Повесть была опубликована в журнале "Пионер" №1-2 за 1988 год.
Самый белый в мире милиционер
Во времена моего детства, в годы войны с фашистами, дядя Серега был для всех мальчишек самым справедливым в мире милиционером. Жил он в нашем дворе — в отдельном домике, отгороженном сиреневым палисадником, бывшим ранее то ли сторожкой, то ли кладовкой лавочника.
Милиционеры носили летом белые гимнастерки с красными петлицами, подпоясанные ремнями с кобурой. Жена дяди Сереги была работящая, мы ее почти не видели. Сбоку от домика день и ночь сушилось на веревке белье многочисленной милицейской семьи, в том числе и знаменитая гимнастерка.
В свободный час, ближе к вечеру, дядя Серега в выглаженной, накрахмаленной форме ступал на порог своего дома, молча наблюдал, как мы гоняем в клубах золотистой пыли тряпичный мяч, и долго еще, до самого выхода на ночное дежурство, светился сквозь сиреневые кусты.
Он никогда не вмешивался в наши мелкие распри и даже в крупные драки, но все в округе знали, что если у кого-то в момент безрассудства нальется кулак, мелькнет в руке камень или палка, нарушителя ждет «встряска».
Много лет спустя я обнаружил на месте нашего дома, нашего двора жилую башню, на месте жилища милицейской семьи — стандартный гараж. Гараж раздражал меня. Нет, я не надеялся увидеть все один к одному, как на старой фотографии. Время — я знал это по многим другим примерам — неизбежно сдувает приметы прошлого. Но, ей-ей, кирпичный в два окна дом с сиреневой подсветкой был куда более человечнее железного ящика для автомобиля. Старые друзья разбрелись по свету, на их месте поселились люди со своей особой новой жизнью. Я стал писателем и не раз порывался заглянуть в наш двор, но заветное желание долго оставалось лишь желанием. И теперь, увидев, как все изменилось, я понял, что слишком поздно решил навестить свое детство.
Я смотрел и смотрел на безликий гараж, стараясь восстановить по деталям прошлое. И вот увидел то, что ожидал: закат, сирень, какие-то знакомые силуэты, белую гимнастерку. Так родилась писательская мечта — написать повесть.
Это было похоже на кадры немого кино, которое прокрутили слишком быстро. Мне захотелось задержать, возвратить родные образы, и сделать я это мог только... написав новую книгу.
Так получилось, что первым я рассказал о милиционере моего детства ребятам, которых пригласили в клуб на встречу с писателями. Ребят в зале было полно, а нас на сцене — четыре писателя-выступателя и один писатель-председатель.
Я рассказал, как дядя Сергей вылавливал бандитов, оберегая покой московских домов, переулков и улиц, как обезвредил ворюгу-убийцу Карлушу. Как дядя Серега радовался ночным праздничным салютам в честь освобождения от фашистов новых и новых городов и земель.
Дядя Серега уходил на дежурство, надвинув на лоб краснозвездную фуражку с лакированным козырьком. А однажды вернулся с орденом Красной Звезды. Мы сразу догадались: орден — за всех спасенных от подлого Карлуши и других бандюг. И тут же забыли о подвигах соседа: наутро чистая милицейская форма, как всегда, сохла на веревке, а мы привычно гоняли по площадке мяч.
Когда я закончил выступление, то и не подозревал, какие неожиданности случатся вскоре и что их причиной будет обыкновенная лампочка.
После выступления я шепнул председателю, что спешу, и пошел за кулисы. А за сценой — тьма египетская: кто-то выключил «дежурную» копеечную лампочку. Взобрался я осторожно по ступеням, попробовал найти дверь с табличкой «выход» и не нашел ее. Сделал в темноте несколько шагов и рухнул куда-то вниз, в глухое, мертвое пространство, будто в ночную пропасть. Успел лишь выбросить вперед руку со своим верным портфелем, с которым не расстаюсь никогда.
...Очнулся я на лавочке в маленьком уютном дворе. Со всех сторон зеленый квадрат обступили старинные особняки. За особняками — современные дома, и среди них — знакомое пузатое здание с куполом. Да это клуб, где я только что выступал!
Недалеко от лавочки — мой портфель. И все из него вытряхнулось. Зонт, бумаги, авторучка. Попытался встать, чтоб собрать вещи, и повалился на лавку. Так... Левая нога совсем непослушна — вывихнута или, даже хуже того, сломана.
— Больно? — вдруг раздался рядом писклявый голос.
Я повернул голову и увидел девочку с исписанным листком в руке.
— Девочка, — сказал я, — положи бумагу в портфель.
— Сейчас. А что такое «Уйди-уйди»? — Она вчитывалась в мои каракули.
— Это рукопись, — ответил я. — А рукописи нельзя читать без разрешения автора. Иди играй.
Я нарочно соврал: в новой повести, кроме названия и нескольких страниц начала, ничего пока не было.
А девчонка не отстает:
— Вы тот самый писатель, который пропал из клуба? Вас ведь ищут, мы были там...
— Раз ищут, значит, найдут, — успокоил я ее. — А «Уйди-уйди» — это древняя довоенная игрушка...
— Довоенная, — повторила шепотом моя собеседница и затаила на миг дыхание. — А какая?
Нет, голос у нее вовсе не писклявый, а приятный, теплый.
Я оперся спиной о твердь скамьи, приподнялся, огляделся.
Смотрю: рядом с девчонкой в красной майке и отбеленных солнцем и стиральным порошком голубых джинсах два пацана — один вроде бы прирожденный спортсмен, загорелый, с выпуклой мускулатурой, а второй — подлиннее и похудее — бледный, даже чуть синеватый, с выдающимися ушами и шлеп-шлеп губами.
— Кто вы такие? — спросил я, постепенно приходя в себя.
Оказалось, девочку звали Аленой, а ее братьев — Киром и Ветром. Как я потом выяснил, «Алена» было имя подлинное, зафиксированное в метриках. Кир же был наречен от рождения Кириллом, а Ветер — Вертером. Когда подрос и стал соображать, что к чему, ему, естественно, не очень понравилось это романтическое имя. И он объявил себя Ветром; а брат и сестра при особых обстоятельствах, когда обществу требовалось проявление необычных способностей старшего брата, величали его Ветрогоном.
— У нас есть свой больной, — объявила Алена, уложив все мои вещи в портфель. — Хочешь посмотреть?
Я кивнул.
Алена указала на зеленый мусорный ящик, стоявший в углу двора. Пожалуй, зря назвал я его мусорным. Ящик, наверное, никогда и не служил для мусора. С первого взгляда было видно, что это очень чистенький, редкого ярко-зеленого цвета давно забытый взрослыми какой-то радостный ящик.
При поддержке ребят я допрыгал до него на одной ноге, ухватился рукой за угол дома, откинул крышку. И увидел что-то рыжее, лохматое, тяжело дышащее, аккуратно накрытое синей школьной курткой. Приподнял куртку, а под ней — совсем больной пес. Глаза закрыты, шерсть свалялась клоками.
— Давно он здесь? — спросил я.
— Три дня, — хором ответили мои знакомые. — Мы дежурим по очереди.
— Никуда не годится. Надо его либо домой, либо в лечебницу.
— Но домой... — Ребята растерянно переглянулись.
— Все ясно. Несите сюда бутылку с водой! Соску! И мой портфель! — распорядился я.
Через несколько минут из подъезда большого дома была доставлена бутылка из-под «Пепси» с теплой водой и соской. Я выудил со дна портфеля лекарство и кусочек сахара. Растворил сахар в воде, протянул бутылку Алене. Осторожно достал из ящика пса, прижал к груди. Разжал пасть, сунул две таблетки аспирина и вслед за ними соску. Пес глухо зарычал, но портить пальцы не стал, причмокнул.
И вот тут я неосторожно ступил на больную ногу и, охнув, повалился вместе с псом на землю.
Пес для меня уже не существовал, мир был заполнен болью. Я уже видел спешащую сквозь город «Скорую», которая отвезет меня в Склифосовского. Я попрошусь не в новый шестнадцатиэтажный корпус, а в старый — у Большой Колхозной площади, потому что я родился рядом со старым «Домом милосердия» и знаю его наизусть. Я буду лежать в палате, где лежали раненные в боях с Наполеоном, с японцами, с немцами, с фашистами, а до них лечились отставные офицеры, нижние чины, престарелые священники и три иноземца. Недаром граф Шереметев назвал свой дар Москве «Странноприемным домом»... Когда я начну поправляться, то обойду на костылях все уголки великого больничного ансамбля, зайду в помещение бывшей церкви, вспомню о дивнопрекрасной крепостной актрисе Прасковье Ивановне Ковалевой, ставшей незадолго перед ранней смертью графиней Шереметевой. Ей и посвящен весь этот ансамбль милосердия.
Но почему так долго не едет «Скорая»?
Впрочем, какая «Скорая»?
...Я уже давно лежу в палате, наслаждаясь ее простором, покоем, редкой белизной, а за окном, за чугунной решеткой Шереметевской больницы бушует воскресная Сухаревка. Вот она — знаменитая башня в моем окне, вознесенная по приказу Петра в честь полка стольника Сухарева за особые его заслуги в дни стрелецкого бунта. Вот он — праздничный для всей Москвы и ее гостей торг: сотни раскинутых за ночь палаток, море голов, пронзительные, зазывающие голоса. Я встаю и, хромая, осторожно выхожу на площадь. Пожалуй, это уже не я, а другой писатель в длинном черном пальто и широкополой шляпе, выявивший знаменитый и тайный лозунг Сухаревки: «На грош — пятаков!»
Гиляровский, дядя Гиляй. Его глазами я вижу, как вор-одиночка тащит под полой оборванного пальтеца «стыренные» вещи, а его уже ищут в толпе пострадавшие. Вижу беднягу, доведенного до крайности, его окружают нахальные Сарышники, силой вырывают последнее барахло, суют гроши и тут же на глазах перепродают втридорога. Скупщики везут барахло возами, но и их ждет свой «случай»: дурацкая удачливая прибыль или внезапный разбой... Почему мне все это так знакомо? Случаем, чужим несчастьем, беспомощностью и растерянностью перед наглой силой всегда пользовались бандюги, вроде Карлуши, вроде печально знаменитой «Черной кошки», с которыми мне пришлось столкнуться в детстве...
Звонкий голос заставил меня открыть глаза. Та же скамейка, два костыля на земле. Рядом мои новые знакомые — Алена, Кир, Ветер. С помощью ребят я поднялся, взгромоздился на костыли, захромал к скамье. Костыли эти, оказалось, принадлежали их дедушке, запасные. Долго ли я лежал и бредил больницей и Сухаревкой? Да нет, недолго, дети только и успели сбегать за костылями.
— Очень болит? — спросила Алена.
— Побаливает.
— А Гаврик уснул. — Загорелое лицо Кира дрогнуло в улыбке. — Спасибо за помощь.
— Какой Гаврик? — Я начисто забыл про больного пса, но, оглянувшись на ящик, поправился: — А почему он Гаврик?
Кир охотно объяснил:
— Очень просто. Гав! И-ррр-рик!
Неожиданно запершило в горле, защипало глаза — со мной это бывает редко! Что-то знакомое, домашнее отозвалось при имени выздоравливающего пса. Вспомнил: во время войны во дворе бегала черная ласковая собаченция, а хозяином ее был дядя Серега, мой самый белый в мире милиционер. Тесновато да и голодновато было в доме с собакой, но ему все так завидовали... Да, в те времена собак не бросали на произвол судьбы.
— А теперь мы будем лечить тебя, — объявила Алена.
— Как это лечить? Может, вы наложите гипс? Взгляд серых глаз Алены был серьезным.
А лицо... Мне показалось, оно стало розоветь. Нет, даже не розоветь — внезапно золотиться, как быстро восходящее солнце.
— Хочешь, чтоб боль совсем прошла? — спросила Алена таким естественным, без тени сомнения тоном, что я сразу поверил: она знает какой-то секрет.
— Конечно, хочу! Но как?
— Скажи ему, Кир! — Девочка кивнула брату и отступила от меня.
Я взглянул на Кира. Лицо его было медным, непроницаемым. Он сказал:
— Давайте отправимся во времена, когда нога у тебя не болела.
— В какие это времена? — шутливо спросил я, не понимая, что за новая игра ждет меня.
— Ну, когда ты учился, как Алена и я, в пятом классе или, как Ветер, в шестом. Или в каком угодно. Как хочешь...
— Чего проще вспомнить, как я учился в пятом или шестом классе, — улыбнулся я. — Нога все равно саднит.
— Я не про вспомнить. — Голос Кира был суров. — Я про на самом деле, взаправду. Назови адрес и дату. И мы там будем через минуту.
— Ты умеешь путешествовать во времени и пространстве?
Кир пожал плечами: что, мол, за нелепый вопрос?
— Я не путешественник, я проводник, могу помочь переместиться.
Я внимательно вглядывался в лица. Золотое — Алены, медное — Кира, голубое — Ветра. Горячая волна противоречивых чувств охватила меня. Что это — игра? Или на самом деле тот единственный случай, когда невозможное станет возможным? Торопясь, я назвал сегодняшнее число, но другой год и свой старый адрес: 24 мая 1944 года, Грохольский переулок.
— Делай, как я! Делай, как мы! — приказал Кир.
И вытянул руки вперед, сомкнув их «топориком». Остальные выстроились за ним цепочкой, положив руки друг другу на плечи. Кир — Алена — Ветер. Ветер указал мое место — за его спиной. Одной рукой я схватился за его плечо, в другой — держал костыль. Наша колонна медленно двинулась прямиком на забор с надписью: «Опасная зона. Идут строительные работы».
Я пялился на эти буквы, стараясь изо всех сил не упасть, не понимая, что должно произойти.
«Топорик» Кира прорезал дерево. Мы оказались по ту сторону забора.
«Уйди-уйди»
— Теперь не болит? — раздался знакомый, участливый голос.
Как сквозь туман, разглядел я золотистое лицо Алены. Боже, что произошло, почему она так внезапно выросла? Чуть-чуть ниже меня. Да и Кир, и Ветрогон с меня ростом. Неужели?..
Я хлопнул себя по ноге, увидел на коленке заплатку и дико обрадовался: неужели это мои старые штаны, неужели я снова пятиклассник? Выросли не Алена и ее братья, я уравнялся с ними.
Ребята рассматривали меня с нескрываемым удивлением: как будто узнавали и не узнавали. И я объяснил им, что я — это я, только в возрасте одиннадцати лет, как и положено мне быть в сорок четвертом, а они — все те же самые. И находимся мы, по всей вероятности, там, куда стремились.
Это был до боли знакомый сквер. С тополями и липами, клумбой в центре, десятками сходящихся-расходящихся дорожек и вечной лужей у забора. Полуторки гремят деревянными бортами по булыжной мостовой, бодро вышагивает лошадь с телегой дров и возчиком. Вон серая «гробница» великолепного гастронома с десятком вкусных прилавков. Керосиновая лавка за углом. Новый шестиэтажный дом с роскошным лифтом. И море разного рода домишек, каждый из которых я знал до их внутренностей, как и все потаенные уголки — дворы, подъезды, лестницы, дырки в заборах.
— Не болит! — радостно объявил я новым друзьям. И подпрыгнул на месте — раз, другой, третий — и от души расхохотался. — Здорово вы придумали, братцы! Теперь буду командовать я...
— Это и есть Грохольский переулок? — спросил Кир, зорко вглядываясь.
— Наш, Грохольский, а то еще какой! — Я небрежно махнул рукой. — Налево, пожалуйста, кинотеатр «Перекоп», дальше Ботанический сад и больница Склифосовского. А направо живу я. Айда к нам во двор!
Ребята выглядели немного растерянными. Я понял, что и мне надо не торопиться, попривыкнуть к прошлому, к новому-старому миру. Вдруг что-то здесь не так?
— Пройдемся? — предложил я, и мы двинулись вперед тесной, сплоченной группой, оглядываясь по сторонам, впитывая в себя все, что попадалось на пути.
Мальчики носились по газонам и дорожкам в азартных бездумных играх. Мамы несли запеленутых, спящих младенцев, открыв миру их безмятежные лица. На скамейках люди читали газеты, вязали, грелись на солнце, что-то обсуждали.
Нас обогнали самокатчики. Ухватившись за деревянный руль, отталкиваясь одной ногой, они быстро двигались на урчащих шарикоподшипниках к своей цели.
— Что это? — спросил молчавший до сих пор Ветер.
Я объяснил устройство самоката, хотя особо расписывать здесь было нечего.
— Понятно, — отозвался Ветер. — Интересно: делай сам и кати.
Молча понаблюдали, как ватага ребят, стоя на коленях вокруг квадратной доски, играет в деньги. Каждый по очереди ударом свинцовой биты старался перевернуть разложенные на доске монеты. Если перевернет — забирает монету и продолжает игру. Уловив несколько безмолвных приглашений, я выразительно хлопнул себя по пустому карману и неожиданно ощутил приглушенный звон. Неужели там мелочь, захваченная сегодня утром с письменного бюро? Но ведь наши монеты сейчас не ко времени. Я подал знак друзьям отойти: без денег здесь делать нечего.
— Расшиши, — глупо улыбаясь, я смаковал давно забытое слово. — Эта шантрапа играет в расшиши.
Алена посмотрела на меня чуть удивленно и повторила, будто пробуя иноземное слово на язык:
— Расшиши... Смешно-то как: рас-ши-ши... Запомним! А почему шантрапа?
— А потому! — небрежно ответил я, сунув руки в карманы старых штанов.
Вдруг откуда-то прилетел пронзительный, такой манящий звук: «Уйди-уйди-уйди!..» Мы разом насторожились, огляделись и, не сговариваясь, бросились на бодрый призыв в глубь сквера.
У шершавого тополя прямо на скамье восседал на самодельной каталке безногий инвалид. Был он в солдатской гимнастерке с медалями — плотный, с крупными чертами небритого лица, огромными ручищами. Туловище с загнутыми штанинами крепко-накрепко прикручено ремнями к доске на шарикоподшипниках. Возле инвалида — ящичек, в котором и таилось изобретение века. Вот инвалид достает сильными пальцами из своего ящика обыкновенную трубочку, дует в нее, и сразу с другого конца выскакивает, надувается красномордый чертик с вытянутыми рожками, и трубка, ко всеобщему восторгу, голосит: «Уйди-уйди-уйди!»
Я заметил, что золотистое лицо Алены стало серебреть, и понял ее. Пробился к скамье, чувствуя, как жарко дышат в затылок мои приятели, спросил, преодолевая стук сердца:
— Сколько, дядь, а?
— Рупь. — Продавец высморкался в несвежий цветастый платок.
Я достал из кармана мелочь, быстро пересчитал. Будь что будет! Кругляши чеканки пятидесятых и более поздних лет затеряются в общем потоке монет.
— Мне надо три штуки! — объявил я, переминаясь с ноги на ногу.
— Сколько наличными? — лениво поинтересовался продавец.
— Два с полтиной.
— Гони.
Я высыпал в твердую, как асфальт, ладонь мелочь. Дядька, не глядя, бросил ее в ящик, протянул три трубки. Потом он достал из ящика деревянные колодки, приподнял свою тележку на вытянутых руках и ловко плюхнулся со скамьи на песок.
Алена бросилась было к нему:
— Давайте я помогу.
— Отзынь! — отмахнулся инвалид.
Он поставил ящичек на свой самокат, как раз на место несуществующих ног, и, резко отталкиваясь колодками, укатил.
Я раздал друзьям сувениры. Они приняли их безучастно.
— А где его ноги? — спросила Алена таким пронзительным голосом, как будто я был виновником несчастья.
— Как где? На войне. Еще война ..
— Дзынь, дзынь! — грустно отозвалась Алена и посерьезнела так, что в один миг превратилась в настороженного, взъерошенного мальчишку.
— Почему же он на самокате, а не в автоколяске? — прошлепал губами бледный Ветер.
— Старик, сейчас нет еще КамАЗа, БелАЗа и прочих АЗов, — напомнил я. — Есть пушки да танки.
— Дзынь, дзынь, дзынь...
— И грузовики! — Кир указал на улицу.
— И грузовики, и телеги, и даже один мировецкий велосипед! — подхватил я. — Айда, покажу!
Мы побежали к моему дому — через сквер, вниз по мостовой, мимо молочной, мимо старых приземистых кирпичных мещанских домов. Дома крепко вросли в землю, цепко держались друг за друга, выстроившись двумя уступчатыми стенами. Дружелюбно и властно втягивало нас булыжное пространство. Мои друзья на бегу то и дело выпускали из трубок красные пузыри, и Грохольский отзывался на их «уйди-уйди-уйди» извечным каменным смешком: «Приди-приди»... Но это слышал один я.
Вот и ароматная крохотная булочная. Наш дом — тридцать три Я дал знак остановиться, первым нырнул в темную арку ворот, на цыпочках проскользнул мимо нашего окна, прорубленного в камне. Через открытую форточку мне послышался голос матери.
Двор открылся, как радостный мир. Голубой квадрат неба. Ребята гоняют в пыли мяч. Висит на веревках мокрое белье. Из открытых окон летят громкие голоса.
— Что это? — свистящим шепотком спросил за моей спиной Ветер и далее ткнул меня в бок.
Бабка Параша, как обычно, выставила на подоконнике черную «тарелку» радио, и она орала и веселилась на весь двор.
— Радиотарелка. Понятно? Телевизора еще нет, — пояснил я.
Мы прислушались, что пело радио.
— пел Леонид Утесов.
— Победа! Скоро победа! — крикнул я в самую вышину неба. — Через год!
Мое пророчество ничего не изменило в этом мире. И без него дух победы витал в сверкающей пыли двора, вспыхивал огненными квадратами окон, звучал голосами радиодикторов, маршами, песнями.
Никогда не забуду, как осенью сорок второго мы вернулись с мамой и сестрой из эвакуации. Площадь трех вокзалов, прилегающую к нашему району, я не узнал: она была вся исчертана кругами, квадратами, полосами. Гражданской одежды на встречных было гораздо меньше, чем военной. Девушки в защитной форме, взявшись за веревки, несли вдоль улиц огромные пузатые аэростаты. А ночью заметались по небу прожектора, отыскивая фашистских стервятников, залаяли-захлопали зенитки.
А как необычно было увидеть, ощутить вновь довоенные вещи — диван, печь, этажерку с книгами, фотографии в рамках на стене. Бухают за окном зенитки, идет война, а в комнате по-домашнему спокойно. Дребезжащие стекла заклеены крест-накрест бумагой, окна зашторены, дом крепкий, а под ухом заливается радионаушник, и ровно без одной минуты двенадцать включается Красная площадь: тишина, гудки автомобилей, бой курантов. И «Интернационал»...
Конечно, это романтическое восприятие первых дней возвращения домой. Были потом ночные дежурства на крышах, потеря продуктовых карточек и многие другие испытания. Но и без маленьких побед любого маленького человека, наверное, не было бы полного ощущения счастья всеобщей, всенародной Победы.
Умирать буду, не забуду, как диктор объявил поздно вечером в мае сорок пятого: «Ждите важное сообщение». И полилась суровая и ликующая музыка. И все поняли: каюк войне, Победа!
На другой день, вечером, мы мчались по знакомым улицам к центру города, чтобы хоть одной ногой ступить на брусчатку Красной площади, переполненной множеством взволнованных людей, увидеть праздничный Победный салют. Тридцатью артиллерийскими залпами из одной тысячи орудий!
Все это случится со мной тогдашним через год. А сейчас я, Кир, Ветер и Алена неслись через двор к рядам сараев: я должен показать друзьям свою главную ценность.
В щели стены нахожу ключ, отмыкаю замок, вхожу в таинственную полутьму. Между поленницей дров и чистой бочкой из-под капусты, которая с ранней осени и до поздней весны кормит всю семью, застрял ржавый, с вывернутыми спицами и прожженным седлом настоящий довоенный велосипед. В нем не хватало педалей, но это сущие пустяки.
— Вот! — похвастал я, хлопнув машину по седлу. — Починю и покачу!
— Здорово! Классно! Какой смешной и могучий велик... Как паровоз! — Друзья полностью одобрили мою идею.
— Ежели над ним потрудиться, можно развить колоссальную скорость, — продолжал я хвастать.
— Не ежели, а если, — поправила Алена.
— Если...
— Если над ним поработать, — развил мою идею Ветер, — то можно со временем и взлететь.
— Ты и так умеешь летать, — бросил через плечо Кир.
— Я преодолеваю силу притяжения для живых тел, — мягко отвечал Ветер.
Признаться, я ничего не понял в этом коротком диалоге, да и не время было расспрашивать. В сарае стало темно: дверной проем заслонила чья-то мощная фигура. Лохматая башка просунулась вовнутрь, блеснула белками глаз, осклабилась, узрев мой велосипед. В сарай, потеснив нас в угол, влез Вага.
— Ага, писатель, — он быстро ощупал квадратными тупыми пальцами машину, — свистнул вел?
— Не свистнул, а нашел. На свалке, — ответил я, как мог спокойнее.
— Разве он свистит? — вмешалась Алена, почувствовав агрессивность гостя. — Он просто говорит. И почему вы входите, не спрашивая разрешения?
Вага заморгал, разглядывая столь наглую пигалицу, задом вылез из двери, грозно приказал:
— А ну выходи! Разбираться буду! Может, кое-кого и пощекочу!
— Я боюсь щекотки, — пробормотал Ветер, выходя за мной.
— Не бойся, — шепнул я ему, — он просто пугает.
Я-то знал, что в кармане Ваги нож на пружине, но он его вряд ли пустит в ход из-за велосипеда: не такой он подлец и дурак...
Вага стоял, широко расставив ноги, всем видом показывая, что он гроза двора. Был он в отцовской тельняшке с рыжими пятнами от смазочного масла и широких штанах, состоящих в основном из заплат. После седьмого класса Вага работал на заводе токарем, мог сделать для «заказчика» любую вещь и взять его в рабство на месяц, два, три. Мы, школьники, расплачивались бубликами, которые получали на завтрак: по бублику в день. Зато когда я потерял продуктовые карточки, мои переживания длились всего полдня: Вага добыл где-то точно такие же талоны, а я больше месяца торговал на Казанском вокзале спичечными коробками, отдавая, разумеется, выручку своему «благодетелю». Отец Ваги погиб на фронте, и он после этого ничего не боялся.
Вага с любопытством осмотрел моих товарищей, дернул Алену за красную майку, а у Ветра пощупал ухо.
— Заграничные? Американские? — спросил он, широко раскрыв белозубый рот.
— Свои, — ответил я, — из соседнего двора. Только приехали. Убери руки, не трожь.
Фраза «из соседнего двора» служила охранной грамотой. Соседей не обижали. Рядом с нами, в доме тридцать пять, жили сущие разбойники и бандиты — Шары, Фингал, Брэк, братья Волы и другие подростки с не менее экзотическими кличками. Они либо дрались на смерть с чужаками, либо затевали очередной набег, но своих особо не трогали. Говорили, что они потомки тех лихих людей, когда-то грабивших обозы скупщиков и купцов, чей путь пролегал через Грохольский к Сухаревке. Не знаю, так ли это, только никого из них я потом не встречал.
Замечание про руки разозлило Вагу.
Он хмуро велел:
— А ну. писатель, выверни карманы!
И выхватил у меня авторучку, стал ее разглядывать, бормоча:
— Ага, заряжается не чернилами, а пулями. Агентурная. Я-то знаю, читал кой-какую литературку.
— Отдай, — попросил я, понимая всю безнадежность моего положения. Я видел, что паркеровская ручка произвела впечатление на парня, но не мог же я объяснить ему, откуда она взялась.
— На, выкуси. — Вага сунул мне под нос здоровенную фигу. — Или я врежу...
Храбрая Алена шагнула навстречу разбойнику.
— Ты что это надумал? — строго сказала Алена. — Немедленно отдай. Она ему нужна. Он пишет книги.
— Знаю, что писатель. — Вага захохотал.
— А ну, посмотри мне в глаза! — потребовала девочка.
Он взглянул в сурово-зеленые бездонные глаза. И отвернулся.
Нехотя протянул авторучку.
— Я просто хотел ему врезать, — лениво зевнул он.
— Врежь лучше стекло, которое разбил вчера, — парировала с улыбкой Алена.
И точно угадала.
Вага распсиховался, заорал, отступая:
— Какое стекло? Где я тебе его возьму? Вырежу у тебя, что ли?
Все это время я оглядывался на наше парадное. В любую минуту могла выскочить мать с веником или кочергой, если ей крикнет кто-нибудь в форточку, что меня обижают. Ее Вага побаивался. Но я-то надеялся, что вот-вот в темном проеме появится высокая фигура отца.
Отец так и не вышел.
— Гони отсюда! — велел я Ваге. — Исчезни! Или худо будет...
— Четверо на одного? Ну, фрайеры!.. — Вага круто развернулся, убежал.
— Он всегда такой? — спросила Лена.
— Нет, не всегда...
Я улыбнулся, вспомнив, как ранней весной мы с Вагой загорали на крыше сарая, болтали всякую чепуху, и вдруг он вскочил, схватил меня за ногу: «Слушай, писатель!..» И прочитал первые в своей жизни стихи:
Он тогда совсем обалдел от внезапной радости.
О стихах я ребятам рассказать не успел. К нам бежал, размахивая над головой ремнем со сверкающей бляхой, Вага со своими ребятами и кричал во всю глотку:
— Разойдись! Я псих! Убью-у-у!
Мы сплотились тесной кучкой, сжали кулаки, готовясь к отпору.
И крик оборвался. Вага остановился, попятился, исчез. Кто-то успел шепнуть ему страшную новость, которая ползла по двору: Лешу Манина убили...
Меня качнуло. Я наверняка знал, кто убил моего друга. Точнее, я вспомнил про это: я-то из другого времени. Карлуша! Вежливый белокурый парень из соседнего двора, помощник провизора угловой аптеки. Он убивал безоружных из зависти. Увидит у девушки часы или у старика новый галстук, тихо отзывает в сторонку, требует: отдай! Попробуй только возрази... Леша вот возразил, когда нес подаренные коньки, а Карлуша уже мысленно примерил «гаги» на свою ногу. Эх, из-за коньков! А Вага ведь нож выточил на заводском станке для Карлуши.
Вот и убежал.
Я беспомощно оглянулся: где же вы, друзья детства, — Игорь, Витек, Юрка, Леха? Нет, Лехи больше не будет. А где-то рядом прячется Карлуша. С Лехиными коньками. Страшно.
И вдруг страх прошел. Я разглядел сквозь сиреневые кусты дядю Серегу в белой гимнастерке. Он давно наблюдал наш с Вагой спор, но пока не вмешивался. Я успокоился. Берегись, Карлуша! Милиционер скоро тебя настигнет. Будет тебе справедливый суд. На котором, правда, ты так ничего и не поймешь.
Зато мать Карлуши придет к нам во двор, станет на колени перед Лехиными окнами и простоит до утра.
Сжалось сердце. Я не хотел ввергать детей будущего в тяжкое испытание.
Сказал:
— Кир, возвращаемся домой!
Он кивнул, сложил руки топориком, нацеливаясь на глухую бревенчатую стену склада. Мы выстроились за его спиной. И пошли прямо на стену.
На ходу я крикнул:
— Привет, дядя Сережа!
И увидел взмах белого рукава над красной петлицей.
Утренние и вечерние киносеансы
— А тебя всю жизнь звали писателем?
— Да, так случилось, — отвечал я Алене и братьям. — В детстве я мечтал быть продавцом детских книг и сказал об этом вслух. Вот и стал дворовым писателем.
— Разве это плохо? — возразила девочка.
— Нет, совсем не плохо. Были клички менее уважительные. Инженер. Интеллигент. Ни в чем не повинных обладателей этих кличек встречали смехом и подзатыльниками.
— Какое варварство! — Алена дернула плечом.
— Варварство, конечно. Но еще и школа жизни. Только вы не подумайте, что весь мир тогда состоял из хулиганья и бандитов. Настоящие люди воевали, трудились, помогали друг другу. А это так, временная накипь.
— А Вагу ты больше не встречал?
— Однажды встретил.
...Я узнал его сразу, как только сел в такси. И он меня, разумеется, тоже, только не подал виду. Когда машина разогналась, я сказал в твердую широченную спину: «Привет, Вага!» «Привет, писатель, — отозвался он, мельком глянув в зеркальце. — Ты стал заправским писателем». «А ты заправским шофером».
После войны он стал шоферить. Остепенился, вырастил двух дочерей. Никто из таксистов лучше его не знал Москву.
— Между прочим, одна из его дочерей киноактриса, — сказал я ребятам.
— А... — Алена махнула рукой. — Киношка. Его навалом, и все скучное.
— Так уж и все?
Мы сидим с ребятами в моем кабинете. Левая нога в гипсе, она значительно перетягивает правую, зато я могу безболезненно ковылять по комнате. В Склифосовке я был, но всего два дня, пока не затвердел гипс на сломанной пяточной кости.
Когда мы вернулись из мая 1944 года в маленький арбатский двор, я нашел костыли и свой портфель по эту сторону забора, а ребята вызвали из автомата «Скорую». Конечно, в таком состоянии да еще при быстрой выписке я не успел осмотреть больницу. Но, лежа на койке в деловых покоях научно-исследовательского института скорой помощи имени Н. В. Склифосовского, вспомнил, как по заданию нашей биологички Риммы Сергеевны мы, восьмиклассники, приходили сюда за советами и мастерили потом наглядные пособия для уроков анатомии. Что ж, излечение человека всегда наглядно, сурово и конкретно. Надо постигать истину ежедневно многие-многие годы, чтоб стать такими хирургами «шереметевки», как знаменитые Склифосовский, Юдин, Петров.
Хотя Сергей Сергеевич Юдин, главный хирург института, прославленный на весь мир ученый, работал тогда буквально в двух шагах от нашей школы, он был далек и абстрактен для нас. Зато мы открыли хирурга в нашем товарище Лене Могиле. Этот здоровяк с могучим замогильным голосом всегда потешал класс, как только начинал отвечать у доски. И вдруг в девятом классе мы потеряли Леню. Мы извелись в догадках: как же так — вроде не двоечник, из обеспеченной интеллигентной семьи — и пошел в санитары Склифосовского? Кого он там возит на каталках, за кем ухаживает, разве это мужское дело? А он решил, что именно мужское.
В больнице, ковыляя на костылях по лестнице, я увидел впереди знакомую грузную фигуру, стрельнул в спину школьным паролем: «Молчи, Могила!» «Уже не Могила», — прогудел Леонид, не оборачиваясь. В кабинете профессор-онколог назвал свою новую фамилию, известную многим исцеленным. «Как же так, Леня?» — повторил я извечный вопрос класса. «Знаешь, — сказал он, — если бы я не жил рядом со Склифосовским, я мог бы и не стать медиком».
— У вас все были такие умные? — спросил Кир.
— Конечно, не все, но большинство. Самыми отсталыми считались я да Толька Черняев.
— Как так?
— А так. Однажды нам опротивела учеба, и мы целый месяц шлялись по киношкам.
Сначала мы с соседом по парте решили определиться в летчики и направились к районному военкому. Он выслушал нас внимательно. Потом спросил у Толи, где он искалечил правую руку, и тот признался, что по глупости кидал в костер патроны. А меня военком отвел к глазнику, и тот выписал мне очки. Словом, мы засыпались и решили гулять напропалую.
— Что вы смотрели? Какие фильмы? О чем они? — загалдели дружно мои гости.
Я стал перечислять названия наших и трофейных кинофильмов, многие из которых мы смотрели раз по пятнадцать, а то и двадцать: «Веселые ребята», «Великий гражданин», «Два бойца», «Судьба балерины», «Индийская гробница», «Тарзан», «Гибель «Титаника», «Мост Ватерлоо»...
Смотрю, глаза у ребят разгорелись. Еще бы: сесть на первый ряд маленького незнакомого кинозала, окунуться в неизвестный, потрясающе интересный мир, разве это не величайшее удовольствие? А выбор какой, имена у кинотеатров какие звучные: «Форум», «Колизей», «Баррикады», «Аврора», «Заря», «Перекоп», «АРС»!
— Вот бы посмотреть! — высказала общее желание Алена.
— Многие ленты невосстановимы, — пояснил я. — А «Веселые ребята» и «Два бойца» показывают по телеку.
— Мы не про телек, а про на самом деле, — захныкала Алена и хитро глянула на Кира.
— Я готов, — мгновенно отозвался Кир. — Махнем на часок туда, а, писатель?
Я задумался, припоминая дату. Усмехнулся: и он тоже принял пароль моего детства — мол, свой, писатель. Я сорвался с места, доковылял до бюро, набрал из керамического блюда как можно больше мелочи старой чеканки. Махнул на все рукой: будь что будет! Я и сам полжизни готов отдать за неповторимый момент. Сказал, когда мы построились привычной цепью:
— 25 апреля 1946 года. Домниковская улица, дом три.
Сомкнутые ладони Кира пронзили стенной шкаф, и мы очутились возле моей школы, на углу Домниковской улицы. На мне были старая куртка и аккуратно залатанные штаны.
...Сто лет не видел я свою школу, а она все такая же — темно-кирпичная Бастилия наших знаний среди моря мелких домишек. Каждое утро шагали мы сюда из близких и дальних домов, предпочитая улицам проходные дворы, лазейки, дырки в заборах или просто заборы. Наверное, нас собирало вместе нетерпеливое желание увидеть друг друга, продолжить вчерашние приключения.
Я сразу же сбегал за Толяхой в соседний дом, привел его, познакомил со своими, ничего не объясняя. Толя был дружески расположен к любым новым людям, лишь бы они разделяли наши интересы. А наши интересы в это время заключались в содержательном прогуле. Школа трудилась и жужжала многоголосием, как пчелиный улей, а мы, перебрав фильмы и кинотеатры, взяв буханку черняшки, шли в «Форум» на «Гибель «Титаника». Шли по Большому кольцу, по его Садово-Спасской части, где в июле сорок четвертого наблюдали мы «парад» разбитых и плененных в Белоруссии фашистских вояк, шли мимо длинной и желтой стены Спасских казарм, где когда-то, задолго до моего рождения, Сухаревские букинисты и антиквары сбывали по воскресным дням свой редкий товар знакомым любителям книг, шли мимо чугунной решетки Склифосовского, где мы частенько дрались с чужаками из Коптельского переулка, пристававшими к нашим девчатам. Перешли на Колхозной площади на другую сторону кольца и вскоре оказались у кинотеатра «Форум».
Если говорить честно, я любил больше «Колизей», чем чинный «Форум» на Садовом кольце. Кинотеатры были примерно равны по «испытаниям души»: и тут, и там продавали на вечерних сеансах «газировку» и мороженое. И тут, и там надо было выстоять час или два в очереди за билетами. Или купить их втридорога у барышников. Да еще пройти контролера, который опытным глазом взвешивал, есть тебе шестнадцать или нет. И мы привставали, проходя мимо контролера, на цыпочки.
Я любил «Колизей» из-за картины во всю огромную стену. Если посмотреть на нее с балкона, то увидишь Чкалова. Он только что вернулся из полета, прижал к груди маленького сына и смотрит на тебя: ну, мол, как? А ты и не знаешь, что сказать в ответ. И еще — возле «Колизея» ловкий дядя на глазах у публики вырезал ножницами контурные силуэты из черной бумаги прямо с твоего лица и наклеивал на белый лист.
У «Форума» не вырезали.
Но мы идем в «Форум» — в полупустой утренний зал — на «Титаника».
По дороге мы с Толей пересказывали нашим подопечным кинофильмы, которые те и в глаза не видели. Я, честно говоря, забыл в это время, кто такие мои друзья, и был смущен тем, что три человека «в наши дни» не слышали ничего о Тарзане. (С этим фильмом мы с Толяхой познакомились года через два.)
Я с азартом, к восторгу нашей компании, пересказал все серии: как приемыш обезьян — стройный, мускулистый юноша — летает на лианах среди тропического леса, скрываясь от погони охотников; как похищает он белую красавицу и прячет ее на верхушке пальмы; как, попав уже в Америку, бросается он со знаменитого Золотого моста в бездну вод и не погибает... А три друга-летчика из «Небесного тихохода»! А героические матросы в фильме «Мы из Кронштадта»!.. Все эти герои — наши личные друзья.
Толя тоже был. удивлен полным невежеством троицы, но природная застенчивость и деликатность не позволяли ему спросить, из какой провинции они явились.
— А у нас одни «Анжелики», — вздохнула Алена.
По дороге мы купили три мячика на резинке, и ребята ловко обменивались молниеносными ударами.
— Какие «Анжелики»? — встрепенулся было Толя и успокоился, услышав, что это так себе, пустячные фильмы.
— А у тебя, писатель, смешная прическа, — не успокаивалась Алена.
Я пощупал голову. На висках и затылке пусто, а на макушке густой пучок волос.
— Под «бокс», — пояснил я.
— Почему под «бокс»?
— Все так стригутся. Не мешай. Уже пришли. И вот мы уютно устраиваемся на первом ряду большого зала и, отщипывая по очереди от буханки, смотрим «Боевой киносборник №8». Появление трех боевых танкистов в кадре вызывает у нас восторг. «Боевые киносборники» всегда показывают перед кинокартинами. Мы с Толяхой узнаем с восторгом артистов, запомнившихся по знаменитым фильмам. Марк Бернес, Борис Андреев, Ваня Курский... И не скупимся на комментарии! Марк Бернес здорово поет, Борис Андреев и Петр Алейников до войны на экране были трактористами. Обаятельного, веселого Алейникова никто не зовет Алейниковым, а только по имени киногероя — Ваней Курским. За своего, свойского Ваню Курского жизнь можно было отдать!.. И песня, которую поет в этом киносборнике Марк Бернес, пришла к нам из довоенного фильма. Там три друга заявили, что будут вместе защищать Родину, если нападет враг. И вот война, и помчались на врага танки. Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой...
Кончился киносборник, и замелькали титры трофейного фильма «Гибель «Титаника». Уходит в последнее плавание корабль-гигант «Титаник». Его населяют разные люди: в шикарном ресторане танцует, пьет шампанское, любезничает изысканное общество; ютится на нижней палубе беднота «перекати-поле»; трудится команда во главе с самоуверенным, честолюбивым капитаном. И никто из пассажиров еще не знает, что бороться за жизнь им придется одинаково трудно. А мы в зале знаем про гибель «Титаника» и переживаем за каждый нюанс в судьбе героев картины. Мы уже не помним, что это кино, киношка, — волнуемся, переживаем как за живых людей...
После «Форума» мы под холодным ветром и дождем промчались к «Авроре», окунулись в радостный, неожиданный, музыкальный мир «Цирка». Целое созвездие талантов прошло перед нами: Орлова, Столяров, Володин, Массальский, Комиссаров. Ребят поразили кадры довоенной Москвы, особый оптимизм тех лет. А я впал в грустную задумчивость.
Конечно, утренние киносеансы вместо занудливых уроков — это настоящая свобода, раскованность духа и тела, полет фантазии, мечты. Я ощущал все чувства далекой юности в уютном крохотном зале «Авроры».
Но у меня в те годы были и вечерние сеансы, на которые больше никогда не попасть, была и девушка моей мечты.
Мы встречались с Лидой в сквере, брели под фонарями к «Перекопу» и, не глядя на афишу, шли в который раз смотреть «Судьбу солдата в Америке».
Но сначала надо было выстоять длинную очередь в кассу, а затем, выпив в буфете стакан шибающей в нос, дешевой бессиропной газировки, добраться до своих мест. Тут мы замирали, тесно прижавшись плечом к плечу. Перешептывались, тихо посмеивались...
Когда много лет спустя я увидел поздним вечером у стенда с газетой красивую маленькую женщину в зеленом костюме, я сразу узнал Лиду, но на всякий случай спросил: «Это ты? Или твоя младшая сестра с завязанным ухом, которая всегда попадалась на нашем пути?» Лида засмеялась, сказала: «Это я. Пойдем пройдемся». Мы тихо двинулись по Грохольскому мимо «Перекопа», но не заглянули в него. Я проводил Лиду: она по-прежнему жила с сестрой в одной комнате довоенного «шикарного» дома с лифтом.
...Идут заключительные кадры «Цирка». Герои в колонне демонстрантов на Красной довоенной площади. Летят в небо шары, и от этой пустячной детали рвется из горла нервный кашель.
Как же я мог забыть, что «Широка страна моя родная» — из этого, именно этого веселого-грустного фильма?
Вся наша дружная компания вываливается из кинотеатра и, взявшись за руки, с каким-то неистовым пылом распевает:
Дождь кончился. Воздух солнечен и прозрачен. Благолепная весна с зелеными перьями первой травы между камнями, по которым ступают туфли и кеды. Дышится вольно, легко.
— Хорошо вы живете, — обращается на ходу ко мне и Толяхе Алена. — Грустите и смеетесь. И не думаете о мрачном.
— Победа! — ответил я кратко.
— Точно, — подтвердил Толяха, — мы их разгромили... — И замолк, погрустнел. Наверное, вспомнил «похоронку» на отца. Он мне однажды ее показал.
— А как же быть с атомной войной? И ядерной зимой? Они вас не касаются? Надо сражаться за судьбу человечества! — наступала на нас Алена.
— Не забудь, — напомнил я разбушевавшейся Алене, — что первые американские атомные бомбы совсем недавно сброшены на Хиросиму и Нагасаки. Люди еще не осознали всю громадность этой беды. Космические ракеты пока только в чертежах. А карточки отменят через полтора года.
— Значит, все только начинается? — Алена задумалась, опустила голову, забыла о висящем на пальце мячике.
Толя внимательно оглядел моих друзей.
— Что такое ядерная зима? — спросил он.
— Это когда на часах без пяти минут двенадцать, — серьезно ответил Кир. — А в двенадцать может случиться третья мировая война...
— И, может быть, последняя, — добавил печальный Ветер. — Земля превратится в пустой ледяной шар. Понял?
Толя кивнул.
Я слишком поздно дал предупредительный знак ребятам: преждевременно, мол, говорить о ядерной зиме. О борьбе за мир — нужно. Они поняли меня, замолкли.
— Кто такие? — шепнул мне в ухо Толяха.
— Американцы, — ответил я почти беззвучно. — Приехали с отцом из Америки.
— Жаль мне их, — печально ответствовал Толяха. — «Тарзана» не знают. — И вслух спросил «американцев»: — Интересно в Америке?
Алена пожала плечами.
— По-моему, противно. Кругом одни бандиты и террористы.
— Вот это по-нашему! — Толяха расхохотался, потер покалеченную правую кисть левой рукой, которой он научился замечательно писать.
Я переключил внимание собеседников на погоду.
— Смотрите, какой день! Ослепительный свет! Бездонное небо!
Все остановились, задрали головы вверх.
— Каждый Охотник Желает Знать Где Сидит Фазан!
— Какой еще Фазан? — удивилась Алена. — Не вижу ничего...
— Красный! Оранжевый! Желтый! Зеленый! Голубой! Синий! Фиолетовый! — перечислил я спектры солнечного луча. — Свет! Вот тебе и фазан!..
— Ах, свет... — пропела Алена таким ласковым голосом, что все рассмеялись. — Запомним, писатель!
Нет, кое-чему в школе мы научились... Мы проводили Анатолия до дома, крепко пожали его сильную руку.
— Хватит прогуливать! — сказал я товарищу, вспомнив, что его чуть было не оставили на второй год за неуспеваемость. А ведь ему предстоит стать летчиком-испытателем, после того как рука у него выздоровеет.
Толя смущенно улыбнулся, наклонил в знак согласия черноволосую волнистую голову.
— Согласен. Хорошего понемножку. Аленин мячик последний раз ударился о спину Толяхи.
Эти легкие удары мой друг воспринимал как знак внимания со стороны «американки».
— Тяжелые, — сказала Алена, взвесив в руке мячик. — Что там внутри?
— Опилки, — ответил я.
— А вот я сейчас проверю. — Алена ковырнула ногтем тонкую серебристую кожу мяча. — Золото течет, что ли? — нерешительно произнесла она.
— Ты что, опилок не видела?
— Представь себе, не видела.
Я долбанул об асфальт цветастым мячиком. Он исчез. Только опилки остались на тротуаре.
Исчез и Толяха.
Я встретил его однажды в метро на Комсомольской площади. Полковник авиации ехал с корзинкой грибов из леса. Пополневший, в штатском костюме, он не производил впечатление летчика-аса, но я знал, сколько боевых машин впервые поднимал он в воздух. Теперь-то ему все хорошо известно о ядерной зиме.
Во дворе школы мы построились вслед за Киром и врубились в каменную стену.
В прошлом остался лишь Аленин вздох: «Жаль... Такие киношки!..»
Елена Прекрасная
— Скорее, писатель, выручай, — вызывает меня по телефону Алена. — У нас за дверью три плеваки. Такой беспорядок наделали... Ужас!
— Вы сами справиться не можете? — удивился я.
— Так они ж плюются! Я еле удрала... А Кир и Ветер заявили, что с верблюдами они не воюют. Мы заперлись в квартире.
— Кто они такие?
— Семенов. Семенов. И еще Семенов.
— Братья, что ли?
— Нет, просто однофамильцы и одноклассники.
— Ну и одноклассники. — Я покачал головой. — Сейчас приду на помощь.
Я проковылял с палкой до такси, доехал до арбатского переулка, поднялся в лифте.
Действительно, три толстяка из пятого класса старательно оплевывали черную клеенку двери.
— Наших бьют! — сказал я грозным шепотом, преграждая палкой путь к отступлению. — А ну, замри! — Толстяки опешили, замерли. Я позвонил, дверь тут же открылась. — Заходи по одному в квартиру! Суд и расправа у нас справедливые и короткие...
Квартира напоминала поле боя. В гостиной раскиданы книги. В спальне гора подушек и одеял на полу. В кухне сломан самый высокий кактус.
— Ты, Семенов, — я указал пальцем на первого попавшегося толстяка, — уложи на место книги и вытри пыль. Ты, Семенов, застели постели и пропылесось ковер. А ты, третий Семенов, как самый старательный плевака, возьми в ванной тряпку, мыло, таз, отмой дверь. Ребята, — обратился я к своим, — помогите этим штрафникам.
Толстяки, выпучив глаза, молча и старательно принялись за дело. Кровати были застланы с солдатской добросовестностью. Энциклопедия встала в порядке алфавита. Дверь сияла мокрой чистотой.
Сам я забинтовал клейкой лентой кактус, придал ему прежний вид.
Вся эта свалка, как выяснилось, случилась из-за Гаврика.
Семеновы пришли взглянуть на спасенного пса, их чинно и благородно впустили, продемонстрировали экстерьер собаки. И тут один из Семеновых заявил, что это его пропавшая собака. И началась потасовка.
— Сейчас состоится суд. А потом расправа. — Я сел на стул посреди гостиной. Трое моих стали по одну сторону стула, трое Семеновых по другую. — Где пес? — спросил я. — Приведите.
Кир бросился на балкон и вернулся с рыжим сеттером. Глаза его сияли. Я догадался, чья куртка согревала больного пса в ящике.
Пес метнулся туда-сюда, изучая обстановку, и замер на крепких лапах, высунув мокрый горячий язык. Казалось, узкая его мордочка растянута смущенной улыбкой.
— Какой он породы, Семенов? — спросил я бывшего «владельца» собаки.
— Как какой? — Семенов поскреб затылок. — Домашней...
— А ты что скажешь, Кир?
— Это сеттер! — гордо произнес Кир. — Замечательный охотничий пес.
— Что ж ты выгнал такую редкую собаку из дома, Семенов?
— Я не выгнал, — нагло отвечал Семенов. — Она потерялась...
— А ну прикажи ей что-нибудь...
— Джим, — Семенов присел на корточки, протянул руку, — иди сюда.
Сеттер покосился на него коричневым глазом, но с места не двинулся.
— Теперь ты, Кир.
Кир хлопнул себя по коленке.
— Ко мне, Гаврик!
И Гаврик тотчас подскочил к нему, радостно залаял.
Я встал, громогласно объявил:
— Приговор суда. Семенов, зачем ты всем морочишь голову? Ты увидел хорошую собаку и решил присвоить.
Семенов насупился, засопел.
— Да, он мне понравился, — признался лжевладелец и оглянулся на приятелей.
— Да вы пираты, Семеновы! Пираты двадцатого века, — презрительно произнес я. Пираты покраснели. — Что же вы так, а?
И тут пираты заговорили горячо и с обидой в голосе, указывая на Алену, Кира и Ветра.
— А что ж они не хотят с нами дружить?... И играть во дворе... И научить летать над крышами...
— Как это летать? — удивился я. Молчаливый Ветер улыбнулся голубой загадочной улыбкой.
— Потом покажем... — И обратился как старший к Семеновым: — Эй, вы, болтуны и слюнтяи! Вы даже учительнице пожаловались, что мы летаем... А как я могу вас взять с собой? Еще вздумаете плеваться сверху на прохожих!..
— Не доросли еще, — отрывисто бросил Кир.
— Идите и дорастите! — завершила суд Алена. Семеновы попятились задом к двери. Лица у них были растерянные. Они были готовы дорасти хоть сейчас, но чувствовали, что сделать это за одну минуту после всего содеянного никак не удастся. Они молча вышли на площадку и с топотом бросились вниз.
Мы вдоволь нахохотались, поиграли с послушным, ласковым Гавриком и спустились во двор, оставив пса сторожить квартиру.
— В вашем классе были такие противные люди, как Семеновы? — спросила меня Алена.
— У нас? Да никогда! У нас во класс был! — Я крепко сжал кулак, потряс им в воздухе. — Один за всех, все за одного!
— Так не бывает, — вздохнул Ветер.
— Еще как бывает! Мы все сплачивались против Елены, но она, как правило, побеждала.
— Кто она, Елена? — живо обернулась Алена. — Интересно знать...
— Наша учительница по-немецкому. Она, правда, армянка — Арзуманян. Елена Григорьевна. Елена Яга. Она же Елена Прекрасная...
— Так хочется увидеть настоящих людей, — вздохнула Алена. — Вашу Елену, ваших ребят...
«В самом деле, — подумал я, — было бы здорово заглянуть в дверь класса, увидеть, как командует Елена, и тотчас вернуться». Я выбрал в череде лет 1946 год, когда я был восьмиклассником, и назвал адрес нашей 265-й школы.
— Я готов, — отозвался Кир. — Делай, как я! Через минуту мы были в знакомом школьном дворе. Нога моя не болела. На мне были потрепанные ботинки и серый школьный китель тех лет со стоячим воротом, который ребята с интересом осмотрели.
— Какой ты взрослый, писатель! — торжественно объявила Алена и, приподнявшись на цыпочках, коснулась моих волос. — Оказывается, они у тебя вьются.
Я представил себя со стороны: длинные руки и ноги торчат из формы, а волосы закручиваются в завитки, хотя по утрам я старательно обрабатывал их мыльной расческой.
Я показал на значок третьеразрядника по бегу, похвастал:
— Между прочим, чемпион среди юниоров на восемьсот метров. — И справедливости ради добавил: — Правда, сейчас мой рекорд побивают даже девчонки.
Мы поднялись по ступенькам, вошли в вестибюль и увидели дежурную нянечку под часами с маятником. Возле нее на тумбочке горка мела, тряпки и колокольчик, которым она оповещала на всех четырех этажах о начале и конце урока.
— Поспешай, хлопцы, — строго велела нянечка, взглянув на часы. — Урок-то идет.
Мы чинно проследовали на третий этаж, в огромный пустой зал. Когда-то школа была гимназией, и наши учителя, почти все с гимназическим образованием, гордились тем, что здание школы нестандартное. На первом и втором трудилась малышня, на третьем и четвертом занимались в кабинетах старшеклассники. Переселения на переменах из кабинета в кабинет носили характер военных экспедиций с боями местного значения.
Но где здесь наши? Сердце громко застучало. Где-то должны быть наши! Я принялся тихонько отворять двери, заглядывать в классы. Разноголосье вырывалось ненадолго в пустой зал, оживляло прошлое.
— Наш физик, — прошептал я и дал ребятам полюбоваться грузной фигурой на костылях. — Евгений Евграфович. А проще, Эф-Эс.
Физик ходил вдоль рядов, мерно взмахивая костылями, заглядывал в тетради, где писалась контрольная, и, отдуваясь как паровоз привычно гудел на каждом шагу: «Эф-Эс, Эф-Эс, Эф-Эс... Внимательнее, молодые люди, глядите на доску!..»
— Что такое Эф-Эс? — прошептал Ветер, поедая взглядом блестящие приборы и машинки.
— FS — формула работы, — пояснил я по учебнику. — Сила, помноженная на расстояние, — это работа. Любимая формула физика.
— Смотрите, кто-то ползет, — прошептала Алена. Между партами на четвереньках двигался школьник, зорко наблюдая за Евграфычем. — Куда он?
— За шпаргалкой, — ответил я.
— Какой смелый!..
— Да не смелый он, а нахал.
Я знал, что будет на уроке завтра. Физик принесет пачку контрольных. Торжественно взгромоздится на кафедре, поставив рядом костыли, и начнет раздавать сначала работы с оценкой «5», набрасывая верное решение на доске. Отличник передает тетрадь соседу-двоечнику, тот жирно пишет на ней свою фамилию и, пока кто-то отвлекает Эф-Эс у доски, изымает из пачки свою тетрадь, а фальшивку кладет сверху. Через минуту добродушный Эф-Эс называет его фамилию и поздравляет двоечника с «заслуженной пятеркой», не понимая, почему взрывается весельем весь класс. Он подслеповато щурится у доски и снова что-то чертит, а по проходу осторожно следует новый кандидат в «отличники» все с той же тетрадью... А на другой день «отличник» будет «плавать» у доски, и Эф-Эс с огорчением поставит ему «пару».
В следующий кабинет я не рискнул открыть дверь, ожидая быстрой реакции химика, и приник к замочной скважине. Но Николай Георгиевич настиг меня и здесь. Пронесся из учительской к классу на такой скорости, что синий халат раздулся парашютом. Он огрел меня по спине, громыхнул дверью: «Не мешай работать! » И сразу же за стеклом двери что-то яркое вспыхнуло — наверное, свершилась реакция в колбе, и раздался пронзительно-резкий голос химика, диктовавшего конспект урока. Все остальные голоса оборвались до самой переменки: ребята быстро и сосредоточенно строчили в тетрадях.
— Диффузия, — объяснил я приятелям поступок химика, потирая нывшую спину. — Он у нас нервный.
Зато к историку Ивану Павловичу я заглянул свободно и нахально. Но и здесь сидел не наш класс. В комнате творилось черт знает что, а маленький Павлыч в темных очках невозмутимо повествовал о какой-то эпохе. Можно было заниматься чем угодно, лишь бы он был у карты с указкой, а мы на своих местах. Зато когда однажды Павлыч вышел на минутку и мы рванули через окна по приставленным заранее лестницам, он, вернувшись, был сильно озабочен пустотой комнаты и впервые направился с жалобой к директору. Они вскоре оба явились в класс и увидели привычный набор серьезных физиономий. Директор покачал головой, просил продолжать урок, и снова вокруг историка вспыхнула веселая чехарда.
Учителя, конечно, все знали о нас, знали даже подстрекателей каждой дерзкой затеи, но не выдавали начальству. Выдать кого-либо без особой нужды считалось неприличным в неписаных правилах школы. Помню, я гонялся в пустом классе за приятелем Юркой. Обидчик успел выскочить в коридор, я притаился у двери с тяжеленным портфелем и, когда она отворилась, на радостях огрел приятеля по загривку. С изумлением и растерянностью обнаружил я, что на пол мягко опускается не Юрка, а молодая учительница — физичка. Она тоже глядела на меня с удивлением, соображая, что к чему. Быстро поднялась, прижала палец к губам, прошептала: «Только не говори никому...» И не вспоминала больше об этом казусе. Кира Витаминовна ее звали, виноват, Вениаминовна.
А ведь нас была целая тысяча — тысяча диких, жизнерадостных, не объезженных жизнью жеребят. Я только теперь, в пустом и гулком зале, представил, как нелегко приходилось учителям управлять этим «непредсказуемым народом». Нас называли «товарищами», «разбойниками», «прохиндеями», «милостивыми государями», нас обильно одаривали, не смущаясь снижением процента успеваемости, двойками, единицами и даже нулями. Но в нас верили, как верят в будущее. Ведь каждый должен был унести в себе частицу учителя.
И я прочитал вслух и объяснил ребятам пароль нашей 265-й школы:
Здорово! — вспыхнул Ветер. — Просто и мудро, как таблица умножения.
Я не успел ответить. Услышал знакомый гортанный голос за спиной:
— Ты почему здесь, а не в классе?
От неожиданности вздрогнул. Точно, это она, Елена, Елена Григорьевна, худощавая, живая, быстрая. Вьющиеся волосы встрепаны, нос торчит любопытным крючком, а глаза, как два обжигающих солнца, как две черные дыры в незнакомый, тревожно-радостный мир Вселенной.
— Марш в класс! — продолжала Елена, видя меня насквозь. — А это кто?
— Мои двоюродные... — пролепетал я. — Не с кем оставить...
— Ладно. Идем со мной.
Класс вскочил, хлопнув крышками парт, торжественно умолк и снова зажужжал, когда по указанию Елены моя троица устроилась на последней парте, а я занял свое место рядом с Витькой Махмутовым на предпоследней.
— Вы что, отвыкли от общества дам? — съязвила Елена, проследив всеобщее направление взглядов. — Сестра вашего товарища позанимается вместе с нами.
Кто-то дернул меня за рукав. Алена выглядела растерянной.
— У вас одни мальчишки? — полувопросительно произнесла она.
— Девчонки в соседней школе, — ответил я. Совсем забыл объяснить, что у нас раздельное обучение!
Да и возбуждение одноклассников я понимал: они впервые видели девчонку не в юбке, а в джинсах. Попробуй разберись с ходу, что это за интуристка! Придется отвечать на записки...
— Руих! Тихо! — призывала Елена по-немецки и по-русски. — Повторяем «Лорелею».
И класс саркастически заулыбался, завздыхал. Как надоела она нам — эта рейнская русалка Лорелея, завлекающая в прохладные бездны рыбаков-простофиль! Мы мгновенно сплотились единым фронтом против Елены.
А Елена вела наступление, как боевой маневренный танк на пехоту. Команды так и сыпались на наши головы: читай... продолжай... исправь ударение... разбери порядок слов... назови суффиксы, префиксы, склонение, спряжение, окончание. За урок Елена успевала спросить весь класс, а иных — по нескольку раз.
Я чувствовал, как замерли за моей спиной Алена, Кир и Ветер. Они наблюдали впервые подобный натиск, шквал, атаку. Раз уж решили заглянуть в наш класс, пусть знают Елену, эту бабу-ягу в юбке, стремительно летающую между рядами.
Я склонился над партой, отвечая на записки одинакового содержания: «Признайся, что за кадр в майке и штанах ты привел?» Отвечал односложно: «Иностранка. Зовут Алена». И снова вопросы: «Заграничный дворник, что ли, в штанах?» «Сказано: двоюродная сестра. Заткнись!»
Елена в один миг уловила и пресекла мою деятельность, подняла меня с места, велев читать «Лорелею» сначала. Я не мог припомнить ни одной строки, стоял и молчал, как дубина. И тут сзади раздался шепот-подсказка:
«Их вайс нихт, вас золь эс бедойтен...» Строка, произнесенная Аленой, обожгла меня: «Не знаю, что стало со мною, душа моя грусти полна...» Я мгновенно вспомнил весь текст Гейне до конца.
— Молодец, девочка! — громко похвалила Елена Григорьевна. — Ты изучаешь немецкий?
Алена встала.
— Нет, английский. Но знаю немножко немецкий, французский, испанский...
— Садись, — усадила ее мягко Елена и обратилась к классу: — Учитесь, неучи, у дамы! А ты, — она опустила взмахом ладони и меня, — скажи спасибо за подсказку.
— Спасибо, — улыбнулся я Алене. Теперь никто не сомневался, что она иностранка. — «Спасибо», — повторил я про себя, обращаясь уже к учительнице.
Елена никогда не отвергала подсказки, вообще ничего полезного, что могло бы пригодиться нам в будущем. Она мудро, исподволь учила нас уму-разуму, учила разбираться в текучке жизни, учила искусству жить. Учила, как надо воевать и одерживать победы.
— Сегодня репетиция «Ревизора», — прошипел мне в ухо сосед по парте Витька Махмутов. До сих пор он сидел как истукан, не обращая внимания ни на меня, ни на «пришельцев» на задней парте. И вот очнулся. — Роль выучил?
— Успею, — ответил я.
— Не подведи! — изрек классный худрук.
Я играю Хлестакова, Витька — городничего, женские роли дублируют наши одноклассники. Позже, для настоящего представления, мы пригласим актрис из соседней школы.
Витька сквозь щель на парте изучает текст пьесы. После второго прочтения — я знал это — он помнит любой текст наизусть.
Тут-то его и настигла Елена. Выросла рядом с партой, Махмут едва успел задвинуть книгу в ящик.
— Махмутов, отвечай!
Витька встал, огорченно развел руками, произнес фразу с первой страницы старого учебника.
— Анна унд Марта баден...
Все так и покатились... Вот отмочил: вспомнил, как купались в прошлом веке Анна унд Марта!
— Ну, Махмутов, быть тебе циркачом! — весело напророчила Елена. — Пересядь-ка на свободную парту подальше от соблазнов. Пиши в тетради «Лорелею»...
Витька перешел на другое место, замер в классической позе мыслителя, потом зацарапал пером в тетради.
— Может, ему подсказать? — заволновалась Алена.
— Не надо. Он знает наизусть. Успел прочитать, — ответил я.
Елена не ошиблась и на этот раз. После школы Витька окончил цирковое училище, некоторое время выступал на манеже и подался в мимансы театра оперы и балета. Мы точно но представляли, что делает миманс на сцене, знали только, что он не на первом плане. И все же Махмутов — выдающаяся личность: никто из нас не стал мимансом, а он стал.
Я продолжал получать записки. «Сегодня в «Соколе» — «Джордж из Динки-джаза». «В «Заре» — «Истребители», в «Эрмитаже» — джаз-оркестр Утесова... в оперетте — «Летучая мышь»... Рискнем, писатель?»
Я передал записки друзьям на заднюю парту — для расширения кругозора. Там сразу загорелись, стали меня теребить: «Рванем, писатель?» Я покачал головой. Разве можнно все сразу переварить? Для этого придется застрять в прошлом надолго, а это не отвечает правилам игры.
Я вгляделся в одноклассников: Костя, он же Кот, по фамилии Куликов, Жора Левин, Юля Семенов, Юра Редькин, Леня Могила... Мы увлекались всем, что подсовывала нам жизнь. Поглощали фильмы, спектакли, книги, пластинки. Мастерили радиоприемники, сажали на пустыре картошку, играли в хоккей, бренчали на гитаре. Возрождалось довоенное время для тех, кто выжил, вернулся с фронта или просто подрос за годы войны, кто мог наслаждаться тишиной ласкового осеннего вечера, мог в кругу друзей петь, танцевать, шутить, мечтать. Счастливое послевоенное мирное время.
Пройдут годы, и Костя будет строить заводы в Алжире, а Жора — БАМ, доктор наук Семенов — работать со сплавами металлов, Юра Редькин станет инженером-железнодорожником, а Леня, как известно, медиком. Да и все остальные не отстанут: кто подастся на космодром, кто на завод, кто на научные кафедры. А Витька — в мимансы. Об этом мы узнаем, встретившись вместе на юбилее Елены Григорьевны. Будут там и три доживших до пенсии школьных учителя, и наш строжайший директор Николай Семенович...
— Пап-ра-шу всех вста-ать! — раздался вдруг в классе громкий артистический баритон директора, и все мгновенно вскочили, громыхнув крышками, уставились на дверь. Дверь не шелохнулась.
— Левин, — сурово произнесла Елена, — опять ты безобразничаешь?
Класс хохочет: да, это Жорка Левин, его штучки со звуковой имитацией.
— Иди к доске, — велит немка, — спрягай «Их вайс нихт».
Крепкий паренек с цыганским лицом невозмутимо скребет мелом по доске. Оставшийся в войну сиротой, бывший детдомовец, принят в нашу школу с испытательным сроком, под ответственность комсомольской ячейки. Жора прекрасно знает об этом и позволяет себе безобидные шутки крайне редко. Да и много лет спустя на семейном празднике Елены Григорьевны боевой заместитель начальника строительства БАМа Георгий Маркович Левин, все такой же заводной, всего один раз и рявкнул: «Пап-ра-шу!» И все расхохотались, а директор, отвыкший уже командовать учениками, растерянно оглянулся, пока не сообразил, что это опять он, Жорка. И погрозил ему пальцем...
Елена, привычно управляя классом, то и дело бросает испытующий взгляд на меня и моих «родственников». Глаза ее вспыхивают загадочным светом. Неужели о чем-то догадывается?
Я оглянулся, увидел лукавый огонек Алениных глаз, устремленных на учительницу. Они, наверное, вели немой диалог.
«Девочка, признайся, ведь ты не его родственница...»
«Да, признаюсь...»
«И он не совсем такой, каким я его знаю. В чем тут дело?»
«Не могу вам ответить. Ведь я его не видела таким, как вы...»
«Я догадываюсь... Ты — девочка из будущего, и он оттуда же. Он всегда ловко играл свои роли...»
Лицо Алены вспыхнуло золотым отблеском: она полюбила нашу Елену.
А ее братья — вот лопухи! — достали карманный компьютер, принялись задавать друг другу разные задачки. Я зашипел, как горячая сковорода, на которую плеснули воду: «Уберите машинку! » Они удивились, но убрали. Чудаки, чего доброго, объявят о всеобщей компьютеризации, потребуют дисплей. А у нас не только дисплеи, но и первые телевизоры с крохотным экраном и водяной линзой еще не появились. Мы лопаем на обед суп из крапивы и оладьи из картофельных очисток, а не всякие там деликатесы. Нет, пора смываться!..
Серебряной трелью прозвенел колокольчик: по этажам шла дежурная нянечка, оповещая всех о конце урока.
Восьмой «А» громким пушечным ядром вылетел из двери в зал. У доски Елена объяснялась с Жорой. Я сказал как можно спокойнее:
— До свидания, Елена Григорьевна!
— До свидания, — ответила она. Черные глаза вспыхнули прощальным салютом.
— Спасибо за подсказку. — Я взял за руку Алену. — Мне ведь весной на экзамене «Лорелея» достанется.
Алена улыбнулась:
— Но мы не останемся здесь до весны!
Я продолжал развивать свою мысль, прокладывая путь в толпе ребят, спешащих в раздевалку:
— Вам хорошо, вы всего два экзамена в школе сдаете. А мы — каждый год. Разве тут все запомнишь!
Сама Елена передавала в случае крайней необходимости завернутую в тряпочку шпаргалку тому, кто «горел» у доски. И отворачивалась к окну.
— Она добрая, — сказал Кир.
А Ветер молча кивнул.
Среди суматохи мы незаметно скрылись в стене, вернулись в свой двор. Долго молчали, сидя на лавочке, переживая недавний урок.
— Я все видела, — сказала Алена. — Вашу Елену. Елену Григорьевну. А когда вы назвали ее Еленой Прекрасной?
— К сожалению, после смерти.
Мы осознали все слишком поздно. К ней обращались за советом и помощью все бывшие ученики: кто женился, кто разводился, у кого были трудности на работе. И когда кто-нибудь улетал в командировку и не с кем было оставить детей, он звонил Елене: «Елена Григорьевна, я в цейтноте...» И она всегда бросалась на помощь. Мы вспоминали о ней, сухонькой, седой, неизменно веселой и мудрой Елене, как о палочке-выручалочке, в самую трудную, самую последнюю минуту, не осознавая до конца, что живем под ее щедрым покровительством. Мы, взрослые, были для нее всегда учениками — Юрой, Женей, Леней...
— У нас не будет Елены Прекрасной, — вздохнула Алена.
— Будет другая, — ответил я.
— И Кота. И Жоры. И миманса...
— Будет, все будет. Я вас с ними познакомлю. Нужны только терпение и полет фантазии.
— В полет! — Кир вдруг соскочил со скамьи. — Ветрогон, ты готов?
— Готов!
— Мы немножко полетаем и вернемся, — пояснила мне Алена.
— Вы правда умеете летать? — спросил я без всякой иронии. Я уже ничему не удивлялся.
— Умеем, — смешно прошлепал губами Ветрогон. — Когда ты снимешь гипс, мы возьмем тебя с собой. А так можешь разбиться!
Я нагнулся, ощупывая тяжелую гипсовую ногу. А когда поднял голову, ребята уже бежали по солнечной стороне улицы.
— Не скучай, писатель!
Тут я запаниковал, стал лихорадочно анализировать все происшедшее со мной. Зря я не дождался отца, когда был в нашем дворе, забыл, что он возвращался с работы поздно. Встречаясь, мы разговаривали кратко, по-мужски скупо: «Ты ужинал?» «Ужинал». «А где мама?» «На кухне. Ждет тебя».
Бывший купеческий двухэтажный дом был переполнен семьями, в кухне горели с десяток керосинок с разнобокими кастрюлями, великой интуиции требовал поход в туалет. Время и пространство нашей жизни были расписаны точно и скупо наперед.
Я и сейчас, среди великолепия жизни, сказал бы отцу, если б случайно встретил его на улице: «Мама ждет тебя. Она на кухне».
Но отца нет. Нет и той общественной кухни.
Есть новые дома, квартиры, гостиные, спальни, кабинеты.
Я оглядел двор, улицу, небо. Все было пустынно. Ребята не торопились возвращаться из своего загадочного полета.
Радость поет, как весенний скворец...
— Нет, вы не правы, товарищ писатель! Когда их родители уезжали на отдых, ни о какой собаке и речи не шло. Каждый должен иметь свою прописку. Собака незаконна в этих стенах.
И разгневанная тетка Алены, Ветра и Кира указала квадратным пальцем на сидевшего на паркете подсудимого — задумчивого умного Гаврика. Гаврик и ухом не повел. Он ведать не ведал, что находится без прописки в квартире своих друзей.
— Тогда переселим собаку ко мне, — сказал я.
— Не против. — Тетя Лена уперлась мощным оранжевым затылком в спинку кресла, вытянула толстые ноги, закурила сигарету. — Вы один в квартире, а у меня муж-доцент. Он не переносит лишних звуков.
— Кир, — сказал я, стараясь быть спокойным, — бери Гаврика и мигом переселяйся.
— Есть! — Кир схватил с пола сеттера. Ветер, бросив хмурый взгляд на тетку, встал рядом с ним.
— И я с вами! — Алена распахнула дверь. — Идем, ребята!
Они достали мячики на резинках из карманов и постукали о свою дверь: мол, прощай...
— Американские? — спросила, выглядывая из-за двери любопытная тетя Лена.
— Нет, наши. — Алена изо всех сил ударила мячиком о стену. — Вот он купил. — Она метнула взгляд в мою сторону.
И тут мяч разлетелся. Из него посыпалось что-то желтое.
— Я знала, что этим кончится, — произнесла тетя Лена, взяла щепотку опилок, понюхала. — Странно пахнет...
— За мной! — скомандовал я ребятам.
Мы спустились в вечерний двор. Трудно покидать его так сразу, ни с того ни с сего, трудно менять свои привычки, налаженную жизнь. Даже из-за Гаврика. Но что делать? Однажды приходится совершать неожиданные даже для себя самого шаги...
Я сказал:
— Приглашаю всех на танцы. Алена так и подпрыгнула на месте.
— Вот это человек! Я всегда верила в тебя, писатель!
Я лихорадочно заработал мозгами и произнес:
— Поселок Пушкино, 1 июня 1947 года... — Нет, поправился я, — Ярославский вокзал.
— А что делать с ним? — Ветер указал на сеттера, которого гладил Кир.
— Кир, помести его пока в тот самый ящик, — посоветовал я. — Гаврик, мы потанцуем, проветримся и вернемся.
Определив Гаврика, мы построились привычной колонной у забора с надписью о ремонтных работах. Как вдруг дверь парадного распахнулась, кто-то, тяжело дыша, нагнал нас и у самого забора вцепился мне в спину.
Мы стояли на хорошо освещенной площади трех вокзалов, у необъятной стены Ярославского вокзала, на которой висело расписание электричек. Я сверил часы с расписанием и помчался во главе команды на уходящую через минуту электричку. Едва мы плюхнулись на свободную скамью, как электричка свистнула и тронулась с места, плавно набирая скорость.
Напротив нас уселась рыжая толстая девица, разглядывавшая нас с превеликим нахальством и одновременно с удивлением.
— Дети, — сказала баском девица, — вы куда собрались, на ночь глядя? — Потом она вгляделась в меня, всплеснула руками: — Ой, писатель, неужели это ты?
— Ленка, — узнал я подружку юности, которую давно потерял из вида. — Откуда и куда ты, Лена-полено?
— Я с вами, — отвечала, зардевшись, Лена-полено. — С Аленой, Киром, Ветром. И с тобой.
Ребята таращили на нее глаза, ничего не понимая. Я вспомнил, что кто-то крепко вцепился мне в спину в самый последний момент.
— Это же ваша тетя Лена, — пояснил я. — Мы когда-то жили в одном дачном поселке. А теперь едем туда на танцы.
Племянники с визгом повисли на шее у внезапно помолодевшей тетки.
— Была тетя Лена, — отшутилась рыженькая, — а сейчас Лена-полено. — Она легко расшвыряла ребят, потребовала: — Зеркало!
Алена протянула ей круглое зеркальце.
Лицо нашей спутницы зарумянилось от волнения. Лена ощупала свой сарафан, толстые руки и ноги, призналась с удовлетворением:
— Да, это я. В восьмом классе. И ты, писатель, окончил только что восьмой. Вон у тебя на руке отцовский подарок. Я помню, все помню! — И радостно захохотала баском.
Я так и подскочил, уставившись на здоровенные, будто компас, часы на запястье. Точно! Кировские, первого выпуска! Ходят безупречно. В самые трудные минуты, когда чужаки били наших, я снимал их с руки и пускал в ход. И они не останавливались, шли!
— Мы в самом деле на танцы? — уточнила Лена-полено.
— Да. Только ты, Ленка, никого не поучай, не вздумай рассказывать, как ты шикарно живешь и что у тебя муж-доцент. А то мигом отправим обратно.
— Не надо, ребятки, — взмолилась Лена. Я буду умницей.
Она преобразилась, стала куда симпатичнее злющей тетки Лены.
Ветер снял крышку с моих часов, стал изучать механизм. Крупные шестеренки крутили секунды, минуты, часы лета 1947 года. Начался второй послевоенный год.
— «Я никогда не имел часов, — процитировал я вслух слова знаменитого писателя, — не покупал их, и никогда мне их не дарили! Я иногда говорю красивые слова о том, что мои часы на башнях».
— Кто это? — спросила Алена.
— Юрий Олеша. «Ни дня без строчки».
— А дальше?
— «Правда, — продолжил я по памяти, — какое чудо эти башенные часы! Посмотрите на часы Спасской башни. Кажется, что кто-то плывет в лодке, взмахивая золотыми веслами».
— Здорово! — просияла, зазолотилась Алена. — Писатель, когда вернемся домой, скорее снимай гипс. Мы полетим, и ты нам покажешь золотые весла времени.
— Куда это полетим? — заворчала Лена. — Хватит баловства, а то...
— Не командуй! — остановил я ее. — Ты еще не тетка. Посмотри лучше в окно, вспомни.
Мы проезжали станцию Лосиноостровская.
— Ой, дом твоей бабушки! — всполошилась Ленка. — Все как прежде...
Бревенчатый дом стоял на своем месте в яблоневом саду. По воскресеньям в нем собиралась вся отцовская родня. Пели, шутили, дурачились, читали стихи, фотографировались, танцевали, а дядя Валя, как самый младший, мыл посуду. Через несколько лет бабушка умрет, и дом постепенно опустеет, яблоки собирать будет некому. Теперь на этом месте огромные дома, окраина Москвы.
Я напомнил Лене, как осенью сорок первого наши семьи уезжали в эвакуацию. Тогда Ленка была тоненькая, гибкая, смешливая, это она потом внезапно растолстела, забасила. Наш состав остановился как раз напротив бабкиного дома, и моя мать, выпрыгнув из теплушки, помчалась через сад. Она вернулась с бабушкой и сундуком, и в вагоне с нарами сразу стало уютнее. В селе Долматово Курганской области моя мать и ее подруга — мать Лены — определились в колхозники, мы имели скупой, но достаточный по тем временам харч. А те, кто твердил, что война скоро кончится, и жил на привезенные с собой тряпки, вскоре почувствовал всю суровость уральской зимы.
— А помнишь, как дезертир спалил сельсовет и бабы бежали за ним по снегу с вилами? — спросила Лена.
Я рассказал, как поймали и судили дезертира — из кулаков был он, мстил Советской власти.
Та далекая морозная зима была радостной: немцев разбили под Москвой, погнали прочь, мы могли вернуться в свой двор.
Из тамбура вошел слепой с аккордеоном. Громко пропел, аккомпанируя себе, песню о девушке, которая провожала на позицию бойца. В протянутую кепку посыпалась мелочь. Ребята приутихли, разглядывая шедшего по проходу исполнителя. Война для него не кончилась. Он будет повторять песню в каждом вагоне, пересаживаясь с поезда на поезд.
И замелькали знакомые, радостные станции, где мы снимали дачи до войны: Тарасовская, Клязьма, Мамонтовская. Какая же разноцветная была у нас жизнь — с майскими жуками на цветущих кустах шиповника, притягательной силой спелой чужой малины, юркими головастиками в прозрачной воде. Вот и Акулова гора, у которой Маяковский повстречался с солнцем, и холоднющая родниковая Уча, и необъятная пойма луга. Приехали: Пушкино!
Прошли несколько дачных улиц и сразу — к нашей поляне, окруженной серебристыми в лунном свете соснами. Оттуда летела знакомая мелодия, задушевный голос Клавдии Шульженко:
Нас приветствовали знакомые. Семейство Гусевых — одиннадцать человек братьев и сестер во главе с длинной Наташкой. Светка и Виталий Еремины. Другие дачники.
— Что это? — Ветер указал на незнакомый ему ящик с пластинкой.
— Патефон! Изобретение века!
Я объяснил мальчишке, как крутить ручку, ставить пластинки, менять иглы, доставая их из треугольного пенальчика, и он на весь вечер стал рабом патефона. Ветер сразу оценил всю важность патефона в жизни не одного поколения дачников и поставил его в один ряд с рождением первого парохода, самолета, электролампочки, ракеты. Мы — подростки сорок седьмого — еще не знали как следует музыки Мусоргского, Бетховена, Кальмана, не слышали битлов и Пугачевой, не читали Хемингуэя и Борхеса, но под дребезжание патефона готовились к встрече с ними.
Да, мы жили еще войной. Нас спасли от смертельной опасности такие отчаянные парни, как Саша с «Уралмаша» и одессит Аркадий Дзюбин из фильма «Два бойца».
Фашисты слишком рано представили нас своими рабами, а мы всегда были людьми свободными, людьми нового мира.
Мы выстояли, победили. Но как горьки утраты!
Мягкий, проникающий в душу голос Марка Бернеса разволновал меня, и я почти ничего не замечал вокруг.
По поляне двигались тапочки, тапочки... и пара кедов. По последним я узнал среди танцующих Алену. Поднял глаза и увидел знакомый силуэт, ахнул про себя: Нина!
Окликнул.
Нина услышала, улыбнулась вместе со всеми, подошла.
— Здравствуй, писатель.
— Здравствуй, Нина. — Я видел совсем близко широко открытые, доверчивые глаза, задорно вздернутый носик, каштановые волосы. — Потанцуем? Ветер, что ты тянешь? Заводи!
Запел Утесов:
Вот тебе, Ветерок, фирменная песенка. Смотри, какой я фартовый парень, как легко и точно веду в танце красивую старшеклассницу.
— Как живешь, Нина?
— Хорошо, — сказала она спокойно.
— Какие планы? Нина задумалась.
Я знал, что она ответит через минуту, и не торопил ее.
Не снимая ладони с моего плеча, Нина сказала:
— Через два года я выйду замуж. У меня жених есть.
— Не надо! — крикнул я беззвучно. Я знал этого франтоватого жениха. Брак будет не самый удачный.
Но не стал ничего пророчить: Нина все равно бы меня не послушалась.
Оглянулся на своих, крикнул:
— Алена, Кир, почему вы не танцуете? Гусевы, я вас просто не узнаю!
Алена и Кир с Гусевыми вошли в общий круг. Лена-полено бурно хохотала где-то рядом, наслаждаясь неожиданно вернувшейся молодостью.
Ветер сменил скучную пластинку на бодрую, и мои плясуны «дали» молодежный танец. Все так и уставились на них; никто до сих пор не видел, как можно красиво и индивидуально танцевать, сопровождая ритм разнообразными движениями,
а не просто хватать партнершу «за клешню» и за талию и шептать ей при этом всякие глупости в ухо. Можно вот так: как Алена и Кир — на расстоянии и вместе.
И тут кто-то из моих друзей запел под Утесова:
После слов: «Что-то я тебя, корова, толком не пойму» — раздалось дружное: — Му-у-у...
Захваченная всеобщим легкомыслием Алена созорничала. Прокричала в ночь голосом Аллы Пугачевой песню из ее репертуара:
Сначала все словно онемели, потом опомнились, засмеялись, грянули хором:
А моя-то Пугачиха стоит довольная в окружении Гусевых и других поклонников из сорок седьмого. Я хотел было крикнуть: «Алена, ты что это?» Но передумал. К Алене подошла Нина, попросила: «Повтори, пожалуйста. Я что-то этого номера не знаю...»
Что дальше пел трудяга-патефон?
Помню ликующий, распахнутый мир в песнях Орловой:
Радость-то поет, как скворец, а мне почему-то грустно.
— Грустить не надо... — произнесла шутливо Нина, проходя мимо меня.
— Это пройдет, — ответил я совсем взрослым тоном. — Ностальгия. Ретро...
Она взглянула на меня незащищенно. Мы танцевали с ней последний свой танец.
— Знаешь, — сказал я, заглядывая в Нинины глаза из будущего, — ты станешь хорошей эстрадной певицей, а я — на самом деле — писателем. И мы больше не увидимся.
— Почему? — Она удивилась. Ей дано было заглянуть только на два года вперед.
— Спой, Нина! — попросил я.
Она согласилась. И, едва умолк Утесов, зазвучал над лесом звонкий девичий голос.
Она спела одну строфу. Никто не двинулся с места, не заговорил. Тишина опустилась на поляну. Все замерли, как на старом снимке. Вот он, в памяти и на самом деле: группка застывших в танце юных дачников, патефон на большущем пне, колонны сосен, фонарь луны.
Я просигналил Ветру:
— Собраться всем вместе!
Мы встретились под сосной, озаренной лунным фонарем. С трудом вырвали из круга танцующих Лену-полено. Даже в темноте было видно, какая у нее физиономия.
— Как хорошо, братцы-кролики! Кир, это ты? — тараторила она. — Ветер, почему ты печален? Писатель, успокойся! Алена, прими мои извинения. — И добавила: — Я готова. Я, братцы-кролики, счастлива...
Алена не удержалась, чмокнула тетку в щеку.
— Вот такой я тебя люблю!
Когда мы проникали сквозь толстенную сосну, в середину ее ствола, раздался жизнерадостный голос Лены:
— Как его? Гаврош? А-а, Гаврик! Наверное, он заждался нас в своем ящике.
Слава богу, за вечер хоть одна судьба была решена.
Суд памяти
Я тайно вызвал Кира во двор.
— Мне нужно на один час в сорок четвертый. 21 октября. Это важно.
— Мы вдвоем? — спросил Кир.
— Вдвоем. Там идет суд над убийцей.
— Понял, — ответил Кир. — Делай, как я. Я положил ему руки на плечи.
Точно помню эту дату:21 октября меня вызвали в суд в качестве свидетеля. В суде я никогда не был, не знал, что там говорят, и Лехины коньки не взял из-под лестницы. Карлуша признался в двух убийствах — девушки и старика, а убийство Лени Манина отрицал. Сейчас, именно сейчас, я исправлю ошибку.
Мы оказались с Киром в нашем дворе. Двор был пуст, уныл. На небе висели свинцовые тучи. Я нырнул в парадное, достал из тайника под лестницей коньки, завернутые в синюю тряпку. Хитер ты, Карлуша, здесь никто искать не стал. А я, оказывается, жуткий трус, даже перепугался, когда нашел коньки. Что ж, пусть будет суд и надо мной!
Показал «гаги» Киру. Новенькие, никелированные, с тупым лезвием. Леха так и не успел их заточить, примерить, прикрутить к валенкам веревкой с палкой.
Мы побежали под уклон, на Каланчевскую улицу. Здесь катались зимой на коньках. Разгонялись вниз до самой трамвайной линии. И ждали попутный грузовик, который поднимет в гору, цеплялись за борт проволочным крюком. Это особое удовольствие: искры сыпались из-под коньков, когда попадался голый булыжник, ветер румянил лицо, и главное было уследить, чтобы кто-то внезапно не высунулся из-за борта, не сорвал с тебя шапку.
Серое строгое здание городского суда напротив трамвайной остановки. Поднялись на второй этаж. Комнату, где проходил суд, я помнил.
Маленький зал набит людьми.
Я приземлил Кира на край скамьи и сразу увидел убийцу. Белокурый, с невозмутимым лицом, он уверенно сидел на скамье подсудимого. За его спиной застыл милиционер. Чуть поодаль, тоже под охраной, томились Вага, Франт, братья Волы.
Я подошел к высокому столу, положил перед судьей сверток.
— Что это? — спросил судья.
— Коньки... друга. Леонида Манина. — Судорога сдавила мне горло, но я пересилил волнение и страх, указал на Карлушу. — Его убил вот этот.
— Ваша фамилия, имя, отчество? — спросил судья.
Я назвал себя.
— Это мой свидетель, товарищ судья, — пояснил, вставая, прокурор. — Он из седьмого класса.
Судья развернул тряпку, и все увидели новенькие Лехины коньки. Родственник моего убитого друга, сидевший в зале, закрыл ладонями лицо.
Я отвечал на вопросы прокурора, адвоката, судьи, а сам глядел на старого железнодорожника в коричневой форме — дядю Герасима. Он жил в нашем парадном, а в суде был народным заседателем. Дядя Герасим великолепно знал тайник под лестницей. Он мне поверил.
Я не хотел смотреть ни на белокурого убийцу, ни на его соучастников. Один только раз, назвав Вагу, изготовившего нож для Карлуши, я обернулся к нему, спросил:
— Что ты молчишь, трус?
Вага криво усмехнулся, уставился в потолок. Карлуша не заинтересовался коньками, как все присутствующие на процессе, которые вытягивали шею, чтоб разглядеть мою находку. Карлуша, ходивший обычно в чистенькой, постиранной и разглаженной матерью рубашке, при галстуке, в сероватом пиджачке, сейчас был в затрапезной телогрейке. Белокурые волосы обриты, сам он непохож на себя. Никто раньше не знал ни его точного имени, ни отчества, ни фамилии. Всем было известно только, что он сначала первоклассник, потом второклассник... семиклассник... девятиклассник... живет с мамой, работает в аптеке помощником провизора. Знали, что Карлуша вежлив, старателен, исполнителен.
И никто не знал, что у него сердце волка. Вот он на виду у всех.
И я подумал: «А что, если бы коньки подарили не Лехе, а мне?» И Карлуша подошел бы ко мне, к знакомому пацану, спросил спокойно: «Чего несешь? Дай подержать». А я было не согласился, как Леха?.. А-а?.. Тогда бы я лежал сейчас на Бабушкинском кладбище, а Леха принес бы в суд мои «гаги».
Он такой был — Леха. Он бы принес.
Снова спрашивал я себя: кто же он, Карлуша?
И даже задохнулся от мысли: «Неужели фашист?»
Так вот запросто: среди нас, городских ребят, среди конников Буденного и просто неунывающих трудяг москвичей, среди всех наших встреч, игр, песен, среди нашего сурового настоящего и такого долгожданного будущего — фашист?
Да, фашист!
Он сидел перед всем народом на скамье обвиняемого.
Теперь я его не боялся. Не боялся никого из разношерстной шайки бандюг. Я знал, точно знал, что фашисты нападают из-за угла не только на фронте. Я понял, что короткая Лехина жизнь входит в число двадцати миллионов жертв войны. Он погиб, как и отец на фронте, мужественно и внезапно, фронт проходил и по нашему Грохольскому, не только под Вязьмой, где пуля скосила Манина-старшего. Любимой песней Лени была отцовская «Конная Буденного». Помню, как до войны они тихо напевали, сидя во дворе на лавочке: «Никто пути пройденного у нас не отберет...»
Стены зала словно раздвинулись во времени-пространстве, явственно услышал я грустный, щемящий сердце, медленный напев моего друга Марка Бернеса. Он любил именно так говорить: «Я напою вам...»
Манин-старший лежит под Вязьмой, младший — на Бабушкинском кладбище напротив дома моей бабки.
Скоро выйдет замуж Нина. И Маринка из нашего двора, на которую бросал тайные взоры Леха, уедет с мужем в Мурманск. Нет, гад Карлуша, я не прощу тебе предательства нашему двору, своему двору, всему Грохольскому...
Карлуша ни разу так и не взглянул на меня. Он все вежливо отрицал, прикидывался тихеньким.
Через два дня, когда Вага поймет, что перед ним не просто парень из соседнего двора, а настоящий убийца, он признает свой нож, и Карлуша на мгновение дрогнет, спустит уголки губ, но тут же соберется, подтянется, нагло оглядит зал. Помнил ли он лицо своих жертв, не страшно ли ему было по ночам? Не знаю. Тогда я еще многого не осознал.
Внезапно что-то переменилось в душной тишине зала. Поднялся во весь огромный рост старый железнодорожник — дядя Герасим.
— Там наших поубивали. И убивают. — Он указал пальцем в пространство, обратив взор на Карлушу. — А ты здесь своих убиваешь! Не наш ты человек!
Карл застыл на своем стуле.
— Я танк немецкий не за тебя подбивал. Не за тебя! — И железнодорожник грузно опустился в кресло народного заседателя.
А зал задвигался, загудел, словно наполнился толпами, гулом незримых людей — ополченцев Москвы. Они, как и дядя Герасим, июльским утром сорок первого года вышли из дома с мешочками, рюкзаками, портфелями. По возрасту, состоянию здоровья или необходимости по работе они считались освобожденными от армейской службы. Но они шли на фронт добровольно. Потому что враг был под самой Москвой. Сто двадцать тысяч москвичей вступили в народное ополчение — рабочие, ученые, учителя, врачи, поэты, домохозяйки. Им выдали то, что было в наличности: винтовку, несколько патронов, гранаты, бутылки с зажигающей смесью. Почти никто из ополченцев не вернулся. Но они вместе с армейскими частями отстояли Москву.
Дядя Герасим вернулся.
Дочь его Рая рассказала мне, как отец пополз навстречу танку с крестом на башне и метнул в него бутылку с горючей смесью. Он успел заметить только, как запылала броня, и тут же был ранен и потерял сознание. Его после боя отнесли в медсанбат. Ночами дядя Герасим кашлял так, что слышно было за нашей обитой войлоком дверью. А утром шел на службу.
Карл, видимо, почувствовал неотвратимость наказания, его стало лихорадить. Милиционер уставился на его дрожащую спину.
Гул в зале нарастал, и судья сделал замечание.
«Да, — подумал я, — пусть-ка глянет этот подонок в глаза Лехиной родни, в глаза ополченцев. Пусть!»
Я покинул свидетельское место и, проходя мимо Карлуши, сказал:
— Фашист! Подлый ты фашист!
Он отвернулся.
Милиционер проводил меня внимательным, задумчивым взглядом. Мне показалось, что милиционер за спиной Карлуши не пеший, а конный и смотрит так, будто пропускает на послевоенный футбольный матч на «Динамо».
— Что ему будет? — спросил побледневший, взъерошенный Кир, когда мы спускались по лестнице.
— «Именем Союза Советских Социалистических Республик...» К расстрелу!.. И не говори ничего, пожалуйста, Алене... Прости, что так получилось. Я должен был сказать...
Кир кивнул.
— Я все понял.
Я хлопнул его по плечу.
— Каюк всяческому фашизму!
Золотые весла времени
Я сидел на скамье в знакомом дворике. Впрочем, двор чуть изменился. Один из особняков снесли, на его месте орудовал однорукий кран. Исчез куда-то зеленый ящик, зато появилась беседка. Трава распушилась, выросла, запестрела цветами. Быстро все меняется в жизни.
— Вот он сидит как ни в чем не бывало! — раздались сзади голоса. — Мы его ищем, а он греется в лучах славы...
Ко мне бежали писатели-выступатели во главе с писателем-заседателем. Они были явно чем-то озабочены.
Я вскочил и охнул, вспомнив про неподатливую ногу. Нет, она была податлива, только немного прихрамывала без гипса.
— Куда ты исчез? — Писатели окружили меня. — Пошли! До начала обсуждения пятнадцать минут.
— Обсуждения чего? — спросил я, ничего не понимая.
— Как чего? — удивились, в свою очередь, мои коллеги. — Мы собрались обсудить твою новую рукопись . «Уйди-Уйди ».
Ах, вот оно что? Разве я им ее показывал? Может быть, мне вся эта странная история пригрезилась? Я поискал взглядом свой верный портфель и нашел его посреди зеленого газона. Какие-то травы, цветной горошек, росток хмеля оплели его со всех сторон, словно портфель был посеян вместе с ними.
Я поднял голову и увидел чуть поодаль своих друзей.
— Вы ждете меня?
— Тебя! Кого же еще! — загалдели они в три голоса. — Мы же обещали...
Что они обещали? Ну, конечно, полет!
Повернулся к коллегам.
— Обсуждайте, пожалуйста, без меня. Я занят.
— Как занят?.. Чем, собственно, занят? Что может быть важнее рукописи?
— Я не закончил ее. Остался один эпизод. — Я подмигнул ребятам.
— Какой еще эпизод? — авторитетно возразил заседатель. — Там ясно написано: «Конец».
— Конца не бывает, — сказал я. — Верно, Алена?
Мы, четверо, уже стояли тесным дружным кружком, крепко держась за руки. Потом оттолкнулись ногами от земли и, медленно кружа, поднялись вверх.
— Эй, куда вы? — закричали приятели-писатели и засмеялись, наблюдая необычное зрелище.
Писатели все поняли: ведь они прочитали мою рукопись.
Радостный лай зазвучал внизу. Из подъезда во двор выбежал пес.
— Может, взять его с собой? — предложил Кирилл, кося глазом на зеленый газон, где пытался встать на задние лапы, запрокинув морду вверх, Гаврик.
— Сидеть, Гаврик, ждать! — велел я. — Мы прилетим!
Пес услышал меня, послушно забрался под скамью.
Мы устремились в золотисто-синие просторы неба, ввинчиваясь в прозрачные волны воздуха, ловя утренний ветерок, впитывая в себя живительный солнечный свет.
Под нами проплывал, постепенно уменьшаясь в объемах, открывая все новые каменные дали, большой город. Сверкали миллионоглазые, будто удивительные космические светляки, дома-гиганты, дома-новоселы. Застыли начищенные до блеска клинки высотных зданий. Разбежались во все стороны улицы с лентами автомобилей и изумрудными бликами скверов. Свой прощальный телепривет шлет игла телебашни...
На миг показалось, что этот неуклюжий, монолитный город, крепко опоясанный лентами асфальта, приготовился сбросить с плеч привычную тяжесть, чтобы неожиданно взлететь со всеми своими потрохами — зданиями, людьми, машинами, садами — в просторы Вселенной.
Ветер озорно свистнул:
— Держись! Идем вверх.
Если смотреть на солнце с земли, увидишь огненный шар с пучком лучей. Как одуванчик.
В космосе солнце выглядело раскаленной сковородой. Таким его показывают по телевизору космонавты.
С нашей высоты все смотрелось совсем иначе.
— Смотри, писатель! — обрадованно закричал Кир. — Смотрите! Вот они, золотые весла времени!
От неожиданности мы чуть не разжали руки, но, спохватившись, еще крепче ухватились друг за друга.
— Где, где? — спрашивала Алена. — Я ничего не вижу. Где они?
— И я не вижу, но чувствую, — подхватил Ветер, озираясь.
— Я заметил их, но потерял, — пробормотал Кир.
А я видел. Видел ясно то, что не видели ребята.
Золотые весла времени... Они медленно крутили, уносили в будущее нашу голубую планету.
Они несли всех нас — и моих новых друзей, и друга Леху, и Лену-полено, дядю Герасима и Елену Прекрасную, самого белого в мире милиционера — всех-всех людей через прожитое время и пространство.
Все часы всех землян на всем земном шаре подчинялись каждому взмаху золотого весла.
И надо было зорко следить, чтоб ни одна стрелка не отстала, чтоб сохранилась связь между прошлым и будущим.
Мы, бродяги космоса и прогульщики заседаний, вовлечены в непрерывный поток Вселенной. И чтобы не заблудиться, точно выверить свой маршрут, чтобы вовремя вернуться домой, надо знать, как грести в этом сложном мире, как ухватиться вовремя за золотые весла...
Я сказал своим летунам:
— Пора возвращаться.
— Пора? — удивилась Алена. — А золотые весла? Я их не разглядела...
— Увидишь еще. Все впереди!
И мои друзья, вспомнив о верном Гаврике, согласились:
— Пора.