В книгу вошли прозаические тексты, написанные знаменитым английским поэтом-метафизиком Джоном Донном (1572-1631) уже после того, как он стал настоятелем собора Св. Павла в Лондоне. "Обращения к Господу в час нужды и бедствий" (1623) — один из ярчайших литературных памятников эпохи, объединяющий в себе дневник, медицинский бюллетень, философский труд, богословский трактат и молитвенник. Это самое метафизическое сочинение Донна, затрагивающее проблемы богословия, алхимии, антропологии. "Схватка смерти" (1631) — последняя проповедь Донна — была прочитана им в преддверии смерти как надгробное слово самому себе. Книга снабжена обширными комментариями и сопроводительными статьями, адресована как широкому кругу читателей, так и специалистам по культуре и литературе Возрождения и богословам:
Перевод "Обращений к Господу в час нужды и бедствий", выполненный А.В. Нестеровым, специально отмечен жюри Малого Букера (2001 г.) как "являющийся значительным вкладом в практику русского исторического перевода". "Схватка смерти" переведена О.А. Седаковой, лауреатом многих литературных премии, в том числе Премии Андрея Белого (1980), Ватиканской премия имени Вл. Соловьева "Христианские корни Европы" (1998), Премии А.И. Солженицына (2003).
© А.В. Нестеров, составление, перевод, предисловие, статьи, комментарии, 2004
© О.А. Седакова. перевод и комментарии, 2004
© Д. Козис, макет и оформление, 2004
OCR Бычков М.Н.
А.В.Нестеров. Джон Донн и его "ars moriendi"
У каждого великого поэта есть текст, который для потомков становится квинтэссенцией всего, им написанного. Так, у Шекспира это знаменитый монолог Гамлета "Быть или не быть", у Китса — "Ода соловью". У Пушкина средний читатель помнит "Я вас любил..." Для Донна таким текстом стали его слова, вынесенные эпиграфом к роману Э. Хемингуэя "По ком звонит колокол" — и, собственно, давшие этому роману название. Мы говорим об отрывке из "Обращений к Господу в час нужды и бедствий" — не совсем обычной прозаической книге, соединяющей в себе дневник, медицинский бюллетень, богословский трактат и молитвенник (английское название ее, "Devotions upon Emergent Occasions", напоминает о том, что "требник" по-английски — "The Book of Devotions")...
"Обращения к Господу в час нужды и бедствий" были написаны зимой 1623 г., когда Донн, в ту пору настоятель лондонского собора Св. Павла и придворный капеллан короля Иакова I, слег с приступом тяжелейшей "лихорадки". Современные медики утверждают, что то был возвратный тиф, среди симптомов которого — бессонница, бред, полный упадок сил и сильные боли во всем теле. На пятый или седьмой день наступает кризис, но даже если он миновал, сохраняется опасность последующего рецидива заболевания, приводящего, как правило, к смертельному исходу. Донн, таким образом, подошел к самому краю могилы и лишь чудом остался в живых. В посвящении к книге Донн скажет, что он считает себя трижды рожденным: "Первый раз то было естественное рождение, когда я пришел в этот мир, и второй раз — рождение в сверхъестественный порядок вещей, когда я был рукоположен в сан, нынешнее же мое рождение — не сверхъестественное, но превышающее порядок природы, когда я вернулся к жизни после моей болезни". Опыт приближения к смерти, вынесенный Донном из болезни, стал основой "Обращений к Господу...".
Однако это не просто размышления о смертности, это — непосредственный опыт физического умирания, зафиксированный шаг за шагом. Так медики-экспериментаторы нашего века надиктовывали ученикам клиническую картину своей агонии...
Рукою Донна, когда он писал "Обращения...", в прямом смысле водила лихорадка. "Плотность", сложность текста объясняется той необычайной обостренностью, ускоренностью работы сознания, которые порой присущи болезни. Раскачивающийся, подобный прибою ритм этой прозы, переходы от отчаянья к надежде и обратно напоминают о море, штурмующем твердыню берега. Возможно, когда Донн писал свой текст, ему вспоминалось: "Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя. До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня; но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада"[1].
Книга была закончена Донном в течение месяца. И тут же, по настоянию друзей, ушла под типографский пресс. Донн еще не настолько оправился от болезни, чтобы выходить из дома, а отпечатанный экземпляр уже лежал у него на столе. (Интересно, что сказали бы про такие темпы публикации современные издатели, для которых даже при компьютерном наборе месяц — срок непомерно сжатый? А ведь титульный лист книг XVII в. гравировался вручную...)
"Обращения..." состоят из 23 разделов, соответствующих определенной стадии болезни. Каждый раздел включает в себя три части: "Медитацию", "Увещевание" и "Молитву". Разделам предпосланы латинские стихотворные эпиграфы: если прочесть их "сплошняком", они образуют аллегорическую поэму из 22 строк (и 359 слогов), написанную не всегда ровным гекзаметром. Век Донна был особо внимателен к символическому значению чисел, и структура, использованная автором в "Обращениях...", отнюдь не случайна. 22 -число строк поэмы, предпосланной основному тексту — несло в себе богатый спектр нумерологических ассоциаций: так, современник Донна Стивен Батмен писал о двадцатирице, к которой прибавили двойку:
"Бог совершил 22 работы за 6 дней творения... И 22 поколения разделяют Адама и Иакова, от семени же последнего берет начало весь народ Израиля. Точно так же Ветхий Завет насчитывает в своем составе 22 книги, и 22 буквы образуют тот алфавит, которым записан был Закон, данный нам Богом..."[2]
359 слогов поэмы, очевидно, в сознании читателя должны были ассоциироваться с незавершенной окружностью, насчитывающей 360 градусов — напомним, что круг мыслился совершеннейшей из фигур и был одним из символов Божественности[3].
Деление основного текста на 23 триады соотносилось с "числом Справедливости и Правосудия". Эта нумерологическая символика, по всей видимости, восходит к числу судей, заседавших в Израиле в суде, разбиравшем уголовные дела — так называемом Малом Синедрионе. (Исторически такая структура была связана с тем, что часть судей должна была выступать защитниками, часть — обвинителями, при этом обе стороны должны были насчитывать, согласно законам Торы, не менее 10 человек (так называемый миньян), однако приговор "виновен" мог быть вынесен только с перевесом в два голоса; таким образом, получалась последовательность: 10 + 12 + 1, так как еще один голос был необходим, чтобы общее количество судей оказывалось нечетным. Характерно, что и сегодня Большое Жюри присяжных в американском суде насчитывает 23 человека.) Вопрос о том, насколько истоки этой символики осознавались Донном, неоднозначен. Заметим, однако, что само движение протестантизма зародилось как критика католической церкви с позиций не только Нового, но и Ветхого Заветов, — и к ветхозаветным текстам протестанты были намного внимательнее католиков. Не случайно в "Обращениях...", комментируя некоторые ветхозаветные пассажи, Донн ссылается даже на грамматики иврита (см. "Увещевание VII"). С другой стороны, сам нумерологический символизм числа "двадцать три" был широко известен и внутри католической традиции. Укажем на пассаж из сочинения итальянца Пьетро Бонго "О мистических числах":
"В основании числа "двадцать три" не лежат числа совершенные, из сумм которых образуются, например "пять", "одиннадцать" или "семнадцать". И потому, согласно Моисею, число это олицетворяет воздаяние, что постигает грешников от Господа. Двадцать три тысячи из тех, кто вышел из Египта, соблазнились и соорудили Золотого тельца — за что были убиты по приказу Моисея[4]. Апостол Павел в "Послании к коринфянам" говорит о двадцати трех тысячах, что погибли в один день, ибо предавались блуду с мадианитянками[5]. Также число сие может олицетворять и тех праведников, чья вера поддержана добрыми деяниями. Крепкость в вере олицетворяется тройкой, в которой мистически заключена вера в Пресвятую Троицу. Безупречность деяний обретает свое выражение в соблюдении Заповедей Господних, которые олицетворяет число двадцать, ибо то есть дважды десять: десять Заповедей, данные нам в Ветхом Завете, все до единой возродились в Завете Новом. И так путем прибавления тройки к двадцатке получаем наше число"[6].
Что до трехчастного деления разделов внутри "Обращений...", то оно соответствует учению бл. Августина о трех уровнях реальности, постигаемых благодаря способностям памяти (донновские "медитации"), разумного интеллекта ("увещевания") и воли ("молитвы"), которое излагается в трактате "О Троице" (X, XI 17-18)[7].
С другой стороны, Донн явно отталкивается от популярных в конце XVI — начале XVII вв. трактатов, посвященных ars moriendi — искусству умирания. Этот род сочинений, повествующих, как правильно и достойно христианину уходить из жизни, как прощаться с близкими и отрешаться от земных привязанностей и забот, как приуготовлять себя к встрече с Создателем, не мог быть незнаком Донну. В Англии особой популярностью пользовались два сочинения такого рода: анонимное "The Art and Craft to know well to Dy" ("Искусство и умение умирать достойно"), созданное около 1500 г., существовавшее в многочисленных списках и оттисках с резных деревянных досок, самые поздние из которых датируются началом XVII в., и изданный в 1620 г. в Антверпене трактат иезуита Роберта Беллармина (Bellarmine) "De arte bene moriendi" ("Об искусстве достойной смерти") — он-то, видимо, и был известен Донну, если учесть, что в проповедях настоятеля собора Святого Павла встречаются многочисленные аллюзии на иные работы этого автора[8].
Для жанра ars moriendi характерен акцент на переменчивости человеческого жребия и неожиданности горечей и испытаний, венцом которых является смерть. Так, один из трактатов утверждает:
"Сегодня мы здоровы и крепки, а завтра — больны; сегодня счастливы, а завтра — поражены скорбью; сегодня богаты, а завтра — ввергнуты в нищету; сегодня прославлены, завтра — опозорены и отринуты; сегодня живы, а завтра — мертвы... О, что за перемена участи в течение двух лишь дней! От счастья — к горечи, от здоровья — к болести, от наслаждения — к скорби, от спокойствия — к тревогам, от силы — к слабости, — и точно так же от жизни перехожу я внезапно к смерти! Что за жалкое я создание!"[9]
Достаточно сравнить этот пассаж с началом "Обращений к Господу...", чтобы сходство бросилось в глаза.
Заметим и еще одну параллель. Все трактаты, посвященные "искусству умирания", настаивают на том, чтобы лежащий на смертном одре публично произнес символ веры: "Прежде, нежели покинут меня жена, дети и слуги мои, желаю я в их присутствии исповедовать мою веру, дабы и вы, друзья, что собрались здесь у одра моего, могли бы засвидетельствовать перед Богом и миром, что умираю я христианином," — пишет безымянный автор "Спасения человека недужного" — еще одного популярного в XVII в. сочинения этого жанра[10].
Каждый раздел "Обращений..." Донн заключает молитвой. Однако сочинение Донна далеко выходит за рамки трактатов ars moriendi. Те были лишь практическим наставлением для умирающего. Донн претендует на нечто гораздо большее. Едва ли не на тяжбу с Господом Богом. "Увещевания" — своего рода юридический разбор реального положения подзащитного, коим является сам Донн. Здесь он, с одной стороны, опирается на традицию права, с которой он познакомился во время обучения в Линкольнз-Инн, а с другой — на книгу Иова. Иова, вызывающего Бога на разбирательство: "Выслушай, взывал я, и я буду говорить, и что буду спрашивать у Тебя, объясни мне"[11]. И каждый раз, взвесив все доводы, Донн смиренно склоняет голову.
Если увещевания — наиболее богословски насыщенные части "Обращений к Господу..", то "Медитации", которым Донн обязан славой прекрасного прозаика, полны "мудрости мира сего". Здесь мы встречаемся с космографией и алхимией, платонизмом и герметикой. При этом Донн оперирует с набором "общих топосов" своей эпохи — но делает это поистине виртуозно. Магнетизм его текста объясняется не оригинальностью образов, а их неожиданным сопряжением[12]. Чужие голоса бл. Августин, Тертуллиан, Данте — причудливо преломляются в акустике донновского текста, порождая порой странное эхо.
Несколько ключевых метафор насквозь "прошивают" текст "Обращений к Господу". Одна из них — представление о человеке как микрокосме — малом подобии большого Универсума Зародившись в античности, это представление было воспринято Отцами Церкви, развито средневековыми философами, а потом, пройдя через призму герметических учений членов Флорентийской академии и школы Пара-цельса, трансформировалось, чтобы стать для литературы, искусства, философии и медицины той эпохи активной "порождающей метафорой", развертывающейся на всех уровнях бытия и связующей их воедино. "Человек, как был он сотворен и создан Господом, есть набросок или образ — или краткая повесть всей Истории Мироздания: в нем Господь заключил все творение, все, созданное Им в этом мире... И поскольку тело человеческое заключает в себе отражение всей Вселенной, и в нем соучаствует все, что есть в этом мире, то потому человек называется Микрокосмом или малым миром... Из глины и праха сотворена плоть человека, а потому тяжела и массивна; кости в его теле сравнимы со скалами и камнями, а потому крепки и долговечны... Кровь, что течет в теле его по венам, повторяющим своими очертаниями древесную крону, можно сравнить с водами, что разносятся по поверхности земли ручьями и реками, дыхание его подобно ветру..."[13] — эти слова старшего современника Донна, сэра Уолтера Рэли, созвучны "Медитации IV" — как и множеству других текстов той эпохи: философских, астрологических, медицинских. Дело в том, что тогда еще не произошло современное разделение дисциплин и все науки существовали не сами по себе, а в их приложении к человеку: математика и астрономия служили мореплавателям, философия была не отвлеченным умозрением, а научением жизни, алхимия искала, как исцелить телесный состав человека от смертности... Философское представление о единстве и взаимосвязи всего и вся в мире давало операционный базис для развернутого сравнения, ставшего основой поэтики, у истока которой стоял Донн[14]. И для него сравнение стало инструментом мысли, лесенкой восхождения к умопостигаемым сущностям. Из парадоксов, из "соположений разнородных смыслов" выстраивалась стройная цепь доказательств, доводящих мысль до предела, до края, открывая выход за пределы "физики", к "чисто умопостигаемому", когда за каждой индивидуальной ситуацией Донн стремился увидеть соотнесенность ее с самими первоначалами мира[15]. Лирическая энергия направлена на то, чтобы обеспечить бытийное оправдание индивидуального опыта. Другая "сквозная метафора" донновских "Обращений к Господу..." — уподобление борьбы с болезнью обороне крепости от осаждающей вражеской армии. Мотив этот варьируется Донном на протяжении всей книги, обрастает новыми и новыми подробностями: то первый приступ болезни сравнивается с пушечным залпом неприятельской артиллерии ("Медитация I"), то душа и тело человека сравниваются с авангардом и арьегардом армии на марше ("Увещевание XVI"), то принятие пищи больным приравнено к снабжению армии продовольствием ("Медитация XV"). Сравнения Донна ярки и точны — и современному читателю невдомек, что корнями своими они уходят в довольно расхожие представления той эпохи: Враг рода человеческого во главе армии Болезней, Недугов и Напастей осаждает Крепость Телесного и Духовного здоровья. Образ этот имеет собственную, вполне разработанную иконографию — достаточно указать на гравюру Яна Теодора де Бри, одного из самых известных книжных графиков той эпохи, которая использована в этой книге в качестве заставки к Первой триаде[16].
Следует напомнить, что в английской традиции Смерть традиционно — мужского рода, с ней, как правило, согласуется притяжательное местоимение his[17]. Это порождает особого рода образность, обильно разработанную в английской литературе: начиная от поэмы "Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь"[18] (конец XIV в.) до предсмертной проповеди Донна, названной в первоиздании "The Death Duel" — "Схватка смерти". Смерть — могущественный рыцарь, Владыка, захвативший власть над Вселенной, — но в Судный день он будет низвержен и власти его наступит предел. Подробно Донн разворачивает этот образ в проповеди, прочитанной в Уайт-Холле 8 марта 1622 г., темой которой избран стих из "Первого послания Коринфянам": "Последний же враг истребится — смерть" (1 Кор 15, 26). "Нас подстерегают и иные враги: Сатана осаждает нас в мире, грех плетет козни свои в душе нашей — однако и власть греха, и власть Сатаны падет под натиском врага более могущественного: ему суждено одержать над нами победу — победу, что противна существу нашему, — и все же мы отдадимся на милость победителя... Usque quo Domine? Доколе однако ж, Господи? — навсегда? о нет, ибо в Писании сказано о смерти: Abolebitur — истребится смерть, — сей враг явлен нам и нам предстоит все дни жизни нашей; будет нам явлено и его поражение; итак — Abolebitur. Но — как? И когда? В воскресении — и воскрешением телесном попран будет этот враг..."[19] "Смерть — последний и злейший из врагов наших... Враг, что до последнего уклоняется от схватки — и обрушивается на нас, лишь когда ослаблены мы боем, — именно он — величайшая опасность для нас... И когда враг сей увидит тело мое, коему нет излечения, и душу мою, кою уже нечем уврачевать, — ни врач, ни священник уже не могут оказать мне помощь, — когда возвеселится сей враг и возрадуется, видя всю тщету усилий моих достойно удержаться на этом ристалище, на подмостках мира сего — на смертном ложе, — он вышнырнет меня с одра смертного в могилу — и восторжествует надо мной. Одному Богу ведомо, сколь долго продлится сие торжество: покуда Избавитель, Избавитель мой, Избавитель, Который освободит и тело мое, и душу мою, вновь не придет в мир; Смерть есть — Novissimus hostis, последний враг, враг, который застанет меня в момент слабости, и возьмет в полон... — покуда не явится Ангел, и не возгласит, что времени больше не будет[20]. Но покуда не свершилось сие, наши чувства и разум не перестают твердить нам, что Смерть — могущественнейший и ужаснейший из врагов наших; и все же, даже об этом враге сказано Господом: Abolebitur — будет он низвержен"[21] (Перевод наш).
Чтобы прояснить (и одновременно усложнить) читателю "навигацию" по сложным смысловым лабиринтам "Обращений к Господу...", Донн везде выделяет курсивом ключевые понятия — тем самым получается некий "второй слой" книги, текст в тексте, комментирующий (и концентрирующий в себе) ее основные положения. В этом отношении "Обращения к Господу..." — типично барочное произведение, обладающее всеми свойствами той поэтики, о которой А.В. Михайлов, один из лучших русских специалистов по литературе Возрождения и барокко, писал: "Репрезентируя мир в его тайне, произведение эпохи барокко тяготеет к тому, чтобы создавать второе дно — такой свой слой, который принадлежит, как непременный элемент, его бытию; так, в основу произведения может быть положен либо известный числовой расчет, либо некоторый содержательный принцип... Поэтика барокко обращена не к читателю, а к онтологии самого произведения, которое может и должно создавать... слой, к которому отсылает произведение само себя — как некий репрезентирующий мир облик-свод"[22].
Собственно, эти слова можно отнести не только к "способу организации" книг той эпохи, но и к жизни их авторов. Суть в том, что они вовсе не усложняли намеренно свои произведения — сложным было само их восприятие жизни: они реально ощущали себя малым миром, предстоящим миру большому, и соответственно этому строилось все их поведение. Каждый момент их жизни был репрезентацией самобытия, знаком, адресованным и социуму, и универсуму в целом. Жизнь разыгрывалась, как сложнейшая партитура — что-то подобное пытались делать в России символисты с их жизнестроительством, но в совсем иную эпоху. И только понимая это, мы поймем последние дни жизни Донна. Страдая раком желудка, он провидел свою кончину — и сам направлял события этих последних дней. Так, он призывает к себе придворного художника и просит того сделать предсмертный портрет, для которого позирует, завернувшись в саван, — как бы подчеркивая, что уже внутренне умер для мира. В этом жесте — не нарочитость, а скорее то же самое "экспериментальное исследование" самого процесса умирания, с одной из сторон которого мы сталкиваемся в "Обращениях к Господу..." В этих действиях Донна проявляется не тщеславие, а стремление зафиксировать некий внутренний опыт. Об одном из аспектов этого опыта он говорил не раз, как не раз размышлял о смерти; подобно царю Митридату, который ежедневным принятием малых доз яда сделал себя для него неуязвимым, Донн приучался смотреть без трепета в лицо "Владычице ужасов": "Если апостол Павел мог произнести: "Я каждый день умираю: свидетельствуюсь в том похвалою вашею, братия, которую я имею во Христе Иисусе, Господе нашем"[23] и вторя тому, сказать: "Я гораздо более был в темницах и многократно при смерти"[24], то нет палача, который способен был бы вызвать трепет в святом, сказав: "Завтра ты умрешь", ибо ответом ему было бы: "Увы, я умер вчера, и вчера же исполнилось тому уже двенадцать месяцев, и семь лет, и было так каждый год, месяц, неделю и час, прежде чем ты сказал мне о том". Нет ничего ближе к бессмертию, как ежедневное умирание, ибо нечувствительность к смерти есть бессмертие; и тот лишь никогда не вкусит смерти, кто подготовлен к ней непрестанным размышлением: непрестанное переживание смертности есть бессмертие"[25], — говорил он в проповеди, прочитанной на Пасху 1619 г.
Но стоя на пороге смерти, несомненно зная, что дни его сочтены, он еще раз возвращается к этой теме и сочиняет проповедь, которая мыслится им как свое собственное надгробное слово. Издатель этой проповеди, прочитанной во дворце перед королевским семейством, сказал просто и точно: "Слова человека Умирающего, если они касаются нас, обыкновенно производят сильнейшее впечатление, поскольку говорятся они с самым глубоким чувством и менее всего напоказ".
"Схватка смерти" — последние слова Донна, сказанные миру.
При подготовке перевода "Обращенний к Господу в час нужды и бедствий, подразделенных на медитации о жребии человеческом, увещевания и тяжбы с Богом и молитвы, взывающие к Нему из пучины бедствий моих" за основу нами был взят текст: John Donne. Devotions upon emergent occasions; edited, with commentary, by Anthony Raspa. Montreal, 1975.
Для удобства читателя Комментарии разделены на указание параллельных мест в Священном Писании и собственно комментарий.
Первоиздание "Devotions..." 1624 г. было снабжено маргиналиями, отсылающими к библейским цитатам в тексте Донна. Поскольку наши современники, в отличие от читателей той эпохи, редко знают Писание наизусть, мы сочли нужным не ограничиваться указанием соответствующих стихов, но привести их текст полностью, чтобы показать, как и на чем строятся донновская мысль и слово. Там, где какая-либо цитата не была отмечена в маргиналиях первоиздания, мы везде ставим пометку "Ср.". При подготовке собственно комментария было учтено издание: John Donne's Devotions upon emergent occasions: a critical edition with introduction & commentary by Elizabeth Savage. V. 1-2. Salzburg, 1975.
Перевод проповеди "Схватка смерти. Проповедь, произнесенная в Уайт-Холле, пред лицом Его Королевского Величества, в начале Поста (25 февраля) 1631 года" выполнен О.А. Седаковой по изданию: The Sermons of John Donne, ed. George R. Potter and Evelyn M. Sympson. Vol. X. Berkley and Los Angeles, 1962.
При публикации проповеди мы сочли возможным ограничиться лишь указанием параллельных мест в Писании, учитывая, что текст изначально был рассчитан на устное восприятие аудитории.
Помимо аллюзий на библейские тексты, мы посчитали необходимым прокомментировать еще один пласт ассоциаций, понятный современникам Донна, но мало знакомый нынешнему читателю: речь идет об алхимической образности. В настоящее издание включена наша работа, посвященная этой проблеме, а также статья об образе циркуля — еще одной "эмблеме" творчества Донна, используемом в "Обращениях...", но более известном по стихотворению "Прощание, запрещающее грусть". Мы предлагаем уточненную датировку этого стихотворения.
Обращения к господу
Обращения к господу в час нужды и бедствий, подразделенные на: I. МЕДИТАЦИИ о жребии человеческом, II. УВЕЩЕВАНИЯ и тяжбы с Богом и III. МОЛИТВЫ, взывающие к Нему из пучины бедствий моих
Heinrich Khunrath, Amphitheatrum sapientiae aeternae, 1602.
Генрих Кунрат, Театр вечной мудрости, 1602 г.
СВЕТЛЕЙШЕМУ ИЗ ПРИНЦЕВ,
Принцу КАРЛУ
Вашего Высочества смиреннейшем и преданнейшем
ДЖОНЕ ДОННЕ
Stationes,
I. Insultus morbi primus
Первый натиск болезни
Robert Fludd, Integrum morborum Mysterium, 1631.
Роберт Фладд, Целокупное таинство болезней, 1631 г.
МЕДИТАЦИЯ I
Переменчива и жалка участь человека; мгновение назад был я здоров — но вот я болен. Я дивлюсь внезапности перемены, что обратила все к худшему, не ведаю, чему ее приписать, как не ведаю имени для нее. Мы ревностно заботимся о нашем
УВЕЩЕВАНИЕ I
Будь я лишь
МОЛИТВА I
О, предвечный всеблагий
II. Actio laesa
Обездвиженность
Michael Maier. Tripus aureus, 1618.
Михаэль Майер, Золотой треножник, 1618 г.
МЕДИТАЦИЯ II
УВЕЩЕВАНИЕ II
МОЛИТВА II
О милосерднейший
III. Decubitus sequitur tandem
Больной укладывается в постель
Robert Fludd, De Supernaturali, Naturali, Praeternaturali Et Contranaturali Microcosmi historia... 1619.
Роберт Фладд. О сверхъестественной, естественной, неестественной и противоестественной истории микрокосма, 1619 г.
МЕДИТАЦИЯ III
Нам дарована лишь одна привилегия: превосходя все иные создания, которым отпущено ходить, склонившись долу, Человек сотворен ходить вертикально[78], и тело от природы дано Человеку таким, дабы мог он созерцать
УВЕЩЕВАНИЕ III
МОЛИТВА III
Всемогущий, всеблагий
IV. Medicusque vocatur
Призывается врач
Robert Fludd, De Supernaturali, Naturali, Praeternaturali Et Contranaturali Microcosmi historia... 1619.
Роберт Фладд, О сверхъестественной, естественной, неестественной и противоестественной истории микрокосма. 1619 г.
МЕДИТАЦИЯ IV
Слишком мало назвать человека
УВЕЩЕВАНИЕ IV
Разве
МОЛИТВА IV
Всемогущий, всеблагий
V. Solus adest
Врач остается один при больном
Robert Fludd, Tractatus Secundus De Natura Simla... 1624.
Роберт Фладд, Второй трактат об обезьяньей природе... 1624 г.
МЕДИТАЦИЯ V
Пусть болезнь — сама величайшее из несчастий, но величайшее несчастье, выпадающее нам в болезни, —
УВЕЩЕВАНИЕ V
О
МОЛИТВА V
О
VI. Metuit
Врач испуган
Goossen van Vreeswijk, De Goude Son der Philosophen, 1675.
Госсен ван Фризвик, Золотое Солнце Философов, 1675 г.
МЕДИТАЦИЯ VI
Я столь же напряженно слежу за
УВЕЩЕВАНИЕ VI
МОЛИТВА VI
О всемогущий и всеблагий
VII. Socios sibi iungier instat
Врач требует, чтобы к нему присоединились коллеги
Michael Maier, Tripus aurcus. 1618.
Михаэль Майер, Золотой треножник, 1618 г.
МЕДИТАЦИЯ VII
Чем
УВЕЩЕВАНИЕ VII
МОЛИТВА VII
VIII. Et rex ipse suum mittit
Сам король посылает своего врача
Michael Maier, Septimana philosophica, 1620.
Михаэль Майер, Седмица философов, 1620 г.
МЕДИТАЦИЯ VIII
Вернемся же к помышлению о том, что
УВЕЩЕВАНИЕ VIII
МОЛИТВА VIII
О предвечный милосерднейший
IX. Medicamina scribunt
Они предписывают лечение
Robert Fludd, Anatomiae Amphitheatrum... 1623.
Роберт Фладд, Анатомический театр... 1623 г.
МЕДИТАЦИЯ IX
Вот — врачи осмотрели и выслушали меня. Как обвиняемый перед судилищем, я предстал перед ними в путах, и они сняли с меня
УВЕЩЕВАНИЕ IX
МОЛИТВА IX
Боже предвечный и милосердный!
X. Lente et serpenti satagunt occurrere Morbo
Они находятся в трудном положении, сталкиваясь со столь медленно текущей болезнью[332]
Johann Daniel Mylius, Opus medico-chymicum, 1618.
Иоганн Даниель Милий, Медико-химический трактат, 1618 г.
МЕДИТАЦИЯ X
УВЕЩЕВАНИЕ X
МОЛИТВА X
Предвечный и милосерднейший
XI. Nobilibusque; trahunt, a cincto corde, venenum, succis et gernmis, et quae generosa, ininistrant ars, et natura, instillant
Они оттягивают яд от окруженного сердца благородными растворами и драгоценными камнями и вливают целебные растворы, предписываемые искусством [врачевания] и природой
Goossen van Vreeswijk, De Groene Leeuw, 1674.
Госсен ван Фризвик, Зеленый Лев, или Свет философов, 1674 г.
МЕДИТАЦИЯ XI
УВЕЩЕВАНИЕ XI
МОЛИТВА XI
Предвечный милосерднейший
XII. Spirante Columba, Supposita pedibus, Revocantur ad ima vapores
И прилагая дышащую голубку к ногам, оттягивают жар от внутренностей
Johann Daniel Mylius, Philosophia reformata, 1622.
Иоганн Данисль Милий, Реформированная философия, 1622 г.
МЕДИТАЦИЯ XII
Что не несет смерть человеку, если даже
УВЕЩЕВАНИЕ XII
МОЛИТВА XII
Предвечный всеблагой
XIII. Ingeniumuque malum, numeroso stigmate, fassus, Pellitur ad pectus, Morbique Suburbia, Morbus
И так болезнь, обнаруживая себя многочисленными пятнами, изгоняется в грудь, предместье болезни
Robert Fludd, Philosophia sacra et vere Christiana Seu Meteorologia Cosmica, 1626.
Роберт Фладд, Священная и Христианская философия, сиречь Метеорология мира, 1626 г
МЕДИТАЦИЯ XIII
Мы говорим, что мир состоит из
УВЕЩЕВАНИЕ XIII
МОЛИТВА XIII
Предвечный и милосерднейший
XIV. Idque notant Criticis, Medici evenisse diebus
И вот, врачи наблюдают, как в течении болезни наступает кризис
Andrea Vesalius, De humani corporis fabrica libri septem, 1542.
Андреа Везалий, Семь книг о строении человеческого тела, 1542 г.
МЕДИТАЦИЯ XIV
Не мне усугубить тщету
УВЕЩЕВАНИЕ XIV
МОЛИТВА XIV
XV. Interea insomnes noctes Ego duco, Diesque
Между тем я провожу дни и ночи в бессоннице
Johann Daniel Mylius, Philosophia reformata, 1622.
Иоганн Даниель Милий, Реформированная философия, 1622 г.
МЕДИТАЦИЯ XV
Человек, живущий в согласии с природой, полагает, что
УВЕЩЕВАНИЕ XV
МОЛИТВА XV
XVI. Et properare meum clamant, e Turre propinqua, Obsteperae Campanae aliorum in funere, funus
И при неумолчном звуке колокола c ближайшей колокольни на погребение других они восклицают, что приближается мое погребение
Athanasius Kircher, Musurgia universalis, 1650.
Афанасий Кирхер, Универсальная Мусургия, 1650 г.
МЕДИТАЦИЯ XVI
Вспомнился мне
УВЕЩЕВАНИЕ XVI
МОЛИТВА XVI
Предвечный и милосерднейший
XVII. Nunc lento sonitu dicunt, morieris;
И теперь при протяжном звуке (колокола) они говорят: ты умрешь
Robert Fludd, Anatomiae Amphitheatrum... 1623.
Роберт Фладд, Анатомический театр... 1623 г.
МЕДИТАЦИЯ XVII
Тот, по ком звонит
УВЕЩЕВАНИЕ XVII
МОЛИТВА XVII
Предвечный всеблагий
XVIII. At inde, Mortuus es, Sonitu celeri, pulsuque agitato
Теперь при быстром звуке и учащенном пульсе говорят: ты уже умер
Robert Fludd, Medicina Catholica, Seu Mysticum Artis Medicandi Sacrarium, 1629.
Роберт Фладд, Общая медицина, или Тайный Храм Искусства Врачевания, 1629 г.
МЕДИТАЦИЯ XVIII
УВЕЩЕВАНИЕ XVIII
МОЛИТВА XVIII
Предвечный всеблагий
XIX. Oceano tandem emenso, aspicienda resurgit terra; vident, justis, medici, jam cocta mederi se posse, indiciis
Но между тем, когда океан позади, появляется желанная суша. И врачи видят по ясным признакам, что целебные отвары могут уврачевать тебя
Michael Maier, Atalanta Fugiens, 1618.
Михаэль Майер, Убегающая Аталанта, 1618 г
МЕДИТАЦИЯ XIX
Все это время
УВЕЩЕВАНИЕ XIX
МОЛИТВА XIX
Предвечный всеблагий
XX. Id agunt
Они это делают
Michael Maier. Symbola aureae mensae, 1617.
Михаэль Майер, Символы золотого престола, 1617 г.
МЕДИТАЦИЯ XX
Сколько бы ни казалось нам, будто
УВЕЩЕВАНИЕ XX
МОЛИТВА XX
XXI. Atque annuit ille, qui, per eos, clamat, linquas jam, Lazare, lectum
Но кивнул Он, Кто восклицает их устами: ты, будучи уже Лазарем, оставь свое ложе
Johann Daniel Mylius, Opus medico-chymicum, 1618.
Иоганн Даниель Милий, Медико-химический трактат, 1618 г.
МЕДИТАЦИЯ XXI
Будь человек в
УВЕЩЕВАНИЕ XXI
МОЛИТВА XXI
XXII. Sit morbi fomes tibi cura
Пусть будет твоей заботой топливо болезни
Robert Fludd, De Praeternaturali Utriusque Mundi Historia... 1621.
Роберт Фладд, О сверхъестественной истории обоих миров... 1621 г.
МЕДИТАЦИЯ XXII
Тело, доставшееся человеку во владение, — не подобно ли оно
УВЕЩЕВАНИЕ XXII
МОЛИТВА XXII
Предвечный всеблагий
XXIII. Metusque Relabi
Они предупреждают меня об ужасной опасности повторного заболевания
Johann Daniel Mylius, Philosophia reformata, 1622.
Иоганн Даниель Милий, Реформированная философия, 1622 г.
МЕДИТАЦИЯ XXIII
УВЕЩЕВАНИЕ XXIII
МОЛИТВА XXIII
Предвечный милосерднейший
Схватка смерти, или утешение душе, ввиду смертельной жизни, и живой смерти нашего тела
Проповедь, произнесенная в Уайт-Холле, пред лицом Его Королевского Величества, в начале Поста (25 февраля) 1631 года.
Последняя из сказанных им, и домочадцами Его Величества названная Надгробным Словом Доктора Самому Себе
К читателю
Псалом 68, стих 20[825]
Всякое здание держится благодаря своему
Итак,
Вот оно,
Но далее, этот
Итак, вы услышали то, что относится к
Теперь мы переходим ко
Те
Но перейдем к нашей
Антон Нестеров. "Алхимическое богословие" Джона Донна
В поэтике Донна существует мощный образный пласт, практически ускользающий от современного читателя: это образность, связанная с алхимическими и герметическими символиками. Между тем современники Донна воспринимали их как реальную, хоть и специфическую, область знания. К сравнениям из области алхимии прибегали авторы трактатов по поэтике[923] и проповедники. Сам Донн, будучи настоятелем собора Св. Павла, порой говорил со своими прихожанами на языке алхимии[924]. Сам факт употребления алхимической образности в
Между тем сочетание "Донн и алхимия" постепенно становится привычным, по крайней мере, для западных специалистов. Если еще в 1962 г. исследователь источников донновской образности М. Рудготт охарактеризовал один из алхимических фрагментов в проповедях Донна как "шарлатанское мумбо-юмбо"[927], то за последние три с половиной десятилетия положение существенно изменилось. Надо сказать, что изучение связей творчества Донна с алхимией и герметикой началось практически сразу за публикацией донновского стихотворного корпуса, подготовленного профессором Грирсоном: в 1917 г. была напечатана серьезная монография Мари Патон Рамсей "Средневековые доктрины у Донна, английского поэта-метафизика"[928]. Французская исследовательница предприняла попытку проследить, из каких источников поэт черпал свои образы и сравнения, и, в частности, указала среди таковых алхимическую медицину Парацельса.
Но всерьез разработка темы "Донн и алхимия" началась только с 70-х гг. XX века. К этому времени произошла своего рода качественная эволюция в том, что касается самого подхода к эпохе Возрождения. Во многом благодаря усилиям Ф.А. Йейтс, после публикации ею ряда блестящих монографий, посвященных роли герметических идей в формировании Ренессанса, в 1970-е гг. имеет место мягкий, но решительный пересмотр представлений о движущих силах философии Возрождения, осознается магическая основа Ренессансного гуманизма — и, соответственно, натурфилософские, герметические, алхимические и неоплатонические влияния на Донна рассматриваются как единый пучок.
Так, в самом начале 70-х гг. появляется монография Раймера Йемлиха "Образность в лирике сэра Филипа Сидни, Майкла Драйтона и Джона Донна. ("Астрофил и Стелла", "Идея", "Песни и сонеты")"[929]. Сравнивая источники вдохновения трех поэтов: "Греческую антологию", Овидия, богословие, неоплатонизм и герметическую философию, а также структуры применяемых ими метафор и "языковую стратегию", Йемлих приходит к выводу, что особенностью поэтики Донна является крайне частотное использование "рационализированных" метафор, в основе которых лежит алхимическая образность, — именно это свойство резко выделяет его среди современников[930]. Особого внимания заслуживает статья Элюнеда Крэшо "Элементы герметической философии в поэтическом воображении Донна"[931], отличающаяся редкостной эрудицией в области алхимии. Эта работа значительно расширяет список алхимических авторов, традиционно привлекаемых для комментирования Донна. Так, Крэшо был одним из первых исследователей, обративших внимание на тот факт, сколь плодотворно использование для интерпретации литературы конца XVII — начала XVIII вв. поздних алхимических и герметических сочинений, созданных уже в 1630-1680 г., ибо, как это часто бывает на закате какой-либо традиции, авторы, стоящие в конце таковой, суммируют на небольшом пространстве текста весь предшествующий опыт. Особое внимание Крэшо уделяет работам Томаса Воэна — одного из самых почитаемых адептов алхимии, писавшего под псевдонимом Ириней Филалет. Немаловажно, что Томас был братом-близнецом поэта Генри Воэна — последнего из крупных английских поэтов-метафизиков, унаследовавших Джону Донну. Интересы братьев во многом совпадали (так, Томас привлекал Генри для перевода некоторых алхимических сочинений[932]), поэтому алхимические работы Томаса Воэна-Филалета во многом проливают свет на некоторые особенности представлений о мире, характерных для английской метафизической школы поэзии. К достоинствам работы Крэшо следует отнести и то, что ученый не ограничивается анализом одного-двух стихотворений, как то делало большинство его предшественников, а рассматривает в алхимическом контексте около полутора десятков донновских стихотворных текстов.
Среди публикаций такого типа можно назвать обстоятельную, оперирующую чрезвычайно интересным фактическим материалом статью Джона Фрессеро "Донновское "Прощание, запрещающее грусть""[933] и работу Томаса Хайеса "Алхимическая образность в "Ноктюрне в день Св. Люси" Джона Донна"[934]. В работе Вик Садлер Линн "Связь между алхимией и поэтикой в эпоху Возрождения и в XVII веке в применении к Донну и Мильтону"[935] прослежены любопытнейшие структурные, лингвистические и философские параллели между рядом авторитетных поэтик XVI-XVII в.: "Апологии поэзии" Сидни, "Искусством английской поэзии" Паттенхама — реальной поэтической практикой Донна, Бена Джонсона и Мильтона — и учением и языком алхимических трактатов. В.Л. Садлер показывает, что алхимик и поэт движимы одним и тем же стремлением: искусством превзойти природу и облегчить участь человека в мире, а потому их "социально-лингвистические" ниши во многом сходны, язык же теоретических описаний деятельности — един, они пользуются общими метафорами и словарем.
На сегодняшний день своеобразным итогом этих исследований является монография Дж. Линдена Стэнтона "Темная иероглифика: алхимия в английской литературе со времен Чосера до эпохи Реставрации"[936]. Прослеживая "алхимическую линию" в творчестве английских писателей, Линден Стантон отмечает, что до Донна алхимия в литературе присутствовала внутри жанров, связанных исключительно с сатирой. "У Чосера, Эразма, Джонсона и Самюэля Батлера занятие алхимией свидетельствовало о порочности человеческой природы. При этом не занятие алхимией разрушало личность, а само таящееся в глубине человека зло толкало того заняться алхимией... Алхимия позволяла необычайно ярко выявить моральную трансформацию и трансмутацию личности: порой — от зла к добру, но также и от добра ко злу, или от потенциального добра ко злу, — и именно это превращало алхимию в предмет сатиры... Со времен Чосера до алхимических драм Бена Джонсона в английской литературе доминировал образ алхимика-шарлатана, с его абсурдными притязаниями и апломбом, однако именно эта категория "псевдоискателей истины" вызывала серьезнейшие нарекания и жалобы алхимиков подлинных"[937]. Чтобы пояснить последнее, приведем лишь пару высказываний из уст самих алхимиков. Артур Ди (кстати, около двадцати лет проведший в России в качестве главного придворного врача царя Михаила Федоровича[938]) в предисловии к своему алхимическому трактату "Fasciculus Chemicus" с горечью замечает: "Искусство Химии слишком скомпрометировано, обесславлено и подвергнуто бесчестию мошенническими действиями самозванцев и обманщиков, его практикующих, — и в глазах публики отмечено недобрыми стигматами"[939], а его издатель, сэр Элиас Ашмол, один из эрудированнейших людей XVII в., много лет отдавший собиранию и изданию алхимических рукописей, вторит этим словам: "Среди пишущих о священном Искусстве есть люди различные... Последнюю и наихудшую категорию составляют те из них, кто выпускает в свет ложные советы и исполненные фальши руководства, движимые намерением затмить и заслонить свет, распространяемый истинными Философами, — и не достойны они иного имени, кроме имени обманщиков."[940] Творчество Донна, пишет Линден Стэнтон, было поворотной вехой, "открывшей новые направления использования алхимической образности, став свидетельством богатства и разнообразия алхимической символики в качестве источника поэтического вдохновения.... В творчестве Донна алхимия предстала в обновленном разнообразии форм, образов и возможностей использования... Алхимические отсылки стали привычны в его поэзии, при этом большинство из них вовсе не носило сатирического характера, тогда как до Донна обращение к алхимии вне сатирического контекста: у Дэвиса в его "Nosce Teipsum", в некоторых сонетах и пьесах Шекспира — были редкими исключениями..."[941]. Линден Стэнтон прослеживает глубокое влияние, оказанное Донном на последующие поколения поэтов — не только на метафизиков, но и на Мильтона и Блейка, привлекает обширный алхимический материал, однако намеренно уходит от рассмотрения вопроса, каким именно из алхимических авторов Донн обязан знанием своего предмета (при этом во всех иных случаях Линден Стантон стремится указать непосредственные алхимические источники, затронувшие того или иного поэта).
Нужно добавить, что переизданный в 1967 г. "Theatrum Chemicum Britannicum"[942], составленный сэром Ашмолом во второй половине XVII в. и дающий представление о поэтическом творчестве самих алхимиков, рифмовавших свои трактаты, чтобы облегчить запоминание и избежать искажений текста, а также недавняя публикация тома "Алхимическая поэзия, 1575-1700: из не публиковавшихся прежде манускриптов"[943], подготовленного к изданию Робертом М. Шалером и снабженного его подробным предисловием и комментариями, значительно расширяют наше представление о "прикладной, ученой" поэзии XVI-XVII вв., существовавшей рядом с "поэзией высокой" и ее подпитывавшей. При этом следует помнить ту особенность произведений барокко, сформулированную А. В. Михайловым, что в них "научное и "художественное" сближено, и различия между ними, как предстают они в текстах, упираются в возможную неявность, неоткрытость того, что можно было бы назвать (условно) художественным замыслом текста; поэтому различия шатки, а "все "художественное" демонстрирует тайну тем, что уподобляется знанию и миру — миру как непременно включающему в себя тайное, непознанное и непознаваемое"[944]. Насколько серьезна и важна такая "научная", а точнее — "натурфилософская" подпитка, видно из анализа одной из самых популярных эпиграмм Донна, написанной им после участия в морской экспедиции графа Эссекса, где ситуация морского сражения изящно сжата до нескольких рифмованных строк — если не знать одного подтекста:
[Из охваченного пламенем корабля, которому остается лишь / затонуть, некоторые, чтобы спастись от огня, / бросались в воду, но лишь подплывали / к вражеским судам, как находили свой конец; / и так погибли все, бывшие на том судне / они горели в море и тонули в пылающем корабле.]
Перед нами, казалось бы, парадоксальная, однако вполне реалистическая зарисовка. Но не будем спешить. В алхимических трактатах процесс поисков Камня часто описывался как странствие — или плавание[945]. Об этом особо говорит такой авторитетный адепт, живший уже в нашем столетии, как Фулканелли, интерпретируя изображение корабля и плавающего в океане Философского камня, представленное на барельефе фонтана во дворике парижской Консерватории искусств и ремесел[946]. Мы же укажем на два современных Донну текста: "Тонкую аллегорию, посвященную тайнам алхимии" Михаэля Майера[947], где получение Камня представленно как многотрудное и полное опасностей путешествие, и "Краткое изложение Философии Природы" Томаса Карнока, созданное, очевидно, во второй половине XVI в. У Карнока мы читаем:
[Все это время мы не должны приближаться к земле, / Хотя корабль наш сделан из стекла, / Однако должны избегать мы всячески воздушных бурь, / И многократно следовать опасными путями;/ Ни хлеба не должно быть с собою у нас, ни иной еды, / А лишь пламенеющая вода, что нисходит из облаков: / Луна столь обожжет нас за это время, / Что мы почернеем, как индусы: / Но вскоре прибудем мы туда, где климат иной, / И там мы получим очищение; / Ибо это из-за грехов наших мы создали сие Чистилище, / Чтобы получить в нем духовное тело: / Тело, которое, как сказано мной, если / Истинны мои слова, ценно, как слиток золота.]
Здесь кораблем назван сам алхимический сосуд — алембик, и упоминается "пламенеющая вода". Этот кажущийся оксюморон кочует в алхимии из текста в текст. Так, у медика, алхимика и астролога Саймона Формана (1552-1611), больше известного историкам английской литературы тем, что в его дневнике 1611 г. содержится единственное дошедшее до нас аутентичное описание шекспировских постановок в театре "Глобус", в алхимическом стихотворном трактате "О разделении Хаоса" говорится:
[Вода — главный враг огню; / Потому сохраняй огонь в воде и увлажняй сухое...]
В другом алхимическом трактате XVII в., "Гидролит, или Водяной Камень Мудрых", мы читаем: "Мудрецы многое говорили о выпаривающем огне, который называли они огнем мудрости, — он не материален и не имеет отношения к стихии огня, а сущностей и несотворен. Также они называли сие пламя "божественным пламенем", или меркуриальной водой"[950]. Весьма часто эта загадочная пламенеющая вода называется, как в трактате "Тайны розенкрейцеров", приписываемому Джону Ди[951], и в ряде других алхимических текстов, "небесной водой, что не мочит рук"[952]. А такой известный любому алхимику текст, как "Rosarium Philosophorum", учит: "Сжигай в воде, топи в пламени. Многократно делай влажным и каждый раз прокаливай. Умерщвляй переменчивое и оживляй, и воскрешай из смерти. И так воистину обретешь чаемое. И если ты знаешь режим огня, Меркурий и огонь — все, что тебе нужно".
Парадокс Донна прочитывался современниками именно в этом контексте. "Сгорать в воде" и "омываться пламенем" были для них вполне узнаваемыми и знакомыми словосочетаниями. И основная посылка донновской эпиграммы, как раз и порождающая иронично-комический эффект, понималась примерно как: "И мы, вдали от столичной жизни, гния на корабельной палубе, знаем кое-что из вашей алхимической философии, — но знаем и реальность, вам в столицах не ведомую".
Среди поэтического наследия Донна можно выделить весьма значительное число текстов, непосредственно связанных с алхимической образностью: это "The Dissolution", "A Valediction: forbidding mourning", "The Canonization", "Loves Alchemic", "A Nocturnal upon S. Lucies day" из "Песен и сонетов", "Elegie on the Lady Marcham", "An Anathomy of the World" и "The Second Anniversarie" и ряд стихотворных посланий. Если мы присмотримся к этому списку, то обнаружим, что большинство текстов написано либо для заказчика, как "Анатомия...", "Годовщина", "Элегия на смерть...", либо являются стихотворными посланиями конкретному адресату или патрону, вроде "Ноктюрна...". Исключение составляют лишь "Канонизация" и иронично-ерническая "Алхимия любви". То есть алхимическая образность появляется в созданных для узкого круга ценителей текстах, связанных с традицией ученой поэзии и не претендующих на "массовую популярность".
"Алхимия любви" отчасти соотносима с традицией "алхимической сатиры", о которой мы говорили в связи с монографией Линдена Стантона. Однако связь эта весьма сложная и противоречивая. Стихотворение открывается характерным образом:
[Кто далее меня копнул рудник любви...]
Оставим в стороне яркую фривольность этого образа и вспомним Василия Валентина: "Все, что извлечено из рудников и выставлено на продажу, имеет свою цену, но, будучи извращенным, оно становится нечистым"[953]. Вот она, точка отсчета.
[Я не нашел этой сокрытой тайны; / Все это сплошное надувательство: / И как ни один химик не получил Эликсира, / но славит свой беременный горшок, / коли случится, что обнаружит в оном / нечто вонючее или какое лекарство, / так и мечты влюбленных <преисполнены> роскошных и длительных радостей,/ но оборачиваются <короткой> летней ночью, подобной зимней стуже.]
Во времена королевы Елизаветы проводилось весьма тонкое различие между двумя категориями людей, практиковавших занятия алхимией. К первой принадлежали подлинные искатели знания, бескорыстные адепты, именовавшие себя "children of Science" — "детьми Науки", "sages" — "мудрецами" и "philosophers" — "философами", ко второй — прагматики и практики, мечтавшие об обогащении, — их презрительно именовали "souflers" — "раздувателями горна", и "chemists" — "химиками". Алхимические трактаты обращались к первым из них. Вторых уличали в подделке золота и прочих металлов. У Донна речь идет именно о "суфлере", шарлатане (в глазах людей той эпохи) "по определению". Обращает на себя внимание и другое словечко: "pot". Во всех алхимических сочинениях сосуду, в котором происходит варка Философского Камня, уделялось чрезвычайное внимание, он был окружен крайним пиететом и именовался "athanor" — "атанором", "alembick" — "алембиком", "cucurbit" — "перегонным кубом" или же "vessel" — "чашей". У Донна алхимический сосуд вполне под стать его хозяину. И тот, и другой не достойны ничего, кроме презрения. "Двойное жало" иронии в этом стихотворении направлено не против любви и не против алхимии, но против любви плотской и алхимии как подделки металла. Недаром же все комментаторы Донна, как один, рядом с "Алхимией любви" всегда вспоминают "Экстаз" — стихотворение о духовном соединении возлюбленных. Осмеивание морока любви-вожделения и тоска по любви совершенной у Донна — лишь две стороны единой медали.
"The Dissolution" — одно из самых пронзительных любовных стихотворений Донна. Как мы видим, уже само название отсылает к алхимической операции растворения, нисхождения в Хаос. В труде Джованни Лациния "Collectanea Lacinii ex Arnoldo de Villa Nova" мы читаем описание последовательности операций для получения Философского Камня, извлеченное нашим автором из сочинений Вилла Новы, якобы обладавшего Великой Тайной:
"Первейшая наша физическая задача — растворить Камень в Меркурии, первоматерии всех металлов. Растворение тела происходит под воздействием духа и сопровождается сгущением духа. Затем тело смешивается с духом, а дух — с телом. Четыре главных метода нашего Магистерия: растворение, очищение, редукция и фиксация. Растворить — значит сделать грубое тонким; очистить — сделать темное светлым; редуцировать — из влажного извлечь сухое; фиксация же достигается высвобождением духа и сгущением его в его собственном теле, или — твердой субстанции. Растворение Камня и погребение его во прахе — таков первый режим. Второй же режим: омовение и очищение черной, ущербной, зловонной материи, чтобы та могла стать светлой, чистой, лишенной порока, — каковое очищение достигается разделением Камня на четыре его элемента и очищением каждого из элементов"[954]. Следуя за натурфилософами древности, алхимики полагали, что всякая сущность трехсоставна: в ней присутствуют тело, душа и дух Тело же, в свою очередь, состоит из четверицы элементов-стихий: земли, воды, воздуха и огня. Но при этом из нечистого нельзя получить чистое, а так как все в мире отмечено печатью грехопадения, то алхимик, начиная свое делание, Opus Magnum, должен сперва вернуться к Хаосу, предшествующему Творению, к первооснове, не ведающей греха, ибо она чужда дихотомии зла и добра, — и из нее уже создавать свое Совершенство — Камень. Лишь приведя падшую материю к исходному Хаосу, "распустив" ее до состояния, в коем она пребывала в самом начале творения, можно затем проводить с ней дальнейшие операции. "Всякую плоть, происходящую от земли, должно разложить на элементы и вновь свести к персти земной; тогда земная соль породит новое поколение, которое воскреснет в жизни небесной, — пишет Василий Валентин. — Ибо в нашем Делании там, где нет первичной земли, нет воскресения. В земле заключен бальзам Природы и соль Мудрецов"[955]. Материя подвергается мучению и умерщвлению, чернеет и разлагается: "Если пшеничное зерно, пав в землю не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода" (Ин 12, 24).
[Она мертва; А все, что умирает, / возвращается к своим первостихиям; / Мы же были друг для друга общей стихией, состоя один из другого. / И вот мое тело приняло ее, и тем самым все, из чего состоял я, / многократно во мне выросло и отяжелило меня / и напитало, едва ли не придавив своей тяжестью: / Мое пламя Страсти, вздохи Воздуха, / Воды слез и земное горестное Отчаянье, из которых я состоял, / И что было почти израсходовано любовью, / Она, опустошив меня, возместила то своей смертью; я мог бы жить дальше, несчастный. / Но огонь <сжигающий меня> разгорелся <сильней>, ибо топлива стало больше, / И теперь, как те воинственные Царьки, / Кому завоевание чужих земель приносит сокровища, / И получая больше, они больше тратят — и тем скорее падут: / Эта смерть (о чем говорю с удивлением), / Дав мне <столько>, / увеличила мой расход <жизни>. / И вот моя душа тем ближе к освобождению, / обгоняя ее <душу>: Так пушечное ядро, посланное первым, / может быть настигнуто другим, если пушкари положили больше пороха.]
Как мы видим, Донн оперирует четверицей гераклитовых первоэлементов-стихий. Греческий философ учил, что: "Первое превращение субстанции: путем сплочения — из огня в воздух, второе — из воздуха в воду третье — в результате еще большего, пропорционального сплочения воды в землю. Земля, в свою очередь, разлагается и тает; так происходит первое разжижение в воду второе из воды в воздух, а третье и последнее — в огонь"[956]. Учение это было аккумулировано алхимией. Так, в уже упоминавшемся нами трактате по оперативной алхимии — "Rosarium Philosophorum" — мы читаем: "Камень заключает в себе четыре стихии. Когда произведено растворение, то воду называют первой стихией, когда же произведена очистка тела, то мы имеем дело со второй стихией, называемой землей, после того, как земля подвергнута кальцинированию, она зовется огнем, а когда Камень растворен опять, то речь идет уже о воздухе"[957]. У Донна возлюбленная соединяется с поэтом после смерти, ее элементы входят в его состав. Напомним, однако, что таинство изготовления Философского Камня "заключается в соединении мужского и женского, активного и пассивного элементов... и ниже я опять подтверждаю это многообразными цитатами Мудрых", — пишет Эдвард Келли. Затем следует "цитатник" — Асканий: "Соединение двух подобно бракосочетанию мужа и жены, от объятия коих рождается золотая вода". Авиценна: "По отдельности очисти мужа и жену, с тем чтобы могли они соединиться в отсутствие посторонних, ибо если не очистить их, не смогут они любить друг друга. Соединив эти две природы, ты получишь природу чистую и светоносную"[958]. Приведенных параллелей достаточно, чтобы увидеть: контекст, в котором "работает" стихотворение Донна, гораздо шире, чем просто представление о четверице стихий как основе мира — таковое было "общим местом" для всей философии Средневековья и Ренессанса. У Донна же именно алхимический контекст задает высокий трагизм стихотворения. В результате описанных операций алхимик получает чаемое — Камень. Но лирический герой Донна вовсе не "трансмутирует" в Совершеннейшее Творение. Со смертью возлюбленной он лишь стремительнее движется к закату — ибо там, за гранью видимости, его ожидает соединение с ней. Донн не столько "перелагает" Opus alchemicum стихами, сколько отталкивается от него, за счет этого создавая напряженную, предельную трагичность стихотворения. А алхимическая образность служит здесь лишь материалом для порождения метафоры.
Крайне важна алхимическая образность для стихотворения "Nocturnall upon S. Lucies day, being the shortest day". В этом стихотворении космология и алхимия сплетены воедино. День Св. Люси — своего рода полночная кульминация годового цикла — самый короткий день года, точка зимнего солнцестояния. Св. Люция, погибшая во времена Диоклетиановых гонений на церковь, почиталась покровительницей зрения, а само имя ее ассоциировалось со светом. Однако название донновского стихотворения: "Ноктюрн" — парадоксальным образом отсылает к ночному времени суток, ибо "ноктюрном" ранние христиане называли ночной молебен, который служили в полночь[959]. В основе стихотворения, по наблюдениям исследователей, лежит форма литании Деве Марии[960], и литургическая торжественность тона создает очень сильный эффект:
[Полночь года, и дни / Люси, едва ли на семь часов прорезающей тьму, / Солнце ушло, и лишь его отблески / отражены небесными светилами[961], но нет солнечных лучей; / Жизненный сок мира сошел на нет / животворящий бальзам выпит отсасывающей жидкость землей, / и будто на одре смертном жизнь — она усохла, / — она мертва и предана земле, но все это кажется достойным смеха / в сравнении со мной, ибо я — их эпитафия.]
Обратим внимание на упоминаемый здесь "животворящий бальзам". После Парацельса это сочетание стало синонимом "жизненного эликсира", и само понятие ассоциировалось более с алхимическими, нежели с медицинскими практиками. Алхимические аллюзии крайне важны для понимания этого стихотворения, как мы увидим ниже. Пока же укажем на одну немаловажную астрологическую деталь — абсолютно внятную современникам Донна, — ибо знание азов астрологии входило тогда в самое "неспециальное" образование[962]. Зимнее солнцестояние происходит в знаке Козерога. Знак этот является домом Сатурна. В общераспространенной символике той эпохи Сатурн олицетворял разрушительную работу времени[963], а в алхимии связывался со стадией nigredo — "распускания материи" до первовещества, о чем мы уже упоминали выше. Среди алхимических операций, обязательных для этой стадии, присутствует и операция кальцинации — прокаливания до шлакообразного вещества, призванная получить чистую, беспримесную материю, соотносимую со стихией "земли", в которой отсутствует малейшая примесь стихии "воды". Таким образом, мы видим, что "мертвая" земля в разбираемом стихотворении — не столько порожденный фантазией поэта образ, сколько вполне конкретная алхимическая аллюзия.
В следующей строфе алхимическая образность получает дальнейшее развитие:
[Что ж — посмотрите внимательно на меня, вы, кто будете любовниками / в следующем мире, то есть следующей весной: / ибо я — всецело мертв/ и во мне любовь творит новый алхимический процесс, / который выражает искусство Смерти. / Я — квинтэссенция ничто, / <извлеченная> из лишенности чего бы то ни было, возрожденный, <я состою> / из отсутствия, тьмы, смерти; из того, что не имеет бытия.]
Как мы говорили выше, алхимик проводит материю через смерть и воскрешает ее обновленной и исцеленной -такой, которой она предстанет после Второго Пришествия, в мире, где "новое небо и новая земля, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали" (Откр. 21, 1). Мысль Донна продолжает развиваться в алхимически-религиозном контексте — именно он позволяет дерзновенно уравнять пришествие Христа и возвращение весны. Однако дальше Донн поясняет, что речь идет об особой алхимии, — происходящая с ним трансмутация ведет не к вечной жизни, но — к смерти. Продукт алхимических операций — Философский Камень, являющийся квинтэссенцией четырех стихий: "земли", "воды", "воздуха" и "огня". Лирический же герой "Ноктюрна" есть квинтэссенция четырех вещей, не обладающих самостоятельным бытием: "лишенности, отсутствия, тьмы и смерти".
Донн продолжает развертку этой алхимической метафоры в следующей строфе:
[Все остальные — они из всего извлекают благо, / Жизнь, душу, форму, дух — покуда обладают бытием; / Я же, алембик[964] любви, — могила / Всего, я — ничто. Часто наши слезы оборачивались наводнением,/ Затопляющим весь мир, часто мы взращивали / Два хаоса, которыми сами же и были, когда нам надлежало бы проявить / заботу о прочих <живущих>; и мы превращались в два бездушных тела.]
Упоминаемый здесь алембик, герметично запечатываемый сосуд из огнеупорного стекла, вводит нас в область оперативной алхимии. О соответствии Хаоса и Первоматерии алхимического процесса мы уже говорили выше. "Бездушные тела", в таком случае, соотнесены с той стадией алхимических операций, когда происходит отделение духа от материи — с тем чтобы впоследствии соединить его с материей, подвергшейся очищению и нетронутой первородным грехом, исказившим весь строй бытия. Специфика грамматического времени, используемого здесь Донном — Present Perfect, — позволяет говорить о том, что возлюбленные неоднократно познали и то состояние совершенства, которое связано с "алхимическим браком" безгрешной материи и духа. (Заметим, что в известной мере Донн ссылается здесь на другое свое стихотворение — "Экстаз", описывающий слияние душ возлюбленных, покинувших их тела. Насколько нам известно, связь этих двух текстов исследователями не отмечалась.)
[Но я ее смертью (слово это по отношению к ней ошибочно) / взращен из перво-ничто, став его Эликсиром; / Будь я человеком, каким я и был / Я знал бы, в чем мне нужда; Я бы предпочитал, / Будь просто живой тварью, / одним целям иные, одним средствам достижения таковых — другие; Будь растением, будь камнем, я все же питал бы отвращение / И любовь к чему-либо; Все сущее наделено теми или иными качествами; / И будь я просто ничем, будь я в этом подобен тени, — тогда были бы свет и настоящее тело, <которое тень отбрасывает>.]
Рассуждение Донна о тварях живых, растениях и камнях явно восходят к Парацельсу, писавшему о животворящих все сущее духах следующее: "Есть духи небесные и адские, духи человеков, металлов, камней и т. д. Из этого вы можете заключить, что дух, воистину, есть, жизнь и бальзам всякого творения, что обладает телом"[965]. Однако герой стихотворения столь опустошен потерей возлюбленной (связано это с ее смертью или нет — до сих пор является предметом спором комментаторов: слова о том, что "понятие "смерть" приложимо <к возлюбленной> лишь по ошибке" можно понимать по-разному), что становится эликсиром, квинтэссенцией пустоты, существовавшей до Творения. Мотив этот уже звучал в стихотворении, но его подчеркнутый повтор вводит важные пояснения. Зимнее солнцестояние — точка, в которой солнце как бы "замирает", — чтобы повернуть на лето. Этот поворот связан с естественным течением времени в будущее, то есть — в эсхатологической перспективе — ко Второму Пришествию и обретению райского состояния. Но время героя стихотворения течет в противоположном направлении — в прошлое: через воспоминания о возлюбленной — к воспоминанию о том, что он и она носили в себе Хаос, — а отсюда делается и следующий шаг — к пустоте, предшествующей Творению. И понятно, почему тогда финальная строфа утверждает:
[Но я — Ничто; мое Солнце не обновится. / Вы, любовники, ради кого умаленное ныне Солнце / пересекает сейчас знак Козерога, / чтобы питать новые страсти и дарить вас ими, / Вы отпразднуете лето сполна; / Она же справляет свой долгий ночной праздник, / Дайте же мне подготовиться к тому, чтобы <перейти> к ней, и дайте мне назвать / Этот час полночной службой в ее честь, ее кануном, ибо это / Глубокая полночь и года, и дня.]
Внутренне мертвый, впустивший в себя смерть — и из смерти и ничто состоящий герой стихотворения совершает ночной молебен ушедшей (умершей?) возлюбленной. Данная строфа почти на грани святотатства отсылает читателя к евангельскому: "Но Иисус сказал ему: предоставь мертвым погребать своих мертвецов, а ты иди, благовествуй Царствие Божие" (Лк. 9, 60). Собственно, стихотворение — с его литургическими интонациями — есть литургия во славу смерти. (Заметим, что тут возникает еще одна интересная алхимическая аллюзия. Фулканелли в своем сочинении "Тайны соборов", посвященном взаимосвязи убранства европейских церквей и символизма алхимии, упоминает о Черной Богоматери, специфическая форма поклонения которой существовала во Франции в Средние века Фулканелли прослеживает некоторые мотивы этого культа и параллельные им алхимические представления о первоматерии[966]. Во времена Донна культы эти были еще живы, и он мог столкнуться с ними во время своего пребывания в Париже; возможно связь алхимии и литургики в "Ноктюрне в день святой Люси" объясняется именно этим.)
На сквозной алхимической метафоре построено и стихотворение "A Valediction: forbidding mourning". Встречающееся в "Прощании..." сравнение влюбленных с ножками циркуля в сознании современных любителей поэзии стало едва ли не "знаковой чертой" поэтики Донна, а сам текст неоднократно подвергался истолкованиям[967]. Однако насколько нам известно, никем еще не делались попытки провести параллели между этим текстом и современной ему алхимической иконографией. При том, что еще Френсис Амелия Йейтс в своей работе "Розенкрейцерское Просвещение", анализируя известный алхимический трактат Михаэля Майера "Убегающая Аталанта", заметила, что "метафизическая поэзия Джона Донна служит своего рода эквивалентом Майеровых эмблем, выражая сходные религиозные и философские воззрения"[968], почти никто из исследователей поэзии Донна к этому замечанию не прислушался.
Михаэль Майер, Убегающая Аталанта, 1618 г.
Понимание этого текста требует определенного комментария.
Одним из топосов алхимии, как мы уже сказали, является представление об "алхимическом браке", когда из соединения "Короля" и "Королевы" рождается алхимический Андрогин. Процесс соединения описывается как "слияние" новобрачных, ведущее к их "растворению" в друг друге. Отталкиваясь именно от этих образов и от глагола "to melt" — "сливаться", "расплавляться", за которым следует напоминание о золоте, Джон Фрессеро в своей работе "Донновское "Прощание, запрещающее грусть"" интерпретирует интересующее нас стихотворение как текст, восходящий к алхимии[969]. Нам бы хотелось подкрепить его интерпретацию рядом других соображений.
В алхимической символике золото и Солнце изображались одним знаком: кругом с точкой в центре (знак этот и сегодня принят астрономами для Солнца). Выбор знака предопределило не в последнюю очередь то, что круг мыслился как совершенная фигура. Естественно, что неподверженное ржавчине и тлению золото, получаемое при помощи Камня, наделенного божественными атрибутами, символизировалось совершеннейшей из форм. Круг также символизировал оба Космоса: и Макрокосм Мироздания, и Микрокосм человека. Именно таков смысл знаменитого рисунка Леонардо, изображающего человека, вписанного в круг[970]. Отсюда понятно, почему получение "философского золота" есть восстановление изначальной гармонии Микро- и Макрокосма, а обладание философским камнем трансмутирует самое существо адепта.
Так, Ириней Филалет учит: "Наш Камень есть микрокосм, малый мир, ибо он состоит из активного и пассивного, движущего и движимого, фиксированного и текучего, зрелого и сырого, — которые, будучи приведены в равновесие, помогают друг другу и совершенствуют один другого". Алхимия имеет дело с живым, пульсирующим бытием, пронизанным бесчисленными соответствиями малого и великого. Цель алхимии — приведение в равновесие композиции четырех элементов путем conjunctio oppositorum, слияния "мужского" и "женского" начал в алхимического андрогина. (Напомним, что когда в "Пире" (183E-193D) Платон описывает изначального человека — он говорит о нем как о двуполом существе сферической формы.)
Отмеченные нами ассоциации, связанные с крутом, будут важны для "Прощания, запрещающего грусть".
Заметим, что в "Прощании..." упоминание о золоте предшествует образу циркуля. Подчеркнем ход развития донновского образа: золото — циркуль — круг — завершение круга, конец которого совпадает с его началом. А теперь позволим себе обратиться к весьма известному алхимическому трактату: сочинению Михаэля Майера "Atalanta fugiens", изданному в 1618 г.[971] На одной из гравюр (Э XXI) изображен алхимик, описывающий циркулем круг около треугольника, в который, в свою очередь, вписан квадрат, а в тот — еще один малый круг, где изображены Адам и Ева. Подпись под гравюрой гласит: "Сотвори из мужчины и женщины Круг, из Круга — Квадрат, а из Квадрата — Треугольник. Из треугольника вновь создай крут — и обретешь Камень Философов"[972]. Далее следует разъяснение "Философы древности" под кругом понимали простейшее тело, квадрат означал четыре элемента-стихии... Квадрат должен быть редуцирован в треугольник, то есть в тело, дух и душу. Эти трое появляются в трех цветах, которые предшествуют красноте: тело или земля в черноте Сатурна; дух в лунной белизне, как вода, и душа или воздух в солнечно-желтом. Тогда треугольник будет совершенным, но в свою очередь он должен преобразоваться в круг, то есть в неизменную красноту, и тогда женщина преобразится в мужчину и станет с ним единым целым, <...> двое вновь вернутся к единству, в котором — Покой и вечный мир".
Сходная формула обнаруживается и в более раннем трактате "Rosarium Philosophorum": "Сотвори круг из мужчины и женщины, извлеки из него квадрат, а из того — треугольник, обрати последний в круг — и получишь Философский Камень".
Особенно важно для нас, что круг начинает и завершает Алхимическое Делание. Именно это мы видим и в последних строках донновского стихотворения: "Thy firmnes make my circle just, / And makes me end, where I begunne". Завершение Великого Делания позволяет адепту привести в гармонию микро- и макрокосм. Характерно, что в философской эмблематике XVII в. круг, очерченный циркулем, символизировал пределы, положенные человеку как малому миру, — ср. гравюры в труде В. Вейгеля "Введение человеческое в философию мистическую" (1618)[973] и Р. Фладда "О сверхъестественной истории обоих миров." (1621)[974]. Понимая это, мы поймем посылку донновской метафоры: возлюбленная есть центр микро- и макрокосма поэта, смысл и корень его существования. Так сухая геометрия наполняется предельной теплотой и нежностью. Именно алхимическая аллюзия придает многомерность донновским строкам. Перед нами "компрессия" мысли, когда отдельные логические звенья опускаются, как слишком очевидные, за счет чего нарастает "удельный вес" каждого слова. Алхимия служит здесь лишь исходным импульсом для поэтического образа.
В этом смысле весьма характерно, что о золоте сказано у Донна "gold to ayery thinnesse beate": "откованное до воздушной тонкости". Комментируя это место, И. Шайтанов видит здесь чисто ремесленный аспект ювелирных операций и считает "внедрение в любовный текст технического термина" знаком "метафизического стиля"[975]. На наш взгляд, речь здесь идет не столько о чисто технической терминологии, сколько о специфически-герметическом понятии "мучения материи во имя высвобождения духа". Так, один из крупнейших знатоков алхимии, Ю. Эвола, пишет в своей книге "Герметическая традиция": "Как известно, "семя" или "золото профанов" символизирует непреображенную личность. Это -"король, не являющийся королем", ибо он "не предстоит Небу, но — повержен"... И в этом состоянии падения мы должны помнить, что душа подвержена воздействию животного начала — страстям и инстинктам... Герметическая максима "Убей живое" имеет в виду в первую очередь именно эти порывы — все, что связано с элементом Марса [то есть железом. — А. Н.], и золотом, запертым в темнице "я", ограниченного телом. Именно на этот аспект личности распространяются в герметических трактатах метафоры ковки, битья и плющения; Пламя же Искусства, воздействию которого Материя Делания подвергается на данном этапе, символизируется любым орудием, способным ранить: мечом, копьем, ножницами, молотом, серпом и т. п."[976] После этого комментария понятно, что появление образа "отковываемого золота" неумолимо-логично следует за словами о подлунных любовниках, "наделенных лишь чувственною душой", которые не могут "допустить отсутствия [возлюбленного], ибо с ним уходит то, что составляло суть [их любви]". Специфика языка поэзии метафизиков состоит не в использовании технической или "ученой" терминологии, а в том, что таковое использование предполагает обязательное наличие за этой терминологией неких духовных практик: "То, что внизу, подобно тому, что вверху".
Укажем также на еще одно возможную иконографическую аллюзию, присутствующую в донновском "Прощании...": в 1601 г. в Лондоне выходит "Трактат против предсказательной астрологии" Джона Чамбера. Титульный лист этого весьма нашумевшего в те годы сочинения украшает эмблема — раскрытый циркуль в поле щита, обрамленного девизом "Lahore et constantia" ("Трудом и постоянством")[977]. Весь круг ассоциаций, порождаемый этой титульной страницей: оборот циркуля, постоянство, зависимость/независимость судеб живущих в подлунном мире от движения светил — довольно точно соответствует мотивам донновского стихотворения.
Эффективность привлечения алхимической иконографии для интерпретации донновских текстов можно продемонстрировать, анализируя одно из поздних "теологических" стихотворений Донна, на первый взгляд, уже в силу самой своей тематики от алхимии далекое. Однако в донновском "Resurrection" — "Воскресении" — центральный образ стихотворения строится на уподоблении мертвого Христа, ждущего Воскресения, золоту, спящему в земле:
["Его тело] на три эти дня стало минералом; / Он был золотом, когда лег [в могилу], но восстал / Тинктурой всего, обладая не только/ Волей олова и железа преобразиться в совершенный металл (т. е. — золото. — А. Н.), / Но властью преобразить даже нашу грешную плоть"].
Алхимический контекст данной метафоры был указан Э. Крэшо[978] и Дж. Линденом Стантоном[979], однако исследователи проигнорировали ряд иных алхимических аллюзий, присутствующих в стихотворении.
Текст Донна начинается следующим образом:
[Спи, спи старое солнце, ты еще не смогло оправиться / от раны, полученной в [Страстную] Пятницу; / Спи же и отдыхай; мир сможет вынести твое промедление: / Лучшее Солнце взошло сегодня прежде тебя, / — Тот, Кто не удовлетворится лишь тем, чтобы озарять все, сущее / на лице земли, как ты, но озаривший Ад / И заставивший угаснуть темные огни в долине [скорби], / А наше пламя — взметнуться ярче, ибо Он — здесь].
Отталкиваясь от фонетической омонимии слов Sun — "Солнце" и Son — "Сын", Донн добивается удивительной суггестии смыслов. В Евангелии от Луки сказано, что когда Иисус испустил дух, "померкло солнце, и завеса в храме раздралась по средине" (Лук 23, 45). Уподобив потемнение Солнца, поражение его света, ранам Христа, а сошествие Солнца за горизонт — пребыванию Христа в гробнице, Донн лишь "овеществил" каноническую метафору "Христос — Солнце жизни" — тем самым возвратив ей пронзительную новизну.
В алхимической иконографии весьма часто можно встретить изображение триумфального окончания "Великого делания" — получение Философского Камня — в образе Христа, встающего из гроба, ... или же поднимающегося из гробницы сияющего Солнца. Нет никаких сомнений, что здесь алхимия лишь следует христианству, привлекая для изъяснения своих практик его образность. Однако в алхимических трактатах мы встречаемся также и с иным родом изображений, на которых присутствуют два солнца: черное, пораженное солнце, садящееся за горизонт — и восходящее "солнце живое". Особый интерес — в силу их необычайной красоты -представляют для нас миниатюры XVI в., иллюстрирующие трактат Соломона Трисмозина "Splendor Solis" — ныне этот манускрипт хранится в Британском музее. На первой из них черное солнце погружается в воды озера. Мрачное светило символизирует пораженный аспект природы, чье "темное, пожирающее пламя" ведет все сущее к распаду и смерти. В анонимном теософско-алхимическом трактате XV в. с псевдо-богословским названием "Книга Святой Троицы" говорится, что после грехопадения Адама основой природы человека стал "темный огонь солнца". На языке "оперативной" алхимии, больше озабоченной практическими, нежели духовными, аспектами Великого Делания, "черная тень солнца" символизировала несовершенство природного золота[980], которое должно быть очищено алхимиком и преображено в "золото философов". Воды озера на интересующей нас миниатюре олицетворяют Первоматерию, через растворение в которой только и возможно дальнейшее преображение. В некоторых случаях "черное солнце" алхимики именуют "подземным солнцем" или "адским светилом" — в этом качестве оно представлено на известной гравюре в алхимическом компендиуме Стольция "Viridarium Chimicum" (1624).
Другая миниатюра из "Splendor Solis" изображает алое сияющее солнце, встающее над идиллическим пейзажем с городом и рекой на заднем плане. Оно символизирует предмет чаяний алхимика — lapis. В других трактатах аналогичная фаза Великого Делания изображается красным крылатым львом, возносящим солнце в своих лапах. Об этом льве у Никола Фламмеля сказано: "Он вырывает человека из долины скорби и дарует освобождение: освобождение от отчаянья бедности, от болезней, на крыльях своих, которые есть честь и слава, возносит он его прочь от этих стоячих вод египетских, имя которым — забота смертного о хлебе насущном".
Как мы видим, здесь алхимия разрабатывает уже свои собственные представления о мироздании, параллельные христианству, но вместе с тем весьма далекие от его канонической догматики. Однако при сопоставлении этих алхимических образов с интересующим нас фрагментом Донна проявляется их необычайное сходство. Более того, избегая вопроса о влиянии на Донна, при создании стихотворения "Воскресение", конкретных алхимических трактатов, мы можем с большой долей уверенности сказать, что "прозрачная" алхимическая метафора в тексте, с которой мы начали анализ, появляется здесь именно потому, что она поддержана и спровоцирована алхимическими аллюзиями первой строфы. Заметим, что для Донна в принципе характерна разработка единой сквозной метафоры на протяжении всего стихотворения. Появление алхимической образности в религиозном стихотворении не должно нас удивлять. Более того — алхимические аллюзии встречаются у Донна значительно чаще в религиозных стихах и "Посланиях", ориентированных на вдумчивого и образованного читателя, чем в светских стихотворениях, составивших основу "Песен и сонетов", адресованных более массовой аудитории.
Рассмотрим еще один "алхимический" текст Донна:
[Человек — мир, а смерть — Океан, / Которому Бог отдал <покрывать> низменности человека. / Это море окружает все сущее, и хотя / Бог положил между ним и нами предел и границу[981], / Оно ярится, и гложет <берега> и не умеряет своих притязаний, и крушит наши берега, забирая друзей. / Тогда изливаются и воды нашей суши (наши слезы скорби); / Наши воды затопляют землю, покрывая ее, / (То слезы, которые душе пристало скорее лить о своих грехах) / сметая все, и вот — похороны, / И даже те слезы, что должны бы смыть грех, греховны. / Мы, после Ноева потопа, ниспосланного Богом, вновь топим мир сами. / Из всех ядовитых тварей только человек / жалит себя жалом, что дано ему от рождения. / Слезы — ложные очки, мы не видим / сквозь пелену страдания, кто мы, кто — она. / Но ей это море смерти не причинило вреда, / Как приливная волна лижет влажный берег, / И оставляет на песке плавник, обточенный волной, / Так ее плоть очищена холодной рукою смерти. / Так китайцы, по прошествии лет / извлекают из земляной печи, где они погребли глину, фарфор; / Так эта могила, ее лембик, очистит / алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, / из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется / этой <обновленной плотью>, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар / уничтожит мир, сотворит тот заново / и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего. / Говорят, это море, добиваясь своего, тем самым теряет; / Если смерть плоти (младший брат) / захватит тело, наша душа, подвластная / иной смерти, которая старше <этой>, — ибо <душа> грешна, — тем самым освобождается; / <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; / тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах; / Ибо не обречен греху смертному тот, кому грех отвратителен, / но и тот, кому не отвратительна смерть, тоже умрет, / Она же имела оба эти качества и была чиста. / Милость была явлена в ней столь сильно, / Что удерживала ее от греха, — и даже в этом она каялась! / Так о мельчайших пятнах жалеет чистейшая белизна! Увы, / Сколь малой капли яда достаточно, чтобы лопнул хрустальный сосуд! / Она грешила, но только ради того, чтобы доказать: / Не могут слова Господа быть неверны, а сказано же — "Всякий грешен". / Ее совесть столь ревностно требовала чистоты, / что предельной правде <ее слов и деяний> недоставало небольшой примеси лжи, / обмолвки, оплошности; так легкое прикосновение греха только подтверждает безупречность. / Так херувимы, о которых знаем от Моисея: пусть сама их природа / такова, что движутся быстрее быстрого, они еще наделены крыльями от Бога: / Так ее душа, уже пребывая на Небе, / стремится еще выше, восходя от слезы к слезе — поднимаясь этой лестницей человеков. / Столь по душе она Богу, — говорить о том / радостно, — что Смерть уже клянет свою суетную поспешность. / Сколь по душе <была> она нам, сколь мила, / добра — при всей ее знатности, сколь мягка, / Опровергая укоренившуюся ересь, / Будто женщина не способна на дружбу; / Сколь <была> нравственна она и набожна — не буду говорить, / чтобы услышавшие об этих ее добродетелях не сочли старой девой: / и чтобы <этими славословиями> не прославить Смерть, не дать ей / почувствовать свой триумф.]
Текст этот нуждается в подробном комментарии. Во-первых, сам жанр траурной элегии, писавшейся часто по заказу, малопонятен современному читателю. Своеобразная риторика, определяемая законами жанра, кажется нашим современникам — да и не только им — тяжеловесной: характерно, что Бен Джонсон саркастически заметил по поводу донновской "Анатомии мира", написанной на смерть пятнадцатилетней Элизабет Друри, дочери покровителя поэта, что столь пышная хвала подобает скорее "не юной девице, а Деве Марии"[982]. Однако при этом упускается из вида тот факт, что хвалы воздаются вовсе не земной, конкретной личности умершего — оплакивается "идеальный человек". То есть жанр жестко предполагает философско-дидактический характер текста.
Если прочесть внимательно "Элегию на смерть леди Маркхэм", мы увидим, что в ней присутствуют как бы несколько сквозных смысловых планов. Развертка их предопределена самим началом стихотворения: "Человек есть мир, а Смерть — Океан..." (Ту же метафору мы видели в "Обращениях к Господу...") Противопоставление земной тверди и воды вводит тему сотворения мира. Следующая же строка совмещает в себе два смысла: "Смерти-океану определено покрывать низменности этого мира" и "Смерти отдано лишь несовершенное, тленное в человеке, его низменная часть". Тем самым Донн отсылает читателя к строкам "Первого послания Коринфянам" (15, 44-51), читаемым во время заупокойной службы: "Есть тело душевное, есть тело и духовное. Так и написано: первый человек Адам стал душею живущею; а последний Адам есть дух животворящий. Но не духовное прежде, а душевное, потом духовное. Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба. Каков перстный, таковы и перстные; и каков небесный, таковы и небесные. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного. Но то скажу вам, братия, что плоть и кровь не могут наследовать Царствия Божия, и тление не наследует нетления". Так вводится эсхатологическая тема воскресения и Страшного Суда. Однако христианское учение о воздаянии предполагает, что в каждом человеке воплощается вся история мира, от грехопадения Адама. Тем самым леди Маркхэм — воплощение всего человечества. Вряд ли в таком случае панегирический тон Донна столь уж неуместен. Далее, в строках 7 и 8 он говорит о слезах скорби (tears of passion), захлестывающих близких покойной, что "они покрывают нашу твердь" — "above our firmament". Фактически, Донн точно цитирует 7-й стих 1-й главы "Книги Бытия" в авторизованной версии короля Иакова: "And God made the firmament, and divided the waters which were under the firmament from the waters were above the firmament" — "И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью". Подчеркнем, что номер строки в стихотворении Донна соответствует номеру соответствующего стиха "Книги Бытия"[983].
Следом идет упоминание о "слезах, которые душе дозволено лить о своем грехопадении" — тема сотворения мира сменяется темой изгнания из Рая, а упоминание Ноя несколькими строками ниже отсылает к истории Потопа. Следующая строка, повествующая о том, что человек ядовит более, чем самый ядовитый гад, и постоянно сам себя жалит, находит свое объяснение в пассаже из последней проповеди Донна, прочитанной им в ожидании собственной кончины: "То, что мы именуем жизнью, есть всего лишь Hebdomada mortium, Неделя смертей, семь дней, семь времен нашей жизни, проведенной в умирании, семижды пройденная смерть; и затем конец. Наше рождение умирает в детстве, наше детство умирает в юности, юность со всем прочим умирает в старости, старость в свой черед умирает, и подводит конец всему. И не то чтобы они, юность наша из детства или старость из юности, возникали друг из друга, как Феникс из пепла другого Феникса, который только что умер, нет: но как оса или гадюка из отбросов, или как Змея из навоза. Наша юность хуже, чем наше детство, и наша старость хуже, чем юность. Наша юность жаждет и алчет, и после того пускается грешить, чего детство наше еще не ведало. А старость наша кручинится и злится, потому что уже не в силах греховодничать, как умела юность..."[984] Далее, говоря, что "слезы — ложные стекла, глядя <на мир> сквозь них, мы все видим покрытым туманом страсти или скорби", Донн отсылает нас к словам Апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан" (1 Кор. 13, 12). Чуть ниже упоминание о плоти, очищаемой смертью, вновь возвращает нас к канону чтения во время заупокойной службы: "Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие" (1 Кор. 15, 51-53). Тленное, персть земная должна быть преображена, "как китайцы... погребая <в печи> глину, извлекают фарфор; так эта могила, ее лембик, очистит алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется этой обновленной плотью, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар уничтожит мир, сотворит тот заново и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего". Упоминание здесь "лембика", алхимического сосуда, несомненно говорит о герметическом контексте данного фрагмента[985]. О проникновении алхимии в богословие мы уже говорили выше. Здесь же позволим себе процитировать небольшой фрагмент из "Речи во здравие" Лютера: "Наука алхимия мне очень нравится: это действительно естественная философия древних. Она нравится мне не только многочисленными возможностями применения, например, при варке металлов, при дистилляции и возгонке жидкостей, но также аллегорией и ее тайным, весьма заманчивым значением, касающимся воскрешения мертвых в день Страшного суда. Ибо так же, как огонь в печи вытягивает и выделяет из одной субстанции другие части и извлекает дух, жизнь, здоровье, силу, в то время как нечистые вещества, осадок остаются на дне, как мертвое тело, не имеющее никакой ценности, точно так же Бог в день страшного суда разделит все, отделит праведных от неправедных"[986]. Этот же образ — но уже в чисто алхимической интерпретации — мы находим у Василия Валентина, когда в трактате "Двенадцать ключей философии" он пишет о приготовлении materia prima, из которой "варится" Философский Камень: "В конце времен суждено миру сгореть в огне, и все, сотворенное Богом из ничто, сгорит и станет пеплом; и из этого пепла родится юная птица Феникс. Ибо в том пепле дремлет истинная и подлинная субстанция Тартара, которая, будучи растворена, позволит нам открыть крепчайший затвор Королевского Покоя. И когда все сгорит, будут созданы новое небо и новая земля, и новый человек в славе его, исполненный всяческого благородства".
Следующее движение донновской мысли: "Если смерть плоти (младший брат) захватит тело, наша душа, подвластная смерти, которая старше, ибо грешна, тем самым освобождается; <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах", — возвращает нас к Апостолу Павлу: "Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?" (1 Кор 15, 54-55). Заметим, что в английском Смерть обычно сочетается с притяжательным прилагательным "his", что указывает на мужской род. Тем самым отчетливый "военный" привкус донновской метафоры "Смерть-завоеватель, Смерть-узурпатор" более чем оправдан. Дальнейшее описание совершенства освободившейся от плена тела души, греховной лишь тем, "что даже к греху испытывала жалость", логически понятно и объяснимо. Обратим внимание на другую важную особенность стихотворения: мы уже упоминали, что алхимическое делание совершается в несколько стадий: умерщвление материи, ее разложение на элементы, называемое "растворением" — оно позволяет разделить "дух" и "тело", затем следует их очистка и после того — соединение, ведущее к обретению Философского Камня. Весь ход "Элегии на смерть леди Маркхэм" с разверткой образа смерти-океана четко Следует этой схеме. Тем самым алхимическая аллюзия здесь — отнюдь не проходное сравнение, а смыслообразующая сквозная метафора, структурирующая весь текст — точно так же, как то было с "золотом-кругом-циркулем" в "Прощанье, запрещающем грусть". Символ не шифр, не тайнопись, он указует на реальность, постижимую духом, но не выразимую в непосредственном дискурсе. И все же символы могут существовать лишь внутри более или менее живой системы взаимосвязей, а тем самым значение алхимических символов зависит от контекста. Порой они могут поворачиваться то одной, то другой своей стороной, им часто присуща амбивалентность, и все же там, где речь заходит о символах, невозможен произвол. Не существует "символики" ad hoc.
Таким образом, мы видим, что использование языка алхимических описаний является весьма существенной частью поэтики Донна, глубоко связанной с духом эпохи в целом.
Алхимия была оперативным путем к бессмертию и спасению. Путем, параллельным христианству, но при этом лежащим вне его, сколь бы искренними христианами ни были многие из алхимиков... Именно эта особенность алхимии была отражена в изящном определении этого искусства, предложенном историком науки Гарри Дж. Шепардом в 1986 г. на конгрессе, посвященном роли алхимии в европейской культуре: "Алхимия — это искусство высвобождения отдельных фрагментов Мироздания из ограниченности существования во времени и достижения совершенства, которое для металлов мыслится как золото, а для человека — долголетие, затем — бессмертие и, наконец, искупление. Материальное совершенство достигается оперативным путем: изготовлением Философского Камня, превращающим металлы <в золото>, и Эликсира Жизни, дарующего человеку долгожительство, тогда как духовное совершенство обретается как результат внутреннего откровения или иного озарения"[987]. Но символические языки богословия и алхимии существовали рядом, взаимно обогащая друг друга, проникая друг в друга — и проявляясь в художественных текстах, что мы, на примере Донна, старались показать.
Антон Нестеров. Циркуль и окружность
Автор выражает признательность Британской академии, при поддержке которой была написана эта статья. Благодарим также Л. И. Тананаеву за помощь в работе с иконографическим материалом.
1
Датировка большинства поэтических текстов Джона Донна весьма затруднительна: практически, иследователи не располагают ни автографами, ни прижизненными изданиями его стихов (что касается последних, исключение составляют лишь два стихотворения, предпосланные "Нелепицам" Томаса Кориэта[988] (1611), "Элегия на смерть принца Генри", вошедшая в посвященный памяти последнего сборник "Lachrimae Lachrimarum"[989] (1612), а также "Годовщины", посвященные памяти Элизабет Друри, изданные соответственно в 1611 и 1612 г.[990]).
Во многом это объясняется позицией самого автора. Так, в письме к Джорджу Гарранду от 14 апреля 1612 г. Донн пишет об опубликованных им "Годовщинах": "Что до моих "Годовщин", я сам осознаю свою ошибку: было падением отдать в печать нечто, написанное стихами, — в наше время это простительно для людей, которые сделали <сочинительство> профессией и являют глубину мысли, а я искренне задаюсь вопросом, что заставило меня согласиться на публикацию, и не могу себе простить. Но с другой стороны, касающейся обвинений, будто сказано слишком много, моя защита в том, что целью было сказать столь хорошо, сколь в моих силах, ибо я не знал женщины более благородной..."[991]
В этом письме Донн достаточно ясно ссылается на негласное правило, согласно которому благородному человеку "не подобает отдавать свои стихи в печать"[992].
Отказ от публикации вовсе не означал, что автор рассматривает свои творения как нечто, недостойное внимание современников и потомков, но означал ориентацию на избранного читателя, тогда как распространение стихов в рукописях отнюдь не бросало тени на их автора.
Как отмечает составитель фундаментального "Индекса произведений английской литературы в рукописях" Питер Биль, рукописей донновских стихов до нас дошло "больше, чем стихов любого английского поэта XVI и XVII вв."[993].
Об отношении Донна к рукописям своих произведений многое говорит письмо поэта, адресованное Роберту Керу (апрель 1619 г.). Посылая другу рукопись трактата "Биатанатос", Донн пишет: "Но, кроме обещанных тебе стихов, посылаю еще одну книгу, к которой и прилагаю сей рассказ. Я написал ее много лет назад, и так как посвящена она теме,
Читая эти строки, мы не должны забывать, что "Биатанатос" — рассуждение, обосновывающее дозволенность самоубийства — самого тяжкого из смертных грехов, — был довольно "взрывоопасным" сочинением, особенно если учесть, что к моменту написания нашего письма автор "еретического текста" был настоятелем собора Св. Павла, и придворным проповедником... Однако нам в этом письме важно иное: автор дает рукопись для чтения и показа узкому кругу доверенных лиц много лет спустя после ее создания. С другой стороны, он специально оговаривает, что она написана "не Джеком Донном, но и не доктором Донном". Эта формула Донна весьма часто цитируется исследователями, когда они хотят подчеркнуть, насколько зрелый Донн отбросил "фривольные заблуждения" своей юности... Однако сам контекст письма говорит нам о том, что эти определения используются здесь Донном только для того, чтобы обозначить два полюса, относительно которых вытянулись "силовые линии" его жизни, и между этими полюсами есть множество "иных" Доннов — в том числе и автор "Биатанатоса". Сам факт посылки другу
2
Друг и первый биограф поэта Исаак Уолтон в своей "Жизни доктора богословия Джона Донна" настаивает на том, что это стихотворение было сочинено в 1611 г. во время поездки с его тогдашним патроном, сэром Робертом Друри, в Париж. Эта датировка более или менее принята специалистами по Донну, однако если мы внимательно прочтем текст Уолтона, то увидим, что, возможно, дело обстоит несколько иначе. "Датировка" включена Уолтоном в длинную историю о путешествии, кульминацией которой становится видение, явленное Донну во время этой поездки. Приведем текст Уолтона с некоторыми сокращениями:
"Как раз то время, когда Донн и его жена жили в доме сэра Роберта <Друри>, лорд Хэй был направлен королем Иаковом[995] с пышным посольством к французскому королю, Генриху IV..., и сэр Роберт внезапно принял решение сопровождать его при французском дворе... И столь же неожиданно сэр Роберт обратился к г-ну Донну с просьбой сопровождать его в этом путешествии. Это неожиданное пожелание стало известно жене Донна, которая ждала в ту пору ребенка и чье телесное здоровье и без того было расшатано, и та высказала мужу, сколь нежелательна была бы ей разлука с ним, сказав, будто "душа предвещает ей, что в его отсутствие может случится с нею беда", и потому не хочется ей отпускать мужа от себя. Однако сэр Роберт стал очень настаивать, и Донн, в силу присущего ему благородства, счел, что, видя столь много доброго от сэра Роберта, он не вправе располагать собою по собственному усмотрению, и сказал о том жене, которая, волей-неволей, скрепя сердце согласилась на это путешествие...
Через несколько дней после того, как отъезд <Донна> был решен, Посол, сэр Роберт и Донн покинули Лондон; через двенадцать дней они благополучно добрались до Парижа. И вот через два дня после их прибытия сэр Роберт, Донн и друзья их обедали, [потом же гости и сэр Роберт вышли,] и Донн остался один. Через полчаса сэр Роберт вернулся, и нашел Донна сидящим все там же в одиночестве, однако столь возбужденным и столь изменившимся в лице, что сэр Роберт был очень удивлен и крайне желал, чтобы Донн поведал, что же случилось за то краткое время, пока он отсутствовал.
Но Донн не мог отвечать сразу, лишь после продолжительного молчания — так что недоумение собеседника росло все сильнее — он наконец сказал: "После того, как Вы ушли, у меня было ужасное видение: я видел, как моя жена, простоволосая и с мертвым младенцем на руках, прошла из угла в угол этой комнаты, и это повторилось, с тех пор, как Вы ушли, дважды". На это сэр Роберт ответил: "Сэр, Вы, должно быть, погрузились после моего ухода в сон; и это — порождение сна, отягченного меланхолией, — желаю Вам о том забыть, ибо сейчас Вы проснулись и бодрствуете". На что Донн ответил: "Я совершенно точно знаю, что не спал, когда Вы ушли, точно так же, как знаю, что я жив, а не мертв; и я знаю, что, появившись второй раз, она остановилась и посмотрела мне в глаза, а потом растаяла". И на следующий день, освеженный отдыхом и сном, Донн придерживался сказанного им накануне... и склонил сэра Роберта к тому, что тот отчасти поверил в истинность видения... ибо он немедленно послал в Друри Хаус слугу, наказав тому спешно узнать и принести весть, жива ли г-жа Донн, и если жива, каково ее здоровье. Через двенадцать дней слуга вернулся и сообщил, что он нашел г-жу Донн в великой скорби, больной, пребывающей в постели; и что после долгих и трудных родов она разрешилась от бремени мертвым младенцем. И выяснилось, что это разрешение от бремени произошло точно в тот день и час, когда Донн видел, как прошла она мимо него по комнате...
Столь тесную связь <между двумя людьми> иные сочтут удивительной, и таких будет большинство; ибо почти все в нашем мире придерживаются того мнения, что времена видений и чудес кончились. При этом никто не сочтет удивительным, что если натянуть на две лютни одинаковые струны и настроить их тем же строем, а затем на одной лютне заиграть, то вторая, даже если лежит на столе в отдалении, отзовется, пусть ничья рука ее не касалась, — она отзовется, как отзывается эхо трубе... но многие не поверят, будто существует внутреннее сродство душ; пусть же всякий, читающий эти строки, придерживается на этот счет собственного мнения. Но если недоверчивые станут посягать на свободу доверчивых верить тому, что может такое и вправду быть, я бы призвал их задуматься над тем, что многие мудрецы верили, будто призрак Юлия Цезаря являлся Бруту, а святой Августин и Моника, его мать — оба они удостоились видения перед его обращением в истинную веру...."[996]
И далее у Уолтона следует длинное рассуждение о видениях, приводятся многочисленные примеры, почерпнутые из Ветхого и Нового Завета, в заключение же говорится:
"Воздержусь от того, чтобы и далее утомлять читателя рассуждением о видениях и том, как следует к ним относиться; закончу же мой комментарий к явленному <Донну>, приведя стихи, посвященные <в оригинале — given> Донном жене как раз тогда, когда он должен был с нею разлучиться. И клятвенно заверяю в том, что слышал я от критиков, сведущих в языках и поэзии, что ни греческие, ни латинские поэты не создали ничего равного этим строкам". И вслед за этим Уолтон приводит полный текст "Прощания, запрещающего грусть".
Как мы видим, смысловым центром рассказа является тот факт, что у Донна были видения, и видения эти были истинны. "Жизнь доктора Джона Донна" была написана Исааком Уолтоном в 1640 г. как предисловие к изданию проповедей Донна и фактически была попыткой создать канонический образ "преподобного Донна", который смог отринуть заблуждения юности (а ими в равной степени были и фривольная поэзия, и католическое вероисповедание), обратиться к истинам религии (равно как обратиться в "истинную религию" — англиканство) и стать одним из выдающихся служителей Церкви в Англии.
Заметим, что в этом контексте само стихотворение Донна будет играть вторичную и подчиненную роль, являясь не более чем еще одним — светским — доказательством истинности поведанной истории[997]. Фактически, перед нами весьма изящная риторическая конструкция — и не более. О самом стихотворении сказано лишь "L. will conclude mine with commending to his view a copy of verses given by Mr. Donne to his wife at the time he then parted from her". Обратим внимание, что при этом Уолтон использует в этой фразе выражение "given", что можно прочесть и как "посвященные", и как "врученные", "переданные" ей. Ссылка же на "критиков, искушенных как в языках, так и в поэзии" позволяет думать, что если даже историю видения Уолтон мог знать со слов самого Донна, то стихотворение не было получено Уолтоном непосредственно от автора, который позаботился бы при этом уточнить датировку его создания, а попало к биографу из каких-то вторых рук. С другой стороны, вспомним передачу "Биатанатоса" Роберту Керу: "дано" не означает "дано сразу после написания".
Нам представляется возможным предложить иную, намного более раннюю датировку "Прощания, запрещающего грусть".
3
Один из центральных образов стихотворения — циркуль, появляющийся в последних строфах "Прощания...":
[Как праведники тихо отходят <из этого мира>, / И шепотом понуждают души свои уйти, / Тогда как иные из их скорбящих друзей говорят, / Прервалось дыхание, или нет. // Мы же сольемся воедино, без восклицаний, / Без потоков слез, без бурь вздохов // Ибо было бы профанацией нашей радости / Поведать о сердцевине нашей любви // Движение земных пластов несет ущерб и страх, / Людям ведомо, что это означает, / Но дрожь небесных сфер / Нам неведома, ибо те от нас далеки. // Скудная любовь подлунных любовников / (Наделенных лишь чувственною душой) не может допустить / Отсутствия, ибо с ним уходит то, что составляло ее суть. // Но мы, столь очищенные любовью, / Что наши "я", не знают, — что это такое: / взаимно осознавая друг друга / Заботиться об отсутствии глаз, губ и рук. // Наши две души — одна душа, / И пусть я должен уйти, вынести это, / То не разрыв, но — растяжение <души>, / Подобно тому, как золото отковывают в тончайшую проволоку. // А если душ две, то пара их подобна / Паре борющихся ножек циркуля, / Душа, которая есть ножка-опора, кажется недвижной, / Но движется вместе с другой. // И та, что в центре, / Когда другая отходит далеко, / Она склоняется, тянется за другой, / И выпрямляется, когда та возвращается назад. // Так ты для меня, который должен, / подобно ножке циркуля, обегать круг; / Твоя твердость (постоянство) позволяет мне завершить круг / и вернуться к началу.]
Нам уже приходилось, вслед за многими другими авторами[998], писать об алхимических концептах этого стихотворения в целом[999]. В данном же случае укажем на несколько иной аспект стихотворения. После строфы-интродукции, где тема ухода сопряжена со смертью, вторая строфа повествует о расставании возлюбленных, о котором лучше не сообщать тем, кто не ведает всей глубины любви. Обратим внимание на этот акцент стихотворения, к которому мы вернемся позже. Следующая строфа повествует о том, что если доступное нашему восприятию "движение земных пластов" способно внушать ужас, то движение далеких звездных сфер оставляет нас равнодушными. Следом идет разработка темы профанной и возвышенной, "подлунной" и небесной любви, и в конце появляется образ циркуля, с акцентом на твердость/постоянство (firmness) возлюбленной, которое одно является залогом счастливого воссоединения двух душ.
Тем самым мы можем выделить в смысловом развитии стихотворения три узловых концепта: небесная сфера — циркуль — постоянство.
Донна со времен ироничного доктора Джонсона часто обвиняли в склонности "сопрягать вместе разнородные идеи". Однако при этом столь же часто упускалось из вида, что толчком к подобному сопряжению идей могут служить некие реальные предпосылки. Одной из характерных особенностей поэтики Донна является ее визуальность. К Донну вполне применимо то, что Мандельштам называл "хищным глазомером": если мы присмотримся, все его метафоры и сравнения имеют опору, в первую очередь, в опыте зрительного восприятия — это своего рода риторика изобразительного. (Особенно явственно это проступает, если читать Донна на фоне английских поэтов-петраркистов, чья образность уходит своими корнями в книжность, в конвенциональный язык чисто литературных описаний.)
Нам представляется возможным назвать объект, послуживший толчком для донновской образности в "Прощании, запрещающем грусть".
Объектом этим является... "Трактат против предсказательной астрологии" Джона Чамбера, отпечатанный Джоном Харрисоном в Лондоне в 1601 г. и посвященный тогдашнему патрону Донна, "достопочтенному сэру Томасу Эджертону, лорду-хранителю Большой Печати и одному из членов Тайного Совета Ее Величества"[1000].
Титульный лист трактата Джона Чамбера
Если посмотреть на титульный лист этой работы, мы обнаружим, что все три интересующие нас концепта сведены здесь воедино. Дело в том, что в качестве издательской марки на титульном листе присутствует довольно популярная в ту эпоху эмблема, изображающая раскрытый циркуль в поле гербового щита, увитого геральдической лентой с девизом "Lahore et constantia" — "Трудом и постоянством". Отсылка же к небесным сферам содержится в самом названии трактата. Перед нами все три узла донновского стихотворения: небеса — циркуль — постоянство.
Донн должен был держать в руках эту книгу: обычно издания, посвященные кому-то из сильных мира сего, присылались адресату посвящения на дом — и в обязанности Донна, в 1601 г. служившего личным секретарем лорда Томаса Эджертона, несомненно, входили разборка корреспонденции и присмотр за библиотекой.
4
Чтобы понять, в какой мере этот титульный лист мог "активизировать" поэтическое сознание Донна, остановимся подробнее на символике представленной на титульном листе эмблемы. С одной стороны, она являлась "парафразом" на издательскую марку амстердамской типографии Плантенов[1001], сыгравшей в истории европейского книгоиздания выдающуюся роль Достаточно сказать, что среди коллекционеров существует нарицательное имя для книг этого издательства — "плантены", и книги эти ценятся наравне с "альдинами" — продукцией старейшей типографии Альдо Мануция.
Издательский знак типографии Плантена
Искусство чтения эмблем было одной из характерных особенностей ренессансной культуры[1002]. Начало своего рода "эмблемомании" положила книга "Emblematum liber" итальянца Андреа Альчато, впервые напечатанная в 1531 г. в Аугсбурге и выдержавшая до 1782 г. не менее 130 переизданий по всей Европе[1003].
Издательский знак типографии Плантена, выполненный Яном-Кристофеллем Йегером по рисунку Эразма Квеллина
Альчато соединил в единое целое три элемента: гравюру, девиз и их стихотворное истолкование, породив тем самым целый особый жанр литературно-графической продукции.
Общим свойством эмблем было то, что "краткая надпись не столько раскрывала смысл гравюры, сколько усложняла его... Пояснение, в свою очередь, не являлось обстоятельным описанием скрытого в гравюре и краткой надписи смысла, которое исчерпывало бы содержание эмблемы"[1004].
Эмблема серьезнейшим образом отличалась от аллегории. Лежащая в основы эмблемы "парадигма была явлена одновременно в целом ряде (собственно говоря, в трех) сообщений. Каждое из этих проявлений парадигматического значения могло иметь несколько истолкований, но лишь одно из них позволяло прочесть эмблему как единый символ"[1005].
Попробуем же "прочитать" эмблему с циркулем, для чего нам надо будет обратиться к ее истории и иконографии.
Эта эмблема встречается, с небольшими вариациями, во многих сборниках той эпохи. Классический ее вариант выглядит следующим образом: из облака выступает рука, держащая вершину раскрытого циркуля, ножки которого оперты на землю и очерчивают круг, чаще всего этот крут замкнут, хотя порой его еще только предстоит замкнуть, а порой на гравюре этот круг отсутствует, и как бы подразумевается необходимость его прочертить. Девиз эмблемы, как уже говорилось: "Lahore et Constantia" — "Трудом и постоянством".
На многих дошедших до нас средневековых изображениях циркуль является атрибутом Бога-Творца. Очевидно, опорой для соответствующей иконографии мог послужить стих из библейской "Книги Премудрости Соломона": "Но Ты все расположил мерою, числом и весом" (Прем. 11, 21). И действительно, на рисунках во многих средневековых рукописях мы видим выступающую из облаков Руку Господню, держащую циркуль, меру и весы. Укажем лишь на одну из миниатюр так называемых "Эдвинских евангелий" — иллюминированного немецкого манускрипта начала XI в.[1006] Весьма близкое изображение Бога-Отца с циркулем и весами мы находим в Псалтыри первой половины XI в., хранящейся в Лондонском музее[1007]. Однако заметим, что в данном случае иконография предполагает одновременное наличие нескольких атрибутов, связанных с измерением, исчислением и взвешиванием.
Миниатюра из Эдвинского Евангелия XI в.
Джон Блок Фридман, автор работы "Циркуль архитектора в сюжетах, связанных с сотворением мира, в миниатюрах позднего средневековья", замечает, что среди сорока с лишним известных нам средневековых изображений Бога, держащего в руках циркуль, лишь семь могут быть соотнесены с сюжетом, восходящим к "Книге Премудрости Соломона"[1008].
Миниатюра из «Истории схоластики» Гияра де Мулена, (Франция, нач. XV в.)
С несколько иным, более распространенным, типом изображений мы встречаемся, в частности, на миниатюре середины XIII в. из "Нравственной библии": Бог, склонившись, проводит окружность у Своих ног[1009]. В так называемой Холкамской Библии XIV в., хранящейся в Британском музее, мы можем видеть Бога, восседающего на престоле и держащего в левой руке развернутый циркуль[1010]. При этом, очевидно, "сюжетообразующим" для этих образов является стих из "Книги Притчей Соломоновых": "Когда Он уготовлял небеса, я была там. Когда Он проводил круговую черту по лицу бездны, когда утверждал вверху облака, когда укреплял источники бездны, когда давал морю устав, чтобы воды не переступали пределов его, когда полагал основания земли" (Прит. 8, 27-29). В каноническом еврейском комментарии Раши (1040-1105 гг.) на интересующий нас стих из "Книги Притчей Соломоновых" (в еврейской традиции — "Мишлей" 8, 27) сказано, что "круг в этом стихе означает окружность или то, чем ее проводят", — то есть циркуль. Заметим, что в латинской Вульгате слово "циркуль" — circinus — используется лишь однажды, в стихе из Исайи 44, 13: "Протягивает по нему линию, циркулем делает на нем очертание". Однако однокоренное слово — circumdedit — "провел окружность" — встречается в Вульгате в переводе стиха из "Книги Иова": "Черту провел над поверхностью воды, до границ света со тьмою" (Иов. 26, 10)[1011]. Тем самым изображение Бога, склонившегося с циркулем над творением, имеет несколько иную "отсылку", чем изображение Бога с циркулем и весами.
«Эмблема из сборника "Зерцало величия". Лондон. 1612»
Очевидно, именно к тому же кругу образов восходит эмблема, представленная в сборнике Генри Пичама "Minerva Britanna or a Garden of Heroical Deuises, furnished, and adorned with Emblemes and Impresas of sundry natures, Newly devised, moralized and published", вышедшем в Лондоне в 1612 г.[1012], на которой мы видим: рука, протянувшаяся из облака, очерчивает циркулем две наложенные друг на друга окружности в центральной части гравюры, заполненной по краям изображением холмов и скал с условной растительностью, — очевидно, центр являет собой то ли море, то ли долину. Девиз эмблемы "In Requie, Labor" — "В покое — труд"[1013]. Значение эмблемы изъясняется в следующем стихотворении:
Эмблема из «Британской Минервы», 1612 г.
[Чрезмерность нам отвратительна, скудость рождает еще большие стенания, / Золотая середина, как показывает опыт, — лучше всего, / Праздность подобает для отдыха, когда кончен дневной труд, / Но пусть отдых сочетается с каким-либо занятием, / ибо когда много [праздности или трудов], и то, и другое становится докучным, они отнимают у жизни радость и удовольствие. // Если же ты знаком с Музами, ищи уединения, пусть от тебя даже все удалятся, / Это нередко доводилось испытать и Солону, / Но нет лучшего друга для размышлений / и для наших сладостных занятий, чем частная жизнь, / Вдали от города и суеты.]
Светский характер истолкования эмблемы не должен вводить нас в заблуждение: изъясняющее стихотворение в своем подтексте отсылает к описанию седьмого дня творения в книге Бытия: "И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал. И благословил Бог седьмой день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал" (Быт. 2, 2-3). Очевидна связь эмблематического образа с той иконографией творения, о которой мы говорили, — но прочитанной не в теологическом контексте, а в контексте творческих усилий художника.
Однако в ренессансной иконографии мы можем встретить циркуль в серии иных сюжетов, связанных не столько с мотивом творения или творчества, сколько в сюжетах, связанных с репрезентацией такой добродетели, как Temperantia — сдержанность, умеренность. Этот круг образов довольно подробно очерчен в работе Уайт Линн "Иконография Temperantia и добродетели ремесел"[1014] и в работе Р. Клибанского, Э. Панофски и Ф. Саксла "Сатурн и меланхолия", где в приложении представлена и обширная иконография[1015]. Укажем лишь на барельеф "Умеренность" в церкви Св. Михаила во Флоренции: женщина, увенчанная короной с надписью "Temperantia", держит в руках раздвинутый циркуль. Концепт, лежащий в основе соответствующих изображений, восходит к тому представлению, что начертание окружности требует неспешности и сосредоточенности, иначе может дрогнуть рука и круг окажется дефектным, а чем больше окружность, тем больше времени требуется, чтобы ее очертить. И тут опять проступает связь светско-риторического и теологического мышления, в равной мере тяготеющего к символам: символика Temperantia восходит к представлению о Провидении, действующем подобно геометру, и то, что нам кажется случайной кривой, на самом деле — часть великой окружности, которая будет замкнута в конце времен. Напомним, что круг мыслился символом Божества.
С другой стороны, именно с образом Temperantia, по всей видимости, связана столь распространенная в эпоху Возрождения персонификация Меланхолии в виде женщины с циркулем, погруженной в глубокую задумчивость — этот образ хорошо известен по циклу дюреровских гравюр.
«Меланхолия». Гравюра Вирджила Солиса (1514-1562) из цикла «Четыре темперамента»
Видимо, эмблема с изображением циркуля и девизом "Lahore et Constantia" аккумулирует в себе все эти мотивы — и "светский", и "богословский". Сам жанр эмблемы предполагал открытость и вариативность: уже существовавший образец мог подвергаться переосмыслению и модернизации — это вовсе не расценивалось как плагиат или насилие над образом. Так, например, во Франкфурте в 1593 г. выходит гравированный Теодором де Бри том "Emblemata nobilita et vulgo scitu" (Франкфурт, 1593), где присутствуют изображение и девиз, но не дано их истолкование — для него оставлены рамки, предполагающие, что читатель сам заполнит их подобающим текстом.
5
Мы уже говорили, что, исполняя обязанности секретаря у лорда Томаса Эджертона, Донн мог видеть и, скорее всего, видел "Трактат о предсказательной астрологии" Джона Чамбера. Трактат должен был попасть в дом патрона Донна вскоре после своего выхода — то есть еще до Рождества 1601 г. В декабре 1601 г. Донн сочетался тайным браком с шестнадцатилетней племянницей жены своего патрона -Анной Мор, и вскоре после венчания Анна покинула Лондон и вернулась в фамильное поместье отца, сэра Джорджа Мора — Лузели Парк. После этого Донн прибег к посредничеству графа Нортумберленд, который гостил в феврале в доме Моров, с тем чтобы тот оправдал мужа Анны в глазах ее отца. Однако посредничество оказывалось неудачным, и в феврале 1602 г. Донн был арестован по обвинению в соблазнении девушки.
Тем самым в начале 1602 г. Донн пребывает в разлуке с женой, причем возлюбленные разлучены вопреки своему желанию. У Донна есть серьезнейший повод для написания текста о разлучении возлюбленных — гораздо более яркий, чем поездка в Париж десять лет спустя. Мы имеем и подобающую ситуацию, в которой могло возникнуть стихотворение, и образный толчок к его созданию — титульный лист книги, возможно, известный и предполагаемому адресату стихотворения — Анне Мор, которая познакомилась с Донном именно в доме Эджертонов.
Исходя из этого, мы можем довольно точно датировать донновский текст второй половиной 1601 — началом 1602 г. При том, что датировка эта опирается на косвенные данные, она не менее обоснована, чем та, которая принята вслед за Исааком Уолтоном.
Краткая хронология жизни
Рождение в католической семье. По отцовской линии — состоятельные купцы. Мать — дочь Джона Хейвуда, поэта и драматурга, и внучатая племянница автора "Утопии" и Королевского канцлера Томаса Мора.
В возрасте сорока трех лет умирает отец. Мать сочетается вторым браком с Джоном Симмиджем, президентом Королевской медицинской академии.
Поступает в Оксфорд, но не кончает курса, так как это связано с обязательным принятием англиканства.
Продолжает учебу в Тринити-Колледж в Кембридже.
Предположительно, путешествует по Европе.
Принят в лондонскую юридическую школу Линкольз-Инн.
Получает причитающуюся ему долю отцовского наследства.
Брат, Генри Донн, арестованный за укрывательство католического священника, умирает в тюрьме от чумы.
Принимает участие в морской экспедиции в Кадикс под началом графа Эссекса и сэра Уолтера Рэли.
Участвует в неудачной экспедиции к Азорским островам. Написаны послания "Шторм" и "Штиль".
Поступает секретарем к сэру Томасу Эджертону, Лорду-хранителю Королевской Печати.
Выбран депутатом Палаты общин.
(Декабрь) Тайно женится на Анне Мор, племяннице лорда Эджертона и дочери сэра Джорджа Мора.
(Февраль) Тайная женитьба раскрыта. Джон Донн заключен под арест и уволен со службы у лорда Эджертона.
(Апрель) Суд подтверждает законность брака. Донн принимает предложение сэра Фрэнсиса Уолли и становится его домашним секретарем.
Смерть королевы Елизаветы I. Конец династии Тюдоров. На английский престол восходит шотландский король Иаков I Стюарт.
Путешествие во Францию и Италию.
Возвращение в Англию.
Испытывает внутренний кризис и пишет "Биатанатос" — трактат о том, дозволено ли христианину самоубийство. Отходит от католицизма.
Публикует антикатолический памфлет "Псевдомученик".
Получает степень магистра искусств от Оксфордского университета.
Публикует поэму "Первая годовщина", написанную в память умершей дочери сэра Роберта Друри.
Публикует полемический трактат "Игнатий и его конклав", направленный против иезуитов. Книга удостаивается похвал со стороны короля Иакова I.
(Ноябрь) Уезжает на континент вместе с семейством Друри.
Публикует вторую поэму, посвященную памяти дочери сэра Роберта Друри — "Анатомия мира", вышедшую под одной обложкой с переизданной "Первой годовщиной".
(Январь — август) Поездка с сэром Робертом Друри в Париж, Германию и Бельгию.
Публикует элегию на смерть принца Генри.
(23 января) Рукоположение в сан англиканского священника.
Назначение капелланом короля Иакова I.
(Март) Получает почетную степень доктора богословия от Кембриджского университета.
Получает два доходных прихода.
Читает проповеди при дворе.
Получает должность профессора богословия в Линкольнз-Инн.
(15 августа) Жена Анна умирает через пять дней после рождения мертвого ребенка.
(Всего у супругов родилось 12 детей, из которых выжило только 8).
(Май) Уезжает в Германию в качестве капеллана при посольстве виконта Донкастера.
(22 ноября) Доктор Донн назначен настоятелем собора Св. Павла.
(Апрель) Назначен мировым судьей в Кенте и Бедфордшире
(Июнь) Выбран почетным членом и членом совета Виргинской компании.
Назначен судьей в Королевскую комиссию по церковным судам.
(Ноябрь-декабрь) Тяжелая болезнь, во время которой пишет "Обращения к Господу в час нужды и бедствий".
Публикация "Обращений к Господу в час нужды и бедствий".
(27 марта) Умирает король Иаков I. Донн читает свою первую проповедь королю Карлу I.
Серьезно болен, пишет завещание
(25 февраля, первая пятница Великого поста) Читает последнюю проповедь при дворе, "Схватка смерти".
(31 марта) Умирает. Погребен в соборе Св. Павла 3 апреля.
Выходит первое издание стихов Донна под названием "Стихотворения Дж. Д. с приложением элегий на смерть автора".
Выходит том проповедей. В качестве предисловия к нему публикуется написанная Исааком Уолтоном "Жизнь доктора богословия Джона Донна".