Безопасный для меня человек

fb2

В сборнике представлены семь рассказов популярной корейской писательницы Чхве Ынён, лауреата премии молодых писателей Кореи.

Эти небольшие и очень жизненные истории, словно случайно услышанная где-то, но давно забытая песня, погрузят читателя в атмосферу воспоминаний и размышлений. «Хорошо, что мы живем в мире с гравитацией и силой трения. Мы можем пойти, остановиться, постоять и снова пойти. И пусть вечно это продолжаться не может, но, наверное, так даже лучше. Так жить лучше», – говорит нам со страниц рассказа Чхве Ынён, предлагая посмотреть на жизнь и проникнуться ее ходом, задуматься над тем, на что мы редко обращаем внимание, – над движением души и переживаниями событий.

© 내게 무해한 사람 © 2018 최은영

© All rights reserved.

© Губаева А. Р., перевод на русский язык, 2021

© Брагина М. Р., художественное оформление, 2021

© ООО «Издательство АСТ», издание на русском языке, 2021

* * *

То лето

1

Все началось в их семнадцатое лето.

Знакомство Игён и Суи едва не обернулось несчастным случаем. Игён шла через школьный стадион, когда ей прямо в лицо вдруг угодил футбольный мяч. Удар был настолько сильный, что оправа ее очков треснула, а из носа потекла кровь. Чтобы загладить свою вину, Суи повела ее сначала в медпункт, а потом они вместе пошли в магазин оптики. Получив отремонтированные очки, Игён вновь надела их и взглянула на Суи. В тот миг она почувствовала то же, что и в самый первый раз, когда увидела мир сквозь стекла с диоптриями.

Прежде ей всегда казалось, что ветви деревьев просто коричневые, и лишь глядя на них через очки, Игён обнаружила, что они имеют сложный узор из серых полос и пятен. Тянущиеся к небу листья, как выяснилось, не мутно-зеленые, а скорее салатовые, яркие, сплошь пронизанные тонкими нежными жилками. Мир в один миг обрел четкие контуры, и у Игён от неожиданности закружилась голова – земля будто норовила выскользнуть у нее из-под ног. Теперь, снова надев очки и увидев лицо Суи, она почувствовала себя так же.

Казалось, даже солнце светило по-особенному, когда они вышли вдвоем из оптики. Побродив по городу, они поднялись на мост и остановились. Июльский воздух дышал жаром, но от утекавшей куда-то под мост реки веяло свежестью и приятной прохладой. После недавних дождей вода в реке поднялась, а растения, крепко уцепившиеся корнями за дно, разрослись и стали темнее. Почти черные, они словно покрыли всю реку.

Суи перегнулась через перила и стала рассматривать воду. Она выглядела такой сосредоточенной, что Игён никак не решалась заговорить. Птица с длинными крыльями кружила над бурлящим потоком воды.

– Что это за птица? – спросила Игён.

– Вон та большая?

– Ага.

– Серая цапля. – Суи посмотрела на нее с таким видом, будто только что очнулась от сна.

Ее лицо было темным от загара, губы обветрились, а глаза блестели.

Они стояли на мосту и разговаривали. Точнее, Игён задавала вопросы, а Суи отвечала. Они учились в параллельных классах: Игён – в гуманитарном, а Суи – в физкультурном. Игён жила на улице Инхын, а Суи – в районе улицы Когок.

– Мы бы, наверное, никогда не познакомились, если бы не мой мяч! – засмеялась Суи.

«Красивый голос», – подумала Игён. Всю дорогу домой этот голос звучал у нее в голове.

На следующий день Суи стояла у входа в класс номер два с небольшим пакетом клубничного молока в руках.

– Ничего не болит? – Суи протянула Игён молоко и смущенно улыбнулась.

– Нет.

На этом их короткая беседа закончилась, и Суи убежала на тренировку.

Всю неделю она приходила к классу Игён и приносила клубничное молоко.

– Не болит?

– Нет, конечно! – смеялась Игён.

Когда она шла в школу, все ее мысли были заняты Суи: «Придет ли она сегодня снова к кабинету? А если нет?» И убеждала себя, что не нужно расстраиваться, если они вдруг не встретятся.

Из окна ее класса был виден стадион, на котором ребята играли в футбол. Игён украдкой посматривала в окно и среди множества фигур в одинаковых спортивных костюмах и с одинаково убранными волосами с легкостью находила Суи. Вот Суи пытается отдышаться, пробежав несколько кругов по стадиону, а вот она с серьезным видом пасует кому-то мяч.

Наступила суббота. Игён возвращалась домой после дежурства в классе. На мосту, облокотившись о перила, в белой футбольной форме и кроссовках стояла Суи. Игён смутилась и уставилась себе под ноги, не зная, как по-другому скрыть свою неловкость. Когда она приблизилась к мосту, Суи негромко позвала ее:

– Ким Игён!

Игён подняла глаза и посмотрела на Суи. Нужно было что-то сказать, но от волнения она не могла выдавить ни слова.

– Ты домой? – спросила Суи.

– Да.

– Почему так поздно?

– Я сегодня дежурила.

– Ты уже обедала?

– Нет.

– Может, тогда сходим поедим? – выпалила Суи, не глядя на Игён.

Игён заметила неуверенность на ее лице, нарочито громкий голос и странные короткие фразы. На мгновение она задумалась и демонстративно спокойно ответила:

– Куда пойдем?

Они поели лапшу и, взяв по стакану фруктового льда с сиропом за триста вон, вышли на улицу.

– Может, погуляем? – предложила Суи.

Они прошли несколько километров вдоль берега реки, а потом сели на бетонную лестницу, подложив под себя рюкзаки. Со ступенек открывался вид на высокую дамбу. Свежий ветер обдувал их вспотевшие от жары лица. Вода в реке была такой спокойной, что невозможно было понять, в какую сторону она движется.

Они смотрели на бетонную дамбу и молчали. Жужжали цикады, на ноги то и дело забирались крохотные, едва заметные муравьи, а из-под провалившейся ступеньки тянулись и щекотали кожу длинные травинки. Школьная юбка Игён липла к вспотевшим бедрам. Игён повернулась к Суи. Суи смотрела на нее, подперев подбородок ладонью.

– У тебя, оказывается, глаза карие, – сказала она.

– В детстве меня за это дразнили, говорили, глаза ненастоящие, – произнесла Игён и поняла, что у нее дрожит голос.

– А тебя это волнует?

Игён отрицательно покачала головой. Но она слукавила: раньше она не любила, когда кто-то вдруг замечал цвет ее глаз и начинал говорить об этом. Фальшивые глаза. Странные.

Суи не отводила взгляд. Впервые кто-то смотрел на Игён так пристально. «Неужели можно смотреть на кого-то так долго? Без всякого выражения, просто молча смотреть», – задумавшись об этом, Игён поймала себя на том, что сама все это время не сводила глаз с Суи.

Они не держались за руки и почти не касались друг друга, но тело Игён трепетало даже оттого, что Суи просто была рядом. Голова шла кругом, внутри все переворачивалось, будто она повисла вниз головой на турнике. Когда они впервые взялись за руки, Игён подумала, что на свете не может быть ничего лучше. А когда они впервые обнимались, спрятавшись в дальнем углу кладовой, Игён благодарила каждую частичку своего тела и была уверена, что даже перед смертью будет вспоминать этот день.

Так и прошло их первое лето. Все свободное время они проводили вместе, встречаясь после тренировок Суи и дополнительных занятий Игён. Было сложно прятаться по закуткам каждый раз, когда хотелось прикоснуться друг к другу, но они решили эти сложности тем, что стали встречаться у Игён, когда дома никого не было.

Они подолгу целовались. Теряли счет времени, отдаваясь вкусу поцелуев, прикосновениям губ, языка, чувствуя вырывавшееся из маленьких ноздрей сладковатое дыхание друг друга. В такие моменты было неважно, где заканчивается одно тело и начинается другое, кто здесь «я», а кто «ты». Они были едины, как волны, как лепестки одного цветка. «Мы – это наше дыхание, – думала Игён. – Одно дыхание на двоих, взмывающее вверх и срывающееся в пропасть».

Они часто дремали вместе, точно близкие сестры. Суи любила наблюдать за спящей Игён, а Игён сквозь сон чувствовала взгляд ее черных глаз. Устроившись на одной подушке, они смотрели друг на друга, и Игён видела в зрачках Суи отражение своих, а в них – снова лицо Суи. Когда они утопали в теплом плену их глаз, слова были не нужны.

Игён слышала, что есть женщины, которым нравятся женщины. Что такое «лесби» и в каких случаях произносят это слово, она узнала еще в младших классах. В разговорах одноклассников оно звучало с оттенком отвращения и страха, словно речь шла о каких-то грязных, нелепых, смешных существах, которые прячутся по темным углам. Тогда Игён еще ничего о себе не знала, но в отличие от остальных ребят насмехаться над «лесби» ей не нравилось.

С Суи Игён будто родилась заново, в новом теле, которое по-другому воспринимало окружающий мир: пейзажи перед глазами, свое собственное дыхание, казалось, даже температуру воздуха она ощущала более тонко. Все органы чувств будто сбросили скорлупу. Мир был пустым и тусклым до встречи с Суи, но теперь он изменился.

Суи же вела себя очень осмотрительно и постоянно твердила, что им нужно быть осторожными. Нельзя идти слишком близко, нельзя держаться за руки, нельзя прижиматься друг к другу, сидя на стадионе. Игён часто забывала об этом и, словно притянутая магнитом, то и дело нарушала дистанцию и приближалась к Суи. «Прекрати!» – сквозь зубы цедила Суи. Вытирая слезы, Игён провожала взглядом ее удаляющуюся спину. В такие минуты она чувствовала себя отвергнутой и ненужной. Иногда она сама разворачивалась и, не попрощавшись, уходила домой. Эта осторожность стала поводом для частых ссор. Как-то раз они поругались из-за того, что Игён решила рассказать одной из подруг про их отношения:

– Я не скажу ей, с кем встречаюсь!

– Думаешь, никто не догадается, что это я?

Во время ссор Суи буквально багровела от злости и подолгу не разговаривала с Игён. Но она же первой приходила мириться.

Позже Суи рассказала, что ей часто снились кошмары о том, как все отворачиваются от нее, когда узнают, кто она есть на самом деле. Еще в детстве она поняла правду о себе, задолго до того, как узнала, что на свете есть и другие такие женщины.

– Бывает, я сама себя боюсь, – призналась Суи.

Никогда еще она не была так откровенна.

Прошел месяц с начала их отношений. Они стояли на мосту, облокотившись на перила, и разговаривали. Вдруг Игён почувствовала на себе чей-то взгляд. К ним приближалась высокая девушка. Она не сводила глаз с Игён и странно улыбалась. Эта улыбка больно уколола Игён.

– Вы что, лесбиянки? – бросила девушка, хмыкнув.

Проходя мимо, она толкнула Суи в плечо и направилась дальше по своим делам. От удара Суи повело в сторону, и она едва не упала на Игён. Они не проронили ни слова, пока девушка совсем не скрылась из вида. Суи изо всех сил сжимала пальцами перила. Красная до кончиков ушей, она натянуто улыбнулась Игён.

– Ты ее знаешь?

– Знакомая из средней школы, – тихо ответила Суи.

Больше они не касались этой темы, будто ничего не произошло, но этот случай сильно ранил обеих. С Суи обошлись так, будто она не человек. Тогда Игён поняла, что Суи была права в своих опасениях.

В то лето Игён впервые задумалась, как должно быть здорово ездить на скутере вдвоем.

– Да ты бандитка, ездишь на такой штуковине! – смеялась Суи, глядя, как Игён вывозит скутер из гаража.

– Почему сразу бандитка?

– Вечно ты выкидываешь какие-нибудь фокусы.

– От тебя научилась!

– Какая плохая девчонка!

Игён нравилось слово «плохая». С Суи она могла быть сколько угодно «плохой», и ей хотелось раскрыть и такую свою сторону. Они сели на скутер и поехали по самому длинному маршруту к общежитию для футболистов, где жила Суи.

В тяжелые моменты Игён до сих пор часто вспоминает ту поездку. Она помнит запах реки и мокрой травы, который сопровождал их в пути, помнит тарахтение старого двигателя и теплые руки, обнимавшие ее за пояс. Она помнит, как Суи отказывалась слезать с сиденья, когда они приехали, смешное выражение ее лица и ее силуэт, уменьшавшийся в зеркале заднего вида, когда Игён уезжала домой.

Узнав, что такое любовь, Игён стала понимать многое, чего раньше объяснить не могла. Уверенность в чувствах Суи придавала ей отвагу, и ее уже не заботило, что подумают или скажут о ней другие.

В старших классах ей приходилось красить волосы в черный цвет, потому что ее натуральный каштановый оттенок не соответствовал школьным предписаниям. Когда корни отрастали, ее вызывали к завучу и делали выговор.

– Так у тебя и глаза карие?

Глядя на недовольное лицо завуча, Игён больше не чувствовала себя униженной. «Тебя просто никто не любит, вот ты и злишься. А таких злюк не любит никто», – мысленно смеялась она.

Пришла короткая осень, а затем настала длинная зима. Игён и Суи стали задумываться о будущем. Они обсуждали, что после выпуска могут переехать в другой город и жить вместе. Суи говорила, что разбогатеет, когда станет взрослой, что войдет в университетскую футбольную команду, займется спортивным бизнесом и когда-нибудь откроет свое дело.

Игён казалось, что Суи совсем себя не берегла. Помимо обычных тренировок она ходила в зал и занималась сама даже в выходные, перед их свиданиями.

Женские футбольные команды были не в каждой старшей школе, поэтому Суи часто приходилось играть с мужскими командами из школ среднего звена. В такие дни Суи всегда возвращалась с тренировок мрачной. Причину ее плохого настроения Игён узнала спустя некоторое время. Оказалось, что мальчишки позволяли себе трогать девочек во время игры. Вся женская команда от этого страдала, но никто не хотел поднимать шум, и спортсменки лишь бросали мальчишкам ругательства.

Когда Суи пожаловалась тренеру, он пришел в ярость:

– Ты футболист? Вот и играй в футбол, тренируйся, а в остальные дела не лезь. У мальчишек природа такая, они же просто заигрывают с вами! На заигрывания будете обижаться?

Суи долго думала над словом «заигрывают».

– Это подло, – жаловалась она Игён. – «У мальчишек природа такая!» Он же просто оправдывает тех, кто позволяет себе издеваться над теми, кто слабее! А мы даже сказать ничего не можем!

Игён не знала, что ответить. Ей было обидно до слез, хотелось броситься в спортзал и дать хорошего пинка и тренеру, и всем этим мальчишкам. Переполненная злостью и досадой, Игён вдруг поняла, что Суи постоянно приходится испытывать такие эмоции. Стоит ли ее футбол таких переживаний? Стоит ли терпеть, пока под видом тренировок тебя до синяков шлепают по бедрам? Неужели так необходимо выслушивать унижения от тренера?

– Суи, подумай, если тяжело, может, бросишь? Не хочу, чтобы ты так мучилась, – говорила Игён.

Как-то раз Игён пришла посмотреть матч. Сидя на ветреном полупустом стадионе, она наблюдала за бегавшей по полю Суи. Напряженные взгляды футболисток были прикованы к мячу. До конца основного времени счет оставался 0:0, но во время овертайма соперницы забили гол, и матч закончился. Игён с тяжестью на сердце наблюдала за происходящим. Ей не нравилось смотреть, как Суи едва дышит после двух таймов и дополнительного времени, а голос кричавшего на нее тренера был отвратителен.

Суи была полузащитницей, и во время матча у нее не было ни секунды, чтобы отдышаться. Она не сводила глаз с мяча, но не смогла отразить атаку нападающей, и команда противника выиграла. Силы казались равными, но из всех двадцати двух спортсменок на поле Суи в тот день выглядела самой слабой. Тренер не произвел замену, а будто в наказание оставил ее на поле в таком состоянии до конца матча. Суи наверняка было еще тяжелее от мысли, что Игён видит ее такой.

После той игры Суи стала тренироваться еще усерднее. Игён было сложно поощрять ее стремления, ведь сама она никогда серьезно не задумывалась о том, кем хочет стать. Если цель так сложно достичь, не лучше ли просто переключиться на что-то другое? Зачем изнурять себя тренировками и получать оценки за игру, исход которой зависит от команды, а не от одного человека?

– Брось, если тяжело!

– Думаешь, я могу? А?

– И все-таки…

– Ты ничего не понимаешь!

Суи разозлилась и ушла домой. Несколько дней они с Игён не разговаривали.

Теперь Игён все понимает. Проблема была не в том, что Суи сделала выбор в пользу футбола, а в том, насколько ограничена была ее возможность выбирать. Она ухватилась за футбол как за ниточку, которая могла вывести ее к нормальной жизни. Игён тогда не понимала этого и твердила о выборе, ведь у нее самой было гораздо больше возможностей обеспечить себе стабильное будущее.

Еще в девятом классе Суи повредила крестообразную связку. Она прошла реабилитацию и бережно относилась к своему колену, но в выпускном классе связка порвалась снова. Это случилось во время матча с мужской командой из средней школы. Кто-то из мальчишек «безобидно» пошутил, а в результате Суи сильно пострадала. Выслушав заключение врача о том, что в футбол она больше играть не сможет, Суи забрала вещи из общежития для спортивной команды и вернулась в родительский дом.

Игён пыталась поставить себя на ее место, чтобы осознать масштаб этой потери, но ей не хватало воображения. Она ругала себя за бесполезность и глупость. Все, чем она могла помочь Суи, – это катать ее на скутере. Игён часто останавливалась на мосту, и они смотрели на бегущую воду.

Вечерняя река отливала металлическим блеском, а длинная трава вздымалась от ветра, точно перья какой-то птицы.

– Как-то странно становится, если долго смотреть.

– Куда смотреть?

– На реку. Так много воды.

– Ага.

– Такое странное ощущение.

– Страх?

Суи отрицательно покачала головой. Двумя руками она держалась за перила. Ее направленный на реку взгляд был пустым. Она смотрела на воду, но как будто ничего не видела, словно была очарована страхом. Она ни разу не повернулась к Игён. Ее взгляд не отрывался от бурлящей воды.

2

Весной, когда им было по девятнадцать, Игён и Суи переехали в Сеул. Игён поступила на экономический факультет в университет в самом центре Сеула, а Суи пошла в техникум на северной окраине города учиться обслуживанию и ремонту автомобилей. Родители Суи не помогали ей деньгами даже на необходимые траты. Игён получила место в общежитии, а Суи пришлось начать свою взрослую жизнь в крохотной комнате, где умещалась лишь кровать, поскольку денег на арендный залог у нее не было и ничего лучше она себе позволить не могла.

Комната Суи была сырой и душной, поэтому Игён, страдавшая аллергической астмой, не могла оставаться у нее надолго.

– Все хорошо, – уверяла она, шмыгая носом, вытирая глаза салфетками и кашляя уже через несколько минут.

Суи не смела настаивать на том, чтобы Игён задерживалась у нее, поэтому времени на объятья и прикосновения, не говоря уже о том, чтобы вместе спать, им постоянно не хватало. Ожидания от переезда не оправдались. Они мечтали о том, что будут жить вдвоем, когда уедут наконец из родного города, но все лишь усложнилось. Суи училась и подрабатывала в забегаловке. Игён, регулярно получавшая от родителей деньги и на оплату обучения, и на карманные расходы, не знала, как себя вести. В конце концов она тоже устроилась официанткой в кафе рядом с университетом, но только для того, чтобы немного подкопить. В отличие от Суи, для нее подработка не была необходимостью.

Из-за учебы и работы Суи постоянно была занята. Она с трудом выкраивала время, чтобы поговорить с Игён по телефону, но на личные встречи его не хватало. Игён писала ей сообщения, но ответы на них приходилось ждать часами. Лежа на своей кровати, Игён мечтала вернуться в те дни, когда они были неразлучны. Поняв, что значит скучать по любимому человеку, Игён познала еще одно лицо одиночества. Она снова и снова вспоминала их беспечные катания на скутере и школьные мечты о свободе и взрослой жизни. Закрывая глаза, она видела Суи, бегущую по стадиону в белой футбольной форме. Это было всего два года назад, но Игён казалось, что с тех пор прошла целая вечность.

Наступили первые летние каникулы в университете. Для Игён они начались с катания на велосипеде по берегу Хангана и первого похода в бар, где собирались лесбиянки. Игён звала с собой Суи, но та отказала, добавив, что у нее нет времени и что, даже если бы оно было, она бы все равно не пошла.

– Есть ты и я, мне этого достаточно. Не вижу смысла ходить в такие места.

Игён часто ждала Суи у техникума. От общежития на автобусе дорога занимала полтора часа, но, когда Игён хотела видеть Суи, утомительный путь ее не пугал. После занятий они шли в недорогое кафе и ели рис с омлетом или кимчи. Игён молча смотрела на короткие ногти освещенной тусклым светом Суи. Ее волосы и футболка были мокрыми от пота.

Игён всегда казалось, что для Суи в сутках гораздо больше двадцати четырех часов. Занятия спортом сформировали в ней привычку подходить к любому делу с полной отдачей. Она не давала себе расслабляться ни на день, никогда не жаловалась и не просила помощи. Игён знала, что Суи не признается, даже если ей будет очень тяжело.

– Ты не слишком устаешь?

– Нет, мы пока только учимся, – ответила Суи и набросилась на рис с омлетом.

– Не торопись, ешь помедленнее. Отдохни хоть за ужином!

Суи ничего не ответила, только улыбнулась.

– У тебя деньги-то есть?

– Побольше, чем у тебя, – Суи подмигнула.

Игён вдруг подумала о ребятах, с которыми познакомилась в университете. О тех, кто сначала выпивал слишком много, а потом со слезами на глазах начинал что-то рассказывать и вдруг ни с того ни с сего выкладывал всю историю своей жизни – они изливали душу и раскрывали все свои слабости без намека на смущение. Такие люди поражали Игён своей открытостью. Она внезапно поняла, что совсем ничего не знает о Суи, которая ни разу не пожаловалась на боль, когда порвала связку, и не поделилась печалью, когда ей пришлось бросить свою мечту.

– Не забывай, если тебе тяжело, ты всегда можешь поговорить со мной.

– Да не так уж мне и тяжело, к тому же учиться интересно.

– Суи!

– Давай после экзаменов съездим куда-нибудь. Помнишь, ты говорила, что хочешь к морю?

По телевизору шел матч Кореи с Германией. Тем летом все только о чемпионате мира и говорили. В кафе, в барах, на улице – везде крутили повторы футбольных матчей. Игён всегда садилась так, чтобы Суи оказалась к экрану спиной, говорила на интересные для нее темы и вела себя так, будто не слышит телевизора. Казалось, весь мир сговорился и пытался разбередить еще не зажившие раны Суи.

– Следующий чемпионат мира пройдет в Германии, – вдруг сказала она.

– Да?

– Поехали вместе? Тогда у нас обеих уже деньги появятся, а летом как раз отпуск можно будет взять.

– Хорошо.

– Ты пообещала! – Суи улыбнулась.

Игён показалось, что за ее улыбкой промелькнул страх. Чего боится Суи? За свое будущее? Или беспокоиться о деньгах? Или за их отношения? Или боится сразу за все? Суи всегда говорила только о будущем, словно хотела отдалиться от своего прошлого и настоящего. Ее интересовало только то, что будет потом – когда она поступит в университет, когда станет самостоятельной. Даже сейчас она строила планы на четыре года вперед. Только будущее, в котором Суи была так уверена, не раз обманывало ее.

Игён предложила съездить на неделю к родителям. Суи отказалась, сославшись на подготовку к выпускным экзаменам, но Игён догадывалась, что это не главная причина. Суи всегда избегала разговоров о своей семье.

Маленький городок был окутан их воспоминаниями. Здесь их история длилась всего полтора года, но в памяти Игён осталась только она, шестнадцать долгих лет до встречи с Суи были забыты. Мост, школьный стадион, улицы… Если бы не Суи, все это осталось бы фоном к одинокой дороге домой с рюкзаком на плече и школьным обедом в руках.

Игён села на скутер и поехала к дамбе. Побережье находилось всего в четырех километрах от города, но было самым далеким местом, куда они могли пойти в те времена. Только здесь они чувствовали себя по-настоящему свободными. Суи садилась на ступеньки, а Игён клала голову ей на колени. Иногда было наоборот, и Суи лежала на коленях у Игён. Однажды Игён, снизу-вверх глядя на небо и лицо Суи, вдруг почувствовала, что когда-нибудь они перестанут приходить сюда вместе.

Именно здесь Суи больше всего рассказывала о себе, о своих чувствах и мыслях. Если Игён хотела что-то узнать, то могла просто спросить. Суи игнорировала лишь вопросы о семье, а в остальном была откровенна. Почему она начала заниматься футболом, кто ее любимый учитель, с кем она дружила в детстве, какие мысли вертелись у нее в голове, когда она впервые разговаривала с Игён на мосту, как сильно она скучала по ней после их встречи – на берегу реки Суи рассказывала обо всем.

Когда Суи перестала делиться с ней всем этим? В какой-то момент она будто разучилась говорить о себе. Даже когда повредила ногу и узнала, что не сможет больше заниматься футболом, Суи ничего не сказала. Не поделилась своими мыслями она и тогда, когда решила учиться на автослесаря.

– Почему ты хочешь этим заняться? – спросила тогда Игён, но Суи просто пожала плечами в ответ.

Сидя на ступеньках, Игён признала ту правду, от которой отворачивалась с момента переезда в Сеул: «Значит, мне все-таки одиноко рядом с тобой. Все это время я чувствовала себя так, будто говорю со стеной. Я хотела узнать тебя, хотела задать тебе тысячу вопросов, хотела делить с тобой мысли и чувства! Но ничего так и не вышло».

Хозяйка бара посоветовала Игён зарегистрироваться на закрытом форуме. Оставаясь одна в общежитии, Игён читала чужие истории, переписывалась с участницами и постепенно понимала, что может чувствовать близость не только с Суи, но и с другими людьми. Однажды она набралась смелости и впервые пошла на офлайн-встречу. В баре собрались женщины самых разных профессий и возрастов, они выпивали, общались, и вместе с ними Игён впервые почувствовала, что здесь может быть собой. С Суи ей не хватало этой свободы.

Новые знакомые были настроены дружелюбно, никто не делал ей неприятных намеков, никто не поучал ее и не высмеивал. Казалось, им было действительно интересно в ее компании. Суи совсем не пила спиртного, а новые знакомые Игён выпивали вместе с ней до самого рассвета. Вино помогло ей преодолеть робость, она смеялась даже над простыми шутками и хотела обнять каждую из сидевших рядом новых подруг. Думая в тот вечер о Суи, она скучала по ней, но до слез на нее обижалась.

Игён подружилась с Нуби. Ей было двадцать три, она работала веб-дизайнером, носила блузки без рукавов, длинные однотонные юбки и собирала волосы черной резинкой. Игён уже забыла ее лицо, но до сих пор отчетливо помнит ее спину и тот ритм, в котором на каждый шаг покачивался подол ее юбки и волосы в высоком хвосте.

Игён и Нуби сидели в баре до закрытия. Даже когда все начинали расходиться по домам, они жевали оставшиеся закуски и продолжали болтать обо всем на свете. Их дома находились на расстоянии двух станций метро, поэтому первый поезд они ждали вместе и под утро коротали время за рамёном в круглосуточном магазинчике.

– Когда познакомишь нас со своей девушкой?

– Как-нибудь приведу ее.

– Она тебя не ревнует?

– Нет, Суи не из таких. Она занята своими делами.

– Съешь еще, вот, – Нуби переложила в тарелку Игён немного лапши.

– Суи такая…

Игён оборвала себя на полуслове. Ей было непривычно говорить с кем-то о Суи.

– Такая закрытая. Она ничего мне не рассказывает, даже ни разу не плакала при мне.

Нуби не была настолько близкой подругой, чтобы обсуждать с ней личную жизнь, но, начав, Игён уже не могла остановиться.

– Конечно, это не потому что она мне не доверяет. Но я все время думаю, что было бы, если бы с ней была не я, а кто-то другой? Не открылась бы она кому-то более зрелому, более чуткому, чем я? Ей, наверное, так одиноко… А мне больно от того, что я ничего не знаю. Вот о чем она сейчас думает?

Игён постоянно прокручивала эти мысли в голове, но, произнесенные вслух, они вдруг показались ей несерьезными.

– С моей бывшей мы встречались пять лет. Познакомились на форуме. Сейчас расскажу тебе то, чего никто не знает, – Нуби устало улыбнулась. – Довольно сложно быть вместе так долго. К тому же мы встретились совсем юными. Все делали вместе, я открылась перед ней вся.

Улицы за окном магазина становились светлее.

– А она – передо мной. Конечно, я не могу быть абсолютно уверена, но она делилась со мной даже тем, что обычно не рассказывают другим, не показывают никому. Я утешала ее, а она – меня. Иногда даже не верилось, что мы с ней разные люди. Я чувствовала, когда было больно ей, а она плакала, когда страдала я – разве могли мы быть двумя разными людьми? Думаю, именно это заблуждение в конечном итоге сделало нас чужими друг другу, – Нуби говорила спокойно, будто не о себе. – При всем этом мы часто ругались и расставались. До сих пор помню, как она в первый раз сказала, что уходит. Я тогда похудела на десять килограмм за два месяца. Спать не могла, сердце стучало как бешеное. Через два месяца она вернулась. Конечно, мы плакали, жалели обо всем, что причинили друг другу, но этот момент длился совсем недолго. Это было как в постоянных сиквелах к фильму – мы то расставались, то снова сходились. Пусть основной сюжет и ничего, но в таком продолжении нет никакого смысла. Поэтому чем дальше, тем становилось хуже. Да и героиней в этом фильме я была совсем не важной.

Закончив рассказ, Нуби улыбнулась. Тусклый утренний свет скользнул по оконному стеклу и осветил ее лицо.

Очень скоро Игён познакомилась с бывшей девушкой Нуби. В тот день в баре ставили пьесу, написанную одной из участниц форума. Вечер открывала певица, исполнявшая авторские песни под гитару. На белую стену проектировались клипы с выступлениями других исполнительниц.

Игён помогала за барной стойкой.

В дверь вошла стройная девушка в белой рубашке. Расстегнутые верхние пуговицы подчеркивали длинную шею, запястье украшали серебряные часы. Она поставила сумку на стол и с равнодушным выражением лица подошла к Игён. Ее окутывал свежий аромат духов.

– Мне пива. Любого.

Игён открыла бутылку и поставила перед ней.

– Акко, привет! – она поздоровалась с хозяйкой бара и отошла в дальний угол.

– Это бывшая Нуби, Ынчжи. Нуби долго по ней убивалась. Они вроде даже не общаются, интересно, зачем она пришла? – вполголоса объяснила Акко.

Нуби даже не смотрела в ее сторону и будто бы была увлечена разговором с другими гостями. Ынчжи снова подошла к бару, попросила повторить пиво и села за барную стойку прямо напротив Игён.

– Ждете кого-то? – спросила Ынчжи.

– А вы?

– Вы все время смотрели на дверь, вот я и спросила.

– Девушку жду.

– Понятно.

Постановка длилась около часа. На дворе был две тысячи второй год, а действие пьесы происходило в две тысячи пятьдесят втором. Героини – встретившаяся еще подростками, но теперь пожилая пара – прожили вместе полвека, и сейчас, наконец, готовились к свадьбе и вспоминали прожитые вместе годы. В сценах, иллюстрировавших их прошлое, играли две молодые актрисы. Их одежда, макияж и манеры – все было подобрано так, что казалось, будто те пожилые женщины на самом деле когда-то были этими красивыми двадцатилетними девушками. Вместе с персонажами зрители смотрели фотографии и видеозаписи, сделанные парой в первый год их отношений.

Пьесу закрывала сцена, в которой пара в белых платьях шла за руки под свадебный марш. Зрители – около тридцати человек – бросали им под ноги цветы и долго аплодировали. Они шмыгали носами, но не могли отвести взглядов от актрис. После показа основная масса посетителей разошлась, но небольшая компания осталась в баре делиться друг с другом впечатлениями.

Суи пришла к часу ночи. Народу осталось совсем немного, и Игён отдыхала, сидя на стуле. Кроссовки Суи были перемазаны машинным маслом, а одета она была в футболку и мятые шорты до колен. Да, Суи всегда так одевалась, но Игён вдруг подумала, что ей все-таки следовало бы привести себя в порядок, – и сама испугалась своих мыслей.

Оставшиеся в баре посетители подошли к Суи знакомиться. Ей даже подали безалкогольный коктейль, поскольку знали, что спиртное она не пьет. Суи медленно отпивала из бокала и устало оглядывалась по сторонам. Подруги Игён забрасывали ее вопросами. Все вокруг очень старались казаться дружелюбными, понимая, что Суи не по себе в таком месте, но Игён почему-то стало стыдно за всю эту ситуацию.

– На каком ты курсе? – спросила Акко.

– Я не учусь в университете, – ответила Суи.

– А, точно! Я знала, но ты уж больно похожа на студентку… – попыталась выкрутиться Акко.

– Я не смогла поступить. Я тупая и бедная, – ответила Суи с полным безразличием.

Это было на нее не похоже. Игён никогда не слышала, чтобы Суи разговаривала с людьми в такой манере. Кто-то сменил тему, и все снова стали шутить и смеяться, но Суи в разговоре не участвовала и лишь изредка отвечала, когда обращались лично к ней. «Как бы ты ни устала, нельзя выставлять себя в таком свете», – думала Игён.

По дороге домой Суи тоже молчала.

– Устала? – спросила Игён.

Суи промолчала.

– Суи!

– Что?

– Тебе обязательно нужно было вести себя так?

Она снова ничего не ответила.

– Почему нельзя было просто сменить тему или отшутиться? Ты поставила ее в неловкое положение. Она ведь не специально!

Суи молчала.

– Тебе ведь и самой было неприятно.

– Ты не понимаешь, – тихо сказала Суи. – Ты не понимаешь, Игён.

Она посмотрела на Игён и улыбнулась. «Твоя жизнь намного проще моей», – прочитала Игён в ее улыбке.

– Ты ничего мне не говоришь, как я могу понимать? – Чем сильнее Игён злилась, тем сдержаннее звучал ее тон. – Все были к тебе так добры, а ты только заставляла их чувствовать себя неловко!

Суи молча смотрела на противоположную сторону дороги.

– Я видела твой взгляд! На твоем лице было написано, что ты их презираешь!

– Я просто не люблю шумные места.

– Тогда нужно было просто сказать, что не пойдешь!

– Но там же была ты.

– Почему все нормальные люди, если не все, то хоть что-то рассказывают о себе? Если тяжело – говорят, что тяжело, если им что-то не нравится – не молчат. Но не ты! Почему ты так не можешь?

– Не сравнивай меня с другими.

Суи перешла через дорогу. Быстрыми шагами она отдалялась от Игён – не обернулась, не попрощалась сама и не стала ждать от Игён никаких слов. Игён вдруг почувствовала, как ей все это надоело и как она устала.

В тот день она стыдилась Суи. Плохая одежда, грязные кроссовки, провинциальная нелюдимость, даже то, что она стеснялась говорить о своей учебе – Игён не смогла похвалиться своей возлюбленной перед друзьями и стыдилась этого. Но ей не хватало смелости признаться себе в том, что стыдно ей было за себя, поэтому она винила во всем Суи. Игён не хотела признавать, что судила о Суи по мнению окружающих.

3

К зиме Суи накопила пять миллионов вон на залог и переехала в небольшую студию рядом с общежитием Игён. Шел ее последний семестр в техникуме, и она уже могла подрабатывать стажером в автосервисе. Как только у нее появилось свободное время, Суи занялась бегом.

– Деньги – это здорово! – говорила Суи.

– Не то слово, – соглашалась Игён.

Залог в пять миллионов подарил их отношениям спокойствие и мягкость. Прошел целый год после переезда в Сеул, но лишь теперь они могли безмятежно засыпать в обнимку в квартире без сквозняков, с чистой кухней и своим душем.

Игён до сих пор помнит ту наполненную теплотой зиму. Даже сейчас, закрыв глаза, она легко представляет белый пар из увлажнителя воздуха и похожие на детскую мазню отпечатки ладоней Суи на запотевшем окне.

С тех пор, как Суи бросила футбол, ее лицо и фигура изменились: крепкое тело стало мягче, а острые черты лица округлились. Но, когда спала, чуть приоткрыв рот, она по-прежнему напоминала ребенка. Суи засыпала, как только ее голова касалась подушки, и негромко посапывала во сне. Игён улыбалась от мысли, что во всем мире лишь она одна знает ее такой.

Устроившись на работу, Суи стала делиться впечатлениями о том, чем занимается. Ее глаза горели, когда она говорила об автомобильном топливе или запчастях. Игён приходилось переспрашивать, если Суи вдруг переходила на непонятный ей язык.

– Что такое крутящий момент?

– Это сила вращения. Сила, которая вертит предмет на оси. Чем мощнее крутящий момент, тем лучше момент силы, – тараторила Суи так, будто готовилась к ответу на этот вопрос.

К концу зимы Игён стала задумываться о том, насколько они с Суи не похожи. Суи нравились механизмы и машины, она с радостью налаживала их и приводила в порядок, но забывала следить за собой, своей внешностью, ее совсем не интересовали встречи с людьми и знакомства. Игён же много думала о себе, о своей жизни и жизнях окружающих.

Со временем Игён стала понимать, почему Суи ничего ей не рассказывала. Просто таков был ее характер. В отличие от Игён, она, возможно, вообще не имела привычки анализировать свои мысли и эмоции. Для Суи действия всегда были важнее размышлений. В ответственные моменты она без колебаний принимала решения, ответственно подходила к результатам своего выбора и никогда не придумывала для него оправданий. Когда она пошла в автосервис, ей было неважно, как это повлияет на ее жизнь. Она просто сделала выбор и шла по пути, который он открывал. Игён, напротив, всегда долго думала о том, к чему приведет то или иное ее действие, взвешивала все «за» и «против» и долго колебалась с решением. Она даже не могла понять, чего по-настоящему хочет, поэтому какой бы выбор ни делала, всегда боялась пожалеть о нем.

Игён не представляла, что может полюбить кого-то другого. Суи была ее первой любовью, и прежде Игён никогда ни к кому не испытывала подобных чувств. Поэтому ей было совершенно непонятно, откуда взялась эта странная симпатия к Ынчжи. Как она может любить Суи и в то же время так сильно интересоваться кем-то другим? Этот беспорядок в сердце доводил ее до слез.

Второй раз Игён встретила Ынчжи в двадцать лет, весной. Это случилось почти сразу после того, как она устроилась на подработку в пекарню рядом с университетом.

– Вы ведь подруга Нуби?

– Да, а что?

– Помните, прошлой осенью вы были в баре с Акко, Нуби и другими? – сказала Ынчжи, заглядывая в глаза Игён.

Игён растерянно кивнула. В памяти всплыл туманный образ девушки, которая в одиночестве потягивала пиво, сидя за стойкой бара. Та девушка была очень высокой и худой, но ее лица Игён не помнила. Вокруг царил полумрак, да и говорили они совсем недолго. Игён удивилась, что Ынчжи запомнила ее.

– Значит, вы меня не помните, – натянуто улыбнулась Ынчжи.

– Помню, вы сидели у бара.

Ынчжи кивнула.

– Я работаю в больнице, прямо напротив.

– А я учусь в этом районе.

– Знаю, я вас видела несколько раз.

Увидев ее вблизи, Игён поняла, что она головокружительно красива. На гладком белом лице Ынчжи темнели аккуратные брови, приподнятые уголки глаз придавали ее взгляду остроту, отчего она казалась проницательной и немного раздраженной.

– Что с вашей рукой? – удивилась Ынчжи.

Игён смущенно спрятала изуродованную руку в карман. Несколько дней назад на прошлой работе она обожглась о сковородку.

– Покажите.

Игён развернула ладонь.

– Волдырь лопнул! Вы обрабатывали рану?

Ынчжи достала из сумки косметичку, обработала ожог антисептиком, мазью и приклеила пластырь.

Этих коротких минут хватило, чтобы сердце Игён сбилось с привычного ритма.

Окна пекарни выходили прямо на двери больницы. Игён работала с четырех до девяти вечера, и Ынчжи почти каждый день приходила в ее смену. Одетая в белую рубашку, джинсы и белоснежные кеды, она была похожа на девушку с обложки. Ынчжи с перекинутой через плечо сумочкой на длинной ручке сосредоточенно рассматривала полки с выпечкой. Игён украдкой наблюдала за ней, хотя знала, что она наверняка чувствует ее взгляд.

– А где вы живете? – однажды спросила Ынчжи, когда рассчитывалась за покупку.

– В районе Чунмуро.

– Не тяжело добираться?

– На автобусе быстро.

– Понятно.

Ынчжи будто хотела что-то добавить, но передумала и села за столик у окна. Было шесть часов вечера, низкие солнечные лучи лились в окно пекарни. Ынчжи медленно ела булочку. Игён занималась своей работой – рассчитывала посетителей, упаковывала покупки и в то же время не сводила глаз с Ынчжи. Та сидела перед окном, чуть склонившись в сторону. Съев половину, она положила булку на поднос и стала смотреть на улицу. Потом снова взяла ее в руки и медленно продолжила есть. Она сидела спиной к прилавку, и Игён не видела выражения ее лица, но зато могла беспрепятственно ее рассматривать.

– Увидимся, – возвращая поднос на прилавок, Ынчжи всегда прощалась именно так.

Увидимся. Когда она уходила, радость от очередной встречи в душе Игён мешалась с разочарованием от того, что сегодня ей больше нечего ждать. Если Ынчжи не приходила, время на работе тянулось невыносимо медленно, а настроение портилось из-за любой мелочи.

В один из таких вечеров Игён уже смирилась с тем, что сегодня они снова не встретятся. Она собиралась домой, когда дверь в кафе открылась, и на пороге появилась Ынчжи.

– Вы уже ужинали?

Игён помотала головой.

– Тогда давайте поедим, – предложила Ынчжи и вышла на улицу.

Она выглядела совсем незнакомой в те минуты, когда смотрела на Игён с обратной стороны окна. По дороге в кафе Игён старалась держаться на расстоянии, но никак не могла совладать со своими ногами и шагала неуверенно, словно вдруг забыла, как нужно ходить.

– Похоже, вы очень любите выпечку.

Ынчжи молча улыбнулась.

– Иногда на работе мне выдают ее бесплатно. В следующий раз отдам вам.

– Отдайте ее лучше своей девушке, – снова улыбнулась Ынчжи.

Они ужинали в ресторане сябу-сябу. Тонко нарезанные ломтики мяса, сваренные в прозрачном бульоне со свежими овощами, приятно согревали и наполняли желудок. Вкус сябу-сябу отличался от тех дешевых грубых блюд, которые Игён привыкла есть с Суи.

– Вам тогда понравилась пьеса? – спросила Ынчжи.

– Я задумалась, смогут ли женщины жениться через пятьдесят лет… Не слишком ли это долгий срок? Подумала, возможно ли такое не где-то, а в Корее…

– А мне понравилась сцена, где персонажи делились своими воспоминаниями. Можно покритиковать авторов за слишком идеализированный сюжет, но это так трогательно, они через столько прошли вместе…

Глядя на Ынчжи, которая смотрела куда-то на край стола, Игён чувствовала, как в голове расползается туман.

Без определенной цели они брели по району Чонно. На часы они не смотрели и о планах на вечер не договаривались. Когда в людных местах их теснили друг к друг прохожие, их руки на доли секунд соприкасались. Так, не спеша, они дошли до памятника королю Кочжону.

– Рука зажила? Шрама не осталось?

Игён показала правую руку:

– Благодаря вам, доктор, все прошло!

– Почему же я доктор?

– А как мне вас называть?

Ынчжи мягко посмотрела на Игён.

– Можно и по имени, – острые уголки ее глаз больше не делали ее раздраженной и придавали взгляду насмешливость.

Игён поколебалась и произнесла:

– Ынчжи.

– Мне нравится слышать, как вы зовете меня по имени.

– Ынчжи.

Ветер, вдруг переставший казаться холодным, играл с волосами Ынчжи. Она смотрела на Игён. «Мы ведь обе понимаем. Мы обе знаем, что идем мы сейчас вовсе не потому, что хотим идти, а потому, что не хотим расставаться», – Игён чувствовала, что Ынчжи в тот миг читала ее мысли. Ничего не зная друг о друге, ничего не спрашивая, они без слов понимали друг друга.

– В последнее время все мои мысли об одном, – произнесла Игён.

Ынчжи задумчиво смотрела на нее. Игён не добавила: «О тебе», а Ынчжи не переспросила, словно и так все поняла. Или, наоборот, не поняла совсем ничего.

«Какое прекрасное лицо», – думала Игён. Нежная кожа, гладкие волосы, яркие, словно обветренные губы, чуть раскосые глаза, всегда приподнятые уголки рта, нежный подбородок. Игён никогда не видела подобных лиц. Ей хотелось прикоснуться к нему, почувствовать его кончиками пальцев и узнать, какое оно. Теплое? Прохладное?

После того вечера Игён стала беспокойно спать. Ей снилось, что на ее лице вырос огромный чирей, что она несколько раз пыталась подняться по лестнице, каждый раз падала и летела вниз, что слышала голос, но не могла разобрать ни слова. В голове то и дело возникал образ Ынчжи: ее улыбка, взгляд, которым она смотрела на Игён, ее правильная речь. Во рту было сухо, сколько бы она ни пила, а еда стала безвкусной. «Так нельзя!» – убеждала себя Игён, но все ее существо требовало новой встречи. Нестерпимое желание увидеться вновь причиняло ей физическую боль. Игён спала с телефоном в руке – вдруг она позвонит или напишет?

Они нечасто встречались. За те четыре месяца они гуляли вместе всего шесть раз, но даже теперь, спустя тринадцать лет, Игён помнит каждое из их свиданий.

Ынчжи охотно рассказывала о себе. Игён узнала, что в семье она третья из четырех дочерей, поэтому в детстве избытка родительской любви у нее не было, а теперь не любит себя, и ей тяжело жить с этим чувством. Все эти разговоры она вела так спокойно, будто рассказывала, что будет есть на ужин.

– Вы со всеми так запросто говорите о личном? – как-то раз спросила Игён.

Ынчжи опустила взгляд и улыбнулась:

– Нет, я приглядываюсь к людям. К тому же вы – не все.

Ынчжи как ни в чем не бывало рассказала, как отец и дядя избили ее, когда во время семейного застолья младшая сестра устроила ей аутинг и родственники накинулись на нее с кулаками. В тот вечер ей выдрали клок волос и рассекли лоб так, что пришлось зашивать.

– Тогда мне нужен был всего один человек. Всего один. Кто-то, кто заступился бы за меня, крикнул: «Не бейте ее!» Но все просто смотрели, как будто в дела мужчин им вмешиваться не положено.

Ынчжи запустила пальцы в волосы и взъерошила их.

– Теперь все нормально, я больше с ними не вижусь. Самое главное ведь «сейчас»? Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на тех, кого видеть не хочешь, – добавила она, глядя на Игён.

После этого разговора Ынчжи какое-то время не приходила в пекарню. «Выходит, ты появлялась здесь просто потому, что было не с кем поужинать, и гуляла со мной потому, что тебе было скучно. Я одна не находила себе места и изводилась, а ты ничего ко мне не чувствовала!» – стоило Игён погрузиться в эти мысли, как Ынчжи появлялась снова. Выражение ее лица было спокойным и будничным, словно она понятия не имела о том, что делает с Игён. Когда они ужинали и шли домой, в груди Игён поднималась настоящая буря, но Ынчжи, казалось, ничего не замечала. Чем больше проходило времени, чем сильнее становились чувства Игён, тем мрачнее было у нее на душе. Даже наблюдать за тем, как Ынчжи ест круассаны, сидя у окна, стало невыносимо.

Суи знала о существовании Ынчжи.

– Подруга Акко, медсестра в больнице напротив пекарни. Она, похоже, не любит есть в одиночестве, – говорила Игён.

Суи кивала. Игён ничего от нее не скрывала. Что скрывать, если они лишь время от времени ужинали вместе, вели повседневные разговоры и гуляли по Чонно? Но Игён понимала, что те чувства, которые она при этом испытывала, превращают все это в предательство. Она пообещала себе больше не встречаться с Ынчжи.

Игён соврала Суи, что ей надоели странные посетители, постоянно наведывавшиеся в пекарню, и устроилась в пиццерию подальше от университета.

За день до увольнения Игён еще раз поужинала с Ынчжи. Когда они сделали несколько кругов по переулкам в районе Инсадон, Игён произнесла:

– Мне кажется, я очень везучая. Я не успела обжечься и встретила Суи сразу.

– Наверное, так и есть.

– Это редкость – понравиться человеку, который нравится тебе. Если подумать, то, что мы нашли друг друга и можем взаимно любить, – настоящее счастье.

– Да, вы выглядите очень счастливой, – ответила Ынчжи.

Она улыбалась, но ее тон звучал недовольно.

Игён не могла больше смотреть на нее.

– Я, наверное, пойду, – попрощалась Игён и, ни разу не обернувшись, поспешила в сторону главной улицы. Они собирались прогуляться до станции Ангук, но Игён вдруг поняла, что там не сможет расстаться с ней как ни в чем не бывало. Лучше было уйти первой.

В ту ночь Игён лежала рядом с Суи и не могла уснуть.

– Сколько ты проработала в пекарне?

– С начала этого семестра. Выходит, четыре месяца.

– Было так тяжело? Ты сильно похудела за это время.

– Да, – ответила Игён и зарылась лицом в подушку.

Она была готова разрыдаться, в горле стоял ком.

– Ты что, плачешь?

– Нет.

– А кажется, что да.

Видя, как заботится о ней Суи, которую сердцем она уже предала, и подумав о том, что больше не увидит Ынчжи, Игён не смогла сдержаться и разрыдалась. Суи молча поглаживала ее по спине.

– Суи.

– Что?

– Ненавижу жадных людей.

– Знаю.

– Бывают такие, которым вечно всего мало, которые всегда не довольны тем, что имеют.

– Бывают.

– Суи, ты же меня любишь?

– Конечно.

– Я не буду счастлива без тебя.

Пока Игён не произнесла это вслух, она твердо верила в то, что может быть счастлива только с Суи, но теперь вдруг поняла, что эти слова всего лишь ложь в нарядной обертке.

Суи тихо сопела во сне. Игён лежала рядом и не могла уснуть.

Она хорошо помнила, какой мрачной и одинокой была ее жизнь до появления в ней Суи. Игён не пользовалась популярностью и не могла влиться ни в одну компанию. Она пыталась быть похожей на других ребят, копировала их и изо всех сил старалась измениться, но ничего не получалось, и за это она ненавидела себя.

Суи стала для нее всем. Она была ее возлюбленной, ее лучшей подругой, ее семьей, человеком, рядом с которым можно было просто свободно дышать. И, если они вдруг расстанутся, лишь Суи сможет по-настоящему утешить Игён – странно и противоречиво, но это так. Кто такая Ынчжи на ее фоне? Ее красивое лицо, мягкий голос – мираж, который развеется от дуновения ветра.

Игён боялась, что Ынчжи начнет ей звонить, но она не писала даже сообщений. Как заноза, она сидела в голове Игён, и вытащить ее оттуда было невозможно. Раз за разом Игён останавливала себя на полпути к больнице, снова и снова набирала ее номер, но не нажимала кнопку вызова.

Ынчжи пришла к ней сама.

Она сидела на скамейке у театра, мимо которого Игён ходила домой. Заметив Игён, она встала и направилась к ней. Игён свернула в переулок. В ушах звенело, сердце стучало так бешено, будто она пробежала стометровку. Она зашла в торговый павильон и села на лестнице на втором этаже.

«Вы меня видели. Похоже, вы теперь даже здороваться со мной не хотите», – прочитала Игён сообщение.

Игён провела пальцами по экрану телефона, будто это сообщение было частью самой Ынчжи. С их последней встречи прошел месяц, и только теперь, увидев ее лицо, она поняла, каким мучительно долгим и тягостным он был.

«Простите, если я вас смутила. Я не хотела», – высветилось на экране.

Через несколько секунд пришло еще одно сообщение: «Я скучала».

Игён до сих пор помнит мрачную радость, охватившую ее в тот момент: «Раз ты пришла, значит, тебе было еще хуже, чем мне! Не я одна страдала!» Представив ее боль, Игён почувствовала себя счастливой – этого было вполне достаточно. Она ничего не ответила и тут же стерла сообщения Ынчжи. Из телефонной книги ее номер она давно удалила, но стереть ее из своей головы не могла.

Сколько она там просидела? По дороге домой она заметила свое отражение в витрине какого-то магазина: сильно похудевшее лицо, тощие ноги, торчащие сморщенные колени. Узнав, что Ынчжи разделяет ее чувства, Игён до дрожи в руках хотела набрать ее номер, хотела обнять ее хотя бы раз. Ею вдруг овладела мысль о том, что, если она хотя бы раз ощутит Ынчжи своим телом, горечь в ее душе рассеется. Испугавшись, что вот-вот поддастся этой мысли, она позвонила Суи. Игён верила, что Суи ни о чем не догадывается.

Утром у нее поднялась температура. Горло болело так, что было больно глотать. Игён лежала в кровати, и ей мерещилось, что пол под ней покосился и она вот-вот покатится вниз. Если удавалось заснуть, ей снились странные сны. Она сходила в поликлинику, где ей сделали укол и дали лекарство, но лучше не стало. По ночам голова болела так, будто ее топтали ногами. Когда Игён перестала есть даже кашу, Суи взяла ее под руку и отвела в больницу. Игён помнит, что она открыла глаза и увидела ее взволнованное лицо, а когда открыла снова, была ночь. Она молча посмотрела на Суи, лежавшую рядом на раскладушке.

– Ты как? – спросила Суи, услышав сквозь сон, как шевельнулась Игён.

– Иди сюда.

Суи легла рядом.

– У тебя щеки ввалились. – Суи осторожно коснулась их пальцами.

– Я стала еще уродливее?

– Ага, – ответила Суи и нажала на кончик ее носа.

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, словно вглядывались в неведомые миры, отраженные в их глазах.

– Не разговаривай, у тебя все горло опухло.

Игён кивнула.

– Ты спала целых двенадцать часов. Похоже, у тебя сильное обезвоживание – ты постоянно была под капельницей, но ни разу даже в туалет не сходила. Врач отчитал меня за то, что я плохо тебя кормлю, – я сказала ему, что я твоя старшая сестра. На младшую-то я не особо похожа.

Игён улыбнулась и кивнула. Они молчали.

– Прости меня, – произнесла Суи и закусила губу. – Прости, если из-за меня тебе пришлось страдать, если я тебя ранила.

Игён помотала головой. Ей стало невыносимо больно оттого, как сильно Суи ошибалась: «Нет, это не из-за тебя. Это из-за того, что я желала другую. Это я должна просить у тебя прощения».

Только спустя много лет Игён догадалась, что Суи произнесла эти слова не потому, что просто заблуждалась. Может быть, она уже тогда видела, что их отношениям пришел конец. Она видела, что эта любовь вот-вот сорвется в пропасть, знала, что их крепость, казавшаяся такой прочной, вот-вот развалится на куски. Она изо всех сил старалась подготовить себя к этому.

Игён молчала, глядя на просившую ненужного прощения Суи. Казалось, даже слова вроде «Не за что извиняться, дело не в тебе» причинят ей боль. Так ничего и не сказав, она поглаживала ее круглый, мягкий затылок. Она заставляла себя улыбнуться, но не могла. Суи тоже не улыбалась.

4

Игён открыла глаза: на соседней кровати сидела Ынчжи. Она держала сумку на коленях, очевидно, ей было неловко. Игён села.

– Зачем вы пришли?

– Я звонила вам. Трубку взяла Суи. Она сообщила, что вы в больнице.

– Что вы ей сказали?

– Что я ваша подруга. Суи знала, кто я. Сказала, что слышала обо мне.

Игён промолчала.

– Я испугалась! Вы так серьезно заболели, – голос Ынчжи задрожал.

– Ничего страшного. Не нужно было приходить.

– Игён…

Игён плохо видела Ынчжи, но очки не надела. Она не знала, чего от себя ожидать, если вновь увидит ее прекрасное лицо.

Медленно, осипшим голосом, Игён заговорила. Она рассказала ей о Суи, о том, что Суи подарила ей новую жизнь, о том, как прочен и целен их мир, о том, что никому больше нет в нем места.

И тут она поняла, что теперь все это было неправдой. Она хотела убедить Ынчжи, но получилось наоборот – эти слова выдали ее истинные чувства.

Игён замолчала. Ынчжи пообещала позвонить и вышла из палаты. На улице дул сильный ветер. В тот ветреный день, в свои двадцать лет, Игён встала перед выбором, на который прежде ни за что не решилась бы. Теперь взмахом собственной руки ей оставалось лишь разрушить и уничтожить все, что между ними было. Ничего другого дать Суи Игён больше не могла.

Игён до сих пор преследуют кошмары о том дне.

Во сне она видит себя в стеклянном лифте. «Не говори, хватит! Ничего не говори!» – кричит она, но двадцатилетняя Игён не слышит. Лифт поднимается на самый верх, а потом срывается вниз, взлетает и падает снова и снова. Выбраться из него нельзя. На каждом из этажей, мимо которых проносится кабина, стоят Игён и Суи. Они все еще вместе. Но только в эти тягостные мгновения во снах Игён.

Игён сидела на корточках в переулке напротив автосервиса, где работала Суи. Раскаленный асфальт обжигал стопы через тонкую подошву шлепанцев. Воняло пищевыми отходами. Игён смотрела на оранжевую жидкость, вытекавшую из мусорного пакета. То лето слишком затянулось.

Суи увидела Игён и помахала, Игён махнула в ответ. Суи подбежала к ней, чуть склонив голову набок, будто ведет мяч. Эта привычка появилась у нее еще в ту пору, когда она играла в футбол. Она бегала так только в хорошем настроении.

Они пошли в пивную недалеко от автосервиса. Сев друг напротив друга, они заказали картофельные оладьи, бутылку сочжу и баночку колы. Суи выпила пол-литра воды со льдом, пока они ждали заказ. Уже по дороге она непривычно много болтала – бойко, взахлеб, будто, замолчи она хоть на секунду, произойдет что-то ужасное.

– Мне нужно тебе кое-что сказать.

Суи выглядела абсолютно спокойной. Она слушала Игён, скрестив руки на груди.

Игён хотела свести к минимуму боль, которую она причинит Суи, поэтому решила не рассказывать ей об Ынчжи. Она убедила себя, что так Суи будет легче, но, обманывая Суи, она обманывала и себя. Игён поверила, что это ложь во благо, и считала, что поступает так вовсе не из-за собственной трусости, а потому, что проявляет свою последнюю заботу ней.

Забота? Да какая забота! Она хотела уберечь Суи от страданий? Нет, это было не ради Суи и даже не ради ее самой. Тогда Игён не понимала, что просто пыталась во что бы то ни стало сохранить лицо и до последнего казаться хорошей. Как не понимала и того, что Суи была достойна правды, а не этого дешевого вранья.

– Мы стали слишком разными. Ты, наверное, тоже это чувствуешь. Все изменилось после того, как мы переехали в Сеул. Ты совсем перестала со мной разговаривать, ничего мне не рассказываешь. Я даже не знаю, нравлюсь ли тебе до сих пор. Возможно, я не самый подходящий тебе человек. Мне нечего тебе дать. Ты заслуживаешь лучшего. Не вини себя, все дело во мне.

Игён помнит каждое слово из этой лицемерной тирады. Она даже спросила у понурившей голову Суи, все ли в порядке. Суи кивнула.

– Такое ведь часто бывает… Люди ведь все время расстаются… Поэтому не переживай слишком сильно, – в голосе Суи не было ни гнева, ни печали – он был пустым.

Спустя годы Игён задумывалась, почему Суи так буднично восприняла то, что ее отвергли. Разве может тот, кого бросили, ответить: «Не переживай»?

– Дело не в тебе…

– Я даже не думала, что в моей жизни будет что-то настолько хорошее. Странно, что это вообще со мной произошло… Я и не надеялась, что мы сможем быть вместе вечно. На такое я не претендовала… Зато теперь я могу не бояться, что ты заболеешь, поранишься или умрешь. Но все равно… Да нет. Все заканчивается. Все пройдет…

Суи говорила все тише и невнятнее, пока ее речь не стала совсем неразборчивой. Она будто убеждала сама себя, забыв, что Игён сидит перед ней. Ее взгляд сместился с Игён на уголок стола. Игён взяла ее за руку, но Суи посмотрела на их руки так, будто на столе перед ней лежало что-то незнакомое и чужое.

– Если ты все решила – иди, – пробормотала Суи. – Иди, пожалуйста, уйди!

На следующий день Игён сложила в коробку все вещи и подарки Суи и отнесла к ней домой. Пока Суи не было, Игён собирала все, что принадлежало ей.

Суи вернулась лишь после полуночи. На ее футболке поло был логотип автосервиса. Несколько секунд она смотрела на встретившую ее в дверях Игён. Игён надеялась заметить хотя бы крупицу ненависти в ее взгляде. Но Суи только улыбнулась и пошла в душ.

– Ты ужинала?

– Да, а ты?

– Я тоже.

– Ты все вещи собрала?

Игён не помнит, каким было лицо Суи в тот миг, но помнит ее глаза. Суи не отводила взгляд будто специально, чтобы не выдать себя и скрыть свое нежелание видеть ее. В нем еще оставалась последняя капля надежды – вдруг Игён передумает, в нем читалось неверие – неужели все закончится вот так? Суи села на пол у окна. Игён подвинула к ней одну из коробок. В коробке лежали письма Суи, открытки, которые она отправляла Игён после переезда в Сеул, ее диски и книги. Суи безучастно взглянула на коробку.

– Зачем мне это? Выкинь или делай с этим что хочешь.

– Но…

Они сидели и молча смотрели на содержимое лежавшей между ними коробки. Было два часа ночи.

– Я встретила тебя в семнадцать лет. В июле, – не отводя взгляда от коробки, Суи нарушила тишину. – Я была счастлива. Не только тогда, но и все время, пока мы были вместе.

Она откашлялась, чтобы голос перестал срываться.

– Ты ведь тоже всегда жалела меня? Наверное, по сравнению с другими, я неудачница. Я из плохой семьи, мне пришлось бросить спорт из-за травмы, об университете я и не мечтала. Никто не пожелал бы себе такой жизни, – Суи подняла глаза на Игён и тихо усмехнулась. – Но все было не так. После встречи с тобой все остальное стало мне не нужно. Даже когда пришлось бросить футбол, все было нормально. Не так уж я его любила. Да нет, я ненавидела его! Терпеть не могла! Просто тогда я ничего больше не умела. Тогда это было единственное, за что я могла уцепиться. И пусть пришлось бросить спорт, пусть в университет я не пошла – все это было ерундой. Ведь у меня была ты, я любила тебя, а ты меня, я могла видеть тебя, когда хотелось. Чего еще я могла желать? Я всегда смеялась над теми, кто жалел меня и говорил, что у меня тяжелая жизнь: «Дураки вы все, у меня самая лучшая жизнь!»

Суи замолчала. За стенкой ругались соседи. Спустя несколько секунд громко хлопнула дверь в коридоре.

– Игён.

– Что?

– Помнишь, как мы познакомились?

– Конечно.

– Я попала мячом тебе в лицо.

– Да. И сломала очки. Даже кровь из носа пошла.

– Ты сидела на земле и плакала. И слезы с кровью капали у тебя с подбородка.

– Таким было твое первое впечатление обо мне?

Суи кивнула и посмотрела на Игён. Это был тот самый взгляд, взгляд семнадцатилетней Суи, только что разбившей ей нос. Перед ней было лицо человека, которому очень больно, будто это ему только что попали мячом в лицо. В глазах Суи стояли слезы.

– Суи…

– Ты больше никогда не позовешь меня по имени, – слезы потекли из ее глаз.

Суи пыталась сдержать плач, пыталась что-то говорить, но у нее не получалось. Она плакала не потому, что протестовала. Она не пыталась ни надавить на Игён, ни вызвать у нее чувство вины. Суи никогда не показывала свои слабости. Она изо всех сил старалась спрятать их, будто самым невыносимым для нее было то, что кто-то может увидеть ее боль. Она никогда не жаловалась и все терпела в одиночку. Теперь она плакала, не издавая ни звука.

Игён сидела у стены, удивленная тем, что даже слезы Суи не повлияли на ее решение. Наверное, Суи тоже понимала, что у нее на душе. Игён не имела права плакать вместе с ней.

– Спокойной ночи, – Суи потушила свет.

До самого рассвета Игён ворочалась и не могла уснуть. Она слышала, как Суи зашла в ванную, как включилась вода, как зашумел фен, как закрылась дверь в квартиру, и Суи ушла. Боясь, что она обернется, Игён не смогла даже проводить ее взглядом.

Только когда она ушла, Игён, наконец, заплакала. Суи, пожелавшая ей «Спокойной ночи» перед тем, как потушить свет – такой Игён увидела ее в последний раз. В холодильнике стояли в ряд купленные неизвестно когда пакеты клубничного молока.

5

Роман с Ынчжи не продлился и года. Она призналась, что так и не смогла забыть Нуби, свою первую любовь, и вычеркнуть из жизни человека, с которым была пять лет. Игён и сама все знала. Как бы Ынчжи ни старалась скрыть, что большую часть места в ее сердце занимает другой человек, эта правда, заставлявшая Игён леденеть, постоянно проглядывала наружу.

В конце концов все слова и действия Ынчжи превратились в острые кинжалы, вонзавшиеся прямо в Игён. Ее расстраивало даже то, что, ложась спать, Ынчжи иногда поворачивалась к ней спиной. Ынчжи могла ранить ее, не шевельнув пальцем, не произнеся и звука.

Игён не могла принять расставание так же спокойно, как это сделала Суи. Она рыдала и умоляла, просила подумать и дать их отношениям еще один шанс. Игён не ожидала, что способна так унижаться, но она была готова на все, лишь бы быть с Ынчжи. «Неужели я такая жалкая?» – спрашивала она себя, уже не помня толком, какой была раньше.

Игён прекрасно понимала, что с самого начала их отношений она так и не познала счастья, не омраченного чувством вины или тревоги. Ынчжи говорила, что они слишком похожи. Наверное, поэтому они так быстро понравились друг другу, но из-за одинаковых движений плыть вдвоем не смогли и лишь неуклюже барахтались на месте. Кто-то должен был первым выбраться из этой трясины. Но поворотным стал момент, когда их совместные с Ынчжи воспоминания просто не выдержали растущего день ото дня веса времени, и в конце концов разбились на куски, отпустив Игён из болезненного плена. Так все прошло.

Ынчжи позвонила поздней весной, когда Игён было тридцать три.

Они встретились в кафе у ее работы, но разговор не задался. Слишком сложно было за один час пересказать все события последних тринадцати лет, да никому из них этого и не хотелось.

– Не думала, что ты согласишься со мной встретиться, – призналась Ынчжи.

Игён вдруг ощутила странное спокойствие: Ынчжи больше не причиняла ей боль.

– Я была слишком своенравной.

– Понимаю, я сама была такой, – ответила Игён.

Несколько минут обе молчали. Ынчжи вдруг поинтересовалась, как поживает Суи, будто не сомневалась, что они до сих пор поддерживают связь.

– В последний раз я видела ее тринадцать лет назад.

– Вы больше не общались?

Игён не смогла ответить и лишь отрицательно покачала головой. «Я даже не знаю, жива ли она», – подумала Игён. Допив кофе, они распрощались. Встреча с Ынчжи вернула Игён в прошлое. С Суи они не увидятся никогда. Игён иногда думала о том, что они могут встретиться где-то случайно, но все-таки желала, чтобы такой случайности не произошло.

Суи до сих пор где-то там, глубоко внутри Игён, там, где не существует времени. Она не двигается с места и не сводит с Игён глаз. Игён зовет ее, но Суи не слышит. С пустым взглядом она стоит на осколках их разрушенного мира. До него Игён не может дотянуться, сколько бы ни пыталась. Были бы они сейчас вместе, не повстречай она Ынчжи? Игён не хватало смелости ответить на этот вопрос.

Спустя несколько месяцев после встречи с Ынчжи Игён поехала в родной город. От жары футболка промокла и прилипла к спине. Игён села на новый скутер своей матери и проехалась по району. Ни оптики, в которой они с Суи чинили очки, ни кафе, где они обедали, ни даже дома Суи – уже давно ничего не осталось. На месте, где когда-то стоял ее дом, теперь была заброшенная стройка, а из земли торчали красные арматурные стержни. Игён поехала к мосту.

Доехав до середины, она остановила скутер и подошла к перилам. Внизу журчала река. Игён вспоминала, как они вдвоем смотрели на воду, теряя счет времени. «Зачем мы это делали?»

Они все были там: Суи, впервые окликнувшая Игён по имени, Суи, не отводившая от воды зачарованного и испуганного взгляда, и смотревшая на нее совсем еще юная Игён.

– Суи, – тихо позвала Игён.

Вода в реке текла медленно и тихо.

Серая птица с длинными крыльями пролетела прямо над поверхностью воды. Игён знала, что это за птица.

601, 602

Когда мы с родителями поселились в панельном доме в Кванмёне, мне было четыре года. Мы скитались по пригородам Сеула: переезжали из Кванмёна в район Ёккок в Пучхоне, из Пучхона – в Ансан, а затем снова вернулись в Кванмён. Папе с мамой этот только что построенный по образцу восемьдесят восьмого года дом представлялся настолько же роскошным, насколько необъятным было их огорчение из-за того, что денег на жилье в самом Сеуле так и не хватило. Прежние обогревавшиеся угольными брикетами квартиры не шли ни в какое сравнение с новой. Теперь в южные окна нашего просторного чистого зала на шестом этаже лились медовые лучи солнечного света.

На каждый этаж вдоль длинного открытого коридора заехало по восемь семей, и мы с Хёчжин стали жить за соседними дверями. Между нашими днями рождения было всего два дня, лет нам было одинаково, даже наш вес и рост почти не отличался. Помню, как первое время не понимала ее речь из-за того, что она говорила на диалекте. Раньше их семья жила в Чхильгоке, но, когда их папа нашел работу в Сеуле, они переехали в Кванмён.

Мы были совсем маленькими, но я до сих пор ясно помню некоторые истории из тех, что тогда рассказывала мне Хёчжин. Например, о том, как в их старом доме в потолке каждую ночь что-то шуршало, а потом выяснилось, что под крышей вылупились змеи, и мама-змея с детенышами постоянно там копошились. Или как она говорила, что в деревнях могилы детей находятся в отдельном месте, и что ночью, когда темно, можно увидеть парящие над ними голубые блуждающие огни. Под ее рассказы я вместе с ней уносилась в местечко под названием Чхильгок, где никогда в своей жизни не бывала.

Минимум раз в месяц дома у Хёчжин проводились поминки. В такие дни дверь их квартиры распахивалась настежь, оттуда гремели подвыпившие мужские голоса, а обувную полку заполняли стоптанные ботинки. Как только наступал вечер, Хёчжин убегала домой помогать.

Помню, что как-то раз мама зачем-то велела мне зайти к ним домой. В раскаленной от жары небольшой квартире теснились гости. Мне объяснили, что поминать будут предков прапрадедушки. Женщины в поте лица готовили угощение для мужчин, а мужчины, разодетые в черные костюмы, сидели под вентилятором.

Когда начался обряд, все замолчали и сделали строгие лица. К тому времени женщины закончили свои дела на кухне и теперь наблюдали за действиями мужчин. Мужские брюки блестели на попах. Все костюмы были одинаково черные, но носки у всех выглядели по-разному: протертые темные с просвечивающими пятками или двухцветные с серыми пальцами. Кичжун стоял среди мужчин с нарочито серьезным видом.

Я ненавидела Кичжуна, и насколько сильна была моя к нему ненависть, настолько же я его боялась. Но тогда я ещё не понимала всех этих чувств и просто старалась его избегать. Нам с Хёчжин в тот момент было по семь лет, а Кичжуну – двенадцать. Каким же большим в глазах первоклассниц выглядел шестиклассник! Даже мой папа и их с Хёчжин отец в то время воспринимались менее взрослыми, чем он.

Как-то раз, когда я уже повзрослела сама, мне попались его фотографии, сделанные в те годы. Кичжун, казавшийся таким высоким, на деле был просто маленьким, упитанным мальчишкой. На снимках он держал в руке микрофон и пел песню на дворовом конкурсе талантов. Я помню. Помню, что он слишком наигранно подражал эстрадным артистам и всех этим рассмешил. Был летний вечер девяносто первого года. Я хорошо его запомнила.

В тот день Кичжун прижал Хёчжин плечами к стене и пинал ее коленом в живот. Он обзывал ее непонятными мне словами и, как заведённый, колотил изо всех сил. Когда человека бьют, слышен лопающийся звук, похожий на взрыв петарды, – я узнала это именно тогда. Склонив голову, Хёчжин терпела удары. Она попыталась высвободиться, но от этого ее голова лишь сильнее упала вперёд. «Он ее убьёт!» – испугавшись, что следующего удара она не выдержит, я обхватила руки и спину Кичжуна и попыталась оттащить его от сестры. Когда я на нем повисла, Кичжун ухмыльнулся в мою сторону и вышел из комнаты. Хёчжин зажала живот и присела. Она спрятала лицо за руками, но ее круглые уши пылали огнем.

– Скопытится девка. Давай-ка ж ты полегче, – безучастно произнёс их отец на кёнсанском диалекте.

Ее родители смотрели в зале юмористическое шоу и смеялись. Хёчжин сидела у шкафа с прижатыми к груди коленями, икала и одновременно всхлипывала.

– Хёчжин…

– Чуён, только ты никому об этом не рассказывай, – попросила она, подняв на меня полные слез глаза. – Не рассказывай никому, что меня всю жизнь побивают.

Я тихо сидела в ее комнате и слушала доносившиеся из зала шутки юмористов и смех взрослых. Хёчжин так и не заплакала, хотя все ещё не могла нормально дышать и продолжала икать.

– Обещай!

– Ладно.

– Иди к себе домой.

Словно побитый щенок, я сидела возле нее и не могла сдвинуться с места. Я и беспокоилась за Хёчжин, и чувствовала, как давит на меня атмосфера их дома. Как только я представила, что мне придётся пройти через зал, где сидели ее родители вместе с Кичжуном, сердце подпрыгнуло в груди, а в животе завязался узел.

– Чего не уходишь? – сердито бросила она мне.

Тогда я вышла из ее комнаты.

– Пошла, что ли? Потом еще захаживай! – крикнула мне вслед ее мать.

Кичжун и его отец даже не посмотрели на меня.

В тот вечер на дворовом концерте Кичжун, нелепо гримасничая, пел трот, а я наблюдала за лицом Хёчжин. Она устало сидела в потешавшейся над братом толпе и рассматривала асфальт под ногами. Как и обещала, я никому не рассказала о том, что произошло в тот день. Но двигала мной не одна лишь забота о ней: в нашей договоренности будто была какая-то магическая сила. Казалось, что если я нарушу своё обещание, то сегодняшняя история повторится с Хёчжин снова. И со мной тоже.

Учились мы в разных классах, но после уроков играли вместе: на площадке, в коридорах многоэтажки, в моей комнате. И вдобавок вместе делали домашнюю работу. Иногда мы даже вместе ночевали у нас дома и болтали до поздней ночи под звуки родительского храпа. Бывало, она приходила с распухшим от долгого плача лицом. Казалось, Хёчжин должна была рассказать мне, что случилось, но она никогда ничего не говорила, а через какое-то время, напротив, становилась ещё более веселой, чем всегда. Только как бы она ни старалась скрыть правду, я всегда догадывалась, почему у нее снова красные глаза.

В школе она была самой умной. На месячных срезах она получала либо сто баллов из ста, либо допускала всего пару ошибок. Мне с моими семьюдесятью баллами по всем предметам до таких оценок было далеко. Несмотря на то, что особенно отстающей ученицей я не была, родители все равно беспокоились за мою успеваемость. Мама купила мне толстый задачник «Банк упражнений», по которому я должна была заниматься, но я спотыкалась на сложных заданиях, не понимала их даже после объяснений и лишь сильнее мучилась.

Мама постоянно стыдила меня, свою дочь, перед другими людьми. Если она хвалила Хёчжин в разговоре с ее мамой, то обязательно в довесок к похвалам преподносила и мои недостатки.

– Чуён у нас уже и по задачнику занимается, но все равно даже восьмидесяти баллов не получает. Хоть они и проводят вместе дни напролет, с головой ей, конечно, повезло гораздо меньше. Если Чуён уже сейчас так отстает, то потом точно за вашей Хёчжин не угонится.

– А девке-то на кой учеба? – отвечала мама Хёчжин. – Девки – это ж домашний капитал. Пускай вот сидит не рыпается, деньги в дом приносит, покудова замуж удачно не выйдет – уж и то радость. От них же ж никакой пользы. Бросайте вы изводиться, чего тут обсуждать вообще.

Мама называла Хёчжин беднягой и сочувствовала тому, что ей приходится жить с такой матерью. «Неужели такие семьи еще существуют? Разве кто-то может до сих пор называть дочерей бесполезными?» – сокрушалась она.

Мой отец был старшим среди своих братьев и сестер, поэтому мама, за десять лет брака родившая только меня, в кругу его родственников всегда становилась объектом скрытого осуждения. «Эта старшая сноха бросает дом ради работы, хозяйство ведет кое-как, даже сына родить не может, выскочка…» – все эти гнетущие, скользкие фигуры речи предшествовали имени Ким Мичжа – так звали мою маму. Какой-то частью себя она понимала, что все эти слова несправедливы, но другая, более весомая ее часть, облачалась в них, словно в тюремную робу. Сбросить эту тяжелую метку женщины, которая не родила сына, было невозможно. И когда мама Хёчжин в очередном разговоре о детях принижала свою дочь, ее слова на самом деле метили и в мою не родившую сына маму, и в меня, которую, как ни воспитывай, все равно останусь лишь «девкой».

Между нашими с Хёчжин семьями ни разу не произошло ни одной ссоры из тех, что часто возникают между соседями. Родители приносили друг другу угощения, улыбались, встречаясь в коридоре, и всегда обменивались хотя бы парой фраз. На самом же деле в те времена так было принято, и они лишь следовали минимальным правилам соседского этикета, не испытывая друг к другу особенно теплых чувств. Эксцентричная тяга соседей к шумным семейным посиделкам вызывала у папы немое изумление, а мама поеживалась от невежественности соседки. Однако при всем этом мои родители высоко оценивали Кичжуна, мол, он и со взрослыми вежлив, и учится хорошо. Они были правы: Кичжун всегда приветствовал старших поклоном, вел себя бойко и всем угождал.

Когда мы с Хёчжин перешли в третий класс младшей школы, ее брат был уже во втором классе средней. О том периоде у меня сохранились более отчетливые воспоминания. Над столом, за которым всегда сидел Кичжун, висела газетная вырезка со статьей об ученике, получившем высший балл за выпускные экзамены, и атмосфера вокруг этого стола была гнетущей и напряженной. Кичжун обзывал сестру и при родителях, и в их отсутствие. Он ругал ее не за какие-то конкретные действия, а, скорее, просто по привычке – словно не мог себя сдерживать, как нельзя сдержать приступ боли или судорогу.

Как-то раз мы сидели за столом у них на кухне. Кичжун стукнул Хёчжин по голове.

– Дармоедка паршивая, – бросил он, проходя мимо нас к холодильнику. – Молоко мое ты выхлебала?

Он снова подошел к сестре и стал бить ее по голове. Хёчжин густо покраснела и опустила глаза, чтобы не встретиться со мной взглядом. Он отвешивал ей один подзатыльник за другим.

– Ну, я! Я выпила, и что? – закричала она, вскочив со стула.

Кичжун посмотрел на нее, потом перевел взгляд на меня и ухмыльнулся.

Их мать наконец отвлеклась от телевизора и зашла на кухню.

– То-то она разоралась! Ой, разоралась! Чего горло дерешь? – недовольно спросила она. – Нрав у тебя никудышный, разве ж кто к такой в женихи посватается?

С тех пор как Кичжун перешел в старшую школу, мать относилась к нему как к взрослому. Она не просто жаловала его, как равное себе существо, а прислуживала ему так, будто он превосходил ее по статусу. Кичжун отчитывал ее и кричал, будто считал своей подчиненной. Он выглядел точь-в-точь, как уменьшенная копия их отца – тот общался с ней точно так же. В такие моменты она оценивала настроение сына и кротко улыбалась. Лишь потом я стала понимать, что эта улыбка служила выражением ее полного и неприкрытого повиновения.

Время шло, и я все реже приходила к ним домой. Меня саму Кичжун ни разу не обижал, но, когда он травил Хёчжин или грубил своей матери, я чувствовала исходившую от него неприязнь и по отношению ко мне. В его агрессивном поведении было что-то безобразное.

В четвертом классе мы с Хёчжин впервые стали учиться вместе. Несмотря на то, что творилось у них дома, в школе она блистала все ярче и ярче. В классе она резко выделялась среди остальных учеников. Она прекрасно училась, была хороша в спорте, отлично рисовала, но самое главное – обладала неким врожденным обаянием, которое притягивало окружающих. Попав в один со мной класс, в стенах школы она стала общаться со мной так же, как и с остальными подружками. Ее взгляд, ее реакции на мои слова казались мне такими же чужими и холодными, как и ее безупречный сеульский диалект. Но как только заканчивались уроки, она звонила в нашу дверь и болтала со мной, как раньше.

На одном из уроков нам задали подготовить рассказ о наших семьях и семейных девизах. Под приклеенной на альбомный лист фотографией фломастером я написала текст про нашу семью, добавила наспех придуманный мамой семейный девиз, упаковала лист в пленку и принесла в школу. Помню, как неловко я себя чувствовала, рассказывая о том, что и папа, и мама работают, а братьев и сестер у меня нет. Листок с рассказом о моей семье поместили на доску в классном уголке.

Хёчжин сделала отличный доклад. Если я дрожащим голосом еле-еле выдавливала из себя слова, то в ее непринужденном рассказе было столько остроумия, что одноклассники от смеха лупили парты. Демонстрируя листок с текстом о семье, она докладывала:

– Мы приехали из Чхильгока, с провинции Кёнсан-пукто. Дома все говорят на кёнсанском диалекте, кроме меня одной, – рассказывала она с выраженным провинциальным акцентом.

Слушая ее выступление, одноклассники рыдали от смеха. По ее рассказу таким родным, как у нее, можно было лишь позавидовать: прямодушный и незаурядный отец, безоговорочно любящая ее мама, веселый брат, который относится к ней, как к подруге.

Ее невозмутимое выражение лица ясно говорило о том, что она сама верила в свой рассказ – по крайней мере в тот миг. Ни один нерв на ее лице не дрогнул, пока она врала, и за это я ее презирала, но ничего другого, кроме как понять ее, мне не оставалось, поэтому я просто сидела и смотрела на ее выступление. Хёчжин закончила доклад словами о том, что раньше она не понимала, как все это ценно – любовь и внимание родных действовали ей на нервы. Но впредь она будет хорошей дочерью и хорошей сестрой.

Фотография, приклеенная к классной доске, выглядела так, будто на ней был запечатлен момент из жизни идеальной семьи. Со снимка из луна-парка смотрели четыре ослепительно улыбавшихся лица. Хёчжин казалась самой счастливой из всех.

В тот год на зимних каникулах мы впервые стали брать в прокате манхва-журналы «Винк» и «Минк» и читали сборники Ли Миры, Вон Суён и похожих авторов. Огромные глаза персонажей блестели сиянием звезд, а сами они принадлежали прекрасным вселенным, бесконечно далеким от обыденной грязи и серости. Читая эти истории, мы словно отрывались от земли и уносились в гордый и волнительный мир старшеклассниц.

Мы все реже и реже встречались у Хёчжин в гостях, и к тому времени я почти перестала приходить к ней. С тех пор, как Кичжун перешел в старшую школу, смех и громкие разговоры попали в их квартире под запрет. Вдобавок к этому я и сама сторонилась их дома с его тяжелой аурой. Как и раньше, раз в месяц у них собирались мужчины в заношенных костюмах. Они совершали поминальные обряды, но пьянствовать до ночи уже не могли: это мешало Кичжуну заниматься.

Как-то раз я встретила его по дороге домой. Правильные черты его лица вызывали симпатию, и выглядел он вполне миролюбиво, когда с застенчивой улыбкой уворачивался от в шутку задиравших его друзей. «Познакомься я с ним вне стен нашего дома, то наверняка первая в него и влюбилась бы», – подумала я тогда. В моей голове не укладывалось, как человек с таким добрым лицом может войти в дом и броситься с оскорблениями на мать и сестру, а потом еще и колотить ее, когда ему только приспичит.

А еще были ночи, когда моя мама плакала. Я слышала лишь, как включалась вода в ванной, и кто-то сморкался, но мне было известно, что почти каждую ночь мама плачет. Несмотря на молчание родителей, я смутно догадывалась, в чем причина.

Моя тетя, у которой было две дочери, спустя семь лет после замужества родила сына. Разговоры, которые, казалось бы, уже затихли, потому что мама слишком долго не заводила второго ребенка, после тетиных родов снова стали свободно и неприкрыто гулять между родственниками. Мама поздравляла тетю и умилялась новорожденным, но улыбка на ее лице была пропитана стыдом за свое положение.

– Ты должна хорошо себя вести, чтобы твоя мама родила сына, – наставляла меня бабушка на глазах у мамы.

Я почувствовала, что эти слова обижают маму, но сразу не нашлась с ответом и просто разозлилась на бабушку еще сильнее. Мама попала в тиски этой новой атмосферы. Смеясь над отсталыми взглядами соседки, в глубине души она уже согласилась с мнением старших о том, что сына нужно родить обязательно.

– Она сказала, что постоянно получались девочки, поэтому приходилось делать чистку. Да. Говорит, два раза чистилась. Говорит, что нужно было продолжить род хотя бы так. А дедушка-то души не чает в своем первом внуке… Да. Чуён уже спит…

Нет, я не спала. Разговоры о моем теплом прелестном новорожденном кузене были самым бессердечным и тягостным из всего, что я когда-либо слышала. В конце концов, таков был окружавший ее мир, хотя сама она всю жизнь вопрошала: «Да к чему этот сын?» Взрослые рассказывали мне, что нет на свете родителей, которые не любили бы своих детей, но даже эта истина не была непреложной. Те самые взрослые, которые учили меня никому не вредить и не брать чужое, ради того, чтобы заиметь сына, были готовы на все.

– Твой дедушка сначала даже смотреть на тебя отказывался, потому что ты девочка, – перед глазами снова и снова возникали ухмылки на лицах родственников, произносивших эти слова.

За запертой дверью Хёчжин били бесчисленное множество раз.

Летом в пятом классе я снова увидела, как Кичжун ее колотит. В тот день я зашла к ним домой, чтобы вернуть манхву, которую брала почитать. Их мать сказала, что Хёчжин у Кичжуна. Я открыла дверь в его комнату и увидела, как он, одетый в школьную форму, лупил ее по щекам, прижав к полу. Одной рукой он держал ее за ворот футболки, а другой бил по лицу, осыпая бранью. Хёчжин была миниатюрной, а ее брат отличался крепким телосложением. Не знаю, заметил ли он, что я вошла в комнату, но бить сестру не прекратил.

– Хватит, хватит! – Я попыталась оттолкнуть его от Хёчжин, но моих сил было недостаточно.

Я пошла в зал.

– Там Хёчжин брат бьет! Сделайте что-нибудь!

Мать с уставшим видом легла на диван и ничего не ответила.

– Хёчжин бьет брат, слышите?

– Значит, сама виновата.

– Что? – поразилась я.

– Тебе, Чуён, лишь бы языком чесать. Старшой брат сестру наущает – ты-то тут при чем? Ну, саданет раз-другой, уж не окочурится она.

– Да вы что?!

– Хватит уже! Башка от тебя трещит!

Она прикрыла глаза, видимо, собираясь поспать. Я пошла обратно в комнату Кичжуна. Он стоял над скрючившейся на полу сестрой, пинал ее и продолжал ругать:

– Когда я на тебя смотрю, – он произносил по слову на каждый удар, – меня аж выворачивает, никчемная ты дармоедка!

Воздух в комнате дышал яростью. Вдруг что-то щелкнуло у меня в голове. В глазах побелело.

Я схватила со стола его игрушечного робота и швырнула об пол. Часть игрушки отвались и покатилась в сторону. Даже это не отвлекло Кичжуна от его занятия. Я взяла еще по роботу в каждую руку и запустила их в стену. Лишь когда они разлетелись на мелкие куски, он отпустил Хёчжин.

– Это что еще такое? – Он поднял с пола детали игрушек и посмотрел на меня.

Я нарочно швырнула на пол последнего робота. Их мать уже была в комнате и в недоумении наблюдала за мной.

– Совсем чокнулась? – вместо Кичжуна разозлилась она.

Кичжун был в полной растерянности. Я развернулась и пошла домой. Оказавшись в своей комнате, я обмякла, ноги подкосились, хлынули слезы.

В комнату вошла мама, и я рассказала ей все от начала до конца: о том, как брат все это время избивал и обзывал Хёчжин и как спокойно наблюдали за всем этим их родители. Пока мама слушала меня, ее лицо даже не дрогнуло.

– Не вмешивайся в чужие дела.

– Мам!

– Что изменится от того, что ты вмешаешься?

– Но мам…

– Тебе сегодня еще повезло, – мама скривила губы. – Ты ведь девочка.

Бросив на меня хмурый взгляд, она вышла из комнаты. Мама обманула меня. Она ведь сама говорила, что друзьям нужно помогать. Говорила, что нужно совершать добрые поступки. Обида на мамино равнодушие заглушала даже мою печаль. Обида, припорошенная чувством одиночества. Позже я слышала, что мама заплатила за сломанных роботов. Маленькой мне та сумма показалась заоблачной, и я не могла не почувствовать себя виноватой.

Вскоре мама бросила работу, на которой трудилась много лет. Впоследствии из разговора родственников я узнала, что уволилась она из-за беременности. Всю свою жизнь мама выслушивала упреки в том, что, зарабатывая деньги, она не уделяет внимания дому и ребенку. Теперь же, после увольнения, она была вынуждена терпеть пересуды о том, что сидит дома, ничего не делает и живет в свое удовольствие – и все это лишь благодаря ее толковому мужу.

После того происшествия родители Хёчжин запретили ей ходить к нам в гости, и мы утешались короткими и неловкими встречами во дворе или на школьной площадке. А осенью Хёчжин уехала обратно в Чхильгок.

От мамы я узнала, что отец Хёчжин прилично заработал в Сеуле и теперь собирался открыть в Чхильгоке свою автозаправку. Я ждала, что Хёчжин сама расскажет мне об этом, но она вела себя так, будто ничего не происходило. И лишь за два дня до отчисления она позвонила в нашу дверь и позвала меня на улицу.

Мы пошли в прокат и вернули все прочитанные комиксы, забежали в наш любимый канцелярский магазин поразглядывать наборы для писем и разные безделушки. На обратной дороге мы зашли на площадку и катались там на карусели. Когда сидела я, раскручивала Хёчжин, а если садилась она, то раскручивала я. За все это время она не обмолвилась ни словом о переезде. Когда руки совсем пропахли железом и начало подташнивать, мы собрались по домам.

– Я приеду в гости на каникулах. Звонить не смогу, дорого.

– Тогда как мы будем?

– Я отправлю тебе письмо. Отправлю, как только приеду.

Я оттолкнула руку Хёчжин с оттопыренным в знак обещания мизинцем и в слезах пошла домой.

Мы обменивались письмами даже после того, как перешли в среднюю школу. Тогда я впервые начала писать. Я и раньше вела дневник для школы и записывала впечатления о прочитанных книгах, но осознала, что делала это принудительно, лишь начав сочинять письма для Хёчжин. На день рождения я отправила ей желейных червяков и кассету, на которую записала с радио свои любимые песни. Но наша дружба по переписке с самого начала была обречена на скорый конец. Каждый день мы становились другими. Прошел всего год, но за это время изменились и наши лица, и наши тела, мы стали выше, начали по-новому воспринимать мир, и события годовалой давности казались теперь совсем далекими. Наша переписка прервалась с окончанием первого класса средней школы.

Я всегда считала, что мы с Хёчжин совсем разные. Глядя на нее, я радовалась, что мне повезло родиться не в такой семье, как у нее, и брезгливо наблюдала за тем, как она силилась сохранить свою гордость. Так я могла убедить себя в том, что нахожусь в более выигрышной позиции, чем она.

«Мама родила сына. Теперь и у меня появился братик, – рассказывала я в своем последнем письме Хёчжин. – Теперь мы будем самыми счастливыми. Мы…»

Уходящая ночь

Оказалось, что квартира у Чухи довольно большая: гостиная, просторная спальня, а в старой ванной комнате нашлось место даже для настоящей ванны. Свет проникал плохо, поэтому и в такой ясный день было темно, как вечером. Юнхи поставила чемодан у стены и стала осматриваться.

Интерьер был настолько скромным, что дом выглядел почти пустым. Предметов декора не было совсем, а из крупной мебели – только платяной шкаф. В зале стояли трехэтажная книжная полка и прислоненный к стене складной обеденный столик из пластика. На кристально чистом окне без штор не было ни единого пятнышка. С лоджии выглядывали пылесос и мусорное ведро, а сбоку от них висела чистая, будто полотенце, половая тряпка.

В небольшой рисоварке грелся рис, в холодильнике стоял прозрачный бульон с ростками сои, маринованный перец, тушенная в соевом соусе говядина и жареная кимчи – все любимые блюда Юнхи. Она поставила стол в пустынном зале, положила в тарелку рис, закуски и не спеша приступила к еде. Точно. Чухи ведь очень вкусно готовит. Она и забыла, когда в последний раз ела стряпню сестры. Юнхи с аппетитом съела полтарелки добавки и улеглась на пол. Но сестра на это наверняка сказала бы: «После еды нужно мыть посуду, иначе в корову превратишься», – поэтому Юнхи встала и принялась убирать со стола.

Чухи развелась год назад, примерно в это время. Право на воспитание ее пятилетнего ребенка перешло к бывшему мужу. Его семья нарушила договор и не давала ей видеться с дочерью, поэтому Чухи пришлось обратиться в суд по семейным делам, чтобы добиться права на свидания, и теперь она ожидала решения. Они сидели в небольшой лапшичной недалеко от станции «Сичхон»[1], когда Чухи, не торопясь, делилась этой историей. Добавив, что добьется встреч с ребенком любой ценой, она неловко засмеялась. Юнхи взглянула на ее лицо, не нашлась что сказать и молча отпила воды.

– Ну вот, снова я тебя расстроила!

Юнхи помотала головой. Все пять лет, пока Чухи была замужем, Юнхи училась в США и изо всех сил старалась не интересоваться ее жизнью. Она не считала, что имеет право высказываться о браке сестры, и не хотела смотреть на ее жизнь с разочарованием. Она продолжала вести себя так, хотя понимала, что это эгоистично.

Незадолго до своего отъезда Юнхи решила напоследок поужинать с сестрой. В тот вечер Чухи призналась, что беременна. «Уже седьмой месяц!» – ее лицо озаряла невинная улыбка. Жених был на двенадцать лет старше и работал в торговом отделе фармацевтической компании.

– Он у меня такой заботливый, – сияла она.

Чухи рассказала, что они съехались, что решили не устраивать церемонию и просто подали заявление в ЗАГС.

– Я вас познакомлю!

Так все и началось. Они поссорились прямо там, в зале китайского ресторана. Юнхи корила сестру за безответственность и легкомыслие, а Чухи ругала ее в ответ. Тогда Юнхи произнесла те грубые слова, о которых пожалела уже через десять минут. Сестра ей больше не ответила, положила деньги за ужин на стол и ушла.

– Ты просто стыдишься меня! Как всегда!

Эти слова были последним, что Юнхи услышала от Чухи, прежде чем уехать. Она пожалела о том, что наговорила в тот миг, но злиться не перестала. Ее злил и необдуманный выбор сестры, и те последствия, к которым привела доверчивость к первым встречным мужчинам, проявлявшим к ней хоть малейшую симпатию.

Пока Юнхи адаптировалась к жизни за границей, Чухи рожала ребенка, придумывала ему имя, ходила с ним и с мужем на прогулки в зоопарк и участвовала в семейных торжествах. Юнхи наблюдала за всем этим через свою ленту в «Фейсбуке». Иногда она нажимала кнопку «Нравится», но комментариев не писала.

Спустя два года после ее отъезда от Чухи пришло сообщение на «Фейсбуке»:

«Как дела?»

Юнхи безучастно смотрела на черные буквы в прозрачной рамке. На экране показался серый кружок с тремя точками, означавший, что собеседник набирает текст. Он долго висел, но потом исчез, появился снова, но опять пропал.

«Хорошо. У тебя тоже все нормально?»

В ответ Чухи отправила широко улыбающийся смайлик.

«Ага. И Хаюн уже подросла, и у меня все отлично», – написала Чухи и прислала несколько фотографий дочери.

С фотографий смеялся холеный слюнявый малыш с большим лбом, крохотными чертами лица и пухлыми щеками.

«Миленькая. Рада, что у вас все хорошо».

Юнхи заметила, что в Корее было 3:30 утра. С тех пор Чухи стала писать «Как дела?» примерно в это время.

Назвать это беседой было сложно, но в такие дни Юнхи почему-то чувствовала себя бодрее. Она ни разу не написала первой. Ни разу не выразила сочувствия сестре, которой наверняка было тяжело заботиться о ребенке одной, без чьей-то помощи. Она хотела спросить, почему Чухи не спит в такое время, что мешает ей уснуть, какова ее жизнь в браке, когда нет даже уголка, чтобы приткнуться и отдохнуть. Но Юнхи была уверена, что у нее нет права на такие вопросы.

«3000 английских слов», «Заговори по-английски», «Китайский для начинающих», «Беглый японский» – книжную полку в гостиной переполняли самоучители по языкам. Почти на каждой странице были выделенные слова с карандашными пометками, вплоть до «Invoice – счет», а рядом от руки – «не математика». Рабочая тетрадь на пружине тоже была вся заполнена лексикой. Был и блокнот, в котором под корейскими предложениями теснились варианты перевода на английский. Перед глазами возник образ Чухи, сидящей в одиночестве за столом и записывающей предложения: «У вас есть братья или сестры?» – «Да, у меня есть старшая сестра». «Какое у вас хобби?» – «Мое хобби – гулять». «Вы были на Гавайях?» – «Нет. Но очень хочу побывать».

Год назад Юнхи получила докторскую степень по социологии и теперь работала по постдокторской программе в одном из исследовательских институтов Чикаго. Она устроилась по временному контракту, поэтому после его окончания податься ей было некуда. Она разослала документы по корейским и американским университетам, но даже дойти до собеседования оказалось сложно. Когда один из сеульских вузов в конце концов пригласил ее на интервью, она сразу собрала вещи.

Получив степень, Юнхи стала чувствовать себя еще более потерянной, чем раньше. Казалось, она не достигла чего-то, а, напротив, что-то потеряла. К такой себе, неспособной ни порадоваться, ни похвалить себя даже за главное из своих достижений, она уже привыкла, хотя и считала жалкой. К тому же у нее не было человека, которому она могла бы излить душу. Рядом с Юнхи не было никого.

Она летела в Сеул впервые за пять с половиной лет. Юнхи сняла номер в мотеле в окрестностях родного университета и встретилась с теми, кого встретить было нужно. Остаться она планировала на неделю, а собеседование было назначено на четвертый день. Она задумалась, стоит ли встретиться с Чухи, но желания не возникло: слишком тяжелая и неловкая будет встреча. Около полугода назад Чухи удалила страницу на «Фейсбуке», и их переписка осталась в прошлом. По дороге с собеседования Юнхи получила сообщение в KakaoTalk.

«Ты в Сеуле?»

Это была Чухи. Похоже, она увидела запись на странице Юнхи о том, что та ненадолго вернулась в Корею. На фотографии профиля Чухи с собранными в хвост волосами смотрела в окно. «Предупреждение системы. Сообщение от пользователя, которого нет у вас в контактах». Юнхи нажала «Добавить». В списке новых друзей появилась Чухи.

«Если у тебя есть время, давай сходим куда-нибудь вместе».

Они договорились встретиться на следующий день на станции «Сичхон» – недалеко от работы Чухи – и вместе пообедать.

Новое здание мэрии, которое Юнхи видела впервые, напоминало зависшую над старым зданием волну, готовую обрушиться на него в следующий миг. Чтобы сверкающее в полуденных лучах стеклянное строение не слепило глаза, Юнхи смотрела в сторону отеля «Плаза».

– Юнхи!

Она узнала голос сестры, но повернуться к ней сразу не смогла. Пока Юнхи пыталась подобрать подходящее выражение лица, Чухи уже подошла к ней. Она смотрела на Юнхи покрасневшими глазами.

Казалось, за пять с лишним лет Чухи превратилась в другого человека. Этот период можно назвать долгим, но на деле она всего лишь стала из двадцатитрех двадцативосьмилетней. Ей еще не было и тридцати, а из-за неяркого макияжа и длинных неокрашенных волос в хвосте она выглядела еще моложе своего возраста. И тем не менее эта Чухи была для Юнхи незнакомкой. Чужим казался и ее голос, звучавший ниже, чем раньше, и мягкая манера речи, и спокойствие, с которым она делилась переживаниями, и то, что она слушала Юнхи, совсем не перебивая.

Узнав, что Юнхи остановилась в мотеле, Чухи пригласила ее к себе переночевать хотя бы последнюю ночь. У нее две комнаты, много свободного места, к тому же пешком до остановки, откуда ходят шаттлы прямо до аэропорта, совсем недалеко – убеждала она сестру. «Думаешь, мы настолько близки?» – хотелось возразить Юнхи, но, все-таки согласившись, она вдруг почувствовала, как сжалось ее сердце и как внутри поднялись чувства, которых она не ждала.

Юнхи тоже хотелось побыть с Чухи.

Та ссора пятилетней давности произошла между сестрами в годовщину смерти их матери.

У Юнхи и Чухи был свой способ вспомнить маму в этот день – они шли ужинать в ее любимый китайский ресторан. При жизни мать была алкоголичкой. Баночное пиво она переливала в кружку и опустошала ее за несколько глотков, а на вечер брала большую бутылку рисового вина и расправлялась с ней за ужином. Под настроение она могла пить сочжу из стакана для воды. Мама пила после работы и часто засыпала прямо в форме, прислонившись спиной к холодильнику, и по кухне распространялся запах ее потных ног. «Юнхи, дочь, иди сюда, сними с мамы носки! Засранки мои, я вас так люблю!» – после этой пьяной болтовни она прижимала дочерей к груди с такой силой, что у тех перехватывало дыхание.

Мама работала горничной в отеле. «Она у вас одна ста человек стоит!» – хвалили ее коллеги. Она была высокой и крепкой. Говорили, что с работой, которую остальные выполняли по двое, она легко и без особых усилий управлялась в одиночку. Но если вспомнить, то не все в этих словах было правдой, ведь в выходные мама спала мертвым сном. Юнхи считала, что и каждодневное пьянство было ее собственным способом смывать усталость.

Чухи вернулась домой только к десяти вечера. Она сняла обувь и неловко улыбнулась Юнхи, когда та вышла встретить ее в коридор. Они прошли в зал и сели на пол.

– Прямо как раньше, – заметила Чухи.

– Точно.

– Нормально устроилась? Дом, конечно, маленький…

– Я не нашла у тебя алкоголя, поэтому сходила и купила.

– А…

– Выпьем?

– Я ведь больше не пью. Уже почти год как. Но ты пей, принести стакан?

– Понятно. Нет, я тогда тоже не буду.

Чухи сходила в комнату переодеться.

– Знаешь, раз ты все-таки приехала, давай по чуть-чуть.

Они разложили стол, достали на закуску мясо, сушеную морскую капусту и сели лицом к лицу. О чем говорить, было непонятно, поэтому они просто присматривались друг к другу.

Было время, когда они ненавидели друг друга так сильно, что перестали разговаривать. После смерти их матери тогда не прошло и года.

Юнхи только стала студенткой, а Чухи перешла в третий класс средней школы. Юнхи считала, что сестра пошла по наклонной уже тогда. Она часто прогуливала и сбегала с уроков, успела попробовать и алкоголь, и сигареты. Фотографии, на которых она обжималась с мальчиками в баре, гуляли по классу и в конце концов попали на стол к учителю. Юнхи пришлось идти в школу и, склонив голову, просить за сестру у учителей, так хорошо в свое время относившихся к ней самой. Юнхи оставалось только благодарить их, когда сестру отстранили от занятий всего на неделю и наказали уборкой кабинетов.

Мимо школьных ворот тянулась вишневая аллея. Чухи шагала по ней так беззаботно, словно отстранение от уроков ее совсем не волновало. Казалось, она пыталась продемонстрировать всем своим видом: «Смори, мне плевать!» Задрав голову, она любовалась цветущими деревьями и улыбалась. Юнхи смотрела на вихлявшую по дороге Чухи, на ее короткую юбку, на носки с уточками, шлепанцы с тремя полосками, и чувствовала полное бессилие.

Она ни на секунду не понимала сестру. Как можно так запросто пропускать школу? Как она собирается сдавать экзамены, если совсем не учится? Как можно шататься с бестолковыми ребятами и приходить домой после полуночи? Какого будущего она желает, если ведет себя так? Ни крики, ни уговоры не помогали – Чухи не пронимало ничего.

Дома она включила музыкальный канал на полную мощность и устроилась перед телевизором.

– Тебе что, все равно?

Чухи не отреагировала. Она делала вид, что не слышит, и смотрела в экран, подперев подбородок ладонью.

Юнхи схватила первое, что попалось ей под руку, и швырнула в сестру. В Чухи полетел рюкзак, чужая видеокассета, подставка для карандашей из папье-маше, которую она сделала в младшей школе, тапки, папка для бумаг. Чухи не уворачивалась. Прикрыв голову руками, она плакала, пока в нее летели вещи.

С того дня они не разговаривали почти год, хотя они жили вдвоем. Если нужно было передать что-то срочное, они писали записки и оставляли их на кухонном столе, а когда пересекались дома, просто делали вид, что не замечают друг друга.

Перейдя в старшие классы, Чухи немного утихомирилась. Девочка, которая не могла жить без гулянок, теперь включала музыку и целыми днями сидела в своей комнате. Два раза в неделю она подрабатывала в вечернюю смену в японской закусочной. Насмешливость и неприязнь по отношению к Юнхи со временем тоже утихли. В тот период они снова стали разговаривать, но близости, которая бывает у других сестер, между ними так и не появилось.

После окончания школы Чухи устроилась в магазин косметики в торговом центре. Примерно тогда же Юнхи поступила в магистратуру, а хозяин дома решил значительно поднять арендную плату. До института Юнхи дорога от дома, в котором они когда-то жили втроем с мамой, занимала два часа, а до работы Чухи – полтора. Юнхи решила, что лучше просто забрать залог и каждой снять свое жилье, а Чухи ее поддержала.

Осенью, когда Юнхи было двадцать три, а Чухи девятнадцать, они выехали из дома, в котором провели детство. Тогда они еще не понимали, что с окончанием совместной жизни исчез и последний предлог поддерживать отношения. Как только между ними оборвалась последняя формальная связь, сестры стали совсем безразличны к жизням друг друга. Теперь все их общение ограничилось встречами в годовщину смерти матери и короткими поздравления с днем рождения.

– У тебя тут тихо, – после долгого молчания заговорила Юнхи.

– Правда ведь? Прямо перед домом большая дорога, но этот переулок спокойный. Мне все в этой квартире нравится, кроме того, что окна выходят на север. Хотя все равно днем меня дома не бывает.

– Устаешь на работе?

– Она того стоит. И по сравнению с воспитанием ребенка работать не так уж сложно.

– Страховку тебе обеспечивают?

Чухи засмеялась, будто услышала шутку.

– Ты что, конечно нет! Людям с таким образованием, как у меня, карьера не светит. К тому же я уже не девочка, кому я нужна, чтобы еще страховку мне оплачивать. Все так работают, – Чухи продолжала говорить так, словно Юнхи задала какой-то глупый вопрос. – Сейчас даже выпускников университетов никуда не берут, мне повезло, что я вообще смогла устроиться, – Чухи глотнула пива. – Как вкусно!

Она улыбнулась испачканными пивной пеной губами, и ее лицо стало таким же, как в детстве.

Чухи рассказывала про свою работу. Она встречала посетителей у стойки, подавала напитки и записывала клиентов по телефону и через Интернет. Уборка помещений, туалета и мелочи вроде мытья посуды тоже были на ней.

– В небольших фирмах всегда так.

Юнхи кивнула, но образ работающей там сестры никак не вырисовывался в голове. Даже сами ее слова она не могла прочувствовать должным образом.

– В последнее время у нас много иностранных посетителей – из Китая, Гонконга. А! Недавно еще из Канады была женщина! Но я не знаю языка… В последнее время для работников косметологии знание английского, китайского или японского обязательно. Таких ребят сейчас много, поэтому я переживаю за свое место. Хоть я и управляющая. Пару слов по-английски, пару по-китайски – это все, что я знаю.

Чухи достала кастрюлю из холодильника, поставила на конфорку и включила газ. Она встала у плиты и замолчала. Когда едва начавшийся разговор оборвался и снова повисла неловкая атмосфера, Юнхи мысленно поблагодарила шумно кипевший бульон и дребезжание холодильника. Она откинулась на стену и отвела взгляд к сухой половой тряпке, лежавшей в углу напротив. Юнхи жалела, что решила остаться здесь на ночь. Во всем мире не найдется человека, с которым ей будет более сложно, более неловко, чем с Чухи. Она едва не встала, чтобы тут же уйти уже после того, как завела этот неуместный разговор о страховке.

Чухи налила бульон в чашку и поставила на стол. От нее тянулся ароматный пар. Юнхи приподняла чашку и осторожно отпила. Ни в корейских ресторанах в Америке, ни в столовых Сеула – нигде больше у еды не было такого вкуса.

– Не торопись, горячо.

Хотелось сказать, что очень вкусно, но почему-то не получалось. Юнхи всегда спокойно говорила такие слова другим, но сейчас язык будто прилип к небу. Даже самую скромную похвалу сказать сестре не получалось. Положив подбородок на колено, Чухи рассматривала Юнхи. На ее лбу проявилась горизонтальная морщина. Юнхи дула на бульон и медленно его допивала. По телу расползлось приятное тепло.

– Добавки?

Юнхи помотала головой, и снова повисла тишина. Уставившись на стол, каждая погрузилась в свои мысли.

В мире есть такие сестры. Сестры, которые общаются каждый день, звонят друг другу по видеосвязи, если живут далеко, которые вместе ездят в путешествия или вместе живут, а после ссор быстро мирятся. Сестры, которые связаны друг с другом на всю жизнь так крепко, что никогда не расстанутся – как друзья или супруги. Сестры, которые без колебаний могут сказать друг другу «мне тебя не хватает», «я скучаю», «я тебя люблю».

– Я тогда решила, что мы больше не увидимся, – неуверенно начала Чухи. – Я ужасно разозлилась, когда ты сказала, что нельзя так зависеть от мужчины.

В воспоминаниях покрасневшая Чухи вышла из-за стола и стала кричать на Юнхи. Свитер цвета слоновой кости подчеркивал ее округлый живот. Юнхи чувствовала взгляды и слышала шепотки других посетителей ресторана.

– Я и сама это знала. Я все понимала, потому и разозлилась. Но мне всегда был кто-то нужен, – Чухи замолчала, а ее шея и лицо покраснели. – Я всегда нуждалась в том, чтобы кто-то был рядом. Если расставалась с парнем, то начинала сходить с ума. Названивала, просила вернуться, а если не получалось – пыталась быстрее найти нового. Даже когда со мной поступали плохо, я старалась видеть в отношениях только хорошее – ведь так все равно лучше, чем быть одной. Я все время себя обманывала.

Пока Чухи с кружкой пива в руке говорила, у Юнхи саднило в груди. «Я понимаю. Я прекрасно знаю это чувство, – думала она про себя, – когда одиночество становится настолько невыносимым, что начинаешь цепляться за людей. Это не ошибка, одиночество не преступление. Но если я знала это, то почему не могла видеть тебя такой? Может быть, потому что в тебе видела себя? Наверное, именно это было мне противно. Ведь я сама была такой. Просто держала это в себе. После того, как мы с тобой расстались на той ноте, и я уехала в США, были дни, когда я задумывалась о том, что человек может и умереть от одиночества. И первой, о ком я вспоминала в такие минуты, была ты, Чухи». Юнхи не могла поднять на сестру взгляд и молчала.

Чухи всегда была первой. Первой просила прощения после ссоры – запиской, сообщением на телефон, или хватала уходящую Юнхи за руку, неловко улыбаясь. Вот и теперь, как раньше, именно Чухи пыталась сберечь их отношения: старалась, через силу продолжала говорить так тяжело дававшиеся ей слова. Только Юнхи не знала, как ей ответить.

Когда они были маленькими, день спорта был местным праздником. Дети с родителями занимали места в тени и устраивались на пикник на школьном стадионе. В такой день большинство учеников обедало с семьями, но не все, – четверо-пятеро ребят ели свой обед или булку в кабинете сами по себе. Юнхи тоже была в их числе. Это ее не расстраивало, и одинокой она себя не чувствовала. Даже если бы она задалась вопросом, какие чувства тогда испытывала, ответить бы не удалось. Потому что никаких чувств она не испытывала. Она просто ела имеющийся обед в имеющихся обстоятельствах. Мама всегда извинялась за то, что не сможет прийти, но Юнхи и сама хорошо понимала, что в их ситуации по-другому быть не могло.

Когда она перешла в пятый класс, Чухи поступила в ту же школу. Мама вручила Юнхи две коробки с едой и велела найти Чухи и пообедать с ней вместе. Той осенью в день спорта было по-летнему жарко, и Юнхи вся вспотела, пока искала сестру. Обыскивая каждый уголок на пыльном школьном дворе, она дошла до места, где собрались родители первоклассников. Чухи была там.

Чухи в белом спортивном костюме и с белым напульсником на руке стояла на коврике для пикника среди сидевших вокруг нее родителей и пела. Она пела песню группы Roo’Ra и даже с простодушным видом пританцовывала. Взрослые хлопали и смеялись, а Юнхи почему-то стало невыносимо стыдно. Перед родителями стояла пластиковая бутылка с макколли. Они выпивали и веселились. Когда Чухи закончила песню, одна из женщин сунула в ладонь Чухи бумажку в тысячу вон.

– На, возьми и спой еще одну.

– Да, спой еще! – захохотали остальные.

Юнхи прошла на середину коврика и схватила Чухи за руку, в которой была купюра. Чухи стала сопротивляться и присела, свернувшись в комок. Юнхи с силой сжала ладонь Чухи, расцепила пальцы и отобрала деньги. Похоже, даже это зрелище показалось взрослым забавным, потому что они продолжали смеяться.

– Это мои деньги! – закричала Чухи с полными слез глазами.

Юнхи бросила купюру в сторону взрослых и выволокла Чухи.

– Почему нельзя? – рыдала Чухи, но все равно послушно плелась за Юнхи.

– Тебе мама говорила подождать меня и поесть вместе? Говорила или нет? – единственное, что Юнхи смогла тогда сказать.

Она сама не понимала, почему так разозлилась на Чухи, почему внутри нее все кипело, и просто повторяла эти слова.

Они пришли в класс Юнхи и достали коробочки с обедом. Внутри были жареное кимчи, кусочки колбасы в кляре и огуречный салат.

– Я тоже хочу кимпап! – Поглядывая на Юнхи, Чухи тыкала вилкой кусок колбасы. – Все остальные едят рамён и кимпап! А некоторые вообще жареную курицу, – тихо проворчала она, уже не поднимая глаз на Юнхи.

– Тогда не ешь! Иди обратно к тем взрослым! Ешь их еду! – закричала Юнхи, вскочив со стула.

Только тогда перемазанная слезами и соплями Чухи приступила к еде. По пути домой после соревнований Юнхи не сказала сестре ни слова.

– Юнхи! Ну Юнхи! – Чухи плелась на шаг позади.

Перед сном, когда Юнхи лежала к ней спиной, Чухи сказала:

– Я поступила плохо.

Юнхи не ответила.

– Прости! Ты завтра со мной поиграешь, да? А? – просила Чухи.

Юнхи не отвечала. В такие моменты Чухи превращалась в обузу. Сестра ходила за ней хвостом и не отставала, даже когда Юнхи хотела играть со своими сверстницами или старшими девочками. Только бросая взгляд на прошлое, Юнхи понимала, что сестра была ее самой близкой подругой.

Цветная пружинка «андамания» спускалась вниз по лестнице ступенька за ступенькой. С помощью трубочки из «магического клея» выдувался шар. Из любимой дудочки брызгали слюни, а вырезанные из бумаги куколки надевали свои платья и отправлялись на балы. Забытая во рту перед сном жвачка обязательно оказывалась в волосах, и приходилось выстригать их клочками, а двойное эскимо за сто вон никогда не разламывалось поровну. Когда шел дождь, можно было ходить по лужам, а если выпадал снег – с восторженными криками бежать на улицу.

В каждый из этих моментов Чухи была рядом.

Юнхи подумала, что в детстве время имеет совсем другую плотность. Первые десять лет жизни отличаются от последующих десяти как существование в разных телах. Насколько бы мы ни были далеки друг от друга теперь, мы будем до конца дней связаны с теми, с кем жили, кого любили в те годы. Даже если наши жизни пошли совсем разными путями.

Сколько бы мы ни пели, ни катались на качелях, ни сочиняли истории, погрузившись в фантазии, ни ставили сценки, играя роль и сценариста, и режиссера, и актера, сколько бы раз ни бегали до самой далекой улицы, до которой нам разрешалось ходить, эти бесконечно скучные дни никак не кончались, но тот огромный, пустой, бестолковый период связал нас навсегда, просто потому, что мы провели его вместе.

Юнхи спокойно смотрела на Чухи.

– Давай спать. Пока я тут чепуху несла, уже перевалило за полночь.

Чухи принесла из спальни матрас, одеяло и подушку. Юнхи почистила зубы, умылась и легла на приготовленную Чухи постель. Матрас и одеяло были прохладными и мягкими. Подложив под голову низкую подушку, она смотрела, как Чухи моет посуду. Начиная со старшей школы Чухи стала буквально одержима уборкой и сортировкой вещей. Чухи, снующая туда-сюда по дому в резиновых перчатках, – такой она видела ее все последнее время, пока они жили вместе.

– Выключить свет?

– Погоди, – Юнхи достала из сумки маску для глаз и беруши. – У меня появилась привычка спать так.

Юнхи надела маску, вставила беруши и снова легла.

Юнхи и Чухи любили выходить на площадку перед возвращением мамы и играть там, пока она не вернется. Мама заходила на площадку, забирала сестер, и все вместе они шли за покупками или сразу домой. Ожидание сдавливало грудь тревожной радостью. Даже когда они вдвоем катались на качелях, лазали по веревочным лестницам и висели на турнике, их головы были повернуты в ту сторону, откуда должна была появиться мама. Если она задерживалась, они шли к телефонной будке и звонили в отель.

– Вы на площадке? Дома телефон не берете! Я приду к десяти. Погрейте суп, поешьте и ложитесь, не ждите!

Юнхи и Чухи никогда не слушались. Они ждали маму во дворе, сидя на корточках, а если она не приходила, выходили на дорогу. О чем они говорили по пути? Если мамы не было и тогда, они долго шагали по тротуару до остановки. Там они садились на пластиковую скамейку и ждали двадцать первый автобус. Интервалы у него были длинными, и приходилось долго ждать, чтобы проехал даже один. Маленькая Чухи приваливалась к руке Юнхи и засыпала, пуская слюни. От ее темечка пахло детским потом.

Так они ждали, пока мама наконец не приезжала.

– Я же велела ложиться спать! Вы почему на улице? Это же опасно! В следующий раз точно накажу!

Юнхи до боли отчетливо помнила, как мама отчитывала их, но все равно радостно прижималась лицом к их щекам, как она держала маму за руку, пока они возвращались домой, помнила то предвкушение, которое обязательно заканчивалось встречей. Ведь взрослая жизнь – это бесконечное ожидание чего-то, что никогда не случится. Когда то, что ты взволнованно ждешь, обязательно приходит, радостно тебя встречает и любит – это ведь совсем другое ожидание, да, Юнхи?

В темноте показалось лицо Чухи. На нем было то же отрешенное выражение, что и в детстве. Она лежала на боку прямо на полу рядом с сестрой.

– Я полежу с тобой?

Юнхи подвинулась, и Чухи перелегла на матрас. Они лежали настолько далеко друг от друга, насколько позволяла его ширина.

– Юнхи.

– А?

– Помнишь те разговоры?

– Какие?

– То, что говорили мамины друзья, когда она заболела. Что они усердно молились и молитва достигла небес. Конечно, четырнадцатилетняя школьница поверила, что мама поправится. Но ведь нет. Они ведь имели в виду совсем не это…

Голос Чухи становился тише. Юнхи придвинулась к ней, чтобы лучше слышать.

– Мир, в котором работают молитвы, не может быть похож на наш. Говорят, чтобы желание исполнилось, нужно хотеть этого всем сердцем. Значит, те, кто так несправедливо умер, недостаточно сильно желали жить?

Чухи тихо вздохнула. Она словно ждала ответа сестры. Юнхи смотрела на Чухи, лежавшую щекой на ладони, и молчала.

– Но мне все равно иногда казалось, что, может быть, все эти молитвы, все эти пожелания людей, чтобы мама не умерла, не исчезли. Что они отправились куда-то по своему молитвенному назначению за пределы нашего мира. Не знаю куда, но они собрались вместе и куда-то отправились. Пусть это и неправда…

Чухи рассказала о прошлом. О том, почему решила выйти замуж и почему развелась, о своих чувствах из-за расставания с дочерью, о том, как ездила в дом родителей мужа просить с ней встреч, и что ей пришлось там услышать, о том, как постоянно мотается в суд, о своих пустых вечерах, о том, как она усердно убирала дом и думала о том, что больше не хочет ни от кого зависеть.

Юнхи внимательно слушала. Иногда просила рассказать подробнее, иногда что-то отвечала сама. Даже на те слова, за которые отругала и осудила бы раньше, теперь она только кивала. Она сдерживала слезы, пытаясь представить, каково было Чухи, которая прошла через все это в одиночку и даже не обратилась к ней за поддержкой. Только когда Чухи прикрыла веки, из глаз Юнхи прорвались несколько слез и стекли на подушку.

– В мыслях я постоянно разговаривала с тобой. Иногда и с мамой говорила. Рассказывала, когда у меня заболело запястье, жаловалась, ругалась, что ненавижу людей или что злюсь. Может, потому что с тобой я прожила дольше или потому что ты жива, к тебе я обращалась чаще.

«Я тоже». Юнхи вспомнила, как мысленно, будто по беспроводному телеграфу, говорила с сестрой. «Я рассказывала тебе все, что не могла сказать никому другому, и то, о чем не смогла бы сказать вслух даже тебе», – подумала Юнхи, но вслух этого не произнесла. Речь Чухи становилась все менее разборчивой. Она засыпала. На ее приоткрытый рот, на спящее лицо опустилась ночь.

«Куда уходит время, которое мы забываем…» – думала Юнхи, глядя на сестру.

Однажды около полуночи она увидела Чухи на автобусной остановке. Юнхи тогда вышла на остановке напротив и собиралась домой. Чухи, спрятав руки в карманах школьного пиджака, смотрела в ту сторону, откуда приезжали автобусы. Юнхи спряталась, чтобы сестра ее не заметила, и стала за ней наблюдать. В тот декабрьский день было холодно, Чухи шмыгала носом, но продолжала сидеть на скамейке. Куда она собиралась? Проехало четыре автобуса, но Чухи не села ни в один из них. Она сидела там и смотрела в пол. Тогда Юнхи поняла, кого она ждет.

Можно было позвать ее, подойти и сесть рядом, но Юнхи не смогла. Казалось, что Чухи станет неловко, к тому же она и сама не знала, что сказать и как. Юнхи не смогла набраться храбрости, развернулась и пошла домой, не догадываясь о том, что всегда будет корить себя за это. Не догадываясь, что через десять лет, ворочаясь ночью где-то на другом конце земли за двенадцать тысяч километров, будет ненавидеть себя за то, что повернулась спиной к одиночеству своей семнадцатилетней сестры.

В ее памяти навсегда отпечаталось совсем еще юное лицо Чухи в те минуты, когда она смотрела на дорогу и привставала, если вдалеке загорались автобусные фары.

Юнхи долго наблюдала за сестрой, которая лежала в футболке с вытянутым горлом и тихо сопела. Смотрела на ее подложенную под лицо маленькую ладонь.

Было начало осени, но в ночном воздухе чувствовалась прохлада. Чухи замяла одеяло в ногах, точно как в детстве. Осторожно, чтобы не разбудить, Юнхи накрыла ее одеялом. Как раньше. Ей хотелось, чтобы сестра не замерзла, чтобы не проснулась от холода, чтобы ее сон был теплым. Хотя бы этой прохладной ночью она может быть человеком, который укроет Чухи одеялом. Эта мысль пролила в душу Юнхи луч света.

Юнхи слушала глубокое дыхание сестры, пока не заснула сама.

Дом из песка

1

Мы были друзьями по Интернету. За все три года, что мы учились вместе в старшей школе, мы так и не узнали ни настоящих имен друг друга, ни даже лиц. Морэ, что значит «песок», была просто Морэ, а Конму, «чиновник», – просто Конму.

Мы состояли в сообществе «Клуб поступивших в школу Б. в 99-м году» на сайте Chollian. При регистрации администратор присылал вопросы и одобрял заявки тех, чьи ответы ему понравились. Так набралось около тридцати человек. Число тех, кто писал регулярно, не составляло даже половины, но тем не менее каждый день появлялось по четыре-пять записей. Своих настоящих имен никто не раскрывал, к тому же форум был закрытым, поэтому многие писали о личном.

Несмотря на своеобразную близость, которая сформировалась между нами, за те три года мы ни разу не устроили офлайн-встречу. В двухтысячном году популярность завоевал сайт Freechal, а в две тысячи первом – все стали переходить на Damoim.net. Chollian тоже изменил формат, но все равно проигрывал им. Количество участников сократилось вдвое, а после окончания школы испарилась и вся родственная атмосфера. Когда начались первые летние каникулы в университете, администратор закрепил объявление о закрытии форума.

«Жаль с вами прощаться, поэтому давайте соберемся хоть раз».

Под постом никто не откликнулся.

«Я все равно буду ждать, даже если придет кто-то один. Перед пекарней Ким Сонгюна, 20 июня в 6 вечера. Я буду с серым рюкзаком фирмы JanSport».

Шел сильный дождь. Перед пекарней через дорогу и правда стоял парень с серым рюкзаком и большим черным зонтом. За все три года в школе я ни разу не видела его лица. Он не оглядывался по сторонам и просто смотрел вперед. На нем была зеленая рубашка с серой вставкой, серые шорты и вьетнамки.

Когда я подошла, он отпрянул назад, и мне в лицо полетели холодные капли с его зонта.

– Извини, я просто не ожидал.

– Я и сама удивлена.

– Я думал, никто не придет.

– Давай подождем внутри. Дождь слишком сильный.

Мы поставили рюкзак на подоконник у окна так, чтобы его было видно с улицы на случай, если вдруг появится кто-то еще, и сели друг напротив друга. Неловкость длилась только первые минуты. Стоило нам разговориться, как мы почувствовали себя старыми друзьями.

– Я помню твой пост в последний день девяносто девятого года.

– Какой?

– Ты писала, что боишься прихода двухтысячного. Что нужно спать, но тебе страшно. Что тебя бесит, что все ведут себя, как ни в чем не бывало, хотя вот-вот может настать конец света.

– Я?

Конму кивнул.

– А помнишь, как на летних каникулах первого года мы переписывались всю ночь?

– Ага, – я неловко улыбнулась.

Тогда я даже представить не могла, что мы встретимся в реальной жизни, и болтала слишком много. Все на форуме вели себя точно так же, поэтому уже через год или около того предложения собраться в офлайн прекратились. Никому больше не хотелось раскрывать настоящую личность и показывать лицо при свете дня.

Мы просидели около часа.

– Может, пойдем поужинаем? Вряд ли кто-то еще придет.

– Давай.

Когда мы собирались выходить из пекарни, к нам подошла девушка с каре и ткнула пальцем на рюкзак Конму. Ее лицо показалось мне очень знакомым.

– Сайт Chollian?

– Да, – ответил Конму и покосился на меня.

Он выглядел растерянным, а я старалась вспомнить, где могла ее видеть. Девушка в замешательстве смотрела на нас – должно быть, потому что мы не поприветствовали ее с должным воодушевлением.

– Я только что прочитала пост! Подумала, вдруг кто-нибудь все-таки придет…

На ней была свободная серая футболка с логотипом факультета «Французская литература 2002», темно-синие шорты и шлепанцы с тремя полосками. Скорее всего, по дороге она упала, потому что на ее ноге запеклось несколько капель крови.

– Хорошо, что успела!

Все три года Морэ постоянно писала про музыку. Большинство ее текстов посвящалось иностранным исполнителям, о которых я никогда даже не слышала. Изредка под ее постами появлялась пара комментариев, однако в целом они никого особенно не интересовали. Но она все равно продолжала писать. Причем ее посты нельзя было назвать небрежными заметками. Несмотря на то, что реакций пользователей форума Морэ не получала, сама она комментировала чужие записи чаще всех. Даже на шутливые сообщения она отвечала с полной серьезностью.

– Ты ведь была в классе номер десять в выпускной год? – спросила она.

Я кивнула, а она рассказала, что часто видела меня в коридоре, где я постоянно стояла у окна.

На ужин мы заказали колбасу сундэ с тушеными овощами и бутылку сочжу. Мы с Конму много разговаривали и ели по чуть-чуть, а Морэ ела сосредоточенно и увлеченно, даже не вытирая соус с уголков рта. Мы взяли еще порцию жареного риса, съели и его, а потом пошли в «Анданте» – небольшое кафе в европейском стиле с диванами и приглушенным освещением. Днем там подавали сеты из спагетти с отбивной в панировке и крем-супом, а по вечерам предлагали посетителям сок, баночное пиво, кофе, черный чай и парфе.

Глядя на оживленно болтавшего Конму, я вспомнила его запись:

Почему больные люди создают семьи?

Конму писал нечасто, но иногда выкладывал длинные тексты, в которых делился своими мыслями. Мне нравилось, как он облекал в слова события из своей жизни и что никогда не напрашивался на жалость. Если появлялась новая запись от Конму, я, гадая, о чем же он написал сегодня, сразу открывала ее и перечитывала по несколько раз. Пока мы шли по улице, я вспоминала фразы из его постов и удивлялась тому, что человек без лица, существовавший для меня раньше только в текстах на форуме, на моих глазах сначала ел колбасу, а теперь пьет пиво из банки.

Мы сидели на диване и разговаривали о старших классах. Вспоминали, что почему-то во время всех экскурсий и поездок обязательно шел дождь, шутили, что мы такие низкорослые, потому что в столовой нас плохо кормили, возмущались, что для строительства нового учебного корпуса вырубили вишневую аллею. Выяснилось, что Морэ и я учились в одной средней школе.

– Я не видела тебя там.

– Неудивительно. Я перевелась в конце второго года.

– Откуда?

– С третьего класса начальной школы я жила в Лос-Анджелесе. Потом вернулась в Корею.

– Ясно.

Казалось, я вот-вот должна была что-то вспомнить, но не могла. Где-то среди воспоминаний смутно промелькнуло детское лицо Морэ. Я почти не сомневалась, что встречала ее до старшей школы, но теперь осталось только размытое и почему-то неприятное впечатление.

Морэ и Конму хорошо подходили друг другу. Если Конму мастерски острил в своей прохладной манере, то Морэ смешила непосредственностью. Их университеты были совсем рядом, а дома разделяла всего одна автобусная остановка. Они не были знакомы, но по дороге в школу часто ездили на одном автобусе и хорошо знали друг друга в лицо.

– Я не представлял, что ты и есть Морэ!

– А я понятия не имела, что ты – Конму!

Они выглядели счастливыми, когда делились друг с другом этими открытиями. Мы обменялись ID в мессенджере и номерами телефонов.

От «Анданте» я могла дойти до дома пешком, но Морэ и Конму нужно было добираться на автобусе. Я посмотрела им вслед, когда они плечо к плечу шагали на остановку. Я не знала, увидимся ли мы снова, но, по крайней мере, время провела весело.

Пока я шла домой, перед глазами продолжало стоять лицо Морэ. Слишком мало ребят учились со мной и в средней, и в старшей школе, почему же я ее не помню? Если она перевелась… Проходя мимо мусорных баков, я вдруг вспомнила, где видела ее в первый раз.

У помойки. В тот день я получила пощечину.

Пришла моя очередь дежурить от класса на школьном дворе. Я пропустила автобус и на пятнадцать минут опоздала на разнарядку. Когда я добралась до мусорных баков за школой, атмосфера уже была напряженной. Дежурный учитель стоял перед ребятами и кричал. Было холодно. Как только я подошла, он тут же влепил мне пощечину. На несколько секунд перед глазами потемнело. Я пыталась рассчитать, ударит ли он меня снова: «Стукнет несколько раз? Сколько?»

Я уже смирилась с происходившим. Просто очередной досадный поступок очередного досаждающего взрослого. Нет, скорее это просто жестокое развлечение убогого человека, который даже досадить не способен. Я подобрала упавшие на землю очки и взяла в руки веник и совок. Подняв голову, я изо всех сил старалась не выдать того, что чувствовала себя униженной.

В это время подошла еще одна дежурная в мешковатой форме и с термобоксом для ланча в руках. Ростом она была не выше ста сорока сантиметров, а торчавшие из-под длинной школьной юбки ноги были тонкими, как у птички. Учитель в мгновение ока подлетел к ней и ударил по голове. Она стала подниматься на ноги, но он дал ей еще и пощечину.

С покрасневшим лицом она стояла среди остальных и рыдала. Пока она плакала, подрагивая плечами, к ней подошла другая дежурная – наверное, пыталась ее успокоить. Она все рыдала и рыдала, и ее вид вызывал неприязнь. Она даже не пыталась скрыть, что ей больно, и меня это раздражало. «Ей что, никогда раньше не попадало?» Огромная школьная форма, тощее тело и красное, искаженное гримасой маленькое лицо противно замелькали перед глазами.

Почему это вспомнилось только сейчас? Почему я не узнала ее, когда в старшей школе мы пересекались в коридоре?

У Морэ была особая сила притяжения.

Если бы не она, то мы, скорее всего, больше не встретились бы или увиделись бы еще лишь пару раз. Морэ создала нам чат на троих в MSN и каждый вечер писала сообщения. Однажды она даже позвала меня сходить в кафе, где подрабатывал Конму. Мне все это казалось необычным, но такой ее энтузиазм и интерес скорее радовали.

Обе мои школьные подруги поступили в другие города, и видеться мы перестали, а сойтись с кем-нибудь в университете у меня так и не получилось. Я считала, что одиночество неизбежно, и была уверена: любая привязанность рано или поздно разобьет сердце, искалечит и растопчет. Я выбрала для себя менее болезненный вариант: лучше быть отрешенной и одинокой, чем стать искалеченной, безобразной и растоптанной.

Морэ и Конму часто приходили в небольшой кинотеатр, где я подрабатывала. Они встречались между своими домами, вместе садились на автобус и ехали ко мне. Дожидаясь конца моей смены, они разглядывали рекламные плакаты и пили газировку. Когда я освобождалась, мы вместе смотрели какой-нибудь фильм.

Если кино заканчивалось, когда автобусы уже не ходили, они добирались домой пешком. Наблюдая за тем, как эти двое шли рядом по знакомому маршруту, я понимала – они нравятся друг другу. Никаких особенных взглядов или намеков между ними не проскальзывало, но мне казалось, что этот неиссякаемый взаимный интерес и способность постоянно проводить время вдвоем сами по себе говорят о многом. С началом осеннего семестра Морэ и Конму стали каждое утро ездить на учебу вместе. Даже если у кого-то из них не было первой пары, они все равно подстраивались друг под друга, вдвоем садились в метро и отправлялись в университет доделывать там домашнее задание или заниматься чем-нибудь еще.

По вечерам Морэ устраивала Интернет-трансляции своей любимой музыки. Слушателей у нее было только двое – я и Конму. Мы переписывались в MSN, читали или занимались другими делами под песни, которые ставила Морэ.

В такие моменты время наполнялось ее музыкой. Когда я ложилась на пол, закрывала глаза и слушала выбранные Морэ мелодии, казалось, кто-то садился совсем рядом и брал меня за руку. Я засыпала под трансляции, которые иногда длились по тридцать минут, а иногда – по пять-шесть часов. Что это за группа, чей это голос, с какого концерта запись – все было неважно. Ни я, ни Конму не спрашивали названия песен.

Однажды Конму пришел в кинотеатр один. Припав лбом к окну, он смотрел на улицу.

– А где Морэ?

– Не знаю, мы что с ней, комплект?

– Может, она где-то прячется?

– Ну, давай поищем! – улыбнулся он.

Спокойный Конму всегда казался хмурым, но стоило ему улыбнуться, как его маленькие глаза превращались в два полумесяца, а взгляд смягчался. Мы пошли в сторону моего дома. Я пыталась поддержать разговор, но он все время обрывался на середине. После той встречи в пекарне мы с Конму впервые остались наедине. У аптеки мы сели на лестницу.

– Знаешь, когда я написал тогда о встрече форума…

– Что?

– Я очень хотел, чтобы ты пришла, – Конму пинал землю носком кроссовка.

– Почему?

– Просто хотел хотя бы раз тебя увидеть. Узнать, что за человек писал такие посты.

– Мне тоже было интересно, кто ты. Я сомневалась до самого конца, стоит ли идти.

Я всегда считала, что в реальной жизни лучше не встречаться, но, как только исчезла сама возможность увидеться, я изменила свое мнение. Конму спросил, правильно ли я в итоге поступила. Я кивнула.

– С тобой и Морэ мне комфортно. Иногда ловлю себя на мысли, что даже странно так чувствовать себя рядом с другими людьми. Интересно, сколько это продлится…

– Ты всегда говоришь, как какой-нибудь столетний старец. Неужели это так важно – сколько?

В тот момент мне показалось, будто он насмехался над моим желанием продолжать нашу дружбу.

– Да. Для меня важно, – резко ответила я.

Мы оба замолчали. Я ведь тоже знаю, что будущее – иллюзия. Знаю, что мы живем в настоящем, и глупо пытаться вычислить конец чего-либо. И тем не менее.

– Я переезжаю поближе к университету. Надеюсь, еще не слишком поздно. Хочу уехать как можно дальше, не хочу больше иметь ничего общего с этими людьми, не хочу получать от них никакой так называемой поддержки!

– Конму…

– Я стану другим человеком. Я не собираюсь и дальше быть урной для чужих эмоций.

Уголки его глаз задрожали. Мы впервые заговорили об этом лично, лицом к лицу.

– У тебя получится, – произнесла я, глядя ему в глаза.

Конму отвел взгляд на ступеньки. Некоторое время мы сидели молча. Ветер той октябрьской ночью был холодным. Надетые не по погоде шорты обнажали свежую ссадину на его колене.

Я всегда сопереживала Конму. Сопереживала с тех пор, как впервые прочла его пост, сопереживала, когда начала видеться с ним вживую, проводить время и чего-то ждать от него. Даже когда он разочаровывал меня и причинял боль, это сопереживание не исчезло – даже теперь оно по-прежнему живет внутри меня. Возможно, потому что я знала, какими усилиями ему все давалось. Эти бесконечные усилия отпечатались на его лице, поэтому я сама просто не могла быть неискренней рядом с ним. Мне не хотелось делать легковесных выводов о том, что он за человек.

Вскоре Конму переехал и пригласил нас с Морэ на новоселье. Конечно, новосельем это было лишь на словах, потому что в его комнате мы не могли даже нормально поговорить. В коридоре висела табличка «Соблюдайте тишину», а в общей душевой – «Душ после 22:00 запрещен». Как только мы зашли внутрь и начали болтать, из-за стены послышался недовольный кашель.

– Стены тут, конечно, как бумага, – пожаловался Конму.

– Ну, зато есть окно! – сказала Морэ.

Рядом с кроватью места хватало разве что нам троим постоять, но окно выходило на юг, поэтому света было много. Мы сидели в ряд на кровати и вполголоса разговаривали. Горячие солнечные лучи неприятно жгли мое плечо и левую щеку. Рядом со мной сидела Морэ, за ней – Конму. Мы смотрели на компьютере его фотографии. Конму скопил денег и к окончанию школы купил себе цифровой фотоаппарат – само это словосочетание на тот момент было новым. Свои снимки он выкладывал на форум вплоть до его закрытия.

Мы задернули занавеску и уставились в монитор.

Стая птиц, шпалы на железной дороге, отражение облаков в луже после дождя, линии электропередач, светофор, пластиковая бутылка, автобусная остановка, вывеска, платформа в метро, голуби, чья-то обувь, манекен, паутина, стул, дерево, огни магазина, припаркованный велосипед…

Его снимки напоминали видеоролик, состоявший из немых сцен. Ни на одной фотографии Конму не было людей. Наверное, он специально выжидал время – даже снятый им пешеходный переход был безлюдным. Все выглядело заброшенным и пустынным. Пусть эти снимки нельзя было назвать красивыми, я смотрела на них как завороженная. Фотографии Конму были слишком похожи на его тексты.

– Почему ты не фотографируешь людей? – спросила Морэ.

– Просто.

– Почему?

– Не хочу никого использовать, чтобы выразить себя, – ответил Конму и раздвинул занавески.

– Тогда сфотографируй меня. Давай, давай, не думай, просто сфотографируй!

Солнечный свет пролился в комнату, и они оба нахмурились. Конму колебался.

– Давай.

Конму сфотографировал ее руку.

– Мне все равно, так что просто снимай.

По дороге в китайскую закусочную, затем, когда мы ели чачжанмён, и потом, пока гуляли по кампусу, Конму фотографировал Морэ.

В тот день Морэ была в джинсах, белом свитере и черной вельветовой куртке. Ее волосы едва доставали до плеч, а растрепанная длинная челка лезла в глаза. Вид в анфас – девятнадцатилетняя Морэ рассеянно улыбается с огромным, больше ее головы, листом платана в руках. Вид со спины – Морэ сидит на корточках и разглядывает асфальт под ногами.

Мы долго бродили по кампусу. Потом на первом этаже одного из корпусов взяли булочки и горячий чай в банках, устроились в обогреваемой комнате отдыха и покопались в университетской прессе. Конму и Морэ сидели рядом на одном диване.

Домой мы с Морэ поехали вместе, на метро. Она заснула, уронив голову вперед. Я старалась не двигаться и смотрела на нее, на закатанные рукава вельветовой куртки и на торчавшие из них маленькие ладони. От Морэ доносился запах сгоревшей противокомариной спирали.

– Я часто думаю о Конму, – открыв глаза, произнесла она так, словно все еще спала.

– Тебе нравится Конму?

Морэ помотала головой.

– Я и о тебе думаю не меньше, чем о нем.

Морэ посмотрела мне в глаза. На ее чистом, без единого пятнышка, лице было настолько же чистое выражение. Лицо, на котором не было ни сомнений, ни тревог. Лицо, которого у меня быть не могло. Морэ представлялась мне тепличным цветком – типичная дочка отца-врача, что живет с ним и мамой, которая ее сильно любит, а также умной младшей сестренкой, в самой большой квартире самого лучшего в округе дома. Она была из тех, кого с достатком обеспечивали родители и кто не нуждался в подработках. Если бы она хоть раз похвалилась своими привилегиями, я смогла бы считать ее тщеславной и, возможно, это утешило бы меня.

Морэ никогда не хвалилась своей жизнью. Она носила футболки из подземного перехода за три тысячи вон и пользовалась лосьоном из круглосуточного магазина. И тем не менее от нее всегда веяло тем, что она росла в очень обеспеченной семье. Ее богатство проявлялось не в вещах, а в выражении лица и отношении к людям. Она никогда никого не обвиняла и не замечала недостатков других. Никогда ни из-за чего не нервничала и не пыталась прилагать усилия. Она была снисходительна.

Тогда я считала, что снисходительными могут быть только богатые. Мне казалось, что такое отношение – более роскошный атрибут, чем дорогая машина или хороший дом.

Когда мы зашли в комнату Конму, я не смогла выдавить из себя ничего хорошего, не смогла даже просто соврать, чтобы подбодрить его. Слишком мало места, матрас продавлен, а с однослойным стеклом на окне зимой ему будет очень холодно. Повсюду ползали маленькие муравьи. Пол был кривым настолько, что кружилась голова. Пока я в ужасе представляла, какого будет ему жить в такой комнате, и не могла произнести ни одного ободряющего слова, Морэ простодушно оглядывалась вокруг. Она заметила, что с окнами на юг у него всегда будет светло, – слова человека, который никогда не окажется в подобных условиях. «Это ведь не моя проблема, хотя все равно стоит утешить беднягу», – наверняка думала она. Наверное, в ту минуту я смотрела на нее ледяным взглядом.

По дороге домой я вспоминала слова Морэ о том, что она много думает о Конму и обо мне. Вдруг меня обжег стыд, стыд, от которого покраснело все лицо до самой шеи.

После переезда Конму мы стали чаще встречаться в городе, за пределами нашего района. Мы гуляли в тех местах, до куда можно было добраться на метро: поднимались на ближайшие горы, ходили в ботанический сад и спускались к реке, ездили на Вольмидо и в пригородные храмы. Мы занимали комнату в учебном кафе, заваривали себе рамён и вместе готовились к экзаменам.

Примерно в то же время мы все завели страницы в сети Cyworld. Я писала короткие заметки о своей повседневной жизни. Морэ загружала фотографии своих любимых групп, делилась новостями о них и высказывала впечатления. Она даже покупала аудиозаписи и закрепляла их на своей странице. Конму создал четыре альбома – «Весна», «Лето», «Осень», «Зима» и загружал в них свои фотографии.

Единственным человеком на его снимках была Морэ. Иногда он выкладывал ее фотографии из тех мест, куда они ходили без меня. Морэ всегда освещало солнце. Неважно, были они сняты осенью или зимой, ее портреты всегда были пропитаны теплом и светом. Даже если она не улыбалась, а хмурилась или сидела в тени, она все равно сияла, как отражающийся на поверхности воды луч солнца.

Теперь вместо текстов за Конму говорили его снимки.

Конму ничего не писал с тех пор, как начал фотографировать. Я каждый день заходила на его страницу и понимала, что хочу, как и раньше, читать его посты.

Почему понимания всегда требуют только от одной стороны?

Когда-то старшеклассник Конму написал это на форуме. Этот вопрос застрял в моей голове на несколько дней и гремел в ушах. Ведь я была той, кто всегда пытался понять.

Почему мама толкнула меня на пол перед турникетом в метро у всех на виду? Я поднялась на ноги, а она снова меня толкнула, я встала опять, а она толкнула еще раз. Просто она велела не отставать, но мои шаги были слишком медленными, и я не могла за ней угнаться. Просто я еле передвигала ноги, вот мне и попало. Причина всегда была во мне.

Почему пьяный отец, вернувшись домой, разбудил меня и сказал, что я не должна была рождаться? Он назвал меня решетом, потому что я родилась недоношенной, и на меня с самого начала требовалось много денег. Он злился, но выглядел грустным. Наверное, потому что ему было тяжело. Лишних денег не было, и детей заводить он не собирался, но родилась я и превратила его жизнь в ад.

В детстве я изо всех сил старалась понять родителей. Я считала, что все изменится, если я смогу отплатить долг за свое изначально убыточное существование тем, что хотя бы стану самым хорошим, замечательным ребенком. Мне было легче пытаться понять родителей, чем признать, что на самом деле они просто меня не любили и считали лишь удобной мишенью для того, чтобы иногда выпустить пар. Казалось, если я пойму причину, из-за которой взрослые не могут вести себя по-другому, мне будет легче. Чтобы убедить себя, я придумывала для них фальшивые оправдания и пыталась в них верить.

Читая запись Конму, я поняла, что мне всегда приходилось понимать людей, которые ни на секунду не хотели понимать меня.

Впоследствии каждый раз, когда я пытаясь войти в чье-то положение, я начинала сомневаться: искренний ли это порыв или просто трусость? Может быть, я выбираю «понять» для того, чтобы меньше ранить себя? Вдруг мой метод выживания, вошедший в привычку еще в детстве, продолжает работать по инерции и сейчас? Мое стремление понять других не было ни мудрым, ни взрослым. Ведь это был всего лишь мой способ выжить.

Конму.

Мысленно я обращалась к нему даже в те времена, когда не знала ни его настоящего имени, ни как он выглядит. Казалось, нас всегда связывала тонкая нить.

2

Отношения Морэ и Конму начали трещать по швам в наше второе лето. Когда Морэ предлагала что-нибудь поесть или куда-то сходить, Конму всегда отвечал, что у него нет на это денег. Он говорил язвительно, поэтому Морэ молча разворачивалась и уходила. Но при следующей встрече они снова вели себя так, будто все забыли и ничего не произошло.

Их конфликты и перемирия продолжались постоянно, и я все чаще злилась на них. Будучи третей, я отчетливо видела их прочную привязанность друг к другу, примешанную к этой эмоциональной борьбе. Эта привязанность, казалось, выталкивала меня за пределы наших отношений, потому что контекст их споров знали эти двое.

В тот день мы ели в «Лоттерии» толченый лед с мороженым. Провожая взглядом асфальтоукладчик за окном, Морэ спросила у Конму:

– Сколько раз ты переезжал в детстве?

– Только в начальной школе три раза, а ты?

– Я с рождения всегда жила в одном районе, а потом уехала в США. А потом, когда вернулась, больше не переезжала. Получается два раза.

– А язык ты учила уже там?

– Ага, в детстве это легко.

– Тебе не было страшно ехать?

– А тебе не было? Три раза менять школу не страшно?

– Я первый спросил.

– Конечно, страшно! Как можно было не бояться… Почему ты специально заставляешь меня это говорить?

– Потому что ты избегаешь ответа. Ты всегда так.

Морэ не ответила. Конму положил пластиковую ложку на стол.

– Если вы собираетесь ругаться, делайте это без меня. Не заставляйте меня чувствовать себя неловко!

– Прости, я не хотел поставить тебя в неловкое положение, – сказал Конму.

– Я пойду. – Морэ встала из-за стола.

Конму даже не посмотрел в ее сторону. Я тоже встала из-за стола и пошла домой. Не было причин ни для ссор, ни для обид, но в тот день мы расстались в плохом настроении.

После того дня Морэ некоторое время не проводила свои трансляции и не писала в чат. Поскольку она молчала, встретиться мы не могли. Время и место всегда предлагала она, и, казалось, само будущее нашей дружбы держалось на ней.

Я зашла в фотоальбом на странице Конму и долго смотрела на спину стоящей на берегу Хангана Морэ. Она была в вязаной шапке горчичного цвета и длинном, до щиколоток, черном пуховике.

– Пингвин, – равнодушно заметил Конму.

Он стоял со скрещенными на груди руками и глядел на Морэ. У реки дул сильный ветер, а нас почему-то смешили даже короткие незначительные фразы. Ветер трепал волосы, и я обеими руками закрывала замерзшие уши. Это все мои воспоминания с того дня. Я не помнила, ни почему мы пошли к реке в такой холод, ни что делали там. «Пингвин», холодный ветер и желание смеяться без особого повода – все это запечатлелось на снимке Конму.

Морэ позвонила рано утром. Это случилось вскоре после ссоры в «Лоттерии». Когда я забежала на первый этаж больницы, Морэ уже была в зале ожидания рядом с Конму. Они сидели рядом и молчали. Я остановилась и посмотрела на них издалека. Я понятия не имела, что говорить Конму, поэтому никак не решалась приблизиться, но потом все-таки заставила себя подойти.

Он дрожал.

– Ты поспал? Поел? – на все вопросы он только кивал. – Иди домой, отдохни хоть чуть-чуть, – других слов я не придумала.

Я попыталась сказать что-нибудь еще, но не смогла.

– Хёну, – Морэ позвала Конму по имени. – Хёну.

Конму уткнулся лбом в ее плечо и закрыл глаза.

– Хёну.

Морэ погладила его по спине. Они долго так сидели. В тот день я впервые услышала, как она называла Конму настоящим именем. Произнесенное ее голосом, оно казалось совсем непривычно. То ли само имя звучало незнакомо, то ли мне был незнаком тот Конму, которого звали этим именем.

Конму сказал, что не может ничего есть. Он глотнул апельсинового сока, который протянула ему Морэ, и отошел от нас. Мы перекусили с ней вдвоем в уличной палатке рядом с больницей и сели в метро. Морэ была бледной.

– Ночью его сбила машина. Говорят, водитель был пьяный. Хорошо, что в переулке оказались люди, – врачи сказали, что иначе он мог умереть.

– Как он сейчас?

– Врачи всегда говорят худшее. Но, может быть, он и выживет.

– Я всегда представляла его ужасным человеком.

Морэ кивнула. Мы замолчали.

– Я недавно видела отца Конму. Я смотрела издалека и не знаю, о чем они говорили, но он ругал Конму.

– Точно его отец?

– Ага. Я видела его в нашем районе несколько раз. Конму просто стоял с опущенной головой. Я подошла ближе послушать, о чем они говорят.

Морэ замолчала. Она пыталась продолжить, но кончики ее губ задрожали, а лицо покраснело. Она стояла у дверей вагона, держалась за поручень и покачивалась взад-вперед. Морэ улыбалась, пока по ее лицу текли слезы. Я достала из сумки свой шарф и протянула ей.

– Можешь высморкаться, потом постираю.

Она громко засмеялась. В этот момент ее лицо показалось мне абсолютно чужим. Это лицо не принадлежало той Морэ, которую я знала.

Пока она не уняла свои слезы, мы не поворачивались друг к другу и смотрели в разные стороны.

– Он меня увидел, – взяв себя в руки, продолжила Морэ. – Конму меня увидел. Там.

– …

– Его отец просто бросил на меня взгляд и ушел. Я даже не представляю, насколько ему сейчас тяжело, – старший сын, в котором он души не чаял, в реанимации.

Я не поверила своим ушам. Разве Морэ не знает? Разве она не знает, как издевался над Конму его брат, и какой ужасный человек его отец, поощрявший все это? Мне стало противно от того, что, зная все это, за отца Конму она переживала больше, чем за него самого.

– Мне плевать, что чувствует такой человек, как он.

Морэ посмотрела на меня и заговорила так, будто пыталась успокоить.

– Не думай о них слишком плохо. Им ведь сейчас больнее всего.

Ее простодушие меня разозлило. Почему она просит меня войти в их положение? Как у нее язык поворачивается?

– Не думать о них слишком плохо? Ужасных людей нужно называть ужасными, разве нет? Что ты несешь?

– Я… – произнесла Морэ с застывшим лицом. – Я просто беспокоюсь за Конму. Это стало для него сильным ударом. Если бы, ругая этих людей, мы могли уменьшить его боль, я бы тоже их ругала. Но ведь это не так.

– Ты вообще ничего не понимаешь!

Морэ отвернулась. Я знала, что эти слова ее заденут. Я сказала их специально. Человек, с детства не знавший ни в чем нужды, не способен понять таких, как мы. Какой бы сердобольной ты ни была, есть вещи, которые никогда не будут доступны твоему пониманию.

Да что ты вообще можешь понять, что?

Понимание таких вещей – привилегия человека с израненной душой.

Отец Конму был профессиональным военным, но в решающий момент ему пришлось уйти в отставку, не дождавшись повышения. Его уверенность в том, что с ним не обращаются должным образом, и гнев от того, что он не смог подняться выше по карьерной лестнице, сошлись в убеждении: люди им пренебрегают.

Когда он говорил, все в доме должны были бросать свои дела и внимательно его слушать. Нельзя было смотреть телевизор или говорить с другими, нельзя было жевать, если он решал что-то сказать за столом. Любые действия во время его речи расценивались как пренебрежение. В конце концов, даже недоваренный рис или вода на полу в ванной косвенно свидетельствовали о том, что все вокруг пытались его уязвить.

Его жена готовила ему три раза в день, даже когда была на химиотерапии. Он садился за накрытый ей стол до самой ее смерти. Он ни разу не сходил к ней в больницу. Конму становился возле матери, которая, обливаясь потом, держалась за раковину, ставил рис на огонь и резал овощи. Впоследствии он жалел о своей трусости, но злился и на мать, которая не смогла защитить его от таких отца и брата.

Старшего сына отец считал своей копией и любил, как никого другого. Высокий рост, красивое лицо, прекрасная успеваемость, жесткий характер и отсутствие слабостей были отцу по душе. Боязливый, слишком мягкий и плаксивый Конму показывал другую его сторону – ту, от которой отец сильнее всего желал убежать.

Брат Конму поступил на юридический факультет и получил полную стипендию на все четыре года. Пока Конму учился в старших классах, его брат три года подряд пытался сдать государственный экзамен и получить лицензию адвоката, но каждый раз проваливался. На него давили и ожидания отца, и неспособность оплакать умершую мать, и то, что его способности не поспевали за амбициями.

Конму рассказывал, что как-то раз брат, избивая его в очередной раз, признался: «Когда я бью тебя, хоть как-то выпускаю пар».

Конму приходил в больницу каждый день, пока его брат не пришел в сознание. И даже когда состояние стабилизировалось и брата перевели из реанимации в обычную палату, Конму постоянно был рядом с ним. Я пыталась понять его: «Конму просто слишком мягкий», – но все равно считала, что так поступать не нужно. Я боялась, что это необдуманное примирение снова вернет его в тот ад, но делиться с ним этими мыслями не стала.

Когда Конму начал заботиться о брате, Морэ возобновила свои трансляции. Наш чат в MSN опять ожил. Мы испытывали друг к другу сложные чувства, но на словах так же шутили и подкалывали друг друга.

И я, и Морэ понимали: у Конму всего две руки, и единственными, к кому он мог протянуть эти руки, были я и она.

Его брата выписали примерно через месяц после перевода в обычную палату. Конму взял академический отпуск на осенний семестр и устроился помощником преподавателя в большую школу дополнительного образования.

Я зашла на его страницу и стала смотреть фотографии, которые он сделал после аварии с братом. На большинстве снимков были дальние планы: виды с верхнего этажа на эстакаду и на аллею, брошенный в конце переулка музыкальный центр, далекое, размером с ноготь на мизинце, здание больницы… Композиция на снимках была смещена – ни один объект не находился в центре.

То же было и с портретами Морэ. Вот она с собранными в хвост волосами, в шортах, футболке и кроссовках идет через парковку к выходу из больницы. Она в нижнем левом углу снимка – кажется, еще один шаг, и она выпадет за пределы кадра.

Я долго смотрела на эту фотографию. В ней запечатлелись чувства Конму в тот миг, когда он попрощался с ней и подошел к окну, чтобы увидеть, как она уходит.

Благодаря его рекомендации я тоже устроилась ассистенткой преподавателя на курсах. Конму работал с понедельника по субботу, а я только в пятницу и по выходным.

Проверяя тесты, мы сидели рядом за узким столом, вместе стояли в очереди и делали распечатки. В обед мы ходили в столовую, где подавали самые большие порции, и ели жареный рис с овощами. С каждым днем становилось все прохладнее. В комнате отдыха мы купили в автомате горячий чай в банках и сели его пить.

– Прямо как в прошлом году, – сказал Конму. – Помнишь, мы гуляли по кампусу, а потом ели булочки и пили такой чай?

– Ага.

– Думал, что, если возьму академ, появится свободное время, но где там. В результате работаю каждый день, а по выходным только сплю.

Будничным тоном, будто это что-то незначительное, я наконец задала вопрос, который давно меня беспокоил:

– Ты еще видишься с братом?

Он чуть подумал и ответил.

– Нет.

– …

– Честно. Тогда я не мог по-другому, но, думаю, теперь мы окончательно порвали.

Он произнес это безо всякого выражения на лице. Он выглядел искренним.

– Знаешь… Я… Зимой я ухожу в армию. Морэ я тоже потом сам расскажу.

– Конму…

– Все будет нормально. У меня и дома как в армии, – он кисло улыбнулся.

– Это не смешно.

Я посмотрела на его белые кроссовки. Конму всегда был в них.

– Только ты… не терпи, – произнесла я. – Если случится что-то плохое, если будет тяжело, не думай, что должен все это терпеть.

– Я запомню. Тогда ты тоже запомни. Помни, что сейчас сказала.

– Обо мне не волнуйся, главное, сам не забудь.

Я была готова заплакать, поэтому вышла. И я прекрасно понимала, что только что просила его ничего не терпеть, но сама же по привычке терпела, чтобы не заплакать.

Для двадцатилетней меня срок в два года составлял десятую часть всех прожитых мной лет. Столько же времени прошло с тех пор, как я вступила во взрослую жизнь. Встреча с Конму была моим собственным выбором, я разделила с ним свою жизнь, отламывала кусочки своего сделанного будто из хлебного мякиша сердца и по чуть-чуть отдавала ему. Часть меня теперь принадлежала Конму, поэтому вдали от него я не могла оставаться цельной. В мои двадцать эта привязанность давила на меня тяжелым грузом.

С того дня и до самого его отъезда нам было так весело втроем, как никогда прежде. Мы ходили кататься на каруселях в Lotte World по безлимитным билетам, которые где-то раздобыла Морэ, пили до самого рассвета и возвращались домой лишь на первых утренних автобусах. Конму с теплом смотрел на Морэ, пока та несла свою пьяную болтовню. Его взгляд выдавал спрятанные за ним чувства.

В тот вечер мы сидели в пивной неподалеку от университета, где училась Морэ. Шли зимние каникулы, поэтому мы были единственными посетителями. Морэ, опьяневшая от одной кружки пива, привалилась ко мне.

– Все меняется, – сказала она. – Мне всегда нравились слова «все течет, все меняется». Говорят ведь, что нет ничего вечного. Но с тех пор, как встретила вас, я терпеть не могу эти слова. Почему все должно меняться? Почему все должно пройти? Были моменты, которые мне хотелось остановить навсегда, прямо как на фотографиях Конму!

– Когда?

– Ну, например, когда ты, Конму, просто ходишь вразвалочку. Я никогда не видела, чтобы кто-то еще так ходил. Это что-то, ну правда! А еще я никогда не видела, чтобы кто-то так же по-дурацки играл в баскетбол! Смотрите, смотрите, ну! Он встает в позу, весь выпрямляется и – мимо! За тобой так смешно наблюдать, ты такой нелепый…

Он не поднимал на нее глаз и складывал салфетку.

– А, кстати, я сказала Конму по дороге… – добавила она.

– У Морэ появился парень, – закончил он за нее. – Вроде бы он ничего. Он учился на ее факультете и сейчас работает в фирме, я как-то даже мельком видел его.

Я смотрела на Конму и не знала, что сказать. Наверное, я должна была улыбаться и поздравлять ее, но разве я могла сделать это у него на глазах? Я посмотрела на раскрасневшееся от алкоголя лицо Морэ.

Мы вышли из бара еще до полуночи, сели на автобус и поехали домой. Морэ уже наполовину протрезвела и рассказывала мне, как познакомилась с парнем. Сказала, что он долго за ней ухаживал и очень ее любит. Восхищалась его серьезными, не в пример нашим сверстникам, мыслями и поступками. Пока я слушала ее, мне вспоминались складывавшие салфетку руки Конму. Я никогда не встречала никого более зрелого и серьезного, чем он. Почему Морэ не заметила в нем этих качеств? Почему он так и не смог приблизиться к ней?

За несколько дней до того, как он ушел в армию, мы напоследок встретились еще раз. Мы поужинали и гуляли по городу. Конму был с камерой и постоянно фотографировал. В тот вечер с неба сыпались крупные снежинки.

– Дай я тоже попробую!

Морэ шла за нами и фотографировала. Позировать она не просила, но Конму остановился, и она тут же стала его снимать.

Вернувшись домой, она написала в чат, что не сможет прийти на его проводы. Сказала, что день его ухода на службу совпал с днем маминой операции. Она хотела сообщить об этом лично, но не решилась. Он ответил, что в любом случае отговорил бы ее, если бы она решила прийти, и сказал, чтобы я тоже не приходила. Он сможет спокойно уехать и сам.

В день его отправления мы, будто брат и сестра, рано утром приехали в учебный центр для новобранцев. Было пасмурно. Дождь не шел, но все небо затянули черные тучи, и вокруг стояла темень. Мы сидели на трибуне бок о бок и со скрещенными на груди руками смотрели, как новоиспеченных солдат окружали группы по три-пять человек. Они смеялись, обнимались, болтали или плакали, а мы с Конму наблюдали за ними так, будто смотрели кино.

– Похоже, пойдет снег, – произнесла я и посмотрела на него.

Из-под его черной бейсболки торчали красные замерзшие уши. Я подумала, что, будь Морэ с нами, было бы не так угрюмо. «Она наверняка постаралась бы проводить тебя так, что тебе не пришлось бы завидовать другим. Она подыскала бы и подходящие слова, и не стала бы сдерживать слез и поплакала для тебя».

Почему рядом с тобой сижу я, человек, который не может ни высказать свои мысли, ни даже поплакать, когда грустно? Разве я могу стать для тебя утешением? Сидя рядом с ним и шмыгая носом, я чувствовала странную нервозность. Мы так и не смогли ничего друг другу сказать и продолжали сидеть до тех пор, пока из громкоговорителя не раздалось обращение к призывникам.

– Я пошел.

Конму встал и улыбнулся. Я неловко поднялась с места и посмотрела на него.

– Теперь твоя, – сказал он и нахлобучил на меня свою бейсболку.

Его голова была коротко обрита. Он провел ладонью по волосам и помахал мне.

– Пока!

Я не смогла даже махнуть в ответ и просто стояла, глядя на шагавшего вразвалку, как заметила Морэ, Конму. Он немного отошел и обернулся, потом прошел еще и снова посмотрел назад. Я рассеянно наблюдала за тем, как уменьшалась его фигура. Проводы вышли ужасные. Когда он смешался с толпой других солдат, с неба посыпался мягкий снег.

Конму негде было оставить свои вещи, поэтому все, кроме компьютера, доставили ко мне домой. По его словам, компьютер он продал через университетское онлайн-сообщество. Несколько комплектов одежды, книги по психологии, тетради, ланч-бокс и баскетбольный мяч – это все. Камеру он отдал Морэ.

За несколько месяцев до его призыва один старшекурсник с нашего факультета покончил в армии с собой. Ему приказали в полдень в полном обмундировании пробежать десять кругов по полю. Он вернулся в казарму и убил себя. В тот день температура воздуха поднималась до тридцати восьми градусов.

Он был застенчивым и маленьким. Как-то раз, когда на лекции мы сели рядом, он спросил, почему я не участвую в общественной жизни факультета.

– Я занята, – мой ответ прозвучал немного резко.

– Понято. Давай как-нибудь пообедаем вместе. Я хочу тебя угостить.

Согласием на его предложение я не ответила.

В холле нашего корпуса повесили его портрет, и те, кто хотел почтить его память, зажигали свечи. Некоторые из его однокурсников вставали перед ним на колени и плакали. И все всегда просили у него прощения. «Тебе было так тяжело, а мы даже ничего не знали и просто продолжали жить, прости! Прости!» – говорили они. Я стояла рядом и жгла благовония.

Вскоре появился плакат со статьей о том, что тот парень стал жертвой издевательств. Статью написал его друг. Он сообщил, что в последний раз, когда они встречались, тот был сильно истощен и несколько раз повторил, что хочет умереть. Действия старослужащих, которые издевались над ним, расследовали, но никакого особенного наказания им не назначили. Он написал, что следствие интересовал только последний день, а издевательства продолжалось постоянно, поэтому нужно детально выяснить, что произошло.

Я не рассказывала об этом Конму и Морэ. Не хотелось превращать смерть этого парня в тему для обсуждений. Казалось, стоит мне заговорить об этом – неважно, чтобы рассказать другим о его боли или из-за эгоистичного желания утешиться самой, – в этот самый момент все его страдания превратятся в обычный повод для сочувствия. Сочувствия не хочет никто. Я не имела права резюмировать его жизнь жалостью и обидой и заменять его имя на клеймо жертвы издевательств.

Неужели не было другого выбора? Я долго думала об этом другом выборе. Что должно было твориться у него в душе, когда смерть стала его единственным выходом? Кем были те, кто изводил его? Не получив наказания, они вернутся из армии, будут просто жить дальше и даже не осознают, что совершили? Или когда-нибудь их все-таки осенит?

– Человек может измениться. Если бы я в это не верил, то не пошел бы на психологию. Тот, кому не все равно, может. Изменить других нам не под силу, но хотя бы себя изменить можно.

Конму сказал это в конце первого курса, когда выбирал специализацию. Объяснил, что ему интересны люди и он хочет знать, как устроены человеческие чувства.

– Пусть та часть, которая рождается вместе с нами, остается прежней, но я верю, что можно поменять наше восприятие какого-то опыта, реакцию на него и методы, которыми мы себя реабилитируем.

Мне нравилось, что Конму с таким оптимизмом смотрит на людей, но иногда я сомневалась в его искренности. В такие моменты хотелось спросить: «Я ведь прекрасно знаю, в каких условиях тебе пришлось расти. Не пытаешься ли ты самого себя обмануть этой ложью?» Могут ли измениться те, кто причиняет другим вред? Могут ли они стать другими? А если они изменятся, заживут ли травмы тех, над кем они издевались? Вернется ли к жизни мертвый человек?

Но с другой стороны, мне и самой хотелось хотя бы на мгновение поверить в его слова. Поверить, что можно научиться преодолевать даже одни и те же трудности. И пусть то, с чем мы рождаемся, остается прежним.

После того, как Конму ушел в армию, Морэ стала часто приходить ко мне в гости. Она всегда приносила с собой угощение: фрукты, закуски или рулет к чаю.

Мы разогревали суп, который был дома, и ели с ее закусками или варили бульон из анчоусов и ламинарии и готовили суп с клецками. Однажды мы приготовили рисовую кашу с тыквой, а как-то раз ели тушеную рыбу с редькой, которую принесла Морэ. Морэ плохо управлялась с кухонными принадлежностями и даже посуду мыла кое-как. При этом приготовить что-нибудь вместе предлагала всегда она и просила поручать ей любую работу. Мы вставали рядом у разделочного стола, готовили, ели и пили принесенный ею черный чай.

– Наверное, мне понравилось бы жить с тобой. Давай не выходить замуж и просто жить вместе, – предложила Морэ.

– Ну уж нет, я буду жить с мужчиной.

– Ты с ним просто встречайся, а живи со мной!

– Ты же ничего не умеешь.

– Я серьезно говорю! Я всему научусь!

– Ну, пока у меня не будет парня, может быть, и поживу с тобой.

– Ты ведь не болтаешь сейчас?

– У тебя вот даже парень есть, а ты мне жить предлагаешь! Разве ты не с ним должна быт планировать?

Морэ начала что-то говорить, но тут же замолчала. О своем парне она почти ничего не рассказывала. Если я спрашивала, она коротко отвечала, но первая разговоров о нем никогда не заводила.

Морэ подняла с пола баскетбольный мяч Конму.

– Давай попробуем?

В тот солнечный зимний день мы вышли с мячом на площадку недалеко от дома. Я стояла перед корзиной и с силой подбрасывала мяч, но попасть в кольцо оказалось сложно. Наверное, я выглядела смешно, потому что Морэ сначала хохотала, а потом стала фотографировать меня на камеру Конму.

– Эй, зачем?

– Потом ему покажем. Теперь ты меня сними!

Я сфотографировала крупный план Морэ с мячом в руках. Сняла, как она смеялась, когда не попала в кольцо, и как вприпрыжку бежала за укатившимся мячом. Морэ попросила прохожих сфотографировать нас вдвоем. Мы вспотели из-за того, что много двигались, поэтому сели на скамейку, сбросив куртки.

– На проводах Конму было грустно без меня?

– Кому?

– Тебе и ему. Вам обоим.

– Нет, у твоей мамы ведь была операция, это важнее.

Морэ повертела в руках мяч.

– Как он себя чувствовал? Что сказал напоследок? Кажется, мы с тобой еще это не обсуждали.

Перед глазами вновь нарисовалась спина Конму, неуклюже двигавшаяся к толпе. Как он себя чувствовал? Он просто был один. Совсем один. Он всегда был один, как человек, который одинок с начала и до самого конца.

– Ты нравилась ему.

Морэ посмотрела на меня без каких-либо эмоций на лице.

– Он так сказал?

– Нет, но это было очевидно, все это знали.

Морэ закусила нижнюю губу. По ее взгляду было непонятно, рада она или ей больно.

– Интересно, что это так выглядело, но – нет. Это не так, – уверенно сказала она. – Конму просто очень деликатный. Да, он относился ко мне хорошо. Но это были не те чувства, о которых ты подумала. Это скорее…

Морэ вдруг замолчала, будто забыла, что разговаривает со мной. Она смотрела на площадку.

– Думаю, у него все хорошо. Хотя боюсь, что он там сейчас мерзнет.

Морэ не ответила. Она будто даже не услышала меня. Мяч выпал у нее из рук и покатился к площадке. Когда она встала, чтобы поднять его, я сфотографировала ее спину.

– Ты меня слышишь?

Вечером из колонок раздался голос Морэ. Я, как обычно, слушала ее трансляцию.

– Если слышишь, ответь в Нэйтон.

«Слышу», – отправила я сообщение.

– Мне странно так разговаривать, но сегодня захотелось попробовать. Я не пьяная, честно! Ты хорошо меня слышишь?

«Хорошо».

Некоторое время Морэ молчала. Из динамика доносилось ее тихое дыхание.

– Я завидую тем, кто умеет выражать словами свои чувства. Для меня это сложно. Почему никто не может просто переписать это из моей головы вместо меня? Наверное, вам с Конму тяжело. Может, я даже кажусь вам притворщицей. Но я стараюсь. Просто у меня нет такого таланта.

Морэ замолчала. Послышался вздох.

– Когда Конму ходил в больницу к брату, я сказала ему то, что, казалось, сказать никогда не смогу. Рассказала, что постоянно думаю о нем, что всегда, когда мы не рядом, я думаю только о том, где он и что делает. Потом моя решимость исчезла, я стала говорить совсем тихо, а когда договорила, повисло молчание. Я думала, что никогда не решусь на такое, но, видимо, ошибалась.

Он спросил после паузы: «И что ты хочешь?» Он задал вопрос, но это и был его ответ на мое признание. Я ответила, что просто хотела рассказать о своих чувствах, и ничего больше. Я с самого начала не надеялась, что все пройдет хорошо. Было какое-то такое предчувствие. Я и сама понимала, что мы с ним можем быть близки лишь настолько, насколько близки сейчас.

Конму встал и сказал: «Тогда я пойду. Не заблуждайся. Не думай, что это нечто большее, чем просто беспокойство обо мне».

Я ответила, что не сказала бы этого вслух, если бы это было иллюзией. Я много раз пыталась усомниться в этих чувствах, но лишь сильнее в них убеждалась. А ты? Что ты чувствуешь? Но Конму просто покачал головой. Как человек, совсем потерявший гордость, я снова просила ответа у того, кто уже дал свой ответ. Этого было достаточно. Я поняла: сколько бы я ни спрашивала, его ответ не изменится.

Когда мы вместе ели, гуляли по улице, разговаривали и шутили, мне было тяжело. Было одиноко из-за того, что наши чувства оказались такими разными. Я надеялась, что со временем мое сердце успокоится, но, когда видела его лицо, наоборот, начинала этого бояться. Ведь как бы меня ни мучали эти чувства, они были мне дороги. Просто я не знала, какой стану, если потеряю их. Я не хочу быть одна, не хочу быть одинокой, не хочу жить, как другие, – как те, кто вместе, но между ними нет никаких искренних чувств. Это самое страшное для меня. Вдруг я стану одной из них?

«Ты не станешь такой», – написала я.

– Я не могла поехать его провожать. У мамы правда была операция в тот день, но она была несерьезной, и с ней могла поехать сестра. Если бы я увидела, как он уходит, те чувства, которые я едва сдерживала, вырвались бы наружу, захватили и обременили бы его. С парнем у нас все замечательно. Мне не бывает больно из-за него. Это же хорошо? Это правильно? Ведь, как сказал мне Конму, всегда думать о ком-то и волноваться за него – это не значит любить.

«Это же хорошо? Это правильно?» – казалось, Морэ задавала этот вопрос себе. Ее голос, сначала тихий и мрачный, звучал тем бодрее, чем дольше она говорила. Я слушала ее с разочарованием. Скорее всего, она испугалась боли, придумала оправдание для своего выбора и просто сбежала. Я прекрасно знала, что это за чувство, но тогда осудила ее именно за него.

3

В первый отпуск Конму мы вместе поехали в колумбарий к его матери. Он сказал, что планировал только повидаться с нами, а ночевать будет у одного из университетских товарищей. Я заметила, что, несмотря на зимнюю погоду, он загорел. Увидев, как внимательно я его разглядывала, он громко рассмеялся. От его смеха мне стало легче. Конму рассказал, как ему живется в воинской части при полиции Сувона. Потом с улыбкой описал жизнь в лагере до распределения.

– Все призывники подружились, поэтому было весело. Мы хорошо поладили.

«Свинина всегда была такой? Кола всегда была такой вкусной?» – он не переставал удивляться и жадно ел, совсем не как раньше. Он расспрашивал меня о подработке на курсах, а я в ответ спешила вывалить на него все истории, которые накопились за это время. Морэ только молча жевала. Она смеялась вместе с нами, иногда переспрашивала или коротко комментировала, но сама в разговоре не участвовала. Казалось, Морэ и Конму было неудобно друг с другом. Конму пытался преодолеть эту неловкость тем, что болтал со мной, а Морэ выглядела так, будто только и ждала, когда все это закончится. Так как я уже знала о ее чувствах к Конму, я не могла не обращать внимания на ее действия и выражения лица.

Когда мы с Морэ разделили счет на двоих, Конму стал возражать и предложил угостить нас хотя бы пивом.

В баре мы смотрели фотографии на фотоаппарате Конму. Я готовлю что-то на кухне, Морэ играет в баскетбол, я делаю какие-то странные упражнения – мы листали фотографии и смеялись. Тыкая пальцем в экран, я рассказывала Конму, что происходило в тот день и почему мы решили это запечатлеть.

Мы дошли до фотографий, сделанных во время нашей последней встречи перед его отъездом. Конму стоит перед супермаркетом и уныло смотрит в камеру. Конму и Морэ играют в дартс в баре. Конму что-то рассказывает со скрещенными на груди руками. Затем снова начались фотографии Морэ. Морэ стоит у магазина и с кем-то разговаривает по телефону. Весь кадр заполнен крупными снежинками, а Морэ стоит в самом углу. Она слишком мелкая, и ее наполовину перекрывает летящий снег, поэтому только я и Конму смогли бы узнать ее на этой фотографии.

В тот день Морэ много пила. Она заказала огуречную сочжу в чайнике и пила ее как воду. Я заметила, что ее лицо немного изменилось. То ли легкий макияж, который она начала делать в то время, то ли чуть отяжелевший взгляд рассеяли ту атмосферу, которая раньше делала ее собой. На ней была яркая фиолетовая водолазка. В те две зимы эту покрытую катышками водолазку она надевала на каждую нашу встречу.

– Это вам.

Конму достал из рюкзака два бумажных пакета с надписью «maru». В одном лежал бледно-желтый свитер с V-образным вырезом, в другом – цвета индиго с круглым воротом.

– Выбирайте.

– Ты бы лучше на эти деньги себе одежду купил. Это же дорого! – удивилась я.

– Вот устроюсь на работу, начну зарабатывать и куплю вам что-нибудь по-настоящему хорошее! Сейчас пока просто небольшие подарки.

– Тебе какой нравится? – спросила Морэ.

– Ты выбирай, мне оба нравятся.

Морэ выбрала свитер цвета индиго. Она прижалась к нему своей уже покрасневшей щекой.

– Ничего себе, такой мягкий!

Морэ одной рукой попирала подбородок, а другой поглаживала лежавший на коленях свитер и смотрела на стол.

– А я тебе ничего не дарила. Так ведь нельзя, – сказала она. – Спасибо! Правда спасибо!

Вскоре после этих слов Море прислонилась головой к стене и заснула.

Конму смотрел на спящую Морэ. Он смотрел так долго, будто забыл, что я сижу напротив. Смотрел, как человек, который изголодался по возможности видеть Морэ. Он не разглядывал ее и не окидывал взглядом, при этом глаза его не выражали ни нежности, ни тепла. Конму смотрел на нее так, будто больше не увидит. Словно пытался запереть ее в своих глазах, чтобы потом иногда доставать. Я не смела ему мешать.

У нее зазвонил телефон. На экране высветилось «Любимый». Он звонил снова и снова, поэтому мне пришлось принять вызов.

– Ты где?

– Я подруга Ына, меня зовут Сонми. Ына сейчас не может говорить, она вышла в туалет.

Честно рассказать, что Морэ напилась и заснула, я не отважилась. Наверное, в тот миг я испугалась, что из-за этого они поссорятся. Морэ почти ничего не рассказывала о нем, но я инстинктивно чувствовала: он из тех, кто разозлится, если увидит ее в таком состоянии. Я знала это. Он молчал.

– Алло?

– Ына не берет трубку. Вы где?

– Мы в пивной в переулке прямо около ее дома. Мы уже собираемся.

– Сейчас сколько времени? – спросил он чуть тише.

– …

– Почему две девушки ночью посреди недели не дома? Не заставляйте меня переживать, – своим мягким и вежливым тоном он загнал меня в тупик.

– Мы уже собираемся, не волнуйтесь, я провожу ее.

– Она ведь не в туалете… Она просто напилась, да?

– Нет. – Не знаю, показалось мне или нет, но из трубки послышался короткий смешок. – Мы уже собираемся. Я попрошу ее позвонить вам, когда она будет дома.

– Уж будьте добры.

Он сбросил вызов.

– Похоже, нам пора. И Морэ слишком напилась, и поздно уже.

Конму встал и надел на плечи рюкзак.

– Я провожу ее.

– Нет, пошли вместе. Я тоже пойду.

Я потрясла Морэ за плечо, она проснулась, но продолжила сидеть на стуле, обняв свитер. Ее брови нахмурились, но губы тянулись в улыбке.

– Пошли, ты ведь можешь идти?

Она кивнула. На ней были ботинки на каблуке, поэтому я поддержала ее под руку, чтобы она не подвернула ногу. Морэ оказалась не настолько пьяной и спокойно шла без моей помощи.

– И когда мы теперь увидимся? – глядя под ноги, спросила она.

– В мой следующий отпуск, – ответил Конму.

– Когда же мы увидимся? – повторила она и подняла на него глаза.

Встретившись взглядом, они глупо рассмеялись, как будто увидели смешные картинки на лицах друг друга. Наблюдая за ними, я на миг перенеслась в прошлое. В то прошлое, где Конму и Морэ беззаботно подшучивали друг над другом.

Спокойным шагом до дома Морэ можно было добраться за десять минут. Мы шли так медленно, как только могли. Мы молчали, и каждый из нас шел сам по себе. Наш медленный шаг и был разговором, и казалось, что если мы скажем вслух хоть слово, то нарушим равновесие. Холодный воздух, желтый свет уличных фонарей, тротуар под ногами и замерзшие стопы в ботинках – единственные четкие ощущения в тот миг.

У входа в дом Морэ стоял молодой мужчина. Высокий, в огромном шерстяном пальто и кожаных перчатках. Он смотрел на нас и не двигался с места до тех пор, пока мы не подошли.

– Что ты здесь делаешь?

Он будто даже не заметил нас с Конму и потряс телефоном перед лицом Морэ. «Ты сама меня вынудила тем, что не брала трубку», – говорил его жест. Морэ засунула руки в карманы и спокойно посмотрела на него.

– Ты хочешь мне что-нибудь сказать? – поинтересовался он. – Думаю, ты хочешь извиниться.

Морэ смутилась. Она облизнула губы и перевела взгляд на карман его пальто.

– Если извинишься, я прощу, – сказал он, сложив губы в мягкой улыбке.

В темноте в глаза бросилась его гладкая белая кожа и дорогая шерстяная ткань пальто. Морэ смотрела на него и молчала. В ее глазах был протест, но скрыть свой страх она не сумела. Сложно описать словами чувства, которые вызвала во мне эта сцена.

– Прости.

– За что?

– Что не звонила и не брала трубку.

– И? – спросил мужчина, словно ее ответа было недостаточно.

– Морэ, холодно, заходи уже домой, – вмешалась я.

Она стояла на месте как вкопанная.

– Хватит стоять, заходи скорее! – повторила я, и Морэ направилась к двери.

– Не нужно вмешиваться в чужие дела, – произнес он, улыбнувшись. – Не вмешивайтесь в дела других пар.

– Морэ, иди!

Она зашла в лифт.

– Давай, скорее иди, – махнула я ей, когда она глянула на нас через стекло лифта.

Я обернулась. Мужчина сверлил взглядом стоявшего у парковки Конму. Тот смотрел в другую сторону, делая вид, что не замечает. Я прошла мимо мужчины и молча направилась к выходу из жилого комплекса. Конму вышел вслед за мной.

– Езжай до станции на такси. Если поедешь сейчас, еще успеешь сесть на Тондэмуне.

Конму кивнул. Я незаметно подложила ему в пакет купюру в десять тысяч вон. У меня в кармане остался только проездной, но автобусы уже не ходили, и пришлось добираться пешком. Я вышла из переулков на большую дорогу и направилась в сторону дома. Холодный ветер должен был освежить мою голову и сдуть из нее все мысли, но в груди продолжало стучать, сердце никак не успокаивалось.

После того случая Морэ не выходила на связь. Она не писала в NateOn и не проводила трансляции. Я открыла ее страницу в Cyworld, включила случайное воспроизведение песен из ее плей-листа и легла.

После непродолжительных поисков отыскался аккаунт ее парня. На главной странице было почти полсотни комментариев от других пользователей: «Дружище, давай выпьем как-нибудь еще раз», «Желаю вам с девушкой счастья…» – и прочего в таком духе. На обложке стояла их с Морэ совместная фотография. Он держал ее за плечо. Морэ выглядела моложе своего возраста, а он – слишком солидным для своего, поэтому казалось, что разница между ними составляла гораздо больше, чем девять лет.

Все фотографии были распределены на несколько альбомов. «Я», «Семья», «Друзья из средней школы», «Друзья из старшей школы», «Друзья из университета», «Друзья из секции», «Жизнь на работе», «Моя девушка». Я открыла папку «Моя девушка». Там были фотографии, сделанные во время их походов в рестораны вроде Sizzler и Outback, фотографии со скамейки-качелей в дорогом кафе CanMore и на входе в кинотеатр. Под каждым фото были комментарии: «Береги ее!», «У нашей невестки каникулы?», «Какую ты себе угнал!», «Улыбнись, красавица!». На всех фотографиях он притягивал Морэ к себе за талию или плечо, а она с серьезным лицом стояла рядом.

Конму всегда звонил «за счет собеседника» по субботам в дневное время. Самые долгие из наших разговоров длились минут по пять, но даже они были мне дороги. «Мне понравилось твое последнее письмо, – он никогда не забывал хвалить мои послания. – Я перечитал его несколько раз». Прежде он не говорил со мной о вещах, которые ему нравились. На лекциях, на переменах, пока я в одиночестве пила кофе из автомата, или, когда в метро удавалось сесть, я доставала тетрадь и писала ему письма.

Мои письма были нудными и однообразными. Я рассказывала самые бесполезные вещи: что ела на обед, что ела на ужин, кого видела в метро, что нового выучила, сколько тестов проверила на работе. Но перестать писать я не могла. Я отмечала все, над чем Конму мог посмеяться или улыбнуться, а потом писала об этом в письме. Когда он писал в ответ: «Что, правда? Я так смеялся!» – лучшей награды для меня не было.

Сейчас я не понимаю, как могла часами писать такие длинные тексты. Но, если вспомнить, то, наверное, именно они спасали меня в тот период. Я ни с кем не встречалась, нормальных друзей в университете у меня не было, денег тоже, и даже пары красивых босоножек позволить себе я не могла. Я постоянно мучилась из-за проблем с желудком, меня уволили со второй подработки, с коллегами на курсах я не уживалась, но, несмотря на все это, чувствовала себя нормально. Возможно, благодаря тому, что кто-то в этом мире ждал новостей даже о такой моей жизни. Так прошла весна третьего курса.

– Вы общаетесь с Морэ? – спросил он однажды по телефону.

– Да, иногда. У нас обеих сейчас лекции, и мы заняты.

– Понятно.

– А что?

– Да нет, просто интересно, все ли у нее в порядке.

– Конму.

– Что?

– Ты знаешь, что такое любить кого-то?

Не помню, о чем мы говорили потом. Только о ссоре с Морэ я ему не рассказала. Не рассказала о том, как мы ругались с багровыми от злости лицами.

Я ждала от нее объяснений о том дне, о развернувшейся на наших глазах сцене, ждала рассказа о том, какие разговоры последовали после той ночи. Морэ молчала, а через две недели написала мне сообщение, будто ничего и не было.

Она пришла к школе, где я работала, и ждала меня у входа. Своим круглым лицом, обрамленным коротким завитым каре, она напоминала щенка. Мы зашли в соседнюю бургерную, сделали заказ и сели за стол.

– Когда ты подстриглась?

– На прошлой неделе. Захотелось перемен. Как тебе?

– А ты как думаешь? Какой, по твоему мнению, ты мне сейчас кажешься?

Морэ облизнула губы и посмотрела на меня.

– Наверное, уродливой. Жалкой.

– Я ждала, что ты позвонишь. Я отвела тебя домой, разве ты не должна была хотя бы позвонить? Или что, думаешь, я не могу за тебя волноваться?

Морэ ничего не ответила и закусила соломинку, торчавшую из колы. Она собиралась с духом, прежде чем заговорить.

– Мне было стыдно и неловко за то, что вы все это увидели. Вам, наверное, было неприятно?

– …

– Это выглядело… дико?

– Морэ, я не потерплю, чтобы с тобой так обращались! Кто он такой, чтобы так себя вести?

– Ему очень важно созваниваться. Поэтому он так разозлился. Но когда я прошу у него прощения, он сразу успокаивается. Кстати, он просил передать вам его извинения. Обычно он милый.

– Вы все еще вместе?

– Да.

– Ты ведь понимаешь, что так нельзя?

Морэ задумалась и кивнула.

– Прекрати это, пока не зашло слишком далеко. Противно. Противно знать, что ты встречаешься с таким человеком.

– Честно говоря, я и сама хотела. Даже предлагала расстаться. Но не смогла. Теперь я не уверена, что мне хватит смелости порвать с ним. Разве раньше кто-то настолько любил меня? Может, если я приноровлюсь, то все наладится?

– Он тебе нравится?

– Да. Наверное, да.

– Я не понимаю!

– Я кажусь тебе жалкой? Ты, наверное, думаешь, что он мной манипулирует?

– …

– Я знала, что ты будешь меня осуждать, поэтому ничего тебе не рассказывала.

– Так вот какой ты меня считаешь!

– Когда тебе кто-то нравится, когда начинаются отношения, появляются вещи, с которыми приходится мириться. Не бывает такого, чтобы все всех устраивало, не бывает идеальных отношений. Может быть, ты ищешь именно такого человека, но…

– Не желаю слушать от тебя нравоучений!

– Тебе ведь даже не знакомы такие чувства.

В тот момент я то ли разозлилась, то ли расстроилась. Наверное, я ощутила свое одиночество. Морэ была права: я не знала, что такое любить. Мне не хватало ни решимости, ни храбрости, чтобы сломать свое эго и принять кого-то другого. Если внутри меня есть то, что называется душой, эта душа носит каску и флуоресцентную жилетку с надписью: «Безопасность превыше всего». «Нельзя никого впускать в нашу жизнь. Он обязательно нас покалечит!» – нашептывала мне моя душа в жилетке и каске.

Письмо от Конму пришло через несколько дней.

Сонми,

Я несколько раз брал ручку, но не мог начать. Раньше я записывал все, что хотел сказать, но со временем писать стало труднее. А вчера я получил твое письмо.

Я решил, что просто попробую начать – запишу все, что приходит в голову, как раньше, когда делился мыслями на нашем форуме. Помню, как-то раз, когда был еще совсем маленький, я поехал с мамой в Сеул (сейчас мне кажется, что это было на Ёидо) и видел, как на улице собирался отряд специальной полиции. Рядом стоял их автобус, и на окнах у него были какие-то решетки. Полицейские стояли в ряд с дубинками и щитами в руках и чего-то ждали. Я испугался. Вслух нельзя было говорить, что мне страшно, поэтому я молча прошел мимо, но до сих пор помню все это очень явственно. Забавно, что теперь я сам служу в спецполиции.

Когда ты узнала, что я ухожу в армию, ты велела мне не терпеть. Сказала не пытаться все вытерпеть. Ты впервые просила меня о чем-то, поэтому я решил выполнить обещание во что бы то ни стало. Но я по-прежнему терплю, Сонми. Что терплю? Много чего. Наверное, я уже ничего не жду от людей, не надеюсь на них и просто терплю.

Когда я приехал сюда, самым сложным было запомнить номера автомобилей. Старший суперинтендант, суперинтендант, старший инспектор, инспектор… Нужно знать и марки, и номера их машин. Нужно стоять на въезде в участок у бетонной будки на КПП, смотреть вперед и отдавать честь, если приезжает высокий чин. Сначала вместе со мной встает кто-нибудь из старших по званию, но потом он уходит, и я должен несколько часов стоять один. Я постоянно засыпаю. Даже выпрямившись по струнке, я засыпаю стоя и вижу короткие сны. Иногда меня совсем поглощают мысли. С цифрами у меня плохо, и первое время я не успевал сообразить, чья машина въезжает – старшего суперинтенданта или инспектора. Для меня они все были просто черные, серые или белые, но постепенно я приучил себя различать марки. С номерами тоже стал справляться лучше, хотя все еще не идеально.

Все говорят, что сложно стоять так долго в одиночестве, но мне, наоборот, нравится. Просто стоять и несколько часов смотреть вперед. Сколько тяжести еще нужно вынести, чтобы наконец началась нормальная жизнь? Я постоянно думаю об этом в последнее время. И хочу, чтобы все поскорее закончилось.

В последний раз, стоя у КПП, я думал о том, что ты спросила по телефону – знаю ли я, что такое любить. Я тогда немного удивился, потому что давно не слышал это слово. Любовь, любить…

Это было в первом классе средней школы. Мы тогда жили в Канвондо, и у нас дома часто собирались военные с семьями. Мужчины высоких чинов садились на диван, а нижестоящие – на пол, жены высокопоставленных лиц сидели на стульях за столом, а жены нижестоящих суетились на кухне. Тогда я и увидел ее.

Ей было лет двадцать пять, она всегда выглядела смущенной. Она постоянно пыталась подключиться к беседе, которую вели женщины, но у нее не получалось, а ее муж вечно смотрел на нее с недовольством. Каждый раз, когда я встречал их на улице, муж шел далеко впереди, а она с вещами наперевес плелась сзади. Около моей школы было много заброшенных домов – такой «мертвый» переулок. Однажды после уроков я шел по этому переулку и увидел там ее. Она сидела на корточках и курила. Она испугалась и потушила сигарету об асфальт. Рядом с ней лежал пакет с покупками. Я остановился, она спрятала свою растерянность и подозвала меня к себе. Достав из пакета упаковку миндаля в шоколаде, она протянула ее мне. С близкого расстояния она выглядела еще моложе. Она была в очках и, скорее всего, плакала, потому что кожа вокруг ее глаз была красной. Все ее лицо было опухшим. Я почему-то подумал, что просто не могу не принять от нее угощение, и решил показать, как оно мне понравилось. Я разорвал упаковку и стал хрустеть орехами. Было правда вкусно. Я собирался съесть пару штук из вежливости, но, когда очнулся, понял, что съел всю коробку.

Она сидела на корточках и смотрела на меня. Я тоже сел и посмотрел на нее в ответ. Не знаю, с чего я решил, что она выслушает мою историю, но я ей все рассказал. Рассказал о том, что чувствую, когда папа с братом меня бьют. О том, что, когда они колотят меня без причины, другой «я» пытается отстранить меня от моего тела и убедить в том, что это тело не имеет к настоящему мне никакого отношения.

Она внимательно слушала. Тогда я впервые понял, что можно утешить человека, просто выслушав его. Когда я договорил, она посмотрела на меня и произнесла:

– Они просто тебя любят. Твой брат и папа тебя любят, поэтому так поступают. Ты поймешь, когда станешь взрослым. Все это – просто любовь.

Я вскочил на ноги, пошел прочь из переулка и плюнул на землю. Сладкий привкус шоколада, прилипший к языку, стал противным. Избавиться от него никак не удавалось. Тогда я подумал, что «любовь» – липкое и грязное слово. Очень грязное. Я пообещал себе презирать любого, кто его произнесет.

Я не знаю, что такое любить. Возможно, я могу испытывать это чувство сам, но мне кажется, что это что-то страшное и мерзкое. Люди и правда считают, что с алиби под названьем «любовь» можно делать все, что угодно?

Спустя несколько дней у нас снова собрались гости. Она постелила на пол газету, поставила на нее переносную плитку и жарила свинину. Спина на ее небесно-голубой блузке промокла от пота, лицо тоже было влажным. Пока все поднимали тосты и смеялись, она, словно не имела никакого отношения к их миру, оттирала свиной жир от раскаленной сковородки и потела над горячей плитой. Она сидела среди людей, которым было даже не интересно, кто жарил для них это мясо, пока она сама не могла съесть ни кусочка. На миг наши взгляды пересеклись, но я тут же отвернулся. «В твоем понимании любовь выглядит так?» – мысленно спросил я.

Наверное, в те минуты она тоже убеждала себя, что все это «любовь». Можно было упрекнуть ее, сказать, что это слово – фальшивка, которой она пыталась себя утешить. Но кто мог упрекнуть ее? Как можно упрекать человека, который одинок настолько, что даже не может придумать нормальных слов утешения? Когда ты произнесла слово «любовь», я вспомнил об этом. Вспомнил мокрую спину той согнувшейся над плиткой женщины.

Когда начал писать, не представлял, что смогу выдавить из себя хотя бы страницу, но в результате исписал три листа с обеих сторон. Я всегда считал, что отношусь к людям, которым комфортно одним, считал, что могу спокойно жить, даже ни с кем не разговаривая, но, пока писал тебе это письмо, понял, что изменился. Хочу скорее встретиться и поговорить с тобой.

Конму

Спустя годы я понимаю, что мы с ним никогда не были ближе, чем в тот момент. Такие длинные письма стали приходить от него все чаще. Он рассказывал, о чем думал, пока стоял на КПП, устремив взгляд вперед. Никогда не писал он лишь о Морэ, впрочем, как и я.

К концу весеннего семестра Конму снова приехал в отпуск. Он еще сильнее похудел с зимы, а его загоревшее лицо казалось совсем незнакомым. О том периоде Конму рассказал уже после того, как вернулся на гражданку. Объяснил, что, когда по голове бьют шлемом, просто больно, а если бьют щитом, то кажется, что голова отрывается от шеи. Рассказал, что всегда удивлялся, что после таких ударов она все еще крепилась к телу.

В тот день мы с Конму встретились вдвоем. В районе Мёндон мы съели поздний обед и долго шли по улице, чтобы насладиться погожим деньком. Проиграли немного мелочи в автомате «камень-ножницы-бумага» на Чонно, пили сок, шагая по Инсадону.

– Куда еще пойдем?

Я ответила, что хочу сходить в район Пуамдон за Кёнбоккуном. Наша долгая прогулка не выматывала, а, наоборот, будто придавала сил. Энергия била, даже когда я поднималась по аллее на сопку. Из Пуамдона мы долго рассматривали оставшиеся далеко внизу маленькие дома.

– Ну, куда теперь? – снова спросил Конму, и я показала пальцем на указатель к ручью. Мы поднялись на пригорок и вышли к воде.

Там мы сели на камни и молча прислушивались к журчанию ручья, к шелесту листвы на ветру. Дышали запахом сырой земли и прошлогодних листьев. Мы просидели там до самого заката. Когда мы поднимались, было жарко, но, просидев так долго у воды, мы стали замерзать.

В тот день мне хотелось обнять Конму. Наверное, если бы вместо него рядом со мной была Морэ, я почувствовала бы такой же порыв. Я хотела обнять его и, будто закладываю страницу, сделать закладку на том дне, чтобы когда-нибудь его можно было отыскать в памяти и рассмотреть. Но я так его и не обняла. Спускаясь со склона, я думала только о том, как бы не поскользнуться на мокрых камнях. Мы миновали жилой квартал, прошли по виадуку, сели на автобус, доехали до станции Кванхвамун и попрощались у метро. Придя домой, я позвонила Морэ. Я все еще злилась на нее после ссоры в бургерной, но пар уже вышел.

– Конму говорил, что виделся и со мной?

Она рассказала, что Конму позвонил ей, они встретились у ее университета и вместе пообедали. Сначала было странно, потому что они долго не общались, но через час они уже снова обменивались шутками, как раньше. Конму рассказал ей о службе в полиции, а Морэ рассказала об учебе. Они договорились скоро снова увидеться и расстались с улыбками.

– Было странно, что мы снова так весело болтали, – сказала Морэ. – Как будто все наши разговоры были имитацией прошлых.

– Морэ.

– Мы просто подражали нам прежним. И то с усилием. Наверное, он тоже это почувствовал.

– …

– Я вспомнила, как сильно он нравился мне год назад, весной.

Она рассказала, что рассталась с парнем. Он винил ее во всех проблемах. Говорил, что вообще-то он всегда был очень терпеливым, но из-за нее лишился этого качества. Говорил, что от природы он мягкий и чуткий, но Морэ вынуждала его грубить. Он сказал, что Морэ не соответствует его идеалу девушки и, раз измениться ей не удалось, продолжать с ней отношения он не намерен. Но он пообещал, что понаблюдает за ее поведением и, может быть, когда-нибудь снова предложит ей быть вместе. Как будто она была его страховкой.

– Берегись таких.

– Знаю.

Вскоре Морэ удалила страницу в сети Cyworld. Ее имя на фотографиях Конму стало высвечиваться как «страница удаленного пользователя».

4

Во время летних каникул я поехала в Хончхон вести уроки в школе-пансионате. Ее открыл один из моих бывших коллег и попросил помочь. Жилье предоставляли, зарплата тоже была хорошей. Приехав на место, я поразилась: откуда среди этих гор мог взяться центр дополнительного образования? Здание стояло на пустынном холме и больше напоминало маленькую поликлинику, чем образовательное учреждение.

Сначала я планировала работать там два месяца, но в итоге осталась еще на семь. Разумеется, из-за денег. Назначенная директором зарплата была гораздо выше, чем то, что обычно платили студентам на подработке. За один семестр в академическом отпуске я могла заработать столько, что доучивалась бы, не беспокоясь о средствах к существованию. Я надеялась, что с этими деньгами моя жизнь станет хоть немного спокойнее. Прикидывая, сколько смогу накопить, я чувствовала, как спокойствие наполняло меня. Когда я написала Морэ, что решила остаться еще на семь месяцев, она ничего не спросила и прислала только «Понятно».

Девять месяцев подряд я спала на третьем этаже того здания, вела занятия на втором и ела на первом. В 6.30 утра студенты надевали спортивные костюмы и выходили на пробежку вокруг корпуса. Я просыпалась примерно в это же время, принимала душ и спускалась в столовую. Преподаватели собирались за одним столом и завтракали все вместе.

Всем, кроме меня, было по тридцать с небольшим лет, и никто из них никогда не мечтал стать преподавателем на курсах. Они задавали много вопросов: чем я занималась в университете, в какие кружки ходила, почему нынешние студенты совсем не участвуют в общественной жизни, отчего стала так популярна культура индивидуализма. Я сидела в столовой будто представительница современного студенческого сообщества. Мне в свою очередь хотелось спросить, почему же они работают в месте, где готовят к вступительным экзаменам в университет, но молчала. Было бы жестоко указывать на противоречия людям, у которых не было другого выбора в жизни. Мне было легко их критиковать, ведь я еще не прошла через все это.

Преподавательница, которая взяла на себя ответственность по всем расходам и кредитам, пока ее муж писал диссертацию; преподаватель, который открыл свои курсы в Сеуле, влез в долги и был вынужден приехать работать сюда; преподаватель, который десять лет пытался сдать экзамен на государственную службу и упустил время для трудоустройства… Некоторые жаловались на свои жизни, но большинство просто сидело молча со строгими лицами.

Я слушала их и скучала по тем дням, когда мы с Конму и Морэ ели пинсу в «Лоттерии». Вкус острых льдинок и красной фасоли, ощущение маленьких и упругих кусочков теста на языке, свежесть растаявшего на дне мороженого, которое можно пить, – я скучала по всему этому.

Простое ежедневное расписание привнесло порядок и в мои мысли. В моей одноместной комнате была своя ванная, кондиционер и свежий воздух. Сбалансированная пища в одно и то же время хорошо сказывалась на моем желудке, а все студенты были вежливыми и дружелюбными.

Объясняя химию, я поняла, почему сама когда-то ей заинтересовалась. Вещества никуда не исчезают, они просто изменяются. Они окисляются и превращаются в пепел, но где-то в не видимой человеческому глазу сфере даже самая маленькая часть вещества продолжает существовать.

– Но ведь люди все равно исчезают, – ответила мне как-то раз Морэ. – Пусть все вещества, из которых состоит человек, остаются, но люди – нет.

«Эти слова меня не утешат», – казалось, говорит она мне. С того разговора прошло много времени, но я до сих пор дословно помню ее ответ. Прежде на все мои слова она отвечала только: «Правда? Вот оно что…» – и никогда не предлагала другой точки зрения. Наверное, примерно тогда она начала меняться. И я каждый день понемногу становилась другой. Она не могла навсегда остаться той Морэ, которую я встретила когда-то.

В то время мы постоянно созванивались, и я поняла, что Морэ не такой простой человек, каким я всегда ее считала. Были дни, когда в ее словах слышался еще больший пессимизм, чем в моих, были дни, когда я злилась на ее странную меланхолию. Иногда она плакала, а иногда говорила грубо и агрессивно. Но доброжелательность, на которой держался ее характер, осталась прежней. Мы проводили уйму времени за повседневными разговорами. Тогда я этого еще не знала, но, иногда споря, иногда соглашаясь друг с другом, мы делились теми взглядами, с которыми станем жить впоследствии. Мы открывались друг другу больше, чем когда-либо. Только Морэ показывала мне не все. Впрочем, как и я.

Некоторые люди как тросы на краю обрыва – просто держаться за них уже облегчение. В то время я этого не понимала, но для меня таким человеком стала она. Много ли в моей жизни было тех, кто связывал меня с миром? Только сама я вряд ли стала для нее такой.

Уже не так увлеченно, как раньше, но так же регулярно я писала письма Конму, а он продолжал звонить по субботам. Я подружилась с преподавательницей математики, которая была старше меня лет на десять, и иногда беседовала с ней. Она рассказала, что оставила годовалого ребенка своей матери и приехала сюда. Говорила, что хочет как можно скорее накопить денег и вернуться, и что я очень похожа на ее младшую сестру – такая же симпатичная. Сама того не заметив, я к ней привязалась.

Был вечер накануне моего возвращения в Сеул. Она пригласила меня к себе в комнату, достала припрятанную бутылку сочжу, и мы выпили. Мы едва начали пить, как она откинулась на стену и опустила лицо.

– Я знаю, о чем вы думаете, – произнесла она. – Я знаю, что у вас в голове, когда вы сидите с нами в столовой, когда разговариваете с нами в преподавательской.

Я поняла, что она собиралась меня отчитывать, и смирилась. «Так вот чем все обернулось,» – подумала я. Пока я пыталась найти слова для ответа, она продолжила:

– Думаете, что наши жизни не удались, да? Наверное, спрашиваете себя, как мы дошли до такого. Но знаете, что? Мы делали все, что могли. Мы все. Каждую секунду. Мы старались. Мы не опускали руки.

– Я пойду. Вы слишком много выпили.

– Ты ведь думаешь, что станешь особенной, да? Приехала сюда, потому что уже в этом возрасте смотришь только на деньги. По крайней мере такой я никогда не была. Хотя бы по таким местам не шныряла с младых ногтей.

– Да, вы правы. Я люблю деньги. Я приехала сюда ради них.

– Вон из моей комнаты!

Я встала и пошла к себе. Я снова наступила на эти грабли, несмотря на то, что давным-давно дала себе обещание ничего не ждать от людей.

Я приехала в разгар лета, но теперь была зима. Помню, что, когда уезжала, дорога была покрыта ледяной коркой. Я сидела в междугороднем автобусе, но ощущения, что возвращаюсь домой, не было. Пансионат в тот момент казался мне родным, а место, куда я должна была вернуться, – незнакомым.

В очередной отпуск Конму мы встретились в чайной. Впервые за целый год мы собрались втроем.

– Ты что, подрос? – спросила я.

– Ага, – ответил он. – Я вырос на два сантиметра, нас недавно измеряли.

Спросить у костлявой Морэ, почему она так похудела, я не решилась. Конму тоже не спрашивал. Мы сидели друг напротив друга и старались шутить. Всем своим видом мы пытались показать, что у каждого из нас все хорошо. Морэ достала фотоаппарат из сумки и дала его Конму.

– Теперь храни его у себя, – сказала она. – Я не фотографирую, да и с тобой мы видимся нечасто, даже когда ты приезжаешь.

Конму спокойно взял камеру.

– Ну, тогда… – он включил фотоаппарат и прицелился в нас объективом.

– Больше не снимай меня так, – сказала Морэ.

Конму пожал плечами и опустил фотоаппарат на колени. Он старался не подать виду, но его взгляд выдавал, что это его задело. Морэ, казалось, сама не ожидала от себя таких слов.

– Мне нравятся твои фотографии, – произнесла она. – Спасибо, что до сих пор фотографировал меня. Когда я смотрю на них… – Морэ задумалась. – Если честно, мне было одиноко, когда вы разъехались…

Мы не сразу нашлись что сказать.

– Из нас ты единственная, кому было не одиноко.

– Сонми, – Конму сделал мне знак глазами.

– Конму служит в армии, а в Канвондо я поехала денег заработать. Мы что, до моего отъезда были настолько близки? Ты сама все время пыталась отдалиться. Ты… Ты думаешь, я гораздо сильнее, чем ты?

– Сонми! – Конму схватил меня за плечо.

– Тебе просто не хочется видеть, что я слабая! – ответила Морэ. – И при этом ты говоришь мне, что я неискренняя! Что я должна делать? Если мне одиноко, разве я не могу об этом сказать? Почему мне нельзя даже заговорить об этом рядом с тобой? Я тоже человек. Небезупречный человек. Если я говорю, что мне одиноко, это не значит, что я виню тебя!

– Ты могла сказать это тогда.

– После того, как ты уехала в Канвондо, я решила вернуться к парню. Я не могла тебе сказать. Я боялась, что ты будешь окончательно презирать меня.

– Боялась меня?

– Потому что ты дорога мне, – сказала Морэ. – Я не хотела все испортить.

Я обняла заплаканную Морэ. Ее тело было горячим, будто она простудилась. Под тонким свитером прощупывались острые плечи и позвоночник. «Почему она такая слабая», – подумала я тогда. Я утешала ее, но внутри осуждала сильнее, чем когда-либо.

«Она сама поставила себя в ситуацию, из которой могла спокойно выбраться, а теперь капризничает передо мной и Конму и жалуется, что ей одиноко, – думала я, похлопывая ее по спине. – В мире столько настоящей боли, а ты, как ребенок, плачешь из-за такой ерунды».

Конму сидел напротив и разглядывал лежавший на коленях фотоаппарат. Мы молчали, пока Морэ не перестала плакать.

– Теперь все уже не будет как раньше, – сказал Конму. – Мы будем встречаться с другими людьми, закончим учебу, начнем работать, и, наверное, станем еще более одинокими. – Он посмотрел на меня. – И когда-нибудь вы скажете: «Мы не хотим общаться с таким стариком, как ты». А я буду цепляться: «Ну, пожалуйста, потусуйтесь со мной!» – прилипну к вам как банный лист и не отлеплюсь.

– Дедуль, отлепись, пожалуйста! – Морэ сделала вид, будто отряхивает штаны, и улыбнулась.

Теперь мы наконец могли поговорить: Морэ впервые устроилась на подработку, а Конму повысили в звании, и он впервые поднялся на крышу участка.

– Из-за риска самоубийства простым рядовым подниматься запрещено.

Он рассказал, что даже не представлял, как красив ночной Сувон и как прекрасно ночное небо над ним. Сказал, что теперь, как только выдается минутка, он поднимается на крышу и смотрит на пейзажи вокруг. Он выглядел довольным.

Мы рассказали все новости, которые накопились за это время, и пошли в пиццерию. Нам принесли огромную пиццу. Я съела два куска, Конму – пять, а Морэ всего один. Та самая Морэ, которая раньше съела бы минимум три куска и еще закусила бы салатом.

– Я пойду, – сказала она, когда мы вышли. – Устала немного.

Она пошла в сторону перекрестка. Мы стояли и смотрели ей вслед, ожидая, что она хоть раз обернется, но назад она не посмотрела.

Мы с Конму купили пива и пошли в кампус. Похожий на курган холм был покрыт сухой травой, а из его центра поднималась деревянная лестница. Несмотря на холод, мы сели на землю и открыли пиво.

– Ты не знаешь, почему Морэ такая тощая? – спросила я.

Конму покачал головой.

Я догадывалась, что она снова стала встречаться с тем парнем. Догадывалась с тех пор, как она стала реже мне звонить. Конму сказал, что, когда он приезжал в прошлый раз, она сама рассказала ему об этом.

– Морэ думает, что предала тебя, – сказал Конму. – Ну, сегодня она хотя бы хорошо ела. В прошлый раз она только делала вид. И поправилась немного.

– Да?

– Она придет в норму. Она захочет, чтобы мы видели, как она поправляется.

Он погладил засохшую траву. Я смотрела на него и думала о его чувствах и чувствах Морэ. Чувствах, про которые я ничего не знаю. Конму хочет, чтобы Морэ поправилась, так же, как я, или по-другому?

– Я надеялась, что у вас с Морэ все сложится, – призналась я.

Он улыбнулся, словно все понимал.

– Лучше так, как сейчас.

– …

– Она бы ушла, узнав, какой я человек. Я не выдержу, если она узнает, какой я, и уйдет.

Он обхватил колени.

– Думаешь, сейчас ей лучше?

Конму спрятал лицо в коленях и помотал головой. В тот день он отдал свой фотоаппарат мне.

Дома я достала фотоаппарат. Он хранился у Морэ, а Конму пользовался им во время отпусков, поэтому их снимки были перемешаны и понять, где чьи, было невозможно. Их фотографии были слишком похожи.

Многое было снято с высоты. Много крыш домов и крохотных макушек прохожих. Ханган, снятый со Здания «63». Закат в серии из нескольких десятков кадров. Много фотографий похожей на белую точку на небе луны и облаков, ползущих по синеве небес. Много растений и деревьев – метасеквойи, платаны, форзиции.

В кармане чехла я нашла другую карту памяти и просмотрела фотографии на ней: ручей, каменная лестница, грунтовая дорога, бамбуковый лес, старая каменная крепость, пустырь с редкими пучками травы. На снимках были и сфотографированные из автобуса пейзажи. Казалось, кто-то провел по ним ладонью и размазал. Ни облака, ни луна, ни лес не смогли выиграть схватку со скоростью и размякли в кадре. Смазанная луна тянулась в небе ярким росчерком. Это были неправильные фотографии: чтобы запечатлеть эти объекты, не хватило ни фокуса, ни света.

Потом началось море. Небо было серым, а волны высокими. На песчаном пляже валялись бурые водоросли и мусор. Вдалеке виднелся волнорез и маяк. Я присмотрелась и заметила перед маяком человека. Разрешения не хватало, поэтому сколько бы я ни приближала, детали фигуры четче не становились. Человек напоминал аппликацию, выложенную из квадратиков цветной бумаги. Это была последняя фотография моря.

Я вставила еще одну карту памяти. На первом снимке была наша школа. Было видно и главное здание, и учебное, и трибуну, и стенд, и стадион – как будто, чтобы сделать кадр, камеру подняли на школьный забор. На фотографиях появлялись магазинчики перед школой, автобусная остановка, улицы, по которым мы молча гуляли, кампус университета Конму, ноги Морэ в коричневых сандалиях, рынок перед старым домом Конму. После них было фото каменной стены. За стеной виднелась дорога, дома и магазины. Я приблизила и увидела табличку «Зал бракосочетаний Сувона».

Следующие фотографии напоминали снимки спешившего туриста. Фотографии озера без людей вокруг, спины детей в школьной форме, фотографии уличных кошек… День на снимках постепенно темнел. На экране появился полицейский участок в миг, когда солнце еще не село, но в небе уже висела похожая на тонкий лист бумаги луна.

Дальше до самой темноты продолжались фотографии участка. После десяти таких фотографий показалось фото участка в ночи. В каждом квадратике окна горел свет. На этой фотографии я заметила стоявшего на крыше человека. В темноте был виден лишь его силуэт. На следующем снимке человека уже не было. Это была последняя фотография на карте.

5

В конце весеннего семестра четвертого курса Морэ впервые за долгое время пришла ко мне домой.

– Ты спала?

– Ага. Заснула, пока ждала тебя.

– Поспи еще. Я тоже подремлю рядышком.

Мы лежали на матрасе в моей комнате. Когда я пожаловалась на боль в спине, Морэ велела мне перевернуться на живот и стала массировать ее. Напряженные мышцы приятно расслабились, мне полегчало, и я заснула в той же позе. Открыв глаза, я увидела лицо Морэ – она лежала рядом и смотрела на меня. Смотрела своим теплым взглядом.

– Что так смотришь?

Она не ответила и молча провела рукой по моим волосам. Я закрыла глаза и позволила ей гладить меня по голове. При каждом движении ее руки слышался шорох одеяла. Я медленно дышала, пока она трогала мои волосы.

– Тяжело учиться и работать, – сказала Морэ. – В выходные только спишь, ни на что другое даже времени нет.

Я кивнула.

– Неважно, близко ты была или далеко, я часто думала о тебе.

Я слушала ее с закрытыми глазами.

– Ты всегда была для меня примером. Все делала сама. Не ныла, как я. Мы ровесницы, но я всегда воспринимала тебя как старшую сестру, – Морэ впервые говорила подобное. – Но ты обычный человек. Просто не показывала, что тебе тяжело. Я не понимала этого, потому что была совсем ребенком.

Я открыла глаза и посмотрела на ее лицо. Ее длинная отросшая челка лезла ей в глаза.

– Вместо того, чтобы обо мне беспокоиться, лучше сама ешь нормально.

– Подружка!

– А?

– Я люблю тебя.

– Да что ты вдруг начала!

Я села, посмотрела на нее и засмеялась: она была в футболке, надетой задом наперед. Морэ как ни в чем не бывало вытащила руки из рукавов и перевернула футболку.

– Скоро ведь твой день рождения!

Морэ стала доставать из сумки разные вещи: альбом Файст, роман Исабель Альенде, первый сборник стихов Чхве Сынчжа и пять огромных, размером с лицо Морэ, печений, завернутых в пленку.

– Что это такое?

Морэ распаковала одно и протянула мне кривое, бесформенное шоколадное печенье.

– Я сама приготовила.

– Давай напополам.

Я достала тарелки и налила два стакана молока. Ее печенье было чуть солоноватым и сладким. Когда я откусила, зубы едва не слиплись – таким тягучим оно было. Мягкое, вязкое, оно не рассыпалось во рту. Морэ жевала, держа двумя руками половинку печенья. Я давно не видела, чтобы она ела с таким аппетитом.

Морэ улыбалась полумесяцами глаз, пока я хвалила ее печенье. Интересно, какие мысли были в ее голове в тот миг.

Печенька казалась мне огромной, но мы и оглянуться не успели, как съели ее.

– Это тебе, – Морэ протянула мне обернутый в несколько слоев цветным скотчем конверт.

Было около девяти вечера. Морэ пальцами расчесала свои непослушные волосы и собралась уходить. Свободная футболка скрывала ее худобу, хотя она и в самом деле немного поправилась. Надев кроссовки, она стояла у полки для обуви. Зеленая футболка с пальмами, длинные джинсы, растрепанные волосы до плеч. Она держала в руке свой неизменный белый рюкзак и молча смотрела на меня.

Конму позвонил в полночь.

– Сонми!

Я поднялась, села и прижала телефон к уху. Слушая его сбивчивое дыхание на другом конце провода, я догадывалась, что он пытался не заплакать.

В тот день мы не смогли сказать друг другу слов утешения. Ни один из нас не смог заплакать, мы лишь обменивались оборванными фразами. Следующие несколько месяцев я не различала даже собственных эмоций. Конму я не писала, а он мне не звонил.

Когда ночи стали невыносимо жаркими, я впервые испытала сонный паралич. Даже с закрытыми глазами я все видела и слышала, но пошевелиться не могла. Когда паралич проходил, я поднималась с трясущимися руками. Уснуть снова было невозможно. Не одну ночь я просидела в темной комнате, глядя в пустоту и дожидаясь рассвета.

Осень наступила лишь после того, как я доела все хранившиеся в морозилке печенья Морэ и несколько раз перечитала сборник стихов Чхве Сынчжа. Только осенью я смогла сделать несколько звонков Конму. Я ходила на занятия, сдавала экзамены, подрабатывала и слушала онлайн-лекции по подготовке к TOEIC. В сумке я всегда держала купленные в книжном второй и третий сборники Чхве Сынчжа, и даже выучила любимые стихи. В его стихах было все – и грязная набережная у реки, и закоулки, по которым слонялись мы с Морэ и Конму. В ту осень меня поддерживали, будто держали под руки люди, бродившие по тем местам за двадцать лет до нас.

В день демобилизации Конму я ждала его у полицейского участка. Было солнечно и морозно. Мы поели куриные крылышки, поднялись на Сувонскую стену и долго шли вдоль нее. С умиротворенным видом Конму присел в тени на скамейку. Такое умиротворенное выражение присуще лицам тех, кого закалило время и невзгоды. Он смотрел на меня глазами, в которых не осталось ни ожидания, ни страха. Глазами человека, из жизни которого вырвали юность.

– Я решил не восстанавливаться.

– Как это?

– Буду заново поступать. Хочу стать машинистом поезда. Правда, придется опять к экзаменам готовиться.

– …

– Можно, конечно, оставить все как есть, но я не гожусь для работы с сердцами других людей. Поэтому решил, что продолжать не буду.

– Но ты ведь можешь найти и другую работу со своей специальностью.

– Так будет лучше.

Конму улыбнулся. Я не стала спорить и отдала ему фотоаппарат и карты памяти.

В тот миг я еще не знала, что после выпуска не смогу устроиться на работу. Не знала, что возьму большой кредит и поступлю в магистратуру, что там впервые заведу роман, что получу степень и начну работать, что после переживу расставание после долгих отношений и что в этот период жизни не смогу засыпать без алкоголя. Не знала, что даже не замечу, как разменяю четвертый десяток, что буду вести себя так, будто мне всегда было столько, что о себе в ту пережитую вместе со стихами Чхве Сынчжа двадцать вторую осень буду думать, как о изнеженном ребенке.

Не знавшая ничего этого двадцатидвухлетняя я сидела рядом с Конму на скамейке на Сувонской стене. Но даже та юная я понимала, что теперь мы будем понемногу отдаляться друг от друга, пока время совсем не разведет нас.

Я не стала читать письмо Морэ сразу. Было страшно вскрывать плотно обернутый скотчем конверт. Я не знала, что увижу в этом письме, поэтому открыть его не решалась. Я прочитала его только на следующий день.

Наби[2],

Я написала твое имя и задумалась: что я должна тебе сказать? Что бы я ни сказала, это станет лишь оправданием, но, раз уж так, я попробую хотя бы оправдаться как следует.

Помнишь, я однажды спросила у тебя, почему ты взяла такой никнейм? Ты ответила, что так называют всех безымянных кошек. Рассказала, что тебе нравится слышать, как оно звучит, когда люди подзывают бездомных котов. Ты говорила, что это слово никогда не произносят злым или рассерженным тоном. Наверное, поэтому и я сама, обращаясь к тебе, звала тебя нежно, Наби.

Ты считала себя бездомной кошкой? Ты считала себя одной из тех бедняг, которым приходится мокнуть под дождем, рыться в мешках с мусором, когда голодно, и терпеть, когда их обижают просто за то, что они бездомные?

Мы встретились летом, когда нам было по девятнадцать. Сейчас снова лето, а нам по двадцать два – значит, первые годы третьего десятка мы провели вместе. Хотя нет, ведь мы знали друг друга еще с шестнадцати лет, когда писали на форуме. Я волновалась, когда подключала к модему телефонный провод, и появлялся синий экран. Там я могла сколько угодно рассказывать обо всем, что мне нравилось. Казалось, что и все остальные в своих постах говорили со мной. Поэтому я всем писала комментарии.

Если бы в тот день я не зашла на форум, то никогда не встретила бы ни тебя, ни Конму. Даже в одном автобусе или на соседних сиденьях в метро я не узнала бы вас, ведь в реальной жизни наши миры не пересекались. Нельзя сожалеть о том, чего так и не случилось, поэтому я просто продолжала бы жить без вас. После занятий я шла бы домой и часами слушала музыку. Считала бы это жизнью и так и жила бы. Безопасно.

В тот день мне потребовалась немалая смелость, чтобы прийти на встречу. Я не надеялась, что кто-то будет меня ждать, ведь я опоздала на час, и шел сильный дождь, но тут я увидела серый рюкзак, про который написал Конму. Я решила на всякий случай зайти в пекарню, а вы как раз собирались уходить. Я видела вас впервые, но была очень рада, а еще сильнее обрадовалась, когда узнала, что вы Конму и Наби.

Рядом с вами проявлялось все хорошее, что было внутри меня. Тогда появилась иллюзия: я стала лучше, я стала совсем не такой, какой была раньше. Я хотела показывать вам только ту себя, которая могла вам нравиться. И себе тоже.

Наверное, так я пыталась от себя убежать. Убежать от той себя, которую ненавидела и которой стыдилась. Меня всегда мучало это. Почему я всегда себя стыдилась? Почему я казалась себе неудачницей? «Уйди! – говорила я той себе. – Сиди там, где ни я, ни другие тебя не увидят. Почему ты никак не умрешь? Почему не исчезаешь и продолжаешь сидеть внутри меня?» Я думала, что быть к себе жестокой означало быть взрослой.

Я хотела забыть прошлое, стереть его и не думать о нем. Я делала вид, что теперь живу без забот, но сама надеялась, что, если той мне, сидящей внутри, станет холодно, а я продолжу ее игнорировать, она замерзнет насмерть. Я желала, чтобы она голодала, пока не сдохла от голода. Зачем? Ведь это и есть я.

Наби, ты говорила, что я буду жить счастливо. Что в будущем станет только лучше. Ты говорила уверенно, как человек, который может видеть будущее. Ты единственная, от кого я это слышала. Ты и представить себе не можешь, каким важным человеком была для меня. Пусть не всегда это было связано лишь с радостью.

Я зависела от твоих слов и успокаивала себя ими. Когда ты уехала в Канвондо, я ждала каждый день и надеялась, что через несколько недель смогу снова тебя увидеть. Но ты одним коротким предложением сообщила, что останешься еще на семь месяцев. Я понимала, что это твоя жизнь и твой выбор, и тем не менее чувствовала себя так, будто ты меня бросила. Однажды ночью я очень сильно разозлилась на тебя. Меня злило, что ты даже не пыталась на меня оглянуться, злило твое холодное равнодушие. В ту ночь я не могла заснуть, лежала с открытыми глазами и размышляла. Решила ли я, что ненавижу тебя? Но это ведь невозможно! Тогда я поняла, что всю жизнь осуждала других. И насколько я их осуждала, настолько же от них и зависела.

Я зависела даже от парня, который давил на меня так, что просто дышать было тяжело. Я не могла стоять на ногах без чьей-то опоры, хотя знала, что стена, на которую я опиралась, рушится и что больше она не стена, а куски камней, которые ранят меня. Я не могла оттолкнуть ее и попробовать самой удержаться на ногах. «Тебе не жалко себя?» – спросила ты как-то раз, когда разозлилась.

«Мне очень жаль, – почти неслышно сказала я, глядя на рассвет за окном. – Мне правда жаль».

Наби, я возвращаюсь в Лос-Анджелес. Мне не хотелось возвращаться туда даже на несколько дней, но теперь я собираюсь начать там все сначала. Прости, что так и не смогла объяснить все, что у меня на душе, и не придумала другого выхода.

Шар, на который не действует ни гравитация, ни сила трения, будет катиться вечно.

Я часто вспоминала твои слова и представляла шар, который катится медленно и непрерывно. Я представляла это постоянство. Странно, но, когда я закрываю глаза и представляю его, всегда становится грустно. Этот вечно катящийся шар почему-то выглядит одиноким. Хорошо, что мы живем в мире с гравитацией и силой трения. Мы можем пойти, остановиться, постоять и снова пойти. И пусть вечно это продолжаться не может, но, наверное, так даже лучше. Так жить лучше.

Люди странные. У них есть руки, чтобы гладить, и губы, чтобы целовать, но они бьют друг друга этими руками и с помощью губ говорят слова, которыми разбивают сердца. Я не стану одной из тех, кто говорит, что человек может преодолеть все.

Я помню то время и те чувства, которые вы мне подарили, и не забуду их впредь.

Пока.

Морэ

Снова и снова перечитывая ее письмо, водя пальцами по этим по-детски круглым буквам, я чувствовала, что больше ее не увижу.

Когда я шла по дороге с ее письмом в руке, казалось, земля оседает подо мной на несколько метров. Я думала, что Морэ от меня зависит. В моих глазах она была слабым человеком, который не может выжить без других. Иногда ее искренность в отношениях казалась мне подобострастием. Я считала, что быть доброй она могла лишь потому, что никто никогда не наносил ей ударов. Я мысленно перевернула карточки с моими представлениями о Морэ и прочитала надписи на обратной их стороне: я человек, который оказывает на других давление, старается не понимать людей, ошибается и осуждает, человек, который уверен, что не достоин любви, человек, который больше всех опирался на Морэ, и человек, который отрицал все это…

Я вспомнила худую плачущую Морэ, когда мы встречались втроем в последний раз. Только теперь я поняла, что ее слова и слезы в тот день были вызваны не слабостью, а смелостью. Еще я поняла, что никто, включая того, кто испытывает боль, не вправе судить, настоящая она или нет.

Я всегда думала, что люди обманывали мои ожидания. Но осознать, что я сама разочаровывала тех, кого любила, было гораздо больнее. Моя бесчувственность заставила отвернуться даже тех, кто был готов меня любить. «Люблю, – прошептала я. – Я люблю тебя, Морэ».

Сейчас мне тридцать четыре, и я нечасто вспоминаю те времена. Я никому не рассказывала эту ничем не примечательную историю. На жизненном пути любого человека встречаются мосты – наверное, в тот период я вместе с Конму и Морэ перешла через длинный, шаткий мост. Сойдя с него, каждый из нас ступил на собственную землю, и, как и все мосты в нашей жизни, он тоже исчез, едва мы достигли земли. Исчез вместе с нашими лицами, шагами, голосами, позами, в которых мы опирались на перила.

Тогда я еще не знала, что страх, который долгое время зрел внутри меня, с того момента станет расти неотвратимо. Страх, что я могу сделать больно тем, кого ни в коем случае не хотела бы ранить. Боязнь того, что моя вечная уверенность в своей правоте может обернуться именно этим, сделала меня осторожной. В какой-то момент я перестала приближаться к людям и лишь топталась вдалеке. Я отступала подальше, чтобы моя гравитация случайно кого-то не притянула.

Я знала. Знала, что, раня другого, можно продолжать его любить, знала, что мы любим не за совершенство, а за недостатки, но инстинктивно продолжала вести себя так.

Я любила Морэ бессердечно, холодно, защищая себя, и, к счастью, все равно получала ее любовь в ответ. Мне часто кажется, что нет более несправедливого чувства, чем любовь. Как бы сильно двое ни любили друг друга, один всегда будет любить больше, чем другой. Не потому что кто-то несчастен или бессердечен, а потому, что такое у любви лицо.

Пусть большинство воспоминаний уже поблекло, но кое-что помнится отчетливо.

Однажды Морэ приезжала ко мне, когда я работала в пансионате в Хончхоне. На ней было коричневое пальто и перекинутая через плечо вязаная сумка с огромной пуговицей. В китайском ресторанчике мы съели суп, свинину в кисло-сладком соусе и, сидя у масляного радиатора, пили теплый ячменный чай. Сквозь полупрозрачную пленку из окна лился полуденный свет, и волосы Морэ сияли под его лучами. Вокруг масляного радиатора подрагивал разогретый воздух. Мы лениво сидели под теплым солнцем и молчали.

– Хорошо!

– Очень хорошо.

Лицо Морэ в тот миг, когда мы обменивались этими репликами, показалось мне незнакомым, и я перевела взгляд на дверь. Я знала, что она поняла мои мысли. Она постаралась сделать вид, будто не придала этому значения. Наверное, я тоже.

Мы вышли из ресторанчика и долго бродили. Первый снег еще не выпал, было прохладно, но гулять мы могли. Я была рада ее приезду и тому, что мы могли побыть вместе, но пока мы гуляли, я чувствовала, что снова хочу остаться одна.

Помню, как смотрела на нее, когда она сидела у окна в автобусе. «Еще немного потерпеть, и я останусь одна», – считала я минуты, а Морэ сидела с покрасневшим лицом, нахмуренными бровями и вытянутыми в улыбке губами. Она надолго опустила голову, но потом снова выглянула. Взглянув на меня с красным лицом, без улыбки, она задернула шторку, хотя автобус еще не трогался.

Я до сих пор помню эту сцену. Помню тот миг, когда на душе должно было полегчать, но мне почему-то вдруг стало страшно. Автобус уже уехал, а я не двигалась и смотрела на то место, где он стоял. Там было пусто, а меня трясло от холодного ветра.

Признание

Мичжу была моей последней девушкой до того, как я постригся в монахи. Мы встречались около двух месяцев, пока она не предложила расстаться.

Однако даже после расставания мы продолжаем видеться. Парой мы пробыли всего два месяца, а друзьями остаемся уже больше десяти лет, поэтому теперь нас смешат воспоминания о том, что мы когда-то встречались. Мичжу даже приходила поздравить меня, когда я вступил в орден. Помню, как она стояла в тот день в самом дальнем краю часовни с букетом желтых хризантем в руках. Вид у нее был растерянный – наверное, потому что тогда она впервые увидела католическую церемонию. Тогда нам с ней было около двадцати пяти лет.

Мы учились на одном факультете, но из-за университетской системы свободного выбора предметов друг друга не знали. Я познакомился с ней, когда мы с другими слушателями лекций по корейскому фольклору поехали смотреть спиритический шаманский ритуал. Мичжу в мешковатой серой толстовке, джинсах и белых кроссовках наблюдала церемонию, сидя на каменных ступеньках традиционного дома. Помню то сухое впечатление, которое производили и ее коротко подстриженные под каре волосы и кожа.

В тот день после обряда Мичжу пыталась выяснить что-то у шамана. Это было после полуночи. Пожилой шаман, похоже, сказал что-то, что задело Мичжу. Она кричала на него прямо на глазах у профессора, местных жителей и одногруппников. Профессор, склонив голову, извинялся перед шаманом и перед местными. До сих пор не понимаю, почему я тогда выбежал вслед за скрывшейся за воротами Мичжу.

– Подожди! – позвал я, но она, не оборачиваясь, шла дальше. – Транспорт уже не ходит. Куда ты собралась?

В этот момент Мичжу наконец повернулась и ответила:

– Сама не знаю.

У нее был такой растерянный вид, что я замолчал. На скамейке в автобусном терминале мы то засыпали, то просыпались в ожидании первого автобуса на Сеул. Когда мы наконец сели на первый рейс, я отключился прямо у нее на плече. Мы до сих пор вспоминаем эту историю.

Теперь нам по тридцать четыре, но мы все еще встречаемся пару раз в год, ходим куда-нибудь поесть и попить чай.

– Я ужасно растолстела, да? – начинает разговор Мичжу.

Я говорю, что нет, но на самом деле удивляюсь каждый раз, когда мы видимся: от встречи к встрече ее тело становится все больше. Это совсем не похоже на здоровый набор веса, а скорее на какую-то болезнь. В моем родном городе такое называют «плохим отеком». Прежними на ее лице остались только приветливые глаза, и именно эта неизменная черта вызывает боль в груди.

Когда Мичжу исполнилось двадцать девять, она дебютировала со стихами, которые победили на ежегодном литературном конкурсе, а в прошлом году она выпустила свой первый сборник. Поэзию я не понимал, но помню, как долго гулял в окрестностях монастыря после того, как прочел ее сборник. В ее книге я познакомился с той Мичжу, которой не знал, вспомнил ту Мичжу, которая без интереса наблюдала за ритуалом, а потом ругалась с шаманом. Мы с ней всегда смеялись над тем днем, но, по правде говоря, тогда вид Мичжу вызвал во мне непонятные, сбивавшие с толку эмоции. Читая ее стихи, я ощутил то же чувство. Мичжу не спросила моего мнения о сборнике, и я тоже ничего особенного не сказал. А совсем недавно я дал вечный обет.

– Чонын.

– А?

– А ваш бог и убийц прощает?

– Если искренне покаяться, то простит.

– А какими иероглифами пишется слово «покаяние»?

Я хотел было ответить, но Мичжу опять задает вопрос.

– А самоубийц? Он ведь осуждает их и наказывает? – спрашивает она, глядя на стол.

Она впервые говорит со мой о таких вещах, и я не могу найти подходящих слов.

– Ладно, проехали. Зря я начала. Но знаешь… – оборвав себя на полуслове, Мичжу замолчала и стала рвать на кусочки чек за наши напитки. Я мог бы сделать вид, что ничего не замечаю, но Мичжу и раньше пыталась мне что-то рассказать.

– Мичжу, – я терпеливо смотрю на нее.

Она открывает кошелек и что-то достает. Маленькая самоклеящаяся фотография. Со снимка мне весело улыбаются три школьницы в форме. Мичжу тычет на девочку в центре фотографии с пальцами в форме буквы V.

– Это я, – затем она показывает на двух других. – Это Чуна, а это Чинхи. Мы всегда были втроем.

Мичжу подвигает снимок ко мне. По окну текут тонкие струи осеннего дождя.

Мичжу, Чуна и Чинхи встретились в первом классе старшего звена. Все трое учились в одной средней школе, но там были знакомы лишь мельком. Они сдружились, когда стали ездить в школу на одном автобусе, потому что жили недалеко друг от друга. По крайней мере, такой была официальная версия.

Это случилось в самом начале первого учебного года. По дороге на урок Мичжу получила по голове от завуча по воспитательной работе и упала на пол. Причиной стали ее «сережки». Завуч принял родинку на мочке Мичжу за запрещенное в стенах школы украшение. Мичжу так испугалась, что не смогла даже подняться на ноги и заплакала. Пока она сидела на полу, Чуна подошла к завучу и стала негромко спорить.

– Ты как вообще со старшими разговариваешь? – орал завуч в ответ на требование Чуны извиниться перед Мичжу. – Тоже мне, трагедия, получить слегка!

Чуна обошла его и стала отряхивать юбку Мичжу от пыли.

– Не плачь из-за этого трусливого урода. Совсем с катушек слетел, вот и вытворяет всякое дерьмо. – Чуна обняла Мичжу за плечо и похлопала по спине.

Такой Чуна оставалась для Мичжу.

С тех пор прошло еще столько же лет, сколько им было тогда, но Мичжу никогда не забывала о том, как Чуна за нее заступилась.

Мичжу была из тех подростков, которые не умеют выражать свои чувства словами. Даже если что-то обижало или сердило ее, она просто плакала или недовольно что-то бурчала, но ничего не отвечала и просто проглатывала обиду. Она не умела отстаивать свое мнение, из-за чего все считали ее бесконфликтной. Только сама Мичжу чувствовала себя узницей тех слов, которые не могла выплеснуть наружу. Она завидовала Чуне, которая свободно говорила все, что думает, но в то же время иногда ей было неудобно рядом с ней.

А еще была Чинхи.

При мысли о Чинхи Мичжу сразу вспоминает ее тонкие длинные руки. Ходила Чинхи так, словно пробиралась через поток воды, а из-за детского лица ее всегда принимали за школьницу из младших классов. Несмотря на тихий голос, она смешно рассказывала веселые истории и была похожа на маленькую птичку, когда сама заливалась хохотом.

Мичжу она напоминала маленькую пресноводную жемчужинку, затаившуюся в прозрачной воде. Она сияет, насколько позволяет ей эта вода, она круглая и гладкая, пусть ее форма и не идеальна.

Чинхи была первой, кому Мичжу показала свои сочинения. Она брала карандашные заметки Мичжу и перепечатывала их на компьютере.

– Возьми, прочитай еще вот это, – Чинхи приносила Мичжу понравившиеся ей книги и ждала, когда она их прочтет, чтобы потом делиться впечатлениями. Мичжу помнит, как однажды они обсуждали роман Ян Квичжа, и Чинхи, водя пальцем по строкам, читала вслух свои любимые отрывки.

Чинхи всегда присматривалась к второстепенным действующим лицам. Ей нравилось смотреть на события глазами незначительных персонажей. Разговоры с Чинхи доставляли Мичжу отдельное удовольствие, отличное от того, что давало чтение, ведь прежде она не задумывалась о том, что цель чтения – это не только понимание темы и идеи книги. Даже когда она давала ей собственные тексты, Чинхи понимала их по-своему. Мичжу всегда удивлялась тому, что Чинхи замечала те линии, которые сама Мичжу проводила ненамеренно, даже не догадываясь о них.

Если Чуна была ярой защитницей Мичжу, то Чинхи – подругой, которая сглаживала в ней маленькие шероховатости, скрытые от глаз посторонних. Мичжу находилась посередине – между прямолинейной и иногда грубоватой Чуной и Чинхи, любившей тихо погружаться в себя.

Чуне нравилась Чинхи. Чуна любила поболтать, но, когда говорить начинала Чинхи, Чуна слушала ее молча, да и вела себя при ней более дели– катно.

– Эй, дебильная! – ехидно окликнула Чуна Мичжу.

Чинхи покраснела:

– Не говори такие слова. Можно ведь обойтись и без таких унизительных выражений.

Мичжу хорошо помнит пристыженное лицо Чуны, когда Чинхи отчитывала ее. С одной стороны, с Мичжу Чуна общалась свободнее, с другой, Чинхи она дорожила больше. Чуна никогда, даже в шутку, не подтрунивала и не издевалась над Чинхи и всегда серьезно относилась к ее словам.

«Вот что значит дружить втроем», – иногда Мичжу казалось, будто она что-то вроде аппендикса в особенных отношениях Чуны и Чинхи. Между ними существовала крепкая связь, в которой для Мичжу места не было. Когда Мичжу поделилась своими переживаниями, Чинхи ответила, что и про себя думает точно так же:

– Нет, ну на самом деле! Как бы это сказать? Вы так близко дружите. Вам и вдвоем хорошо. Иногда для меня вообще места не остается.

– Да нет же! Это я вечно на отшибе! Вы все время книжки друг другу приносите, что-то обсуждаете! А я даже сказать ничего не могу! – когда пожаловалась даже Чуна, все трое засмеялись.

Они почувствовали облегчение, выяснив, что, когда дружат трое, каждый время от времени чувствует себя лишним.

– Нет, честно! Я люблю вас одинаково. Нет такого, чтобы кто-то из вас мне нравился больше, а кто-то меньше, – сказала Мичжу.

– Да? А вот мне Чинхи гораздо больше тебя нравится, – Чуна коварно улыбнулась.

Такие шутки Чуны всегда ранили Мичжу. Ведь под этой шуточной оберткой она замечала пусть совсем крохотную и неявную, но все-таки неприязнь по отношению к себе. Может быть, в Чуне еще оставалась присущая маленьким детям жестокость? Или же это из-за ее привычки одновременно испытывать симпатию и неприязнь? Настоящей причины Мичжу не знает до сих пор. Но все эти догадки не означали, что привязанность Чуны была ложью или притворством. Наоборот, правильнее было сказать, что ее чувства были горячими и преданными.

В жаркий летний день, когда Мичжу пришла в гости, Чуна стояла над конфоркой и готовила для нее жареный рис с кимчи и яичницей. В холодный день, когда продрогшая Мичжу тряслась от мороза, Чуна повязывала ей на шею свой шарф со словами: «Мне не холодно». Когда Мичжу простыла, Чуна сказала, что ей нужно отдыхать, и делала за нее все уроки. «Классная ручка. На, это тебе» – говорила Чуна и легко отдавала Мичжу все, что угодно. Когда Мичжу просила помочь с учебой, Чуна тратила свое время и по порядку, пункт за пунктом объясняла Мичжу материал, несмотря на то, что у нее самой была куча домашней работы. Температура ее привязанности к Мичжу была гораздо выше, чем просто «теплой».

Мичжу и Чинхи всегда собирались дома у Чуны. После уроков они спали у нее в комнате, а перед контрольными собирались, чтобы готовиться, но вместо этого болтали без умолку. Во время каникул они буквально жили у Чуны дома, помогали ее маме в мясном ресторане и там же ели. В ванной у Чуны рядом с ее зубной щеткой висели щетки Мичжу и Чинхи. В комнате Чуны вперемешку лежали их пижамы, учебники и тетради.

Чуна хотела поступить на факультет физики или математики.

– Когда решаю задачи, я как будто исчезаю. Как будто все посторонние мысли испаряются, и я куда-то погружаюсь что ли. Мне очень нравится.

Чуна хотела скорее закончить школу и поступить в университет. Она говорила, что мечтает вставать и ложиться тогда, когда захочет сама, носить то, что ей нравится, и жить свободно.

Мичжу и Чинхи выбрали гуманитарное направление и в следующем году снова попали в один класс, а Чуна пошла на естественные науки. В новом классе у нее появились новые подруги, и иногда она стала проводить время на переменах не с Мичжу и Чинхи, а с ними.

– Они или мы?

– Так они же просто подружки! – со смехом ответила Чуна на вопрос Мичжу.

– Тогда кто мы?

– Не знаю. Но вы не просто. Мы ведь не просто обычные друзья, – Чуна почему-то отвела взгляд.

– Чуна права, – добавила Чинхи. – Мы ведь видимся не потому, что нам просто нужны друзья. Мы ведь правда обожаем друг друга.

Чинхи стиснула Чуну в объятьях.

– Хорошо, что ты тоже так думаешь, – сказала Чуна.

– И я тоже, – тихо, чтобы они не слышали, произнесла Мичжу.

Они фотографировались под школьной вишней. Устраивали весенние прогулки и гуляли по району Мёндон на обратном пути. После промежуточных тестов ездили покупать джинсы и футболки на рынок Тондэмун и вместе валялись на школьной крыше. Завели совместный дневник и иногда даже успевали писать в него все трое в один день. По выходным отправлялись в торговый район, где ели удон, а если были деньги, играли в игровые автоматы или шли в караоке. И, нацепив на головы флуоресцентные желтые, красные, синие парики и хохоча друг над другом, обязательно фотографировались в модных в то время будках с моментальными фото. Даже вдоволь навеселившись, они не хотели расставаться и шли домой к Чуне, смотрели телевизор, ели то, что она приготовит, и вместе ложились спать.

Когда из троих в одном классе остались только они вдвоем, Мичжу смогла узнать Чинхи чуть лучше. Вопреки ее внешнему равнодушию, Чинхи была очень чуткой. Наверное, потому что чужие переживания она считала не менее важными, чем свои. Она не требовала осторожного отношения к собственным чувствам, а прятала их: «Если тебе комфортно, то неважно, что некомфортно мне». Мичжу помнит ее залитое краской лицо, ее закусанную губу, когда она слушала собеседника, даже если это было что-то совсем незначительное.

Когда Чинхи спала, положив голову на парту, когда она гуляла по школьному двору или пальцами крутила шариковую ручку, Мичжу думала, что знает ее. «Ты стараешься никому не сделать больно. Но это невозможно». Рядом с Чинхи в сердце Мичжу постепенно расцветало спокойствие. «Ты безопасный для меня человек».

То время было самым счастливым в жизни Мичжу. Ее счастье было возможно потому, что она ничего не знала о Чинхи. Она не догадывалась, как страдала Чинхи, и была счастлива настолько, насколько велико было ее заблуждение.

В семнадцатый день рождения Чинхи они втроем пообедали в Бургер Кинге и пошли к стадиону перед культурным центром. Усевшись на трибуне, Чуна и Мичжу спели Чинхи поздравительную песню. В тот день они на удивление много смеялись, болтали еще оживленнее, чем обычно, шумели громче, чем всегда, и никак не хотели расходиться. Тени становились длиннее, и, хоть на часах было всего шесть, все вокруг погрузилось в сумерки.

– Мне нужно вам кое-что рассказать, – произнесла Чинхи, глядя на стадион. – Я подумала и решила: что бы я ни сказала, вы меня поймете. Поэтому…

– Что? – Чуна перебила Чинхи. – Что, что? Быстрее выкладывай! – торопила она.

– Я думала, что никогда не смогу это сказать… Но все-таки решилась. Потому что не хочу вас обманывать.

В темноте ничего не было видно, но Мичжу подумала, что в тот момент щеки Чинхи покраснели. Казалось, Чинхи собирается сказать что-то особенное, и Мичжу всей душой желала, чтобы она этого не делала. После значительной паузы Чинхи произнесла:

– Мне нравятся девушки.

– В смысле? – переспросила Чуна.

– В общем, я лесбиянка.

– Чинхи, ты? – переспросила Чуна.

– Да.

– Буэ-э, – Чуна изобразила тошноту и засмеялась. – Хватит разыгрывать! Думаешь, я поверила? – снова засмеялась Чуна, но Чинхи молча покачала головой.

– Чуна, я не шучу. Я долго думала и решила сказать вам. Я – такая, – тихо произнесла она.

Я – такая… Чинхи держала руку на груди слева. Будто пыталась закрыть дыру и не дать чему-то выплеснуться наружу.

Глядя на нее, Мичжу потеряла дар речи: никто и никогда не объяснял ей, как вести себя в такой ситуации. Мичжу не знала, что ответить съежившейся Чинхи, все так же держащей ладонь на груди.

– Мичжу, скажи тоже что-нибудь. Хватит просто пялиться, что-нибудь скажи! – повернулась к ней Чуна.

– Я… Я…

Если бы только путешествия во времени были возможны, Мичжу всем сердцем пожелала бы вернуться в тот момент. «Спасибо, что поделилась, я поддержу тебя, я не сделаю тебе больно и не заставлю быть одинокой», – сказала бы она. Но вместо этого Мичжу буркнула что-то невнятное и больше ничего не смогла из себя выдавить.

– Это отвратительно! – бросила Чуна и встала.

Мичжу помнит, как отдалялся ее силуэт с рюкзаком за спиной.

Чинхи вытерла слезы со щек тыльной стороной ладони и посмотрела на Мичжу. Совсем детское лицо – можно было запросто поверить, что ей одиннадцать, а не семнадцать. На нем не было той особенной живости, присущей остальным ровесникам. С ее бесконечно детского лица смотрели глаза старухи.

Мичжу не могла подобрать слов и мяла в руках подол школьной юбки. Она знала, что так называемые «лесбиянки» существуют, но всегда думала, что находятся они где-то далеко. Мичжу была уверена – Чинхи ошиблась насчет себя. А если по правде, Чинхи просто не должна была быть одной из «таких».

– Ты же знаешь, Чуна любит нагрубить, – произнесла Мичжу.

Чинхи молча смотрела на стадион.

– Но все-таки, ты это серьезно?

Чинхи потрясла головой, будто ее бросило в дрожь от такого вопроса.

Даже не глядя в сторону Мичжу, Чинхи взяла сумку и пошла к автобусной остановке. В любой другой день они поехали бы вместе, но сегодня Мичжу почему-то не захотелось, и она соврала, что ей нужно зайти к бабушке. Чинхи все так же молча шла вперед.

– С днем рожденья! – крикнула Мичжу ей вслед. – До завтра!

Чинхи словно ничего не слышала, не оборачивалась и просто медленно удалялась от нее. На ее сером рюкзаке висел пластиковый брелок – рамка с их фотографией втроем. Этот маленький кусочек пластика покачивался при каждом шаге Чинхи.

Мичжу получила все утешение, которое должна была получить. Классный позвал Мичжу отдельно, лично сообщил о Чинхи и даже предложил отдохнуть дома столько, сколько ей потребуется. Мичжу была и на прощании, и на похоронах. Когда она вернулась в школу, все одноклассники сочувствовали ее боли. Даже родители Мичжу изо всех сил старались утешить дочь. В глазах других Мичжу была «бедняжкой», потерявшей лучшую подругу. Записки Чинхи не оставила.

Многие воспоминания о тех днях стерлись. Некоторые моменты всплывали в памяти редкими стоп-кадрами, но даже они были размытыми. Мичжу помнила, что ее часто тошнило, что терпеть чужие взгляды было невыносимо, что даже при мысли о том, что она дышит одним воздухом в классе с другими, ее прошибал холодный пот. Все хотели разузнать у Мичжу о той Чинхи, которая была им незнакома. Они верили, что уж Мичжу-то точно сможет объяснить им ее смерть. Сначала осторожно, потом вполне открыто они расспрашивали ее о Чинхи. «Наверное, и Чуну все мучают такими вопросами», – думала Мичжу.

Чуна избегала Мичжу. И в траурном зале, и в автобусе по дороге в крематорий, и в самом крематории – везде. Пока шла кремация, Чуна, склонив голову, стояла у стены. Мичжу встала рядом, но Чуна не пошевелилась.

– Чуна.

Мичжу положила ладонь ей на предплечье, но Чуна отдернула руку.

Даже после случившегося мир оставался прежним: на нулевой урок – к семи тридцати, домой – ближе к полночи, после вечерних занятий. Мичжу хотела, чтобы время шло, чтобы оно текло, лилось и затупляло ее сердце. Возможно, это случилось именно тогда: Мичжу перестала верить в будущее. Ей больше не хотелось чего-то достигать и пробовать, становиться лучше. Где-то глубоко внутри нее пустила корни уверенность в том, что она не достойна права радоваться времени, которое ожидает ее впереди. Семнадцатилетняя Мичжу желала лишь того, чтобы это время быстрее бежало вперед.

Когда прошел шок, навалилась грусть. Мичжу считала, что Чинхи ее бросила. «Ты хотела ранить меня таким образом? Так бессердечно оставила, покинула меня! Без слов, без единой строчки, оставила мне лишь пустой лист, который нельзя заполнить, сколько ни пиши. Ты решила наказать меня тем, чтобы я писала твою записку за тебя? Даже не дала мне возможности остановить тебя и сказать: «Не уходи!»

Чтобы сбежать от всех этих мыслей, Мичжу сосредоточилась на подготовке к экзаменам. Иногда она выходила на детскую площадку перед домом и плакала, но потом возвращалась и снова решала задачи и делала заметки по неверным ответам. Под предлогом учебы можно было закрыть дверь в комнату, никого к себе не пускать и целыми днями ни с кем не общаться. Единственной, с кем Мичжу хотела бы поговорить, была Чуна. Но Чуна всячески избегала ее. Когда Мичжу приходила к ней в класс, Чуна всегда придумывала отговорки: она устала, нужно делать домашнюю работу, она разговаривает с подругами. Даже по дороге домой Чуна не садилась с Мичжу в один автобус.

На зимних каникулах перед началом последнего учебного года заплаканная Мичжу отправилась к Чуне. В легкой парке и кроссовках, поскальзываясь на обледенелой дороге, она добралась до невысокого дома. Мичжу вытерла слезы рукавом куртки, придала себе спокойный вид, поднялась на третий этаж и нажала на звонок. Дверь почти сразу открыла мама Чуны.

– Чуны нет дома, – устало произнесла она.

Мичжу заметила черные кроссовки на полке для обуви. Чуна всегда носила только их.

– Я просто оставила у вас кое-какие вещи. Я на секунду зайду к Чуне и…

– Скажи, что нужно, я принесу.

– Ну пожалуйста!

– Мичжу, – мама Чуны помотала головой.

В ее ввалившихся глазах краснели сосуды.

– Ты ведь тоже теперь в выпускном классе, – мама Чуны погладила своей теплой рукой ледяную щеку Мичжу. – Давай, иди домой. На улице холодно, не слоняйся в таком виде.

Ее рука пахла чесноком.

Мичжу слишком хорошо понимала: слова о том, что Чуны нет дома, – ложь, а мама Чуны знала, что Мичжу это понимает. Чуна больше не собиралась видеться с Мичжу, как раньше.

От знакомых Мичжу узнала, что Чуна поступила в военную академию. Мичжу ошарашила новость о том, что человек, у которого больше всех скрипели зубы от слова «дисциплина», решил пойти в военные. Ей хотелось узнать причину, но для такого разговора они уже были слишком далеки друг от друга.

Говорят, время лечит, и во многих случаях эти слова верны. Но есть и такие вещи, которые с течением времени, по мере их понимания, делают рану только глубже. Лишь в университете Мичжу перестала избегать мыслей о том, что Чинхи больше не существует в этом мире, о том, как больно ей было, – она решила посмотреть им в лицо. Мичжу сложно было даже представить, какую боль терпела Чинхи, Чинхи, притворявшаяся сильной, но такая ранимая внутри. Лишь спустя полтора года Мичжу осознала, сколько решимости потребовал от нее каминг-аут и какой чудовищной была их с Чуной реакция. Мичжу осталась один на один со страшной правдой о том, что вовсе не Чинхи оставила ее – она сама бросила Чинхи. И пусть Мичжу повела себя так, потому что ничего не знала, это ее не оправдывало. Она плакала от раскаяния и даже не пыталась себя утешить. Ей были противны даже собственные слезы, лившиеся против воли.

Летом на первом курсе Мичжу и Чуна случайно встретились в метро на шестой ветке. Подстриженная под каре Чуна была одета в форму. Как ни в чем не бывало она вдруг сама подошла к растерянной Мичжу. Чуна стала совсем другой.

– Как твои дела, хорошо? – спросила Чуна.

– Угу. А как ты?

– У меня все отлично.

– Как учеба?

– Отлично. Сокурсники классные, да и старшие тоже неплохие.

– Понятно. Выглядишь счастливой.

– А я же не поздравила тебя с поступлением в университет! Ты ведь прошла, куда хотела?

– Да, мне повезло…

– О! Это же те джинсы, которые мы вместе покупали на Тондэмуне?

Мичжу кивнула. Она впервые говорила о прошлом с тех пор, как умерла Чинхи. Чуна произнесла слово «мы» абсолютно спокойно.

– Мне выходить.

– Номер у тебя тот же?

– Да.

Мичжу вышла, остановилась перед вагоном и посмотрела на Чуну. Чуна улыбнулась и помахала ей. В груди у Мичжу стучало: она думала, что снова заговорить друг с другом им уже не суждено, но это оказалось не так. Забрезжила робкая надежда встретиться с ней еще раз. Мичжу набралась смелости и отправила Чуне сообщение, предложив сходить куда-нибудь поесть. Чуна согласилась.

От университета Мичжу до академии Чуны на метро было пятнадцать минут. Они встречались на станции «Вольгок» или «Сокке», вместе ужинали и пили чай. Увидеться всегда предлагала Мичжу. Чуна никогда не отказывала, но первая ни разу не написала. Чуна кивала, когда Мичжу что-то говорила, иногда смеялась, но по пути домой после их встреч у Мичжу всегда было тяжело на сердце. Она снова и снова прокручивала в памяти слова, действия и выражения лица Чуны, нервно выискивая доказательства того, что Чуна ее не ненавидит.

Они не упоминали Чинхи и избегали любых связанных с ней воспоминаний. Таков был их негласный договор. Лишь при этом условии они могли смотреть друг другу в лицо.

Только общих воспоминаний, в которых отсутствовала бы Чинхи, у них не было. Совместного прошлого Мичжу и Чуны просто не существовало, потому что их «мы» всегда подразумевало Чинхи. Своим изменившимся выражением лица и манерой речи Чуна, казалось, хотела доказать, что она при Чинхи и она сейчас – разные люди. Глядя на ее усилия, Мичжу закусывала губу: «Значит, искренними мы быть не можем. Не можем открыться друг другу и довериться». Мичжу понимала это, но все равно цеплялась за Чуну, потому что просто не могла иначе. Она отчаянно хваталась за эти встречи, несмотря на то, что они причиняли ей боль.

Как-то раз, примерно через полгода такого общения, Мичжу случайно встретила Чуну на детской площадке между их домами. Хотя от детской площадки в ней было только название. Находилась она в закутке, каруселей почти не было, а те, что были, сломались – из четырех подвесных качелей только одни были в порядке, шины под качелями-балансирами еле-еле торчали из земли, а двух деревянных лошадок будто кто-то заколотил в асфальт. Там, на прогнившей скамейке, сидела Чуна. Стоял январь, но она была в ветровке и спортивных штанах. «Эй, Ким Мичжу!» – крикнула Чуна и помахала, когда их взгляды встретились. Судя по влажным волосам, она только что приняла душ. Мичжу подумала, что в таком виде Чуна похожа на себя в семнадцать.

От нее пахло алкоголем. Как только Мичжу села рядом, Чуна крепко схватила ее руки. Ее лицо исказилось в странной улыбке.

– Ким Мичжу, ты…

Она больно сжимала руки Мичжу. Чуна была пьянее, чем казалось. Мичжу отстранилась и попыталась высвободиться.

– Отпусти, потом говори.

Чуна ослабила хватку и посмотрела Мичжу в глаза. Вероятно, не так давно она ездила на учения: ее щеки загорели, а нос облез до красноты. Ее лицо теперь выглядело как раньше, будто с него спала украшавшая его маска. «Да, вот это ты», – подумала Мичжу. Она скучала по этому лицу, но, когда наконец оказалась перед ним, ей стало страшно.

– Так ты пошла в военные, – вырвалось у нее.

– Когда я поступала в военную академию, тебе было все равно.

– Ты ведь сама меня избегала! – тоска, которую она старалась запрятать подальше, прорвалась наружу обидой.

Мичжу услышала громкий стук своего сердца.

– Я не хотела тебя видеть. Твое лицо, – пристально глядя на Мичжу, произнесла Чуна.

На глаза навернулись слезы, но Мичжу не хотела терпеть поражение и пыталась подобрать слова, которые могли сделать больно Чуне.

– Еще бы, ведь только я знала, что ты сказала Чинхи, – на самом деле у нее были и другие мысли.

– А что я сказала? Что?

– Ты и сама знаешь, – Мичжу никогда не думала, что произнесет это.

Слова Чуны о том, что она не хотела ее видеть, разбили сердце Мичжу на осколки, которые теперь торчали наружу острыми краями.

– Ага. Знаю. Ты винишь меня. Типа, она умерла из-за меня, да? Так скажи прямо, что так смотришь? Твой взгляд… Знаешь, как дерьмово мне было от твоего взгляда?

– Я никогда не считала, что только ты виновата. Это наша, наша вина! Поэтому я хотела открыто поговорить с тобой.

– И что, хотела обняться и порыдать? Наша вина? Да она из-за тебя умерла! Ну ты и стерва!

– Не бросайся такими словами. Не говори так, будто я какой-то мусор, ты… Я…

– Ты знаешь, с каким лицом ты смотрела тогда на нее? С таким презрением, будто она вообще не человек!

– Потому что я не знала! Не знала!

– Да что изменится, даже если ты это признаешь? Она оживет? Для тебя все это, похоже, легко. Прости, Чинхи, плак-плак! И она, конечно, простит. В твоей картине мира ведь все просто. Такой ты человек, – в глазах Чуны пылал искренний гнев. – Ты вечно косила под дуру. Нет, ты была просто лицемеркой! Тебя волновало только то, что о тебе подумают окружающие. Ты хоть раз думала о других, а не о себе самой?

– А как насчет тебя?

– Меня-то? Ну, я рада уже тому, что я не ты. Не такой человек, как ты.

– Теперь тебе легче от твоей жестокости?

– Не смеши! Разве не ты здесь самая жестокая?

– Ты… Ты ничего не знаешь! Думаешь только о собственных ранах и даже не знаешь, сколько боли ты мне причинила. Ты всегда была такой! Ты причиняешь людям боль! Ты ломаешь людей!

Чуна глубоко вдохнула. Она собиралась что-то сказать, но ее собственное прерывистое дыхание мешало ей произнести слова. Схватившись обеими руками за скамейку, она рыдала. Ее тело вздрагивало от сухих коротких всхлипываний.

– Ты, Мичжу, ты, Чинхи, ты…

Пока она пыталась выплюнуть слова, которые никак не собирались в предложение, Мичжу встала. Съежившаяся на скамейке Чуна выглядела крохотной.

– Давай никогда больше не встречаться. – Мичжу била дрожь.

Из стиснутых губ вырвался стон. Мичжу направилась прочь с площадки, свернула из переулка и пошла вдоль широкой дороги. Сквозь темноту пронесся спешивший в гараж автобус. Мичжу шагала по дороге. Слезы никак не останавливались. Дойдя до стоянки автобусов, она остановилась перед ней и стала плакать.

Мичжу не знала, какими глазами она смотрела на Чинхи в тот день. Но она не забыла, что творилось в ее душе. Чуна была права. Взгляд Мичжу был более безжалостным, чем слова Чуны. Мичжу больше не могла этого отрицать. Она стояла у гаража, пока не заехал последний автобус.

– Чонын, – позвала меня Мичжу. – Я подумала, что ты сможешь меня выслушать.

Я не стал спрашивать, зачем она рассказала мне эту историю. Я боялся даже представить, как холодно и тяжело было Мичжу до того, как она набралась смелости с кем-нибудь поделиться.

Только вдруг вспомнились упавшие мне на плечо слезы Мичжу давно, когда мы были вместе. Мичжу держала меня за руку и, казалось, спала, уткнувшись в мое плечо, но ее тело едва заметно вздрагивало. Тогда я ничего не спросил. История, запертая внутри Мичжу, история, которая вызывала дрожь в ее теле и заставляла плакать, – возможно, именно ее я сейчас услышал.

В тот день Мичжу сказала шаману:

– Вы ее знаете? Как вы можете знать ее, если ее не знала даже я? Вы ничего не знаете, ничего!

О чем они говорили до этого, я не слышал, но после этих слов Мичжу выбежала на улицу. Даже после шума, который она подняла, взгляд смотревшего на Мичжу шамана был печальным. Может быть, она просто не смогла стерпеть жалость в его глазах. Ведь иногда, глядя на других, мы чувствуем непреодолимую грусть. Так и я забываю о том, что грусть, которую вызвала во мне твоя история, может уязвить тебя еще сильнее.

Слова Мичжу и взгляд смотревшего на нее шамана что-то перевернули внутри меня. В свои двадцать я не понимал, почему так увлекся ей, а Мичжу говорила, что мной двигала жалость. Она сказала, что мое сочувствие к ней чудовищно, поэтому нам лучше расстаться. Повод для расставания был совершенно мне непонятен, но на понимание некоторых вещей может уйти и больше десяти лет. Что еще могла сказать Мичжу тем, кто ее жалел?

«Не ищи утешения у созданий божьих, – говорил мой наставник, когда я стал монахом. – Подойди к алтарю. Поговори с Богом». Отчасти его слова были верны, поэтому я решил доверить свое существование Богу. Присутствие Бога несомненно давало утешение, о котором он говорил. Но все же…

Были такие ночи. Ночи, когда хотелось опереться на человека. Ночи, когда хотелось открыть и показать свою душу другому божьему созданию – тому, кто может неправильно меня понять, посмеяться надо мной, осудить или использовать, тем самым расстроив меня и причинив боль. Были ночи, когда я тихо рассказывал своему Богу, что существуют души, которые может спасти только разговор с другим человеком.

Мы допиваем остатки чая и берем сумки. Мы больше не говорим ни об искуплении и наказании, ни о рае и аде, ни тем более о любви. Мы открываем дверь и выходим на улицу. Каждый достает свой зонт, мы прощаемся и расходимся в разные стороны. Каждый – в свою.

По мановению рук

Хеин столкнулась с Чонхи после шестого митинга, когда было особенно холодно.

Ее взгляд привлек англиканский собор по дороге на станцию «Сичхон». Он мягко подсвечивался сиянием вечерних фонарей, и Хеин остановилась полюбоваться этой картиной.

Она стояла там, пока не заметила в возвращавшейся с митинга толпе женщину в тонком пальто, которая внимательно на нее смотрела. Хеин надела очки и растерялась, не зная, какое выражение лица подобрать.

Женщина выглядела радостной, но приближаться не спешила. Хеин приветственно кивнула. Лишь после этого женщина подошла и позвала ее по имени. Хеин не стала жать ее протянутую руку в варежке. Женщина спрятала руку обратно в карман.

– Сколько мы не виделись?

– Точно не знаю. – Хеин перевела взгляд на тротуар.

– Не думала, что встречу тебя вот так…

– У вас все хорошо?

– У меня?.. Холодно, может, зайдем куда-нибудь, чай попьем?

Хеин помотала головой.

– Нет, мне нужно домой.

– Да, слишком внезапно все это…

– Мне пора, до свидания!

Отойдя подальше, Хеин обернулась. Чонхи стояла на прежнем месте и все так же не сводила с нее глаз. Они смотрели друг на друга с расстояния, с которого нельзя было разглядеть даже лиц.

Какова вероятность снова встретиться с ней? Вот так, случайно, на улице, в самом центре Сеула? Такой шанс близок к нулю. Какова вероятность пожалеть о том, что они больше не увидятся? Хеин не смогла дать себе ответ. Она передумала и вернулась обратно. Протянув Чонхи визитку, Хеин снова пошла в сторону метро.

«Так холодно, ты нормально добралась? Я думала, что больше никогда тебя не увижу, и очень рада, что мы случайно встретились. Спокойной ночи».

Хеин не ответила на сообщение. Она сохранила номер, зашла в KakaoTalk и открыла фотографию профиля рядом с именем Ким Чонхи. Перелистнув первое фото, на котором Чонхи в джинсах и белой рубашке играла на гитаре, она стала смотреть остальные: пять женщин с гитарами на сцене, фотография за рулем, фотография на вершине горы, фотография на параплане.

История довольно простая: Чонхи была тетей-свойственницей Хеин. Она и дядя заменили Хеин родителей на четыре года – с шести до десяти лет. А когда Хеин было семнадцать, дядя умер, и Чонхи исчезла, даже не попрощавшись.

«Я всегда буду с тобой. Даже если все в этом мире тебя покинут, я буду рядом».

Долгое время Хеин прокручивала в голове эти слова. «Зачем ты давала обещания, если не собиралась их сдерживать? Как ты могла так поступить? Неужели было сложно сказать, что мы больше не увидимся? Ведь ты прекрасно знала, какую роль сыграла в моей жизни».

Но ушли даже те времена, когда Хеин ее ненавидела. Чонхи больше не была для Хеин ни той, кто одаривал ее огромной любовью, ни той, кто безжалостно и трусливо ее бросил. Если подумать, то Хеин толком и не знала, какой она была. Не родственница, не подруга, но и не чужая – ее нельзя было назвать ни исключительно хорошей, ни заслуживающей одной только ненависти. В сердце Хеин она давно стала человеком, который мог полностью умереть внутри нее, а потом в один миг воскреснуть.

* * *

Хеин знала, что до пяти лет ее воспитывали мама с бабушкой, а с пяти до шести – родная тетя. Странно, но в воспоминаниях о жизни до переезда к Чонхи был один большой пробел. Самое раннее, что помнит Хеин – как она ела шоколад под каким-то большим деревом, но уже тогда Чонхи была рядом.

Мама жаловалась, что не понимает, почему отец – инженер, выпускник профильного технического лицея, вдруг решил стать изобретателем. Его ненасытная мечта жадно поглотила все: стабильную работу, накопления, залог на дом, мечты жены, детство ребенка. Он променял все это на опубликованную в утренней газете заметку размером с две игральные карты с сухим описанием идеи нового продукта – в этом была вся его жизнь.

И все это, пока жена работала за двоих и, слушая упреки свекрови, пыталась расплатиться с долгами, пока его ребенок кочевал из дома в дом, пока Хеин воспитывала девушка двадцати с небольшим лет.

Став старше, Хеин поняла, насколько обременительным было ее существование для Чонхи. Когда Хеин начала жить с ней, Чонхи едва исполнился двадцать один год. Маленькая Хеин смотрела на нее как на взрослую, но теперь она понимала, что тогда Чонхи была еще совсем юной. Хеин краснела при мысли о том, что это семья мужа вынудила Чонхи принять ее. Хеин заговорила об этом с мамой, когда заканчивала университет. Она спросила, как им пришло в голову заставить пару молодоженов воспитывать их племянницу. Спросила, выделяли ли им денег на ее содержание.

Мама помедлила, прежде чем говорить, но рассказала: они с отцом хотели, чтобы о Хеин и дальше заботилась родная тетя, и ни о чем Чонхи не просили – она настояла сама. Отец ее на дух не переносил и сильно возражал, но Хеин захотела пойти с ней. Хеин не знала, ни почему сама решила жить с Чонхи, ни почему Чонхи вызвалась взять ее к себе.

Если вспомнить, то Чонхи любила развлекаться, как и вся молодежь в этом возрасте. Она курила, любила встречаться с друзьями и танцевать, искренне смеялась и искренне плакала. Собираясь к друзьям, она лишь укладывала муссом свою короткую стрижку и совсем не красила лицо, кроме губ – на них она наносила яркую красную помаду.

– Ты что, опять мышь загрызла? – бранили ее соседи.

– С чего бы? Я же не сова и не кошка! – с улыбкой отшучивалась она.

Когда они с Хеин играли, казалось, что Чонхи не просто развлекает ее, но и сама веселится вместе с ней.

Она жила на верхнем этаже пятиэтажки. Требовалось лишь несколько шагов вверх по лестнице, чтобы оказаться на крыше, откуда открывался вид на весь жилой комплекс и на дорогу в школу. Чонхи брала с собой пепельницу и курила, облокотившись о перила. Хеин тем временем носилась туда-обратно по крыше. Она добегала до дальнего края, задевала балку, бежала обратно и снова хлопала по перегородке перил, как будто с кем-то соревновалась. Запыхавшись после нескольких кругов, Хеин вытягивала руки перед собой и дышала с высунутым языком, как собака. Ей нравилось, что Чонхи смотрела на нее и смеялась. Хеин до сих пор детально помнит ее веселый взгляд и улыбку, помнит весь ее облик на крыше: взъерошенные волосы, тонкую футболку, на которой можно было рассмотреть прожоги от сигарет, ноги в сланцах.

Они любили кататься на автобусах – на тех, которые переезжали через Ханган. Стоило открыть окно, как волосы разлетались от ветра, а внутрь залетала сажа, но через запахи, через эти ощущения можно было прочувствовать время года. Каждый раз Здание «63» казалось все выше, а река в глазах Хеин выглядела такой широкой и огромной, что назови ее кто-нибудь морем, она бы поверила. Хеин мяла пальцами торчавший из-под обивки желтый поролон и смотрела в окно.

Иногда Чонхи брала ее с собой к друзьям. На выпускные, на помолвки и свадьбы, на посиделки с бывшими коллегами и на новоселья Хеин ходила вместе с ней.

– Кто это? – обязательно спрашивал кто-нибудь.

– Моя племянница, – всегда отвечала она.

– А своих детей когда заведете? – тут же следовал другой вопрос.

– Когда придет время, тогда и заведем.

Хеин помнит, как Чонхи с друзьями поставили кассету с песнями «Со Тхэчжи и компании» и танцевали в зале у кого-то дома. Они заказали китайской еды, выпили кофе, а потом все вместе поднялись и стали танцевать. Чонхи держала Хеин за руки и смеялась. Она кружила Хеин под своей рукой и кружилась сама. Если плюхнуться на пол после такого танца, можно было увидеть, как вертелись вокруг стены комнаты. «Сейчас стошнит!» – кричала Хеин и хохотала до колик в животе. Она нечасто так безудержно смеялась и веселилась настолько, что лицо начинало гореть. Рядом с Чонхи она смеялась и громко болтала, но в других местах не могла вести себя так.

Хеин робела и в школе, и перед остальными взрослыми. Она всегда беспокоилась и чего-то боялась, поэтому, когда учителя задавали ей вопросы, в ответ она только невнятно бормотала. Ей постоянно казалось, что ее могут отругать или наказать, даже если она ничего не делала.

Хеин была зажатой даже при встречах с мамой. Чонхи уговаривала ее: «Мама ведь так по тебе соскучилась! Будь к ней внимательнее!» Но неловкость Хеин вовсе не значила, что маму она не любила. Наоборот, Хеин очень любила ее и скучала. Она скучала по маме, даже глядя на ее улыбку прямо перед собой. Хеин точно не помнит, что чувствовала, когда после проведенного с мамой дня приходило время расставаться, и она, изо всех сил сдерживая слезы, бросала на маму последний взгляд. Хеин не забыла, что хотела показать себя только с лучшей стороны и старалась вести себя как большая.

В то время мама всегда выглядела виноватой перед Хеин, а Хеин не знала, что сказать, когда видела ее такой. Ведь до определенного возраста дети все прощают своим родителям – просто так, даже не задумываясь о том, что нужно простить. В отличие от черствых сердец взрослых, сердца детей любят безусловно, безо всякой причины. «Дети не судят родителей и не критикуют», – думала Хеин.

Был и такой день.

Дул настолько холодный ветер, что кожу жгло, если не прятать руки в карманах. Хеин вернулась из школы и жала на звонок, но дверь никто не открывал. «Тетя сейчас вернется», – решила Хеин и села на корточки на лестничной площадке. Шло время, а Чонхи все не возвращалась. «Может, она спит?» – подумала Хеин и снова позвонила в дверь, но по-прежнему безрезультатно. Пока ждала, Хеин несколько раз спустилась и поднялась с пятого этажа на первый. Время шло, она сдалась и снова села перед дверью. Чонхи велела ей всегда носить с собой ключ от квартиры, и теперь Хеин корила себя за то, что ее не слушала. Когда руки и ноги совсем заледенели и стало казаться, что кожа вот-вот растрескается от холода, появилась Чонхи.

– Хеин! – вскрикнула она, едва поднявшись на этаж.

Чонхи подбежала и схватила ее руки.

– Как же так, как же так… – перетаптываясь на месте, она повернула ключ в замке.

В коридоре, так и не сняв обувь, она сжимала ледяные руки Хеин и спрашивала:

– Ты давно ждешь?

Хеин пожала плечами.

– Ты пришла сразу после школы?

– Ага…

– И все это время просидела в подъезде? – Чонхи притянула кивающую Хеин к себе.

– Прости, тетя.

– За что? – она строго посмотрела на Хеин.

– За ключи… Я забыла ключи.

Чонхи села на пороге и снизу вверх посмотрела на Хеин.

– Кто тебя этому научил? Почему ты извиняешься за мою ошибку?

Продолжая держать Хеин за руки, Чонхи сидела на пороге и плакала, как ребенок. По ее покрасневшему лицу катились слезы, а из носа текло. Прежде Хеин не видела, чтобы взрослые так плакали. Она не понимала, в чем дело, и растерянно стояла на месте. Что-то подсказывало ей, что эти слезы вызваны беспокойством за нее, но при этом было странно, что из-за нее кому-то может быть так больно.

– Пальцы совсем ледяные…

Чонхи рассказала, почему опоздала, но Хеин забыла причину. Все эти причины были не важны. Ведь было достаточно и того, что ее замерзшие руки растаяли в этих ладонях.

* * *

В памяти Хеин дядя и Чонхи остались более молодыми, чем сейчас она сама.

Они были близки как друзья, но их отношения, казавшиеся Хеин такими замечательными, у взрослых вызывали возмущение. Супруги общались на равных, и то, что Чонхи, будучи на пять лет младше мужа, не обращалась к нему в почтительном тоне, стало предметом злобных пересудов. Взрослые говорили, что наивного молодого дядю подмяла под себя норовистая женщина. Отец, которого Хеин видела лишь изредка, обязательно объявлялся на всех семейных торжествах и всегда цокал, глядя на Чонхи.

Хеин ясно слышала, как тетя и бабушка обсуждали на кухне:

– Эта невестка, которая из Чолладо… Да-да, она самая. По слухам, ее отца застрелили на фронте. Говорят, он верил в эту свою странную религию и отказался брать в руки оружие… Но что я могла поделать, если у нашего мальчика что-то помутилось в голове и он притащил домой вот это, да еще и женщиной зовет… Мало того, что она вышла за него назло всем, так еще и не рожает, в наши времена он бы уже давно по-другому с ней обращался…

Мама не вторила этим разговорам, но и спорить не пыталась. Было ли ей спокойно от того, что не ее препарировали на этой разделочной доске?

Если Чонхи с дядей не приходили на праздники, их обсуждали еще более открыто. Никто не задумывался, что, если ребенок тихий, это вовсе не значит, что он глухой.

– Говорю вам, она дочь коммуняк! А дошло до этого, потому что ты, мама, дала слабину и пустила все на самотек. Из всех семей спутать нас именно с такой! Моя, вон, говорит, что она даже курит при Хеин. Это вообще ни в какие рамки! Чтобы домохозяйка курила! Она же не какая-нибудь потаскуха из пивнушки! И почему она вообще дома прохлаждается и тратит деньги, которые муж зарабатывает? Не знаю, на сколько еще придется оставить ребенка у них дома. Аж самому противно.

От этих слов желудок скручивало так, что было больно пошевелиться. На лице выступал холодный пот, а в ушах звенело.

– У нас в семье никогда таких не было. А Хеин девочка особенная – слабенькая и слишком чувствительная.

Хеин лежала в подоле маминой юбки на полу и, обняв колени, слушала тетю. Взрослые сами говорили, что все должны ладить друг с другом, но, похоже, им нужен был человек, которого они могли ненавидеть все вместе. Они ведь даже ни разу не пробовали нормально поговорить с Чонхи, вот и не знают, какая она замечательная и веселая. Они прекрасно видят, как хорошо им живется с дядей, но притворяются, будто не замечают и продолжают твердить, что она испортила ему жизнь.

Они не видели дядину жизнь. Нет, они и не хотели ее видеть. Ведь среди них не было никого, кто был бы счастлив так же, как он. Им не хватало воображения представить себе то, чего они сами ни разу испытывали, и выводы о дядином несчастье они делали, опираясь на собственные жизни.

Чонхи и дядя словно родились для того, чтобы друг друга смешить. Болтать, сидя друг перед другом, они могли бесконечно, а иногда вместо разговоров устраивали «перестрелку газами». Они будто соревновались, кто сильнее рассмешит другого, и Хеин в такие моменты смеялась до слез. Новая реальность, в которой она больше не могла наблюдать за тем, как они взрослеют, как, взрослея, по-новому друг друга веселят, оказалась для Хеин непривычной.

Дядя был фокусником-любителем. Он попросил Хеин стать его прекрасной ассистенткой, и она с радостью согласилась. Зритель у их шоу был всего один – Чонхи. Хеин рассматривала несколько сохранившихся снимков: дядя в галстуке-бабочке и Хеин в белых колготках и нарядном платье. Хеин с выпуклым, как у лягушонка, животом сосредоточенно наблюдает, а дядя улыбается и делает какие-то движения руками.

Дядя смотрит с фотографии на уже более взрослую, чем он сам в то время, Хеин. Вот он демонстрирует, как разорванный на клочки лист бумаги снова становится целым, а вот достает красную розу из пустой коробки с такой лучезарной улыбкой, будто не знает ничего, кроме веселья и радости.

Хеин подумала, что и жизнь похожа на странное колдовство. Что-то вдруг появляется вопреки всем ожиданиям, сопровождает тебя какое-то время, а потом вмиг исчезает – как вылетевший из пустого ящика белый голубь исчезает по мановению рук фокусника. В обычной магии фокусник возвращает пропавшего голубя, но магия жизни не удивляет такими чудесами. Магия жизни работает только в одном направлении. Она следует очевидному правилу: ничто превращается во что-то, а это что-то снова превращается в ничто и больше никогда уже не возвращается. Обрадоваться распустившемуся цветку или ахнуть, когда голубь сядет на плечо фокусника, можно, лишь зная это правило.

А вдруг ничего и не исчезало? Что, если на самом деле исчезновение – просто трюк? Что, если когда-нибудь, словно в шоу иллюзионистов, по одному лишь мановению руки все птицы, цветы и кролики, которые, казалось, исчезли навсегда, появятся снова? Что, если за сценой есть еще одна тайная сцена, на которой такая обратная магия возможна?

* * *

Когда в семнадцать лет Хеин вернулась со школьной экскурсии, мама, которая должна была быть на работе, ждала ее на диване в гостиной.

– Хеин, ты только не переживай.

Хеин стояла с рюкзаком на плечах и слушала маму.

– Произошел несчастный случай.

«В какой момент пришла печаль?» – спрашивает себя нынешняя Хеин. Когда она бросилась на пол и зарыдала, когда ее затошнило – в тот миг это ей двигало не горе. В те минуты рядом с ней была другая Хеин, которая стеклянным взглядом наблюдала за ее слезами. Хеин плакала навзрыд, но на самом деле в голове было пусто и оттого даже спокойно. «Нужно взять себя в руки. Нужно прийти в себя. Нужно перестать плакать». Хеин слушала маму и не могла поверить, что взрослые договорились не звонить ей и ничего не сообщать до окончания похорон.

– Мы решили, что так будет лучше.

Наверное, они думали, что Хеин будет легче, если они не дадут ей времени для грусти. Думали, что будет лучше просто тихо сообщить потом. Было бы замечательно, если бы чувствами можно было управлять так просто. Если бы их можно было затолкать назад, если бы они запирались, когда пытаешься их запереть, то людям было бы гораздо легче.

Телефон Чонхи был все время выключен. Текстовые сообщения оставались без ответа, как и голосовые. Хеин не сомневалась – рано или поздно Чонхи ответит или позвонит, но этого так и не случилось. А потом Чонхи сменила номер.

Спустя годы Хеин хотела рассказать ей: тогда ей было так больно не только из-за смерти дяди. «Мне было гораздо больнее от того, что я знала, как ты его любила, знала, насколько важен он был для тебя».

Чонхи ушла, не сказав на прощание ни слова. Этот простой факт Хеин восприняла как слишком сложное домашнее задание, решить которое ей оказалось не под силу. Чонхи занимала в ее сердце слишком много места, чтобы просто принять ее уход и смириться с ним.

Поступок Чонхи Хеин могла прочитать только так: «Наши с тобой отношения ничего не значили, смотри, как легко я смогла от них отказаться. И вовсе не дорога ты мне была на самом деле». Для той Хеин «понять и смириться» означало согласиться с этим.

Возможно, на самом деле, так долго отказываясь принимать случившееся, Хеин просто пыталась удержать важность проведенного с Чонхи времени. Только в ту зиму Хеин смогла разглядеть правду, которую не хотела замечать, хотя давно все понимала.

* * *

«С днем рожденья!»

Сообщение пришло в полночь, как только настало десятое февраля.

«Свяжись со мной, когда поймешь, что готова».

Хеин смотрела на экран. Радость, которую вызвало это простое сообщение, ее удивила, но отрицать ее она не могла.

Хеин долго сомневалась, но все же решила не отвечать.

Даже после того, как Хеин вернулась к родителям, Чонхи ни разу не забывала о дне ее рождения. Как только наступала полночь, на пейджер обязательно приходило сообщение, Хеин брала трубку и проверяла автоответчик. Чонхи весело болтала о том и сем и старалась рассмешить Хеин.

Первый мобильный телефон, который появился у нее, когда она перешла в старшие классы, тоже был подарком Чонхи. Чонхи велела не рассказывать о нем родителям, поэтому Хеин держала его в беззвучном режиме в рюкзаке, а перед сном прятала под подушку. Чонхи посылала ей и простые эсэмэски, вроде «Что делаешь?», и составленные из разных символов изображения: зайчика, арбуза, звездочек или песиков. Если Хеин не брала трубку, она оставляла ей голосовые сообщения и рассказывала какие-нибудь комичные истории, которые с ней приключились. Все это приносило в жизнь Хеин свет. Она часто думала, что именно от Чонхи узнала, как хрупко и опасно то счастье, которое может подарить один человек другому. И что не бывает счастья, которое можно было бы обрести так просто.

Спустя месяц после своего дня рождения Хеин смотрела по телевизору трансляцию объявления импичмента президенту.

От друзей, тоже ходивших на митинги, стали сыпаться сообщения с поздравлениями, и сразу вспомнилось, как субботними вечерами она шагала вместе с толпой, держась в ее хвосте. Когда на сцене далеко впереди пели артисты или кто-то выкрикивал лозунги, эти звуки доносились до ее ушей как эхо, на такт позже. Чонхи тоже держала в руках пластиковую свечу. «Она часто там бывала? Выходит, мы шли вместе, среди сотен тысяч людей. Приближались друг к другу и отдалялись», – стоило задуматься об этом, как заниматься делами становилось невозможно.

В тот вечер снова пришло сообщение.

«Хеин, нестрашно, что ты не отвечаешь. Мне достаточно уже того, что ты просто читаешь. Недавно я видела сон. Как будто мы с тобой болтали всю ночь напролет после того, как столкнулись тогда у метро. Мы пили, я играла тебе на гитаре, мы много смеялись. Потом смотрели на ночное небо. Во сне мы не расставались. Когда проснулась, я пыталась убедить себя, что сон – всего лишь сон. Но все равно после него мне захотелось рассказать тебе, как счастлива я была в этом сне».

Хеин лежала в кровати и перечитывала сообщение.

Вспомнились поездки на учебу по первой ветке метро. Каждый раз, когда поезд ехал по мосту через Ханган, Хеин, сама того не желая, вспоминала Чонхи и скучала по ней. Сначала она пыталась бороться с этим чувством, но с течением времени стала позволять ему захлестнуть себя. «Значит, я скучаю. Значит, я скучаю по ней», – повторяла она про себя. Благодаря этому сообщению Хеин почувствовала, что скучала не только она одна.

Ей всегда хотелось спросить у Чонхи, если они когда-нибудь встретятся: как она могла не испытывать к ней ненависти? Как могла она не возненавидеть страшненькую и постоянно болевшую нахлебницу, с которой у нее не было ни капли общей крови. Почему она выделила ей место в своей жизни? Но после стольких лет желание просить объяснений и искать истину в прошлом пропало. Да и не было для этого причин.

«В жизни человека подобная разлука – событие незначительное. В нем нет ничего особенного», – Хеин долгое время думала именно так. Так она относилась к любым своим ранам. «Нельзя зацикливаться. По сравнению с тем, через что проходят другие, это ерунда. Все так живут, не думай, что ты особенная и что такое происходит только с тобой», – убеждала она себя.

Глядя на сообщение, Хеин пыталась представить сцены из сна Чонхи: как они снова смотрят друг на друга и делятся хорошим и плохим.

Хеин была готова ответить.

* * *

После окончания четвертого класса Хеин вернулась в дом родителей. В ответ на вопросы «Все нормально?» она просто кивала. Ей не хотелось пытаться объяснить то чувство, которое возникает, когда тебя сначала отправляют куда-то, а потом снова забирают назад, когда вздумается. Поэтому Хеин делала вид, что ей все равно.

Чонхи собрала ее багаж за день до переезда. Она составила список и, вычеркивая каждый пункт, проверяла, все ли уложила. Хеин стояла в дверях и наблюдала за тем, как Чонхи перечитывала свой список, сидя на огромной картонной коробке с вещами. В тот миг ей в голову закралось подозрение, что Чонхи уже давно ждала ее отъезда.

Как-то раз школьная подружка, которая знала о том, что Хеин жила с тетей, сказала: «Мой папа назвал твою тетю прекрасным и очень добрым человеком. Она так сильно тебя, беднягу, жалела, что не смогла не взять к себе».

Хеин почувствовала, что никогда не сможет забыть этих слов.

– Тетя.

Чонхи подняла глаза и посмотрела на нее.

– Я правда казалась тебе беднягой?

Она сама не ожидала, что сможет произнести это вслух. Чонхи улыбнулась, но Хеин поняла, что ранила ее этими словами.

– А я по-твоему бедняга? – шутливым тоном спросила она.

– Нет.

– А кто тогда?

Маленькие глаза, наполовину прикрытые длинной вьющейся челкой, веснушки на щеках, шрам в уголке рта, длинная шея, большие ладони и стопы, запах сушеного имбиря, теплая кожа, толстые носки, задорное выражение лица, с которым она смотрела на Хеин…

– Тетя – это тетя, – Хеин подошла к ней. – Моя тетя.

Хеин села рядом, и Чонхи погладила ее по волосам.

– А ты – Хеин. Просто Хеин.

Пока они сидели, Чонхи рассказывала ей разные вещи. Например, когда она отвечала на вопросы людей, что Хеин – ее племянница, она всегда чувствовала, что этих слов не хватает для полного ответа. Говорила, что хотела поехать вместе с ней куда-нибудь далеко-далеко, но так и не решилась, и самым далеким местом для них стал храм Попчуса на горе Сурисан. Так, будто для нее это было очень важно, Чонхи повторила несколько раз: «Попчуса – самое далекое место, где мы с тобой были». Тогда Хеин вспомнила холод горного ручья, кафе на его берегу, в котором они ели горячее рагу, протяжное жужжание цикад, и вдруг поняла, что больше они не смогут быть вместе, как прежде.

– Давай-ка спать. Завтра мама с папой рано приедут.

– Хорошо.

– Ты у меня уже в пятый класс перешла!

– Ага.

Чонхи вдохнула, чтобы сказать что-то еще, но промолчала, снова собралась, но передумала. Потом посомневалась и произнесла.

– Ты молодчина. Молодец, Хеин.

В воспоминаниях Хеин Чонхи никогда не становилась серьезной. Улыбка, за которой нельзя было угадать ее настоящее настроение, ни на минуту не сходила с ее губ. Когда они столкнулись у метро после митинга, Хеин увидела совсем другое лицо: лицо без улыбки, лицо, выражавшее страх и сомнение, – на нее смотрело то самое лицо, которое семнадцатилетняя Хеин так желала увидеть и узнать.

Когда Хеин исполнилось столько же, сколько было в то время Чонхи, она задумалась: что, если Чонхи просто не хотела так рано показывать ей всю тяжесть жизни, не желала, чтобы Хеин начала бояться мира и людей? Что, если она вела себя так потому, что хотела показать ей только хорошее? А может быть, она и не умела по-другому. Что, если завязать с ней теплые отношения она могла только смехом, шутками и непосредственностью, а другого способа растить Хеин просто не знала?

Кто знает, может быть, и Чонхи хотелось плакать. Может быть, ей самой хотелось опереться на Хеин и поделиться с ней своими проблемами. Может быть, она просто боялась, что этим разрушит их связь, что Хеин от нее отвернется, и потому сдерживала себя. «Я веселая. Я не бываю серьезной. Со мной легко. Если буду такой, никто меня не бросит», – может быть, она еще с детства убеждала себя в этом. Как еще она могла поступить, когда больше не смогла поднять свой щит из улыбки?

Хеин вспомнила, как звонко смеялась Чонхи, когда наблюдала за ее прыжками на батуте.

В те времена, когда они жили вместе, рядом с домом была большая поляна. Там, где теперь теснятся здания, летом росли цветы и травы, а зимой по земле стелилась сухая трава и лежали повядшие плоды.

Передвижной батут появлялся там раз в десять дней. Он был огромный – по подсчетам Хеин даже пятнадцать детей могли прыгать там одновременно, и места все равно хватало бы на всех. Иногда с батутом приезжала и тележка со сладкой ватой. Казалось бы, все условия, чтобы собирать толпы детей, но в воспоминаниях Хеин там всегда было пусто. Может быть, до жилых кварталов было слишком далеко, может быть, отправлять детей одних было опасно, но батут всегда пустовал.

– Тетя! Тетя!

На батуте Хеин была одна. Она поскакала на прямых ногах, потом попрыгала сидя и даже лежа. Чонхи стояла у ограждения, которое поставил хозяин батута, смотрела на Хеин и улыбалась. Прыгать было весело, но Хеин больше нравилось, что за ее весельем наблюдала Чонхи. «Вот так, видишь, как я развлекаюсь? Смотри, как мне здорово!» – будто хотела доказать Хеин и с пронзительным смехом подлетала еще выше.

Чем ближе подходила Чонхи, тем старательнее подпрыгивала Хеин. «Это далеко не все, на что я способна!» – говорили ее рожицы, когда она легко подлетала в воздух и на мгновение зависала в пространстве.

Аромат таявшего мягкого сахара смешивался с запахом полевой травы и разносился вместе с ветром. Чонхи держалась одной рукой за сетчатый забор и смотрела на Хеин.

– Тетя, идем, попрыгай со мной!

Чонхи покачала головой и засмеялась.

* * *

Концерт проходил двадцать четвертого марта, в пятницу вечером, в кафе. От дома Хеин дорога на автобусе заняла двадцать минут. Двухэтажное, с высокими потолками, кафе располагалось в торговом комплексе. Хеин приехала за десять минут до начала, но весь первый этаж уже был заполнен людьми, поэтому она села на ступеньку ведущей на второй этаж лестницы. Хеин рассматривала сцену: перед каждым из пяти черных стульев стояло по черному пюпитру.

Концерт начался на десять минут позже. Погас свет, и все зааплодировали. В темноте послышался звук настройки гитар. На некоторое время повисла тишина, и, как только началось выступление, сцену озарили яркие огни.

Все пятеро исполнительниц были примерно одного возраста, но их позы и одежда выглядели совсем по-разному: одна была в легком платье мятного цвета, вторая – в футболке, жилетке и джинсах, третья – в белом свитшоте и длинной шифоновой юбке, четвертая – в клетчатом брючном костюме каштанового цвета. Каждая сидела в своей оригинальной позе и по-своему держала гитару.

А с левого края сидела Чонхи. Ее волосы стали еще короче, чем раньше, она была в свободном сером свитере с V-образным вырезом, черных джинсах «скинни» и ботинках. Плотно сжимая губы, она внимательно смотрела на ноты сквозь очки в черной оправе. Ее длинные пальцы двигались по грифу, а спина была прямой.

Не было ни микрофонов, ни колонок, но звук внутри небольшого пространства слабым не казался. Настройка была неидеальной, и играли они не совсем чисто, но Хеин нравились эти временами чуть расходившиеся, не попадавшие в тон или накладывавшиеся друг на друга звуки. Когда закончилась третья композиция, женщина в жилетке, не вставая со стула, поздоровалась с публикой. Микрофона у нее не было, но говорить громче она не пыталась, поэтому приходилось прислушиваться.

– Вот уже больше пяти лет мы собираемся и вместе играем. Это третий концерт с тех пор, как мы решили давать по одному каждый год. Спасибо, что пришли. В прошлом году мы собирали наш ансамбль раз в две недели. У каждой из нас свои дела, свои жизненные заботы и трудности, поэтому на концертах я всегда удивляюсь, что нам все-таки удается играть ансамблем.

Когда приветствие закончилось, они продолжили выступление. Большинство песен они исполняли вместе, но время от времени кто-то играл соло или дуэтом. Когда началось соло Чонхи, Хеин вытянула шею, чтобы лучше ее рассмотреть.

Ритм у композиции был медленный. Чонхи обнимала гитару и была так сосредоточена, будто боялась потерять хоть один звук. Нахмурившись и сжав губы, она смотрела на ноты. Звук, еще звук – ее пальцы осторожно касались струн.

Неужели акустическая гитара может так звучать? Игра Чонхи воссоздавала голос тихого человека робко, слово за словом, открывавшего сердце тому, кого он любит.

Вспомнилось, как Чонхи ложилась рядом с засыпавшей Хеин и рассказывала о чем-нибудь чуть тише, чем обычно. «Интересно, как мы тогда друг на друга смотрели?» – думала Хеин.

Чонхи закончила играть. Заговорила женщина в мятном платье.

– Когда жалюзи опущены, свет выключен, вокруг темно, а лампы светят на нас, мы видим только ноты. Вас почти не видно, и только ваши аплодисменты дают понять, что вы здесь. А вы хорошо нас видите?

– Да, очень хорошо! – закричал кто-то, и все рассмеялись.

– Однажды она мне сказала, – она показала на исполнительницу в свитшоте. – Мол, знаешь, из темноты ведь хорошо видно свет. Но почему из света совсем не видно того, что в темноте? Ведь в темноте мы можем так хорошо разглядеть друг друга даже с очень маленьким источником света.

Сразу после этих слов лампы над сценой погасли, и пространство погрузилось в темноту. В этой темноте снова зазвучала музыка. Под звуки гитары одна за другой включались дополнительные лампы. Все заполнил не яркий, но и не тусклый – будто последние лучи солнца – свет. Исполнительницы посмотрели друг на друга, а потом стали разглядывать зрителей.

Чонхи не знала, что Хеин пришла. «В темном зале можно было затеряться, но, раз уж все так вышло…» – думала Хеин, сидя на ступеньке. Когда Чонхи наконец перевела взгляд на нее, Хеин на миг засомневалась, но все-таки посмотрела прямо ей в глаза.

Расстояние и тусклый свет размывали черты их лиц. Чонхи не сводила глаз с Хеин, хотя, что выражало ее лицо в тот миг, неизвестно.

– Тетя, у меня все хорошо.

Лицо Хеин едва заметно осветилось под взглядом Чонхи.

В Ачиди

1

Девушку, которая мне нравилась в двадцать четыре, звали Илейн. Илейн Уолтер. Рыжие волосы, серо-зеленые глаза. В сиреневом бикини она каждый день читала, лежа в тени под зонтиком на пляже, где я работал. Она провела месяц своих каникул в нашем районе.

На первом же свидании я влюбился в ее милый португальский с акцентом, в ее тонкие мягкие губы и чуть хмурую улыбку. Я не мог отвести взгляд от ее серых хлопковых брюк, загорелой кожи, прикрытой пастельного цвета шифоновой блузкой, и выглядывавших из сандалий длинных пальцев ног.

Мы встречались три недели, потом Илейн уехала. Я старался заснуть, обнимая подушку, на которой она спала. От наволочки исходил ее запах – смесь лаванды и пудры. Полгода я слал ей письма на электронную почту и звонил по «Скайпу». Ответов, которые вначале были почти мгновенными, постепенно становилось все меньше, а дозвониться, несмотря на ее онлайн-статус в приложении, никогда не получалось. Если на один из десяти звонков она все-таки отвечала, то все равно прощалась буквально через минуту, оправдываясь либо подготовкой к экзаменам, либо тем, что ей нужно было срочно куда-то бежать.

Друзья называли меня сумасшедшим. «Хватит, забудь! Ты что, совсем спятил?» – смеялись они. Иногда я тоже смеялся вместе с ними, ведь и сам прекрасно понимал, что помешался. Однажды апрельской ночью, когда Илейн снова не брала трубку, я купил билет в ее страну – Ирландию. Разумеется, она об этом не знала.

Илейн с коротким каре в горчичной пижаме. Серьга между ноздрями, опухшие после сна глаза.

– Ральдо, что ты здесь делаешь? – она улыбнулась.

Мои опасения, что она разозлится, рассеялись, но лишь на считаные секунды: улыбка почти сразу пропала с ее лица.

– Не говори, что ты приехал ко мне!

– Я приехал к тебе.

– Ральдо, – она произнесла мое имя и нахмурилась. – Я думала, мы с тобой хорошие друзья. Честно говоря, я ведь могла просто заблокировать тебя в «Скайпе», но брала трубку, потому что считала тебя своим другом. Но это уже ни в какие рамки! – Она перешла с португальского на английский. – Ты меня пугаешь! Нужно было предупредить, что ты собираешься приехать. И конечно, я бы отговорила тебя. Даже жутко!

На ее лице промелькнул страх. Ты меня боишься? Когда я протянул руку к входной двери, она отпрянула назад.

– Я хотел увидеть тебя. Я так скучал…

Она схватилась за ручку и посмотрела на меня через щель.

– Если я правда тебе дорога, уходи, пока я не позвонила в полицию. И не звони мне больше.

– Илейн!

– Посмотри на себя! Ты живешь с мамой, тебя кормят ее горничные, а ты только круглые сутки рубишься в игры, обкурившись травы!

Дверь передо мной закрылась, и Илейн исчезла.

«Я не такой» – думал я, стоя на пороге ее дома.

«Ты ошибаешься. Ведь я так тебя люблю!»

Я нажал на звонок еще несколько раз, потом развернулся и пошел прочь. Было неважно куда, я просто шел в ту сторону, куда меня несли ноги.

Тогда я многого не знал: не понимал, что уже больше суток не ел и не пил ничего, не считая чашки кофе, что ни разу в жизни не брал на себя ответственность, и еще уйму всего другого, но самое главное – я не знал, что через пятнадцать часов, двадцать минут начнется извержение вулкана Эйяфьядлайёкюдль.

На следующий день я сидел у иллюминатора в самолете, который должен был увезти меня обратно в Бразилию, и думал о том, что ноги моей никогда больше не будет в Ирландии.

Я смотрел на темную взлетную полосу за окном. Посадка завершилась, но самолет не покидал аэропорт уже больше часа. Эконом-класс заполнил шепот людей, плачь детей и возмущенные возгласы на разных языках.

Объявление прозвучало на английском, затем на португальском и испанском. Сообщили, что около часа назад произошло извержение Эйяфьядлайёкюдль и вулканический пепел быстро распространился по Ирландии и Западной Европе. После полутора часов ожидания нас вывели из самолета. Не только наш рейс – все самолеты в аэропорту Дублина не смогли никуда вылететь. Эйяфьядлайёкюдль все еще продолжал извергаться, и в авиакомпании мне ответили, что пока даже примерно не могут сказать, когда мне удастся покинуть Ирландию.

В конце концов авиасообщение было приостановлено на десять дней. Говорили, что выброс был сильным и пепел поднялся до верхних слоев атмосферы, что струйные течения понесут его на восток к Восточной Азии, в сторону Кореи и Японии.

Я переночевал на полу в аэропорту, а когда вышел на улицу, увидел несколько людей с плакатами. Стоило мне остановиться, как один из них – пожилой мужчина – направился в мою сторону.

Фиолетовые буквы на куске картонки у него в руках сообщали: «Ночь 30 евро. Рядом с центральным вокзалом. Завтрак включен». «Вполне сходная цена, да?» – спрашивал меня его взгляд и предлагал последовать за ним. Желудок ныл от голода, тело ломило, поэтому я согласился. Я даже не стал пересчитывать эти тридцать евро на реалы. Ведь деньги, которые я собирался потратить в Ирландии, давала мне мама, а чужие деньги тратить легко.

Дома у него было чисто, но света не хватало. В первый день я съел завтрак, который он мне предложил, – тосты с жареным беконом, кофе и апельсиновый сок, а все оставшееся время проспал. Во второй день я встал в обед, немного прогулялся, вернулся и снова свалился в кровать. Вечером я добрался до ближайшего паба, выпил пива и перекусил. По телевизору одну за другой передавали новости об извержении. Показывали снимки атмосферы над покрытой вулканическим пеплом Ирландией и людей, эвакуировавшихся из-за наводнения, которое вызвало таяние ледника.

Пока я сидел за стойкой, несколько людей пыталось со мной заговорить. Я улыбался и отвечал, но не мог поддержать разговор как следует. Было одиноко, поэтому мне и самому хотелось кого-нибудь поймать и все рассказать, но в то же время я боялся – вдруг и правда придется разговаривать. В конечном итоге все мои собеседники вскоре улавливали мое странное настроение и уходили. И за барной стойкой, и когда безучастно сидел на кухне в доме, где остановился, я чувствовал, что завис где-то между – меня не выгнали, но и не приняли.

В свои двадцать пять я бросил университет и жил с мамой. Моя старшая сестра, которая работала в столичной компании инженером, ругала меня, мол, хватит, съезжай, но была слишком занята, чтобы тратить нервы на мою жизнь. Да я и сам считал, что человек, который появляется дома только на Пасху, Рождество и во время летнего отпуска, не имеет права лезть в мои дела.

Сестра кричала, что убьет меня. Сказала, что я могу даже не оправдываться и что ее терпение лопнуло.

– Это все из-за извержения! Я хотел сразу вернуться, но не могу!

Она плакала на другом конце телефона, постоянно повторяя «Да пошел ты! Да пошел ты!»

– Марисоль… – позвал я ее.

Она сказала, что больше не желает меня видеть. Добавила, что ограничила мне доступ к счетам и я могу сдохнуть в своей Европе с голоду – ей все равно.

– Эй, полегче. Я не… – пока я пытался как-нибудь возразить, она бросила трубку.

Я представил лежавшую на полу в гостиной маму. Подумал о словах Марисоль о том, что мама бы уже умерла, если бы соседка не нашла ее и не вызвала «Скорую». «Если бы ты был дома, как всегда! – кричала она. – Но от таких бесполезных людей, как ты, никакого толку!» У мамы случился анафилактический шок от какого-то лекарства, поэтому теперь она была в больнице, но ее состояние уже стабилизировалось. Мамин телефон был выключен.

Я решил развеяться, пошел в паб и взял пива. Когда я выпил и собирался заплатить, карта не прошла. Две другие карты тоже не сработали.

– Написано, что все три заблокированы, – недовольно сказал хозяин.

Я пошарил в карманах, отдал ему обнаруженные десять евро и вышел. Вернувшись, я пересчитал всю наличность. Пятьдесят евро. Я заплатил только за две ночи, поэтому завтра утром придется отдать еще тридцать. Спина похолодела.

По телевизору передавали, что рейсы из большинства аэропортов Европы отменены. Казалось, что этот мерзкий вулкан с мерзким названием смеялся надо мной, повторяя Эйяфьядлайёкюдль, Эйяфьядлайёкюдль. Мне срочно нужны были деньги.

Утром, оплачивая проживание, я объяснил свою ситуацию хозяину. Сказал, что мне нужно где-то поработать, пока не появятся самолеты. Я объяснил, что в Ирландии у меня нет никого, кто мог бы помочь, и что моя мать испанка, поэтому я тоже гражданин Европейского союза с испанским гражданством.

Он внимательно слушал, чуть склонившись ко мне.

– В Бразилии ты чем занимался?

– Изучал в университете преподавание английского.

– Выпустился?

Я помотал головой.

– А работал кем?

– Сдавал в аренду зонтики на местном пляже.

– И?

– Еще работал в магазине на том же пляже.

На его лице возникла вполне добродушная улыбка. Он разок усмехнулся, вздохнул и похлопал меня по плечу.

– Путешественнику, у которого кончились деньги, я бы сказал: «Садись в самолет и возвращайся домой…» Но сейчас ты не сможешь улететь, даже если захочешь…

В тот момент он казался самым близким мне человеком на земле, хотя теперь я не помню даже его имени. Я чувствовал себя так, словно знал его давным-давно. И в то же время я понимал, что у него не было никаких причин мне помогать, и его отказ был бы вполне естественным.

– Погоди.

Он ушел в комнату и сделал несколько звонков.

Кто-то скажет, что мне повезло; что люди в мире слишком расчетливы и не станут выручать незнакомцев, если им это не принесет никакой личной выгоды. А если и помогут, то за этим всегда стоит высокомерная радость от того, что они протянули руку кому-то более жалкому. Наверняка во многих случаях это действительно так. Может, и он испытал именно такого рода удовольствие. Но, каковы бы ни были мотивы, факт остается неизменным: вечером того дня я отправился во фруктовый сад, которым управляла бывшая жена его друга. Три часа на автобусе из Дублина до какого-то маленького городка, потом еще двадцать минут на машине – и я добрался до небольшой деревни. Деревня называлась Ачиди.

В ту ночь, когда я прибыл в Ачиди, от мамы пришло голосовое сообщение.

– Я прочитала твои СМС. Ральдо, я согласна с твоей сестрой. Я умерла и ожила снова, поэтому жить как раньше больше не хочу. Я часто думала, что, возможно, сама плохо тебя воспитала. Поэтому я чувствовала себя виноватой перед тобой и всегда тебя жалела. Но, если подумать, что я сделала не так? Конечно, я была дурой, но я не сделала ничего плохого. Твоя жизнь – это твоя, а не моя забота. Ты не десятилетний ребенок, почему я должна тебя содержать? Наверное, ты на это скажешь, что тоже деньги зарабатываешь. Да, ты зарабатываешь мелочь на карманные расходы и все спускаешь на свою травку, думаешь, я не знаю? Что ты мне говорил, самокрутки? Ты думаешь, я идиотка? Думаешь, я не знаю, как пахнет чертова марихуана?

Мама несколько раз всхлипнула.

– Ральдо, я люблю тебя, но больше так не могу. Быть твоей матерью слишком тяжело. Не пытайся сыграть на моей слабости и изменить ситуацию. Это не сработает.

Я вспомнил, как она смотрела на меня, когда я играл, целыми днями спал, пил где-нибудь всю ночь и возвращался домой под утро. С какого-то момента мама перестала что-либо мне говорить. Буквально, она вообще ничего мне не говорила. Когда она смотрела на меня, в ее глазах не было никаких эмоций. Она всегда казалась уставшей, а однажды я с удивлением обнаружил, что ее лицо вдруг стало выглядеть слишком старым. Я думал, раз маме плевать на меня, то и я могу спокойно жить, просто отказавшись от этих отношений. Это самый простой способ. Ссоры и крики – пустая трата нервов для обоих.

Если в гости приходили родственники, мамины друзья или сестра, мы собирались и болтали все вместе, но я не помню, когда мы в последний раз говорили с ней с глазу на глаз.

Поэтому первым, что я почувствовал, получив ее сообщение, была радость. «Ральдо, я люблю тебя». Мама сказала это. Слова «но дальше так не пойдет» были не важны. Она пылала от гнева, и я был рад, что все еще мог ее довести. Я не был каким-то садистом, просто лишь так я мог убедиться в том, что по венам наших отношений все еще бежит кровь. Осознать, что, оказывается, я давно жаждал обмена эмоциями с мамой, было неожиданно.

«Я рад, что с тобой все в порядке», собирался написать я, но вместо этого отправил только «Я решил работать в деревне Ачиди в яблоневом саду. Ральдо». Мама не ответила.

2

Однажды Хамин спросила. Как я мог решиться на такой безрассудный поступок. Как мог так запросто поверить хозяину дома, абсолютному незнакомцу, и поехать в место, о котором ни разу в жизни не слышал. Почему не попробовал поискать работу в Дублине? Я вздохнул и ответил, что, тогда я был похож совсем не на человека, а скорее на валявшийся на улице полиэтиленовый пакет, который, взлетев в воздух от порыва ветра, просто зацепился за ближайшее дерево. Так получилось. Когда я это говорил, Хамин смотрела на меня так, будто злилась.

Она с самого начала показалась мне сердитой.

Это было примерно через неделю после того, как я приехал в Ачиди. Она шла быстрым шагом в грязных ботинках и свисавшем ниже колен фартуке. Я стоял на другой стороне дороги и безучастно смотрел на то, как она движется в мою сторону. Она была выше меня, а ее волосы были собраны в хвост. Она бросила на меня короткий взгляд, когда заводила скутер, но тут же тронулась, и мне оставалось лишь смотреть на ее удалявшийся силуэт. Вероятно, скутер был старый: двигатель шумел слишком уж громко.

Откуда в такой деревне азиаты, к тому же такие высокие и свирепые? Она выглядела так, что можно было запросто поверить и в то, что она тинейджер, и в то, что уже давно разменяла четвертый десяток.

За садом, где я работал, возвышалось несколько небольших холмов. Как-то раз, проходя мимо них во время обеденного перерыва, я заметил вдалеке человека, спавшего на стоге сена перед конюшней местного конного клуба. Иногда там выкладывали сено на просушку, а местные кошки забирались на эту теплую кучу погреться на солнышке. Но человек?

Калитка была отворена, поэтому я подошел ближе. На сене вместе с тремя кошками растянулась и спала та азиатка, которую я видел на днях. Трехцветная кошка заснула прямо на ее животе. Глядя на них, мне и самому тут же захотелось где-нибудь прилечь и отдохнуть. Весеннее солнце и правда навевало дремоту. Предметы перед глазами вдруг перестали ощущаться реальными. Я тоже сел на сено и подставил лицо под солнце. Пахло нагретой на солнце соломой, конским навозом, влажной землей и мхом. Солнечные лучи грели макушку и плечи. Я сам не заметил, как моя голова опустилась и я провалился в сон.

Открыв глаза, у себя на коленях я увидел спящую трехцветную кошку. Это была та самая кошка, которая спала на животе азиатки. Ее самой нигде не было. Я подошел к конюшне. Азиатка собирала навоз большой пластиковой лопатой. Лишь когда она подняла на меня глаза, я понял, что уже зашел внутрь.

Внутри было холоднее, чем на улице.

– Вы кто?

– Сосед из дома с серой крышей ниже по дороге.

Она без интереса посмотрела на меня, не выпуская из рук лопаты.

– И что вам надо?

– Я просто зашел посмотреть. Калитка была открыта.

– Если вы к Ребекке, то идите через главные ворота. Здесь ее нет.

Она махнула в сторону двери и снова вернулась к навозу. От ее рассерженного лица мне стало не по себе, я напрягся и застыл на месте.

– Уйдите уже!

Она звучала раздраженной. Чувствуя себя так, будто меня прогнали, я вышел из конюшни и направился в сторону дома.

Когда перерыв закончился, я снова вернулся в сад. Людей в нем работало немного: сама хозяйка Лиза, ее партнер Лео и несколько местных, приезжавших на неполный рабочий день. Не считая меня, их средний возраст составлял лет шестьдесят, но скорость, с которой они срезали цветы, значительно превосходила мою. Я просыпался в пять, ел завтрак, который готовил Лео, и в шесть приступал к работе. В одиннадцать утренняя смена закрывалась, я где-нибудь обедал, в два часа снова возвращался в сад и освобождался в пять. Все разъезжались по домам, Лео готовил ужин, и вскоре вместе с ним и Лизой я садился за стол.

Так время подходило к восьми. В городе всегда есть масса возможностей познакомиться с молодежью, но в Ачиди шансов было мало. Пока я пытался развеяться, гуляя по деревне, становилось только более тоскливо. Вокруг нависала атмосфера, прорвать и проникнуть в которую было мне не под силу. В каждом доме горел свет, но не было места, куда мог зайти я. И в сэндвичной лавке, и в пабе, где собирались, смеялись и болтали местные мужчины, мне часто становилось не по себе, и я почти сразу уходил.

Я увидел заметку на доске объявлений бара примерно через месяц после того, как приехал в Ачиди.

«Практика разговорного английского. Мы рады всем!» Местом встречи значился небольшой собор Ачиди. Я решил, что они просто пытаются привлечь иностранцев, чтобы потом навязать им религию, но два дня спустя все-таки решил сходить. Когда по восемь часов в день смотришь только на яблони, когда, даже закрывая глаза, видишь перед собой только ветки и секатор, когда впадаешь в одиночество настолько, что даже ужина с неразговорчивой пожилой парой ждешь с нетерпением – даже один месяц будет казаться невыносимо долгим. Мне требовалась какая-то воронка, чтобы сливать в нее время.

В старом соборе не осталось ни капли тепла. Он был построен из сложенных друг на друга серых камней, выглядел холодным и на первый взгляд давно заброшенным. В молитвенном зале висел небольшой крест. Мы устроились в гостевой комнате: поставили стулья кругом, включили торшер и зажгли свечу в центре. Я взял предложенную молодым парнем кружку горячего шоколада и сел.

– Меня зовут Джованни, – сказал он. – Я открыл этот клуб этой весной. Сегодня у нас новенький. Давайте все представимся по очереди.

Нико из Македонии приехал сюда по программе Au pair, Ирен тоже приехала по Au pair, но из Венгрии, а Аня приехала из Грузии и работала в поле. Все рассказывали о себе с улыбкой. Их явно забавляло, что они представлялись друг другу уже не в первый раз.

Я тоже представился. Сказал, что меня зовут Эдуарду, но все зовут меня Ральдо, что я из Бразилии, а здесь уже месяц. Я рассказал, что работал в яблоневом саду, что раньше учился в университете на преподавателя английского, но окончить его не смог.

Помню, как по-доброму они все смотрели на меня. Здесь не было той стены, на которую мне приходилось натыкаться почти каждый день с тех пор, как я приехал в Ачиди. Все с готовностью слушали меня, а я – их. Потому что все мы были в похожем положении.

Я все еще рассказывал о себе, когда дверь в комнату распахнулась. На пороге стояла азиатка из конюшни. Она лишь мельком взглянула на меня и присоединилась к остальным.

– Эдуарду, можешь, пожалуйста, еще раз представиться для Хамин? – попросил Джованни.

Она смотрела на меня, скрестив на груди руки. Ее лицо по-прежнему выглядело сердитым.

Всячески избегая ее взгляда, я еще раз рассказал о себе.

– Ну, мы все уже познакомились, теперь ты, Хамин, расскажи Эдуарду о себе.

– Это обязательно? – переспросила она и перевела взгляд на меня. – Меня зовут Хамин. Я кореянка. В Ирландии уже год. Раньше я учила английский и работала в овощном магазине, а теперь работаю в конюшне.

– Ты из Северной или из Южной Кореи? – на автомате вылетело у меня, и я тут же закрыл рот.

– Из Южной. Но это еще не значит, что я из теплой страны.

Впервые на ее лице появилось выражение, в котором не было враждебности.

Все по очереди рассказывали о событиях прошедшей недели. Английским все владели на разном уровне. Нико, который знал язык лучше всех, старался говорить помедленнее, а Аня спотыкалась и, чтобы выразить свои мысли, искала слова в словаре. Рассказывая о жизни в Ачиди, все, будто сговорившись, плавно переходили на рассказы о тех местах, откуда приехали: чем они занимались на родине, что о ней думают.

Я тоже рассказал о своей жизни в Бразилии. Упомянул, что нормальной работы у меня не было и я сидел на шее у матери. Я думал, что моя история прозвучит забавно, и смеялся, но все почему-то были смущены. Особенно Хамин – она все время хмурилась и сидела с недовольным видом.

Хамин в основном рассказывала о лошадях, за которыми присматривает. Всего их было восемь, но, если восьми клиентов не набиралось, не седлали самого непослушного – Лентяя, и самого старого – Старика. «Это секрет», – подчеркнула она, но на самом деле эти двое нравились ей больше всех. А из них двоих – Лентяй. Даже когда она сама отчитывала его за то, что он не слушался, внутренне она все равно была на его стороне. «Лентяй». Когда она произнесла это прозвище, на ее лице впервые возникло довольное выражение.

Мне показалось, что мы сидели совсем недолго, но, когда я проверил время, оказалось, что прошло уже два часа. Почти всем нужно было на работу рано утром, поэтому мы начали расходиться. Все разбрелись в разные стороны от собора, но нам с Хамин было по пути.

Мы шли рядом, на небольшом расстоянии друг от друга. Дул прохладный ветер. Я думал, что, чем менее комфортно людям рядом друг с другом, тем сильнее они стараются избежать тишины, но Хамин, казалось, привыкла к такому молчанию. Мы долго шли, прежде чем она спросила:

– Дублинский аэропорт уже давно работает. Тебе бы возместили билет, почему ты не улетел?

– Не знаю, – ответил я.

Между нами снова повисла тишина.

– А ты? Почему ты работаешь в этой деревне?

Хамин промолчала, пожала плечами и сунула руки в карманы.

– Ты все время выглядишь рассерженной.

Хамин остановилась и посмотрела на меня.

– Я часто слышу это здесь. Но это не так. Прости, как ты сказал тебя зовут?

– Ральдо.

– Ральдо, я не рассержена. Не пойми неправильно.

Как бы описать выражение лица Хамин в эту секунду? Она выглядела так, как будто ее ранили мои слова. Мне стало неловко и захотелось поскорее исправить ситуацию.

– Я просто почти не общался с азиатами.

– Да, наверное. – Она сухо посмотрела на меня.

Мы шли молча, пока не добрались до ее дома.

– Позвони, если будет скучно. Если не будет других дел.

Я достал из кармана клочок бумаги и написал свой телефон. Хамин, скрестив руки, смотрела в ту сторону, откуда мы пришли. Я протянул ей листок с номером. Я все еще чувствовал вину за то, что ее обидел, но дал номер скорее потому, что был очень одинок.

За фруктовым садом находилась небольшая роща, а за ней – холмы. У их подножья можно было увидеть, как лошади Хамин катали гостей.

Неподалеку протекала небольшая река, да и холмы делали свое дело, поэтому в Ачиди постоянно стояли туманы. Обычно дымка рассеивалась часам к девяти, но особенно густой туман мог висеть и до одиннадцати. В такие дни вокруг не было видно ничего, кроме веток прямо перед глазами, поэтому мы работали с привязанными к запястьям маленькими бубенчиками, чтобы внезапно не наткнуться на кого-нибудь с секатором в руках. Когда туман постепенно рассеивался и мир снова проявлялся перед глазами, я чувствовал странное облегчение.

Я работал в тишине. Нижние ветки подрезать было легко, но, чтобы добраться до верхних, приходилось ставить лестницу. Я молча работал в своей широкополой шляпе и вспоминал о жизни в Бразилии. Сцены, которые, будто моментальные снимки, вспыхивали в памяти друг за другом, казались мне сном.

В следующий раз я увидел Хамин через два дня, вечером в пятницу. Это случилось, когда я от нечего делать шел на автобус, чтобы съездить в паб в городке неподалеку. На остановке стояла Хамин. Она была в черном, в высоких ботинках на каблуке и читала книгу. Мы поприветствовали друг друга кивками и сели в автобус. Я – в самый конец, а Хамин – в самое начало.

За окном простиралось поле в лучах закатного солнца. И на него, и на холмы, и на крыши домов падал теплый солнечный свет, отчего казалось, что небо проливалось на мир своими красками. Вспомнились чьи-то слова о том, что прекрасное утешает. Я видел красоту во многом. Утешило ли это меня? В то время я еще не знал, заслуживаю ли утешения вообще.

Хамин продолжала спать, опустив голову, даже когда мы приехали. Ее сумка и книга давно упали на пол. Я поднял их и разбудил ее. Едва открыв глаза, она пробормотала что-то на непонятном мне, вероятно, корейском языке. Мы с ней вышли из автобуса.

– Что ты только что сказала?

– Ничего вроде бы.

– Ну только что, когда проснулась.

– Я что-то сказала? Вообще не помню. – Она пошла дальше по дороге.

Я стоял на месте, смотрел на то, как она уходит, и ковырял кожу на пальце. «Нужно перестать, перестать», – думал я, но не мог. Эта привычка появилась у меня в девять лет и с тех пор не оставляла ни на день. Когда все было нормально, я отрывал по паре заусенцев, но, если мне было тревожно или плохо, я не останавливался, пока не раздирал кожу до крови.

Пока я смотрел в спину Хамин, перед моими глазами рисовалось испуганное лицо Илейн. Лицо, которое пряталось от меня за дверью. Я скучал по ней, я любил ее, но это не оправдания. Все, чего я добился, – лишь ее опасения и страх. Лишь когда ободрал палец до такой степени, что на глаза выступили слезы, я отправился в паб на главной улице.

Внутри оказалось на удивление просторно. Кроме длинной барной стойки было и несколько столиков, у которых можно было постоять. Танцпол тоже выглядел достаточно большим, но, наверное, было еще слишком рано, потому что никто не танцевал. В колонках играли хиты с верхних строчек музыкальных чартов.

Я сел за стойку и заказал кружку пива. Когда я, по-прежнему один, приступил ко второй, в бар вошла Хамин. Она поздоровалась со мной глазами и заказала две кружки пива. Потом, повернувшись ко мне спиной, встала у другого столика.

По двое, по одному подходили новые посетители, и к тому времени, когда Хамин допила обе свои кружки, а я расправился с третьей, в баре стало людно. Музыка зазвучала громче, некоторые пары начали танцевать. Когда заиграла песня Black Eyed Peas, Хамин направилась к танцполу.

Она танцевала, повернувшись лицом к стойке – если, конечно, это вообще можно было назвать танцем. Разве можно так двигаться? Разве можно настолько не уметь танцевать? Она поймала какой-то собственный ритм, который абсолютно не попадал в ритм музыки. Поначалу ее лицо было серьезным, но потом она вошла во вкус, стала улыбаться, закрывать глаза и выделывать еще более размашистые движения. Люди заливались хохотом, который не перекрывала даже музыка. Несколько мужчин пристроились рядом с Хамин и стали передразнивать ее танец.

Что это вообще такое? Зачем она делает из себя посмешище? Я направился к ней, но в это же время группа людей завалилась на танцпол и оттеснила меня от той его части, где нелепо танцевала Хамин. Я растерянно наблюдал за ней издалека, пока песня не кончилась. Казалось, она длилась бесконечно. С затуманенным от пива рассудком я в смятении смотрел на этот безобразный танец, пока меня толкала скакавшая вокруг толпа, а люди в полный голос смеялись над Хамин.

Как только песня кончилась, Хамин направилась к кассе. Я тоже рассчитался и вышел следом.

У входа курило несколько компаний. Хамин спрятала руки в карманы и прошла мимо них.

– Ты всегда так себя ведешь? – спросил я, догоняя ее.

– Всегда что?

– Танцуешь здесь одна?

– Когда хочу потанцевать. Не только тут.

– Ты домой?

– Да, нужно успеть на автобус.

Она побежала к остановке. Мы запрыгнули в открывшуюся перед нами дверь. Легкость в предвкушении выходных, смех и свежий ночной ветер из окна заполняли салон. Мы стояли у передней двери. Когда автобус тронулся, она спросила:

– Что ты здесь делаешь?

Ее лицо выглядело уставшим. Глаза были красными, а на подбородке виднелось два прыща. Я рассмеялся, будто услышал шутку.

– Я же рассказывал. Приехал к девушке, но началось извержение. В это время моя мама попала в больницу, заблокировала мне карты и сказала, что больше не будет меня содержать. Вот поэтому я здесь. Из-за череды случайных совпадений.

– Да. Только я не верю, что это все.

– А ты?

Она криво улыбнулась.

– Не собираюсь тешить твое любопытство.

– Ну и не надо.

Она смотрела в окно с равнодушным видом. Освещенные тусклой лампой, мы отражались на черном стекле. За окном бежала белая собака, словно пыталась догнать автобус.

Все выходные лил дождь. Я спал, просыпался, смотрел в окно и снова ложился в постель. Раздался грохот. Я открыл дверь, выглянул наружу и увидел, как над холмом полыхнула молния. Следом прокатился еще один раскат грома, и небо тут же снова разрезала молния. Я сел на крыльце под крышей и смотрел как зачарованный. Земля пахла горячим черным чаем. Я словно выпал из собственного тела и уже не замечал ни попадавших на меня капель дождя, ни того, что мокла одежда.

«Что ты здесь делаешь?» – спросила меня Хамин вчера в автобусе.

– Не знаю, – шевеля лишь губами, прошептал я.

Мама тоже постоянно это спрашивала в то время, когда у нее еще оставалась какая-то человеческая надежда на меня. «Что ты здесь делаешь?» За этими словами всегда следовала ссора. Что я ей отвечал? Что-то вроде «оставь меня в покое»? Сидя под льющимся на меня дождем, я вспоминал мамины слова. «Ральдо, что ты здесь делаешь?» – в памяти всплыли серо-зеленые глаза Илейн, когда и она задала мне этот вопрос. «Я скучал», – ответил я тогда, но в тот день, сидя под крышей, стал сомневаться, что это был правильный ответ. Что я здесь делаю?

– Сначала я и правда немного разозлилась. Меня раздражало, как ты смеялся, рассказывая о том, что почти не работал и жил на деньги матери. Но ты ведь все время смеешься. Даже когда совсем не смешно, – сказала Хамин в автобусе по дороге из паба. – Ты тоже звони, если будет скучно. И я позвоню, – прежде чем произнести это, она опустила глаза на мою руку, лежавшую на спинке соседнего сиденья.

Она попыталась отвести взгляд от моих пальцев как можно более естественно.

Я лежал на бетонном полу перед дверью. Самое долгое я не выходил из комнаты месяц. Я лежал за плотно задернутыми шторами, потребляя минимальное количество воды и еды. Я хотел окончить университет больше, чем кто-либо. Хотел сходить в клуб потанцевать, хотел знакомиться с новыми людьми. Хотел выйти из дома и начать жить. Но гораздо легче оказалось быть бесстыдным и ленивым, чем признать правду. Лучше просто казаться легкомысленным и убогим. «Ральдо, что ты здесь делаешь?» Я сжал кулаки и уверенно ответил: «Я просто не мог выйти. Хотел, но не мог, мама».

Мне очень нравилась жизнь после школы. Я смог завести друзей, никто вокруг не знал меня прежнего. Когда я впервые почувствовал, что люди наконец меня приняли, умер мой отец, но я легко это перенес. Странности начались где-то через год после его смерти.

Я мог три часа стоять под душем. Мог выйти, потом вернуться и снова встать под воду еще на два часа.

Я мог не есть и не спать, только шестнадцать часов подряд таращиться в телевизор.

«Жалкий», – вероятно, думали люди. Но никто из них не представлял, сколько нужно сил, чтобы жить даже так, как трудно заставить себя подняться, когда, наконец, почувствуешь голод, и насколько сложно найти в себе смелость выйти на улицу.

Гром напоминал плач земли, а не неба.

По лицу текли холодные капли дождя. Меня трясло.

На следующей неделе Хамин не пришла на собрание клуба по английскому. Я думал, что она снова опоздает, как в прошлый раз, но она не появилась до самого конца. Я вспомнил о телефоне, который не взял с собой. Когда я пришел домой, оказалась, что она прислала мне сообщение.

«Небольшое ЧП. Я упала и повредила два пальца. Просто трещина. Наложили гипс. У меня есть только твой номер, поэтому передай остальным. Хамин».

Следующим утром я сделал дополнительный сэндвич и в обед отправился к конюшне. Я позвал ее из-за забора. День был особенно ясный. В широкополой шляпе и водонепроницаемом фартуке, она вывезла из конюшни тележку на одном колесе. Мизинец и безымянный палец на ее левой руке были в гипсе.

Жестом я попросил ее подойти.

– Погоди, я руки помою!

Когда она вышла, я сидел, привалившись к забору. Она была уже без фартука и в кроссовках. Мы решили поесть сэндвичи у собора и пошли в его сторону.

– Как тебя угораздило?

– Ночью пошла в туалет, наступила на жестяную банку и упала. Больно не было, но утром, когда я проснулась, рука опухла. Я выпила обезболивающее и пошла на работу, но пальцы быстро превратились в сосиски.

– И зачем ты терпела? А если бы стало еще хуже?

– Мне нужно было работать. Я закончила пораньше и пошла в больницу. Уже испугалась, что что-то сломала, но, к счастью, нет. Сделали снимок – оказалось, трещина. Но гипс все равно наложили. Хорошо, хотя бы левая рука.

Я смотрел на ее лицо. Она говорила это без каких-либо эмоций, с тем самым отсутствующим взглядом, который я сначала принял за сердитый. Она рассказывала так, будто сломалась какая-то не особенно дорогая ей вещь.

За собором возвышалось несколько раскидистых деревьев и стояли скамейки, где местные старики грелись на солнышке. Мы тоже устроились на одной из них. Начался июнь, но ветер был прохладным. Я достал из холщовой сумки два завернутых в пленку куриных сэндвича, термос с кофе, бутылку воды и два стакана. Налил кофе, вытащил сэндвичи из пленки так, чтобы было удобно, и протянул один Хамин. Она глотнула кофе, откусила сэндвич и посмотрела на меня.

– Ты пальцы повредила, а Ребекка все равно заставляет тебя работать?

– Я сама попросила. Тем более работы немного.

– А в Корее ты тоже этим занималась?

– Нет, я работала в больнице. Была медсестрой. Медсестрой в большой больнице в большом городе, – она стала торопливо есть свой сэндвич.

Она откусывала большие куски и глотала их почти не жуя. Кофе был горячим, но с ним она тоже расправилась быстро. Покончив с сэндвичем, она снова заговорила:

– Ты спрашивал в тот раз. Спросил, что я здесь делаю, – она огляделась и посмотрела на меня. – Изначально я приехала, просто потому что нашла здесь работу. А когда оказалась тут, мне очень понравилось. Здесь столько приятных звуков. Послушай!

Все, что я смог услышать, – шум ветра и шелест листвы, крики птиц, жужжание изредка проезжавших машин, болтовню стариков, кашель и смех.

– Эти звуки не утомляют.

– А разве в Корее нет похожих мест?

Она равнодушно посмотрела на меня и ответила:

– Я росла в такой же деревне. Но всем сердцем ее ненавижу. Даже думать противно.

– Почему?

– Люди, – она скользнула взглядом по своему гипсу.

Рыжий кот грелся на солнышке у стены собора.

– Ты не скучаешь по тем, кто остался в Корее?

– По нескольким, – она немного подумала и продолжила: – Но теперь мне не хватит смелости вернуться и снова там жить.

Я посомневался, но спросил:

– Хочешь обедать со мной, пока не снимут гипс? Я все равно готовлю, мне несложно сделать еще порцию.

Я решил, что мое предложение было слишком внезапным и чрезмерным, но она согласилась, даже никак его не прокомментировав.

С того дня мы стали обедать вместе, если ни у кого из нас не появлялось срочных дел. И даже после того, как Хамин сняли гипс. Обычно это были просто сэндвичи, но иногда мы ели курицу или рыбу с жареной картошкой или пюре, или какой-нибудь салат. Когда пришла жара, мы стали брать по баночке холодного пива.

Хамин готовилась поступать в магистратуру на сестринское дело в ирландском Лафесте. Без студенческой визы оставаться в стране больше двух лет было нельзя, но если бы она повысила свою степень здесь, то смогла бы устроиться по специальности. На словах это звучало как хороший план, но и само поступление, и перспектива устроиться на работу на деле были труднодостижимыми целями. Хамин рассказала, что, приехав в Ирландию, искала работу четыре месяца, прежде чем получилось устроиться в овощную лавку.

– Я всегда жила тяжело.

Хамин часто так говорила. Я же думал, что странно лепить к глаголу «жить» наречие «тяжело». Разве слово «hard» обычно используется не в отрицательном значении? Конечно, можно сказать, например, «hardworking», но ведь жить и работать – это разные вещи. Мне было интересно, какое значение она вкладывала в эту фразу. Я не понимал, что она хочет этим сказать. Что живет и постоянно толкает себя вперед? Или что у нее неинтересная жизнь? Или что «жить тяжело» – это подходящая ей моральная ценность? Или же условия делают ее жизнь тяжелой? Поэтому я никогда не мог найти подходящих слов для ответа.

3

Спустя два месяца после того, как я вступил в клуб английского языка, мы все вместе поехали в путешествие. Ирен предложила съездить на соседний остров, мы выбрали дату, но из-за того, что у всех были дела, постоянно откладывали и собрались только в середине июля.

На автобусе мы добрались до порта, а там сели на паром. На острове взяли в прокат джип с открытой крышей и проехались по береговой линии. Машину вел Нико, а мы все громко смеялись над каждой мелочью и шутили. Спускаясь под гору, мы кричали, словно на аттракционе, перебивая друг друга, восхищались цветом моря и большими яхтами, которые проплывали мимо, хохотали, глядя на то, как разлетались от ветра наши волосы. Только Хамин смотрела в окно с отстраненным видом. Она собрала волосы в хвост, чтобы они не спутались, и крепко держалась за ручку, словно боялась упасть.

Мы пообедали на террасе в кафе рядом с побережьем. Скатерть в сине-белую клетку трепыхалась от морского бриза. В воздухе пахло морем. Мы сидели в ряд за длинным столом, ели и любовались видом. На белом песке маленького закругленного пляжа еле виднелись белые зонтики. Шумели высокие волны.

– Ты что, заболела? – спросила Аня у Хамин.

– Нет, все в порядке.

– Хамин, тебе нужно отдохнуть, – поддержала Ирен.

Я посмотрел на Хамин: усталое лицо с белыми пятнами от плохо размазанного солнцезащитного крема.

– Да, расслабься. Ты выглядишь напряженной. Давай расправь плечи и глубоко вдохни, – пришел на подмогу Ирен Джованни.

Все звучали дружелюбно и искренне беспокоились.

– Я не нервничаю, не обращайте внимания, – ответила Хамин, ковыряясь в тарелке вилкой.

Она отправила вилку в рот. Ее тон был настолько сухим, что все сконфузились.

– Она просто вчера напилась, это все похмелье! – пошутил я.

– Правда? – Засмеялась Аня, глядя на Хамин.

– Не то слово! Она так обожает это дело, почти каждый день устраивает себе вечеринки!

Я опрокинул пару невидимых стаканов и посмотрел на Хамин. Она расслабилась и улыбнулась.

– Да, именно так, – подыграла мне она.

– А вы сблизились! – заметила Ирен.

– Разве? Вообще, нет. – Хамин посмотрела на меня и криво улыбнулась.

Весь прошлый день лил дождь, поэтому ветер был прохладнее обычного. Мы расстелили полотенца на пляже, загорали и слушали шум волн. Хамин в черном купальнике спала на животе. Ее полотенце было небольшим, поэтому ноги лежали на песке. Во сне она говорила. Казалось, что она вела с кем-то диалог – иногда смеялась, иногда строила недовольное лицо. Она говорила по-корейски – на языке, которого я не понимал.

Когда я учил английский, профессор советовал нам привыкать думать по-английски. Я пытался, старался, но все равно думал по-португальски. Даже когда говорил по-английски, я все равно сначала мысленно строил предложение по-португальски. Так я понял, что, где бы я ни был, пока жив, я не смогу сбежать от португальского. Я думаю по-португальски, вижу сны на португальском – я живу внутри португальского языка. Хамин тоже. Она думает по-корейски, видит сны на корейском и живет внутри корейского. Она находится в окружении тех, кто вообще не понимает ее родного языка, но все равно не может из него вырваться. «Да, наверное, это что-то вроде ограниченной настройки», – однажды сказала мне она.

Мы оставили Хамин спать дальше и пошли купаться. Я присаживался на корточки, а девчонки вставали мне на плечи и прыгали в воду. Мы смеялись до колик в животе.

Я вспомнил, как и сам в детстве забирался на плечи взрослым и спрыгивал в море. Помню, что хотел показать родителям, как мне весело. Малыш Ральдо смешил всех своими глупыми, нелепыми и бессмысленными историями – я изо всех сил старался хорошо отыгрывать вверенную мне роль. Но в результате все во мне разочаровались. Когда я думал об этом, казалось, кто-то пинал меня ногой в живот.

Отраженный от белого песка и морских волн солнечный свет слепил глаза. Я заметил, что Хамин проснулась и села. «Эй, Хамин, иди сюда!» Она посмотрела на нас и помахала. Вытянув ноги вперед, она устроилась поудобнее и теперь наблюдала за нами. С такого расстояния я не мог разглядеть ее лица, но было понятно, что она улыбалась. Я вдруг почувствовал бесконечную близость с ней – всего на секунду, но тот миг – миг, когда я смотрел на нее издалека, когда волна подхватила меня, вытолкнула вперед и я увидел ее открытую, направленную к нам улыбку, – этот миг и это чувство больше не исчезли. Они навсегда остались внутри меня. Глядя на эту улыбку, я ощутил, как грудь плавится под жаром стремительно накатывающего чувства привязанности – вроде той, которая возникает к родным людям.

Вечером, когда мы уходили с пляжа, у всех были красные щеки и плечи. Мы снова сели в джип и проехались по острову. Остановились у знаменитой скалы и подошли к краю. Отвесная скала упиралась в море. Мы стояли там, пугали друг друга и смеялись. Ведь всегда, когда страшно, становится смешно. Солнце медленно опускалось в море.

Мы сели на паром, но все настолько вымотались, что не стали подниматься на палубу, расселись в каюте и заснули. Я тоже уснул, но вскоре меня разбудила жажда. Солнце уже село, и снаружи было темно.

Я вышел на палубу и увидел стоявшую у перил Хамин. В белой ветровке с капюшоном она смотрела на тот путь, который проделал паром. Я решил ей не мешать и повернул в другую сторону, но она окликнула меня:

– Ральдо!

– Ты не устала? – спросил я, приближаясь к ней.

– Нет.

– Ты всегда так. Не устала, не больно, все хорошо, все в порядке.

– Я?

– Ага.

– Ты, наверное, думаешь, что я все время вру? – Хамин посмотрела на борозды, которые рисовал на воде паром. – На самом деле я просто не знаю, правда это или нет. Я, как это сказать… Не очень хорошо понимаю, какое у меня настроение и что я чувствую. Наверное, я говорила так, чтобы не отвечать «не знаю».

– Ты не могла не устать. Работаешь, учишься, постоянно говоришь на иностранном языке – конечно, ты устала.

– Мне нужно суметь обосноваться здесь. – Хамин потерла глаза двумя руками.

– У тебя была хорошая работа в Корее, почему ты уволилась?

Я никогда раньше не спрашивал ее об этом. Она задумалась на мгновение и ответила:

– У нас была одна медсестра, и я ненавидела ее.

– До такой степени, чтобы бросить работу?

– Да.

– Что в ней было ужасного?

– Все. Она даже на человека не была похожа.

– Все было настолько плохо?

Она снова потерла глаза.

– В хоспис, где я работала, отправляли неизлечимо больных пациентов из других больниц. Тех, у кого не осталось надежды. Еще во время учебы я решила, что именно такие пациенты должны получать больше всего заботы и уважения. Им ведь осталось жить считаные дни. Это же так страшно и так одиноко.

– Еще бы…

– Но та медсестра ужасно с ними обращалась. Она просто работала как робот. Она все делала быстро и никогда не ошибалась, поэтому ее репутация была блестящей. На этом все. Стоило пациенту потребовать от нее хоть малейшего сочувствия, как она отворачивалась от него. Сердца пациентов были для нее раздражающим фоновым шумом, слышать который она не желала.

– Но?

– Сначала она не была такой. Раньше она старалась выслушивать пациентов и улыбалась им. Но она долго работала в три смены, а работы было так много… И однажды какой-то маленький рычаг в ее голове сломался. Он был совсем крохотным, но, когда его не стало, разрушилось что-то важное. Только она даже не заметила, что сломалась сама.

– Бедняга.

– У одного пациента случился приступ. Была ночная смена, но дежурный врач не отвечал на звонки. Тогда она позвонила другому врачу. Он стал кричать: «Ты что, не видела расписание дежурств?» Она ответила, что видела. «Почему ты тогда звонишь мне?» – «Потому что у пациента приступ, а дежурный не берет трубку». Врач стал кричать еще сильнее: «Смотри в расписание! Разве это моя проблема? Говори свое имя!»

Хамин почесала плечо.

– Такое часто случалось. Но ведь это не оправдание. Даже в таких условиях большинство медсестер продолжают уважать пациентов.

Бывают дни, когда работа накапливается. Когда невозможно даже присесть на секунду и приходится едва ли не бегать, чтобы все успеть. Не глядя на часы, нужно просто постоянно, без остановки работать. Был как раз один из таких дней. Поступила столетняя пациентка. С ней приехала дочь – тоже восьмидесятилетняя бабушка. И эта бабушка попросила у той сестры перевязать пролежни ее матери. А сестра разозлилась и подумала: «Как же раздражают эти старики!» Сказала, что у нее много других дел, и попросила подождать. Она работала как сумасшедшая. Было очень много работы. Бабушка подошла снова. «Я же просила подождать!» – «Мы ждем уже четыре часа», – объяснила бабушка. «Подождите еще». – «Но мама плачет, ей так больно…» – «Подождите», – холодно ответила сестра. Она закончила все срочные дела и стала делать перевязку. Ее движения были быстрыми, но грубыми. Она думала: «Зачем ты дожила до ста лет и всех теперь раздражаешь? Почему ты так крепко цепляешься за жизнь?»

Хамин говорила сухо.

– Не представляю…

– Она не разделяла эмоций даже самых тяжелых пациентов, тех, кто страдал, был всегда под кислородной маской, не мог спать и говорил, что мечтает лишь скорее умереть. Рядом с пациентами она повращалась в стену. В стену без глаз, без ушей и рта. Когда пациенты умирали, когда она доставала из их тел катетеры, капельницы и зонды – даже тогда она старалась не смотреть на их лица.

Хамин замолчала и скрестила руки на груди. Она не смотрела на меня.

– Откуда ты знаешь ее мысли? Догадалась, потому что так это выглядело со стороны?

– Знаю.

Она повернулась ко мне. Ее волосы в хвосте разлетались на ветру. Она словно не решалась что-то сказать, но потом произнесла:

– Потому что это была я.

Ее глаза покраснели.

– Я пойму, если ты возненавидишь меня.

– Хамин.

Я неуклюже подошел и похлопал ее по спине. Мы стояли рядом и молчали.

– Все ошибаются, – после долгих сомнений сказал я.

– Да, но не все такие.

Она прислонилась к перилам, закрыла глаза и склонила голову. У порта корабль стал медленно сбавлять скорость и издал металлический скрежет. Была ночь, и кружившие там в полдень белые птицы исчезли. Сколько вещей на этом свете может познать одно человеческое существо? Я смотрел, как она стояла с закрытыми глазами, и не мог ничего сказать. Потому что ничего не знал. Потому что не мог сделать ничего, кроме как просто быть рядом. Я несколько раз позвал ее по имени, пока не осознал, что мне, не имевшему никакого отношения к ее боли, стоило бы молчать.

Но мне тоже было больно. Ведь и я знаю то чувство беспомощности, когда жизнь вдруг утекает в неправильном направлении, когда все, что у тебя осталось, – лишь ненависть к себе, и ты даже не можешь утешить собственное сердце.

4

Хамин никого не просила даже о самой незначительной помощи. В том числе и меня, а если я сам пытался ей хотя бы немного помочь, она обижалась. Когда я спросил, почему она всегда пытается делать все сама, она ответила, что привыкла к этому с раннего детства.

«Ты так хорошо сама со всем справляешься!» – такими словами ее хвалили взрослые. Она росла, слыша, что она прилежная, всегда уступает и старшему брату, и младшей сестренке, что она очень независимая. Еще Хамин сказала, что всю жизнь пыталась оправдать эти слова. Сказала, что ей нравились эти похвалы и она лишь хотела им соответствовать.

Она поняла – чем тяжелее твой багаж, тем громче аплодисменты, поэтому делала все возможное, старалась изо всех сил, поступала только правильно и этим хотела заслужить хотя бы малейшее одобрение, почувствовать, что ее любят. При этом она понемногу теряла надежду, что другие сделают что-нибудь для нее. «Не буду ни на кого полагаться», – пообещала она себе еще в детстве и до сих пор жила в соответствии с этим обещанием. Жизнь для нее была той ношей, которую она должна была нести сама на своих плечах.

Мне было сложно понять, о чем она говорит. Такая жажда одобрения не могла быть стимулом двигаться дальше. Ведь если нужна помощь, можно просто попросить – нет причин разрушать себя, когда не можешь с чем-то справиться. Но я не сказал ей, что думаю. Потому что мне было больно.

Хамин пошла в школу на год раньше остальных детей и уже в двадцать один начала работать медсестрой. Выплачивая студенческие кредиты, она упорно копила деньги. Часть заработанного она отправляла родителям и всегда, когда тратила деньги на себя, чувствовала вину.

Когда Хамин исполнилось двадцать четыре, ее брат объявил о женитьбе. Сказал, что его девушка забеременела и им нужна очень крупная сумма, но у них сейчас нет денег. Родители дружно поддержали: семье нужно помогать. «Родственник ведь не сбежит с долгом и может выплачивать понемногу».

«Ты же такая добрая», – говорила ей мать, держа за руку. Когда Хамин увидела девушку брата, которой едва исполнилось девятнадцать, ее сердце екнуло. Она отправила большую часть накоплений брату. Он принял деньги так, будто это было какой-то мелочью. «Подумай о его гордости», – говорила мать. Внутри что-то сжалось, но она проигнорировала это предчувствие. «Когда у мужчины появляется ребенок, он берет себя в руки». Но, вопреки словам матери, брат распустился еще сильнее, как только его жена родила. Он потерял работу и стал просиживать дни и ночи в компьютерном клубе в поисках вакансий. Когда ему назначили арест за то, что он затеял драку в баре и кого-то избил, Хамин сдалась окончательно. «Я их потеряла, – сказала она про себя. – Ну, могло быть и хуже». Подумав об этом, она вдруг рассмеялась. Она даже не пила, но почему-то не могла остановить смех.

Герои в ее рассказах словно соревновались в том, кого из них жизнь выматывала сильнее: невероятно тяжелая работа, нет нормальных отпусков, а человек, который зовет себя матерью, служит своему сыну и требует жертв от дочери. Сложнее всего мне было понять Хамин, которая мирилась со всем этим. Но спросить, почему она так жила, я не мог. И почему уехала из Кореи – тоже.

Когда я слушал ее, я вспоминал себя в Бразилии и глаза смотревшей на меня мамы. Образ ее брата, который забрал чужие деньги, будто так и надо, накладывался на образ прошлого меня. Вспомнилась и моя сестра Марисоль. Ее всегда хвалили за то, что она была самостоятельной и заботилась обо мне. Ей было так же одиноко, как Хамин? Она тоже старалась стать той, кто никому не причиняет беспокойства? Никто не рождается с такими качествами. Нет, не то, чтобы я сильно раскаивался. Но отрицать, что на сердце было тяжело, я не мог.

Примерно тогда я начал переписываться с мамой по имейлу. Расстояние в одиннадцать часов на самолете через Атлантический океан подарило нашим отношениям воздух. Сначала мы обменивались лишь формальными фразами, но со временем смогли поговорить искренне.

Мама в письмах сильно отличалась от той мамы, которую я знал лично. Она оказалась человеком, который тонко чувствовал и замечал очень многое даже в крохотных моментах жизни. Я не говорил, что похож на нее, и просто рассказывал о прекрасном, которое повстречал здесь, и о тех вещах, которые меня ранили. Однажды я даже написал, что марихуана у меня в комнате под матрасом, и если она вдруг захочет встряхнуться, то может ее выкурить.

Мама ответила, что ей впервые за долгое время было так весело.

Когда я рассказал эту историю Хамин, она улыбнулась, а потом спросила:

– Ты сильно зависел?

– Нет, просто развлекался иногда.

Я соврал.

– Тебе правда так нравилось? Сейчас не тянет?

– Сейчас не особо.

Я понял, что возвращаться в прошлое больше не хочу. Вспоминая о том времени, я чувствовал странную усталость.

Сначала я курил с друзьями, но в какой-то момент стал курить один у себя в комнате. Сидя перед телевизором, я накладывал себе кучу еды и безостановочно смеялся. Отвратительная реальность слабо поблескивала в этой сонной усталости, а взрывы смеха меня успокаивали. Но внутри было пусто. Я просыпался и находил себя в постели среди недоеденной еды. То, что моим нетрезвым глазам казалось блестящим, снова выглядело как прежде, но только еще более бледным.

– Раньше я бы даже разговаривать с такими, как ты, не стала, – сказала Хамин.

– Я тоже.

– Я ненавидела слабых людей. Тех, кто ничего не может вынести.

– Почему?

– Не знаю, – она слабо улыбнулась, – Хотя мы вообще могли не встретиться. Если бы не вулкан.

Она потерла глаза. В этом простом разговоре я почувствовал ее симпатию ко мне. Оказывается, существуют не только те слова, которые заворачивают в красивую оболочку, чтобы продемонстрировать, хотя их может вовсе не быть на душе, но и те, которые даже не нужно произносить, – как солнечные лучи или дождь, они сами льются из сердца.

Хамин сказала, что хотела стать сильным человеком. Таким, который не ворчит, не плачет и не жалуется. Чем сильнее она подавляла эмоции, тем послушнее и размытее они становились. На других медсестер, которые плакали и переживали из-за стресса на работе или из-за сочувствия к пациентам, она смотрела холодно. «Что ты льешь крокодиловы слезы? Разве это так страшно? Думаешь, только тебе тяжело? Почему ты такая чувствительная? Если не можешь вытерпеть даже такое, то нигде не выживешь», – твердила она иногда про себя, иногда вслух.

Когда Хамин работала в больнице, ей нравилась одна из коллег.

Она была на год старше, прекрасно ладила с другими медсестрами и отлично со всем справлялась. Хамин хотела показать себя в лучшем свете и сблизиться с ней. Она радовалась, когда они попадали в одну смену, и, хоть говорили они немного, работать с ней было легко и комфортно. Хамин была в замешательстве, когда узнала, что она увольняется. В первую очередь потому, что она лучше, чем кто-либо, приспособилась к больничной жизни.

Хамин долго сомневалась, но в конце концов спросила, почему она решила уволиться. Они стояли у кулера в сестринской. Она налила воды в тумблер, посмотрела на Хамин, ничего не ответила и улыбнулась. Хамин спросила снова: «Почему вы увольняетесь?»

Она посмотрела на свой тумблер, снова подняла глаза на Хамин и после молчания вдруг спросила.

– Хамин, кем ты себя считаешь? – мягким тоном произнесла она и вышла.

– Что это значит? – спросила Хамин, вылетев следом за ней в коридор. – Объясните, что вы имеете в виду? – отчаянно повторяла она.

Она улыбнулась той самой улыбкой, которая располагала к ней людей, и похлопала Хамин по плечу.

– Ничего особенного, – она пошла дальше по коридору.

Почему-то Хамин не смогла пойти следом за ней и застыла на месте. Даже после этого она общалась с Хамин как раньше. Так же вежливо и мягко. Только теперь Хамин поняла, что это стена, которой она от нее отгораживалась. «Кем ты себя считаешь?» Хамин поняла это так: «Ты не заслуживаешь того, чтобы я с тобой говорила. Вообще непонятно, зачем такие, как ты, живут». Были коллеги, которые открыто критиковали и оскорбляли Хамин, но она их презирала, поэтому спокойно это выносила. Однако слова человека, который ей нравился, вызвали оцепенение.

После того дня она постоянно вспоминала: «Хамин, кем ты себя считаешь?» – эти слова, ее выражение лица и наполнивший пространство воздух.

Вспоминая об этом, Хамин видела перед собой сломавшегося человека. Человека, который говорит с одними – одним тоном, а с другими – абсолютно другим. Бесконечно добрый, но достаточно бессердечный, чтобы вдруг проявить жестокость. Абсолютно неискренний, но убеждающий других в своей искренности. Улыбающийся, но тут же забывающий, что такое улыбка. Когда Хамин видела на улице смеющихся людей, ей казалось, что все они смеются над этим странным человеком. Ей всегда было холодно. Вскоре после этого к Хамин в больницу пришла сестра.

– Что с тобой? Ты не болеешь? – несколько раз спросила Хаын, заглядывая в лицо Хамин.

Они пообедали и пришли выпить кофе.

– Я недавно узнала, что это ты дала деньги брату на свадьбу.

Хамин попросила ее не волноваться, но Хаын была в бешенстве.

– Как ты могла отдать то, что с таким трудом заработала? Почему ты совсем не бережешь то, что тебе дорого?

Хамин попыталась перевести тему. Она не хотела это слушать.

– Мама сказала, что ты пожертвовала ими ради семьи. Что значит пожертвовала? Я сказала ей, что это просто эксплуатация. Они что, считают, что можно просто эксплуатировать других, увенчав это сверху какой-нибудь правдоподобной ложью? Я у нее спросила: «Ты когда-нибудь вообще говорила Хамин, что она молодец? Она сама со всем справляется, ты хоть раз вообще о ней беспокоилась?» Хамин, я…

– Скажи, что мне делать, – голос прозвучал угрожающе, страшно.

«Как из моего тела выходят такие звуки?» – Хамин слушала свой голос, как чужой. Хаын удивленно посмотрела на нее.

– Все только твердят, что я такой или сякой человек. Что я уничтожаю свою жизнь. Но никто не говорит мне, что делать. Что мне делать?

Хамин уткнулась лицом в стол и зарыдала, как ребенок. «Нужно перестать, взять себя в руки», – думала она, но не могла остановиться.

– Хамин… – Хаын подошла к ней и села рядом. – Господи, Хамин…

Было слышно, как быстро стучит сердце Хаын. Такого еще не случалось. Хамин никогда никому не показывала такую себя.

– Хаын, я тоже хочу просто дышать…

– Хорошо, все хорошо, – отвечала Хаын. – Все будет хорошо.

Сначала ей было стыдно, но, перестав плакать, она почувствовала облегчение. Стало зябко оттого, что тело покинула часть распиравшего его жара. Дышать через нос она не могла, поэтому приходилось выдыхать через рот.

– Интересно, что за сила меня тогда сломала? – спросила у меня Хамин.

В тот день Хаын, которая была младше Хамин на пять лет, спрашивала у нее: «Что ты любишь? Что тебе нравится делать? Каково тебе работать в ночные смены? Какая у тебя любимая песня? Как бы ты хотела жить, если бы родилась снова?»

Хамин безучастно и словно со стороны смотрела на себя, не способную ответить на простые вопросы. На себя, повторявшую лишь: «Не знаю. Не знаю».

– Как я себя чувствую? Разве это важно? – Дав такой ответ, она поняла, что ничего не знает о своих чувствах.

По дороге домой она получила сообщение от Хаын:

«Не пытайся жить правильно, живи свободно. Ненавижу тех, кто извиняется за свои слезы».

Хамин нажала на кнопку ответа, но не знала, что написать.

«Будь осторожна на улице».

Хамин хотела отправить прямо так, но добавила:

«Я стану лучше. Давай увидимся, когда я поправлюсь».

Если она продолжит работать в таком темпе, то уже через пару десятков лет сможет стать старшей медсестрой. Хамин думала, что, даже если она сломается, карабкаясь на вершину, эта жертва будет возмещена. Но лучше, чем кто-либо другой, она понимала – понимала эфемерность жизни и контрастирующую с ней очевидность смерти. И то, что жизнь ни на миг не гарантирует будущего.

Истории наших с Хамин жизней были совершенно разными, но когда, выслушав ее рассказ, я возвращался домой, мне вспоминался прежний я.

Возможно, именно по этой причине я решил рассказать ей свою историю. Я тоже не был таким с самого начала. Был поздний летний вечер, мы с ней сидели на склоне холма.

Я уже хотел начать, но меня вдруг затошнило, и к лицу прилила кровь.

– Ничего особенного… – я помедлил, но продолжил: – Может быть, это даже прозвучит, как жалобы на ерунду.

Хамин не торопила и молча на меня смотрела.

– Я родился, когда моему отцу было пятьдесят. Он был женат три раза, и я был его шестым ребенком. Дочь у него была только одна – моя сестра. Когда я родился, самому старшему из моих братьев было тридцать. Они все похожи на отца – высокие, широкоплечие. Некоторые играли в составе спортивных команд в университете. Но я был другой. Маленький и тощий, я любил читать дома книжки и рисовать гораздо больше, чем гулять на улице. Ходил играть к соседским девчонкам. Наверное, отцу бы это не понравилось, если бы он узнал.

Когда был маленький, я хотел радовать его: говорил ему ласковые слова, дарил цветочки, но всегда получал один ответ: «Не веди себя как девчонка. Если бы ты был зверем, то давно бы уже погиб в процессе естественного отбора». Отец считал, что для мужчины плакать – худший грех. Поэтому, всегда, когда я чувствовал грусть, мне становилось страшно. Я боялся, что меня накажут. Я старался не плакать, даже если слезы сдавливали горло и начинало жечь корень языка. Оказывается, если так делать, то потом, когда становится грустно, наоборот, начинаешь смеяться.

Отец всегда волновался: раз я не мужественный, значит, другие мужики будут меня травить. Ну, это оказалось правдой. Когда пошел в школу, я понял, что значили его слова про естественный отбор. Я никак не мог избежать травли – как будто от меня чем-то пахло или кто-то нарисовал мишень на моем лице и подписал «бей сюда». Ничего не поменялось и через год. В средней школе было тяжелее всего.

Я удивленно замолчал. В те мгновения мне показалось, что я говорил об этом без стыда, что я не стыдился того себя. Однако я быстро смутился, подумав, что зря я все это затеял, стал смеяться, но все-таки продолжил рассказ.

– Однажды по дороге из школы меня сильно избили. Раньше мне никогда так не попадало. Одного из тех парней даже забрали в полицию, поэтому отец не мог об этом не узнать. «Все потому, что ты выглядишь слабым и мягким, – сказал он. – Ты когда-нибудь сам набрасывался на других так, как будто хочешь убить? Ты хоть раз отбивался так, будто у тебя крышу сорвало? Ты только терпишь, поэтому они видят в тебе легкую мишень. Это твоя вина, ты сам даешь им возможность. Как ты можешь быть моим сыном? С твоими братьями никогда такого не было. Позорище».

Я не злился на отца. Тогда я его даже не боялся. Но это меня все-таки задело. Стало грустно. Отец, которому тогда было уже за шестьдесят, страдал от тяжелого ревматизма и не мог больше работать. Смотреть на то, как человек, который всю жизнь презирал слабость, сам потерял силу и не мог себя принять… Это тяжело. Если я хоть намеком показывал, что мне тяжело, он говорил: «Ты знаешь, как я жил? Посмотри на меня, разве я жалуюсь?» До самой смерти он не сломался ни разу. «Ты так не выживешь. Ты не станешь мужчиной, который заслуживает уважения», – он твердил это до самого конца.

– Когда он умер?

– Когда мне было девятнадцать. От пневмонии.

Я сказал это и улыбнулся. Хамин хмуро посмотрела на меня. Таким было выражение ее лица, когда она внимательно слушала или о чем-то думала. То самое выражение, которое я сначала считал рассерженным. Выпавшие из хвоста пряди подлетали на ветру и скользили по ее лицу.

– И ты называешь это «ничего особенного»?

Мне было нечего ответить, и я пожал плечами.

Когда мы спускались с холма, Хамин шла впереди. Глядя на ее спину, я заметил, что она постоянно прикасалась руками к лицу. Я подошел ближе, прислушался и понял, что она плакала. Из-за моего рассказа? Я не смог спросить, почему, и просто замедлил шаг. Я хотел дать ей время спрятать слезы. Тогда я посчитал, что так проявлю свою заботу о ней.

5

Хамин жила в бетонной пристройке на заднем дворе площадки для верховой езды. Внутри маленького строения была спальня и ванная, а за дверью на просторном дворике стояли стул, стол и шезлонг. Мне нравилось сидеть в тени на заднем дворе. У Хамин был вайфай, поэтому я брал ее ноутбук, чтобы звонить по видеосвязи или отвечать на письма. Она в это время читала, делала записи в дневник или спала на шезлонге.

Обычно она спала на боку под пледом в красно-черную клетку и бормотала во сне. Я пытался записать на бумаге слова, которые она произносила. Мне не удавалось даже собрать их в предложения, но я все равно старался записать как можно больше. Когда она просыпалась, я показывал ей свои заметки. «Я снова разговаривала?» – спрашивала она и внимательно изучала листок.

Приходя к Хамин, я всегда заглядывал в конюшню и здоровался с лошадьми. Мы заходили, а лошади по очереди – каждая со своей внешностью и характером – делали шаг вперед и приветствовали нас. Когда я смотрел в их глаза, казалось, что передо мной были глаза человека, который жил долго-долго, двести лет. Лошади не знают того, что знают люди, но люди не знают того, что знают лошади. Я все часто задумывался: вдруг то недоступное нам знание, которым обладают лошади, на самом деле гораздо шире и глубже, чем то, что знаем мы.

Хамин говорила что-то похожее.

– В буддизме считается, что животные стремятся стать людьми через реинкарнацию. Что можно найти просветление только, став человеком. Но я сомневаюсь. Иногда мне кажется, что люди находятся в самом низу этой цепи.

Это случилось зимой, когда Хамин уволилась из больницы и отправилась в путешествие. Было очень холодно, лил дождь. Гуляя по улице, на входе в одно из туристических мест она заметила лошадь. Хамин смотрела на нее с противоположной стороны дороги. Как и у всех запряженных в повозку лошадей, на глазах у нее были шоры, а голова была опущена вниз. Лошадь была вынуждена мокнуть под дождем в такой холод и не могла ступить ни шагу. Хамин была не лошадью, а человеком, и ей можно было не стоять и не дрожать под дождем в тот холодный день. А лошадь с противоположной стороны дороги была не человеком, а лошадью, и даже в холодный день ей можно было стоять и дрожать под дождем. Эта мысль надолго засела внутри Хамин.

Эту историю она рассказала мне в день, когда владелица приняла решение закрыть конный клуб. Внезапной новость не стала – Ребекка часто говорила, что хочет уехать из Ачиди. Ей уже перевалило за шестьдесят, работать с лошадьми стало сложно, поэтому после долгих раздумий она решила продать землю и переехать в Дублин.

– Всех ребят распродадут, – с равнодушным видом сказала Хамин. – Это вообще нормально?

Она стала собирать со стола книги, фантики от конфет, скорлупу от фисташек, салфетки и листки с заметками.

– Почему все так запутанно?

Я стоял рядом и наблюдал за ней. Вспомнилось ее лицо, когда она сказала, что даже если поступит в магистратуру, хочет иногда приезжать к своим лошадям. Убирая в тот день двор, она выглядела более уставшей, чем когда-либо.

– Тебе нужно отдохнуть.

Я собрался с духом, чтобы это сказать, но она сделала вид, что не слышит. Я и сам прекрасно понимал – у нее нет времени отдыхать. Ее контракт заканчивался еще до Рождества, и, если она не поступит в магистратуру, ей придется уехать из Ирландии.

На следующей неделе в пятницу Хамин поехала в Лафест. Экзамен был в субботу утром, но она выехала раньше, потому что дорога от Ачиди до Лафеста на автобусе занимала четыре часа. Я дал ей пакет, в который положил круассан с малиной, молоко, яблоко, шоколадку и бутылку воды. С зеленым квадратным рюкзаком за плечами она села в автобус и весело посмотрела на меня.

По дороге домой я увидел, как у подножья холма шли друг за другом шесть лошадей с сидящими верхом людьми. Похоже, любимые Хамин Лентяй и Старик опять отбились от группы.

Я пожелал ей удачной сдачи, но Хамин не ответила на мое сообщение. Как только экзамен закончился, я стал ей звонить, но ее телефон был выключен. Она должна была вернуться вечером в субботу, но не вернулась. Я дозвонился до Ребекки, но она сказала, что Хамин с ней не связывалась. Когда рано утром она снова ответила, что Хамин еще не вернулась, я сел на автобус и поехал в Лафест.

Я прибыл туда в полдень. Я взял карту местности, вышел из терминала и только теперь осознал, какой это был большой город. На одном берегу реки располагалась старая его часть, с собором и площадью, а на другом берегу – новая, с ратушей. Поэтому шанс встреть Хамин, даже сидя на одном и том же месте, был слишком невелик. А если я начну бродить по городу, то вероятность упадет совсем. Телефон Хамин был по-прежнему выключен.

Перекусив гамбургером, я стоял недалеко от площади, когда послышалось чье-то пение под гитару. Я пошел на звуки музыки и вдруг понял, что отыскать Хамин не смогу. Я послушал уличных музыкантов, посмотрел собор, прогулялся по реке, побродил по переулкам, а вечером вернулся к терминалу. Кровоточивший большой палец, который был разодран сильнее остальных, я обмотал салфеткой. Я сел у окна, опустил сиденье и собрался поспать.

– Что ты здесь делаешь?

Я открыл глаза и увидел между сидений Хамин. Мы озадаченно смотрели друг на друга.

– Собираюсь домой.

Она улыбнулась.

– Я серьезно. Что ты здесь делаешь?

Хамин закинула рюкзак на верхнюю полку и села рядом.

– Ральдо, так что?

Я пожал плечами и посмотрел на нее.

– Неужели ты приехал из-за меня? Из-за того, что я не отвечала?

Я кивнул.

– Я потеряла телефон. Но я же сказала, что вернусь в воскресенье!

– Когда ты уезжала в пятницу, ты сказала «увидимся завтра». И Ребекке тоже.

– Правда?

– Да.

– Видимо, я была не в себе из-за экзамена. И еще, как назло, этот телефон!

– Как экзамен?

– Ну, просто сдала, и все.

Ее лицо впервые выглядело так умиротворенно. Когда полупустой автобус тронулся, она достала из сумки карамельки, одну положила в рот, а другую протянула мне. Хамин рассказывала, как сдавала экзамен и куда сходила в Лафесте. Свет в салоне погас, и стало темно.

– Танцевать не ходила?

Она усмехнулась и покачала головой.

– Никогда не видел, чтобы кто-то так ужасно танцевал, – я изобразил несколько движений, и мы захохотали. Когда мы перестали смеяться, Хамин произнесла:

– Все смеются, когда я танцую. И от этого мне больно.

Уличные фонари, мимо которых проносился автобус, освещали ее лицо.

– Но, когда мне больно, я чувствую облегчение. Поэтому.

Даже сейчас, когда думаю о ней, вспоминаю ее лицо в тот момент. Лицо, которое словно шептало: «Поэтому».

– Ральдо, – позвала она меня и замолчала.

– Что?

– Четыре часа.

– Что?

– Из Ачиди в Лафест, – объяснила она и уставилась на меня. – Почему ты приехал за мной?

Я не знал, что ответить. Я сам не знал причины.

– Я волновался, потому что ты не брала трубку, – сказал я и посмотрел в окно, чтобы избежать ее взгляда.

Мы замолчали, слышался только шум мотора, набиравшего обороты каждый раз, когда водитель жал на педаль. Это был звук механизма, который включался и выключался, включался и выключался снова.

Вскоре мы оба заснули. Я – у нее на плече, а она – положив свою голову на мою. Мои чувства к ней были ровными. И в лице Хамин я тоже не видел каких-то особых эмоций по отношению ко мне. Я не ждал от нее ничего большего, как и она от меня. Тогда мне казалось, что, если бы один из нас полюбил другого, мы бы обязательно заметили это. Между нами не было никакого волнения, напряжения, разочарования, отчаянья или тяги к единоличному обладанию друг другом. Если бы я любил ее, то не смог бы так заснуть. Долгое время я думал именно так.

В прохладном воздухе витал запах горящей соломы. И люди, и лошади уже спали. В Ачиди было темно. Темнота укрывала холмы, а Хамин шла на шаг впереди меня.

Она часто обгоняла меня, словно не чувствовала, что я рядом, и даже когда мы были вместе, не произносила лишних слов. Я все это знал, но в ту ночь, когда я шагал следом за ней и смотрел на ее спину, меня одолевало какое-то необъяснимое чувство.

Хамин лишь на секунду обернулась, чтобы сказать «пока», когда открыла дверь в пристройку. Я продолжал стоять на месте даже после того, как она ушла, и не мог понять своих эмоций.

С наступлением ноября обедать под открытым небом стало невозможно. Мы с Хамин ходили на обед друг к другу домой. Один день мы сидели за столом моей хозяйки Лизы, в другой – за столом ее хозяйки, Ребекки. Лиза говорила, что мы с Хамин как супруги-пенсионеры, а Ребекка называла нас близняшками. Хамин обычно не реагировала на эти слова и просто продолжала есть, как будто ей не особенно нравились такие сравнения. Но нам нравилось. Нравилось, что мы как пара пенсионеров, как близнецы.

В тот день, когда Хамин получила письмо о зачислении в магистратуру, мы с ней вместе пошли смотреть на лошадей. Рабочий день подошел к концу, но она все равно причесывала им гривы.

– Значит, я уеду отсюда первой, – сказала она, не глядя в мою сторону. – К счастью, мой контракт закончится раньше, чем отсюда увезут вас.

– Ты не хочешь их проводить?

Хамин развернулась и посмотрела на меня.

– Я не настолько сильная, – у нее дрожали губы. – Я решила жить, ни к кому не привязываясь, закаляла сердце, но все оказалось бесполезно.

Лошадь, стоявшая рядом с ней, повернула голову в ее сторону.

– Когда я смотрю в глаза, слышу голос… Все без толку.

В темноте конюшни черные глаза Хамин смотрели на меня. Мне стало некомфортно от повисшего молчания, поэтому я перевел взгляд на стоявшую рядом с ней лошадь.

– Я и не думал, что они так дороги тебе.

Люди часто говорят то, чего сами не понимают. Хамин отвернулась и продолжила расчесывать лошадь. Я не понимал, почему она выглядела так, будто это ее ранило, поэтому сначала удивился, а потом разозлился. И даже не понял, отчего злюсь.

6

Первым уехал я. Сдав последний ящик яблок, я завершил свою работу в Ачиди. Мне передавали, что на соседнем пивном заводе нужны люди, но оставаться я не хотел. Примерно тогда же я получил приглашение от тети отметить Рождество с семьей на Майорке. До Рождества оставался месяц, и я планировал попутешествовать по Ирландии на автобусах и поездах.

За неделю до отъезда я сообщил Хамин о своих планах. Рассказал, что, может быть, уже после Рождества буду работать в Испании в небольшом ресторане на Майорке, которым управляет моя тетя.

Хамин слушала меня, сидя в углу небольшого паба в Ачиди. Стояла минусовая температура, она была в коричневом свитере с расклешенными рукавами, а ее длинные волосы пушились и путались. Наверное, она сильно устала, потому что ее глаза были красными, а большие ладони казались огрубевшими. Она потерла глаза и улыбнулась.

– Хорошо. Неплохо сложилось, на Майорке даже зимой не холодно, – ответила она.

В сердце кольнуло, когда я не увидел на ее лице ни капли грусти. Я уже подумал – «Как можно быть такой бессердечной?» – но вспомнил, что ей пришлось отвернуться от всех и уехать из Кореи. Это помогло мне принять ее реакцию, но разочарование не исчезло. «Если закончить все так просто, то зачем мы так часто встречались и зачем говорили о стольких вещах? Ты относишься ко мне как к прохожему. Рядом с тобой я чувствую себя ничтожным», – думал я, сидя перед ней.

– Когда мы увидимся?

– Не знаю, – ответила Хамин и посмотрела на меня без каких-либо эмоций.

– Выглядишь так, как будто тебе все равно.

Она надела висевшее на стуле пальто и повязала шарф.

– Здесь очень холодно.

Она ссутулилась, обняла плечи и стала разминать их руками. Она дрожала. Я надел ей на голову свою шапку и укрыл колени своим пальто.

– Скажи свой имейл. Я буду писать.

Хамин слушала меня и молча смотрела на мое лицо.

– У тебя что, нет почты?

Она не ответила.

– Хамин!

– Давай увидимся снова. Когда я буду в Лафесте, приедь и позвони, – она упорно не давала мне свой адрес. – Навести меня до того, как уедешь на Майорку. Если вдруг будет скучно в путешествии.

Она посмотрела на меня с тем же выражением, которое было на ее лице в конюшне, когда наши чувства вдруг вступили в странную схватку друг с другом.

Однажды жена спросила у меня, в какой момент я снова вернулся к жизни. «Когда вернулся из Ирландии», – ответил я и объяснил, что меня изменила простая жизнь во фруктовом саду и путешествие по стране. Но о Хамин я не рассказывал. Мы спокойно говорили о наших бывших, но о Хамин я почему-то рассказать так и не смог.

Утром перед моим отъездом Хамин встретила меня у дома. Стояла дымка. Густой туман путался в волосах, лип к лицу и лез в глаза. Словно шагая по облакам, мы шли рядом, пока не добрались до остановки.

Вдалеке блеснули фары, и Хамин развела руки в стороны, приглашая меня в объятья. Я обнял ее. Теперь нужно было сказать друг другу что-то на прощание, но почему-то ни у меня, ни у нее не получалось. В такие моменты люди плачут. Когда автобус подъехал совсем близко и мы друг друга отпустили, я понял, что плакал не я один.

– Ральдо, – она тихо произнесла мое имя так, будто сказала: «Счастливого пути!» или «Пока». – Ральдо. Ральдо, – она застыла на месте и плакала. Автобус тронулся, как только я сел, и Хамин быстро растворилась в тумане.

Помню, что заснул, пока ждал, когда слезы остановятся. Проснувшись, я достал бумажный пакет, который она дала мне перед отъездом. Внутри оказалось два свертка. В одном лежал куриный сэндвич, апельсиновый сок и несколько карамелек, в другом – аптечка и ее iPod. Я открыл аптечку. На каждом лекарстве были стикеры с названиями и объяснениями, как что применять. Обезболивающее, пищеварительное, снотворное, мазь для ран… На мази для ран было написано «Намажь туда, где болит». Ее дала мне Хамин, которая за все это время ни слова не сказала о моих пальцах.

Весь месяц я слушал музыку с ее айпода. Когда я ехал в автобусе, когда лежал на кровати в комнате на шестнадцать человек, я слушал Дэмиена Райса. Иногда шел снег, иногда – дождь. Я увидел больше соборов, чем видел за всю свою жизнь. Смотрел на уличных музыкантов и бесчисленное количество чаек. Я пил вместе с соседями по комнате и несколько дней провел с другими путешественниками, которых случайно встретил в автобусе. Когда я видел, как кто-то танцует, я вспоминал Хамин. Мы постоянно обменивались сообщениями, а к концу моей поездки она написала, что переехала в Лафест.

Как бы это объяснить… Я не поехал в Лафест. Хотя я знал, что это последняя возможность увидеть Хамин. Этот выбор не был спонтанным. Несколько дней я кружил по его окрестностям, долго думал, но в конце концов решил так. Вместо этого я собрал вещи и отправился в Дублин. Я позвонил из аэропорта, прямо перед вылетом на Майорку. Я хотел сообщить, что не смогу приехать в Лафест и сразу полечу Испанию, но почему-то я сказал только то, что я в Дублине, замялся и замолчал.

– Ты не приедешь. Да?

Голос Хамин звучал спокойно. Я не смог ответить.

– Когда ты уезжал из Ачиди, я знала, что вижу тебя в последний раз.

– Нет…

– Все в порядке, Ральдо. Хорошее не всегда должно длиться вечно.

Я услышал ее дыхание в рубке.

– Я просто… Знаешь, я просто хотела сказать тебе спасибо. Странно, но раньше я почему-то не могла. Наверное, потому, что это слово казалось мне слишком легковесным. Ральдо, прости, что говорю это так поздно, но спасибо тебе.

– Хамин…

– Не знаю, может быть, когда-нибудь снова случится череда бесчисленных совпадений, и мы встретимся.

– Я буду писать, скажи адрес…

– Нет, давай оставим, – на фоне ее голоса послышался звук проходившего мимо поезда. – Если я тоже тебе дорога, давай просто оставим так.

– Я тебя не понимаю.

– Все ты понимаешь.

Пока я думал, она снова заговорила:

– Пока, Ральдо, – она замолчала на мгновенье. – Тебя ждет твой собственный путь.

Тогда я ей не поверил. Не поверил, что в Ачиди мы расстались навсегда и что больше никогда не встретимся. Пусть мы будем находиться в разных странах, но я в любой момент мог сесть на самолет и вернуться в Ирландию. Я взял свой рюкзак и пошел к залу вылета.

Приземлившись в Майорке, я снова позвонил Хамин, но ее телефон был выключен. Всю зиму, пока я был там. Но даже тогда мне казалось, что мы еще увидимся. Я думал, что раз знаю, куда она поступила, то могу просто приехать в Лафест и отыскать ее. Весной я вернулся в Бразилию. Я все еще был уверен, что могу съездить в Ирландию, стоит лишь выкроить время.

С тех прошло восемь лет, но я так ни разу и не побывал там. Не покидавшая меня даже на трапе самолета уверенность в том, что я в любой момент смогу вернуться, оказалась иллюзией. Шло время, Ирландия исчезла из моих приоритетов и выпала за пределы выбранной мной реальности. Ведь после возвращения моя жизнь приобрела новый темп и новый ритм. Я съехал от мамы, восстановился в университете, встретил ту, которая потом стала моей женой, погрузился в любовь и поиски работы.

Иногда, очень редко, в отеле, где я работаю, появляются корейцы. Большинство из них приезжает в командировки, поэтому одни останавливаются на два дня, а другие – на месяц. Иногда по телевизору показывают корейские сериалы, в которых я вижу тот большой город, где жила Хамин, вывески со светящимися, похожими на картинки буквами – как те, которые она писала в своей тетради, алкоголь в зеленых бутылках, людей, которые обходятся без стульев и ужинают на полу за низким столом. В такие минуты я понимаю, что теперь уже не сдерживаю своей грусти по Хамин.

Однажды во время переезда я нашел свой старый блокнот. В основном там были списки покупок, подсчеты расходов, расписание автобусов и прочие подобные заметки, но нашлась и длинная запись об одиночестве и скуке, одолевавших меня в те дни, когда я только приехал в Ачиди. «Не пытайся жить правильно, живи свободно» – слова сестренки Хамин, обведены в рамку, а рядом с ними рисунок Хамин в рабочей одежде. Она идет за лошадьми, которые несутся мимо холма. Я попытался вспомнить, когда нарисовал это, перевернул страницу и увидел буквы в непонятном порядке. Моя запись сонной болтовни Хамин.

Водя пальцами по буквам, я прочитал их вслух. Я остановился на какой-то фразе и удивился тому, что вид то хмуро, то с воодушевлением бормотавшей во сне Хамин до сих пор вызывал у меня улыбку. «Я пойму, если ты возненавидишь меня» – испуганное лицо Хамин, когда она стояла на трясущейся палубе. «Когда мне больно, я чувствую облегчение. Поэтому».

С расстояния в восемь лет я оглядываюсь на человека, который, обнимая подушку, скучал по Илейн. На того, кто совсем скоро отправится в Ирландию, будет застигнут врасплох извержением вулкана, из-за которого окажется в деревне под названием Ачиди, в конце концов покинет ее и вернется домой.

«Тебя ждет твой собственный путь».

Вот что сказала бы ему Хамин.

Послесловие автора

Семь рассказов в этой книге пропитаны временем моего детства. Работая над ними, я постоянно думала о юности души и тела – таких уязвимых для неосторожного обращения и небрежного использования. Теперь я в полной мере не помню всего того одиночества, той бесконечной грусти и отчужденности, которую испытывают дети, но все мы, взрослые, когда-то прошли через них.

Я тоже была таким ребенком. Одной из тех, кто, выровняв веревочки на мешке для сменки, должен был стоять во время утренней линейки на школьном дворе и смирно слушать речь завуча, даже если одноклассники друг за другом валились в обмороки от солнечного удара. Из тех, кому внушали: будь почтительной к родителям, будь преданной государству, храни невинность для мужа и отвечай старшим: «Так точно!»

В то время я желала лишь самостоятельных действий. Мне хотелось вырваться из этого ровного строя и убежать. Убежать подальше от выстроившихся в ряд мешков для обуви и от приказов отдать честь государственному флагу. Убежать от слов: «Эй, ты, номер 51, ну-ка смирно, руки назад, руки вперед, сесть, встать, шаг вперед! Маленькая хамка, у твоих родителей нет денег, потому вы и живете в таком районе, но ты все равно никем никогда не станешь!» – убежать далеко, как можно дальше. От незамолкавших ртов и рук, которые в любой момент были готовы дать подзатыльник. Я хотела действовать самостоятельно. Верила, что мои-то поступки уж точно не будут никому вредить. Я стремилась стать безопасным человеком, который не заставляет других страдать. Ведь я сама, на своем теле, познала, насколько разрушительна боль, которую причиняют люди.

Удалось ли мне?

Нет, таким человеком я не стала. Мне понадобилось время, чтобы принять эту правду. Я – человек, который живет, причиняя другим вред, – неважно, умышленно или нет. Я – та, кто ранит других. Та, чье равнодушие и жесткость порой пугают даже меня саму. «Это мои чувства, мое право», – я боялась, что, если буду писать с таким настроением, то принижу реально существующих людей и тем самым сделаю им больно. Я знала, что никакой текст, никакое искусство не может быть важнее человека, но все равно боялась, что моя глупость и недалекость навредит людям.

Теперь я часто думаю о том, что нет ничего проще, чем быть плохим человеком или плохим писателем. Я хочу писать не просто, а сложно; не легко, а тяжело. И в процессе написания текста я хочу испытывать все доступные человеку чувства. Надеюсь, мне хватит смелости стать таким автором.

Я провела с этими рассказами дни, в которые не чувствовала почвы под ногами, и ночи, в которые лежала с открытыми глазами и не могла уснуть. И в такие мгновения рядом со мной были сердца тех, кто кого-то любил, по кому-то скучал и грустил из-за кого-то. Я наблюдала за ними все это время. Понимаю, что одного моего желания мало, но, пока жива, я хочу оставаться человеком, который пишет. Теперь я знаю, что для меня это один из немногих способов полюбить людей и свою собственную жизнь. Я смогла писать лишь благодаря тем, кто показал мне, что любовь существует. Я благодарна и тем, кто сейчас рядом, и тем, кто далеко.

А еще я хочу сказать своему дедушке, встретиться с которым уже не могу, но знаю, что он всегда наблюдает за мной, что люблю его.

Лето, 2018 годЧхве Ынён