I
Был канун рождества…
Сторож переселенческого барака, отставной солдат, с серою, как мышиная шерсть, бородою, по имени Семен Дмитриевич, или попросту Митрич, подошел к жене и весело проговорил, попыхивая трубочкой:
— Ну, баба, какую я штуку надумал!
Аграфене было некогда; с засученными рукавами и расстегнутым воротом она хлопотала в кухне, готовясь к празднику.
— Слышь, баба, — повторил Митрич. — Говорю, какую я штуку надумал!
— Чем штуки-то выдумывать, взял бы метелку да вон паутину бы снял! — ответила жена, указывая на углы. — Вишь, пауков развели. Пошел бы да смёл!
Митрич, не переставая улыбаться, поглядел на потолок, куда указывала Аграфена, и весело сказал:
— Паутина не уйдет, смету… А ты, слышь-ка, баба, что я надумал-то!
— Ну?
— Вот те и ну! Ты слушай.
Митрич пустил из трубки клуб дыма и, погладив бороду, присел на лавку.
— Я говорю, баба, вот что, — начал он бойко, но сейчас же запнулся. — Я говорю, праздник подходит. И для всех он праздник, все ему радуются… Правильно, баба?
— Ну?
— Ну вот я и говорю: все, мол, радуются, у всякого есть свое: у кого обновка к празднику, у кого пиры пойдут… У тебя, к примеру, комната будет чистая, у меня тоже свое удовольствие: винца куплю себе да колбаски!.. У всякого свое удовольствие будет, — правильно?
— Так что ж? — равнодушно сказала старуха.
— А то, — вздохнул снова Митрич, — что всем будет праздник как праздник, а вот, говорю, ребятишкам-то, выходит, и нет настоящего праздника… Поняла?.. Оно праздник-то есть, а удовольствия никакого… Гляжу я на них, да и думаю — эх, думаю, неправильно! Известно, сироты… ни матери, ни отца, ни родных… Думаю себе, баба: нескладно! Почему такое — всякому человеку радость, а сироте — ничего!
— Тебя, видно, не переслушаешь, — махнула рукой Аграфена и принялась мыть скамейки.
Но Митрич не умолкал.
— Надумал я, баба, вот что, — говорил он, улыбаясь: — надо, баба, ребятишек потешить! Потому видал я много народу, и наших и всяких людей видал… И видал, как они к празднику детей забавляют. Принесут, это, елку, уберут ее свечками да гостинцами, а ребятки-то ихние просто даже скачут от радости!.. Думаю себе, баба: лес у нас близко… срублю себе елочку да такую потеху ребятишкам устрою, что весь век будут Митрича поминать! Вот, баба, какой умысел, а? — Митрич весело подмигнул и чмокнул губами: — Каков я-то?
Аграфена молчала. Ей хотелось поскорее прибрать и вычистить комнату. Она торопилась, и Митрич с своим разговором ей только мешал.
— Нет, каков, баба, умысел, а?
— А ну те с твоим умыслом! — крикнула она на мужа. — Пусти с лавки-то, чего засел! Пусти, некогда с тобой сказки рассказывать!
Митрич встал, потому что Аграфена, окунув в ведро мочалку, перенесла ее на скамью прямо к тому месту, где сидел муж, и начала тереть. На пол полились струи грязной воды, и Митрич смекнул, что пришел невпопад.
— Ладно, баба! — проговорил он загадочно. — Вот устрою потеху, так небось сама скажешь спасибо!.. Говорю, сделаю — и сделаю! Весь век поминать будут Митрича ребятишки!
— Видно, делать-то тебе нечего.
— Нет, баба! Есть что делать, а сказано, устрою — и устрою! Даром что сироты, а Митрича всю жизнь не забудут!
И, сунув в карман потухшую трубку, Митрич вышел во двор.
II
По двору, там и сям, были разбросаны деревянные домики, занесенные снегом, забитые досками; за домиками раскидывалось широкое снежное поле, а дальше виднелись верхушки городской заставы.
С ранней весны и до глубокой осени через город проходили переселенцы. Их бывало так много, и так они были бедны, что добрые люди выстроили им эти домики, которые сторожил Митрич. Домики бывали все переполнены, а переселенцы между тем все приходили и приходили. Деваться им было некуда, и вот они раскидывали в поле шалаши, куда и прятались с семьей и детьми в холод и непогоду. Иные жили здесь неделю, две, а иные больше месяца, дожидаясь очереди на пароходе. В половине лета здесь набиралось народа такое множество, что все поле было покрыто шалашами. Но к осени поле мало-помалу пустело, дома освобождались и тоже пустели, а к зиме не оставалось уже никого, кроме Митрича и Аграфены да еще нескольких детей, неизвестно чьих.
— Вот уж непорядок, так непорядок! — рассуждал Митрич, пожимая плечами. — Куда теперь с этим народом деваться? Кто они такие? Откуда явились?
Вздыхая, он подходил к ребенку, одиноко стоявшему у ворот.
— Ты чей такой?
Ребенок, худой и бледный, глядел на него робкими глазами и молчал.
— Как тебя звать?
— Фомка.
— Откуда? Как деревню твою называют?
Ребенок не знал.
— Ну, отца как зовут?
— Тятька.
— Знаю, что тятька… А имя-то у него есть? Ну, к примеру, Петров или Сидоров, или, там, Голубев, Касаткин? Как звать-то его?
— Тятька.
Привычный к таким ответам, Митрич вздыхал и, махнув рукою, более не допытывался.
— Родителей-то знать, потерял, дурачок? — говорил он, гладя ребенка по голове. — А ты кто такой? — обращался он к другому ребенку. — Где твой отец?
— Помер.
— Помер? Ну, вечная ему память! А мать куда девалась?
— Померла.
— Тоже померла?
Митрич разводил руками и, собирая таких сирот, отводил их к переселенческому чиновнику. Тот тоже допрашивал и тоже пожимал плечами.
У одних родители умерли, у других ушли неизвестно куда, и вот таких детей на эту зиму набралось у Митрича восемь человек, один другого меньше. Куда их девать? Кто они? Откуда пришли? Никто этого не знал.
«Божьи дети!» — называл их Митрич.
Им отвели один из домов, самый маленький. Там они жили, и там затеял Митрич устроить им ради праздника елку, какую он видывал у богатых людей.
«Сказано, сделаю — и сделаю! — думал он, идя по двору. — Пускай сиротки порадуются! Такую потеху сочиню, что весь век Митрича не забудут!»
III
Прежде всего он отправился к церковному старосте.
— Так и так, Никита Назарыч, я к вам с усерднейшей просьбой. Не откажите доброму делу.
— Что такое?
— Прикажите выдать горсточку огарков… самых махоньких… Потому как сироты — ни отца, ни матери… Я, стало быть, сторож переселенский… Восемь сироток осталось… Так вот, Никита Назарыч, одолжите горсточку.
— На что тебе огарки?
— Удовольствие хочется сделать: ёлку зажечь, вроде как у путных людей.
Староста поглядел на Митрича и с укором покачал головой.
— Ты что, старик, из ума, что ли, выжил? — проговорил он, продолжая качать головой. — Ах, старина, старина! Свечи-то небось перед иконами горели, а тебе их на глупости дать?
— Ведь огарочки, Никита Назарыч…
— Ступай, ступай! — махнул рукою староста. — И как тебе в голову такая дурь пришла, удивляюсь!
Митрич как подошел с улыбкой, так с улыбкой же и отошел, но только ему было очень обидно. Было еще и неловко перед церковным сторожем, свидетелем неудачи, таким же, как и он, старым солдатом, который теперь глядел на него с усмешкой и, казалось, думал: «Что? Наткнулся, старый хрен!..» Желая доказать, что он не «на чай» просил и не для себя хлопотал, Митрич подошел к старику и сказал:
— Какой же тут грех, коли я огарок возьму? Сиротам прошу, не себе. Пусть бы порадовались… ни отца, стало быть, ни матери… Прямо сказать: божьи дети!
В коротких словах Митрич объяснил старику, зачем ему нужны огарки, и опять спросил:
— Какой же тут грех?
— А Никиту Назарыча слышал? — спросил в свою очередь солдат и весело подмигнул глазом. — То-то и дело!
Митрич потупил голову и задумался. Но делать было нечего. Он приподнял шапку и, кивнув солдату, проговорил обидчиво:
— Ну, так будьте здоровы. До свиданьица!
— А каких тебе огарков-то?
— Да все одно… хошь самых махоньких. Одолжили бы горсточку. Доброе дело сделаете. Ни отца, ни матери… Прямо — ничьи ребятишки!
Через десять минут Митрич шел уже городом с полным карманом огарков, весело улыбаясь и торжествуя. Ему нужно было зайти еще к Павлу Сергеевичу, переселенческому чиновнику, поздравить с праздником, где он рассчитывал отдохнуть, а если угостят, то и выпить стаканчик водки. Но чиновник был занят; не повидав Митрича, он велел сказать ему «спасибо» и выслал полтинник.
«Ну, теперь ладно! — весело думал Митрич. — Теперь пускай говорит баба, что хочет, а уж потеху я сделаю ребятишкам! Теперь, баба, шабаш!»
Вернувшись домой, он ни слова не сказал жене, а только посмеивался молча да придумывал, когда и как все устроить.
«Восемь детей, — рассуждал Митрич, загибая на руках корявые пальцы, стало быть, восемь конфет…»
Вынув полученную монету, Митрич поглядел на нее и что-то сообразил.
— Ладно, баба! — подумал он вслух. — Ты у меня посмотришь! — и, засмеявшись, пошел навестить детей.
Войдя в барак, Митрич огляделся и весело проговорил:
— Ну, публика, здравствуй. С праздником!
В ответ раздались дружные детские голоса, и Митрич, сам не зная чему радуясь, растрогался.
— Ах вы, публика-публика!.. — шептал он, утирая глаза и улыбаясь. — Ах вы, публика этакая!
На душе у него было и грустно и радостно. И дети глядели на него тоже не то с радостью, не то с грустью.
IV
Был ясный морозный полдень.
С топором за поясом, в тулупе и шапке, надвинутой по самые брови, возвращался Митрич из леса, таща на плече елку. И елка, и рукавицы, и валенки были запушены снегом, и борода Митрича заиндевела, и усы замерзли, но сам он шел ровным, солдатским шагом, махая по-солдатски свободной рукой. Ему было весело, хотя он и устал. Утром он ходил в город, чтобы купить для детей конфет, а для себя водки и колбасы, до которой был страстный охотник, но покупал ее редко и ел только по праздникам.
Не сказываясь жене, Митрич принес елку прямо в сарай и топором заострил конец; потом приладил ее, чтобы стояла, и, когда все было готово, потащил ее к детям.
— Ну, публика, теперь смирно! — говорил он, устанавливая елку. — Вот маленько оттает, тогда помогайте!
Дети глядели и не понимали, что такое делает Митрич, а тот все прилаживал да приговаривал:
— Что? Тесно стало?.. Небось думаешь, публика, что Митрич с ума сошел, а? Зачем, мол, тесноту делает?.. Ну, ну, публика, не сердись! Тесно не будет!..
Когда елка согрелась, в комнате запахло свежестью и смолой. Детские лица, печальные и задумчивые, внезапно повеселели. Еще никто не понимал, что делает старик, но все уже предчувствовали удовольствие, и Митрич весело поглядывал на устремленные на него со всех сторон глаза.
Затем он принес огарки и начал привязывать их нитками.
— Ну-ка, ты, кавалер! — обратился он к мальчику, стоя на табуретке. — Давай-ка сюда свечку… Вот так! Ты мне подавай, а я буду привязывать.
— И я! И я! — послышались голоса.
— Ну и ты, — согласился Митрич. — Один держи свечки, другой нитки, третий давай одно, четвертый другое… А ты, Марфуша, гляди на нас, и вы все глядите… Вот мы, значит, все и будем при деле. Правильно?
Кроме свечей, на елку повесили восемь конфет, зацепив за нижние сучки. Однако, поглядывая на них, Митрич покачал головой и вслух подумал:
— А ведь… жидко, публика? — Он молча постоял перед елкой, вздохнул и опять сказал: — Жидко, братцы!
Но, как ни увлекался Митрич своей затеей, однако повесить на елку, кроме восьми конфет, он ничего не мог.
— Гм! — рассуждал он, бродя по двору. — Что бы это придумать?..
Вдруг ему пришла такая мысль, что он даже остановился.
— А что? — сказал он себе. — Правильно будет или нет?..
Закурив трубочку, Митрич опять задался вопросом: правильно или нет? Выходило как будто правильно…
— Детишки они малые, ничего не смыслят, — рассуждал старик. — Ну, стало быть, будем мы их забавлять… А сами-то? Небось и сами захотим позабавиться. Да и бабу надо попотчевать!
И не долго думая Митрич решился. Хотя он очень любил колбасу и дорожил всяким кусочком, но желание угостить на славу пересилило все его соображения.
— Ладно! Отрежу всякому по кружочку и повешу на ниточке. И хлебца по ломтику отрежу, и тоже на елку. А для себя повешу бутылочку! И себе налью, и бабу угощу, и сироткам будет лакомство! Ай да Митрич! — весело воскликнул старик, хлопнув себя обеими руками по бедрам. — Ай да затейник!0
V
Как только стемнело, елку зажгли. Запахло топленым воском, смолою и зеленью. Всегда угрюмые и задумчивые, дети радостно закричали, глядя на огоньки. Глаза их оживились, личики зарумянились, и, когда Митрич велел им плясать вокруг елки, они, схватившись за руки, заскакали и зашумели. Смех, крики и говор оживили в первый раз эту мрачную комнату, где из года в год слышались только жалобы да слезы. Даже Аграфена в удивлении всплескивала руками, а Митрич, ликуя от всего сердца, прихлопывал в ладоши да покрикивал:
— Правильно, публика!.. Правильно!
Затем он взял гармонику и, наигрывая на все лады, подпевал:
— Ну, баба, теперь закусим! — сказал Митрич, кладя гармонику. Публика, смирно!..
Любуясь елкой, он улыбался и, подперев руками бока, глядел то на кусочки хлеба, висевшие на нитках, то на детей, то на кружки колбасы, и наконец, скомандовал:
— Публика! Подходи в очередь!
Снимая с елки по куску хлеба и колбасы, Митрич оделил всех детей, затем снял бутылку и вместе с Аграфеной выпил по рюмочке.
— Каков, баба, я-то? — спрашивал он, указывая на детей. — Погляди, ведь жуют сиротки-то! Жуют! Погляди, баба! Радуйся!
Затем опять взял гармонику и, позабыв свою старость, вместе с детьми пустился плясать, наигрывая и подпевая:
Дети прыгали, весело визжали и кружились, и Митрич не отставал от них. Душа его переполнилась такою радостью, что он не помнил, бывал ли еще когда-нибудь в его жизни этакий праздник.
— Публика! — воскликнул он, наконец. — Свечи догорают. Берите сами себе по конфетке, да и спать пора!
Дети радостно закричали и бросились к елке, а Митрич, умилившись чуть не до слез, шепнул Аграфене:
— Хорошо, баба! Прямо можно сказать правильно!..
Это был единственный светлый праздник в жизни переселенческих «божьих детей».
Елку Митрича никто из них не забудет!