В гостиной старого профессора в Кембридже висит картина XVIII века с изображением сцены Венецианского карнавала. И однажды в холодную зимнюю ночь стареющий преподаватель открывает бывшему ученику ее жуткую тайну. Мрачная картина – это не просто бытовая сценка, а ловушка для непосвященных. Смотреть на картину – значит играть с невидимыми демонами, которых она скрывает, и стать жертвой ее зловещей красоты…
Susan Hill
THE MAN IN THE PICTURE
Copyright © Susan Hill, 2007
This edition published by arrangement with Sheil Land Associates and Synopsis Literary Agency All rights reserved
© В. Ф. Мисюченко, перевод, 2012
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Издательство АЗБУКА ®
Пролог
Эту историю однажды ближе к ночи – мороз во дворе колледжа пробирал до костей – рассказал мне мой старый наставник Тео Пармиттер, когда мы сидели у огня в его служебной квартире. В те времена в каминах еще горел настоящий огонь, а уголь в громадных медных ведерках приносил слуга. Я проделал путь от Лондона, чтобы повидаться со старым другом, которому тогда было уже далеко за восемьдесят: мужчина по-прежнему бодрый и сердечный, с острым умом, он, однако, был настолько искалечен жестоким артритом, что уже с трудом выбирался из дому. Колледж заботливо опекал его. Тео Пармиттер принадлежал к вымирающему племени старых кембриджских холостяков, которому колледж заменял семью. Он прожил в своей прелестной квартире больше пятидесяти лет и собирался здесь умереть. Кое-кто из его бывших учеников взял себе за правило время от времени навещать старика, привозя с собой новости и живое дыхание мира. Ведь Тео любил этот мир. Ему больше не удавалось окунуться в него надолго, но он обожал легкий треп: послушать, кто, где и кем работает, кто преуспевает, достиг той или иной высокой должности или оказался замешан в каком-нибудь скандале.
Я изо всех сил развлекал его бо́льшую часть дня и за обедом, который нам подали в его комнатах. Я собирался остаться на ночь, встретиться еще с парой знакомых и скоренько пробежаться по старым, излюбленным местам.
Впрочем, мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось впечатление, будто то был сочувственный визит к старцу, от которого я мало что получал взамен. Напротив, Тео был потрясающим собеседником – остроумным, язвительным, прозорливым, это был настоящий кладезь историй, которые отнюдь не являлись бессвязными воспоминаниями старика. Рассказчик он был чудесный. И все, даже самые молодые из соискателей всегда состязались за право сидеть рядом с ним за обедом в общем зале.
Шла, помнится, последняя неделя каникул, и в колледже было тихо. Мы отлично пообедали, выпили бутылку доброго кларета и блаженно раскинулись в креслах перед огнем в камине. Однако налетавший, как всегда, прямо с Фенских болот зимний ветер завывал, и временами по стеклу барабанил град взметенного им снега и льда.
В последний час наш разговор стал мягко и неприметно стихать. Я рассказал обо всем, что было у меня нового, вместе с профессором мы уже успели навести порядок на всем белом свете, и теперь языки пламени сглаживали остроту нашей беседы. Восхитительно-уютно было сидеть, нежась в озерцах света от пары ламп, и на какое-то время мне показалось, что Тео задремал.
Тут, однако, он и заговорил:
– Все гадаю, захотите ли вы выслушать странную историю.
– С великим удовольствием.
– Странную и в каком-то смысле волнующую. – Он поудобнее устроился в кресле. Тео никогда не жаловался, но я все же догадывался, что артрит причиняет ему немалую боль. – История как раз под стать такой ночи.
Я взглянул на старика. Лицо его, высвеченное мерцанием пламени в камине, хранило выражение настолько серьезное (я даже готов сказать, «смертельно серьезное»), что я несколько опешил.
– Принимайте это как угодно, Оливер, – тихо произнес Тео, – но, уверяю вас, эта история – правда. – Он подался вперед. – Прежде чем начать, могу я побеспокоить вас и попросить принести сюда графинчик с виски? – Я встал и направился к полке с напитками, а Тео тем временем сообщил: – История моя связана с картиной, что слева от вас. Вы ее помните?
Он указал на узкую полоску стены между двумя книжными шкафами, скрытую густой тенью. Тео всегда считался довольно удачливым коллекционером живописи и обладал несколькими весьма ценными рисунками старых мастеров и акварелями XVIII века. Все они достались ему, как он однажды признался, по скромным ценам еще в пору его молодости. Я не слишком разбираюсь в картинах, и, честно говоря, вкус Тео не совпадает с моим. И все же я подошел к полотну, на которое он указывал.
– Включите там свет.
От времени краски на картине несколько потемнели, но теперь я видел ее очень хорошо и рассматривал с интересом. Изображалась на ней сценка венецианского карнавала. На плавучей пристани рядом с Большим каналом и на площади позади нее одетая в маски и плащи толпа стояла вокруг развлекавших публику жонглеров, акробатов и музыкантов. Одни усаживались в гондолы, другие уже плыли в них по воде. Лодки сбивались в кучу, а гондольеры бились на шестах. Картина была из тех, где изображение дается во вспышках салюта и пламени факелов, вызывающих то тут, то там какое-то сверхъестественное сияние, высвечивающих лица и пятна яркой одежды, серебристой рябью ложащихся на воду, оставляя в глубокой тени все остальное. Мне такая манера представляется довольно искусственной, но, разумеется, это было превосходное произведение – во всяком случае, на мой неискушенный взгляд.
Я выключил лампочку, и картина со всеми ее слегка зловещими гуляками вновь погрузилась во тьму своего укромного уголка.
– Кажется, прежде я никогда не обращал на нее внимания, – сказал я, наливая себе виски. – Давно она у вас?
– Дольше, чем я на то имею право. – Тео откинулся на спинку глубокого кресла так, что и сам погрузился в тень. – Я облегчу душу, рассказав то, о чем прежде молчал, и сниму с себя это тяжкое бремя. Надеюсь, вы не против принять часть этого груза?
Мне ни разу не доводилось слышать от него ничего подобного, я и не знал, что голос его способен звучать с такой гробовой серьезностью, но, конечно же, не колеблясь согласился исполнить все его пожелания, совершенно не представляя, чем расплачусь за готовность взять на себя, как выразился Тео, «часть этого груза».
Рассказ первый
В действительности моя история началась лет семьдесят назад – я был еще мальчишкой, единственным ребенком. Моя мать умерла, когда мне исполнилось три года. Я ее совсем не помню. Случись это сейчас, отец и сам справился бы с моим воспитанием, во всяком случае, до того, как встретил вторую жену, но в то время он понятия не имел, как присматривать за малышом, а стало быть, чередой пошли нянюшки и гувернантки. Все они были вполне милыми, доброжелательными и знающими, и хотя я мало что помню, все же с большой теплотой отношусь к этим женщинам, которые пестовали меня вплоть до раннего отрочества. У моей матери, однако, была сестра, вышедшая замуж за богатого владельца обширных земель и другой недвижимости в Девоне, и лет с семи я проводил у них все каникулы и праздники. То были идиллические времена! Мне позволялось свободно бродить повсюду, я с радостью водил компанию с местными ребятами (мои тетя и дядя своих детей не имели, но у дяди был взрослый сын от первого брака – его первая жена умерла сразу после родов), с окрестными фермерами-арендаторами, деревенскими жителями, пахарями, кузнецами, конюхами, садовниками и землекопами. Рос я здоровым и крепким, поскольку много времени проводил на свежем воздухе. Но и покинув сельское приволье, я наслаждался, получая иной род воспитания. Мои тетя и дядя были людьми образованными, поразительно много и с толком читали, собрали превосходную библиотеку. Мне позволяли вести себя в ней так же вольно, как и во всей усадьбе, и я, следуя их примеру, скоро с жадностью пристрастился к чтению. Тетушка моя к тому же была еще и большим знатоком картин. Она любила английские акварели, однако имела вкус, хотя и традиционный, к старым мастерам. Пусть не могла она позволить себе приобретать картины великих, зато собрала хорошую коллекцию менее знаменитых художников. Муж ее интересовался этим мало, зато был более чем счастлив, обнаружив во мне ту же страсть. Я рано стал отдавать предпочтение определенным картинам, развешанным по дому, и тетушка Мэри тут же ухватилась за возможность взрастить еще кого-то, способного разделять ее восторги. Она стала рассказывать мне о картинах, поощряла к чтению книг о художниках, и я очень быстро перенял ее восторг, отбирая среди них собственных любимцев. Я обожал некоторые морские пейзажи, а еще акварели восточноанглийской школы, чудесные небеса и равнинные болотистые пустоши. Думаю, на мой вкус во многом повлияло удовольствие, получаемое мной от окружающего мира. Меня не трогали портреты или натюрморты – так они и тетушку Мэри не трогали, и в доме их было совсем мало. Интерьеры и изображения церквей оставляли меня равнодушным, а для понимания красоты человеческого тела я был еще слишком мал. Однако тетя развивала мои пристрастия, следила, чтобы я не копировал ее вкус, а вырабатывал собственный.
Своей последующей любовью к картинам я целиком обязан тетушке Мэри и тем – счастливым! – годам становления. Когда тетя умерла – я как раз подбирался к Кембриджу, – то оставила мне многие из картин, которые вы видите вокруг, но какие-то я продал, чтобы купить иные. Уверен, она одобрила бы это. Она не была женщиной сентиментальной и пожелала бы мне вдохнуть жизнь в свою коллекцию, наслаждаясь приобретением нового, когда старое становится в тягость.
Короче говоря, лет за двадцать или чуть больше я сделался настоящим искусствоведом, постоянно посещал аукционы и постепенно, не отказывая себе в удовольствии, сколотил капитал больший, чем когда-либо мог бы себе позволить на свое ученое жалованье. В промежутках между набегами в мир изящных искусств я, разумеется, неспешно прокладывал себе дорогу, поднимаясь по ученой лестнице, утверждаясь здесь, в колледже, публикуя известные вам книги. Со смертью тети и дяди мои регулярные поездки в Девон прекратились, я скучал по ним и мог утешаться лишь неослабевающей любовью к сельскому образу жизни и пешим прогулкам во время каникул.
Я бегло обрисовал свое происхождение, и теперь вам чуть больше известно о моей любви к картинам. Но вы ни за что не догадаетесь, что случилось однажды, а возможно, так никогда и не поверите этой истории. Могу лишь повторить то, в чем заверил вас с самого начала: это правда.
Рассказ второй
Стоял великолепный день в начале пасхальных каникул, я на пару недель поехал в Лондон поработать в читальном зале Британского музея и заняться куплей-продажей картин. Тогда, помнится, проходил аукцион с утренним просмотром, и я выбрал из каталога пару рисунков старых мастеров и одно крупное полотно, на которое особенно хотел взглянуть. Догадывался, что полотно пойдет по цене куда более высокой, чем я мог бы себе позволить, но не терял надежды на рисунки, а потому чувствовал себя бодро, шагая под весенним солнышком от Блумсбери к Сент-Джеймсу. Распускались магнолии, вишни были в цвету и на фоне белой штукатурки вытянувшихся в ряд домов XVIII века выглядели изумительно и радовали душу. Не скажу, правда, что моя душа впадала в уныние. В молодости я был бодр и оптимистичен… честно говоря, меня вообще одарили характером жизнерадостным и уравновешенным… вот я и наслаждался прогулкой, пылко предвкушая просмотр и последующие торги. В небесах не было ни единого облачка – как в прямом, так и в переносном смысле.
Полотно на деле оказалось не столь хорошим, как представлялось, и мне расхотелось торговаться за него, зато я горел желанием купить по крайней мере один из рисунков, к тому же увидел пару акварелей, которые сумел бы продать, поскольку за них вряд ли предложили бы здесь слишком много, ибо они не входили в то созвездие картин, ради которых на эти торги сбежалась куча дельцов. Я пометил их в каталоге и пошел по просмотровому залу.
И тут мой взгляд привлекла слегка теряющаяся рядом с двумя впечатляющими религиозными панно венецианская картина маслом, изображающая карнавальную сценку. Она была в плохом состоянии, нуждалась в чистке, да и рама в нескольких местах облупилась. Такого рода картины обычно мне не нравились, однако у этой было некое странное, завораживающее свойство: я и не заметил, как долго простоял перед ней, отходил несколько раз и вновь возвращался. Картина, казалось, вбирала меня, я будто ощущал себя участником этой ночной сценки, высвеченной факелами и фонарями, одним из гуляк в масках или из тех, кто садился в гондолу или скользил по залитому лунным светом каналу, исчезая во тьме под древним мостом. Долго стоял я перед картиной, пристально вглядываясь во все уголки палаццо с их распахнутыми то тут, то там ставнями, в темные комнаты с едва пробивающимся светом свечей в канделябрах: там лампа сверкнула, а здесь странная, похожая на тень фигура мелькнула в отраженном свете. У многих гуляк были классические, с большими крючковатыми носами, венецианские лица – такие можно увидеть у волхвов и ангелов, святых и пап на великих полотнах, заполняющих церкви Венеции. В других, впрочем, сразу же узнавались люди иных национальностей, среди которых мелькал то эфиоп, то араб. Не помню, когда в последний раз картины производили на меня подобное впечатление.
Торги начинались в два часа, и я вышел немного освежиться на весенний солнечный свет, прежде чем вернуться в залы аукциона. Однако стоило мне присесть в сумрачном баре тихого паба, окошки которого то там, то сям пронзали лучи солнца, как я вновь погрузился в венецианскую сценку. Разумеется, я понял, что обязан купить эту картину. Я едва ли замечал, что ем на ланч, разволновался, как бы что-то не помешало мне вернуться в помещение для торгов, и потому оказался там одним из первых. Однако какая-то причина заставляла меня стоять позади, подальше от помоста, и я топтался у двери, пока зал заполнялся. Выставлялись значительные полотна; я заметил нескольких известных дельцов, прибывших сюда по поручению своих преуспевающих клиентов. Ни один из них меня не знал.
Полотно, изначально меня заинтересовавшее, было продано дороже, чем я ожидал, да и рисунки быстро оказались недоступными, но я преуспел, приобретя прекрасную акварель Котмана[2]. Она шла сразу же за рисунками, когда некоторые из покупателей первых лотов уже ушли. Я сохранил за собой небольшую подборку хороших морских пейзажей и начал высиживать одну нудную охотничью картину маслом за другой: толстые мужчины верхом, охотники, лошади с куцыми хвостами, делавшими их немного странными, будто бы неустойчивыми, лошади вздыбившиеся, лошади на поводу у скучающих конюхов – они все шли и шли, а море рук в зале все вздымалось и вздымалось. Я едва не задремал. Но тут, когда торги уже стали выдыхаться, выставили венецианскую карнавальную сценку, которая теперь, на свету, выглядела темной и непривлекательной. Последовала пара неуверенных заявок, а за ними – пауза. Я поднял руку. Никто мою цену перебивать не стал. Молоток со стуком опустился, и тут позади меня поднялась легкая суета и кто-то выкрикнул. Я оглянулся, удивленный и обеспокоенный тем, что в последнюю минуту придется с кем-то тягаться за венецианскую картину, однако аукционист посчитал, что молоток действительно опустился, утверждая мою покупку, а значит, и делу конец. Картина стала моей за весьма скромную сумму.
Мои ладони покрылись потом, и сердце отчаянно колотилось. Такого беспокойства я не испытывал никогда. Правду сказать, оно было близко к отчаянию, толкавшему на безрассудное приобретательство, и меня обуревали странные чувства: потрясение, смешанное с облегчением, и еще какое-то мне непонятное чувство. Отчего вдруг мне так сильно понадобилась эта картина? Чем она меня приворожила?
Я вышел из зала торгов, направляясь к кассе, чтобы расплатиться за свои приобретения, и тут кто-то тронул меня за плечо. Обернувшись, я увидел упитанного, сильно потеющего мужчину с большим кожаным портфелем в руках.
– Мистер?.. – спросил он, но я выжидающе молчал. – Мне нужно поговорить с вами. Срочно.
– Прошу извинить, но мне хотелось бы попасть в кассу, прежде чем там соберется очередь…
– Нет. Пожалуйста, подождите.
– Прошу прощения?
– Сначала вы должны выслушать то, что я должен сказать. Есть тут местечко, где можно уединиться?
Он огляделся, словно ожидая увидеть нас в плотном кольце подслушивающих, и я почувствовал раздражение. Человека этого я не знал и не имел никакого желания таиться вместе с ним по углам.
– Все свои соображения вы, без сомнения, можете высказать здесь. Тут каждый занимается своими делами. С чего бы им проявлять к нам интерес? – Мне хотелось расплатиться за свои приобретения, договориться об их доставке и покончить с этим.
– Мистер… – вновь обратился ко мне незнакомец.
– Пармиттер, – резко бросил я.
– Благодарю. Мое имя значения не имеет. Я действую по поручению клиента. Мне следовало прибыть сюда гораздо раньше, но я неожиданно стал свидетелем несчастного случая: какого-то беднягу сбила и сильно изувечила мчавшаяся машина, – пришлось остаться, давать показания полиции; из-за этого я и опоздал… – Он достал большой носовой платок, вытер лоб и верхнюю губу, но бисеринки пота сразу же выступили снова. – Мне дано поручение. Та картина… Я должен ее приобрести. Я должен вернуться вместе с ней.
– Увы, вы опоздали. Не повезло. Тем не менее вряд ли в этом есть ваша вина. У вашего клиента нет никаких оснований винить вас в том, что вы оказались свидетелем несчастного случая на дороге.
Незнакомец, казалось, волновался все больше и больше и, соответственно, потел. Я двинулся было от него, но он больно вцепился мне в руку.
– Последняя картина, – произнес он, обдавая меня зловонным дыханием, – венецианская сценка. Теперь она ваша, и я должен ее приобрести. Заплачу вам столько, сколько запросите, с хорошим наваром, вы не останетесь в убытке. В конце концов, это в ваших же интересах, вы ее все равно потом продадите. Какая ваша цена?
Я высвободил руку из его пальцев:
– Никакая. Картина не продается.
– Послушайте, не надо глупостей, мой клиент богат, можете назвать любую цену. Вы разве меня не поняли? Я просто обязан заполучить эту картину.
С меня было достаточно. Не обременяя себя хорошими манерами, я резко развернулся и пошел прочь.
Но он опять догнал меня, хватая руками, стараясь не отставать.
– Вы должны продать мне эту картину.
– Если вы не уберете от меня руки, я вынужден буду позвать служителей.
– Мой клиент дал мне указания… Мне нельзя возвращаться без картины. Годы ушли на ее поиски. Я обязан ее приобрести.
Мы дошли до кассы, где уже, разумеется, образовалась солидная очередь из желавших расплатиться покупателей.
– Говорю в последний раз, – прошипел я, – оставьте меня в покое. Как вам еще втолковать? Мне нужна эта картина, и я намерен хранить ее у себя.
На мгновение незнакомец отступил на шаг, и я уж было подумал, что тем дело и кончилось, но тут он резко придвинулся ко мне и произнес:
– Вы пожалеете! Должен вас предупредить. Вам не понравится держать у себя эту картину. – Глаза его выпучились, пот градом стекал по лицу. – Вы понимаете? Продайте ее мне. Ради вашего же блага.
Все, на что я оказался способен, – это не рассмеяться ему в лицо. Я просто-напросто отрицательно качнул головой и отвернулся, вперившись взглядом в серый пиджак стоявшего передо мной мужчины, словно ничего более захватывающего в мире не было.
Я не позволял себе оглянуться, но, когда, расплатившись за купленное, в том числе и за венецианскую картину, отошел от окошечка кассы, тот человек исчез.
Я вздохнул с облегчением и выбросил неприятный случай из головы, выйдя на залитый солнцем Сент-Джеймс.
И лишь вечером, усаживаясь работать за свой стол, я ощутил вдруг непонятный трепет, по спине словно холодок пробежал. Встреча с незнакомцем нимало меня не обеспокоила: он явно старался что-то придумать, силясь убедить меня уступить ему картину. И тем не менее мне было не по себе.
На следующий день доставили все, купленное на аукционе, и первым делом я через весь Лондон повез венецианскую картину к реставраторам. Им предстояло со знанием дела почистить ее и либо отремонтировать старую раму, либо подобрать другую. Я прихватил с собой и один из рисунков, чтобы заделать небольшую щербинку в рамке. Реставраторы картин работают неспешно, как и положено, поэтому картин своих я не видел еще несколько недель и к тому времени уже вернулся сюда, в Кембридж, где в самом разгаре был летний учебный семестр.
Новые картины я привез с собой. Я не слишком часто наведывался в свою лондонскую квартиру, чтобы оставлять в ней что-либо ценное или привлекательное. Остальным новым приобретениям место нашлось легко, но, куда бы я ни помещал венецианскую картину, все казалось неподходящим. Никогда прежде не ведал я таких забот с развешиванием полотен. И непоколебим был лишь в одном: она ни в коем случае не должна находиться в комнате, где я сплю. Я даже не заносил ее в спальню. Нет, человек я не суеверный и до той поры страдал от дурных снов только во время болезни, когда меня лихорадило. Вволю намучившись, отыскивая для картины подходящее место, я в конце концов оставил ее стоять вон там, прислоненной к книжному шкафу. И все никак не мог наглядеться. Всякий раз, возвращаясь в квартиру, я стремился к ней. Я больше времени провел, глядя на нее… нет, вглядываясь в нее… чем любуясь картинами, превосходящими ее красотой и достоинствами. Казалось, потребность рассматривать каждый ее уголок, каждое лицо до единого неодолима.
О назойливом типе из залов аукциона я больше слыхом не слыхивал и вскоре забыл про него вовсе.
Примерно в то же время произошел один любопытный случай. Дело было в первую неделю осеннего семестра, в ночь, когда из-за ранних осенних холодов я попросил развести в камине огонь. Он ярко разгорелся, я работал за столом в круге света от настольной лампы, как вдруг на секунду поднял взгляд. Венецианская картина стояла прямо напротив, и что-то в ней заставило меня приглядеться внимательнее. Очищенная картина обнаружила в себе свежие глубины, прояснилось гораздо больше деталей. Я видел множество людей, толпящихся – местами в несколько рядов – на дорожке вдоль воды, гондолы на канале и еще катер, заполненный гуляками, в масках и без оных. Я вновь и вновь вглядывался в лица и всякий раз находил новые. Люди свешивались из окон и через ограждение балконов, толпились в сумрачной глубине комнат разных палаццо. Но лишь одна персона, одна фигура приковала мой взгляд, выделяясь из всех других, и хотя мужчина располагался близко к переднему плану картины, мне думалось, что прежде я не замечал его. Он смотрел не на лагуну и лодки, а скорее в сторону от них, да и от всей изображенной сценки. Фактически казалось, что он смотрит на меня и в эту самую комнату. Мужчина был в карнавальном костюме, но простом, без вычурности, заметной в нарядах многих других участников, и не скрывался под маской. Зато в масках были двое стоявших рядом, причем оба явно удерживали его: один за плечо, другой за левое запястье. Они будто старались остановить его, а то и повернуть назад. На лице мужчины застыло странное выражение, словно он был удивлен и одновременно испуган. Как бы не желая участвовать в изображенной сценке, он устремлял взгляд прочь, обращая его на мою комнату, на меня – на любого находящегося напротив картины, – и то, что читалось в этом взгляде, я могу назвать лишь мольбой. Вот только о чем? Чего он просит? Потрясало уже вот что: фигуру мужчины я видел там, где прежде вообще не замечал. Я решил, что упавший на полотно под определенным углом свет лампы впервые ясно обозначил эту фигуру. Однако, какова бы ни была причина, выражение лица на картине расстроило меня и работать с прежней сосредоточенностью я уже не мог. Ночью то и дело просыпался, в том числе после сна, в котором мужчина на картине тонул в канале и протягивал ко мне руки, умоляя спасти. Сон был настолько живым, что я слез с кровати, пришел сюда и, включив свет, взглянул на картину. Разумеется, ничего не изменилось. Мужчина не тонул, хотя все так же смотрел на меня, все так же молил, и я почувствовал, что на картине он пытался отделаться от тех двоих, державших его.
Я отправился обратно в постель.
Вот и все. В течение довольно долгого времени больше ничего не случалось. Картина много месяцев простояла прислоненной к книжному шкафу, пока в конце концов я не нашел для нее место – вон там, где вы сейчас ее видите.
Она мне больше не снилась. Однако власть картины надо мной ничуть не убывала, ее присутствие давало о себе знать неведомой силой, как будто призраки людей из этой причудливо высвеченной, неестественной сценки находились со мной рядом, навсегда поселились в этой комнате.
Прошло несколько лет. Живопись так и не утратила своей неведомой силы, но, разумеется, повседневная жизнь шла своим чередом, и постепенно я привык к картине. Впрочем, я частенько проводил время, разглядывая ее, всматриваясь в лица, тени, здания, в мрачные, подернутые рябью воды Большого канала, и всякий раз клялся себе, что в один прекрасный день поеду в Венецию. Никогда я, как вам известно, не был заядлым путешественником, слишком люблю сельские просторы Англии, и не горел желанием во время каникул испытывать судьбу где-то вдалеке от них. Кроме того, в те годы я увлекся преподаванием, брался за все новые и новые обязанности в колледже, вел научные исследования, опубликовал несколько книг и продолжал покупать и продавать картины, хотя времени на это едва хватало.
За те годы лишь однажды произошел странный случай, связанный с картиной. Прибыл ко мне сюда Браммер, мой старинный приятель. Мы с ним не виделись несколько лет, и нам было о чем поговорить, но вот как-то вскоре после его приезда я зачем-то вышел из комнаты, а он принялся рассматривать картины. Когда я вернулся, Браммер стоял напротив венецианской сценки и внимательно ее разглядывал.
– Тео, где вы наткнулись на нее?
– A-а, на каком-то аукционе несколько лет назад. А что?
– Совершенно непостижимо. Не будь я… – Он покачал головой. – Нет.
Я подошел и встал рядом с ним.
– Что такое?
– Вы во всем таком разбираетесь. Когда, по-вашему, она написана?
– Конец восемнадцатого века.
Браммер вновь покачал головой:
– Тогда я не понимаю. Видите ли, вон тот мужчина… – Он указал на одну из фигур в ближайшей к нам гондоле. – Я… я знаю… знал его. Иными словами, он абсолютная копия человека, с которым я был хорошо знаком. Мы дружили во времена молодости. Конечно, это не может быть он… однако все: посадка головы, выражение… просто необъяснимо.
– На мой взгляд, при стольких миллиардах родившихся людей, притом что у всех нас всего по два глаза, по одному носу, одному рту, гораздо замечательнее ничтожное количество совершенно одинаковых.
Браммер, впрочем, не обратил на мои слова никакого внимания. Он был слишком погружен в разглядывание картины и пристально изучал то самое лицо. Мне далеко не сразу удалось отвлечь его и вернуть к предмету нашего прежнего разговора, однако на протяжении последующих двадцати четырех часов он несколько раз возвращался к картине и стоял перед ней с лицом беспокойным и недоверчивым, время от времени покачивая головой.
На этом все закончилось. Я если и не выбросил вовсе из головы странное открытие Браммера, то задвинул его в памяти куда подальше.
Наверное, не случись мне через несколько лет стать героем статьи в одном журнале, предназначенном скорее для широкого читателя, чем для научной публики, ничего бы не произошло и вся эта история так бы на том и иссякла.
Я завершил длительный труд о Чосере[3], и это случайно совпало с какой-то знаменательной годовщиной, отмеченной выставкой в Британском музее. К тому же отыскалась неизвестная важная рукопись, имевшая отношение к жизни Чосера, о которой нам до сих пор так мало известно. Популярные издания проявили интерес и, к великому моему удовольствию, уделили немало внимания моему обожаемому поэту. Разумеется, я был в восторге! Я давным-давно хотел поделиться восхищением, доставляемым его произведениями, с самой широкой публикой, и моему издателю очень нравилось, когда я соглашался на интервью то в одном издании, то в другом.
Один из пришедших ко мне интервьюеров привел с собой фотографа, сделавшего несколько снимков в этой квартире. Если вас не затруднит пройти вон к тому бюро, то откройте второй ящик, и вы найдете хранящуюся там статью из этого журнала.
Рассказ третий
Тео был человеком педантичным: все у него хранилось в отменном порядке. Когда в свое время я приходил сюда на занятия или консультации, меня всегда поражала образцовая опрятность его рабочего стола, не то что у большинства коллег, не говоря уже о моем собственном. Она служила ключом к этому человеку. У него был упорядоченный ум. В иной жизни он наверняка являлся толкователем законов.
Вырезка из журнала находилась именно там, где он указал. Большущая статья о Тео, Чосере, выставке и новом открытии, в высшей степени насыщенная сведениями и содержательная, а его фотография, занимавшая целую страницу, была превосходной не только из-за прекрасного изображения Тео тридцать лет назад, но и из-за замечательной композиции. Он сидел в кресле, рядом на маленьком столике высилась стопка книг, очки подняты на лоб. Солнце через высокое окно наискосок бросало на него лучи, придавая еще бо́льшую выразительность снимку.
– Отличная фотография, Тео.
– А взгляните… посмотрите, куда падает солнечный свет.
Падал он на венецианскую картину, висевшую позади Тео, высвечивая ее ярко и в необычной гармонии светлого и темного. Казалось, картина отнюдь не была просто фоном.
– Поразительно.
– Да. Признаюсь, я был ошарашен, увидев фото. Вероятно, к тому времени я уже успел настолько привыкнуть к картине, что понятия не имел, как заметна она в комнате.
Я обернулся. Сейчас картина, наполовину скрытая, наполовину в тени, казалась пустяком, не привлекающим внимания. Фигуры мелкие и лишенные чувства, свет, игравший рябью на воде, померк. Так случается порой, когда в толпе кто-то настолько неприметен и обыкновенен, что неразличимо сливается с фоном. Та, увиденная мною на журнальной фотографии, едва ли не другая картина, не по содержанию – оно, конечно же, то же самое, – а по… я бы даже сказал… по положению своему.
– Странно, верно? – Тео пристально следил за моей реакцией.
– А фотограф говорил что-нибудь про картину? Он специально так устроил, чтобы она оказалась позади вас и освещалась как-то по-особому?
– Нет. О ней и слова не было сказано. Из-за столика с книгами, помню, он устроил небольшую суматоху… складывал ровной стопкой, потом как попало… еще и меня заставлял менять в кресле положение. Вот и все. Помнится, увидев, что получилось, – а снимков было сделано довольно много, разумеется, – я очень удивился. Я даже не догадывался, что картина там. По правде говоря… – Тео замолк.
– Да?
Он покачал головой:
– С тех самых пор, если быть откровенным, нечто терзает мой ум, особенно в свете… последовавших событий.
– А что такое?
Тео, однако, не отвечал. Я ждал. Глаза его были закрыты, а сам он сидел без движения. Я понял, что вечер его утомил, и, подождав еще немного в тиши квартиры, встал и ушел, стараясь двигаться бесшумно. Спустился по темной каменной лестнице и вышел во двор.
Рассказ четвертый
Стояла тихая, ясная и студеная ночь, небо густо усыпали сверкающие звезды, я скоренько добрался до своего места, чтобы взять пальто. Было уже поздно, но хотелось пройтись на свежем воздухе. Двор опустел, лишь кое-где светились окна.
Ночной привратник уже устроился в своем домике, развел огонь в очаге и приготовил большой коричневый чайник чая.
– Ступайте осторожно, сэр, на тротуарах еще остались наледи.
Поблагодарив его, я вышел через большие ворота. Кингс-Парад была безлюдна, магазины закрыты. Совершавший обход одинокий полицейский кивнул мне, когда я прошел мимо. Я думал лишь о том, как не растерять тепло и устоять на ногах, поскольку привратник оказался прав: на тротуарах то и дело попадались скользкие места.
Вдруг, без всякого видимого повода, я остановился, охваченный парализующей волной страха. Вздрогнув всем телом, я огляделся, но улица была пуста и спокойна. Страх, сковавший меня, был абсолютно беспочвенным, но принес с собой ощущение надвигающейся гибели, ужаса и неизбывной грусти, словно страдали близкие мне люди и я терзался вместе с ними.
Я не склонен к предчувствиям, и, насколько мне было известно, никому из близких друзей и родственников беда не грозила. Да и сам я чувствовал себя вполне прилично. Если что и будоражило мысли, так только странная история Тео Пармиттера, но с чего бы ей нагонять на меня, попросту выслушавшего ее, сидя возле камина, такого страху? Почувствовав себя плохо, я уже не хотел в одиночку бродить по улицам и резко повернул обратно. Как раз в том месте, должно быть, образовалась наледь, потому как я поскользнулся и тяжело шлепнулся на тротуар. От падения перехватило дыхание, но боли я не ощутил и именно в тот момент услышал где-то невдалеке, слева от меня, крик и негромкие голоса. Затем донеслись звуки потасовки и еще один отчаянный крик. Прозвучал он, казалось, со стороны Бэкса[4], но, как это ни трудно объяснить, раздавался не вдали от меня, а прямо тут, совсем рядом. Невозможно выразиться яснее, поскольку все это непонятно, к тому же я лежал на обледенелом тротуаре и волновался, не поранился ли.
Если услышанное мной значило, что на кого-то напали в темноте и ограбили, то мне следовало либо отыскать жертву и прийти на помощь, либо уведомить полицейского, которого я видел за несколько минут до того. Однако улица была пустой. Время за полночь, так поздно на прогулки не выходят, разве что такие дураки, как я. И тут до меня дошло, что я и сам могу подвергнуться нападению. Во внутреннем кармане у меня бумажник, золотые часы на цепочке. Вполне достаточная приманка для бандита. Я торопливо поднялся. Обошлось без повреждений, если не считать ушиба колена (на следующий день нога не сгибалась и я прихрамывал). Быстро огляделся: вокруг ни души, шагов не слышно. Уж не почудились ли мне эти крики? Нет, я их не придумал. На тихой улице в спокойную студеную ночь, когда всякий звук отчетлив, я не мог по ошибке принять за них шум ветра в деревьях или в собственных ушах. Я слышал крик, голоса и даже всплеск воды, как будто долетавшие с берега реки, протекавшей в некотором отдалении и скрытой стенами и садами колледжей.
Я пошел обратно по главной улице и вновь увидел полицейского, который дергал за дверные ручки магазинов, проверяя, все ли там в порядке. Может, подойти к нему и предупредить, что я явственно слышал, как на улице грабили? Но ведь в таком случае и он, находясь всего в нескольких шагах отсюда, наверняка должен был слышать эти звуки, однако же никуда не бросился, а продолжал неторопливо шествовать вниз по Кингс-Парад.
Машина свернула со стороны Тринити-стрит и обогнала меня. Кошка метнулась в темную щель между зданиями. В студеном воздухе мое дыхание клубилось паром. Все было спокойно, город спал.
Подавленность и страх, охватившие меня несколько минут назад, ушли, однако я был в замешательстве, словно бы стесненный собственной кожей, к тому же основательно продрог, а потому со всех ног поспешил обратно к воротам колледжа, подняв воротник пальто, защищаясь от пробиравшего до костей ночного воздуха.
Привратник, все еще блаженствовавший у пылающего огня, пожелал мне доброй ночи. Я ответил и свернул во двор.
Стояла темень и тишина, зато горел свет в одном из двух окон, замеченных мной при выходе, а еще и в другом, в дальнем ряду слева. Должно быть, кто-то вернулся. Через пару недель начнутся занятия, и тогда свет загорится повсюду: студенты выпускного курса рано не ложатся. Я остановился на минуту и огляделся, вспоминая добрые годы, проведенные в этих стенах, полночные разговоры, розыгрыши, усердную работу над курсовой и зубрежку «Раздела первого». Никогда не хотел стать таким, как Тео, и провести тут все свои годы, какой бы удобной ни была жизнь в колледже, зато мучительно тосковал по былой вольности и дружбе. Тут-то я и заметил, что свет в самом первом окне погас и теперь горит всего в одной дальней комнате, и машинально глянул туда.
От увиденного кровь застыла в жилах. Раньше там, помнится, было пусто, теперь же виднелась чья-то фигура, стоявшая близко к окну. Свет лампы падал на лицо сбоку, и все это поразительно напоминало венецианскую картину. Вообще-то, ничего странного здесь не было: яркий свет от лампы или факела дает именно такие контрастные тени. Нет, лицо в окне – вот что приковывало взгляд. Мужчина смотрел прямо на меня, и я мог бы поклясться: он мне знаком – не по жизни, а по картине, и сходство с одним из изображенных было просто сверхъестественным. Я в любом суде присягнул бы, что это одно и то же лицо. Но разве такое возможно? Конечно нет, а кроме того, я лишь мельком взглянул на него, да и окно было далековато, хотя картину я пристально рассматривал некоторое время. Не так-то много существует сочетаний черт, как сказал Тео.
И все же ошеломило меня не просто сходство. Выражение лица в окне – вот что подействовало на меня, вызвав столь бурную реакцию. Именно это лицо привлекло мое особое внимание на картине: превосходно выписанный лик жадности и развращенности, злобы и отвращения, бесчеловечных чувств и умыслов. Взгляд пронзительный и жгучий, губы полные и язвительные – глумливое воплощение самонадеянности и похоти. Лицо было завораживающе неприятным, оно еще на картине настолько же претило мне, насколько сейчас – ужасало. Потрясенный, я отвел взгляд от окна, но тут же снова поднял его. Лицо пропало, а еще через пару секунд погас свет и комнату укрыла тьма. Теперь весь двор погрузился в темноту, лишь лампы теплились в каждом углу, обозначая дорожку из гравия.
Я пошел, окоченевший от холода и скованный страхом. Меня пробирала дрожь, ощущение ужаса и надвигающейся гибели вернулось и, казалось, укутало меня вместо пальто. Полный решимости стряхнуть с себя это наваждение, я пересек двор, направляясь к лестнице, ведущей к квартире, из окна которой лился свет. Я запомнил его, поскольку в наши годы в ней жил мой приятель, так что найти труда не составляло. Стоя перед дверью, я старательно прислушивался. Царившее безмолвие казалось сверхъестественным. Старые здания обычно издают звуки, то поскрипывают, то потрескивают, оседая, а тут господствовала могильная тишина. Выждав секунду, я постучал в дверь, не ожидая, впрочем, ответа, поскольку жилец, видно, отправился спать и вполне мог меня не услышать. Я опять постучал, уже громче, и, вновь не получив ответа, повернул ручку и ступил в маленькую прихожую. На меня повеяло жутким холодом, что было странно: никто в такую ночь не поселился бы в этих комнатах, не прогрев их. Немного потоптавшись, я прошел в кабинет и тихо произнес:
– Есть тут кто?
Ответа не последовало, и я провел рукой по стене, отыскивая выключатель. Комната была пустой не только из-за отсутствия кого бы то ни было – в ней не оказалось ничего, кроме стола и стула, кресла возле холодного и пустого очага да книжного шкафа без книг. Имелся только верхний свет – ни настольной, ни настенной лампы. Я прошел дальше, в спальню. Кровать, лишенная белья. Ничего больше.
Очевидно, я перепутал квартиру, а потому направился к другой из двух имевшихся на верхнем этаже по этой лестнице. На первом этаже находилась еще одна, намного просторнее, и такое расположение было по трем сторонам Большого двора. Внутренний двор, меньший размером, распланирован совсем по-иному.
Я постучал и, вновь не получив ответа, вошел и в эти комнаты. Они были так же пусты, как и первая, и даже еще более того, поскольку тут вообще не оказалось никакой мебели, кроме встроенных в стену книжных полок. А еще здесь пахло штукатуркой и краской.
Я подумал было сходить к ночному привратнику и спросить, кто обычно живет в этих квартирах. Только что это даст? Студентов-выпускников сейчас нет, сотрудники эти комнаты не занимали уже много лет, и ясно, что их ремонтировали.
Я просто не мог видеть зажженную лампу и фигуру в этих окнах.
Но я же видел!
Совершенно потерянный, я спустился по лестнице и пересек двор, направившись к гостевой квартире, где остановился. Там у меня стояли бутылка виски и сифон с содовой. Не обращая внимания на сифон, я налил себе добрую порцию шотландского, залпом выпил и тут же повторил, на сей раз неспешно. После чего отправился спать и, несмотря на виски, долго лежал, сотрясаясь дрожью, прежде чем провалился в тяжелый сон, насыщенный самыми отвратительными кошмарами, полными непонятных ярких огней, языков пламени и криков тонущих людей. От ужаса я все время вздрагивал, ворочался и обливался потом.
Проснулся я от собственного крика, а придя в себя, услышал кое-что иное: страшный грохот, словно упало что-то тяжелое. Затем раздался далекий сдавленный возглас, будто кто-то ударился и больно ушибся.
Сердце громко колотилось, отдаваясь в ушах, а в мозгу все еще мелькала круговерть из ужасных картин. Мне понадобилось время, чтобы отделить ночные видения от действительности, однако, просидев некоторое время в постели с включенной лампой, я понял, что увиденное мной и голоса тонущих людей являлись частью ночных кошмаров, а вот грохот, сопровожденный вскриком, совершенно очевидно реален. Стояла тишина, но я встал с кровати и пошел в гостиную. Все было в порядке. Я вернулся за халатом и вышел на лестничную клетку, но и тут царили покой и безмолвие. Соседняя квартира пустовала, но я не знал, вернулся ли с каникул нижний жилец. Квартира Тео Пармиттера находилась на другой лестничной площадке.
Я спустился в темноту и студеный холод и припал ухом к двери внизу, но за ней не раздавалось ни единого звука.
– Есть тут кто-нибудь? У вас все в порядке? – крикнул я, но мой голос взлетел по каменному колодцу лестницы, оставшись без ответа.
Я отправился обратно в постель и беспокойно, урывками, проспал до утра, так и не сумев до конца согреться и успокоиться.
Выглянув чуть позже восьми в окно, я увидел, что выпал легкий снег, а фонтан в центре двора промерз до самого дна.
Я одевался, когда раздался торопливый стук во входную дверь и вошел взволнованный служитель колледжа.
– Я подумал, что вам бы хотелось узнать, сэр. Произошел несчастный случай. Мистер Пармиттер…
Рассказ пятый
– Нет никакой нужды беспокоить доктора. Меня малость тряхнуло, но я цел. Со мной все будет в полном порядке.
Служитель усадил Тео в кресло в гостиной, где я нашел его, очень бледного, со странным выражением во взгляде, которое меня озадачило.
– Доктор скоро будет, так что говорить тут не о чем, – сказал я, благодарно кивнув служителю, принесшему поднос с чаем. – А теперь расскажите, что случилось.
Тео откинулся на спинку кресла и вздохнул, явно не собираясь больше спорить.
– Вы упали? Должно быть, поскользнулись. Надо позвать ремонтников…
– Нет! Их это не касается, – возразил Тео довольно резко.
Я налил нам чая и подождал, пока не уйдет служитель. Я уже успел заметить, что венецианской картины нет на прежнем месте.
– Но что-то же случилось, – произнес я. – И вы должны рассказать мне, Тео.
– Мне не спалось, – наконец заговорил он. – Ничего необычного. Но в эту ночь я забылся далеко за два часа, спал урывками, с кошмарами и очень беспокойно.
– Мне тоже снились дурные сны, – сказал я. – Что для меня нехарактерно.
– Моя вина. Не стоило затевать эту ужасную историю.
– Конечно же, никакой вашей вины… Я вышел прогуляться, чтобы в голове прояснилось, и слишком переусердствовал, стараясь взбодриться. Было чертовски холодно.
– Нет. Здесь не обошлось без моего участия. Теперь я в том уверен. Измученный бессонницей и дурными предчувствиями, я решил посидеть в этом вот кресле. Не сразу выбрался из постели, а когда поднялся и пошел сюда, то услышал, как часы пробили четыре. Поравнявшись со стеной, на которой висела эта картина, я замешкался на долю секунды… что-то меня остановило. Проволока, державшая картину, лопнула, и рама с холстом рухнула вниз, задев меня по плечу, отчего я потерял равновесие и упал. Не замедли я шаг, она бы ударила меня прямо по голове. Тут и сомнений быть не может.
– Что заставило вас остановиться? Наверняка предчувствие.
– Нет-нет. Я бы сказал, что уловил – подсознательно, – как туго натягивается проволока, готовая вот-вот лопнуть. Однако, честно говоря, случай этот заставил меня поволноваться.
– Мне жаль… вас, конечно, но, признаться, жаль и того, что не услышу я всей вашей истории.
Тео встревожился:
– Почему? Разумеется, если вам нужно уезжать или вы предпочтете… только мне хочется, чтобы вы остались, Оливер. Будет досадно, если вы не дослушаете меня до конца.
– Конечно, непременно дослушаю. Как можно допустить, чтобы тебя соблазнили рассказом, да и бросили! Только, наверное, для вас было бы покойнее оставить все это.
– Самым решительным образом – нет и нет! Если я не расскажу вам историю до конца, то, боюсь, вообще перестану спать. Она теперь жужжит в моей голове роем рассерженных пчел. Я должен как-то утихомирить их. Однако вам и впрямь необходимо вернуться в Лондон?
– Могу остаться еще на ночь… Говоря откровенно, время пройдет с пользой. Стоит покопаться в библиотеке, раз уж я здесь.
Раздался стук в дверь. Прибыл доктор, и я пообещал Тео навестить его попозже, если он будет склонен поговорить и не нарушит предписаний врача. История может и подождать. Что, мол, в ней такого важного? Увы, это было неискренне. Важного набралось гораздо больше, чем я смел признать. Случилось вполне достаточно, чтобы внести сумятицу в мою душу и убедить, что все эти события связаны воедино, хотя каждое взятое само по себе не много значит. Должен сказать, мне отнюдь не свойственно с готовностью хвататься за нелепые выводы. Я ученый и требую доказательств, хотя, не будучи юристом, порой довольствуюсь косвенными свидетельствами. К тому же я мужчина с крепкими нервами, сангвиник по темпераменту, а потому тот факт, что случившееся вывело меня из равновесия, весьма примечателен. А теперь я еще и узнал, что Тео Пармиттер тоже потерял покой и, самое главное, историю о венецианской картине он решил рассказать не для того, чтобы развлечь меня у камелька, а в надежде избавить себя от бремени, поделиться дурными предчувствиями и страхами с другим человеком, не слишком отличающимся от него темпераментом, способным все объяснить и оказать поддержку.
Во всяком случае, мой разум, как и нервная система, были покойны до предыдущей ночи. И хотя здравый смысл по-прежнему мне подсказывает, что падение картины произошло случайно и легко объяснимо, шестое чувство убеждает меня в обратном. Мне известен и близок принцип «бритва Оккама»[5], но в данном случае разумом правит моя интуиция.
Бо́льшую часть дня я провел в библиотеке, работая над средневековым псалтырем, потом направился в город выпить чая в кафе на Трампингтон-стрит, куда частенько захаживал прежде и где обыкновенно стоял гул несмолкающих разговоров. Бывало это, конечно, в учебное время. Нынче же кафе пустовало, и я поглощал крампеты с маслом в обстановке довольно холодной и мрачной. Я-то надеялся развеяться среди людей, но, увы, даже улицы, куда обычно ездили за покупками, опустели: было слишком холодно для любителей прогулок, а желающие что-то купить спешили сделать это как можно быстрее и вернуться к домашнему теплу и уюту.
Завтра и я последую их примеру. Я, конечно, любил этот городок, подаривший мне несколько несказанно счастливых лет, однако без сожаления завершу свой нынешний приезд – безрадостный и тревожный. Я заскучал по суете Лондона и своему уютному дому.
Вернувшись в колледж, я намеренно пошел обедать в общий зал с полудюжиной сотрудников. Мы оживленно беседовали и прикончили в профессорской добрую бутылочку портвейна, как то водилось в Кембридже, так что было уже довольно поздно, когда я, пройдя через двор, поднялся в свою квартиру по лестнице. Здесь меня ожидала записка от Тео, просившего повидаться с ним, как только я освобожусь.
Прежде чем пойти, я немного посидел, собираясь с силами. Честно говоря, мне не хотелось навещать Тео, хотя, конечно же, я узнал, что самочувствие его после утреннего происшествия ничуть не ухудшилось, правда он по-прежнему немного не в себе. Мне уже удалось избавиться от липучей паутины мрачного настроения и беспокойства, и слушать продолжение истории Тео особого желания не было. С другой стороны, он фактически умолял меня об этом, надеясь обрести покой, и мне вдруг стало стыдно, что я на целый день оставил его одного.
Я поспешил вниз по лестнице.
Выглядел Тео немного лучше. Рядом с ним стоял стакан солодового виски, в камине пылал добрый огонь, и мой старый наставник непринужденно поинтересовался, как прошел у меня день.
– Извините, что дела не позволили явиться к вам раньше.
– Дорогой мой, вы в Кембридже не затем, чтобы день и ночь сидеть со мной.
– И тем не менее…
Я взял предложенный стакан с виски «Макаллан» и сказал:
– Я пришел выслушать окончание истории, если у вас есть к тому охота и еще не пропало желание рассказать ее мне.
Тео улыбнулся.
Первое, что я увидел, войдя в комнату, была картина. Ее вновь повесили на прежнее место, но она полностью ушла в тень – лампа теперь сияла на противоположной стене. Мне подумалось, что перестановку сделали, должно быть, умышленно.
– На чем я остановился? – спросил Тео. – Никак не могу вспомнить, хоть убейте.
– Тео, перестаньте, – с тихой укоризной произнес я. – Думаю, вы помните все очень четко, даром что задремали и я не стал вам мешать. Вы подбирались к какому-то важному месту в этой истории.
– Наверное, моя дремота послужила мне защитой.
– В любом случае вам надо рассказать мне остальное, или мы оба нынче ночью лишимся сна. Вы показали мне статью в журнале, где эта картина слишком бросалась в глаза. Я еще спросил вас, не умысел ли это самого фотографа.
– Насколько мне известно, он не обратил на нее никакого внимания, а я здесь тем более ни при чем. И все же… вот она, можно сказать, господствует и на фотографии, и в комнате. Меня это удивило, но не более. А потом, недели через две после выхода журнала, я получил письмо. Я сохранил его и отыскал сегодня утром. Оно там, на столе возле вас.
Тео указал на плотный конверт цвета слоновой кости, адресованный ему сюда, в колледж, почтовый штамп Йоркшира был примерно тридцатилетней давности. Фиолетовые чернила, старательный старомодный почерк.
– И вы поехали? – спросил я, откладывая письмо.
– О да. Да, я поехал в Йоркшир. Сам тон письма дал мне почувствовать, что выбора у меня нет. Да и любопытство одолевало. Тогда я был моложе и не чурался приключений. Отправился с легким сердцем, как только завершился семестр, недели через две.
Тео подался вперед, налил себе еще виски и знаком предложил мне сделать то же самое. Свет от огня позволил мне разглядеть его лицо. Речь его лилась непринужденно, зато черты хранили выражение обеспокоенное и тревожное, никак не вяжущееся с нарочитой оживленностью слов.
– Я не знал, с чем предстоит столкнуться, – сказал он, отпив виски. – Не было у меня никаких предвзятых мыслей о месте, именуемом Хоудон, или об этой графине. Если бы я… Вы, Оливер, считаете мою историю странной. Только она ничто, просто прелюдия к тому, о чем поведала мне эта необыкновенная старушенция.
Рассказ шестой
В день моей поездки Йоркшир из-за сплошной облачности казался мрачным и хмурым. Пересадку с поезда на поезд я сделал вскоре после полудня, когда зарядил дождь, и хотя местность, которую мы проезжали, в ясную погоду была явно прекрасной, теперь же она едва просматривалась на сотню ярдов: никаких высоких холмов, долин и поросших вереском просторов, одни только сумрачные облака, жмущиеся к серовато-коричневой сельской земле. Стоял декабрь, и уже стемнело, когда неспешный поезд, пыхтя на подъемах, добрался до станции Эскби. Из него вышла горстка пассажиров, тут же исчезнувших во тьме станционного прохода. Воздух был сырой, в лицо дул влажный холодный ветер, пока я шел до площадки перед станцией, где стояли в ожидании два такси и – немного в стороне – большая черная машина. Едва я появился, навстречу мне сквозь мрак устремился мужчина в твидовой кепке.
– Доктор Пармиттер, – констатировал он. – Гарольд, сэр. Должен отвезти вас в Хоудон.
И то были единственные слова, произнесенные Гарольдом по собственному почину на всем пути, после того как он уложил мой чемодан в багажник и завел машину. По укоренившейся привычке он усадил меня на заднее сиденье, хотя я предпочел бы сесть рядом с ним, а поскольку, едва выехав из города, мы попали в непроглядную темень, поездка оказалась нудной.
– Далеко еще? – спросил я в каком-то месте.
– Четыре мили.
– Вы давно работаете у леди Хоудон?
– Давно.
– Как я понял, у нее слабое здоровье?
– Слабое.
От дальнейших попыток я отказался. Откинувшись на спинку прохладного кожаного сиденья, я молча ждал окончания нашей поездки.
На что я рассчитывал? Дом над оврагом, мрачный и одинокий, с плющом, прилепившимся к сырым стенам, ров, наполовину заполненный водой, со склонами, скользкими от зеленой тины, и дном, черным от застоявшейся воды? Престарелый, похожий на скелет дворецкий, высохший и скрюченный, да призрачная бестелесная фигура, плавно скользящая мимо меня по ступеням?
Что ж, дом и впрямь стоял на отшибе. Мы свернули с местного шоссе и проехали, по моим прикидкам, куда больше мили по ухабистой узкой дороге, однако под конец она неожиданно расширилась, и я увидел распахнутые настежь большие железные ворота. Подъездная дорожка так изгибалась, что поначалу впереди стояла сплошная темень, но потом мы довольно резко свернули вправо, проехали по низкому каменному мосту, и, вглядываясь в черноту, я увидел внушительный дом, из нескольких высоких верхних окон которого лился яркий свет. Мы остановились на гравийной площадке. Входная дверь, к которой вели каменные ступени, была открыта. Из нее тоже лился свет. В целом все это оказалось более привлекательным, чем я ожидал, и хотя дом был большим, выглядел он приятно, ни в малейшей степени не напоминая дом Ашеров[6], ужасные события в котором не выходили у меня из головы.
Симпатичный дворецкий, назвавшийся Стивенсом, провел меня двумя этажами выше, в прелестную комнату, отгороженную от угрюмой ночи длинными темно-красными шторами, где я нашел все, чего только мог пожелать, чтобы уютно скоротать время до утра. Пробило шесть часов.
– Ее сиятельство пожелала, чтобы вы присоединились к ней в синей гостиной в семь тридцать, сэр. Не сочтите за труд позвонить в колокольчик, когда будете готовы, и я провожу вас вниз.
– У леди Хоудон принято одеваться к обеду?
– О да, сэр. – Лицо дворецкого осталось бесстрастным, но в его голосе мне послышалось легкое презрение. – Если у вас нет смокинга…
– Нет-нет, благодарю, у меня есть. Просто я подумал, что лучше все же уточнить.
Смокинг с черной бабочкой я уложил в самый последний момент, поскольку не раз убеждался: лучше подготовиться излишне, нежели недостаточно. Но я и не догадывался, чего ждать от предстоящего вечера.
Стивенс прибыл без промедления, чтобы проводить меня вниз по лестнице и по широкому коридору, стены которого украшали большие живописные полотна и гравюры со сценами охоты. Здесь же стояли шкафы, полные всяких занимательных вещиц, в том числе масок, ископаемых и раковин, серебра и эмали. Шли мы слишком быстро для детального рассмотрения, и я лишь бросал по сторонам беглые взгляды, однако мысль о хранившихся в этом доме сокровищах, которыми мне, возможно, позволят полюбоваться, меня воодушевила.
– Доктор Пармиттер, миледи.
Мы оказались в чрезвычайно величественном зале с великолепным камином, перед которым стояло три больших дивана, освещенных светом ламп и пламенем. Лампы были тут повсюду, но горели вполнакала. На стенах висело несколько превосходных полотен: фамильные портреты Эдвардианской эпохи, сцены охоты, подборки небольших пейзажей, писанных маслом. В дальнем углу зала я заметил концертный рояль, рядом с которым стоял клавесин.
В такой гостиной ничто не говорило об увядании или ветхости, не вызывало тревоги. Зато женщина, сидевшая в кресле с прямой спинкой, отвернув от огня лицо, ни теплотой, ни приветливостью не отличалась. Весьма престарелая, с бледной пергаментной кожей, свидетельствующей о глубокой старости и похожей на хрупкие лепестки засушенного лунника. Волосы у нее были седые и редкие, но тщательно уложенные в высокую прическу, скрепленную парой сверкающих украшений. На ней было длинное платье из зеленой материи с великолепной бриллиантовой брошью, бриллианты же украшали и высокую жилистую шею. Глубоко посаженные глаза графини вовсе не отличались старческой блеклостью. Их взгляд пронизывал насквозь, а ясная голубизна обескураживала.
Она подала мне левую руку, изучающе вглядываясь в мое лицо. Я взял холодные костлявые пальцы, щедро и даже несколько чрезмерно унизанные драгоценностями, главным образом опять же бриллиантами, но был среди них и громадных размеров изумруд.
– Доктор Пармиттер, прошу садиться. Благодарю за то, что приехали сюда.
Пока я устраивался, появился дворецкий и предложил шампанское. Я заметил, что вино превосходное, однако графиня не пила его.
– У вас великолепный дом и чудесные произведения живописи, – сказал я, и графиня слегка повела рукой. – Как я понимаю, здесь жили несколько поколений вашей семьи?
– Это так.
Повисло жуткое молчание, и я вновь почувствовал себя подавленным. Вечер обещал быть мудреным. Графиня явно не была расположена к пустой болтовне, я же по-прежнему не представлял, зачем меня позвали, и, невзирая на окружающую красоту и уют, чувствовал себя прескверно.
Все гадал, будем ли мы за обедом одни.
Наконец графиня произнесла:
– Вы не представляете, как я была потрясена, увидев картину.
– Венецианскую картину? Ваш секретарь в письме упомянул…
– О вас я ничего не знаю. Я не охотница до просмотра изданий с фотографиями. Это Стивенс случайно наткнулся на снимок и, естественно, обратил на него мое внимание. Я, как уже говорила, была потрясена до глубины души.
– Могу я спросить почему? Какое отношение к вам имеет картина… или, может быть, к вашей семье? Она чем-то явно важна для вас, коль скоро вы позвали меня сюда.
– Она еще важнее, чем я могу выразить. Ничто другое в жизни не имеет для меня большего значения. Ничто другое.
Ее пристальный взгляд не отпускал меня, как одна рука способна удерживать другую в стальном пожатии. Я не мог отвести глаза, и лишь голос неслышно ступающего дворецкого, появившегося позади нас и сообщившего, что обед подан, развеял эти жуткие чары. В столовой, комнате с высокими потолками, было прохладно, мы сели в конце длинного стола с серебряными подсвечниками и полным набором всяческого фарфора, серебра и хрусталя, словно для парадного обеда. «Интересно, – подумал я, – сопровождает ли графиню подобный антураж во время одиноких трапез?» Я предложил ей руку, и пока мы шли по натертым до блеска полам в столовую, на рукаве моем покоилась словно бы когтистая птичья лапка. Согбенная спина графини и жуткая худоба свидетельствовали, что ей далеко за девяносто. Сидя рядом со мной за столом, она больше напоминала мотылька, чем птицу, с голубыми бриллиантами глаз, поблескивающих на бледном лице; впрочем, я заметил, что она воспользовалась и румянами, и пудрой, а ухоженные ногти были накрашены. Над высоким лбом графини клубилось облачко волос, костистый нос нависал над тонкой ниточкой рта. С ее высокими скулами, голубизной глаз и телом, из которого не выпирают кости, в юности она вполне могла считаться красавицей.
Подали блюдо копченой рыбы с тонко нарезанными ломтиками хлеба и дольками лимона, перед нами поставили чашу с салатом. Я набил себе полный рот и от голода, и из желания хоть какое-то время помолчать. Налили прекрасного белого бургундского, хотя графиня по-прежнему ничего не пила, не считая воды из стоявшего возле нее стакана. Обед продолжался, как ему и было положено, графиня говорила мало, не считая обрывков скучных сведений по истории дома, поместья и окрестностей да пары беглых вопросов о моей работе. В поведении ее не было никакой живости. Ела она мало, ощипывала ломтик хлеба и оставляла кусочки на тарелке, выглядела усталой и отрешенной. Меня тоска брала при мысли провести с ней остаток долгого тягучего вечера и досада, поскольку до цели моего приезда мы так и не добрались.
В конце обеда дворецкий сообщил, что кофе будет подан в голубую гостиную. Графиня взяла меня под руку, и мы опять проследовали за ним по длинному коридору до самой двери в небольшую, обшитую деревянными панелями комнату. Я едва чувствовал вес ее руки, однако бледные костлявые пальцы покоились на моем рукаве, а громадный изумрудный перстень казался ярко-зеленым наростом.
Голубая гостиная являлась еще и библиотекой, хотя тяжелые, переплетенные в кожу фолианты наверняка годами никто не тревожил. Часть стен была завешана блеклыми картами графства и различными юридическими документами с печатями в рамках под стеклом. На длинном полированном столе я увидел несколько больших альбомов и раскрытый журнал со статьей и венецианской картиной за моей спиной. Дворецкий налил кофе мне и подал очередной стакан воды для графини, помог ей опуститься в кресло за столом с книгами и оставил нас. Две лампы освещали гостиную, и графиня жестом предложила мне сесть рядом с ней.
Она раскрыла один из альбомов, и я увидел, что в нем хранятся аккуратно размещенные фотографии с четко выписанными чернилами именами и названиями мест. Осторожно перевернув несколько страниц безо всяких разъяснений или приглашения взглянуть, графиня наконец дошла до разворота со свадебными семидесятилетней, если не больше, давности снимками коричневого цвета, похожими на рисунки сепией: вот жених сидит, невеста стоит, вот родители, женщины в громадных шляпах, окутанные кружевами, усатые мужчины.
– Моя свадьба, доктор Пармиттер. Посмотрите, пожалуйста, внимательно.
Она повернула альбом. Я рассматривал групповые снимки. Графиня, и вправду очень красивая молодая женщина, неулыбчиво стояла перед объективом, как тогда было принято фотографироваться, и я любовался ее овальным лицом с чистой кожей, прямым носом, прелестным ротиком и дерзким подбородком. Даже на этих коричневых карточках я вполне представлял себе поразительную голубизну ее больших глаз.
– Вас ничто не удивляет?
Ничто. Рассматривал я долго, но никого и ничего не узнавал.
– Посмотрите на моего мужа.
Темноволосый молодой человек, единственный из мужчин гладко выбритый. Волосы слегка вьющиеся, губы довольно полные. Лицо красивое, характерное, но, я бы сказал, не оригинальное.
– Должен признаться, что я его не знаю… и вообще никого не узнаю, не считая вас, разумеется.
Графиня обратила ко мне свои глаза, и на ее лице появилось странное выражение: высокомерия и в то же время – я видел – непонятного мне душевного страдания.
– Прошу вас…
Я вновь опустил взгляд, и – в долю секунды – словно молния перед глазами сверкнула… Что это? Потрясение? Узнавание? Откровение?
Что бы то ни было, оно, должно быть, ясно отразилось на моем лице, поскольку графиня произнесла:
– A-а, теперь видите.
Какое-то время я пребывал в растерянности: видеть-то я видел, да только что именно? Сейчас я понимал: в лице есть нечто очень знакомое, я мог бы даже сказать – близко знакомое… Только в чьем лице? Не в ее и не в… Нет. В его лице. В лице ее молодого мужа. Я знал это лицо – или чье-то, очень на него похожее. Выходило даже, будто знал я его слишком хорошо, будто принадлежало оно кому-то из моей собственной семьи и видел я его каждый день; настолько мне знакомое, что я, если вы меня поймете, и не сознавал этого.
Что-то копошилось в темных уголках моей памяти – недосягаемое для меня, недоступное, безуспешно пробивающееся к свету.
Я покачал головой.
– Взгляните.
Графиня взяла журнал, и на миг мне показалось, что она разглядывает мою фотографию, сделанную в моей квартире в колледже. Но тут она придвинула его ко мне, и длинный тонкий палец указующе нацелился вниз.
Увиденное обрушилось на меня такой мощной волной потрясения, что я ощутил приступ тошноты и комната, будто обезумев, закачалась перед моими глазами. Сокрытое в тайниках мозга обнажилось и будто со щелчком встало на место. Только как мог я поверить своим глазам? Разве это возможно?
На фото в журнале венецианская картина выглядела отчетливо, но даже без этой четкости я настолько хорошо знал ее, настолько досконально и близко, вплоть до последней мелочи, что ошибиться никак не мог. На картине, если вы помните, среди прочего изображалась одна сценка. Юношу жестко удерживал другой человек, вынуждая сойти в одну из лодок, и взгляд юноши был обращен прямо в глаза смотревшему на картину, а на лице застыло выражение непонятного, отчаянного страха и мольбы. У юноши было лицо мужа графини. Вне всяческих сомнений. Сходство было абсолютным. Не просто похожие черты, но одно и то же лицо. Я видел это по глазам, по губам, по посадке головы, по строению подбородка. В момент узнавания все слилось воедино.
Графиня не спускала с меня пристального взгляда.
– Боже мой, – прошептал я, пытаясь осмыслить свое открытие. Конечно, существовало некое здравое, естественное, разумное объяснение. – Значит, ваш муж позировал художнику. – Уже произнося эту фразу, я понял, насколько она смехотворна.
– Картина написана в конце восемнадцатого века.
– Тогда… это родственник? Которого вы недавно отыскали? Это необычайное фамильное сходство.
– Нет. Это мой муж. Это Лоуренс.
– Тогда я не понимаю.
Графиня склонилась над фотографией, вглядываясь в лицо своего молодого супруга с такой пронзительной тоской и таким душевным страданием, каких я еще не видывал.
Я молча ждал. Наконец она сказала:
– Я хочу вернуться в гостиную. После того как вы увидели это, после того как узнали… я могу кое-что рассказать вам.
– Буду рад выслушать. Только понятия не имею, чем могу помочь.
Графиня протянула мне руку, чтобы я помог ей встать.
– Мы сами отыщем дорогу. Стивенс нам не нужен.
И вновь тонкая невесомая кисть легла мне на рукав, и мы пошли по коридору, уже погруженному в сумрак, поскольку уличные фонари померкли, картины и шкафы растворились во тьме, лишь иногда сверкал позолоченный уголок рамы или поверхность стекла зловеще лучилась в неверном свете.
Рассказывает графиня
Я пересек длинную, погруженную в тишину комнату, оставив графиню, крохотную, призрачную фигурку, сгорбившуюся в кресле в круге света, и ступил в темноту. На бюро стояла лампа, которую я включил. И, щелкнув выключателем, замер, затаив дыхание.
Передо мной стояла фотография в простой серебряной рамке. Мужчина средних лет, сидящий за этим самым столом вполоборота к объективу. Руки его покоились на книге записей, лежавшей сейчас передо мной. Высокий лоб, густая шевелюра, полные губы, тяжелые веки. Сильное, решительное лицо человека с характером, к тому же еще и красивое. Но самое главное, я знал его. Видел много раз.
Оно сопровождало меня по жизни.
Я оглянулся на старуху. Голова ее была откинута назад, глаза закрыты – высохшая оболочка.
Она, однако, заговорила так, что я вздрогнул:
– Вот теперь вы видите.
В горле у меня пересохло, пришлось откашляться, прежде чем ответить, но мой голос звучал как-то странно, словно чужой:
– Вижу, но едва ли что-то понимаю.
Однако я понимал. Уже тогда, разумеется, понимал. С того самого момента, как мой взгляд упал на фотографию. И все же… Что все это значит?
Я вернулся в кресло напротив графини.
– Налейте себе еще, пожалуйста.
С благодарностью выпив виски и налив себе вторую порцию, я сказал:
– Так вот, признаюсь как на духу: я ничего не понимаю. Могу лишь предполагать, что это какая-то мистификация… Картина не может соответствовать своей датировке. Значит, тут некий трюк, фальсификация? Надеюсь, вы объясните.
Говорил я фальшиво-удивленным голосом, к тому же чересчур громко, и, по мере того как слова тонули в воцарившемся между нами безмолвии, чувствовал, что веду себя глупо. Объяснять можно как угодно, а вот насмешничать тут не пристало.
Графиня холодно взглянула на меня:
– Здесь нет никакой мистификации или ошибки. Впрочем, вы знаете это.
– Я это знаю.
Молчание. Я гадал про себя, как может столь большой дом быть таким тихим. Мой опыт убеждал, что старые дома полны звуков: в них что-то шуршит и поскрипывает, слышатся тихие голоса и странные шаги, они живут своей собственной жизнью, – однако здесь царило безмолвие.
Графиня надолго погрузилась в молчание, совершенно изнуренная. Мы сидели друг против друга, не говоря ни слова, однако я чувствовал близость понимания и собирался рассказать ей о собственных маленьких происшествиях, связанных с венецианской картиной, и о множестве доставляемых ею хлопот.
Я раздумывал, не отправиться ли мне лучше в свою комнату, оставив дальнейшие разговоры на следующий день, когда сил у нее прибавится, но тут голубые глаза открылись и глянули мне в лицо, а графиня произнесла:
– Я должна получить эту картину! – так неистово и отчаянно, что я оторопел.
– Не понимаю, – отозвался я, – каким образом она ушла из ваших рук и в конечном счете попала ко мне.
Старое личико сморщилось, показались слезы, смягчившие колючий взгляд этих голубых бриллиантов.
– Я устала, – произнесла она. – Вынуждена попросить вас подождать до завтра. У меня больше нет сил рассказывать вам эту жуткую историю. Но меня ободряет сознание, что скоро с этим будет покончено и я смогу обрести покой. Поиск был очень долгим, путешествие почти безнадежным, но теперь ему, кажется, приходит конец. Я готова подождать еще несколько часов.
Сомневаясь, точно ли уловил смысл сказанного графиней, я тем не менее согласился, что она вольна отдыхать сколько пожелает и на следующий день я в любое время в ее распоряжении. Она попросила позвонить Стивенсу. Он тут же появился, чтобы проводить меня до моей комнаты. Я взял руку графини, которая напоминала маленькую птичку, забившуюся в громадное кресло, и, повинуясь какому-то странному порыву, поднес к губам. Словно перышко поцеловал.
Спал я плохо. Дул ветер, то и дело громыхая запорами, в сознании вновь проносились отрывки необычной истории, рассказанной графиней, и я безнадежно искал всему этому хоть какое-то разумное объяснение. Я бы списал все на ее старость и слабеющую память, если бы не собственные происшествия с картиной. Мне было не по себе в этом доме, история же графини глубоко меня обеспокоила. Слишком хорошо была мне известна яростная сила ревности, питающая жажду мести. Случается такое не слишком часто, но порой, когда чья-то любовь отвергнута и все надежды на совместное будущее предаются ради другого, ярость, гордость и ревность способны причинить безмерное зло. Кто знает, не их ли дело и эти пагубные сверхъестественные деяния?
Однако я здесь абсолютно ни при чем. Мне нечего бояться ни эту брошенную особу, скорее всего давно умершую, ни тем более графиню. И все же, когда я метался и ворочался на постели всю долгую ночь, мне казалось, будто я и в самом деле одержим чем-то необычным: недаром во мне крепла абсолютная решимость сохранить венецианскую картину. С чего она мне вдруг так безрассудно понадобилась, я не понимал. Картина кое-чего стоила, но бесценной не была. Доставила мне определенные неприятности и беспокойство. Надобности в ней у меня не имелось. Однако, как и на аукционе, когда ко мне приставал потеющий мужчина с одышкой, упрашивая продать ему картину за любые деньги, я вновь преисполнился упрямства, дотоле неведомого. Тогда я картину не продал и теперь ее не продам и не верну графине. Собственная решимость меня едва ли не пугала: она не имела никакого смысла и, казалось, овладела мной под влиянием какой-то посторонней силы. Ведь графиня, разумеется, позвала меня сюда, чтобы попросить уступить картину. А какая еще могла быть причина? Не мечтала же она просто-напросто рассказать свою историю незнакомцу.
Мы не виделись с ней почти до полудня, и я совершил длительную пешую прогулку по великолепному парку, а потом прекрасно провел время в превосходной и, на мой взгляд, малоиспользуемой библиотеке. За все утро мне попались лишь несколько работников, ухаживающих за парком, да горничных, прибиравшихся в доме, – эти, правда, едва заметив меня, тут же исчезали, будто мыши в норках. Однако вскоре после одиннадцати появился неслышно ступающий Стивенс и известил, что кофе и графиня ожидают меня в утренней комнате.
Он же и проводил меня туда. Комната была восхитительной: вся в весенних оттенках желтого и светло-зеленого, с высокими, выходящими в сад окнами, в которых сейчас сияло солнце. Уму непостижимо, насколько солнечный свет преобразует любую комнату и поднимает дух у вошедшего в нее. От моей усталости после бессонной ночи не осталось и следа, я был рад видеть старую графиню, выглядевшую такой же маленькой и хрупкой, но с лицом более оживленным и бодрым, нежели при свете вечерних ламп.
Я принялся было восторгаться окрестностями, однако она остановила меня.
– Много лет я разыскивала ее, – продолжала графиня, – и вот картину нашли в каталоге какого-то аукциона и сообщили мне. Я поручила одному человеку посетить торги и купить ее для меня, невзирая на цену. Но, как вам известно, в последнюю минуту все сорвалось, приобрели ее вы, поскольку моего поверенного на торгах не оказалось, а после них вы ему картину не продали. То было ваше право. Но я рассердилась, доктор Пармиттер. Рассердилась, отчаялась и расстроилась. Мне нужна была эта картина, моя картина, и нужда в ней не оставляла меня все эти годы. Но вы исчезли. Мы потеряли след купившего картину.
– В те времена я заключал довольно много сделок, участвовал в торгах, да и покупал под вымышленными именами… Все дельцы так поступают. Устроителям аукционов подлинные личности, разумеется, известны, только они не раскрывают подобные сведения.
– Тогда вы назвались мистером Томасом Джойнером, а найти мистера Джойнера так и не удалось. И дело приостановилось. Естественно, я продолжала надеяться, мы не прекращали поиски, но картина моя исчезла вместе с мистером Джойнером.
– Пока вы случайно не наткнулись на мою фотографию в журнале.
– Сущая правда. Позволю себе описать свои чувства, когда я увидела этот снимок: радость завершения, осознание того, что наконец-то – столь долгожданное наконец-то – мой муж в подлинном смысле слова вернется домой, ко мне.
У меня в мыслях мелькнуло жуткое, навеянное смертью сравнение: графиня желает получить картину, словно урну, заполненную пеплом сожженных останков ее мужа. Что бы там ни было, для нее он пребывал на венецианском полотне, как в каком-нибудь погребальном сосуде.
– Я пригласила вас сюда с величайшим удовольствием, – перебила мои мысли графиня. – Поскольку вы имеете полное право выслушать историю целиком, познакомиться со мной, увидеть этот дом. Я могла бы воспользоваться услугами посредника (и надеюсь, он был бы расторопнее предыдущего), но не таким способом хотелось мне завершить это важнейшее дело.
– Завершить? – переспросил я с наигранным простодушием.
В моей душе царила решимость, самое что ни на есть абсолютное, несокрушимое как сталь убеждение. Это не походило на меня. Человек, известный вам как Тео Пармиттер, скорее всего, не то что за деньги, а просто даром отдал бы венецианскую картину. Увы, мной тогда словно овладела какая-то одержимость. Я перестал быть тем человеком, которого вы знали и знаете.
– Я намерена получить свою картину. Назовите цену, доктор Пармиттер.
– Увы, она не продается.
– Естественно, она продается. Только глупец откажется продать по собственной цене. Вы же искушенный делец в торговле живописью.
– Уже не делец. Венецианскую картину и все остальные собранные мной я считаю своей коллекцией. Для меня их ценность не определяется деньгами. Как я сказал, картина не продается. Буду рад предоставить вам отлично выполненную фотокопию. Почту за честь, если вы в любое удобное для вас время нанесете мне визит в Кембридж, чтобы взглянуть на картину. Однако я ни за что не продам ее.
На высоких скулах графини заалели два пятнышка, а в зрачках и без того пронизывающих голубых глазах зажглись яркие точки. Она сидела, высоко подняв голову, выпрямив спину, и ее лицо походило на белую маску гнева.
– Полагаю, вы не совсем меня поняли, – произнесла она. – Я должна получить свою картину. Она ко мне вернется.
– Тогда мне остается лишь выразить сожаление.
– Она же вам не нужна. Для вас она ничего не значит. Разве только доставляет удовольствие, как украшение на стене.
– Нет. Она значит гораздо больше. Не забывайте, что я владею полотном уже несколько лет.
– Это не имеет значения.
– Для меня – имеет.
Повисло долгое молчание, во время которого графиня не сводила с меня глаз. Выражение ее лица было довольно пугающим. В любом случае она не показалась мне женщиной сердечной, хотя и поведала о своих страданиях, вызвавших мое сочувствие. Теперь же в ней была холодная безжалостность, яростная целеустремленность, тревожившая меня.
– Если вы воспрепятствуете мне в получении картины, то, уверяю вас, до конца жизни будете сожалеть о своем решении больше, чем о чем бы то ни было.
– О, в моей жизни мало что вызывает сожаление, графиня. – Я придал своему голосу легкость и добродушие, которых на самом деле не чувствовал.
– Картине место – и лучшее место – здесь. Она будет совершенно безвредна.
– Как, скажите на милость, способна она вредить в любом другом месте?
– Вы же слышали мою историю.
Я поднялся:
– Сожалею, что вынужден покинуть вас сегодня, графиня, и покинуть, не удовлетворив вашей просьбы. Повесть ваша была интересна и занимательна для меня, я признателен вам за ваше гостеприимство. Надеюсь, вы проведете остаток дней в этом великолепном месте, обретя в душе покой, которого заслуживаете после всех ваших страданий.
– Не будет мне никакого покоя, никакого отдохновения и довольства, пока эта картина ко мне не вернется.
Я пошел к выходу. И услышал тихо произнесенные графиней слова:
– Не будет и вам, доктор Пармиттер. Не будет и вам.
Рассказ седьмой
– Вам станет легче оттого, что рассказали мне все это, – сказал я Тео.
Он сидел, откинув голову, закрыв глаза, а закончив повествование, допил виски и поставил стакан.
Было уже поздно. «Как же резко он вдруг постарел», – подумал я, однако, когда Тео вновь открыл глаза и посмотрел на меня, в его лице появилось нечто новое, словно бы облегчение. Казалось, он очень спокоен.
– Спасибо, Оливер. Я вам признателен. Вы помогли мне больше, чем, возможно, догадываетесь.
Я с легким сердцем оставил Тео и сделал круг-другой по двору колледжа. Впрочем, нынче ночью все было тихо и спокойно: никаких тебе теней, шорохов-шепотов, никаких шагов и лиц в освещенных окнах. Никакого страха.
Уснул я сразу и глубоко и, помнится, погружаясь в мягкое блаженство забытья, помолился, чтобы то же испытал и Тео. «Так оно и есть, скорее всего», – думал я.
Проснулся я задолго до рассвета. Стояла кромешная тьма и тишина, часы на часовне пробили три. Я взмок от пота, сердце билось учащенно. Ночные кошмары меня не мучили – я вообще не видел снов, – зато одолевал жуткий страх. Несколько глубоких вдохов помогли мне успокоиться. Я встал, выпил воды, опять лег, но тут же ощутил потребность проведать Тео, такую сильную, что ни отмахнуться, ни из головы выбросить. Я сунул голову под холодную воду и с остервенением вытер ее досуха, стараясь взять себя в руки и упорядочить мысли, но ничего не получалось. Меня охватил ужас – не за себя, за Тео. Рассказанная им история бередила сознание, я чувствовал, что, хотя Тео облегчил душу, эта жуткая история еще не закончена, еще предстоят необычные и мрачные события, в которых нет и быть не может никакого смысла.
Я не мог успокоиться. Спустился по темной лестнице и направился прямиком к квартире Тео. Все было тихо. Я приник ухом к двери, напряженно вслушался, но не доносилось ни единого звука. Подождав, я хотел постучать, однако холод пробирал до костей, а на мне был только легкий домашний халат. Я уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг подумал, что Тео вполне мог и не запереть дверь. Передвигается он с трудом, и в колледже за ним присматривали. А вот как он позовет на помощь, если заболеет и не сможет добраться до телефона? Страшно даже представить.
Едва я коснулся двери, как услышал приглушенный крик, а следом грохот: что-то упало.
Повернув ручку, я обнаружил, что дверь действительно не заперта, и ринулся в квартиру, повсюду по пути включая свет.
На пороге гостиной лежал Тео в ночной пижаме. Лицо его было слегка перекошено в левую сторону, он словно пытался что-то сказать. В широко раскрытых глазах застыли такой ужас, такой страх, такое потрясенное осознание и узнавание, что мне не забыть их до самого смертного часа. Я опустился на колени и тронул его. Ни дыхания, ни пульса. Тео был мертв. Секунду-другую я считал, что услышанный мною грохот вызвало падение Тео, но потом заметил в нескольких шагах от него венецианскую картину. Струна, которая, как я знал, была крепкой и тугой еще вчера вечером, оказалась цела, крюк на стене – на месте. Ничто не могло сорвать картину со стены, и не она убила Тео: он упал, не успев дойти до нее.
Как я сознавал, следовало сделать две вещи. Естественно, известить дирекцию, поднять на ноги весь колледж и дать ход обычной в таких случаях процедуре. Но прежде предстояло совершить нечто другое. Страх одолевал до дрожи, но я бы лишился покоя до конца своих дней, если бы не оказал своему старому наставнику эту последнюю услугу. Я должен все выяснить. Подняв картину, я отнес ее в кабинет и, приставив к книжному шкафу, навел лампу.
Затаив дыхание рассматривал я полотно, со страхом предчувствуя свою находку.
Но ничего не нашел, хотя обследовал каждый дюйм холста. Вглядывался во все лица, в толпу, в гондолы, в окна в домах, в уголки едва различимых проулков. Тео не было нигде. Ни единое лицо даже отдаленно не напоминало его. Я увидел юношу – молодого мужа графини и фигуру в белой шелковой маске с султаном из перьев – Клариссу Виго. Однако не обнаружил изображения Тео – слава Богу, слава Богу! Вероятнее всего, он проснулся, почувствовал себя плохо, встал – и его настиг погибельный удар или сердечный приступ. От падения тела сотряслись пол и стены – мужчина он был тучный, – картину тряхнуло, и она тоже упала.
Вновь покрывшись потом, только на сей раз уже от облегчения, я подошел к телефону на рабочем столе Тео и набрал номер ночного дежурного.
Несколько дней прошло в безнадежной печали, утрата Тео изводила меня. Во время похорон часовня колледжа была полна людей и завалена цветами, надгробная речь стала одной из лучших, когда-либо слышанных мною, и все с любовью говорили о нем. Я же не мог избавиться от потрясения, все мои мысли вращались вокруг проведенных с ним последних часов. И только одно вызывало беспокойство. Я убедил себя (в чем совершенно уверен), что смерть Тео никак не связана ни с рассказанной им историей, ни с венецианской картиной и, соответственно, с чем-либо ужасным или необъяснимым. И все же не мог я забыть, какой ужас застыл на мертвом лице Тео, забыть страх в его глазах и вытянутые руки. Картина упала, и, пусть этому имелось совершенно здравое объяснение, падение это меня беспокоило.
Кембридж я покинул с тяжелым сердцем. Никогда больше не сидеть мне в той уютной квартирке, не беседовать у огонька со стаканом виски в руках, не слушать глубоких суждений Тео по великому множеству тем, его полных юмора отступлений и резких, но не жестоких замечаний о коллегах.
Однако долго предаваться грусти и тревоге я не мог. Меня ждала работа, которой следовало заниматься, и, что еще важнее, Анна. Едва ли не в первую же минуту по прибытии я сообщил Тео, что обручен с Анной Фернли и мы скоро поженимся. Анна не занималась, как я, средневековой историей Англии, а была адвокатом, представляя своих клиентов в судах высших инстанций, – красивая, изысканная, веселая, моложе меня на несколько лет. Идеальная жена. Тео, пожелав мне всех благ, попросил, чтобы я поскорее привез ее к нему в гости. Я обещал. И вот что получилось. А ведь каждому хочется, чтобы два дорогих ему человека познакомились и тоже полюбили друг друга.
Я, конечно же, сообщил Анне о смерти Тео – причине, по которой задержался дольше, чем предполагал, – и вот теперь, сидя у нее дома после доброго обеда, поведал ей еще и историю о венецианском полотне и старой графине.
Внимательно меня выслушав, она улыбнулась:
– Жаль, что не увижусь с твоим наставником. Думаю, он мне понравился бы. Зато нисколько не сожалею об этой картине. Рассказанное о ней такая жуть!
– Вообще-то, она довольно привлекательна.
– Речь не о живописи… тут ты, наверное, прав. Но вся эта история… – Анна передернула плечами.
– Это сказка. Хорошая, но всего лишь сказка. Тебя она не должна беспокоить.
– Его она беспокоила.
– О, не так уж и сильно. Просто было о чем поговорить за виски у горящего камина в холодную ночь. Забудь об этом. У нас с тобой есть дела посущественнее, и я кое о чем хочу тебя попросить.
С тех самых дней, что мы провели с Тео, и с его внезапной смерти одна мысль не давала мне покоя. Не знаю почему, но мне представлялось очень важным сочетаться браком не на следующий год летом, обстоятельно и неспешно все подготовив и устроив шумную свадьбу, а сделать это прямо сейчас.
– Я понимаю: это означает, что поженимся мы тихо-скромно, без слащаво-сентиментальной ерунды, и, наверное, тебя это огорчит. Но я не хочу сидеть и ждать. Смерть Тео заставила меня осознать: нельзя упускать свое счастье. Ведь он, знаешь ли, был человек одинокий. Никакой иной семьи, кроме колледжа в Кембридже. О, он вполне довольствовался этим, но колледж, полный чужих людей, пусть даже и сердечно к нему расположенных, – это все же не жена и не дети.
К моей радости, Анна заявила, что для нее нет никакой беды в отказе от расточительной свадьбы и она готова пожениться тихо-скромно, в кругу семьи и самых близких друзей, как только удастся покончить с формальностями.
– Дело не в потраченных деньгах и поднятой шумихе – брак нечто куда более серьезное и долговечное. Вспомни только несчастную старую графиню… подумай о злосчастной Клариссе Виго. Мы с тобой очень счастливы. И никогда не должны забывать этого.
Уж я-то не забуду. Никогда. Ни за что. Счастье мое было безмерно, и душу грело чувство, что Тео наверняка бы это одобрил. Я чувствовал, как он благословляет нас, ощущал его милостивое незримое присутствие рядом, пока мы занимались приготовлениями.
Лишь однажды я усомнился, когда Анна решительно заявила, что если работа не позволит нам провести медовый месяц в Кении, как мы хотели, то следует устроить себе долгие выходные где-нибудь подальше, например в Венеции.
– Я однажды была там, лет в четырнадцать, – сообщила она. – Это настоящее волшебство, только я была слишком маленькой, чтобы понять это… Венеция необъятна.
– Что ж, в таком случае лучше приберечь ее для более долгого пребывания, – сказал я, – и отправиться на юг Франции.
– Нет. Там еще не так тепло. В Венецию. Ты же мне не откажешь?
Я отбросил дурные предчувствия и заказал билеты. Предрассудкам и страшным историям не удалось омрачить первые дни нашей супружеской жизни, и, честно говоря, я с большим воодушевлением предвкушал новую встречу с этим городом. Венеция прекрасна. Венеция волшебна. Подобного Венеции нет нигде – ни в мире реальном, ни в мирах, созданных воображением. Помню, когда молодым человеком, урвавшим несколько месяцев на путешествия, я впервые попал туда, то сразу, едва покинув железнодорожный вокзал, увидел захватывающее дух зрелище: улицы, стоящие на воде. Первая прогулка на вапоретто по Большому каналу; впервые увиденный собор Сан-Джорджо-Маджоре, встающий из туманной дымки; голуби, призрачным облаком витающие над собором на площади Сан-Марко, и эти башенки со шпилями, золотом сияющие на солнце. Прогулки по площадям, где слышны лишь шаги по камню – и никаких машин; часы, проведенные за столиками кафе в тихом квартале-острове Ла-Джудекка; крики торговцев рыбой рано поутру; изящный изгиб моста Риальто; лица местных жителей, старых и молодых, мужчин и женщин, с их незабвенными древними чертами венецианцев – внушительными носами, надменностью, медью волос.
В те дни накануне свадьбы чем больше я думал об этом городе, тем чаще бился мой пульс от предвкушения увидеть его вновь, и на сей раз – с Анной. Венеция вторгалась в мои сны и оставалась со мной, когда я пробуждался. Я поймал себя на том, что ищу книги о ней: романы Генри Джеймса, Эдит Уортон и других, где живо и точно схвачены настроения. Раз-другой я вспоминал про картину Тео и ее необычную историю, только теперь увлеченно ломал голову над тем, где берет начало эта сказка. «Когда вернемся, – совершенно серьезно думал я, – надо будет заглянуть в Хоудон, проведать семью графини. Может, даже на несколько дней выберемся в Йоркшир. Есть свое очарование в подлинных местах действия всяких историй».
Мы с Анной поженились две недели спустя в теплый и сияющий солнечным светом день – доброе знамение счастья. Устроили праздничный ланч в кругу наших семей и парочки друзей – как я жалел, что с нами не было Тео! – а ближе к вечеру уже катили навстречу медовому месяцу в Венеции.
Рассказ восьмой
Чтобы хоть чем-то занять себя, сидя здесь в ожидании, пишу о том, что, как я начинаю опасаться, должно стать концом этой истории. Рука едва держит перо – так сильны во мне скорбь и боль, замешательство и страх. Пишу, дабы хоть как-то отвлечься в эти долгие и ужасные часы, когда потеряна всяческая надежда, и все же я продолжаю верить в чудо, ведь иначе не останется уже ничего.
Сижу в номере нашей гостиницы. Балконные двери широко распахнуты на этот тихий уголок города. Сквозь тьму из дома напротив гостиницы доносится голос мужчины, поющего арии Пуччини и Моцарта. Вдруг дико заорали кошки. Пишу и не понимаю зачем, но ведь говорят, что страх, как и ночной кошмар, отступает, если его изложить на бумаге. Это занятие должно успокаивать меня, пока я жду. Бросив писать, я начинаю метаться по номеру и только потом возвращаюсь к столику перед окном. Телефон справа, прямо под рукой. В любой момент, теперь в любой момент он может зазвонить и принести вести, которые я отчаянно жажду услышать.
Как рассказать о том, что случилось, если мне самому почти ничего не известно? Как объяснить то, чему нет объяснения? Если я на что и способен, так это донести терзающую меня боль.
Однако я должен, обязан. Не могу позволить, чтобы эта история осталась неоконченной, или сойду с ума. Ведь теперь это моя история, моя и Анны. Так или иначе, мы стали частью этого жуткого кошмара.
Мы еще и суток не пробыли в городе, когда Анна разузнала, что состоится, как тут весьма частенько бывает, праздник в честь одного из сотен святых Венеции – с шествием, фейерверком, танцами на площади.
Я согласился туда пойти, но решительно возражал против участия, если празднество связано с переодеванием, с любыми традициями ношения масок. В историю Тео я не верил, и все же она совокупно со странностями, пережитыми мной в Кембридже, и последующей смертью Тео вызывала во мне настороженность – настороженность и подозрительность. Здравых объяснений этому не было, но я чувствовал, что нужно верить в удачу, а не заигрывать с невезением.
Первые час-другой праздника до краев полнились весельем и забавами. Уйма народу на улицах вливалась в шествие, в лавках торговали какой-то особой выпечкой, дух от которой витал в ночном воздухе. На каждом углу – барабанщики, танцоры, волынщики, с балконов свешивались флаги и гирлянды. Я пытаюсь вспомнить о своих ощущениях, чтобы вернуть ту легкость души, то ничем не омраченное счастье, которое испытывали мы с Анной, шагая по этому городу… совсем-совсем недавно.
Площадь Сан-Марко запрудил народ, музыка звучала со всех сторон. Вместе с шествием мы медленно прошлись по Рива-дельи-Скьявони и обратно, а когда возвращались, над водой вспыхнули огни салюта, высвечивая небо, древние здания и водную гладь то зеленым и голубым, то красным и золотым. В воздух взлетали ракеты, дождем сыпались серебристые блестки конфетти. Зрелище было превосходное. И как же я радовался, что стал его частью!
Мы шли вдоль канала, минуя переулочки и площади, пока вновь не оказались среди высоких зданий возле моста.
Пристань была забита народом. Тут, похоже, собрались все участники шествия, нас то и дело теснили и толкали люди, пытавшиеся пробиться к кромке канала, где вереницей выстроились в ожидании гондолы, чтобы переправить людей на празднества на другом берегу. По-прежнему со всех сторон вспыхивал фейерверк, и всякий раз любующаяся чудом толпа восклицала в едином порыве. И тут я заметил, что многие одеты в карнавальные костюмы: среди нас сновали старинные венецианские персонажи – Старуха, Гадалка, Врач, Цирюльник, Мужчина с обезьянкой, Пульчинелла, Смерть с косой. Лица их скрывали низко надвинутые шляпы и маски, то тут, то там сверкал чей-то взгляд. Неожиданно меня охватила тревога. Я вовсе не собирался здесь оказаться. Сразу же потянуло уйти, возвратиться на нашу тихую площадь, посидеть за бокалом вина в этот упоительный вечер. Я повернулся к Анне.
Увы, ее не было рядом. Затерялась в волнующейся толпе. Я тут же бросился на поиски, окликая ее по имени. Обернулся, проверяя, нет ли ее за спиной, и кровь в жилах застыла. Сердце замерло. Во рту пересохло, язык словно распух – я имя Анна не в силах был выговорить.
Шагах в трех от себя я заметил фигуру в белой шелковой маске, отделанной блестками, с султаном из перьев. Ее глаза – темные, громадные – горели ненавистью.
Я пробивался влево, поближе к улочке, подальше от канала, от гондол, покачивавшихся на воде, подальше от масок, от толпы и ярких огней фейерверка, по-прежнему вспыхивавших в небе и каскадом сыпавшихся вниз. Я потерял из виду ту женщину, а когда обернулся, ее уже не было.
Тогда я побежал. Бежал и бежал, зовя Анну, кричал, просил о помощи, а под конец просто орал, разыскивая во всех закоулках, на всех перекрестках Венеции свою жену.
Вернулся в гостиницу. Поднял на ноги полицию. Вынужден был задержаться, чтобы сообщить приметы Анны. Полицейские утешали, мол, приезжие теряются в Венеции каждый день, особенно в толпе. Говорили, что до наступления дня у них мало надежды разыскать ее, но, скорее всего, она вернется сюда сама или с помощью кого-нибудь из местных; возможно, она упала или почувствовала себя плохо. Полицейские были невозмутимы. Старались ободрить меня. И ушли, посоветовав дожидаться Анну в гостинице.
Но ждать я не мог.
Должен бросить эту проклятую историю и снова отправиться на поиски. Я с ума сойду, пока не отыщу ее. Ведь я видел женщину в белой шелковой маске с султаном из перьев, женщину из той истории, пылающую жаждой мести. И уже верил в нее. Зачем ей понадобилось вредить Анне, я понятия не имею, только она губитель счастья, из тех, кого даже смерть не может остановить в желании неотступно преследовать и чинить боль.
Сил не пожалею, чтобы сделать все необходимое… Я, видно, один только и способен… положить всему этому конец.
Рассказ девятый
Закончить эту историю досталось мне, Анне. Только быть ли концу? О, он должен, обязан наступить! Не может же подобное зло хранить в себе силу вечно?
В толпе на причале я почувствовала, как меня сначала потеснили несколько человек, старавшихся пробиться вперед. В общем-то, испугалась я за девочку, стоявшую на самой кромке канала, и оттащила ее от воды. Сама едва не потеряла равновесие, но чья-то рука подхватила меня, позволив устоять. Пугало только, что рука эта держала меня так крепко, что стало больно и пришлось вырываться. Мелькнул чей-то беглый взгляд, такой злобный, что я содрогнулась и увидела руку, которая снова потянулась ко мне. Но тут меня потащила вперед толпа, напиравшая в обратную сторону, прочь от людей, стоявших у воды, и я вместе с ней устремилась к узкому проходу между двумя высокими домами и мостиком через боковой канал.
Потом грянул оркестр, все мы пошли под музыку к Риальто и, миновав его, двинулись дальше. Захваченная обстановкой, я смеялась, хлопала в ладоши, любовалась фейерверком, все еще вспыхивавшим в вечернем небе. На душе было радостно. Я не знала, где мы находимся, но считала, что в любой момент могу повернуть обратно.
Но почему-то не сделала этого. Мы уходили все дальше, оркестр продолжал играть, детишки били в игрушечные барабаны, а мы шли и шли по улицам, одолевали мосты, пересекали площади. Знакомая мне Венеция осталась далеко позади. А потом я споткнулась на неровной мостовой и всем своим весом упала на руку. Услышала, как что-то хрустнуло, ощутила боль и вскрикнула. Люди остановились, склонились надо мной, стараясь помочь, и при этом так быстро тараторили по-итальянски, что я ничего не понимала. Мне становилось все хуже, и наконец я потеряла сознание.
Добавить к рассказанному можно не много. Меня перенесли в ближайший дом, вызвали врача. Руку я, определил он, не сломала, просто сильно ушибла, к тому же ободрала ладонь. За мной так заботливо ухаживали! Перебинтовали, сделали укол от заражения, напоили болеутоляющими. К этому времени, а было два часа ночи, я написала на бумажке свое имя и номер телефона в гостинице. Но тут меня опять затошнило, и врач настоял, чтобы я легла и поспала, заверив, что все будет в порядке и утром меня перевезут.
И я действительно уснула. Несколько часов боль в руке и ладони меня не тревожила, а поспав, я почувствовала себя лучше, выпила отличный крепкий кофе и съела рогалик с маслом.
Дальнейшее меня развеселило. Интересно, когда мне удастся опять рассмеяться?
Меня усадили в инвалидное кресло на колесиках, принадлежавшее бабушке этого семейства, и покатили по утренним, залитым солнечным светом улицам Венеции – с забинтованной рукой, горделиво покоившейся на коленях, – обратно к нашей гостинице, к моему мужу.
Вот только Оливера там не было. Он, как сказали, опять отправился искать меня, словно обезумевший проскочил мимо ночного портье вскоре после полуночи. Поначалу никто не сообщал, что видел его, но в тот же день попозже полиция, переключившись (не без раздражения по адресу «злополучных приезжих») на его поиски, сообщила, что один гондольер, ранним утром прибиравший свою лодку, вроде бы видел человека, похожего по описанию на Оливера. Поначалу я не поверила, что это Оливер. Сообщалось, что двое мужчин крепко держали его за руки и против воли заставили сесть в гондолу, стоявшую поодаль. Оливер был бы один.
В полиции отнеслись к этим сведениям серьезнее, однако не понимали, зачем тем мужчинам понадобилось увозить куда-то Оливера против его воли. Богатым он не выглядел, гостиница наша была достаточно скромной, бумажник его остался в номере, а часы, которые он всегда носил, стоили недорого.
Всяческие домыслы о похищении, выкупе и мафии я отмела. Итальянская полиция, похоже, одержима и тем, и другим, и третьим, однако я знала, как далеки они от истины.
Я знала. Я знаю.
Я прочла оставленные Оливером записи. Дважды прочла, от первого до последнего слова, неторопливо и внимательно, пытаясь найти адресованное мне объяснение.
В Лондон я вернулась одна.
Это было две недели назад. Ничего не изменилось. Никаких известий. В первые несколько дней венецианская полиция связывалась со мной по телефону. Инспектор хорошо изъяснялся по-английски.
– Синьора, мы пересмотрели свое мнение. Этот человек, которого гондольер видел с другими… полагаем, он не мог быть вашим мужем. Скорее всего, он поскользнулся и упал в Большой канал. Гулял он в темноте, а земля там часто влажная.
– Но вы ведь нашли его тело?
– Нет, пока не нашли. Но, конечно, тело вынесет рано или поздно, и мы сразу же с вами свяжемся.
– Я должна буду приехать на опознание?
– Si. Мне это прискорбно говорить, но да, это необходимо.
Я поблагодарила его и заплакала. Рыдала, наверное, несколько часов, пока тело не заныло, не разболелось горло и слез больше не осталось. Ужас охватывал меня при мысли, что придется вернуться в Венецию и увидеть мертвое тело Оливера. Мне рассказывали, как выглядят утопленники.
Я решила возвратиться к работе, хотя бы кабинетной, – следовало чем-то занять свой мозг. Для меня было облегчением часами продираться сквозь замысловатую юридическую фразеологию. Стоило мыслям обратиться к Венеции, черным мерзким водам Большого канала, к моему туда перелету, как я уходила и шагами мерила милю за милей улицы Лондона, стараясь измотать себя усталостью.
Два дня назад я прошлась от Линкольнс-Инн до квартиры, где мы жили. Рука все еще немного побаливала, и я решила принять какое-нибудь болеутоляющее посильнее и попытаться уснуть. Входящие вызовы были переадресованы на телефон в моем кабинете, а когда я уходила – на мобильный, так что звонка из полиции я бы не пропустила.
Консьерж сообщил, что получил для нас посылку и отнес ее наверх, поставив у двери. Я ничего не ждала и с горечью увидела, что посылка отправлена на имя Оливера. Сверху к посылке был прилеплен конверт. Все это доставил курьер.
Я внесла ее в квартиру. Солнце светило в высокие окна. Раскрыв одно из них, я услышала, как заливается трелями сидевший на платане черный дрозд. Сняла пальто и просмотрела остальную почту, в которой не оказалось ничего интересного. Для Оливера ничего не было.
Я отлепила конверт от посылки и вскрыла его. Понимаете, к тому времени я уже не верила, что когда-нибудь Оливер вернется и сам его вскроет. Оливер был мертв. Утонул. Пройдет немного времени, и я увижу это собственными глазами.
Письмо пришло из адвокатской фирмы в Кембридже. К нему был приложен чек на тысячу фунтов, оставленных Оливеру его старым наставником Тео на покупку подарка. Прежде чем читать дальше, пришлось утереть слезы, а после узнать, что к письму прилагается предмет, который доктор Пармиттер также отписал в завещании Оливеру.
Это было весьма странно, но, снимая коричневую обертку, я и представления не имела, что за предмет может быть в посылке. А следовало бы догадаться, конечно же, следовало. Нужно было, не вскрывая, отнести эту посылку вниз к печи для сжигания мусора и уничтожить. Или в клочки располосовать ножом.
Вместо этого я сняла последнюю оберточную бумагу и взглянула на ту самую венецианскую картину.
Сердце мое замерло и пальцы онемели, когда я – совершенно безошибочно – почувствовала едва уловимый запах свежей масляной краски.
Потом принялась лихорадочно отыскивать своего мужа.
Найти его было не трудно. Позади толпы в масках, плащах и треуголках, за мерцающим каналом, качающимися гондолами и пылающими факелами я увидела темный, уходящий вдаль проулок и двух здоровяков, мускулистых и широкоплечих, укутанных черными плащами; их пальцы крепко сжимали руки мужчины. Тот же повернул назад голову, глядя вовне, вне пределов картины – на меня; лицо его исказили ужас и страх смерти. Глаза умоляли, заклинали меня найти его, идти за ним, спасти. Вернуть.
Увы, было слишком поздно. Он уподобился другим. Обратился в картину. Чуть больше времени понадобилось мне, чтобы отыскать ту особу, ее еле заметный лик, почти скрытый в одном углу: просвет белого шелка, искорка блесток, краешек перышка. Но она была там. Ее палец указывал на Оливера, зато взгляд, полный злобного торжества, был также устремлен на меня, прямо мне в глаза.
Я рухнула в кресло, не дожидаясь, когда подкосятся ноги. Оставалась всего одна надежда: забрав Оливера, как забрала других, эта женщина, несомненно, утолила свою жажду мести. Кто еще остается? Что еще сможет она сотворить? Разве не достаточно содеянного ею?
Не знаю. Да и смогу ли я сказать: «Никогда»? Мне теперь предстоит жить с этим страхом, с этим смертным ужасом все те годы, пока не вырастет дитя, которое, как оказалось, я вынашиваю. Я теперь только и делаю, что молюсь, и молитва всегда одна – глупая, конечно же, поскольку жребий уже брошен.
Я молюсь, чтобы у меня не было сына.