…
Он замолчал, и все тогда промолчали. Промолчали потому, что были полны победного торжества и боевого азарта, и спорить с угрюмым старшим сержантом попросту не хотелось.
А на четвертые сутки Федорчук пропал. Он очень не хотел идти в секрет, волынил, и Плужникову пришлось прикрикнуть.
— Ладно, иду, иду, — проворчал старший сержант. — Нужны эти наблюдения, как…
В секреты уходили на весь день: от темна до темна. Плужников хотел знать о противнике все, что мог, прежде чем переходить к боевым действиям. Федорчук ушел на рассвете, не вернулся ни вечером, ни ночью, и обеспокоенный Плужников решил искать невесть куда сгинувшего старшего сержанта.
— Автомат оставь, — сказал он Волкову. — Возьми карабин.
Сам он шел с автоматом, но именно в эту вылазку впервые приказал напарнику взять карабин. Он не верил ни в какие предчувствия, но приказал так и не пожалел потом, хотя ползать с винтовкой было неудобно, и Плужников все время шипел на покорного Волкова, чтобы он не брякал и не высовывал ее где попало. Но сердился Плужников совсем не из-за винтовки, а из-за того, что никаких следов старшего сержанта Федорчука им так и не удалось обнаружить.
Светало, когда они проникли в полуразрушенную башню над Тереспольскими воротами. Судя по прежним наблюдениям, немцы избегали на нее подниматься, и Плужников рассчитывал спокойно оглядеться с высоты и, может быть, где-нибудь да обнаружить старшего сержанта. Живого, раненого или мертвого, но — обнаружить и успокоиться, потому что неизвестность была хуже всего.
Приказав Волкову держать под наблюдением противоположный берег и мост через Буг, Плужников тщательно осматривал изрытый воронками крепостной двор. В нем по-прежнему валялось множество неубранных трупов, и Плужников подолгу всматривался в каждый, пытаясь издалека определить, не Федорчук ли это. Но Федорчука пока нигде не было видно, и трупы были старыми, уже заметно тронутыми тлением.
— Немцы…
Волков выдохнул это слово так тихо, что Плужников понял его потому лишь, что сам все время ждал этих немцев. Он осторожно перебрался на другую сторону и выглянул.
Немцы — человек десять — стояли на противоположном берегу, у моста. Стояли свободно: галдели, смеялись, размахивали руками, глядя куда-то на этот берег. Плужников вытянул шею, скосил глаза, заглянул вниз, почти под корень башни, и увидел то, о чем думал и что так боялся увидеть.
От башни к немцам по мосту шел Федорчук. Шел, подняв руки, и белые марлевые тряпочки колыхались в его кулаках в такт грузным, уверенным шагам. Он шел в плен так спокойно, так обдуманно и неторопливо, словно возвращался домой после тяжелой и нудной работы. Все его существо излучало такую преданную готовность служить, что немцы без слов поняли его и ждали с шуточками и смехом, и винтовки их мирно висели за плечами.
— Товарищ Федорчук, — удивленно сказал Волков. — Товарищ старший сержант…
— Товарищ?.. — Плужников, не глядя, требовательно протянул руку: — Винтовку.
Волков привычно засуетился, но замер вдруг. И глотнул гулко.
— Зачем?
— Винтовку! Живо!
Федорчук уже подходил к немцам, и Плужников торопился. Он хорошо стрелял, но именно сейчас, когда никак нельзя было промахиваться, он чересчур резко рванул спуск. Чересчур резко, потому что Федорчук уже миновал мост, и до немцев ему оставалось четыре шага.
Пуля ударила в землю позади старшего сержанта. То ли немцы не слыхали одиночного выстрела, то ли просто не обратили на него внимания, но поведение их не изменилось. А для Федорчука этот прогремевший за спиной выстрел был его выстрелом: выстрелом, которого ждала его широкая, вмиг вдруг взмокшая спина, туго обтянутая гимнастеркой. Услышав его, он прыгнул в сторону, упал, на четвереньках кинулся к немцам, а немцы, гогоча и веселясь, пятились от него, а он то припадал к земле, то метался, то полз, то поднимался на колени и тянул к немцам руки с зажатыми в кулаках белыми марлевыми тряпками.
Вторая пуля нашла его на коленях. Он сунулся вперед, он еще корчился, еще полз, еще кричал что-то дико и непонятно. И немцы еще ничего не успели понять, еще хохотали, потешаясь над здоровенным мужиком, которому так хотелось жить. Никто ничего не успел сообразить, потому что три следующих выстрела Плужников сделал, как на училищных соревнованиях по скоростной стрельбе.
Немцы открыли беспорядочный ответный огонь, когда Плужников и растерянный Волков уже были внизу, в пустых разрушенных казематах. Где-то над головой взорвалось несколько мин. Волков попытался было забиться в щель, но Плужников поднял его, и они снова куда-то бежали, падали, ползли и успели пересечь двор и завалиться в воронку за подбитым броневичком.
— Вот так, — задыхаясь, сказал Плужников. — Гад он. Гадина. Предатель.
Волков глядел на него круглыми перепуганными глазами и кивал поспешно и непонимающе. А Плужников все говорил и говорил, повторяя одно и то же:
— Предатель. Гадина. С платочком шел, видел? Чистенькие нашел марлечки, у тети Христи, наверно, стащил. За жизнь свою поганую все бы продал, все. И нас бы с тобой продал. Гадюка. С платочками, а? Видел? Ты видел, как он шел, Волков? Он спокойненько шел, обдуманно.
Ему хотелось выговориться, просто произносить слова. Он убивал врагов и никогда не чувствовал потребности объяснять это. А сейчас не мог молчать. Он не чувствовал угрызений совести, застрелив человека, с которым не один раз сидел за общим столом. Наоборот, он ощущал злое, радостное возбуждение и поэтому говорил и говорил.
А красноармеец первого года службы Вася Волков, призванный в армию в мае сорок первого, покорно кивая, слушал его, не слыша ни единого слова. Он ни разу не был в боях, и для него даже немецкие солдаты еще оставались людьми, в которых нельзя стрелять, по крайней мере пока не прикажут. И первая смерть, которую он увидел, была смертью человека, с которым он, Вася Волков, прожил столько дней — самых страшных дней в своей короткой, тихой и покойной жизни. Именно этого человека он знал ближе всех, потому что еще до войны они служили в одном полку и спали в одном каземате. Этот человек ворчливо учил его оружейному делу, поил чаем с сахаром и позволял немножко поспать во время скучных армейских нарядов.
А сейчас этот человек лежал на том берегу, лежал ничком, зарывшись лицом в землю и вытянув вперед руки с зажатыми кусками марли. Волкову не хотелось плохо думать о Федорчуке, хотя он и не понимал, зачем старший сержант шел к немцам. Волков считал, что у старшего сержанта Федорчука могли быть свои причины для такого поступка, и причины эти следовало узнать, прежде чем стрелять в спину. Но этот лейтенант — худой, страшный и непонятный, — этот чужой лейтенант не хотел ни в чем разбираться. С самого начала, как он появился у них, он начал угрожать, пугать расстрелом, размахивать оружием.
Думая так, Волков не испытывал ничего, кроме одиночества, и одиночество это было мучительным и неестественным. Оно мешало Волкову почувствовать себя человеком и бойцом, оно непреодолимой стеной вставало между ним и Плужниковым. И Волков уже боялся своего командира, не понимал его и потому не верил.
Немцы появились в крепости, пройдя через Тереспольские ворота, — много, до взвода. Вышли строем, но тут же рассыпались, прочесывая примыкающие к Тереспольским воротам отсеки кольцевых казарм; вскоре оттуда стали доноситься взрывы гранат и тугие выдохи огнеметных залпов. Но Плужников не успел порадоваться, что противник ищет его совсем не в той стороне, потому что из тех же ворот вышел еще один немецкий отряд. Вышел, тут же развернулся в цепь и направился к развалинам казарм 333-го полка. И там тоже загрохотали взрывы и тяжко заухали огнеметы.
Именно этот немецкий отряд должен был рано или поздно выйти на них. Надо было немедленно отходить, но не к своим, не к дыре, ведущей в подземелья, потому что этот участок двора легко просматривался противником. Отходить следовало в глубину, в развалины казарм за костелом.
Плужников обстоятельно растолковал бойцу, куда и как следует отходить. Волков выслушал все с молчаливой покорностью, ни о чем не переспросил, ничего не уточнил, даже не кивнул. Это не понравилось Плужникову, но он не стал терять время на расспросы. Боец был без оружия (его винтовку сам же Плужников бросил еще там, в башне), чувствовал себя неуютно и, наверно, побаивался. И чтобы ободрить его, Плужников подмигнул и даже улыбнулся, но и подмигивание, и улыбка вышли такими натянутыми, что могли напугать и более отважного, чем Волков.
— Ладно, добудем тебе оружие, — хмуро буркнул Плужников, поспешно перестав улыбаться. — Пошел вперед. До следующей воронки.
Короткими перебежками они миновали открытое пространство и скрылись в развалинах. Здесь было почти безопасно, можно было передохнуть и осмотреться.
— Здесь не найдут, не бойся.
Плужников опять попытался улыбнуться, а Волков опять промолчал. Он вообще был молчаливым, и поэтому Плужников не удивился, но почему-то вдруг вспомнил о Сальникове. И вздохнул.
Где-то за развалинами — не сзади, где остались немецкие поисковые группы, а впереди, где никаких немцев не должно было быть, — послышался шум, неясные голоса, шаги. Судя по звукам, людей там было много, они не скрывались и уже поэтому не могли быть своими. Скорее всего, сюда двигался еще какой-то немецкий отряд, и Плужников насторожился, пытаясь понять, куда он направляется. Однако люди нигде не появлялись, а неясный шум, гул голосов и шарканье продолжались, не приближаясь, но и не удаляясь от них.
— Сиди здесь, — сказал Плужников. — Сиди и не высовывайся, пока я не вернусь.
И опять Волков промолчал. И опять глянул странными напряженными глазами.
— Жди, — повторил Плужников, поймав этот взгляд.
Он осторожно крался через развалины. Пробирался по кирпичным осыпям, не сдвинув ни одного обломка, перебегал открытые места, часто останавливался, замирая и вслушиваясь. Он шел на странные шумы, и шумы эти теперь приближались, делались все яснее, и Плужников уже догадывался, кто бродит там, по ту сторону развалин, догадывался, но еще сам не решался поверить.
Последние метры он прополз, обдирая колени об острые грани кирпичных осколков и закаменевшей штукатурки. Выискал убежище, заполз, перевел автомат на боевой взвод и выглянул.
На крепостном дворе работали люди. Стаскивали в глубокие воронки полуразложившиеся трупы, засыпали их обломками кирпичей, песком. Не осмотрев, не собирая документов, не сняв медальонов. Неторопливо, устало и равнодушно. И, еще не заметив охраны, Плужников понял, что это — пленные. Он сообразил это еще на бегу, но почему-то не решался поверить в собственную догадку, боялся в упор, воочию, в трех шагах увидеть своих, советских, в знакомой, родной форме. Советских, но уже не своих, уже отдаленных от него, кадрового лейтенанта Красной Армии Плужникова, зловещим словом «ПЛЕН».
Он долго следил за ними. Смотрел, как они работают: безостановочно и равнодушно, как автоматы. Смотрел, как ходят: ссутулившись, шаркая ногами, точно втрое вдруг постарев. Смотрел, как они глупо глядят перед собой, не пытаясь даже сориентироваться, определиться, понять, где находятся. Смотрел, как лениво поглядывает на них немногочисленная охрана. Смотрел и никак не мог понять, почему эти пленные не разбегаются, не пытаются уйти, скрыться, вновь обрести свободу. Плужников не находил этому объяснений и даже подумал, что немцы делают пленным какие-то уколы, которые и превращают вчерашних активных бойцов в тупых исполнителей, уже не мечтающих о свободе и оружии. Это предположение хоть как-то примиряло его с тем, что он видел собственными глазами и что так противоречило его личным представлениям о чести и гордости советского человека.
Объяснив для себя странную пассивность и странное послушание пленных, Плужников стал смотреть на них несколько по-другому. Он уже жалел их, сочувствовал им, как жалеют и сочувствуют тяжело заболевшим. Он подумал о Сальникове, поискал его среди тех, кто работал, не нашел и — обрадовался. Он не знал, жив ли Сальников или уже погиб, но здесь его не было, и, значит, в покорного исполнителя его не превратили. Но какой-то другой знакомый — крупный, медлительный и старательный — здесь был, и Плужников, приметив его, все время мучительно напрягал память, пытаясь вспомнить, кто же это такой.
А рослый пленный, как назло, ходил рядом, в двух шагах от Плужникова, огромной совковой лопатой подгребая кирпичную крошку. Ходил рядом, царапал своей лопатой возле самого уха и все никак не поворачивался лицом…
Впрочем, Плужников и так узнал его. Узнал, вдруг припомнив и бои в костеле, и ночной уход оттуда, и фамилию этого бойца. Вспомнил, что боец этот был приписником, из местных, что жалел, добровольно пойдя на армейскую службу в мае вместо октября, и что Сальников утверждал тогда, что он погиб в той внезапной ночной перестрелке. Все это Плужников вспомнил очень ясно и, дождавшись, когда боец вновь подошел к его норе, позвал:
— Прижнюк!
Вздрогнула и еще ниже согнулась широкая спина. И замерла испуганно и покорно.
— Это я, Прижнюк, лейтенант Плужников. Помнишь, в костеле?
Пленный не поворачивался, ничем не показывал, что слышит голос своего бывшего командира. Просто согнулся над лопатой, подставив широкую покорную спину, туго обтянутую грязной изодранной гимнастеркой. Эта спина была сейчас полна ожидания: так напряглась она, так выгнулась, так замерла. И Плужников понял вдруг, что Прижнюк с ужасом ждет выстрела и что спина его — огромная и незащищенная спина — стала сутулой и покорной именно потому, что уже давно и привычно каждое мгновение ждала выстрела.
— Ты Сальникова видел? Сальникова в плену встречал? Отвечай, нет тут никого.
— В лазарете он.
— Где?
— В лазарете лагерном.
— Болен, что ли?
Прижнюк промолчал.
— Что с ним? Почему он в лазарете?
— Товарищ командир, товарищ командир… — воровато оглянувшись, зашептал вдруг Прижнюк. — Не губите, товарищ командир, Богом прошу, не губите вы меня. Нам, которые работают хорошо, которые стараются, нам послабление будет. А которые местные, тех домой отпустят, обещали, что непременно домой…
— Ладно, не причитай, — зло перебил Плужников. — Служи им, зарабатывай свободу, беги домой — все равно не человек ты. Но одну штуку ты сделаешь, Прижнюк. Сделаешь, или пристрелю тебя сейчас, к чертовой матери.
— Не губите… — В голосе пленного звучали рыдания, но Плужников уже подавил в себе жалость к этому человеку.
— Сделаешь, спрашиваю? Или — или, я не шучу.
— Ну, что могу я, что? Подневольный я.
— Пистолет Сальникову передашь. Передашь и скажешь, пусть на работу в крепость просится. Понял?
Прижнюк молчал.
— Если не передашь, смотри. Под землей найду, Прижнюк. Держи.
Размахнувшись, Плужников перебросил пистолет прямо на лопату Прижнюка. И как только звякнул этот пистолет о лопату, Прижнюк вдруг метнулся в сторону и побежал, громко крича:
— Сюда! Сюда, человек тут! Господин немец, сюда! Лейтенант тут, лейтенант советский!
Это было так неожиданно, что на какое-то мгновение Плужников растерялся. А когда опомнился, Прижнюк уже выбежал из сектора его обстрела, к норе, грохоча подкованными сапогами, бежала лагерная охрана, и первый сигнальный выстрел уже ударил в воздух.
Отступать назад, туда, где прятался безоружный и напуганный Волков, было невозможно, и Плужников бросился в другую сторону. Он не пытался отстреливаться, потому что немцев было много, он хотел оторваться от преследования, забиться в глухой каземат и отлежаться там до темноты. А ночью отыскать Волкова и вернуться к своим.
Ему легко удалось уйти: немцы не очень-то стремились в темные подвалы, да и беготня по развалинам их тоже не устраивала. Постреляли вдогонку, покричали, пустили ракету, но ракету эту Плужников увидел уже из надежного подвала.
Теперь было время подумать. Но и здесь, в чуткой темноте подземелья, Плужников не мог думать ни о расстрелянном им Федорчуке, ни о растерянном Волкове, ни о покорном, уже согнутом Прижнюке. Он не мог думать о них не потому, что не хотел, а потому, что неотступно думал совсем о другом и куда более важном: о немцах.
Он опять не узнал их сегодня. Не узнал в них сильных, самоуверенных, до наглости отчаянных молодых парней, упрямых в атаках, цепких в преследовании, упорных в рукопашном бою. Нет, те немцы, с которыми он до этого дрался, не выпустили бы его живым после крика Прижнюка. Те немцы не стояли бы в открытую на берегу, поджидая, когда к ним подойдет поднявший руки красноармеец. И не хохотали бы после первого выстрела. И уж наверняка не позволили бы им с Волковым безнаказанно улизнуть после расстрела перебежчика.
Те немцы, эти немцы… Еще ничего не зная, он уже сам предполагал разницу между немцами периода штурма крепости и немцами сегодняшнего дня. По всей вероятности, те активные «штурмовые» немцы выведены из крепости, а их место заняли немцы другого склада, другого боевого почерка. Они не склонны проявлять инициативу, не любят риска и откровенно побаиваются темных стреляющих подземелий.
Сделав такой вывод, Плужников не только повеселел, но и определенным образом обнаглел. Вновь созданная им концепция требовала опытной проверки, и Плужников сознательно сделал то, на что никогда бы не решился прежде: пошел к выходу в рост, не скрываясь и нарочно грохоча сапогами.
Так он и вышел из подвала: только автомат держал под рукой на боевом взводе. Немцев у входа не оказалось, что лишний раз подтверждало его догадку и значительно упрощало их положение. Теперь следовало подумать, посоветоваться со старшиной и выработать новую тактику сопротивления. Новую тактику их личной войны с фашистской Германией.
Думая об этом, Плужников далеко обошел пленных — за развалинами по-прежнему слышалось унылое шарканье — и подошел к месту, где оставил Волкова, с другой стороны. Места эти были ему знакомы, он научился быстро и точно ориентироваться в развалинах и сразу вышел к наклонной кирпичной глыбе, под которой спрятал Волкова. Глыба была там же, но самого Волкова ни под ней, ни подле нее не оказалось.
Не веря глазам, Плужников ощупал эту глыбу, излазил соседние развалины, заглянул в каждый каземат, рискнул даже несколько раз окликнуть пропавшего молодого необстрелянного бойца со странными, почти немигающими глазами, но отыскать его так и не смог. Волков исчез необъяснимо и таинственно, не оставив после себя ни клочка одежды, ни капли крови, ни крика и ни вздоха.
Глава 3
— Стало быть, снял ты Федорчука… — вздохнул Степан Матвеевич. — А парнишку жалко. Пропадет парнишка, товарищ лейтенант, больно уж с детства он напуганный.
Тихого Васю Волкова вспомнили еще несколько раз, а о Федорчуке больше не говорили. Словно не было его, словно не ел он за этим столом и не спал в соседнем углу. Только Мирра спросила, когда остались одни:
— Застрелил?..
Она с запинкой, с трудом произнесла это слово. Оно было чужим, не из того обихода, который сложился в ее семье. Там говорили о детях и хлебе, о работе и усталости, о дровах и о картошке. И еще — о болезнях, которых всегда хватало.
— Застрелил?
Плужников кивнул. Он понимал, что она спрашивает, жалея его, а не Федорчука. Жалея и ужасаясь тяжести совершенного, хотя сам он не чувствовал никакой тяжести, только усталость.
— Боже мой! — вздохнула Мирра. — Боже мой, твои дети сходят с ума!
Она сказала это по-взрослому горько и спокойно. И так же по-взрослому спокойно притянула к себе его голову и трижды поцеловала: в лоб и в оба глаза.
— Я возьму твое горе, я возьму твои болезни, я возьму твои несчастья.
Так говорила ее мама, когда заболевал кто-либо из детей. А детей было много, очень много вечно голодных детей, и мама не знала ни своего горя, ни своих болезней: ей хватало чужих хвороб и чужого горя. Но всех своих девочек она учила сначала думать не о своих бедах. И Миррочку тоже, хотя всегда вздыхала при этом:
— А тебе век за чужих болеть: своих не будет, доченька.
Мирра с детства свыклась с мыслью, что ей суждено идти в няньки к более счастливым сестрам. Свыклась и уже не горевала, потому что ее особое положение — положение увечной, на которую никто не позарится, — тоже имело свои преимущества и прежде всего — свободу.
А тетя Христя все бродила по подвалу и пересчитывала изгрызенные крысами сухари. И шептала при этом:
— Двоих нету. Двоих нету. Двоих нету.
В последнее время она ходила с трудом. В подземельях было прохладно, у тети Христи отекли ноги, да и сама она без солнца, движения и свежего воздуха стала рыхлой, плохо спала и задыхалась. Она чувствовала, что здоровье ее вдруг надломилось, понимала, что с каждым днем ей будет все хуже и хуже, и втайне решила уйти. И плакала по ночам, жалея не себя, а девушку, которая вскоре должна была остаться одна. Без материнской руки и женского совета.
Она и сама была одинокой. Трое ее детей померли еще во младенчестве, муж уехал на заработки да так и сгинул, дом отобрали за долги, и тетя Христя, спасаясь от голода, перебралась в Брест. Служила в прислугах, перебивалась кое-как, пока не пришла Красная Армия. Эта Красная Армия — веселая, щедрая и добрая — впервые в жизни дала тете Христе постоянную работу, достаток, товарищей и комнату по уплотнению.
— То — божье войско, — важно поясняла тетя Христя непривычно тихому брестскому рынку. — Молитесь, панове.
Сама она давно не молилась — не потому, что не верила, а потому, что обиделась. Обиделась на великую несправедливость, лишившую ее детей и мужа, и разом прекратила всякое общение с Небесами. И даже сейчас, когда ей было очень плохо, она изо всех сил сдерживала себя, хотя очень хотелось помолиться и за Красную Армию, и за молоденького лейтенанта, и за девочку, которую так жестоко обидел ее собственный еврейский бог. Она была переполнена этими мыслями, внутренней борьбой и ожиданием близкого конца. И все делала по многолетней привычке к труду и порядку, не прислушиваясь более к разговорам в каземате.
— Считаете, другой немец пришел?
От постоянного холода у старшины нестерпимо ныла простреленная нога. Она распухла и горела непрестанно, но об этом Степан Матвеевич никому не говорил. Он упрямо верил в собственное здоровье, а поскольку кость у него была цела, то дырка обязана была зарасти сама собой.
— А почему они за мной не побежали? — размышлял Плужников. — Всегда бегали, а тут — выпустили. Почему?
— А могли и не менять немцев, — сказал старшина, подумав. — Могли приказ им такой дать, чтоб в подвалы не совались.
— Могли… — вздохнул Плужников. — Только я знать должен. Все о них знать.
Передохнув, он опять выскользнул наверх искать таинственно пропавшего Волкова. Вновь ползал, задыхаясь от пыли и трупного смрада, звал, вслушивался. Ответа не было.
Встреча произошла неожиданно. Два немца, мирно разговаривая, вышли на него из-за уцелевшей стены. Карабины висели за плечами, но даже если бы они держали их в руках, Плужников и тогда успел бы выстрелить первым. Он уже выработал в себе молниеносную реакцию, и только она до сих пор спасала его.
А второго немца спасла случайность, которая раньше стоила бы Плужникову жизни. Его автомат выпустил короткую очередь, первый немец рухнул на кирпичи, и патрон перекосило при подаче. Пока Плужников судорожно дергал затвор, второй немец мог бы давно прикончить его или убежать, но вместо этого он упал на колени. И покорно ждал, пока Плужников вышибет застрявший патрон.
Солнце давно уже село, но было еще светло; эти немцы припозднились что-то сегодня и не успели вовремя покинуть мертвый, перепаханный снарядами крепостной двор. Не успели, и теперь один уже перестал вздрагивать, а второй стоял перед Плужниковым на коленях, склонив голову. И молчал.
И Плужников молчал тоже. Он уже понял, что не сможет застрелить ставшего на колени противника, но что-то мешало ему вдруг повернуться и исчезнуть в развалинах. Мешал все тот же вопрос, который занимал его не меньше, чем пропавший боец: почему немцы стали такими, как вот этот, послушно рухнувший на колени. Он не считал свою войну законченной, и поэтому ему необходимо было знать о враге все. А ответ — не предположения, не домыслы, а точный, реальный ответ! — ответ этот стоял сейчас перед ним, ожидая смерти.
— Комм, — сказал он, указав автоматом, куда следовало идти.
Немец что-то говорил по дороге, часто оглядываясь, но Плужникову некогда было припоминать немецкие слова. Он гнал пленного к дыре кратчайшим путем, ожидая стрельбы, преследования, окриков. И немец, пригнувшись, рысил впереди, затравленно втянув голову в узкие штатские плечи.
Так они перебежали через двор, пробрались в подземелья, и немец первым влез в тускло освещенный каземат. И здесь вдруг замолчал, увидев бородатого старшину и двух женщин у длинного дощатого стола. И они тоже молчали, удивленно глядя на сутулого, насмерть перепуганного и далеко не молодого врага.
— «Языка» добыл, — сказал Плужников и с мальчишеским торжеством поглядел на Мирру. — Вот сейчас все загадки и выясним, Степан Матвеевич.
Немец опять заговорил громким плачущим голосом, захлебываясь и глотая слова. Протягивал вперед дрожавшие руки, показывал ладони то старшине, то Плужникову.
— Ничего не понимаю, — растерянно сказал Плужников. — Тарахтит.
— Рабочий он, — сообразил старшина. — Видите, руки показывает?
— Лянгзам, — сказал Плужников. — Битте, лянгзам.
Он напряженно припоминал немецкие фразы, но вспоминались только отдельные слова. Немец поспешно покивал, выговорил несколько фраз медленно и старательно, но вдруг, всхлипнув, вновь сорвался на лихорадочную скороговорку.
— Испуганный человек… — вздохнула тетя Христя. — Дрожмя дрожит.
— Он говорит, что он не солдат, — сказала вдруг Мирра. — Он — охранник.
— Понимаешь по-ихнему? — удивился Степан Матвеевич.
— Немножечко.
— То есть как так — не солдат? — нахмурился Плужников. — А что он в нашей крепости делает?
— Нихт зольдат! — закричал немец. — Нихт зольдат, нихт вермахт!
— Дела-а… — озадаченно протянул старшина. — Может, он наших пленных охраняет?
Мирра перевела вопрос. Немец слушал, часто кивая, и разразился длинной тирадой, как только она замолчала.
— Пленных охраняют другие, — не очень уверенно переводила девушка. — Им приказано охранять входы и выходы из крепости. Они — караульная команда. Он — настоящий немец, а крепость штурмовали австрияки из 45-й дивизии, земляки самого фюрера. А он — рабочий, мобилизован в апреле…
— Я же говорил, что рабочий! — с удовольствием отметил старшина.
— Как же он — рабочий, пролетарий, — как он мог против нас… — Плужников замолчал, махнул рукой. — Ладно, об этом не спрашивай. Спроси, есть ли в крепости боевые части или их уже отвели.
— А как по-немецки боевые части?
— Ну, не знаю… Спроси, есть ли солдаты.
Медленно, подбирая слова, Мирра начала переводить. Немец слушал, от старания свесив голову. Несколько раз уточнил, что-то переспросив, а потом опять зачастил, затараторил, то тыча себе в грудь, то изображая автоматчика: «Ту-ту-ту!..»
— В крепости остались настоящие солдаты: саперы, автоматчики, огнеметчики. Их вызывают, когда обнаруживают русских: таков приказ. Но он — не солдат, он — караульная служба, он ни разу не стрелял по людям.
Немец опять что-то затараторил, замахал руками. Потом вдруг торжественно погрозил пальцем Христине Яновне и неторопливо, важно достал из кармана мятого мундира черный пакет, склеенный из автомобильной резины. Вытащил из пакета четыре фотографии и положил на стол.
— Дети… — вздохнула тетя Христя. — Детишек своих кажет.
— Киндер! — крикнул немец. — Майн киндер! Драй!
И гордо тыкал пальцем в неказистую узкую грудь: руки его больше не дрожали.
Мирра и тетя Христя рассматривали фотографии, расспрашивали пленного о чем-то важном, по-женски бестолково подробном и добром. О детях, булочках, здоровье, школьных отметках, простудах, завтраках, курточках. Мужчины сидели в стороне и думали, что будет потом, когда придется кончить этот добрососедский разговор. И старшина сказал, не глядя:
— Придется вам, товарищ лейтенант, — мне с ногой трудно. А отпустить опасно: дорогу к нам знает.
Плужников кивнул. Сердце его вдруг заныло, заныло тяжело и безнадежно, и он впервые остро пожалел, что не пристрелил этого немца сразу, как только перезарядил автомат. Мысль эта вызвала в нем физическую дурноту: даже сейчас он не годился в палачи.
— Ты уж извини, — виновато сказал старшина. — Нога, понимаешь…
— Понимаю, понимаю! — слишком торопливо перебил Плужников. — Патрон у меня перекосило…
Он резко оборвал, поднялся, взял автомат:
— Комм!
Даже при чадном свете жировиков было видно, как посерел немец. Посерел, ссутулился еще больше и стал суетливо собирать фотографии. А руки не слушались, дрожали, пальцы не гнулись, и фотографии все время выскальзывали на стол.
— Форвертс! — крикнул Плужников, взводя автомат.
Он чувствовал, что еще мгновение — и решимость оставит его. Он уже не мог смотреть на эти суетливые, дрожащие руки.
— Форвертс!
Немец, пошатываясь, постоял у стола и медленно пошел к лазу.
— Карточки свои забыл! — всполошилась тетя Христя. — Обожди.
Переваливаясь на распухших ногах, она догнала немца и сама затолкала фотографии в карман его мундира. Немец стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой.
— Комм! — Плужников толкнул пленного дулом автомата.
Они оба знали, что им предстоит. Немец брел, тяжело волоча ноги, трясущимися руками все обирая и обирая полы мятого мундира. Спина его вдруг начала потеть, по мундиру поползло темное пятно, и дурнотный запах смертного пота шлейфом волочился сзади.
А Плужникову предстояло убить его. Вывести наверх и в упор шарахнуть из автомата в эту вдруг вспотевшую сутулую спину. Спину, которая прикрывала троих детей. Конечно же этот немец не хотел воевать, конечно же не своей охотой забрел он в эти страшные развалины, пропахшие дымом, копотью и человеческой гнилью. Конечно нет. Плужников все это понимал и, понимая, беспощадно гнал вперед:
— Шнелль! Шнелль!
Не оборачиваясь, он знал, что Мирра идет следом, припадая на больную ногу. Идет, чтобы ему не было трудно одному, когда он выполнит то, что обязан выполнить. Он сделает это наверху, вернется сюда, и здесь, в темноте, они встретятся. Хорошо, что в темноте, — он не увидит ее глаз. Она просто что-нибудь скажет ему. Что-нибудь, чтобы не было так муторно на душе.
— Ну, лезь же ты!
Немец никак не мог пролезть в дыру. Ослабевшие руки срывались с кирпичей, он скатывался назад, на Плужникова, сопя и всхлипывая. От него дурно пахло: даже Плужников, притерпевшийся к вони, с трудом выносил этот запах — запах смерти в еще живом существе.
— Лезь!..
Он все-таки выпихнул его наверх. Немец сделал шаг, ноги его подломились, и он упал на колени. Плужников ткнул его дулом автомата, немец мягко перевалился на бок и, скорчившись, замер.
Мирра стояла в подземелье, смотрела на уже невидимую в темноте дыру и с ужасом ждала выстрела. А выстрелов все не было и не было.
В дыре зашуршало, и сверху спрыгнул Плужников. И сразу почувствовал, что она стоит рядом.
— Знаешь, оказывается, я не могу выстрелить в человека.
Прохладные руки нащупали его голову, притянули к себе. Щекой он ощутил ее щеку, она была мокрой от слез.
— За что нам это? За что, ну за что? Что мы сделали плохого? Мы же сделать ничего еще не успели, ничего!
Она плакала, прижимаясь к нему лицом. Плужников неумело погладил ее худенькие плечи.
— Ну что ты, сестренка? Зачем?
— Я боялась. Боялась, что ты застрелишь этого старика. — Она вдруг крепко обняла его, несколько раз торопливо поцеловала. — Спасибо тебе, спасибо, спасибо. А им не говори: пусть это будет наша тайна. Ну, как будто ты для меня это сделал, ладно?
Он хотел сказать, что действительно сделал это для нее, но не сказал, потому что он не застрелил этого немца все-таки для себя. Для своей совести, которая хотела остаться чистой, несмотря ни на что.
— Они не спросят.
Они и вправду ни о чем не спросили, и все пошло так, как шло до этого вечера. Только за столом теперь стало просторнее, а спали они по-прежнему по своим углам: тетя Христя вдвоем с девушкой, старшина — на досках, а Плужников — на скамье.
И эту ночь тетя Христя не спала. Слушала, как стонет во сне старшина, как страшно скрипит зубами молодой лейтенант, как пищат и топочут в темноте крысы, как беззвучно вздыхает Мирра. Слушала, а слезы текли и текли, и тетя Христя давно уж не вытирала их, потому что левая рука ее очень болела и плохо слушалась, а на правой спала девушка. Слезы текли и капали со щек, и старый ватник стал уже мокрым.
Болели ноги, спина, руки, но больше всего болело сердце, и тетя Христя думала сейчас, что скоро умрет, умрет там, наверху, и непременно при солнце. Непременно при солнце, потому что ей очень хотелось согреться. А для того чтобы увидеть это солнце, ей следовало уходить, пока есть еще силы, пока она одна, без чужой помощи сможет выбраться наверх. И она решила, что завтра непременно попробует, есть ли у нее еще силы и не пора ли ей, пока не поздно, уходить.
С этой мыслью она и забылась, уже в полусне поцеловав черную девичью голову, что столько ночей пролежала на ее руке. А утром встала и еще до завтрака с трудом пролезла сквозь лаз в подземный коридор.
Здесь горел факел.
Лейтенант Плужников умывался — благо воды теперь хватало, — и Мирра поливала ему. Она лила понемножку и совсем не туда, куда он просил; Плужников сердился, а девушка смеялась.
— Куда вы, тетя Христя?
— А к дыре, к дыре, — торопливо пояснила она. — Подышать хочу.
— Может, проводить вас? — спросила Миррочка.
— Что ты, не надо. Мой своего лейтенанта.
— Да она балуется! — сердито сказал Плужников.
И они опять засмеялись, а тетя Христя, опираясь на стену, медленно пошла к дыре, осторожно ступая распухшими ногами. Однако шла она сама, силы еще были, и это очень радовало тетю Христю.
«Может, не сегодня уйду. Может, еще денечек погожу, может, еще поживу маленько».
Тетя Христя была уже возле самой дыры, но шум наверху услыхала первой не она, а Плужников. Он услыхал этот непонятный шум, насторожился и, еще ничего не поняв, толкнул девушку в лаз:
— Скорее!
Мирра нырнула в каземат, не спрашивая и не медля: она уже привыкла слушаться. А Плужников, напряженно ловя этот посторонний шум, успел только крикнуть:
— Тетя Христя, назад!
Гулко ухнуло в дыре, и тугая волна горячего воздуха ударила Плужникова в грудь. Он задохнулся, упал, мучительно хватая воздух разинутым ртом, успел нащупать дыру и нырнуть туда. Нестерпимо ярко вспыхнуло пламя, и огненный смерч ворвался в подземелье, на миг осветив кирпичные своды, убегающих крыс, присыпанные пылью и песком полы и замершую фигуру тети Христи. А в следующее мгновение раздался страшный, нечеловеческий крик, и объятая пламенем тетя Христя бросилась бежать по коридору. Уже пахло горелым человеческим мясом, а тетя Христя еще бежала, еще кричала, еще звала на помощь. Бежала, уже сгорев в тысячеградусной струе огнемета. И вдруг рухнула, точно растаяв, и стало тихо, только сверху капали оплавленные крошки кирпича. Редко, как кровь.
Даже в каземате пахло горелым. Степан Матвеевич заложил лаз кирпичом, забил старыми ватниками, но горелым все равно пахло. Горелым человеческим мясом.
Откричавшись, Мирра примолкла в углу. Изредка ее начинала бить дрожь; тогда она поднималась и ходила по каземату, стараясь не приближаться к мужчинам. Сейчас она отчужденно смотрела на них, словно они были по другую сторону невидимого барьера. Вероятно, этот барьер существовал и прежде, но тогда между его сторонами, между нею и мужчинами, было передаточное звено: тетя Христя. Тетя Христя согревала ее ночами, тетя Христя кормила ее за столом, тетя Христя ворчливо учила ее ничего не бояться, даже крыс, и по ночам отгоняла их от нее, и Мирра спала спокойно. Тетя Христя помогала ей одеваться, по утрам пристегивать протез, умываться и ухаживать за собой. Тетя Христя грубовато прогоняла мужчин, когда это было необходимо, и за ее широкой и доброй спиной Мирра жила без стеснения.
Теперь не было этой спины. Теперь Мирра была одна, и впервые ощутила тот невидимый барьер, что отделял ее от мужчин.
Теперь она была беспомощна, и ужас от сознания этой физической беспомощности всей тяжестью обрушился на ее худенькие плечи.
— Значит, засекли они нас… — вздохнул Степан Матвеевич. — Как ни береглись, как ни хоронились.
— Я виноват! — Плужников вскочил, заметался по каземату. — Я, один я! Я вчера…
Он замолчал, наткнувшись на Мирру. Она не смотрела на него, она вся была погружена в себя, в свои мысли, и ничего для нее не существовало сейчас, кроме этих мыслей. Но для Плужникова существовала и она, и ее вчерашняя благодарность, и тот крик «Коля!..», который остановил когда-то его на том самом месте, где лежал теперь пепел тети Христи. Для него уже существовала их общая тайна, ее шепот, дыхание которого он почувствовал на своей щеке. И поэтому он не стал признаваться, что отпустил вчера немца, который утром привел огнеметчиков. Это признание уже ничего не могло исправить.
— А в чем ты виноват, лейтенант?
До сих пор Степан Матвеевич редко обращался к Плужникову с той простотой, которая диктовалась и разницей в возрасте, и их положением. Он всегда подчеркнуто признавал его командиром и разговаривал так, как этого требовал устав. Но сегодня уже не было устава, а было двое молодых людей и усталый взрослый человек с заживо гниющей ногой.
— В чем же ты виноват?
— Я пришел, и начались несчастья. И тетя Христя, и Волков, и даже этот… сволочь эта. Все — из-за меня. Жили же вы до меня спокойно.
— Спокойно и крысы живут. Вон сколько их в спокойствии нашем развелось. Не с того ты конца виноватых ищешь, лейтенант. А я вот, например, тебе благодарен. Если б не ты, немца бы ни одного так бы и не убил. А так вроде убил. Убил, а? Там, у Холмских ворот?
У Холмских ворот старшина никого не убил: единственная очередь, которую успел он выпустить, была слишком длинной, и все пули ушли в небо. Но ему очень хотелось в это верить, и Плужников подтвердил:
— Двоих, по-моему.
— За двоих не скажу, а один точно упал. Точно. Вот за него тебе и спасибо, лейтенант. Значит, и я могу их убивать. Значит, не зря я тут…
В этот день они не выходили из своего каземата. Не то что они боялись немцев — немцы вряд ли рискнули бы лезть в подземелья, — просто не могли они в этот день увидеть то, что оставила огнеметная струя.
— Завтра пойдем, — сказал старшина. — Завтра сил у меня еще хватит. Ах, Яновна, Яновна, опоздать бы тебе к дыре той… Значит, через Тереспольские ворота они в крепость входят?
— Через Тереспольские. А что?
— Так. Для сведения.
Старшина помолчал, искоса поглядывая на Мирру. Потом подошел, взял за руку, потянул к скамье:
— Сядь-ка.
Мирра послушно села. Она весь день думала о тете Христе и о своей беспомощности и устала от этих дум.
— Ты возле меня спать будешь.
Мирра резко выпрямилась:
— Зачем еще?
— Да ты не пугайся, дочка. — Степан Матвеевич невесело усмехнулся: — Старый я. Старый да больной и все равно ночью не сплю. Вот и буду от тебя крыс отгонять, как Яновна отгоняла.
Мирра низко опустила голову, повернулась, ткнулась лбом. Старшина обнял ее, сказал, понизив голос:
— Да и поговорить нам с тобой надо, когда лейтенант уснет. Скоро ты одна с ним останешься. Не спорь, знаю, что говорю.
В эту ночь другие слезы текли на старый ватник, служивший изголовьем. Старшина говорил и говорил, Мирра долго плакала, а потом, обессилев, уснула. И Степан Матвеевич к утру задремал тоже, обняв доверчивые девичьи плечи.
Забылся он ненадолго: передремал, обманул усталость, и уже на ясную голову еще раз спокойно и основательно обдумал весь тот путь, который предстояло ему сегодня пройти. Все уже было решено, решено осознанно, без сомнений и колебаний, и старшина просто уточнял детали. А потом осторожно, чтобы не разбудить Мирру, встал и, достав гранаты, начал вязать связки.
— Что взрывать собираетесь? — спросил Плужников, застав его за этим занятием.
— Найду. — Степан Матвеевич покосился на спящую девушку, понизил голос: — Ты не обижай ее, Николай.
Плужникова знобило. Он кутался в шинель и зевал.
— Не понимаю.
— Не обижай, — строго повторил старшина. — Она маленькая еще. И больная, это тоже понимать надо. И одну не оставляй: если уходить надумаешь, так о ней сперва вспомни. Вместе из крепости выбирайтесь: пропадет девчонка одна.
— А вы… Вы что?
— Заражение у меня, Николай. Пока силы есть, пока ноги держат, наверх выберусь. Помирать — так с музыкой.
— Степан Матвеевич…
— Все, товарищ лейтенант, отвоевался старшина. И приказания твои теперь недействительны: теперь мои приказания главней. И вот тебе мой последний приказ: девочку сбереги и сам уцелей. Выживи. Назло им — выживи. За всех нас.
Он поднялся, сунул за пазуху связки и, тяжело припадая на распухшую, словно залившую сапог ногу, пошел к лазу. Плужников что-то говорил, убеждал, но старшина не слушал его: главное было сказано. Разобрал кирпичи в лазе.
— Так, говоришь, через Тереспольские они в крепость входят? Ну, прощай, сынок. Живите!
И вылез. Из раскрытого лаза несло горелым смрадом.
— Утро доброе.
Мирра сидела на постели, кутаясь в бушлат. Плужников молча стоял у лаза.
— Чем это пахнет так?..
Она увидела черный провал открытого лаза и замолчала. Плужников вдруг схватил автомат:
— Я — наверх. К дыре не подходи!
— Коля!
Это был совсем другой выкрик: растерянный, беспомощный. Плужников остановился.
— Старшина ушел. Взял гранаты и ушел. Я догоню.
— Догоним. — Она торопливо копошилась в углу. — Только — вместе.
— Да куда тебе… — Плужников запнулся.
— Я знаю, что я хромая, — тихо сказала Мирра. — Но это от рождения, что же делать. И я боюсь тут одна. Очень боюсь. Я не смогу тут одна, я лучше сама вылезу.
— Идем.
Он запалил факел, и они вылезли из каземата. В липком густом смраде нечем было дышать. Крысы возились у груды обгорелых костей, и это было все, что осталось от тети Христи.
— Не смотри, — сказал Плужников. — Вернемся — зарою.
Кирпичи в дыре были оплавлены вчерашним залпом огнемета. Плужников вылез первым, огляделся, помог выбраться Мирре. Она лезла с трудом, неумело, срываясь на скользких, оплавленных кирпичах. Он подтащил ее к самому выходу и на всякий случай придержал:
— Подожди.
Еще раз осмотрелся: солнце еще не появлялось и вероятность встречи с немцами была невелика, но Плужников не хотел рисковать.
— Вылезай.
Она замешкалась. Плужников оглянулся, чтобы поторопить ее, увидел вдруг худенькое, очень бледное лицо и два огромных глаза, которые смотрели на него испуганно и напряженно. И молчал: он впервые видел ее при свете дня.
— Вот ты какая, оказывается.
Мирра потупила глаза, вылезла и села на кирпичи, заботливо обтянув платьем колени. Она поглядывала на него, потому что тоже впервые видела его не в чадном пламени коптилок, но поглядывала украдкой, искоса, каждый раз, как заслонки, приподнимая длинные ресницы.
Вероятно, в мирные дни среди других девушек он бы просто не заметил ее. Она вообще была незаметной — заметными были только большие печальные глаза да ресницы, — но здесь сейчас не было никого прекраснее ее.
— Так вот ты какая, оказывается.
— Ну, такая, — сердито сказала она. — Не смотри на меня, пожалуйста. Не смотри, а то я опять залезу в дырку.
— Ладно. — Он улыбнулся. — Я не буду, только ты слушайся.
Плужников пробрался к обломку стены, выглянул: ни старшины, ни немцев не было на пустом развороченном дворе.
— Иди сюда.
Мирра, оступаясь на кирпичах, подошла. Он обнял ее за плечи, пригнул голову.
— Спрячься. Видишь ворота с башней? Это Тереспольские.
— Я знаю.
— Что-то он про них меня спрашивал…
Мирра ничего не сказала. Оглядываясь, она узнавала и не узнавала знакомую крепость. Здание комендатуры лежало в развалинах, мрачно темнела разбитая коробка костела, а от каштанов, что росли вокруг, остались одни стволы. И никого, ни одной живой души не было на всем белом свете.
— Как страшно!.. — вздохнула она. — Там, под землей, все-таки кажется, что наверху еще кто-то есть. Кто-то живой.
— Наверняка есть, — сказал он. — Не мы одни такие везучие. Где-то есть, иначе стрельбы не было бы, а она случается. Где-то есть, и я найду где.
— Найди, — тихо попросила она. — Пожалуйста, найди.
— Немцы, — сказал он. — Спокойно. Только не высовывайся.
Из Тереспольских ворот вышел патруль: трое немцев появились из темного провала ворот, постояли, неторопливо пошли вдоль казарм к Холмским воротам. Откуда-то издалека донеслась отрывистая песня: словно ее не пели, а выкрикивали доброй полусотней глоток. Песня делалась все громче. Плужников уже слышал топот и понял, что немецкий отряд с песней входит сейчас под арку Тереспольских ворот.
— А где же Степан Матвеевич? — обеспокоенно спросила Мирра.
Плужников не ответил. Голова немецкой колонны показалась в воротах: они шли по трое, громко выкрикивая песню. И в этот момент темная фигура сорвалась сверху, с разбитой башни. Мелькнула в воздухе, упав прямо на шагающих немцев, и мощный взрыв двух связок гранат рванул утреннюю тишину.
— Вот Степан Матвеевич! — крикнул Плужников. — Вот он, Мирра! Вот он!..
Часть IV
Глава 1
Весь день они молча просидели в каземате. Они не просто молчали — они всячески избегали друг друга, насколько это было возможно в подземелье. Если один оказывался у стола, второй отходил в угол, а если и садился за стол, то — подальше, на противоположный конец. Они не решались смотреть друг на друга и больше всего боялись, что руки их случайно встретятся в темноте.
После гибели старшины Мирра ни за что не хотела уходить под землю. Она кричала и плакала, а встревоженные взрывом немцы вновь прочесывали развалины, забрасывая подвалы гранатами и прожигая огнеметными залпами. Их много сбежалось во двор, они расползлись по всем направлениям и с минуты на минуту могли выйти на них, а она кричала и билась на обломках кирпичей, и Плужников никак не мог ее успокоить. Ему уже казалось, что он слышит крики немцев, топот их сапог, лязг их оружия, и тогда он схватил Мирру в охапку и потащил к дыре.
— Пусти. — Она вдруг перестала биться. — Сейчас же пусти! Слышишь?
— Нет.
Она оказалась очень легкой, но сердце его неистово забилось от этой гибкой и теплой ноши. Лицо ее было совсем близко, он видел слезы на ее щеках, чувствовал ее дыхание и, боясь прижать к себе, нес на вытянутых руках. А она в упор смотрела на него, и в ее глубоких темных глазах был молчаливый и непонятный для него страх.
— Пусти, — еще раз очень тихо попросила она. — Пожалуйста.
Плужников отпустил ее только возле дыры. Оглянулся в последний раз, действительно услышал отчетливый шорох шагов, шепнул:
— Лезь.
Мирра замешкалась, и он вовремя вспомнил о ее протезе, понял, что она не сможет спрыгнуть на пол там, под землей, и остановил:
— Я первым.
— Нет! — испугалась она. — Нет, нет!
— Не бойся, успеем!
Он скользнул в дыру, спрыгнул на пол, позвал:
— Иди! Скорее!
Мирра сорвалась на скользких кирпичах, но Плужников подхватил ее, на секунду прижал к себе. Она покорно замерла, уткнувшись лицом в его плечо, а потом вдруг рванулась, оттолкнула его и быстро пошла по коридору, волоча ногу. А он остался в темноте у дыры, но слушал не шумы наверху, а гулкий стук собственного сердца. А когда вернулся в каземат, уже не решался заговорить. Хотел этих разговоров, удивлялся сам себе — и не заговаривал. И прятал глаза. И все время чувствовал, что она — здесь, рядом, и что, кроме их двоих, нет никого во всем мире.
Противоречивые чувства странно переплетались сейчас в нем. Горечь от гибели тети Христи и Степана Матвеевича и тихая радость, что рядом — хрупкая и беззащитная девушка; ненависть к немцам и странное, незнакомое ощущение девичьего тепла; упрямое желание уничтожать врага и тревожное сознание своей ответственности за чужую жизнь — все это жило в его душе в полной гармонии, как единое целое.
Он никогда еще не ощущал себя таким сильным и таким смелым, и лишь одного он не мог сейчас: не мог протянуть руку и коснуться девушки. Очень хотел этого — и не мог.
— Ешь, — тихо сказала она.
Наверное, наверху уже зашло солнце. Они промолчали и проголодали весь этот день. Наконец Мирра сама достала еду и сказала первое слово. Но ели они все-таки на разных концах стола.
— Ты ложись. Я не буду спать.
— Я тоже не буду, — поспешно сказала она.
— Почему?
— Так.
— Крыс боишься? Не бойся, я их буду отгонять.
— Ты каждую ночь решил не спать? — Мирра вздохнула. — Не беспокойся, я уже привыкла.
— Завтра я разведаю дорогу и отведу тебя в город.
— А сам?
— А сам вернусь. Здесь — оружие, патроны. Есть чем воевать.
— Воевать… — Она опять вздохнула. — Один против всех? Ну и что ты можешь сделать один?
— Победить.
Плужников сказал это вдруг, не раздумывая, и сам удивился, что сказал именно так. И повторил упрямо:
— Победить. Потому что человека нельзя победить, если он этого не хочет. Убить можно, а победить нельзя. А фашисты — не люди, значит, я должен победить.
— Запутался! — Она неуверенно засмеялась и тут же испуганно оборвала смех: таким неуместным показался он в этом темном, мрачном и чадном каземате.
— А ведь это правда, что человека нельзя победить, — медленно повторил Плужников. — Разве они победили Степана Матвеевича? Или Володьку Денищика? Или того фельдшера в подвале: помнишь, я рассказывал тебе? Нет, они их только убили. Они их только убили, понимаешь? Всего-навсего убили.
— Этого достаточно.
— Нет, я не о том. Вот Прижнюка они действительно убили, навсегда убили, хоть он и живой. А человека победить невозможно, даже убив. Человек выше смерти. Выше.
Плужников замолчал, и Мирра тоже молчала, понимая, что говорил он не для нее, а — для себя, и гордясь им. Гордясь и пугаясь одновременно, потому что единственным выходом, который он себе оставлял, была гибель. Он сам сейчас убеждался в этом, он приговаривал себя к ней искренне и взволнованно, и, подчиняясь непонятному ей самой приказу, Мирра встала, подошла к нему и обняла за плечи. Она хотела быть рядом в эту минуту, хотела разделить его судьбу, хотела быть вместе и инстинктивно чувствовала, что быть вместе — это просто прикоснуться к нему.
Но Плужников вдруг отстранил ее, встал и отошел на другой конец стола. И сказал чужим голосом:
— Завтра разведаю дорогу, а послезавтра ты уйдешь.
Но Мирра и слышала и не слышала эти слова. Все в ней разом оборвалось, потому что его поведение вновь напомнило ей, что она — калека и что он не забывает и не может этого забыть. Чувство страшного одиночества снова обрушилось на нее, она опустилась на скамью и заплакала горько, по-детски уронив голову на руки.
— Ты что это? — удивленно спросил Плужников. — Почему ты плачешь?
— Оставь меня! — громко всхлипнув, сказала она. — Оставь и иди куда хочешь. Только не надо меня жалеть. Не надо, не надо!
Он неуверенно подошел к ней, постоял, неумело погладил по голове. Как маленькую.
— Не трогай меня! — Мирра резко встала, сбросив его руку. — Я не виновата, что оказалась здесь, не виновата, что осталась жива, не виновата, что у меня хромая нога. Я ни в чем не виновата, и не смей меня жалеть!
Оттолкнув его, она прошла в свой угол и ничком упала на постель. Плужников постоял, послушал, как она всхлипывает и вздыхает, а потом взял бушлат старшины и накрыл ее плечи. Она резко повела ими и сбросила бушлат, и он снова накрыл ее, а она снова сбросила, и он снова накрыл. И Мирра больше уже не сбрасывала бушлата, а, жалобно всхлипнув, съежилась под ним и затихла. Плужников улыбнулся, отошел к столу и сел. Послушал, как тихо дышит пригревшаяся Мирра, достал из полевой сумки схему крепости, которую по его просьбе начертил как-то Степан Матвеевич, и принялся внимательно изучать ее, соображая, как провести завтрашнюю разведку. И не заметил, как уронил голову на стол…
— Ты прости меня, — сказала утром Мирра.
— За что?
— Ну, за все. Что ревела и говорила глупости. Больше не буду.
— Будешь, — улыбнулся он. — Обязательно будешь, потому что ты еще маленькая.
Нежность, которая прозвучала в его голосе, теплом отозвалась в ней, захлестнула, вызвала ответную нежность. Она уже подняла руку, чтобы протянуть ему, чтобы прикоснуться и приласкаться, потому что сердце ее уже изнемогало без этой простой, мимолетной, ни к чему не обязывающей ласки. Но она опять сдержала себя и отвернулась, и он тоже отвернулся и нахмурился. А потом он ушел, и она опять тихо заплакала, жалея его и себя и мучаясь от этой жалости.
То ли немцев напугал вчерашний взрыв, то ли они к чему-то готовились, но суетились сегодня куда больше обычного. Возле Тереспольских ворот велись работы по расчистке территории, повсюду ходили усиленные патрули, а пленных, к которым Плужников уже привык, не было ни видно, ни слышно. У Трехарочных тоже что-то делали, оттуда долетал шум моторов, и Плужников решил пробраться в северо-западную часть цитадели: посмотреть, нельзя ли там переправиться через Мухавец и уйти за внешние обводы.
Он не имел права рисковать и поэтому шел осторожно, избегая открытых мест. Кое-где даже полз, несмотря на то что патрулей видно не было. Он не хотел сегодня ввязываться в перестрелку и беготню, он хотел только высмотреть щель, сквозь которую ночью можно было бы проскользнуть. Проскользнуть, вырваться из крепости, добраться до первых людей и оставить у них девушку.
Плужников ясно понимал, что старшина был прав, завещав ему сделать это во что бы то ни стало. Понимал, делал для этого все от него зависящее, но втайне боялся даже думать о том времени, когда останется один. Совсем один в развороченной крепости. Конечно, он мог бы уйти вместе с Миррой, раздобыть гражданскую одежду, попытаться ускользнуть в леса, где почти наверняка остались отбившиеся от своих частей бойцы и командиры Красной Армии. И это не было бы ни дезертирством, ни изменой приказу: он не значился ни в каких списках, он был свободным человеком, но именно эта свобода и заставляла его самостоятельно принимать то решение, которое было наиболее целесообразным с военной точки зрения. А с военной точки зрения самым разумным было оставаться в крепости, где были боеприпасы, еда и убежище. Здесь он мог воевать, а не бегать по лесам, которых не знал.
Наконец он достиг подвалов и пробирался сейчас по ним, стараясь выйти за излучину Мухавца. Там немцы, тракторы которых грохотали у Трехарочных ворот, не могли его видеть, и он надеялся подобраться к самой воде и, может быть, переправиться на другую сторону. А пока шел бесконечными подвалами, в которые проникало достаточно света сквозь многочисленные проломы и дыры.
— Стой!
Плужников замер. Окрик прозвучал так неожиданно, что он даже не сообразил, что скомандовали-то ему на чистом русском языке. Но прежде чем он успел сообразить, в грудь его уперся автомат:
— Бросай оружие.
— Ребята… — От волнения Плужников всхлипнул. — Ребята, свои, милые…
— Мы-то милые, а ты какой?
— Свой я, ребята, свой! Лейтенант Плужников…
Остановили его на переходе в тяжелом подвальном сумраке, куда шагнул он со света и где пока ничего не видел, кроме неясной фигуры впереди. И еще кто-то стоял сзади, в нише, но того он вообще не видел, а только чувствовал, что там кто-то стоит.
— Лейтенант, говоришь? А ну, шагай к свету, лейтенант.
— Шагаю, шагаю! — радостно сказал Плужников. — Сколько вас тут, ребята?
— Сейчас посчитаем.
Их было двое, заросших по самые брови, в рваных грязных ватниках. Представились:
— Сержант Небогатов.
— Ефрейтор Климков.
— Какие планы, лейтенант? — спросил Небогатов после короткого знакомства. — Наши планы — рвать в Беловежскую пущу. Давно бы туда ушли, да патронов нет: я тебя на голом нахальстве останавливал.
— Ну, для страховочки я за спиной стоял, — хмуро усмехнулся Климков. — А у меня — ножичек гитлеровский.
На ремне у него висел длинный немецкий кинжал в черных кожаных ножнах.
— Вместе рвать будем. — От радости, что встретил своих, Плужников сразу забыл о своем решении сражаться в крепости до конца. — Патроны есть, ребята, чего-чего, а патронов хватает. И еда имеется, консервы…
— Консервы? — недоверчиво переспросил ефрейтор. — Шикарно живешь, лейтенант.
— Веди сперва к консервам, — усмехнулся сержант Небогатов. — Уж и не помню, когда ели-то в последний раз. Так, грызем чего-то, как крысы.
Плужников провел их в свое подземелье кратчайшим путем. Показал дыру, малоприметную для непосвященных, рассказал об огнеметной атаке и гибели тети Христи. А про немца, что навел на них огнеметчиков, рассказывать не стал: объяснять этим ожесточенным, черным от голода и усталости людям, почему он отпустил тогда пленного, было бессмысленно.
— Мирра! — еще в подземелье закричал Плужников. — Мирра, это мы, не бойся!
— Какая еще Мирра? — насторожился сержант.
Он первым пролез в каземат, и не успели еще Плужников с ефрейтором пробраться следом, как он уже удивленно кричал:
— Миррочка, ты ли это? Глазам не верю!
— Небогатов?.. — ахнула Мирра. — Толя Небогатов? Живой?
— Дохлый, Мирра! — смеялся сержант. — Копченый, сушеный и вяленый!
Светясь от радости, Мирра тащила на стол все, что припрятывала. Плужников хотел было запретить есть все подряд, но сержант заверил, что норму они знают. Небогатов был очень оживлен, шутил с Миррой, а ефрейтор помалкивал, посматривая на девушку настороженно и, как показалось Плужникову, недружелюбно.
— Житье тебе тут, лейтенант, прямо как беловежскому зубру.
Плужников не поддержал этого разговора. Ефрейтор помолчал, а потом, когда Мирра отошла от стола, спросил угрюмо:
— Она что, тоже с нами пойдет?
— Конечно! — с вызовом сказал Плужников. — Она хорошая девчонка, смелая. Только крыс боится!
Но Климков не намерен был сводить разговор к шутке. Переглянулся с Небогатовым, и по тому, как сержант опустил глаза, Плужников понял, что в этой паре первенство определяется не воинскими званиями.
— Хромая она.
— Ну и что? Не настолько уж она…
Плужников запнулся. Отрицать хромоту Мирры было бессмысленно, но даже если бы она была абсолютно здорова, хмурый ефрейтор и тогда бы отказался взять ее с собой — это Плужников сообразил сразу.
— Я и сам собирался довести ее до первых домов…
— До первой пули! — жестко перебил Климков. — Где дома, там и немцы. Нам обходить дома нужно, да подальше, а не переть к ним в военной форме.
— Странный разговор! Не оставлять же ее, правда?
— Пусть сама выбирается. Только после нас, а то на первом же допросе продаст ни за понюшку. Чего молчишь, сержант?
— Брать с собой нельзя, — нехотя сказал Небогатов.
— А бросать можно? Я тебя спрашиваю, сержант, бросать можно?
В гулком пустом подвале далеко разносились звуки, и Мирра слышала каждое слово. Тем более что теперь они уже не сдерживались, забыли о ней, словно решали сейчас не ее судьбу, а что-то куда более важное для них. Но для Мирры самым важным была сейчас не ее судьба, хотя сердце ее замирало от ужаса при одной мысли, что они могут уйти, оставив ее тут. И, несмотря на весь этот ужас, самым важным для нее было, что ответит Плужников на все их аргументы. Съежившись в самом дальнем и темном углу каземата, где крысы давно уже не боялись ни шумов, ни людей, Мирра слушала теперь только его, воспринимала только его слова, потому что то предательство, на которое его толкали, было для нее куда страшнее собственной судьбы.
— Ну, ты сам посуди, лейтенант, куда нам такая обуза? — приглушенно говорил Небогатов. — За внешним обводом — поле, там по-пластунски километра два ползти придется. Сможет она ползти?
— С хромой-то ногой! — вставил ефрейтор.
— О чем вы говорите! — громко сказал Плужников, уже с трудом сдерживая гнев. — О себе вы все время говорите, только о себе! О своей шкуре! А о ней? О ней подумать вы способны?
— Тут думай не думай…
— Нет, будем думать! Обязаны думать!
— Не подойдешь ты к домам… — со вздохом сказал сержант. — Ну, никак не подойдешь, понимаешь? Совались мы, пробовали: везде патрули, везде охрана. Что ночью, что днем. До сих пор оцепление вокруг крепости держат, до сих пор нашего брата вылавливают, а ты говоришь — думать.
— Мы — Красная Армия, — тихо сказал Плужников. — Мы — Красная Армия, это вы понимаете?
— Красная Армия?.. — Ефрейтор громко, зло рассмеялся. — Ты еще комсомол вспомни, лейтенант!
— А я его не забывал! — крикнул Плужников. — Вот он, билет, здесь, на сердце! Я его вместе с жизнью отдам, только вместе с жизнью!
— Нет больше Красной Армии! — заорал Климков, и непрочное пламя коптилок забилось, заметалось над столом. — Нету Красной Армии, нету никакого комсомола! Нету!
— Молчать!
Стало вдруг тихо. Небогатов усмехнулся:
— Командуешь?
— Не командую, а приказываю, — сдерживаясь, негромко сказал Плужников. — Как старший по званию. Приказываю провести разведку, найти возможность пробраться в город и доставить туда девушку. А потом будем думать о собственной шкуре.
— Такой, значит, разговор? — продолжая улыбаться, спросил Небогатов. — А если не подчинимся? Доложишь по команде? Рапорт напишешь?..
— Подожди, Толя, — перебил Климков. — Глупо ссориться: нужны ведь друг другу.
— А мы не ссоримся…
— Ближайшая задача: переправить Мирру в город. Все остальное — потом.
— Не пойму, кто ты: дурак или контуженый?
— Тихо, Толя! — Ефрейтор перегнулся через стол. — На кой хрен тебе эта калека, лейтенант? Была бы деваха стоящая, я бы еще понял: жалко товар. А эту колченогую…
Заросшее лицо было совсем рядом, и Плужников коротко, не замахиваясь, ударил в него кулаком. Ефрейтор отпрянул, рука его метнулась к рукоятке кинжала. Плужников схватил автомат, рывком взвел затвор:
— Руки на стол!
Ефрейтор медленно отпустил рукоять, сел, положил перед собой большие жилистые руки. Плужников знал, что диски их автоматов пусты, но их было двое, а он — один.
— Сволочь, — тяжело дыша, сказал Климков. — Дерьмо ты, лейтенант. Окопался тут с бабой… Войну пережидаешь?
— Выходи по одному через лаз! — резко скомандовал Плужников. — Предупреждаю, что не шучу: автомат у меня заряжен.
Он повел стволом в сторону заваленного выхода, коротко нажал на спуск. Сухие выстрелы оглушительно прогремели в каземате. Небогатов и Климков встали.
— Мы не можем уйти без оружия, — тихо сказал Небогатов.
— Берите свои автоматы.
Они молча подняли пустые ППШ. Климков первым подошел к лазу, потоптался, хотел что-то сказать, но не сказал и вылез из каземата.
— Выход наверх — направо, в самом конце, — сказал Плужников сержанту.
Сержант молча кивнул. Он стоял у самого лаза, но уходить пока медлил.
— Ну, чего застрял? Кончились наши разговоры.
— Ты обещал патронов, лейтенант. Дай патронов, и мы этой же ночью уйдем из крепости.
Плужников молчал.
— Будь человеком, лейтенант! — умоляюще сказал Небогатов. — Мы же сдохнем здесь без патронов.
Плужников прошел в темноту, ногой придвинул к сержанту непочатую цинку. Металл нестерпимо резко проскрипел по кирпичному полу.
— Спасибо. — Небогатов поднял ящик. — Мы уйдем этой ночью, слово даю. А только ты все равно дурак, лейтенант.
И нырнул в лаз.
Плужников машинально поставил автомат на предохранитель, сунул его на обычное место — он всегда оставлял его возле лаза, вернулся к столу и тяжело опустился на скамью. Он не думал, что Климков и Небогатов, зарядив в подземелье оружие, ворвутся в каземат, но на душе его было тяжело. Недавняя и такая яркая радость от неожиданной встречи сменилась тупым отчаянием, и переход этот был столь внезапен, что Плужников вдруг словно обессилел. Словно эти двое украли, вырвали из него и унесли с собой часть его веры, и эта потеря была ощутима до ноющей физической боли. Гнев его прошел, осталась смутная, гнетущая пустота и эта ноющая боль в сердце.
Кто-то прерывисто вздохнул. Он поднял голову, рядом стояла Мирра.
— Ушли… — вздохнул он. — Я патронов им дал. Хотят этой ночью из крепости вырваться.
— Я не могу стать на колени, — дрожащим, словно натянутым голосом вдруг сказала она. — Я не могу стать на колени, потому что у меня протез. Но я стану, когда сниму его. Я стану на колени, я…
Рыдания перехватили горло, и она замолчала. Стояла рядом, тиская у груди руки, кусала прыгающие губы, а по лицу текли слезы. Он протянул руку, чтобы вытереть их, а она схватила эту руку и начала исступленно целовать ее. Он испуганно рванулся, но она не отпустила, а крепко, двумя руками прижала к груди. Как тогда, в подземелье, только тогда эта его рука держала взведенный пистолет.
— Я боялась, я так боялась!
— Что уйду с ними?
— Нет, не это самое страшное. Я боялась услышать, что ты — не такой.
— Какой — не такой?
— Не тот, кого я люблю. Молчи, пожалуйста, молчи! Я помню, какая я, не думай, что я могу забыть это. Меня всю жизнь жалели: и дети, и взрослые — все жалели! Но когда жалеют, отдают половинку, понимаешь? А ты, ты остался из-за меня, ты прогнал этих, ты не бросил меня, не оставил тут, не отправил к немцам, как они тебе предлагали! Я же слышала все, каждое слово слышала!
Она крепко прижимала к груди его руку, плакала и говорила, говорила, дрожа, как в ознобе. Все вдруг рухнуло для нее: и привычная настороженная пугливость, и робость, и застенчивость. Горячая благодарность словно растопила все оковы, искреннее чувство любви и нежности затопило ее, заставив забыть обо всем, и она спешила рассказать ему об этом, излить всю себя, ни на что не рассчитывая и ни на что не надеясь.
— Я же никогда, никогда в жизни и помечтать-то не смела, что могу полюбить! Мне же с детства, с самого детства все-все только одно и твердили, что я — калека, что я несчастная, что я не такая, как остальные девочки. Даже мама об этом говорила, потому что жалела меня и хотела, чтобы я привыкла к тому, что я — такая, привыкла и не страдала бы больше. И я уже привыкла, совсем привыкла, и поэтому с девочками не дружила, а только с мальчишками. Девочки ведь про любовь всегда говорят и планы всякие строят, а я что могла построить, о чем помечтать? Я, может быть, глупости сейчас говорю и даже наверное глупости, но ты ведь все понимаешь, правда? Я просто не могу молчать, я боюсь замолчать, потому что тогда, когда я замолчу, начнешь говорить ты и скажешь, что я — дура набитая, что нашла время влюбиться. А разве мы виноваты, что время такое, разве мы виноваты? Я боюсь замолчать, Коля, а у меня уже нет сил говорить. Сил нет, а я боюсь, боюсь в тишине остаться, боюсь того, что ты скажешь сейчас…
Плужников обнял ее, нежно и бережно поцеловал в дрожавшие распухшие губы. И почувствовал кровь.
— Это я губы грызла, чтобы не закричать. Когда они уговаривали тебя.
— Больно?
— Меня никто никогда не целовал. А наверху — война. А я такая счастливая, такая счастливая, что у меня сердце сейчас разорвется! — Мирра прильнула к нему, говорила еле слышно, почти беззвучно: — Ты больше не сиди по ночам за столом, ладно? Ты ложись, а я рядом сяду и всю ночь буду отгонять от тебя крыс. Всю ночь и всю жизнь, Коля, какая нам осталась…
Глава 2
Теперь они говорили и говорили и никак не могли наговориться.
Лежали рядом, укрывшись шинелью и бушлатами, согреваясь общим теплом, и сердца их бились одинаково бурно или одинаково устало.
— А твоя сестра похожа на тебя?
— Наверно, нет. Она похожа на маму, а я — на отца.
— Значит, у тебя был красивый папа. А это очень важно.
— Почему?
— Счастливый внук всегда бывает похожим на деда.
— А счастливая внучка?
— Тоже. Скажи… Только — честно, слышишь? Обязательно честно.
— Честное-пречестное.
— Честное-честное-пречестное?
Она помолчала, повозилась, поплотнее укрывая его.
— Твоя мама очень огорчится, когда увидит меня?
По тому, как робко, приглушенно прозвучали эти слова, он понял, как важен для нее ответ. И еще крепче обнял ее.
— Моя мама будет очень любить тебя. Очень.
— Ты обещал говорить честно.
— Я говорю честно. Они будут очень любить тебя. И мама, и Верочка.
— Может быть, в Москве мне сделают настоящий протез, и я научусь танцевать.
— В Москве мы покажем тебя самому лучшему врачу. Самому лучшему. Может быть…
— Нет. Ничего не может быть. Может быть только протез.
— Сделаем протез. Самый лучший. Такой, что никто и не догадается, что у тебя больная нога.
— Какой ты худенький! — Она нежно провела рукой по его заросшей щеке. — Знаешь, мы не сразу поедем в Москву. Мы сначала поживем в Бресте, и моя мама немножечко тебя растолстит. А я буду кормить тебя морковкой.
— Я похож на кролика?
— Морковка очень полезна. Очень, потому что мама говорила, что в ней есть железо. И когда ты растолстеешь, мы поедем в Москву. Я увижу Красную площадь и Кремль. И Мавзолей.
— И метро.
— И метро. И еще мы обязательно пойдем в театр. Я никогда не была в настоящем театре. К нам приезжал театр из Минска, но это все равно не настоящий театр, потому что он съехал со своего места. Понимаешь?
— Ну конечно. Мы все посмотрим в Москве. Все-все. А потом уедем.
— В Брест?
— Куда пошлют. Ты забыла, что твой муж — кадровый командир Красной Армии?
— Муж… — Она тихо, радостно засмеялась. — Как будто я сплю и вижу сон. Обними меня, муж мой. Крепко-крепко.
И снова не было ни тьмы, ни подвала, ни крыс, что пищали в углах. И снова не было войны, а были двое. Двое на Земле: Мужчина и Женщина.
— Ты когда-нибудь видела аистов?
— Аистов? Каких аистов?
— Говорят, они белые-белые.
— Не знаю. В городе нет аистов, а больше я нигде не была. Почему ты вдруг спросил о них?
— Так. Вспомнил.
— Тебе не холодно?
— Нет. А тебе?
— Нет, нет. Знаешь, почему я спросила? Степан Матвеевич в ту, последнюю ночь сказал мне, что ты застыл.
— Как застыл?
— Застыл от войны, от горя, от крови. Он говорил, что мужчины стынут на войне, стынут внутри, понимаешь? Он говорил, что в них стынет кровь, и только женщина может тогда отогреть. А я не знала, что я — женщина и тоже могу кого-то отогреть… Я отогрела тебя? Хоть немножечко?
— Я боюсь растаять.
— Ну, ты смеешься.
— Нет, я говорю правду: я боюсь растаять возле тебя. А поверху ходят немцы, по нашей с тобой крепости. Знаешь, они что-то замышляют: начали расчищать площадку возле Тереспольских ворот. И сейчас мы встанем, и я пойду наверх.
— Коля, милый, не надо. Еще день, один только денечек без страха за тебя.
— Нет, Миррочка, надо. Надо, а то они и вправду решат, что стали хозяевами в нашей крепости.
— Значит, мне опять считать секунды и гадать, вернешься ты или…
— Я вернусь. Я просто ухожу на работу. Ведь уходят же мужья на работу, правда? Вот и я тоже. Просто у меня такая работа.
Еще не успев подняться наверх, Плужников услышал рев двигателей и почувствовал, как дрожит земля: трактора стаскивали к Тереспольским воротам крупнокалиберные крепостные орудия. Опять множество немцев вертелось вокруг, и Плужников поначалу решил не рисковать и вернуться. Но немцы были заняты своими делами, и он все-таки двинулся в дальние развалины. Там можно было надеяться встретить одинокий патруль, а на большее он и не мог сейчас рассчитывать.
Прошлый раз он ходил левее: его тогда интересовал берег за поворотом Мухавца. Но сейчас он уже не думал о том, что должен расстаться с Миррой, — сейчас сама мысль эта была для него ужасна, — и поэтому он свернул вправо, в подвалы, через которые мог подобраться к Трехарочным воротам. Там все время сновали немцы, и именно там он мог напомнить им, кто хозяин этой крепости.
Теперь он шел осторожно, куда осторожнее, чем тогда, когда уперся грудью в автомат Небогатова. Он не боялся столкнуться с немцами в подземельях, но они могли бродить поверху, могли услышать его шаги или увидеть его самого сквозь многочисленные проломы. Он перебегал открытые места, а в темных нишах подолгу останавливался, настороженно вслушиваясь.
Он услышал близкие шаркающие шаги именно в одной из таких глухих беспросветных ниш. Кто-то шел прямо на него, шел медленно, старчески волоча ноги, не пытаясь приглушить шум. Плужников беззвучно сбросил автомат с предохранителя и весь напрягся, ожидая того, кто так беззаботно топал по подвалам, достаточно светлым от бесчисленных дыр и проломов. Вскоре совсем близко тяжело вздохнули и сказали тихо и озабоченно:
— Озяб я. Озяб.
Плужников готов был шагнуть из ниши, потому что сказано это было так по-русски, что никаких сомнений уже не могло оставаться. Но он не успел шагнуть, как неизвестный вдруг запел. Запел жалобным детским голосом бессмысленно и тупо:
Плужников замер. Что-то страшное и беспросветно безнадежное было в этом пении. А неизвестный снова и снова уныло тянул одно и то же:
Послышался шум осыпавшихся кирпичей, тяжелое дыхание, и неизвестный певец попал в луч света, совсем рядом с Плужниковым, выйдя из-за поворота. И Плужников узнал его, узнал сразу, несмотря на длинные, свалявшиеся, красные от кирпичной пыли волосы. Узнал и шагнул навстречу:
— Волков? Вася Волков?
Волков замолчал. Стоял перед ним пошатываясь, тупо глядя безумными, отсутствующими глазами.
— Волков, да очнись же! Это я, Плужников! Лейтенант Плужников!
— Вася, это же я, я!
— Да очнись же ты, Волков, очнись! — Плужников схватил его за грудь, встряхнул. — Это я, я, лейтенант Плужников, твой командир!
Что-то осмысленное вспыхнуло на миг в безумных глазах Волкова. Как он попал сюда, в эти подвалы? Что ел, где спал, как до сих пор не наткнулся на немцев? Все это только промелькнуло в голове Плужникова; спросил он о другом:
— Ты почему ушел тогда, Волков?
Спросил и замолчал, потому что ответа не требовалось. Дикий необъяснимый ужас, который увидел он в глазах Волкова, был этим ответом: Волков уходил от страха, и этот животный, безграничный и уже неподвластный воле страх олицетворялся для Волкова в нем, в лейтенанте Плужникове.
— Вася, успокойся, Вася.
Волков вдруг с силой оттолкнул Плужникова и, задыхаясь и тонко вереща от страха, быстро полез через пролом на залитый солнцем берег Мухавца. Плужников ударился спиной о стену, упал, а когда вскочил, Волкова в подвале не было. Он уже выбрался наверх, задохнулся солнцем и простором, забыл о Плужникове и снова затянул то единственное, что хранил еще его воспаленный разум:
Плужников рванулся к пролому и даже не расслышал, а каким-то звериным шестым чувством почуял топот чужих сапог. Успел прижаться к стене, и сапоги эти прогрохотали над его головой.
— Хальт! Цурюк!
Ударил выстрел, но оглушительнее этого выстрела был детский жалобный крик Волкова. Плужников взлетел по осыпающимся кирпичам, выглянул в пролом, увидел три фигуры, склонившиеся над упавшим, но еще живым, еще стонущим Волковым, и нажал на спуск.
Он не разобрал, попал ли в кого, — хотелось думать, что попал! — смотреть было некогда. Промчался по подвалам, выскочил во внутреннее окно, переполз в соседние развалины. Где-то недалеко всполошенно бегали немцы, гулко прогремели в подвалах автоматные очереди, ударило несколько взрывов. Но Плужников опять ушел, затерявшись в развалинах. Отдышался в глубокой дальней воронке, ужом переполз открытый участок и нырнул в свою дыру.
Он не хотел рассказывать Мирре о встрече с Волковым: ей хватало горя. Поэтому он долго — дольше обычного — стоял у дыры, слушал шумы наверху и ждал, когда окончательно придет в себя не столько после беготни по развалинам, сколько после этой встречи. Он вспоминал последний осмысленный и полный нечеловеческого ужаса взгляд Волкова, понимал, что Волков испугался его — не человека вообще, а именно его, лейтенанта Плужникова, — но не чувствовал за собой никакой вины. Ему было жаль так глупо погибшего парнишку, только и всего. Война уже научила его своей логике.
Успокоившись, Плужников тихо двинулся к лазу, в темноте безошибочно определяя дорогу. Нащупал лаз, беззвучно нырнул в него — и замер: впереди, в тускло освещенном каземате, тихонько звучал тонкий девичий голос:
Контраст с тем пением, которое он совсем недавно слышал в другом подвале, пением, которое так трагически оборвалось, и этим — задумчивым, нежным, девичьим, — был слишком велик даже для него. Тупая, безнадежная боль вдруг намертво сжала сердце, и он с трудом сдержался, чтобы не застонать.
Человек, который пел сейчас эту песню, был счастлив. Был очень счастлив. Именно это открытие тупой болью стиснуло сердце Плужникова. Война все выворачивала наизнанку, даже их первую любовь.
Он осторожно влез в каземат и привалился к стене, прижимая к себе автомат, чтобы не брякнуть им, не спугнуть песню. Слушал, сдерживая тяжелый хрип отравленной взрывчаткой, забитой мокротой груди, мучительно хотел чего-то и не понимал, чего же. А потом понял, что хочет заплакать, — и улыбнулся. Слез не было.
Все-таки он звякнул автоматом, и она сразу замолчала. Он шагнул к столу, и Мирра нежно потянулась к нему, потянулась вся — доверчиво, тепло и наивно.
— Сейчас я тебя покормлю. — Она прошла в темноту, к стеллажам. — Знаешь, эти противные крысы съели все сухари. Осталось совсем немножечко.
— Откуда ты знаешь эту песню?
— Меня научил дядя Рувим: его к Первому мая премировали патефоном с пластинками. Он — замечательный скрипач… — Она засмеялась. — Зачем же я тебе рассказываю? Ты же знаешь дядю Рувима.
— Знаю?
— Конечно, знаешь. — Мирра притащила еду и теперь накрывала на стол. Это был целый ритуал, которым она дорожила. — Если бы не он, мы бы никогда не узнали друг друга. Никогда, представляешь, какой ужас? Боже мой, отчего иногда зависит счастье… Если бы не музыка, которая так тебе понравилась тогда…
— Если бы я тогда не захотел есть! — усмехнулся он.
— Или если бы вдруг сел на другой поезд.
— А я и сел на другой поезд, — сказал Плужников, помолчав и припомнив то бесконечно далекое, что было где-то в начале его пути к этому полутемному каземату. — А знаешь, почему я сел на другой поезд?
— Почему? — Она уселась напротив, уперев подбородок в ладони и приготовившись слушать.
— Я был влюблен. Целых тридцать шесть часов.
И он рассказал ей о Вале и о своих белых снах, когда так мучительно хотелось пить. Мирра выслушала его рассказ и вздохнула.
— Должно быть, эта Валя — очень хорошая девушка.
— Почему ты так решила?
— Потому что она была в тебя влюблена, — сказала Мирра, полагая, что этой характеристики вполне достаточно. — А чем же я тебя буду кормить завтра? Когда в доме нет мака — это еще не голод. Голод, когда нет хлеба.
— Хлеба? — Плужников достал вычерченную старшиной схему. — Ты не помнишь, где была пекарня?
— Пекарня — за Мухавцом. А вот здесь был продсклад и столовая. — Мирра показала на кольцевые казармы, что шли по берегу Мухавца. — Я ходила туда с тетей Христей.
— Вот где он брал еду… — задумчиво сказал Плужников.
— Кто?
Плужников думал о Волкове, которого встретил как раз там, где Мирра указала склад и столовую. Но он не стал говорить о нем, а объяснил по-другому:
— Я о сержанте вспомнил. О Небогатове.
И Мирра не стала расспрашивать.
Жизнь состояла из маленьких радостей: как-то еще при жизни тети Христи Плужников нашел пилотку, в отворот которой была воткнута иголка с длинной черной ниткой, и женщины целый день радовались тогда этой нитке. С той поры он тащил в каземат все, что удавалось найти: расческу и пуговицы, кусок шпагата и мятый котелок. Ему нравилось искать и находить эти полезные мелочи, и задача найти хлеб даже обрадовала его.
Однако в ближайшие дни он не мог заняться этими поисками: уж очень много немцев бродило теперь по крепости. Они волокли на расчищенную возле Тереспольских ворот площадку наши тяжелые орудия, захваченные в укрепрайонах, патрулировали по всем дорогам, прочесывали развалины, выжигая огнеметами и забрасывая гранатами особо подозрительные и темные казематы. Как-то Плужников издалека видел, как из развалин, лежавших в восточной части цитадели, которую он не знал и поэтому не посещал, немцы вывели троих без оружия — заросших бородами, в изодранном обмундировании. Это были свои, советские, и Плужников до физической боли, до отчаяния пожалел, что ни разу так и не сходил в этот район крепости.
— Никакого хлеба, — категорически заявила Мирра, узнав, что немцы после короткого затишья снова начали усиленно прочесывать развалины. — Обойдемся.
— Придется обойтись, — сказал Плужников. — Но поглядеть я все-таки вылезу: интересно, что это они так заметались.
— Обещай, что будешь осторожен.
— Обещаю.
— Нет, ты поклянись! — сердито сказала она. — Скажи: чтоб я так жива была.
— Ну, клянусь.
— Нет, ты скажи!
— Чтоб ты так жива была, — послушно сказал он, поцеловал ее и, взяв автомат, выбрался наверх.
В этот день немцев заметно лихорадило. Отряды их маршировали по дорогам, повсюду виднелись патрули, а возле Тереспольских ворот их собралось особенно много. Плужников и в самом деле никуда не мог двинуться от своей дыры, хотел было возвращаться, но в последний момент решил пробраться в костел. Если бы это ему удалось, он мог бы залезть повыше и оттуда наверняка разглядел бы, что затевает противник.
Полз он долго и осторожно, терпеливо отлеживаясь в воронках. Полз, как не ползал уже давно, скользил по земле, обдирая локти и колени, царапая щеки о кирпичные обломки. Где-то совсем рядом бродили немцы, он слышал их голоса, стук их сапог и лязг оружия. Он только чуть приподнимал голову, чтобы оглядеться и не потерять направления, и, даже добравшись до костела, не вбежал в него, а вполз и замер, забившись в ближайшую нишу.
Тяжелый смрад от неубранных трупов слоился в костеле. Зажав нос и с трудом удерживая судорожные спазмы, Плужников огляделся. Глаза его уже привыкли к сумраку — они вообще теперь легче привыкали к полутьме, чем к свету, — и он разглядел разбитый станковый пулемет у входа и семь трупов вокруг: почти все они были с зелеными петличками пограничников на гимнастерках. Видно, держались ребята до последнего патрона, потому что вокруг них не было ничего, кроме стреляных гильз и пустых коробок из-под лент. А пулемет стоял на том же самом месте, где когда-то стоял его пулемет, только пролом стал еще более широким.
Все это Плужников заметил сразу и, не задерживаясь, пошел в глубину. Его мутило от тяжкого вязкого запаха, спазмы сжимали горло, и временами ему казалось, что он вот-вот потеряет сознание. Он добрался до разрушенной, заваленной обломками лестницы и полез наверх. На площадке лежало еще два полуразложившихся трупа, он миновал их, не задерживаясь и поднимаясь все выше и выше.
Так он взобрался на самый верх: здесь дул ветерок, он смог отдышаться и передохнуть. Теперь следовало по карнизу пройти к разбитому окну: из него должен был открываться вид на южную часть цитадели и Тереспольские ворота.
По счастью, он не успел двинуться с места, когда внизу, в темном колодце костела, раздались гулкие шаги. Плужников замер, вжимаясь в стену, — позиция была неудобной, он не мог ни лечь, ни укрыться, и если бы немцы, — а в том, что в костел вошел немецкий патруль, у него не было ни малейшего сомнения, — если бы немцы поднялись по лестнице только на один поворот, они бы в упор увидели его. Увидели в положении, в котором он физически не мог принять бой.
Снизу раскатисто и гулко доносились голоса: слов разобрать было невозможно, да Плужников и не пытался понять, о чем говорят немцы. Он стоял, затаив дыхание, замерев в неудобной позе, слушал только шаги и никак не мог понять, приближаются они к нему или все еще топают у входа. Голоса продолжали что-то бубнить, чиркнула зажигалка, запах паленой тряпки медленно всплыл к Плужникову. Он не понял сначала, зачем немцы жгут тряпки, а когда сообразил, невероятное напряжение вдруг отпустило его: немцы палили тряпки, чтобы отбить трупный смрад, и вряд ли намеревались пробираться в глубину костела, где смрад этот был особенно тяжким, густым и физически липким. Шаги смолкли, приглушенно звучали только голоса: видно, патрульные расположились у входа, решив зачем-то охранять этот мертвый, пустой костел. Плужников осторожно перевел дыхание и огляделся.
Карниз был узок, засыпан битой штукатуркой и осколками кирпичей, но у Плужникова уже не оставалось выхода. Он не мог больше торчать здесь, в конце лестницы, где не эти, так другие, более выносливые или более старательные, немцы рано или поздно обнаружили бы его. А там, в глубокой оконной нише, он мог укрыться и увидеть то, ради чего рисковал сегодня жизнью.
Мучительно долго Плужников пробирался по карнизу. Цеплялся пальцами за щели и выбоины, всем телом вжимался в стенку, балансируя над глубоким провалом. Дважды из-под его ног с шумом осыпалась штукатурка, он замирал, но внизу по-прежнему глухо бубнили голоса. Наконец он добрался до оконной ниши, устроился там и только после этого осторожно выглянул наружу.
Он увидел изломанный гребень кольцевых казарм, ленту Буга за ним, разрушенные здания на том берегу. Дорогу, которая вела от моста возле Тереспольских ворот, сами эти ворота и площадку перед ними, сплошь уставленную тяжелыми артиллерийскими системами. И на дороге и на площадке возле вытянутых в нитку орудий было множество немцев, только на дороге они были построены по обеим сторонам, вдоль обочин, образуя коридор, а на площадке выдерживали правильное каре, и в центре этого каре стояло несколько фигур, вероятно офицеров. Это строгое построение было непохоже на то, когда раздавали кресты и которое они разогнали вместе со старшиной. Это было куда эффектнее и торжественнее, и Плужников никак не мог понять, для чего немцам понадобился весь этот парад.
Откуда-то донеслась музыка — он не видел, где стоял оркестр, но разобрал, что играют марш. На дороге, в коридоре, образованном солдатскими шеренгами, показались две фигуры: одна из них была в темном плаще, вторая — покрупнее первой и потолще — в странном полувоенном костюме. Следом за этими двумя в некотором отдалении шли еще несколько человек, в которых Плужников определил генералов или еще каких-то высших чинов. А те, что шли впереди, на генералов не были похожи, но почести, которые оказывались им, музыка, игравшая в честь их прибытия, — все это убеждало его, что немцы принимают здесь, в его крепости, каких-то очень важных гостей.
Ох, как нужна была ему сейчас винтовка! Простая трехлинейка, пусть без оптического прицела! Он хорошо стрелял, и даже если бы и не попал на таком расстоянии в одного из этих гостей, то все равно бы напугал их, расстроил парад, испортил бы им праздник и еще раз напомнил, что крепость не их, а его, что она не сдана врагу и продолжает воевать. Но винтовки у него не было, а затевать стрельбу из автомата на таком расстоянии было бессмысленно. И он только шепотом выругал себя за несообразительность, стукнул кулаком по кирпичам и продолжал наблюдать.
Фигуры исчезли из его поля зрения, перекрытые разрушенной башней Тереспольских ворот. А миновав башню, появились снова, уже в крепости, в четком четырехугольнике, образованном замершими солдатами. Музыка смолкла, один из офицеров, печатая шаг, пошел навстречу прибывшим и отдал рапорт. Плужников не слышал этого рапорта, но видел, как взлетели руки в фашистском приветствии. Гости приняли рапорт, обошли солдатский строй, а затем отошли к выстроенным в линию артиллерийским системам. Они стали внимательно осматривать их, а рапортовавший офицер почтительно давал пояснения.
Плужников не знал и никогда не узнал, кто посетил Брестскую крепость в конце лета сорок первого года. Не знал, иначе выпустил бы весь диск в сторону фашистского парада. Не знал, что видит сейчас уменьшенную расстоянием крохотную фигурку того, чей личный приказ обрушил 22 июня в три часа пятнадцать минут по местному времени первый залп на эту самую крепость. Не знал, что видит перед собой фюрера Германии Адольфа Гитлера и дуче итальянских фашистов Бенито Муссолини.
Глава 3
Много дней Плужников разбирал кирпичи. Каждый кирпич приходилось осторожно брать в руки и еще бережнее класть. Не только потому, что он боялся привлечь шумом патрули, — после того парада, свидетелем которого он оказался, немцев в крепости стало значительно меньше, — а потому, что шум этот мешал ему, мог заглушить чужие шаги, голоса, звон амуниции. Работая, он ни на мгновение не переставал напряженно вслушиваться и, подняв кирпич, некоторое время держал его на весу, прежде чем положить. Он перекопал множество развалин, но пока не находил ничего, кроме трупов и разбитого оружия. Ничего похожего ни на склад, ни на столовую, а у них давно кончились сухари, кончались концентраты, оставалось совсем мало сахара, а мясные консервы Мирра уже ела с трудом. И поэтому он упорно, каждый день перекладывал с места на место эти проклятые кирпичи.
Ранняя осень началась с затяжных дождей. Дожди были мелкими и почти беззвучными, но за день ватник промокал насквозь, а высушить его было негде. Правда, он раздобыл еще четыре ватника. Мирра строго следила, чтобы он не забывал менять их, но сырость, которую он приносил с собой ежедневно, уже поселилась в каземате и незаметно, день ото дня, все росла и росла, и теперь он чистил оружие два раза в сутки.
А немцев все-таки стало значительно меньше. Правда, днем они по-прежнему патрулировали по крепости, но в развалины, как правило, не заглядывали, а те двое, что как-то нарушили это правило, уже никому ничего не могли рассказать: Плужников снял их одной очередью. Тогда ему пришлось изрядно побегать, потому что немцы всполошились и бросились прочесывать развалины, но он отлежался в глухом каземате, а ночью вернулся к Мирре.
— Не стреляй! — умоляюще шептала она, нежно лаская его, усталого и измученного. — Если бы ты только знал, как я боюсь за тебя. Как я боюсь!
Появились в крепости и гражданские: они прибывали целыми группами, даже с лошадьми. Разбирали завалы, вывозили трупы и кирпичи. Плужников сам видел, как они расчищали костел, как грузили на телеги то, что осталось от тех семерых пограничников. Он попытался было наладить с ними контакт, но немцы охраняли их очень бдительно и постоянно торчали рядом. Судя по всему, это были колхозники, согнанные из соседних деревень. А за Белым дворцом, откуда он шел когда-то в свою первую атаку, он обнаружил однажды группу женщин. Их тоже стерегли: они отбирали целый кирпич и складывали его рядами вдоль дороги. Под вечер пришли машины, женщины погрузили кирпич, машины уехали, а женщин построили в колонну и под конвоем погнали к воротам. На следующее утро они опять появились и снова принялись разбирать кирпичи. Он наблюдал за ними целый день, но выяснил только, что у них есть получасовой перерыв на обед. А поговорить с ними, окликнуть, подать какой-либо сигнал о себе он так и не смог, хотя хотел этого и целый день ловил такую возможность. Мирра очень волновалась тогда:
— Может быть, они из города? Ах, если бы передать маме, что я жива!
Но он не сумел ничего передать ни мужчинам, ни женщинам и оставил пустые попытки. Сначала надо было найти хлеб.
Он уже глубоко залез в вырытую им же самим яму, высоко обложился кирпичами и теперь работал медленно, не только прислушиваясь, но и часто выглядывая поверх кирпичей, чтобы не нарваться на какую-либо неожиданность. Он теперь и мерз быстро, и уставал быстро, а задыхаться стал часто, да и сердце само по себе вдруг меняло привычный ритм и начинало стучать, выламывая ребра. Тогда он прекращал работу и ложился, терпеливо ожидая, когда все войдет в норму.
Еще сквозь обломки кирпичей он заметил что-то круглое, какие-то коробочки. Торопливо докопался до них, но почти все эти коробочки оказались раздавленными: белый порошок просыпался из них по земле. Он осторожно взял щепотку этого порошка, понюхал. И вздрогнул: душистый сладковатый запах принес вдруг далекие воспоминания о матери.
— Пудра, — улыбнулась Мирра, когда он принес ей единственную уцелевшую коробочку. — Неужели на свете еще есть женщины, которые пудрятся, красят губы, завивают волосы? Может быть, и мне в первый раз в жизни напудрить нос?
— Там много. Хватит и на лоб, и на щеки.
— Много? — Она нахмурилась, что-то старательно припоминая. — Подожди, подожди. В столовой был ларек военторга. Был, был, я помню. Значит, где-то рядом склад. Где-то совсем рядом.
Он рыл в этом месте с ожесточением, порой забывая об опасности. Рыл, задыхаясь, ломая ногти, в кровь разбивая пальцы. Отбрасывал в сторону какие-то черепки, битые бутылки, обломки ящиков. И где-то под кирпичами, еще не видя, нащупал грубую ткань мешковины.
До глубокой ночи на ощупь он отрывал этот мешок. Дважды осыпались кирпичи, заваливая его работу, и дважды он методически, не позволяя себе удариться в безрассудное отчаяние, заново откапывал мешок, по одному снимая кирпичи. И наконец сумел вытащить его — целым, старательно завязанным. Кинжалом разрезал бечевку, сунул руку и нащупал толстые шершавые квадраты стандартных армейских сухарей.
Небо было низко закрыто тучами, в яме стояла темень. Он вытащил сухарь, поднес к лицу, не видя, ощутил запах — густой дух ржаного хлеба. Он жадно вдыхал его, не чувствуя, что весь дрожит, дрожит не от холода, а от счастья. Он лизнул этот сухарь, уловил влажную соленую точечку, не понял, лизнул снова и только тогда сообразил, что на корявый армейский сухарь капают его слезы. Слезы, от которых он отвык настолько, что перестал их ощущать.
Весь следующий день они грызли эти сухари, и это был едва ли не самый радостный день в их жизни. И Плужников был счастлив, что смог доставить Мирре эту радость. Последнее время он частенько заставал ее в слезах. Она тут же начинала улыбаться, пыталась шутить, но он видел, что с ней происходит что-то неладное. Мирра никогда не жаловалась, всегда была спокойна, даже весела, а по ночам, когда он засыпал, нежно ласкала его, задыхаясь от слез, любви и отчаяния. Плужников подозревал, что виной тому однообразная еда, потому что замечал, как она иной раз с трудом скрывает тошноту. Он хотел бы отыскать для нее что-либо иное, чем консервы, но не знал где и не знал что.
— Ну, а если помечтать? Давай вообразим, что я — волшебник.
— А ты и есть волшебник, — сказала она. — Ты сделал меня счастливой, а кто же меня мог сделать счастливой, кроме волшебника?
— Вот и загадай волшебнику желание. Ну, чего бы тебе хотелось? Пусть это будет самое невозможное.
— Фаршированной щуки. И большой соленый огурец.
В нем мелькнула одна шальная мысль, но он не стал ничего объяснять Мирре. А на следующее утро взял четыре сухаря и собрался наверх раньше обычного — еще в темноте.
— Не ходи сегодня, — робко попросила Мирра. — Пожалуйста, не ходи.
— Выходной кончился, — попробовал отшутиться Плужников.
— Не ходи, — с непонятной тоской повторила она. — Побудь со мной, я так мало вижу тебя.
— Все равно не увидишь, даже если останусь.
Они экономили жир и зажигали теперь только одну плошку. Густая черная мгла плотно обступала их со всех сторон: они давно уже жили ощупью.
— И хорошо, что ты меня не видишь… — вздохнула Мирра. — Я сейчас страшная-страшная.
— Ты — самая красивая, — сказал он, поцеловал ее и вышел.
Чуть светало, когда Плужников выбрался наверх. Постоял, прислушался, ничего не расслышал, кроме монотонно моросящего дождя, и осторожно двинулся к Белому дворцу. Благополучно миновал дорогу и через кирпичные завалы пробрался в глубокие подземелья.
Кажется, где-то здесь в первые часы войны прятали раненых. Здесь умирал старший лейтенант, в чью смерть ему когда-то так не хотелось верить. Трупы из подвала уже вытащили, но стойкий запах смерти еще держался тут, еще витал в темноте, и Плужников шел осторожно, словно боялся наткнуться на того, кто лежал здесь с первых часов войны. Он искал бойницу, укрытую от чужих глаз, но удобную для наблюдения. Дыры, проломы и щели во множестве серели в густом подвальном мраке. Он выбрал ту, которая устраивала его, сел на кирпичи, поставил рядом автомат и приготовился к долгому ожиданию.
Странно: он был вообще-то человеком нетерпеливым, порывистым, но постоянные опасности быстро выработали в нем привычку ждать. Ждать, почти не шевелясь, застыв в животной неподвижности. Он вспомнил, как когда-то — давным-давно, еще до войны — ждал, когда его примет начальник училища. Вспомнил свое молодое нетерпение, надраенные сапоги, уютную, мягкую, чистую гимнастерку. «Через год вызовем вас в училище…» Через год! С той поры миновала целая вечность, а вот когда закончится год… Вечность оказалась короче, чем календарное время, потому что вечность ощущают, а время надо прожить.
И еще он думал о маме и Верочке. Он знал, что немцы ворвались в глубину России, но ни на секунду не допускал мысли о том, что они могут взять Москву. Они могли прорваться за Минск, могли даже вести бои где-то возле Смоленска, но сама возможность их появления под Москвой была абсурдна. Он представлял, что Красная Армия продолжает вести ожесточенные бои, перемалывая фашистские дивизии, был убежден, что перемелет и пойдет вперед и где-нибудь к весне вернется сюда, в Брестскую крепость. До весны была еще целая вечность, но он твердо рассчитывал дожить. Дожить, встретить своих, доложить, что крепость не сдана, отправить Мирру к маме в Москву и вместе с Красной Армией идти дальше. На запад, в Германию.
Наконец-то он услышал шаги: не солдатские — четкие, словно собранные воедино, а гражданские — шаркающие, словно рассыпанные. Выглянул: к Белому дворцу медленно приближалась колонна женщин. Трое охранников шли впереди, четверо сзади и по трое с каждой стороны этой нестройной, шаркающей колонны. Только у первых и замыкающих он разглядел автоматы, а те конвоиры, что шли по бокам, были вооружены винтовками. Издалека винтовки эти показались ему несуразно длинными, но, когда колонна приблизилась, он разглядел, что это — наши винтовки с примкнутыми четырехгранными штыками. Разглядел и понял, что женщин стерегут не только немцы, но и дошедшие до немцев федорчуки.
Прозвучала команда, колонна остановилась. Затем конвоиры разошлись по постам, а женщины направились к развалинам, прямо на него, и Плужников отпрянул в темноту. Негромко переговариваясь, женщины отдыхали перед началом работы: кто присел на кирпичи, кто переобувался, кто перевязывал платок. Плужников видел их совсем близко, видел, как стекают по ватникам и пальто струйки дождя, видел их низко повязанные платками лица, слышал голоса, но так и не мог определить, какого возраста эти женщины и кто они. Все лица казались ему одинаково утомленными, одинаково озабоченными, а кроме отрывочных русских фраз, слышались и белорусские, и какие-то иные, совсем непонятные: то ли польские, то ли еврейские. Сейчас Плужников мог окликнуть их, даже поговорить, потому что охраны поблизости не было, но сегодня он не хотел рисковать. Он отложил это до следующего раза, до того времени, когда изучит этот подвал и найдет безопасные пути отхода.
Светлое пятно его бойницы вдруг стало темным. Сначала он не понял, что произошло, и качнулся назад, еще глубже, уходя во мрак. Но бойница опять просветлела, хотя и изменила свои очертания. Он вгляделся: в нише лежал узелок. Обычный женский узелок из головного платка, связанного концами: кто-то из женщин сунул его сюда, в подвальное окошко, в защищенное от тусклого осеннего дождя место.
Он осторожно взял узелок, когда женщины начали разбирать кирпич. Развязал платок, развязал и чистую белую тряпочку, которая оказалась под ним, и беззвучно рассмеялся: никогда еще ему так не везло. Никогда. Шесть варенных в мундире картофелин, луковица и щепотка соли лежали в этом узелке.
Плужников с благодарностью посмотрел на унылые, согбенные фигуры женщин, мокнувших на бесконечном осеннем дожде. Какая-то из них, сама не зная об этом, сделала сегодня самый дорогой для него подарок. Он подумал, положил в платок три армейских сухаря, завязал, как было, четыре конца и поставил в нишу, на место. А тряпочку с картошкой и луковицей спрятал за пазуху и ушел в самый дальний, глухой отсек подвала. И до ночи сидел там, грыз сухарь и думал, как обрадуется сегодня Мирра.
— Ты действительно волшебник?
Он рассказал ей о подвалах Белого дворца, о женщинах, об узелке. Мирра слушала и ела картошку, но ела как-то не так, как ему хотелось. Словно что-то мешало ей радоваться этой картошке, словно она все время тревожно думала о чем-то ином.
— Ты как будто не рада?
— Нет, что ты. Спасибо. Ешь свою долю.
— Это — тебе, не спорь. Я могу жевать все, а тебя тошнит, я вижу.
— Глупый… — с какой-то странной болью выдохнула она. — Боже мой, какой ты еще глупенький у меня.
Она приникла к нему, уткнулась в грудь лбом, тихо заплакала. Слезы капали в недоеденную картошку.
— Что с тобой? Миррочка? Да что же с тобой?
Мирра подняла голову, долго, очень долго смотрела на него. Тусклый свет падал на ее лицо, он видел огромные, полные тоски глаза; в слезах дрожал робкий фитилек коптилки.
— Миррочка…
— Мы должны расстаться, — тихо, словно через силу сказала она. — Родной мой, муж мой, мой единственный, мы должны расстаться с тобой.
— Расстаться? — Он ничего не понимал. — Как расстаться? Почему расстаться? Зачем? Ты заболела? Ну, не молчи же, не молчи, отвечай!
— У нас будет маленький.
— Маленький? Как маленький?..
Эта новость обрушилась на него вдруг, как стена, и, еще ничего не поняв, ничего не осознав, он почувствовал страх. Лишающий разума леденящий страх одиночества.
— Видишь, я — нормальная женщина. — Странная и неуместная нотка гордости прозвучала в голосе Мирры. — Я — нормальная женщина, и случилось то, что должно было случиться. Вероятно, это — счастье, даже наверное это — огромное счастье, но за счастье надо платить.
— Не уходи, — с тупым отчаянием сказал он. — Только не уходи.
Он не думал, что говорит, — в нем кричало отчаяние. Мирра медленно покачала головой:
— Нельзя.
— Да, да, я понимаю, понимаю.
Он уже отстранялся от нее, он уже погружался в свое одиночество. Она придвинулась еще ближе, прильнула к нему, гладила по заросшим впалым щекам, целовала. Он сидел не шевелясь, словно окаменев.
Так они сидели долго. Мирра ничего не объясняла, ничего не доказывала, понимая, что он тоже должен свыкнуться с этим, как свыклась она. А Плужникову хотелось кричать, хотелось вылезти наверх, хотелось выпустить в немцев все снаряженные диски, хотелось погибнуть, потому что боль, которую он испытал сейчас, была страшнее смерти. Но он сидел и терпеливо ждал, когда все пройдет. Он знал, что все пройдет, — он уже мог вынести все, что возможно, и что невозможно, мог вынести тоже.
Наконец он вздохнул и шевельнулся. Мирра ждала этого вздоха и сразу заговорила тихим, печальным голосом, словно уже прощаясь навсегда:
— Если бы не маленький, если бы не он, Коля, я бы никогда не оставила тебя. Я думала, что так и будет, что я умру немножечко раньше, чем ты, и умру счастливой. Ты — моя жизнь, мое солнышко, моя радость, все — ты, ты все, что у меня есть. Но маленький должен родиться, Коленька, должен: он ни в чем не виноват перед людьми. И должен родиться здоровеньким, обязательно здоровеньким, а здесь… Здесь я каждую секунду чувствую, как убывают его силы. Его силы, Коля, уже не мои, а его! Каждой женщине Бог дает немножечко счастья и очень много долга. А я была счастлива. Я была так счастлива, как не может быть счастлива никакая другая женщина во всем мире, потому что это счастье дал мне ты, ты один и только мне одной. Дал вопреки войне, вопреки немцам, вопреки моей судьбе, вопреки всему на свете! Я знаю, что тебе тяжелее, чем мне, — ты остаешься один, а я уношу с собою кусочек твоего будущего. Я знаю, что сейчас идут самые страшные часы нашей жизни, но мы должны, мы обязаны пережить их, чтобы жил он, наш маленький. Ты не беспокойся, я уже все продумала. Ты только поможешь мне пробраться к этим женщинам, а уж они выведут меня из крепости.
— А там?
— Там — мама, не беспокойся! Там — мама и родственники. Столько родственников, сколько у евреев, не бывает ни у кого на свете.
— Женщин водят строем.
— Кто заметит лишнюю бабу? Не беспокойся, милый, все будет хорошо! Все будет хорошо, и в дамки выйдут пешки, и будет шум и гам, и будут сны к деньгам, и дождички пойдут по четвергам. Так говорит дядя Михась: помнишь, он вез нас когда-то в крепость? Мы еще смотрели столб на дороге, и там я впервые наткнулась на твою руку…
Она говорила, улыбаясь изо всех сил, а из глаз неудержимо катились слезы. Они капали на руку Плужникову, а он никак не мог заплакать, потому что его собственные последние слезы упали на ржавый армейский сухарь, и больше слез уже не осталось. И вероятно, поэтому его пекло внутри, будто сердце обложили горящими угольями.
— Ты должна идти, — сказал он. — Ты должна добраться до своей мамы и вырастить сына. И если только я останусь в живых…
— Коля!
— Если я останусь в живых, я найду вас, — строго повторил он. — А если нет… Ты расскажешь ему о нас. О всех нас, кто остался тут под камнями.
— Он будет молиться на эти камни.
— Молиться не надо. Надо просто помнить.
Они вышли в темноте и благополучно добрались до развалин Белого дворца, хотя Мирре это было трудно. Она очень ослабела, отвыкла ходить, да и дорога была не для ее протеза. Местами Плужников нес ее на руках, и ему было не тяжело: таким исхудалым и легким было это родное, теплое тело. И там, в подвале, когда он уже разведал выход и показал ей, откуда он будет смотреть на нее в последний раз, он усадил ее на колени, укутал и не отпускал уже до конца. Здесь они в последний раз попрощались, и Мирра осторожно вышла из подвала.
Она была в ватнике, как многие женщины, так же, как они, повязана платком, и на нее действительно никто не обратил внимания. Все молча занимались делом, и она тоже начала работать.
— Ну, чего ты тут мучаешься? — ворчливо спросила какая-то женщина. — Нога, что ли, болит?
А вторая вздохнула горько:
— Господи, и хромушку взяли, изверги. Ты поменьше ходи. Поди вон кирпич складывай.
Кирпичи складывали у дороги, и Мирре не хотелось уходить туда, потому что это было далеко от Плужникова. Но она не стала спорить, втайне радуясь, что женщины считают ее своей. Стараясь хромать как можно незаметнее, она отошла, куда велели, и стала укладывать целые кирпичи друг на друга.
Плужников видел, как она шла к дороге и укладывала там кирпичи. А потом поле зрения перекрыли другие женщины, он потерял Мирру, нашел снова и снова потерял и больше уже не мог определить, где она. Не мог, но все смотрел и смотрел, приходя в отчаяние, что больше не увидит ее, и не подозревая, что судьба на сей раз уберегла его от самого жестокого и самого страшного.
Вечерело, когда появились конвоиры. До этого Мирра видела их лишь в отдалении: они либо грелись у костра, либо жались к уцелевшим стенам. Сейчас они появились и забегали — здоровые, продрогшие от безделья.
— Становись! Быстрее, быстрее, бабы!
Старшими были немцы, но они не торопились уходить от костра, а колонну строили старательные охранники в серо-зеленых бушлатах, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. Они исполнительно суетились вокруг медленно строившихся женщин, отдавая команды на русском языке.
— Разберись по четыре!
Мирра старалась забраться в середину колонны, но женщины, выстраиваясь по четверкам, невольно выталкивали ее, и вскоре она оказалась на левом фланге. Мирра с отчаянием вновь полезла в толпу, а ей устало и ворчливо говорили, что она не из этой четверки, и снова отодвигали туда, где никаких четверок не было, а была она одна.
— Почему толкотня? — сердито закричал рослый конвоир; он и старался больше всех, и кричал чаще, чем остальные. — Разобраться по своим четверкам! Живо, бабы, живо!
— Мы разобрались, — сказал чей-то недовольный голос. — Да тут одна лишняя оказалась.
— Какая лишняя? Откуда лишняя? Не может быть лишних. Разберись получше!
— Да вот…
Сердце Мирры забилось стремительно и отчаянно. Конвоир шел вдоль строя, приближался к ней, и она заулыбалась ему из последних сил.
— Ты откуда взялась? — удивленно спросил конвоир, остановившись против нее.
— Из города. Не узнаете, что ли?
— Из города?
— Ну, пойдемте же, пойдемте! — с отчаянием выкрикнула Мирра, думая сейчас только о том, что Плужников все видит. — Пойдемте, разве на ходу нельзя выяснить!
— Правда, идти пора! — недовольно зашумели женщины. — Весь день на холоду! И чего к девчонке пристал: не убыль ведь, а прибыль.
— Прибыль?.. — озадаченно повторил конвоир. — Прибыль, значит? А откуда ты взялась тут, прибыль?
Он вдруг схватил ее за ватник, рванул на себя; Мирра едва устояла на ногах.
— Подвальчиком пахнет? Подвальчиком?.. Господин обер-ефрейтор! Ах, зараза, ах, стерва, выползла на божий свет? Господин обер-ефрейтор!
— Пойдемте, — задыхаясь, бормотала Мирра, а он тряс сильной рукой за ватник, и голова ее беспомощно болталась из стороны в сторону. — Пойдемте. Прошу вас. Пожалуйста…
— Откуда взялась? Откуда?
Он вдруг оставил ее и шустро побежал навстречу пожилому неторопливому немцу, что шел к ним от головы колонны. И Мирра, постояв секунду, тут же пошла за ним, потому что строй прикрывал ее от Плужникова.
— Вот она, господин обер-ефрейтор. Вот она, лишняя. Из подвалов, видать, вылезла.
Мирра уже не слышала, о чем он еще говорил. Она видела только мелкое, незначительное лицо немолодого обер-ефрейтора, и это такое обычное усталое лицо было для нее пугающе знакомым. Она еще боялась признаться в этом самой себе, она еще верила во что-то, равное чуду, но чуда не было, а немец был. И не этот — с красным замерзшим носом, а тот, трясущийся, перепуганный, дрожащими руками перебиравший фотографии собственных детей.
— Юде! — закричал немец, уткнув в нее худой узловатый палец. — Юде! Бункер! Юде! Бункер!
— Ну, чего к девчонке привязались? — кричали женщины, а конвоиры бегали вдоль строя, угрожающе покачивая штыками. — Идти пора, застыли! Девчонку-то оставьте, наша она! Да нет, не наша! Наша… Не наша…
— Юде! Бункер! Юде! Бункер! — выкрикивал немец, пятясь, потому что Мирра шла прямо на него, уже ничего не видя и не слыша. Шла, движимая лишь одним желанием уйти подальше от той бойницы.
Кажется, женщин все-таки повели, а может быть, и не повели, а ей только показалось, потому что в ушах ее стоял звон, сквозь который прорывалось лишь два страшных слова: «Юде!», «Бункер!», «Юде!», «Бункер!». Сердце ее то сжималось, замирая в предчувствии чего-то страшного, то начинало бешено биться, и тогда ей не хватало воздуха. Она ловила его широко разинутым ртом и шла, шла, шла вперед, все дальше оттесняя немца.
И даже когда ее ударили — ударили прикладом, с размаху, со всей мужской злобой, — она не почувствовала боли. Она почувствовала толчок в спину, от которого странно дернулась голова и рот сразу наполнился чем-то густым и соленым. Но и после этого удара она продолжала идти, почему-то не решаясь выплюнуть кровь, и казалось, не было силы, способной остановить ее сейчас. А удары все сыпались и сыпались на ее плечи, она все ниже и ниже сгибалась под этими ударами, инстинктивно защищая живот, но думая уже не о том, кто жил в ней, а о том, кто навсегда оставался сзади, и из последних сил стремясь уберечь его. И когда ее все-таки свалили, она, уже теряя сознание, еще упорно ползла вперед, неудобно волоча закрепленную в протезе ногу.
Она еще ползла, когда ее дважды проткнули штыком, и эта двойная пронзительная боль была первой и последней болью, которую она почувствовала и приняла всем своим хрупким и таким еще теплым телом. Яркий свет полыхнул перед ее крепко зажмуренными глазами, и в этом беспощадном свете она увидела вдруг, что у нее уже никогда не будет ни маленького, ни мужа, ни самой жизни. Она хотела закричать, напрягаясь в последнем животном усилии, но вместо крика из горла хлынула густая и вязкая кровь.
Уже теряя сознание, уже плывя в липком и холодном предсмертном ужасе, она еще слышала удары, что сыпались на ее плечи, голову, спину. Но ее не били, а, — еще живую, торопясь, — заваливали кирпичом в неглубокой воронке за оградой Белого дворца.
Низкие тучи, что столько дней висели над самой землей, лопнули, разошлись, в прогалину выглянуло бледное небо, и далекий отсвет давно закатившегося солнца нехотя высветлил кое-как выровненную дорогу, угол разбитого здания, кусок разрушенной ограды и наспех заваленную воронку. Высветлил и исчез, и небо вновь затянуло серыми, осенними тучами.
Часть V
Глава 1
Он опять потерял счет дням. Лежал в черном, как небытие, мраке, слушал, как крысы грызут остатки сухарей, и не было сил ни на то, чтобы встать и перепрятать эти сухари, ни на то, чтобы вспомнить, какое сегодня число. Он не знал, сколько дней провалялся без пищи и воды, забравшись под все шинели, ватники и бушлаты. Когда вернулось сознание, с трудом дополз до воды, пил, впадал в странное забытье, приходил в себя и снова пил. А потом добрался до стола, нашел сахар и сухари, что еще не успели сожрать крысы, горстями ел этот сахар и грыз сухари, хотя есть совсем не хотелось. Ел, насилуя себя, потому что болезнь отступила и теперь надо было подниматься на ноги.
Он потерял счет дням и поэтому не удивился, когда увидел снег. Стояла глубокая ночь, в черном небе горели звезды, а крепость была белой. Он сидел у своей дыры, кутаясь в бушлат, жадно дышал чистым морозным воздухом и тихо радовался, что жив.
Вернулся почти здоровым, только шатало от слабости. Вскипятил на толовых шашках целый котелок воды, вывернул туда банку тушенки, впервые с аппетитом поел и завалился под все свои бушлаты. Теперь он опять верил в свои силы, опять вел счет дням и ночам и только никак не мог сообразить, какое сегодня число.
Весь следующий день он чистил оружие и набивал диски. Он давно не обходил своего участка, давно не охотился за патрулями и готовился к вылазке, испытывая нетерпеливый и радостный азарт. Он был жив и по-прежнему ощущал себя хозяином притихшей под снегом Брестской крепости.
Но, кроме этой основной задачи, существовала задача более узкая и более личная. Он думал о ней, словно втайне от самого себя, словно в нарушение отданного торжественного приказа, будто кто-то здесь мог проверить, как он исполняет этот приказ. Но он жил так, будто высокий поверяющий постоянно находился рядом, постоянно контролировал его и проверял, и поэтому то, что он задумал, он задумал как бы в обход этого инспектора, задумал самовольно и уходил исполнять это тайное желание, словно в самоволку от самого себя.
Он вдруг решил найти, обязательно, непременно найти свой собственный пистолет. Не оружие вообще, а именно тот, номер которого был записан в его удостоверении. Свое первое личное оружие, полученное перед строем в день окончания училища и потерянное в первой рукопашной. Сейчас он особенно хорошо помнил эту первую рукопашную, потому что тот страшный немец с выбитой нижней челюстью являлся к нему в бреду, снова тянул его за ногу, снова улыбался мертвым оскалом, а Сальников все не приходил и не приходил, и в бреду ему казалось, что он не придет уже никогда и никогда не избавит его от этого кошмара. И, просыпаясь в холодном поту, он особенно старательно вспоминал именно первый день: встречу с Сальниковым и Денищиком, первую атаку и первый бой. И то, как постыдно потерял он выданный лично ему пистолет.
Он добрался до костела без приключений, но, привычно оглянувшись, перед тем как исчезнуть в его пустоте, был неприятно поражен открытием, грозившим самыми тяжелыми последствиями. Хотя снега выпало мало и он старался идти по кирпичам, за ним все-таки тянулся след, и уничтожить этот след он уже не мог. Уничтожить этот след мог только снегопад, но небо, как назло, было чистым. Теперь он уже не радовался, что забрался в костел, но возвращаться было еще опаснее: след оставался следом. Поколебавшись, он решил все же передневать в костеле и пробраться в свой каземат уже в темноте, надеясь, что — может быть! — к утру выпадет снег и прикроет все натоптанные им дорожки.
Свежий запах зимы хорошо выветрил все закоулки: он не чувствовал уже того смрада, что когда-то спас его, задержав немцев у входа. Правда, тогда ему дотемна пришлось сидеть наверху, в оконной нише, — уже давно закончился парад, гости удалились, а солдат увели. Он пробирался по карнизу в полной тьме, чудом не сорвался, но все сошло благополучно. Тогда сошло, но теперь веселый радостный снег был союзником его врагов.
Он все время думал об этом, с тревогой прислушиваясь к звонкой утренней тишине. В морозном воздухе звуки стали чище: до него доносились и шум машин, и свежие скрипы снега, и голоса немецких солдат, которые кидались снежками у Трехарочных ворот. Поначалу все это настораживало его, но время шло, и он постепенно все больше и больше приглядывался к тому, что хранил костел для него одного. И чем больше он приглядывался, тем все неумолимее, все плотнее обступали его тени тех, кого уже не было, кто оставался только в его воспоминаниях.
Он сразу нашел окно, через которое в первый раз прыгал в костел. Именно это: то, второе, он даже не искал. Но это окно, окно своей первой атаки, он выбрал сам, сам струсил перед ним, и пограничнику пришлось заплатить жизнью за эту трусость. Такое не забывается; он не был трусом и поэтому помнил все. Даже загустевшую кровь, которая била в него, когда предназначенные ему пули попадали в уже мертвого пограничника.
Но это было потом. Потом, а тогда он ввалился в задымленный костел, кого-то бил, в кого-то стрелял, и где-то здесь его схватил за ногу тот страшный немец с раздробленной челюстью. А до этого он потерял пистолет… До этого или после? Нет, до: его ударили прикладом, он отлетел в сторону, а когда очухался, пистолета уже не было. Значит, все случилось где-то здесь, на этих квадратных метрах пола, заваленного сейчас штукатуркой, битым кирпичом и позеленевшими стреляными гильзами.
Он бродил по костелу, ногой ворочая кирпичи. Пустые рожки автоматов, обрывки пулеметных лент, раздавленные фляги, винтовки с разбитыми ложами и расщепленными прикладами, ржавые диски от ручных пулеметов — мусор войны лежал перед ним. Он трогал этот хлам, весь наполненный голосами, уже отзвучавшими навеки, голосами, которые он бережно хранил в себе. А он и не знал, что хранит их, что они все еще звучат в нем. Он думал, что он один, в немом одиночестве, но немота прорвалась и одиночество отступило, и он понял вдруг, что прошлое — его собственность, его достояние и его гордость. И что одиночества нет, потому что есть оно, это прошлое. Самая горькая и самая звонкая доля его жизни.
— Смерти нет, — вслух сказал он. — И все-таки смерти нет, ребята.
Негромкий голос его странно прозвучал в пустом костеле. Проплыл по холодному воздуху, мягко оттолкнулся от стен, взмыл к разбитому куполу. Он замер, прислушиваясь, словно провожая этот звук собственного голоса, и тут же уловил какой-то шум, что чуть доносился снаружи. Еще не поняв его, еще не оценив, он метнулся к оконной нише, вжался в нее и осторожно выглянул. И в тот же миг прошлое перестало существовать: немцы тихо оцепляли костел.
Они еще не замкнули кольцо и — может быть, нарочно, а может, второпях — оставили ему единственную щель: через пустырь к развалинам Белого дворца. Темная фигура на снегу среди ясного дня: шансов выскочить почти не было. Но он и не взвешивал шансы, он хотел жить, а если и умереть, то — свободным. И выпрыгнул из окна.
Он бежал, не оглядываясь, не пригибаясь: ему нельзя было терять мгновений. Где-то на полпути услыхал крики и выстрелы, но не упал, а бежал и бежал, и пули вспарывали снег у его ног. Он влетел в развалины и, не задерживаясь, бежал все дальше, все глубже, натыкаясь на стены, потому что ничего не видел после яркого снега. Бежал, пока хватало сил, и упал вдруг, сразу, потому что сил этих больше в нем не было, и не было воздуха, и ничего не было, кроме бешено стучавшего сердца.
Но отдышаться не пришлось. Где-то гулко зазвучали голоса, затопали сапоги — еще далеко, но уже в подвалах, под сводами. Он с трудом поднялся и, шатаясь, побежал во тьму и глубину, не думая куда, а желая лишь уйти от этих голосов и этого топота.
Он не знал этих подземелий. Он отложил их исследование, а потом заболел и с той поры, как проводил Мирру, не был здесь ни разу. И бежал сейчас вслепую, натыкаясь на тупики и завалы и все время слыша за собой топот преследователей.
Видно, немцы совсем не боялись его, уверены были, что он один, и спокойно прочесывали подвалы.
За очередным поворотом он разглядел пролом и бросился к нему. Надо было уходить отсюда, надо было во что бы то ни стало прорываться в развалины кольцевых казарм, потому что казармы немцы оцепить не могли. Но тот, свой, знакомый ему участок казарм был уже отрезан, и, выскочив из пролома, он побежал в противоположную сторону, в дальний юго-восточный район цитадели.
Видно, немцы не ожидали, что он рискнет еще раз бежать по открытому месту: он успел миновать почти весь двор, прежде чем в спину ударили выстрелы. И опять он не падал, не петлял, а бежал по прямой, не пригибаясь, словно нарочно искал смерти. И опять смерть пощадила его: немцы вдруг перестали стрелять, закричали, и тогда он увидел, что вдоль казарм наперерез бегут люди. Бегут, не стреляя, надеясь взять живым.
Все-таки он первым достиг широкого пролома и скрылся в нем. Первым потому, что спасал свою жизнь и свободу и, спасая их, выиграл эту минуту. Минуту, которой хватило, чтобы оглядеться и понять, что дальнейшее бегство бессмысленно. Он метнулся к пролому, вскинул автомат и несколько раз коротко нажал спуск. Ствол плясал в обессиленных руках, он, конечно, ни в кого не попал, но немцы сразу рассыпались и залегли. Он выждал, когда они откроют ответный огонь, дал несколько очередей и, сунув опустевший автомат к стене, под кирпичи, бросился в соседнее помещение.
Это была конюшня: ни гарь, ни мороз не отбили стойкого лошадиного запаха. Большая куча сухого навоза лежала в углу, у стены, и он, не раздумывая, стал зарываться в нее, лихорадочно разгребая верхний смерзшийся слой. Снаружи еще стучали выстрелы, а он, как крот, рыл и рыл, все глубже уходя в кучу. И замер только тогда, когда услышал голоса и шаги в соседнем помещении.
Они долго искали его, обшаривая ближние отсеки: голоса то удалялись, то начинали звучать совсем рядом. Он не шевелился, придерживая дыхание, хотя это было сейчас самым трудным: натруженное сердце никак не могло успокоиться. Лежал, весь в поту от слабости и страха, потому что любая шальная очередь по куче означала для него гибель. Даже случайное любопытство могло обнаружить его, но немцам пока не приходило в голову, что он никуда отсюда не ушел.
Не приходило, но пришло, когда все их поиски ни к чему не привели. Он слышал, что они собрались здесь, рядом, о чем-то громко переговариваясь между собой. Он услышал шаги над самой головой, всем телом вжался в кучу, и кто-то тяжелый медленно и увесисто прошелся по его спине. Потом он уловил странный, похожий на шипенье звук, не понял и тут же почувствовал боль: острие штыка прошло вдоль бока, срывая с ребер кожу. Почувствовал и похолодел: немцы сейчас выдернут этот штык, увидят кровь, и все кончится. Но штык взмыл вверх, снова вонзился в кучу в сантиметре от его плеча, снова взмыл и снова вонзился, и тяжесть, что стояла на его спине, вдруг отступила, он услышал грузные шаги и понял, что немец, коловший его штыком, сошел на пол конюшни.
Даже когда затихли шаги и смолкли голоса, он не позволил себе шевелиться. Саднила рана на боку, он чувствовал, что из нее сочится кровь, что постепенно немеют, становятся чужими затекшие руки и ноги, и все-таки не шевелился. Верил, боялся верить и верил снова, что спасен, что еще раз выскочил, но рисковать не хотел и, теряя сознание, терпел эту немоту, что постепенно завладевала телом. Терпел, минутами проваливаясь в небытие, воскресая из него и вновь проваливаясь. Он настолько одеревенел, что не чувствовал, сочится ли еще кровь или уже свернулась, временами думал, что может застыть и уже никогда не вылезет из этой кучи, но не вылезал, пока не стемнело.
Он с трудом выбрался наружу. Долго колотил руками, чтобы вернуть им тепло и гибкость, растирал ноги. Кровь из раны больше не шла, рубашка присохла, и он не стал разглядывать, что там; перевязывать было некому и нечем. Встал, сделал несколько шагов и поспешно сел: ноги не слушались, а в одеревеневших мышцах началась такая боль, что он грыз рукав, чтобы не закричать. А надо было идти, надо было добираться до своего каземата, залезть в него и сидеть, пока не пойдет снег.
Он заставил себя встать, хотя ноги по-прежнему не слушались его, а боль хоть и притихла, но вся не прошла. Шатаясь, добрел до выхода, нашел за кирпичами свой автомат и, не выходя, сменил диск. Он не всегда брал с собой запасные диски, но сегодня взял и снова был с оружием. Он даже вытряхнул из первого диска патроны — всего-то восемь штук — и сунул их в карман, а диск положил за кирпичи, где прятал автомат.
Его счастье, что на штыке не было крови. Либо она еще не успела запачкать лезвие, либо лезвие это само очистилось от крови, пока его вытаскивали. Как бы там ни было, а ему здорово повезло, и поэтому он улыбался, хотя каждый шаг стоил сейчас мучительных усилий.
Но он шел домой, и только это давало ему силы. Шел к себе домой, где была еда и вода, толовые шашки и теплые бушлаты и где до сих пор все так напоминало о Мирре.
Он не переставал думать о ней, даже когда валялся в бреду. В последний раз он видел ее у дороги: она клала кирпичи.
Потом он потерял ее, но знал, что она — там, среди женщин, которые приняли ее, как свою. Он видел, как их почему-то очень долго строили, пытался и в строю разглядеть Мирру, но было уже темно, фигуры женщин расплывались в сумерках, и он никак не мог угадать, где она стоит, но думал, что догадалась влезть в середину. А потом колонну увели, двор опустел; он выждал немного и тоже отправился к себе. И всю дорогу печаль и радость боролись в нем, но радость, что Мирре удалось выскользнуть из крепости, все-таки побеждала. Он и сейчас еще радовался этому, потому что больше никаких радостей у него не было: только те, что уже прошли.
Он вдруг остановился, ничего не понимая, — он не узнавал местности. Не узнавал своего участка крепости, где, как ему казалось, знал каждый камень. Но этих камней он не знал: перед ним лежали чистые, не запорошенные снегом кирпичи. Лежали в беспорядке, широко разбросанные взрывом.
А дыры, что вела в каземат, не было. Не было ни дыры, ни каземата, ни оружия, ни еды: все было погребено под вывороченными кирпичами. Все, вся его прошлая жизнь и все надежды на будущую.
Снег предал не только его, но и его убежище: немцы нашли дыру. Нашли и взорвали, а он даже не слышал этого взрыва. И всего-то осталось у него: автомат с полным диском, восемь патронов в кармане, бушлат на плечах да два сухаря в этом бушлате. И больше ничего, и колени его вдруг ослабели, и он грузно осел на кирпичи. И долго сидел так, не шевелясь, думая, что же еще у него осталось.
А еще у него осталось яростное желание выжить, мертвая крепость и ненависть. И поэтому он встал и пошел назад, в подвалы кольцевых казарм.
Глава 2
Ночь он передремал на холодном полу глухого отсека. Мерз, ходил, снова садился и снова дремал, пока озноб не поднимал его на ноги. Надо было искать убежище, еду, оружие, одежду. Он надеялся что-нибудь найти и, едва рассвело, поднялся и пошел по незнакомым ему подвалам.
Теперь он подбирал все то, на что прежде не обращал внимания: манерку с остатками ружейного масла, старый ватник с обгоревшим рукавом, патроны. Он подбирал все патроны, какие попадались, — наши и немецкие. Тщательно протирал, прятал в разные карманы — калибр к калибру — и считал. Теперь патроны шли на счет, и он заранее поставил автомат на одиночную стрельбу.
Одна находка обрадовала его, как когда-то сухари, — впрочем, сухари обрадовали бы его сейчас не меньше. Он разыскал тульскую самозарядку СВТ с полным магазином. Он разобрал ее, смазал, собрал снова, пощелкал затвором. Боек бил, как у новой, только он не был убежден, сработает ли полуавтоматика: самозарядка долго валялась под кирпичами, а нрав у нее был капризным — он знал это по училищу. Но это можно было проверить только в бою: он заново набил магазин и достал патрон. И ради такого праздника съел последний сухарь: первый он изгрыз еще ночью.
Он возился с винтовкой в незнакомом подвале. В узкий пролом проникал свет хмурого зимнего дня. А когда дожевал последнюю крошку сухаря, услыхал голоса. Далекие, чужие и непонятные. Подошел к пролому, выглянул: невдалеке стояли трое. Один особо выделялся и ростом, и сложением.
Ему почему-то показалось, что он знает этого рослого парня в серо-зеленом бушлате. Нет, он понимал, что не знает его и не может знать; просто он вдруг ощутил давящую тяжесть на плечах, ту тяжесть, что чувствовал вчера, когда лежал в куче сухого навоза. И винтовка у рослого была непомерно длинной, с примкнутым четырехгранным штыком.
При взгляде на этот сизый холодный штык он вновь ощутил рану на боку: тупо заныло надломленное ребро. Так вот почему на штыке не оказалось крови: он нанес ему колотую рану, а та капелька, что повисла на его острие, впиталась в бушлат. И все вчерашнее счастье заключалось, оказывается, в том, что кололи его не немецким, кинжальным, а своим, родным, четырехгранным, и свой штык не удержал его крови, не выдал, не донес о ней немцам. Штык ни в чем не был виноват перед ним: виноваты были руки, что повернули этот штык против него.
Он поднял самозарядку: хорошо, что он нашел ее именно сегодня, вот она и пригодилась. Если не подведет: все-таки она очень капризна, эта СВТ. Он прищурил глаз, ловя на мушку рослого, что стоял к нему спиной. Прищурил, и фигура вдруг расплылась в пятно, теряя очертания. Он протер глаза, прицелился снова, и снова рослый утратил резкость. С ним никогда не случалось такого, зрение его всегда было отличным, и все же он сразу все понял: он терял зрение, и больше всего терял как раз в правом глазу.
Он не позволил себе расстраиваться. Он просто открыл второй глаз и стал целиться, корректируя мушку обоими глазами. Это было непривычно, но все же он подвел ствол туда, куда хотел, и плавно надавил спуск. И одновременно с грохотом выстрела увидел, как рослого швырнуло вперед, как, вскинув руки, он падает на кирпичи. Он еще раз нажал на спусковой крючок, но автоматика отказала, и второго выстрела не последовало. А перезаряжать было некогда: надо было уходить. Он плохо знал эти подвалы.
Он шел быстро, но часто останавливался, приглядываясь к отсекам и переходам. Где-то сзади слышались голоса, ударило несколько очередей. Немцы преследовали его, но в подвалах он надеялся уйти, если сам не заскочит в тупик, в глухой, не имеющий другого выхода отсек. Тогда придется принимать бой, и бой этот будет его последним боем. Один раз он уже вскочил в такой каземат, но вовремя успел сообразить и убраться оттуда и теперь предпочитал не спешить. Тем более что немцы продвигались по подвалам медленно, стараясь либо высветить, либо обстрелять все темные ниши и норы.
И все-таки надо было искать место, где можно было бы отлежаться: уходить бесконечно он не мог, и в конце концов немцы где-нибудь зажали бы его. И он искал такое место, особенно старательно ощупывая стены в темных переходах. Искал какой-либо лаз, дыру, пролом, сквозь которые можно было бы выбраться назад или, отлежавшись, пропустить немцев и уйти в те отсеки, которые они уже проверили, осветили и простреляли.
Дыру, которую он нашел только потому, что искал, обнаружить было трудно. Она была расположена вровень с полом, сразу за уступом подвальной стены, в переходе настолько коротком, что никому бы не пришло в голову, что здесь может быть еще какой-то выход. Лаз был узким, шел горизонтально, но заворачивал под прямым углом в метре от прохода: ему пришлось лечь на бок, чтобы вползти куда-то, где было темно, как в могиле, и, как в могиле, тихо. Он не знал размеров отсека, куда заполз, но сразу же повернулся лицом к дыре и выставил автомат. Это была удобная нора; он оценил ее, еще ничего не проверив, только по хитро прорытому ходу. Здесь почти не слышались немецкие голоса, и песок, на котором он сейчас лежал, был мягким и даже теплым, и все это было ему на руку, все пока было удачей.
Топот сапог ударами отдавался в песке, и он всем телом ощущал эти удары. Вот сейчас передовые подходят к темному переходу: из-за толщи песка глухо донеслась очередь. Стрельнули и сейчас должны бежать дальше, в соседний отсек. Пробежали. Пробежали, не задерживаясь в коротком переходе.
Топот немецких сапог замирал в его теле: удары ощущались все слабее, все отдаленнее. Он облегченно вздохнул и поставил автомат на предохранитель.
— Пронесло гадов?
Он резко повернулся: голос звучал из темноты. Хриплый, задыхающийся. Сердце его забилось в бешеном ритме:
— Кто?
— А ты-то кто?
— Свой!
— Ну, а я еще больше свой. Сколько вас?
— Один.
— Последний?
— Не считал. Да где ты тут?
— Обожди, свет зажгу. Свечей мало осталось, берегу, но ради такого случая…
Чиркнула спичка, вырвав из мрака худую длиннопалую руку, клок черной, с густой проседью, бороды. Рука поднесла спичку к стоявшему на ящике огарку, и, когда разгорелся огонь, он увидел живой скелет в ватнике, туго затянутом ремнем. Увидел отросшие до плеч полуседые волосы, лихорадочно блестевшие глаза и руку, которая тянулась к нему. И бросился к этой руке.
— Погоди, браток. Погоди, не тискай. И ноги у меня болят, и целоваться мы разучились. Дай руку свою, родной ты мой землячок, советский ты мой солдат. Руку дай. Вот так. И замри, а я погляжу на тебя. Что, не взяли нас гады, а? Ни автоматами, ни толом, ни огнеметами. Не взяли, не взяли!..
Худой, обессиленный человек хрипло, торжествующе смеялся, а слезы текли по бороде. Смеялся, дрожал и все говорил и говорил:
— Ты прости, браток, прости, родной, что слезу пускаю. Я право такое имею. Я три недели человека не видел, голоса не слышал, сам с собой уже разговаривать начал. Да и ослаб маленько, это есть, это, как говорится, при мне. Так что наговорюсь сперва, нагляжусь на тебя, а потом знакомиться начнем. Но сперва нагляжусь. Как же ты уцелел, братишка ты мой родной, какие муки вынес, как стерпел-то все?
— Стерпел, — сказал он, жалея, что не может заплакать от счастья, как плакал этот седобородый. — Значит, один ты?
— Поначалу много было. Нору эту нашли, ход прорыли. Потом — четверо. А три недели назад последний не вернулся. Вот с той поры и лежу тут. Ноги у меня отнялись, понимаешь? На коленях-то еще ползаю кое-как, а ходить не могу. Отходился.
— Кто будешь?
— Думал об этом. Думал, кто я теперь есть. Как назваться, если немцы найдут, а застрелиться не успею. И думал так сказать: русский солдат я. Русский солдат мне звание, русский солдат мне фамилия. Считаешь, правильно надумал?
— Для немцев — правильно. А я-то свой, лейтенант Плужников.
— Какого полка?
— В списках не значился! — усмехнулся Плужников. — Что, моя очередь рассказывать?
— Выходит, твоя.
Плужников рассказал о себе — без подробностей и без утайки. Раненый, так и не пожелавший пока представиться, слушал не перебивая, по-прежнему держа его за руку. И по тому, как слабело пожатие, Плужников чувствовал, что сил у его нового товарища осталось совсем немного.
— Теперь можно и познакомиться, — сказал раненый, когда Плужников закончил рассказ. — Старшина Семишный. Из Могилева.
Семишный был ранен давно: пуля задела позвоночник, и ноги постепенно отмирали. Он уже не мог шевелить ими, но еще кое-как ползал. И если начинал стонать, то только во сне, а так терпел и даже улыбался. Товарищи его уходили и не возвращались, а он жил и упорно, с неистовым ожесточением цеплялся за эту жизнь. У него было немного еды, патроны, а вода кончилась три дня назад. Плужников ночью притащил два ведра снега.
— Ты зарядку делай, лейтенант, — сказал Семишный на следующее утро. — Нам с тобой распускать себя не годится: одни остались, без санчасти.
Сам он делал зарядку три раза в день. Сидя, гнулся, разводил руки, пока не начинал задыхаться.
— Да, похоже, что одни мы с тобой… — вздохнул Плужников. — Знаешь, если бы каждый сам себе приказ отдал и выполнил бы его, война бы еще летом кончилась. Здесь, у границы.
— Считаешь, мы одни с тобой такие красивые? — усмехнулся старшина. — Нет, браток, не верю я в это. Не верю, не могу поверить. Сколько верст до Москвы, знаешь? Тыща. И на каждой версте такие же, как мы с тобой, лежат. Не лучше и не хуже. И насчет приказа ошибаешься, браток. Не свой приказ выполнять надо, а — присягу. А что есть присяга? Присяга есть клятва на знамени. — Он вдруг посуровел и кончил жестко, почти зло: — Перекусил? Вот и ступай присягу исполнять. Убьешь немца — возвращайся. За каждого гада два дня отпуска даю: такой у меня закон.
Плужников начал собираться. Старшина следил за ним, и глаза его странно блестели в робком пламени свечи.
— Что ж не спрашиваешь, почему тобой командую?
— А ты — начальник гарнизона! — усмехнулся Плужников.
— Право я такое имею, — тихо и очень веско сказал Семишный. — Имею право на смерть вас посылать. Ступай.
И задул свечу.
В этот раз он не выполнил приказа старшины: немцы ходили далеко, а стрелять просто так, не наверняка, он не хотел. Он явно стал хуже видеть и, беря на прицел далекие фигуры, понимал, что попасть в них уже не сможет. Оставалось надеяться на случайное столкновение лоб в лоб.
Однако на этом отрезке кольцевых казарм ему так и не удалось никого встретить. Немцы держались в другом районе, а за ними смутно виднелось множество каких-то темных фигур. Он подумал, что это женщины, те самые, с которыми Мирра вышла из крепости, и решил подобраться поближе. Может быть, удалось бы кого-нибудь окликнуть, с кем-нибудь поговорить, узнать о Мирре и передать ей, что он жив и здоров.
Он перебежал в соседние развалины, выбрался на противоположную сторону, но дальше лежало открытое пространство, и днем по снегу он не рискнул пересекать его. Он хотел уже возвращаться, но увидел заваленную обломками лестницу, ведущую вниз, в подвалы, и решил спуститься туда. Все-таки за ним от кольцевых казарм до этих развалин тянулся след, и на всякий случай надо было позаботиться о возможном укрытии.
Он с трудом пробрался по загроможденной кирпичами лестнице, с трудом протиснулся вниз, в подземный коридор. Пол здесь тоже был сплошь усеян кирпичами с рухнувшего свода, идти приходилось согнувшись. Вскоре он вообще уперся в завал и повернул обратно, торопясь выбраться, пока немцы не засекли его след. Было почти темно, он пробирался, ощупывая рукой стену, и вдруг ощутил пустоту: вправо вел ход. Он пролез в него, сделал несколько шагов, завернул за угол и увидел сухой каземат: сверху в узкую щель проникал свет. Он огляделся: каземат был пуст, только у стены прямо против бойницы на шинели лежал иссохший труп в изорванном и грязном обмундировании.
Он присел на корточки, вглядываясь в останки, некогда бывшие человеком. На черепе еще сохранились волосы, густая черная борода покоилась на полуистлевшей гимнастерке. Сквозь разорванный ворот он увидел тряпье, туго намотанное на груди, и понял, что солдат умер здесь от ран, умер, глядя на клочок серого неба в узкой прорези бойницы. Стараясь не прикасаться, он пошарил вокруг в поисках оружия или патронов, но ничего не нашел. Видно, человек этот умер тогда, когда наверху еще были те, кому нужны были его патроны.
Он хотел встать и уйти, но под скелетом лежала шинель. Вполне еще годная шинель, которая могла сослужить службу живым: старшина Семишный мерз в норе, да и самому Плужникову было холодно спать под одним бушлатом. С минуту он еще колебался, не решаясь тронуть останки, но шинель оставалась шинелью и мертвому была не нужна.
— Прости, браток.
Он взялся за полу, приподнял шинель и мягко вытащил ее из-под останков солдата.
Он встряхнул шинель, пытаясь выбить въевшийся трупный запах, растянул ее на руках и увидел рыжее пятно давно засохшей крови. Хотел сложить шинель, снова посмотрел на рыжее пятно, опустил руки и медленно обвел глазами каземат. Он вдруг узнал и его, и шинель, и труп в углу, и остатки черной бороды. И сказал дрогнувшим голосом:
— Здравствуй, Володька.
Постоял, аккуратно прикрыл шинелью то, что осталось от Володьки Денищика, придавил края кирпичами и вышел из каземата…
— Мертвым нехолодно, — сказал Семишный, когда Плужников рассказал ему о находке. — Мертвым нехолодно, лейтенант.
Сам он мерз под всеми шинелями и бушлатами, и непонятно было, порицает он Плужникова или одобряет. Он относился к смерти спокойно и о себе говорил, что не мерзнет, а — умирает.
— Смерть меня по кускам берет, Коля. Холодная она штука, шинелью ее не согреешь.
С каждым днем у него все больше мертвели ноги. Он уже не мог ползать, с трудом сидел, но зарядки свои продолжал упорно и фанатично. Он не желал сдаваться, с боем отдавая смерти каждый миллиметр своего тела.
— Стонать начну — разбуди. Не буду просыпаться — пристрели.
— Ты что это, старшина?
— А то, что я даже мертвым к немцам попасть права не имею. Слишком много радости им будет.
— Этой радости им хватает… — вздохнул Плужников.
— Этой радости они не видели! — Семишный вдруг рванул лейтенанта к себе. — Святого не отдавай. Сдохни, а не отдавай.
— Ничего не понимаю. Чего — святого?
— Придет время — скажу. А до времени слушай меня, как Бога. Не своим именем говорю это, верь. Отдохнул? Автомат в руки — и наверх. Наверх, лейтенант! Чтоб знали: крепость жива. Чтоб и мертвых боялись. Чтобы детям, внукам и правнукам своим заказали в Россию соваться!
Плужников подозревал, что старшина балансирует на грани безумия. Вспышки яростного ожесточения все чаще овладевали им, и тогда он беспощадно гнал лейтенанта наружу. Плужников не спорил: в нем давно уже ничего не было, кроме ненависти, но ненависть эта в отличие от ненависти Семишного была холодной и расчетливой.
В первый день нового, 1942 года ему особенно повезло. То ли немцы с новогоднего похмелья утратили осторожность, то ли прибыли новые, не приученные еще остерегаться черных бездонных дыр мертвой крепости, а только он уложил двоих, уложил наповал, из хорошего убежища. Долго бегал по подвалам, уходя от погони, и ушел, потому что мела вьюга и следы его не взяла бы и самая опытная собака.
Он увел погоню подальше от норы: почти к Холмским воротам. Тут немцы окончательно потеряли след, покричали, побегали, постреляли и ушли ни с чем. А он до вечера отлежался в глухой нише и пошел к себе: доложить старшине, что еще двоих можно списать на тот свет.
Он очень хотел обрадовать старшину, потому что тот сильно сдал за последние дни. Часто впадал в забытье, кричал криком от непереносимой боли, а придя в себя, дрожал в смертном ознобе, и пот каплями застывал на лбу. И только неистовая воля удерживала еще остатки жизни в уже омертвевшем теле.
— Видно, не дожить мне, — с глубокой тоской сказал он, придя в себя после очередного приступа. — Видно, тебе придется.
— Что придется?
— Помирать буду — скажу. Что, война кончилась?
— Не похоже.
— А чего сидишь? Патроны есть?
— Есть, — сказал Плужников, уходя в это метельное новогоднее утро.
А сейчас был вечер, и он спешил обрадовать умирающего. Но еще на переходе, еще не добравшись до лаза, услышал глухие стоны. Видно, кричал Семишный во весь голос, и даже толщи песка не могли заглушить его криков.
Плужников, торопясь, нырнул в лаз, в кромешной тьме нашарил последний огарок свечи, зажег. Он не окликал Семишного, понимая, что это — конец, что опять уходит из его жизни близкий и дорогой человек. Достал тряпку, вытер со лба старшины пот и застыл подле. Ему уже было все равно, услышат немцы эти крики или не услышат. Он устал провожать людей, устал сражаться и устал жить.
Семишный замолчал сам. Замолчал вдруг, оборвав крик, и Плужников подумал, что это — конец. Но старшина открыл глаза:
— Я кричал?
— Кричал.
— Почему не разбудил? — Плужников промолчал, и Семишный вздохнул. — Понятно. Себя жалел? А имеешь ты право себя жалеть? Кто мы такие, чтобы себя жалеть, когда по матери нашей чужие сапоги…
Семишный говорил с трудом, задыхаясь, уже неясно выговаривая слова. Смерть докатилась до горла, руки уже не двигались, и жили только глаза.
— Мы честно выполняли долг свой, себя не щадя. И до конца так, до конца. Не позволяй убивать себя раньше, чем умрешь. Только так. Только так, солдат. Смертию смерть поправ. Только так.
— Сил нету, Семишный, — тихо сказал Плужников. — Сил больше нету.
— Сил нету? Сейчас будут. Сейчас дам тебе силы. Расстегни меня. Грудь расстегни. Ватник, гимнастерку — все. Расстегнул? Сунь руку. Ну? Чуешь силу? Чуешь?
Плужников расстегнул ватник и гимнастерку, неуверенно, ничего не понимая, сунул руку за пазуху старшины. И ощутил грубыми обмороженными пальцами холодный, скользкий, тяжелый на ощупь шелк знамени.
— С первого дня на себе ношу. — Голос старшины дрогнул, но он сдержал душившие его рыдания. — Знамя полка на мне, лейтенант. Его именем приказывал тебе. Его именем сам жил, смерть гнал до последнего. Теперь твой черед. Умри, но немцам не отдавай. Не твоя это честь и не моя — Родины нашей это честь. Не запятнай, лейтенант.
— Не запятнаю.
— Повторяй: клянусь…
— Клянусь, — сказал Плужников.
— …никогда, ни живым, ни мертвым…
— Ни живым, ни мертвым…
— …не отдавать врагу боевого знамени…
— Боевого знамени…
— …моей Родины, Союза Советских Социалистических Республик.
— Моей Родины, Союза Советских Социалистических Республик, — повторил Плужников и, став на колени, поцеловал шелк на холодной груди старшины.
— Когда помру, на себя наденешь, — сказал Семишный. — А раньше не трожь. С ним жил, с ним и помереть хочу.
Они помолчали, и молчание это было торжественным и печальным. Потом Плужников сказал:
— Двоих я сегодня убил. Метель на дворе, удобно.
— Не сдали мы крепость, — тихо сказал старшина. — Не сдали.
— Не сдали, — подтвердил Плужников. — И не сдам.
Через час старшина Семишный умер. Умер, не сказав больше ни единого слова, и Плужников еще долго сидел рядом, думая, что он жив, а он уже был мертвым.
Он снял со старшины знамя, разделся до пояса и обмотал знамя вокруг себя. Холодный шелк вскоре согрелся, и он все время чувствовал его особую, волнующую теплоту. Все время — и когда хоронил Семишного, и потом, когда лежал на его постели, укрывшись всеми бушлатами.
Он лежал и спокойно думал, что ничего уже не боится — ни немцев, ни смерти, ни холода. Он уже не ощущал своего «я», он ощущал нечто большее: свою личность. Свою личность, ставшую звеном между прошлым и будущим его Родины, частица которой грела его грудь благородным шелком знамени. И спокойно сознавал, что никому и никогда не будет важно, как именно звали эту личность, где и как она жила, кого любила и как погибала. Важным было одно — важным было, чтобы звено, связывающее прошлое и будущее в единую цепь времени, было прочным. И твердо знал, что звено это — прочно и вечно.
А поверху мела метель. Белым ковром укрывала землянки и тропы, заносила притихшие деревни и пепелища, металась по пустым улицам обезлюдевших городов.
Но уже горели партизанские костры, и на их свет, укрываясь метелью, пробирались те, кто не считал себя побежденным, как не считал себя побежденным он. И немцы жались к домам и дорогам, страшась темноты, метели и этого непонятного народа.
Еще не было Хатыни, и еще не погиб в Белоруссии каждый четвертый. Но этот каждый четвертый уже стрелял. Стрелял, и эта земля становилась для фашистской армии адом. И преддверием этого ада была Брестская крепость.
Метель мела от Бреста до Москвы. Мела, заметая немецкие трупы и подбитую технику. И другие лейтенанты поднимали в атаку роты и, ломая врага, вели их на запад. К нему. К непокоренному сыну непокоренной Родины…
Глава 3
Ранним апрельским утром бывший скрипач и бывший человек Рувим Свицкий, низко склонив голову, быстро шел по грязной, разъезженной колесами и гусеницами обочине дороги. Навстречу сплошным потоком двигались немецкие машины, и веселое солнце играло в ветровых стеклах.
Но Свицкий не видел этого солнца. Он не смел поднять глаз, потому что на спине и груди его тускло желтела большая шестиконечная звезда: знак, что любой встречный может ударить его, обругать, а то и пристрелить на краю переполненного водой кювета. Звезда эта горела на нем, как проклятье, давила, как смертная тяжесть, и глаза скрипача давно потухли, несуразно длинные руки покорно висели по швам, а сутулая спина ссутулилась еще больше, каждую секунду ожидая удара, тычка или пули.
Теперь он жил в гетто вместе с тысячами других евреев и уже не играл на скрипке, а пилил дрова в лагере для военнопленных. Тонкие пальцы его огрубели, руки стали дрожать, и музыка давно уже отзвучала в его душе. Он каждое утро торопливо бежал на работу и каждый вечер торопливо спешил назад.
Рядом резко затормозила машина. Его большие, чуткие уши безошибочно определили, что машина была легковой, но он не смотрел на нее. Смотреть было запрещено, слушать — тоже, и поэтому он продолжал идти, продолжал месить грязь разбитыми башмаками.
— Юде!
Он послушно повернулся, сдернул с головы шапку и сдвинул каблуки. Из открытой дверцы машины высунулся немецкий майор.
— Говоришь по-русски?
— Так точно, господин майор.
— Садись.
Свицкий покорно сел на самый краешек заднего сиденья. Здесь уже сидел кто-то: Свицкий не решался посмотреть, но уголком глаза определил, что это — генерал, и сжался, стараясь занять как можно меньше места.
Ехали быстро. Свицкий не поднимал головы, глядя в пол, но все же уловил, что машина свернула на Каштановую улицу, и понял, что его везут в крепость. И почему-то испугался еще больше, хотя больше пугаться было, казалось, уже невозможно. Испугался, съежился и не шевельнулся даже тогда, когда машина остановилась.
— Выходи!
Свицкий поспешно вылез. Черный генеральский «хорьх» стоял среди развалин. В этих развалинах он успел разглядеть дыру, ведущую вниз, немецких солдат, оцепивших эту дыру, и два накрытых накидками тела, лежащие поодаль. Из-под накидок торчали грубые немецкие сапоги. А еще дальше — за этими развалинами, за оцеплением, за телами убитых — женщины разбирали кирпич; охрана, позабыв о них, смотрела сейчас сюда, на черный «хорьх».
Прозвучала команда, солдаты вытянулись, и молодой лейтенант подошел к генералу с рапортом. Он докладывал громко, и из доклала Свицкий понял, что внизу, в подземелье, находится русский солдат; утром он застрелил двух патрульных, но погоне удалось загнать его в каземат, из которого нет второго выхода. Генерал принял рапорт, что-то тихо сказал майору.
— Юде!
Свицкий сдернул шапку. Он уже понял, что от него требуется.
— Там, в подвале, сидит русский фанатик. Спустишься и уговоришь его добровольно сложить оружие. Если останешься с ним — вас сожгут огнеметами, если выйдешь без него — будешь расстрелян. Дайте ему фонарь.
Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась, начался заваленный кирпичом коридор. Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос:
— Стой! Стреляю!
— Не стреляйте! — закричал Свицкий, остановившись. — Я — не немец! Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня!
— Свети лицо.
Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче.
— Иди прямо. Свети только под ноги.
— Не стреляйте, — умоляюще говорил Свицкий, медленно пробираясь по коридору. — Они послали сказать, чтобы вы выходили. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют, если вы откажетесь…
Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где-то совсем рядом.
— Погаси фонарь.
Свицкий нащупал кнопку. Свет погас, густая тьма обступила его со всех сторон.
— Кто ты?
— Кто я? Я — еврей.
— Переводчик?
— Какая разница?.. — тяжело вздохнул Свицкий. — Какая разница, кто я? Я забыл, что я — еврей, но мне напомнили об этом. И теперь я — еврей. Я — просто еврей, и только. И они сожгут вас огнем, а меня расстреляют.
— Они загнали меня в ловушку, — с горечью сказал голос. — Я стал плохо видеть на свету, и они загнали меня в ловушку.
— Их много.
— У меня все равно нет патронов. Где наши? Ты что-нибудь слышал, где наши?
— Понимаете, ходят слухи… — Свицкий понизил голос до шепота. — Ходят хорошие слухи, что германцев разбили под Москвой. Очень сильно разбили.
— А Москва наша? Немцы не брали Москву?
— Нет, нет, что вы! Это я знаю совершенно точно. Их разбили под Москвой. Под Москвой, понимаете?
В темноте неожиданно рассмеялись. Смех был хриплым и торжествующим, и Свицкому стало не по себе от этого смеха.
— Теперь я могу выйти. Теперь я должен выйти и в последний раз посмотреть им в глаза. Помоги мне, товарищ.
— Товарищ! — Странный, булькающий звук вырвался из горла Свицкого. — Вы сказали — товарищ?.. Боже мой, я думал, что никогда уже не услышу этого слова!
— Помоги мне. У меня что-то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо.
Костлявая рука сжала плечо скрипача, и Свицкий ощутил на щеке частое прерывистое дыхание.
— Пойдем. Не зажигай свет: я вижу в темноте.
Они медленно шли по коридору. По дыханию Свицкий понимал, что каждый шаг давался неизвестному с мучительным трудом.
— Скажешь нашим… — тихо сказал неизвестный. — Скажешь нашим, когда они вернутся, что я спрятал… — Он вдруг замолчал. — Нет, ты скажешь им, что крепости я не сдал. Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не пала: она просто истекла кровью. Я — последняя ее капля… Какое сегодня число?
— Двенадцатое апреля.
— Двадцать лет. — Неизвестный усмехнулся. — А я просчитался на целых семь дней…
— Какие двадцать лет?
Неизвестный не ответил, и весь путь наверх они проделали молча. С трудом поднялись по осыпи, вылезли из дыры, и здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого, выпрямился и скрестил руки на груди. Скрипач поспешно отступил в сторону, оглянулся и впервые увидел, кого он вывел из глухого каземата.
У входа в подвал стоял невероятно худой, уже не имевший возраста человек. Он был без шапки, длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый ремнем ватник, сквозь дыры на брюках виднелись голые, распухшие, покрытые давно засохшей кровью колени. Из разбитых, с отвалившимися головками сапог торчали чудовищно раздутые, черные, отмороженные пальцы. Он стоял, строго выпрямившись, высоко вскинув голову, и не отрываясь смотрел на солнце ослепшими глазами. И из этих немигающих пристальных глаз неудержимо текли слезы.
И все молчали. Молчали солдаты и офицеры, молчал генерал. Молчали бросившие работу женщины вдалеке, и охрана их тоже молчала, и все смотрели сейчас на эту фигуру, строгую и неподвижную, как памятник. Потом генерал что-то негромко сказал.
— Назовите ваше звание и фамилию, — перевел Свицкий.
— Я — русский солдат.
Голос прозвучал хрипло и громко, куда громче, чем требовалось: этот человек долго прожил в молчании и уже плохо управлял своим голосом. Свицкий перевел ответ, и генерал снова о чем-то спросил.
— Господин генерал настоятельно просит вас сообщить свое звание и фамилию…
Голос Свицкого задрожал, сорвался на всхлип, и он заплакал, и плакал, уже не переставая, дрожащими руками размазывая слезы по впалым щекам.
Неизвестный вдруг медленно повернул голову, и в генерала уперся его немигающий взгляд. И густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке:
— Что, генерал, теперь вы знаете, сколько шагов в русской версте?
Это были последние его слова. Свицкий переводил еще какие-то генеральские вопросы, но неизвестный молчал, по-прежнему глядя на солнце, которого не видел.
Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары раскинули носилки, а врач что-то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к машине.
Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие, обмороженные ноги.
И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие «на караул». И немецкий генерал, чуть помедлив, поднес руку к фуражке.
А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти.
Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости.
А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги. Подогнулась и оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда дошел.
Возле машины.
Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ.
Эпилог
На крайнем западе нашей страны стоит Брестская крепость. Совсем недалеко от Москвы: меньше суток идет поезд. И не только туристы — все, кто едет за рубеж или возвращается на Родину, обязательно приходят в крепость.
Здесь громко не говорят: слишком оглушающими были дни сорок первого года и слишком многое помнят эти камни. Сдержанные экскурсоводы сопровождают группы по местам боев, и вы можете спуститься в подвалы 333-го полка, прикоснуться к оплавленным огнеметами кирпичам, пройти к Тереспольским и Холмским воротам или молча постоять под сводами бывшего костела.
Не спешите. Вспомните. И поклонитесь.
А в музее вам покажут оружие, которое когда-то стреляло, и солдатские башмаки, которые кто-то торопливо зашнуровывал ранним утром 22 июня. Вам покажут личные вещи защитников и расскажут, как сходили с ума от жажды, отдавая воду детям и пулеметам. И вы непременно остановитесь возле знамени — единственного знамени, которое пока нашли. Но знамена ищут. Ищут, потому что крепость не сдалась и немцы не захватили здесь ни одного боевого стяга.
Крепость не пала. Крепость истекла кровью.
Историки не любят легенд, но вам непременно расскажут о неизвестном защитнике, которого немцам удалось взять только на десятом месяце войны. На десятом, в апреле 1942 года. Почти год сражался этот человек. Год боев в неизвестности, без соседей слева и справа, без приказов и тылов, без смены и писем из дома. Время не донесло ни его имени, ни звания, но мы знаем, что это был русский солдат.
Много, очень много экспонатов хранит музей крепости. Эти экспонаты не умещаются на стендах и в экспозициях: бо́льшая часть их лежит в запасниках. И если вам удастся заглянуть в эти запасники, вы увидите маленький деревянный протез с остатком женской туфельки. Его нашли в воронке недалеко от ограды Белого дворца — так называли защитники крепости здание инженерного управления.
Каждый год 22 июня Брестская крепость торжественно и печально отмечает начало войны. Приезжают уцелевшие защитники, возлагают венки, замирает почетный караул.
Каждый год 22 июня самым ранним поездом приезжает в Брест старая женщина. Она не спешит уходить с шумного вокзала и ни разу не была в крепости. Она выходит на площадь, где у входа в вокзал висит мраморная плита:
С 22 ИЮНЯ ПО 2 ИЮЛЯ 1941 ГОДА
ПОД РУКОВОДСТВОМ
(фамилия неизвестна)
И СТАРШИНЫ ПАВЛА БАСНЕВА
ВОЕННОСЛУЖАЩИЕ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКИ
ГЕРОИЧЕСКИ
ОБОРОНЯЛИ ВОКЗАЛ.
Целый день старая женщина читает эту надпись. Стоит возле нее, точно в почетном карауле. Уходит. Приносит цветы. И снова стоит, и снова читает. Читает одно имя. Семь букв:
«НИКОЛАЙ».
Шумный вокзал живет привычной жизнью. Приходят и уходят поезда, дикторы объявляют, что люди не должны забывать билеты, гремит музыка, смеются люди. И возле мраморной доски тихо стоит старая женщина.
Не надо ей ничего объяснять: не так уж важно, где лежат наши сыновья. Важно только то, за что они погибли.
ПРИМЕЧАНИЯ К ТРИЛОГИИ «ТАРАНТУЛ»
Зеленые цепочки
…
…в
…
Тайная схватка
Тарантул
…
«