Роман «Закаты» продолжает тему, затронутую писателем в его бестселлере «Поп», по которому Владимир Хотиненко снял фильм. В том же селе Закаты, полвека спустя, в самом конце XX века, служит священник Николай, приёмный сын отца Александра Ионина. В предпасхальные дни на Закаты обрушивается шквал событий — нападение таинственных грабителей, чудесное спасение от пожара, нашествие множества людей, чьи судьбы причудливо пересекаются... И всё это для того, чтобы герои книги смогли сделать простой, но необходимый выбор.
Глава первая
БЕЛОКУРОВ ГУЛЯЕТ
—
—
—
—
— Стало быть, Белокуров — не родная? — спросила та, что смотрела на него восхищенным взором. — А какая фамилия у вашего настоящего родителя?
— Ответ.
Белокуров усмехнулся и стал раскуривать сигару. Когда окрестность наполнилась замечательным запахом «Гаваны», он бросил в пепельницу дотла сгоревшую спичку и подмигнул девушке:
— Ну что вы так на меня смотрите? Ответ. Именно такую бы я носил фамилию, не сбеги мой родимый с любовницею.
— Борис Ответ? — усмехнулся сидящий справа от Белокурова писатель Михаил Бобов. — Почти вопрос — ответ. Превосходное имя для поэта. Поэт Ответ. Зря взял фамилию отчима, Борь.
— Писал бы я стихи, я бы подписывался отцовой, а так — нет, отчим у меня — золото.
— А я думала, что и Белокурова никакого не существует, — сказала девушка, бросая на Бориса очередной влюблённый взгляд. — Газета «Бестия», главный редактор — Белокуров. Ну, ясное дело — псевдоним, для прикола.
— Нет, я есть, вот он я, — улыбался Белокуров, самодовольно похлопывая себя по животу.
— И такой то-о-олстый. А я всегда представляла вас подтянутым, поджарым, стремительным. А вы вот, вальяжный.
— Именно что не толстый, а вальяжный, — поднял вверх указательный палец Белокуров.
— Выпьем за него! — провозгласил сидящий справа Витя, которого Белокуров не знал ни как писателя, ни как носителя какой-либо фамилии.
Все выпили, причём девушка чокнулась с особенным рвением «Правда, что ли, влюбилась в меня? — мысленно фыркнул Белокуров. — Этого только не хватало. Хотя какая мне разница?» Впрочем, девушка была красивая, черноволосая, черноглазая, живая, и она ему нравилась тем больше, чем влюблённее на него смотрела. И он не прочь был слегка увлечься, по своему обыкновению, не выплёскиваясь из русла супружеской верности.
— Вообще-то, это я только в последние два года располнел, — заметил он. — Буржуазы проклятые раскормили.
— Как буржуазы?! — аж подпрыгнула на стуле девушка. — Разве вы не противник?
— Противник, матушка, противник, — иронично нахмурился Белокуров, силясь припомнить, как её зовут. Девушку привёл известный тележурналист, он назвал её имя, попросил не обижать, а сам через пять минут откланялся и сбежал. — Ненавижу этих ракалий, но что делать — семью кормить надо. Вот, друзей угостить изредка — тоже люблю. Да вы не бойтесь, я Родиной не торгую. Просто преподаю курс всемирной истории в одном богатеньком колледже.
— И хорошо платят?
— Очень хорошо. Семьсот-восемьсот бэ в месяц выходит. А загружен два дня в неделю, четверг и пятницу. Вот сегодня оттарабанил и гуляю.
— Бэ?
— Бэ. Баксов. Раньше ведь рэ говорили.
— Бэ — это хорошо, — одобрил Бобов.
— Ну и каков контингент? — спросила девушка.
— Жизненный, — ответил Белокуров. — Хваткий.
— Понятно. Трудно, наверное, с ними?
— Ох, нелёгкая это работа — до утра истреблять гугенота, — само собой родилось и выскочило из Белокурова тотчас же.
Все дружно посмеялись. Сидящий справа от Бобова профессор Литературного института выдернул из кармана блокнотец и записал.
— Кстати, — продолжал Белокуров, — никто меня туда не протежировал. Магистр колледжа — самый главный у них там магистром величается — оказался страстным читателем моей «Бестии». Сам позвонил, пригласил. Сказал: «Для нас престижно, чтобы такой человек, как вы...»
— Удивительно! — покачала головой девушка.
— Напрасно вы так удивляетесь, Элла, — сказал профессор Литературного института. — Такое случается сплошь и рядом. Бывают ведь евреи-антисемиты, русские-русофобы.
— Писатели, ненавидящие литературу, — сказал Бобов.
— Вот именно, — подхватил Белокуров. — Почему бы не быть буржую, ненавидящему капитализм и демократию?
Он пуще прежнего повеселел и захмелел, радуясь, что нашлось наконец для неё имя, произнесённое профессором. Элла. Хорошее имя. И девушка хороша. Сколько ей лет? Не больше тридцати. Но и не меньше. Самый лучший возраст для сорокалетнего мужчины, желающего немного поухаживать, не вытекая из русла.
Только он об этом подумал, как она поглядела на часы и с тяжёлым вздохом промолвила:
— Увы, мне пора, уже восемь. Белокуров, вы не проводите меня до такси?
— Ну вот, только я хотел... Но раз вы выбрали его, что ж, извольте, — унылой скороговоркой проговорил профессор. Ему явно не хотелось никого никуда провожать, и пробормотал он это так просто, заполнительно.
— Но на посошок-то! — воскликнул Бобов.
На посошок выпили коньяку, и Белокуров зачем-то особенно изрядно хватанул. Поднявшись из-за стола, он почувствовал одновременно и некоторую шаткость, и хваткость, и лихость. Элла взяла его под руку. Ему было приятно идти рядом с нею. От неё ничем не пахло, но казалось, что она благоухает. К тому же во рту у Белокурова царствовали ароматы коньяка и лимона.
— Надо же! — восклицала она, поднимаясь с ним вместе по лестнице. — Никак не могла представить себе, что встречусь сегодня — с кем! С Белокуровым!
— Впервые встречаю кого-то, кто меня заочно так любит, — краснея от счастья, промолвил он.
— А буржуаз-магистр? — рассмеялась она.
— Но он же не красивая девушка.
— Я вам нравлюсь?
— Вы — мне?! Да если б я мог, — они уже приближались к гардеробу, — я бы...
— И что? — с весёлым испугом в глазах остановилась она и встала напротив него. — Что бы вы сделали?
Он почувствовал, что проваливается, и прорычал:
— Схватил бы и всю оцеловал, с головы до ног.
— Ого! — тихо выдохнула она. — Всю?
— Всю.
— Идёмте, — рассмеялась она, краснея.
Он взял у неё номерок, «купил» на него для Эллы в гардеробе коротенькую весеннюю дублёночку и надел на неё так, будто уже оцеловывал. Она это почувствовала — он видел, как она взволнована. «Куда меня несёт?» — мелькнуло в коньячной его голове.
— Оденьтесь, Белокуров, — сказала Элла. — Всё-таки ещё не май месяц. Неизвестно, сколько будем ловить мотор.
— С вами — май, — глупо сказал он.
— Не май, а маета со мной, — со вздохом улыбнулась она.
Он всё же взял в гардеробе свой плащ, подмечая, что тем самым снимается ещё одна зацепка. Хотя нет, оставался портфель. Под столом, в нижнем буфете. И друзья, которых нельзя просто так взять и бросить, не простившись.
На улице было свежо, холодно и пахло весной, пленительно пахло весной. Даже можно сказать, грядущим летом пахло. И первая остановившаяся машина их взяла на своё заднее сиденье. Начхать на портфель! Кто-нибудь да прихватит его. В крайнем случае официанты вернут. Там документы.
— А как же ваши друзья, выпивка, весёлая компания? — спросила девушка лукаво.
— Не могу же я оставить такую красавицу одну в машине с неизвестным водителем, — ответил Белокуров. — Вдруг он насильник и убийца?
— Это кто насильник и убийца? — спросил водитель.
— Это другой, — тотчас сказала Элла. — Не вы.
Тут Белокуров взял её руку, поднёс к губам, поцеловал пальцы, как бы в знак признательности, но потом не отпустил, оставил её тонкую кисть в своей большой пятерне.
— Ах, как мне с вами хорошо! — промолвила Элла и положила голову ему на плечо. — Мой муж не поверит, когда я расскажу ему. Он обожает вас, каждую «Бестию» до дыр зачитывает. Он у меня историк, работает в Коломенском.
Слава Тебе, Господи! Муж есть! Спасение!
— Спасибо вам, Элла, — рассмеялся Белокуров.
— За что? — удивилась она.
— За то, что вы есть на белом свете.
— На бэ эс?
— На бэ эс. На моём белокуровском свете.
— И друзья мне ваши очень понравились, особенно профессор. Передайте ему это, когда возвратитесь. Товарищ генерал, вы сможете доставить товарища полковника с Тимирязевской?
— Куда это? — нахмурился водитель.
— Туда, где вы нас отловили.
— Запросто. Столько же и — вперёд. То есть назад. Только я не генерал, а адмирал.
Ладонь Эллы по-прежнему лежала на ладони у Белокурова, но теперь это как бы ничего и не значило. На сердце у главного и единственного редактора газеты «Бестия» было легко, хотя и немного грустно, что всё вот так просто закончилось, не получилось дамы с собачкой.
— У Бобова недавно вышел рассказ, — вспомнил Белокуров. — И знаете, как называется?
— Как?
— «Баба с собачкой». Правда, смешно?
— Да, я читала рассказы Бобова. Они у него всегда с такими названиями, под КВН. Мне он не нравится.
— Он прекрасный человек.
— Я говорю о нём как о писателе. Хотя вот вы — и газета у вас превосходная, и сами вы великолепный человек.
— Вы же меня совсем не знаете. Может, я кого-нибудь зарезал и в колодец бросил.
— Значит, тому так и надо.
— А жена моя недавно фамилию поменяла, девичью себе вернула.
— Вы женаты, Белокуров? Хотя что я спрашиваю! Конечно, разве у такого человека может не быть жены? То есть как на девичью?
— Так, стала опять Чернышёва.
— И вы этому не воспротивились?
— Нет.
— Но почему?!
— Она у меня переводчица. Блистательная женщина. А одна там ей позавидовала и назвала Белокурвой. Собственно, это как-то сразу напрашивается: Белокурова — Белокурва. Смешно, правда?
— Если честно, то да, смешно, — не удержалась от смеха Элла. — Хотя я бы всё равно не стала возвращаться к девичьей фамилии. Взялась быть Белокурвой, так и будь ею до конца, терпи. Ой, простите!..
Она смеялась, и Белокурову теперь тоже было смешно, хотя до сего дня он тайно переживал реставрацию Тамариной девичьей фамилии.
— Да к тому же, — смеялся он, — она была Чернышёвой, стала Белокуровой, потом опять Чернышёвой. И смех, и грех!
— А по-моему, вы всё выдумали.
Она вдруг поцеловала его в щёку.
— Об этом вы тоже мужу расскажете?
— Конечно. И про оцеловывание.
Тут в душу его закралось тревожное подозрение, что никакого мужа у Эллы нет и в помине. Он оставил её руку и принялся подкручивать кончики усов.
— Не убирайте руку, — шепнула Элла. — Мне в ней так хорошо.
А что, если она послана к нему врагами, чтобы заманить? Врагов-то у него хватает. Многие ненавидят «Бестию».
Он посмотрел на Эллу. Она притягивала его всем своим видом. Её рука уже снова была в его руке. Пропал! Погиб! Потом напишут: «Ещё одно громкое убийство...» Как он может так рисковать собой, сыном, Тамарой, отчимом, «Бестией»?! Газета-то — пропади она пропадом! Другой найдётся издатель подобной никому не нужной ерунды. Тамара найдёт себе другого. Прокофьич уже старый. А вот сын... Как он будет без отца? И до слёз стало жалко Серёжку.
— Зато сын у меня как был Белокуров, так и остался.
— А сколько вашему сыну?
— Скоро три.
— Три годика? А вам, Борис?
— Тридцать девять.
— А мне двадцать девять. Ха-ха-ха.
«Ха-ха-ха» она проговорила, а не просмеяла.
— А мужу?
— Немного моложе вас.
— А он есть?
— Можете проверить, если хотите. Он сегодня дома.
— Хочу.
Зачем он это сказал? Так хорошо было бы окончить знакомство у дверей её дома и возвратиться в весёлую компанию нижнего буфета. Но чёртик откуда-то из подбрюшья докричался: «Гульнём! Ты чего, брат? Бери что дают!»
— Товарищ генерал, — снова обратилась к водителю Элла, — мы передумали. Идём в гости. Назад не поедем.
— Ну и хорошо, — отозвался тот. — А то я устал что-то.
Конечно же, мужа нет. В этом можно не сомневаться. А что, если она и впрямь почитательница его газеты? Белокуров чувствовал, как его мощно куда-то несёт.
И вот он уже расплачивается с водителем, и вот он уже поднимается по лестнице её дома на четвёртый этаж, мимо огромного белого кота в чёрных разлапистых пятнах, и тут сильно пахнет мусоропроводом. «А ведь ты трус, Белокуров! — Нет, я просто верен своей жене. — А она отреклась от твоей фамилии. — Это ещё ничего не значит. — А я говорю: значит. — А я говорю: нет!» — разыгралась в душе у Белокурова молниеносная пьеска.
Около двери квартиры Элла несколько замешкалась с извлечением из сумочки ключей. Посмотрела глаза в глаза:
— Белокуров, а вы правда хотели бы меня оцеловать?
— Увы, хотел бы, — ответил он, — и сердце моё разбито.
— А вы можете сейчас сказать моему мужу, что мы с вами любим друг друга и что он должен оставить меня?
— Сказать это замечательному человеку, читателю моей газеты?
— Слабо?
— Нет.
Сам не зная как, он вдруг схватил её, обнял, прижал всю к себе и приник губами к губам. Если муж есть, то на этом всё и кончится. Если мужа нет, то не надо будет говорить страшные слова хорошему человеку, работающему в Коломенском.
Она не пользовалась духами и ничем не пахла, но он чувствовал сквозь жаркий поцелуй какой-то особенный аромат её души. Наконец Элла оторвалась от него и звякнула ключами:
— С Богом!
«Нет, не с заглавной буквы, — подумал газетчик, — с приземлённой, — «с богом», с языческим богом».
Сердце его отчаянно колотилось, когда он входил следом за Эллой, уже точно зная, что никакого мужа нет.
— Василий! — закричала она. — Васи-и-илий! Получай!
И тут выплыло существо мужского пола с недоумевающим и несколько даже недовольным лицом.
— Здравствуйте, — попыталось оно улыбнуться.
— Получай, — повторила Элла. — Знаешь, кого я привела тебе? Твоего любимого Белокурова. Вот он. И он у нас дома.
— Бог ты мой! — стукнул себя по лбу Василий. — Не может этого быть! Вы Борис Белокуров? Издатель «Бестии»? Борис И-и-и...
— Борис Игоревич, — подсказал Белокуров. — Можно просто Борис. Да, это я.
Веселье вновь заполняло всего его с ног до головы. Он готов теперь был оцеловать мужа Василия за то, что он есть, а не его взбалмошную жену. Она плутовато хихикала, поглядывая то на одного, то на другого.
— Борис Игоревич, вы, кажется, хотели что-то сказать Василию Васильевичу? Что же вы не говорите? Прошу!
Белокуров набрал полную грудь воздуха, всё в его голове заискрилось, и он игриво ответствовал:
— Это какое-то безумие! Вы не поверите, дорогой Василий Васильевич! Меня просто охмурили! Эта несравненной красоты женщина весь вечер соблазняла меня, вскружила мне голову, я стал ухлёстывать за нею, ринулся провожать сломя голову, будучи уверен, что никакого мужа нет и в помине, а оказывается, она улавливала меня в свои сети, чтобы только привезти к вам в качестве добычи! О нравы!
— Мы даже целовались! — воскликнула Элла с вызовом.
— Я рад... я очень рад... — бормотал Василий, расплываясь в гостеприимной улыбке. — С таким человеком я разрешаю тебе целоваться сколько угодно. Ладушка, только ты, пожалуйста, давай теперь молнией на кухню. Там даже бутылка водки у нас есть. И всё, что в холодильнике... Вы поститесь?
— Вообще-то, сейчас нет, — ответил Белокуров, всё ещё ошарашенный такими поворотами судьбы.
— Тогда именно всё, что есть в холодильнике, и постное и непостное — всё неси. Такого гостя!.. Ну и жена у меня! Проходите, Борис, садитесь вот сюда, в кресло, оно у нас единственное и специа... и нарочно для вас.
— Слыхали, Белокуров? Слыхали? — доносился с кухни голос Эллы. — Это он после ваших статей в «Бестии» старается не употреблять иностранных словечек, следит за своей речью. Чуть было не сказал «специально», да поправился. Ох, Вася, умереть с тобой можно!
— Лада! Занимайся кухней! — грозно отвечал негрозный Василий, усаживая гостя к столу в старое кожаное кресло.
— Вот! — поднял свой указательный палец Белокуров. — А мне она представилась Эллой. Кругом обман. На деле же оказалась Ладой.
Он между делом осматривался. В комнате, по-видимому, единственной, бросалось в глаза изобилие книг и нехватка мебели. В углу, ограждённая от остального пространства комнаты шкафом, стояла полуторная супружеская кровать, застеленная зелёными тиграми. Над кроватью висела большая фотография царской семьи, охраняемая слева и справа акварельными портретами Иоанна Кронштадтского и Серафима Саровского. Иные портреты, в основном карточки, прислонившиеся к книжным корешкам в шкафах и полках, являли собой Скобелева, Ермолова, всех трёх Александров, Вагнера, Чайковского, Кутузова, Суворова, Жукова, Достоевского, Николая и Льва Гумилёвых, Лосева. Нет, здесь Белокурова не должны были убить. Он расслабился и готов был ещё чего-нибудь выпить, да покрепче. И потом покурить. Василий пояснял:
— Это только я называю её Ладой. А все зовут Эллой. На самом деле она у нас — Эллада.
— Во как! — крякнул Белокуров весело, глядя на то, как на стол приземляется бутылка «Смирновской новой». Рука, поставившая бутылку и теперь расставляющая тарелки с закусками, была та самая, которую он сжимал в машине, тонкая, красивая, но теперь изящество этой руки не имело того особенного значения, как когда он прикладывал прохладные пальцы с длинными ногтями к своим губам. Теперь можно было просто любоваться этими пальцами, без сердечного стука.
— Да, я Эллада, — звучал милый голос, — но не древняя. Мой отец — специалист по греческой культуре, ученик, между прочим, Алексея Фёдоровича и Азы Алибековны.
— Кстати, на них уже начался наезд прогрессивной мировой общественности, — заметил Белокуров. — В одной демократической газете пропечатано, что ноги русского фашизма растут из туловища лосевских книг. То ли ещё будет в двадцать первом веке, господа! Вот такие карточки и картинки, как у вас, держать в доме будет воспрещено. Зачем нужны Вагнер и Чайковский, если есть универсальный Шнитке?
— Антисемитские вещи говорите, профессор, — произнёс Василий голосом доктора Борменталя, наливая Белокурову водку.
— Никакого антисемитизма, — подыграл Василию Белокуров, изображая интонацию Преображенского. — Кстати, вот ещё слово, которое я совершенно не выношу. Абсолютно неизвестно, что под ним скрывается. Никакого антисемитизма в моих словах нет. Есть здравый смысл и жизненная опытность. Думаете, я не люблю евреев или американцев? Я всех люблю, как люблю все цвета радуги, ибо их создал Бог. Но когда меня настойчиво начинают подозревать в том, что я, к примеру, ненавижу фиолетовый или сизый цвет, я начинаю тайно нервничать и поначалу доказывать свою любовь к сизому и фиолетовому. Потом, само собой, эти цвета и впрямь начинают меня раздражать, особенно если меня то тут, то там дёргают: «А почему у вас галстук не сизый? Вы что, антисизит? А почему у вас носовой платок не фиолетовый? Вы что, фиолетофоб?..» Кстати, а почему вы, Василий, себе не наливаете водки, а только мне и Элладе? Вы что, водконенавистник?
— Нет, — засмеялся Василий застенчиво, — я, грешным делом, люблю её, но даже ради такого гостя не могу нарушить... Готовлюсь к исповеди и Причастию.
Тут Белокурову сделалось стыдно. Ведь он-то здесь выступал в роли властителя дум, причём дум русских и православных.
— М-да, — засопел он. — А я вот в этом году опостоволосился. Только в первую неделю постился, а потом вдруг не смог. Одолело меня всемирное паскудство.
— А я тоже с вами опостоволо... шусь или сюсь? — заявила Элла.
— Сюсь! — засмеялся Василий.
Что-то он много смеётся. Волнуется, смущён. Славный малый. Хоть и ровесник, а явно в большей степени ребёнок, нежели Белокуров. Чокнулся с женой и гостем рюмкой боржома, закусил грибком. Как можно грибком солёным боржом закусывать?! Белокуров в последний раз устыдился своего безбожества и подцепил на вилку кусок сала, а потом и копчёной колбасы.
— Я гляжу, у вас там Ермолов, — указал он тою же самой вилкой на карточку. — Не приведи Бог, какой-нибудь чеченец к вам в гости заглянет. Да! Вы представляете, какая тут история! На днях является ко мне один майор и рассказывает нечто совсем неправдоподобное.
— Больше всего на свете люблю неправдоподобное, — заёрзала на своём стуле Элла. Кроме кресла и двух стульев, больше здесь сидеть было не на чем. Они что, всегда только одного гостя приглашают к себе или у соседей одалживают сиденья?
— Да, представьте себе. У этого майора служил солдат по фамилии Ермолов. И вот, как на грех, попадает он в плен к чеченам. Ну, думает, — Белокуров издал языком хлопок пинпонговского шарика, — крышка!
— Бедолага! — сочувственно покачал головой Василий.
— Напрасно вы его жалеете, — усмехнулся Белокуров.
— Что, неужто они его не разорвали на части? — удивился Василий.
— Поначалу, конечно, хотели, — ответил гость. — Как увидели: «Аллах акбар!» Сам Ермолов к ним в лапы! Хотели на мелкие кусочки разрезать.
Но тут вдруг один из них умнее оказался и не дал его на растерзание, а повёл к полевому командиру и продал за двести долларов. Тот в свою очередь перепродал командиру посолиднее, уже за две тысячи. Этот солидный стал готовить Ермолова для перепродажи, кормил его хорошо, не давал в обиду. Хотя руки у него чесались. Какая слава-то! Своими руками расстрелять Ермолова! Но выгода всё же перевесила. Через месяц сыскался хороший покупатель, взял у него Ермолова за двадцать пять тысяч долларов, две Букеровских премии. Этот тоже хотел зарезать бедолагу, как вы выразились. Но и у него денежный интерес оказался выше ичкерских амбиций. Другой герой, один из тех, кто носит у них там медаль «За взятие роддома в Будённовске», перекупил Ермолова за сорок тысяч и тоже хотел публично казнить. Каков гром на весь Кавказ! Шамиль зарезал Ермолова! Но тут вдруг этот солдат обнаруживает неслыханную смекалку и предлагает иное. Не казнь, а обращение Ермолова в мусульманство. Ещё громче! Шамиль обрезал Ермолова в ислам!
— Ничего себе! — покачал головой Василий.
— Да что ты его слушаешь! — воскликнула Элла. — Ведь это же Белокуров! Он всё выдумал. Если б и впрямь такая история приключилась, давно бы телевизор нам все уши прожужжал.
— Выдумали? — спросил Василий.
— Выдумал! — махнул рукой Белокуров. — Наливай!
— Страшный человек! — прорычала Элла, беря бутылку за талию.
Они выпили ещё. Потом ещё. Вечер продолжал радовать Белокурова, и он не спешил звонить домой, хотя и видел, что для постящегося Василия наблюдать в своём доме гульбу — мука.
— Завтра обещаю ни водчинки, ни ветчинки, — говорил гость, закусывая кислой капустой. — Вообще голодать буду. И впрямь хамство — накануне Пасхи...
— Оттого-то мы и погибаем, — тихо вздохнул Василий. — Но вы не думайте, Борис, это я не в упрёк. Сам не так давно начал строго соблюдать посты. Четвёртый год только.
— Он через час уезжает в Псков и завтра будет в селе Закаты у своего духовника, отца Николая Ионина, — сообщила Элла. — Слыхали о таком?
— Читал где-то, — стал припоминать Белокуров. — Хотя, наверное, и не слыхал. А чем он известен?
— Отец Николай — приёмный сын священника отца Александра Ионина, который в годы войны на оккупированной территории служил и многих людей спас. В соседнем концлагере военнопленных опекал. У него четверо детей своих было, но они на фронтах с немцами воевали, а отец Александр и матушка Алевтина, его жена, целую кучу приёмных детей набрали себе в дом и воспитывали их. Еврейку Еву спасли, крестили и удочерили, выдавая за племянницу. Вот и отец Николай стал приёмным сыном отца Александра. Матушка Алевтина в пургу в лесу заблудилась и замёрзла насмерть. Отца Александра после войны в лагеря надолго упекли. Старшие приёмные дети воспитывали младших. Но по стопам своего приёмного родителя только Николай пошёл, стал отцом Николаем. Настоятелем храма Александра Невского в селе Закаты. Это недалеко от места Ледового побоища расположено. Края прекрасные, овеянные русской славой. Я об этом статью публиковал в журнале «Москва».
— Точно! Я читал. Чувствую, что-то знакомое.
— Хорошо у отца Николая в Закатах. Если хотите, вместе поедем.
— Поедем, — тотчас искренне согласился Белокуров. — Только я завтра ещё должен оттарабанить в своём колледже. Я мировую историю преподаю австралопитекам в Первом московском бизнес-колледже имени Рокфеллера. А в ночь на субботу готов ехать.
— Вот и отлично. Я вам сейчас подробный путеводитель составлю. — Василий переместился за письменный стол и начал чертить план поездки к отцу Николаю. Белокуров положил свою руку поверх руки Эллы и сказал, наливая себе и ей водку:
— Стало быть, вы Эллада, а он над вами — василевс?
— Я, кстати, два года назад по велению этого василевса крестилась, приняла имя Елизавета, вот моя святая.
Она показала Белокурову маленькую иконку Алапаевской мученицы Елизаветы Феодоровны. Василий закончил составление путеводителя, передал его Белокурову и завёл магнитофон, из которого потекли звуки старых русских военных маршей.
— Жаль, что нельзя танцевать, — вздохнул гость. Ему страшно хотелось покружиться в танце с Эллой, но он понимал, что уже достаточно испытывал православное терпение хозяина дома.
Но если не танцевать, то хоть подурачиться немного.
— А я умею с закрытыми глазами угадывать цвета предметов, — объявил он завлекательно.
— В этом можно не сомневаться, — сказала Элла.
— Нет, я серьёзно... То есть...
— Ага! Ага!
— Ну как по-русски сказать «серьёзно»?
— Ну... Не шутя. Без шуток.
— По правде, взаправду... А давайте у Даля посмотрим?
— Не тормошите Владимира Ивановича. Лучше давайте проверим мой феномен... Тьфу ты! Мой хреномен. Вот я закрываю глаза. Только мне нужно при этом держать руку испытателя. Разрешите, Эллада, я буду держать вас за руку? Вот так. Теперь прошу.
Он закрыл глаза и увидел красное. Ну конечно, первым делом обязательно возьмут красное.
— Какого это цвета? — прозвучал голос Эллы.
— Кррасного! — прорычал Белокуров.
Он открыл глаза и увидел в пальцах у Эллы маринованный помидорчик.
— Ещё!
— Сколько угодно.
Теперь, закрыв глаза, он увидел зелёное. Не иначе, на сей раз — огурчик.
— Зелень.
Открыл глаза и увидел в руке у Эллы шляпку солёного гриба, повёрнутую к нему зелёной изнанкой-бухтармой.
— Это похлеще, чем издание «Бестии», — засмеялась Элла. — А ещё?
— Пожалуйста.
На сей раз был угадан белый цвет скатерти. Затем — оранжевая шкурка мандарина. Пятым испытанием был фиолетовый цвет графинного стекла.
— Не люблю фиолетовый! — сказал Белокуров с закрытыми глазами.
— Ну вот, а врали, что любите все цвета радуги.
Бросив взгляд на Василия, Белокуров заметил, что тот сердится, хочет поговорить о чём-то важном, а тут — баловство.
— Вообще-то, хватит мне вас дурачить, — вздохнул гость. — У меня в веках просверлены малюсенькие дырочки, сквозь них-то я и вижу. Это я ещё в детстве себе просверлил, чтобы подглядывать, как девчонки на пляже переодеваются.
— А почему же тогда только цвет? Разве очертания предметов вы не можете угадать? — спросил Василий.
— С возрастом дырочки подзаросли, и с очертаниями предметов трудно. Я же вижу только крошечный участок угадываемого.
— Ещё что-нибудь угадайте! — взмолилась Элла.
— Чёрный! — сказал Белокуров, не закрывая глаз.
— Точно! Я как раз хотела показать на своё платье. Значит, вы всё-таки не подглядываете, а угадываете.
— А что это? Всё шли русские марши, и вдруг «Дойчлянд юбер аллее?» — удивился Белокуров, прислушиваясь.
— Да, действительно, — улыбнулся Василий. — Это марш Кексгольмского полка, в него вкраплен кусок из немецкого гимна.
— Надо же! А я и не знал о таких вещах. А вы, Василий, чем занимаетесь в Коломенском?
Василий принялся охотно рассказывать о своей работе. Белокуров слушал вполуха и вскоре нагловато перебил историка предложением написать для «Бестии» статью.
— Обязательно! Я и сам хотел. Меня один мой знакомый всё обещал познакомить с вами. Николаев.
— Пашка? Так чего ж он тянул?
— Да сами знаете, по-нашему, по-русски. Вы ведь читали Шубарта? Хорошо у него говорится о том, что русские живут так, будто у них времени больше, чем у других народов.
— Да, я помню. Я так рад знакомству с вами, Василий. Давайте на «ты»? Мы ведь ровесники, единомышленники, родственные души.
— С удовольствием.
— А на брудершафт выпить? — подначивала Элла.
— Ну, если только совсем малость, — сломался Василий. — Только не на брудершафт, а на братство.
— На братчество! — воскликнул Белокуров, наливая Василию и себе. Бутылка ополовинилась, а ещё через полчаса закончилась. За это время они успели поговорить с Василием о Солоневиче и Ильине, об Иване Грозном и Сталине, о Святом Граале и свастике, о рыцарских орденах и цветах национальных флагов, об особенностях иностранных языков и характеров разных народов, послушать отрывки из «Тангейзера», Торжественную увертюру «1812 год», пару Бранденбургских концертов, «Барселону» Фредди Меркьюри и Монсеррат Кабалье и даже «Рассвет» и «Светлячок» когда-то известного «Юрай Хип». Всё, что происходило в последние полтора часа, расплывалось в восторгах и непрестанных шутках, отпускаемых Белокуровым, он говорил, читал стихи, пел, даже подпевал вагнеровскому Вольфраму, когда тот исполнял свой знаменитый романс. И он уже не спорил с самим собой, полностью соглашаясь с тем, что страстно влюблён в Эллу. Белокуров наконец почувствовал, что набрался сверх меры, ибо он в нижнем буфете хлебнул немало и здесь почти в одиночку уговорил всю смирновочку. Часы на стене показывали восемь. Василий стал собираться в дорогу, и приличнее всего было теперь уйти.
— Я его привела, я его и провожу до такси, — заявила Элла, когда Белокуров уже надевал в прихожей свой сербский плащ, купленный в прошлом году в Белграде, и напевал при этом: «Само слога Србина спасава». — А ты, Васенька, пожалуйста, перенеси всё на кухню, а я приду и помою посуду, разложу всё. Ладно?
Пожимая руку Василию, Белокуров, глядя ему в глаза, мысленно внушал: «Не оставляй меня с нею наедине, брат!» И когда свежий апрельский воздух снова наполнил лёгкие, Белокуров произнёс вслух:
— Наедине с женою, брат, меня не оставляй...
— А дальше? — весело спросила Элла.
— На свете мало, говорят, таких шаляй-валяй, — закончил он. — В смысле, таких, как я.
— А вон и такси. Я пьяная. Теперь мы поедем знакомиться с твоей женой. Шучу. Тормози. До свиданья, Белокуров, будь осторожен. Я люблю тебя.
— И я тебя.
— Правда?
— Такое чувство, будто давно тебя знаю и люблю.
— И у меня. Может, не будем расставаться сейчас? Нет! Шучу. У тебя ведь сын. Но мы увидимся?
— Конечно. Я позвоню. До свиданья.
Они снова поцеловались в губы, теперь он почти не почувствовал поцелуя, потому что был пьян. И вот уже он ехал один на переднем сиденье и нисколько не хотел говорить с болтливым водителем. Он думал о том, что если не напьётся окончательно, то через час вернётся к Элле. Василий к тому времени уже уедет на вокзал, и они могут остаться вдвоём. И Белокуров снова отправился в тот московский клуб, где повстречал Эллу. Домой он вернулся уже в час ночи.
— Опять пьяный! — сказал отчим, когда Белокуров ввалился в своё жильё. — Ну сколько можно, Боря! Совсем ошалел!
— Как там Серёжка?
— Весь вечер папкал, ждал тебя, а ты...
— Спит?
— Еле уложил его, бедного. Ну в честь какого праздника ты напился?
— В честь того, что влюбился. Прокофич, не бухти, пожалуйста. Мне так плохо. Хотя, на самом деле, мне так хорошо!
— Влюбился! Вот я расскажу обо всём Тамаре, когда она вернётся.
— Разглашение тайны исповеди. Я ж тебе, как духовнику, тайну сердца открыл. А ты? Тама-а-аре...
— Ладно, ложись спать. Спокойной ночи. Пьянь!
Белокуров попил на кухне из носика чайника и отправился в свою комнату. Стал выворачивать карманы и швырять на стол деньги, пытаясь определить, сколько сегодня профукал. Деньги все были мелкие: десятки, пятёрки, полусотки, сотки. На столе образовалась их целая куча. Ветер, проникающий через открытую форточку, с любопытством принялся их перебирать. Белокуров открыл верхний ящик письменного стола и достал оттуда свой недавний боевой трофей, пытаясь припомнить, рассказал ли он Василию и Элладе о том, как на прошлой неделе его на улице остановил какой-то молокосос и, наставив на него пушку, потребовал денег, а Белокуров был подвыпивший, как сегодня, схватил пистолет за ствол и выдернул у этого подонка, потом дал пинка с подзатыльником и отпустил на все четыре стороны, удовольствовавшись оружием — венгерским девятимиллиметровым парабеллумом.
— Нет, кажется, не рассказал, — пробормотал Белокуров, укладываясь в кровать в обнимку с пистолетом.
Да, он только собирался описать этот славный подвиг, когда рассказывал о своей жене, как она ездит по разным странам и сбывает дуракам инострашкам наших неисчерпаемых шагалов и малевичей, внушая беднягам, что сие есть истинное искусство, которому должно бережно храниться в лучших музеях и коллекциях Европы и Америки. Он любил хвастаться, что тем самым Тамара отвлекает внимание ненасытных от наших истинных ценностей, хотя в глубине души он не был точно уверен, где жена врёт, когда уверяет его в своём презрении к этой мазне или когда взахлёб расхваливает «современное искусство» кому надо.
Сейчас она была в Австрии. Третью неделю устраивала выставки и продажи картин некоего Ефима Ро, явного жулика и халтурщика, которого на самом деле звали Дмитрий Соскин.
— Тамара! — прошептал Белокуров. — Где ты? Прискачи и спаси меня! Я, кажется, действительно влюбился. Господи, какая женщина! Сердце, ты ли это?
Глава вторая
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЗАКРЫТОГО ТИПА
В одном из домов на Люблинской улице, в частной квартире заканчивался весьма важный приём, компьютер вовсю вёл обработку данных, полученных во время обследования, а только что изученный пациент сидел посреди комнаты в низеньком кресле ни жив ни мёртв. Это было вполне человекоподобное существо, зачем-то явившееся сюда в чёрном смокинге с малиновой бабочкой, коротко стриженное и чисто выбритое с помощью наилучших средств современной бритологии. Лицо его несло на себе не свойственный ему отпечаток лёгкой поэтической грусти и даже некоторой стеснительности.
— Что же, доктор, — осмелилось произнести оно, — вы хотите сказать, что я по жизни такой?
— Все мы по жизни какие-нибудь, — сурово отвечал доктор. — Сейчас вы получите предварительные графики. Далее
— А то, что вы говорили насчёт метёлок?
— Ну, в этой области у вас ярко выраженные всхолмия, тут ничего не поделаешь, не мне вам туфту гнать. Тут уж вы по жизни именно такой. Но при этом вам надо помнить, что инерционная скважина у вас слабая и увлечение женским полом может привести вас к неминуемой гибели.
Существо побледнело.
— Е-ть! Так, смэ, к гибели? Слыхал, Чеченя?
Слуга, не тот, что стоял у двери, а другой, который дежурил у окна, зорко вглядываясь в весенние сумерки, слегка оглянулся:
— А я вас предупреждал, маэстро.
Доктор мельком глянул на Чеченю, не нашёл в его облике ничего кавказского и заметил вскользь:
— А вам, молодой человек, я бы советовал поменьше курить травку. С вашими надбровными дугами, знаете ли...
— А может, вы и меня обследуете, доктор? — робко спросил Чеченя. — Можно, Геннадий Ильич? — тотчас справился он у своего хозяина.
— Времени нет, — недовольно нахмурился главный объект исследований.
— Я, кстати, тоже через пятнадцать минут должен покинуть сии апартаменты, — ещё более сердито промолвил доктор.
— Можем метнуть куда надо, — с надеждой предложил объект.
— Спасибо, у меня своя на ходу. Та-ак, вот ваши графики.
— Что там насчёт лететь ли мне в Амс?
— В смысле... в Амстердам?
— Ну да, в Дам.
— Нема базару. Летите, работайте, отдыхайте, а через месяц ещё раз ко мне. Рад был с вами познакомиться.
— О чём речь, док! — с видимым облегчением произнесло существо, поднимаясь медленно с кресла, вытаскивая из кармана бумажник и отсчитывая четыре стодолларовые бумажки. — А через месяц ещё шестигриновую?
— Так точно, ещё шестьсот долларов, — кивнул доктор. Он проводил хозяина и его слуг до входной двери, попрощался, потом проследил в окно, как они погрузились в шестисотый мерседес и отчалили, подошёл к зеркалу и по традиции осмотрел своё лицо на предмет того, не стало ли оно человекоподобным. Что-то такое мелькнуло кроманьонское, но тотчас исчезло. В общем-то, на доктора смотрело довольно молодое лицо, покрытое вместо усов и бороды модной в эти дни щетиной, которая так раздражала докторскую маму. Она постоянно ворчала по сему поводу: «В телевизор посмотришь — одни мохнорылые, и сына моего на мохнорылость потянуло. Сбрей, Серёжа, прошу тебя!» «Летом на море поеду — сбрею», — обещал Сергей Михайлович.
— Мама! — крикнул он теперь. — Ты не погладила мне ту сорочку, которую я просил?
— Погладила, погладила, — откликнулась Людмила Петровна, входя в комнату сына с благоухающей глажкой сорочкой.
— Спасибо, мамочка, — поцеловал её в щёку сын.
— Всякий раз глажу и думаю: «Может, женится наконец?»
— Прямо вот в этой сорочке сегодня и женюсь, — засмеялся. Сергей Михайлович. — В сорочке надо было родиться, а не жениться, мама!
— Я-то тебя в сорочке родила, да вот ты её потерял.
— Ну да, потерял! Как раз в последнее время нашёл. Видала сегодняшнего питекантропа? Полчаса у меня сидел, а четыреста баксов оставил. Через месяц ещё шестьсот отвалит как миленький.
— Вот это-то мне и не нравится. Я бы предпочла, чтобы ты всю жизнь имел дело с останками питекантропов, а не с живыми экземплярами.
— Что делать, мамочка, таково время. Ты же смотрела «Парк юрского периода». Древность оживает и даёт нам понять, что лучше было любить её из дали веков. Хотя ни один мёртвый питекантроп не отстегнул бы мне за обследование его черепушки сразу столько денег. Так что есть свои плюсы и есть свои минусы.
Повязав галстук и надев к чёрным брюкам рябой пиджак, Сергей Михайлович тщательно причесался и снабдил свой бумажник только что заработанными деньгами. Настроение его улучшалось, и уже не так тошнило от воспоминания о том, как он сказал: «Нема базару». Вскоре он уже садился в свою «мыльницу», как называла малолитражку «Ока» Евдокия, и выруливал из двора, спеша на свидание. Он боялся опоздать, ибо времени у него оставалось не так много. На душе у Сергея Михайловича было тревожно, и он с удовольствием выпил бы чего-нибудь покрепче, если б не был за рулём. Евдокия сказала, что сегодня многое решится. Что многое?
Она ему нравилась. Давно нравилась, но до Нового года у неё был другой, и лишь этой зимой, узнав, что они окончательно расстались, Сергей Михайлович решил пойти на приступ. Иногда ему даже казалось, что он влюблён в неё, а иногда наваливалась лень, и как представишь, что надо будет жениться, жить вместе, барахтаться в узах...
— О-хо-хо! — простонал Сергей Михайлович, выезжая на Автозаводскую.
С другой стороны, ему хотелось, чтобы многое решилось, ибо он мечтал о Евдокии как о красивой и притягательной женщине. В ней была загадка, и ему хотелось её долго разгадывать.
Переехав по Автозаводскому мосту через Москву-реку, Сергей Михайлович оказался в том районе столицы, который он называл Монастырско-Кладбищенским, ибо тут располагались три кладбища и два монастыря. Сумерки уступили место вечеру, но Сергей Михайлович всё равно издалека разглядел около станции метро фигурку Евдокии. Затормозил, вылез из «мыльницы» и крикнул:
— Ева!
Она предпочитала, чтоб он называл её именно так, поскольку предыдущий звал её Дусей. Увидев Сергея Михайловича, она радостно подбежала, благоухая настоящими французскими духами, поцеловала его в щёчку и юркнула на сиденье.
— Хорошо, что ты не опоздал, — сказала она, когда он снова сел за руль. — Отлично выглядишь. Хоть в телевизор. Значит так, нам надо попасть между Донским и Даниловским кладбищами. Знаешь, как туда ехать?
— Знаю.
— А там, на месте, я покажу. Сегодня очень важный день, Серёжа. Двадцать четвёртое апреля.
— День рождения Ленина позавчера уже прошёл, — пошутил Сергей Михайлович, двигаясь в сторону межкладбищенского пространства.
— И тем не менее, — улыбнулась Евдокия. Она выглядела так, будто ей едва за двадцать, а не тридцать два. — Как там твои питекантропы?
— Сегодня попался отличный экземпляр. Никогда не видел таких холмов Венеры. Памиры, а не холмы. Согласись, есть чему удивляться: я всю жизнь копался в черепах давно умерших людей палеолита, а теперь эти люди ожили, и мне приходится им же самим давать полные сведения об их черепах. Мистика истории! Время, на которое обрушилось древнее прошлое.
— Вот здесь направо. Да уж, истинно говорят: последние времена наступают. Теперь налево. Вот к этому дому, к последнему подъезду. Помнишь, у Голдинга роман про то, как одновременно с людьми продолжают ещё жить неандертальцы? Когда нам откроют, скажи громко: «Честь имею!»
— Это зачем?
— Так надо. Пароль.
Закрыв машину, Сергей Михайлович поспешил в подъезд следом за Евдокией и догнал её уже около двери на первом этаже. Им открыл пожилой мужчина, похожий на финансового магната Березовского — такой же маленький, черноплешивенький, с умным и интеллигентным взглядом.
— Честь имею! — сказал Сергей Михайлович первым.
— Здравствуйте, Ева, — сказал человек. — А это, стало быть, ваш Адам Кэдмон? Ну проходите.
— Здравствуйте, Святослав Зиновьевич, — сказала Евдокия. — Адама зовут Сергей.
— Очень приятно, моя фамилия Вернолюбов, — с гордостью сказал Святослав Зиновьевич, протягивая руку.
— А моя — Тетерин, — сказал Сергей Михайлович.
— Очень... О-о-о! Очень хорошая фамилия! — заулыбался Вернолюбов. — Вы и сами не знаете, до чего у вас хорошая фамилия!
Они разделись в прихожей.
— Ну, вы сами спуститесь, Евушка, — сказал хозяин дома. — Усадите своего Адама, а вам-то ознакомительную, наверное, не нужно будет слушать, можете развлечься в крипте.
— Нет, я вместе с Сергеем послушаю вас сегодня, — возразила Евдокия и повела Сергея Михайловича по длинному коридору налево. Квартира, судя по всему, была огромных размеров, но не успел Тетерин подивиться тому, как длинен коридор, а его уже поджидало иное удивление. В конце коридора они вошли в дверь, которая вела вниз, в подземелье. Внизу стоял огромных размеров питекантроп, узнавший Евдокию и впустивший её и Сергея Михайловича в просторное помещение с маленькой сценой и несколькими рядами стульев.
— Сядем поближе, но не в первый ряд, — сказала Евдокия, ведя за руку Сергея Михайловича, коему было несколько не по себе. Здесь царил полумрак, пахло индийскими благовониями, на сцене стоял стол, а на столе странный светильник о двух свечах — прямой подсвечник, в нём свеча горит, а от него слева ответвление, в нём вторая горит. Тетерин впервые в жизни видел такой несимметричный канделябр. Всё — и запах, и полумрак, и этот чудной светильник — не предвещало ничего хорошего. Да ещё стены и потолок покрыты чёрным шёлком. А на стенах — портреты.
— Это и есть то самое таинственное место, о котором ты мне говорила? — спросил он Евдокию.
— Да, — ответила она. — Не спеши с выводами. Поначалу и мне всё казалось глупой игрой, но потом меня втянуло.
— Пока мне хорошо здесь только потому, что я рядом с тобой, — сказал Сергей Михайлович и стал изучать портреты, висевшие на стенах. Подбор был весьма неожиданный. По правую руку висели Антон Павлович Чехов, Чарльз Спенсер Чаплин, Василий Иванович Чапаев, Николае Чаушеску, потом неизвестно кто, потом Уинстон Черчилль и Корней Чуковский. По левую руку сплошь красовались какие-то монголо-китайцы, про которых нетрудно было смекнуть, что все они тоже начинаются на букву Ч. Сергей Михайлович усмехнулся, он понял, что и причудливый подсвечник тоже имеет форму буквы Ч. И вдобавок четыре стены, потолки, пол. Он посмотрел на Евдокию, легко представил себе, как их сейчас будут дурачить, и она стала ему ещё милее своей наивностью.
— Понимаю, — сказала она. — Ты стал о чём-то догадываться, и тебе смешно. Но умоляю тебя, дождись лекции Святослава Зиновьевича и, лишь прослушав её, делай окончательные выводы.
— Ну я понимаю, Чехов, Чаплин, Чапаев. После того как ты дала мне роман Пелевина, я обеими руками за то, что Василий Иванович не только персонаж народных анекдотов. Ну а Чуковский? А Чаушеску?..
— Потерпи, пожалуйста, Серёжа, всё узнаешь.
Зал тем временем постепенно заполнялся. Некоторых гостей Святослав Зиновьевич приводил лично и сам усаживал. Вскоре за спиной у Сергея Михайловича и Евдокии образовалась парочка, мгновенно защебетавшая по-английски. Вслушиваясь в их разговор, Тетерин некоторое время развлекался тем, что пытался угадать, оба ли они являются коренными носителями языка международного общения, и наконец пришёл к выводу, что носителем был господин лет пятидесяти, а дама лет тридцати пяти — при нём и явно русская, потому что она несколько раз промолвила: «Ох, горе моё!» и «Чудеса, да и только!» Потеряв интерес к англоиду и его спутнице, Сергей Михайлович ещё раз оглядел портретную галерею, зевнул и не выдержал:
— А почему нет Чубайса? Черномырдина? Чикатило?
— Ч-ш-ш! — приложив палец к губам, пресекла его иронию Евдокия, ибо все стали стихать и на сцену вышел Вернолюбов в чёрной мантии, надетой поверх чёрного смокинга. Сорочка на нём тоже была чёрная. «Четыре чёрных чародея чесали череп чернеца», — вспомнилось Тетерину, а вдовес выплыл Пётр Ильич Чайковский. Почему его портрет отсутствует? Непорядок! А ещё Чиполлино...
— Дорогие друзья, — начал Святослав Зиновьевич, а подружка за спиной Тетерина стала переводить его речь англоиду на английский. — Сегодня у нас знаменательный день. Великий день. Это день очищения, просвещения и посвящения. Этот день у христиан называется Чистый Четверг. Вы только вслушайтесь: Чистый Четверг! Какое красивое звуч-чание этих двух таинственных, загадочных, ч-чувственных Ч. Кроме того, этот день несёт в себе четвёрку, ибо сегодня к тому же и двадцать ч-четвёртое апреля. И вы знаете, что цифра «четыре» всегда была и будет самой главной, основополагающей цифрой в этом мире, где ч-числа имеют огромнейшее значение? Вот она, эта цифра, у меня в руках. — Он взял со стола подсвечник и прочертил им в воздухе перед собою размашистую Ч. — Да снизойдёт на вас благодать светоча вселенной! Я осеняю вас этой четвёркой, как христианский священник осенил бы крестом, ибо в кресте тоже заключено ч-число ч-четыре, число-чакра, чудо-число, золотое сечение вселенной.
Тетерин с тревогой почувствовал, как его начинает что-то одолевать, словно он махом выпил полный стакан шампанского. Некое покалывание в груди, и лёгкое головокружение, и прилив тепла. Он посмотрел на Евдокию, она улыбалась, слушая вещателя. Тот поставил канделябр обратно на стол и продолжал:
— Столетие за столетием люди мучительно искали имя верховного божества. И не могли этого сделать, ибо в древности ни в одном языке народов мира не было звука, содержащего в себе сущность этого верховного божества.
— Че? — прозвучало с переднего ряда. Кто-то там догадался.
— Да, — кивнул Вернолюбов. — Полагаю, что не один вы догадались об этом, а все присутствующие, ибо здесь нет людей с пониженными умственными способностями. Да, господа и дамы, в древних языках отсутствует именно Ч. При египетском фараоне Эхнатоне было признано, что такой единобог существует, потом, при Рамзесах, египтяне в муках приближались к имени этого бога, в их языке стало встречаться звукосочетание «тш». Бог Тот, сердце Ра, иногда именовался Тшотом, но потом Египет стал угасать, в языке появилась вялость, «тш» превратилось в тусклое «ш». Одно имя фараонов последних династий — Шешонки — красноречиво свидетельствует об упадке. Только сравните: Джедефра, Менкаура, Аменемхет, Тутанхамон, Рамзес II — Шешонки. Мышонки какие-то, мошонки, мошки. Смешно, да и только!
По аудитории лёгким ветерком пробежал смешок-шешонк. Сергей Михайлович тоже не удержался от этого смешонка.
— Перейдём к евреям, — продолжал Святослав Зиновьевич. — Как известно, Моисей вывел все израильские колена из Египта в Землю обетованную и вместе с израильтянами унёс всю египетскую культуру с её главным изобретением — единобожием. Но увы, и древние евреи не имели успеха в познании имени этого единого верховного божества, лишь приблизившись к его познанию, но уже не через Т и не через Ш, а через «йод» и «хет». Евреи создали основополагающую религию единобожия, оправдали её и систематизировали, но они лишь приблизились к великому Ч. Вместо Ч у них родилось несравненное нагромождение — ИХВХ, более известное как Яхве или Иегова. Многие уверяют нас, будто ИХВХ есть не что иное, как сакральная аббревиатура. Но на самом деле, и это открылось мне, а я открываю вам, ИХВХ — это лишь суррогат священного Ч.
— Ого! — тихо прошептал Тетерин.
— С ума сойти, правда? — ещё тише прошептала Евдокия.
— Но не будем винить евреев, их и так все кому не лень обвиняют в миллиарде грехов, — продолжал Святослав Зиновьевич. — Они в своё время на три головы опередили всех своих современников. Ни греки, ни римляне не способны были даже и помыслить о том, к чему так стремились евреи. Они и до ИХВХ не доросли. Хотя и у них были слабые попытки приблизиться к Ч. У греков через фиту, каппу и хи. Зевс, или, как правильно по-гречески — Феос, это уже почти Чеос. А приближения через каппу и хи — это кириос и харизма.
Тетерин мысленно перевёл кириоса в систему Ч и получил чирий. Но ему почему-то стало не смешно, а жутко, потому что Вернолюбов продолжал невозмутимо вещать:
— У римлян приближения к Ч шли через Д и Ц. Это деус и цезарь. Забегая вперёд, скажем, что лишь итальянцы, получив благодать, перевели Ц в Ч. Не Цезарь, а Чезаре. Не церто, а черто. И так далее. А мы с вами подошли к явлению Человеческого Сына, Человекобога. Именно Он, Христос, явил в мир разрешение. Сакральная четвёрка заключена и в Его имени, и в Кресте, на котором Он был распят. Сам Он, заметьте, ничего не говорил в своих проповедях про Ч, но именно с наступлением христианской эры в языках народов мира появляется этот звук. У одних народов раньше, у других позже. Но если мы с вами окинем взором всемирную карту языков, то нетрудно будет заметить, что подавляющее большинство народов несут в своей речи звук Ч. Легче перечислить языки, в которых Ч отсутствует. Это французский, иврит, арабский и ещё несколько второстепенных наречий по роли в мировой истории народов, о которых, в отличие от арабов, евреев и французов, не стоит даже упоминать. Меня заботило другое.
Китайцы. Не было ли в их языке Ч до появления Христа? Оказывается, не было! У них было приближение к Ч через звукосочетание «цж», как у египтян через «тш». И лишь в первом-втором столетиях нашей эры «цж» превратилось в «чж» и Ч. Заметим, что Китаи особенно проникнут духом великого Ч. Потому-то китайцы так благословенно расплодились, тогда как многие другие нации вымирают, включая нашу, русскую. Заметим также, что Китай — одна из немногих стран, которая и называется-то на Ч.
— Как, то есть, на Ч? — раздалось с первого ряда, и у Тетерина закралось подозрение, не сидит ли там, на первом ряду, клакёр.
— А вот так, дорогие мои, — подхватил Вернолюбов. — По-китайски слово «Китай» звучит следующим образом: «Чжунхуа». Есть ещё, конечно, Чили, Чехия, Черногория, Чечня. Но Чжунхуа — самое многонаселённое государство, называющееся на Ч. И все распространённые китайские имена начинаются на Ч: Чанг, Чжоу, Чжень и так далее.
Тетерин, вновь внутренне усмехнувшись, огляделся по сторонам, не висит ли где-нибудь на стене картинка с изображением чау-чау.
Слушатели откликнулись улыбками и лёгким смехом. Все видели, что их завлекают в какую-то новую и необычную игру.
— Бедные народы бывшего СССР, — промолвил Святослав Зиновьевич. — Они убегают от наших русских отчеств, не зная, от чего на самом деле бегут. Они бегут от причастия к Ч. А вот мы обмолвились о причастии. Значит, скажем о нём. Что означает быть причащённым? Конечно, это быть при Ч. В церквах причащают Христу. В нашем обществе тоже есть причастие, но мы причащаемся не проводнику великого Ч, а самому Ч, испытываем его эманацию. Да, наконец-то человечество допущено. Я буду вашим учителем, ибо что значит учитель? Это у-читель. Человек, стоящий у Ч. Его у-ченики — люди, которым предстоит тоже стоять у Ч. А сколько в русском языке великих слов, несущих в себе Ч! Честность, чистота, чудодействие, чтение, честь, чары... Главное местоимение — «что». Ибо вместо имени бога «Ч» это «то». Ч-то... Мы будем изучать всё это. Весь мир дышит и насыщен священным Ч. В русском языке Ч наиболее частотно, потому что русская душа притягивается к высшему, горнему миру, покидая мир дольний. Небесное Ч — вот главное ч-чаяние его души. Отойдя от Ч, русский всегда испытывает от-чаяние.
На первом ряду захлопали, и тотчас все непринуждённо подхватили сии аплодисменты, на сей раз растроганные сказанным.
— А знаменитое время Ч! — торжественно продолжал Вернолюбов. — Вы только подумайте, как русские военные называют эту особо критическую ситуацию! Время Ч! Это тоже вам шутки? Нет, не шутки! Придёт час Ч, когда все поймут, что это не шутки. И тогда только посвящённые в Ч будут радоваться и ликовать его приходу, а прочие возрыдают. Каждый из тех, кто висит на этих портретах, был провозвестником Ч, оттого на нём была печать Ч, их имена начинались с Ч. На-чинались. Чин их был таков. А слово человек? Глупые люди объясняют его происхождение от «целый век». Чушь! Человек означает «Ч ловец», то бишь тот, кто ловит Ч. «Идите за мной, и я сделаю вас ловцами Ч», — сказал на самом деле Христос, а вовсе не «ловцами человеков». Я сам родился и вырос в Челябинске. Говорят, название этого города происходит от какой-то челябы, якобы по-татарски — ямы. Ерунда! Челябинск — Ч-любинск, где любят Ч.
«Чушь собачечачья!» — чуть было не воскликнул Тетерин, но снова сдержал свой благородный порыв, памятуя о Евдокии.
— Вы думаете, и это шутки? — воскликнул Вернолюбов. — Ни-чуть. Я всё могу доказать, всё, о чём сей-час говорю лишь вскользь. И если вы думаете, я сейчас нарочно выставляю заранее приготовленный ряд, то можете назвать мне любое чесодержащее слово, и я разовью его тему, объясню его честное призвание в этом мире приуготовления к Ч. Прошу вас! Любое слово с Ч. Необязательно, чтоб начиналось с Ч. Я повторяю: чесодержащее.
«Чертовщина», — хотел было выкрикнуть Тетерин, но его опередили с первого ряда. Сидящий там явный статист громко и злонамеренно чихнул.
— О! — захохотал, радостно потирая руки, Святослав Зиновьевич. — Превосходнейшее апчхи! Эдакий А.П. Чехов, я бы сказал. Чиханье — великий акт физического смущения, трепета, тревоги в предчувствии Ч. Многие чихают, выйдя из дома на улицу и взглянув на солнце. Это открывается чакра третьего глаза, и в неё врывается частичка Ч. Можно научиться чихать произвольно. Я научу вас этому. Чиханье позволяет в различных ситуациях расслабиться, раскрепоститься, развеселиться, развеять набрякшую неловкость в общении. Чихнувшему всегда желают здоровья. Верно? Его замечают и обласкивают, потому что чувствуют в нём эту частичку Ч. Дальше! Если кто-то чихнёт после какого-либо важного утверждения, все воспринимают этот чох как доказательство истины.
Подсадной на первом ряду снова громоподобно чихнул. Слушатели рассмеялись. Засмеялся и Вернолюбов:
— Вот видите? Вот видите? Это подтверждает правильность всех моих рассуждений. Этот чистосердечный апчехов — как печать: «Сказанному верить!». Нельзя чихать по ветру — ветер унесёт частичку вашего Ч. Надо стараться воздерживаться от многочисленного чиханья. Знаете, как некоторых, бывает, возьмёт чох — трудно остановить. Но чихать надо хотя бы один раз в час. Вот давайте-ка сейчас все вместе со мной чихнём. Три-четыре! Апчхи!
— Интересно... — пробормотал Тетерин.
— Смотри, что сейчас будет, — многозначительно взглянула на него Евдокия. — Сейчас-то самое интересное и начинается.
Только она это произнесла, как по всему переднему ряду проскакал чох. За первым рядом стал чихать второй, потом третий, потом четвёртый, в котором сидели Сергей Михайлович и Евдокия. В носу у Тетерина засвербило, защекотало, и он в отчаянии, мельком подумав: «Чёрт знает что такое!» — чихнул. Чихнула и Евдокия. Зачихали задние ряды.
— Ну вот, убедил я вас в чём-то? — спросил Вернолюбов, когда всеобщее чиханье закончилось и стихло. — Хотите ещё?
— Хотим! — крикнули со второго ряда.
— Хватит, — лукаво сощурился Святослав Зиновьевич. — Хорошего понемножку. Я же говорю, частое чиханье вредно. Но если уж мы затронули чиханье, затронем и чесание. Чёс тоже напрямую связан с Ч. Вот простейший пример. Если чешется левая ладонь, это к чему?
— Деньги получать, — подсказали с третьего ряда.
— Правильно, — кивнул проповедник Ч. — Ч входит в человека через левую ладонь, через чакру, лежащую в середине ладони. А выходит через правую ладонь, тоже через чакру. Эти чакры — гвоздевые. В них были забиты гвозди распинаемому Христу. Придёт время, и вы будете правильно произносить имя этого величайшего из проповедников Ч. Но не сейчас. Итак, гвоздевые чакры. В левой — вход, в правой — уход. Вот почему и деньги.
Входя в левую, Ч сообщает вам о скором прибытке, а выходя из правой — о скором убытке. Ну-ка, почешем левую ладошку.
С первого ряда и дальше покатилась на сей раз волна чесания левой ладони. Когда она докатилась до четвёртого, Тетерин ощутил нестерпимый зуд в левой ладони, такой жгучий, что нельзя было не почесаться, и он стал скрести ногтями ладонь, улыбаясь Евдокии:
— Ну и ну! Массовый гипноз, да и только!
— Это не просто гипноз, Серёжа, — ответила Евдокия, заканчивая чесать свою левую ладонь.
— Теперь почешем правый глаз, — продолжал Вернолюбов свои выкрутасы. — Как известно, правый глаз чешется к смеху, а левый — к слезам. Нам слёз не надобно, почешемся к смеху. Ч благоволит нам сегодня, в этот Чистый Четверг. Чакра правого глаза столь же благодатна, как чакра третьего. Когда вы смотрите на человека, которого хотите заставить любить вас, мысленно посылайте Ч через правый глаз, этаким лу-чом, лу-ч-ч-чом.
Все уже вовсю тёрли свой правый глаз, и когда очередь дошла до Сергея Михайловича, он ощутил едкое пощипывание в том углу глаза, который ближе к переносице, и не мог не залезть туда кончиком указательного пальца. Сняв зуд, он весело посмотрел на Евдокию и сказал:
— Дай-ка я погляжу на тебя этаким лу-ч-ч-чом-м-м!
Она засмеялась и, вдруг покраснев, сказала:
— Смотри, коли надо.
— Надо, — ответил Тетерин и неожиданно добавил: — Я люблю тебя, Ева. И хочу, чтоб ты тоже меня любила.
— Уже, — продолжая улыбаться, промолвила Евдокия.
— Что — уже? — спросил он.
— Уже дальше надо слушать, — рассмеялась она.
— Вот видите, все смеются, не успев начесать как следует свой правый глазик, — говорил Вернолюбов. — А к выпивке мы что с вами почешем?
— Кончик носа! — подсказали с первого ряда.
— Правильно. Ну, давайте, чешите.
Когда все присутствующие миновали и эту процедуру, Святослав Зиновьевич посерьёзнел и сказал:
— Неплохо мы расслабились. А теперь давайте поме... что? Помечемся? Помельтешимся? Нет. Давайте мы с вами поме-чтаем. Закройте глаза. Сначала вы увидите большую светящуюся Ч. Это легко объяснимо, ибо вы всё время видели перед собой меня, а душа моя плыла вам навстречу в форме Ч. Но дальше вы увидите то, о чём мечтали, ну, скажем, за час до того, как начали слушать мою лекцию. Приступим. Закрывайте глазки!
Тетерину сделалось весьма любопытно, что же он увидит. Действительно, когда он закрыл глаза, его замкнутому взору предстала светящаяся Ч, но вероятнее всего, не от души Вернолюбова, а от имеющего очертания Ч канделябра, поскольку верхушки этого Ч особенно выделялись. Далее стало рассветать, замелькали, заметались, замельтешили какие-то тени и точки, Тетерин ожидал увидеть себя в постели с Евдокией, но вместо этого вдруг ясно и чётко увидел Геннадия Ильича — сегодняшнего питекантропа, явившегося к нему на приём, желая решить для себя проблему — лететь ли ему в Амстердам. В Амс, как он выражался. Вид у Геннадия Ильича был довольно унылый и в то же время сосредоточенный, одет он был отнюдь не в смокинг, а в замасленную и крепко потёртую рабочую спецовку, и стоял он у токарного станка, решительно обрабатывая огромную крутящуюся металлическую болванку, от которой отплывала в сторону толстая синяя стружища. Вдруг что-то хрястнуло, Геннадий Ильич отскочил со слезливой гримасой на лице, но успел всё-таки выключить станок. Деталь была неисправимо запорота...
Открыв глаза, Тетерин стряхнул с себя наваждение и огляделся по сторонам. Все вокруг тоже приходили в себя, потряхивая головой и удивляясь увиденному.
— Ну? Что видел? — спросила Евдокия.
— Потрясающе! — гоготнул Сергей Михайлович. — Представляешь, сегодня у меня на приёме был один питекантроп в смокинге, и я, когда он ушёл, мельком, полуосознанно подумал: «На завод бы тебя да за станочек!» Подумал и немедленно забыл об этой мысли. А сейчас вдруг чётко увидел эту гориллу за токарным станком. Ну и ну!
— А я-то думала, ты за час до нашей встречи мечтал обо мне, — обиделась Евдокия.
Эх! Надо было ему ей наврать! Но уж поздно.
— А тебе что привиделось? — спросил он.
— Хотела сказать, а теперь не скажу, — продолжала она дуться.
— Вы думаете, я гипнотизёр, — снова зазвучал голос Вернолюбова. — Нет, я не гипнотизёр.
Я — ченосец. Человек, несущий Ч. Как крестоносец. После того как мне открылась великая тайна Ч, подобно тому как пророку Мухаммеду — Коран, а пророку Моисею — Скрижали, во мне родились необыкновенные способности. Но все они подпитываются лишь одним — верою в Ч. И вот теперь я приглашаю вас всех познать эту веру и научиться тому, чем владею я. А я обладаю очень многим и могу сделать вас могущественными. Такими, какими вы не сделаетесь ни при какой другой религии. Но вы должны будете всё сохранять в глубочайшей тайне. Сейчас вы подумаете и решите, как вам поступить. Решение это ответственное и может навсегда переменить вашу жизнь, а потому взвесьте всё как можно тщательнее, не спешите, подумайте, почувствуйте. Если кто-то остался совершенно равнодушен, уходите, не мешкайте, бегите прочь. Но придёт час Ч, и вы окажетесь среди непосвящённых, и тогда — горе вам. Вы останетесь без благодати Ч. И я не позавидую вам тогда. Думайте. Решайте. Я не тороплю вас.
Один парень в третьем ряду встал и сразу направился к выходу.
— Не надо, Слава! Прошу тебя! — воскликнула его девушка. Видимо, она привела этого Славу сюда точно так же, как Евдокия привела Сергея Михайловича.
— Можешь оставаться, если хочешь, — прорычал Слава.
— Да, я останусь, — твёрдо и злобно отозвалась девушка. — Я-то останусь. А ты можешь уходить, если тебе не дорога я и не дорог самому себе ты сам.
Парень замешкался, посмотрел внимательно на девушку, но всё же пошёл прочь, прокряхтев:
— Эх ты! Дурочка!
Сергей Михайлович подумал, что и ему бы надо спасаться отсюда. Но, с другой стороны, что тут опасного? Подумаешь, Ч! Подумаешь, гипноз! Забавное, кстати, времяпрепровождение. И он не пошёл следом за Славой.
— За то, что ты остаёшься, — прощён, — улыбнулась Евдокия.
— А можно один вопрос? — раздался женский голос за спиной у Тетерина. Он принадлежал той, которая состояла при англоиде.
— Пожалуйста, сколько угодно вопросов, — живо отозвался Святослав Зиновьевич.
— Вот тут наш гость из дружеских Соединённых Штатов Америки интересуется, — продолжила состоящая при. — Мистер Джереми Браун, из академии сверхспиритуальных художеств, город Орландо, штат Флорида. Он спрашивает: как быть народам, у которых слова «честь», «чистота» и тому подобные не начинаются с буквы Ч? Эти народы что, безнадёжно обделены?
— Скажите мистеру Брауну, — ответил Вернолюбов, — что всё это познаётся не с первого занятия. Путь познания Ч очень долог. Конечно, дорогой мистер Браун, по-английски «честь» — honor, а «чихать» — to sneeze. Они не содержат в себе Ч. Хотя, слово «чесать» Ч содержит — to scratch. Но не в этом дело. Вы спросите мистера Джереми Брауна: на каком языке он чихал?
По залу прокатился весёлый смех.
— А на каком языке он чесал свою левую ладонь? — продолжал Святослав Зиновьевич. — Священное Ч принимает к себе все народы. Просто через русский язык легче познать Ч. Я рад, что к нам заехал гость из далёкой Флориды. Я дам вам, мистер Браун, один американский адрес. У меня есть в Америке адепт, который уже начал обучать американцев познанию Ч.
На переднем ряду зааплодировали. Весь зал подхватил овацию.
«Дурдом!» — подумал Тетерин, но тоже похлопал в ладоши.
— Судя по этим аплодисментам, — приосанился Вернолюбов, — здесь есть люди, готовые стать новициатами нашего общества. — Теперь мы сделаем так: тот, кто хочет продолжить вхождение в Ч, подойдёт сейчас к столу и положит на стол всё, что у него имеется в наличии. Я имею в виду деньги. Всё без остатка, ибо Ч видит всё. Тот, кто хочет утаить приношение, лучше пусть уходит следом за тем малодушным Славой.
— Это самое главное испытание, — сказала Евдокия. — На жадность. Иди и соверши приношение. Не волнуйся, у меня деньги есть, я потом поделюсь с тобой, если надо.
— Я облегчу вашу задачу, — говорил тем временем Вернолюбов. — У вас сейчас зачешется правая ладонь. Чакра щедрая, дароносная подскажет вам путь в Ч. Эти деньги необходимы нам для проведения дальнейших занятий, для аренды помещений и всякого такого прочего. Не вам мне объяснять. Вы все люди умные.
Тут Сергей Михайлович услышал недовольный ропот мистера Брауна у себя за спиной. Видать, у того много было в бумажнике. Да и у Тетерина немало. Шутка ли — четыреста долларов? Да нашими немало. Ну, сотню баксов можно было бы ещё выложить ради спокойствия Евдокии. Всё-таки ченосец Вернолюбов заслужил. Распинался он тут, затрачивал энергию на чох, чёс и прочее мечтание.
Сергей Михайлович встал и нерешительно направился к столу на сцену. Неужели всё отдать? А, с другой стороны, как они, эти баксы, были сегодня заработаны? На таком же халявном шарлатанстве. Но ведь Сергей Михайлович — учёный, палеоантрополог, разработчик новой теории значения надбровных дуг у синантропов. Кто виноват, что ради продолжения истинно научных изысканий ему приходится шарлатанить, заниматься черепословием с нынешними питекантропами? Разве он виноват в этом? Нет, не он. Он не ходил защищать Белый дом в девяносто первом и не очень-то ликовал в девяносто третьем Он давно видел, что к власти приходят питекантропы в малиновых пиджаках и шестисотых мерседесах и не приветствовал их. Так что...
Подойдя к столу, он извлёк из кармана бумажник и смело взглянул в глаза ченосца, как смотрят в глаза смерти. В глазах у Святослава Зиновьевича он прочёл целую оду его щедрости, но, прочтя её, подумал: «А вот хрен тебе с маслом!», из правого отсека бумажника он вытащил все отечественные деньги, а из левого — только одну стодолларовую бумажку, оставив три — будь что будет. Положил неполное своё жертвоприношение священному Ч на стол, покрытый чёрной скатертью и уже заваленный в достатке как российским рублём, так и американским долларом.
Но Святослав Зиновьевич отметил, сколько было положено Тетериным, и Сергей Михайлович дрогнул, ожидая, какой сейчас разразится скандал. Ведь он всё насквозь видит, этот челябинский проныра. Чернолюбов он, а не Вернолюбов!! Ах ты, вот оно что! Вот каково истинное прочтение его фамилии. А Тетерин? Чечерин, что ли? Здорово! Никогда бы не подумал.
— О! Я вижу щедрую руку! — воскликнул тут ченосец. — Позвольте же мне прикоснуться к ней, пожать её. Я смотрю, вы не пожалели весьма крупную сумму. Браво!
«Увидел или не увидел? — подумал Тетерин, пожимая руку Святослава Зиновьевича. — Искренне благодарит или глумится?»
— Я люблю тебя, Серёжа! Я горжусь тобой! — воскликнула Евдокия, когда Сергей Михайлович вернулся к ней.
Вечер продолжался.
Глава третья
СПАТЬ ПОРА
Телефон зазвонил часов в одиннадцать, когда Владимир Георгиевич уже вовсю спал. Он проснулся с пятого или шестого звонка и, сняв трубку, услышал голос Кати:
— Московское время двадцать два часа пятьдесят девять минут. Вы проспали два часа восемь минут. Володь! Одевайся, едем в княжество прямо сейчас. Я на Садово-Кудринской, думаю, через полчаса буду у тебя. Пока ты не очухался и не стал возражать, вешаю трубку.
Раздались гудки. Владимир Георгиевич почесал себя телефонной трубкой по щеке и подумал, стал бы он возражать или нет. Закон княжества предписывал ему сейчас спать, и Катин каприз не оправдывал нарушения закона. И всё-таки на то он и закон, чтобы время от времени его нарушать. Ревякин сладко зевнул, повесил трубку, встал, потянулся и начал собираться, ворча:
— Чего доброго, она ещё выпивши, вот не было печали!
Катин муж, князь Жаворонков, по документам носивший другую фамилию, должен был сегодня улететь во Францию, а Ревякин и Катя намеревались ехать в княжество завтра утром. Однако, может, и хорошо, что поедут сейчас. Завтра Великая Пятница, и хорошо будет встретить рассвет вместе с жаворонками. Слава Богу, всё собрано, можно не спеша одеться, сложить в дорогу еду и питьё. И всё же ужасно хочется спать. Трудно переломить сложившуюся за три года привычку.
Ровно через полчаса Катя объявилась. Она была весёлая, щёки горели, глаза сверкали, вся изящная, в длинном чёрном пальто, чёрные волосы коротко стрижены, вошла и пахнула смесью французских духов «Опиум» и алкоголя.
— Да ты пьяная!
— Сто грамм коньяка. Здорово, отец основатель! Как дела? — Она повисла у него на шее, прильнула губами к губам. Но поцелуй был недолгим. — Не бойся, не совращу. Отвезу тебя к твоей Маринке.
— Да уж, отвезёшь, как же! — сердито буркнул Ревякин. — Придётся мне, сонному, вести машину. Ты на «Чероки»?
— На Че. Это что, груз?
— Ага. Дотащишь один чемодан? А я — эти два.
— Дотащу, так и быть.
— Тогда пошли.
— Пошли, муж грузоподъёмностью в два чемодана.
Спускаясь по лестнице, Владимир Георгиевич почувствовал волнение. От Кати исходило недоброе. Пятнадцать лет назад, приехав с ней в Крым, Ревякин, таща с вокзала в Симферополе чемоданы, сказал о себе: «Муж грузоподъёмностью в два чемодана». Вспомнив сейчас об этом, Катя явно заигрывала с ним. И ещё этот поцелуй...
— Князь нормально уехал? — спросил он на выходе из подъезда.
— Нет, не нормально, — ответила Катя. — Впервые за всё время нашего совместного проживания не сказал мне: «Если что — убью».
— Да-а... Подозрительно. Э! э! Я за руль.
— Чуть выпивший водитель всё же предпочтительнее спящего.
— А если остановят?
— Не бэ!
— Я тебе дам «не бэ»! Садись туда. Выедем из Москвы, пущу за руль. Зачем коньяк пила, если собиралась в ночь ехать?
— А я не собиралась ехать. А потом вдруг подумала: классно будет ехать с тобой ночью, прибыть в княжество до рассвета. Завтра во сколько?
— Шесть ноль три. Приедем, жаворонки ещё будут дрыхнуть.
В полусне он вырулил с Большой Почтовой на Бакунинскую, перебрался по мосту на другую сторону Яузы и вскоре уже ехал по Преображенской набережной, дав мощному джипу чуток побольше скорости. Княгиня Жаворонкова волнующе благоухала «Опиумом» и коньяком, и Ревякин подумал, что лучше всего было бы сейчас уснуть в её тёплых объятиях.
— Мы уходим опять на броне, — запел Владимир Георгиевич любимую песню теперешнего Катиного мужа, князя Жаворонкова.
— Зачем ты поёшь Лёшкину? — спросила Катя.
— Никакая она не Лёшкина, — возразил Ревякин. — Я её тоже очень люблю после Афгана.
— Всё равно, — сердито нахмурилась Катя. — Ты там птичек изучал две недельки, а Лёха там воевал два года.
— Ладно, напишу ему дарственную на эту песню.
— Куда там продвинулись твои злодеи?
— Майны-то? Представляешь, они полностью истребили ворон в Таиланде и Бирме, а ещё десять лет назад их там почти не было. Двадцатый век станет веком майн. Вот увидишь, мы доживём до таких времён, когда и в Москве не будет ни ворон, ни голубей, никаких вообще других птиц, одни майны. Помня о твоей нелюбви к воронам и голубям, могу утешить: майны гораздо симпатичнее. Хотя, когда их разводится много, они становятся невыносимы. Наглые, драчливые — говорят, они в Таиланде нападают на бедных тайчиков.
— Странное совпадение в русском языке, — задумчиво промолвила Катя. — Разводиться — одновременно и прекращать брак, и размножаться. Как, ты говоришь, твои майны называются по-латыни?
— Акридотерес тристис. Печальный пожинатель кузнечиков. Хотя тристис — это может быть и мрачный, и важный, и угрюмый. Но мне больше нравится именно печальный.
— Да, красиво. Печальный пожинатель кузнечиков. Именно пожинатель, а не пожиратель?
— Именно пожинатель. В тот год, когда мы с тобой разводились, ареал их распространения ограничивался северными провинциями Афганистана, Таджикистаном, Кашкадарьинской и Сурхандарьинской областями Узбекистана. А когда мы с тобой стали разводиться в нашем смысле, майны тоже начали разводиться, но в своём смысле. У них начался невиданный пассионарный скачок. Они — как некогда монголы, которые тоже долгое время занимали маленькую территорию в Забайкалье, а потом распространились на огромнейших пространствах. Когда ты выходила за Лёшку, а я женился на Ирине, майны уже захватили Узбекистан, Киргизию, Туркмению. В конце восьмидесятых их стремительное расселение охватило всю Азию, первые майны объявились в подмосковных лесах. Теперь с ними уже знакомо полмира.
— Но в нашем княжестве их ещё нет?
— Несколько раз встречались, но пока не освоились. Сейчас популяция майн движется на юго-восток. Но придёт время, они захватят и наше княжество. И придётся его переименовать в княжество Тристия.
— Да, печально, ничего не скажешь, — вздохнула Катя. — Трудно представить себе землю, населённую лишь одним видом птиц. Как если бы и впрямь всё захватили монголы.
— Природа всё равно возьмёт своё, — пожал плечами Владимир Георгиевич. — Среди майн появятся свои соловьи, свои жаворонки, свои совы, свои вороны, свои орлы. Но я думаю, пассионарный скачок рано или поздно прекратится. Хотя, согласен, есть что-то жуткое в этой грозной экспансии.
— Прямо какая-то майн кампф получается с этими майнами, — усмехнулась Катя. Она всегда была остроумной и приметливой на слова и словечки. Ему некуда было деть воспоминания о той далёкой жизни, когда они были вместе, когда он так сильно любил её. Так сильно, что любит и сейчас, сколько бы ни внушал самому себе противоположное.
Всё-таки сон одолевал его, и, когда отъехали от Москвы, Катя села за руль, сообщив, что коньяк из неё полностью выветрился. Они уже проехали Лобню. Ревякин думал, что сразу уснёт, но, как ни странно, сон куда-то улетучился, и минут через десять Катя сказала:
— Если не спишь, то спой что-нибудь или расскажи. Я ведь тоже могу клюнуть носом.
— Что спеть? Ты же запретила про броню.
— Расскажи, как ты жил после того, как мы с тобой расстались.
— В последний раз?
— Да нет, тогда, после развода.
— A-а. Я же рассказывал.
— Очень коротко. Расскажи подробнее. Как ты познакомился со своей Ириной?
— Это было не очень смешно. Боюсь, ты не поверишь.
— Валяй, рассказывай.
— Я поехал в Крым...
— В Крым? Без меня?
— Ну хорошо, не в Крым, в Болгарию.
— Рассказывай серьёзно.
— Тогда не перебивай дурацкими вопросами. Посредине между Крымом и Болгарией я пошёл танцевать вечером в одно кафе. Там была Ирина, и мы стали танцевать с ней танго. Было страшно весело. В кафе нам стало не хватать места. А там было такое кафе — половина на улице. Я крутанул её, она, оторвавшись от меня, пошла вперёд спиной и не заметила сдвинутую крышку канализации. Ка-а-ак провалится! Не вся, правда, а лишь одной ногой. Представь, даже не помню, левой или правой. Я бросился, вытянул её, она и плачет, и смеётся. Ей и больно, и смешно, и никто не глядит на неё в окно. Слава Богу, никакого перелома, только сильный ушиб. Дальше всё пошло как по маслу. До моего санатория было в три раза ближе, чем до бабульки, у которой Ирина с подругой снимала комнату. Так всё началось.
— Стало быть, вам помогла канализация.
— Это точно. Только я тогда знать не знал, что это не она, а я провалился в канализацию. Ирине необыкновенно идёт загар. Загорелая она неотразима. Стройные длинные ноги, талия, загар, очень подходящий к светло-голубым глазам, длинные чёрные волосы — настоящая красавица! И этот пронзительный взгляд — ко всему прочему, она тогда страдала, муж её бросил пять лет назад, а за пять лет одни подлецы попадались. Страдание придаёт женщине особый оттенок выразительности. Красивая и одинокая женщина источает из себя самые сокровенные ароматы.
— Ну хватит о её красоте! Я видела фотографии, ничего особенного. Я гораздо красивее. Ты тогда тоже был одинокий и, поди, источал из своих сокровенных глубин те же ароматы. И что, всё у вас произошло в ту же ночь?
— Разумеется, — пожал плечами Ревякин. — Под самое утро. Потом она уснула, а я пошёл купаться, оставив дверь открытой. Думал: уйдёт так уйдёт, и очень хорошо.
— Не понравилось?
— Нет, не поэтому. Как раз очень понравилось, иначе бы и никакого продолжения не получилось.
Я долго купался, загорал, нарочно ушёл подальше от общего пляжа, потом ещё забрался в гору, нарвал охапку сухих лиловых цветов, повидал пёстрого каменного дрозда и чеглока, возвратился в санаторий в полдень. Захожу, а она как спала, так и спит себе. И меня, дурака, это почему-то умилило, вместо того чтобы отвратить.
— Да ладно тебе! Ты же был с ней счастлив хоть сколько-то?
— Да, и довольно долго. Больше всего я радовался тому, что способен полюбить ещё кого-то после тебя. Мне нравилось баловать её, многое ей прощать. Словно в насмешку, сразу после нашего с тобой развода у меня появились сносные заработки, и я мог позволить себе баловать Ирину. Когда мы вместе приехали в Москву, она некоторое время скрывала, что у неё есть сын.
— И сообщила об этом в день вашей свадьбы?
— Нет, это было бы совсем мило. Мы поженились не сразу. Зимой, через полгода после знакомства. Какое-то время её сын жил у родителей Ирины. Потом он перебрался к нам, когда Ирина поняла, что я уже не брошу её. Наверное, с того дня, как он поселился в моём доме, моя любовь к Ирине стала угасать, только я не сразу заметил это. Этот угрюмый выродок... Сначала я верил, что со временем он ко мне привыкнет, полюбит меня, ведь я хороший. Я был очень внимателен к нему, дарил подарки. Он смотрел на меня волком и воротил нос, будто от меня чем-то воняло. Когда мы с Ириной поженились, ему исполнилось тринадцать лет. Я думал: возраст трудный. Если б ему было семь лет, было бы легче. Теперь я понимаю, что он просто подонок, и не важно, когда б я с ним познакомился. Он искренне полагал, что если его мамаша осчастливила меня, выйдя за меня замуж, то я по гроб жизни обязан обеспечивать его всем, а он может ничего не делать, до двух часов дня спать, до двух часов ночи шляться, приходить домой в подпитии.
— С тринадцати лет?
— Нет, конечно. Но лет с шестнадцати он уже начал выпивать. А попробуй что-нибудь скажи! Ведь я не настоящий отец, а отчим. Отчим всегда не прав, а пасынок всегда несчастненький. Сиротка. И ещё мне долгое время казалось, что Ирина за меня, я не видел, что она не любит меня, верил, что она заодно со мной. Но она была всегда заодно со своим сыном.
— А почему его зовут Иосиф? Что, папаша сталинист?
— Нет, — усмехнулся Владимир Георгиевич. — Бродскист.
— Троцкист?
— Бро! Бродскист. Обожатель Иосифа Бродского. А вообще-то — самодур и алкаш. Всю жизнь носится с Бродским. При советской власти мечтал пострадать за своего кумира. На волне перестройки всё же немного выехал на этом коньке, но очень немного. Бродский хороший поэт, но до чего же омерзительны все его слюнявые обожатели! Теперь Осечка возвратился в лоно своего папаши, вместе с ним ведёт клуб любителей поэзии Бродского, вместе закладывают за воротник, я рад за них. Ирину жалко. Она опять одна-одинёшенька.
— В ней, должно быть, снова обнаружились, как ты говоришь, ароматы.
— Да, представь себе, она сильно похорошела с тех пор, как мы расстались.
— Осечка! — усмехнулась Катя. — Переставь ударение — и получится осечка.
— Да, я давно это подметил. Он и есть осечка. Ошибка творения.
— Будь доволен, что Ирина не родила тебе вторую осечку.
— Я доволен, Катя, я всем доволен. Ты не думай, что я плачусь тебе в жилетку.
— Ты до сих пор злишься на меня за то, что я тебя бросила?
— Я никогда не злился на тебя за это. Я понимаю, что ты не создана для жизни с малообеспеченным гражданином, и очень радовался за тебя, что ты вышла замуж за богатого дельца.
— Он не просто делец.
— Прости, я не так выразился. К тому же о своём князе.
— Когда ты согласился с моим предложением принять от него деньги на княжество, я сразу поняла: ты меня окончательно разлюбил. Иначе бы ты ни за что не согласился. Ну, что молчишь? Не любишь меня больше нисколько? Ладно, можешь не отвечать. И, кстати, напрасно ты жалеешь свою Ирочку. У неё свой бизнес, хороший дом, куча денег, живёт себе припеваючи. Тут её недавно по телевизору показывали, она нас жить учила. Красивая, я согласна. Но я, однако, всех милее, всех румяней и белее. Ну хоть с этим-то согласись!
— Согласен.
— Ну а как ты расстался с нею? Как ты решился-то? Ведь ты никого не в состоянии сам бросить. Надо, чтоб тебя бросили.
— Ты права. Это произошло совершенно случайно. Однажды утром она особенно зло отвечала на мои попытки разбудить её, отстаивая своё священное право совы спать до полудня. Она огрызнулась и уснула с таким озлобленным лицом, что я долго глядел на это страшное злое лицо и ловил себя на мысли, что готов сейчас задушить собственную жену, которую когда-то так любил. Я спохватился и понял: это конец! Тихонечко собрался, взял самые необходимые вещи, деньги — благо они случились тогда — и сбежал. Просто сбежал. Шёл и был уверен, что дойду до метро и возвращусь. Сел в метро и думал: доеду до Курского вокзала и помчусь назад. На Курском мне удалось взять билет на поезд в Крым, отправляющийся через десять минут. Я сел в купе и думал: сейчас встану и поеду домой. Потом поезд тронулся, и мне стало хорошо-хорошо. Боже мой, если б ты знала, Катенька, до чего же мне стало тогда хорошо! Я чуть с ума не сошёл от счастья. Это был самый лучший день в моей жизни. И, наверное, я тогда уже задумал создать колонию жаворонков. А может быть, ещё раньше, когда жил с Ириной и злился на неё за то, что она спит так подолгу. Мне, например, очень нравился анекдот про мужика, который думает о жене: «Эх, дурак я, дурак! Если б десять лет назад убил её, сейчас бы уже из тюрьмы вышел».
— Да, это хороший анекдот, — улыбнулась Катя. — Хорошо, что он нравится тебе не в применении ко мне. А ты, я гляжу, так разволновался, рассказывая про свою жизнь с Ириной, что и спать передумал. Волнуешься, когда вспоминаешь о ней?
— Волнуюсь, — признался Владимир Георгиевич. — Многое, правда, уже перекипело, но не всё. Её вечная ревность, её вечное недовольство мною так до сих пор и стоят комом в горле. Её скандальный голос так и звучит порой в ушах, хотя я уже давно его не слышал.
— Соскучился?
— Ага. Жалею, что на магнитофон не записал.
— Ладно, хватит об этом. Мне надоело про неё. Расскажи лучше что-нибудь про птиц. Когда мы с тобой жили, я часто сожалела, что я не птица. Давай про птиц!
— Про птиц? Пожалуйста. Тут я познакомился с одним оригинальнейшим человеком, творцом разных новых теорий. Например, теория похудения. Человека, желающего похудеть, раздевают догола, связывают по рукам и ногам и так оставляют на месяц в квартире одного. Он вынужден ползать на брюхе или неуклюже скакать на связанных ногах. Через месяц он превращается в змею. В иных случаях откроют дверь, а там никого — змея уползла в пустыню и там счастливо зажила.
— А при чём же тут птицы? Это же о змеях!
— В том-то и дело, что фамилия изобретателя такого метода похудения — Воробьёв.
Княгиня посмотрела на отца основателя особенным взглядом и тихо сказала:
— Ах, Воробьёв!.. Тогда понятно.
— Представляешь, он мне рассказывал, как одно время работал экстрасенсом. Дома у себя, бывало, соберёт в одной комнате человек десять и говорит им: «Сейчас я уйду в другую комнату и оттуда буду делать пассы, и каждый из вас потихоньку, не все сразу, начнёте ощущать, как из вас выходит всё дурное. Многих начнёт корёжить, некоторые по полу станут ползать, на стенку полезут. У меня один раз даже был случай, что человек в этих корчах до потолка по стене добрался. Но, предупреждаю, есть люди, неподвластные очищению, эти уже безнадёжны, они засорены так, что для них нужен чистильщик с Тибета. Этим у меня нечего делать». Скажет так и уйдёт в другую комнату, там сидит целый час, чаек попивает, книжечку почитывает, никаких пассов не делает. Через час придёт в ту, другую комнату, а там — один по полу ползает, другой на стену лезет, и всех корчи одолевают — очищаются, значит. Он руками помашет, они корчиться перестают и начинают восхищаться: «Ах, это было что-то небывалое! Ах, это так прекрасно! Ах, я чувствую, как из меня столько дурного повылезло!» И беспрекословно отстёгивают Воробьёву сколько он скажет. Да ещё потом на повторные сеансы очистки являются и верят, будто он их очищает.
Машина остановилась. Катя откинулась от руля и смотрела на Владимира Георгиевича тем особенным взглядом, который был ему так хорошо знаком.
— Смешно, правда? — промолвил Ревякин, понимая, что сейчас произойдёт.
— Да, смешно, — тихо прошептала Катя. — Необычайно смешно. Просто обхохочешься. Поцелуй меня.
Это не было приказом. Она умоляюще простонала свою просьбу. Внутри Владимира Георгиевича всё переполнилось, он обхватил ладонями лицо Кати и жадно припал губами к её горячему рту, одновременно нащупывая рычаг, с помощью которого откидывались спинки кресел автомобиля.
Потом они проснулись почти одновременно — от того, что на сиденьях машины вдвоём и обнявшись спать было всё-таки неудобно. Ревякин огляделся по сторонам и увидел, что ещё ночь, они в машине, стоящей на обочине шоссе. Часы показывали пять.
— Пожалуй, не успеем до рассвета приехать, — проворчала Катя, но проворчала счастливо.
— Успеем, — возразил Владимир Георгиевич. — Теперь я за руль сяду. Статистика дорожных происшествий показывает, что женщина, только что изменившая мужу...
— Ладно, ладно, садись, птичник!
Он сразу бросил джипу большую скорость. Джип, казалось, весьма был доволен этим, ибо доселе недоумевал, зачем понадобилось так долго стоять на обочине. Теперь он весело рычал, набирая и набирая ход.
— Ты решил разбиться? — сладко зевнула княгиня Жаворонкова. — Прекрасно тебя понимаю.
— Либо разобьёмся, либо поспеем к рассвету, — грозно ответил Ревякин. — И то и другое — хорошо.
— Всё же второе предпочтительнее. А то вдруг не погибнем, а только покалечимся?
— Нет уж, погибнем! Любишь гибнуть?
Когда миновали Дубну и Кимры, стало заметно светать. До рассвета оставалось полчаса, а до княжества километров восемьдесят. Хуже всего теперь было и не успеть, и не разбиться насмерть. Поглядев на Катю, он заметил, что вид у неё довольно обречённый. Она смекнула, что он и впрямь готов сейчас врезаться куда-нибудь.
— Прибавь ещё чуток скорости, а то не успеем, — смело сказала она, когда он уже ожидал, что она взмолится о пощаде. И он прибавил ещё. Никогда в жизни ему не доводилось гнать с такой скоростью. И вся его жизнь пролетала мимо него столь же стремительно. Вспомнив о том, что накануне смерти перед человеком проносится всё прожитое, Ревякин утвердился в мысли о гибели, которая должна вот-вот произойти.
— И всё-таки ты зря так грубо о своей Ирине, — ни с того ни с сего заговорила о второй жене его первая жена. — Я ходила на выставку её вышивок. Это что-то волшебное. У неё огромное будущее, и в нём нет для тебя места. Может, потому ты и злишься?
— Да я не злюсь, не злюсь... — пробормотал Владимир Георгиевич, которому сейчас никак не хотелось говорить об Ирине. — Просто она такой тип женщины... Ей нужно сидеть ночью за вышивкой и ждать либо мужа с войны, либо сына с попойки, либо жениха со сватовством, либо неведомо кого.
— Почему ты не скажешь: «Сына с войны, а мужа с попойки»? Разве она ждала тебя с войны, а не с попоек?
— Каждая моя попойка была как война... — смущённо пробормотал Ревякин. Княгиня уязвила отца основателя. — Знаешь, Катя, в Южной Америке есть такая птичка,' которая, когда самец оплодотворит её, гонится за ним и клюёт, что называется, в хвост и в гриву, а иногда и до смерти заклёвывает.
— Ты, Вова, ещё никого не оплодотворил, потому до сих пор ещё жив, не заклёван до смерти, — рассмеялась Катя довольно злобненько.
— Мы, кажется, ругаемся? — спросил Владимир Георгиевич.
— Вроде того. Прости, что я сдуру затеяла. Почему ты сбросил скорость? Боишься погибнуть, так никого и не оплодотворив?
— Нет, не хочется гибнуть, ругаясь с тобой. После того что случилось на обочине, какая была бы радость разбиться всмятку, чтобы наши с тобой оторванные руки и ноги перемешались. А теперь ты ещё, поди, укусишь меня при последнем издыхании.
— Как вы разговариваете с княгиней, отец основатель!
— А вы, ваше высочество, полагаете, что князья стоят выше отцов основателей? Ошибаетесь! Не было бы меня, не было бы и княжества, вы бы с его высочеством не были бы никакими высочествами, оставаясь простыми новыми русскими. Прелестно! И катались бы вы банально по Кипрам и Таиландам, профукивали денежки на смех аборигенам, тоска!
— Прости, дорогой. Не сердитесь, отец основатель, я больше не буду. Я люблю вас.
— То-то же! Прибавлю скорость.
И всё-таки они не разбились насмерть, и не успели к рассвету добраться до княжества. Когда свернули с шоссе на просёлочную дорогу, гнать стало невозможно — и впрямь глупо перевернуться на просёлочной и сломать руку или ногу.
Выехав из лесу на широкое поле, лежащее к югу от княжества, увидели первые лучи солнца, выпрыгнувшие с востока за холмами на правом берегу озера Волчица. Под голубым куполом неба разворачивалась дивная панорама строящегося государства, а на Ярилиной горке собрались все его подданные, чтобы поклониться явлению солнца, и некоторые, уже воздав молитвы, спускались к озеру — совершить священное утреннее омовение.
Глава четвёртая
КТО УБИЛ ПРЕЗИДЕНТА КЕННЕДИ?
—
—
Он проснулся с первыми лучами рассвета и с удовольствием обнаружил себя в поезде в облике Василия Васильевича Чижова, ибо пять минут назад ему снилось, будто к нему пришёл алкаш-сосед по лестничной площадке Андрюха со словами: «Я должен сделать вам весьма важное заявление. Это я убил президента Кеннеди». Там, во сне, Василий с ужасом осознавал, что он уже не Чижов, а Чарли Роуз, следователь по делам убийств города Далласа, штат Техас. И теперь какое же это было счастье видеть, что Даллас остался позади, во сне, и он опять Василий, и едет в село Закаты, к батюшке, протоиерею Николаю, встречать Пасху.
Он принялся гадать, почему могла присниться такая дрянь под утро Великой Пятницы, после вчерашнего замечательного вечера. Должно быть, потому, что, встречая Андрюху в подъезде вдрызг пьяным, Василий всякий раз думал о нём отрицательно, как о безнадёжно пропащем. Гордыня ты, гордыня! Вот этак накажет Господь за гордыню, и впрямь очнёшься в одно прекрасное утро несчастным америкашкой в штате Техас.
Вспомнилось, как вчера Белокуров рассказывал про писателя Коняева, у которого было два соседа по лестничной площадке; один всю жизнь пил, другой — богатства копил; у одного, кроме раскладушки, в доме ничего, хоть пустой бутылкой покати, у другого — ультрасовременная техника, мебель, всё такое прочее; и вот однажды того, который копил, подчистую обворовали, всё из квартиры вытащили, он стоит на лестничной площадке, нервно курит, а этот, который пил, поднимается по лестнице и говорит: «Вот видишь? А водочка-то — во мне!»
— Да, — усмехнулся Василий, глядя в окно поезда на скачущий справа по верхушкам деревьев рассвет, — а водочка-то — во мне!
Он стал думать, какой в этом заключён глубочайший смысл. Накопление овеществлённого и неовеществлённого. Только вместо водки должно стоять нечто высшее. Вчера вот он водку не пил, хотя до смерти хотелось выпить в честь такого редкого гостя. Бог ты мой, он вчера познакомился с самим Белокуровым! И всё же хорошо, что не пил. Сейчас бы мучился от похмелья, которое по-турецки называется мухмурлук, как сообщил вчера Белокуров. «Господи! Благодарю Тебя, что не попустил мне нарушить пост!»
И почему это современные писатели, если описывают поезд, то он у них всегда замусоренный, с непроглядными тусклыми окнами, с загаженными туалетами, вонючий? Вот сейчас едет Василий Чижов из Москвы в Псков — поезд новенький, всё сверкает, пол чистый, пахнет уютно, стёкла сияют, в них рассвет блестит. И всё потому, что он вчера сдержался и не пил, не оскоромился.
Василий Васильевич расплылся в улыбке, вспоминая вчерашние разговоры с Белокуровым. Неужели они теперь станут друзьями? Даже и не верится. Уходя, Белокуров сказал, что ему необычайно понравилось у них в гостях и он теперь будет часто приходить. Но если он только вздумает ухлёстывать за Эллой... Дуэль! Дуэлла! Василий согрелся воспоминанием о своей единственной в жизни дуэли. Это была прекрасная дуэль! И она происходила на следующий день после того, как он очутился у Лады.
Это были самые лучшие воспоминания в жизни Чижова. Пять лет назад она впервые появилась в Коломенском, ведя экскурсию — туристов из Франции, щебеча на своём птичьем галльском наречии; он влюбился в неё и сразу забыл, но когда она через какое-то время привела ещё одну экскурсию, вспомнил и влюбился повторно. Он даже осмелился подойти, заговорить, привлечь внимание к своей необыкновенно образованной персоне и подарить исторический журнал, в котором только что вышла его первая статья — о соколиных охотах при царе Михаиле Фёдоровиче. В третий раз он пригласил её в Консерваторию слушать Пятую симфонию Малера, и она не отказалась, пришла, и он провожал её до дома. Через неделю он повёл Элладу Юрьевну в Дом учёных, где он делал короткое десятиминутное сообщение на конференции «Современное прочтение Карамзина», посвящённой двухсотдвадцатипятилетию со дня рождения великого историка. После конференции пили за Карамзина и против, дело происходило там же, в Доме учёных, в ресторане. Талантливый, но спивающийся медиевист Доброходов, до недавнего времени — пока не начал спиваться — слывший за донжуана, недвусмысленно заглядывался на девушку своего приятеля Чижова и даже тайком полюбопытствовал у Василия:
— У вас уже всё схвачено или только на этапе накопления объективных условий и предпосылок?
— У нас с ней уже сложился общинный строй, — ответил Чижов. — А если ты не перестанешь мозолить её взглядом, сложатся предпосылки дать тебе в челюсть.
Доброходов осознал сказанное Василием, и взгляды, бросаемые им в сторону Эллады, утратили соблазняющую окраску. Лада, почувствовав это, стала раскованнее и даже предложила тост за Бомарше, потому что, как оказалось, если перевести на французский язык фамилию Доброходова, то как раз получится — Бомарше.
— Забавно! — восклицал Доброходов. — А я никогда об этом не задумывался.
Потом, опьянев, он склонился к Чижову и прошептал:
— Вон, видишь, за тем столиком умопомрачительная брюнетка? Не мог бы ты подойти к ней и сказать, что один весьма перспективный специалист по Средневековью не прочь был бы с ней познакомиться?
— А ты что, сам не можешь?
— Должен же я как-то разнообразить способы знакомств!
— Ладно, фиг с тобой!
И Василий отправился за один из соседних столиков, подсел к намеченной жертве новоявленного Бомарше и произнёс:
— Вы так прекрасны, что мой друг, знающий многочисленные тайны мрачного Средневековья, влюбился в вас, как последний трубадур. Он послал меня спросить у вас: может ли он рассчитывать на вашу благосклонность?
— Все вопросы к моему мужу, — ответила брюнетка. — Вот он сидит напротив вас.
— Да, муж — это я, — заявил о себе приятного вида молодой человек. — Спросите у последнего трубадура, какой вид оружия он предпочитает и где мы можем завтра с ним драться.
Вернувшись к Доброходову, Чижов спросил:
— Какой вид оружия ты предпочитаешь, чтобы завтра драться на дуэли с её мужем?
— На дуэли? — сверкнул глазами спец по Средневековью. — Сколько угодно. На эспадронах!
— А где?
— Где угодно! Хоть на Луне.
Вернувшись к брюнетке и мужу, Чижов передал слова Доброходова.
— У вас будут свои эспадроны или мне принести с собой? — невозмутимо спросил муж.
— Нет, эспадронов у моего друга, насколько мне известно, в данный момент не имеется, он одолжил их одному приятелю, а тот сбежал с ними в Израиль. Место дуэли он предоставил выбрать вам.
— Хорошо, я возьму свои. Завтра в восемь утра у входа в Детский парк, что на Бутырской улице, устраивает?
— Вполне.
— Значит, условились.
Вернувшись к Доброходову, Чижов передал ему слова мужа.
— Какого лешего в такую рань? Иди передоговорись на попозже, — молвил этот якобы Бомарше.
— Сначала ты сделал из меня сводника, потом посыльного. Катись-ка ты куда подальше! Иди и сам с ними обо всём договаривайся.
Доброходов продолжал сидеть, пить и не собирался вести переговоры со своим соперником.
Вскоре Василий увёз Ладу из ресторана Дома учёных, где уже становилось угарно; они поехали к ней домой, в сторону Тимирязевки, и Чижов торжествовал победу — он остался у неё ночевать. Под утро, счастливый, он вспомнил о своём вчерашнем секундантстве, пробрался к телефону и набрал номер Доброходова. Прошло гудков десять, прежде чем дуэлянт снял трубку.
— Юрка! — стараясь говорить тихо, сказал Чижов. — Ты помнишь о том, что у тебя через полчаса дуэль в Детском парке?
— Какая дуэль, ты что, офонарел?
— На эспадронах. За честь черноволосой красотки.
— Да иди ты к чёрту! Лучше приезжай ко мне с пивом.
— Послушай, Бомарше липовый! Ты должен хотя бы приехать и принести свои извинения.
— Этому эспадронщику? Да он сам никуда не поедет.
— Это его дело. А ты должен. Или я тебя перестану уважать.
— Ну и не уважай. Сказал — не поеду. Ты приедешь с пивом?
— Нет.
— Тогда не мешай спать.
В трубке зазвучали подлые гудки. Василий сразу же решил, что, коли так, он должен ехать драться вместо своего друга. Иначе он будет чувствовать себя тоже подлецом. От Тимирязевки до Бутырки было рукой подать, он тихонько оделся, вышел и прошёлся пешком по осенней Москве, месяц назад сварливо пережившей августовские танки. Он был уверен, что кроме него никто не явится к месту дуэли, но ошибся и был страшно рад увидеть брюнеткиного мужа. Тот стоял у входа в парк с зачехлёнными эспадронами.
— Доброе утро, — пожал ему руку Чижов. — Счастлив встретить человека, готового с оружием в руках защищать честь своей жены! К сожалению, ваш соперник оказался более современен, он предпочёл собственной чести утреннее пиво. Но я к вашим услугам и готов драться. Вместо него.
— А, так значит, никакого последнего трубадура не существует. Ну что ж, пойдёмте.
Они вошли в парк, где эспадронщик предложил перелезть через забор на какую-то стройку, потому что в парке было много собачников и оздоравливающихся бегом.
— Вы владеете эспадроном? — спросил доблестный муж, отвинчивая колпачки с остриёв.
— Думаю, да, — туманно ответил Чижов, принимая оружие и удивляясь, какое оно тяжёлое. Скорее не шпага, а тонкий меч.
Собственно, дуэли как таковой не получилось. Они сделали стойку, напали друг на друга, защитник чести выбил из рук Чижова эспадрон, приставил к его груди остриё своего клинка и сказал:
— Всё. Вы убиты. Если хотите, я дам вам десяток уроков, и тогда мы сразимся по-настоящему.
— Думаю, честь вашей супруги достаточно спасена, — ответил Василий. — А насчёт уроков — давайте я запишу телефон и потом позвоню вам. С удовольствием изучу сей превосходный вид оружия.
Так в течение одного вечера и утра Чижов обрёл и жену, и нового друга. С Ладой они поженились вскоре после Нового года, а с эспадронщиком Витей и его женой, брюнеткой Олей, подружились, и они были у них свидетелями на свадьбе. С Доброходовым же, наоборот, с той поры Чижов знать не знался, ибо, кроме всего прочего, выяснилось, что он заранее знал, что Витя — фехтовальщик на эспадронах, историк холодного оружия. Увы, через два года после дуэли, осенью девяносто третьего, брюнетка Оля, чью честь он столь доблестно защищал, ушла от него к какому-то миллионеру.
Теперь, проснувшись и глядя на встающее солнце, Чижов чувствовал себя счастливейшим в мире человеком, уверенным, что всё будет хорошо и главная их с Ладой мечта о ребёнке сбудется. Он родится, их милый младенчик, такой же, как вот это солнышко, и они будут обожать его, кто бы он ни был, сын или дочь. Вот если бы только у Лады не было срочной работы в субботу и она смогла бы поехать тоже к отцу Николаю. Вместе молиться в святом месте о даровании чада.
Во Пскове Василий пересел на автобус до Левриков. Лада, когда приезжала сюда, чтобы креститься у отца Николая в Закатах, тотчас определила, что, должно быть, в здешних краях изобилие зайцев и какой-нибудь помещик, галломан и шутник, произвёл название местности от французского слова «заяц» — lievre. Чижов потом нарочно узнавал и выяснил, что, по общепринятому мнению учёных-топонимистов, зайцы тут ни при чём, а жили в начале прошлого столетия тут три богатых брата, и все трое были левшами, вот и всё. Однако Василию всё равно нравилось думать о существовании особых местных зайцев — левриков, чем-то отличающихся от обыкновенных, имеющих свою особенную изюминку.
Да, названия тут отменные! Выйдя через часок в Левриках, Василий отправился вправо, на восток, в сторону совхоза «Девчата». Где ещё найдёшь совхоз с таким наименованием? Говорят, что, когда там строилась большая молочная ферма, как раз вышел фильм «Девчата», а поскольку на ферме принято работать только женскому полу, то так и назвали. Конечно, это были лучшие времена советской эры. Можно ли было так назвать совхоз в двадцатые или тридцатые годы? Непременно было бы имени Коминтерна или Клары Цеткин. В лучшем случае «Красные зори».
— Красные девчата имени Коминцеткин, — пошутил Василий вслух.
Ему вдруг стало страшновато. Он шёл один по дороге, по обе стороны — лес, вокруг ни души, проехали две машины, ни одна не остановилась, чтобы подбросить его до «Девчат», а в последнее время в округе развелось множество волков, причём каких-то невиданно крупных, на стада нападают. В прошлом году они с отцом Николаем в лесу на обглоданный коровий остов наткнулись. Вот тебе раз! Никогда не было страшно ходить, а тут вдруг затрусил Чижов. Стал заново утренний чин читать громко вслух, начиная с «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа». Молится, а сам думает; «И не услышу, как нападут, бестии!» Опять припомнился Белокуров с его газетой такого названия. До девяносто третьего года Белокуров издавал сначала «Курок», а потом «Белый курок», но после расстрела Белого дома название «Белый курок» кому-то показалось антипрезидентским, националистическим и даже расистским, к Борису Игоревичу явились люди и дали это понять. Тогда стала выходить «Бестия» — словосочетание ещё более фашиствующее, нежели «Белый курок», однако до сих пор даже антифашистский комитет почему-то не пошевелился по поводу издания такого толка.
Яркий человек Белокуров! Настоящая личность. И Чижова вновь охватил лёгкий озноб ревности, а он, между прочим, дошёл в это время до «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей». Снова он прижёг свою ревность угольком стыда и заново стал читать молитвы, с того места, на котором подумал о бестиях и Белокурове. Теперь он старался не отвлекаться мыслью от Бога и так дошёл до «Верую», когда вдруг справа раздался топот и хруст. Он остановился и замер. Из лесу на него что-то неслось. Огромное, страшное. Под лапами хрустели в лужах льдинки. Неужели волк?
Тут эта бестия выпрыгнула из лесу, и Чижов сначала подумал — баран заблудившийся или сбежавший из волчьего плена. В следующую секунду он понял, что это заяц. Но какой огромный! И он скакал прямо на Чижова с таким видом, будто хотел напасть и загрызть. Хоть и заяц, а страшно! Сердце так и колотится. Косой добежал до Василия Васильевича и лишь шагах в четырёх увидел его, доселе не замечая по косоглазию своему. Как прянет резко в сторону! Прыгнул на дорогу, осатанело зыркнул на человека и поскакал на другую сторону, исчез в том лесу.
— Леврик несчастный! — погрозил ему вслед кулаком Василий.
Однако он был не на шутку удивлён размерами леврика — заяц и впрямь был величиной с барана. А откуда и почему так ошалело он нёсся? Что, если за ним волк гонится? Эх, сейчас эспадрон при себе не мешало бы иметь. Чижов ведь у Виктора не поленился взять несколько уроков и теперь довольно сносно владел холодным колющим и режущим оружием. Но ныне при нём не было даже ножичка.
Он и продуктов никаких не взял с собой, намереваясь сегодня и завтра голодать.
Тут вспомнился Пушкин, который только потому не доехал до Петербурга и не попал на Сенатскую площадь, что ему дорогу перебежал заяц. Очень плохая примета, по народным поверьям, хуже чёрной кошки. Хотя сам Чижов недавно в разговоре с женой рассуждал так: Александр Сергеевич, хитрец, придумал этого злосчастного зайца. Любое другое объяснение, почему он не попал на Сенатскую, выглядело бы в глазах друзей неуклюжим, а заяц — очень поэтично, неожиданно и, главное, смешно. Вполне в духе Пушкина. Только зайца могли простить ему его друзья-демократы. А вот если бы в девяносто третьем году хотя бы один танкист повернул свой танк и сказал: «Не могу ехать Белый дом расстреливать, мне заяц дорогу перебежал», нынешние друзья-демократы этого бы не простили, потому что в девятнадцатом веке их расстреливали, а в двадцатом, начиная с семнадцатого года, они расстреливают.
Однако если Пушкин и выдумал своего леврика, то Чижов ничего не выдумывал, ему заяц в самом деле перебежал дорогу. Быть беде. Неужели Лада изменит ему с Белокуровым? Тьфу ты, Господи! Вот привязалась ревнишка мелкая! Ну изменит так изменит, приеду и отравлю её, как Арбенин Нину. Или нет, лучше заколю эспадроном. Красиво! Зря, что ли, Виктор ему эспадроны подарил? Надо их как-то использовать.
Он стал размышлять о природе примет и о том, как всё же сильно суеверие въелось в душу людей, никаким «Кометом» и новым «Фэри» не отчистишь. И в таких мыслях Василий Васильевич добрел до «Девчат», от которых следовало свернуть на просёлочную дорогу и шагать ещё пять километров до села Закаты. Идя теперь по просёлочной дороге, Чижов опять стал вслух читать утренний чин, начиная от «Верую», но когда он, пройдя километр, дошёл до «Помяни, Господи, Иисусе Христе, Боже наш...», за спиной его раздался грозный и не предвещающий ничего хорошего оклик:
— Эй! Командир!
Он оглянулся и увидел здоровенного мужчину, приближающегося к нему невялым шагом. Вот тебе и леврик! Вот и не верь в приметы. У Василия Васильевича даже сигарет не было, потому что он никогда не брал в Закаты сигареты, ибо отец Николай не одобрял курения. В одном кармане лежали деньги на обратный путь, в другом — пятьдесят долларов в подарок отцу Николаю к Пасхе, на починку храма.
— Куда путь держишь, путник? — спросил мужчина, приблизившись.
— В Закаты. К отцу Николаю Ионину.
— К попу, что ли?
— Да.
— Ну, значит, считай, что здесь конец твоего пути.
Ноги у Чижова едва не подкосились от такого важного заявления. Одно только промелькнуло: хорошо погибнуть в Страстную Пятницу, да на пути к Божьему храму, да при чтении молитв.
— В каком смысле? — всё же робко пробормотал Василий.
— В таком, что дальше я тебя понесу, — ответил разбойник. — Залазь ко мне на завойки.
И он, встав к Чижову спиной, слегка присел, приглашая Василия Васильевича сесть к нему на спину.
— Ты чего, мужик? Зачем это? — удивлённо спросил Чижов.
— А ну не спрашивай, а то плохо будет! — отвечал тот. — Садись, кому говорю!
Бог знает что! Разные мелкие и милые чудеса почти всегда случались с Чижовым, когда он являлся в Закаты. Думая, что это — очередное, Василий забрался на спину к мужику, тот поднял его и понёс, весело крякнув:
— Эх! Не чижолый! Мне бы чижолого!
Василий, наконец расставшись со страхами, развеселился. Это Лада любила повторять собственного изобретения присказку: «Чижело с тобой, Чижов!»
— А зачем тебе тяжёлый? — спросил он своего нечаянного коня.
— Сиди помалкивай, не твоего ума дело, — отвечал конь. — С откудова ты сам-то?
— Из Москвы.
— Молоде-ец! Ну и как там, в Москве?
— Да всё так же.
— Поня-ятно.
Дальше разговора не было. Через два километра на холме слева показалось селение.
— Погорелки, — сказал Василий. — Может, передохнешь?
— Сиди ты, не гомозись, спиноза! — довольно злобно огрызнулся мужик. Езда продолжалась.
— А спиноза — это что? — всё-таки осмелился через некоторое время спросить Василий.
— А то ты сам не знаешь, — буркнул мужик. — Молчи, не спрашивай ни о чём!
Наконец вдалеке среди ветвей мигнули солнечные блики на церковных куполах. Впервые Чижов добрался досюда на таком транспорте. Пешком, на машине, на прицепе к трактору, в телеге — это бывало, а на загривке у человека... Расскажи кому, не поверят. Это нерассказуемое!
Вот уже они вышли из леса, и впереди перед ними, озарённый утренним сиянием, вырос белоснежный храм Александра Невского в селе Закаты — зрелище, от которого у Чижова всегда на глаза наворачивались слёзы благоговения и нежности.
— Хоххх! — вздохнул мужик. — Вот тут мальшой привал сделаем. Слазь-ка, москвич. Закурить-то имеешь?
— Не курю, — приврал Чижов.
— Правильно делаешь.
Они сели на бугорок у обочины, мужик достал свои и закурил.
— Я о тебе знаю, — сказал он. — Ты при попе в церкви служить приезжаешь. Ну-ка, скажи теперь, если я тебя на хребтине своей донёс, с меня грех снимется?
— А какой грех?
— Этого я тебе не скажу.
— Ну, хотя бы большой?
— Очень большой. И сказать-то страшно, какой большой.
— И не говори, я и так знаю, какой у тебя грех.
— Ну и какой же?
— Ты президента Кеннеди убил.
Мужик внимательно посмотрел на Василия, затянулся сигаретой и поперхнулся дымом от внезапного разряда хохота.
— Ох-хох! О-о-охо, не могу! Кеннеди! Ну умо-ри-и-ил! А в Аме... а в Америке-то бьются, не могут найти. И не знают, козлы, что его Лёшка Полупятов замочил.
Отсмеявшись, он закурил новую сигарету и сказал:
— Полупятов — это я.
— Чижов. Василий.
— Молодца, Чижов! За словом в карман не полезешь. Пойду к батюшке, споведуюсь, что я Кеннеди кокнул. Вообще-то, я Клинтона бы с удовольствием. Морда мне его не нравится. А Кеннеди во мужик был, я б его не тронул. Проходи мимо меня Кеннеди, я не трону. А Клинтон — глаза белые, не люблю. Я за Агдам Хусейна.
— Правильно. Ну что, дальше-то можно мне на своих двоих?
— И не думай. Поп-то должен видеть мои добрые дела. Давай обратно полезай на хребет мне.
— Да ладно, я отцу Николаю и так расскажу.
— Полезай, говорю!
Пришлось опять слушаться приказов Полупятова.
— Алексей, а ты почему Полупятов? В половине пятого, что ли, на свет появился?
— Не, это, сказывают, моего прапрадеда змея в пятку укусила, мясо срезали, полпятки только оставили. И прозвище — Полупят. А от него пошли мы, Полупятовы.
Тут Чижов увидел отца Николая, выходящего из церкви и направляющегося в сторону своего дома.
— А вон и батя, — сказал Полупятов. — Эй! Отец Николай! Глянь-ка, кого я тебе несу!
Батюшка остановился, стал укоризненно качать головой. Потом встревожился, быстрым шагом направился навстречу.
— Да сбрасывай ты меня уже, пришли ведь! — возмутился Чижов.
— Нет, донесу! — упрямился конь, как осёл.
— Что? Нога? — спросил священник, приблизившись.
Тут только Чижов очутился на земле.
— Да нет, всё в порядке, — поспешил он успокоить батюшку.
— Это я его сам, по собственному сердцу, за искупление моих грехов, — заморгал глазами Полупятов, вмиг превратившись в застенчивого мальчика лет сорока пяти.
— Тьфу ты! Я так и знал, что опять твоё озорство, — разгневался отец Николай. — Ну, здравствуй, чадо, доехал, значит, на сивом мерине? Алексей, иди-ка печь погляди в гостеприимном доме. Иди, после поговорим с тобой!
Тот, почёсывая затылок, неуверенно зашагал к построенному в прошлом году домику для приёма батюшкиных гостей. Василий и отец Николай тем временем троекратно поцеловались, и духовник благословил своё духовное чадо.
— Что за Алексей такой? — спросил Чижов.
— Да вот, видишь, послал мне Господь подарочек. Освободившийся. Ты в заговенье уехал, а назавтра, в первый же день Великого поста, явилось сие чудо. Говорит, его в тюрьме Богородица посещала, обратила на путь истинный.
— Уголовник?
— Говорит, не убийца, а только так, по баламутству башки своей пятнадцать лет по лагерям мыкался. Побеги там, что ли... Шут его разберёт. Но намучился я с ним. То запьёт, то затоскует, то грешит, то кается. То неделю толково всё делает, пилит, чинит, стругает, навоз выносит, чистит, драит, а то неделю — как пролежень. Видать, провинился я перед Богом. Дьякона-то моего владыка забрал. Рукополагать его будут в священники и — в Торжок. А вместо дьякона — нового мирянина, вот этого Алексея... Наталья! Вася приехал.
Они уже вошли в дом. Матушка опять хворала, только немного приподнялась поцеловаться с гостем.
— Кудеяр-то наш чего учудил! Тащил его на хребте своём.
— Как тащил?
— Спроси у него.
— Я только свернул от «Девчат», он мне и попался. Силком заставил сесть на него. Говорит, ему грех какой-то загладить надо.
— Видала? — хмыкнул отец Николай. — Знаю я его грех. Бутылку запросит.
— Не давай, да и всё, — вздохнула матушка.
— И не дам! — топнул ногой отец Николай. — Великая Пятница, а его враг рода человеческа крутит. Наташ, чего на стол накрыть?
— Каша гороховая, суп грибной.
— Я, это... — пробормотал смущённо Чижов. — Батюшка, благословите меня и завтра наистрожайше поститься, ничего не вкушать.
— Не благословляю, — отрезал священник твёрдым голосом. — Работы много. Сейчас с тобой вынос плащаницы. Ладно, сейчас есть не будем, а после выноса пообедаем. Потом будем храм мыть-прибирать к празднику. Никаких наистрожайше. Тут ко мне в понедельник приехал один из Твери. В Богоявленье крестился и сразу осознал себя наилучшим христианином. Весь Великий пост ничего вообще не ел, исхудал, отощал и стал животом маяться. Приехал ко мне, как говорит, за нравственным подкреплением. А я ему: «Поешь, да пойдём дрова перенесём из старого сарая в новый». Не занравилось ему у меня. Поехал куда-то дальше, новую обитель какую-то навещать. Где-то километрах в шестидесяти от нас года два или три новая обитель появилась, но, как я слышал, экуменическая или даже и того похлеще.
— Какой-то Город Солнца, — вставила матушка.
— Понятно, — сказал Чижов, радуясь, что он добрался и опять здесь, при отце Николае. — А вы, Наталья Константиновна, всё хвораете?
— Хочу встать к Пасхе, да вот даст ли Господь? Как там раба Божия Елизавета, Вася?
— Спасибо, хорошо, просила низко вам кланяться. Подарки... — Чижов было бросился к своей сумке, но отец Николай упредил:
— В воскресенье положено подарки дарить.
— Подойди ко мне, Вася, — попросила матушка.
Он подошёл, наклонился, она зашептала:
— Не дал ещё Господь зачатия вам?
— Нет ещё, Наталья Константиновна, — покраснел Чижов. — Да... ведь и пост был!
— Ах, ну да! А я и забыла, что ты перед самым постом к нам приезжал. Вот дура! И чего, спрашивается, спрашиваю! Ну ничего, отец Николай намолит вам младенчика, готовьтесь. Это я точно знаю, у меня есть предвиденье. Будет у вас чадо. Либо в конце этого года, либо в начале следующего.
— Да в конце этого не успеем, — улыбнулся Чижов. — До конца этого года меньше девяти месяцев осталось.
— Тоже верно. Ну, стало быть, к следующей Пасхе ты к нам с радостным известием приедешь. Готовься, говорю тебе!
— Спасибо, матушка, — растрогался Василий и поцеловал Наталью Константиновну в прохладную гладкую щёку.
Затем они с отцом Николаем отправились в храм.
— Что, никого нет в Закатах? — спросил Чижов по пути, вдыхая чистый воздух, с любовью оглядывая кладбище, на котором в своё время столько пришлось потрудиться, расчищая могилы, заросшие бурьяном.
— Две старушонки, — отвечал священник. — Прасковья да Марья. Хорошо хоть эти имеются. Приходят, помогают, готовят. А дачники ихние летом только приедут. Хотя, может, из Левриков кто и прибудет завтра.
— Да! Про зайца-то я не рассказал, — вспомнил Василий и стал рассказывать про напавшего на него леврика. Пока дошли до храма, успел поведать эту страшную историю.
— Да, со зверьём нынче что-то не то делается, — отвечал отец Николай. — Крупнеть стал зверь. Заводы в округе стоят, природа очищается. Природе — благодать, а людям — подыхать. Поневоле на село возвращаться станут. Может, в этом есть смысл Божий. Ну, Господи помилуй!
Они вошли в храм. Прасковья да Марья там подметали полы. Вскоре появился и Полупятов.
— Ну что там печка? — спросил отец Николай.
— В ажуре, — отвечал тот.
— Гляди! Чтоб мне Вася не замёрз там. Он у меня и чтец, и певец. Давай, раб Божий Алексей, теперь тут печь налаживай, а то холодновато что-то.
— Батя, сделаем!
Он занялся печью, а Василий и отец Николай начали совершать вечерню Великой Субботы, которую вообще-то положено совершать во второй половине дня пятницы, но попускается и в первой. После «Ныне отпущаеши» под пение тропарей вынесли Святую Плащаницу и установили её перед алтарём, украсили гирляндами искусственных цветов. К часу дня вечерню закончили, приложились к плащанице под пение стихиры «Приидите, ублажим Иосифа приснопамятного...» В храме стало теплее, печь, налаженная Полупятовым, весело горела, пощёлкивая.
— Ну, Вася, исповедоваться завтра будешь?
— Завтра, батюшка. А к Причастию, если допустите, то в Святую Ночь.
— Отец Николай, — обратился тут к священнику Полупятов. — А мне можно сейчас исповедоваться?
— Иди, исповедоваться никогда не воспрещено, — призвал его священник.
Чижов отступил подальше и издали наблюдал за исповедью «Кудеяра». Тот подошёл вплотную к отцу Николаю, и батюшка немного поморщился. Чижов вспомнил, что от Полупятова разило похмельным перегарчиком. Встав перед священником, крестом и Библией в немного приблатнённую позу, раб Божий Алексей стал чего-то говорить, прищёлкивая пальцами правой руки. Отец Николай терпел, слушая его, потом что-то долго говорил сам. Наконец Полупятов нагнул свою могучую выю, но так, чуть-чуть только, и отец Николай с недовольным видом своей рукой пригнул эту выю побольше, накрыл епитрахилью и перекрестил голову кающегося грешника:
— И аз, недостойный иерей, отпускаю рабу Божию Алексею все прегрешения его вольные и невольные, во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь. Целуй крест и Священное Писание.
Чижов вдохнул полной грудью, словно это ему отпустили все грехи, подошёл поближе, и тут Полупятов сказал:
— Батюшка, это... бутылочку бы мне в честь праздничка, а?
— Какого праздничка? — вскинул брови священник.
— Ну как какого! Пасха же?
— Пасха? Пасха ещё только послезавтра. Ступай с Богом.
— Ну так в честь исповеди, батя! Не помирать же мне до послезавтра! Будь человеком!
— Ступай, не серди меня! — приложив руку к сердцу, так и задрожал от возмущения отец Николай.
— Ну ладно! — грозно рыкнул бывший уголовник. — Эх, батя, батя! Горю ведь!
— Это хорошо, — улыбнулся священник. — Печки веселей с тобой вместе гореть будут. А горишь — это в тебя уже грядущий огонь просится. Не перегоришь тут, на том свете гореть будешь.
— Это — само собой, — скрипнул зубами Полупятов и направился к дверям храма, но около самых дверей оглянулся и громко произнёс:
— Батя! А я главный-то грех свой утаил от тебя.
Отец Николай, мигом напрягшись, молчал.
— Сказать, какой грех?
Священник продолжал сурово молчать. Все застыли в ожидании.
— Я президента Кеннеди убил, — громко объявил озорник и с глупым хохотом удалился прочь.
— Видал такого? — прискорбно спросил Василия отец Николай.
— Вида-ал, — кивнул Чижов. — Только за это на мне грех. Я ему сдуру по пути ляпнул про Кеннеди.
— Этому ничего сдуру не ляпай. Ему нельзя дуру прибавлять, из него дур сам собой через край и так переплёскивается. А что мне делать с ним? Не выгонишь же!
Из храма они отправились на дорогие сердцу отца Николая могилы, прибирались там, помолились о упокоении лежащих здесь. Батюшкин некрополь состоял из четырёх захоронений. Рядом покоились отец Александр Ионин и матушка Алевтина, в той же ограде — Алексей Луготинцев, здешний партизан, которого отец Александр приручил, а после войны он женился на старшей из приёмных детей Иониных, еврейке Еве, принявшей православную веру. Алексей Фёдорович и Ева, собственно говоря, и довоспитывали остальных детей — Мишу, Колю, Сашу, Витю, Люду, Виталика и Леночку. Луготинцев скончался от рака желудка в конце пятидесятых. Коля к тому времени уже стал священником, отцом Николаем, исповедовал и отпевал своего второго воспитателя. Ева перебралась в Москву, там была верной прихожанкой храма в Хамовниках, на одном из московских кладбищ и похоронена. А здесь в Закатах в общей ограде лежала ещё одна из приёмных дочерей — Елена, она с детства была болезненная, с трудом дотянула до начала восьмидесятых.
— Отец Николай, кто-нибудь из ваших намечается ещё приехать на Пасху? — спросил Чижов.
— Скорее всего, что нет, — с грустью ответил священник. — Саша во Пскове в больнице лежит, жена Люда при нём неотступно. Дети ихние давно уж не наведывались. Виталий в Питере тоже что-то хворает. Миша, иконописец наш, у себя в монастыре будет Пасху встречать. Обещался летом нагрянуть. А Виктору из Владивостока совсем уж трудно сюда прилётывать. Деньжищ надо немеряно потратить. Так что негусто у нас будет народу. Ну, милый Вася, пойдём теперь пообедаем гороховой кашкой, поспим пару часиков и опять за работу. А про зайца не думай, суеверие всё это.
Глава пятая
МУХМУРЛУК
В пятницу утром Борис Белокуров проснулся куда позже, чем историк Чижов, у которого он накануне побывал в гостях. Первым делом он увидел свою откинутую в сторону руку, а в руке — венгерский девятимиллиметровый парабеллум.
— Э, — сказал Белокуров весело, — да я, кажется, вчера застрелился.
Он приподнялся, огляделся по сторонам. Следов насилия в комнате не обнаружилось. Пиджак валялся на стуле, а на столе — окрошка денег. Брюки и рубашка были на нём, и, стало быть, можно не одеваться.
— Хорошо, что я дома, — зевнул Борис Игоревич и направился на кухню, где в холодильнике у него было заготовлено.
С бутылкой пива он вышел на балкон и хотел было обратиться с речью к «расиянам», но вдруг разом вспомнил вчерашнее — пьянство в нижнем буфете, Эллу, её добродушного мужа, беседы у них в гостях... Батюшки! да ведь он вчера влюбился! И как это он сразу не припомнил? И ведь действительно ему вчера отчётливо мерещилось, что он испытывает начало большого и сильного чувства к этой Элладе.
— Нет уж, — вздохнул Белокуров, — несть ни Эллы, ни иудея.
К данному умозаключению не хватало только, чтобы муж Эллы был иудеем. Белокуров возвратился в свою комнату и обнаружил там собственного сына, который растерянно оглядывал его постель, а увидев отца, промолвил:
— О! Папа! Прррэт!
Неделю назад он научился говорить р-р-р-р. Белокуров подошёл к нему, нагнулся и поцеловал в голову, восхищаясь запахом и помышляя о том, что в рубрике «Полезные советы» надо посоветовать всем с похмелья нюхать детские головёнки.
— Я у тебя тяжёлый, — сказал сын. Это означало, что он хочет быть взятым на ручки. Прокофьич всегда кряхтит, поднимая его: «Ох, какой ты у меня стал тяжёлый!» Белокуров схватил Серёжу, обнял и, кружась с ним по комнате, запел любимую песню собственного сочинения на мотив «Летят перелётные птицы...»:
В дверях выросла фигура Прокофьича.
— Сегодня вечером прошу не задерживаться, — сказал отчим Бориса Игоревича строго. — У меня сердце что-то не фурычит.
— Слуш-сь, товарищ генерал! — виновато ответил Белокуров.
— Папа, пистолет, — приказал сын, тем самым вовсе не требуя у отца его доблестный трофей. Слово «пистолет» в устах Серёжи сокращённо означало «писать в туалет».
— Я воль! — подчинился Белокуров и своему младшему командному составу. В туалете, поставив Серёжу на унитаз, он заодно допросил прыскающего отпрыска: — Как зовут?
— Серррожа.
— Как фамилия?
— Берррокуррров.
— Какого рода-племени?
— Труский.
— Это точно, что ты ещё пока только труский.
Готово? Пошли завтракать. «Путь к сердцу желудка лежит сквозь мужчину», — припомнил Борис Игоревич строчку из стихотворения великолепной поэтессы Натальи Лясковской, которую, конечно же, мало кто знает, потому что она настоящая. А Белокуров знает. Потому что он тоже настоящий. Или, по крайней мере, стремится к этому.
— Мучину, — согласился сын.
— Да, — вздохнул Белокуров, — мужчина это сплошная мучина.
Спустя час, насладившись обществом сына и отчима, Борис Игоревич отправился к Схеману, посмотреть свежие оттиски последнего номера «Бестии». Мишка Схеман, потомственный русский еврей, отвечал за жизнь газеты после того, как её макет выходил из чрева белокуровского компьютера. Он же выпускал «Курок» и «Белый курок», он занимался всем распространением и выполнял свои задачи безукоризненно. По пути в карман к издателю «Бестии» заскочила бутылка «Смирновской», и лишь звоня в дверь, Белокуров вспомнил, что в отличие от него Схеман соблюдает посты.
— Пррэт! — сказал он, пожимая мягкую и всегда немного влажную ладонь своего сотрудника. — Всё в порядке?
— Всё отличнейше, товарищ главный бестиарий.
— О! Точно! Со следующего номера будем печатать не «главный редактор», а «главный бестиарий». Гений, Миха! За это надо по маленькой. Может, уважишь, а? Ведь несть ни эллина, ни иудея.
Он выставил на стол бутылку.
— Вот ты и есть — и эллин и иудей в одном лице, — проворчал Схеман. — Пей, конечно, но я не уважу. И закуска у меня только постная.
— Тащи хоть постную. И чего это мне всё в последнее время сплошные святоши попадаются! Прямо дореволюция какая-то.
— Кстати, до революции много попущений было, — возразил Схеман. — Сейчас более всё строго. Советская власть Церкви на пользу пошла. До революции только духовенство и постилось как положено. Почитай Бунина «Окаянные дни». На паперти курить разрешалось! А теперь попробуй хотя бы внутри церковной ограды закури... О, о! С похмелья, что ли? Дождёшься, что возьму газету в свои руки, а тебя отдам жидомасонам на заклание. Закуси грибочком-то. Или вот, читал я в «Жизнеописании Булгакова» у Мариэтты Чудаковой, что, мол, семья Булгаковых была страшно религиозная и на Страстной неделе у них в доме совсем не ели мяса. Во как! Интересно, Мариэтта Крабовна и впрямь не знает, как положено соблюдать Великий пост?
— Кстати, отличная тема для статьи, — махнув подряд три рюмки и закусив солёными грибочками, заметил Белокуров. — «Церковная обрядность до и после советской эры». Напишешь?
— Лучше ты, а я тебе матерьяльчиков подброшу.
— Вот видишь, а не было б бутылки, не родилась бы тема. Во всём есть польза.
Посидев у Схемана и душевно покалякав, главный бестиарий отправился сперва в Дом литераторов, где ему честно возвратили портфель, а потом — в Первый московский бизнес-колледж читать австралопитекам всемирную историю. Ему было весело и легко, в кармане плаща — а карманы были глубокие — приплясывала наполовину выпитая бутылка. От Дома литераторов он быстро добрался до Пресни и очутился в своей аудитории на третьем этаже; повесив плащ в шкаф, отхлебнул немного, и у него оставалось полчаса, чтобы освежить в памяти даты событий и некоторые имена. Опьянение воскресило в ней вчерашний вечер, Эллу... Захотелось снова увидеть её, хотя бы один раз. Прикоснуться губами к её губам. Он с тоской подумал, что если даже поедет на машине туда, к ней, на Тимирязевку, то едва ли найдёт дом, вспомнит, какой подъезд и какая квартира.
— Сик транзит... — тяжело вздохнул он, подошёл к окну, посмотрел на Белый дом, подыскивая нужные очертания своей тоске. — Промелькнула и... промелькнула.
Впервые за много-много лет он чувствовал то особенное щекотание, катающееся вниз-вверх, из-под сердца в живот и обратно, какое бывало у него давно в юности, когда он влюблялся. И мурашки, вдруг пробегающие по щекам... И томление, когда хочется только лечь, уткнуть лицо в ладони, лежать и постанывать.
Потом он читал лекцию о крестовых походах. Основательно, красиво, стройно, но — без огня. И видел, что многие не слушают. На следующую лекцию должна была явиться другая группа, которой следовало оттарабанить то же самое, а как не хотелось!
В перерыве он ещё раз приложился к бутылке, нисколько не раскаиваясь в том, что вчера пообещал Василию, мужу Эллы: сегодня — ни водчинки, ни ветчинки. Вспомнил о своём обещании без трепета.
На следующей неделе вернётся Тамара, которая не захотела быть Белокурвой, и постепенно он забудет про Эллу, про то, как хотел всю её оцеловать. В конце концов у него крепкая семья, жена, сын, отчим. Что ещё нужно человеку, чтобы счастливо встретить старость?
— Тоже мне Анн Каренин нашёлся, — пробормотал он, отталкивая от себя мысли об Элле, как веслом — утопленника. Аудитория вновь заполнялась слушателями. Глядя на них, Белокуров подумал, что не такие уж они и австралопитеки, вполне пещерные люди.
— Халявин, — обратился он к одному из студентов, делая ударение именно там, где требовал тот, — на первом слоге, отчего получалось похоже на хеллоуин, страшный американский праздник, — почему пропускаете занятия? Три раза подряд не были.
— Работы много было, Борис Игыч, — презрительно ответил студент, будто отцом Белокурова было некое иго, вероятно ордынское.
— Как говорит мой знакомый еврей Схеман, работа не жид, в Израиль не убежит. Садитесь. Ну хватит, посмеялись и будет. Верункова! Прошу тишины. Спасибо, родные мои. Так, темой нашей сегодняшней лекции...
Тут сердце его оторвалось и упало на самое дно желудка, проделав свой путь через мужчину. В дверях стояла она!
— Здравствуйте, — сказала она. — Могу ли я послушать вашу лекцию?
— Прошу вас, — разрешил Белокуров и, когда она уселась за одним из столов в первом ряду, всегда свободном, продолжил: — Итак, родные мои, наша сегодняшняя лекция начинается в советских кинотеатрах времён застоя, когда там показывали среднего качества фильм Михалкова-Кончаловского «Ярославна — королева Франции». Возможно, кто-нибудь из вас и видел этот фильм. Так вот, действие фильма происходит в тысяча сорок восьмом году, когда французский король — типа Жака Ширака, только в короне — направил посольство к киевскому князю Ярославу Мудрому, а Киев тогда ещё не был столицей независимой Украины и древние укры изнемогали под гнетом москалей. Послы забрали у Ярослава одну из его дочерей, красавицу Анну, и увезли в Париж. Король Франции женился на ней, подарил представительский «опель», брюлики, всякую голду и прочее, а она за это родила сыновей. Так вот, одного из сыновей звали Гуго, а поскольку во владение ему досталось графство Вермандуа, то и известен он в истории как граф Гуго Вермандуа. Сей Гуго, который по матери был русак, интересен нам постольку, поскольку он явился одним из полевых командиров огромного бандформирования, известного больше под наименованием «войско крестоносцев». Как видите, наши везде бывали. Но, правда, Гуго Вермандуа являлся не главным вождём Первого крестового похода, он подключился как один из главных. А начался поход в тысяча девяносто шестом году, когда огромные толпы народу, соблазнённые пламенными речами некоего отшельника Пьера, дали клятву освободить Иерусалим от мусульман. Тогда Иерусалим не был поделён на два сектора, им, как и всеми территориями нынешнего государства Израиль, полностью владели арабы. Те самые, которых теперь именуют арабами-палестинцами.
Он решился посмотреть на неё и увидел глаза, полные смеха и лукавства. Должно быть, она слушала не лекцию, а его голос. Белокуров знал, что с похмелья голос его звучит Как-то особенно красиво и мужественно. Окрылённый взглядом Эллы, он продолжал, вдохновенно читать лекцию, не то, что предыдущую. Когда он рассказывал о том, как было найдено копьё Лонгина, ему казалось, оно у него в руках; когда говорил о резне после взятия Иерусалима, чувствовал, что стоит по щиколотку в крови. Но больше всего его поразило, когда хеллоуин захлопнул тетрадь, бросил её в свой портфель и произнёс:
— Борис Игыч! Уже давно перемена идёт, нам на лекцию по маркетингу пора.
А Белокуров только до Второго крестового похода добрался. На прошлой лекции ему удалось окинуть взором и Первый, и Второй, и Третий, и даже немного Четвёртый.
— Ну что ж, идите на маркетинг, на той неделе продолжим. Смотрите, на Пасху не шибко напивайтесь.
— Так ведь Пасха уже прошла! — возмутилась студентка по фамилии Брыль. И это после того, как он объяснял им разницу между юлианским и григорианским календарями, после того, как описывал явление Святого Огня именно в православную субботу!
— Для вас, Брыль, Пасха ещё не скоро наступит, — рассердился Борис Игоревич и проводил взглядом обиженную спину студентки.
И вот они остались в аудитории вдвоём. Он и она.
— Белокуров, вы были неотразимы!
— Я был зеркалом, в котором отражалась ваша неотразимость, мадам... Кстати, а как ваша фамилия?
— Весёлкина.
— В таком случае — мадам Аркансьель.
— Почему Аркансьель?
— Потому что весёлка по-украински, по-смоленски и по-воронежски — радуга.
— Какие познания у этого выпендрёжника!
— У вас, мадам, в роду были украинцы, смоляки или воронежцы?
— Нет. Мой дед, от которого фамилия, скобарь. Псковский, значит.
— Значит, скобари тоже радугу весёлкой называют. Здравствуй, радуга! — Он подсел к ней, обнял правой рукой за талию, прижал к себе. В душе у него всё ликовало. Её дивные глаза были рядом, и теперь он вдруг обнаружил, что в них особенное, — у Эллы были очень короткие ресницы, но именно это делало глаза выразительнее, для этих глаз длинные ресницы не подходили бы. Он поцеловал сначала левый глаз, потом правый, на веках почти не было наложено теней. А на губах почти отсутствовала помада.
— Ты с ума сошёл. Нас увидят, — прошептала она.
В подтверждение её слов в аудиторию вошла студентка из очередной группы, Ира Петрова. Ей можно было доверять.
— Ира! — сказал Белокуров заговорщицки. — Сегодня занятие отменяется. Я даю деру. Скажите всем, что я заболел.
— А что с вами, Борис Игрич? — Эта производила его отчество от какой-то игры.
— Любовная горячка.
Он торопливо нырнул в свой плащ, а подлая бутылка, напротив того, неведомо как — вынырнула из кармана, но не разбилась, а с грохотом уколесила под батарею.
— Вы этого не видели! — крикнул Белокуров студентке Петровой и, слегка приобнимая Эллу за спину, выскочил вон из аудитории. Мадам Аркансьель весело хохотала.
У Белокурова было летучее чувство, будто он сейчас выйдет с ней из колледжа, а там у самого входа — вертолёт, и их укружит вихрем далеко-далеко, к благодатным берегам Тигра и Евфрата, или к Геннисаретскому озеру, или хотя бы на Капри. Но у дверей колледжа, которому Белокуров в одностороннем порядке присвоил имя Рокфеллера, не видно было вертолётного пропеллера. И он растерялся, совершенно не зная, куда им теперь податься. Но в любом случае надо было взять мотор, и мотор был взят с ходу. Открыв дверцу, Белокуров спросил у водителя:
— До Багдада довезёте?
— Плати бабки и — запросто, — охотно отозвался тот.
— У меня паспорт просрочен, — предупредила Элла.
— Тогда — в «Пекин». Но не в столицу КНР, а в ресторан «Пекин», — тотчас сменил маршрут Белокуров.
— И туда не поедем, — усаживаясь вместе с ним на заднее сиденье, возразила Элла. — Около моего дома превосходный недавно открылся магазин деликатесов. К Тимирязевскому парку, пожалуйста.
Снова, как вчера вечером, Белокуров держал в своей руке её руку, и всё в нём закипало от предвкушения. Надо же! Он ожидал, что потребуется какой-нибудь подвиг, какая-нибудь ловушка. Но его просто везут на квартиру, в которой отсутствует муж.
— Недавно, — заговорил он весёлым тоном, — мне рассказали одну весьма забавную историю соблазнения.
— Ну-ка, ну-ка! — оживлённо крякнул водитель.
— Женатого мужчины замужней женщиной? — спросила Элла.
— Отнюдь. Незамужней женщины неженатым мужчиной. Дело было так. Они познакомились на свадьбе. Его друг женился на её подруге. Молодожёны во что бы то ни стало, мечтали обженить его и её. Его, допустим, звали Ваня, а её Маня.
— Из анекдота? — спросила Элла.
— Допустим. Маня Ване сразу приглянулась, а вот Ваня Мане — нисколечко. Подруга слишком сильно нахваливала его ей перед знакомством — мол, и умница, и красавец, и образованный, и языки знает, и элегантный, и танцует хорошо, и всё такое прочее. А когда Маня Ваню увидела, он показался ей не таким уж красивым, молол всякую чушь, и она решила о нём: развязный и избалованный нахал.
— Типа главного редактора газеты «Бестия», — засмеялась ехидная гидра, будто догадавшись или даже зная, что Белокуров рассказывает собственную историю соблазнения им Тамары.
— Ну да, типа него. Кстати, мой сотрудник Схеман придумал сегодня для меня другой титул — главный бестиарий.
— Схеман! Ну и фамильичка! А главный бестиарий — хорошо. Ну-ну, и что там дальше про Ваню и Маню?
— Дальше интересно. Хватило бы на отличнейшую повесть. Ваня стал за Маней ухлёстывать, а она от него воротит нос, да и всё. Год целый проходит, сближение минимальное. Он ей к праздникам и на день рождения драгоценные подарки дарит, водит её в Большой театр и всякие иные театры, даже к Педектюку. Из театров он неизменно провожал её домой, и она приглашала к себе, а её родители угощали Ваню чаем с вареньем, недоумевая, почему Маня не хочет замуж за такого хорошего человека. К тому же у него квартира, а они вчетвером в двухкомнатной ютятся — в одной комнате Маня, а в другой — её папа, мама и брат-первоклассник. Брату бы комнату освободить очень желательно. А ситуация застряла на грани между миром и войной, между свадьбой и женитьбой. И вот наступает день — четвёртое октября девяносто третьего года.
— Это когда по Белому дому палили? — спросил водитель.
— В точности тот день, — кивнул главный бестиарий. — Ваня по Белому дому не палил. Не был он замечен и среди защитников Конституции и Верховного Совета. Он весь день вертелся там вокруг да около, а однажды его даже ранило — пуля попала в угол дома, и осколок стены повредил Ване щёку. И именно в тот миг его, подлеца, осенило, как добиться любви Мани. Вернувшись вечером к себе, он надел камуфляжку, вышел в полночь из квартиры, взял такси, доехал почти до самого Белого дома, чтобы посмотреть, в каком он состоянии в полночь, а оттуда отправился к Мане в Фили. Приехал уже около часу ночи, в подъезде ещё раз расковырял раненую щёку, чтобы кровушка потекла, и в таком виде позвонил в дверь. На его счастье, Маня открыла сама. Увидев его, побледнела. «Спрячешь?» — спросил он с пафосом. «Что?» — спросила она. «Меня», — сказал он. Тут она ему: «Бо-о....... хм... «Ва-а-анечка!» Догадалась, откуда он. Вернее, откуда он якобы. Тихо провела в свою комнату, стала ухаживать за кровавой раной, принесла бутылку коньяку, и та-кая у них ночь любви состоялась... В общем, Ваня говорит, что ночь любви была необыкновенно бурная. Утром он её уже тащил в загс. И, что самое забавное, в ту же ночь Маня почувствовала в себе, как пишут в романах, новую жизнь. И родила ребёночка ровно девять месяцев спустя, четвёртого июля следующего года.
— Молодец мужик! — восхитился водитель. — Это ж надо, как смекнул охмурить. Ну а потом-то Маня узнала о его хитрости?
— Узнала, — вздохнул Белокуров. — Он же сам ей по глупости и рассказал. И хотя брак у них к тому времени уже был крепок и малышок народился, а всё же героический облик Вани после этого несколько померк.
— А я б на месте Мани ещё больше Борю полюбила... то есть Ваню, — сказала Элла лукаво. — За его хищное коварство при достижении желанной женщины.
— И не дурак, — похвалил водитель. — Сообразительный. А главное — не подставлял свою башку в Белом доме.
— Всё, приехали, — оповестила Элла. — Вот он, обещанный деликатесный рай.
Из автомобиля они отправились в магазинчик. Там Белокуров покупал всё, что под руку попадалось: икру, сёмгу, маринованные щупальца осьминогов, готовый салат из креветок и раков под майонезом, сыр рокфор, свежую клубнику в коробочке, ананас, киви, свежие грибы, ветчину, сырокопчёную колбасу.
— Кончики слоновьего хобота есть? — спросил он.
— Вроде нет, — недоумённо оглядевшись по сторонам, сказала продавщица.
— А бывают?
— Пока не завозили.
— Если завезут, позвоните мне по этому телефону, — он протянул свою визитную карточку. — Дайте ещё бутылку «Смирновской можжевеловой», шампанское, сок из гриб-фрукта.
— Из грейпфрута?
— Да, из гриб-фрукта. Правильнее гриб-фрукт.
— Всё, уходим, и так почти весь магазин скупили.
— Подожди, мы достаточно для Василия купили постной еды?
— Достаточно, достаточно, облопается твой Василий грибами с клубникой.
— Сколько с меня?
Расплатившись, вышли из магазина. На улице Белокуров спросил:
— Так что, он не уехал вчера?
— Кто?
— Василий.
— Человеколюбивый Василий над людьми не творил насилий, но люди об этом не знали и насилье над ним совершали.
— Это Олега Григорьева стихи?
— Это мои стихи! Хотя, конечно, подражание Григорьеву, признаю. Ах, какая весна! Как я люблю запах весны!
— Потому что вы с ней пахнете одинаково, — сказал Белокуров.
Они вошли в подъезд её дома, стали подниматься по лестнице, как вчера. Она придержала его, встала на ступеньку выше, обвила руками его шею, сказала:
— Как бы я хотела, чтоб ты пришёл тогда, четвёртого октября, ко мне, а не к ней, и сказал мне, а не ей: «Спрячешь?»
— Ты бы спрятала?
— Глубоко-глубоко.
Наконец настало время для поцелуя. Всё опять повторялось, как вчера. Может быть, Василий и впрямь передумал ехать к своему священнику? Проспал? Заболел? Приревновал?
— Пойдём, — прошептала Элла, беря Белокурова за руку и ведя за собой. Ключ вонзился в замочную скважину, дверь распахнулась.
— Василий! — крикнул Белокуров, входя следом за Эллой.
— Что ты кричишь? — закрывая дверь, проворчала Весёлкина.
Белокуров заглянул в комнату, в кухню. Василия нигде не было.
— Остались туалет, ванная и кладовка, — сказала жена Василия. — Может быть, вы снимете плащ и поставите сумки на пол? Идёмте, мой дорогой, в комнату, я хочу кое-что подарить вам.
— Подарить? — переспросил он пересохшим вдруг ртом. Он ещё ни разу не изменял Тамаре.
В комнате Элла вскочила на стул, порыскала взглядом по полке, выудила одну книжку в мягком переплёте, спрыгнула и протянула подарок Белокурову. Он взял, рассмотрел обложку. Это был Монтерлан — «Бестиарии».
— Спасибо, милая радуга, — прошептал Белокуров, кладя книгу на стол.
— За что? — прошептала Элла, подходя к нему вплотную.
— За всё, что уже было между нами. За то, что у меня поселилось вот здесь со вчерашнего вечера. — Он постучал себя пальцем по груди. — И за то, что сегодня нет Василия.
Глава шестая
СВОЛОЧЬ
Грех — явление заразное. Если, допустим, на просторах европейской территории России согрешит один человек, то невольно ещё десяток-другой, которые, может быть, грешить и не собирались, непременно поддадутся грехопадению. Тем более удивительно, что Сергей Михайлович и Евдокия, проведя вместе весь вечер четверга, всю ночь и всё утро пятницы, так и не переступили ту грань, за которой добрые и нежные друзья становятся любовниками. В полдень он покидал её превосходную квартиру в знаменитом доме на набережной, в котором расположен кинотеатр «Ударник», и всё его существо было переполнено законным недоумением. Огромная квартира, в которой двое, мужчина и женщина, провели наедине друг с другом часов десять, так и не стала свидетельницей победы мужчины над женщиной!
В дверях Евдокия наградила Сергея Михайловича прощальным поцелуем, долгим и страстным, от которого в Тетерине вновь вспыхнуло всё, включая надежду, и он попытался было вплыть обратно в разочарованное жильё, но Евдокия стойко осадила его:
— Всё, Серёженька, всё! Тебе надо спешить. Не обижайся, ведь я пообещала тебе. Встретимся через семь часов. Время промелькнёт незаметно.
Спускаясь в лифте, Тетерин пытался припомнить, где это у Бунина есть рассказ, в котором любовница вот так же измучивала своего любовника, позволяя ему всё, кроме последнего.
— Вот сволочь! — промолвил с усмешкой Сергей Михайлович, вовсе не вкладывая в это злостное ругательство особой ненависти ни в адрес Евдокии, ни в адрес бунинской героини. Просто он устал от бесплодных попыток и был несколько раздражён. Ну хорошо, допустим, тут была простая женская причина. Тогда зачем надо было затаскивать его к себе после встречи полуночи в ожидании Ч и так долго мучить?
Теперь он был невыспавшийся, квёлый и уже ничего не хотел от жизни. Садясь в машину, Сергей Михайлович с ужасом думал о том, что сегодня вечером и ночью всё опять повторится. Правда, Евдокия клялась ему, что в эту ночь — да, в эту великую ночь — непременно, ибо в эту священную ночь откроется великая чакра.
Миновав мост, Тетерин поехал по Полянке, вспоминая всё вчерашнее. После вводной лекции и вступительных взносов все, кто слушал Вернолюбова в зале с портретами, были разведены по разным комнатам, где ближайшие сподвижники великого теоретика продолжили увлекательные беседы по поводу всемирного и всеобъемлющего Ч. На сей раз всё сопровождалось музыкой и раздачей лёгких спиртных напитков и закусок. Там Сергею Михайловичу стало хорошо. Теперь, переезжая Садовое кольцо, он тихонько простонал от воспоминания о том, как Евдокия впервые незаметно поцеловала его в мочку уха, как увлажнилась и потеплела жизнь от её сладостного дыхания, которое он ощущал на своей щеке и шее, как она сообщила ему о том, что родители уехали в Швецию и вся роскошная квартира свободна. До чего ж ему хотелось схватить её и тотчас же везти на Москворецкий остров, в дом, воспетый Трифоновым! Но нет, введение в Ч продолжалось, предстояла ещё встреча полуночи, о которой Тетерин впервые узнал, что это не просто окончание одних суток и наступление других, это в первую очередь — полное Ч, полно-Ч.
— Чепуха! Чушь! Ч знает что! — чертыхался Сергей Михайлович, спускаясь вниз по Люсиновской улице и ловя себя на том, что всюду ему мерещится проклятое Ч. Вот ключи болтаются, а ключ — это клюв Ч. Вот на заднем стекле у едущего впереди «жигулёнка» приляпана картинка с надписью: «Желаю удачи!» А что такое удача? Это когда выудишь Ч. Пока он своё Ч не выудил. Но сегодня откроется священная и великая чакра...
Это было не просто наваждение, и Ч мерещилось ему не только в словах и фразах, но везде, в самих понятиях, в самих предметах, в самой сущности бытия. Он чувствовал, как мириады Ч пронизывают его, словно рентгеновские лучи, которые, как уверял вчера Вернолюбов, должны по-правильному называться Ч-лучи. Ве-Ч-ность, то-Ч-ность, в Ч Ра... Во всём движеньи мира он чувствовал сейчас непреодолимое влияние Ч. Это его и пугало, и забавляло, наполняло новизной ощущения. Где-то глубоко в душе он начинал гордиться, что так остро и неподдельно чувствует Ч. Об этом ему вчера говорил Святослав Зиновьевич, подсев с бокалом крымского вина «Чёрный доктор»:
— Вы занимаетесь краниологией, то есть, по-русски, черепословием. Ведь вы же не случайно выбрали именно эту профессию. Что такое череп? В нём слышится и Ч, и репа, скажете вы? Нет, дорогой мой, слово это означает — Ч хребта, только со временем сначала выпала X, получилось черебт, а уж потом, естественным образом, череп. Вот оно как. Всё это постижимо. Вы, я знаю, очень быстро войдёте в Ч со всеми трудностями и радостями подобного миропонимания. В вас очень сильное чувствование Ч, только его надо открыть и расширить. Черепословы всех времён необыкновенно близко подходили к сознанию Ч, а многие из них, я уверен, получали это сознание, только им его приходилось скрывать. Россия сейчас самая свободная страна в мире, и только здесь можно будет создать религию Ч, культ Ч, чудесную черковь, в чертогах которой воссоединятся все религии мира, а все люди мира наконец-то обнимутся, став братьями в Ч. Я вижу по вашим глазам, как вы стремительно просыпаетесь. Вы самый способный из всех новичков, пришедших сегодня ко мне. Ваша фамилия на самом деле Чечерин, а не Тетерин. В ней целый выводок Ч. Очень скоро вы станете моей правой рукой. А со временем, быть может, и левой. Я — левша. Хочу выпить за ваше здоровье. Ч-окнемся!
— А ваша фамилия, стало быть, не Вернолюбов, а Чернолюбов, — заметил Тетерин, чокаясь с этим опасным чудаком.
— Возможно, — улыбнулся тот. — Но со временем я открою вам свою истинную фамилию. И вы будете жутко ошарашены, мой дорогой.
— Зовите меня, в таком случае, Чергей Чихайлович, — надерзил Тетерин, на что Вернолюбов нисколько не рассердился, а напротив того — весело расхохотался:
— А вы замечательный хохмач! А я, стало быть, Чвятослав Чиновьевич? Ха-ха-ха! А, кстати, вы заметили слово «хохмач»? Знаете, что такое по-еврейски «хохма»?
— Что же?
— Мудрость. А хохма-Ч, как вы догадываетесь, мудрец.
И сколько ни сопротивлялся Сергей Михайлович, сколько ни дерзил и ни издевался над религией Ч, а всё равно чувствовал, как его затягивает, затягивает, затягивает...
Вот и сейчас он едва не свернул туда, в район между Донским и Даниловским кладбищами, где обитала первая в Москве и России черковь Ч. Опомнившись, свернул на Автозаводский мост, поехал домой, домой, к маме.
Потом ещё, помнится, разговаривали о живописи с некой дамой, у неё усики под носом, а Евдокия тайком шепнула Сергею Михайловичу, что она есть нынешняя левая рука Святослава Зиновьевича, Мара Петровна, и Тетерин мигом перевёл в систему Ч — Чара Чертовна. Левая рука великого ченосца утверждала, что главными художниками всех времён и народов являются Чонтвари и Чюрлёнис.
— А почему не Чикассо, не Чуриков, не Марк Чагал? — дерзил Тетерин, досадуя, что его дерзости остаются без внимания.
— Ваше остроумие свидетельствует о том, что ваш разум чрезвычайно наполнен энергией Ч, — отвечала Мара Петровна.
Потом даже были танцы, как ни странно, под простую «Аббу», а не под Чайковского или Частоковича. Сергей Михайлович малость захмелел от крымских чёрных вин, ему было хорошо, и он готов был сколько угодно терпеть всю эту че-пуху во имя с-частья Евдокии. Затем было таинство встречи полно-Чи, в темноте, с миганием каких-то блуждающих огоньков, в которых мелькали тени, раздавались таинственные голоса, а Сергей Михайлович и Евдокия принялись бешено целоваться, и за это Тетерин был в те минуты неизъяснимо благодарен опасному чудаку Чернолюбову.
Во втором часу ночи Сергей Михайлович наконец-то уговорил её ехать в пустующую квартиру дома на набережной, и они поехали. Там до утра продолжались танцы, обниманцы, поцелуи, разговоры, Евдокия вдруг принималась читать свои стихи, которые даже казались недурными, хотя Тетерину всё равно хотелось схватить их и изорвать на мелкие клочки.
Он снова застонал, вспоминая все свои ночные и утренние мучения, коим подвергла его бунинская героиня, Евдокия Николаевна Уханова, правнучка одного весьма пламенного революционера. И воспоминания об этих муках не отпускали его до самого дома.
— Интересно, — пробормотал он, останавливаясь в родном дворе, — что получится, если вместо Ч взять другую букву?
Эта мысль увлекла его. Например, X. Можно было бы создать религию X, враждебную религии Ч. Хотя, это, конечно, для хохлов — рух, Хмельницкий, хвылынка, Харьков, Херсон. Он вылез из «мыльницы», закрыл её, пошёл в свой подъезд. Мысль работала. Смешно было переводить слова из системы Ч в систему X: Чернобыль, Чуйков, Чуев, черепаха, череп...
И тут, в темноте подъезда, едва он ступил на лестницу, его сильно ударили по этому самому черепу. Сергей Михайлович упал, стукнувшись плечом о стенку и испытывая грозный гул в правом ухе.
— Эх ты! — раздался ушлый голос. — Извиняюсь! Недоразумение.
И — бегство шагов.
Вот оно какое, завершение этого утра! Удивительно, как Сергей Михайлович не потерял сознание от столь сильной оплеухи. Он сел на ступеньку, потрогал свой ушибленный кранион. Ухо горело, но крови не ощущалось. Хорошо, что его по недоразумению не изрешетили, с контрольным выстрелом в голову. Плечо тоже болело.
— Прекрасно! — прокряхтел Тетерин и, поднимаясь на свой этаж, уже не переводил ничего из Ч в X.
Дома, в прихожей, он первым делом обратил внимание на стопку так называемых оппозиционных газет.
— О! Опять тебя Вера Ивановна просвещает, — сказал он матери, вышедшей навстречу из кухни. Взяв в руки газеты, просмотрел — «Завтра», «Советская Россия», «Русский вестник», «Империя», «Бестия»... С последней страницы «Бестии» глянуло жуткое лицо Чикатило, над которым зиял заголовок: «Герой нашего времени».
— Дай почитать, — попросил он Людмилу Петровну.
— Не дам, ты до них не дорос, — сердито выхватила мать из рук сына газетное сокровище.
— Что ж, по-твоему, я тоже питекантроп?
— Нет. Ты — римский мир периода упадка.
— Который встречает варваров рои? Понятно.
— Где был? Голодный?
— Я ж тебе звонил от Евдокии.
— Звонил. Я не верила. Правда, что у неё был?
— У неё.
— Женишься?
— Если сегодня чакра откроется.
— Как дам сейчас! Чакра! Грубиян!
Она легонько шлёпнула его по черепу всею оппозиционной печатью.
— В подъезде бьют, дома бьют, что за жизнь!
— А в подъезде-то что?
— Какой-то мудак на букву Ч... Ой, прости! Короче, какая-то сволочь чесанула меня кулачищем по уху, а потом говорит: «Ошибочка вышла!»
— Это из «Швейка» эпизод.
— Вот со мной и случился эпизод из «Швейка».
— Серьёзно, что ли? Ой, а и вправду ухо красное какое! Сейчас я тебе примочку сделаю.
— Не надо, мамуленька. Я спать хочу. Буду спать жестоко и неустанно. Если кто будет звонить, всем говори, что меня, как Листьева, замочили в подъезде. Питекантропы, мол, расправились с палеоантропологом. Если только из комиссии.
В своей комнате он быстро разделся и забуровился в постель. Глаза сомкнулись так, будто навеки, и Сергей Михайлович стал с наслаждением проваливаться в засасывающее Ч сна. Но не успел он проспать и двадцати минут, как мама побеспокоила его:
— Серый! Прости Христа ради, но тут как раз из комиссии звонят. Ты просил разбудить.
— Да, спасибо! Спасибо, мама! — Он выскочил в прихожую к телефону: — Аллё!
Предчувствия не обманули его. Бестрепетным голосом ему сообщили, что все его предложения тщательно рассмотрены, но комиссия пришла к твёрдому убеждению: в услугах господина Тетерина Сергея Михайловича она в данное время не нуждается.
— Благодарю вас, желаю удачи, — сухо сказал Тетерин и повесил трубку.
— Ну что там, Серёжа? — спросила мать.
— Они во мне не нуждаются.
— И это понятно. Сволочи! Нет, вы поглядите! Комиссия, занимающаяся останками, а главное — черепами! — царской семьи, не нуждается в лучшем специалисте по ископаемым черепам!
— Они мне сразу в шутку заметили, что царь с царицей не были питекантропами, — уныло пожал плечами Сергей Михайлович. Главное, из-за чего он был теперь расстроен, состояло даже не в том, что эти гады пренебрегли им, а в том, что ему теперь уж точно не удастся заснуть.
— Конечно, ты им не нужен, — продолжала негодовать Людмила Петровна. — Потому что ты можешь помешать им в их мухляже. У них глаз намётанный, кто честный человек, а кто нечестный, кого можно и подкупить при необходимости.
— Просто им не нужны специалисты, вот и всё. У них вся комиссия состоит не из учёных, а из чиновников. Господи, сколько же на свете сволочи! — воскликнул Сергей Михайлович, имея в виду на сей раз всех оптом — и Вернолюбова-Чернолюбова, и бунинскую героиню, и Чару Чертовну, и членов комиссии, и даже Чикатило. Наградивший его в подъезде оплеухой был к тому времени милостиво забыт.
Сергей Михайлович возвратился в своё лоно, укутался одеялом, но заснуть, как и предполагалось, не мог. Он думал о том, что во всём виноват сам. Не надо ему зарабатывать черепословской халтурой, развлекая новых гнусных, не надо встречаться с Евдокией, не надо больше ходить в тайное общество Ч — одного раза достаточно, чтобы понять, какой это бред и жульничество. В итоге он будет зарабатывать на халтуре, а Святослав Зиновьевич будет вытягивать эти деньжонки из него. Хороший замкнутый круг получается. Этакий круг Ч...
Но неужели бросить всё, когда вот-вот должна раскрыться великая чакра?
Сергей Михайлович засмеялся. Всё глупость. Но разве мир устроен умно? Разве, если Тетерин прекратит свою черепословскую практику, забудет про Евдокию и загасит, как окурок, воспоминание об обществе Ч, мир станет умнее? Нисколечко! Миром по-прежнему будут править дураки и сволочи. Сплошная сволочная сплошность. Россия! Мать верит в её возрождение, которое сулят газеты типа «Завтра» и «Бестии». Так верили в возрождение Рима, Византии, Арабского халифата. Но римляне стали итальяшками — шутами, макаронниками, колготками «Леванте», византийцы — греками, турками, торгашами, арабы — известно кем, один только Саддам ещё держится... Эх, мама, мама! Мир глуп, и с каждым годом всё глупее и глупее. И незачем Сергею Тетерину участвовать в комиссии по царским останкам. Лучше он добьётся любви Евдокии, хотя что дальше — одному Ч известно.
И всё же Сергей Михайлович давно подметил одну особенность русских черепов, которая почему-то вселяет, вселяет какую-то безумную надежду. Это одна маленькая особенность, которую пока ещё никто не заметил, имеется только у истинно русских людей и у тех иностранцев, которые или становились русскими, или по духу всю жизнь были подобны русским.
— Сволочи! — снова заворочался с боку на бок Тетерин, поминая сим словом теперь уже только членов комиссии.
Да, любой Проханов, любой главный редактор «Бестии» или «Русского порядка» немало бы отдал за статейку об этой особенности русских черепов. Не случайно большевики с таким упоением в своё время дырявили эти черепа из револьверов.
Сергей Михайлович вскочил с кровати. В глазах его стояли слёзы.
— Сволочи! — погрозил он в окно кулаком. Это уже — большевикам.
Ему было за всё обидно. За то, что он не разворошил, не подпалил, не сжёг осиное гнездо Святослава Зиновьевича, за то, что Евдокия не отдалась ему хотя бы под утро, за то, что в подъезде ошибочка вышла в точности «по Швейку», за этот оскорбительный тон, которым ему сообщили, что не нуждаются в его услугах.
Сна — как не бывало.
А главное — за державу обидно! Как ты ни крути хвостом и ни пытайся приспособиться к новой жизни, поминая Рим, Византию и прочие погасшие империи, а — обидно до слёз.
И Сергей Михайлович от всей души расплакался...
Глава седьмая
ПРИЗРАК ЗАМКА
Отец-основатель был очень доволен тем, как прошёл день. Он нисколько не раскаивался в том, что случилось в дороге между ним и его бывшей женой, а ныне — княгиней Екатериной Петровной. Едва ли это рогоносное происшествие дойдёт до сведения самого рогоносца, князя Жаворонкова, а как ни крути — приятно наставить рога тому, кто, можно сказать, увёл твою супругу, потому что был богат и преуспевающ.
И после свершившегося, и после бешеной гонки с риском погибнуть, и после того, как они всё же остались целы, приятно было, чёрт возьми, вылезти из автомобиля, довершить вместе со всеми поклонение рассвету, разоблачиться и в чём мать родила броситься в молодую воду Волчицы. Именно молодую, а не ледяную, как сказал бы новичок, совершающий купание в столь раннюю пору. Для всех жаворонков, уже привыкших купаться круглый год, вода озера в конце апреля считалась молодой, в мае — тёплой, в июне — парной, в июле — кипятком, в августе — горячей, в сентябре — ангельской, в октябре — доброй, в ноябре — свежей, в декабре — прохладной, в январе — холодной, в феврале — наилучшей, а в марте — ожившей. Жителям княжества, основанного Ревякиным, предписывалась любовь к жизни. Проявление этой любви начиналось с поклонения рассвету, а продолжалось омовением в водах Волчицы. Полной наготы при купании ни от кого не требовали, но лишь некоторые новички, да и то только первое время, купались в трусах и плавках, а женщины в купальниках, и очень скоро становились как все — бестрепетны к собственным обнажённым достоинствам или недостаткам.
Как все были рады приезду отца-основателя и княгини! В озере их взяли в круг и, нахваливая, обрызгивали водой. Владимир Георгиевич смотрел на Катю и веселился вместе со всеми. А она с важным видом кружилась, запрокинув голову и потряхивая мокрыми красивыми волосами. Потом затеяли плыть наперегонки к другому берегу, и отец-основатель приплыл одним из первых, оставив позади многих молоденьких жаворонков. Только столяр Жигин, один из поваров да отец Кирилл обогнали его, а на обратной дистанции Ревякин обставил отца Кирилла и пришёл третьим.
Отцу Кириллу было немногим за тридцать. Он возглавлял в княжестве православную епархию, впрочем, столь же немногочисленную, как мусульманская община. Третьим особенным вероисповеданием было протестантство, и протестантов даже больше, чем православных. Но в основном жаворонки исповедовали поклонение богу жизни и света, ограничиваясь уставом и заповедями княжества, выработанными отцом-основателем. Разумеется, и у отца Кирилла, и у муллы Ибрагима связи с Церковью и мечетью оборвались, хотя они считали себя не выпавшими из лона своих религий. А вот протестантов, в отличие от них, опекали русские протестантские общины. Жили в княжестве и евреи, но вне религии своих предков.
Радостной была и встреча с Мариной, невестой Владимира Георгиевича, с которой он намеревался совершить обряд бракосочетания в это воскресенье. По уже сложившемуся обычаю, свадьбы в княжестве совершали на Пасху, на Первое мая, в летнее солнцестояние, на Ивана Купалу, на Илью пророка, в Покров, перед Новым годом, а после Нового года — в день всех домовых и, конечно же, двадцать второго марта, когда пекут жаворонков на Руси в честь праздника сорока мучеников.
Владимир Георгиевич не испытывал угрызений совести в связи с тем, что, спеша к Марине, в дороге изменил ей. С возрастом ой пришёл к твёрдому убеждению, что мужчина имеет право, и коль уж сие право не принято обществом, то достаточно всё держать в тайне. Но правом надо пользоваться. Вот почему он без тени смущения обнялся и расцеловался со своей невестой, глаза которой сияли от счастья при виде жениха. Марина очень гордилась, что сам отец-основатель, чьё имя воссияет в веках, выбрал её в невесты себе.
— Как вы доехали? — спросила она. — Без приключений?
— С, — ответил он игривым тоном. — И с приключениями, и с похождениями, и с проделками. Хорошо доехали, Мариша.
— Слава Богу. Я пойду одеваться.
Из озера мужчины и женщины выходили порознь, и на берегу их ждали одежды в разных местах, на берегу возвращался стыд.
Конечно, Марина ревнует. Ведь всем известно, что княгиня Екатерина Петровна некогда была женой отца-основателя. А тут они всю ночь ехали вдвоём в машине. Быстро одевшись, Марина поспешила под ручку к своему жениху и весь день старалась ни на шаг не отступать от него. После лёгкого завтрака отец-основатель и его невеста пошли показывать княгине Жаворонковой, как идёт строительство замка. Катя не была здесь с Нового года, и за четыре месяца работы здорово продвинулись. Закладка оснований, можно сказать, была завершена. Они стояли втроём на балконе самого верхнего, четвёртого этажа княжеского дворца, откуда хорошо наблюдались все очертания поприща будущего сооружения.
— На кастет похоже, — заметила княгиня, оглядывая огромные кольца — фундаменты башен, соединённые между собой фундаментами межбашенных стен.
— Да, действительно, — весело согласилась Марина.
— Даже в самих словах есть, кажется, родство, — заметил Владимир Георгиевич. — Кастет, кастеллум.
— Кастеллум — это, по-моему, замок? — спросила невеста Ревякина.
— Не по-твоему, а по-латыни, — приобняв её за плечи, ответил отец-основатель. Он заметил, что это обнятие не укрылось от взора княгини, и поспешил продолжить рассказ о наблюдаемых фундаментах: — Итак, самая крайняя справа — это будет Угловая, или Южная, башня, предназначенная для гостей замка. Закладка её фундамента уже окончена. От Угловой две стены ведут к Кухонной башне, что подальше от нас, и вот сюда, на холм, где заканчивается закладка основания башни Ублиетт. Фундаменты донжона и трёх северных башен вы, ваше высочество, уже видели, они были заложены ещё осенью.
— А что вот там? — обратила Катя внимание на новые постройки, затеянные на склоне перед обрывом, возле речки.
— Это будет барбакан, — отвечал отец-основатель.
— Бар... что?
— Барбакан. Площадка перед замком, окружённая невысокой стеной. Эта стена со стороны Волчицы будет создавать нижний ряд зубцов, над которыми встанет вся основная зубчатость замка. Очень красиво. В самом барбакане мы разобьём сад.
— Превосходно! — Княгиня Жаворонкова глубоко вдохнула в себя упоительный весенний воздух. Щёки её горели. Владимир Георгиевич и её обнял за плечи другой рукою. Он стоял среди двух прекрасных женщин, одна из которых была его бывшей женой, а сегодня ночью стала тайной любовницей, вторая — невестой. Обе были красавицы, причём Марина хороша ещё тем, что на десять лет моложе Кати. Владимир Георгиевич мог гордиться как мужчина.
— А теперь представьте, — сказал он, — как вырастут башни и стены, как вознесётся выше всех величественный донжон, как будет вырыт ров, в который вольются воды Волчицы, и по этим водам станут плавать лебеди, как от дворца к Надвратной башне через ров перекинется изящный мост.
— Да-а... — мечтательно промолвила Марина.
— Даже не верится, что здесь, в средней полосе России, когда-нибудь вырастет средневековый замок, — сказала Катя.
— И вы будете его владелицей, — сказала Марина, подчёркивая своё дружелюбие по отношению к бывшей жене своего жениха.
— Мы, — возразила княгиня столь же дружелюбно.
«Кто богат, тот и рогат», — сверкнул в голове у отца-основателя каламбур, и он весело рассмеялся.
И вот теперь, за час до заката, они снова сидели на этом балконе, но только теперь вдвоём — он и Катя. Марину всё-таки увели от жениха по делам предстоящей свадьбы — какие-то там очередные примерки. Владимир Георгиевич пришёл сообщить княгине о пополнении.
Поздравляю вас, ваше высочество, — сказал он. — В то время как население России стремительно сокращается, наше население растёт. К нам приехали трое новичков — двое мужчин и одна девушка, а у Карповых родился сын. Это уже двенадцатый ребёнок, родившийся в пределах княжества.
— Это радует, — отвечала княгиня. — Не желаешь посидеть со мной и попить чаю с ликёром?
Слуга Виталик поставил для них на балконе столик, плетёные кресла, накрыл столик приборами, принёс кофе, ликёр, яичное печенье и зефир, вечно любимый Катей. А ликёром родил отцу-основателю — Владимир Георгиевич очень ценил бехеровский.
— Итак, — сказала княгиня, — сколько же у нас теперь всего жителей?
— На тридцать первое декабря прошлого года, — стал рапортовать Ревякин, — население княжества насчитывало триста семьдесят девять человек. Но сегодня оно составляет триста девяносто семь человек, из которых двести шестьдесят женщин и только сто тридцать семь мужчин. Неслыханное процентное соотношение — шестьдесят пять и тридцать пять. Мужчин почти вдвое меньше, чем женщин. Такого нет ни в одном государстве мира Зато рождаемость у нас в шесть раз превосходит смертность — из родившихся двадцати только двое скончавшихся. Это лучший показатель в мире. Кроме того, я подсчитал, мы держим первенство во всём мире по количеству жителей, имеющих высшее образование, знающих иностранные языки, умеющих играть на музыкальных инструментах.
— А по количеству моржей нас никто никогда не догонит, — добавила Катя.
— Это так, — вздохнул Владимир Георгиевич. — Но что делать с соотношением мужчин и женщин? Придётся в скором времени разрешать многожёнство, гаремы.
— Не думаю, — возразила Катя. — Лучше завезти мужчин откуда-нибудь. Хороших мужчин из неблагополучного региона планеты. Сербов, к примеру. Приднестровцев. Моряков из Севастополя.
— Тогда уж и Черноморский флот перетащить волоком в Волчицу и разместить под Ярилиной горкой, — сказал отец-основатель.
— Это блестящая мысль! — улыбнулась княгиня. — Всё, что стало не нужно России, всё забрать сюда, в наше княжество. И отсюда начать великое возрождение.
— Не мешало бы и иракскую нефть, — добавил Ревякин.
— И Саддама! — мечтательно закатила глаза княгиня. — Красивый мужик!
— Ну уж нет, — возразил Ревякин. — Как отец-основатель, я решительно против такого риска.
— Боишься?
— Глазом не успеем моргнуть, как тут будет флот США и всего мирового сообщества. Разбомбят за милую душу.
— Ладно, без Саддама, — вздохнула Екатерина Петровна.
Под ними раскинулась панорама строительства — огромные кольца башенных фундаментов, соединённые друг с другом основаниями стен, и впрямь напоминали издалека громадный кастет. За поприщем замка лежало поле, потом чернел лес. Закат играл в чёрных ветвях деревьев медными нитями, точно так же, как в волосах Кати.
— Красиво у нас тут, — сказала Катя. — Этот закат, этот огромный фундамент, как призрак будущего замка.
— Надо предложить князю назвать замок Моррисвиль, — отозвался Владимир Георгиевич, любуясь лицом Кати, её точёным профилем. — Для туризма — прекрасно.
— Нет, Лёшка отменно придумал — замок Алуэтт, — возразила княгиня. — И красиво, и соответствует.
— А мне не нравится.
— Во всяком случае, лучше, чем Моррисвиль.
— Самое первое название — Тёткин — было и просто и хорошо, без выпендрёжа. Нет, в его высочестве взыграла галломания, вспомнились времена, прожитые в Парижике.
— Во сколько сегодня закат?
— В двадцать пятьдесят три.
— Пойдём. — Катя встала со своего кресла, взяла Владимира Георгиевича за руку.
— Куда? — спросил он.
— Не в Парижик. Пойдём, я хочу ещё раз взглянуть на ублиетку.
— Надеешься на то, что она стала глубже? — усмехнулся, поднимаясь и чувствуя действие бехеровского ликёра, Ревякин.
— Я — нет, а вот Лёшка просил меня сегодня вечером заглянуть туда. Будешь смеяться, но он предполагает, что именно сегодня вечером ублиетка должна раскрыться.
— Ну пойдём, заглянем, раз такова княжеская воля.
— С балкона убирать всё? — спросил Виталик.
— Да, можешь, — кинула княгиня, и в который раз Ревякин подивился её барским замашкам, повелительному тону, обретённому в общении со слугами за время второго замужества.
— Сашок! — позвала она служанку. — Подай мне, дружечка, тёплую куртку, я под землю отправляюсь. Во ад.
— Во ад-то и голой можно, — пошутила Сашок. — Там же пекло.
— Много ты разбираешься в адах, — возразила княгиня, одеваясь в чёрную кожаную куртку на толстом собольем меху. — Почитай Данте.
— Что там, холодно разве?
— Поверху прохладно, потом всё горячее и горячее, потом пекло наступает, а если ещё глубже, то опять холодает. Сам Люцифер по пояс во льду закован. Вот как. Ну-с, идёмте, отец-основатель.
Когда спустились на лифте вниз и вышли из дворца, у подъезда встретились с Мариной.
— Куда вы? — спросила она, хлопая обиженно глазами.
— Пойдём подвал посмотрим, — сказал отец-основатель. — К закату вернёмся.
— А я с вами, можно?
— Нет, холодно там, а ты легко одета. Нельзя, — вместо отца-основателя отказала ей в просьбе княгиня. — Мы скоро. Только туда и обратно. Да не бойсь, не съем я его.
Опять этот властный тон подивил Владимира Георгиевича. Прямо-таки в Вассу Железнову превратилась его Катя за три года жизни со своим хозяином земли Русской. И, как ни странно, он находил, что ей это даже идёт.
Они отправились пешком. Туда, к призраку замка. Телохранитель Дима, от которого Катя сбежала накануне ночью и который приехал в княжество через пару часов после их приезда, держался чуть поодаль, но не отставал.
— Димон! — оглянулась на него Катя. — Шёл бы ты отдыхать.
— Ну ва-а-аше высочество! — прогудел он в ответ.
— Ладно, только будь незрим!
Держа путь чуть влево от заката, они приближались к тому холму, в котором находилась пещера и где уже лежало основание башни Забвения, или, по-французски, башни Ублиетт. Катин муж, большой оригинал, начитался какой-то псевдонаучной литературы, доказывающей существование во всём мире бездонных колодцев, по которым можно спуститься аж до самого ада. Этакие поры Земли. Якобы города, основанные там, где есть такие поры, непременно становились великими или малыми, но столицами. Якобы тайну этих бездонных скважин в своё время открыли тамплиеры, хотя в древности якобы чуть ли не каждый знал о них. И якобы им поклонялись, приносили жертвы и всё такое прочее. И вот он стал рыскать по белу свету в поисках подобной скважины, ибо горел идеей основать собственную столицу. Он нашёл одну глубоченную и вроде бы даже бездонную карстовую полость в вершине Эчкидага — одной из гор возле Карадага, в Крыму. Но кто б ему там дал построить замок! Другую дырку наш богач нашёл в Чите — там есть яма, которую сколько ни засыпают, она вновь образуется. Её так и называют — Чёртова яма. Но Чита — слишком далеко от Москвы.
Наконец его поиски увенчались открытием пещеры на одном из холмов на берегу Волчицы. В этой пещере имелась весьма глубокая скважина неизвестного происхождения. Правда, не бездонная и даже не такая глубокая, как карстовая полость в Крыму. И тем не менее, покуда не найдётся что-нибудь побездоннее, господин хороший решил застолбиться временно здесь.
— Ты знаешь, — говорила Катя, — он вычитал где-то, что эти ублиетки обычно имеют дно, но каждая из них в особый свой день открывается и даёт дорогу к самым недрам Земли. Как ты думаешь, это чушь собачья или тут что-то есть?
— Не знаю, — пожал плечами Владимир Георгиевич. — Самые безумные идеи часто оказывались истинными и совершали перевороты. Можно установить постоянное наблюдение за нашей ублиеткой и проверить, наступит ли тот самый день в году, когда она раскрывается.
— А если этот день наступает не раз в году, а раз в десятилетие? Раз в столетие? Тогда что?
— Ничего. Если его высочеству хочется, пусть следит за ублиеткой сотню лет.
— Ты всё-таки презираешь его, и это нехорошо, — вздохнула Катя с укором, уловив ироничную интонацию в произнесении им слов «его высочество». Дело в том, что князь Жаворонков был невысок ростом, и, может быть, потому ему нравилось, когда его всерьёз величают «его высочество». Владимира Георгиевича это неизменно забавляло. Как и вся ситуация — в первый раз Катя вышла замуж по любви, во второй — по расчёту и потом своего первого мужа сделала управляющим всеми делами в государстве своего второго.
— Ты не права, — возразил отец-основатель. — Я чрезвычайно уважаю нашего князя. Прости, если тебе послышалось в моих словах презрение.
— Ладно, высочайше прощаю.
Они взошли на холм, ступили на каменные плиты фундамента.
— Фу ты! — воскликнула княгиня. — Ключи-то я дома оставила!
— В Москве? — рассмеялся Ревякин.
— Да нет. Димон, голубчик, сбегай обратно во дворец, принеси ключи. Они у меня в комнате, в ларце над камином.
— Над камином? В ларце? — переспросил телохранитель, немного ещё поразмыслил и всё же решил сбегать.
— Вот умница, — с облегчением вздохнула Катя. — А мы пока поцелуемся, чтобы согреться. К вечеру, смотри, как холодно стало.
Она подошла к Владимиру Георгиевичу, и они стали целоваться. Этот поцелуй радости отцу-основателю не доставил, поскольку он всё время думал о том, что на них сейчас может издалека откуда-нибудь смотреть Марина. Зачем это надо?
— Не любя поцеловал, — оторвавшись от его губ, сказала Катя. — Ну ладно. Может, там лучше поцелуешь. Пошли.
Она стала спускаться вниз по ступеням, ведущим к двери в пещеру. Там, внизу, по углам ещё лежали снежные корки. Катя извлекла из-за пазухи кошелёк, из кошелька — ключ, вставила его в замочную скважину.
— Обманула бедного Димона, — покачал головой отец-основатель.
— Пусть побегает, погреется, — прокряхтела Катя. — Помоги.
Он взял у неё ключ и сам открыл замок. Дверь пришлось стукнуть ногой, чтобы открылась. Владимир Георгиевич достал из кармана маленький, но мощный японский фонарик, включил его. Они вошли в пещеру, закрыли дверь, и Ревякин повернул ключ в замке с этой стороны.
— Бедный Димон, — снова посочувствовал телохранителю отец-основатель. — Мало того, что ключа не найдёт, прибежит обратно, а тут его кондратий хватит, решит, что нас с тобой похитили.
— Ничего. Этот Димон, такая сволочь. Я про него такое тут узнала. Потом расскажу. Здесь не место. Кстати, Лёшка прослышал ещё, будто в этой пещере то ли при Анне Иоанновне, то ли при другой царице жил отшельник. И, якобы, когда он помер, то его нигде не могли сыскать. Не исключено, что он, умирая, туда и нырнул.
Длина пещеры составляла не больше десяти метров, и вот они уже стояли над огромной деревянной крышкой, под которой скрывался зев так называемой ублиетки, дыры забвения. Средневековые замки непременно имели в своих подземельях такие отверстия, в которые сбрасывали самых заклятых преступников. Их туда сбрасывали и там забывали. Оттого и название — ублиетка, то есть забвение.
— Сдвигаю? — спросил Владимир Георгиевич.
— Стра-а-ашно, — прошептала Катя. — Сдвигай.
Он сдвинул деревянную крышку, имеющую в радиусе метр, а в диаметре — два, на сторону, и гул провалился в таинственное отверстие. В отличие от широкой крышки, отверстие было узкое, всего двадцать девять сантиметров в диаметре, и только очень худой человек мог бы в него провалиться. Но если отшельник вёл настоящий отшельнический образ жизни и питался одними кореньями, то вполне.
— А! — крикнул Владимир Георгиевич в чёрный зев ублиетки, и голос его канул туда, прокатился эхом. А коли есть эхо, есть и дно. Ничегошеньки она не раскрылась и в этот вечер.
— Махмуд, поджигай, — приказала Катя, и Владимир Георгиевич почувствовал дрожь. Он извлёк из кармана факелок и зажигалку. Эти французские факелки, предназначенные для подводных целей, на воздухе горели ослепительным пламенем и способны были не гаснуть в течение трёх минут. Под водой — в течение двадцати. А длиной — всего с карандаш. Отец-основатель поставил в угол фонарь светом вверх и зажёг один факелок. Тотчас, не медля ни секунды, чтобы не обжечься брызгами горячей селитры, швырнул факелок в отверстие. Вместе с Катей, щека к щеке, прильнул к дыре. Яркое пламя на секунду озарило трубу, стало уменьшаться, ударилось о дно, рассыпая брызги, и засияло там, на уже измеренной глубине тридцати семи метров.
— Дно, — со вздохом подытожила Катя. — Не раскрылась.
Они стояли на корточках, прижавшись друг к другу, и, словно заворожённые, глазели туда, вниз, на горящее бело-лиловым светом пламя. Было что-то жуткое и величественное в этой немыслимой глубине. И Владимир Георгиевич промолвил:
— Глубизна! Всё же потрясающая глубизна.
— А он недоволен, — печально отозвалась Катя.
— Кто?
— Лёшка. Представляешь, в последнее время у него появилась идея фикс, будто в жизни ему достаётся всё, чего не пожелает. Но не без дна, как эта ублиетка. Ты знаешь, мне кажется, он и во мне стал подмечать изъяны. Должно быть, думает: красавица, но могла быть и получше. Умница, но могла быть и поумнее. Жена, но могла быть и поженее.
— Так вот почему... — начал Владимир Георгиевич, но не нашёл слов для определения того, что произошло у них минувшей ночью по пути в княжество.
— Что «так вот почему»? Ах, это... Не знаю. Ты что, обижен? Милый мой. Обними меня. Послушай! Мы её сейчас откроем.
— Кого?
— Ублиетку эту глупую. Вот так, смотри.
Катя стала расстёгивать пуговицы своей тёплой куртки. Он догадался о её намерениях, сам быстро расстегнул пальто и накрыл им глотку глубокой скважины. Катя легла на пальто, продолжая расстёгиваться.
— Ты застудишься, — пробормотал Владимир Георгиевич.
— Мы быстро, — трепетным голосом прошептала она в ответ. — Я чувствую, сейчас всё быстро получится.
Зазвучали удары в дверь пещеры, глухо донёсся голос бедного Димона:
— Ваше сиятель... то есть ваше высочество! Вы там?
— Да там! Там! — крикнула в страшной ярости Катя. — Жди!
Удары в дверь умолкли.
Всё и впрямь на сей раз произошло стремительно. И так, как ещё никогда в жизни. Будто факелок вспыхнул и стремглав провалился в бездонную глубизну.
Некоторое время они лежали, вцепившись друг в друга так, будто ничто уже не сможет их расцепить. Потом она робко прошептала:
— Прости, мне дует в поясницу.
Он встал, торопливо застегнулся. Она тоже. Зубы у неё стучали не от холода, не от возбуждения. Пальто малость подпровалилось в дыру, словно ублиетка принялась его всасывать в себя. Отец-основатель спас его, отряхнул, надел.
— Поджигай, — сказала Катя.
Он достал новый факелов, поджёг его и, на сей раз чуть-чуть помедлив, бросил. Они снова прильнули щека к щеке над отверстием. Факелов пролетел положенное расстояние, но теперь не ударился о дно, рассыпаясь брызгами, а словно канул во что-то чёрное, исчез.
— Свершилось, — голосом полным ужаса промолвила Катя.
— Что за ерунда! — пробормотал Владимир Георгиевич в недоумении. — Ну-ка, ещё разок!
Он взял ещё один горючий карандаш, поджёг его и бросил в скважину. Повторилось то, что бывало обычно, — факелов ударился о дно, брызнул искрами и остался лежать там и ярко гореть.
— Опять закрылась, — сказала Катя. — Теперь мы знаем, что нужно делать, чтобы её открывать. Мы нашли ключ к ублиетке, ты хоть понимаешь это?
— Нет. Надо повторить опыт, — отвечал Владимир Георгиевич, стараясь взять себя в руки.
— Завтра, — улыбнулась Катя, продолжая дрожать.
Владимир Георгиевич встал, распрямился, упёршись теменем в потолок пещеры. Расправил плечи, приятно хрустнув лопатками. Катя тем временем ниже склонила лицо к ублиетке.
— Мы разгадали тебя, ты теперь — наша, — произнесла она.
В следующую секунду откуда-то оттуда, из чёрной глубизны, поднялся жуткий, утробный, рыдающий стон:
— О-о-о-о-о-о-о-о-о!..
Это не было эхо. Это был чей-то чужой стон. Сама бездна стонала, отвечая на дерзкие слова Кати.
Княгиня Жаворонкова мгновенно вскочила на ноги, впилась ногтями в локоть Владимира Георгиевича.
— Что это было?
— Не знаю... — пробормотал отец-основатель. — Пойдём отсюда, пожалуй...
Он торопливо схватил край деревянной крышки и накрыл стонущую, раздразнённую ублиетку.
В спешке чуть не забыл фонарик. Когда подошли к двери, почувствовал, как дрожат пальцы. Еле попал ключом в скважину.
— Ну слава Богу, — сказал телохранитель Дима, увидев выходящих из пещеры.
— У меня коленки подкашиваются, — прошептала Катя, всем существом своим наваливаясь на локоть отца-основателя. — У нас получилось! У нас получилось, ты понимаешь это? Она есть. Она наша.
— Да... да... — отвечал Владимир Георгиевич, не зная, что и говорить ей. Теперь он прекрасно осознавал, что факелок был бракованный и, прогорев сколько-то, попросту потух. Но этот стон... Ему он пока не мог подыскать объяснения.
— Милый! — продолжала Катя, и он поневоле оглядывался, не слышит ли телохранитель. Но нет, он шёл на достаточном удалении. — Милый! Теперь ты понимаешь, как я люблю тебя? Между нами нерушимые узы. Ты понимаешь? Мы с тобой единое существо, как бы ни бросала нас жизнь. И вот тебе теперь моё слово. Ты сейчас скажешь Марине, что передумал на ней жениться.
— Да ты что! Опомнись, что ты говоришь!
— Да ведь ты не любишь её.
— Нет, люблю. И её, и тебя. Я не могу отказать ей. Ведь ты же не собираешься разводиться со своим Лёшкой.
— На Лёшке всё держится. А что держится на Марине? Я хочу, чтобы ты был только мой. Слышишь? Только мой!
— До чего же ты похожа на своего Лёшку.
— В смысле?..
— Тебе всего мало. Надо, чтобы всё было без дна. Вот — ваш смысл. Тебе мало, что я при тебе и я твой тайный любовник. Надо, чтобы я целиком принадлежал тебе. Вот — ваш общий смысл.
— Я сегодня же уеду отсюда ко всем на все четыре стороны, если ты не скажешь ей, что не женишься.
— Да что за ненасытность такая! Хорошо же, я скажу.
— Скажешь, правда?!
— Если ты так просишь об этом...
— Прошу! Умоляю. Не надо тебе на ней жениться.
— Вон, кстати, она стоит и ждёт нас. Пора идти на Ярилину горку, вот-вот закат.
— Прямо сейчас и скажи, объяви ей. Прямо сейчас!
— Прямо сейчас?
— Да! Умоляю тебя! Заклинаю тебя!
— Ну что ж...
Владимир Георгиевич набрал полную грудь воздуха и пошёл к Марине. Катя осталась стоять и наблюдать за тем, как он произнесёт своё страшное объявление. Всё внутри у Ревякина переворачивалось, корёжилось, сгорало. Марина стояла и смотрела на него в напряжённом ожидании, словно знала, с какими словами он идёт к ней. Он подошёл, остановился, глянул в её милое лицо.
— Марина... Хорошая, добрая моя Марина...
— Отец-основатель! — крикнула Катя.
Он оглянулся.
— Извините, можно вас ещё на одну минуточку?
Он тяжко вздохнул, понимая, что она сейчас скажет ему.
— Прости, Марина...
Медленно возвратился к Кате.
— Ну? Что?
— Не надо. Я передумала, — жалобно улыбнулась княгиня Жаворонкова. — Нам ведь и так будет с тобой хорошо. Правда?
Глава восьмая
ЧЁРНЫЙ ДИОНИСИЙ
— Видишь, Васенька, нигде таких закатов нет, как у нас. Потому и название такое.
Василий и отец Николай пили чай у окна, глядели, как садится солнце, и Чижов рассказывал духовному своему наставнику про житьё-бытьё, стараясь напирать на такие ударения своей жизни, в коих чувствовал за собой какой-нибудь грех. В этом был уже сложившийся обычай в их общении. Накануне исповеди Василий Васильевич выкладывал священнику все свои грехи в частной беседе, а на исповеди каялся в том, что мало почитает Бога, мало молится и ходит в церковь, после чего отец Николай начинал спрашивать: «А каешься ли в том-то и том-то?» — помня всё, о чём Чижов поведал ему накануне за чаем или за какой работой.
— Злюсь на неё, бедную, и очень часто, — говорил сейчас Василий Васильевич про свою жену. — А о том, чтобы на себя самого оглянуться, каков, редко поминаю. Вот вы, батюшка, крестили её православным именем, а я так до сих пор не могу приноровиться звать её Лизой, по-старому зову — Ладой. И вообще, как бы сказать, робею тянуть её к православному образу жизни. Постов она не соблюдает, в храм ходит редко, можно сказать, и вовсе не ходит. У неё твёрдое убеждение, что всему своё время и, коль уж ей пока хочется быть покуда Элладой, а не Елизаветой, значит, нельзя творить насилие над природой. В том, что она мне не изменяет, я убеждён, — у меня на это чутьё. Но развлечениям она отдаёт должное больше, чем божественному. И при этом на Бога обижается — мол, я крестилась, а Бог мне так и не даёт ребёночка. И до сих пор, батюшка, я не могу найти способов, как ей объяснить всё. Лень моя дурацкая мешает. Всё боюсь ещё больше отпугнуть её от Бога, думаю: сама придёт к понятиям. И вот, стоит мне не её начать винить, а самого себя, как, вы знаете, отец Николай, она лучше становится. Начинает разговоры правильные вести. И мне стыдно. Понимаю: сам во всём виноват. Женщина ведь существо слабое.
— Всё верно, — вздохнул отец Николай и улыбнулся, оглядываясь, не слышит ли матушка. — У меня тот же грех. Ведь в Наталье моей тоже бес с ангелом вечно борются. Помнится, я однажды, лет десять назад, в сердцах сочинил про неё такие стихи:
И только во мне сии стишата промелькнули, как она сделалась добрая, ласковая, заботливая, всё по дому взялась делать, всему радуется, словно издеваясь над моей поэзией. Я тогда сказал: «Прости, Господи!» и спешно сочинил другое:
Так что твои чувства, Вася, всем известны в семейной жизни. Незабвенный мой батюшка отец Александр говорил, что жена — это точильный камень. Ею душа мужчины заостряется. Если точильный камень слишком мягкий — плохо заточится, если слишком твёрдый — тоже плохо. Нужна некая средняя твёрдокаменность в жене. Тогда мужчина хороший, как ты, как я. Всё же, меж нами говоря, мы с тобой не худшие. Как ты полагаешь?
— Вам, батюшка, виднее, — застенчиво улыбнулся Василий.
— Конечно, особо гордиться нам тоже нечем, — тотчас слегка нахмурился священник, — но и чрезмерное битие себя в грудь бывает губительно для русского человека. Я старый, много повидал таких самопобивателей. Такой что делает? Начнёт очертя голову каяться, бичевать себя — я разбойник, я вор, я пьяница, я женолюб, я то, я се. Кается день, кается другой, а на третий, глядишь, осмотрится по сторонам, да рявкнет: «Ах, я и такой и сякой, говорите? Ну, так и буду и таким и сяким, коли так!» И пойдёт хуже прежнего разбойничать. Вот и Кудеяра мне Господь послал такого. Президента Кеннеди он, видите ли, убил! И вроде бы каялся сегодня не в шутку, а в задней комнате башки всё же бутылка припрятана. И где он теперь?
— Исчез, — вздохнул Чижов, сокрушаясь о своём сегодняшнем двуногом транспорте.
После признания в причастности к убийству американского президента Полупятов покинул церковь и, по сведениям старушки Прасковьи, отправился семимильными шагами либо в Погорелки, либо в «Девчата».
— Ну и что он теперь, по-твоему, делает?
— Пьёт, должно быть. Что ж ещё?
— Конечно, пьёт, — кивнул батюшка. — И пьёт, и греховодит как-нибудь. Мне деревенские из Погорелок грозились уже, что башку ему проломят. Да ещё наверняка оправдает себя: «Ах, я плохой? Ну так буду ещё хуже!» Завтра в полдень явится весь осиневший. На похмелку клянчить будет. Нет, не видать мне света с этим Кудеяром. А если и видать, то нескоро. И не мне.
— Я, батюшка, тоже в промежутке между Рождеством и заговеньем пил много, — вздохнул Чижов.
— Ну, в этом ты мне уже прошлый раз каялся, — осадил его отец Николай. — Да и тебе за всю жизнь не видать такого пьянства, какого он за одну только сегодняшнюю ночь напьёт.
— Где ж он денег возьмёт? — удивился Чижов.
— Да пообещает чего-нибудь, возьмёт авансом и надерётся. Его побаиваются, не отказывают в авансах. Уголовник. Правда, не стану грешить на него — всё, что наобещает, потом, по трезвой, сделает. На это не жалуются. Душа-то у него есть.
— Иначе б он и не приехал к вам жить, — пожал плечами Чижов.
— Сердцем чую, он хороший парень, — вздохнул священник. — И его действительно привело некое Божье наущение. Но бес не хочет с ним расставаться. Вот и мука бедному. Жаль его. Надо бороться за бедолагу. Я в него верю.
— Вы ж только что говорили, батюшка, что не видать вам с ним света, — улыбнулся Василий Васильевич.
— Ой... — ещё тяжелее вздохнул отец Николай и вместо ответа заговорил о другом: — А вот в Москве есть один священник. Он сейчас большой популярностью пользуется, особенно среди молодёжи. Вот это пятно так пятно! Происхождением он из золотой молодёжи, папаша его высокие чины имел при советской власти, а сын с юности бражничать взялся. И однажды, в пьяном мареве, сбросил с балкона свою любовницу, за то что она ему изменила. Та — насмерть. Суд, его — в тюрьму. Папаша и так и сяк, не получается его из неволи выцарапать. Тут пришёл Ельцин, новая власть, мутная водица. Этот молодчик вдруг стал твердить, что ему является Богородица, что он раскаивается и после тюрьмы пойдёт по христианскому пути. А до этого всё пытался доказать, что не вполне в своём уме. Теперь его выпускают, радуются на него, в пример преступникам ставят, и вот, гляньте-ка, уже второй год как сей субъект хиротонисан и служит священником в храме на Новозаветной улице. Маленькая там церковка. И вот он уже — властитель умов. До чего доходит! Придёт, скажем, к нему девица, вся расфуфыренная, на голове помпон — и на колени перед ним, ручки вот так, по-католически сложит: «Хочу креститься у вас, отец Валерьян». Он посмотрит на неё этак и говорит: «Встань, дочь моя, ты уже крещена Господом, ибо много пострадала!» И велит выписать ей удостоверение, что такая-то и такая-то приняла Таинство святого крещения.
— Ничего себе! — возмутился Василий Васильевич. — Первый раз про такое слышу.
— Да, — кивнул священник. — А старушка подойдёт к нему с вопросом: когда, мол, батюшка, будете воду освящать? А он ей: «Как только, так сразу». Старух очень не любит, клеймит их беспощадно. Старухи, конечно, не подарок нам, священникам. Бестолковые они в основном Но нельзя же им предпочитать тех, с помпонами. Старуха, может быть, греха порой за собой не чует и на исповеди талдычит: «Безгрешная я, батюшка, никому зла не желала и не делала». Ругаешь их, бывает. Но всё же пользу они стараются приносить, помогают — помыть, постирать, то, се, другое, третье. А кто храмы моет? Они, старухи, прихожанки. С помпонами храмы не моют.
— Неужто терпят такого Валерьяна отцы Церкви?
— Поговаривают, что хотят его лишить сана. А что толку? Вон, бесоподобного Глеба Якунина лишили сана, а он пуще прежнего не унимается. Так и этот. Ему только в радость будет, чтоб его выгнали из нашей Православной Церкви. Он тогда с чистой совестью, точнее, с грязной, свою собственную церковь обоснует. Да, говорят, обосновал уже какое-то братство Сердца Христова. И сколько ещё таких объявится на Руси в обозримом будущем? Легион. Нехорошо и поминать про них в канун такого праздника, да ещё в Страстную Пятницу, когда лукавый так и шастает поблизости. Давай, Вася, ещё чайку взогреем. Погас закат, и чай остыл. Можно стишок такими словами начать.
— Пишете стихи, батюшка? Признайтесь. Ну, кроме тех, что про матушку Наталью.
— Нет, кроме тех не пишу. Шуточно только, понарошку. А если всерьёз, то это пусть иеромонах Роман. Его хватает на всех нас.
Чижов в очередной раз подумал о том, до чего же ему здесь хорошо. Но тотчас вспомнил ещё несколько своих грехов, про которые не успел рассказать отцу Николаю.
— Я всё мечтаю в Италию съездить, — почему-то сказал священник. — В Бари, к мощам святителя Николая Мирликийского, моего небесного покровителя. Однажды побывал там и теперь снова тянет туда. И в Иерусалим, конечно.
Наталья Константиновна сняла вскипевший чайник, села за стол, налила себе первой, стала громко пить из огромной чашки.
— Кажется, получше мне, — сказала, улыбаясь. — Садитесь, попейте ещё разок, да и спать пора бы. Перед завтрашней всенощной много спать надо.
— Наговориться никогда не успеваем, матушка, вот что, — возразил отец Николай. — Ты-то, когда сестра приезжает, днями с ней не можешь набеседоваться.
— А мужчины должны быть молчаливые, — в свою очередь возразила матушка Наталья. — Отец Николай! Рясу-то опять чем-то угваздал. Как маленький ребёнок, ей-богу! Я, Вася, только вам и могу на отца Николая пожаловаться, потому что вы нам как бы свой. Сыновьям на него нельзя жаловаться, сыновья его должны почитать, а больше некому. Хоть вы послушайте, какой отец Николай плохой. Нисколько не бережёт одеяния, вечно испачкается в чём-то. Оно, конечно, не городские условия, но, говорят, в Германии везде, даже в самой захудалой деревеньке, чистота соблюдается.
— Ну что ж мы, Наташ, о Германии сейчас говорить будем? — жалобно взмолился отец Николай. — Иной раз ты себя проявляешь как умная женщина, а иной раз — прямо как перпендикулярное кино!
— Только оскорбления и услышишь от тебя, — тихо проскулила Наталья Константиновна.
— Ух! — уже ласковым гневом пыхнул отец Николай и топнул под столом ногою. — А что, Василий Васильевич, не надумали ли вы ещё совершить обряд венчания? Ведь сколько лет испытуете терпение Божие?!
— Надо было с женой приехать да после Пасхи и обвенчаться у нас, — проворчала разобиженная матушка.
— Занята раба Божия Елизавета, работает завтра, — вздохнул Василий Васильевич.
— В воскресенье бы приехала.
— Боится одна ехать. Времена неспокойные.
— Времена плохие, — согласился священник — Но вот сколько я здесь живу и сколько народу ко мне переездило, а ни с кем ничего плохого в дороге не случилось.
— Не хвастайся, отче, — осадила мужа Наталья Константиновна. — Такой хвастун стал, не приведи Бог. Нахвастаешь беды! В Библии, может быть, вы, Вася, не читали про это, сказано, что была такая Ниобия, которая всё хвасталась, что у неё десять сыновей, а у Бога Отца только один Сын. И Бог Отец покарал её за хвастовство. Огненным огнём всех её сыновей спалил до смерти.
— Наталия! — прорыдал отец Николай, заливаясь багряной краской. — Ну какая Ниобия в Библии! Где ты такую Библию видела?
— А разве не в Библии? — искренне удивилась матушка.
— Да нет же! Ты свои рассказы мне рассказывай, когда никого нет в гостях. А то я когда-нибудь помру от стыда.
— Что он меня корит, Васенька? — воззвала к Чижову пристыженная Наталья Константиновна. — Скажи, разве нет в Библии про Ниобию?
— Нету, матушка, — улыбнулся Чижов как можно ласковее. — Это из древнегреческой мифологии сюжет.
— А как же Гамлет сказал: «Шла в слезах, как Ниобия»? — задала совсем уж сложный вопрос матушка.
Во дворе громко залаяли Остап Бендер и Ночка. Кобелёк отца Николая носил такую кличку за свою жуликоватость, а псица звалась Ночкой за свою смоляную черноту.
— Приехал, кажись, кто-то, — пробормотал отец Николай, уходя от гамлетовского вопроса своей старухи.
— Хорошо бы! — встрепенулась Наталья Константиновна. — До чего ж тоскливо в меньшинстве встречать Пасху!
— Сыновья — никто не обещался? — спросил Чижов.
— Если только Фёдор, да и то вряд ли, — пожал плечами батюшка. Из трёх его сыновей Пётр и Павел стали священниками и Пасху, конечно же, будут встречать в своих приходах, а Фёдор был, что называется, не в династию, электросварщик, и он-то чаще других сыновей наведывался в Закаты.
— Так что же Гамлет? — снова спросила матушка, но весёлый стук в дверь и на сей раз отвлёк Василия и отца Николая от ответа.
— Обязательно спроси, кто, — бросил вслед Василию священник.
— Кто там? — спросил Чижов, подойдя к двери.
— К наступающему праздничку отцу Николаю бак мёда привезли, — прозвучал хороший голос из-за двери.
Чижов отодвинул засов и радостно вышел навстречу гостям. Словно во сне, перед ним вырос в темноте Ельцин. В следующий миг громко пшикнуло, и Чижов вскрикнул от резкой боли, гвоздями проткнувшей оба глаза, схватился за лицо, но его тотчас уловили под локти, заломили руки за спину, втолкнули в избу, и сквозь слезоточивую боль духовный сын отца Николая не сразу ощутил на горле лезвие ножа.
— Сидеть и не двигаться! — кричал кто-то. — Не то перережу! Кто ещё есть в доме?
— Никого, — послышался ответ отца Николая.
Чижов всё никак не мог пересилить нестерпимую боль в глазах, слёзы полноводно струились по щекам. Вот и довелось ему испытать действие газового баллончика, дожил. Пользуясь его беспомощностью, враги скрутили у него за спиной руки толстой податливой проволокой, бросили на диван ничком, схватили за ноги и ноги тоже опутали проволокой. Отпущенный после этого Чижов перевернулся на бок и попробовал проморгаться. Кажется, уже не так нестерпимо жгло, но слёзы продолжали течь в три ручья, а заодно и из носа, что особенно неприятно. По избе звучали торопливые шаги.
— Да кого вы ищете-то? — прозвучал голос батюшки.
— Так, святой отец, — раздался ответ, — давай по-хорошему. Ты отдаёшь нам чёрного Дионисия, и мы сразу отваливаем.
— Какого чёрного Дионисия?
— Понятно. Ваньку будешь ломать.
Чижов услышал костяной удар, затем возмущённые голоса отца Николая и Натальи Константиновны:
— Да за что ж вы бьёте-то меня?
— Ой! Да что ж вы бьёте-то его, объясните яснее!
— Так, ты, бабка, ложись на кровать.
— Зачем?
— Да не бойся, не будем насиловать. Свяжем только по рукам и ногам, да и всё, чтоб не рыбкалась. Свяжи её, Билли.
Наконец сквозь струи слёз Чижову удалось что-то разглядеть. Но пока ещё очень неявно, расплывчато. Тот, которого назвали Билли, спутывал проволокой руки и ноги Натальи Константиновны. Другой продолжал допрос:
— Ты, бабуля, знаешь про чёрного Дионисия?
— Да и я не знаю, миленькие! — слезливо отвечала та. — Что хоть это такое?
— Да икона, икона! «Чёрный Дионисий» называется. Где она у вас?
— Батюшки, не знаю никакого чёрного Дионисия.
— А ты, поп?
— И я не знаю такого чёрного, — пробормотал отец Николай, стараясь припомнить.
— А сейчас? — спросил верзила с лицом Ельцина и ударил отца Николая рукояткой пистолета по лысоватой голове.
— Да хоть убейте! — отвечал священник, прокряхтев от боли.
Чижов ещё раз усиленно сморгнул слёзы и, выпучивая глаза, постарался оглядеть картину творящегося беззакония. Только теперь ему стало ясно, почему Ельцин и почему Билли. Один из негодяев имел на лице резиновую маску, отражающую образ всенародно избранного президента России, другой — такую же маску Клинтона Вот какие высокопоставленные гости заявились в столь поздний час к отцу Николаю Ионину, митрофорному протоиерею, настоятелю храма Александра Невского в селе Закаты — сам Борис Николаевич со своим другом, президентом США. Правда, если Ельцин соответствовал своему высокому росту, Клинтон был помельче, нежели как его показывают по телевизору. Оба в перчатках. У Ельцина в руке пистолет, у Клинтона — нож.
Отец Николай смиренно сидел за столом. Со лба его из двух ранок стекали две тонкие струйки крови.
Слёзы снова заслонили картину происходящего.
— Вы хоть поточнее объясните, какого чёрного Дионисия просите, — произнёс Чижов и сам не узнал своего голоса. К величайшему его огорчению, голос звучал трусовато.
— Просят в райсобесе, понятно? — отозвался Клинтон, являя удивительные познания бытовой русской жизни.
— Это что за фраер? — кивнул Ельцин на Василия Васильевича.
— Сын мой, — отвечал отец Николай.
— А, ну коли сын, то не должен от папки отставать. — Ельцин приблизился к Чижову и дважды подряд ударил его рукояткой пистолета по голове. По сравнению с тем, что Василий Васильевич испытал от слезоточивого газа, эта боль была вполне терпимой и даже лестной — он пострадал наравне с отцом Николаем.
— Ну его-то за что, кудеяры вы эдакие! — простонал священник.
— А чтоб не чтокал, — отвечал остроумный Клинтон.
Тем временем Ельцин вновь воздвигся над отцом Николаем, занёс над ним руку с пистолетом:
— В третий раз спрашиваю, где чёрный Дионисий?
— Бог ты мой... — почесал бороду батюшка. — Уж не ту ли вы маленькую иконку имеете в виду, что мне привёз... В общем, один благодетель. Её? Как раз маленькая и чёрненькая такая.
— Молодец, поп, вспомнил, — похвалил Ельцин, опуская руку. — Которую тебе Лоханов подарил.
— Точно, Лоханов! — обрадовался отец Николай. — Так вам она нужна?
— Давай её сюда, — приказал Клинтон.
— Дам, сейчас подам, Господи! А я-то, дурак, думаю, какой такой чёрный Дионисий! Божья Матерь с Младенцем... Да написаны как-то необычно... Глаза какие-то у них... Я её, грешным делом, в шкаф припрятал. Господи, где же она?
Он рылся в шкафу, спешил, боясь, что разбойники опять станут бить его или Чижова.
— Дионисий... Он говорил, что не Дионисий, а из круга Дионисия. Вот теперь я вспомнил. Какой-то ученик Дионисия, Никифор Конец. Вот кто автор иконы. А вы спрашиваете чёрного Дионисия, мне и непонятно. Зря только башки нам расшибли с Васей.
— Считайте, что за веру пострадали, — сказал Ельцин.
— Можно сказать, в борьбе с иконоборцами, — засмеялся отец Николай, будто негодяи вдруг по волшебной палочке превратились в добрых прихожан.
— Молодец, попяра, бодрости духа не теряешь, — похвалил Ельцин. — Может, когда и приду к тебе каяться. Нравишься.
— Вот он, ваш псевдо-Дионисий, — с удовлетворением обнаружил икону отец Николай, вытащил её из шкафа, распеленал — она была завёрнута в полотенце.
Ещё раз сморгнув слёзы, которые всё ещё текли, Чижов увидел в руках батюшки небольшую и действительно чёрную икону.
— Что это «псевдо»? Ненастоящая, что ли? — грозно прогудел из-под своей резиновой личины Клинтон.
— Опять же поясняю, что это не сам Дионисий писал, а один из его многочисленных учеников, — терпеливо отвечал отец Николай. Видите, какое особенное письмо. Сразу видно — не Дионисий. Берите, коли пришли за ней. Видать, ценная. А так-то я стремлюсь у себя ценных икон не держать, чтобы не вводить в соблазн слабых мира сего, таких, как вы.
— Кончай агитацию, опиум, — усмехнулся из-под своей маски Ельцин. Он взял из рук священника икону, разглядел её как следует и засунул во внутренний карман куртки. — Ну всё, теперь спасибочки. Давай, друг Билл, вяжи попа. К стулу его. Руки к подлокотникам, ноги — к ножкам. К вам ещё кто-нибудь должен приехать?
— Завтра должны, — наконец-то подала голос Наталья Константиновна. — Что ж вы, так нас и оставите связанными?
— Так и оставим, — отвечал Ельцин. — Раз завтра кто-то приедет, спасут вас. Удобно, святой отец?
— Удобно, сынок, не волнуйся, иди с Богом, — отвечал отец Николай.
— Погоди, надо ещё твою бабу и сына к кроватям привязать, а не то они так, спутанные, выбраться могут.
Клинтон привязал к кроватям сначала Чижова, потом Наталью Константиновну.
— А если мне с сердцем плохо станет или отцу Николаю? — спросила простодушная матушка.
— Ну, тогда исповедуйтесь друг другу и — в рай, — засмеялся Ельцин. — Нам же надо подальше отъехать отсюда, а то ж вы сейчас своего молодого в ближайший пункт, где есть телефон, отправите.
— Логично, — сказал Василий Васильевич. Глядя на спокойствие отца Николая, он тоже стал чувствовать, что ничего на свете не боится. Никаких издевательств, зверств, пыток.
— Какие-нибудь ещё пожелания есть? — спросил Ельцин.
— Воды дайте напиться, а то ж до утра теперь не пить, — сказал отец Николай.
— Билл, дай им попить, — повелел Ельцин. Давно уж было ясно, что он в этой банде из двух человек главный, а не так, как у настоящих Клинтона и Ельцина.
Резиновый президент Америки обошёл всех троих с матушкиной огромной чашкой, напоил.
— Вот ещё, — сказал отец Николай, напившись. — Скучно нам будет. Не в службу, а в дружбу, включите магнитофон. Вон он там, на подоконнике.
— Магнитофон! — фыркнул Клинтон. — Магнитофон мы и сами прихватить с собой можем.
Чижов давно заметил, что он шарит взглядом по избе, явно не желая ограничиваться одним лишь так называемым «Чёрным Дионисием».
— Я те прихвачу, американская морда! — осадил его наш всенародный.
— Да ладно тебе! — возмутился неудовлетворённый Билл. — Тут ещё столько барахла натырить можно. Что мы, одну только эту копчёную деревяшку?
— Дурень ты, Билл! Одна эта копчёная деревяшка стоит в сто раз дороже, чем мы с тобой оба вместе взятые. Иди включи людям магнитофон. Там с реверсом, батя?
— С реверсом, с реверсом, не беспокойтесь, всю ночь играть будет, только не громко сделайте, — сказал отец Николай.
Клинтон включил магнитофон, из которого тихо потекла музыка «Мечты» из «Детского альбома» Шумана.
— Похоронное что-то, — сказал Клинтон.
— Шуман, — сказал более развитой Ельцин. — Не знал, что попы классической музыкой увлекаются. А джаз есть?
— Нету, — ответил отец Николай. — Идите с Богом, кудеяры, а не то кто-нибудь ещё заявится. Зачем вам и нам лишние переживания? Свет только включите маленький, а большой выключите.
Ельцин сам исполнил просьбу, погасил люстру, зажёг настольную лампу. Ещё свеча на столе горела в маленьком подсвечнике.
— А мне валидолу под язык подложите, если можно, — попросила Наталья Константиновна. Они и это выполнили. Наконец собрались уходить.
— Там подсвечники ещё золотые есть, — прогудел Клинтон.
— Да не золотые они, родимец! — воскликнул батюшка.
— Понял? — цокнул языком Ельцин. — Пошли, Билли.
— И последнее, — окликнул их отец Николай.
— Чего ещё? — спросил недовольный Клинтон.
— Как молиться-то за вас? Имена назовите свои, — попросил священник, и у Чижова мурашки по спине пробежали.
— Его — Билл, меня — Боря, — гоготнул Ельцин.
— А под масками? — серьёзно спросил отец Николай.
— Апостол Пётр и апостол Павел, — поставил окончательную точку в душеспасительной беседе Ельцин. Но когда он решительно шагнул к двери, Клинтон вдруг наклонился к батюшке и тихо промычал:
— Я Виктор, воще-то. — И только после этого поспешил за главарём этой небольшой банды грабителей.
— Эх, дураки, дураки, — вздохнул отец Николай, когда за окнами послышалось хлопанье автомобильных дверей, зажужжал мотор. — Как не боятся душу свою этак губить! Безмозглые! Жалко их.
— Себя пожалей, — тихо, посасывая валидол, заметила матушка.
— Нет, их жалко, кудеяров, — продолжал батюшка. — Может быть, не безнадёжные ещё. Вот ведь просьбы мои исполняли... А постепенно один страшный грех за другим засосут их.
— Жалей, жалей их, — продолжала тихо ворчать Наталья Константиновна. — Лоб тебе вона как раскровянили. И вот я ещё что замечаю: собаки поначалу очень лаяли, а потом умолкли, и теперь не слыхать. Не иначе как они потравили их, изверги.
Некоторое время в избе слышались только «Мечты» Шумана. Когда Чижов в прошлом году точно так же приезжал на Пасху, он привёз отцу Николаю в подарок магнитофон и множество записей. Батюшке нравилась красивая классическая музыка. И марши он тоже уважал. На играющей теперь кассете было разнотравье из самых известных и любимых мелодий. Шумана сменила «Павана по усопшей инфанте» Равеля, и отец Николай мрачно пошутил:
— И впрямь молчат собаки. Видать, усопли инфанты наши. Остапа Бендера мне особенно жаль будет, умный был пёс.
— А мне — Ночку, — вздохнула Наталья Константиновна и заплакала.
— О чём? — повернул к ней голову батюшка. — О собаках? Эй!
— Да не о собаках, а как они вас били, окаянные! — плакала матушка. Сейчас ей можно было всё простить, все выходки её строптивого и вздорного нрава.
— Не убили же! Не плачь, Наташенька, не плачь, любезная, — стал утешать её священник. — Собачек жалко. Новых заведём. Башки наши заживут, лучше прежнего засияют. Себя-то не накручивай, а то и впрямь плохо с сердцем сделается.
— И... икону тоже жал... жалко, — всхлипывала матушка.
— О-о-о! Икону тоже не жалей, — отвечал отец Николай. — Мне она не по душе была, эта икона. И впрямь чёрное что-то в ней, не светлое. Я её поначалу в храме пристроил из уважения к Андрею Андреевичу, всё-таки подарок ценный, так она, слышишь, Вася?..
— Слышу, батюшка.
— Она упала, да ещё две иконы свалила и свечку сбила. Я тогда в избе её пристроил. Она и в избе упала ни с того ни с сего. Читал я, что Дионисий одно время поддался речам еретиков и что-то там не то стал делать. А вместе с ним и ученики его. Покуда их Иосиф Волоцкий уму-разуму не научил, не возвратил к канонам Видать, ученик Дионисия, тот Никифор Конец, в период еретических заблуждений и написал сию икону. Из неё что-то нехорошее проистекает. Прости, Господи, ежели я не прав!
— Должно быть, правы, батюшка, — отозвался Чижов. — Судя по всему, именно этого еретического периода иконы особенную ценность у торговцев представляют. Да и вообще, пятнадцатый-шестнадцатый век! За такую икону и впрямь Клинтон и Ельцин наши большой куш отхватят, если смогут сбыть. А то ведь, не ровен час, их убьют за чёрного Дионисия.
— И убьют, дураков, — согласился отец Николай. — Я и говорю, жалко кудеяров глупых. А второй-то всё же назвал себя. Надо будет помолиться о заблудшем рабе Божием Викторе.
— Вася, большое тебе спасибо за музыку, — вдруг весело сказала Наталья Константиновна. — Мне вот эта особенно нравится. — «Павану» сменил «Лунный свет» Дебюсси. — Я под неё всегда хорошо засыпаю. А ещё под «Лунную сонату» Бетховена.
— Я потому и попросил включить магнитофон, — сказал отец Николай, — что нам теперь в нашем положении лучше всего заснуть.
— Послушай, отец Николай, — спустя какое-то время, когда Дебюсси сменил «Лебедь» Сен-Санса, сказала Наталья Константиновна голосом человека, совершившего важное открытие. — А ведь это он их навёл.
— Кто, Наташа? — спросил отец Николай, тоном показывая, что уже начинал засыпать.
— Да кто ещё! Наш кудеяр, как ты выражаешься, Полупятов.
— Да ну, что ты! Какие у тебя основания?
— А такие. Он нарочно сбежал под вечер. Это раз. Он знал, что кроме Васи сейчас у нас никого народу нет. Это два. И потом, помнишь, как этот, в маске Ельцина, сказал тебе: «батя»? Точно так же и уголовник наш выражается. Это три. Да и вообще, я всегда подозревала, что он неспроста к нам приехал. Гада на груди пригрели. Попомните мои слова.
— Окстись, Наташенька, а если он ни в чём не виноват? Нельзя заранее возводить напраслину.
— Вот если не виноват, я при всех покаюсь и перед тобой, и перед ним.
— Утро вечера мудренее. Лучше постарайся сейчас уснуть.
— Да рк я стала засыпать, а меня осенило. Я аж подпрыгнула.
— Плохо, знать, они тебя привязали, коли ты ещё и прыгать способна, — засмеялся отец Николай. — А я бы сейчас рюмку водки или коньяку с наслаждением выпил бы. Никак ты там не в силах отвязаться, Натальюшка?
— Вместо коньяка ты бы лучше помолился Анастасии Узорешительнице. Может быть, она отвяжет кого-нибудь из нас.
Молча слушали «Лебедя», потом «Лунную сонату», потом «Мечты о любви» Листа, арию из Третьей оркестровой сонаты Баха. Вроде бы после того, как все переживания отхлынули, и хотелось спать, а не спалось. Часы показывали всего лишь без десяти десять. После рода Клинтона и Ельцина прошло каких-нибудь полчаса. Впереди была целая долгая ночь.
— А мне кажется, что убийца Кеннеди тут всё же ни при чём, — сказал Чижов.
— Нет, на такое гадство он не способен, — кивнул отец Николай. — Шалопай он отъявленный, но не мерзавец. О, мне вот эта мелодия больше всего нравится. Это Григ, да, Вася?
— «Утро» из сюиты «Пер Гюнт», — сказал Чижов.
— Пробуждается, пробуждается всё, — улыбался, слушая музыку, отец Николай. Теперь, когда глаза Чижова перестали слезоточить, жидкость потекла из глаз его духовника.
— Каково мы в нынешнем году Пасху встречаем, а, батюшка! — как можно веселее произнёс Василий Васильевич.
— Да-а-а! — шмыгнул носом священник. — Ничто не случайно в этом мире ведь в самую Страстную Пятницу... — Отец Николай оглянулся и посмотрел на фотографию, висевшую у него за спиной. На ней были изображены отец Александр Ионин и матушка Алевтина. Отец Николай вздохнул: — Батюшка и матушка, отец Александр, матушка Алевтина! Вы от немца страдали, а я вот от нашего олуха пострадал. Но пострадать надо, это хорошо, даже очень.
— Хорошо ему! — проворчала матушка Наталья.
— А вот я недавно обнаружил такое, — вдруг вспомнил Чижов. — В какой день полетел Гагарин? Двенадцатого апреля. В день Иоанна Лествичника, который написал «Лествицу», а лествица — в небо.
— Совпадение, но не случайное, — промолвила матушка.
— Таких совпадений много, — сказал отец Николай. — И всё же какие хорошие оказались Клинтон и Ельцин. Ну побили, ну чёрного Дионисия забрали, ну связали, ну даже если собачек потравили. А ведь могли бы и дом поджечь, чтобы совсем без свидетелей. Ан нет, пожалели нас. Я на них, пожалуй, даже в милицию заявлять не стану.
— Ещё чего! Не станет он! Нет рк, если икона ценная, её надо вернуть! — сменив доброе своё начало на вздорное, проскрипела Наталья Константиновна. — И икону вернуть, и гадов этих в тюрьму упечь.
— Ну вот, опять ты, Наташа, — проворчал отец Николай. — Вот лишь бы поспорить со мною! Вот натура хохляцкая!
— А вы, Наталья Константиновна, разве хохлушка? — с улыбкой спросил Чижов.
— Родители мои украинцы, — ответила матушка. — Но я сама себя считаю русской, потому что у меня муж русский. А икону всё равно надо вернуть. Мы её лучше продадим, а деньги... Ой, что это? Гляньте-ка на свечу!
Свеча на столе и впрямь вдруг повела себя очень неприлично. Ни с того ни с сего она стала клониться, гнуться, неся огонёк свой прямо в сторону газеты, лежащей поверх конфетницы.
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! — зашептал отец Николай, пытаясь подскакать на стуле к пожароопасному концу стола, но он только шатнул стол, свеча дрогнула, коснулась огоньком утла газеты, и газета занялась, будто только того и ждала.
— Вот вам и не подожгли! — плаксиво промолвила матушка. — Зубами скатерть сорви, отец Николай!
Этот совет оказался губительным. Так бы, глядишь, газета сгорела бы и ничего больше не подожгла. Но когда отец Николай, изогнувшись, достал зубами до края стола и сдёрнул скатерть, конфетница рухнула на пол, а газета, совершив совсем уж какой-то дерзкий прыжок, ринулась прямо под тюлевую занавеску. Пыхнули искры, огонь весело и резво побежал вверх по лёгкому старому тюлю.
— Ну, теперь уж точно — пропали, — молвил отец Николай. — Можно начинать друг перед другом исповедоваться. Рано радовались, что всё так хорошо кончилось!
Глава девятая
БЕЛОКУРОВ ПОГУЛЯЛ
— Вот тут у нас героический шрамик, мы о нём уже наслышаны, он нас так украшает, такой ровненький, мужественный, — говорила Элла, легонько прикасаясь кончиками пальцев к его щеке, где пролегал изящный шрам — след отлетевшего от стены осколка во время расстрела Белого дома. Белокуров только что проснулся и не знал, который час и сколько он проспал в объятиях Эллы. Сознание тотчас высветило подробности провалившегося дня — утренний мухмурлук, я у тебя тяжёлый, сегодня вечером прошу не задерживаться, главный бестиарий, балаганная лекция о крестовых походах, радуга, магазинчик деликатесов, бесплодные поиски Василия, любовное грехопадение, любовный переплёт...
— О-о-о!
— Вот, мы уже стонем, нам, наверное, плоховато после столького выпитого.
— Квасу хочу ледяного.
— Понятное дело, квасной патриотизм клокочет. Сейчас принесу.
— Неужели есть?
— А как же!
— Ты — лучшая в мире женщина.
— Только потому, что у меня есть ледяной квас?
— Довольно рассуждений. Квасу!
— И зрелищ? Иду.
Он полюбовался ею, как она выбралась из постели, надела халат, схватила со стола пару грязных тарелок и устремилась на кухню. Он, оставшись один, кинулся к будильнику. Часы показывали всего лишь семь часов вечера. Ещё совсем не поздно, и можно успеть спасти Прокофьича.
— О Боже! — простонал опять Борис Игоревич, сидя в чужой супружеской постели, зябко кутаясь в одеяло. Его слегка колотило.
...Любовный переплёт, потом какое-то сумасшедше-счастливое сидение за столом, поедание деликатесов, питие шампанского и можжевеловой, щупальца осьминогов оказались невкусными, зато всё остальное — отменное, и шампанское не ахти, а можжевеловая превосходная, а потом — опять вихрь, обвал, крушение, провал в небытие, тьму, сон без видений, подобный смерти, но вот теперь — опять надо было жить.
В комнате царил закат...
Неужели всё это и впрямь произошло? Белокуров затосковал. Он хотел бы долго, очень долго ухаживать за Эллой, встречаться с ней, чувствовать себя влюблённым, но не падать с нею в бездну. Со временем влюблённость прошла бы. Наверное, прошла бы. Но теперь поздно было рассуждать, прошла бы или не прошла. Всё уже свершилось, плотина рухнула, наводнение затопило город. Что же теперь будет?
— Пост коитус бестиа тристит, — пробормотал главный бестиарий, глядя на лучи закатного солнца.
— Слышу-слышу про бестию, которая тоскует, — зазвучал смеющийся голос.
— Не тоскует, а тристит, — сказал Белокуров, делая на сей раз ударение на последнем слоге, превращая латинское слово в русское. — О, квас! Славу пою я тому, кто тебя изготовил. Пенный напиток волшебный, волшебной рукой сотворённый.
Квас и впрямь был дивный, ледяной, колючий, кисло-сладкий. Белокуров нарочно пил так, чтобы несколько ледяных капель упало ему на грудь. Тоска немного затихла. Элла включила магнитофон, из которого потекли «Мечты о любви» Листа, с точно такой же кассеты, какую Чижов подарил отцу Николаю. Элла подошла к Белокурову, села перед ним на корточки, положила голову ему на колени.
— Мне так хорошо с тобой.
Он даже не понял, кто это сказал — он или она.
Некоторое время они молча слушали музыку. Он не знал, что творится у неё на душе. В своей душе он чувствовал чудовищное смешение всего и помногу — тоски, счастья, любви, страдания, страха, наслаждения, боли, ужаса, восторга, стыда, бесстыдства, раскаяния, нежности, радости, радуги...
Он гладил её волосы и что-то шептал о любви. Она медленно поднимала на него глаза, полные неги и любовного обморока, и он понимал, что останется у неё до самого утра. Но понимал также, что этого нельзя допустить.
— Ты останешься? — спросила она тихо, робко.
— Ты не сможешь завтра работать со своими инострашками.
— Я всё наврала про них, у меня завтра — полностью свободный день, и мы можем быть вместе.
— Лучше я приеду к тебе завтра днём, — сказал он.
Она сразу отпрянула.
— Так ты не останешься?
— Нет, радужка, не сердись! Моему отчиму трудно вдвоём с сыном, он просил сегодня не задерживаться, у него сердце шалит.
— Зачем ты так сказал?
— Как?
— Зачем назвал меня радужкой? Лучше бы просто Эллой, мне было бы легче не думать о тебе. Теперь буду думать. Да ещё таким нежным голосом. Скажи мне что-нибудь грубое.
— Квас был превосходный.
— Ещё грубее.
— Мне пора. Какое-то предчувствие гложет. Мерещится, что Прокофьич умер, а Серёжка тормошит его, недоумевает, плачет.
— Позвони своему Прокофьичу. В двадцатом веке принято пользоваться телефоном. Если хочешь, я могу уйти на кухню и не слушать, что ты будешь ему врать.
— Нет, лучше я поеду.
— Поцелуй меня.
— Нет. Мне труднее будет уехать. Пойми же! Я сам не хочу расставаться с тобой. О, если бы я был один, совсем один на белом свете! Мне бы не помешало, что твой Василий такой хороший человек, я бы отбил тебя у него.
— Что ты говоришь, опомнись! Разве хорошие люди бывали когда-нибудь препятствием для любви?
— Но их вокруг нас слишком много — Василий, мой сын, Прокофьич... И моя жена, хоть она и не захотела оставаться Белокуровой. Она всё-таки хорошая. Мы не можем топтать стольких людей даже ради любви.
— О-о-ох! — Она рухнула в кровать, уползла под одеяло, скрылась, как жук в песке.
Он воспользовался мгновением своей решимости, встал, принялся быстро одеваться. Трусы, носки, брюки, рубашка... Уже хорошо! Она высунула голову.
— Уходит! Посмотрите на него! Он уходит.
— Я вернусь завтра утром, — пробормотал он, очень неуверенный в том, что действительно вернётся.
— Во сколько?
— Утром, часов в десять.
— Тогда скорее отключи магнитофон. Сейчас начнётся «Утро» Грига, и ты включишь его, когда вернёшься. Но не в десять, раньше! В семь. Ну хотя бы в восемь. Умоляю тебя. Подари мне хотя бы эти дни, до понедельника. Обещаешь?
— Обещаю, — сказал он, страшась обещать. Он выключил магнитофон, подошёл, сел на край кровати, притянул к себе ладонями её лицо. — Но только при одном условии.
— При каком, милый?
— Что ты сейчас заберёшься опять под одеяло и не будешь провожать меня. Чем меньше мы сейчас будем прощаться, тем лучше и легче. И не будем целоваться. Давай представим себе, что нам не хватило можжевеловой и я попросту побежал в магазинчик деликатесов. Сейчас вернусь. А ты уснёшь, ожидая меня. А утром я вернусь. У тебя дверь защёлкивается?
— Да, — грустно сказала она — Но почему не целоваться?
— Нет. Всё.
Он резко встал, вышел в прихожую, быстро обулся, накинул плащ, открыл дверь, захлопнул её за своей спиной, отдышался. Дело сделано! Он чувствовал себя уголовником, совершившим побег. Только бы не вернуться. Нет, он уже спускался вниз по лестнице, он уже вышел на улицу, он уже ловил машину и садился в неё, он уже ехал домой, озарённый закатными лучами, а в голове у него пело под музыку «Мечты о любви» Листа: «То моё, моё сердечко стонет, сердечко моё грустит». Грустит, хрустит, тристит... Он всё ещё весь находился в её оболочке, окутан ею, и не было ни водителя рядом, ни езды по вечерней Москве, ни мелькания фонарей, а был лишь особый ритм и волны тепла её тела, её поцелуй на его губах, и все изгибы и тайны, и долгий полёт, который не должен был никогда кончиться, но, увы, уже кончился.
Автомобиль неумолимо приближался к его дому. Вновь перед глазами встала страшная картина — мёртвый отчим и плачущий около него Серёжа. «Ох, какой же я гад!» — хотелось прокричать Белокурову.
— Что стонешь? — спросил водитель.
Оказывается, он всё-таки стонал, купаясь в своих думах.
— Сердце пошаливает.
— С перепою?
— А что? Запах?
— Ещё какой. Хотя бывает и гораздо хуже.
Тут Белокурова ударило ещё более скверное предчувствие. Что, если он сейчас приедет, а там — Тамара? Она вполне могла уже возвратиться. О нет, только бы не сегодня, ну хотя бы не сейчас! Ему надо отдышаться, унять сердце, выболеть всё из души. Впервые в жизни он больше всего боялся встречи с собственной женой, с которой прожил четыре года.
Сердце и впрямь шалило. Не хватало ещё, чтоб вместо Прокофьича он сейчас окочурился.
Приехали. Может быть, вернуться? Ошалеть, вырвать из сердца заботы и — снова броситься в блаженные объятая! Но рука уже сама доставала из кармана деньги и протягивала их сколько договорились водителю, потом сама же открывала дверцу машины, и тело Белокурова само вылезало прочь от соблазнительного возвращения.
— К разврату — нет возврату, — молвил главный бестаарий, провожая взглядом машину и делая первый шаг к дому. Спасительно было думать обо всём происшедшем как о разврате, а не как о сильном любовном переживании. — Развратник, развратник, — шептал Белокуров, поднимаясь по лестнице. Но это слово падало в него, долетало до глубины и возвращалось оттуда: любовь! любовь! любовь!
И вот он уже стоит перед своей дверью. Что там? Господи, пусть всё будет в порядке! Я замолю грехи, я столько сделаю во имя Твоё, чтобы загладить грехи! Господи, пусть я войду, а там Прокофьич и Серёжа мирно спят!
Но тот Белокуров, который обзывал себя развратником и не признавал любви, спросил: «И что будет тогда? А я скажу тебе: если сейчас всё будет в порядке, то завтра утром ты сдержишь своё гнусное обещание и помчишься включать магнитофон, чтобы слушать «Утро» Грига в любезных объятиях любовницы».
— Будь что будет! — тихонько прорыдал Борис Игоревич и стал открывать дверь своей квартиры.
На какой-то миг ему представилось, будто он открывает другую дверь, будто он вбегает в комнату, срывает с себя одежды, распахивает одеяло и падает, в поцелуе ударяясь зубами об зубы, как это было сегодня днём.
Он чувствовал себя так, будто в нём поселился чужой.
В квартире стояла зловещая тишина, хотя он и сам не смог бы объяснить, что в ней такого зловещего. Тихо-тихо разделся, но не успел снять второй ботинок, как дверь комнаты Прокофьича распахнулась и отчим, слава Богу, живой и здоровый, предстал перед главным бестиарием. Только очень злой, алый от гнева.
— Что ты делаешь, сволочь! — начал Прокофьич уж чересчур резко. Видать, ему плохо было.
— Прости, отче, миленький, — пробормотал Белокуров.
Прокофьич возвратился в общую с Серёжей комнату. Белокуров пожал плечами, вздохнул. Так тебе и надо, да ещё и мало! Всё-таки прежде, чем пойти и пасть перед Прокофьичем на колени, он юркнул в ванную, быстро разделся, принял душ, одновременно чистя зубы. Всё это заняло не более десяти минут. Освежённый, хотя и одетый в старое, главный бестиарий, выйдя из ванной, решительно отправился к отчиму. Осторожно открыв дверь, Белокуров обомлел. Отчим сидел на кровати, низко склонив голову, и плакал. Серёжина кроватка была пуста. Самого сына нигде не было.
Молнией пронеслось: «В больнице!»
— А где Серёжа? — спросил пустынею рта.
Прокофьич молчал.
— Что случилось, Прокофьич? Где мой сын?
Отчим медленно поднял голову и с ненавистью, от которой всё внутри у Белокурова содрогнулось, посмотрел на своего пасынка.
— У тебя больше нет сына.
Тут главный бестиарий должен был лишиться чувств, и мы увиделись бы с Цим только через сколько-то глав, но он, как ни странно, выдержал удар, нанесённый ему ненавидящим Прокофьичем, и промолвил:
— Хорошо, я сволочь, но ты всё равно не мучай меня, Прокофьич, дорогой! Что значит «нет сына»?
— То и значит.
— Прокофьич!
— Не ори на меня, гад. Если я говорю, что у тебя нет больше сына, значит, у тебя его больше нет. Тамара забрала его.
Белокуров сел на пол. Отдышался. Серёжа жив. Правда, сообщение о том, что его забрала Тамара, тоже хоть и не матовое, но — шаховое.
— Как это она его забрала? Куда?
— Не хочу с тобой разговаривать. Иди протрезвей сначала. Разит, как от пьяной кобылы.
Глава десятая
ЧУДОДЕЙСТВЕННЫЙ МАЛЬЧИК
Он сидел с бокалом густой чёрной жидкости, обладающей неизъяснимо прекрасным вкусом. Никогда доселе ему не доводилось пить столь изысканного вина, которое называлось «черри-Ч». От него не пьянелось, от него всё внутри распускалось и расцветалось. Рядом сидела Ева и тоже попивала черри-Ч в ожидании, когда начнётся самое интересное. Они встретились на том же месте, что и вчера, без десяти десять и вскоре оказались в обществе Ч, где вновь слушали завораживающую лекцию Чернолюбова. Промаявшись до вечера, так и не уснув, Сергей Михайлович к тому моменту, когда следовало ехать встречаться с Евдокией, почувствовал непреодолимый прилив какой-то чедушной тяги, его сильно повлекло, захотелось вновь увидеть и услышать Святослава Зиновьевича, и эта тяга была даже сильнее влечения к Евдокии. И когда они очутились тут, он с радостью пожал руку чернявенького Чернолюбова.
— Вот вы говорите Ч и X, да? — первым делом огорошил его Святослав Зиновьевич.
— Я говорю? — восхитился Сергей Михайлович. — Я только думал об этом сегодня, но никому не говорил.
— В том-то и дело, что между нами, мой дорогой, уже создана связь, — улыбнулся Чернолюбов. — Не удивляйтесь. И не пугайтесь, я вовсе не контролирую ваши мысли и поступки. Просто всё интересное, что связано с Ч и появляется в вас, тотчас передаётся мне. Так вот, уберите все гласные из фамилии Чехов. Что получится?
— Ч-х-в.
— А что такое ХВ? Это Христос воскрес. Вместе — Ч Христос воскрес. Вот какая фамилия была у Антона Павловича! Ну, усаживайтесь, я уже скоро буду выступать.
Потом, прочитав на сей раз короткую лекцию, поскольку новичков сегодня не было, ченосец показал несколько своих чфокусов. Одного из присутствующих он заставил читать наизусть стихи Чаадаева. Тот сначала сказал, что вообще первый раз в жизни слышит о Чаадаеве как о поэте, но потом вдруг схватился за голову и прочёл довольно длинное и скучное стихотворение о тайных судорогах земли. Разводя руками, он заявил по прочтении, что сам впервые слышал эти стихи, хоть и прочёл их наизусть. Потом Святослав Зиновьевич поднял с места вчерашнего американца, который вдруг принялся бойко говорить по-русски, хотя его спутница и переводчица тотчас стала в восторге уверять, что «мистер Браун не любил русского языка» и доселе даже не собирался учить его. Сегодня при мистере Брауне и его подруге был мальчик, совсем маленький, годиков трёх или даже двух с половиной, молчаливо и испуганно смотревший во все стороны, словно его украли. После мистера Брауна неожиданно настала очередь Сергея Михайловича.
— К вашим услугам черепослов Чечерин, — объявил Святослав Зиновьевич. — Сейчас он прочтёт вам одно очень красивое стихотворение по-исландски.
— Кроме исландской селёдки, я ничего не знаю исландского, — улыбнулся Сергей Михайлович, но в следующий миг из уст его потекло само собою очень звучное, чеканное стихотворение на доселе неведомом ему, но явно исландском языке. Благо, оно оказалось коротким, потому что во время декламации испуганного Сергея Михайловича стало мутить. После него каждый из присутствующих поднимался со своего места и вытворял что-нибудь этакое. Один сыграл виртуозно на гитаре испанское фламенко, хотя доселе в жизни не брал в руки гитару, другой выдал формулу Гаусса для исчисления пасхалий, и так далее. Каждый проделывал то, чему не был обучен и к чему у него и в мыслях не было обучаться. На кой Ч тому же палеоантропологу знать назубок исландские вирши, даже если он не Тетерин, а Чечерин? Удивительно!
После чфокусовой разминки начались собеседования с учениками Святослава Зиновьевича, но тоже недолгие. Затем всех собрали в самом нижнем подвальном помещении, представлявшем собою совершенно круглый зал, в центре которого лежал круглый ковёр, испещрённый разными загадочными символами. Средоточием, естественно, было пылающее Ч. По окружности ковра амфитеатром поднимались три уступа, на которых стояли удобные мягкие кресла. В каждом кресле могло уместиться по два человека. Во всяком случае, нетолстые Сергей Михайлович и Евдокия уместились. По странному совпадению американец и его подружка с малышом вновь оказались по соседству. Слышно было, как мистер Браун до сих пор не может в себя прийти от отменного, хотя и кратковременного знания русского языка. Если бы Сергей Михайлович сам не блеснул исландскими стихами, он бы сейчас считал мистера Брауна жуликом, подлым обманщиком.
Только теперь Сергея Михайловича вдруг осенило, что это за малыш был при них. Тот самый чудодейственный мальчик, о котором вчера говорил Чернолюбов. Мальчик, родившийся четвёртого октября 1994 года и зачатый в ночь с четвёртого на пятое октября девяносто третьего. Других мальчиков в круглом зале не наблюдалось, а по возрасту малыш как раз подходил.
— Ну? — раздался голос Святослава Зиновьевича. — Как вам нравится черри-Ч?
Вопрос был адресован Сергею Михайловичу.
— Необыкновеннейший напиток! — похвалил черепослов.
— А вы заметили, что спрятано в его наименовании? Черри-Ч. Поставьте Ч впереди и получится Чечери. А? Каково?! Ну, расслабляйтесь, червонно-золотые мои, а мне уже пора готовиться к кульминации.
Он дружественно пожал Сергею Михайловичу плечо, картинно поцеловал руку красавицы Евдокии и перешёл к соседнему креслу.
— Ну-с, — жизнерадостно сказал он там, — готов наш маленький божок спасти человечество?
— Боюсь только, что он закапризничает и не захочет пойти с вами, — выразила свои опасения переводчица при мистере Брауне.
— На сей раз даже не беспокойтесь, меня детишки обожают, — махнул рукой Святослав Зиновьевич. — Что, чудо моё, пойдёшь со мной гулять?
Гулять малыш, как видно, очень любил, потому что сонную квёлость с него тотчас как рукой сняло. Глазки его заблестели, он заёрзал у переводчицы на коленях и сказал:
— Писталет.
— Это значит «писать в туалет», — пояснила мамаша мальчика.
— Ах, вот что! — засмеялся добрый ченосец. — Ну, пошли.
— Пошли, — доверчиво согласился ребёнок и, взяв Чернолюбова за руку, отправился туда, куда вёл его чужой дядя.
— Знаешь, что мне про них Мара Петровна рассказала, — зашептала в самое ухо Тетерину Евдокия. — Муж у неё — главный редактор «Бестии». Есть такая псевдо-патриотическая газетёнка, чуть ли не фашистского толка. А она нашла себе этого богатого американца. Молодец-баба! Уезжает вместе с ним в Америку. А сына выкрала сегодня у мужа и привезла сюда, потому что это особенный мальчик. Ты слушаешь меня? Что ты мурлычешь?
— Шепчи, шепчи, — отвечал Сергей Михайлович, млея. — Твой милый шёпот в моём ухе. Меня это так возбуждает!
— Дурачок! — хихикнула Евдокия. — Так вот. Великий чемпион считает, что на этом мальчике особенная благодать Ч, поскольку...
— Кто это — великий чемпион?
— Один из главных титулов Святослава Зиновьевича.
— Красиво. Ну и?
— Да ты всё равно не слушаешь.
— Слушаю, Евушка, слушаю. Шепчи, пожалуйста, дальше.
— Так вот. Поскольку этот малыш был зачат четвёртого октября девяносто третьего, в него вселились души нескольких убитых в тот вечер. Особое сочетание душ — и холерик, и меланхолик, и сангвиник, и флегматик одновременно. Такой коктейль темпераментов сходится в одном человеке раз в столетие.
— Бедный мальчик!
— Нисколько он не бедный. Это будет великий человек и очень богатый, а не бедный. Святослав Зиновьевич рассчитывает, что с помощью этого мальчика ему удастся открыть одну из важнейших чакр земли, находящуюся здесь, вон под тем ковром.
— Зачем?
— Чтобы получить великую энергетику этой чакры.
— Здорово! И нам достанется что-нибудь от этой энергетики?
— Само собой, глупый, нам тоже перепадёт.
— Вот прямо сейчас, в полночь? — Сергей Михайлович глянул на часы. — Через двадцать минут?
— Будем надеяться, — со вздохом, означающим многое, отвечала Евдокия. — Главное — это нам всем сейчас как следует сосредоточить своё внимание на центре ковра, где ярко-красное Ч. И молиться великому Ч, чтобы открылась его чакра.
Поскольку после этих слов Евдокия отодвинулась от Сергея Михайловича и принялась сосредоточиваться, Тетерин решил, что ему тоже хочется «писталет», поскольку потребность назревала, а наполняться энергетикой великой чакры с переполненным мо-Ч-вым пузырём не хотелось. Он допил свой бокал, шепнул Евдокии, что сейчас возвратится, и отправился на поиски туалета. Туалет оказался в тёмном и безлюдном коридоре, в конце которого тосковала унылая фигура охранника. Сунулся в одну дверь — закрыто. Сунулся в другую — тоже закрыто. Спросил у охранника.
— Вон в ту дверь, — сказал он. — Там лестница, спуститесь немного вниз и увидите.
— Спасибо, — сказал Тетерин и последовал указаниям любезного питекантропа. Спустившись по лестнице в некий закуток, он и впрямь услышал журчание, свидетельствующее о наличии удобства цивилизации. Надо было только подождать — туалет был занят. Кто-то там довольно немолодо кряхтел. От скуки Сергей Михайлович сунулся ещё в одну дверь — вдруг там то же? Но там он увидел тех, кого менее всего ожидал здесь увидеть.
— Ой, простите, — извинился он и тотчас захлопнул дверь.
Увиденное каким-то щемящим жалом запало в душу палеоантрополога Тетерина. Что-то жалобное и тревожное было в малыше, самостоятельно снимающем с себя штанишки, будто он торопился, в опаске, что его ударят. При этом он с благоговейным ужасом взирал на великого чемпиона, который, по-видимому, не собирался совершать над мальчиком никакого насилия, ибо терпеливо ждал, пока тот разденется, держа в руках какой-то красивый шёлковый балахончик, украшенный серебряными пятиконечными и шестиконечными звёздами. И всё же смутная тревога за судьбу этого трогательного малыша вселилась в душу Сергея Михайловича.
Щёлкнул замок, дверь туалета распахнулась, оттуда вышел высокий пожилой мужчина, с весьма неприятным лицом, которое показалось Сергею Михайловичу на удивление знакомым. Даже, как бы сказать, отвратительно знакомым. Где же он мог его видеть?
— Да ну, пустое, — улыбнулся Тетерин, входя в туалет и изготавливаясь. И тут-то его передёрнуло! Это был Чикатило. Тот самый, фотографию которого Сергей Михайлович видел сегодня в газете «Бестия». Под заголовком «Герой нашего времени». Сергей Михайлович, чувствуя, как от ужаса его прошибает ледяным потом, прислонился плечом к стене. К горлу подступила 'тошнота. Некий питекантроп из глубины сознания воззвал к палеоантропологу: «Очнись! Ты так до сих пор и не понял, где оказался? Восстань!» Проклятая струя наконец-то иссякла, Сергей Михайлович застегнул брюки, достал сигареты и зажигалку, закурил, приблизился к зеркалу, откуда на него глянуло знакомое лицо, ухоженное, человеческое, хотя и покрытое модной нынче щетиной. Мохнорылое, как сказала бы мама Сергея Михайловича.
— Бред собачий! — ответил Тетерин восставшему из глубин его души питекантропу.
Ну, действительно, чего только не померещится! Какой такой Чикатило? Его ведь давным-давно расстреляли. Откуда ему здесь взяться?
А если не расстреляли? Смотрел фильм «Её звали Никита»? То-то же! Если и Чикатилу так же? Объявлено, мол, расстрелян, а он под другим именем живёт себе и творит дела, только уже не по собственному разумению, а подконтрольно.
Бред! Бред! Просто Сергей Михайлович невыспавшийся, голова как налитой арбуз, вот-вот лопнет, мерещится Ч знает что. Фотография из газеты совместилась в полумраке со стариком из туалета, вот и получился Чикатило...
Стоп! Ч! Чикатило! Который Ч катит. На нас Ч катят, а мы даже не встрепенёмся. Проснись же хоть ты, черепослов несчастный! При каких таких ты чакрах очутился? Показать бы этого проповедника религии Ч твоей маме, хотя бы на минутку. Она бы в ужас пришла, с ума бы сошла, что её сын спокойно всё выносит и не шарахнет Святослава Зиновьевича чем-нибудь по черепу. А если бы покойник генерал-майор Воздушно-десантных войск Тетерин увидел своего сына Серёжу в обществе сознания Ч? Да он бы не мешкая схватил его за шкирку, приволок домой и выстегал бы генеральским ремнём так, что талантливый палеоантрополог месяц не смог бы сидеть.
А что, если и впрямь взять да шарахнуть Чернолюбова по черепу? Вот был бы поступок! Генерал-майор Тетерин в могиле бы возвеселился. А хотя бы вот этой фаянсовой полочкой, которая висит под зеркалом. В ней нет никакого Ч? Кажется, нет. Хотя — поло-Ч-ка. Да нет, это не полочка, а увесистая полка.
Сергей Михайлович попробовал её снять, и она довольно легко снялась с шурупов, ввинченных в стену. Хорошая полка. Тетерин сбросил с неё мыло и взвесил в руках — килограмма два, не меньше. Шарахнуть, малыша под мышку и — деру! Будет вам тогда чакра.
Он посмотрел на часы. Без десяти. Десять минут до полуночи, до открытия великой чакры. «Восстань!» — взывал озорно питекантроп, совок, русопят, противник прогрессивного Ч-ловечества.
Сергей Михайлович усмехнулся, намереваясь повесить полку на место. Ну даже если Чикатило? Неужто мать самолично отдаст на съедение свою крошку? своего малышонка, мальчонка. Чтоб ненасытное чучело бедную крошку замучило? Мучикатилло... Конечно, ничего страшного не намечается.
Конечно, ничего опасного для малыша. Да это и не Чикатило никакой.
Сергей Михайлович ещё раз глянул на себя в зеркало и сказал самому себе:
— Мохнорылый!
Больше он себе возможностей на раздумье не предоставлял. Выйдя из туалета с фаянсовой полкой в руках, толкнулся в ту дверь, боясь уже не застать там ни Чернолюбова, ни мальчика.
— Не надо хихикать, тебе не так уж и щекотно, — бормотал великий чемпион, почти пыхтя. Он стоял на корточках перед мальчиком и завязывал у него под подбородком шнурки колпачка. Малыш извивался и хихикал от щекотки, ему было весело. Он уже был облачен в лиловый шёлковый балахончик, спускающийся до пят. Островерхий колпачок тоже был из лилового шёлка, с серебряной Ч во лбу.
— Не отвлекайте меня сейчас! — сердито бросил Святослав Зиновьевич через плечо, услыхав вошедшего Тетерина. — Да стой же ты, чумовой! — ещё более сердито молвил он мальчику.
Тут Сергей Михайлович размахнулся и шарахнул Чернолюбова по черепу. Фаянсовая полка взорвалась и рассыпалась крупными осколками. Святослав Зиновьевич мешком повалился на пол и затих. Мальчик в восторге воскликнул:
— О-о-о! Бу-у-ух!
Он нисколько не испугался, видимо, уверенный, что дяди весело забавляются. Не теряя времени, Сергей Михайлович подхватил малыша, цапнул со стула его одёжки, поверх которых лежал нательный крестик на широкой ленте, и выскочил по лесенке в коридор.
— Велено его на улицу вынести, — сказал он равнодушному охраннику, который, кажется, был уверен, что ничего экстренного не должно произойти. — Где выход на улицу?
— Вон в ту дверь, наверх, направо, потом налево.
Чудодейственный мальчик очухался только на улице. Захныкал:
— Ма-ма!
Но дерзкий похититель уже открывал свою «мыльницу» и бросал его на переднее сиденье, захлопывал дверцу, спешил за руль, заводил мотор, выруливал из тёмного двора, выскакивал на проезжую улицу и мчался прочь от черкви великого Ч. Выскочив на Серпуховской вал, Сергей Михайлович быстро промчался до поворота на Тульскую, свернул, помчался к Автозаводскому мосту, мельком глянул на большие часы, светящиеся возле станции метро. Ровно полно-Ч.
— Чёрта вам лысого, а не чакру! — захохотал Тетерин, пуще прежнего напугав мальчика этим жутковатым хохотом.
— Ма-а-а-а-а... ма-а-а-а-а! — ревел бедный.
— Ничего, миленький, ничего, они нас не догонят, не поймают, — постарался успокоить его ласковым голосом Сергей Михайлович. — Ему почему-то вспомнился тот Слава, который вчера доблестно ушёл, бросив своей девушке: «Эх ты! Дурочка!» Жалко стало Евдокию. Но, как ни жалей её, она непроходимая дура. Ему никогда не удалось бы убедить её в том, что от таких, как Святослав Зиновьевич, надо бежать сломя голову. — Зато, Слава, ты просто ушёл, а я — подвиг совершил! — воскликнул Сергей Михайлович весело. — Малышонок, не реви, прошу тебя. Тёзка! Ты же тёзка мой! Серёжа? Как тебя зовут?
Мальчик перестал плакать, всхлипнул, глядя на своего похитителя с вопросом во взгляде.
— Ну? Глазастик! Как тебя зовут?
— Серрожа, — сказал мальчик.
— А фамилия твоя как?
— Беррокурров, — послушно отвечал мальчуган.
— А где ты живёшь?
— Макве.
— А как твоего папу зовут?
— Боррис.
— А фамилия папы?
— Беррокурров.
— Доставлю я тебя к твоему папе! — весело подмигнул ему Сергей Михайлович, лишний раз убеждая себя в том, что совершил правильный подвиг. Отец мальчика был главным редактором той самой газеты «Бестия», в которой он сегодня видел фотографию Чикатило. Это что, случайность? А может, нет?
— Случайность, я спрашиваю?
— Чучайность, — вздохнул Серёжа.
— Эх ты, чучайность! Я гляжу, на тебя тоже Ч подействовало. Ну ничего, отмоемся от него. Скоро увидишь папу.
— Папу, — снова вздохнул малыш, успокаиваясь.
Приехав домой, Сергей Михайлович разбудил Людмилу Петровну и сразу стал вводить её в курс дела:
— Мама, не пугайся! Этот малыш — сынок главного редактора газеты «Бестия». Его похитили, понимаешь ты? Я не шучу.
— Я вижу. А как он у тебя оказался?
— Я похитил его у похитителей, всё очень серьёзно, мне пришлось одному из этих ублюдков раскроить череп.
— Насмерть? — вскрикнула Людмила Петровна.
— Едва ли, — усмехнулся сын. — Всё-таки я знаю, в какое место черепа бить, чтобы оглушить, но не насмерть.
— Тут твоё черепословие пригодилось, — вздохнула мама одобрительно. — А это правда малыш главного редактора?
— Если не веришь, возьми газету, посмотри, как фамилия этого, который издаёт «Бестию», спроси у мальчика, как его фамилия. Как твоя фамилия, Серёжа?
— Беррокурров, — послушно ответил мальчик.
— Вот видишь! — торжествовал Сергей Михайлович. — Времени нет, мамочка! Переодень его, пожалуйста, из этой колдовской хламиды в его нормальную одежонку. А я звонить.
Едва он подошёл к телефону, как раздался звонок.
— Алло?
— Тетерин! — взвился в трубке голос Евдокии. — Да ты с ума сошёл! Козёл! Ты хоть понимаешь, что ты теперь — покойник? Татарин ты, а не Тетерин! Идиот! Кретин! Подонок! Я так в тебя верила! Твоё счастье, что Святослав Зиновьевич жив остался. Лучше тебе добровольно вернуться и привезти мальчика. Подожди, сейчас ты будешь разговаривать с его мамой...
Но Сергей Михайлович не захотел разговаривать с этой лохудрой, он нажал телефонный рычаг и крикнул:
— Мама! Там в газете «Бестия» есть телефон главного редактора?
— Есть, — отозвалась Людмила Петровна, неся газету. — Но какой теперь главный редактор? Полночь вроде! Половина первого.
— А вдруг? — понимая, что звонить без толку, сказал Тетерин и, взяв из рук Людмилы Петровны газету, на всякий случай всё же набрал указанный телефон. Гудок, второй, третий...
— Алло! — раздался встревоженный голос.
— Здравствуйте, — сказал Тетерин. — Я бы хотел связаться с Борисом Игоревичем Белокуровым по весьма срочному, безотлагательному делу, касающемуся его сына.
— Я — Белокуров, я! Что вы знаете о моём сыне? Где он?
— Он у меня.
— А вы кто?
— Меня зовут Сергей Тетерин. Я похитил вашего сына. Серёжа сейчас в моих руках..
— О Господи! Час от часу не легче! Сколько вы за него требуете?
— Нисколько. Вы думаете, это киднэп? Да нет же! Разве бы я стал называть своё имя и фамилию, если бы требовал с вас выкуп!
— Да, действительно... Так вы что, украли его у Тамары? Как? Где? Зачем?
— Я вам всё объясню, но будет лучше, если я прямо сейчас к вам прибуду. Называйте свой точный адрес. Объяснять, как ехать, не нужно. Лучше я посмотрю по атласу. У меня атлас Москвы с указанием каждого дома.
— Хорошо, хорошо...
Главный редактор «Бестии» взволнованно назвал адрес.
— Минут через сорок я буду у вас, — оповестил Тетерин и повесил трубку. Телефон тотчас снова стал трезвонить.
— Алло, — снял трубку Сергей Михайлович.
— Послушайте, вы! — раздался голос, по-видимому, принадлежавший Серёжиной маме, жене Белокурова. — Если вы что-то там себе возомнили, то ни о чём таком не думайте. Отец издевался над ребёнком, это законченный алкаш и сволочь, к тому же по нему тюрьма плачет за антиправительственные статьи и злостный антисемитизм. Недостаточно вам такого портрета? Единственное наше спасение — сбежать в Америку, потому что здесь, в этой стране, у негодяя большие связи, только поэтому он до сих пор не за решёткой. Поняли вы или нет, герой в тапочках? Немедленно хватайте моего сына и возвращайтесь сюда. Гарантируем, что с вами ничего не сделают, а если вы проявите благоразумие и раскаетесь, то и вовсе простят.
— Серёж! — снова зазвучал в трубке голос Евдокии. — Не дури, дурачок мой. Прости, что я так грубо с тобой разговариваю. Сделай так, как тебе сказала Тамара, мать мальчика. Опомнись, очнись! Бери малыша и возвращайся. Только будь осторожен, не попадись милиции, ведь ты выпивши. Это тебе вино в голову ударило. Святослав Зиновьевич не рассчитал, что ты можешь так окосеть.
— Ева! — перебил её Сергей Михайлович. — Слушай меня внимательно. Ты попала в страшное место, в которое хотела втянуть и меня. Я нисколько не пьян. Я сейчас трезвее самого трезвого. Во всей России сейчас нет человека трезвее меня. Послушай, Ева! Я видел там Чикатило. Тихо только, молчи! Я видел Чикатило, понимаешь ты такое? Это тебе не шуточки. Поэтому ты сейчас незаметно покинешь это зловонное болото и отправишься к себе домой, а мы с Серёжей будем ждать тебя там Поняла?
— Поняла, поняла, Серёженька.
— Договорились?
— Договорились.
Тетерин повесил трубку, потом снял её и положил рядом с телефоном, чтоб никто больше не мог дозвониться.
— Ты что, и вправду собираешься... А, я поняла, отвлекающий манёвр. Так? — спросила Людмила Петровна.
— Да. Готов? Не будем больше терять время.
— Он замёрзнет.
— Ничего, в машине тепло.
Малыш стоял, одетый снова в штанишки, клетчатую синюю рубашку и свитерок. Сонно хлопал глазами.
— Бедный, час ночи, а он не спит, — пожалела его Людмила Петровна. — Мне бы такого внучка. Серёж! Когда?
— Будет, будет тебе такой, не волнуйся.
— Умру, не доживу.
— До свиданья, мамуля, в ближайшие дни меня дома, как ты сама понимаешь, не жди. При возможности буду позванивать. Но ты ни о чём не волнуйся, всё будет хорошо. Я всё расскажу тебе потом. Ты можешь гордиться своим сыном.
Последнюю фразу он произнёс нарочно с особым пафосом, чтобы она все эти дни, покуда его не будет дома, меньше волновалась, а больше гордилась. Хотя, может быть, он к утру уже и вернётся. Как бы то ни было, а Сергей Михайлович и сонный малыш опять садились в «мыльницу» и ехали по ночной Москве. К ним ещё добавился третий попутчик — девятимиллиметровый «Стечкин» покойного генерал-майора Тетерина с полной обоймой в двадцать патронов. Сын покойного генерал-майора, умершего в год развала СССР, был теперь готов к любому дальнейшему развитию событий этой ночи.
Мальчик ещё некоторое время таращил глаза, но потом откинулся на спинке кресла и уснул. Сергей Михайлович начал бояться, как бы ему тоже не уснуть за рулём. Он начал вспоминать хоть какое-нибудь исландское стихотворение, но не мог припомнить даже слова по-исландски, кроме
— Именно исландский им, видите ли, подавай! — возмущался он, распаляя себя, чтобы не уснуть.
Только на Автозаводском мосту он спохватился, что зачем-то едет прямо в лапы к Ч-кистам. Интересно было бы послушать рассуждения Святослава Зиновьевича о ЧК или о Чикаго. Но не теперь. Он снова, свернув на Тульскую, проехал мимо метро, где светящиеся часы показывали второй час ночи. Хорошо, что он здесь спохватился, а не когда подъехал к дому, в котором располагалась черковь сознания Ч! Было бы неудивительно при таком состоянии сознания Ч. Всё и так уже казалось ему сном. Поднимаясь вверх к центру города по Люсиновской, Сергей Михайлович подумал, что теперь надо благополучно миновать вторую ловушку — дом на набережной, где их с Серёжей ждёт Евдокия.
Теперь Тетерин точно знал, что Евдокия осталась навсегда в его прошлом. Вряд ли она никому не говорила, где он назначил ей встречу. Скорее всего, там, в доме на набережной или около него, ждёт засада. Да её бы и не отпустили просто так. Жаль, что Святослав Зиновьевич остался жив... Хотя, может быть, в его черепе что-нибудь исправится после травмы? Может, он утратит свои нечеловеческие способности и займётся каким-нибудь хорошим общественно полезным делом, перестанет моро-Чить людям головы?
Хотелось в это верить, хотя верилось с трудом.
— О Господи! — вздохнул Сергей Михайлович.
От спящего мальчика по всей «мыльнице» разливался медовый сон. Так и тянуло прикорнуть рядом с ним и провалиться в его сны, такие хорошие, детские сны.
Дом на набережной ему тоже удалось благополучно миновать. Теперь бы доехать до Тимирязевки, где должен был ждать их Серёжин отец, Борис Белокуров. Отчество главного редактора «Бестии» вылетело из головы Сергея Михайловича, хотя, судя по возрасту сына, самому Белокурову не должно быть много лет. Впрочем, кто их знает, этих богемных, у них часто старики рожают, и под шестьдесят, и за шестьдесят.
Вырвавшись из пределов Садового кольца и проезжая мимо Новослободской, Тетерин встряхнулся, вновь поймав себя на том, что чуть не уснул. Тут его душу ошпарило кипятком. А улица-то? Какую улицу назвал ему Белокуров? Номер дома и квартиры почему-то подшились, а улица вылетела из головы. Вертелась какая-то Нострадамусовская. Многострадальная? Настрадальная?
— Тьфу ты, ч-ч-ч... — ругнулся Сергей Михайлович. — Ах ты, Тетерин, Тетерин!
Вспомнилось, как Евдокия бросила ему из телефонной трубки: «Татарин ты, а не Тетерин».
— Нет, именно Тетерин, — проклинал себя Сергей Михайлович за то, что он уже проезжал мимо Савёловского вокзала, а названия улицы так до сих пор и не вспомнил. Ещё вместо этого вспомнилось, как она сказала: «Ты — покойник». Ну это уж из совсем дешёвой урлы! Так могли говорить только клиенты-питекантропы, посещающие Сергея Михайловича, чтобы продемонстрировать ему достоинства своих черепушек.
— Тетеря! Тетеря! — клял себя. — Ну как же называется-то улица... Ч-ч-ч-орт!
Тут у него мелькнуло в мыслях, что первая программа телевидения называет ОРТ. Подставь впереди Ч — и что получится? Привет вам, Святослав Зиновьевич!
Тетерин стал упражняться в Ч, подставлять проклятую букву ко всем словам, начинающимся с гласных. Артек — чертек, Иртеньев — Чертеньев, ортопед — чортопед, ортоцентр — чортоцентр, ортогональ — чортогональ, ортогенез — чортогенез, остеохондроз — чостеохондроз, эстафета — частофета... Нет, это уже из другой оперы — чоперы. Постой-постой! Эстафета! Ну да! Белокуров, называя адрес, ещё добавил, что улица эта, Нострадамусовская, расположена позади кинотеатра «Эстафета».
— Слава Тебе, Господи! — выдохнул Сергей Михайлович и перекрестился, что случалось с ним раз пятнадцать за всю жизнь.
Он затормозил в самом начале Дмитровского шоссе. Протёр ладонями лицо, извлёк из бардачка атлас Москвы, полистал, в разделе «Кинотеатры и киноконцертные залы» нашёл: «Эстафета». Тимирязевская улица, 17… …50. На пятидесятой странице его ждал всё-таки Нострадамус. Такая улица была. Прямо за кинотеатром «Эстафета» — Астрадамская.
Ещё через пять минут он прибыл по месту назначения, подъехал к дому, найденному в атласе, и тотчас к «мыльнице» подбежал взволнованный мужчина в плаще, заглянул в лобовое стекло, увидел спящего мальчика, распахнул дверцу и выдохнул:
— Здравствуйте, я — Белокуров.
Глава одиннадцатая
НОЧНОЙ ПЕРЕПОЛОХ В СТРАНЕ ЖАВОРОНКОВ
— А как называется этот обряд?
— Похищение невесты.
— Похищ...
— Нет, вы не думайте, невеста сама
мечтает, чтобы её украли.
— Ах, ну хоро...
— Родители тоже согласны. Можно
пойти в загс, но до этого, по обычаю,
невесту нужно украсть.
— Украсть?
— Угу.
— Ч-чёрт! Красивый обычай. Красивый
обычай. Ну, а моя-то какая роль ?
В сей ночной час, в отличие от Белокурова и Тетерина, которые вовсю бодрствовали, отец-основатель жавороньего княжества всепоглощающе предавался сну. Ему снилось, что он плывёт на «Титанике» и смотрит в иллюминатор на огромных белоспинных альбатросов диомедеа, они красиво парят в небе, и Ревякин зачем-то начинает объяснять своей невесте Марине, что в средней полосе России эти птицы не водятся, ибо последних из них большевики расстреляли в двадцать седьмом году, а которых не расстреляли, тех выдворили из страны в Тихий океан. Вдруг один из альбатросов грозно пикирует, ударяется клювом об иллюминатор, пробивает стекло, и в каюту, вопреки законам логики, валит мощный поток воды. «Титаник» начинает тонуть. Вода очень холодная, и Ревякин в ужасе мечется.
Он проснулся от холода. Постель была влажная — он почему-то очень сильно пропотел. А в окно рвался ледяной ветер апрельской ночи. Отец-основатель решил сходить в туалет, спустил ноги на пол, позёвывая и удивляясь столь неожиданно смелой и новой версии гибели «Титаника», как вдруг под ногой почувствовал стеклянный хруст.
— Что такое... — пробормотал он и тут только в темноте разглядел, что пол усеян осколками, а окно комнаты вдребезги разбито, оттого и такой ветер гуляет по дому.
— Хорошо хоть не порезался, — вздохнул Владимир Георгиевич, поджал ноги, дотянулся до выключателя и зажёг на стене бра. Стало быть, иллюминатор и впрямь разбили, только не альбатросы, а какие-то хулиганы. На полу Ревякин обнаружил камень, завёрнутый в большой лист бумаги. Развернув, он обнаружил послание и стал читать, понемногу начиная волноваться.
«Птички Божии! Настал наш час. Вы беззаботно предполагали, что если перелетели сюда, на берега Волчицы, то мы вас здесь не клюнем? Вы ошиблись. Горе вам! Волчица — жена волка, а волк — символ Ичкерии. Объявляем вам ультиматум. Вы должны как можно быстрее покинуть эти края и возвратиться туда, где вы жили раньше. Это место будет наше. Священная бездна принадлежит нам и только нам. Это наш колодец. А чтобы вы поняли, что мы не шутим, мы будем каждую ночь уворовывать у вас по одной девушке. Сегодня мы начнём с твоей невесты, мерзкий птичник Ревякин. Можешь её больше не искать. Она у нас и будет принесена в жертву священной ночи. Это объявляем тебе мы, ночные чёрные ангелы — Упырь, Нетопырь, Ушан, Шестокрыл, Сипуха, Сова, Филин, Сыч, Неясыть, Ночной Ястреб, Вурдалак и всё наше страшное воинство ночи. Убирайтесь! Горе вам!»
— Шутники, едришь твою двадцать! — усмехнулся Ревякин, но в душе у него заскребло. Что-то подсказывало отцу-основателю, что это не шутка, хотя и выглядело послание весьма литературно.
Оставалось лишь пройти в соседнюю комнату, где спала Марина, и удостовериться, там она или нет её. Но если она там и он вдруг разбудит её, она может подумать, что он захотел лечь с ней, а у Владимира Георгиевича не было никакого желания сейчас ложиться с ней, ибо он всё ещё чувствовал себя не отдохнувшим.
Но, ещё раз прочитав послание, он всё же отправился. Марины не было. В комнате царил порядок, за тем лишь исключением, что одеяло с кровати обиженно и скомкано переместилось на пол. Неужели его не очень серьёзные предчувствия сбылись? Он всегда пошучивал, что если есть жаворонки, то рано или поздно должны появиться и совы. Он помнил детский ужас, когда мама читала ему сказку Ивана Франко про ворон и сов, как кровожадные совы по ночам таскали и пожирали маленьких воронят.
Ни в туалете, ни в кухне, ни в прихожей Марины тоже не обнаружилось. Входная дверь оказалась открытой. Ревякин жил в двухкомнатной квартире в одном из углов четырёхэтажного княжеского дворца, на первом этаже. Квартира его имела свой отдельный вход, а также дверь, через которую можно было проникнуть во дворец.
Только теперь до отца-основателя дошло, что Марину и впрямь похитили. Сделано это было тихо, бесшумно. Вероятно, похитители, прокравшись в комнату Марины, осторожно усыпили её хлороформом. Немудрено, что Ревякин не проснулся — он ведь так плохо спал в предыдущую ночь.
Он проверил вещи. Ничего не пропало, кроме Марининых сапог, пальто, шапки, платка, ещё кое-какой одежды.
— Нет, не может быть, это розыгрыш, — бормотал Владимир Георгиевич, одеваясь. Его уже начинал колотить озноб страха. Что значит «принесена в жертву священной ночи»? Изнасилована? Истерзана? Замучена до смерти?
Слух его, ставший напряжённым, уловил, как на подоконник выбитого окна с лежим стуком села птичка и сказала: «Чуин, чуин». Чечевичка — карподакус эритринус — мгновенно определил орнитолог. А может быть, это уже душа Марины прилетела попрощаться? Он сделал шаг в сторону окна, но птица тотчас упорхнула. Чего бы это ей среди ночи разлётывать?
Тщательно заперев наружную дверь, отец основатель открыл внутреннюю и прошёл во дворец. Пред ним вырос охранник Витаутас, литовец.
— У вас выбили окно? — спросил он.
— Хороша же у нас охрана! — возмутился Ревякин. — Почему с моей стороны никто не дежурит?
— Вероятно, бросились к замку, — моргал глазами литовец.
— Это ещё зачем?
— Там какое-то наводнение.
— Что ещё за наводнение? Волчица из берегов вышла?
— Я пока ещё не знаю.
— Княгиня спит?
— Кажется, да.
— Ступай, подежурь под моими окнами. Там кто-то стекло высадил мне камнем.
Отец-основатель поднялся на лифте на четвёртый этаж, в апартаменты княгини Жаворонковой. Она уже встречала его:
— Знаю, мне позвонили.
— Что ты знаешь?
— Что ублиетку рвёт.
— Как, то есть, ублиетку рвёт? — воскликнул Ревякин, чувствуя, как у него поехала крыша. — При чём тут ублиетка! На вот, смотри!
Он протянул ей послание от ангелов ночи. Катя быстро прочла его, откинувшись, прислонилась спиной к стене:
— Дождались!
— Кто это может быть, как ты думаешь?
— Тут и думать нечего, — сказала бывшая жена. — Тамерлан.
— Какой ещё Тамерлан? Завоеватель Азии?
— Если б Азии! Он на всю Россию замахивается. Тамерлан Исхоев. Один из главнейших лидеров чеченской мафии. Молодая, активная, вездесущая сволочь.
При известии о Чечне Ревякин ещё более пал духом. А ведь и впрямь, в послании говорилось о волке, символе Ичкерии.
— С Мариной пока всё в порядке? — спросила Катя.
— Какой там всё в порядке! Украдена.
— Как украдена? А ты где был?
Он коротко рассказал о том, как проснулся и что обнаружил в своей квартире.
— Всё, нам крышка, — подытожила его рассказ бывшая жена. — Лёшка в отъезде, и они спокойно возьмут нас за глотку. Говорила же я ему: «Пока не утрясёшь все споры и разногласия с Чечней, не уезжай!» Он не послушался. Говорил, не сунутся, не посмеют. О, русская беспечность! Когда же в нас проснётся бдительность?
— Надо поднимать народ, — пришибленно бормотал отец-основатель. — Надо устремиться по горячим следам.
— Опомнись, Вова! Даже если мы поднимем всех способных к ведению боевых действий, всё равно совы перебьют наших жаворонков в два счёта. О Боже! Гады, они даже не оставили никаких шансов. Каждую ночь похищать! Разбойный люд!
— Думаешь, Марину уже не спасти?
— Держись, жених! Думаю, её поздно спасать. Жалко её, конечно, но что делать? Времена такие, что только сжимай зубы.
Они уже спустились вниз и вышли из дворца. Жаворонье княжество пока ещё спало, хотя многие маячили там и тут, в основном охранники и сторожа. Собачий лай усиливался.
Вскоре выяснилось, что никто не видел никаких чеченцев, вообще никаких чужаков. Марина исчезла без следа, словно её выкрали по воздуху.
— И впрямь, будто летучие ночные твари, — скрежетал зубами отец-основатель. — А что там с ублиеткой-то?
— Блюет, — весело сказала княгиня Жаворонкова.
— Не понимаю.
— Вода из неё какая-то попёрла. Пойдём посмотрим.
Ему, конечно, было сейчас не до ублиеткиной рвоты, но полная беспомощность в поисках следов похитителей придавила его, и он послушно пошёл смотреть на происходящее в фундаментах замка. При свете луны и фонарей его глазам предстало зрелище маленького апокалипсиса. Холм, в котором находилась пещера ублиетки, исторгал из своего чрева чёрную зловонную жижу, и этот вонючий поток, стекая вниз, уже затопил фундаменты донжона, Надвратной и Кладовой башен, подбирался к основанию Княжьей башни, чтобы дальше низринуться с обрыва в Волчицу.
— Запах серы, — принюхавшись к вони, определила княгиня. — Наверное, это и впрямь один из входов в ад.
— Извержение началось, по всей видимости, где-то в полночь, — пояснил подошедший к отцу-основателю и княгине начальник охраны Берёзин, бывший полковник КГБ. — Жижа поднялась из глубины пещеры, заполнила всю полость, затем выдавила запертую дверь и хлынула наружу. Около часу ночи раздался треск ломаемой двери и шум потока. Тогда-то все мы и всполошились.
Похищение Марины, ультиматум, потоп — что-то слишком много бедствий для одной ночи!
Совершенно некстати сейчас пришлась догадка о том, почему вчера погас второй факелок. Вовсе не потому, что раскрылась бездна, как хотелось Кате, а потому, что уже начала просачиваться эта жижа, и там кое-где образовались лужицы, в одной из которых потонул факелок. Он, наверное, продолжал гореть и в жиже, поскольку рассчитан на горение в жидкости, но жижа чёрная, и его свет не был виден.
И всё-таки зря они именно тут основали княжество. Проклятое место! Вся гениальная идея Владимира Георгиевича шла насмарку.
— Дворец-то не затопит? — волновалась Катя.
— Не должно, — отвечал Берёзин. — Уйдёт по ложбине к реке.
О чём они размышляют? Украдена молодая, красивая, полная здоровья и сил невеста! Возможно, её уже сейчас раздевают и...
— О Боже! — простонал Владимир Георгиевич. — Да пропади он пропадом, этот потоп! Надо же Марину искать. Господи, говорил же я князю, что надо создать отряд алаудов.
— Каких алаудов? Впервые слышу, — сказала княгиня.
— В армии Юлия Цезаря был особый отряд, содержавшийся на его личные деньги, — стал пояснять Владимир Георгиевич. — Они, как и мы, вставали всегда до рассвета и жили по солнцу. И тоже назывались жаворонками — алаудами по-латыни. А у нас, кроме охраны, нет никакой боевой структуры.
— Что ты намереваешься делать? — спросила Катя.
— Не знаю... А ты?
— Я иду спать.
— Спа-ать?!!
— А что ещё? Я чувствую себя совершенно беспомощной и бесполезной. Я не в силах ни вызволить твою невесту, ни заткнуть глотку взбесившейся ублиетке. Поэтому иду спать дальше. Жаворонкам полагается по ночам дрыхнуть, не так ли гласит наш устав?
— Но ведь это чудовищно!
— Ты сам всё заварил. Теперь расхлёбывай. А ты как думал, дорогой отец-основатель? Всё только похвальбы да лавры? Ах, какое он затеял великое дело! Возродить русский дух через послушание законам солнца! А вот пришёл злой чечен и показал тебе кузькину мамашу. Ну? Что ты так смотришь? Где твои алаиды? И вот тебе мой совет: собирай вещички, забудь про меня, про Марину и уматывай-ка отсюда, покуда и тебя не схватили ангелы ночи. Возвращайся к своей Ирочке и к её Осечке. На самом деле ты её любишь, а не Марину и уж, конечно, не меня.
— Кто тебе дал право рассуждать тут, кого я люблю, а кого не люблю? Знаешь что, княгинюшка, шла бы ты куда подальше!
— Куда?
— Спать. Иди спи!
— А кто тебе дал право приказывать мне?
Он хотел ещё что-то сказать, раскрыл рот, вдохнул и зашагал в неизвестном направлении, лишь бы подальше от своей первой жены. Сколько лет она его мучила, потом ушла к богатенькому, так нет, опять изловила, словно птичку, и опять мучает.
— Эй! Отец-основатель! Куда пошёл? Марину искать? Пойдём, я тебе хоть Лёшкин пистолет дам. Или арбалетку.
Среди общей бессмыслицы это последнее предложение хотя бы имело какой-то смысл. Он остановился и покорно возвратился к Кате. Они вернулись во дворец, снова поднялись на четвёртый этаж. Когда выходили из лифта, княгиня лукаво глянула на Ревякина:
— А может, Бог с ней, с Мариной? — зашептала она обворожительным голосом. — Пойдём вместе ляжем, а?
— Кать! Что ты мелешь!
— Ну ладно, ладно, не сердись. Боишься ко мне заходить, так стой здесь, у двери, я тебе сейчас вынесу. Пистолет или арбалет?
— Давай и то, и другое. Арбалет хорош тем, что бесшумен, а пистолет — маленький.
— Это ты у нас бесшумный и маленький, — смеялась Катя, вынося через пару минут небольшой арбалет князя. — Ладно уж, хотела тебя ещё и завтра помучить, да передумала. Забирай свою Маринку, у меня она прячется.
— Чего-чего? — выпучил глаза Ревякин, беря арбалет.
— Вот тебе и «чего-чего»! Какая птица поёт «чего-чего»?
— Кать!
— У меня твоя Марина, у меня. Мы с ней вместе над тобой подшутили. Записку я написала левой рукой. Клички ночных ангелов взяла из определителя птиц, который ты мне подарил.
— Ох и дуры же вы обе!
— Не сердись, дядя Вова! Пошли чайку попьём с ликёром. Какая птица говорит: «Спиридон, Спиридон, чай пить, чай пить»?
— Певчий дрозд. Дуры! Знать вас не хочу обеих после этого. Ей скажи, чтоб оставалась спать у тебя. Свадьба — под вопросом.
Он гневно шагнул в дверь лифта и ударил указательным пальцем по клавише с цифрой 1.
Глава двенадцатая
БЛАГОРАСТВОРЕНИЕ
—
—
—
—
—
Судя по всему, Полупятов испускал последние издыхания. Тело его подёргивалось, но всё более и более вяло. Изо рта уже не гремело, а лишь булькало судорожное: «И всё-так... мммо-о-о-оррре... останетссс море-е-ем.. и нам ни-ккк... бех мрррей...» Чижов лежал на своей кровати в другом углу гостевой избушки и терпеливо слушал. Ревение Полупятова длилось уже два часа, долгое время оно было сильным, смелым, восторженным, репертуар менялся скачкообразно, переходя от оперных арий к тундре и железной дороге, от «Варяга» к Чебурашке. Худшее беспокойство вызывало даже не это пение, а ядовитейшие пары, наполнившие небольшое пространство избушки. Василий Васильевич давно уже раскаялся, что отказался спать в батюшкиной избе, но теперь было поздно — не хотелось будить отца Николая после всего, что ему пришлось пережить.
— А я иду, шага... — гортанно проклокотал Полупятов, дёрнулся в последний раз и затих.
— Слава тебе, Господи! — вздохнул Чижов и перекрестился.
Вот бы ещё испарения зловонные устранить как-нибудь. Но как? Приходилось терпеть, в особенности если учесть великую роль Полупятова, которую он сегодня исполнил. Быть может, он совершил в эту ночь свой самый главный в жизни поступок. Может быть, он вообще родился на свет только ради сегодняшней ночи. Сам-то он хоть понимает это? Куда там! Вот бы узнать, что творится в душе этого человека. Должно быть, полный кавардак, этакий набор к пиву.
— Ужас! — прокряхтел Чижов, в который раз переворачиваясь с боку на бок и стараясь хоть как-то привыкнуть к полупятовскому перегару. Это же надо! Выпить семьсот граммов благороднейшей перцовки, а вонять так, будто выжрал ведро первача или сивухи. Нет, невозможно! Надо выйти на воздух. Как не хочется вылезать из тёплой постели!
Всё-таки выбравшись, Василий Васильевич торопливо оделся и вышел из дому. Над ним распахнулось великое звёздное небо, озарённое полной луною. Было прохладно, но так томительно пахло весной, что Чижов застонал, столь сильно ему захотелось сейчас обняться с женой, прижаться лицом к её волосам и уху, губами — к шее. И вновь, откуда ни возьмись, явилась ревность. Ещё никогда он не ревновал так сильно, как сейчас, вспоминая восторженные взгляды, которыми Элла награждала Белокурова.
— Вот скотина! — выругал он самого себя за эти гадкие мысли о жене и издателе любимой газеты.
Возвращаться в полупятовское зловоние ему не хотелось, и он пошёл в сторону батюшкиного дома и храма. Замер, испугавшись, что залают собаки и разбудят отца Николая, но тотчас с горечью вспомнил о несчастной судьбе Остапа Бендера и Ночки. Их всё-таки потравили какой-то сильной и быстродействующей дрянью. Правда, отец Николай запретил их сразу закапывать в жалкой надежде, что это не яд, а мощное снотворное и к утру собаченции проснутся.
Они спали мёртвым сном, и вокруг стояла непробиваемая и непродуваемая тишина. И несмотря ни на что, до чего же хорошо было на сердце! Особенно при воспоминании о чудесном спасении, явившемся нежданно-негаданно в облике злого и трезвого Полупятова. Да, Ангел Хранитель иногда является именно в таком виде — злой, трезвый, жаждущий выпивки.
Поход Полупятова по окрестным сёлам оказался убийственно безуспешным. Ему нигде не удалось раздобыть желаемого. Ни граммулечки! Свирепый, а не просто злой, возвратился убийца президента Кеннеди в Закаты в намерении поставить перед отцом Николаем ультиматум: либо двести грамм водки, либо... Он даже и сам не знал что. Это он рассказывал после того, как спас от грабителей отца Николая, Наталью Константиновну и Чижова.
— Иду, — говорил он, — всего так и корёжит. Ну, думаю, либо ты мене, батя, нальёшь, либо — не знаю что. Подхожу к дому, и тут меня оторопь взяла — собаки валяются дохлые. Глядь — а в окнах пожар мелькает. Ну, думаю, допился до белогорячки.
Когда Полупятов ворвался в дом, все трое, увидев его, закричали:
— Туши! Туши скорее!
Занавески вовсю полыхали. Полупятов выскочил обратно в сени, схватил два ведра с водой, вернулся и загасил пламя. Потом он с видом воина-освободителя вызволил пострадавших из пут и за своё геройство был вознаграждён сполна, получив большую бутылку кристалловской перцовки. Батюшка берёг её к празднику, но ради такого случая расщедрился. Первый стакан бывший зэк осушил на глазах у спасённых им людей, затем отправился с чистой совестью пьянствовать в гостевую избу. Когда он ушёл, матушка сделала совсем уж сенсационное открытие:
— Сдаётся мне, он всё нарочно подстроил, чтобы только заслужить себе водку.
Василий и отец Николай на это заявление отозвались с непростительным благодушием — от всего сердца расхохотались, чем обидели матушку, и она отправилась спать хмурая.
Вспоминая сейчас об этом, Чижов снова от души рассмеялся. Если только вообразить, что Полупятов и впрямь подговорил кого-то устроить нападение, привязать всех троих к кроватям и стулу, а потом вдобавок внушил свечке упасть — то тогда можно с уверенностью утверждать, что он и впрямь гений и именно он убил президента Кеннеди. Такого никогда не сыщут. Сидел под домом и ждал, покуда начнёт пылать занавеска, явился, спас и заслужил бутылку.
Можно было бы такой рассказ написать, думал Чижов. Сейчас ноздри его не страдали от гнусного перегара, и Василий Васильевич думал о Полупятове с огромной нежностью.
Пройдя мимо батюшкиного дома, он пошёл через кладбище к храму; побрёл медленно, вдыхая полной грудью всю эту ночь, всю эту луну, всю эту весну.
— Благорастворение! — шептали его губы.
Таких чудес, как в этот раз, ещё не случалось с ним тут. Они были на волосок от гибели! Если бы Полупятов хотя бы на десять минут задержался, да даже на пять, — огонь бойко разгорался, ему бы и пяти минут хватило, чтобы занялась вся внутренность избы, в которой бы поджарились беспомощные, связанные жертвы вооружённого грабежа.
— Храм, миленький! — шептал Чижов счастливо. — Я мог бы сейчас уже не видеть тебя. Лежал бы обугленный. Руки надо перецеловать всем тем, кто не налил Полупятову ни грамма!
Он прошёл мимо южной стены храма, добрел до утла, свернул и — дрогнул. У дверей церкви стоял на коленях отец Николай. Руки его были сложены на животе, глаза закрыты. Казалось, он спит, но едва под ногой у Чижова щёлкнула щепка, как батюшка встрепенулся:
— О! Вася! Ты чего?
— А вы, батюшка?
— Не могу уснуть. Наталья моя такую храпизну сегодня развела на радостях о спасении, что невозможно спать. Да и, честно говоря, я ведь, когда стало гореть, обет дал — если спасёмся, целую ночь простоять на коленях при дверях храма. И вот, грешный и недостойный иерей! — когда пришло спасение, я в суете и в радости забыл о своём обете. Лёг спать себе, а тут Наталья как взялась охрапывать окрестности! И спасибо ей — кабы не её храп, я б и не вспомнил о своём обещании Господу. Или вспомнил бы завтра-послезавтра. А ты чего не спишь? Угомонился там спасатель наш?
— Уснул, но запахи такие развёл, что я б их с удовольствием поменял на матушкин храп.
— Так иди в нашу избу да спи там. На вот тебе ключи.
— Нет, я лучше с вами постою и возблагодарю Бога.
— Ну, становись рядом. Только недолго. А то мы завтра оба будем сонные.
Чижов встал на колени бок о бок со своим духовником, сложил руки, как тот, и взгляд его стал медленно скользить снизу вверх, поднимаясь всё выше и выше к куполам храма.
Глава тринадцатая
БЕГСТВО
— Здравствуйте, я — Белокуров, — сказал главный редактор газеты «Бестия», осторожно взял спящего сына, сел на переднее сиденье «Оки» Тетерина и уютно уложил малыша у себя на коленях. — Мы можем теперь отправиться в сторону Серебряного бора, в Хорошёво-Мнёвники?
— Да, конечно, — ответил Тетерин со вздохом. — Только у меня к вам огромная просьба — внимательно следите, чтобы я не уснул. Я давно на ногах, почти двое суток не спал.
Белокуров сам чувствовал себя так, будто ему всё снится. Внешний вид человека, привёзшего ему сына, внушал доверие, хотя Белокуров терпеть не мог нынешнюю моду на длинную щетину.
— Простите, вас, кажется, Сергеем зовут? — спросил он.
— Да, а вас — Борис... Отчество я забыл.
— Просто Боря.
— Ну, а я тогда просто Серёжа. Показывайте мне дорогу, я эти места Москвы плоховато знаю.
— Где вам удалось выкрасть мальчика? Что вас надоумило сделать это?
— Ваша супруга явилась с ним на одну многолюдную вечеринку. Я там тоже оказался. Мне пришло в голову, что мальчик должен быть при вас, а не при ней. Вот так, вкратце. Подробнее я расскажу вам завтра. Сейчас не могу. Устал смертельно.
— Хорошо, я больше не буду пытать вас. Спасибо вам за всё!
— Пожалуйста.
Они умолкли. Белокуров стал размышлять о том, куда могла подеваться Элла. Неужто она так крепко спит, что не слышала его звонков? Или уехала догонять своего Василия?
Прокофьич долго ещё мучил своего пасынка, ворча и не рассказывая о том, как Тамара забрала Серёжу. Потом всё поведал. И его сообщение привело главного бестиария в неописуемый гнев и ужас. Как?! Его Тамара и — такое?! Жена одного из яростных американоненавистников спуталась с америкосом и вознамерилась увезти сына в логово мирового зла! Что угодно, только не это! Воображая, как из его ненаглядного Серёженьки станут делать америкашку, Белокуров готов был сам себе глотку перерезать. Что с ней могло произойти? С ней, которая сама не любила треклятых янки? Её зомбировали! Не могла она так долго и так тщательно скрывать своих намерений уехать в Штаты. Он мог поверить в то, что Тамара полюбила другого, что больше не любит его, Белокурова, но что она спуталась с дядей Сэмом — в это невозможно было верить.
И тем не менее Прокофьич не мог врать. Он рассказывал, что Тамара явилась в два часа дня в сопровождении американца лет пятидесяти и объявила: «Николай Прокофьич, я вас очень люблю и уважаю, но вынуждена огорчить. Это — мистер Джереми Браун из Соединённых Штатов Америки. Я выхожу за него замуж. Точнее, уже вышла. Мы прямо сейчас уезжаем в Америку, и я забираю с собой Серёжу. Все документы у меня уже готовы».
«То есть как! — возмутился Прокофьич, падая в кресло с сердечным недомоганием. — Как ты могла выйти замуж за американца, оставаясь законной супругой гражданина России?»
«Никакой России давно уже нет, — отвечала на это Тамара. — Неужели вы до сих пор не поняли, что живёте не в государстве, а на ничьей территории, лишь временно не захваченной?»
После недолгого разговора она собрала кое-какие вещи, одела Серёжу и исчезла вместе с ним и со своим мистером Брауном. Прокофьич и рад был бы оказать им физическое сопротивление, но он был на грани паралича, не в силах встать с кресла. Если б он умер, на совести у Америки оказалась бы ещё одна жертва, столь же невинная, как дети Вьетнама, Ирака и Сербии.
Белокуров уже собирался ехать в Шереметьево и дежурить там в ожидании, когда появятся Тамара с Серёжей и этот пошлый мистер. Но они ведь могли уехать на поезде или на машине в другой город, даже в другую страну, и оттуда лететь в Америку. Звонок Тетерина прозвучал в те самые минуты, когда главный бестиарий был уже в состоянии полнейшего отчаяния. Он поверил Тетерину и сразу решил, что надо встретиться у Эллы. Назвал Тетерину её адрес. Тотчас обсказал всё Прокофьичу и отправился туда. Быстро поймал такси, быстро доехал, поднялся на нужный этаж, стал трезвонить в дверь. Ему никто не открывал. За дверью царила мёртвая тишина. Он вышел на улицу, позвонил из телефонной будки. По телефону тоже никто не отвечал. Снова поднялся, снова трезвонил. Наконец осознал, что никто ему так и не откроет.
Лишь недолгое время он с ужасом думал о том, что Элла покончила с собой. Нет, по всему её складу характера и психики можно было уверить себя, что она не склонна к самоубийству. Стало быть, она просто уехала куда-то. Но куда она могла уехать, если он обещал поутру явиться к ней? Неужто она раскаялась и рванула к тому священнику, к которому уехал её муж?
В это тоже верилось с трудом. Может, она смертельно обиделась на его решительный уход и показывает характер?.. Теряясь в догадках, Белокуров дождался приезда Тетерина и спящего Серёжи. Только теперь он почувствовал, что немного оттаивает. Серёжа был жив, Серёжа лежал и спал у него на коленях. Они ехали домой, чтобы забрать Прокофьича и потом как можно быстрее рвать из Москвы когти. Прокофьича нельзя оставлять на съедение американским хищникам и их подлипалам. К Элле, естественно, Белокуров не мог привезти своего отчима, а туда, куда он наметил ехать теперь, — можно. Только бы дома всё было тихо, только бы гады не успели нагрянуть!
Теперь, немного расслабившись, можно было поразмышлять и о том, что всё взаимосвязано. Он совершил грех, и за это Бог сделал так, что Тамара спуталась с америкосом. Всё просто и объяснимо. Преступление — и тотчас получите наказание! Мгновенный расчёт по всем долгам. Прекрасно!
Было два часа ночи, когда они приехали в Хорошёво, медленно въехали во двор дома, осматриваясь и пока не замечая ничего подозрительного. Вокруг царило безмолвье и безлюдье.
— Это наш конечный пункт? — спросил Тетерин.
— Здесь мой дом, — ответил Белокуров.
— А там, на Нострадамской?
— Там я хотел найти убежище.
— Но здесь вам нельзя оставаться.
— Сейчас буду пробовать вызвонить кого-нибудь из друзей с машиной. А вам... Вас я даже не знаю, как благодарить... Оставьте мне, пожалуйста, ваш домашний телефон.
— Я готов везти вас дальше куда угодно.
— Но вы так долго не спали. Нет, я не могу злоупотреблять...
— Бросьте это! Кроме всего прочего, мне ведь тоже необходимо убежище. Я там одного негодяя по голове тяжёлой полкой шарахнул. Меня будут искать. Едем.
— Мне надо подняться домой.
— Тогда оставьте у меня Серёжу и идите.
Тут Белокуров застопорился. Он уже не мог оставить сына. Теперь, когда он столь чудесно вновь обрёл его, у него не хватит сил расстаться.
— Поднимемся лучше вместе.
— Как скажете.
Белокуров осторожно переместил Серёжу к себе на грудь, сын во сне крепко обнял его за шею, такой тёплый, мягкий. Поднимаясь домой, главный бестиарий подумал, что разумнее было бы и впрямь оставить малыша с Тетериным в машине. Дома их встречал бодрствующий Прокофьич. Белокуров познакомил его с Тетериным, отмечая с радостью, что старик, кажется, сменил гнев если не на милость, то во всяком случае, на деловитость, в которой не было места гневу.
— Ты понимаешь, что они вот-вот нагрянут? — спросил он.
— Да, а поэтому, старче, пожалуйста, побыстрее собирайся. И надо Серёжу одеть потеплее.
— Бедный, мучают тебя, сволочи, — ласково сказал Прокофьич, принимая внука. Тот спросонок сказал: «Муха, муха, атакуха...»
— А почему в газете обозначен только ваш домашний телефон? — спросил Тетерин, сонным взглядом осматривая квартиру.
— Потому что здесь и мой дом, и вся редакция «Бестии».
Собственно говоря, никаких особенных сборов не требовалось. Переодеть Серёжу, захватить кое-какую еду и питьё, собрать Прокофьича, который поначалу воспротивился своему отъезду, но потом, сообразив, что останется здесь совсем один, без малыша, согласился ехать. Они уже направлялись к двери, когда замок щёлкнул, дверь распахнулась и на пороге появилась Тамара и её америкос. Белокуров с ребёнком на руках, Тетерин и Прокофьич так и отпрянули, словно в дом вошла банда уголовников, а не женщина с пожилым дядей. Тамара была очень хороша собой. Глаза её сверкали ненавистью. Американец выглядел испуганно, хотя и пытался изо всех сил напустить на себя важную суровость.
— Добрый вечер, — сказала Тамара и улыбнулась. — Вы куда-то собрались? Там внизу много народу приехало вместе с нами. Вас не выпустят.
Повисло молчание. Тамара сделал шаг вперёд, протягивая руки:
— Борис, дай мне мальчика. Хватит уже его сегодня мучить.
Белокуров сделал шаг назад и, наконец, вымолвил:
— Тамара, ты ли это? Я не узнаю тебя.
— Вот и прекрасно. Можешь и дальше не узнавать. Только отдай мальчика. По-хорошему прошу пока что.
— Ия пока что по-хорошему отвечаю тебе: уходи с миром Уезжай в свою Америку и живи как знаешь.
Серёжа опять проснулся, посмотрел на маму, предательски потянулся к ней:
— Мама!
Но Белокуров крепко держал его.
— Иди ко мне, сыночек, — позвала Тамара.
— Оставь его в покое! — грозно произнёс бестиарий. — Неужто ты рассчитывала, что я отдам его в Америку?
— Я не рассчитывала, что кто-то сможет мне помешать.
— А я всё же нашёлся такой и помешал, — сказал Тетерин, стоя бок о бок с Белокуровым.
— Борис! — произнесла Тамара, и в голосе её впервые прорвалось отчаяние. — Неужели ты не понимаешь, что эта страна накрылась медным тазом, что в начале следующего столетия её ждёт участь Сербии и Ирака? Неужели ты хочешь, чтобы твой сын жил в этом аду? Преступность, наркота, чеченцы, болезни, которые некому будет лечить, потому что все нормальные люди уедут! Ты этого хочешь для своего сына?
— Мама! — жалобно вновь рванулся малыш.
— Подожди, Серёжа! — строго одёрнул его Белокуров, и тот вдруг понял, затих, прижался к отцу и даже стал тихонько посапывать. Хоть бы заснул!
— Хорош же ты отец, — продолжала Тамара, — если жаждешь такой участи своему ребёнку. Боря! — в её голосе прозвучала какая-то неуместная ласковость. — Давай поговорим обо всём спокойно.
— Поговорим? А ведь там тебя внизу ждут, если не ошибаюсь?
— Они подождут.
— Американские рейнджеры? Батальон морской пехоты?
— Почти. Борис, милый! Ты хороший человек, но пойми, я полюбила другого. Мистер Браун чрезвычайно обеспеченный человек, и только он сможет дать счастье мне и моему ребёнку. Здесь нас ждёт всех гибель. Ты любишь Россию, я тоже, но России уже нет, пойми это! Даже все твои горячо любимые патриоты, которым ты под хвост заглядываешь, скулят о том, что Россия погибла. И если уж на то пошло, то единственный путь хоть какого-то спасения России — это всем лучшим её представителям уехать отсюда. Эта страна погружается в бездну, как Атлантида.
— Мистер Браун — это вот, что ли? — кивнул Белокуров в сторону притихшего америкоса. — Hi, mister Brown! — Белокуров осклабился, стараясь изобразить как можно гнуснее голливудскую улыбку. — One moment, sir. Ду ю спик идиш?
Бестиарий решил, что время для переговоров окончено и пора приступить к боевым действиям Он отступил назад, передал Серёжу Прокофьичу и сказал:
— Держи его крепче, отче, никому не отдавай. Присядь пока в кресло.
Прокофьич молча повиновался, сел в кресло, а Серёжа, умница, уже спал. Белокуров подошёл к проигрывателю, нашёл старую пластинку, поставил её, и в комнате зазвучало джазовое издевательство над незваным американским гостем: «How do you do-do, mister Brown? How do you do-do, mister Brown? How do you do-do-do-do-do-do-do, mister Brown?»[1]
Америкос натужно улыбался. Бесшумно похлопал в ладошки и сказал:
— Oh, great! Thank you very much![2]
— Борис! Прекрати! — топнула ногой Тамара.
— Shut up! Just shut up! — уже перешёл на английскую мову бестиарий. — Excuse me, sir.[3]
Он опять голливудски осклабился.
— Я прекрасно владею американским наречием. I’ve learnt your language in you fucking movies. Look! — Белокуров принял позу поамериканистее, приближаясь к мистеру Брауну. — Fuck your shitting fuckshit, fuck off your bullshitting bolls and shit your shitting ass, fucked cocksucker, then kiss my ass, good by mister motherfucker![4]
Натужная улыбка стаяла с морды америкоса. Тамара собралась было произнести что-то возмущённое, открыла рот, но не успела. Бестиарий выхватил из кармана своего плаща пистолет и киношно наставил его дуло прямо в лоб мистеру Брауну. Тот побледнел и, тряся губой, стал пятиться к двери.
— Fuck out! Count three, — гремел бестиарий, чувствуя себя истинным Рембо. — One, two...[5]
— Don’t, don’t...[6] — пискнул америкос и выскочил из квартиры.
— Сдуло! — захохотал Белокуров. — Думал, если им можно лазить в трусы к сербам и иракцам, то и к Белокурову!
— Джерри! — крикнула Тамара в распахнутую дверь.
Вид у неё был растерянный. Вероятно, она всё же надеялась получить мальчика и упорхнуть в Америку.
— Джерри... побежал за Томом, — сказал Белокуров и приготовился к тому, что сейчас в его квартиру вломится батальон морской пехоты США или, что более вероятно, по его окнам будет нанесён ракетно-бомбовый удар. — Американский флот уже вошёл в Москву-реку?
— Это не смешно, — тихо сказала Тамара.
— Не смешно, — кивнул Белокуров. — Иди, госпожа Чернышёва, за своим избранником. Вы отличная пара — Том и Джерри. Любовный мультфильм.
— Черри-бренди, — добавил Тетерин и вдруг в руке его тоже появился пистолет. — Позволь, я застрелю её? — спросил он Белокурова.
— Тамара! — воскликнул бестиарий. — Пулей отсюда! Этот шутить не станет. На его счету десятки трупов.
Пулей не пулей, но после таких слов Тамара устремилась следом за своим Джерри.
— Пора и нам делать ноги, — сказал Тетерин.
— Прокофьич! Переходим в стремительное наступление! — скомандовал Белокуров.
Они закрыли квартиру и стали настороженно спускаться по лестнице. Ожидаемых морпехов пока не было видно. Во дворе дома, как ни странно, не стояло ни одной единицы бронетехники, не сновали бравые рейнджеры. Оставалось предположить, что мистер Браун ринулся в штаб-квартиру НАТО в Брюссель, просить подкрепления. Не дожидаясь появления объединённых сил Северо-Атлантического блока, беглецы сели в машину: Прокофьич с Серёжей на заднее сиденье, Тетерин — за руль, Белокуров — рядом с ним.
— Куда едем? — спросил Тетерин.
— Эмигрируем в одно маленькое княжество, — весело отвечал бестиарий. — Есть некое карликовое государство, недавно появившееся на Валдае. Доедем дотуда?
— Запросто, — кивнул Тетерин, включая зажигание.
Он вырулил из двора и прибавил скорости.
— Отче, последи, пожалуйста, нет ли за нами погони? — повернулся к Прокофьичу Белокуров.
— Пока не замечаю, — отозвался тот. Он, оказывается, уже и так смотрел сквозь заднее стекло.
Вскоре они покидали Хорошёво-Мнёвники, вырвавшись на улицу Народного ополчения и мчась на хорошей скорости. Белокуров всё не мог поверить, что они так легко отделались, и ждал неминуемого нападения или обстрела.
— Как сон? — спросил он у Тетерина.
— Снится.
— Что видишь во сне?
— Что мчусь на полном ходу Бог знает куда, в какое-то карликовое государство. Кстати, если серьёзно, куда мы едем?
— Рассказываю, — Белокуров хотел было закурить, но вовремя вспомнил про Серёжу. — В конце прошлого года мне позвонил, а потом приехал некий субъект, представившийся ни много ни мало князем Жаворонковым. Он привёз солидную сумму и вручил её мне с условием, что я дам о нём материал в своей газете. Я поначалу обрадовался только деньгам, но потом — и материалу. Представь себе, этот князь до недавнего времени имел другую фамилию.
— Не Вернолюбов? — почему-то спросил Тетерин.
— Нет, куда проще и лаконичнее. Князем Жаворонковым он сделался недавно. Причём, что характерно, сам присвоил себе и титул, и фамилию.
— Ну, это не князь, который сам, — усмехнулся Тетерин.
— Не надо спешить с выводами, — резко возразил Белокуров. — Стоп! Остановимся на минутку возле телефонной будки.
Он вскочил, внимательно осмотрелся по сторонам, не заметил ничего подозрительного, вошёл в каморку, обитатель которой уютно спал, положив руку-трубку себе на голову. Пришлось разбудить его, чтобы выслушать штук десять длинных гудков — в квартире Весёлкиной по-прежнему было глухо.
— Ну и ладно, — вздохнул Белокуров, извинился перед телефоном и вернулся в машину, ещё раз внимательно осмотревшись по сторонам.
Они поехали дальше, мимо княжества художников, в своё время любезно предоставившего свой роддом для появления на свет ныне спасённого мальчика.
— Не надо спешить с выводами, — повторил бестиарий. — В отличие от множества атавистических князей, коим ныне в России дозволено кичиться своим происхождением, князь Жаворонков — единственный настоящий, поскольку у них нет княжеств, а у него — есть. Этот неподпольный миллионер несколько лет тому назад был покорен идеей бывшего мужа своей жены. Идея эта состояла в следующем. Все беды России происходят оттого, что русские стали поголовно совами, то есть любящими поздно ложиться, а утром спать до полудня. Якобы необходимой чертой характера любого пассионарного народа является тяга к ранним вставаниям и, более того, жизни по солнцу. То есть просыпаться на рассвете и ложиться спать через некоторое время после захода солнца.
— Кстати, моя мама именно так и жила всю жизнь, — сказал Прокофьич. — И дожила до восьмидесяти.
— Вот, Прокофьич у нас убеждённый жаворонок. Не зря мы его с собой везём, — засмеялся Белокуров. — Обмолвлюсь только, что был я в Венгрии. Вот уж поистине страна жаворонков. С наступлением вечера улицы венгерских городов пустеют, а с первыми лучами солнца во всех квартирах трезвонят будильники. Однако говорить о пассионарности нынешних венгров я бы не стал. Страна, имеющая самые астрономические долги в Европе. Но это так, в качестве отступления. Ну и вот, миллионер и бывший муж его жены решили основать княжество Жаворонки, купили большой участок земли на берегу озера Волчица, понастроили домов, создали колонию ранних пташечек. По уставу жители княжества обязаны вставать перед рассветом, потом все идут на Ярилину горку и вместе поклоняются востоку, первым лучам солнца, затем голые купаются в реке, причём независимо от времени года: зимой — в проруби, весной и осенью — в ледяной воде.
— То есть жаворонки и моржи одновременно, — резонно заметил Прокофьич. — Молодцы какие! Хорошо, что мы к ним едем.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — согласился Тетерин. — А почему княжество, а не коммуна?
— Коммуна? Да кто ж теперь захочет в коммуне жить! — фыркнул Белокуров. — Нет, тут идея другая. Возродить Россию на принципах средневекового феодализма. Создать по всей стране множество разных княжеств, которые станут как бы опорными сваями в фундаменте будущего возрождённого царства. Я много беседовал с этим Жаворонковым. По-своему выдающаяся личность. Хотя я не знаю, кому в большей мере принадлежат его идеи — ему самому или отцу-основателю.
— А кто это?
— Ну, тот самый, бывший муж его жены. Он по профессии орнитолог, птичник. Кстати, ты, Сергей, кто по профессии?
— Палеоантрополог. Специалист по древним и новым человеческим черепам. У современного человека появилась тенденция к возвращению в палеолитное состояние. Я наблюдаю это по черепам новых русских.
— И что, серьёзно есть такая тенденция? — заинтересовался Прокофьич.
— Серьёзно, — улыбнулся Тетерин.
— Непременно выжму из тебя статью для своей газеты на эту тему, — прорычал бестиарий.
— Моя мама будет очень довольна, — вздохнул Тетерин. — Она обожает оппозиционную прессу.
— Кстати, а почему мы оставляем здесь в Москве твою маму? Ей не будет угрожать опасность? — встревожился Белокуров.
— Она наотрез откажется куда-либо ехать, — ответил Тетерин. — Такой человек. Патриотка до такой степени, что переезд из одного района Москвы в другой почла бы для себя предательством Родины и сама себя приговорила бы к смертной казни, а меня бы заставила привести приговор в исполнение.
— Вот, не то, что некоторые перелётки, — проворчал Прокофьич.
— Отче, я не виноват, что пригрел на груди прелестную змею, — вздохнул главный бестиарий. — Ты мог бы ещё вчера предположить, что она спутается с этим ригли-сперминтом? Или как его там?
— Мистером Черри Б... — сказал Тетерин.
— Во-во.
Белокуров с великой тоской, внезапным приступом нахлынувшей на него, посмотрел в окно автомобиля. Они уже выехали на Ленинградское шоссе, до сих пор не переименованное в Петербургское, что наводило на мысль об ожидаемом втором пришествии Ленина.
Ещё вчера вечером у него были и Тамара, и Элла. Сейчас у него уже не было ни той, ни другой, и, заглядывая к себе в душу, он мучительно не мог понять, любит ли хоть одну из них.
— Борис! — прозвучал за спиной строгий голос отчима. Вы что, так и собираетесь разъезжать по стране с пистолетами в карманах?
— Сейчас, Николай Прокофьич, — отозвался Тетерин вместо Белокурова, — половина населения России разъезжает по стране с пистолетами в карманах. А чеченцы даже и с автоматами.
— Ну, вы-то не чеченцы, — фыркнул Прокофьич. — Вас любимая милиция остановит и схватит за задницу. И будет вам тогда и княжество, и Америка.
— Я свой пистолет не собираюсь выкидывать, — твёрдо сказал Тетерин. — Это табельное именное оружие моего покойного отца, генерал-майора ВДВ.
— Я со своим парабеллумом тоже не собираюсь расставаться, — сказал Белокуров, хотя и не столь твёрдо. — Я его добыл в неравной схватке с врагом. Отнял у молокососа, который мне им угрожал, требуя денег. Нет, наши пистолеты останутся при нас.
— Дураки оба, — оценил ответы Тетерина и Белокурова Николай Прокофьич. — Тамарка наверняка уже сообщила в милицию, что машина номер такая-то разъезжает по Москве, а в ней двое с пистолетами и украденный у законной мамаши ребёнок.
— Думаете, она записала или запомнила номер моей машины? — спросил Тетерин. — Вряд ли. Хотя, с другой стороны, его нетрудно было выяснить через ту же милицию.
— Будем надеяться, что она, занявшись утешением своего Джерика, ещё не успела этого сделать, — вздохнул главный бестиарий.
— Повторяю ещё раз: дураки, — сказал отчим.
— Лучше скажи, ты свои права прихватил? — спросил Белокуров.
— Прихватил, не беспокойся, давно пора знать, что твой отчим предусмотрительный человек, — ответил Прокофьич. — Когда за руль?
— Замените, правда? — обрадовался Тетерин. — Как только из Москвы выберемся, ладно?
— Ладно.
Вскоре они выскочили на мост, отделяющий Химкинское водохранилище от канала имени Москвы.
— Едем по маршруту «Страшного пассажира», — заметил Прокофьич.
— Точно, — усмехнулся Белокуров.
— Что за страшный пассажир? — не понял Тетерин.
— Недавно мы с Прокофьичем прочли такой роман Александра Сегеня в «Нашем современнике», ещё девяносто четвёртого года. «Страшный пассажир» называется. Любопытная вещица. И вот мне всё последнее время кажется, что все мы — всего лишь персонажи какого-то такого же романа Сегеня, — сказал Белокуров и сам содрогнулся от этой мысли.
Тетерин внимательно посмотрел на Белокурова, словно спохватившись, что не успел хорошенечко изучить череп главного бестиария. Потом усмехнулся:
— Ия тоже с самого четверга чувствую себя персонажем какого-то чокнутого романа. И не удивлюсь, если окажется, что так оно и есть.
— И у меня с четверга это чувство, — заметил Белокуров.
— А у меня со вчерашнего, с тех пор, как Тамара приехала с американцем и забрала Серёжу, — сказал задумчиво Прокофьич. Потом через какое-то время он тяжело вздохнул и добавил: — А вообще-то, вы чушь какую-то городите. Таких дураков, как вы оба, ещё поискать.
Когда выехали из Москвы, он поменялся местами с Тетериным, и вскоре на заднем сиденье спали уже двое — маленький мальчик и взрослый палеоантрополог.
Глава четырнадцатая
СОВЫ
Он тяжёлым камнем канул в сон, как в пропасть. Потом, очнувшись, с удивлением увидел себя на заднем сиденье своей «мыльницы». Сбоку от него спал мальчик. Вчерашний чудодейственный мальчик, благодаря которому Сергей Михайлович совершил свой выдающийся подвиг. Он посмотрел на часы, они показывали двадцать минут пятого. За окнами машины было ещё темно.
— Что за город? — спросил он у Белокурова.
— Тверь.
— Почему стоим?
— Прокофьич увидел милиционера и пошёл ему доносить, что мы с тобой вооружены.
— А если серьёзно?
— Разузнает, как дальше ехать. Ты чего проснулся? Спи дальше, всего-то проспал два часа.
— Как ни странно, чувствую себя выспавшимся.
Тетерин удивился тому, насколько он и впрямь ощущал себя посвежевшим. Уже не персонажем романа. Вспомнив про этот недавний разговор, улыбнулся. Прокофьич горячо поблагодарил представителя тверской милиции и вернулся за руль.
— Ну что там? — спросил Белокуров.
— Надо было раньше свернуть. Сейчас переедем по этому мосту, потом направо, ещё через один мост, и выберемся на дорогу в Торжок.
— Зачем нам Торжок? Нам в сторону Вышнего Волочка.
— Это одно направление.
— Не устали, Николай Прокофьич? — спросил Тетерин, когда они ехали по мосту. — Я уже нормально, могу вас сменить.
— Из Твери выберемся, и сменишь.
— Афанасий, — сказал Белокуров, когда они уже ехали по набережной за спиной у памятника ходившему за три моря.
Неведомо почему, но в эту минуту Тетерину стало как-то по-особенному хорошо и уютно. Вспомнилось, как однажды с другом они путешествовали по волжским городам, предавались разным приключениям, охотились на девушек-волжаночек, хотя и не сказать, что много наохотили, но всё равно — весело. И как пили великолепное тверское пиво в обыкновеннейшей пивной забегаловке, расположенной неподалёку от этого самого памятника Афанасию Никитину. Нестерпимо захотелось холодненького пивка.
— Надо же, — произнёс Николай Прокофьич, — полжизни прожил в Твери и уже забыл, как по ней ездить.
— Так вы тверичанин? — спросил Тетерин.
— Конечно. И Борис тут родился.
— Борис, а зачем мы всё-таки едем туда, в эти Жаворонки? Может, лучше остановиться тут? В Твери, наверное, есть родственники?
— Никого не осталось, — ответил за Белокурова его отчим.
— А в Жаворонках надёжно, — сказал Белокуров. — Так, во всяком случае, меня уверял сам князь Жаворонков. Хорошая новорусская охрана, крепкие стены...
— О-о-о! — покачал головой Тетерин. — Как раз там, где есть хорошая новорусская охрана и крепкие стены, менее всего безопасности. Там-то и грохочут взрывы, там-то и добивают контрольным выстрелом в черепушку.
— Возможно, вы и правы, — вздохнул главный редактор «Бестии», — но это к тому же одно из мест, где нас, вероятнее всего, не будут шукать. Молено сказать, мы — эмигранты. Спасаемся в пределах другого государства. Как если бы мы были итальяшки и прятались в Сан-Марино.
— Так, а что эти жаворонки, чем они занимаются, кроме того что солнцепоклонники? — всё-таки зевая, спросил Сергей Михайлович.
— Всем, чем положено гражданам карликового государства, — отвечал Белокуров. — Каждый по своей профессии плюс по той профессии, которая нужна в государстве. Допустим, человек, как вы, может заниматься своей антропологией, но должен и землю пахать, и огород обрабатывать. Если, конечно, ваше дело не приносит доход княжеству. Вот, допустим, если я поселюсь в княжестве, я уже не смогу читать лекции в богатом коммерческом колледже, как в Москве, и лишусь основного своего дохода. Придётся подыскивать работёнку в самом княжестве или придумывать что-то.
— А я запросто могу принимать своих пациентов в княжестве и приносить доход, — сказал Тетерин и коротко поведал о том, как он занимается надомным черепословием.
— Должен вас разочаровать, — покачал головой Белокуров. — Ведь вас таким образом могут выследить.
— Потребую от своих пациентов неразглашения.
— Да, вы в лучшем положении, нежели я, — вздохнул Белокуров. — Но я не жалею. Мне обрыдла моя «Бестия». Как бы я ни оправдывал свою деятельность, она не приносит ровным счётом никакой пользы. Россию газетками не спасти. Вся оппозиция так и останется клапаном для выпускания пара, вместе со всей своей оппозиционной печатью. Нужно что-то совершенно иное. Может быть, княжество Жаворонки? А? Что, если мы придём в восторг, когда увидим там нового русского человека? Не нового русского, а именно — нового русского человека. Меня влечёт туда. Мне верится, что там что-то есть. Я мечтаю: родятся такие княжества, пусть даже основанные нуворишами, потом — феодальная раздробленность, пусть даже на незначительной территории страны. В маленьких феодальных ячейках родится сила. Потом явятся новый Калита, новый Иван Третий, воссоединят эту силу, новый Дмитрий Донской даст бой новой орде в лице прогрессивной мировой общественности... А? Сергей Михайлович? Как вы на это смотрите?
— Мечты, — вздохнул Тетерин. — В одну реку нельзя войти дважды. Когда говорят, Россия гибнет и нужно её спасать, мне грустно, потому что хотелось бы, чтоб это было так.
— Чтоб Россия гибла? — удивился Белокуров.
— Да, чтобы она ещё гибла. Потому что она уже мертва. Что такое невыплата зарплат? Это тыканье иголками, проверка, чувствует ли тело боль, восстанет ли, возмутится ли, или оно уже полностью труп. Русскому уже ничего не надобно. А значит, он мёртв. Арабы в Египте устраивают демонстрации протеста против бомбёжек Ирака. Вы видели хотя бы одну демонстрацию русских против уничтожения сербов? Да что там сербов! Против геноцида русских в Чечне. И я не видел. И даже если ваше княжество жаворонков хоть что-то из себя представляет, в чём лично я сильно сомневаюсь, то всё равно оно есть не что иное, как волос на теле покойника.
— Волос?.. — потерянно переспросил Белокуров.
— Да, — печально вздохнул Тетерин. — Я с самых похорон своего отца думаю об этом волосе. Если хотите, расскажу.
— Расскажите, — тихо промолвил Белокуров.
— Я, кстати, никому ещё не рассказывал. Мой отец был отважным человеком, страстно любил свою Родину — СССР. И он умер именно в год её убийства, в девяносто первом. Какая-то скоротечная астма... Утром не проснулся, и всё... Задохнулся во сне. Я думаю, он задохнулся от горя. Так вот, когда на второй день после его кончины я утром подошёл к нему, то обнаружил в лице что-то не то. И даже не сразу догадался. Лицо его было пересечено надвое.
— Пересечено? — вздрогнул Белокуров.
— Да, невероятно длинным волосом, — продолжал говорить Тетерин, сам задыхаясь от воспоминания. — У отца над правой бровью была маленькая родинка, из которой всё время длиннее остальных рос крепкий чёрный волос. Отец его постоянно выдёргивал щипчиками. И вот, представляете, за сутки, прошедшие после смерти отца, этот волосище вырос длиною в полметра.
— Не может быть! — произнёс в ужасе Николай Прокофьевич. — Неужто на полметра?
— Нисколько не преувеличиваю. Я сохранил тот волос, измерил его. Пятьдесят сантиметров с гаком. Он легко выдернулся и потом уже больше не рос. В день похорон его не было. Всю свою силу он бросил в этот отчаянный скачок. Он словно кричал: «Встань! Поднимись! Смотри, как я нахально вымахал! Выдерни меня!» Всё, что сейчас происходит в России, — как этот волос. Раньше, стоило ему чуть высунуться, — дёрг! И его опять нету. А сейчас некому выдернуть, и оно прёт, оно лезет, крича: «Встань! Воскресни! Выдерни меня!» Но страна державная спит мёртвым сном, не встанет, не выдернет. Жизнь костей и роговицы продолжается в мёртвом теле и ещё долго будет продолжаться, но это — жизнь в трупе.
— Оторопь берёт от ваших слов, — поёжился Белокуров.
— Могилой повеяло, — сказал его отчим — Может, замените меня за рулём? Хоть мы и в трупе, а мне отдохнуть надо.
— Охотно.
Они остановились, поменялись местами и вскоре Тетерин снова сам вёл свою «мыльницу». Некоторое время ехали молча, хмурясь, потом Белокуров сказал:
— Мне бы всё-таки хотелось видеть всё более поэтически, ну хотя бы как в сказке про мёртвую царевну. Придёт добрый молодец, поцелует, приголубит, и мёртвая окажется спящей. Проснётся и встанет. А Лазарь? Тот ведь и не спящий даже, а по-настоящему мёртвый лежал во гробе. Смердил! Однако пришёл Спаситель и поднял его из гроба.
— Если только Сам Спаситель придёт, — отозвался на эти слова Тетерин. Ему и самому не хотелось верить в собственные рассуждения. Хотелось быть Белокуровым, быть оптимистом. Но он оставался пессимистом и палеоантропологом, он видел Россию уже в качестве объекта раскопок.
— Как знать, — сказал Белокуров, — может, Он и придёт, Спаситель наш, Человеколюбец Христос. Ведь есть в России люди, и молодые, и умные, и образованные, которые искренне в Него верят. Да я позавчера как раз с таким познакомился. Кстати, он поехал к своему духовнику, живущему тоже где-то в Тверской области. Можем и туда съездить.
— А вы знаете, Борис...
— Мы, кажется, уже на «ты» перешли после того, как пистолетами вместе помахали.
— Извини. А ты знаешь, Борис, что в твоём сыне четыре души?
— Не-е-ет! Это ещё что за галиматья?
— Вот ты сказал о Человеколюбце, а ведь я твоего сына знаешь откуда вытащил? Из общества сознания Ч.
— Какого-какого сознания?
— Ч.
И Тетерин, не забывая о дороге, поведал Белокурову и Николаю Прокофьичу обо всём, что произошло с ним в четверг и пятницу. Белокуров слушал внимательно и взволнованно, изредка вставляя: «Ничего себе!» или «Туши свет лопатой!». Тетерин старался ничего не упустить, ничего не утаить, как на духу. Когда он окончил свою повесть, Белокуров произнёс:
— Ну и ну! А Тамара-то!.. Как же мне благодарить-то вас?
— Тебя.
— Да, прости, тебя. Да ведь ты подвиг совершил. В уме всё сразу не укладывается. Четыре души? Как же этот Чернолюбов вычислил моего Серёжку?
— Это нетрудно сделать, обзвонив родильные дома.
— Но Серёжа и впрямь не только родился четвёртого июля девяносто четвёртого, но и зачат был именно четвёртого октября девяносто третьего. Подумать страшно... Что же они намеревались с ним сотворить?
— Не знаю, честно говорю: не знаю, — сказал Тетерин.
— И Чикатило... — бормотал Белокуров. — Вы уверены, что это был он?
— Не уверен, но вполне мог быть и он. Вы смотрели фильм «Её звали Никита»?
— Смотрел. Да, и я, кстати, тоже думал тогда о Чикатило. Боже!.. Одни ждут Человеколюбца, другие — какого-то Ч. Чёрта, должно быть.
— В том-то и дело, что все ждут какого-то Ч. Самые счастливые ждут Человеколюбца Христа, другие — чуда, третьи — просто чего-нибудь, четвёртые — чада, пятые — человека, шестые — чеченцев, а есть и такие, которые ждут чёрта, Чикатилу, чародеев, чудищ...
— Вы, я вижу, крепко вляпались в эту чесоточную Ч-философию.
— Втянуло. Еле спасся.
— А заодно и сына моего спасли. Тьфу ты! Опять мы на «вы» съехали!
— А, может быть, останемся на «вы»? Так хорошо! Давайте, я буду называть вас Борисом Игоревичем, а вы меня — Сергеем Михайловичем.
— Согласен. Тогда надо будет выпить на брудершафт наоборот. Действительно есть некое очарование в именовании друг друга по имени и отчеству. Когда я приехал впервые в гости к Льву Николаевичу Гумилёву, то, представляясь, назвался Борей. Он сразу лукаво сощурился: «Еврей?» Я говорю: «Почему еврей?» «Да ведь только они друг друга так называют — Изя, Мотя, Боря, а у русских положено звать друг друга по имени-отчеству». Хороший был человек Лев Николаевич. Царствие ему Небесное.
— Надо же! Вы и с ним были знакомы!
— Да, печатал отрывки из его работ в «Бестии», когда она была ещё «Курком». Так, нам главное — не пропустить поворот. Судя по схеме, оставленной мне князем Жаворонковым, мы к нему уже приближаемся. Там указатель должен быть — большая жестяная птица.
— Если её ещё не стырили, — усмехнулся Тетерин. — Кстати, вот ваши жаворонки, к которым мы так устремляемся. Тоже, небось, с тараканами в головах, не лучше этих чудаков на букву Ч. Такая же заум синрикё.
— При чём тут заум синрикё?
— При том. Только бы увести куда-то очередной бредовой идеей. Сукой асахарой, демократией, броском на юг. А эти — жаворонками. Почему жаворонками? Чем, к примеру, хуже тетерева?
— Это потому, что вы Тетерин?
— Ну не тетерева. Соловей, к примеру. Чем плох соловей? Самая знаменитая певчая птица и уж побольше символ России, чем жаворонки. Курский соловей, алябьевский. Если великий поэт, то — соловей России.
— Пушкина-то как раз солнцем поэзии называют.
— Пушкина... Ну всё равно. Соловей ничем не хуже жаворонка, а по ночам поёт. Всю ночь поёт, с вечерней зорьки до утренней. И рыба ночью не спит. И многие звери. Почему надо брать пример только с одних представителей живой природы? Кстати, Пушкин, кажется, тоже по ночам писал. И Достоевский. Нет, я лично не смогу с жаворонками ужиться. Сдались мне эти жаворонки! Отвезу вас и уеду. Не знаю только, надо ли мне вообще прятаться от священного Ч. Может, оно меня и в Жаворонках настигнет. Раз оно повсюду, куда ни глянь. О! Эта, что ли, птица?
— Она самая. Сворачиваем. От неё ещё десять кэмэ.
Свернув на просёлочную дорогу, Тетерин снова подивился тому, как за какие-нибудь три часа ему удалось сбить сон. Он чувствовал себя бодро и весело, даже несмотря на мрачные беседы о мёртвой России. Ещё он удивлялся тому, как его мотает — только что с трудом вылез из Ч, и вот уже лезет в Ж, в жаворонство, которое, судя по всему, хрен редьки не слаще. Глядишь, и там придётся кого-нибудь шарахнуть по черепу, чтоб образумился. Вот тебе прикладное черепословие. Точнее, рукоприкладное.
Ему захотелось рассказать Белокурову о своём открытии в области русского черепа, но тут он обнаружил, что Белокуров задремал. По-видимому, позволил себе расслабиться, когда вырулили на финишную просёлочную. Пришлось Тетерину в одиночестве размышлять о том о сём, а больше ни о чём. Так он проехал наречённые Белокуровым «десять кэмэ» и, выехав из тёмного леса, увидел впереди широкое поле, лишь слегка подернутое предрассветным тусклым сиянием, а вдалеке за полем — дома и высокий дом-дворец, слева от которого виднелась какая-то стройка. Чем ближе «мыльница» приближалась к конечному пункту путешествия, тем сильнее пахло чем-то неприятным — серой, что ли? Серой и илом.
Машина поднялась на пригорок, и Тетерин увидел там, где разворачивалась стройка, некие разливы чёрного цвета.
— Ч, что ли, разлилось тут? — усмехнулся он.
— А? — мгновенно пробудился Белокуров.
— Я говорю, у них тут потоп какой-то чёрный. Не иначе, как Ч разлилось.
— Не шути так. То есть не шутите.
— Да ладно, мы же на брудершафт наоборот не пили ещё. Куда подъезжать будем?
— Вон к тому дворцу. А кстати, какой-то мужик идёт.
Княжество окружал сравнительно невысокий забор, состоящий из кирпичных башенок и металлических прутьев. У ворот возвышалась будка стражи, из которой вышел человек внушительных размеров и приблизился к остановившейся машине.
— Привет жаворонкам! Совы прилетели, — как можно развязнее произнёс Белокуров, открывая окно машины.
— Здравствуйте, ваши документы, — вежливо попросил страж, правда, удовольствовался паспортом Белокурова, который пояснил:
— Мы по приглашению князя и княгини. Редакция газеты «Бестия», в которой пропагандировались идеи вашего княжества. Не читали?
— Читал Нам раздавали. Проезжайте. Князь за границей, а княгиня тут. Только у нас бедствие. Чуете, воняет как? Хоть цветы выноси. Подземные грунты попёрли.
— Какие ещё грунты?
— Там пещера у нас, так ночью из неё вытекло чёрное что-то.
— Посмотрим. При нас тут специалист по всяким таким чрезвычайным происшествиям.
Белокуров подмигнул Тетерину, нарочито выделив голосом слово «чрезвычайным». Тут Сергей Михайлович снова почувствовал себя каким-то персонажем, с которым творят что хотят. Уж не издевается ли над ним Белокуров?
Ворота открылись, машина въехала в княжество, в которое пока ещё можно было попасть без виз и загранпаспортов. Дома справа и слева проплывали добротные, некоторые о двух этажах, но в основном одноэтажные. Лишь в одном доме горело окно. Зато в четырёхэтажном здании дворца зажглось пять или шесть. Из подъезда навстречу гостям выходили люди. Двое — такие же, как привратник, высокие и широкоплечие. Один — обыкновенный.
Тут у Тетерина челюсть отвисла, и он пуще прежнего почувствовал себя персонажем какой-то глупой книжонки. Этот обыкновенный, приближаясь к ним, выхватил из-за спины не что иное, как арбалет, но удивительно было даже не это, а то, что он тоже был Белокуровым. Двое спутников, вытащив из карманов пистолеты, направили их на несчастную «мыльницу». Приезжие совы были окружены и поставлены на прицел. Тетерин взглянул на Белокурова. Тот выглядел обескураженным. Наружный Белокуров, арбалетчик, всё же слегка отличался от него — не такой толстый и без усов.
— Всем из машины! — скомандовал безусый Белокуров.
Тетерин и усатый Белокуров подчинились.
— Руки вверх, совы! Руки за голову!
— Тогда уж не руки, а крылья, — заметил Тетерин, нехотя поднимая свои совиные крыла за голову.
— Я те ща дам крылья! — рявкнул один из телохранителей безусого Белокурова, тыкая Тетерина пистолетом в ребро и начиная обыскивать. Именной пистолет генерал-майора ВДВ Тетерина перекочевал в руки арбалетчика. — На землю! Ничком! — продолжал распоряжаться телодвижениями Сергея Михайловича громила. Падая от болезненного тычка в поясницу, палеоантрополог заметил, что пистолет Белокурова усатого тоже достался Белокурову безусому.
— Приехали, блин! — проворчал Тетерин, укладываясь ничком на холодную твёрдую землю.
— Так вы и есть отец-основатель? — раздался голос Белокурова. — Мне князь говорил, что я похож на вас. Теперь я вижу, и впрямь сходство изумительное. Только вы худощавый и без усов. Я — Белокуров, главный редактор газеты «Бестия».
— А кто это с вами? — спросил отец-основатель.
— Знаменитый палеоантрополог Сергей Михайлович Тетерин, лучший специалист по разного рода раскопкам, — отвечал Белокуров.
— Можно встать? — спросил Тетерин.
— Извините, — пробормотал громила, помогая Сергею Михайловичу подняться с земли. — Ошибка получилась.
— Сколько ж можно ошибаться-то? — обиженно простонал Тетерин, вставая и припоминая, как вчера его ударили по голове в подъезде собственного дома, тоже по ошибке. — Этак по ошибке всё население страны перебьёте.
— Простите нас, ради Бога, — сказал безусый Белокуров, возвращая Тетерину отцовский пистолет, а Белокурову усатому — его парабеллум и паспорт. — Напрасно вы на КПП назвались совами. Дежурный сразу тревогу поднял. Мы давно уже ждём нападения сов. Кое-кому не нравится существование нашего княжества. Добро пожаловать, меня зовут Владимир Георгиевич Ревякин.
— Вы что, действительно просто двойник? Не брат ему? — спросил Тетерин, пожимая руку отца-основателя. — Потрясающее сходство.
— Доселе у меня таких братьев не было, — отвечал Ревякин. — Прошу вас во дворец.
— Надо будет ваши черепа прощупать, — сказал Сергей Михайлович. — Может статься, вы и в краниологическом отношении двойники, а это очень много значит для вас обоих.
Николай Прокофьич осторожно вытаскивал из «мыльницы» спящего мальчика. Освободив машину, препоручили её одному из телохранителей, который отогнал её в гараж. Ревякин повёл гостей в просторный и чистый холл Здесь было светло и уютно, и сразу вновь захотелось спать, но отец основатель заявил:
— Приготовьтесь встречать рассвет, осталось чуть меньше часа. Покамест размещайтесь, вот вам ключи, поднимитесь на второй этаж и — последняя дверь в левом крыле. Окна не открывайте — запах.
— А что это? — спросил Николай Прокофьевич.
— Сегодня ночью из-под земли забил какой-то пока не изученный источник. С ним ещё предстоит разобраться. Через полчаса жду вас внизу, — повелительно сказал отец-основатель.
— Я останусь при малыше, — сердито возразил Николай Прокофьич.
— Разумеется, — разрешил Ревякин.
Совы поднялись на второй этаж, где их ждал двухкомнатный номер с ванной и туалетом, как в хорошей гостинице или санатории. На полу — ковры, добротная мебель, на стенах — картины. Старик с малышом заняли одну комнату, Белокуров и Тетерин — другую.
— С удовольствием лёг бы спать, — сказал Белокуров, — но ужасно хочется посмотреть, как они встречают рассвет.
— Это что, особый у них ритуал? — спросил Тетерин, позёвывая.
— Да. Они же птицы.
Тетерин первым принял душ, потом уступил место Белокурову. Освежившись, они вдвоём спустились в холл, где им на сей раз встретились две женщины, одетые в одинаковые балахоны из толстого темно-красного бархата. Одна — постарше, коротко стриженная брюнетка с выразительным, несколько игривым взглядом, высокая. Другая — помоложе, длинноволосая блондинка, казавшаяся растерянной и виноватой, худенькая и маленькая. При виде гостей обе вскочили с кресел и вытаращили глаза.
— Доброе утро, — сказал им Белокуров.
— Здравствуйте, — произнёс Тетерин, гадая, кто они такие. Обе на вид недурны, и он был бы не против, если б их приставили к ним в качестве... ну, допустим, сопроводительниц.
— Бог ты мой! — воскликнула брюнетка. — Смотрю и не верю глазам своим — отец-основатель, только располневший и с усами! Вы что, брат?
— Этот вопрос нуждается в выяснении, ради которого я, собственно, и приехал, — отвечал Белокуров. — Борис. А это специалист, который будет проводить экспертизу нашего родства с отцом-основателем. Его зовут Сергей Михайлович. Ему принадлежит открытие питекантропов на территории современной демократической России.
— Очень приятно, — сказала брюнетка, улыбаясь и протягивая руку Белокурову, который, судя по всему, ей сразу почему-то приглянулся. — Я — княгиня Жаворонкова. А это моя фрейлина, Марина Волкова.
— Ва-а-аше высочество! — прогудел Белокуров, припадая губами к руке княгини. — Какая честь для меня тотчас быть познакомленным с вами! Князь говорил мне, что вы — дивная красавица.
— Это не соответствует истине?
— Ещё как соответствует!
— Отчего же сразу не признали во мне княгиню?
— Признал, но боялся в этом признаться, — скаламбурил Белокуров. Тетерин заметил, что он уже не выглядит таким встревоженным, как ночью, в нём проснулась какая-то вальяжность, которая, вероятно, должна нравиться женщинам. Сергей Михайлович не имел привычки целовать руку женщинам, но тут смутился и повторил подвиг Белокурова.
— Вы — старший брат Володи? — спросила фрейлина Марина.
— Я же говорю, это ещё под вопросом, — улыбался, подкручивая усы, Белокуров.
— Я — серьёзно.
— И я — серьёзно. Возможно, Володя — плод не вполне удачного клонирования. Худощавая и безусая копия меня.
— А что, если вы — толстая и усатая? — улыбалась княгиня.
— Исключено.
Неизвестно, сколько бы ещё продолжался этот бестолковый разговор, если бы не появился отец-основатель. На нём тоже был толстый бархатный балахон, только тёмно-синий. Тетерин хотел спросить, почему им с Белокуровым не выдали спецодежду, но не решился.
Отец-основатель поздоровался с княгиней и фрейлиной, после чего те взмолились:
— Отец-основатель, простите нас!
— Володя, прости меня, глупую! Я просто хотела проверить, любишь ли ты меня.
— Проверила?
— Да.
— Ну и что теперь?
— Я видела, как ты переживал... То есть мне Екатерина Петровна рассказала, что ты был вне себя от горя и готов был сразиться с кем угодно.
— Спасибо огромнейшее вам, ваше высочество, и вам, Марина Андреевна, за то, что полночи я спал с разбитым окном, — сердито отвечал отец-основатель. — Идёмте, осталось пятнадцать минут.
— Володя! — жалобно окликнула фрейлина направившегося к дверям отца-основателя. — Ты простил меня? Наша свадьба...
— Наша свадьба под вопросом, — резко оглянувшись, промолвил Ревякин, решительно кашлянул и вышел вон.
— Брат под вопросом, брак под вопросом... — пробормотала княгиня Жаворонкова, следуя за отцом-основателем.
— Как под вопросом?.. — жалобно прошептала фрейлина.
Выйдя из дворца, Белокуров и Тетерин были подхвачены под руки Ревякиным, который торопливо уводил обоих от княгини и фрейлины, бодро вещая:
— Итак, дорогие гости, вы прибыли самое вовремя — как раз к трёхлетнему юбилею, который мы будем торжественно отмечать в грядущий четверг, первого мая. Да, княжество Жаворонки — очень юное государство, оно было основано ровно три года назад мною, Владимиром Ревякиным, при высочайшей благотворительности, или, как принято сейчас выражаться, спонсорстве, одного из богатейших людей России, который принял на себя титул князя Жаворонкова. Территория княжества — полтора квадратных километра, население — триста девяносто семь человек. Для сравнения: Ватикан, самое мизерное государство в мире, имеет площадь полкилометра в квадрате, на которой проживают пять тысяч человек. Так что плотность у нас меньше, чем в Ватикане. Кстати, если вы захотите поселиться у нас навсегда, то станете триста девяносто восьмым, триста девяносто девятым и четырёхсотым жителями, а ваш малыш — четыреста первым. Его ждут особые привилегии. Четыреста первый житель, появившийся в год трёхлетнего юбилея... Согласитесь, что он должен быть отмечен особыми милостями князя.
— Стоит подумать, — сказал Белокуров.
— Тем более что в нём четыре души, — пробормотал Тетерин, но его не услышали, поскольку отец-основатель продолжал экскурсию:
— Семьдесят процентов населения княжества — русские, десять процентов — белорусы, семь процентов — украинцы, три процента — евреи, далее уже идут нации, составляющие по одному проценту и меньше, — немцы, таджики, датчане, армяне, абхазы, татары, и, наконец, есть народы, представленные в единственном числе, — грузин, азербайджанка, лезгин, китаянка, кореец, араб, эстонка, венгр, мордвин, монгол и даже один баск. Вы все русские?
— Увы, — вздохнул Тетерин, — кажется, мы не внесём разнообразия в многонациональную палитру вашего государства.
— Ну и не надо, — сказал Ревякин. — Как ни крути, а государство у нас русское, официальный язык — русский, денежная единица — российский рубль. Основная религия — Солнце, но есть православные, протестанты и мусульмане. Столица — замок Алуэтт, который в данное время находится в стадии строительства, а с прошедшей ночи вдобавок ещё и затоплен неизученными подземными извержениями.
— Алуэтт? — удивился Белокуров. — Жаворонок по-французски?
— Такова прихоть князя, — вздохнул отец-основатель. — По государственному устройству наше княжество — уставная монархия. Глава государства — князь. Уставной орган — совет отца-основателя, то бишь я плюс четверо моих советников — по сельскому хозяйству, по финансам и планированию, по экономике и строительству, а также по идеологии, образованию и культуре.
— Готов стать советником по печати и информации, а Сергей Михайлович — по раскопкам и черепословию, — сказал Белокуров.
— Спасибо, я подумаю, — улыбнулся отец-основатель. — Итак, помимо основной территории мы владеем несколькими земельными участками, разбросанными по округе. Мы называем их колониями. В колониях мы имеем также свиноферму и мясо-молочный комбинат, довольно большое поголовье коров и свиней. Здесь у нас есть овцы и козы, тоже в немалом количестве. Небольшая конюшня. В будущем запланировано строительство крупного конного завода.
Говоря это, он вёл их на высокий холм, с него открывался вид на реку и на долину, в которой раскинулось окружённое холмами и лесами княжество. Следом за отцом-основателем и его гостями шли толпы жителей этого карликового государства во глубине России, все наряженные в балахоны: женщины — в темно-красные, мужчины — в тёмно-синие. Тетерин обратил внимание, что женщин гораздо больше, чем мужчин, и много красивых и молодых. Сергей Михайлович чувствовал, как ему делается всё хуже и хуже, и именно от того, что всё это было и не сон, и не явь, а нечто среднее, непонятное, невероятное, будто он и впрямь был персонажем, какого-то накрученного романа или фильма. Втемяшилось же в голову такое! Аж подташнивало, до чего противно, и хочется проснуться дома, живым и обыденным, таким, как всегда. Но, впрочем, углубляясь в эти гниловатые мысли о собственном небытии, Сергей Михайлович должен был признаться себе, что они и раньше давно уже посещали его — и когда он стал зарабатывать у новых русских огромные бабки, и ещё раньше, когда рухнул монолит страны, когда умер отец, когда из отцовской брови вырвался и вырос тот буйный и непокорный волос, когда лопнули все запреты, когда ожили и сошли с постаментов памятники, когда сатанинская, изогнутая змеёй и перечёркнутая сверху вниз буква заменила собой привычное соединение креста и полумесяца, жившее доселе под видом серпа и молота.
Отец-основатель продолжал хвалиться достижениями живородного хозяйства, оранжереями, посевными площадями, теплицами, производством льна, охотничьими и грибными успехами, рыбной ловлей, кожевенной промышленностью.
— Трудно поверить, что при таком небольшом населении... — сказал Тетерин.
— Жизнь по Солнцу! — торжествуя, произнёс отец-основатель. — Только она способна вдохновлять людей на труд, на радости, на свершения. Она делает их бодрыми, активными, трудолюбивыми и жизнелюбивыми. Вы сами убедитесь в этом, и очень быстро. Живя в окружении пассивного и вялого населения России, жаворонки, то есть люди, предпочитающие рано вставать и вовремя ложиться спать, теряются, становятся такими же, как все. Здесь мы освобождаем их от тяжкой обузы, которую представляют собой соотечественники, и они расправляют крылья, душа их дышит и поёт, они становятся теми, кем создал их бог Солнце. Но мы продолжим нашу беседу после. Теперь прошу вас встать вот тут. Если душа подскажет вам, что вы хотите сделаться такими же, как мы, не стесняйтесь, молитесь, поклоняйтесь, сбрасывайте с себя тяжкое бремя накопленных предрассудков.
Белокуров и Тетерин встали чуть в сторонке от отца-основателя и остальных главных лиц княжества, включая княгиню, фрейлину и, по-видимому, членов совета.
— Во имя Солнца всемилостивого и всемогущего! — возгласил отец-основатель. — Солнце, милостиво будь к нам, птицам твоим. Солнце, в лике которого Бог Отец и Бог Сын и Бог Дух Святой, и Аллах, и всякое верховное божество является на землю, чтобы питать жизнь и дела наши, снизойди до нас, выгляни и открой день новый, дабы мы могли послужить тебе верой и правдой.
Тут он встал на колени, и все последовали его примеру. На востоке вот-вот готов был прорезаться первый луч. Белокуров и Тетерин переглянулись, оба дружно вздохнули, делать нечего, встали на колени.
— Слава тебе, бог Солнце, слава тебе! — продолжал громко молиться отец-основатель. — Царь небесный, оживитель душ наших, приди и вселись в сердца наши, очисти нас от ночной тени и подай нам жизненные силы, ибо мы всем сердцем поклоняемся тебе, богу единому и самому светлому.
Тут все поклонились, припав лбами к земле. Тетерин и Белокуров вновь переглянулись, но на сей раз не последовали примеру солнцепоклонников.
— Не поднимем лиц наших от сырой земли, покуда не явишь нам светоносный лик свой, Ярило-бог! — прозвучал несколько приглушённо голос отца-основателя. — Явись, бог Солнце, явись нам! Благословенны будут птицы-жаворонки твои, исшедшие из гнёзд своих во сретенье тебе.
В следующий миг Тетерин вздрогнул. Он ожидал, что рассвета предстоит ждать ещё сколько-то, но первый луч солнца вдруг ужалил его прямо в глаза, и мощный дружный вздох облегчения и радости прокатился по множеству рядов солнцепоклонников, покрывших собою весь обширный холм, сверху донизу. Это впечатляло. Чувствовалось, что отец-основатель хорошо знает, когда именно проклюнется рассвет и когда надо произнести последние слова предрассветной молитвы.
— Ух ты! — послышался шёпот Белокурова.
— Слава тебе, Солнце наше, слава тебе! — воскликнул отец-основатель, отрывая лицо от земли и выпрямляясь, но не вставая с колен.
— Отче наш, Иже еси на Небесех... Аллах уакбар! Аллах уакбар!.. — одновременно возгласили двое других солнцепоклонников, стоявших вблизи Ревякина. Ясное дело: один православный священник, другой — мулла. Интересно, как к ним относятся патриарх и муфтий...
Теперь уже все вокруг что-то бормотали, кто-то собственное, кто-то повторял «Отче наш», кто-то следовал за муллой, но никто почти не молчал. Только Тетерин и Белокуров. Это продолжалось всё время, покуда диск солнца выпрастывался из-за горизонта, а когда он наконец весь вышел наружу, отец-основатель встал с колен и громко произнёс:
— Поздравляю вас, жаворонки, с новым днём Солнца! Проживём же его так, как предписывает нам устав, и начнём его с омовения, как и начинали со дня нашего первого поклонения.
Все стали подниматься с колен. Вставая, Тетерин ужаснулся, услыхав, как внутри него молнией промелькнул голос ченосца Святослава Зиновьевича, пропищавший: «Че наш, иже еси на небесех...» Тошнота подступала к горлу Сергея Михайловича, судорога скрутила грудь, и его бы вырвало, если бы желудок не был пуст.
— Боже! Куда меня опять занесло! — произнёс он. — Из Ч в Ж. Из одного кощунства в другое!
— Да, — раздался голос Белокурова. — Есть что-то кощунственное во всём этом. Идёмте посмотрим, как они будут нырять нагишом в реку.
— Надо ли? — усомнился Тетерин. Он сел на землю и стал смотреть на солнце. Впервые в жизни оно было противно ему.
— Может, и не надо, — согласился Белокуров и сел рядом с Сергеем Михайловичем. — Ну что, выспимся тут и поедем куда подальше?
— Пожалуй, — кивнул Тетерин. — Только куда?
— К тому священнику... Недалеко отсюда, часа полтора-два езды. У меня есть адресок. И там встретим Пасху, как положено христианам. Ведь мы же православные. Только заблудшие. Нам пора туда. Сразу надо было туда, да я вот в ночных страхах не сообразил, сюда приехал. Приехал, нечего сказать! К язычникам.
Белокуров достал сигарету и закурил. От сигаретного дыма Сергея Михайловича ещё больше замутило, и он с неприязнью отодвинулся от Белокурова.
— А мне показалось, что вы с княгиней Жаворонковой приглянулись друг другу, — сказал он с усмешкой. — Не жаль будет?
— Нет уж, нет уж! — засмеялся Белокуров. — Хватит с меня любовных приключений! Они слишком больно наказуются.
— Хорошо бы прямо сейчас уехать, — вздохнул Тетерин. — А не то я чувствую, что хряпну по башке и отца-основателя чем-нибудь тяжёлым.
— Да ну вас! — продолжал похохатывать Белокуров. — Судя по всему, он не такое удолбище, как тот, у которого Чикатилло. Милый человек, только еретик. Не вижу ничего уж слишком плохого в солнцепоклонстве, хотя и понимаю, как бы сейчас возмутился какой-нибудь истинно православный человек при виде этой утрени.
— Мерзость, — поморщился Тетерин. — Самые страшные ереси — те, которые выглядят не так уж страшно. И это говорю вам я, человек, который в церковь ходил раза три за всю свою жизнь, да и то просто так, без истинной надобности. Может быть, позавчера, поприсутствуй я при подобном солнцепоклонстве, я бы не возмущался и тоже согласился, что всё это довольно мило и имеет право на существование. Но после общества сознания Ч...
— Понимаю, — нахмурился Белокуров.
— До чего же спать хочется, — вздохнул Тетерин, понимая, что им всё же придётся провести тут некоторое время, поспать.
Вскоре появился отец-основатель. Не голый — на нём был всё тот же балахон, но волосы оказались мокрые, и он вытирал их капюшоном.
— Ну что же вы? — спросил он. — Постеснялись?
Глава пятнадцатая
МАЛО СОВ — ЕЩЁ И ЗАРЯНКИ!
—
—
—
—
Он убегал. Убегал от Марины. Сам удивлялся тому, как это он мог затеять женитьбу с ней. Теперь он отчётливо осознавал, что нисколько не любит её, потому что любит только Катю. Мало того, хуже того — он осознавал, что княжество и жаворонки есть полный бред. Всё получилось не так, как замышлялось ему, и он видел, что поздно что-либо исправлять. Напрасно он соблазнился деньгами Катиного мужа, напрасно с такой легкомысленностью согласился строить царство жаворонков подле пещеры с ублиеткой. Ночное зловонное извержение — лишнее тому доказательство. Следовало ограничиться бедной колонией, а не зариться на проекты дворцов и замков. Он сердился и раздражался всё больше, да к тому же обе предыдущие ночи скверно спал. Можно сказать, почти не спал вовсе. И потому всё теперь казалось полным бредом. Да и разве не бред, что один из приехавших сегодня под утро гостей как две капли воды похож на него? Только полнотелый и усатый. И разве не бред, что Катя сказала ему только что, совершая вместе с ним обряд утреннего омовения: «Теперь хочу тебя того — усатого»? И смеялась так, как смеётся, затевая очередной взбалмошный проступок. Теперь, приближаясь к гостям, Владимир Георгиевич с ненавистью рассматривал своего толстого и усатого двойника, понимая, что Катя во что бы то ни стало охмурит этого с виду добродушного малого.
— Ну что же вы? — спросил он. — Постеснялись?
— Да как-то, с первого разу... — пробормотал в ответ двойник.
— Вот оно, вот оно, вот оно! — заворчал, еле сдерживая злобу, Ревякин. — Ханжество-то человеческое. Раздеться целомудренно, являя себя солнышку, стесняемся. А втайне, совершая какой-нибудь блуд, не стесняемся обнажаться. А бог-то всё равно нас видит, наготу нашу, и ту, и эту. Бог-солнце в наготе к нам приходит, в священной наготе. А когда мы в грешной наготе тайнодействуем, он не приходит, но видит нас.
— Аминь, — шутливым тоном произнёс двойник, видимо, пытаясь сменить пластинку.
— Ну ладно, — вздохнул отец-основатель. — Что-то я накинулся на вас с нравоучениями с утра пораньше. Пойдёмте, я покажу вам наши достижения народного хозяйства. На чём я остановился, когда мы прервали беседу?
— На том, что России нужно жить по солнцу, — подсказал второй гость, имя которого, как и имя двойника, почему-то выпало из памяти Владимира Георгиевича, подпорченной бессонными ночами. Он помнил только, что тот, который двойник, работает редактором газеты, а его спутник — специалист по раскопкам.
— Именно по солнцу, друзья мои, именно по солнцу, — сказал Ревякин и умолк, чувствуя, как эта жизнь по солнцу уже в печёнках у него сидит.
— Хм... — кашлянул редактор-двойник. — Послушайте, дружище, а ведь вы и впрямь на удивление похожи на меня, а я — на вас. Мы могли бы вместе рекламировать какое-нибудь средство для похудения. Я бы говорил, что я — это я до того, как стал пользоваться средством, а вы бы уверяли дураков, что вы — это я после.
Специалист по раскопкам рассмеялся. Отец-основатель тоже сделал вид, что ему очень смешно. Он стал собираться с мыслями, что делать и что говорить дальше, но ему не дали. Внезапно прямо перед ним выросло свирепое бородатое лицо, оснащённое стальными и страшными глазами и ощеренным ртом, в котором отсутствовало несколько зубов. Не успел Владимир Георгиевич припомнить, как зовут этого бывшего жаворонка, сбежавшего год назад, а на него уже обрушилось гневное:
— Опомнись, покайся, нечестивый изверг Максенций! Доколе будешь улещать невинные души своею поганой ересью? Окстись, нечестивый лжеучитель! Дождёшься такого затмения солнца, что сера с небес просыплется и огонь, аки на Содом и Гоморру. Вот оно, смердящее изгноение твоей лжеверы! — Бывший жаворонок указал рукой в сторону основания замка, затопленного извержениями ублиетки. — А коли не прекратишь бесстыдных своих радений, то и вся местность разверзнется, ад и сера поглотят тебя и твоих присных!
— Слава! — позвали бывшего жаворонка приближающиеся к месту обличения скорняки Андрей и Гена. Тотчас Владимир Георгиевич вспомнил, что и этот Слава тоже работал у них в княжестве, плитку клал, цементировал, только рано вставать ему тяжело было.
— Погодите вы! — огрызнулся на скорняков обличитель ревякинской ереси. — Опомнись, говорю тебе, Максенций! — вновь обратился он к отцу-основателю, который никак не мог смекнуть, почему он именует его этим странным именем. — Покайся, лжемессия, покайся!..
— Слав! — с надрывом воскликнул скорняк Андрей, подойдя и схватив обличителя за локоть. — Ну ты что! Кто тебя просит? Уходил же, так уходи! Отец-основатель, простите его! Он у нас ночевал сегодня, и сейчас уходит.
— Пусти меня! — вырвался бывший жаворонок. — Изыди, сатана!
Тут он размашисто осенил отца основателя крестным знамением, потом громко плюнул Владимиру Георгиевичу под ноги и зашагал прочь.
— Простите, отец-основатель, — сказал Андрей и вдвоём с Геной направился в другую сторону.
На душе у Ревякина было погано. Надо же — ещё и при этих нежданных гостях!
— Не обращайте внимания, — пробормотал он. — Это такой гусьлапчик, что не приведи Бог.
— А почему он вас называл Максенцием? — спросил специалист по раскопкам.
— А пёс его знает! — пожал плечами Владимир Георгиевич.
— Вероятно, был такой ересиарх, хотя я впервые слышу это имя, — поразмыслил редактор газеты.
— Он когда-то слыл у нас хорошим работником, — сказал Ревякин, оправдываясь. — Но, как сейчас говорят, он по жизни с прибабахом. В своё время пил беспродеру, потом ему стали черти мерещиться, он от них побежал да попал прямо в лапы Аум Синрикё.
— Ничего себе! — подивился редактор. — Интересно было бы с ним побеседовать.
— Ничего интересного, уверяю вас, — возразил отец-основатель. — Дурак несусветный. Потом трагедия в токийском метро, он струхнул да, должно быть, прибегнул к органам и всех асахаров своих предал. А куда-то дальше надо? Год болтался ещё в какой-то секте, покуда не пришёл к нам, в жаворонки. Небось ещё сведения в ФСБ поставлял. Потом и у нас ему надоело, ушёл и теперь, видимо, предался самому осатанелому православию.
— Осатанелому? Хм! — хмыкнул редактор.
— Ну, озверелому, — поправился Ревякин, и тоже неловко.
— Извините, отец-основатель, — сказал специалист по раскопкам. — Нельзя ли нам теперь пойти поспать? Валимся с ног, ночь не спали. В глазах всё плывёт.
— Я тоже в таком состоянии, — признался Ревякин и повёл гостей во дворец. — Поспим часиков пять, а потом я вам всё-всё покажу. Уверяю, вам не захочется покидать княжество. У нас так хорошо, как нигде в России!
Он натужно улыбнулся, стараясь привлечь гостей на свою сторону. Но тут душа его застонала, поскольку к ним приближались Катя и Марина. Княгиня тотчас взяла под руку ревякинского двойника и, что-то быстро шепча ему, отвела в сторону, повела вперёд быстрее, а Марина прильнула к Ревякину:
— Воло-о-одечка!
— Что? — сурово спросил Ревякин и остановился.
Специалист по раскопкам растерянно оглянулся и пошёл следом за княгиней и уводимым ею редактором, не догоняя их.
— Прости меня, Володенька! — хлопала своими красивыми, но теперь глупыми глазами Марина. — Я больше так никогда не буду. Я осознаю свою обшибку. Ну хочешь, устрой мне предсвадебную порку.
Она кокетничала, нарочно произнесла «обшибку», уверенная, что он смягчится и простит. Но она была ему сейчас противна, и он зло оборвал её:
— Предсвадебную? Ни предсвадебной, ни послесвадебной порки не будет. Как и самой свадьбы. Я окончательно передумал жениться. Отец-основатель должен быть холост. Таково моё постановление.
Кокетство вмиг слетело с лица Марины, оно стало бледным и оскорблённым.
— Вот как? — промолвила бывшая невеста. — Из-за невинной шутки?
— Ничего себе невинная! — вспыхнул Владимир Георгиевич.
— Глупая, я согласна, но невинная, — сказала Марина. — Значит, ты просто не любил меня никогда, вот что.
— Понимай как хочешь, — сказал Ревякин и, оставив несчастную Марину, зашагал в сторону замка. Мысли его путались, он не знал, правильно ли поступает, отвергая Марину, он проклинал себя, что согласился строить княжество тут, зная о странной повышенной гравитации в этой местности, он мечтал оказаться сейчас с Катей далеко-далеко отсюда, в том давнем Крыму, когда он сказал о себе: «муж грузоподъёмностью два чемодана», но больше всего хотел упасть, зарыться лицом в подушку и проспать до самого заката. Он видел, как Катя уводила газетчика — и не исключено, что к себе, но скорбно махнул рукой и на это. В мыслях мелькнуло только: «Почему мы любим распущенных и отмахиваемся от хороших?..»
Но и дома у него не было покоя. Столяр Майоров заканчивал работу по восстановлению окна.
— Не иначе как Славка, плиточник бывший, постарался, — заметил он. — Говорят, он ночевал нынче в Жаворонках. Мутил умы против вас. Найти его и гнать в шею.
— Он уже побеседовал со мной, — ответил Владимир Георгиевич. — Ушёл он.
— Не спросили насчёт окна?
— Нет.
— Зря. Следовало спросить да вывести на чистую воду. Да штраф взять.
Покуда столяр заканчивал работу, отец-основатель залез в холодильник, достал банку пива, намазал себе бутерброд гусиным паштетом, перекусил и ещё больше почувствовал нашествие сна. Наконец Майоров ушёл, окно засияло новеньким стеклом. Теперь можно было даже простить Марину. Владимир Георгиевич лёг в кровать в одежде и мгновенно погрузился в сон. Ему снилось, как чеченцы окружили его в огромном старом доме, а он придумал хитрость — во все окна поставил пулемёты, к ним провёл проводки, соединённые в едином пульте, — нажимаешь кнопки, и какой надо пулемёт работает. А сам он, нажимая все кнопки то по очереди, то разом, убегает подземным ходом. Только бы чечены об этом ходе ничего не знали...
Звонок телефона вывел его из подземного хода наружу. Светило солнце, сверкая в свежем оконном стекле, но спать всё равно хотелось — и часу не прошло с тех пор, как он улёгся.
— Аллё?
— Отец-основатель, к вам Столяров просится. Говорит, по очень важному делу.
— То столяр, то Столяров... — проворчал Владимир Георгиевич. — Ну пусть заходит.
Столяров заведовал в княжестве теплицами, это был молодой доктор биологических наук, оставшийся не у дел в новой России, как и многие другие талантливые люди. За границу, куда его звали, он не поехал, поскольку любил Отечество, хотя уже склонялся к отъезду, да тут его подцепил князь Жаворонков и привёз год назад сюда, на берег Волчицы.
Снабжая княжество отличнейшими овощами и фруктами, Столяров попутно занимался своей научной деятельностью и был несказанно доволен жизнью.
Через минуту после телефонного звонка он уже входил в квартиру Ревякина.
— Здравствуйте, Владимир Георгиевич, — сказал он. Следом за ним шёл его сотрудник Пирогов.
— Здравствуйте, Олег Николаевич, здравствуйте, Дима, — поприветствовал гостей отец-основатель. — Прошу вас, проходите, садитесь. Пива? минералочки? чаю?
— Минералки, если можно, — отвечал Столяров, и Ревякин отметил в нём волнение. Достав из холодильника боржоми, налил в три стакана, поставил на стол, шутливо чокнулся с гостями:
— Ну, что ещё подгнило у нас в Датском королевстве?
— Владимир Георгиевич, мы хотим выдвинуть требования о предоставлении нам права автономии, — ответил Столяров, не глядя отцу-основателю в глаза, отводя взгляд.
— Кто — мы? — удивился отец-основатель.
— Зарянки. Эритакусы рубекулы.
— Я так и знал, — вздохнул Ревякин. — Оле-е-е-г Николаич! Вы опять за своё? Дались вам эти эритакусы!
— Нет, Владимир Георгиевич, вопрос серьёзный. Всем известно, что зарянки просыпаются гораздо раньше жаворонков, ещё до рассвета, и приносят куда больше пользы. А в их пении Бремон насчитывал по нескольку тысяч мотивов и звуков!
— Вы это мне, орнитологу, объясняете?
— Да, простите меня, но вынужден объяснять вам, орнитологу, что кроме всего прочего зарянки гнездятся в глухих и влажных еловых подростах неподалёку от нашего княжества — в отличие от жаворонков, которых почему-то тут поблизости не замечено. Что за княжество Жаворонки, если в нём нет жаворонков как таковых?
— Ими, Олег Николаевич, являемся мы, обитатели княжества, — сердито стал возражать отец-основатель. — К тому же князь обещал провести спланированные мною мероприятия для заселения окрестных полей жаворонками. Но дело даже не в этом. Дело в том, что так уж сложилось традиционно — именовать людей, рано ложащихся и рано встающих, жаворонками, а утренних засонь — совами. Не нам ломать эту традицию.
— Но ведь это чистой воды демагогия! Именно что и надо ломать традиции! Само наше дело носит по-своему революционный характер. За такими княжествами, как наше, стоит великое будущее. А ведь в слове «зарянка» встаёт заря новой жизни. Если мы поклоняемся заре, сам Бог велел нам называться — княжество Зарянки.
— О Господи!.. Хорошо, изложите требования ваших прав автономии на бумаге и дайте мне, а я передам князю.
— Всё уже изложено. Вот текст нашего обращения, — сказал сотрудник Столярова и выложил перед Ревякиным стопочку исписанных от руки страниц. Могли бы и отдать на компьютер, тоже мне, эритакусы в тапочках!
— Хорошо, я ознакомлюсь. Это всё?
— Всё, не смеем вас больше задерживать накануне такого важного события, — сказал Столяров, с улыбкой поднимаясь со стула.
— Какого события? — вздрогнул отец-основатель. — Вы имеете в виду свадьбу? Она отменена.
Глава шестнадцатая
ЁЛТЬ
—
—
—
—
Проснувшись в это утро, Василий Васильевич Чижов первым делом поморщился, обоняя бражный настой запахов, оставшийся от Полупятова, а затем улыбнулся, вспоминая, сколько великих и необыкновенных событий произошло вчера, в Страстную Пятницу. Пеший ход от дома до вокзала, езда к отцу Николаю, встреча с гигантским левриком, поездка верхом на убийце президента Кеннеди, вынос плащаницы, вечерние беседы с батюшкой, грабительский налёт Ельцина и Клинтона, пожар, потушенный Полупятовым, ночное стояние на коленях перед храмом... Последнее вспоминалось с особеннейшим теплом. Больше часу выстояли они, шепча молитвы и кланяясь церковным дверям. Потом отец Николай открыл храм, зажёг там одну свечу перед Тихвинской, поставил раскладной аналой, на который положил Библию и крест, облачился и, накрыв голову коленопреклонённого Василия епитрахилью, отпустил ему все грехи. Такой исповеди и отпущения ещё никогда не было в жизни Чижова, да и мало какому верующему человеку доведётся когда-либо пережить подобные торжественные мгновения. Словно они, Василий и отец Николай, не подверглись нападению грабителей и не были уничтожены Ельциным и Клинтоном, а напротив того — победили супостатов, низвергли их в пучины адские, ликуя, аки победители, во имя Христово.
Посмотрев на кровать Полупятова, Чижов увидел, что там пусто. Кудеяр уже удрал куда-то, оставив после себя лишь запах. Затем вспомнилось, что уже не надо читать поутру последование к таинству Причащения — отец Николай сказал вчера на прощанье: «Завтра утром последование можешь не читать, я освобождаю тебя. Лучше поспи, голубчик, покуда я тебя не разбужу».
Солнце уже вовсю сияло в комнате батюшкиного гостевого дома, а часы показывали девять. Одевшись, умывшись и причесавшись, Чижов отправился узнать, как там сам батюшка, не приболел ли после вчерашних страданий. Но выяснилось, что отец Николай уже на ногах и отправился в храм.
— А со мной что происходит, сама не пойму, — говорила матушка Наталья Константиновна бодрым и весёлым голосом — Во всей мне какая-то силёнка появилась, будто к нам вчера не грабители, а необычайные доктора приходили. Или Ангелы. Я вот как это объясняю, Вася: Ангелы Хранители этих негодяев не с ними ушли, а при нас остались. Плюнули на них: «Раз вы, гады такие, способны старого священника ограбить, так и оставайтесь без нас». Потому-то я сегодня такая бодрая. И отец Николай бодрый. Ему один дополнительный Ангел Хранитель достался, а мне другой. Как ты думаешь, Вася, я права?
— Думаю, матушка, отец Николай не поддержал бы подобных рассуждений, — рассмеялся Чижов весело, получив новую порцию матушкиных мудрствований, которые всегда сердили отца Николая и смешили его духовного сына.
— Ну, он-то да, а ты как считаешь?
— Считаю, что Ангелы Хранители не футболисты, чтобы перебегать из одной команды в другую, где получше. Им до конца жизни своих подопечных приходится при них находиться. Хоть и горько, а надо терпеть. Думаю, даже при Чикатилло до последней минуты Ангел Хранитель находился, хоть и намучился тот Ангел, как ни один другой, видя, что вытворяет его подопечный.
— Ох, не знаю я, — покачала головой матушка. — Мне кажется, что некоторые люди от того такие, что от них Ангел Хранитель отрёкся за их злодеяния. Неужто и за Гитлером до последнего издыхания святой Адольф ходил?
— Насчёт Гитлера не скажу, — пожал плечами Василий.
Сие любопрение об Ангелах Хранителях происходило в избе, в которую вскоре вошёл Полупятов. Вид у него был скорбный и задумчивый.
— Закопал? — спросила матушка.
— Отдал последние почести, — с тяжким вздохом отвечал тот.
Услыхав такие слова, матушка села и вдруг расплакалась:
— Ой! Хорошие собачки были!
— Нам с батюшкой Остап Бендер особенно нравился, — снова вздохнул Полупятов, и видно было, что ему тоже хочется всплакнуть, а ещё больше — выпить. — Льнущий был пёс. Хитроглазый. Сколько раз провожал меня до «Девчат». Придём вместе, тут у меня своя дорога, а у него — своя, по своим любовницам вислоухим. Я их при дороге и закопал, на видном месте, чтоб, когда идёшь, вспомнить можно, что были такие Остап Бендер и Ночка. А мне бы граммульку, мама Наташа? Пока батя в храме. А? А то сердце лопается от горя. Где ещё теперь таких собачек сыщешь!
— Пойдём уж, — утёрла заплаканное лицо платочком Наталья Константиновна. — Остограммлю. Вася, ты уж нас не выдавай отцу Николаю, ладно?
— Чижик-то? — крякнул Полупятов. — Он не выдаст. Свой парень.
И поплёлся следом за матушкой в её тайники.
Василий Васильевич усмехнулся тому, что Полупятов разжаловал его фамилию до Чижика. Имел право — ведь это Полупятов спас Чижова, а не Чижов — Полупятова. И всё-таки такое панибратство со стороны бывшего зэка и выпивохи кольнуло чижовское самолюбие. Он почесал затылок, перекрестился на образа и отправился из дому в храм. Проходя через кладбище, оглянулся на избу — и тут всего его сотрясло, когда он живо представил себе на её месте обугленное пепелище, где среди дымящихся головешек дотлевает его молодой труп.
— Спаси, Господи, и помилуй раба Твоего Алексея и даждь, Господи, ему здравия духовного и телесного и мирная Твоя и премирная благая! — взмолился Василий Васильевич о бывшем зэке и выпивохе.
В храме ещё только начиналось богослужение. Отец Николай расставлял утварь и раскладывал книги; одна из старушек, Марья, затепливала лампадки, другая, Прасковья, читала Шестопсалмие, колупаясь и путаясь в старославянском. Чижов поспешил подменить её. Читая, краем глаза заметил, как отец Николай приветливо ему улыбается, благодаря, что он сам проснулся и пришёл.
Службу служили долго, по полному чину, с наслаждением. Отец Николай — за себя и за дьякона, а Василий — за всех остальных. Когда покидали храм, у него немного кружилось в голове, но на сердце было отрадно, душа наполнялась сил, а вместе с ней подтягивалось и тело. И обидно было до слёз, что жены нет рядом, что всё опять придётся ей только рассказывать.
К последнему великопостному обеду матушка Наталья Константиновна премного расстаралась: на закуску выставила и солёные грибочки, и квашеную капустку, и салат из редьки с морковью и укропом, и даже грузинское лобио; на первое — постный борщ; а на второе — вермишель под грибным соусом, а желающим — гороховую кашу. Одно только плохо — есть всё это не представлялось возможным из-за необычайно плохого качества матушкиной кухни. Солёные грибы отдавали ржавчиной, капуста — хозяйственным мылом, в салате из редьки с морковью оказалось много уксуса, и даже лобио по вкусу напоминало скорее пюре из свежевырытой глины, нежели блюдо из фасоли; в борще обитали столь крупные и осклизлые картофелины, что лишь они вмиг отпугивали едока; а уж о слипшейся и почему-то холодной вермишели под подозрительно красным грибным соусом и говорить не приходится. Отец Николай однажды объяснял кулинарные способности своей жены так: ястие — один из главных соблазнов, а Наталье Бог дал создавать блюда снаружи привлекательные и аппетитные, но вкусом своим напоминающие о тщетности земных удовольствий.
— Мой вам наказ, — сказала матушка строго, — поешьте как можно больше, потому что перед самой службой только чаю попьёте.
Отец Николай прочёл молитвы, положенные перед вкушением пищи, и, как только сели за стол — он с матушкой, Чижов и на удивление доселе трезвый Полупятов, — объявился ещё один гость. Это был человек среднего роста, сутулый и тощий, строго постящегося вида, с длинными и неопрятными волосами, с бородой, продырявленной щербатым ртом. Войдя, гость громогласно объявил:
— Мир дому сему! С благодатию Господней да вкушати рабам Божиим ястия и питие. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас. Отче наш, Иже еси на Небесех... — при этом он крестился, больно ударяя себя троеперстием, аки клювом. Совершив все обряды под наблюдением собравшихся пообедать, он, наконец, поклонился батюшке. — Здравствуйте, отче Николае! Примете ли ещё одного гостя, яко клас пшеничный, или прогоните, яко плевел?
— Будет тебе, Вячеслав, — с досадой улыбнулся отец Николай. — Раздевайся да проходи, да садись с нами чем Бог послал.
— Премного благодарен, отче, спасибо, что привечаете.
Покуда новоявленный снимал с себя пальто, батюшка успел шепнуть Чижову:
— Это тот самый, про которого я тебе говорил вчера. Которому у меня не занравилось.
— Здравствуйте всем, — сказал новоявленный, подходя к столу и вновь и вновь осеняя себя жестокими крестными знамениями, низко кланяясь иконам. Вдруг он замер и стал тихо шептать молитвы, лицо при этом у него обрело такое выражение, будто его кто-то незримый крепко сжимал сильными пальцами.
— Накладывай, матушка, — приказал отец Николай, видя, что Наталья Константиновна замешкалась — приступать ли к трапезе или дождаться, когда Вячеслав сядет за стол. Тарелки наполнились грибами и капустой. Тут новоявленный в последний раз осенил себя крестным знамением, низко поклонился и сел со словами: — Приятной всем выти.
— Зачем выть? — удивился Полупятов.
— Не выть, а выти, — пояснил Вячеслав. — Так по-русски «аппетит». А жить надо по-русски, не употребляя иноземных выражений. А то — аппетит... По-русски же будет: выть. Старинное хорошее слово, ёмкое и глубокое. Допустим: «На меня такая выть напала!» Это значит — есть ужасно захотелось. Красиво, ничего не скажешь — нет русского языка краше.
— Понятно, — сказал Полупятов. — А я думаю: с какой стати нам выть? Мы что, волки позорные?
— Ты за столом ешь побольше, а думай поменьше, — сказала ему матушка.
— Вы мне, Наталья Константиновна, слишком много выти наклали, — отвечал бывший зэк, легонько отталкивая от себя тарелку. — Сами знаете — в меня не лезет, сами знаете — без чего.
— Прямо-таки строка из блатной песни получилась, — заметил отец Николай.
Чижов ел, понимая, какое предстоит выдержать испытание — съесть всё, что предложит матушка, дабы не обидеть её. Он постарался побыстрее, не глядя, заглотить грибы и капусту и едва не поплатился за свою быстроту.
— Ох, молодец какой Вася! — похвалила его Наталья Константиновна. — Ещё сыпануть грибков с капусткой?
— Нет, — испуганно заморгал глазами историк. — Теперь бы горяченького.
— Что ж не остался на Пасху там? — спросил отец Николай у Вячеслава.
— Людей много, захотелось сюда возвратиться, вам в помощь, — отвечал тот. — Матушка, если можно, я холодные закуски доедать не буду. Вы мне борщеца тоже налейте сразу, если можно.
«Вот гад!» — так и подумалось грешным делом Чижову. Да и как не подумается, если ты, давясь, всё доедаешь ради уважения к хозяйке, а этот показной христианин только клюнул того сего и отставил — не заправилось. Полупятову можно простить, в него не лезет. Сами знаем — без чего. К тому же он их всех минувшей ночью от смерти спас. А этот!.. Отец Николай вон доедает.
— А что это, отче, у вас с головой? Только сейчас заметил, — сказал Вячеслав, вслед за Чижовым получая из рук матушки полную тарелку дымящегося постного борща.
— Деньги, — ответил отец Николай.
— Какие деньги? — не понял Вячеслав.
— Ну что ты, не помнишь в «Бриллиантовой руке»? — сказал батюшка, отставляя свою чистую тарелку. — «Что у вас с головой?» — «Деньги». — «Семён Семёныч!» Ну, когда он деньги, Никулин, под кепку подсунул. Не помнишь?
— Я эти все сионистские фильмы давно сам куда подальше засунул, — сурово отвечал Вячеслав. — А то вы не знаете, что Никулин один из главных сионистов. Знать надо такие вещи, отче Николае. Господи, благослови! — Он перекрестился, прежде чем удовлетворить свой рот первой ложкой борща.
— Каюсь, — вздохнул отец Николай. — Ноя, признаться, ничего сионистского в этих фильмах не вижу. Хорошее кино.
— Кино хорошим не бывает, — возразил Вячеслав. — А вы, я знаю, даже телевизор в доме держите. Разве можно?
— Церковь покуда телевизор не запретила, — виновато вздохнул ещё раз отец Николай. — Спасибо, Наташа, — поблагодарил он жену, принимая из её рук тарелку с борщом. — Чесночку бы нам ещё.
— Церковь с таких сельских батюшек начинается, — спорил Вячеслав. — Вы — прежде всего Церковь.
— Вот уж нет! — рассердился отец Николай. — Церковь это, прежде всего, верховный иерарх! В Церкви-то ещё, слава Богу, демократия не наступила, и сохраняется строгая иерархическая дисциплина.
Чижов пытался расколоть кусок картофелины в своём борще, поглядывая то на Вячеслава, то на батюшку, то на Полупятова. Первый был строг и обличителен, второй — пока ещё виноват, но уже закипал, а третий горестно поедал борщ без ничего.
— А нас вчера... — нетерпеливо начала было Наталья Константиновна, но отец Николай сердито одёрнул её:
— Ладно, помалкивай! Не за обедом такие вещи рассказываются.
— Почему же за обедом нельзя? — обиженно заморгала глазками хозяюшка. — Ты, отец Николай, скажешь тоже!..
— Не встревай в разговоры, — уже ласковым тоном дал отступного батюшка. — За чеснок спасибо. И вот ещё... — Он замялся, лукаво посмотрел на Чижова и договорил что хотел: — Побелить бы, матушка. Усталые силы хоть немного подбодрить. Простит меня Бог ради вчерашнего страстотерпения. Принеси, будь ласточкой.
— А я ничего не возражаю, — сказала Наталья Константиновна и отправилась за заказом.
— Видишь, — наклонившись с улыбкой к Чижову, сказал отец Николай, — какое я заветное слово придумал, помятуя об её украинском происхождении? «Будь ласка» по-украински значит «будь добра», а я сделал такой русско-украинский гибрид: «будь ласточкой». Видишь, несёт.
Наталья Константиновна внесла поллитровую банку козьего молока и плеснула отцу Николаю в борщ три столовых ложки. При виде такого неслыханного безобразия и кощунства Вячеслав раскрыл рот и даже отложил от себя свою ложку.
— Как это понимать, отец Николай? — от удивления и негодования он даже забыл про звательный падеж.
— Так уж и понимай, — сказал отец Николай. — Ты вон каждую ложку крестишь и каждому огурцу кланяешься, а я, грешник, в последний день Великого поста борщ молоком заправляю.
— Да, в общем-то, небеса не разверзнутся, конечно... — выдавил из себя, как из тюбика, строго постящийся гость. Он вздохнул, покачал головой, вернул ложку и стал доедать борщ.
— Ещё кому-нибудь побелить? — спросила матушка простодушно.
— Спасибо, Наталья Константиновна, я уже почти доел, — пробормотал Чижов и устыдился того, что не проявил солидарности с отцом Николаем. Но, с другой стороны, у него ведь не было потребности белить борщ, который, бели не бели, вряд ли сделается вкуснее. И всё же надо было хотя бы ложечку дозволить, а то получалось, что он заодно с Вячеславом. Но, с другой стороны, и пост ведь не отменила Церковь, как не отменила и телевизор... В таких путаных раздумьях он всё же одолел второй этап обеденных мучений, а от третьего хотел храбро отказаться, да не смог. Матушка сказала:
— И без разговоров. Откуда силы-то возьмутся?
— Силы должны от Господа посылаться, — заметил Вячеслав, сам, однако, не отказываясь от гороховой каши.
Попробовав вермишель с грибной подливой, Чижов горестно пожалел, что тоже не заказал себе гороховую кашу.
— Чего ж ты ешь тогда? — спросил Полупятов у Вячеслава. — Не ел бы, коли тебя Бог питает.
— А я и не утверждаю, что я святее всех, — отвечал Вячеслав. — Такой же в точности грешник, как и все остальные, а в прошлом и вовсе на дне лежал, только в последние годы со дна стал выкарабкиваться. Но хотелось бы дойти до такого совершенства, чтобы и не есть вовсе, а только Божьим словом выть свою потчевать.
— Да нет такого слова! — возмутился отец Николай. — Что за выть такая? Никогда не попадалось мне в старославянском.
— Как нет! Есть, — возразил гость твёрдо и уверенно.
— Наташ, принеси словарь Даля, будь ласточкой.
Доставленный матушкой словарь, увы, сулил посрамление не Вячеславу, а отцу Николаю. «Выть» в значении «позыв на еду, алчба, аппетит, голод, охота есть» там действительно имелась. Потерпев сокрушительное поражение и как постник, и как знаток русского языка, батюшка поднялся из-за стола, провозгласил благодарственные молитвы и чай отправился пить отдельно в свою комнату, приказав на прощанье:
— Вячеславу и Василию два часа перед баней поспать, а Алексею топить баню.
— Топится уже вовсю, отец Николай, — отрапортовал Полупятов.
— Следить, чтобы натоплена была, как подобает. Чтобы Христово Воскресение чистым телом встречать, не токмо чистой душой.
— Мы, матушка, тоже пойдём в гостевую чай пить, — сказал Чижов. — Спасибо за необычайно вкусный обед.
— Без этого самого обед — всё равно что его и нет, — молвил Полупятов, видимо, вознамерившись стать местным сочинителем прибауток на определённую тему.
— Завтра будет это самое, потерпи, Лёша, — взмолилась матушка. — Не пей уж до праздника и не ходи никуда, ни в какие «Девчата», за баней следи, да в храме печку топи, — чтоб тепло было. Ночи-то ещё холодные.
Чижов не собирался пить чай в гостевой избе, он просто прекрасно помнил, каковы у матушки чаи. Выйдя из дому вместе с Вячеславом, он подивился на его пальто — погода стояла довольно тёплая, конец апреля, солнышко. Но потом смекнул, что Вячеслав, должно быть, сильно воздерживался весь пост, оттого и зябко ему. Батюшка ведь про него, кажется, сообщал, что он вообще не вкушал пищи с самого начала Великого поста.
— Вячеслав, — обратился Чижов к нему, направляясь к гостевой избе, — это про вас отец Николай рассказывал, что вы так строго поститесь?
— Весь Великий пост ничего не ел вовсе, — с гордостью отвечал Вячеслав. — В Лазареву субботу впервые вкушал соки, приготовленные из моркови. В Вербное воскресенье — твёрдую пищу. В начале Страстной седмицы приехал сюда, к отцу Николаю. В дороге уже ел и картошку и овощи, будучи путешествующим. А здесь, у отца Николая, встретил разносолы. Я, конечно, не в осуждение, ибо осуждение само по себе есть великий грех, но то, что произошло сегодня на наших глазах, по-моему, ни в какие ворота не лезет. С таких побелок борща и начинается беззаконие. Врагу рода человеческого только дай, во что коготок вонзить. Я отца Николая не осуждаю, но и, как говорится, не одобряю. Невольно начнёшь верить слухам о том, что он не раз был уличён в тайноядении.
Чижов, переполненный всё ещё радостями и благостями утренней субботней службы, даже не хотел и спорить с Вячеславом. Он поднялся на крыльцо гостевой избы, открыл ключом дверь, вошёл и поспешил прилечь на кровать, лишь сняв сапоги. В избе уже не было так тепло, печка остыла, но зато запах полупятовского перегара полностью исчез. Василий закрыл глаза и вознамерился поспать или хотя бы подремать пару часиков. Вячеслав тем временем занялся оживлением печки, но его недолго хватило на молчание, и он заговорил, едва только Василий имел неосторожность приоткрыть глаза.
— Не знаю, как вы, но я до сих пор так и вижу, как эти три ложки молока льются к отцу Николаю в борщ. Интересно, что бы сказали на это монахи? Во мне всё так и кипит. Не знаю, как в вас, должно быть, вы более попустительствуете.
— А почему же вы сами-то, Вячеслав, до сих пор не постриглись в монахи? — ответил Чижов вопросом на вопрос.
— Как же я могу постричься, если я сам, милый мой, только недавно получил Божью любовь и принял Таинство крещения? Мне до монашества ещё ползти и ползти, всё вверх и вверх, ломая ногти, — заговорил Вячеслав ровно поставленным голосом. — Я, брате мой, как будто в бездонный колодец провалился, но не канул, а стал подниматься по склизким каменным уступам. Пока у нас есть время, охотно могу рассказать вам свою жизнь. Хотите?
«Только этого не хватало!» — хотел воспротивиться Чижов, но, будучи рабом вежливости, произнёс вместо этого:
— Хочу.
— Довольно обречённо сказано. Но вы не пожалеете. История моей жизни поучительна. О ней можно выпустить короткую брошюрку и продавать среди церковной литературы под рубрикой «Покаяние». Мне сорок два года. Из них — только год истинного света. Ровно год с тех пор, как я бежал от соблазнов и пришёл ко Христу. А до этого — сорок один год беспамятства, греха, разврата.
— Что ж вы, и в младенчестве грешили и развратничали? — усмехнулся Василий Васильевич.
— Ну, вычтите младенчество, — согласился с замечанием Чижова Вячеслав. — Сколько там лет до эпохи полового созревания? Лет с десяти я уже был ввергнут во мрак малакии. Карты с голыми бабами — вершина моих тогдашних мечтаний. Прыщавый, гнусный отрок, я подглядывал в щёлочку, когда бабы переодевались на пляже. Лет в двенадцать я уже курил и пробовал пить вино и даже водку. Дрался с другими такими же подонками. Несколько раз поворовывал. А уж лазить по чужим садам и за воровство-то не считалось в нашей шпанисто-пацанской среде. Кстати, никогда не произносите слова «пацан». Оно не русское, а уголовно-еврейское, производное от «поц», что значит по-еврейски сами знаете что.
— Рюмка водки? — съязвил Чижов.
— Нет, не рюмка, — не понял юмора Вячеслав. — А тот самый орган, от которого идут все грехи наши начиная с малакии. Так вот, вспоминая о себе юном, я и не могу иначе назвать себя, чем пацаном. Гнусным и прыщавым пацаном. К армии я созрел уже как законченный негодяй. В армии меня били, и, как я теперь прекрасно понимаю, то бил меня Бог, а не старослужащие. Дедовщина страшна, но она есть плата салагам за их подонское детство и юность. Вы не согласны со мной?
— Возможно, в ваших словах и есть доля истины, — промолвил Чижов, в полудрёме слушая исповедь новоявленного.
— Доля! Не доля, а целая выть истины! — воскликнул Вячеслав. — Правда, побитые салаги вскоре сами становятся орудием Божиим и лупят себе подобных новобранцев за милую душу. Хе-хе-хе! — Из Вячеслава вырвался злорадный смешок. — И я тоже бил, когда стал дедом, а уж когда на дембель уходил, то одного езербота до того довёл, что он мне все сапоги снизу доверху языком вылизал. Надо будет как-нибудь отыскать его, приехать к нему и покаяться. Упасть перед ним на колени и сказать: «Прости меня, Сафарка! Хочешь, я сам тебе сапоги вылижу?»
— И вылижете? — вскинул веки Василий Васильевич.
— Вылижу, вот вам крест, вылижу! — запальчиво воскликнул кающийся.
— Вашего Сафарку это, может, и не удивит, — усмехнулся Чижов. — Может, ему сейчас такие, как вы, тоже русские, в большом количестве сапоги вылизывают, а равно и всякие прочие места доводят до зеркального блеска.
— Поэтому я пока и не еду его разыскивать, — махнул рукой Вячеслав. — Хорошо ещё, если он просто зарежет. Это я с радостью — пострадаю во имя Христа. А если всякие унижения?..
— Но ведь не только смерть, но и унижения можно во имя Христа принимать, — пожал плечами Василий Васильевич.
— До унижений я, признаться, ещё не дорос духовно, — промолвил Вячеслав. — Смерть готов принять хоть сейчас. Вот прямо сейчас войдут изуверы или хасиды какие-нибудь, я скажу: «Режьте! Слава Отцу и Сыну и Святому Духу!» И с пением «Христос воскресе из мёртвых» подставлю под ритуальный нож своё горло. А если станут унижать, то и не знаю, как себя вести. Хотя сам в своей жизни многих унизил. После армии я пошёл по плиточному делу и за годы работы стал прекрасным плиточником. Какую хочешь, бывало, ванную оформлю в самом лучшем виде. Женился, но брак не пошёл. Теперь понимаю почему — безблагодатный. Через полтора года застукал её с приятелем. Это меня сокрушило. Развёлся, стал пить, женился во второй раз уже на пьющей, стали пить вместе. И покатилось у нас по наклонной всё хуже и хуже. Ребёночек родился, сейчас ему семь лет уже, а никакого уюта ему не досталось. У бабки с дедом постоянно живёт. Раньше мы вместе пили с женой, теперь она одна пьёт, а я вот уже пять лет ни-ни, но только скитаюсь по свету неприкаянный. Так вот, как со мной случилось чудо озарения. Чёрт помог.
— Как это чёрт? — вскинул сонные веки Чижов.
— Не удивляйтесь, — сказал Вячеслав. — Именно с чёрта и началось моё спасение. Вот как это было. В один прекрасный день я проснулся после очередного длительного пьянства и чётко стал припоминать, что накануне с самим чёртом отплясывал современный танец. Что-то заставило меня ужаснуться, и я решил: хватит! Ко мне приходит друг с бутылкой водки, а она, ёлть, сверкает, соблазняет, как река в утреннем свете. — Вячеслав взглотнул. Видно было, что любимые воспоминания о напитках приводят его в волнение. — Но я вдруг замечаю — за спиной у моего приятеля он стоит. Лукавый! Вот что я дальше делаю. Хватаю что попало из вещей и ухожу вон из дома. Хожу по улицам, в кино забрёл, домой пришёл поздно ночью, жены дома нет — ушла куда-то с пьяницами. Сын у бабки с дедом. И вот, всю ночь я мучился. Боролся с чёртом. С ума сходил, до того водки хотелось, особенно когда вспомню, как она, ёлть, холодная, в стакан льётся ручеёчком... Эх! К утру совсем свихнулся. И вот, встаю, а он сидит напротив меня в кресле, развалясь, нога на ногу, на нём пиджак в пёструю клеточку серебристо-чёрную, и м-м-морда такая... И говорит мне с такой подоплёкой в голосе: «А что, если я шампанского хочу?» Я — ни жив ни мёртв. «Вставай и неси мне шампанского», — говорит. Мы шампанское не пьём. Это-то меня и сгубило. Думаю: шампанское не водка, не будет считаться. Наскрёб денег, побежал в магазин, купил бутылку шампанского. Где-то раздобыл ведь! Девяносто второй год. Тогда ж ничего, ни черта нигде не было. Прихожу домой. Он сидит. «Открывай». Я открываю. «Пей, — говорит, — а я через тебя пить буду». Представляете? И я всю бутылку разом опорожнил. Тут меня шибануло, я отключился. Через какое-то время проснулся, а бред в голову лезет. Мерещится мне, будто я плиткой огромную ванную самому чёрту облицовываю. А сам чёрт с голыми бабами рядом в шампанском, ёлть, купается. Встряхнусь — снова я у себя дома. Захмурею — опять мерещится. Я тогда — из дома бегом. Иду и вдруг вижу — прямо для меня! Двое парней развешивают объявления: «Если хотите бросить пить, приходите к нам». Судьба! Я к ним: «Как да как?» Они: «Пошли с нами хоть сейчас». И я пошёл. И попал я, брате мой, не куда-нибудь, а в саму Дум Синрикё.
— Ого! Ничего себе! — удивился Чижов.
— Вот так вот, брате мой. Целых два года у них пробыл. Расскажу как-нибудь особо. Потом — зариновая атака в Токио. Естественно, я тогда, ёлть, сильно перепугался. Ничего ж такого не предполагалось, что в Японии теракт. О том, что человечество должно слышать благую весть о Сёку Асахара, это постоянно твердилось. Но одно дело — занятия по самосовершенствованию, избавление от алкоголизма и курения, от прочих вредных привычек, а другое дело — человеческие жизни. Да к тому же пошёл слух о том, что подобные акции готовятся в Москве и Санкт-Петербурге. Проще говоря, бежал я от них. Как колобок. И от бабушки, и от дедушки. И от пьянства ушёл, и от заумства ушёл. Дальше меня закатила нелёгкая в другую лузу. Замыслилось мне вернуться к религии предков — к христианству, к православию. Но гордыня держала и не пускала меня в храм Божий. И тут я снова по объявлению на столбе узнаю о некоей «истинной Христовой церкви четверичности божьей».
— Что за четверичности?
— Объясню. Всё как бы то же самое, что в обычном христианстве, только в Символе веры сильное изменение. Бог — не Троица, а — Четверица. Бог Отец, Бог Мать, Бог Сын и Бог Дух Святой.
— Ну тогда уж сразу бы надвое всех умножали! — воскликнул Чижов, совсем утратив дремоту. — Бог Отец, Бог Мать, Бог Сын, Бог Дочь, Бог Дух Святой и Бог Душа Святая! Какой только нечисти не появилось в демократическую эру!
— И не говори, брате мой, — согласился Вячеслав. — У четверичников я недолго пробыл, всего лишь пару месяцев. Там у них баба всем заправляла.
— Мария-Дэви, что ли?
— Нет, другая. Она себя называла Евангелистка Ева. Хотя я потом выяснил, что она каким-то образом была связана с Цвигуншей. Я, ёлть, собаку съел на всяческих сектах. Всё о них знаю. Могу книгу написать. Хочу только у Ридигера благословение взять на неё, если только окончательно выясню, что он не масон.
— Кто?
— Ридигер. Патриарх наш. Я покамест временю и в молитвах за него к Богу не обращаюсь, потому как может оказаться, что это наистрашнейший грех. Ведь за масонов молиться хуже, чем за самоубийц или наркоманов. Так что по поводу патриархической иерархии пусть отец Николай малость поприкусит язычок.
— И что же вы? После четверичников к правильной православной вере пришли или дальше колобок покатился?
— Дальше покатился. В колонию жаворонков. Не слыхали о такой?
— Слыхал. Точнее, читал. В газете «Бестия». Она, кстати, эта колония, не так уж и далеко отсюда расположена, на Валдае где-то. Погодите-ка, а не о ней ли говорила матушка, что есть какой-то Город Солнца?
— Конечно, о ней. Правда, сами жаворонки своё поселение так не называют.
— Ну да, я читал в «Бестии», что у них называется всё княжеством, во главе которого князь и княгиня. Так?
— И ещё отец-основатель. Ревякин. Он-то всё и придумал. Идея-то хорошая, да исполнение — дрянь. Если бы такую колонию на сугубо православной основе обустроить, тогда ещё б чего-нибудь вышло, ёлть, а то напихалось туда и жидов, и чернозобиков, и немчуры. И запахло экуменизмом, вонючим детищем масонства. Нет, Ридигер, что бы вы мне ни талдычили, — масон, он же самый наипервейший экуменист. Я в Жаворонках более полутора лет прожил и при случае тоже могу рассказать подробно. Сейчас нам просто отдохнуть надо, а потом — непременно расскажу. Так вот, заканчивая про жизнь свою, скажу только, что, уже сбежав от жаворонков, наконец-то я пришёл к Православию, признал Церковь, признал иерархию, признал священство и монашество. Перестал трубить на каждом углу, что все они из конторы глубинного бурения. Так и началось моё усовершенствование. Главное, я теперь не только не могу без отвращения смотреть на водку и курево, я даже, ёлть, испытываю чувство гадливости, когда вижу, допустим, пепельницу, рюмку, стакан — короче, всё, что связано с выпивкой и табаком Вот так вот, брате мой, вот так вот.
Он тяжело вздохнул, очистив душу, и умолк.
— Ну, хорошо, — сказал Чижов, сердясь, что Вячеслав не дал ему подремать, — а рот, глотка, лёгкие — они ведь тоже непосредственно участвуют в процессе курения и потребления алкоголя. Их что, по-вашему, тоже следует устранить, дабы не напоминали?
— Это демагогия, — спокойно отмахнулся Вячеслав.
Некоторое время они лежали молча. Бывший алкаш и сектант начал посапывать. Ну уж нет!
— Скажите, — громко произнёс Василий Васильевич.
— А? — встрепенулся тот.
— А вы сейчас из Жаворонков вернулись? Туда ездили?
— A-а, да, оттуда. Видите ли, брате, я ведь, когда убегал оттуда насовсем, то не успел, ёлть, обличить их в ихнем безбожии и разврате. Свально нагишом на рассвете и закате в реке купаются, в брачных отношениях свободу себе позволяют, отец-основатель собственные молитвы чинит, Яриле молится. Ну и много чего другого поганого у них там. И вот я решил сходить туда и крепко припечатать их словом Божьим. В среду отправился, дошёл до одной из близлежащих деревень и там остановился, стал готовиться духовно. А вчера вечером явился туда, ночевал у своих друзей-жаворонков, у скорняков. Скорняки — надёжные ребята, не то что строители у них там. Я в своё время ещё и из-за того ушёл оттуда, что со своими подельниками-строителями поругался. Они, как в сталинское время, друг за другом следят, кто поутру легко просыпается, а кого будить надо, и стучат отцу-основателю. А мне, когда проснусь, надо ещё минут пятнадцать полежать, потянуться. Что же в этом плохого? К рассвету я всё равно так и так вместе со всеми являлся, не опаздывал. Так нет же, они всё равно, ёлть, настучали на меня, что я по утрам не хочу вылезать из постели, якобы, ёлть, меня оттуда силком тащат. Сволочи! Главное, мужики такие работящие, в Москве ни одной такой бригады не сыщешь, а по натуре — гниды. Меня отец-основатель к себе вызвал и спрашивает: «Может быть, природа жаворонка вам чужда?» Я говорю ему: «А может, и у жаворонков бывают такие особи, которые любят в гнёздышке понежиться, прежде чем взлететь?» А он не в духе был и как рявкнет: «Запрещаю нежиться! Или оставьте княжество». Я ещё некоторое время, месяца полтора, оставался, но вижу — сволочи продолжают следить за мной, как я по утрам встаю. Плюнул и ушёл от них.
— Не занравилось?
— Точно. Не занравилось. А сегодня-то утром я встретился с отцом-основателем и обличил его. Если бы слышали, брате мой, как же я его, ёлть, крепко обличал! Он аж весь затрясся, забился, и стало его корчить, словно током било. Это было истинное торжество Православия! Я просто чувствовал, как из уст моих излетают громы и молнии. У него чуть волосы не воспламенились. Но тут в меня полетели камни, и я, осенив лжеучителя крестным знамением, вынужден был спасаться бегством. Если бы вы знали, брате мой, сколько сил отняло у меня это изобличение! Давайте отдохнём малость.
Чижову отдыхать уже совсем не хотелось.
— И всё же напрасно вы на батюшкину побелку борща так обозлились, — сказал он через пару минут.
— Я не обозлился, упаси Бог, разве можно христианину злиться? Да вы что! — мигом очнулся Вячеслав. — Никакой злобы, вот вам крест! Я отца Николая уважаю, в нём энергия сильная. Не замечали, что в округе зверьё стало увеличиваться в размерах?
— Заметил, — сказал Чижов, вспоминая гигантского леврика.
— Кротов видели?
— Кротов — нет, не видел.
— Они таких куч нарыли, я вас проведу показать. Вот такие кучищи! Можно себе представить, каковы сами кроты. Здесь и место исключительное. Не подмечали никогда, что тут как-то легче ходится? Идёшь, идёшь, и вот-вот, кажется, взлетишь. Не замечали?
— Замечал.
— Я узнавал у учёных. Они утверждают, что здесь ослабленная сила притяжения земли. Понимаете, о чём это свидетельствует?
— Ещё бы не понимать! А что, и вправду ослабленная?
— Что ж, я вам врать буду? Я вам до сих пор хоть одно слово неправды сказал, ёлть?
— Полагаю, ни единого.
— Вот именно. Здесь, я дерзаю утверждать, к небу ближе, чем в других местах. Отец Николай хитрый, знал, куда ехать поселиться. Но сам он, увы, далеко не безгрешный человек. Думаете, я из-за побелки борща так осерчал? Просто потому, что кроме этого в нём много земных привязанностей, от которых ему следовало бы отречься. К чему, скажем, это увлечение западной так называемой классической музыкой? Гендели, Моцарты эти? Кто такой был Моцарт? Кутила и развратник, помер неизвестно от чего. Обратно-таки, масоняра. А Гендель? Всю жизнь прожил при королевских харчах, не женился, с поваром сожительствовал.
— Это ж откуда такие сведения? — возмутился Чижов.
— Имеются, имеются сведения! — зло отвечал Вячеслав. — Ну, Бортнянского, допустим, я бы разрешил. Там, Рахманинов, ещё две-три-четыре фамилии. Хотя и наш Чайковский, ёлть, подкачал по части мальчиков. Вот и получается, что отец Николай на хорошем месте Чайковского и Генделя слушает, Вивальди, которого из священников выгнали за разврат. Здесь, в Закатах, чудес истинных стяжать можно, а отец Николай, ёлть...
— Знаете что! — возмутился Чижов. — Вы на отца Николая свою ёлть не возводите! Чудес ему не видано! Да покуда вы в свои Жаворонки закаканные ходили, тут знаете что случилось?
— Что тут такого могло случиться?
— А то... Вы собак видели?
— Во-во, ещё и собаки. Я говорю отцу Николаю: «Разве можно собаке давать человеческое имя Остап?» А он
— Сами вы фарисействуете. Без году неделя в Православии, а уже всех рассудил! Да собак-то утром сегодня Полупятов закопал.
— Это за что ж он их так?
— А за то, что потравили их вчера вечером. А у батюшки на голове раны... Вы его спросили: «Что у вас с головой?» А он отшутился. А на самом-то деле, рассказать вам, что у него с головой?
— Расскажите... Я ж не знаю ничего, — уже не так самоуверенно пробормотал Вячеслав.
Чижов сел на кровати и подробно рассказал обо всём, что случилось накануне. Слушая, Вячеслав вздыхал, цокал языком и пару раз воскликнул: «Вот ёлть!» Чижов не утаил от своего слушателя и то, как они с отцом Николаем стояли на коленях пред дверьми храма. Когда он закончил своё повествование, Вячеслав долго не знал, что сказать, чем крыть. Видно, в душе его шла борьба. Наконец он заговорил:
— Да, ёлть! Жаль, что меня тут не было с вами. Может быть, Господь и сподобил бы поговорить с грабителями, наставить их на путь истинный. У меня не раз получалось самого отпетого негодяя обратить. По словам псалма: «Научу беззаконные путём Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся».
Чижов только фыркнул в ответ, не желая больше разговаривать с этим обличителем. А тот продолжал:
— И отец Николай мог бы вчера не выпустить их, а обратить ко Христу. Заставить раскаяться и превратиться из Савлов в Павлы. Но ему не надобно. Ладно уж, поскольку вижу, как вы против меня раздражены, открою вам одну страшную тайну.
— Какую ещё тайну?
Вячеслав встал, выглянул в окно, сказал:
— Девица какая-то приехала. По виду — городская. Гостья. Небось опять какая-нибудь поэтесса или певичка. Отец Николай их любит.
Отойдя от окна, он доверительно присел рядом с Василием Васильевичем и с болью в голосе произнёс:
— Отец Николай-то с Натальей Константиновной в грехе живёт.
— Как в грехе? — Чижова будто током ударило, как того отца-настоятеля, или основателя, который в Жаворонках.
— Увы, — тяжелейше вздохнул Вячеслав. — Невенчанные они. Он её у другого батюшки отбил и увёл.
— Да как же такое было возможно?
— Тот, другой батюшка, рукой махнул: «Пускай, — говорит, — живут, если любят друг друга».
— Да не может этого быть!
— Не верите? Спросите сами у отца Николая.
— И непременно спрошу. Если то, что вы говорите, правда, то это страшно, в голове не укладывается; это такое кощунство, что может пошатнуть иного нетвёрдо стоящего в вере. А если выяснится, что вы клевещете, то берегитесь — убью, не задумываясь!
— Ну и ну! До чего мы договорились! До угроз убийства! Да вы, брате мой, хоть осознаете, как вам следует каяться за сказанные только что слова? Вы хоть понимаете, что не только убийство, но даже угроза совершить убийство...
В следующий миг дверь распахнулась, и Чижов не поверил своим глазам; его жена Эллада стояла там, и вид у неё был растерянный, взволнованный, не оставляющий никаких сомнений — с ней что-то стряслось.
— Можно? — спросила она.
— Здравствуйте, — вежливо произнёс Вячеслав.
— Василий, можно с тобой побеседовать с глазу на глаз?
— Мне удалиться? — спросил Вячеслав.
— Нет, лучше мы прогуляемся, — сказала жена Чижова.
— Я сейчас, — пробормотал Василий Васильевич и принялся натягивать сапоги, чувствуя за собой какую-то ещё неведомую вину, и, может быть, оттого правый сапог никак не хотел налезать — нога припухла, что ли?
— Ух ты, а что это у вас в чехле? — спросил Вячеслав.
Тут Чижов краем глаза заметил, что за спиной у Лады висит чехол с двумя его эспадронами, оставшимися на память об уроках фехтовального искусства.
— Золото-бриллианты, — ответила Лада.
Наконец сапог налез, больно теранув пятку, Чижов встал и пошёл следом за женой, которая уже спускалась по ступенькам крыльца. Догнав её, он спросил:
— Что-нибудь случилось, Ладушка?
— Случилось, — тихо и страшно ответила она. — Пойдём вон туда, в лес.
— Что? Не томи! — взмолился Чижов, почему-то продолжая думать, что он в чём-то чудовищно провинился, хотя, сколько он ни гадал лихорадочно, никакого такого сокрушительного греха за собой не знал.
— Сейчас, сейчас... — ускоряя шаг, бормотала жена.
— Зачем ты привезла с собой эспадроны?
— Сейчас, сейчас...
Они дошли до дороги, перешли через неё, и под ногами зашуршала сухая трава, оволосатившая мягкую, пружинистую почву. То тут, то там виднелись кучи, какие обычно выпрастывают из-под земли кроты, но только кучи эти были необычайно большие, раза в три крупнее, нежели обычно. Не наврал Вячеслав про гигантских кротов. Неужто не наврал и про греховное сожительство отца Николая с Натальей Константиновной? Чижов рад был бы чем угодно пожертвовать, лишь бы только это оказалось клеветой.
— Так что же случилось, Лада?
Она остановилась на краю леса и повернулась к нему лицом. Глаза её выражали муку.
— Я тебе изменила, Чижов.
— Не понимаю. Когда? Как это могло случиться?.. А впрочем, я даже знаю, с кем. С Белокуровым?
— Да.
— Понятно. Ну ты даёшь, ёлть!
Василий зашагал вдоль леса, не понимая, убило ли его сообщение жены или только ударило. Он с ужасом понимал, что теперь почти равнодушно относится к происшедшему. Вчера, когда на него несколько раз накатывала ревность, когда вспоминалось, с каким необычайным увлечением Лада смотрит на Белокурова и слушает его озорные речи, — вчера уже всё и произошло, и он словно уже был осведомлён об измене жены задолго до её приезда и признания. А теперь это было не так больно. Теперь, как это ни странно, Василия Васильевича гораздо больше волновало, венчаны ли отец Николай и матушка Наталья.
Неверная жена шла чуть позади, стараясь не отставать от обманутого мужа. Наконец не выдержала:
— Вася, скажи что-нибудь.
Он остановился, оглянулся, глубоко вздохнул. Вдруг, сам того не ожидая, улыбнулся, протянул руку и погладил жену по щеке.
— Эспадроны-то зачем?
— Хотела, чтоб ты заколол меня.
— Сразу двумя?
— Нет... В порыве схватила весь чехол, когда выходила из дому, направляясь сюда. Потом только, в метро уже, сообразила, как это смешно и глупо. Фарс какой-то. Но не возвращаться же и не выкидывать их.
Она замолчала, на лице её изобразилась уже не боль, не отчаяние, а детская лукавая виноватость — простите, я больше не буду.
— А может, всё-таки заколешь? — вырвалось у неё.
— Ну конечно, — хмыкнул Василий Васильевич. — И пойду потом с отцом Николаем чай пить. Или ещё лучше — проткну тебя эспадронами посреди церкви.
Он опять зашагал вдоль леса. Сделав шагов десять, спросил:
— Как хоть всё произошло-то? Хотя я даже не знаю, хочу ли я это знать.
— Ты должен выслушать одну вещь, — заговорила изменница уже без тени лукавства в голосе, а снова взволнованно. — После того, как он побывал у меня...
— Что?! — вспыхнул Чижов. — У тебя?! У нас?! Ты привела его в наш дом?! Дрянь какая!
В какое-то мгновенье он готов был схватить эспадрон и пронзить изменницу. Потом взял себя в руки.
— Хотя, конечно, — злобно усмехнулся он, остывая. — Куда ж ещё вы могли деться, зачем искать другого места, когда муж уехал, квартирка свободна. Как банально!
— Послушай меня, Вась! Ты всё-таки должен знать одну вещь.
— Ну? Что там ещё я должен знать? Надеюсь, он не оказался импотентом?
— Не надо так грубо. Пусть я буду дрянью, а ты держи себя в руках, ладно? Так вот, когда он под вечер вчера уехал, мы договорились, что он вскоре приедет снова, утром.
— А, стало быть, занравилось!
— Ну Вась!
— Ну что ну Вась? Ну Лад! Здорово получается — не только бьют, но ещё и роптать не дают! Таракан не ропщет! Ну и почему же ты не дождалась своего утра? Он позвонил и сказал, что второй серии не будет?
— Нет. Произошло нечто необъяснимое. Или, наоборот, очень объяснимое... Поверишь или нет, я вдруг чётко услышала женский голос, произнёсший одно только слово: «Закаты!»
— Закаты?
— Да, Закаты. И я не могу даже точно сказать, услышала ли я его внутри себя или где-то далеко снаружи — на улице, с потолка, с неба... И что самое удивительное, голос мне был одновременно и знаком и не знаком. И только потом я поняла, кому он принадлежал.
— Кому?
— Ей.
— Ну понятно, что ей, ты уже сказала, что женский голос. Только кому — ей?
— Это была моя Елизавета. Алапаевская мученица. Моя небесная покровительница. И я больше не буду Элладой... И тогда я быстро собралась и рванула на Рижский вокзал. Успела на псковский поезд.
Она замолкла, с надеждой глядя на обманутого мужа. Затем робко спросила:
— Ты веришь мне?
— Верю, — со вздохом ответил Чижов. — Но ещё не знаю, смогу ли жить с тобой дальше.
— Это понятно. — Она опустила глаза.
— Мне надо идти к отцу Николаю.
— Можно я останусь и встречу тут Пасху?
— Я бы попросил тебя уехать, но это было бы бесчеловечно. К тому же одной ездить по стране сейчас небезопасно. Даже имея при себе пару эспадронов. Конечно, ты должна остаться, и завтра мы поедем в Москву вместе.
— А можно я не буду исповедоваться отцу Николаю?
— Пожалуй, даже и не нужно тебе исповедоваться ему. Незачем лишний раз огорчать его. Тем более после того, что у нас тут произошло вчера вечером.
— А что произошло вчера вечером?
— Пойдём, по пути расскажу.
Глава семнадцатая
УСЫ
Спали до полудня, покуда не проснулся Серёжа. Он пришёл к отцу с тетрадочкой и карандашиком, растолкал его и попросил:
— Пап, нарисуй, пожаста, маму.
— Маму? — с трудом вытаскивая себя из сна, разлепил веки Белокуров. — Ну давай нарисуем маму.
Он быстро набросал портрет своей жены, причём сходство получилось удивительное, так что Серёжа воскликнул:
— О! Мама! Пррэт!
Он поднёс листок с рисунком к самому лицу, разглядел поближе и вдруг поцеловал. Душа Белокурова наполнилась тоской. Хотелось бы вычеркнуть, стереть ластиком всё, что случилось вчера, всю эту сумасшедшую пятницу. Боже! Если б можно было вернуться в позавчерашний четверг! Не ездить провожать Эллу, не целоваться с ней, не знакомится с Василием... Он был более чем уверен, что тогда бы и Тамара приехала домой не с мистером Брауном, а одна — любящая, соскучившаяся по мужу и сыну. Если бы не случилось его измены, не произошло бы и её чудовищного преступления перед семьёй и Родиной.
Вдруг, будто в издёвку, вспомнилось, как однажды на какой-то вечеринке Тамара сказала: «Для меня изменить мужу — всё равно что изменить Родине». Оказалось, и впрямь обе эти измены были для неё неразрывны.
— Пап, будем с тобой играть, кататься на машине?
— Какой ты у меня уже взрослый, сынок! Так правильно строишь предложение. На машине обязательно покатаемся. И играть будем. Только никогда не заигрывайся, как мы с мамой.
Сняв с зазвонившего телефона трубку, Борис Игоревич услышал приятный голос княгини Жаворонковой:
— Добрый день! Вы проснулись? Мы ждём вас обедать у меня, в столовой, на четвёртом этаже.
— Хорошо, спасибо, через полчаса мы поднимемся.
— Ждём с нетерпением. Ужасно хочется поглядеть на вашего малыша.
— Спасибо.
Он повесил трубку и кликнул Прокофьича:
— Отче! Вставай! Нас ожидает княжеский обед.
Умыв Серёжу, он отдал его на одевание Прокофьичу, а сам, умываясь и чистя зубы, стал вспоминать последний разговор с княгиней Жаворонковой, происшедший у него после встречи рассвета, когда она взяла его под руку и увела от всех остальных — от отца-основателя, его невесты и палеоантрополога.
— Ах ты, зараза! — так и вырвалось у главного бестиария при этом воспоминании.
Он внимательнее рассмотрел себя в зеркале. Лицо его было несколько усталым, но после пяти часов сна всё-таки посвежевшим, белки глаз красноватые, а так — вполне здоровый цвет щёк, густые и красивые усы, как у Мопассана или Сталина.
— Ну уж нет! — дерзко объявил усам Белокуров, осенённый страшной идеей.
Утром, ведя под руку княгиню, Белокуров имел с ней такой разговор, что теперь он мог казаться ему приснившимся во сне.
— Это какое-то чудо, что вы к нам приехали, — сказала княгиня Жаворонкова.
— Что же в нас такого чудесного?
— В вас, именно в вас, мой дорогой. Мне кажется, я давно ждала вас.
— Не понимаю...
— Я вам объясню. Видите ли, всё последнее время, года два, я постоянно ощущала внутри себя гнетущую пустоту. Вы можете сказать, что я пресыщенная. Увы, это не так. Да, я поездила по заграницам, искала всюду развлечений и удовольствий, но я увидела Европу, заселённую если не мёртвыми, то фальшивыми народами. И точно такую же Америку.
— Советую вам съездить в Ирак, в Сербию, в Приднестровье, в Испанию к баскам, — сказал Белокуров, чувствуя, что она и впрямь облюбовала его. Видно, от него за версту разило прелюбодеянием, совершенным накануне.
— Спасибо за совет, — усмехнулась княгиня. — Попробую им непременно воспользоваться. Но я, кажется, разочаровалась в путешествиях... Не в них дело. А дело в том, что я сама стала видеть, какая я мёртвая и фальшивая. Всё последнее время я жила ожиданием чувства.
— Ещё одно ожидание Ч, — пробормотал, усмехнувшись, главный бестиарий.
— Чувства жизни, её полноты, хотя бы какой-то любви, если невозможно сильное чувство, — не обращая внимания на его усмешку, продолжала владелица здешних мест. — И вот я вижу вас и сама удивляюсь, что такое возможно — взять и влюбиться с первого взгляда.
— Я вам не верю, — спокойным голосом заявил Белокуров.
— Верю, что вы мне не верите, — засмеялась княгиня. — А вы возьмите и поверьте! А?
— Не хочу, — с упрямым спокойствием отвечал Борис Игоревич. — И знаете, почему я не хочу? Я вам растолкую. Дело в том, что вчера я изменил своей жене. Изменил впервые. Жене, которую люблю. Изменил с женщиной, которая взяла меня за сердце. И вот, возвратившись домой, я узнал, что моя жена приехала из загранкомандировки с американцем, за которого уже как-то умудрилась выйти замуж. Приехала, воспользовалась, что при сыне находился мой полубольной отчим, и забрала Серёжу, намереваясь увезти его в Штаты. Случайно в доме, куда она приехала, оказался человек, с которым мы прибыли сюда, Тетерин, случайно ему взбрело в голову, что ребёнка надо украсть и вернуть отцу, то бишь мне, случайно ему это удалось проделать. Он привёз Серёжу ко мне, но тут не получилось избежать личной встречи с моей женой и америкашкой. Я приставил к его морде пистолет и так запугал трусливого янки, что он кубарем скатился по лестнице, а жена последовала за ним. Боясь, что они приведут подкрепление, мы покинули Москву и прикатили к вам. Так вот, ваше высочество, вы — самая красивая женщина из всех, кого мне доводилось видеть, но после всего случившегося мне не хочется, смертельно не хочется никакой любви.
— Браво! — воскликнула княгиня. — Я лишний раз убеждаюсь, что вы настоящий мужчина, и я не случайно влюбилась в вас с первого взгляда. Но я хочу, чтобы вы знали ещё одну диковатую вещь. На меня очень сильно повлияло ваше удивительное сходство с отцом-основателем. Дело в том, что он когда-то был моим мужем. Я очень любила его, но при этом недолюбливала, сама не зная за что. Порой он столь сильно раздражал меня, что я готова была выбросить его в мусоропровод. Мы развелись, я вышла за другого, за сказочно богатого предпринимателя, с которым вы имели честь познакомиться у себя в редакции.
— Которая одновременно является и моим домом.
— Ну да. И вы представляете, что мой бывший муж пошёл в услужение к моему теперешнему мужу, признал его своим сюзереном, а себя — его вассалом. Отцом-основателем при князе. Несмотря на это, я и сейчас его и люблю, и недолюбливаю. Вы были предельно откровенны со мной, я тоже буду откровенной... Давайте прогуляемся разок вокруг дворца, чтобы я успела договорить? Так вот, не далее как вчера я изменила своему нынешнему мужу со своим бывшим.
— Сплошное Ч! — вырвалось у Белокурова.
— Почему Ч? — удивилась княгиня Жаворонкова.
— Ч знает что, — пояснил главный бестиарий, еле сдерживая зевоту.
— А, понятно. Ч так Ч. Ну и вот, я изменила, и ничего не изменилось, если не считать странного извержения из-под земли вонючей жижи. Кроме этого, ничего не изменилось в моей душе. А когда приехали вы и я вас увидела, всё изменилось! Не перебивайте меня. Вы такой сонный, а я вас мучаю, но потерпите ещё чуть-чуть. Так вот, хотите смейтесь, хотите нет, я сразу поняла, что я недолюбливала в своём бывшем муже Владимире. Во-первых, у него никогда не было и вряд ли когда-нибудь вырастут такие превосходные мопассановские усы, как у вас. Во-вторых, у него никогда не было и вряд ли когда-нибудь появится такая добрая полнота тела, как у вас. В-третьих... Не улыбайтесь так иронично! В-третьих, у него никогда не родятся дети, потому что он недомужчина. В-четвёртых, если они когда-нибудь и родятся, то жена его сбежит с американцем в Америку и заберёт с собой этого несчастного ребёнка, потому что отец его будет недомужчина и позволит этому произойти. В-пятых, в отличие от него, вы бы никогда не пошли в услужение к богатому мужу своей бывшей жены, потому что вы — полноценный мужчина. И вы не отдали своего сына, потому что вы — полноценный мужчина.
— Вы правы, — произнёс Белокуров, ведь она ждала от него каких-то слов. —
— Ну хорошо, хорошо! — облегчённо засмеялась она. — Идите и дрыхните! Увидимся в полдень.
После этого они наконец расстались. Белокуров отправился в отведённое ему жильё, удостоверился, что Прокофьич и Серёжа мирно спят, и сам поспешил провалиться в сон.
И вот теперь, стоя перед зеркалом и мгновенно прокрутив в памяти безумный разговор с княгиней Жаворонковой, главный бестиарий выдавил в мыльницу побольше крема для бритья, взбил могучую пену и намылил не только подбородок, но и свои пышные усы. Мгновение он с тоскою в сердце ещё раздумывал, а потом прокряхтел:
— А! Новые вырастут, ещё мопассанистее!
И принялся уничтожать красоту.
Серёжа, заглянув в ванную, полюбопытствовал:
— Пап, чо делиишь?
— Меняю облик, сын мой, — весело ответил отец.
— Пап, чо пысано? — спросил сын, войдя и взяв с края раковины запечатанную кассету с лезвиями. — Чо пысано, пап? — повторил он, имея в виду надпись на кассете.
— «Жилетт», — прочёл истребитель красоты. — Чиркнул, и мужчины нет.
Он закончил черновое бритьё, выбросил старое лезвие, распечатал кассету, достал новое, ещё раз намылил лицо и побрился набело — быстро и беспощадно. Теперь из зеркала на него смотрело безусое, хотя и не скажешь, что бабье, лицо. Но он всё равно оценил зрелище как позорное:
— И впрямь, чик — и мужчины нет. Вот тебе и весь жульетт. Чмо какое-то. Ч да и только!
— Ну и рожа! — произнёс отчим, когда Белокуров покинул пункт истребления красоты.
— Прокофьич! Ты же сам всю жизнь набосо бреешься. Я и решил тебе приятное сделать, — смеялся Белокуров.
— Набосо... — проворчал отчим — Слово-то какое подобрал гадкое. Тебе набосо не идёт, с усами лучше.
— Взрастим новые. Ну-с, идёмте на княжеский обед.
— Интересно, чем сейчас князья угощают.
— А разве раньше ты, Прокофьич, у князей потчевался?
— Ну, в кино, в книгах там. А как же? Представление имею.
Дождавшись, когда Прокофьич в свою очередь умоется, побреется и принарядится, они отправились на четвёртый этаж, где в красиво убранной столовой их уже ждали княгиня Жаворонкова (как, бишь, её зовут-то?), её фрейлина (тоже имя выпало из памяти), Тетерин и отец-основатель (Владимир, а — ни отчества, ни фамилии...).
— А вот и мы-ы-ы! Простите, что заставили ждать, — бодро и громко объявил Белокуров, оглядывая стол, на котором стояли блюда с осетриной, сёмгой, икрой, заливным, пирожками, овощами, ещё чем-то, красивая посуда, большие бокалы из тёмно-синего стекла, которые поменьше — из темно-красного, отчего сразу припоминались утренние балахоны.
— Это мужчины, а это женщины, — сказал главный бестиарий, постучав вилкой по краешкам бокалов, но не успел пояснить своей наблюдательности, потому что раздался почти душераздирающий возглас княгини Жаворонковой:
— Боже! Что вы с собой сделали?!
— Не понял... Ах, усы?.. Да, вот так вот, — замурлыкал Белокуров. — Решил поменять имыдж. Похудеть, простите, за столь короткий срок не успел.
— Отвратительно! Просто отвратительно! — возмущалась княгиня. — Трудно даже подобрать сравнение, на кого вы сейчас похожи.
— Как раз легко, — возразил главный бестиарий. — Я стал ещё больше похож на отца-основателя.
— А, по-моему, даже меньше, — сказал палеоантрополог. — До этого казалось, что вы — это он, только без усов, а теперь...
— А теперь?
— А теперь — не он, хотя и без усов, — наконец, подобрал определение Тетерин.
Все расселись и приступили к еде. Слуга поинтересовался, кому что принести из питья.
— Апельсинового сока, — сказал отец-основатель.
— А нам с мальчиком молока, если есть, — попросил Прокофьич.
— Минералки, — заказал Тетерин.
— А мне пива, — попросил Белокуров, — поскольку за руль мне садиться.
— И мне пива, — приказала княгиня. — А вы что, собираетесь ехать?
— Да, намерены, — ответил главный бестиарий, поедая осетрину. — Сегодня ночью хотим встретить Пасху в одном сельском храме.
— Это правда? — почему-то спросила отца-основателя княгиня.
— Я не знаю, — пожал плечами тот.
— Превосходный священник, старинный храм, — говорил Белокуров, кладя себе в тарелку заливное. — Никакой московской суеты, мало народу, на рассвете — разговенье... Которое для нас, впрочем, ничего не значит, ибо мы не постились.
— Разве вы видите на столе мясное? — хмыкнула княгиня.
— Не вижу, но в Великий пост, ваше высочество, на столе не должно быть не только мясного, но и рыбного и молочного, только овощи и постные каши, — просветил Белокуров и с удовольствием прикончил кусок заливного судака.
— Пасха в деревенском храме... — мечтательно произнесла княгиня. — Мы поедем с вами! Такова будет моя княжеская воля! И там, в скромной обстановке, заставим отца-основателя повенчаться со своей невестой, от которой он отказывается.
— Екатерина Петровна! — вспыхнула фрейлина. — Я же просила!
— Ничего не желаю слушать, — возразила княгиня, имя которой вновь стало известно Белокурову. — Представьте себе, соблазнил девушку, назначил свадьбу, которая должна завтра состояться, и в самый последний момент подколесинствует.
— Прекрасно сказано! — легонько похлопал в ладоши Белокуров.
— Но ведь действительно ведёт себя, как Подколёсин! — возмущённо продолжала княгиня. — Господа, скажите ему, что так не делается.
— Господа все в Париже, — заметил Белокуров голосом Шарикова из своего любимейшего фильма. — Товарищ княгиня, должен вас огорчить тем, что в Светлое Христово Воскресение браки не совершаются, так что, при всём желании спасти честь девушки, мы не сможем завтра никого обвенчать, а сегодня уже поздно. Да и сегодня не венчают — пост ещё не кончился. Насколько мне ведомо, первые венчания совершаются в первое воскресенье после Пасхи. Так называемая Красная Горка или Антипасха.
— Каковы познания! — усмехнулась княгиня.
— Всё-таки, как-никак, а я — главный редактор газеты, защищающей интересы православных русских.
— Я заметила, что ваша газета из этих... Как говорится, по другую сторону баррикад.
— Никаких баррикад после девяносто третьего года нет, — возразил Белокуров. — Одни барракуды остались. А вы, ваше высочество, оба раза за Ельцина голосовали?
— Ни за кого я не голосовала. Не была, не состояла, не участвовала. А вы? За Зю-зю?
— Нет. За Лебедя. По дурости, — вздохнул Белокуров. — Грех на мне. Предателя Родины принял за возможного спасителя. Недальновидность проявил.
— Я тоже, — признался Тетерин.
— А я — за Ельцина, — сказал отец-основатель.
— И я, — тотчас призналась его невеста.
— Вот и сам Бог велел вам пожениться! — воскликнул главный бестиарий. — Совет да любовь! Пью это волшебное пиво за будущий союз. Если родится сын, назовите его Борнелем или Борникелем. Какие ещё аббревиатурные имена можно сочинить из ФИО нашего всенародно избранного? Ельборн, Бнель... — Он не удержался и произвёл из фамилии, имени и отчества Ельцина всем известную неприличность.
— Мат в нашем княжестве запрещён, — произнёс отец-основатель с неудовольствием.
— Простите за хамство, — тотчас исправился Белокуров, спохватившись, что его опять несёт куда-то не туда, и вновь видя напротив себя влюблённый взгляд, только теперь — других глаз. За всю жизнь на него не смотрели влюблённо так часто. Зря только усы сбрил.
— А я бы вам, в качестве исключения, разрешила материться, — произнесла княгиня Жаворонкова. — У вас хорошо получается. Скажите ещё что-нибудь матерное. Марина закроет ушки. Всё-таки она у нас невеста, как бы можно сказать, невинная.
Фрейлина снова покраснела и сказала:
— Я могу и вовсе уйти, если вы и впредь намерены меня оскорблять.
— Не слушайте её, Марина, — сказал Белокуров. — Я ни слова матерного не пророню больше. Да и в предыдущем случае — не я же виноват, что у него ФИО матерное.
— А чем я тебя оскорбила? — сказала княгиня. — Разве невинность — оскорбление?
— Не невинность, а то, что вы сказали «как бы», — потупив взор, ответила Марина.
— Беру свои слова обратно, — вздохнула княгиня. — Прости!
— Хорошо.
— Чистая душа! — воскликнул Белокуров. — Если отец-основатель настаивает на своём отказе, я готов жениться на вас, Марина.
— Ну, знаете! — снова обиделась девушка.
— Не обижайтесь, я серьёзно, — продолжал дурить под воздействием крепкого пива и забытого чувства безусости главный бестиарий. — Вот, ты говоришь Ч, — повернулся он к Тетерину. — Чистоты! Вот чего мне давно не хватает в людях. Чистоты душевной. Вот — моё Ч, которого я ожидаю. Сам утратил чистоту свою не помню когда. Должно быть, четвёртого октября девяносто третьего, когда обманул свою будущую жену, что спасаюсь от преследования, и тем самым соблазнил её.
— Борь! Ну, хватит языком чесать! — не выдержал бедный Прокофьич.
— Ой, не мешайте ему, пожалуйста, — взмолилась княгиня. — Когда он сердится, у него такой голос красивый. Даже забываешь, что усы сбриты. Вы их, когда сбрили, выбросили?
— Разумеется.
— Как жаль! Надо было аккуратно собрать и подарить отцу-основателю. Ему таких ни в жизнь не вырастить.
— Ваше высочество! — прогудел отец-основатель.
— Обиделся? А нечего девушек обманывать, — припечатала его княгиня.
— Ну и обед получился, — промолвила отверженная невеста.
— Невкусный? — спросил стоявший за спиной княгини слуга.
— Обидный, — ответила Марина. — И вот что. Я, кстати, не очень-то и огорчена, что отец-основатель от меня отказывается. Не хочет — не надо. А вы, — она гневно посмотрела на Белокурова, — со своими издевательскими предложениями идите куда подальше! Я, между прочим, не девственница, так что не рассчитывайте на особую чистоту. И за Ельцина голосую в отличие от вас, чистюли такого. Спасибо, ваше высочество, можно мне уйти?
— Иди, бедная, — разрешила княгиня.
— Я не бедная, — гордо вскинулась Марина. — И не нуждаюсь ни в чьей жалости, ни в чьих дурацких предложениях.
Едва она вышла, княгиня Жаворонкова приказала отцу основателю:
— Владимир Георгиевич! Пойдите догоните её и пообещайте жениться.
— Простите, Екатерина Петровна, но я твёрдо решил остаться холостым, — сердито ответил отец-основатель.
— Бунт? — вскинула бровь княгиня. — Ну и хрен с вами, ходите незамужним. Может, и вам хочется уйти из-за стола?
— Пожалуй, да.
— Идите, я вас не задерживаю.
— Спасибо. Когда подойти к вам по поводу Ласточки?
— Через часок.
Когда отец-основатель удалился, наступило тягостное молчание.
— Суп подавать? — спросил слуга.
— Подавай, — вздохнула княгиня. — Чудаки! Обед ещё в самом разгаре, а они уже ушли. Знаете что! Мы отправимся встречать деревенскую Пасху на лошадях. У нас отличные лошади, и хватит на всех. Сколько туда езды?
— Если можно, мы с Серёжей побудем тут, — сказал Николай Прокофьевич, принимая тарелку с супом пити. — Спасибо. Не очень горячий? Будешь супчик, малыш?
— Буду, — кивнул Серёжа. — Чупчик. Спасибо.
— Какой вежливый, — похвалила его княгиня.
— Нет, отче, я не могу расстаться с мальчиком, — возразил отчиму Белокуров. — Мы поедем на машине, точно так же, как прибыли сюда. К тому же у священника, отца Николая, вряд ли имеется достойное стойло для ваших породистых рысаков. Да и ехать туда путь не близкий для гужевого транспорта.
— Ну, допустим, они не самые породистые, — сказала княгиня. — Хотя Ласточка — орловская, чистокровная. Зря не хотите. Это было бы эффектно. Господин товарищ главный редактор, может, вы всё-таки составите мне компанию? Все поедут на машинах, а мы с вами впереди — на лошадках, а?
— Должен извиниться, но я в последний раз садился в седло десять лет тому назад, а за означенный период изрядно потолстел, перепрыгнув из сорок восьмого в пятьдесят шестой. Я имею в виду размер костюма. Так что мне нужны не орловские ласточки, а курские тяжеловозы. Двужильные. А ещё лучше — слоны. Воображаю, каково удивится сельский священник, если к нему приедут на слоне встречать Пасху.
— Да, зря вы не успели похудеть, — проворчала владычица здешних мест. Тотчас ей пришлось виновато подёргать ноздрями, потому что подувший в открытую форточку ветер одарил обедающих неприятным запахом. — Виталик, закрой пожалуйста, — приказала она слуге, кивнув в сторону окна. — Прошу прощения, господа, стихийное бедствие.
— Что же это за подземный источник нечистот у вас тут? — спросил Тетерин.
— Да там у нас в пещере имеется глубокий колодец, — ответила княгиня с досадой. — Он неизвестного происхождения. Очень глубокий. Вот из него-то и излились какие-то странные пакости. Пожалуй, из-за одного только этого запаха следует на пару деньков отправиться отсюда в путешествие по сельским батюшкам.
— А скажите, Екатерина Петровна, — снова обратился с вопросом палеоантрополог. — А что лично вас привлекает в этой жизни тут? Вы что, убеждённый жаворонок?
— Да, я убеждённый жаворонок и полностью разделяю идеи отца-основателя о необходимости существования обособленного государства, населённого жаворонками и отстаивающего их интересы, — впервые, кажется, без доли иронии сказала княгиня.
— Вопросов больше не имею, — сказал Тетерин.
— Но согласитесь, что кроме всего прочего вам очень нравится иметь своих собственных подданных, свой народ, свою личную власть, — заметил Белокуров. — Женой президента России вам не суждено быть, — ни Раечкой, ни Наиночкой, — так хоть побыть княгиней Жаворонковой.
— На мой взгляд, это в тысячу раз лучше, чем быть Раечками и Наиночками, презираемыми и ненавидимыми всем народом, — сказал Тетерин.
— Благодарю вас, — засмеялась княгиня. — Вы — мой рыцарь! Я присвою вам графское достоинство. Простите, я опять забыла, как ваша фамилия?
— Тетерин.
— Граф Тетерин... Нет, лучше — граф Тетерев.
— Вы рискуете, ваше высочество, что он создаст внутри княжества своё графство для глухих, и по утрам они будут не купаться вместе с вами в реке, а токовать на току, — остерёг Белокуров.
— Спасибо, я не хочу быть графом, — поблагодарил палеоантрополог.
— Пап, — вдруг позвал Белокурова сын, — я не хочу гррафим.
— И ты не хочешь? — удивилась княгиня. — А что же ты хочешь, солнышко моё?
— Макарроны, — уверенно заявил сын главного редактора «Бестии». Подумав, добавил: — С сосисками.
— Умница! — похвалила княгиня. — Владик! У нас что на второе? Осетрина по-московски?
— Так точно.
— Пусть ещё быстренько сварят макароны и сосиски.
— Сделаем.
— Пап, — снова позвал главного бестиария Серёжа. — Давай с тобой игррать, будем на машине кататься?
— Обязательно, сын мой, обязательно.
— Пап, я рррусский?
— Русский.
— Чувствуется шовинистическое начало в семье, — подытожила княгиня Жаворонкова.
Они ещё целых полчаса сидели и предавались подобным бесцельным разговорам, ели осетрину в сметане и сыре. Серёже поданы были макароны с сосисками, от которых он отъел едва ли десятую часть. Наконец, после мороженого с клубникой и черникой, сей долгий, почти полуторачасовой обед завершился, и все отправились гулять. Первым делом пошли на конюшню смотреть лошадок. Отец-основатель, коему было сказано прибыть через час, явился и вёл всех за собой, попутно продолжая рассказывать об успехах княжества Жаворонки за истекшие три года существования. Княгиня не расставалась с Серёжей, вела его за ручку. Белокуров — за другую.
— Вы всегда так много едите, ваше высочество? — спросил он, когда они вышли из дворца.
— Я обычно ем мало, — отвечала она. — Но вы у меня будете хорошо питаться, чтобы не терять в весе, а кое-кому надо и поднабрать, а то папка у нас толстый, красивый, а малыш — худенький. Да, Серый?
— Да, — отвечал Серёжка, с благоговением глядя на красивую тётю в красивых серьгах, изящном длиннополом, но лёгком пальто, удачно подстриженную и со вкусом накрашенную.
— Он у меня дамский угодник, — смутился Белокуров.
— И это правильно. Уже сейчас видно, что он будет иметь успех у женщин. Ты меня любишь, Серёжа?
— Любишь?
— Нет, ты не отвечай вопросом на вопрос, скажи: «Я тебя люблю».
— Я тебя люблю.
— Вот! Что и требовалось доказать.
— А почему вы думаете, что мы останемся у вас, чтобы хорошо питаться? Мы не намерены жить здесь.
— Зачем же тогда приезжали?
— Чтобы понять, что приезжать не нужно было.
— Нет, нет и нет! Ничего не принимаю. Да я вас просто в плен возьму, да и всё. Вы хотели тут у нас за новорусскими спинами спрятаться, а не предполагали попасть в плен. Нет, дорогие мои, вы останетесь при мне, примете жаворонковское подданство, станете жить-поживать да добра наживать. Князю нашему шестьдесят, детей рожать он уже не умеет, а я давно хотела такого румяного мальчика, как Серёжа. Да ещё его папка, даст Бог, мне такого же сделает. Князь, если сам не помрёт в ближайшем будущем, так его подстрелят рано или поздно, от этого никуда не деться. Листьев, Холодов и князь Жаворонков... Всё перейдёт в руки княгини Жаворонковой и того, кто станет её новым супругом. А вы говорите, не останетесь. Смеётесь, что ли, Борис Игоревич? Кстати, а почему вы Игоревич, а отец ваш Николай? Или это отец жены?
— Нет, это мой отчим.
— Хороший дядечка. Мне кажется, он не прочь поселиться тут, на природе, на раздолье, на хороших харчах.
— Харчей мы ему и без вашего новорусского князя добудем.
— У других новорусских?
— А хоть и у других.
— Не дурите, Борис! Чего вам ещё искать в жизни? Я читала вашу газету. Она хорошая, носами понимаете. Пфук. Захотите продолжать издание — будете издавать здесь. У нас, кстати, ни одной газеты так до сих пор не выходит. Давайте организуем нашу княжескую прессу! «Правда рассвета», «Птичьи новости», журналы — «Жавороново крыло», «Наша ублиетка», детские — «Ярилка», «Солнышко». Дух захватывает или нет?
— Не захватывает. У вас чисто средневековое государство, а при феодализме прессы не было, и появись при Иване Калите или Иване Третьем какой-нибудь Паша Гусев или Ханга, их бы сей же миг пожгли в деревенской клети, аки еретиков и антихристов. Воображаю, какой бы смрад стоял при сгорании Киселёва или Новодворской. Похуже, чем тут у вас от подземного грязеизлияния.
— Предлагаю вам, оставшись тут у нас, сразу сесть за книгу — нынешние журналисты и политические деятели перед судом Иоанна Грозного. Полностью финансирую издание на лучшей бумаге, с лучшими фотографиями и иллюстрациями, в лучшем издательстве. Что вы на это скажете?
— Ничего не скажу. Меня ваш князь мигом заревнует, и придётся мне становиться перед судом Ардалиона Первого. Кстати, а почему он Ардалион? Тоже сам придумал?
— Нет, это его настоящее имя. Хотя, может, и придумал. Не могу сказать точно.
— Я пару раз слыхал, как вы его Лёшкой назвали.
— Ардалиошка — Лёшка, логично. Но вы не думайте, мы всё так обмозгуем, что он ничего не заподозрит. А мои капризы он обожает.
На конюшне княгиня Жаворонкова показывала Серёже лошадок, сажала его верхом на самую маленькую, и Серёжа был в восторге. Белокуров гадал: искренне ли она затягивает его в свой омут или за этим всем что-то стоит? Теперь вот затеяла показ того, как Серёжа быстро начал к ней льнуть. Через сына действовать. Потом, правда, прокололась — при гостях взялась отчитывать конюха за то, что её любимая кобыла Ласточка стала прихрамывать. Все увидели, какое удовольствие ей доставляет отчитывать, сыпать угрозы, топать ногой, грозить кулаком провинившемуся. А ей, должно быть, казалось, что она в этот миг прекрасна.
Потом она затеяла катание в лёгкой двухместной коляске, запряжённой одной лошадью. Белокуров хотел было отказаться садиться с княгиней и Серёжей, но видя, как сын хочет этого катания, согласился.
— Сможете управиться? — спросила княгиня, предлагая ему вожжи.
— Должен смочь, когда-то умел, — прокряхтел главный бестиарий, усаживаясь поудобнее.
Умение водить упряжку быстро воскресло в нём, едва только поехали. Сердце билось от волнения и восторга.
— Бред какой-то! — воскликнул Белокуров. — Сбежали от матери и жены, от Москвы и Америки и катаемся на лошадке в княжестве Жаворонки. Ведь бред?
— Бред, — согласилась княгиня.
— Брред! О, папа! Брред! — закричал ликующий Серёжа, зажатый между мощным афедроном своего отца и изящным задом княгини Жаворонковой.
— Белокуров! Я уже безудержно люблю вас обоих! Можете вы хоть это понять, дубина стоеросовая?
— Бред, бред и бред! — возражал главный бестиарий. — Нам, барыня, этого ни к чему. Мы — простые люди, неграмотные. Нам про любовь не надоть.
— Проклятый! Усы он сбрил! А что доказал? Лишний раз проявил свой мужской норов и своё мальчишество. И думал, я отступлюсь?
— А мы убегём!
— Серёжу не отдам!
— Ещё как отдашь! Нет, ни в прогрессивную Америку, ни в отсталое Средневековье! Ему, быть может, суждено Россию спасти? В нём четыре души, как говорят некоторые гады-колдуны.
— За вами пойду. Хоть в Сибирь, хоть Россию спасать!
— Тпру-у, милая, тпррр-у-у!
Сделав кружок, Белокуров подъехал туда, где стояли Тетерин и отец-основатель, и остановил лошадку.
— Хорошая коляска! — похвалил он.
— Старинная. Наши жавороновские мастера привели её в родное состояние, — похвалилась княгиня. — Идеи жаворонства живут и побеждают. Слава великому отцу-основателю!
На лице Ревякина впервые мелькнула улыбка.
— Ну что? — спросила княгиня у бестиария. — Отправимся к сельскому священнику если не верхом, то в коляске?
— Путь-то не такой уж и близкий, — покачал головой Белокуров. — Только в авто!
— Белошкуров вы после этого, а не Белокуров! — был приговор владычицы замков, дворцов и конюшен.
— То-то моя жена не захотела носить мою фамилию, — болтанул главный бестиарий. — Не стала ни Белошкуровой, ни Белокурвой.
Серёжа из коляски вылезать наотрез отказывался, плакал и при этом почему-то кричал:
— Слава! Слава комару! Бидителю!
— Маленький, — сочувствовала ему княгиня. — Не любит он тебя, тащит! Не видать тебе с ним никаких удовольствий.
— Удовольствиями граждан разрушается достояние Отечества, — отчеканил главный бестиарий свою любимую римскую пословицу.
— Отечества, которого нет и которого трижды не будет, — сердито возразила княгиня.
— А вот тут неправда ваша, — сказал Белокуров вдруг так строго, что даже Серёжа перестал упираться и согласился покинуть лёгкий экипаж.
Потом они ещё долго гуляли по княжеству, ведя те же разговоры, которые под конец уже стали нестерпимо раздражать Бориса Игоревича. После прогулки Прокофьич уложил малыша на пару часиков поспать, а заодно и сам намеревался вздремнуть. Серёжа не капризничал и был покорен, его удовлетворяло, что им так вплотную занимаются — долго гуляют, показывают лошадок, катают. Казалось, он даже осознает, что его принимает у себя в гостях не просто тётя Катя, а княгиня, хоть и ненастоящая, новорусская. Перед расставаньем она всего его обцеловала, и у Белокурова тошнотный ком к горлу поднялся, когда он вспомнил, как заявил Элле, что хочет её всю оцеловать. Вот и оцеловал, котяра безусый, бывший усатый!
Затем княгиня повела гостей в подвалы дворца, где имелись сауна, спортзал с тренажёрами и небольшой бассейн с ледяной водой. Тут она с ними ненадолго попрощалась, сказав:
— Двух часов вам хватит? А я пока пойду побуду немного в одиночестве. После вас немного попарюсь и ополоснусь перед дорогой.
— Экстравагантная женщина! — сказал Тетерин, когда она ушла.
— Она хорошая, — со вздохом согласился отец-основатель.
— Даже слишком, — засмеялся Белокуров, отчего оба посмотрели на него вопросительно.
Парилка была крепкая, из неё выбегали и прыгали в ледяной бассейн, потом опять лезли в парилку. В холодильнике можно было обрести пиво, белое столовое вино, водку, креветок, мидий, раков, сёмгу и даже ропанов. Трижды попарившись и окунувшись, угостились кто чем понемножку и снова полезли в жар парилки. Уселись на верхней полке, дыша тяжко и счастливо, быстро покрываясь восковыми каплями пота.
— Эх, до чего ж хорошо! — выдохнул Белокуров.
— Кажется, ведь и положено перед Пасхой намываться, — произнёс Тетерин. — Чтобы чистым телом и чистой душой встречать.
— Тело-то мы успеем отчистить, — сказал отец-основатель.
— А что, брат двойник, сильно загрязнена душа? — спросил его главный бестиарий.
— А у вас? — сердито огрызнулся Ревякин.
— У меня-то? — хмыкнул Борис Игоревич. — Не душа нынче у меня, а бомж немытый, гнилой и смердящий.
— Красиво сказано! — рассмеялся Тетерин.
— Ваша чище? — спросил его Ревякин.
— Тоже бомж, — мотнул головой голый палеоантрополог.
— Стало быть, наши души будут Пасху встречать как бомжи, — подытожил отец-основатель.
— А ваша-то душа чем перепачкана, главный идеолог светлого птичьего будущего? — спросил Белокуров.
— Не скажу, — буркнул тот.
Наступило молчание. Потрескивала печка, было слышно, как стукаются о доски капли пота трёх бомжедушных грешников. Вдруг дверь парилки со скрипом резко отворилась и на пороге выросла фигура женщины.
— Ох и накочегарили! Не продохнуть! — прокряхтела княгиня Жаворонкова, закрывая за собой дверь, и стала не спеша усаживаться на полок, красуясь своим холёным телом. На верхнем полке места ещё хватило бы для двоих, но она села на средний, прямо у ног Белокурова. Теперь перед ним были её плечи, спина, затылок, сияющий чёрными волосами. Внутри у главного бестиария всё съёжилось. Он постарался прикрыться полотенцем, на котором сидел, и заметил, что Тетерин делает то же самое, а Ревякину всё равно. Что делать дальше — непонятно.
— Сейчас ещё Марина с Оксаной придут, — сообщила княгиня. — Что-то замешкались. Небось, Маринка опять заартачилась. Может, вам и впрямь не жениться на ней, Владимир Георгиевич?
«Та-ак! — подумал Белокуров. — Оксанка, стало быть, для Тетерина. Надо делать ноги!»
— Марина с Оксаной тоже во всей прелестной наготе? — спросил он нахальным тоном.
— Разумеется, — сказала княгиня. — У нас в княжестве...
— Знаю-знаю, — перебил главный голый бестиарий. — Солнце приходит к нам раздетое, и нам нечего стесняться наготы. Отец-основатель нас уже просветил.
— Так, я пошёл, — решительно встал Тетерин, скакнул вниз и исчез за скрипучей дверью.
—
— Голые бабы по небу летят, в баню попал реактивный снаряд. — Он бросился в бассейн, окунулся, смывая пот, поспешно вылез и зашагал в раздевалку. Там обнаружил одевающихся Ревякина и Тетерина. Ни Марины, ни Оксаны.
— А где другие совратительницы? — спросил он.
— Женская раздевалка отдельно, — сообщил отец-основатель.
— Это вы после разговора о загаженных душах решили хоть немного не грешить перед Пасхой? — смеялся бестиарий.
— Просто достаточно париться, — пожал плечами Ревякин.
— Да и вообще... — туманно добавил палеоантрополог.
Слава Богу, у княгини хватило ума не гнаться за беглецами. Они спокойно оделись и пошли прочь из сауны.
— Предлагаю прямо сейчас — по машинам, — сказал Белокуров Тетерину, но тот покачал головой:
— Неудобно. Получится, что нас так гостеприимно встретили, а мы — хамье. Хотя как прикажете. Я готов прямо сейчас ехать.
— Давайте так — будем не спеша собираться и отправляться. Если они всё же не отвяжутся от нас, возьмём их с собой, а нет — уедем одни.
Такое предложение обоим показалось самым приемлемым. Разбудив Прокофьича и Серёжу, Белокуров собрался, одел сына и вскоре выводил его и отчима из дворца князя Жаворонкова. Тетерин уже стоял на крыльце. При виде них сообщил:
— Сейчас пригонят мою «мыльницу» из гаража.
Глава восемнадцатая
ПРОЩАЙ, МОНАСТЫРЬ!
—
Собираясь в дорогу, Сергей Михайлович в очередной раз за сегодня задавал себе крючковатый вопрос: «Кто же я всё-таки такой и зачем оказался тут?» Это было не в том смысле, что он запамятовал своё имя и профессию, пол и национальность, а гораздо в более широком — человек ли я или некая иллюзорная субстанция, плод чьего-то коварного и жестокого воображения. И смысл его пребывания был куда глубже — не просто зачем я оказался здесь, в этом придуманном княжестве жаворонков, а вообще — здесь, на этой земле. Хотя и о княжестве он тоже думал: зачем? зачем занесло меня сюда? Быть может, для того, чтобы нюхнуть этого отвратительного запаха? Все говорят, тут что-то разлилось, вытекло из-под земли. А что разлилось? Проверяли состав? Может быть, это Ч вытекло? Может быть, это здесь, а не в Москве, разверзлась великая чакра, из которой выползло это мерзостное, зловонное Ч? С таким запахом сосуществовать не представлялось возможным, он повсюду лез в ноздри, даже сидя в сауне Тетерин ловил его своим вдруг ставшим чутким обонянием. Там, в Москве, чакра Земли не открылась, потому что он отключил ударом по башке великого чемпиона Чернолюбова. Но после сего подвига чакра полюбила его, Сергея Михайловича, признала его чемпионом мира и открылась ради него здесь, куда он приехал, сбежав из Москвы. Ей казалось, она очарует его своим запахом, а он едва сдерживал в себе рвоту от вони. Ад открывается и выходит на поверхность ради ознакомления людей со своим зловонным содержанием. Обычно это происходит в виде вулканов. Здесь, в княжестве Жаворонки, в виде гнусной жижи.
Ещё он думал о так называемой княгине Жаворонковой. Что за странное существо? С виду — красавица, нарядная, холёная, а что внутри у неё? А сцена в конюшне? Разве там не произошло открытие этой зловонной чакры, когда из прелестных уст потекла отвратительная брань на бедного конюха, не сумевшего уберечь любимую лошадёнку от хромоты? Сколько длилась эта сцена? Минут пять-шесть, не больше. Но вполне достаточно, чтобы почувствовать запах нутра этой женщины. Открылось и закрылось, и вновь — на поверхности всё очаровательно и прелестно, красивая брюнетка восточного типа. Может быть, обычно тут принято в подобных случаях сечь провинившегося работника — плотника, конюха, землепашца? Обычно принято, а на сей раз простили ради гостей?
И потом, когда она вошла в парилку. Что это за танец Саломеи она затеяла? Кого хотела соблазнить? Только ли Белокурова, которого откровенно охмуряла с первых же минут встречи и знакомства? А может быть, всех? всё человечество? Желая весь мир затащить в своё княжество, превратить в своих подданных, а потом властвовать вволюшку, распекать, казнить, миловать. Кого выберу — к себе в постель, а другого — пороть на конюшню!
Тетерин понимал, что ему понравилось бить по головам. Всю жизнь он трепетно занимался черепами, и вот настало время эти черепа крушить. Время собирать и время проламывать, время изучать и время изобличать, время знать и время «век бы не знать!» Руки чесались, до того хотелось ещё разбить что-нибудь тяжёлое о чью-нибудь пустую и вредную головёнку. По первости он выбрал в качестве жертвы отца-основателя — птичью ипостась ченосца, этакого чаворонка. Но постепенно кандидатура Владимира Георгиевича засохла и отпала, после того как кликушеского вида изобличитель щербатым своим ртом проклял чаворонка. Он только одно не швырнул в лицо Ревякину. Оно само собой напрашивалось. Это не княжество Жаворонки. Это княжество Ч-воронки. Воронки Ч, из которой вытекло вонючее извержение. Вот что надо было сказать отцу основателю. Но ещё представится случай.
Перестав считать Ревякина своим избранником, Тетерин сосредоточился на кандидатуре княгини Чеворонкиной. Женщин, конечно, бить по голове тяжёлыми предметами нехорошо. Но женщина ли она, вот в чём вопрос! И сей вопрос требовал изучения. Женщин Сергей Михайлович, несмотря ни на что, любил. Но любить носительниц чакр — увольте!
— А на себя-то посмотри! — сказал он вдруг самому себе, в последний раз перед уходом взглянув в зеркало. — Мать честная!
Он не напрасно помянул мать. Только теперь он вдруг отчётливо увидел, как была права милая Людмила Петровна, обвиняя его в злостной мохнорылости. Доселе он был убеждён, что мохнорылость ему очень к лицу, что она придаёт ему солидности, благополучия, этакого чуть небрежного знания цен мира сего. Теперь же он видел перед собой именно мохнорылого. И ничего больше. И от этого мохнорылого разило серой. Бедная Людмила Петровна! Как она, должно быть, страдала. Тележурналист Сергей Черкизов был эталоном мохнорылости. Его Людмила Петровна ненавидела больше всех. Во-первых, за то, что он самым ранним из чертей вылезал на экран телевизора поутру. Во-вторых, потому что от него даже с телеэкрана разило сивушным перегаром ненависти к стране, которую Людмила Петровна обожала каждой клеточкой своего существа. И в-третьих, потому что его лицо собрало в себе как бы все лица ненавистников России. Из этого лица можно было при умении выуживать и выуживать лица всех Горбачёвых, Гайдаров, Сергеев Ковалёвых, Явлинских, грачёвых-мерседесов, Чубайсов, Немцовых, берёзовских, Гусинских и всех прочих, прочих, прочих, заклеймённых проклятием газеты «Завтра», во главе с атаманом, которого Людмила Петровна называла кровавым клоуном.
Наконец, она ненавидела утреннего телебеса ещё и за то, что её собственный сын, тоже Сергей, стал отращивать такую же мохнорылость на родном ей лице.
— Нет, нет, с этим надо покончить! — прорычал Сергей Михайлович, стоя перед зеркалом в предоставленных ему апартаментах во дворце князя Жаворонкова. Он хотел прямо сейчас затратить время на уничтожение мохнорылой поросли, но вспомнил, что при нём нет никаких бритвенных приборов. И к тому же, если сейчас всё сбрить, а потом начать отращивать нормальную бороду, то этой бороде волей-неволей придётся пройти через стадию мохнорылости. Тогда зачем сбривать? А действительно, зачем сбривать, если Сергей Михайлович решил не безусым и безбородым жить дальше, а как раз наоборот — усатым и бородатым.
— Смешной ты человек! — сказал он на прощанье себе мохнорылому. Пока ещё мохнорылому. С этой минуты, он знал это твёрдо, он будет всё больше удаляться от мохнорылости, дав возможность вторичным половым признакам свободно произрастать. Благо скудобородая мелкотравчатость ему не грозила, как некоторым.
Обозвав себя смешным, он покинул временное жильё и спустился вниз, к выходу, отдал ключ привратнику, вышел на крыльцо и хотел было вдохнуть полной грудью, но вонь излившейся чакры сильнее прежнего ударила в ноздри, пришлось сдерживать дыхание. Появился отец-основатель и, увидев у ног Тетерина сумку с вещами, спросил:
— Что, уже уезжаем?
— Да, я бы попросил подогнать мою машину.
— Сейчас я распоряжусь. Должны были и бак вам до краёв залить. Сейчас.
Он исчез, и вскоре показалось семейство Белокуровых. Увидев Серёжу, Тетерин почувствовал, как необычайное спасительное тепло разливается по его груди, будто это был уже и его сын. Вспомнилось, как он радостно воскликнул, когда фаянсовая полка разбилась вдребезги об голову великого чемпиона.
— Здорово, Серёга! — весело приветствовал мальчика Сергей Михайлович.
— Даррова, — протянул ручку для ручкопожатия Беррокуров.
— Сейчас пригонят мою «мыльницу» из гаража, — сказал Тетерин. — Как самочувствие, Николай Прокофьевич?
— Теперь я тоже согласен, что надо сматываться отсюда, — сказал самый старший из Белокуровых. — Вонища такая, что тошнит. Откуда здесь могла взяться канализация, ума не приложу!
— Какая канализация?
— Ну что у них тут прорвало, я не знаю.
— Ад выпустил свою ядовитую слюну, — сказал Белокуров-средний. Видно, он успел поразмышлять о том же, о чём Тетерин.
— Скажешь тоже, ад! — фыркнул старший. — Откуда ему здесь взяться?
— За что я люблю своего отчима, — рассмеялся газетчик, — так это за его здравый рассудок. А ведь действительно, откуда здесь, во глубине России, взяться аду? Смешно и нелепо. Я понимаю, где-нибудь в Завидове или Нью-Йорке, а здесь, на Валдае, из-под невинных жаворонков... О, кажется, ваша «мыльница». Ну, граф Тетерев, прошу вас обратно за руль.
— О! Поедем! — ликовал Серёжа.
Один из громил, нынче утром арестовывавший гостей, вылез из-за руля и сообщил:
— Получите. Смазано, бак заправлен, там сцепление малость барахлило, я починил.
— Спасибо, — сказал Тетерин и отблагодарил любезного десятью долларами, от которых тот не отказался, а даже стал переминаться с ноги на ногу, за что получил ещё десятку и лишь тогда с полупоклоном исчез.
— Погодите! — окликнул садящихся в автомобиль отец-основатель. — Вы что же, нас не подождёте? Княгиня решительно намеревается тоже ехать.
— Мы и собирались подождать вас в машине, — ответил Белокуров. — А вообще-то... — Он вылез, отвёл своего худощавого двойника в сторонку, что-то сказал ему, затем, достав из кармана бумажник, извлёк какую-то записку и показал отцу-основателю. Тот некоторое время разглядывал листок бумаги, потом закивал и вернул его Белокурову.
— Всё прекрасно, — молвил Белокуров, возвращаясь на переднее сиденье рядом с водителем. — Я показал ему схему, как добраться до отца Николая. Они приедут попозже — дождутся заката, помолятся напоследок Ярилке и отправятся. Трогаем, граф!
— Тррогаем, граф! — прикрикнул чудодейственный мальчик.
Машина завелась с пол-оборота.
— Прощайте, Жаворонки! — сказал Белокуров.
— Прощай, вонючка, — тихо добавил Тетерин, а мысленно ещё и попрощался с собой мохнорылым, который должен был навсегда остаться здесь. Едва они удалились на некоторое расстояние от причудливого птичьего княжества, как его охватило непередаваемое чувство облегчения, а когда окончательно перестало вонять излияниями чакры, то и вовсе — чувство возрождения, оживления, обновления. Теперь он знал, что они держат правильный путь, и ему хотелось смеяться от счастья. И он рассмеялся.
— Что вспомнилось? — спросил Белокуров весело.
— Один наш вчерашний разговор, — ответил Тетерин. — Знаете, что мне сейчас пришло вдруг в голову?
— Что же?
— Что Сегеня никакого не существует, а я существую.
— А мы?
— Ну и вы все, разумеется.
— А отец-основатель и княгиня Жаворонкова?
— И они тоже. Хотя и их существование труднее всего проверить.
— Да, лучше бы их вовсе не было на свете. Хорошо, что мы удрали. Больше всего мне бы не хотелось ехать в одной машине с её высочеством.
— Да у>к, то, что случилось с нею в бане, не делает ей чести.
— А что с ней случилось? — заинтересовался Николай Прокофьич.
— А мне она понравилась, — пожал плечами Белокуров старший.
— Хочешь, мы тебя на ней женим? — засмеялся газетчик. — Она подыскивает замену князю, которого вот-вот должны укокошить рэкетиры.
— Не люблю, когда ты мелешь всякую чушь, — проворчал старик.
— Ну тебе же она понравилась, а вонь там, возможно, когда-нибудь рассосётся, хотя и вряд ли.
— Врряд ли, — сказал чудодейственный мальчик.
— Ты так полагаешь? — спросил его отец.
— Да, — не шутя отвечал сын.
— Так и будет вонять?
— Да.
— А у княжества жаворонков есть будущее?
— Нет.
— А наша мама перестанет дурить?
— Да.
— И мы опять будем жить все вместе?
— Да.
— Ну уж нет, мой дорогой! Америкашку я ей не прощу! Если б она хотя бы с дядей Вовочкой мне изменила, я б ещё, куда ни шло, простил.
— Каким ещё дядей Вовочкой? — удивился Николай Прокофьевич.
— Ну с этим, отцом-основателем, двойником моим.
— Нет.
— Будешь их лупешить, когда вырастешь?
— Да.
— Ты смотри, как он всё впопад отвечает, — рассмеялся Тетерин. — Может, в нём и впрямь четыре души? Сергей Борисыч, в вас четыре души?
— Да.
— Ерунда, а не да, — проворчал старший Белокуров. — Заладил, как референдум, — да, да, нет, да.
— Николай Прокофьич, — сказал Тетерин, — а как вам понравилась сцена в конюшне, когда полюбившаяся вам барыня распесочивала конюха?
— Не понравилась, — отвечал тот. — Хотя, наверное, он и впрямь провинился. Это не моё дело.
— Лучше я вас с моей мамой познакомлю. Моя Людмила Петровна тоже одинокая. Она у меня такая славная! И ещё не очень старая.
— Спасибо, я и не собираюсь жениться. Это Борька балаболит.
Справа в лобовом стекле садилось солнце, за которым гналось широкое одеяло туч. Вскоре стал накрапывать мелкобисерный дождик, редкие капли которого мгновенно слизывались со стекла встречным ветром. Чем дальше «мыльница» увозила их от княжества, тем легче становилось на душе у Тетерина и, похоже, у всех остальных, включая Серёжу, который вдруг запел:
— А годы летят, наши годы, как птицы, летят, и некуда нам огинуться назад.
Слух у него был идеальный, мелодию он вывел безукоризненно.
— Любимая песня Прокофьича, — сказал Белокуров. — А теперь они её вдвоём распевают. Эх ты, «некуда огинуться».
Они миновали Новгород. От Луги езды уже оставалось не так много. Ещё через пару часов доехали до указателя «с/х ДЕВЧАТА», за которым следовало повернуть на просёлочную дорогу и ехать ещё пять километров до села Закаты — конечного пункта их на сей раз короткого путешествия. Солнце, не успев докатиться до заката, попало в плен, и сразу стало серо кругом, дождь закапал сильнее, но на душе оставалось лёгкое чувство бегства и, главное, спасения.
На просёлочной дороге колдобины устроили «мыльнице» качку, будто среднебалльная буря лёгкому судёнышку, и бедного Серёжу укачало и вырвало, причём, что особенно умилило Тетерина, он в перерывах между рвотными спазмами говорил: «Постите... постите, постите...» Не то запамятовал, что в мире есть буква Р, не то просил, чтобы отныне во время постов ему не давали скоромного.
— Милый, бедный! Извиняется ещё! — переживал Николай Прокофьич.
Дальше пришлось ехать совсем медленно, почти со скоростью пешего человека. Часы показывали пятнадцать минут восьмого, когда впереди меж ветвей возник силуэт высокого храма, похожего издали на готовый к запуску космический корабль. А когда выехали из лесу, храм вырос перед глазами во всей своей красе — белый, кое-где подржавившийся облупившейся штукатуркой, обнажившей кирпичную кладку.
— Пап, смотри, хррам! — воскликнул Серёжа, вновь обретя владение раскатистой буквой.
На крыльце одного из домов появилась пожилая женщина, и Тетерин поспешил подъехать к калитке этого дома. Белокуров выглянул и громко спросил:
— Здравствуйте! Скажите, отец Николай здесь?
— Вы к отцу Николаю? — обрадовалась женщина. — Здесь, здесь! — Она сошла с крыльца и продолжала говорить, приближаясь: — Только он в бане сейчас, допаривается. Скоро уж выйдет.
— Я же говорил, что перед Пасхой положено в бане париться, — сказал Тетерин, радуясь, что был прав, и что батюшки тоже парятся, и что они приехали сюда, и что Серёжа стал понемногу розоветь, а до того был синегубый.
— А молодой Василий приехал? — спросил Белокуров.
— Приехал, — отвечала женщина. — Он тоже парится сейчас, и Вячеслав, и Лёшка. А вы приехали Пасху встречать или уедете?
— Нет, приехали Пасху встречать.
— Какое счастье! Отец Николай неспроста молился, чтобы ещё людей послал Боженька. Услышаны его молитвы. А я — жена отца Николая, Наталья Константиновна. Да, и Васина жена приехала.
Тут Тетерин не мог не заметить, как побледнели губы на сей раз у среднего Белокурова. Он ещё больше обмяк, когда на крыльце показалась женщина лет тридцати.
— Где машину поставим? — спросил Тетерин.
Белокуров молчал.
— Где можно машину поставить, Наталья Константиновна? — задал тот же вопрос Сергей Михайлович.
— Вон к тому дому. Он у нас гостевой. Вас сколько? Трое? С малышом четверо? В гостевом два места ещё свободные есть, а малыша с кем-то из вас — в наш дом, наш дом теплее.
Тетерин повёл машину к гостевому дому, поглядывая на Белокурова. Что это с ним? Тут явно было что-то нечисто. Остановились, стали вылезать из машины, а он сидит. Наконец последним выбрался. Жена священника шла к ним с ключом от дома, повела в дом, стала показывать, какое где есть свободное койко-место.
— Я гляжу, недавно вы этот домик срубили, — заметил Тетерин.
— В конце прошлого года, — ответила женщина. — Располагайтесь, кто где хочет, молодые, а вы... не знаю, как звать вас...
— Николай Прокофьевич.
— А вы, Николай Прокофьевич, с мальчиком — в нашу избу. Ой! — Она вдруг схватилась за сердце, побледнела и присела на край одной из кроватей. — Что ж я, дура, не спросила-то у вас! Ребят, вы мне только честно скажите, вы не бандиты, не грабительщики?
— Нет, — рассмеялся Тетерин. — А что, разве похожи?
— Не обижайтесь, — взмолилась Наталья Константиновна. — Я потому спрашиваю, что у нас-то тут вчера что было! Напали на нас окаянные, в масках. У одного маска — Ельцин, у другого — Клинтон. Отцу Николаю голову пистолетом разбили, Васе — тоже. Привязали нас всех к кроватям, искали одну-единственную икону, а ему её один благодетель подарил. Стариннейшая икона, называется Чёрный Дионисий. Из школы знаменитого иконописца Дионисия. Нашли и только её забрали. А потом свечка упала, газета вспыхнула да пламя на тюлю перекинулось. Едва не погорели мы, кабы житель наш, Алексей, не вернулся вовремя с прогулки. Я со вчерашнего и боюсь всех, а всё равно доверчивая. А вы кто будете-то, добры люди?
— Мы из газеты, — сказал Белокуров. Губы у него уже не были такими бледными. — Я — главный редактор. Николай Прокофьевич — мой отчим, Серёжа — сын, а это — мой сотрудник, Сергей Михайлович, палеоантрополог. Будем о вашем отце Николае очерк делать. И с Чижовым я знаком, он-то меня и вывел на батюшку, схему дал, как доехать. Скажите, Наталья Константиновна, у Васи с женой никакого арабо-израильского конфликта не было?
— А разве Лада еврейка? — удивилась жена священника.
— Да нет, это я так, в иносказательном смысле. Я имею в виду — у них ни ссор, ни скандалов не происходило?
— Да нет, всё тихо. Хотя я заметила: что-то между ними холодное пролегло, будто противопожарный ров. А что? Плохо живут?
— Да вроде нет, — пожал плечами Белокуров.
— А почему ж не венчаются?
— Не знаю.
— То-то. Венчаться надо! У вас жены есть?
— У меня ещё нет, — сказал Тетерин.
— У меня уже нет, — сказал Белокуров.
— У меня уже давно нет, — сказал Николай Прокофьевич.
— А если заведёте, то — венчаться. В баню собирайтесь, пока она не остыла. Быстро остывает.
— Спасибо, мы перед отъездом в сауне парились, — сказал Белокуров.
— А я бы попарился, — крякнул Николай Прокофьевич. — И Серёжу возьму. Вы-то набанились, а мы — нет. Не шибкий там жар?
— Да сейчас уже, наверное, совсем нет жару, тепло только.
— Вот, Серёженька, приготовься впервые узнать, что такое деревенская банька.
Матушка, а с нею старший и младший Белокуровы ушли. Тетерин прилёг отдохнуть на выделенное ему койко-место в противоположном печке углу. Белокуров взволнованно ходил по комнате.
Вдруг дверь открылась и вошёл... не кто иной, как тот самый щербатый и гневный обличитель отца-основателя. Тетерин аж подскочил с койки, не веря глазам своим.
— Желаю здравствовать, — произнёс обличитель чинно. Видно было, что после бани он в благодушии и не собирается больше никому выклёвывать из хохолка перья.
— И вам того же, — сказал Тетерин.
— Лица мне ваши знакомы, а где видал, не упомню.
— Утром сегодня виделись с вами, — сказал Белокуров. — Вы грозные слова в Жаворонках отцу-основателю в лицо бросали.
— Хм! — мгновенно вспыхнул обличитель. — Грозные слова! Одними грозными словами не обойтись. Этого гада надо отработать в режиме правоохранительных органов.
— Великолепно сказано! — восторженно воскликнул газетчик. — Надо запомнить и использовать. Борис. — Он пожал руку обличителю.
— Вячеслав, — откликнулся тот.
— Сергей, — назвался палеоантрополог.
— А вы что в Жаворонках делали? — спросил Вячеслав.
— Собирали информацию для следствия по делу, — соврал Белокуров, и от этих слов лицо Вячеслава просияло.
— Для следствия? Свершилось, стало быть, правосудие! Заинтересовались этим Содомом и Гоморрой. Я могу вам дать самую полноценную информацию обо всех участниках этого кощунственного преступления, именуемого княжеством Жаворонки. Значит, так...
— Вы прямо сейчас намереваетесь дать информацию? — спросил Белокуров.
— А куда дальше откладывать?
Но информация не успела поступить, потому что теперь в комнату вошёл ещё один человек, при виде которого Белокуров изменился в лице. Усмешистость схлынула, губы вновь побелели. Человек этот был такого же примерно возраста, как Белокуров и Тетерин, с хорошей бородой, которую Тетерин отныне тоже будет отращивать, простившись с мохнорылостью. Только не такую клочкастую, как у обличителя Вячеслава.
— Здравствуйте, Василий, — попытался изобразить бодрый тон Белокуров. — Вот, по вашей наводке, нагрянули, так сказать...
— Я уже обо всём знаю, — мрачно произнёс Василий и засопел, будто его стало тошнить. Он очень недружелюбно посмотрел на Тетерина, смерив его взглядом. — Она мне во всём призналась.
— Вот как... — сглотнул Белокуров. — И что теперь?
— Я ещё не решил. Или смогу простить обоих, или же убью. Тоже обоих.
— Во, видали! — воскликнул Вячеслав. — Что за человек! Он всех грозится убить. Мне тоже грозился. «Убью» — и всё. А православный!
— Сейчас настало время православным поубивать малость, — тихо произнёс Тетерин, видя, что сейчас ему не стоит лезть не в своё дело.
— Вась, — сказал Белокуров, — пойдёмте, поговорим с глазу на глаз?
— Не хочу, — сказал в ответ Василий, усаживаясь на свою кровать. — Поговорим обо всём завтра, ладно? Если, конечно, у вас такая едкая жажда поговорить со мной. Честно говоря, я совсем не был готов к вашему приезду. Почему вы приехали?
— Как раз это я и хотел вам объяснить.
— Да? Ну, пойдёмте, любопытно будет послушать.
Василий с усталым вздохом встал.
— У нас есть два пистолета, — вдруг признался Белокуров. — Если хотите. Вячеслав будет вашим секундантом, а Сергей — моим. Не желаете?
— Пистолеты? — усмехнулся Василий. — Мне вон жена эспадроны привезла. Можем и на пистолетах, и на эспадронах сразиться. Только не здесь. Не будем осквернять святое место.
Они ушли. Некоторое время стояла тишина, Тетерин почему-то ждал, что вот-вот её прервут отдалённые выстрелы. Но потом вспомнил, что его «стечкин» находится при нём, а дуэль с одним пистолетом не дуэль.
— Кажется, они что-то не поделили, — заговорил Вячеслав. — Настроение у них явно не пасхальное. Кстати, а этот ваш толстый — он, часом, не брат ли Ревякина?
— Отца-основателя? А что? Похож?
— Очень похож. А, теперь понимаю! Обкладываете меня со всех сторон? Месть затеяли? Только учтите, что это будет не просто месть, а заклание, и завтра же я буду у престола Всевышнего среди избранных гостей.
— Никто не собирается вас ни обкладывать, ни закладывать, а Белокуров просто двойник Ревякина... То есть это совершенно случайное сходство, и ваш Ревякин ему до лампочки.
— Не лжёте? — недоверчиво спросил Вячеслав. — Глядите же! Мне врать — тройной грех.
— Это почему?
— Потому, что я жизнью многажды много раз оболган. Чагового чаю не желаете?
— Какого чаю?
— Из чаги. Отец Николай выделил, сам собирает. Хорошая штука — и вкусная, и полезная, и жажду отбивает, и сил прибавляет. Налить?
— Налить.
Вячеслав налил из термоса в кружку и сам подал Тетерину. Тот стал пить чай, не понимая, нравится или не нравится ему, а думая о том, что Ч продолжается — вот и чай из чаги...
Тут в гостевой избе объявилась новая гостья — та самая молодая женщина, которую они видели на крыльце и при виде которой был заметно растерян Белокуров. Вид у неё был взволнованный. Она огляделась и спросила:
— Скажите, а где Борис и Василий?
— Отправились друг в друга из пистолетов пулять, — с глупой улыбкой ответил Вячеслав.
— Нет у них пистолетов, — поспешил возразить Тетерин, понимая, что здесь не до шуток. — Они отправились погулять ради какого-то разговора.
— Спасибо, — сказала она и тотчас удалилась.
— Вот! — торжественно объявил Вячеслав. — А сначала она приехала и ходила с Василием для разговора во лесок. Неспроста эти прогулки и разговоры. А вы, брате, давно ли воцерковлены?
— Честно говоря, я даже не вполне понимаю, что значит быть воцерковлённым, — признался Сергей Михайлович.
— Да ну! — подивился Вячеслав. — Ну хоть крещёный? Или приехал креститься?
— Крещёный. Но в церковь не ходил. Сегодня впервые пойду. Так уж получилось.
— Ну, дорогой мой, сейчас это сплошь и рядом! — махнул рукой обличитель ереси жаворонствующих. — А я-то сам-то! Думаете, я давно стал православным? Отнюдь. Вот, если хотите, вам вся моя жизнь сейчас предстанет. Охотно расскажу, ничего не утаивая. Хотите?
И Тетерин стал выслушивать рассказ Вячеслава, не ожидая от него ничего сверхзанимательного, но постепенно увлёкся, особенно с того места, как явился чёрт в клетчатом пиджаке и потребовал себе шампанского. Когда дошло до повествования о секте Аум Синрикё и об «истинной Христовой церкви четверичности Божьей», Тетерин спросил, слыхал ли он что-нибудь об обществе сознания Ч. Вячеслав не слыхал о такой секте, и Сергей Михайлович вкратце поведал ему, на что тот заметил:
— Своеобычная ересь, особенная, ничего не скажешь! Может, может вводить умы в грех заблуждения. А вот скажите...
Но тут возвратился Белокуров и, заглянув, попросил Тетерина выйти с ним на минутку.
— Хорошо, что вы освободили меня от общества этого ересеборца, — сказал Тетерин, выходя с Белокуровым на свежий воздух. — Чем-то он мне неприятен.
Они двигались к реке. За нею над лесом садилось солнце, уже усевшись брюхом на верхушки деревьев, выскочив напоследок из плена облаков и являя великолепнейший красочный закат.
— Сергей, — сказал Белокуров, — я должен тебе открыться. Этот Василий — обманутый муж, а я — соблазнитель его жены. Она приехала сегодня за несколько часов до нашего приезда и во всём ему призналась. Завтра мы решили стреляться. Отъедем на рассвете куда-нибудь подальше от этого святого места и совершим то, что совершали в прежние времена честные люди. Вы сможете дать Василию свой пистолет и отвезти нас?
— Да, пожалуй, — пожал плечами Тетерин. — Я что, буду единственным секундантом?
— Зачем нам лишние свидетели? — ответил Белокуров.
— Понятно, — сказал Сергей Михайлович. Помолчал, глядя, как солнце тонет в ветвях деревьев, исчезает, гонимое временем. Потом спросил: — И вы будете стреляться в такой день, как завтра?
— Похоже, ни мне, ни ему не хочется этого, но он говорит: «Надо!» — ответил Белокуров.
— Ну, раз надо, то надо, — снова пожал плечами Тетерин. — Хотя я на своём веку не помню, чтоб кто-нибудь дрался на дуэли. Глупость какая-то!
Закат догорал. Наступали сумерки.
Глава девятнадцатая
ЛЕТИТЕ, ЖАВОРОНКИ, ЛЕТИТЕ!
Закат догорел, надвигалась великая пасхальная ночь. Княгиня Екатерина Петровна Жаворонкова, в девичестве Катя Мещанская, спешила ехать прочь из своих владений, в которых уже нестерпимо царствовала вонь, поднятая из-под земли ублиеткой. Пахло уже не серой, а каким-то особенно ядовито протухшим борщом. Ревякин вспомнил, что ему одно время часто приходилось ездить на Новослободскую, и при выходе из метро постоянно бывал такой едкий и тошнотворный запах. Он тогда ещё всякий раз думал, что где-то там производят какой-нибудь ядовитый газ и постоянно допускают его утечку.
Отцу-основателю и не хотелось-то ехать, но и оставаться в княжестве при такой вони тоже не улыбалось. Уже несколько подданных птичьего государства в течение дня под разными предлогами и по разным поручениям поспешили удалиться — кто в соседнее село, кто в Вышний Волочёк, а кто и даже в Москву.
Отправились на том же джипе «Чероки», на котором позавчера приехали, только теперь княгиня и отец-основатель — на заднем сиденье, а за рулём и на переднем месте возле водителя — слуга Виталик и телохранитель Чинмин Мумуров, которого доселе Ревякин считал таджиком и лишь сегодня узнал, что он дунганин. Об этом и заговорили в первую очередь, когда отъехали.
— Чинмин, — обратился к коренастому крепышу-телохранителю Владимир Георгиевич, — так ты, оказывается, дунганин? А я думал, таджик.
— Я Таджикистана родом, — отвечал тот. — А абще мы, дунгане, аснавном живём Казакстан-Кыргызстан. А сапсем аснавном — Китае.
— Вот и я знаю, что в основном в Китае, — кивнул отец-основатель. — А на китайца ты совсем не похож. И мусульманин.
— Правильна, мы, дунгане, аснавном псе — мусульман.
— Кого только нет в нашем княжестве, — покачал головой Виталик. — Полный интернационал. Так и надо.
— Интернационалист нашёлся! — фыркнула княгиня.
— Интернационал-то ладно, — вздохнул Ревякин. — Он нам пока не мешал, а вот брожение мнений началось — это хуже. Хочу доложиться о зарянках.
Он стал рассказывать о зародившемся в княжестве сепаратизме, искоса поглядывая на свою бывшую жену и всё больше убеждаясь, к кому она так стремится. «Что за вспышка нимфомании её обуяла! — думалось Владимиру Георгиевичу с горечью. — Доигрались мы с этой адской ублиеткой!»
— Не хочется сейчас об этом, — вдруг перебила отца-основателя княгиня Жаворонкова. — Расскажите лучше что-нибудь о мире птиц, Владимир Георгиевич.
— О мире птиц? — Ревякин малость взбодрился. Если она его просит рассказать о мире птиц, стало быть, он ещё не полностью забыт ею как мужчина. — Мир птиц... — мечтательно промолвил он. — Мир птиц многолик и прекрасен. Подобно совершенным и ярким бабочкам, птицы украшают нашу жизнь, наши леса, горы, луга, сады и парки. Птицы неизменно сопровождают нас на всех дорогах жизни. Стоит лишь оглянуться, вслушаться в таинственную тишину весеннего леса, и мир необычных, часто волшебных звуков открывается перед нами. Манит, на всю жизнь увлекает нас бесконечным разнообразием сверкающих красок, движений и звуков. А как нас завораживает песня невидимого в весеннем сверкающем небе жаворонка. А в дремучем лесу очаровывает песня таинственной синехвостки. В сумраке речных зарослей до глубины души потрясает песня обыкновенного соловья. И это первое потрясение никогда не проходит бесследно. Нужно лишь, чтобы такая встреча состоялась как можно раньше. Весенняя песня птиц доступна и понятна каждому живому существу на Земле. Подобно музыке Моцарта, Чайковского, Грига. С самого своего появления человек жил в окружении птичьих песнопений. Они тревожили его, звали за собой в неведомые леса и горы, долины и степи — за линию горизонта, где тысячелетиями чудилась человеку неоткрытая страна вечной весны, счастья и обновления. Эта светящаяся радужными красками даль манила. Подобно гигантской хрустальной чаше, она до краёв была наполнена волшебными звуками крошечных и доверчивых созданий, готовых петь и всегда быть рядом. Эти крошечные существа, живущие всюду, радующиеся каждому дереву и кусту, каждому блюдечку чистой воды, каждому ручейку, живущие в великой гармонии с весенними лазурными небесами, белоснежными облаками, с полями и лесами, полными ярких цветов, сами по себе бесконечно разнообразные и прекрасные, дарят нам волшебное и неповторимое чудо — свои удивительные песни...
— Стоп! — воскликнула вдруг княгиня Жаворонкова.
Виталик мгновенно затормозил.
— Да не ты стоп, — засмеялась княгиня. — Ты езжай дальше.
Машина снова поехала.
— Отец-основатель, — повернулась Катя к своему бывшему мужу, — наизусть вступительную статью выучили?
Всё существо Ревякина залилось горячей лавой стыда. Он действительно выучил вступительную статью Геннадия Симкина из книги «Певчие птицы». Она ему очень нравилась, и он готовил её для такого случая, как сейчас. Но кто бы мог подумать и предположить, что Катя удосужится прочесть эту вступиловку!
— А я-то думаю, — говорила она, — откуда это мне знакомо? А когда ты добрался до блюдечек чистой воды, тут-то меня и осенило. Ведь я как раз недавно читала эту книгу... Забыла фамилию автора... Фимочкин? Синичкин?.. Ну не важно. Я ещё когда читала там вступительную статью, подумала о том, что ты, бывает, с такой же любовью и так же складно рассказываешь про птиц. А оно, оказывается, вот как всё просто объясняется! Володь, ты что, всегда мне тексты из чужих книг наизусть на уши вешал?
— Ты не поверишь, — промямлил Ревякин намертво пересохшим ртом, — но это со мной впервые. Статья Симкина так запала в душу, что сама собою выучилась наизусть. Это плохо?
— А я с наслаждением слушал, — заметил Виталик.
— А тебя никто не спрашивает, — огрызнулась на него Катя.
— А я и ничего, — съёжился слуга.
Долго ехали в полном молчании. Потом Виталик включил радио, по которому пели «Мне малым-мало спалось» вперемежку с пошлой американщиной. Какой-то музыкальный шутничок подкузьмил. Стало ещё противнее, и Ревякин рявкнул:
— Выключи!
Холуй выключил с большой неохотой и, словно в отместку, остановился через десять минут, чтобы целых полчаса что-то там чинить в моторе. Покуда проходила починка, Владимир Георгиевич вышел размяться и сходить по нужде. Уже стояла ночь. Ревякин вдохнул полной грудью и с наслаждением ощутил отсутствие запаха ублиетки.
— Господи, помилуй! — ни с того ни с сего вырвалось у него. Он подумал о том, что едет к православному священнику, он солнцепоклонник, можно сказать, язычник. Когда поломка была устранена, и они снова двигались, отец-основатель спросил:
— Ваше высочество, вы хоть умеете правильно креститься?
— Умею, — ответила Катя хмуро. — Справа налево. Так?
— Так.
Больше они не сказали ни слова, покуда не приехали. Луна ещё не взошла, звёзды светили сквозь кудрявчатую облачность, слабо освещая окрестности маленького села — кладбище, избы, храм, показавшийся каким-то необычайно большим и высоким. До полуночи оставалось пятнадцать минут. У входа на кладбище стоял автобус ЛАЗ обтекаемой формы, из которого ещё выходили старушки и поспешали к храму.
— Сервис! — обратил на это внимание Виталик. Он пристроил княжеский джип неподалёку от автобуса, Ревякин выбрался наружу, подал руку княгине, которая, спрыгнув на землю, весело тряхнула волосами и сказала:
— Какой красивый храм! И как здесь легко — будто вот-вот взлетишь.
Отец-основатель на это лишь тихонько хмыкнул и стал оглядываться по сторонам в поисках сегодняшних недолгих гостей княжества. Но они, вероятно, были уже в церкви.
— Можете остаться в машине, — кинула Катя слуге и телохранителю. — Чинмин мусульманин, а ты, Виталька, поспи.
— Я должен, — возразил телохранитель, уже стоя наизготовку, будто они приехали не на Пасху, а на «стрелку». Только что пистолета не выхватил из-под мышки.
— А я посплю, — сказал Виталик. — У них своя Пасха, у меня — своя пасха.
Отец-основатель зевнул и подумал, что он, пожалуй, посмотрит крестный ход, постоит немного в храме да и тоже придёт в джип дрыхнуть. Он двинулся следом за княгиней и охраняющим её дунганином, отставая от них шагов на пять. Слева и справа поплыли кладбищенские кресты и оградки, кое-где — пирамидки с пятиконечными звёздами, но мало, потом справа потянулась стена храма, от которого веяло чем-то грозным, жутким, способным раздавить маленького отца основателя, недаром в школе говорилось, что храмы строились нарочно, дабы подавлять человеческую личность. Ревякин усмехнулся, вспомнив свою учительницу истории. Она сама была такая монументальная, что подавляла собой личность своих учеников. И имя у неё было какое-то громоздкое, под стать телесному изобилию.
У дверей храма Чинмин остановился, посматривая по сторонам, не желает ли кто-нибудь выстрелить в княгиню Жаворонкову.
Катя, прежде чем войти, размашисто перекрестилась. Ревякин замешкался — идти или не идти в храм, осенять себя крестом или не осенять. Наконец с вызовом в душе решил: идти, но не осенять. И он стремительно шагнул в дверь храма. В ту же секунду его ударило в лоб, да так, что из глаз посыпались искры, и отца-основателя отбросило навзничь. Он услышал грохот каких-то деревяшек, а из головы само собой выскочило имя учительницы — Марионилла Валериановна...
— Не трогай! Не лапь меня, басурманин! — прозвучал чей-то очень знакомый голос. — Говорю, не лапь, слышишь! Руку сломаешь! Помоги-и-ите!!! Правосла-авные!
Сидя на земле, Ревякин мотнул головой, в которой ещё всё гудело, и увидел, как Чинмин, заломив руку сегодняшнему обличителю Жаворонской ереси, оттаскивает того в сторону от дверей храма, а тот упирается и кричит:
— Спаси, Господи, лю... люди Тво... Твоя!..
— Чинмин! — крикнул отец-основатель. — Отпусти!
Тот нехотя выполнил приказ, но чутко следил, что воспоследует дальше.
— А! Максе-енций! — воскликнул обличитель, потирая хрустнувшее в лапах дунганина плечо. — Явился, значит! А храм-то тебя не пускает. Глянь-ка, об незримую стену лоб расшиб. Так же и Марию, блудницу Александрийскую, не пускало в храм незримой стеною! И сколько ни пытайся войти — не пустит тебя гнев Божий!
— Чинмин! — призвал Ревякин, встал резко на ноги. — Это он меня в лоб ударил?
— Он, он ударил, — закивал сердито телохранитель. — Как бык бодайчи.
— Неправда! — отринул показание дунганина обличитель. — Се гнев Божий стену поставил, об которую Максенций ушиблен бысть. А я не бодался. Я дрова нёс. Матушка сырых дров притащила, я их прочь уносил, и при дверях одно полешко упало, я наклонился его поднять, а тут Максенций — и тотчас его незримая сила в лоб ударила.
Тут Ревякин обратил внимание, что обличитель объясняет всё это не ему и не Чинмину, а двум каким-то припозднившимся старушкам, которые любознательно остановились выяснить, что за переполох в притворе украшенного к Пасхе храма.
— Смотрите на него, вернии! — взывал бывший жаворонок, а ныне яростный христианин. — Пред вами ересиарх Максенций. Плюйте в него! Не войдёт он нынче в храм Божий.
— Хватит пороть ерунду, — не выдержал бедный Владимир Георгиевич. — Нарочно же сейчас и войду беспрепятственно.
Он сделал шаг снова к двери храма, но тут совсем уж непонятный и малодушный страх охватил его. Весь день удары судьбы сыпались на отца-основателя, и он не выдержал, дрогнул, боясь какого-то последнего и сокрушительного удара, застопорился, затем махнул рукой:
— А! Пропадите вы все пропадом! — И зашагал прочь, подальше от обличителя и дверей церкви. Сердце его трепетало и билось, будто птица в руке. Маленькое ранимое существо, радующееся любому блюдцу ласки и любви.
Он ждал, что хоть кто-то бросится ему вдогонку, но он оказался никому не нужен после того, как врата храма поставили перед ним незримую преграду. Владимир Георгиевич сел на пенёк, достал сигарету и закурил.
— Зараза! — промолвил он. — Да ведь он попросту боднул меня в лоб своей ретивой башкой!
С колокольни звякнул колокол. Судя по звуку, маленький, ручной. Следом за первым посыпались другие удары с неровными интервалами. Ревякин глянул на часы. Десять минут первого. А должно, кажется, начинаться ровно в полночь.
— Припаздывают святые отцы! — злорадно проскрипел он.
Из дверей выдвинулся крестный ход. Ревякин смотрел на него издалека с какой-то необъяснимой завистью, как дети смотрят на недоступные занятия взрослых, а взрослые — на недоступные им игры детей. Впереди несли фонарь, за ним — икону, огромную свечу, хоругви. Вышел священник, и сразу громче стало звучать пение:
— Воскресение Твоё, Христе Спасе, Ангелы поют на небесех...
Двинулись налево, обтекая медленным ходом вокруг храма. Владимир Георгиевич увидел и своего обличителя, и свою бывшую жену, и своего толстого двойника Белокурова, и его приятеля, специалиста по раскопкам, который так и не произвёл никаких раскопок в княжестве Жаворонки. Померещилось даже, что учительница Марионилла Валериановна тоже идёт вместе с крестным ходом, переваливаясь своим грузным телом, но это просто была такая же крупная женщина. Телохранитель Чинмин Мумуров шёл сбоку, подчёркивая свою мусульманскую непричастность к христианскому событию, но ответственность за судьбу княгини Жаворонковой. Весь крестный ход, по прикидке Ревякина, составил не более сорока человек. Ему хотелось встать с пенька и пойти вместе с этими людьми вокруг храма, увлечённо распевая тропарь, или как там оно называлось, это их пение — кондак ещё какой-то есть... Но вместо этого он докурил одну сигарету и тотчас зажёг и раскурил другую, оставаясь отдалённым наблюдателем. Если бы не злобный обличитель, он, глядишь, и присоединился бы, а так — боялся нового скандала. Хотя Бог его знает, чего он боялся в эти минуты, ибо и он сам не мог бы сказать точно, что так страшит его.
Когда крестный ход обошёл вокруг храма и возвратился в храм, с колокольни перестал раздаваться звон, а у Ревякина иссякла вторая сигарета. Он зажёг третью, медленно выкурил её. Четвёртую смолил, наблюдая, как восходит на небо полная, яркая, белоснежная луна. Облака шли над нею всё реже и реже, и она уже вовсю овладевала пасхальным небосводом Владимир Георгиевич вдруг подумал, что, вполне возможно, где-то, в каком-нибудь таком же закрученном уголке России, как княжество Жаворонки, какие-нибудь совы или соловьи стоят на горе и совершают обряд поклонения луне. Хорошо ещё, если соловьи или совы, а если упыри и вурдалаки?..
Ему стало холодно, да так, что он весь содрогнулся. Он встал и медленно пошёл к храму. Он знал, что надо сделать, — надо перекреститься, и тогда он сможет войти. Он приблизился к двери и уже собрался с духом, но вдруг увидел телохранителя.
Чинмин Мумуров, дунганин-мусульманин, стоял в стороне, прислонившись спиной к высокой могильной ограде, похожий на сову или вурдалака. Тень огромной берёзы скрывала его от лунного света, и было что-то жутковатое в том, как он наблюдал за отцом-основателем. И Владимир Георгиевич дрогнул, не стал осенять себя крестным знамением на глазах у зловещего дунганина, хотя, быть может, ничего зловещего в нём и не было, кроме имени Чинмин, да и то только потому, что русские имена не начинаются на Ч.
— Чинмин! Я буду в машине, если что, — громко сказал телохранителю отец-основатель, не дождался никакого ответа и отправился в джип — спать. Виталий ещё бодрствовал.
— Ну что там? Воскресе Христосе? — спросил он усмешливо.
— Как всегда, — ответил Ревякин, забираясь на заднее сиденье и укладываясь калачиком. Зря он так много выкурил, сон сбежать может. Но, согревшись в джиповом тепле, Владимир Георгиевич, как обиженный и наплакавшийся мальчик, стал погружаться в забытье.
Ему приснилось, будто он — бубновый валет, которого беспощадно шлёпают со всего размаху плашмя об стол и кричат:
— Валет!
— Дама!
— Дама!
— Король!
— Туз!
И другие карты шлёпаются об него, заваливая его, словно расстрелянные трупы.
— Бито!
И он оказывается вместе со всеми битыми в одной куче, в одной гнилой колоде, где так жутко воняет протухшим борщом с Новослободской, ядовитым газом борщином.
Проснувшись, он рассказал об увиденном во сне Кате, а та и говорит:
— Всё и дело-то в том, что ты был бубновый. А я — червонная. И Лёшка — червонный. И все жаворонки — сплошь черви да бубны.
— А Ирина?
— Тоже, как я. Но твой покер — крестовый. Тебе надо искать крестовую даму, с которой ты тоже станешь крестовым, и вместе вы родите крестового короля, а может быть, даже и крестового туза, если посчастливится.
— Чушь какая! — прокряхтел Ревякин, просыпаясь и понимая, что этот разговор с Катей ему тоже приснился.
Он увидел себя в салоне джипа. Виталий профессионально спал на переднем сиденье, громко посапывая. Открыв дверцу, Ревякин выбрался из автомобиля и увидел полную луну уже не справа, а слева от церкви. Часы показывали пять часов пятнадцать минут. Неужели служба в храме ещё не кончилась?! Да ведь до рассвета осталось сорок три минуты! Может быть, Чинмин Мумуров перебил их там всех?
Зябко поёжившись, Владимир Георгиевич зашагал в сторону храма. Когда он подошёл к дверям, то не сразу увидел телохранителя, а когда увидел, отлегло от сердца — дунганин справлял малую нужду, вежливо отвернувшись от храма.
— Господи, помилуй! — тихо произнёс Ревякин и робко перекрестился, боясь, что рука перестанет слушаться и не сможет осенить его крестным знамением.
Перекрестившись, отец-основатель осторожно вступил на паперть, пугливыми шагами миновал притвор и вступил в храм, снова накладывая на себя крестное знамение. В храме горела люстра, подрагивали огоньки свечей, но в целом было довольно тускло. Священник стоял с причастной Чашей, к нему подходили, причащались, а молодой служка в церковном облачении утирал губы причастников красным платком. В стороне от причастников стояли Белокуров, Тетерин, ещё трое мужчин и княгиня Жаворонкова. Не то они уже причастились, не то и не собирались делать этого. Скорее всего, второе. Уж очень у них был отрешённый и непричастный вид. В отличие от них злой ревякинский обличитель подходил к Чаше с самым торжественным и гордым видом. Причастившись, он громко произнёс:
— Христос воскресе, отче Николае!
Потом со скрещёнными на груди руками подошёл к столику, на котором стояли чашечки, съел просфорку и запил. Только после этого он позволил себе сверкнуть страшным оком в сторону Ревякина. Владимир Георгиевич сделал вид, что это не он. Даже ступил пару шагов назад и в сторону. Вскоре Таинство причащения окончилось, и священник, вынеся крест, стал произносить прощальное поздравление, заодно сообщив, что днём снова будет крестный ход и литургия. Затем стали подходить прикладываться ко кресту, на сей раз уже все, включая Тетерина и Белокурова. Катя тоже шла ко кресту, сразу за Белокуровым, но когда Белокуров приложился, она вдруг схватила его за руку, рухнула перед священником на колени, и Ревякин, не веря своим ушам, услыхал, как она довольно громко воскликнула:
— Святой отец! Повенчайте нас! Прямо сейчас! Ради Христова Воскресения!
Лицо священника так и дёрнулось, будто получив пощёчину. Белокуров выдернул свою руку из руки княгини Жаворонковой и сказал:
— Отец Николай! Не слушайте её! Я не собираюсь жениться на этой женщине.
— Не собираетесь? — растерянно промолвил поп, наклонился и стал поднимать Катю с колен, говоря ей: — Встаньте, встаньте! Даже если бы у вас было и обоюдное согласие, я не вправе был бы совершить Таинство венчания. Ни сегодня, ни завтра, ни во все дни до следующего воскресенья венчание не совершается. И не надо меня называть святым отцом, — поморщился он. — Батюшка, да и всё. Надо же такое придумать — «повенчайте»! Не расстраивайтесь. Но и так тоже нельзя. Сперва надо было сговориться да посоветоваться со мною. А вы даже к исповеди не подошли.
— Простите, батюшка, — сказала княгиня Жаворонкова, повернулась и зашагала прочь из храма, прикрыв рот рукою. Проходя мимо Владимира Георгиевича, она зыркнула в его сторону, обожгла взглядом — и исчезла. Он даже не оглянулся посмотреть, как она выходит из храма, в котором после её выходки воцарилось некоторое недоумение.
— Ей-богу, батюшка, я здесь ни при чём! — восклицал Белокуров. — Взбалмошная барынька вбила себе в голову, что может меня осчастливить... Только праздник омрачила...
— Пустяки, — смеялся священник. — Такой праздник таким глупым подвигом омрачить невозможно.
Владимир Георгиевич в душе ликовал и не стыдился своего злорадства по поводу полного фиаско княгини Жаворонковой, бывшей Кати Мещанской. И он бы ещё постоял в храме и порадовался, наблюдая, как возмущены старушки, как растерян Белокуров и как рассмешился отец Николай, но тут отец-основатель увидел своего недруга, двигающегося к нему обличительным шагом.
— Твои проделки, Максенций? Твои?! — уже спрашивал он громко. Нарываться на скандал не хотелось, и Владимир Георгиевич поспешил броситься вдогонку за своей бывшей женою.
— Изыди! Изыди! — слышалось за его спиной грозное слово, и нетрудно было догадаться, что вслед ему посылаются изгоняющие крестные знамения.
Выйдя из храма, Владимир Георгиевич увидел всё ту же яркую и полногрудую луну, а на востоке — свет зари, а на дороге — уезжающий восвояси джип «Чероки». И он не сразу понял, что его бросили. Потом побежал, всё больше прибавляя ходу. Наконец, завопил во всё горло:
— Э-э-э-й! Стойте! Куда вы! Стойте же, черти!
Но черти либо не слышали и забыли его, либо, выполняя приказ своей взбалмошной барыньки, нарочно улепётывали, бросив отца-основателя на растерзание ересеборцев.
Глава двадцатая
ЗАРАВСТВУЙ, ОРУЖИЕ!
Чижов готов был скорее поверить, что Лада совершит этот глупейший поступок, но что такое выкинет эта неизвестно откуда взявшаяся дама, явно из богатеньких, оказалось полной неожиданностью. Когда она бухнулась на колени, схватив Белокурова за руку, и воскликнула: «Повенчайте нас!» — Василий Васильевич невольно стал искать взглядом Ладу, но если когда он выходил читать перед всем клиром «Верую», она стояла среди всех старушек, то теперь её нигде не наблюдалось, и Чижов огорчился, что она не видит эту нелепую и даже стыдную сцену, в которой Белокуров выглядел более чем неловко. Особенно когда стал оправдываться, что он тут совсем ни при чём Теперь он был особенно ему противен, и мысль о предстоящей дуэли воскресла в памяти Чижова вместе со всеми вчерашними переговорами с этим негодяем, соблазнившим его жену.
Во время вчерашнего разговора всё кипело и боролось в сердце Василия Васильевича. С одной стороны, он по-прежнему любил свою жену и не представлял, как станет жить без неё, и по-прежнему почитал Белокурова как одного из самых лучших русских публицистов. С другой стороны, они оба, и жена и Белокуров, совершили предательство по отношению к нему, предательство чудовищное и непростительное. Они надругались над его любовью к ним обоим, и просто так этого нельзя оставить. Конечно, то, что рассказал Белокуров про жену, американца, про спасение сына и про общество Ч, не могло не взволновать Чижова, и Чижов нисколько не хотел никакой расправы над уже изрядно наказанным газетчиком. Но... А эспадроны? Случайно, что ли, она приехала сюда? И Чижов, который с оружием в руках некогда защищал честь чужой жены, неужели не станет отстаивать свою честь, честь своей семьи? Он так и сказал вчера Белокурову:
— Я ничего не имею против вас, и можете считать, что я уже простил — и вас, и Ладу. Но честь... Она должна быть защищена.
Так было решено, что поединок неминуемо должен состояться. Вечером, помогая отцу Николаю приуготавливать храм к предстоящей встрече Воскресшего, Чижов думал о том, что теперь всё решит главное — венчаны ли батюшка с матушкой, оклеветал ли их Вячеслав или они впрямь живут во грехе. От этого теперь зависело всё в этом мире. Конечно, можно было прямо сейчас и спросить отца Николая, но что-то мешало Чижову сделать это. Он рассуждал так: если спрошу сейчас, то наверняка окажется, что не венчаны, и, наоборот, если спрошу утром, то Воскресший поможет, сделает так, что Вячеслав оклеветал любимого батюшку. Надо только усиленно молиться ему во время всенощной.
И — дальше: если окажется, что отец Николай живёт во грехе, тем самым ужесточится характер дуэли, в таком случае Чижов будет стрелять на поражение, если даже Белокуров выстрелит нарочито мимо. А если всё сказанное Вячеславом клевета, поединок будет мирным — пара выстрелов «в молоко» для порядка.
— Так, — сказал отец Николай, когда храм был полностью убран и приуготован, — пойдём-ка, стихарь примеришь. И надо показать тебе возглас из Апостола, прочтёшь по моему знаку. Встанешь против Царских Врат возле самой солеи и прочтёшь. Там у меня заложено и отмечено всё.
Стихарь! Впервые отец Николай дозволил ему участвовать в службе в церковном облачении. Но ведь он, можно сказать, уже заслуженный псаломщик. В том смысле, что заслужил ношение стихаря. Василий Васильевич несказанно обрадовался, что сегодня в таком виде предстанет перед всеми, в особенности перед своими обидчиками — женой и Белокуровым. Красный, расшитый золотыми узорами стихарь подошёл ему как нельзя лучше. На голову Чижову батюшка дал новую скуфейку из чёрного бархата. Хорошо!
Примерив, он хотел было снять, но отец Николай сказал:
— А что снимать-то? Скоро уж начинаем. Пойдём, я тебе теперь всё покажу, что от тебя требуется.
Чижов чуть не плакал от радости. Вдруг особенно горячая мысль пронзила его. Если окажется, что отец Николай и Наталья Константиновна всё же повенчаны, то он попросит повенчать его с Ладой, рабой Божьей Елизаветой, в самый ближний день, когда можно будет совершать Таинство бракосочетания. Аж голова закружилась от этой мысли. Он скажет ей: «Я прощу тебя с одним лишь условием — ты согласишься в ближайшие дни венчаться со мной, здесь, у отца Николая. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты была моей законной женой, не только пред людьми, но и пред Господом Богом». Она не откажет. Ведь, несмотря на измену, она любит его, и он в этом уверен. И всё происшедшее — лишь следствие их невенчанности.
— Батя! — подошёл к отцу Николаю Полупятов. — А в колокол-то звонить будут?
— Колокол же у меня тут, в алтаре, — отвечал батюшка.
— Бать, а давай я залезу на колокольню и по-настоящему позвоню.
— Залезешь? Не шваркнешься? — с сомнением посмотрел на Полупятова отец Николай. — Колокол-то хоть и небольшой, а всё ж тяжёлый.
— Обижаешь, бать! — стукнул себя ладонью по груди бывший зэк. — Дозволь у тебя звонарём побыть. На всю жизнь счастье.
Ну как от таких слов было не прослезиться! Две едкие слёзы высочились из глаз Чижова.
— Во-во, и я от дыма плачу, — сказал отец Николай, заметив, как он утирает глаза. — Кто напустил?! Эй, звонарь! — окликнул он Полупятова, уже направляющегося с колоколом в руках на колокольню. — Ты что, сырых дров в печку заправил?
— Не-е-ет, — заморгал Полупятов, боясь, что ему запретят сегодня быть звонарём.
— Ну как же нет?! Дыму-то сколько в храме!
— Отец Николай, это не он, — вдруг вступилась за Полупятова одна из старушек, Прасковья. — Это матушка зачем-то приволокла охапку сырых поленьев и сама в печь всупонила.
— Матушка! — Отец Николай оглянулся в поисках своей супруги. — Наталья Константиновна! Ты что же это, свет мой ясный?
— Прости, отец Николай, бес попутал, — взмолилась матушка. — Сейчас унесу.
— Ладно уж, Вячеслав отнесёт. А ты, Алексей, можешь идти на колокольню. Да смотри, звони размеренно, но не медленно. Вот так: бом-раз-два, бом-раз-два, бом-раз-два! Понял?
— Сделаем! — обрадованно поспешил выполнять своё ценное поручение Полупятов.
Вячеслав отправился утаскивать сырые дрова, хотя бес, попутавший матушку, уже сделал своё дело — едкий голубой дым, слоями распространившись по храму, долго ещё будет щипать глаза, вдобавок если ещё и трогательные мысли в голове щекочут.
Храм заполнялся народом, прошёл слух, что целый автобус из окрестных сел и деревень привезли. Особенное оживление вызвал приезд местночтимой знаменитости — Анны Афанасьевны, восьмидесятилетней старушки, которая в молодости пела в этом храме, помнила отца Александра и матушку Алевтину и славилась на всю округу своим дивным голосом. Она с достоинством заняла своё место на «крылосе» и принялась умело разбирать разложенные на поставце книги для пения. Чижов, матушка Наталья Константиновна, Прасковья и Мария пристроились к ней, ожидая особенных указаний. Потом появился из алтаря отец Николай и стал распределять, кому что нести. Чижову досталась хоругвь, матушке — икона Воскресения, Анне Афанасьевне дали фонарь, Вячеславу — большую свечу, Ладе — свечу поменьше.
— А где же Бедокуров? — спросил батюшка. — А, вот вы. Возьмите вторую хоругвь, она очень тяжёлая, а вы — здоровяк.
Чижова резануло, что батюшка подчеркнул крепость белокуровского телосложения в противовес не очень крепкому телосложению Чижова, но и порадовало то, как отец Николай ошибся в произнесении фамилии главного редактора «Бестии». Точно, что он Бедокуров! Даже этот едкий дым стал казаться набедокуренным Белокуровым, а не матушкой.
Выстроились, отец Николай снова поспешил в алтарь. Стали ждать колокольного звона. Наступила торжественная тишина. И вот — бом, бом, бом — зазвенел Полупятов. Распахнулись Царские Врата, из алтаря вышел дорогой батюшка с крестом и фимиамом, громко запел:
— Воскресение Твоё, Христе Спасе, Ангели поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!
Крестный ход тронулся за Анной Афанасьевной, несущей фонарь с горящей внутри него свечою, за ней — матушка с иконой, Чижов и Белокуров с хоругвями, отец Николай, за ними — все остальные. Выходя из храма с пением тропаря, Чижов глянул на второго хоругвеносца, и Белокуров тоже посмотрел на него. И невольно оба улыбнулись друг другу. Потом шли вокруг храма, продолжая петь взволнованными голосами, и Чижов уже мысленно молился обо всём хорошем, что было задумано, — о том, чтобы отец Николай и матушка Наталья оказались венчанными, чтобы поединок с Белокуровым прошёл бескровно, чтобы в следующее воскресенье отец Николай повенчал Чижова и рабу Божью Елизавету...
Обойдя вокруг церкви, остановились у затворенных врат, словно в преддверии Гроба Господня. Ветер с реки раскачивал хоругви, трепал пламя свечей. Отец Николай встал спиной к вратам храма, помолчал немного и радостно запел:
— Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!
И все подхватили эту песнь, возвещающую о том, что воскрес Спаситель наш, Он снова с нами — встречайте! встречайте Его!
Чижов и Белокуров снова переглянулись и снова улыбнулись друг другу. На жену-изменщицу у Василия Васильевича пока ещё не хватало силы и радости смотреть.
Отец Николай стал читать «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его...», а все люди на каждый стих отвечали пением: «Христос воскресе из мёртвых...». Наконец батюшка движением креста начертал крестное знамение на вратах храма, отворил их и повёл крестный ход за собой внутрь. Подойдя к правому клиросу, Чижов вставил древко хоругви в ячейку, а сам отправился на клирос вместе с Анной Афанасьевной, матушкой, Прасковьей и Марьей. Начался канон Иоанна Дамаскина. Сейчас всё существо Василия Васильевича было охвачено пасхальной радостью, по сравнению с которой и измена жены, и завтрашняя дуэль, и даже невенчанность отца Николая и Натальи Константиновны — всё казалось мелким пустяком На каждое приветствие отца Николая «Христос воскресе!» Чижов громко и счастливо отвечал: «Воистину воскресе!» Потом было пропето «Друг друга объимем, рцем братие! и ненавидящим нас простим вся воскресением!» — и все стали целоваться. Расцеловавшись с батюшкой, матушкой, Анной Афанасьевной, Прасковьей и Марьей, Чижов почувствовал такое сильное умиление, что сошёл с клироса, шагнул прямо к Белокурову и сказал ему:
— Христос воскресе, Борис!
— Воистину воскресе... — растерянно и растроганно пробормотал в ответ Белокуров и троекратно облобызался со своим завтрашним соперником, и Чижов только теперь почему-то обратил внимание на то, что он сбрил свои роскошные усы.
— Христос воскресе, Ладушка, — подошёл Василий Васильевич к жене-изменнице, обнимая её и целуя. Сейчас он чувствовал себя не её мужем и даже не Василием Чижовым, а служителем Солнца правды, облачённым в красный пасхальный стихарь.
Жена так взволновалась, что даже не могла чётко вымолвить своё «Воистину воскресе». Её волнение тронуло его душу, и, возвращаясь на клирос, он шептал себе: «Мы повенчаемся!»
Отец Николай принялся читать слово Иоанна Златоуста, Чижов вслушивался в него как никогда. Богатые и нищие днесь становятся друг против друга и с целованием вместе радуются Воскресшему Христу, постившиеся и непостившиеся, усердные и ленивые, твёрдые и шаткие, верные и неверные, обманутые мужья и коварные любовники.
— Где, смерть, твоё жало? Где твоя, аде, победа? — возглашал батюшка. — Воскресе Христос, и ты низвергся еси! Воскресе Христос, и падоша демони! Воскресе Христос, и радуются Ангели! Воскресе Христос, и жизнь жительствует!..
За окончанием утрени последовало совершение Часов и Литургии, и время летело незаметно, как всегда бывало в пасхальную ночь. Чижов читал и пел на клиросе вместе с женщинами, зная, что голос его красиво распространяется по храму и что Белокуров и жена слышат его. Что же они сейчас чувствуют оба? И почему он сбрил усы?..
С этих сбритых белокуровских усов стало зарождаться в Чижове новое нехорошее чувство. Мелкое, оно елозило где-то далеко за спиной, будто хлебная крошка в постели, которую всё никак не можешь стряхнуть, потому что для этого надобно проснуться, встать и перестелить простыню. Что-то уж очень подозрительное отдалённо мерещилось Василию Васильевичу в белокуровском акте сбривания усов. Зачем? Почему? Может быть, целуя его на грешном ложе, она спрашивала: «А ты можешь ради меня сбрить свои шикарные усищи?»... Он гнал от себя видения, страдая от того, что они посещают его именно в такие минуты праздника и чистоты, света и радости, но они снова возвращались к нему, словно неотвязчивые мошки.
Он вспомнил про клевету Вячеслава, и, когда выпадало отдыхать от чтения и пения, когда должны были петь только женщины, Василий Васильевич горячо молился: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий! Ради светлого Воскресения Твоего соделай так, чтобы батюшка и матушка были повенчаны. И тогда гармония мира восстановится! Сделай так, милостивый Боже, молю Тя!»
Он знал, что Бог слышит его молитву, но не знал, заслужил ли он, чтобы Бог её исполнил.
Потом он выходил читать, стоя перед всеми, Символ веры. Это ему удавалось с успехом и в предыдущие Пасхи, но сегодня был особенный случай — он впервые был облачен в стихарь, а лицом к лицу перед ним стояли жена и её любовник, и он не имел права сбиться, не имел права плохо пропеть утверждение Истины. Во время пения он заметил, что Белокуров и Лада стояли поодаль друг от друга, заметил также и то, что сбоку от Белокурова стоит какая-то красивая женщина, явно из богатеньких, и то и дело с нескрываемым любованьем поглядывает на издателя «Бестии». Многие из тех, кто стоял в храме, подпевали, как и положено в таких случаях, но ни Белокуров, ни стоящая рядом с ним красотка явно не знали слов Символа веры, и когда, закончив, Василий Васильевич возвратился на клирос, первое, что подумалось, было: «В том-то и дело, что ты издатель «Бестии», а не «Мессии»!
Потом он ещё раз выходил читать перед всеми — «Отче наш». И на сей раз Белокуров подпевал. Хоть эту-то молитву знал газетчик! И то — слава Богу! Снова вернувшись на клирос, Чижов стал вспоминать всё доброе и хорошее, что было связано в его жизни с именем Белокурова до того, как случилось несчастье. Каждый свежий номер «Бестии», прочитывавшийся от корки до корки, разнообразие чувств, вспыхивающих в душе после каждой статьи, хотя, конечно, много попадалось и слабых материалов... Боже, насколько было бы легче, если бы она изменила ему с каким-нибудь гнусным московским комсомолишкой. Или даже независькой! С Лимоновым, с Дугиным! Только не с Белокуровым!
Ни к исповеди, ни к причастию они не подходили — ни Лада, ни Белокуров, ни его товарищ, который с ним вместе сегодня приехал, ни та красотка, которая постоянно поглядывала на безусого газетчика. Василий Васильевич исповедовался кратко, потому что всё уже было сказано батюшке в беседах. Только добавил:
— Об одном из ближних своих, батюшка, худое помышляю и ловлю себя на мысли, что готов иногда убить его. Каюсь!
— Ну, ты-то не убьёшь никого, — благодушно, в честь праздничка, утешил отец Николай. — Я бы тоже Наталью свою за сегодняшние сырые дрова убил бы, — добавил он шутливо и шёпотом, чтоб, не дай Бог, никто не услышал.
Хотел было Чижов прямо тут и спросить, венчаны ли они, да не решился, оставив на потом Приняв отпущение грехов, помогал батюшке причащать, утирал рты, снова, как и в прежние разы, отмечая, кто брезгует утираться общим платком, кто не брезгует, и с огорчением подводя итог, что многие брезгуют, каждый третий. Сам причастился в последнюю очередь, на краткий миг Причастия перестав существовать в мире в качестве Василия Васильевича Чижова, историка и обманутого мужа:
— Причащается раб Божий Василий во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Затем во время крестоцелования произошла безобразная сцена с красоткой, воспылавшей немедленным желанием венчаться всё с тем же пресловутым Белокуровым, будь он неладен! Преодолев воцарившееся в храме недоумение, батюшка деловито совершил освящение пасок, яиц и куличей для пасхальной трапезы. И вновь Чижов ловил себя на грустной мысли о том, как быстро пролетела эта блаженная ночь Светлого Христова Воскресения. Не верилось, что уже все расходятся, разбирая свои куличи и крашенки, крестясь и радуясь: «Ой, до чего же в этот раз хорошо было!», а кое-кто и втихаря позёвывая.
Отправившись следом за отцом Николаем в алтарь, Чижов с грустью снял с себя облачение и вновь оказался Чижовым, обманутым мужем, коему ещё только предстоит отстоять свою честь.
— Надо же! Повенчай их! — произнёс он, напоминая батюшке про нелепый случай с белокуровской брюнеткой. Он теперь с ужасом осознавал, как нелепо будет сразу вслед за этим обращаться к отцу Николаю с просьбой повенчать их с Ладой на Антипасху. К тому же — а если Белокуров и брюнетка всё же вознамерятся?..
— Смешная! — засмеялся отец Николай. — Видать, впервые посетила храм Божий и вдохновилась. Если не передумают, я, конечно, могу их на Красную Горку обвенчать, в следующее воскресенье.
— И не думайте, батюшка, — возразил Чижов, помогая отцу Николаю складываться. — Ведь Белокуров женатый, он же с сыном приехал.
— А я думал, она его жена и есть.
— Погодите-ка, — обомлел Чижов. — А может быть, она и впрямь жена Белокурова?
— Так он Белокуров? А я-то его Белокуровым называл! Ох, беда!
— Ничего, ему не следует обижаться на это. Бедокуров и есть. Не слишком-то праведной жизни человек. Ни исповедоваться, ни причаститься не подошёл.
— А что-то твоя раба Божия Елизавета тоже не исповедовалась и не причащалась?
— Сам не знаю, — пожал плечами Чижов и тотчас спохватился, что слукавил перед собственным духовником. Ведь он-то знал, почему раба Божия Елизавета уклонилась.
— А ты склони её, — сказал батюшка. — И давайте-ка на Красную Горку утром устроим у нас тут всеобщее венчанье. Ты с Елизаветой и Бедокуров со своей выскочкой. Мне всё-таки кажется, они хорошие. Так, бери вот эти книги и вот эту суму, неси, а я погашу свет. Вячеслав! Вон те и те лампадки загаси, а остальные пусть горят.
В храме уже никого не было, кроме Вячеслава и Полупятова. Неся под мышкой стопку книг, а в левой руке сумку, Чижов шёл следом за отцом Николаем. Выйдя из храма, Полупятов сразу ушёл, Вячеслав принялся рьяно креститься и кланяться, а батюшка — закрывать замок на дверях. В небе сияла полная луна, но на востоке уже вовсю загоралось, скоро рассвет.
— Хорошо-то как! — вырвалось из глубины сердца Чижова.
— Премного зело хорошо, — весело добавил батюшка. — А повенчаться всем вместе ещё лучше будет. И ты, Вячеслав, давай съезди в Москву за своею и привози её на Красную Горку. Всех повенчаем Мы с моей Натальей тоже на Красную Горку венчались.
— Венчались? — радостно выпалил Василий Васильевич.
— Ну а как же! — хмыкнул батюшка. — Что ж мы, невенчанные, что ли, как вы все? Сто лет назад венчались мы с Натальюшкой. Фотография даже имеется. Сейчас в избе покажу.
— А ведь Красная Горка — языческий праздник, — заметил неугомонный Вячеслав. Это он-то, посрамлённый клеветник!
— Сам ты языческий праздник, — сердито отвечал священник. — Первый день после Великого поста, когда можно совершать бракосочетания в церкви. Старинный обычай венчаться на Красную Горку, как в народе именуют Антипасху. Старинный, но не языческий. Хотя многие языческие праздники христианство благоразумно растворило в своих праздниках.
Чижов, ни жив ни мёртв от счастья, с ликованием слушал голос отца Николая. Венчаны! Услышана его молитва! Посрамлён клеветник! Да и разве ж могло быть иначе?
— Вячеслав! — окликнул Василий Васильевич строго.
— Что? — отозвался клеветник.
— А вот что! — рассмеялся Чижов. — Дед Пехто! Дурак же ты, братец!
— Ну, не ссорьтесь! Вы чего это? — одёрнул его батюшка.
Все вышли на дорогу, лежавшую между кладбищем и селом. Там ожидали .попрощаться с батюшкой приехавшие на автобусе, который уже фурычил. Он благословил их, попрощался ласково, и они, счастливые и сонные, побрели в автобус. На дороге остался Белокуров со своим товарищем. Вид у главного редактора «Бестии» был глуповатый. Видимо, он до сих пор переживал случившееся во время крестоцелования происшествие с брюнеткой. Той нигде не было видно, должно быть, вместе с остальными пошла в дом батюшки.
Белокуров махнул в сторону прорезавшегося за дальним лесом солнца и произнёс совсем уже глупое и неуместное:
— Daybreak, gentlemen![7]
Когда они подходили к дому батюшки, он сказал Чижову:
— Вы были неотразимы.
— Скажите это своей очередной поклоннице, — не утерпел и огрызнулся Чижов.
— Да ладно вам дуться! Ну, простите же меня, Вася! Хотя...
Он нахмурился и мрачно входил в дом То-то же!
В доме было светло и радостно, стол ломился от праздничных яств и напитков, матушка суетилась, распоряжаясь Ладой, которая раскладывала ножи и вилки. К разговению приглашались Чижов, Полупятов, Вячеслав, Белокуров, его спутник и Лада. Отец Николай прочитал молитву, затем он, матушка, Василий Васильевич и Вячеслав пропели трижды тропарь «Христос воскресе из мёртвых...», стали рассаживаться. При этом Лада посмотрела на Чижова как-то виновато-умоляюще, мол, забудем, забудем! Они сели рядом, а Белокуров — напротив них. Стали биться крашенками, отец Николай наколотил всем, а его яйцо не разбивалось.
— А в молодости, — говорил он, — я до того любил варёные крутые яйца, что просто смерть. Бывало, дождусь Пасхи и наемся. Поверите ли нет, но однажды в Пасху съел полсотни. Уж стыдно было, возьму яйцо, зайду за угол, счищу и — ам! Это уже после войны было. Когда зажили получше. Мы тогда много кур развели с братьями моими и сёстрами, которых отец Александр и матушка Алевтина усыновили и удочерили. Царствие им небесное! Матушка в лесу насмерть замёрзла. А отец Александр после войны долго в лагерях маялся. Обвинили его в сотрудничестве с немцами. А как он сотрудничал? В концлагерь вещи и корм собирал, нас, беспризорных сирот, в дом свой взял, спас. Еву еврейку и вовсе от погибели. Давайте помянем отца Александра и матушку Алевтину! Ну-ка, Вася, давай ещё по рюмочке! Вот скажи, почему называется «рюмка»?
— Не знаю, — улыбался Чижов.
— А я знаю, — встрял Белокуров. — «Рюма» по-старославянски «слеза», а «рюмка», стало быть, «слёзка».
— Правильно, — похвалил отец Николай. — Сразу видно знающего человека. Ну, за моих приёмных родителей! Да помянет их Господь Бог во Царствии Своём!
— И хватит! — стала брать своё матушка. — По три рюмочки, или, как вы говорите, по три слезинки, — и спать. Уже половина седьмого, а отец Николай собирается в полдень опять служить да крестный ход водить.
— Ну как будто в первый раз, ласточка моя! — приобнимая её, простонал отец Николай. — Часик посплю — и как огурчик!
— Оно, конечно, не в первый, а возраст-то, батюшка! Ну, всё, молчу, делай как хочешь, только потом не кряхти.
— И ты не кряхти, а принеси-ка лучше наш альбом с фотографиями, я похвалялся, что покажу.
— Ну, вот ещё! Сиди уж, похваляться!
— Принеси! — топнул ногой священник и, покуда матушка уходила, приказал налить ещё по рюмке и мгновенно выпил.
Появился альбом с фотографиями.
— Вот этот снимок, — комментировал отец Николай, — я клал под подушку, мечтая: «Да будет моею!» Вот, поглядите, какая тут моя Наталья красавица. Сколько тебе здесь?
— Семнадцать или восемнадцать, не полдню, да и не к чему теперь полднить.
— Коса, видите, какая у неё была. А вот, обратите внимание, у дверей храма после венчания.
— Отец Николай, — вдруг взмолился Вячеслав, — отпустите на покой. Я уже разговелся, а поскольку не приемлю ничего спиртного, то не могу и видеть сопутствующих пьянке сосудов. Благословите, отец Николай!
— Вот и молодец, — похвалила его Наталья Константиновна.
— Ступай с Богом, спасибо за помощь, — махнул на Вячеслава батюшка, затем благословил его и отпустил. Клеветник ушёл, видно испугавшись, что Василий не выдержит и, запьянев, начнёт его разоблачать. Но Чижов и не собирался уличать подлеца. Того ведь тоже мог кто-то ввести в заблуждение. Но, с другой стороны, и хорошо, что Вячеслав ушёл. Без него стало как-то легче дышать. Батюшка велел налить ещё по рюмочке, после чего Наталья Константиновна сердито убрала допитую до середины вторую бутылку водки. Часы прозвонили семь, солнце в оконном стекле перестало играть, и Полупятов, выглянув в окно, заметил:
— Чегой-то тучи набежались. Пойду-ка и я спать, пожалуй.
— А я можно ещё посмотрю ваш альбом? — попросила Лада.
Тут глаза Белокурова и Чижова встретились, и Василий Васильевич неожиданно для самого себя сделал кивок головой и показал глазами в сторону двери — пора, мол! Белокуров понял, качнул головой — мол, понятно, выходим. Ничего не говоря, Чижов поднялся и пошёл из-за стола к выходу, как бы ненадолго. Его пошатывало, от всех плохих и хороших переживаний, политых несколькими рюмками водки, впервые отпробованной после поста, его развезло, ноги плохо слушались, хотя в голове стояла ясность.
Выйдя из дому, он посмотрел на небо, которое вдруг заволокли какие-то зимние тучи. И даже пахло приближающимся снегом. Вячеслав входил в гостевую избу, его догонял Полупятов.
На крыльце батюшкиного дома появились Белокуров и его товарищ, коему определено было быть секундантом.
— Быстро всё обстряпаем и вернёмся за стол, ещё успеем выпить по последней и поспать до полудня, — сказал Чижов, позёвывая и потягиваясь.
Они пошли к машине.
— Не сердитесь, — обратился Чижов к приятелю Белокурова. — Можно переспросить, как вас зовут?
— Сергей Тетерин, — ответил тот.
И когда сели в машину и поехали, Василий Васильевич довольно дружелюбно принялся рассуждать о том, что в русском обиходе, как ни в одном другом, принято огромное количество птичьих фамилий.
— Найдётся ли у немцев, или французов, или у тех же англоамериканцев, такое изобилие всяких Воробьёвых, Галкиных, Грачёвых, Ворониных, Орловых, Соколовых, Стрижовых, Гусевых, Лебедевых? Да любую птицу возьмите — на неё есть русская фамилия.
— Напишите мне об этом статью для «Бестии», — тотчас ухватился газетчик. — Что у России птичья душа, и это отражается в фамилиях её народа. Красивая мысль!
— Далеко ли поедем? — спросил Тетерин.
— Отъедем хотя бы, чтоб выстрелов не было слышно, — сказал Василий Васильевич. — А что, может быть, и напишу такую статью. Если будет кому писать после нашего поединка.
— Или — кому издавать «Бестию», — улыбнулся Белокуров. Василий Васильевич заметил, что ему очень невесело.
— Смотрите-ка, снег пошёл, — сказал Тетерин.
В самом деле в лобовое стекло летели пушистые белые мухи. По дороге навстречу шёл какой-то понурый путник.
— Кто-то припозднился, — сказал Чижов.
— Да ведь это же отец-основатель! — воскликнул Белокуров и тотчас высунулся из окна машины: — Эй! Жаворонок номер один! Какими судьбами?
Они поравнялись с отцом-основателем. Вид у него был разнесчастный.
— Они почему-то уехали без меня, — развёл он руками.
— А вы что, бегом пытались догнать их? — хохотал Белокуров нервно.
— Я дошёл до «Девчат», — отвечал тот, — думал там поймать попутку. Ни одной машины! Замёрз и решил вернуться. А вы куда?
— На дуэль. Хотите с нами? — спросил Белокуров.
— А если серьёзно?
— Какое тут может быть серьёзно, — сказал Тетерин. — Затеяли фарс какой-то. Садитесь, в машине согреетесь.
«Ещё один свидетель! — подумал Чижов. — А если это не фарс? Вот возьму и сделаю вам не фарс!» Но он знал, что из складывающейся ситуации никак не получится трагедия, а только фарс. Это почему-то опечалило и вместе с тем опьянило его. Снег всё падал и падал, будто дело происходило в феврале или марте, а не в конце апреля.
Ещё один свидетель сел на заднее сиденье рядом с Василием Васильевичем. Протянул руку:
— Владимир Ревякин.
— Василий Чижов, — пожал протянутую руку историк.
— Случайно не вашу статью о соколиных охотах в царской России я читал не так давно? — спросил Ревякин.
— Случайно мою.
— Серьёзно?
— Абсолютно.
— Нет, правда! Я ведь просто так спросил, потому, что помнил имя и фамилию автора. В журнале...
— «Эхо истории», — подсказал Чижов.
— Точно! — воскликнул Ревякин. — Превосходнейшая статья!
— И заметьте: фамилия автора — птичья, — сказал Белокуров.
— А Ревякин? — спросил Тетерин. — Ревякин — это кто? Тоже птица?
— Конечно! — хохотал главный редактор «Бестии». — А Белокуров — белая курица.
— Вообще-то ревяка — это медведь, — возразил Ревякин.
Они порядочно отъехали от Закатов, миновали Погорелки и где-то посередине между ними и «Девчатами» Чижов сказал:
— Стоп! Дальше не поедем, не то в «Девчатах» будут слышны выстрелы. Предлагаю дальше следующее. Бросим жребии. Кому выпадет, тот идёт и становится вон у той сосны... Нет, вот у той широкой берёзы, она ближе. А другой стреляет в него прямо из автомобиля. Если не попадает, сам становится к берёзе под выстрел.
— Оригинально! — сказал Тетерин.
— Оригинально, абсолютно, серьёзно... — проворчал Белокуров. — Ни слова по-русски. Согласен, решение своеобычное. Как будем бросать жребий? Орёл или решка?
— А как ещё? — спросил Ревякин. — Только давайте быстрее, а то ужасно хочется есть. Да, и растолкуйте вы мне, о чём спор у вас вышел?
— Спор очень простой, — ответил Чижов мрачно, — этот человек, Белокуров Борис Игоревич, соблазнил мою жену. Я, как обманутый муж, вызвал его на дуэль и хочу убить.
— Вы?! — удивился Ревякин. — Убить?! Но ведь, кажется, это вы были сегодня дьяконом?
— Не дьяконом, а всего лишь псаломщиком, — отвечал Василий Васильевич. — Дьякону полагается быть рукоположенным, и у дьякона орарь, а я был только в облачении мирянина, участвующего в богослужении. Я не священник, я мирянин, имею полное право сразиться на дуэли.
— По-моему, христианам не положено драться на дуэлях, — пожал плечами Тетерин.
— А Пушкин разве не был христианином? — возразил Чижов.
— Довольно сомнительным, — покачал головой Ревякин. — Впрочем, не мне об этом судить. Я бы тоже с удовольствием убил этого человека, который вдобавок является моим двойником.
— Да, вы похожи, — согласился Чижов, только теперь как следует приглядевшись и увидев, насколько и впрямь Ревякин похож на Белокурова, только на худого Белокурова. Это вдруг его насторожило и озадачило. Что такое? Заговор?
— Предупреждаю, мы не братья, — сказал Белокуров. — Просто такое сходство.
— А зачем вы сбрили усы? — спросил Чижов. — Чтобы усилить это сходство?
— Он сбрил их потому, что моя бывшая жена хотела, чтобы я был тучного телосложения, — сказал Ревякин. — Она у меня с большим приветом. Это она устроила цирк в церкви. Влюбилась, видите ли, в этого! Венчаться удумала А она, между прочим, замужем, и за очень богатым и влиятельным магнатом.
— А чем, кстати, занимается её муж? — спросил Белокуров.
— Семечками торгует, — хмыкнул Ревякин. — Вы же о нём статью давали в своей газетёнке.
— Да так и не понял смысла его бизнеса, — пожал плечами газетчик, нисколько не обижаясь на то, что его «Бестию» обозвали газетёнкой.
— И не надо, — сказал Ревякин.
— Вы будете бросать жребий или нет? — раздражённо спросил Тетерин. — Хочется вернуться к обещанному отцом Николаем козлёнку.
— Не надейтесь на то, что он будет хорошо приготовлен, — фыркнул Василий Васильевич. — Матушка Наталья из любого самого лучшего продукта умеет приготовить несъедобный ошмёток. Я лично налегал на закуски, которые сам же и привёз, — язык, колбасу, ветчину.
— Ну, всё, — пуще прежнего рассердился Тетерин. — Разворачиваюсь, и едем назад! Хватит ломать комедию!
— Нет, стоп! — возразил Чижов, видя, что Белокуров охотно бы согласился на такое разрешение конфликта. — Ревякин, вот вам монета. Если выпадет орёл, то я иду к берёзе первым.
— А если чиж? — пошутил остряк Белокуров.
— Чиж он и есть орёл, — сказал Тетерин. — Бросай, отец-основатель!
Ревякин подбросил монету, поймал её в кулак, развернул ладонь и при виде орла воскликнул:
— Чиж!
— Жалко, — сказал Белокуров. — Лучше бы я первый.
— Не волнуйтесь, — похлопал Ревякин Василия Васильевича по плечу, — если он вас застрелит, я буду стреляться с ним за честь моей бывшей жены. Он отказался взять её в жены, и я хочу отомстить. Идите спокойно.
Чижов вылез из машины и направился в сторону самим же им выбранной в качестве барьера берёзы. Он шёл и считал шаги: один, два, три, четыре, пять, шесть... Кажется, с шести шагов Лермонтов стрелялся с Мартыновым?., семь, восемь, девять... А снег-то всё идёт и идёт... десять, одиннадцать... нет, не пенальти!., двенадцать, тринадцать. Берёза. Тринадцать шагов. Дурное число. Василий Васильевич развернулся и прислонился спиной к стволу берёзы. Цепочка шагов пролегла от него по снегу, вверх по обочине дороги к автомобилю Тетерина, из которого высовывалась безусая морда Белокурова.
— Огонь! — крикнул ему Чижов и махнул рукой. Он чувствовал себя так, будто в него и впрямь будут по-настоящему стрелять. В окошке автомобиля появилось дуло пистолета. «Какой-то дурак сказал, а все вокруг заталдычили, — подумал Чижов, — что история повторяется дважды, сначала как трагедия, а потом как фарс».
— Вот он сейчас кокнет меня, и будет вам фарс, — вслух вымолвил Василий Васильевич, не на шутку перепугавшись направленного на него пистолетного взгляда. Ещё он успел подумать о том, что и пускай Белокуров убьёт его, нажав на свой белый курок, пускай не будет фарса, а будет трагедия, как на Чёрной речке.
Грохнул выстрел, пуля шпокнулась в ствол берёзы высоко над головой Василия Васильевича, метрах в трёх, должно быть. Всё по-прежнему сохраняло статус фарса. Обманутый и неубитый историк Чижов оторвал спину от ствола берёзы и зашагал в сторону автомобиля, из которого в него только что стреляли. Белокуров уже вылезал.
— Погодите, — сказал ему Чижов. — Посчитайте шаги.
— Зачем это? — удивился главный редактор «Бестии».
— Прошу вас.
— Ну, хорошо. Один, два, три... — он пошёл к берёзе, а Чижов сел на его место и взял у Тетерина пистолет.
— Это его или ваш?
— «Стечкин», именное оружие моего покойного отца, — ответил Тетерин. — Калибр — девять миллиметров. Бьёт без промаха.
— Сколько шагов? — крикнул Чижов Белокурову, который уже стоял, прислонясь к берёзе спиной, высокий и солидный главный редактор известного газетного издания, в красивом плаще оливкового цвета.
— Тринадцать, чёрт возьми! — крикнул он в ответ Чижову.
— И у меня тринадцать, — вздохнул Чижов. — Шаги у нас одинаковые.
Он высунул руку из окна машины и внимательно прицелился сначала в живот, потом в голову Белокурова. Он хорошо видел бледное лицо своего некогда любимца, а теперь врага. Оно выражало тревогу. Неужели надобно убить этого человека?
— Полегче! — сказал Ревякин. — И впрямь застрелишь!
— Не убий, — добавил Тетерин. — Да и вообще, пожалей его славного малыша.
— Ладно уж, — тяжело вздохнул Чижов, — фарс так фарс! Сим прощаю Белокурова, бестию!
Он резко подбросил руку и выстрелил вверх, прямо в небо. В следующий миг лицо Белокурова окрасилось красным, и главный редактор «Бестии» рухнул ничком в траву, присыпанную снегом.
— Что такое! — испугался Чижов. — Не мог же я попасть в него!..
Он выскочил из машины и бросился бежать по трём цепочкам шагов — двум своим и одной белокуровской. Подбежав к Белокурову, резко перевернул его на спину. Всё лицо главного редактора «Бестии» было в кровавом снегу, кровь продолжала хлестать из обеих ноздрей.
— Борис! — крикнул Василий Васильевич в отчаянии. — Хватит дурить!
ЭПИЛОГ
—
—
В конце мая Николай Прокофьевич получил письмо, адресованное Борису, и, вскрыв его, прочитал следующее:
«Здравствуй, мой дорогой и единственный! Представляю, как ты сейчас горько улыбаешься, прочтя это обращение, но я повторяю: мой дорогой и единственный! То, что я совершила, не заслуживает никакого прощения, и я понимаю, как мерзко выглядела в глазах — твоих, Николая Прокофьевича, твоего друга или знакомого. Кстати, кто он и почему я раньше не знала его? Да, мне нет прощения, но я всё-таки надеюсь, что ты прочтёшь моё письмо до конца и постараешься понять меня. Боря! Я сама не знаю, что со мной случилось! Сейчас, вспоминая всё произошедшее, я понимаю только одно: я провалилась в какой-то чёрный квадрат Малевича. На меня чем-то воздействовали. Это была не я! Понимаешь ты это, родной мой?! Ведь ты знаешь, как я любила тебя. Разве я могла снюхаться с тем противным американишкой? Нет, нет и нет! И я ещё раз говорю себе и тебе: то была не я! И то, что случилось со мною после нашей роковой встречи и развязки при пистолетах, лишнее подтверждение тому, что я попала в чёрный квадрат. И чудо, что мне удалось из него выскочить. Когда после автомобильной аварии я попала в больницу с переломами обеих ног и тазобедренного сустава, я сразу стала никому не нужной, и этот грязный мистер Браун улепетнул в свою Америку, ни разу не навестив меня и лишь передав письмо. Прощальное, видите ли! Ты только представь себе это гадство! Только теперь я чётко осознаю простейшую истину — это Бог спас меня, поломав ноги и тазобедренный сустав! Только попав в автокатастрофу, я смогла выскочить из чёрного квадрата и тем самым спастись. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Боже! Как я скучаю по тебе, по Серёже, по Николаю Прокофьевичу. Да, не только по Серёже, а и по тебе, и по Николаю Прокофьевичу, хотя представляю, какими словами он чехвостит меня. И за дело! Заслужила и ненависть, и презрение, тут ничего не поделаешь. Я обожаю тебя, Боря! Я тоскую по тебе! Я люблю всех вас троих, моих дорогих Белокуровых — старшего, среднего и младшего! Хотя бы глазком увидеть вас! А ходить-то я смогу теперь очень и о-о-очень нескоро! Так что лучше тебе забыть меня, дуру проклятую. Выйду из больницы — буду хромая. Может быть, на всю жизнь хромою останусь. Но может быть, сердце твоё дрогнет и ты придёшь ко мне, любовь моя, сердце моё! Я так хочу обнять, прижаться к вам, родные мои! Слышите ли, как воет и скулит моя измученная, изломанная душа? Люблю, люблю, люблю тебя, Боря! Твоя многогрешная Белокурва».
Несколько дней Николай Прокофьевич думал над этим письмом, чувства боролись в нём, и, в конце концов, он отправился в ту больницу, в которой лежала Тамара. Один, без Серёжи. Он нашёл Тамару и впрямь в плачевном состоянии, всю подвешенную на растяжках, в палате довольно чистенькой, но всё равно скверно пахнувшей. Увидев его, она удивилась и, кажется, перепугалась.
— Ну, здравствуй, — сказал он, садясь на стул. — Я получил твоё письмо и прочёл его.
— А почему вы, а не Боря? — спросила она тихо.
— Он умер, — жёстко произнёс Николай Прокофьевич, полагая, что имеет полное право на эту жестокость, ибо уже твёрдо решил простить «многогрешную Белокурву». Ведь должна же быть у Серёжи мать, если не стало отца.
— Умер? — спросила она. — Я не понимаю. Почему умер?
— Он не выдержал всех переживаний. У него случилось обширнейшее кровоизлияние в мозг. Поскольку мы в то время находились в российской глубинке, в глуши, нам не удалось спасти его. Там счёт шёл на минуты, а потребовалось более часа, чтобы доставить его в ближайшую хоть сколько-нибудь сносную больницу. С Серёжей всё в полном порядке. Только скучает очень по тебе и по отцу. Я вот принёс тут кое-что из еды и фруктов для тебя. Буду приходить. А когда выпишешься, будешь жить с нами. Я пошёл.
...Теперь прошло уже больше года с того дня, как не стало главного редактора газеты «Бестия». Тамара не обманула, живёт дома, в Москве, с сыном и отчимом своего покойного мужа. Она даже вновь взяла фамилию Белокурова и пытается выпускать газету Бориса Игоревича, хотя пока что у неё не очень клеится и за всё время вышло два весьма чахлых номера. В выходных данных Тамара пишет: «Главный бестиарий — Сергей Белокуров», имея в виду Серёжу, которому недавно исполнилось четыре года, и он, конечно же, мало принимает участия в издании. Но когда вырастет — всё будет принадлежать ему.
Николай Прокофьевич сильно сдал, чаще прежнего жалуется на жизнь, и будет очень обидно, если следом за средним Белокуровым не станет и старшего. Сергей Михайлович Тетерин пытался свести с ним свою матушку, Людмилу Петровну, но тщетно. Они оказались очень разными людьми. Дважды она была вместе с сыном в гостях у Белокуровых и много прекрасных слов сказала о покойном Борисе Игоревиче.
Тетерин больше не практикует в качестве черепослова у новых русских питекантропов. Он дал зарок не связываться с ними, и даже не потому, что ему пригрозили сами же питекантропы. Одному из них показалось, что у какого-то хренолога в банке компьютерных данных хранится вся его бесценнейшая черепушка. Он прислал к Тетерину своих людей, и те изложили Сергею Михайловичу просьбу своего шефа уничтожить плоды деятельности частной краниологической лаборатории. Его даже насильно возили для переговоров сначала куда-то в центр, потом куда-то на Кунцевскую, потом на Юго-Запад, но всё в итоге обошлось благополучно. Его отпустили, и он поклялся не иметь больше дел с черепами лучших людей нынешней России. Правда, и в комиссию по исследованию останков царской семьи Сергея Михайловича тоже не взяли, и он остался не у дел. Впрочем, он нисколько не жалеет ни о чём, хотя и возмущается работой комиссии, а главное — самим фарсом захоронения этих, как он говорит, «якобы царских костей». Зато он частенько ездит в Тверскую
Сергей Михайлович по-прежнему не женат. Евдокия однажды звонила ему и сказала:
— Если ты попробуешь только вынюхивать что-либо о местонахождении великого чемпиона, тебе несдобровать.
— Успокойся, — ответил он. — Я не собираюсь разыскивать твоего маньяка, хотя, конечно же, этого гада следовало бы отработать в режиме правоохранительных органов. Передай ему, что я советую всему обществу сознания Ч немедленно прекратить в России свою злокачественную деятельность.
Вячеслав мог бы вполне гордиться последней фразой. Он, кстати, тоже продолжает навещать Закаты, и, что приятно, кажется, стал не таким зубодробительно рьяным. И необдуманных сообщений о том, кто венчан, кто не венчан, кто нарушает, кто не нарушает, он тоже старается остерегаться. Правда, с женой он так до сих пор не сошёлся и не обвенчался и говорит о ней: «Она пошла по рукам».
О Ревякине почти ничего не известно, хотя именно благодаря ему удалось тогда замять дело о странной и подозрительной смерти Бориса Белокурова. Следователь обнаружил-таки пулю в стволе берёзы — ту, которую выпустил из своего венгерского парабеллума сам покойный. Следователь оказался дотошный — пуля сидела в стволе дерева на высоте четырёх метров от земли. Лучше бы он бросил свою энергию на поиски Ельцина и Клинтона, совершивших разбойное нападение на Закаты и укравших «Чёрного Дионисия». Но отец Николай даже и слышать не хотел о возбуждении против них уголовного дела. Он говорил:
— Пусть «Чёрный Дионисий» останется при них! Я же их прощаю.
Конечно же, события той Пасхи легли болезненным рубцом на сердце сельского священника. Наезды милиции, расспросы... Лучше не вспоминать.
Чижов, Ревякин и Тетерин держались общей версии случившегося — кровоизлияние в мозг в результате сильного нервного перенапряжения. Хотя странная поездка на машине из-за пасхального стола зависала в воздухе. К тому же Чижов постоянно порывался открыть всем, что это он убил его своей враждой. Пулей или не пулей — какая разница? Иногда можно убить взглядом. Или хотя бы желанием, чтобы трагедия не превращалась в фарс.
Ревякин разыскал князя Жаворонкова, тот заплатил кому надо сколько надо, и дело о гибели Белокурова было прекращено за недостатком улик. Тем более что и впрямь не было никакого убийства, и Борис Игоревич мог скончаться от точно такого же кровоизлияния в мозг не на дуэльной тропе, а, скажем, сидя за столом или занимаясь утренней гимнастикой.
Желая повидаться с Ревякиным, Чижов и Тетерин ездили однажды в княжество Жаворонки, но, во-первых, оказалось, что оно уже переименовано в княжество Зарянки, во-вторых, отцом-основателем там теперь некий Столяров, в-третьих, княгиня Жаворонкова второй год не вылезает из поездок по Юго-Восточной Азии и Океании, и, в-четвёртых, бывший отец-основатель, Владимир Георгиевич Ревякин, ни разу в княжестве Зарянки не объявлялся. Его телефон в Москве твёрдо не отвечал на звонки. Бывшая вторая жена Владимира Георгиевича тоже ничего о нём не знала, — та, которая Ирина, у которой свой квартирный бизнес, хороший дом и всё такое. Остаётся надеяться, что с главным жаворонком страны всё в порядке и спустя какое-то время мы услышим о создании нового государства или просто общины жаворонков. И не с языческой, а с христианской подоплёкой, поскольку и Чижов, и Тетерин, и даже обличительный Вячеслав успели заметить некоторую перемену во Владимире Георгиевиче с тех пор, как он, по его собственным словам, ушибся головой о раскрытую дверь Божьего храма.
Хотя, может быть, ревякинское Ч сложилось как-нибудь иначе, более прискорбно, — запил, попал в чеченское рабство, бомжует, сбежал в Америку... Но о плохом лучше не думать. И так в жизни слишком много трагедий.
Увы, Василий Васильевич вынужден был развестись со своей женой. И не он, а она не захотела жить с ним после всего, что произошло. Она честно призналась:
— Если бы не смерть Белокурова, я бы ещё пересилила себя и повенчалась с тобой у отца Николая. Я сделала бы это ради того, чтобы Борис вернулся к своей искалеченной жене. Хотя... Не знаю, как бы всё сложилось, если бы он остался в живых. Но его нет. Его нет.
— Но ведь не я убил его! — возражал Чижов.
— Не ты? А разве не ты частенько, ударяя себя в грудь, утверждал, что его смерть на твоей совести?
Подобные разговоры и привели, в конце концов, к тому, что они расстались и теперь живут порознь, хотя он иногда приезжает к ней, поздравляет с праздниками и днём рождения, дарит подарки. Он надеется, что время — доктор, который когда-нибудь выпишет наконец правильный рецепт и для России, и лично для него, Василия Чижова.
Приезжая в Закаты, Василий Васильевич непременно уходит один бродить по лесу и обязательно оказывается на том злополучном месте, где тринадцатью решительными шагами были отмерены жизнь и смерть Бориса Белокурова. Там он садится под пробитою пулей берёзой, прислоняется спиной к её широкому стволу и думает о многом. Иногда те четыре дня кажутся ему самыми лучшими днями его жизни, самыми яркими и чистыми. Иногда — самыми страшными и гибельными. И о смерти Белокурова он думает порой как о светлой и торжественной, а иногда — как о нелепой и напрасной. Он вздыхает и смотрит вверх, в небо, куда вслед за пулей, выпущенной из тетеринского «стечкина», улетела душа главного бестиария. И если это зима, то высоко над головой Чижова потрескивают голые ветви, твёрдые и студёные, словно мёртвые, а если лето — то дышат и вздыхают зелёные листья, живые и шелестящие.