Культовый журнал «DARKER», редакция «Астрель-СПб» и проект «Самая страшная книга» представляют эксклюзивное, существующее только в цифровом формате, собрание лучших жутких историй с конкурса «Чертова дюжина».
Конкурс страшных рассказов «Чертова дюжина» – одно из старейших (проводится с 2013 года) и важнейших хоррор-мероприятий страны. Каждый год в нем участвуют сотни историй, финалисты регулярно публикуются в престижных печатных антологиях, а победители автоматически выдвигаются на соискание премии «Мастера ужасов».
Максим Кабир, Александр Матюхин, Елена Щетинина, Оксана Ветловская, Герман Шендеров, Иван Белов – новые жуткие истории от этих и других авторов во второй по счету антологии лучших рассказов «Чертовой дюжины»!
© Авторы, текст, 2021
© М. С. Парфенов, составление, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Герман Шендеров
Лучший погонщик
Перед входом во дворец Амрит поправил бинты на лице. Ткань, влажная от сукровицы, липла к коже, вызывая невыносимый зуд. Дворец раджи гнездился в мангровых зарослях, окруженный несколькими очищенными каналами. В их истоках стояли фильтрующие дамбы, превращавшие грязную болотную воду в прозрачные ручейки, однако не избавлявшие от тягучей вони разложения.
Амрит зря беспокоился – у открытых настежь ворот стражников не оказалось, так что можно было немного ослабить бинты и дать раздраженной коже подышать. Ткань же на спине пришлось оставить – перед грядущим походом нужно было позволить целебной мази впитаться.
Внутри дворца ослепительно-белый камень и позолота фасада сменились буровато-серыми корнями, увивавшими коридоры так, что не было видно даже стен. Погонщик, ненадолго остановившись глотнуть воздуха и перевести дух, оперся на один особенно толстый корень и тут же отдернул руку – тот шевельнулся и застенчиво спрятался. То, что Амрит поначалу принял за корень, оказалось серой, покрытой засохшей грязью рукой. Стало понятно, почему у ворот не было охраны. Раджа – толстый параноик – не доверял живым, предпочитая держать подле себя целые армии лааш под контролем нескольких кшатриев, что приходились ему дальними родственниками. Только сейчас погонщик, привыкший к вони от собственных гниющих и мокнущих ран, заметил, что дворец прямо-таки смердит медленно разлагающейся плотью, к миазмам которой примешивался слабый аромат мирры.
Амрит и раньше слышал от заезжих купцов о «тоннеле прикосновений» – рассказывали, что гневливый раджа нередко играл с жертвой, благодушно позволяя ей уйти с миром. Незадачливый проситель узнавал о том, что провинился перед раджой, лишь когда стены смыкались, поглощая несчастного.
Коридор вывел погонщика во внутренний двор, и тот зажмурился, ослепленный солнцем, бьющим в глаза – светило не загораживали ни листья, ни кроны деревьев, а мрамор под ногами казался раскаленным добела.
– Вот он, повелитель, лучший погонщик во всем Каяматпуре…
Шипение, раздавшееся будто бы отовсюду, заполнило легкие, вытеснило воздух, превратило свет во тьму. Голова закружилась, и Амрит едва удержался на ногах, вцепившись в какое-то каменное возвышение перед собой.
– Осторожнее, погонщик! – раздалось надменное. – Я сам решу, когда мне кормить крокодила.
Когда головокружение отступило, а глаза привыкли к яркому свету, Амрит отшатнулся от бортика бассейна, в котором среди лилий и кувшинок в мутной воде нарезала круги бревноподобная туша. Пустые глазницы пялились в небо, а вода бурлила меж ребер, когда мертвая рептилия размером с лодку лениво переворачивалась, подставляя солнцу выпотрошенное брюхо.
– Достался мне от отца. Он велел лааш вытащить тварюгу из воды и держать на весу, пока тот не сдох от жажды, – пояснил раджа, закидывая в рот виноградину. – Подойди, не бойся.
Амрит, почтительно наклонившись, обогнул бассейн и подошел к ступенькам, ведущим к крытой беседке, где на подушках развалился раджа Хатияра, а рядом…
– Подними глаза, погонщик, дай мне рассмотреть тебя! – воскликнул властитель. – Как твое имя?
– Амрит, повелитель!
– Чего же ты не смотришь на меня, Амрит? Тебя пугает мой визирь?
Визирь был действительно страшен и одновременно великолепен. Ракшас отличался редким черно-белым окрасом, многочисленные руки его бугрились мышцами, поблескивали золоченые черепа на ожерелье, а взгляд голубых – не кошачьих, а человеческих – глаз был немилосердным, твердым и резал, точно джамбия. Даже золотые оковы, исписанные защитной литанией и подчинявшие чудовище хозяину, придавали демону вид еще более царственный и свирепый. Тонкий поводок, намотанный на запястье раджи, выглядел игрушечным на фоне его жирной руки.
Правитель был до предела тучен. Голое брюхо, унизанное иглами и кольцами, расплывалось на коленях. Лысый, с выбритыми бровями и мягкими чертами лица, раджа походил на чудовищного младенца.
– Да, повелитель. Мне не приходилось видеть асуров так близко, – соврал Амрит, старательно избегая взгляда визиря.
– Для погонщика ты на редкость труслив. Может, тебя пугают и мои слуги?
Раджа вытянул руку – ногти были такими длинными, что загибались едва не до запястья – и безрукий лааш тут же наклонился, подставляя свою ополовиненную голову. В углублении черепной коробки покоился лопавшийся от спелости красный виноград, напоминавший груду насосавшихся клещей.
– Нет, повелитель, лааш меня не пугают.
– Вишва, – Хатияра с усмешкой повернулся к визирю, – ты уверен, что он – лучший?
– О да, повелитель! – тигриная морда ощерилась, обнажив крупные человеческие зубы. Цепи загремели, когда ракшас попытался продемонстрировать полупоклон. – В его распоряжении больше тридцати лааш, и управляется он с ними как с собственными пальцами.
– Это правда, погонщик? Подумай. Твой предшественник утопил заказ от паши Далала…
Раджа щелкнул ногтями, и лааш за его спиной, вытянувшись по струнке, застыл и повернулся к Амриту. Труп был совсем свежий, с аккуратно пробитой головой и серыми, точно речные голыши, глазами.
– Выяснилось, что опахало он держит лучше, чем плеть.
– Во всем Каяматпуре, от Ачери и до самых пустынных земель, не найдется никого, чья плеть справилась бы лучше! – с гордостью ответил Амрит.
– А эти бинты… Почему ты скрываешь лицо?
– Бесхозные, повелитель. В один из походов я наткнулся на большую толпу. Груз я вывел, но мне объели губы и нос.
– Объели лицо, но ты вывел груз? Достойно. Хорошо, Амрит, работа твоя. Готовь лааш, выступаем завтра на рассвете!
– Ваше желание – закон, великий раджа Хатияра!
Поклонившись в пол, Амрит принялся медленно отступать, подавляя желание оглянуться – бортик бассейна с мертвым крокодилом был совсем близко, но к радже, как и к тиграм, нельзя поворачиваться спиной.
– Это твои гребцы? – раджа лениво прохаживался мимо выстроившихся в ряд лааш. Раб с опахалом то и дело замирал, продолжая обмахивать пустое место, и Хатияра был вынужден дергать себя за кольцо в соске, чтобы тот шел дальше. В облаке мух поодаль переминались мертвецы с паланкином. Под ними скопилась небольшая горка пепла от благовоний, призванных заглушить гнилостный смрад.
– Да, повелитель. Обработаны и накормлены на несколько дней вперед.
– Почему они тоже в масках?
– Зач-ч-чем великому радже лицезреть застывшие на лицах предсмертные корчи? – прошипел визирь, вышагивавший рядом на тонком поводке, точно послушная собачка – единственное разумное существо в свите Хатияра. Даже в шерсти обезьянки, что сидела на смуглом плече раджи, можно было увидеть хаотичное шевеление трупных паразитов. Глазки животного, видимо, кто-то выклевал, и теперь их заменяли драгоценные каменья.
– Пожалуй. Амрит?
– Да, повелитель? – погонщик поклонился, отчего незаживавшие раны на спине разошлись, по бинтам стекло несколько струек крови. Насекомые тут же облепили его плечи, но тот не смел пошевелиться под взглядом раджи.
– Сколько ты их водишь? Они крепкие, свежие и почти не пахнут! – изумленный, Хатияра даже не побрезговал прикоснуться к надутому, тугому как барабан, животу одной из лааш. Беременная даже не шелохнулась. Раджа бесцеремонно запустил руку под погребальное сари и пошарил в паху у мертвой. – Мягкая! Как живая!
– Они мертвы вот уже одиннадцать лет, но держу я их лишь для особых заказчиков, о повелитель.
Раджа покачал головой:
– Одиннадцать лет? Ха! Каждые два года мои бальзаматоры сшивают из десятка бойцов одного целого, а каждые пять лет мне приходится скармливать их друг другу. Ты лжешь мне, погонщик…
– Эти лааш не дышат очень давно, повелитель. Но они столь послушны и дороги мне, что я обращаюсь с ними бережно. Я немного разбираюсь в бальзамировании. Кедровое масло и обработка щелоком позволяют избавиться от присущим мертвой плоти миазмов. И я храню их в наглухо закрытых бочках…
– Вот как? Знай же, Амрит, если ты справишься с заданием, а твои лааш продержатся до конца маршрута – клянусь, я жалую тебе должность придворного погонщика и бальзаматора, и пусть Яма сгрызет мои кости, если я лгу!
– Вы столь же великодушны, сколь и мудры, повелитель! – Амрит согнулся в глубоком поклоне. По спине сбежало еще несколько кровавых ручейков.
– Хорошо! Я доволен гребцами, погонщик. Можешь загружать траппагу!
Наконец Амрит выпрямился, расправил плечи и принялся сдергивать с тела бинты, распугивая назойливых насекомых. Обнажились рубцы, прорезавшие спину едва ли не до кости. Работа погонщика – тяжелый и болезненный труд. Открытые раны в джунглях – верный способ умереть долгой и мучительной смертью. Черви, паразиты, насекомые, грязь и болезни проникали в тело беспрепятственно, и вскоре погонщик начинал опрастываться из всех отверстий, потеть кровью и в итоге умирал в страшных муках. Но тем и отличался хороший погонщик от плохого – умением отдать приказ, нанеся себе как можно меньше ударов.
Раздался свист плети, звякнули грузики. На спине Амрита расползлась бурая полоса. Набухнув, она лопнула, выступило несколько капель крови. В ту же секунду лааш встрепенулись, помотали забинтованными головами и ринулись укладывать груз на траппагу. Бочки с вином и мешки с сухофруктами быстро перекочевали с пирса на широкое плоскодонное судно, увенчанное большим шатром на корме. Амрит следил за ними с плетью в руке, готовый повторить приказ. Мертвецы лишены воли, но не имеют и сознания. Их не заманишь изысканными яствами, развратными женщинами или звонкой рупией. Что лааш понимали по-настоящему хорошо – это боль. Но что толку стегать мертвую задубевшую плоть? А потому приходилось стегать живую.
Раджа предпочел не забираться на борт самостоятельно. Вынув длинную иглу из-под кожи на животе, он долго решался, потом ткнул себя в палец. Лааш бросили паланкин и зашагали к хозяину, но на полпути разбрелись в стороны и застыли. Раздался рыкающий смешок.
– Великий раджа, – промурлыкал визирь, – для властвующего над мертвыми ты слишком боишься боли. Твой отец, да не истлеет плоть его, вел в бой целые армии лааш…
– Да. А еще он лишился руки и был зарезан шлюхой-наложницей! Не ставь мне его в пример! – отрезал Хатияра.
– Руку старый раджа потерял, когда пытался пленить меня в первый раз. Я помню, какова его плоть на вкус…
– Вишва! – раджа с силой дернул цепь, и громадная фигура многорукого тигра свалилась на каменные плиты, точно придавленная чудовищным весом. – Тебе лучше помнить, что теперь твой хозяин – я. И следить за языком.
– Да, повелитель!
– Мы готовы к отплытию! – возвестил Амрит.
– Отлично! – повернувшись к гвардии, раджа махнул рукой. Стоящий поодаль офицер-кшатрий кивнул и с силой потянул себя за кольцо в носу, да так, что юшка брызнула на золоченую кирасу. Тут же отряд из шести закованных в броню лааш двинулся к трапу, сопровождаемый жужжанием мошкары.
– Галакат – мой телохранитель и будет сопровождать нас! – заявил Хатияра.
– Но, повелитель, нам придется проследовать через висячие болота Тикатик и обойти ямы Браштахара. Каждый живой на борту – невероятный риск. Бесхозные слышат человеческое дыхание за много акров, как и стаи плотоядных ос.
– А если на нас нападут мандрилы – ты отбиваться будешь своей плетью? Нет! Тем более, нужен кто-то, кто будет охранять плату паше Далалу от твоих грязных ручонок, – раджа небрежно ткнул в инкрустированный рубинами сундучок в руках слуги-лааш. Амрит невольно сглотнул – за одну только крышку на подпольных рынках Ачери можно было бы выручить достаточно, чтобы скупить всех лааш Каяматпура вместе с бочками и миррой.
– К тому же, с нами визирь, что носит мои цепи. Так что, трусливый погонщик, считай, что со мной ты в безопасности.
– Ваше слово – закон, о, повелитель! – поклонился в ответ Амрит.
Поначалу дорога была легкой. Проточные воды разбавляли эту часть болот, так что лааш гребли беспрепятственно, лишь оседали на веслах зловонные отходы, которыми жители Каяматпура щедро удобряли реку. Тупой нос траппаги тыкался в пятна пепла на воде – редкие богачи могли позволить себе кремировать усопших. Большинство предпочитали продавать умерших родственников на рынке невольников. Ходили слухи, что старикам нередко «помогали» поскорее освободить тело – за дряхлый труп давали невысокую цену.
Чем дальше от города, тем гуще становилось болото. Вода прекращала свое течение, закручивалась в водовороты, сгребая землю, осоку и кувшинки в бесформенные комья. Мангровые заросли склоняли свои ветви низко над проплывавшим под ними судном, наставив свои семена-дротики на непрошеных гостей. Вскоре пришлось перейти с весел на бамбуковые шесты, которыми лааш усердно толкали траппагу вперед. Раджа с визирем сидели под просторным шатром и о чем-то негромко переговаривались, Галакат же, лишенный опахальщика, был вынужден отгонять от себя бесконечные рои насекомых, размахивая руками, точно танцор-кастрат.
Амрит, как мог, оттягивал время до нового приказа – до очередного удара. Он почти видел, как крупная муха, угнездившаяся у него на лопатке, упорно проталкивает в ранку яйца. Вылупившись, эти твари начнут прогрызать себе путь наружу, подъедая мягкую, тронутую разложением плоть. Неопытные погонщики расковыривают свои раны, пытаясь извлечь личинок, чем делают только хуже, истекают кровью и гниют заживо. Амрит твердо выучил уроки родной деревни – мухи едят лишь то, что уже не спасти.
Некстати вспомнилась масала, которую он пил с матерью в их последнее утро. Молоко в их доме было настоящей роскошью: в деревнях изгоев торговцы не появлялись, приходилось идти через каналы по шею в густой, точно нефть, грязи, взбираться на скалу Кобара, где обитали жуткие медноголовые монахи, и надеяться, что караван не застрянет или не сменит маршрут из-за толпы бесхозных.
Амрит усмехнулся, когда вспомнил, как забрался на скалу с полным мешочком кардамона, чтобы купить натх для своей Сидиси. Он прождал торговца два дня под проливным дождем, стараясь не попадаться на глаза монахам, выползавшим ночью шипеть свои молитвы в звездное небо. Когда, наконец, натх – дешевый, медный, с крошечным изумрудом – оказался в руках Сидиси, она долго не могла поверить своим глазам. В деревне изгоев украшение, что цепляется за крыло носа – злая насмешка и непозволительная роскошь. В ту ночь она подарила ему любовь. А он ей – дитя…
– Эй, погонщик! – ткнул его кулаком в спину Галакат, выдернув из воспоминаний. – Так и будешь стоять, пока твои немощные дно ищут? У паши Далала нужно быть до заката грядущего дня, пока не полили первые дожди. Если по твоей милости мы застрянем в его гаремах, я лично раскрою тебе брюхо и зашью туда дикую кошку!
– Простите, досточтимый кшатрий, я задумался, – раболепно ответствовал Амрит, поклонившись. – Придется пустить лааш пешим ходом – шесты не справляются, болото слишком густое, пора закреплять цепи.
– Так закрепляй, сучье отродье, да побыстрее – великий раджа ждать не любит!
Сам Хатияра безмятежно храпел, растекшись по подушкам. По лицу его были щедро размазаны остатки фиников, которыми лакомились крупные черные осы. Лааш-опахальщик – предшественник Амрита – оставшись без внимания хозяина, усердно обмахивал блюдо с фруктами. Рядом на цепи дремал ракшас, оба хвоста беспокойно хлестали воздух. Будто почувствовав на себе взгляд погонщика, асур открыл один глаз, моргнул – сначала прозрачным веком, потом обычным – и вновь погрузился в дрему.
Лааш разматывали тягловые цепи, крепили их одним концом за крюки на бортах траппаги, другим – на кольца ошейников, после чего бесстрашно шагали в вязкие мутные воды Гандаги, чей ил кишел голодной ордой червей, болотных пиявок, рачков и слепых рыб-падальщиков. Для человека такое погружение было смертельным – зловонные омуты поглощали все, даже крики несчастных. Старый раджа – отец Хатияры – казнил своих подданных, просто изгоняя их в болота. Сам же Хатияра слишком опасался мести, поэтому всех своих недоброжелателей превращал в самоходную мебель.
Теперь движение стало не таким плавным – лааш то и дело застревали в кустах, спотыкались о корни или просто ухали с головой в какой-нибудь омут, и теперь товарищам приходилось тащить их вместе с судном. Цепи шлепали по воде, натягивались и провисали. Именно в таких местах погонщик проходил проверку на пригодность – он должен был различать, когда идти быстрее было просто невозможно, а когда мертвецы теряли направление или забывали приказ, и тут уж не стоило жалеть сил, и Амрит не жалел – стегал себя так, что кровь брызгала на палубу. Впрочем, тому, кто привык расставаться с плотью, бояться ран не пристало.
На ночь было решено остановиться в тихой заводи, где поменьше мошкары и от воды не так воняет гнилью. Галакат сошел на берег – влажное сплетение корней, – чтобы удостовериться, что место безопасно. Развесив меж деревьями цепи с колокольчиками, он развел дымный костер из влажных веток и благовоний, чтобы отпугнуть насекомых. Лааш-воинов, вооруженных прибитыми к запястьям катарами, он расставил по разные стороны берега. С мертвецами кшатрий управлялся отменно, похоже, учился с детства – несколько поворотов кольца в носу, и часовые, приняв приказ, встали на дозор.
Амрит вывел лааш на край палубы, чтобы с них стекла грязь, и принялся за осмотр. В целом, все было в порядке, только один сломал ногу, а другой где-то потерял целую кисть, благо тральщикам руки были ни к чему. Самых вымокших стоило заменить на свежих – если несколько дней подряд вести судно тралом, не меняя мертвецов, то по приезде их можно будет сразу продавать на корм. Мудрый погонщик всегда чередует лааш, не давая мацерации испортить подопечных.
Он уже начал снимать цепи с покрытых илом и водорослями трупов, когда за спиной гаркнул Галакат:
– Эй, погонщик! Тебя хочет видеть раджа!
Амрит кротко кивнул и поспешил в ярко освещенный шатер на корме. Раздвинув полог, он смиренно опустился на колени, ожидая, пока к нему обратятся.
– Повелитель, на следующем ходу этот слон лишит тебя двух колесниц, – мурлыкал ракшас, поглаживая фигурку из темного золота. Та изображала свирепого зверя с целой башней лучников на спине.
– Не смей подсказывать, я знаю! – обиженно ответил Хатияра. На доске для чатуранги оставалось совсем немного фигур благородного серебряного оттенка. Раджа трепал висячий подбородок, хмурил сбритые брови и тяжело сопел. Будто невзначай он потянул натх, соединявший ноздрю и мочку уха. В ту же секунду мертвая обезьянка спрыгнула на доску, разбросав фигурки, и попыталась стянуть слона прямо из руки асура. Тот расхохотался.
– Мой повелитель, раз уж надумал мухлевать, тебе стоит научиться лучше контролировать слуг. Если бы бедняки знали, что тебе придется исхлестать себя с ног до головы, лишь бы заставить лааш вступить в бой, они бы уже поставили тебе… Шах… – ракшас подтолкнул когтем неприметную пешку в углу доски, зажав миниатюрного человечка на троне меж двух колесниц. – И мат!
– Как так? Ты говорил, слон…
– Тебе ли не знать, мой дорогой раджа, что не стоит доверять словам демона? – прошипел визирь, после чего кинул взгляд жутких, слишком голубых и чистых глаз на Амрита. – Погонщик здесь, повелитель.
– Уже? Хорошо. Игра мне наскучила. Скажи, погонщик, ты знаешь, куда мы едем?
– К паше Далалу, повелитель.
– Верно. А знаешь ли ты, чем занимается паша Далал?
– Он – искусный укротитель асуров, повелитель, – услышав эти слова, визирь фыркнул, точно Амрит сказал что-то смешное.
– Все, что он сделал – это скупил всех моих собратьев, до которых смог дотянуться, уже закованными в цепи. Это они воплотили его пороки и грязные страсти в реальность…
– Вишвасагхаат говорит правду, – кивнул раджа. – Лааш – их изобретение, и без тайной власти асуров мертвое бы оставалось мертвым. Но паша Далал – отменный бальзаматор. По-твоему, почему у меня – самого богатого раджи от Ачери до Брахматала – нет своего гарема?
Вопрос застал Амрита врасплох. После долгого дня работы с плетью он не рассчитывал на светские беседы. К счастью, раджа не ждал ответа.
– Я нечасто подпускаю к себе живых людей. Моего отца зарезала наложница, против дяди взбунтовалась стража, и даже моего старшего брата отравили еще до того, как он получил цепь раджи. Никому нельзя доверять. Кроме лааш. У них нет тайных мыслей, скрытых мотивов и алчных желаний, – мечтательно разглагольствовал раджа, делая вид, что не замечает, как ракшас морщится от омерзения. – Паша Далал достиг невиданных успехов в деле бальзамирования. Он научился сохранять ткани мягкими, глаза – живыми, а кожу – теплой…
– Без нас не обошлось! – рыкнул визирь.
– Это неважно. Теперь у меня есть возможность обзавестись гаремом, как и положено достойному радже. Завтра на закате паша Далал предложит мне на выбор двести девственниц. К утру из тех, кто приглянется мне, он сотворит превосходных, неотличимых от живых лааш. Говорят, он может снабдить им заветное место язычками или сшить шестирукую наложницу…
Пристрастия раджи не были новостью для Амрита – он прекрасно знал, кто скупает трупы девушек из бедных кварталов.
– Ты не понимаешь, к чему я веду этот разговор?
– Нет, повелитель.
– Забудь. Лучше скажи, та, брюхатая из твоих, была сегодня в цепях?
– Да, повелитель… Ей надо высохнуть…
– Посмотри мне в глаза! – вдруг рыкнул визирь, и Амрит машинально вперился в холодно поблескивающие алмазы на тигриной морде. Ракшас моргнул и прошипел злорадно:
– Он лжет, повелитель.
– Вот как? – ноздри раджи на секунду яростно раздулись, после чего он благодушно откинулся на подушки. – Небось сам хотел провести с ней вечер? Признавайся!
– Нет, повелитель, – сжатые кулаки Амрита дрожали, пришлось спрятать их за спину.
– Давай же, ответь. Ты уже возлежал с ней?
– Нет, повелитель.
– Ложь, – раздалось шипение. Раджа расхохотался.
– Дважды! Дважды ты соврал мне! – происходящее явно веселило Хатияру. – Знаешь, не будь ты единственным погонщиком на судне – я бы уже заковал тебя в цепи к остальным, но сегодня, Амрит, считай, что я дарую тебе вторую жизнь. Не гневи меня больше – ступай и приведи ее.
– Не возражаешь, повелитель, если и я выйду на воздух? – с просящей интонацией промурлыкал асур.
– А что? Тебе не нравятся такие зрелища? Я слышал, при дворе Ямы, у тебя на родине, мертвые совокупляются с мертвыми, пока асуры поедают их плоть и отрыгивают, чтобы пожрать снова…
– Те, кто перешел грань бытия и попал в наши охотничьи угодья, сами выбрали такую судьбу, погрязнув в излишествах и грехе. Те же, кто заперт в телах лааш, ничего не выбирали – они заключены в гниющие тела против воли, лишенные сознания, но способные чувствовать все. Когда ты, повелитель, развлекаешься с ними, я слышу безмолвные крики их душ…
Раджа вдруг посерьезнел и натянул цепь так, что демон был вынужден улечься у ног раджи, словно домашняя кошка. Ошейник и кандалы на ракшасе налились багровым светом, запахло паленой шерстью.
– Ты понимаешь, что в моей власти заставить тебя смотреть?
– Все в твоей власти, повелитель! – задушено прохрипел асур.
– Тогда ты будешь смотреть. И не смей на меня рычать – помни, что из живущих лишь я могу снять твои цепи! Погонщик, ты еще здесь? Я жду!
Амрит поклонился и, пятясь, вышел из шатра. С тяжелым сердцем он открыл бочку с беременной лааш, которой уже никогда не суждено разродиться. Погонщик привычно осмотрел труп – ни повреждений, ни признаков разложения, – она казалась почти живой. Поправив ей маску, Амрит взял девушку за локоть и повел к шатру.
Увидев раскрасневшегося от вожделения раджу, что в окружении чадящих ароматических палочек теребил свои вялые гениталии, погонщик едва сдержал тошноту.
– Только не снимайте маску. Вам… не понравится.
– Я сам решу… Ну-ка, иди сюда!
Вопреки сказанному, раджа вскочил сам и принялся наминать полные груди трупа, перебирая свои яички другой рукой. Амрит был уже на выходе, когда Хатияра бросил:
– Погонщик! Ничего не забыл?
Со вздохом Амрит снял с пояса плеть и расплел один из хвостов, достал крошечный изумруд и протянул радже.
– Так-то лучше. А то вдруг эта тварь по твоему приказу задушит меня во сне! – с усмешкой принял Хатияра «сердце» лааш – предмет, что позволял владельцу диктовать свою волю мертвецу. – И помни: завтра на закате мы должны быть у паши Далала.
– Да, повелитель.
Утренний туман стелился над болотами Тикатик, скрывая густую жижу от глаз погонщика. Здесь полегло много людей. Государи окрестных земель делили эти воды, обильно наполняя их кровью солдат и плотью лааш, разбойники устраивали засады, подкарауливали караваны, деревенские отправляли сюда детей, которых не могли прокормить, а медноголовые монахи приходили в эти земли за свежими человеческими глазами, чтобы читать священные скрижали.
Но сегодня воды Тикатик были спокойны. Лишь звон мошкары и скрип траппаги нарушали тишину. Из шатра вышел раджа, голый, весь покрытый хитрой вязью игл, колец и цепей – атрибутами власти. Он что-то зевающе скомандовал Галакату, тот кивнул и дернул себя за кольцо в носу. Воины-лааш устремились в шатер. Донеслось возмущенное:
– Не здесь!
Шестеро гвардейцев вытащили из шатра растерзанный труп – живот разошелся надвое, высушенные кишки разметались по доскам палубы, что-то откатилось в сторону с гулким стуком и распалось на куски. Одним мощным ударом раджа раздавил младенческую голову.
– Надеюсь, лааш паши Далала будут покрепче! – усмехнулся Хатияра, выразительно взглянув на телохранителя. Тот пожал плечами, после чего скомандовал:
– Можно!
Дважды уговаривать не пришлось. Гвардейцы как дикие звери набросились на труп и принялись откусывать от него, как от куска хлеба. Амрит отвернулся и, пожалуй, в первый раз в жизни порадовался, что вынужден скрывать лицо бинтами.
Покинув заводь, судно ускорилось – здесь Гандага расширялась, на пути тральщиков встречалось меньше препятствий. Траппага прилично разогналась, и Амрит всматривался в горизонт, теребя хвосты плети.
Неожиданно впереди началось какое-то бурление, пошли круги, на которых лениво покачивались ряска и кувшинки. Всплыл один череп, поодаль – второй. Следом вся поверхность покрылась торчащими из воды головами. Пустые глазницы слепо пялились в сторону траппаги. Погонщик наотмашь рубанул себя плетью по плечу, и послушные лааш встали, как вкопанные, уперлись руками в борта посудины. Та затормозила так резко, что нос накренился, и по доскам палубы побежали тонкие ручейки.
От послеобеденного сна очнулся раджа, закряхтел, точно гигантский младенец.
– Ты что вытворяешь? Почему мы остановились? – незамедлительно последовала пощечина. Рука Галаката запуталась в бинтах на лице погонщика, и он брезгливо стряхнул их. Амрит поспешил закрыть лицо, но кшатрий успел увидеть щеку и место, где когда-то был нос. – Мерзость!
– В чем дело, погонщик? Ты разбудил меня! – капризно укорял раджа. – Тоже захотел сменить плеть на опахало?
– Бесхозные, повелитель, – сообщил Амрит. – Здесь их сотни. Нам повезло вовремя заметить.
– Должно быть, слуги вашего покойного дяди, раджи Пури из Дангай, – предположил визирь. – Они шли выше по течению, но, похоже, в сезон дождей их снесло сюда.
– Бедный дядя Пури… Его собственный народ взбунтовался против него. Какая низость! – возмущенно воскликнул Хатияра. – Вот почему доверять можно только мертвым.
– Возможно, он сейчас среди них, – оживился ракшас. – Знаешь, как он умер? Его заколотили в две лодки, чтобы только голова торчала наружу, а после – накормили смесью из меда и молока, чтобы он опростался из всех отверстий, и спустили вниз по реке. В его кишках набухали и росли черви, насекомые подтачивали его кожу изо дня в день своими маленькими челюстями, мухи откладывали яйца в его уши, птицы клевали его глаза… А стоило всего лишь не отбирать последние запасы у крестьян для ежегодного пиршества.
– Вишва! Я не нуждаюсь сейчас в твоих нотациях! Лучше скажи, что нам делать дальше.
– Прости, раджа, я лишь скромный визирь и забочусь о тебе и твоих подданных…
– Не ходи вокруг да около! Ты можешь подчинить их мне?
– Сотни бесхозных? – тигриная морда ухмыльнулась. – Один из моих братьев когда-то воскресил всех этих лааш и подарил их волю твоему дяде… Я могу передать ее тебе, но ты не выдержишь – они разорвут твой разум на мелкие клочки, а чтобы направить их, тебе придется снять с себя кожу и облиться кипятком…
– Прекрати! – плаксиво пискнул раджа. – Что нам делать дальше?
– Повелитель, – позволил себе вмешаться Амрит, видя, как выпучились глаза кшатрия – он нарушал все рамки этикета. – Если позволите… Есть другой путь. Он дольше, но поможет обойти толпу. Надо свернуть у запруды, выйти к каналу, что ведет мимо скалы Кобара, а там рукой подать до Браштахара.
– Ты спятил, погонщик! – задохнулся от возмущения телохранитель. – Если тебе жизнь не дорога – прыгай в воду сам! Повелитель, послушай! Стоит подобраться к бесхозным, как они снимутся с места и будут преследовать нас до самого дворца! Лучше вернуться и нанять укротителей…
– Он говорит правду, – прошипел ракшас. – Однако… Как близко этот канал, погонщик? Если недалеко, ровно настолько, чтобы вы, живые, сдерживали дыхание, я мог бы отвлечь лааш. Если, конечно, повелитель согласится.
– Всего три караммы, раджа! – Амрит не обращал внимания ни на визиря, ни Галаката, а смотрел лишь на Хатияру. Распаленная вчерашним вечером похоть в сердце раджи боролась с презренным шакальим страхом. Задумавшись, он капризно выпячивал нижнюю губу и натужно кряхтел. Наконец раджа сделал выбор.
– Хорошо, погонщик. Я хочу быть у паши до заката. Риск не так уж велик, верно, Вишва?
– Лааш не угрожают тебе, мой повелитель! – мурлыкнул асур, расправляя плечи и становясь во весь рост. Руки бугрились мышцами, сквозь густую шерсть на груди просвечивали черные шрамы, хвосты яростно хлестали по палубе в предвкушении схватки.
– Это безумие! – пучил глаза Галакат, но спорить с раджой не решался.
– Все вы, – бросил за спину ракшас, встав на киль траппаги. – Когда я сойду с носа – задержите дыхание и не вздумайте пошевелиться, пока не свернете в канал. Погонщик!
– Да, мудрый визирь?
– Хлестни себя изо всех сил… и постарайся не заорать.
Размахнувшись, Амрит направил плеть высоко вверх, после чего увел ее вбок и вниз. Свистнули утяжеленные бусинами хвосты, а следом сознание погонщика наполнила боль. Мир потерял краски, разделился на черное и белое, распался на тридцать осколков – по одному на каждый глаз лааш, что стояли по шею в болотной воде. Приказ был прост и безрассуден – на прорыв к каналу, изо всех сил.
В ушах звенело, спина сочилась кровью. За пеленой слез Амрит видел ракшаса – тот спрыгнул с киля и, едва коснувшись хвостами воды, перемахнул на кочку, с нее – на торчащий корень, а потом на крошечный, с поднос размером, островок. За ним от руки Хатияры тянулась бесконечно длинная цепь – звенья возникали будто из воздуха. Из воды вслед за черно-белой молнией тянулись серые тонкие руки, похожие издалека на скопления трупных червей.
Погонщик набрал полные легкие воздуха, оглянулся – раджа уже стоял красный как киноварь, глаза выпучены от натуги: долго не протянет. Тральщики привели судно в движение, траппага лениво набирала скорость.
Ракшас тем временем отражал натиск бесхозных. Те наступали волнами – покрытые илом и тиной, с выеденными глазами и распахнутыми пастями, они накатывали по десять-пятнадцать тел, заставляя визиря пятиться. На спину ему запрыгнула серая тень – обвисшие груди, длинные волосы, черный пучок между ног. Мертвая рабыня вцепилась зубами в мягкое ухо ракшаса, тот взревел и принялся с еще большим остервенением размахивать всеми пятью руками, вспарывая животы, проламывая головы и расшвыривая напирающих лааш, но безуспешно – визирь скрылся под неровной серой массой.
Траппага медленно подбиралась к повороту, скрытому от глаз зарослями. Лааш старательно тянули судно, первый из них уже плюхнулся в чистый поток за толстым бревном, как вдруг островок под ракшасом сперва накренился, а после – ухнул под воду вместе с грудой мертвецов и визирем.
– Вишвасагхаат, ты куда? – глупо выкрикнул раджа, точно не верил в уязвимость своего слуги. Лишь мгновение спустя он запоздало заметил, как орды лааш, пробиравшиеся к добыче, вдруг замерли и медленно повернулись на голос. Осознав, что натворил, Хатияра истошно завизжал:
– Гони, гони!
Выдернув из рук погонщика плеть, он сам свесился с киля и принялся стегать лааш.
– Шевелитесь, твари ленивые!
– Плеть, повелитель! Они слушаются меня, а не вас! – опомнившись, Амрит протянул руку за инструментом, но побоялся притронуться к радже, а на корму уже лезли мертвецы.
– Галакат! – взвизгнул раджа, пятясь к борту. Телохранитель среагировал быстро – перво-наперво дернул кольцо, уже покрытое запекшейся кровавой коркой. Мгновение назад стоявшие безучастно воины выстроились в ряд, отгородив живых от голодной орды, что подобно болотной воде хлынула на палубу. Катары свистели в воздухе, отсекая конечности бесхозных, из-за спин солдат хлестал уруми кшатрия – плеть из тонких листов стали снимала пласты гниющей плоти.
Траппага нехотя ползла к безопасным водам, но было уже поздно – бесхозные напирали, ползли по висящим над водой корням деревьев, шли по дну, падали с ветвей на палубу, точно перезрелые фрукты.
– Повелитель, по воде не уйти! – прошептал Амрит, наклонившись к уху раджи.
– И что делать? – обезумев от страха, раджа едва ли был способен соображать.
– Повелитель, я снарядил ваш паланкин моими самыми быстроногими лааш. По берегу мы сможем оторваться!
– Нет, я не могу… – Хатияра недоверчиво оглянулся – туда, где Галакат из последних сил сдерживал напор черно-серой зловонной массы. – Ты знаешь, сколько лежит в сундуке?
– Вряд ли больше, чем стоит ваша жизнь, повелитель, – заметил Амрит, чьи лааш уже перебросили трап на узкую травяную косу, ведущую к берегу.
Хатияра колебался недолго. Едва он взгромоздился на подушки, как свистнула плеть, и носильщики проворно понесли тушу раджи в густые заросли.
– Раджа! Не оставляйте меня! – Галакат не вовремя оглянулся на уходящий паланкин, и это стало его ошибкой – один из лааш перевалился через плечи солдат и вонзил лишенные плоти пальцы в глазницы кшатрия. Сначала раздалось чавканье, а следом – дикий нечеловеческий визг.
– Не смотрите, повелитель! – Амрит бежал рядом с паланкином, то и дело подхлестывая себя и задавая направление носильщикам. – Это его долг.
Оставив позади траппагу с мертвецами, погонщик и раджа поспешили затеряться в джунглях.
– Долго еще идти, погонщик? – капризно вопрошал раджа. – Я устал, голоден, а эти слепни скоро съедят меня живьем.
Толстяк и правда весь был покрыт красными пятнами от укусов. Путь через густой, увитый лианами и наполненный жужжащими насекомыми лес давался ему тяжко. Амрит же наоборот будто воспрянул духом, шагал легко и непринужденно, даже что-то насвистывал.
– Уже недалеко, повелитель! Разве ты не узнаешь эти места?
– Что ты несешь, откуда?
– Неудивительно, что ты не помнишь, раджа, – теперь в речи погонщика появились странные, наглые и злобные нотки, отчего Хатияре стало не по себе. – Прошло одиннадцать лет, любой мог забыть. Разве стоит деревенька изгоев внимания великих правителей, таких как ты и твой отец?
– Как смеешь ты хамить мне? Останови паланкин сейчас же! – раджа беспокойно заерзал. – Я хочу есть и пить!
– Осталось совсем немного, повелитель. Позволь мне развлечь тебя историей.
– Я не хочу никакой истории, я хочу вина и сластей! Останови их сейчас же! – Хатияра попытался спустить ногу с паланкина, но ближайший лааш хищно щелкнул зубами совсем рядом с пяткой. – Что происходит?
– Я вырос в маленькой деревеньке, – ровно начал погонщик, словно не заметив возражений. – Многие из нас были друг другу родней, и за это боги нас покарали – наши тела гнили заживо, совсем как у лааш, – Амрит с наслаждением разматывал бинты на лице, демонстрируя уродливые наросты и розовую дырку на месте носа.
– Ты – неприкасаемый! – с суеверным ужасом прошептал Хатияра. – Изгой! Я разговаривал с тобой! Ходил с тобой на одном судне! Какая мерзость!
– Не волнуйтесь, повелитель, я не заразен. Кто-то сказал бы, что наша жизнь хуже смерти, но и в ней мы находили свое счастье. Когда-то я тоже нашел свое. Ее звали Сидиси. Она была особенная… Нашего сына мы хотели назвать Сундар.
– Иди ты под хвост к Яме! – вскричал раджа. – Я слезаю!
Тонко взвизгнула плеть, оставив длинный багровый рубец на лице правителя Каяматпура, и тот, заскулив, постарался забиться как можно глубже в подушки.
– Мы выбрали имя Сундар, – как ни в чем не бывало продолжил погонщик, – но судьба распорядилась иначе. В нашу деревню явился ракшас. Он был изранен, ослаблен. Капли его черной крови падали и превращались в ядовитых змей. А следом явилась охота во главе с твоим отцом. Ты тоже был там – этакий бурдюк на лошади. Я тогда подумал, что никогда не видел таких толстых людей.
Раджа что-то обиженно хрюкнул, но побоялся ответить – след от плети до сих пор горел огнем.
– Ракшас рассказал мне, как все будет.
Неожиданно деревья расступились, и перед путниками раскинулась узкая заболоченная долина. Опустевшие хижины с провалившимися крышами медленно сползали во влажный овраг, раскинувшийся посередине.
– Он знал, что загнал себя в ловушку – эта долина окружена неприступными скалами. Ракшас понимал, что его схватят, поэтому поведал мне будущее. Как, заковав его в цепи, вельможи и укротители будут праздновать победу над асуром. Как будут пытать изгоев и издеваться над ними. Как молодой раджа возжелает молодую неприкасаемую и натравит лааш на всех, кто попытается вмешаться. И ракшас предложил мне сделку. Все, что я мог делать тогда – это стоять и смотреть, как сначала ты, повелитель, а потом и каждый солдат из свиты твоего отца надругались над беременной Сидиси… Вы порвали ей нутро, она истекла кровью еще до заката. Но ракшас обещал, что я стану лучшим погонщиком Каяматпура. Обещал, что мои лааш будут самыми послушными и крепкими от Ачери до пустынных земель. Что я смогу оплатить наложницу-убийцу для твоего отца, подкупить поваров, что отравят еду твоего брата. Лишь ты, оградившись толпами мертвецов, оставался недосягаемым. Но ракшас обещал, что однажды ты, раджа, обратишься ко мне с заказом… Ракшас обещал мне месть.
Последние несколько шагов мертвецы преодолели едва ли не бегом, резко затормозив у самой лужи в центре покинутого селения. Лааш наклонили паланкин вперед, швырнули груз в грязный овраг, и правитель Каяматпура шлепнулся в черную затхлую воду. Почти синхронно мертвецы размотали бинты на лицах – под маской каждого прятались наросты, поглотившие надбровные дуги, губы и нос – точно такие же как у Амрита.
– Они… изгои! – хрипел раджа, отплевываясь.
– Да, раджа, они тоже. Я забальзамировал свою семью, а ракшас научил меня, как их воскресить. Всех, кто погиб от твоей руки. Я хранил их тела ради этого дня – чтобы они тоже увидели, чем все кончится. Сидиси… По твоей милости она присутствовать не смогла.
– Что? Что изгой мог предложить ракшасу?
– Свободу, – промурлыкало откуда-то сверху. Асур изящно спрыгнул со скалы, приземлившись в шаге от края оврага.
– Ты! – удивленно ткнул пальцем раджа. – Где твои цепи? Ты не мог сам… Тебя утащили бесхозные!
– Бесхозные? Ошибаешься, раджа, – ухмыльнулся Амрит, демонстрируя пузырящиеся десна. – У них был хозяин. Тот самый, что приказал перегородить дорогу, снять цепи с ракшаса и убить твоего телохранителя.
– Но как ты…
– Злая насмешка мироздания – ракшасы обладают бесконечным могуществом, но сами им воспользоваться неспособны. Я не врал, повелитель! Он действительно лучший погонщик! – расхохотался Вишва.
– Я не понима…
Голос раджи превратился в натужное сипение. Хвосты плети врезались под висячий подбородок – куда-то, где должна была находиться шея. Глаза Хатияры лезли из орбит, он пытался ухватиться за удавку, но сознание покидало его. Лицо посинело, язык вывалился, плеть прорезала кожу, проступили рубиновые капли.
Убедившись, что раджа мертв, Амрит отпустил концы плети, и туша тяжело плюхнулась в лужу.
– И это была твоя месть, изгой? – поинтересовался ракшас. – Как неизобретательно.
– Еще нет. Я слышал, у воскрешенных душа остается внутри тела и гниет вместе с ним. Это так, ракшас?
– А я тебя недооценил…
Глаза асура сверкнули, на мгновение его тело стало прозрачным, похожим на клочок утреннего тумана, запахло дождем и серой – ракшас погрузился в загробный мир за душой Хатияры. А потом все стало прежним. Вишва почти нежно коснулся затылка бывшего хозяина, и тот завозился, захрипел в луже как большой жук.
Труп встал на ноги, его глаза разъезжались в разные стороны. Амрит мстительно вырвал кольцо из соска раджи и наскоро повязал его на плеть.
– Теперь все? – спросил ракшас, облизываясь.
– Вот теперь – все! – кивнул погонщик, усаживаясь на широкие плечи бывшего правителя Каяматпура. Привычно свистнула плеть.
Максим Кабир
Полуденные тени
Деревня была заброшена. Не обязательно заглядывать в каждое крошечное незастекленное окно, чтобы понять: жители давно покинули дома, оставили имущество ящерицам и скорпионам, запоздало осознали, каким глупым было решение поселиться в пустыне.
От приземистых зданий веяло запустением. Улицы сужались и ветвились. Всего десять минут назад обвешанные амуницией солдаты нарушили покой мертвой деревни, но казалось, они вечность бродят под присмотром зорких бойниц и суетливых теней. Солнце припекало загривки, в пересохших глотках скребло. Но хуже пекла было ощущение чужого присутствия. И, резко обернувшись, молодой боец обнаружил, что его соратник, замыкающий шествие, пропал.
– Репен? – неуверенно позвал солдат.
Ему ответил тихий гул, зарождающийся в сердцевине деревни.
– Мон лейтенант… – солдат повернулся к офицеру, но тот то ли скрылся за углом, то ли был поглощен тьмой, схоронившейся в глинобитной хибаре.
Солдат остался один под палящим солнцем.
Гудение нарастало.
Повстанец засел на территории золотого прииска, укрылся за насыпью и оттуда вел огонь. Стрелял он вслепую, и свинец улетал в бескрайнее африканское небо. Полногрудые райские гурии, обещанные Кораном, ерзали, нетерпеливо ожидая повстанца на том свете. Скоро правоверный возляжет с ними – к гадалке не ходи.
Кристиан Линард привстал на одно колено в тени легкобронированной машины. Два автомобиля припарковались, подмяв кустарник. Команда разведки 1REC[1] состояла из пятерых бойцов под руководством лейтенанта Бессо. Компанию им составляли солдаты регулярных войск во главе с чернокожим гигантом Диаррой.
– По-моему, он слепой, – пожурил врага Эрик Лякомб. Лякомб закатал рукава камуфляжной куртки, бравируя татуировкой на предплечье: «Legio Patria Nostra» – «Легион – наша Отчизна».
– Отставить комментарии, – шикнул Бессо, выпускник Сен-Сира и афганский ветеран.
– Не сопротивляйтесь, – пробасил сержант Диарра в громкоговоритель. – Бросайте оружие и выходите с поднятыми руками.
Приказ возымел обратное действие: боевик прекратил палить в молоко и стал целиться. Пули свистели в знойном мареве.
Лейтенант подал Кристиану знак:
– Сними его.
Кристиан выпрямился и вскинул штурмовую винтовку. Навел дуло на насыпь. Нейтрализуя врага, он представлял себя проходящим «Spec Ops», «Tom Clancy's» или другой тактический шутер.
Тюрбан качнулся над насыпью, всплыли брови… Ствол «фамаса» исторг струю пара и свинцовую горошину в три с половиной грамма. Вправо улетела стальная гильза. Голова исчезла, окутанная розовым облаком.
– Есть, – отчитался стрелок.
По команде легионеры двинулись к мутной луже. В таких болотцах туземки промывали измельченные камни. Страна занимала третье место на континенте по добыче золота, но была одной из беднейших в мире.
Джихадист остекленевшими глазами наблюдал за врагом. Пуля угодила точно в лоб, расшвыряв по округе мозги, пропесоченные Кораном. Скоро прилетит вертушка, труп спеленают и похоронят, согласно мусульманским обычаям, головой в направлении Мекки.
Сержант Диарра присел возле земляка, пальцами опустил веки. Они были похожи внешне, Диарра и безвестный джихадист, но первый выбрал сторону президента и конституции, а второй встал на путь священной борьбы с кафирами.
Кристиан не чувствовал раскаяния или гнева. Внутри было пусто, как в небе: ни облачка. Вдруг зыбкая тень скользнула у его ног, словно туча мух или диких пчел зависла над прииском. Кристиан поднял глаза, но наверху не было насекомых, и роистая тень пропала. Только ветер заметал площадку пылью, и впитывалась в почву кровь повстанца.
– Мон лейтенант?
Цепкий взгляд Кристиана хватался за нагромождение углов. Пыль и раскалившийся камень – все, чем было это место, ну еще тьма, тьма под солнцем. В голову лезли непрошенные образы: застреленный джихадист, мухи, отсеченные головы животных.
Кристиан обогнул баобаб, выросший посреди переулка. От сердца отлегло, он распознал перекресток, на котором разведчики разминулись.
«А ты думал, уровни видоизменяются по мере прохождения игры?»
Кристиан выглянул в арку, ожидая увидеть снаружи припарковавшийся бронетранспортер.
Мурашки побежали по коже. Вместо пустыни, откуда легионеры пришли, за аркой тянулись однотипные ряды зданий. Деревня впустила чужестранцев и захлопнулась, как створки раковины.
В школе у Кристиана Линарда был учитель по фамилии Мали. Месье Мали любил повторять: профаны в географии не видят дальше своего носа. Много лет спустя Кристиан узнал о существовании Мали, забытого Аллахом государства в Западной Африке. Страну раздирали политические распри. Кристиан поступал в университет, а в это время в Мали свирепствовали боевики Аль-Каиды. Военный переворот привел к анархии, отряды ополчения захватили северные районы и провозгласили Независимое Государство Азавад. Ополченцев выбили радикальные исламисты – их действия, в частности, уничтожение исторических памятников, ООН назвала преступлением. И тогда на арену вышел Иностранный Легион. За пять месяцев французские добровольцы освободили свою бывшую колонию от радикалов. Лякомб, участвовавший во взятии города Тимбукту, говорил: «Это было горячее дерьмо».
Пока Кристиан прогуливал лекции, слонялся по Парижским клубам, власти Мали восстановили контроль над территорией. Через два года после операции в стране оставался французский контингент, все еще случались стычки между мирными мусульманами-суннитами и группировками экстремистов, чтущих законы Шариата.
Вылетев из университета, Кристиан поехал на вербовочный пункт Легиона в Обань. С апреля он следил за порядком в стране, чье название впервые услышал зимой, в процессе четырехмесячной подготовки рекрутов.
В мертвых африканских деревнях не бывает по-настоящему тихо. Здесь все время что-то шуршит. Это сыплется песок, рушится кирпич, термиты облагораживают отнятое у людей жилье.
Помимо шорохов, Кристиан отчетливо слышал гул. Так жужжат сотни тысяч мерзких мух. Гудело на соседних улицах, но, как только он сворачивал за угол, шум отдалялся в следующий проход.
Рация не работала. Гарнитура стала раздражающим придатком – хотелось сорвать и растоптать.
Кристиан набрал в легкие воздух, а когда выдохнул, увидел спину Эрика Лякомба. И мух, звенящих вокруг легионера, словно его шлем намазали чем-то притягательным – дерьмом или кровью. Много странных мух, они будто растворялись в мареве и формировались снова, бестелесные как…
«Как тени», – вздрогнул Кристиан.
– Эрик, – он облизал сухие губы. – Ты видел Бессо?
Лякомб повернулся всем телом разом, точно стоял на движущейся платформе. Он улыбался. Мухи роились у лица, закрывали собой глаза легионера. И такой неправильной показалась Кристиану улыбка соратника, что желудок болезненно сжался.
Не шевеля губами, Эрик Лякомб изрек, как заправский чревовещатель:
– Бессо больше нет.
Тень упала на Кристиана, загородив от солнца. Он оглянулся, вскинув «фамас». Там никого не было – ни в закоулке, ни сверху, между домами, которые можно было длинноного перешагнуть, с крыши на крышу.
Лякомб тоже пропал.
По возвращении на базу Кристиан и Бессо посетили с отчетом командира секциона, после чего Кристиана отпустили чистить оружие. Пока он добрался до столовой, весь режимент знал о ликвидации террориста.
На родине обед легионеров длился полчаса: нужно было успеть на уборку и построение. Сузофицеры придумывали занятия для бойцов – не только изнуряющие тренировки и отработка тактики, но и бесконечная глажка, уроки французской грамматики или курсы автовождения. В миссии можно было расслабиться.
Легионеры поделились по национальностям. Кристиан подсел за франкоговорящий столик. Лионец Карим Лофти, легионер первого класса – то есть отслуживший год – жонглировал титановым когтем, зажатым между пальцами. Халид Шабаки, сосед Кристиана по комнате, ел спагетти. Кристиан и Халид вместе подавали заявки, их выбрали из сотни претендентов, проведя через медосмотры и многодневные марш-броски. Халиду на момент поступления было семнадцать, он приносил письменное согласие родителей.
– Ты, говорят, опять отличился.
– По мелочи, – буркнул Кристиан.
Карим царапнул когтем воздух:
– На что похожи человеческие мозги?
– Раскрои себе череп и посмотри.
– У него нет мозгов, – осклабился Халид.
Кристиан ловил на себе завистливые взгляды сослуживцев. Те из них, кто участвовал в освобождении президентского дворца, вновь жаждали настоящего боя. Новички же мечтали испытать свои навыки на практике.
– Покажи ему, – сказал Халид.
Нанизав коготь на средний палец, Карим передал Кристиану мобильник. На экране царил полумрак, луч фонаря шарил по грудам хлама. Снимали ночью, в какой-то подворотне.
– Что это?
– Окраины Тимбукту, – Карим пояснил, что взял вчера La Permission – увольнительную.
– И ты потратил ее, слоняясь по трущобам?
В стране действовали три враждующих группировки исламистов, племена туарегов еще лелеяли сепаратистские грезы. Ошиваться окраинами было не самой умной затеей.
– Тихо, – встрял Халид. – Сейчас.
– Какого черта, малышка? – это Карим вопрошал из телефона. – Что за хрень?
Луч выхватил кирпичную стену и… хрень. Булыжники, сложенные пирамидой, торчащая вертикально рогатина со скругленными полумесяцем концами. У подножья пирамиды покоилась отсеченная крокодилья башка. В свете фонаря башка скалила зубы. Кристиан остановил ролик, чтобы получше рассмотреть конструкцию.
На рынках Мали продавались черепа обезьян, уродливые в пергаментной шкуре мумифицированные головешки. Их предлагалось использовать в магических ритуалах.
Сознание Кристиана подкинуло картинку: обнаженная Валери поджигает черные свечи и манит его в начерченный на полу круг…
– Так что ты там делал? – спросил Кристиан.
– Пытался потрахаться, – ответил за товарища Халид.
– Я познакомился в баре с красоткой, – сказал Карим.
– С красоткой за тридцать баксов, – вставил Халид.
– Мы искали уединенное место…
Кристиан запустил ролик. Луч, поерзав по странному алтарю, метнулся в сторону.
– Малышка? – улица была пуста, слышались утробный гул и тяжелое дыхание Карима.
– Сбежала, как ошпаренная, – прокомментировал Карим видео.
– Вот здесь! – воскликнул Халид.
На мониторе Карим, лишившийся женской ласки, резко увел фонарь вправо. Луч озарил узкий проход меж домами. Там, в тупике, стоял ребенок. Камера не запечатлела подробностей, только абрис, словно кто-то потрудился в фотошопе, изъяв из картинки кусок в форме щуплого мальчика. Большеголовая тень замерла, поглощая свет. По тому, как луч дернулся, Кристиан понял, что Карим нервничает. Он и сам почему-то занервничал, глядя на экран.
– Эй! – ветер заглушал голос оператора. – Не бойся, я военный.
Грохот – будто одно из ветхих зданий обвалилось – заставил Карима подпрыгнуть. Замельтешило, Карим крутнулся, выискивая источник шума. В объектив вновь попал алтарь. Крокодилья голова исчезла, оставив темную кляксу. На последних секундах ролика луч вернулся в проход, но мальчик растворился во мраке.
– Круто? – ухмылялся Халид. Карим тоже улыбался, но в улыбке скользила фальшь. Ему не было весело там, в зловонной клоаке Тимбукту. Если бы темнота скрывала мятежника, он запросто воткнул бы нож в спину легкомысленного отпускника.
– А вдруг это был призрак? – распалялся Халид.
Прежде чем отдать телефон владельцу, Кристиан переместил бегунок к центру и несколько секунд рассматривал замершую тень. Луч выуживал из тьмы трещины на стене, но почему-то не рассеивал черную пелену вокруг скособоченного мальчика.
«Призраки», – думал Кристиан, шагая по брошенному поселку. Валери, любовь, оставшаяся в прошлом, верила в загробное бытие. Каждый третий фильм, просмотренный вместе, учил, что призраки не появляются днем.
Но именно среди бела дня, под неистовым солнцем, Кристиан допустил существование привидений. А вдруг и Лякомб был гостем с того света?
«Потому что нас всех убили, вот он – ад, не котлы и вилы, а змеящиеся улицы, баобабы, пальмы».
Бессо больше нет. Лякомба, Карима, Халида больше нет. Разве это не объяснило бы, почему сдохла рация?
Кристиан свернул в очередной проход. Хибары были обмазаны раствором, состоящим из муки, рисовой мякины, соломы и затвердевшего сока акации. Стены напоминали шкуру ящеров. По дороге сюда легионеры объезжали глиняный карьер. А может могильник, полный гниющих трупов. Здесь все было не тем, чем притворялось. И крошечная – если смотреть снаружи – деревушка оказывалась дьявольским лабиринтом без конца и края.
– Одно движение, – сказал голос из темных недр мазанки, – и я отстрелю твою башку.
Перед сном Кристиан размышлял о тенях, таких своенравных в этой части света. На соседней койке Халид уткнулся в ноутбук, из наушников доносился похотливый стон. Халид сунул пятерню под одеяло, и Кристиан намеревался сказать, чтоб он дрочил в туалете, но язык не повиновался, веки отяжелели.
Ему приснился тренировочный лагерь. «Белое кепи» – назывался сорока восьмичасовой марш-бросок. Кристиан бежал, обливаясь потом, и слышал позади размеренную поступь, мягкие шлепки подошв. И так пугал его во сне этот незримый компаньон, что Кристиан мечтал об учебной тревоге, которая вырвала бы противным сигналом из лап кошмара, потому что земля засасывала ступни бегуна, и Кристиан знал: повернувшись, он обнаружит за спиной не человека, а гробовую тень.
Но это был человек. Халид Шабаки вышел из дверного проема и будто вынес за собой клейкие частички тьмы: они налипли на впалых щеках и в глазницах. Утром Халид весил килограммов на пятнадцать больше.
– Стой смирно.
Он целился в Кристиана из винтовки. Он был испуган до чертиков.
– Эй! – Кристиан поднял руку примирительно. – Это же я.
– Откуда я знаю, что ты – это ты? Я считал, что Бессо – это Бессо. Карим – это Карим.
Логика Халида ускользала от Кристиана, как ускользали от прямого взгляда тени, копошащиеся в проулках.
– Остынь, чувак. Где все?
– Возможно, мертвы.
– Мы бы услышали выстрелы, так?
– Идиот, – Халид поморщился. – Ты ни черта не понял.
– Так объясни. И перестать тыкать в меня стволом!
Халид перевел взор в проход между домами.
– Ты видел детей?
– Детей?
– Сраных детей! – завопил Халид. – Ты оглох? Ты видел черных детей, как на видео Карима?
Короткостриженые волосы Кристиана вздыбились под каской. Словом «черные» его сосед окрестил вовсе не цвет кожи. Он подразумевал суть.
– Здесь нет детей, – тихо возразил Кристиан.
– Да, – согласился Халид. – Наверное, они не дети. Наверное, они твари, демоны. – Он сфокусировал взгляд на Кристиане и изможденное смуглое лицо вытянулось. – Муха! – ахнул Халид. – У тебя на лице чертова муха!
Кристиан обмахнул ладонью щеки и лоб. Муха, если и была, упорхнула.
– Дерьмо! – истерический взвизг надломил голос Халида. Он дернул спусковой крючок – одиночный выстрел, как учили в Обани. Пуля шлепнула Кристиана в левую сторону груди.
В четверг был выходной. Кристиан отчитался перед дежурным капрал-шефом, сверился с листом приказа и отправился в Бамако.
Столица производила удручающее впечатление, хотя выигрывала в сравнении с прочими дырами Мали. Здесь хотя бы имелись сносные дороги и основательные колониальные здания. В пробке скапливались чумазые маршрутки и бесчисленные мопеды. Двухколесный транспорт перевозил двоих, а то и троих наездников. Умельцы модернизировали автобусы, убирая стекла и расширяя окна, на крыше крепились тюки, а на закорках катили безбилетники. Справа и слева от асфальтной полосы раскинулось болото; пешеходы, коровы, ослы месили рыжую глину.
В клубах пыли на пустыре подростки гоняли мяч. Их дранные майки рекламировали «Фанту», «Сникерс» и прочие западные бренды. Кристиан приструнил желание сфотографировать футболистов. Некому хвастаться колоритом Мали: соцсетей Кристиан избегал, и на родине никто не ждал от него весточки. С матерью он разругался. Сокурсники считали Кристиана диковатым. В лагере у кандидатов отбирали телефоны. Пройдя четырехмесячную дрессуру и заново обретя средство связи, Кристиан понял, что ему больше некуда звонить. Валери жила новой жизнью, отдавалась на пентаграммах новому счастливчику.
Лучший стрелок в наборе, Кристиан присягнул Легиону, и Легион стал его другом, его Валери.
На обочинах разместился стихийный рынок, источник сладковатой вони. Торговцы предлагали ковры, бензин в пластиковых бутылках, китайские кроссовки, сушеных хамелеонов, шкуры енотов, заколдованные ножи. Мухи погребли под серой массой сырую баранину. Мясной ряд вызывал тошноту.
Валери была вегетарианкой. Вообразить ее здесь, в Бамако, никак не удавалось. Чтобы отговорить Кристиана, Валери зачитывала воспоминания дезертиров и показала фильм про Легион. Там молодого Тома Харди закапывали заживо в могилу: вот, что творится в твоем Легионе, говорила ликующая гримаса Валери. Единственная армия, которую она признавала, была армия Люцифера, в дни страшного суда противостоящая небесному спецназу. Романтичная Валери, конечно, вставала на сторону демонов-радикалов.
Кристиан так и не успел поведать ей, что в гарнизоне не было ни избиений, ни, тем паче, закапываний. Только оплеухи, козни капралов, нудная муштра, отработка маневров на грузовиках, добывание пищи в экстремальных условиях.
Валери, дочь финансового инспектора, крестная дочь Сатаны, в отличие от Кристиана никогда не голодала.
Красно-желто-зеленый флаг Мали развевался над площадью, но было и тщательно замалеванное, проступающее сквозь краску, черно-белое знамя Джихада на фасаде здания, память о подавленном восстании. Посольства помечались мотками колючей проволоки, мелькали в толпе голубые каски бангладешских миротворцев. Спокойствие было хрупким, как косточки Валери.
В магазине Кристиан приобрел упаковку экспортного пива, обогнул рынок скутеров и горы покрышек у шиномонтажной мастерской. Нужный дом затесался среди манговых деревьев. Фасадная стена вытягивалась над плоской крышей зооморфными рожками. Кристиан постучал.
Даже сняв форму, сержант Диарра был вылитым солдафоном. Под линялой футболкой перекатывались мускулы, дополнительной мышцей казался наметившийся пивной живот. Выпученные глаза посмотрели на гостя холодно, но через миг улыбка тронула мясистые губы.
– Бонжур!
«Бонжур. Меня застрелили. Позовите святого Антония, он считается покровителем Легиона. Пусть замолвит словечко. Как удачно: на время командировки моя страховка удвоилась».
Кристиан открыл глаза. Ребра саднило. Он потрогал грудь и горячую пулю, увязшую в слоях бронежилета. Ощущение было такое, словно его долбанули тараном. Кристиан сел, готовый разразиться проклятиями в адрес стрелка.
В грудь будто пнули повторно.
Халид болтался на ветке баобаба, удавленный собственным ремнем. Сколько времени понадобилось ему – если это был суицид – или убийцам – если суицида не было? Двадцать секунд? Сорок? Невозможно повеситься за сорок секунд!
За сорок секунд невозможно начать разлагаться.
Кристиан отползал, пачкаясь в пыли, таращась на потемневшее лицо Халида. Кое-где кожа полопалась, выпустив струйки гноя. Труп покачивался то против часовой стрелки, то по часовой, глаза обвиняюще взирали из-под полуприкрытых век.
В этом не было никакого смысла. Кристиан вскочил, затанцевал, целясь вокруг себя, тщетно покричал в рацию.
У Халида в Париже осталась подружка, он показывал сослуживцем снимок, сделанный в Jardin des Plantes, ботаническом саду. Он хотел сделать ей предложение и уговорить на секс втроем.
Кристиан отринул дурацкие мысли, как назойливую муху.
Муха… что за околесицу нес Халид?
Всплыло в памяти лицо Лякомба, облепленное насекомыми. Кристиан подхватил винтовку Халида и посеменил по проулку, а удавленник смотрел ему вслед. Он знал о Кристиане Линарде то, чего не знали психологи, соратники, Валери. Знал про мертвеца на унитазе.
Кристиан и Диарра неоднократно сталкивались на патрулировании, даже номерами телефонов обменялись. После стычки с террористом сержант предложил французу поужинать вместе. Кристиан согласился.
Они устроились на заднем дворе в тени развесистого дерева, которое вроде называлось тамаре. Хотя в столовой легионеров сносно кормили, у Кристиана при виде домашних блюд потекли слюнки. Курица в подливе с луком, политый арахисовым соусом рис.
– Вы живете один?
– С матерью. Она недомогает. Ваши родители живы?
Кристиан не был уверен, но кивнул.
– Если не секрет, почему вы решили пойти в спецназ?
В Обани не спрашивали о мотивациях ангаже волонтеров. Прошли времена, когда Легион становился приютом для бегущих от тюрьмы преступников. Личности соискателей пробивались через Интерпол, а основной причиной, по которой парни мечтали заполучить карт-милитер, были банальные деньги. Тридцать тысяч евро за полгода в Африке.
– Проблемы с законом, – сказал Кристиан честно. – Ничего серьезного… – в голове мелькнула картинка: залитый неоновым светом туалет, тощий темнокожий студент сидит на унитазе, его рот распахнут, жгут перехватил предплечье, Кристиан протягивает дрожащую руку, чтобы потрогать пульс. – Травка, – добавил Кристиан. Диарра понимающе хмыкнул.
Того студента звали Малик. Он подсел на иглу недавно. Сам Кристиан не употреблял наркотики, но приторговывал марихуаной, чтобы водить Валери по клубам. Осенью он расширил ассортимент, прибавив к траве амфетамины и героин. Героин оказался некачественным, а запястье Малика – холодным, как замороженная рыба. И тщетно Кристиан нащупывал пульс. Малик умер в общественном сортире. Кристиан плакал, спеша по ночному Парижу.
За забором горланили козы. Диарра спрашивал о Франции, Кристиан – о Мали.
– Мы заслуживаем лучшей жизни, – сказал Диарра. – Никто не должен жить вот так.
Но у сержанта был крепкий дом и задний двор, и мясо на столе, а большинство его сограждан жили в норах. Они купались в грязных водах Нигера, ели из мусорных контейнеров и ждали очередного переворота.
Мочевой пузырь переполнился кислым пивом. Хозяин подсказал маршрут, и Кристиан вошел в дом. Туалет был узким пеналом с дырой в полу. Кристиан помочился, смыл за собой, используя ведро. В коридоре его позвали по имени.
Он узнал этот голос, доносящийся из глубины дома в безобразном городе, в безобразной стране. Голос принадлежал Валери.
Валери… Он отдал бы все, лишь бы очутиться в ее прохладной студии, в пяти минутах ходьбы от Сакре-Кер. Он бы сказал: ты права, за колышущейся холстиной реальности воет бездна, ад похож на африканскую деревню. Он бы обнял Валери, утопил лицо в ее волосах и закричал.
Квадратные домики из навоза и глины отбрасывали длинные тени. В полдень солдаты пересекли границу деревни, и полдень показывали часы Кристиана сейчас. Секундная стрелка испуганно трепетала в рамках двух черточек. Время остановилось. В аду всегда двенадцать, но это не полночь.
Кристиан не мог сказать, как долго мечется по проклятым улочкам, врезаясь в тупики. Он воображал, что за углом поджидают, скаля зубы, мертвецы. Джихадисты с вытекшими мозгами. Малик, который при жизни так робко и белозубо улыбался, но в посмертии наверняка отрастил длинные клыки.
Лякомб сошел с ума. Халид сошел с ума и повесился. А Бессо? Репен? Карим?
Компас сломался. Ориентация на местности не приносила плодов. Кристиан перевел дух и двинулся вперед. К источнику навязчивого гула.
…навстречу голосу Валери.
Кристиан представил девушку с волнистыми каштановыми волосами, она стоит у окна в футболке, надетой на голое тело. И все это было сном: учебка, присяга, Мали, мертвые повстанцы и мертвый Малик на фаянсовом унитазе. Кристиан не покидал Париж, он просто задремал в ванной, сейчас они с Валери будут смотреть какой-нибудь фильм, один из ее любимых ужастиков, «Ребенка Розмари» или «Омен». Валери планировала назвать будущего сына Демьяном, купить для него черную коляску.
Словно все муравьи Африки вскарабкались на спину Кристиана и устроили парад. Он шел, как по тонкому льду, боясь провалиться в пучину безумия. Этого не могло быть… и этого не было. Как только он свернул за угол, стало очевидно, что слух обманул его. Голос, дребезжащий, надломленный, не имел ничего общего с голосом Валери.
Кристиан переступил порог комнаты, обильно увешанной коврами. На кровати сидела женщина, старуха, с головой укутавшаяся в одеяло. Наружу торчала морщинистая мордочка, приплюснутый нос. Белая дымка катаракты залила круглые глаза. Слепая старуха выпутала из-под ткани руку, скрюченный палец указал точно на визитера.
– Кристиан! – каркнула женщина. – Что с твоей тенью, Кристиан? Твоя тень больше тебе не принадлежит?
Периферийным зрением Кристиан уловил движение справа. Будто облако мух кружилось в полумраке. Он сместил взор. Мухи были, но не рой, как ему представилось, а всего-то три сонных экземпляра. Они носились вокруг пирамидки, сложенной из булыжников, водруженной на стол. Булыжники удерживали разветвляющуюся палку, концы которой сворачивались внутрь рожками. У подножия пирамиды гнила отсеченная голова сервала. Пасть дикой кошки жутковато скалилась. Муха ползала по зрачку.
– Мама, почему ты не спишь? – это Диарра подкрался сзади. Кристиан все таращился на алтарь, на оскаленное жертвоприношение. Мордочка старухи утонула в складках одеяла, спеленатая фигурка качнулась из стороны в сторону, а с ней качнулась по настенному ковру бесформенная тень.
Лицо Кристиана размораживалось, как вынутый из холодильника ломоть баранины. На заднем дворе он залпом опустошил бутылку и сказал:
– Она позвала меня по имени.
Диарра произнес, как ни в чем не бывало:
– Я говорил ей, что ко мне придет друг. И упоминал ваше имя.
– Та пирамида с рогатиной… Я уже видел такую в Тимбукту.
Диарра улыбнулся, но его навыкате глаза с красноватыми белками оставались суровыми, неулыбчивыми.
– Девяносто процентов малийцев исповедуют ислам. Девяносто – не сто.
– Вы – язычник?
– Я чту предков и их традиции. Можете считать меня дикарем.
– То есть, кошка – это подношение богам?
– Своеобразная защита от теней. Вы не замечали, что тени здесь ведут себя своенравно?
Кристиан отрицательно мотнул головой.
– Друг мой, – выпученные глаза сканировали гостя. – Не сталкивались ли вы с чем-то, что официальная наука не в силах объяснить?
В тени эпинара легионер первого класса Карим Лофти потрошил легионера второго класса Люку Репена. Он вскрыл ему брюхо и ковырялся в кишках, вынимая бурые вонючие грозди. Все это было буднично, будто тренировка в лагере, когда один из волонтеров исполняет роль трупа. Просто Репен, худой и лопоухий бельгиец, слишком вжился в роль.
Кристиан застыл, потрясенный вонью экскрементов, обилием красного и коричневого. Карим будто услышал бешеное биение его сердца. Повернулся и вытерся предплечьем, размазал кровавую помаду по ухмыляющимся губам. Словно пчелы вокруг улья, вокруг головы Карима летали мухи. Странные черные точки.
– Зачем? – в этом слове сконцентрировалась уйма вопросов. Зачем ты вытащил требуху из бедного Репена, зачем ты так смотришь на меня, зачем мы здесь, и где это – здесь?
Карим неторопливо слез с трупа и запел:
– В далекой пустыне был найден мертвым мой легионер…
«Это песня Эдит Пиаф», – узнал Кристиан. Титановый коготь, орудие убийства, скользил между пальцев Карима. Мягко, на цыпочках, как балерина, ступал Карим и пританцовывал, поднимая вверх окровавленные руки.
– Его синие глаза были широко раскрыты на мир…
– Стой! – Кристиан вскинул «фамас».
– Молодой, стройный, красивый, он зарыт в пустыне… – мухи рисовали невидимые спирали, облетая голову Карима.
– Остановись! Ни шагу!
– С ярким лучом в волосах под горячим песком!
На последней строке Карим выбросил в сторону Кристиана кулак с когтем. Раздался выстрел. Пуля угодила безумцу в лицо, разорвала щеку и оплескала мозгами глиняную стену. Карим упал подле своей жертвы. Голубые глаза уставились в небосвод, а мухи исчезли, потеряв интерес к простреленной голове.
Шокированный Кристиан уставился на Диарру, невесть откуда взявшемуся в поселке. Одетый в шорты и безразмерную футболку, великан опирался на метровый посох, раздваивающийся подобием гаечного ключа. В правой руке сержант сжимал пистолет.
– Идем, – сказал он, опуская оружие. – Я кое-что тебе покажу.
Строчки Эдит контуженным эхом звучали в ушах. Кристиан мог сколько угодно искать разумное объяснение происходящему (наркотики, малярийный бред, военный эксперимент), но он принял – еще не осознал этого, но подспудно принял – самую иррациональную из версий. В пустыне взвод столкнулся…
…с чем-то, что официальная наука не в силах объяснить?
Диарра смотрел испытывающе.
– Нет, – сказал Кристиан.
«Да», – подумал он, мысленно телепортировавшись в квартиру-студию Валери. Раннее утро, за окнами дождь скрипит карнизом. Обнаженная Валери посапывает, свернувшись клубочком. Огарки черных свечей и пентаграммы – следы вчерашнего ритуала, дурацкой блажи, которой Кристиан вынужден подыгрывать. Она хотела призвать демона, будто второго мужчину пригласить в постель, неровен час, Кристиан начнет ревновать подружку к обитателям ада.
Он трет глаза, пытаясь понять, что именно его разбудило, и чувствует на себе пристальный взгляд. Чувствует постороннее присутствие. Он оборачивается так резко, что позвонки хрустят. У гардероба, напичканного дорогими шмотками, сгорбилась тень. Нет ничего, что могло бы ее отбрасывать, но сама тень есть. Она шевелится. Она смотрит на глупых людей, которые вызвали ее.
Кристиан зажмуривается и считает до десяти.
– Нет, – пробурчал он, борясь с внезапной изжогой.
«Нет, так нет», – читалось в понимающей улыбка сержанта.
– Что не так с тенями? – Кристиан постарался придать вопросу шуточный, легковесный тон.
– Они не то, чем кажутся, – ответил Диарра.
Площадь притаилась сразу за углом. Дома кольцом обступали широкую проплешину. Посредине лежала каменная плита, поверженный обелиск в человеческий рост.
– У нас мало времени, – сказал Диарра, останавливаясь. – Они близко.
– Они?
Плита треснула пополам, рассыпалась, как печенье. Диарра провел ладонью по серому камню, по высеченной арабской вязи. Толстый палец указал на лунку, в которой прежде гнездился обелиск. Дыра напоминала скважину почтового ящика.
– Они пришли из-под земли. Мы называем их кашта брути – полуденные тени. В исламе их именуют «гули».
Кристиан замер над дырой. Она казалась бездонной: брошенный вниз камушек канул в изначальный мрак. У Кристиана заныло в висках.
– Как вы узнали про это место?
– Ты привел меня сюда, – Диарра скинул с плеч рюкзак и высыпал на землю круглые булыжники.
– Нет, это вашу машину мы обнаружили у деревни!
Сержант снял бейсболку и протер пятерней бритую макушку. Как огромный ребенок, возящийся на пляже с песком, принялся складывать из булыжников пирамиду.
– Полуденные тени, – говорил он, – рыскают по Мали. Мы, колдуны, пытались их прогнать. Мы делали алтари там, где люди встречали кашта брути. И мы искали источник, лоно, которое их породило.
Кристиану померещилось, дыра щурится, как глаз. Он испугался, что площадь провалится и воронка засосет живых в преисподнюю.
– Нужен был человек, отмеченный темными силами. Тот, кто носит на себе печать смерти, тот, кто видел тьму в любом проявлении.
– Мы просто играли! – выдохнул Кристиан. – Мы вызывали дьявола, это была шутка.
Диарра мрачно усмехнулся. Пирамида росла.
– Я понял, как только тебя увидел. Твоя тень не повиновалась тебе.
Кристиан уставился на плоское черное пятно, пролившееся от его ног к плите. Пятно притворялось солдатом, увешенным винтовками.
– Я решил использовать тебя, как компас. Я всюду следовал за вашей группой, потому что тьма притягивает тьму, и рано или поздно ты пришел бы к источнику. Но их становилось все больше. Они вселялись в моих братьев и сестер.
Кристиан подумал о Кариме, изгваздавшемся в крови бельгийца.
– Я позвал тебя в гости, – Диарра всунул посох в груду булыжников, укрепил стоймя. – Я взял пивную бутылку, из которой ты пил. Отколол горлышко и бросил его на карту страны. Горлышко падало в одну и ту же точку в пустыне, всегда в одну и ту же.
Диарра отстранился, оценивая результат стараний. Тень скругленных рожек ложилась точно на скважину. Голос в голове инструктировал тоном учителя географии месье Мали: в Африке водятся гепарды, гиены, шакалы, бегемоты, призраки…
– Я приехал сюда в надежде запереть кашта брути. Но заперли меня. Коза, которую необходимо было принести в жертву, пропала, когда я отвлекся на миг. Деревня изменилась. Мышеловка захлопнулась, и из нее не выйти.
– Чего они хотят? – спросил Кристиан.
– Играть нами, как куклами. Быть нами, – Диарра кивнул на обелиск. – Давным-давно колдуны заманили кашта брути в ловушку и запечатали внизу. Они построили деревню, чтобы следить за темницей, но и плененные, кашта брути добрались до своих стражей и свели с ума. Джихадисты рушили памятники, они разрушили обелиск и позволили легиону теней выйти на свободу.
Диарра задрал подол футболки, оголяя висящие на поясе ножны, вынул устрашающий клинок. Кристиан отреагировал, вскинув винтовку.
– Нам нужна голова, – сказал сержант. – Человеческая тоже подойдет.
Около девяти Кристиан покинул дом Диарры, дом, где изумрудная муха ползала по зрачку сервала. Площадь была забита мотороллерами, напоминающими железных кузнечиков.
Эрик Лякомб рассказывал про аджюдан-шефа, который прошел ряд горячих точек, но пытался вскрыть себе вены, узнав об измене подружки. Кристиан был рад, что Валери бросила его до отъезда в Африку. Он сходил с ума, если она пропадала на несколько дней. Он ненавидел дискотеки, но исправно плелся за возлюбленной по клубам. Потакал ей, изумляясь, как богатая, начитанная, изумительно красивая девушка могла выбрать неотесанного мужлана, коим он был, бастардом парижского банлье.
Валери окружали высоколобые ботаники, философствующие о смерти, рано или поздно он бы убил одного из них. Выяснилось, что он хорош в этом деле: убивать. Пулей или плохим героином.
В последний раз Кристиан видел Валери в их любимом ресторане на конечной «Монмартробюса». Он не стал подходить, смотрел издалека, стиснув кулаки в карманах, как она щебечет о чем-то со стильным брюнетом: о Папюсе ли, Лавее, Полански. Ее дьявол был игрушечным, пошленьким и фальшивым, Валери не заслужила блага быть задушенной в подворотне ревнивым любовником.
Кристиан выскользнул из ресторана и растворился в красном свете фонарей.
В трех с половиной тысячах километров от Парижа он остановился, разглядывая свою тень. Эфемерный двойник, призрачный спутник, распростерся на глине. Повинуясь порыву, Кристиан поднял правую руку, затем левую, похлопал ладонями. Выдрессированная тень повторила его телодвижения.
«Помешай ему, – приказывал внутренний голос. – Не дай надругаться над трупами».
Но Кристиан молча шел за Диаррой. Спотыкался, но шел.
Потому что солнце стояло в зените последние несколько часов. Потому что за хибарами гудел хаос. И только Бастилией для демонов могло являться это место, ничем иным.
Затем Кристиан увидел тела. Они лежали в тех же позах, вот только ни у Репена, ни у Лофти не было головы. Мухи вились над пеньками шей.
– Нет! – отшатнулся Диарра. Заметался по проулку, панически соображая, уставился на легионера. Их разделяло два метра, и Кристиан различил муху, которая выбралась из-под правого века Диарры, проползла по глазному яблоку и пропала в слизистой.
– Вот черт! – Кристиан направил ствол в грудь сержанта.
– Нет-нет-нет, – тот выхватил пистолет. Тыча оружием в хибары, закричал:
– Меня зовут Сулейман Диарра! Мою тень зовут Сулейман Диарра! Меня зовут…
Грудь сержанта взорвалась лоскутьями ткани и кожи. Пули изрешетили туловище, отбросили Диарру к глиняной стене. Ошарашенный Кристиан направил винтовку в проулок. Ему навстречу беззаботно шагал Бессо. На ходу Бессо докладывал в шлемофон:
– База, у нас четыре трупа. Боевик устранен. Ждем вертолет.
Бессо приблизился, тень соскользнула с него, как черный шелк. Мухи облепили лицо лейтенанта, они пировали, собирая влагу из пор. Глазницы закупорили две серые жужжащие кучки.
– Убей его, – просипел Диарра. Кровь текла по подбородку сержанта. Простреленные легкие свистели.
Бессо посмотрел мушиными глазами на «фамас» в руках подчиненного. Вскинул удивленно брови:
– Легионер второго класса Линард! Немедленно…
Договорить помешала пуля, раздробившая лейтенанту лоб. Кристиан опустил штурмовую винтовку и разрыдался.
На утреннем брифинге раздали задачи и сформировали боевые группы. Бронетранспортер ехал мимо ржавых дорожных щитов и расстрелянных рекламных баннеров. Дохлый варан пометил кровью дорогу.
Эрик Лякомб черкал ручкой в блокноте, шевелил губами, сочиняя рифмы и панчи. Карим Лофти поигрывал титановым когтем. «ВАБом», совместным детищем «Рено» и «Савье», управлял Люка Репен. Он получил сигнал с базы: дрон засек в пустыне подозрительный автомобиль.
– Меняем курс, – сказал Бессо.
Тринадцатитонная махина покатила по бездорожью. Автомобиль – пикап Тойота – стоял у деревушки, напоминающей маленькую крепость. Высокие древние стены оберегали дома от посторонних глаз. Легионеры спешились. Ветер сыпал песчинками в раскрытые дверцы пикапа.
Бессо продиктовал по рации номера Тойоты. С «фамасами» наготове бойцы двинулись к арочным воротам. Плотно скученные дома источали жар. Тьма в распахнутых настежь дверях словно бы закипала.
Кристиан подумал, что уже бывал в этой деревне – проходил точно такой же уровень в каком-то шутере, только там по улицам носились куры, а здесь не было ни кур, ни людей.
Он мысленно размял пальцы над умозрительной клавиатурой и шагнул в проулок.
По традиции, вероятно, берущей начало в Алжире, офицеры легиона отдавали часть приказов на арабском. И у Кристиана, идущего под яростным солнцем, звучали в голове арабские слова:
«Шуф мешта!» – «Наблюдай за домами».
Мрак в хибарах был материальным, плотным и алчным. Он поедал глупых ящериц и тек вслед за чужестранцем ручейками теней.
«Шуф мешта».
Кристиана клонило в сон. От теплового удара поднялась температура. Губы растрескались и кровоточили, но он был жив, в отличие от товарищей, от Диарры. Возможно, его ждет трибунал, военная прокуратура решит, легионер сошел с ума и перестрелял сослуживцев. Его запрут в клетку, какое счастье: охраняемая клетка реального мира.
Кристиан отшвырнул каску, сбросил бесполезный бронежилет. На перекрестке восседал обезглавленный труп, татуировки помогли идентифицировать Эрика Лякомба.
«Я остался один», – подумал Кристиан.
Зашипела рация, внушая ложную надежду. Прорезалась музыка, что-то электронное, и далекий голос:
– Алло! Это Малик! Ты куда пропал, брат? Прикинь, я вырубился на толчке. И теперь не могу выйти из туалета! Спустись ко мне, тут чертовски жарко, спустись ко мне в ад, я тебя жду!
Кристиан метнул рацию в оконце хижины и продолжил путь.
В полдень он добрался до площади. Он подумал, что парижские сады пылают сейчас осенним огнем, прохлада обдувает лица пешеходов, а по утрам туман окуривает башню Монпарнас. На террасе кафе Валери улыбается, внимая пространным речам друзей, и вдруг замирает. Вянет улыбка. Она представляет Африку, что-то подсмотренное в экзотических фильмах.
Интересно, та тварь, навестившая Кристиана в предрассветных сумерках, она пометила и Валери?
Чтобы не упасть, Кристиан ухватился за рогатину. Пошатываясь, встал у алтаря. Поднял взор к раскаленному желтку в зените. Он улыбнулся, воображая собственные похороны: траурный кортеж, гробы накрыты флагами, все шестеро бойцов посмертно становятся кавалерами ордена Почетного легиона. Президент Макрон выступает перед Hôtel des Invalides.
Жгучая слеза прокатилась по щеке Кристиана.
Он увидел детей: черные силуэты в тени хибар. Некоторые стояли на четвереньках, гребли пальцами песок. Точно псы, готовые атаковать.
Кристиан вытряхнул рюкзак. Головы застучали о землю, как тыквы. Он перестраховался, обезглавил и Диарру, и лейтенанта.
Кристиан расположил головы у алтаря и сел рядом. Деревня гудела хищно. Черные дети кружились вдоль растрескавшихся стен.
– Меня зовут Кристиан Линард, – язык еле ворочался во рту.
Жирные мухи заполняли его тень, каждый сантиметр, образовывали человеческий силуэт на бесплодной земле. Кристиан стиснул рукоять ножа, судорожно вдохнул воздух, отравленный зловонными миазмами. Муха щекотала лапками его загривок.
– Мою тень зовут…
Кристиан забыл имя своей тени. Он нес вахту в пустом поселке в стране Мали.
И тысячу лет длился полдень.
Елена Щетинина
Вустричный бог
Был святочный вечер, и шел снег, и сверкали звезды на ясном, чистом небе.
Мишке казалось, что там, в вышине, прошлись небесные дворники – и расчистили даже самые махонькие клочки туч. Он закидывал голову, чтобы пересчитать звезды и, как обычно, сбиться на третьем десятке – и мелкие, как мука, снежинки падали ему в раскрытый рот. Мишка глотал их, представляя, что это и есть мука и что она наполняет его живот, смешивается с выпитой водой – и превращается в тесто, сытное, плотное тесто, которое набьет ему желудок и утолит голод. Но голова его кружилась, а ноги подгибались – и кишки сворачивались в тугой болезненный комок. Не было даже сил попрошайничать – кидаться в ноги важным господам в богатых шубах и тянуть жалостливое «Подааааайте».
Мишка кутался в лохмотья, оборачивая дважды вокруг худого тельца пальто Грихи Рябого, умершего третьего дня от чахотки, ноги зябли в калошах на босу ногу – и тоже слишком больших, чужих, Марка-скрипача, помершего от пьянства в прошлом месяце.
– Подаааайте, – прохрипел он в небо. Звезды, конечно же, молчали.
– Что тебе подать? – раздался над ухом вкрадчивый голос.
Мишка вздрогнул и отшатнулся.
Двое господ – словно одного лица: молодые, с щегольскими бородками клинышком и в золоченых пенсне – стояли и улыбались.
– Копееечку, – сипло сказал Мишка, осторожно пятясь. Рассказывал, рассказывал старый Марк-скрипач о таких молодых господах, что уводили с улиц нищих детей и творили с ними непотребное! И ведь не разбирали, кто перед ними: девчонки, али мальчишки, тьфу! – Копеечку на хлебушек. Ради праздника. Подайте…
– Ты голодный, что ли? – прищурился правый господин. Левый усмехнулся, обнажив крупные, как у лошади, белые зубы.
– Голодный, барин, – признался Мишка, судорожно размышляя – разговаривать ли с этими странными господами или бежать прочь, пока есть силы? – Со вчерашнего дня крошки во рту не было!
– Ну что же, Иван Викентьевич, – повернулся правый господин к левому. – Голодный мальчик. Все, как вы заказывали!
– Однако, однако, Владимир Христофорович, – закачал головой левый господин. – Истинно, в праздник все наши желания исполняются.
– Ну так что, Иван Викентьевич, готовы исполнить сказанное?
– Я от своих слов, Владимир Христофорович, не отказываюсь!
Мишка сделал еще шаг назад, вспоминая – там, за спиной, есть арка, в которую он может нырнуть – и потом бежать, бежать, бежать не оглядываясь, от этих странных и жутких господ с бородками клинышком и в золоченых пенсне. Но стоптанная, не по размеру калоша скользит, выворачивается – и Мишка падает навзничь, глухо ударяясь затылком.
Как две тусклые луны над ним появляются лица молодых господ.
– Очень голодный мальчик, – замечает правый господин.
– Великолепно голодный мальчик, – поддакивает господин левый.
Мишка смотрит в ясное, заботливо вычищенное небесными дворниками небо, в невероятно белые звезды, которые, наверное, эти же дворники начистили мелом – чтобы ярче сверкали – и молчит.
– Мальчик, ты хочешь вкусно поесть? – спрашивает правый господин.
«Господи Исусе Христе, – думает Мишка. – Пусть они ничего дурного со мной не сотворят».
– Бесплатно, – уточняет левый господин. – И еще полтинник получишь.
«Господи Исусе Христе, помилуй мя грешного, в такой-то святой праздник – такое искушение».
– Да ладно полтинник, – подхватывает правый. – Рубль. Рубль хочешь сверху?
«В руки твои препоручаю себя, Господи…»
– Хочу! – говорит Мишка и резко садится. От боли в затылке начинает мутить, перед глазами пляшут разноцветные мушки – но он хочет этот рубль, хочет есть, хочет!
– Вот и прекрасно, – хором смеются молодые господа и поднимают Мишку подмышки.
В трактире тепло, и Мишка тотчас же соловеет. Он медленно скользит взглядом по висячим лампам, по деревянным столикам, по картинкам на стене – как они называются, оле… оли… олигра…? – и чувствует, как его веки наливаются свинцовой тяжестью. Он пытается не клевать носом – и вслушивается в то, что ему объясняют молодые господа.
– Мы, брат, поспорили, – постукивает пальцами по столешнице правый. – Ты ничего такого не подумай, спор серьезный и даже я бы сказал, научный.
– Естественно-научный! – поднимает палец левый, изучая меню.
Мишка кивает, облизывая пересохшие губы. Снег в галошах растаял и ему кажется, что его ноги опущены в холодные лужи.
– Так вот, – продолжает правый, тыкая левому в меню на какую-то строчку. – Остендские, думаю. Ты, как мы понимаем, человек в разносолах не искушенный, корку хлеба за деликатес почитаешь, так?
Мишка опять кивает, не сильно заботясь, о чем идет речь. Его обещали покормить и за это дать рубль – больше его ничего не интересует.
– Вот мы и поспорили, сможет ли человек неопытный оценить незнакомое лакомство – и съесть его с таким же удовольствием и столько же, сколько человек знающий.
Мишка снова кивает. Еда и рубль, рубль и еда – вот и все, что ему надо.
– И ежели такое произойдет, то будет означать, что человек благородный и человек самого низкого происхождения в кулинарных науках суть одно и то же.
Кивок, кивок, кивок.
– Но рубль! – уточняет правый. – Только в том случае, если съешь все. Так как это исключительно моей волей тебе вознаграждение. А полтинник – от Ивана Викентьевича, если сдашься. Усвоил?
Кивок, кивок, кивок. Рубль, конечно же, лучше полтинника. Мишка сделает все, чтобы получить рубль.
– Чудесно, – левый машет рукой, подзывая полового. – Тогда и начнем, пожалуй.
Мишка пытается прижать к небу упругий комок – но тот никак не поддается, словно специально ускользая от языка. Тогда он зажмуривается – и судорожно дергая челюстью, пытается проглотить. Это получается лишь с третьей попытки – комок на мгновение застревает у Мишки в горле, заставляя хрипло застонать, – а потом проскальзывает в живот.
Во рту стоит вкус тины, глины – и почему-то мокрых тряпок. Мишку чуть не выворачивает наизнанку – но перед глазами заманчиво маячит рубль, и поэтому он лишь сцепляет зубы и остервенело шмыгает носом. Господи Исусе Христе, помоги. Это был только первый комок – а во льду лежит еще дюжина без одного: словно загустевшие на морозе чахоточные харчки Грихи Рябого.
Мишку снова передергивает.
– Да, брат, – ухмыляется правый господин. – Это тебе не кислые щи.
– Запить бы… – сипит Мишка.
– Запить – хорошее дело, – соглашается господин. – Как там дорогой моему сердцу Антоша говорил? «От водки пожжет, подерет тебе в горле, а как проглотишь устрицу, в горле чувствуешь сладострастие»?
– Именно! – кивает левый.
– Да, Иван Викентьевич, сла-до-страсти-е!
– Однако же, Владимир Христофорович, ежели мне память не изменяет, на питье мы не договаривались! И так поиздержались изрядно!
– Ай, шалун, Иван Викентьевич, – грозит правый пальцем левому. – Чуете, что проигрываете! Ничего, не разорит вас этот маленький спор. Но так и быть, уговор есть уговор – про питье речи не было. Мальчик, кушай так. Вот, из раковинки отпей, живее пойдет.
Мишка запрокидывает голову и вливает из пузатой раковины, в которой когда-то лежал злополучный комок, в рот тягучую прозрачную, отдающую плесенью, жидкость. Становится только хуже. Горло обволакивает болотистой жижей, запах тины начинает щекотать ноздри изнутри. Он зажмуривается, стараясь не думать, что же он ест – такое скользкое, омерзительное, странно трепещущее, когда касается языка.
И продолжает вкладывать в рот, дергать челюстью и глотать. Вкладывать в рот, дергать челюстью и глотать. Вкладывать, дергать – и глотать.
Наконец он доедает – если это можно вообще назвать едой – последнее.
Правый господин заразительно смеется, левый кривится. Мишке суют в руку рубль – и выпроваживают из-за стола.
– Что я ел? – Мишка хватает шустрого полового за рукав. Тот оборачивается. Это мальчишка чуть постарше Мишки, черноглазый, востроносый, с обильно напомаженными курчавыми волосами.
– Дык вустрицы ж! – хихикает, глядя на Мишку. – Не признал, что ли?
Мишка мотает головой, прислушиваясь к своему брюху.
– Ну брат! – половой откровенно смеется над глупым оборванцем, который и сам не понял, что сожрал. – Вустрицы, брат, это такое блюдо, которое не всем дается!
– Так что это? – тихо спрашивает Мишка, чувствуя, как по спине начинают скрести коготки страха. – Постное али скоромное? Мясо, рыба, фрукт какой?
– Ой, брат! – половой всплескивает руками и оглядывается – не требуется ли он сейчас кому – а потом гордо возвещает: – Вустрица – это не мясо, не рыба и не фрукт!
– А что? – упавшим голосом шепчет Мишка. – Неужели… человечина?
– Хуже, – хихикает половой. – Это гад такой морской. И едят его… – смуглое лицо с вострым носиком приближается вплотную к Мишкиной веснушчатой роже. – … живьем!
– Что? – Мишка отшатывается и хватается руками за брюхо. Теперь он понимает, что же такое билось и дрожало у него во рту! Безбожное дело – есть кого-то живьем!
Половой мстительно усмехается: этот уличный оборванец налопался дорогущих деликатесов, на которые сам половой может только облизываться, – ну ничего, теперь эти вустрицы оборвышу горлом встанут!
– А еще… – половой понижает голос до шепота. – Они пищат, когда их ешь! Богу своему вустричному молятся, чтобы тот когда-нибудь покарал тех, кто его деток малых живьем лопает. Таких, как ты!
Мишка кричит в ужасе и, зажимая уши руками, бежит прочь. Половой заливисто хохочет ему вслед – пока не получает подзатыльник от хозяина. И никто не замечает, что за их разговором наблюдает еще один – третий – молодой человек с бородкой – пусть и не настолько щегольской – и в пенсне – пусть и не позолоченном.
Мишка плетется по заснеженной улице. Рубль, зажатый в кулаке, жжет как уголек из костра.
– Вустричный бог, – шепчет Мишка. – Вустричный бог, вустричный бог.
Он готов прямо сейчас, тут, посреди улицы, пасть на колени и начать молиться – но он не знает такой молитвы, которая пришлась бы по вкусу вустричному богу. И нет, нет, как он вообще посмел сейчас заговорить о вкусе – он, который только что сожрал деток малых, деток невинных, деток пищащих!
Мишке кажется, что все было именно так – и трепетали вустрицы у него на языке, и пищали, и даже кричали что-то человеческим голосом – а он, одурманенный мечтой о рубле, под сверканием золоченых пенсне, не слышал этих воплей, глух был и ушами и сердцем.
– Господи Исусе Христе, – бормочет Мишка. – Помоги. Помоги чаду своему глупому, неразумному. Ты же знаешь, наверное, вустричного бога. Ты же всех знаешь. Скажи ему, что не специально я. Не хотел я. Не желал. Уговорили меня. Совратили. Искусили, как истинные демоны.
Но Иисус Христос не слышит его – Мишка ощущает это всем сердцем. Сейчас, здесь, царствует вустричный бог – и он придет. И покарает.
Мишка судорожно оглядывается. Ему кажется – или небо больше не такое ясное и чистое? И звезды потускнели – словно их затянула сизая плесень?
Верно то проделки вустричного бога! Он идет за ним! Он идет карать – и не миловать!
Мишка съеживается. Вода в галошах снова начинает леденеть – и он уже почти не чувствует ног. Но все равно, оступаясь и поскальзываясь, бежит в подворотню, где скукоживается в три погибели и сует пальцы в рот.
Он же не жевал их! Не жевал! Он глотал их живьем – и может быть, сейчас сможет выблевать все! Живыми, как есть! А потом соберет их – и вернет вустричному богу!
Мишкино тельце содрогается в спазмах – и выходит первая вустрица. Она лежит на снежке, жалкая и сморщенная, как кусок языка мертвеца.
Еще один мучительный спазм – и выходит вторая. Потом третья и четвертая.
За Мишкиной спиной что-то начинает шевелиться и ворочаться. В нос ударяет тиной и болотной жижей, по спине скользит мокрое и липкое. Мишка тихо ахает – но продолжает извергать из себя вустриц, остервенело тыча пальцами в горло. Под ногтями у него кровь, кровь на языке и губах – но выходят уже пятая и шестая.
Седьмая и восьмая идут тяжело, с желчью, грудь раздирает кашель, брюхо крутит в агонии. Вустричный бог ползает за Мишкиной спиной, тяжело и зловеще вздыхая. Он ждет, ждет, ждет, когда Мишка вернет ему его детей – всех, до единого – и тогда, может быть, и простит глупого, неразумного мальчишку!
Девятая и десятая. Мишка содрогается в приступах безудержной пустой рвоты слизью и слюнями, цепляется за стену в попытках не упасть. Вустричный бог замирает за спиной – ему не нравится, что возврат так затягивается.
Одиннадцатая.
– Сейчас, – шепчет виновато Мишка. – Сейчас, сейчас…
Двенадцатой нет.
Мишке кажется, что он уже весь вывернулся наизнанку, как старая рваная рукавица – но двенадцатой нет! Она пропала. Мишкино брюхо, голодное и жадное, успело пожрать ее!
– Нет… – тихо шепчет Мишка, упираясь горячим лбом в холодную стену. Он боится оглянуться. Боится сказать в лицо отцу миллионов, миллиардов вустриц, что одно его дитя все-таки сожрано.
Вустричный бог все понимает – и ярится. Он хлещет по стенам, шипит и плюется Мишке в затылок холодной и едкой слюной, выкручивает ему суставы жестокой ломотой, вытягивает нервы через давным-давно онемевшие пятки.
«Господи вустричный бог, – бормочет Мишка, цепляясь за стену из последних сил, так и не решаясь оглянуться. – Помилуй мя, грешного. Ибо не ведал я, что творил. Ибо…»
А потом Мишка поскальзывается и падает – на этот раз ударяясь затылком неожиданно громко и хрустко.
И звезд не видно – над головой лишь каменный свод подворотни, слепой и безучастный.
– Однако, Владимир Христофорович, – вдруг пробивается в угасающее Мишкино сознание. – Кажется, это тот мальчик, который только что участвовал в нашем споре.
– Да, вы правы, Иван Викентьевич.
– Кажется он совсем плох, верно? Ох, и метель же началась, даже сюда заносит! Мокрая, жуть!
– Если совсем не умер. Странно, свежайшие же были.
– А что это означает?
– Что?
– Что кажется, я выиграл!
– Отчего ж, Иван Викентьевич?
– Ну так впрок мальчику не пошло – значит, выигрыш за мной.
– В ваших словах есть логика, конечно, Иван Викентьевич, но давайте ее обсудим за стопочкой смирновки.
– Во льду?
– Естественно!
– Ах, умеете вы, Владимир Христофорович, настоять на своем. Идем же!
И опускается тяжелая, плотная, твердая темнота – словно вустричный бог закрывает створки всего и вся.
Олег Савощик
Черный человек
За такие деньги коктейль должен быть повкуснее. Морщусь от горечи во рту и ставлю стакан на место.
Полумрак зала едва вмещает двадцать человек. На полках лежат игровые приставки, на стенах висят огромные плазмы. Сейчас по ним беззвучно крутят ролики с «красивой» жизнью: солнечные пляжи, белоснежные яхты и танцующие девочки в купальниках.
Вечерами здесь собирается «полабать в плейстейшн» и покурить кальян золотая молодежь, но днем по будням, дважды в неделю, помещение занимают студенты, которые даже не могут позволить себе выпивку из бара, престарелые франты в потертых пиджаках, да прочая недобитая интеллигенция.
«Поэтический круг» – так они себя называют. Выходят из-за столов с зажатыми в потных ладошках смартфонами или читают срывающимся голосом по памяти свою «томную, дохлую лирику», как выразился бы классик.
Сплошь любовные излияния или жизнеутверждающие, до пошлости пропитанные детской наивностью, неуместным сарказмом… Вот скачет и кривляется, со скрипом пытаясь выдавить несуществующую артистичность, девочка с косичками. Колечко в ее носу при тусклом освещении похоже на соплю. А вот парнишка в растянутом свитере бренчит по струнам, даже не стараясь попадать в ноты. Долго, наверное, подбирал два аккорда под свои вирши.
А вот эта, с волосами ниже поясницы, вроде ничего.
Миленько. Интересно, она сама понимает, как точно выделила «игроков» среди всех остальных?
Длинноволосая возвращается на место, ее провожают дежурными аплодисментами, пожалуй, даже громче обычного. Здесь редко слушают кого-то, кроме себя.
«Ах, люблю я поэтов…» – приходят в голову слова того же классика. Народ действительно забавный. Их попытки в творчество – как лакмусовая бумажка. Все, что у пьяного на языке, как говорится. Душевные терзания, прикушенные до крови губы, ночные страхи: все это здесь, в их словах и неумелых рифмах.
Я продолжаю слушать вполуха, то поглядывая на загорелые тела на экранах, то делая глоток из своего стакана. Чувство пониже грудной клетки похоже на горячий компресс, тепло поднимается выше, и сердце отзывается учащенным ритмом. Дышу глубже.
Нет, все не то! Все пошло, вторично, скучно! Другое, вот уже битый месяц я ищу здесь совсем другое…
Объявляют перерыв, и я поднимаюсь в бар. За стойкой пусто, у панорамных окон лишь пара занятых столиков. «Корона» закрыла половину заведений в центре, а сборище начинающих поэтов создает здесь хоть какую-то движуху.
Задумчиво топчусь около гардероба, но решаю не одеваться и выхожу на улицу. Холодный воздух впивается иглами в голую шею, и я поднимаю ворот рубашки. Закуриваю.
Вместе со мной выходит кучка рифмоплетов, через один с вейпами, тонкими сигаретами, всем вот этим вот куревом для пидрил. Отхожу на другой конец крыльца, всматриваюсь в серость улицы. С пепельных облаков ветер приносит мокрую пыль, швыряет в лицо. Прикрываю рукой сигарету.
Через дорогу девушка на остановке стоит в майке, голые плечи в конце октября – что-то новенькое. Она поднимает руку, машет кому-то на этой стороне. Узнала одного из поэтов? На секунду кажется, что машет мне, и я всматриваюсь в худенький силуэт. Она улыбается и делает шаг прямо под подъезжающий автобус.
Дым застывает в легких, и я закашливаюсь, сплевываю густую, тягучую слюну. Жду визга тормозов, крика толпы….
Рядом бубнит какой-то полурослик, не затыкаясь, когда только успел подойти? Никто не обратил внимания на девушку, автобус стоит еще несколько секунд и отъезжает. На остановке остается толстая бабулька в розовом пуховике.
Показалось. Девушка просто зашла в автобус. Не было хрупкого тела под колесами, многотонная масса не вдавила податливую плоть в мокрый асфальт… Воображение гоняет тепло по моим внутренностям, стук сердца отдается в ушах.
Лишь этот бубнеж рядом… Я оборачиваюсь к парочке за моей спиной. Парнишка с выбритыми висками пыхтит какой-то дрянью с капсулой, даже не взатяг, гоняет сладковатый дым за щеками. В его руках сумка, с виду не отличить от бабской, на сумке значки с большеглазыми мультяшными девочками.
Я оглядываю спутницу коротышки с ног до головы, подхожу.
– Зритель? Или тоже выступаешь?
Она поднимает взгляд, чтобы лишь на секунду задержаться на моем лице. Отвечает тихо.
– Одна здесь? – Не смотрю на доходягу рядом.
Она что-то смущенно лепечет про друга и кивает на парнишку. «Друг» комкает в пальцах бычок, буравит меня исподлобья. По-прежнему делаю вид, что не замечаю.
– С удовольствием послушаю! Если понравится, с меня коктейль. – Улыбаюсь вовсю.
Девочка наливается пунцом. Никогда не клеили тридцатилетние дяди? Она и впрямь хороша, чистая кожа, пухлые губки, аккуратный носик. Бесформенная майка с «Риком и Морти» скрывает фигуру, но, судя по болезненно тощим ножкам в обтягивающих джинсах, там все печальнее.
– Какие вообще планы на вечер? – наседаю я.
Коротышка что-то там цедит сквозь зубы. Я резко поворачиваюсь к нему.
– Ты сейчас огрызнулся, или мне показалось? – Подхожу в упор. – Я тебе плохое сказал что-нибудь? Ты меня обидеть сейчас хочешь?
Куда ему, юродивому. Он едва достает мне до плеча, а чтобы сравняться в массе, надо наесть еще килограммов сорок. Несчастному остается лишь вяло оправдываться и бегать взглядом по моей груди перед самым своим носом.
– Так что, а? Сказать что хочешь, анимешник? – Я легонько шлепаю его пальцами по щеке, и он неуклюже отстраняется. Говорю нарочито внятно, не повышая голоса. – Я могу прямо здесь выдернуть тебя из твоих маленьких штанишек с подворотами и отходить по твоей маленькой заднице у всех на глазах. Ты этого хочешь? Будешь еще на дядю огрызаться?
Он затравленно озирается, но здесь ему не найти поддержки. Поэты выбрасывают окурки в мусорку и спешат вернуться в бар. Перерыв закончился.
Мне на плечо ложится тонкая ладонь. Девушка щебечет, извиняется за друга.
– Да шучу я, чего вы? – улыбаюсь я и примирительно хлопаю дрыщлявого по спине. Так, чтобы аж хрустнуло.
Подмигиваю новой знакомой и ныряю в дверной проем.
Я никогда не забуду ту ночь. Все началось со звонка, который меня разбудил.
Это повторилось в третий раз за последние полгода. Всего одна цифра рознит номер круглосуточной психологической поддержки с моим. Какая ирония: доведенному до отчаяния так легко промахнуться дрожащим пальцем мимо нужной кнопки.
Раньше я их просто посылал куда подальше, говорил, чтобы разули глаза, и набрали правильно.
Но в ту ночь пьяный мужской голос из трубки не дал вставить мне ни слова. Звенел в моей сонной черепушке, как чайная ложечка в граненом стакане. Дзынь-дзынь-дзынь…
Он все ныл и ныл, что-то о своей жене, о детях, о деньгах, конечно. Среди всхлипов и не разобрать было, а я даже не старался вникать. Взрослый мужик, судя по баритону, плакался мне в трубку, как мальчишка.
Возможно, будь на линии девчонка с дипломом какого-нибудь гуманитарного говно-ВУЗа, она бы смогла подобрать слова. Остановить этот нескончаемый поток. Но в ту ночь мужик ошибся всего одной кнопкой и попал на меня.
– Господи, да всем насрать, – сказал я устало и удовлетворенно отметил тишину в трубке. Как отрезало. – Как твоя баба терпела все эти сопли, а? Эй, маленькая сучка? Открой окно, душнила, и проветри. И лучше реши это по-быстрому, не донимай людей.
Несколько мгновений я вслушивался в тишину на линии. Следом донеслось шорканье, похожее на неуклюжие шаги и стеклянный звон, будто упала бутылка со стола. Мое терпение кончилось, и я нажал на кнопку сброса. Заснул с улыбкой на губах.
…О мужике, выпрыгнувшем в окно, написали в утренней сводке новостей. Бизнесмен, некий Борис, разорился во время пандемии, жена ушла и забрала детей. Пока я читал новость, холод медленно касался пальцев, будто пробуя меня на вкус.
Он? А что если выйдут на меня? Посмотрят последние вызовы, запросят запись разговора у оператора… Они могут? Даже если нет, вопросов не избежать.
Пока мысли набивали голову колючей стекловатой, холод поднимался выше по рукам, обвил локти, коснулся плеч.
Но ни через неделю, ни через месяц, меня никто не спросил. Похоже, на мужика даже после смерти было всем насрать. Я лишь озвучил общее мнение.
Холод отпустил. С тех пор его сменило непривычной тепло под самой грудиной, так похожее на голод.
Старая кляча вместо чтения стихов неуклюже начинает рекламировать свои сборники. Перепутала, видимо, творческий вечер с презентацией. Прокуренным голосом зачитывает содержание каждой книженции в мягком переплете, водит пожелтевшим ногтем по пестрым обложкам и рассказывает, как долго она добивалась именно такой цветопередачи и именно таких, вырвиглазных шрифтов.
Народ начинает зевать, а я напоминаю себе, почему торчу здесь вместо покера в каком-нибудь «Золотом Лисе». Поглядываю через плечо на девочку в майке с «Риком и Морти», она сняла капюшон, и выцветшие розовое волосы рассыпались по хрупким плечам. Дрыщ не убедил ее уйти. Хорошо.
– Извиняюсь, а вы не пробовали обратиться в издательство, а не в типографию? – Я поднимаю руку и сразу же добавляю на удивленный взгляд. – Не поймите неправильно, я слышал, что крошечные тиражи за свой счет лишь тешат самолюбие автора, а потом пылятся аккуратными стопочками на балконе или в гараже. Вы, как опытная, уважаемая поэтесса, пробовали издаться по-настоящему?
Старуха дергается и кривит губы, будто оса ужалила ее в лицо. В яблочко!
Она бормочет что-то невнятное про современных жадных издателей, и про то, что искусство не измеряется деньгами, и еще какую-то скукоту, спешно запихивая сборники себе в сумку.
До меня доносится неодобрительное шипение той самой девчонки с соплей под носом. Но я лишь улыбаюсь короткому смешку за спиной.
… Горькая дрянь из стакана допита, и я уже думаю, что в очередной раз уйду ни с чем.
А потом выходит она. Розоволосая подруга дрыща. И с первых строк внутренний жар сжигает остатки кислорода в легких.
Я не шарю в поэзии, во всех этих ямбах и хореях. У меня нет чувства ритма, я не знаю, за что ругают отглагольные рифмы. Но я слышу интонации и слова, которые впиваются в меня раскаленными жалами.
Никто из этих щенков не может написать про любовь по-настоящему, ведь для этого нужно выбраться из детского, отравленного гормонами мирка, уничтожить в себе половую истому. Все обрести и все потерять.
Мало кому доступно писать про смерть, избегая пошлости. Лишь тем, кого она коснулась, приобняла за плечи. Тем, кто не может забыть об этой встрече, грезит ею, одновременно обливаясь холодным потом.
Девочка в мультяшной майке может. Еще как.
… Я жду ее около гардероба.
– С меня коктейль, – говорю, заглядывая в глаза. – Как и обещал.
Ее полурослик топчется в паре шагов позади. Делает вид, что разговаривает по телефону.
Она долго не может решиться. Но не отказывает сразу, а значит – попалась.
Я продолжаю нахваливать ее стихи. Чтобы ни говорили, а похвала – самый надежный путь к молодым сердцам. Сравниваю с творчеством ранней Ахматовой. Не знаю, почему ранней, звучит солидней. Добавляю пару крылатых фраз Вольтера, на языке оригинала, естественно.
Девочка все чаще поднимает глаза от своих кислотно-желтых кед, искорки интереса подсвечивают ее зрачки. Она соглашается на коктейль.
От дохлика отделываемся быстро, он мямлит что-то, опустив голову. Давай домой, к мамке!
Девушку зовут Катей. Разговор за барной стойкой плавно переходит от искусства к путешествиям. Сыплю интересностями из своих поездок по Азии и Европе, делюсь планами заскочить в Штаты, как снимут с границ карантин. Стаканы с коктейлями пустеют и сменяются новыми.
Иногда девушки действительно любят слушать больше, чем пиздеть. Если знать, что говорить и как. Главное, не забыть потом выслушать в ответ.
Тепло не отпускает меня, концентрируется в одной точке, превращаясь в изжогу. Я пользуюсь моментом, когда Катя выходит в уборную, и поворачиваюсь к бармену.
– Ну что, каково оно в тысяча девятьсот четырнадцатом-то? Император, поди, здравствует?
Парнишка в белоснежной рубашке с закатанными рукавами непонимающе пялится на меня.
– Я спрашиваю, у нас снова сраный сухой закон? – Улыбка застывает на моем лице оскалом. – Еще раз разбавишь мое бухло или не дольешь не дай бог, я позову твоего менеджера, и мы вместе поищем тебе новую работу.
Не дожидаясь реакции, поворачиваюсь к вернувшейся Кате, улыбаюсь. Изжога неохотно затухает. Ненадолго, знаю я.
Мы переходим к шотам. Деньги трачу легко, но стараюсь не придавать этому помпезности. В таких вещах подкупает небрежность.
Алкоголь развязывает Кате язык, теперь ее очередь распинаться. Я узнаю про отчима – распускающего руки мудака, про отчисление из меда, переезд в столицу без поддержки и с дохлыми сбережениями, что остались от подработки официанткой и дедушкиного подарка на совершеннолетие.
Банальная фабула, да и чему удивляться, если все дорожки к смерти уже давно протоптаны.
Рукав Катиной майки задирается чуть выше, и я замечаю несколько выпуклых полосок на запястьях. Улыбаюсь своим мыслям. В принципе, на сегодня мне достаточно, леску нельзя натягивать слишком резко.
Но Кате впервые за вечер по-настоящему весело, она смеется невпопад и чуть не проливает последний шот себе на колени. Я предлагаю поехать ко мне.
В голове слегка гудит после выпитого, и лучше бы вызвать такси, но щегольнуть тачкой сейчас – значит закрепить эффект. Благо, ехать совсем близко. В просторном салоне Катя, кажется, даже на миг трезвеет и восхищенно осматривается. Да, милая, запах новенького «Лексуса» запоминается надолго.
… Темная фигура отлепляется от придорожных кустов буквально в сотне метров от моего дома и бросается под колеса. Бью по тормозам, одновременно выкручивая руль, в ключицу впивается ремень. Хваленые японские тормоза заставляют машину замереть практически сразу, повезло еще с пустой дорогой.
Мои руки вцепились в руль до побледневших костяшек, на миг даже показалось, что не смогу разжать похолодевшие пальцы без посторонней помощи. Тело бросило в жар.
Рядом, щурясь, испуганно озирается Катя – похоже, она успела прикорнуть на теплом сидении.
– Все нормально. Дебил какой-то влез… – отвечаю на ее вопрос, поглядывая в зеркало заднего вида.
Туда, где никого нет.
Второй у меня была Надя из Гродно. Или Гомеля? Вечно путаю.
Я нашел ее на сайте для анонимных неудачников под ником «GhostWriter». Не знаю почему, но сразу понял – с ней все получится.
То ли по тому, как она тянулась к адекватному общению, вдали от залитых помоями общих чатов, словно побитая собака к ласковой руке. То ли после ее стихов: корявых четверостиший без претензий на глубину, но порой с настолько меткими, колючими строчками, что поневоле перечитываешь по несколько раз.
Надя не умела писать стихи, но умела говорить о смерти.
Впрочем, за несколько месяцев общения мы перескакивали с темы на тему, как те парочки, что часами могут ворковать о чем угодно, пока не сядут батарейки. Я никогда не видел Надю, она так и не решилась отправить мне фото, стеснялась. Но засиживаясь до утра перед экраном, я и так узнал о ней достаточно. О проблемах с семьей, панических атаках и курсе антидепрессантов тоже знал.
С каждым днем она раскрывалась мне все больше. А я, даже давая напиться жаждущему, всегда помнил, что стакан остается в моей руке.
И когда однажды Надя написала «я тебя люблю», безо всяких вступлений, не добавив ни одного смайла, я, улыбаясь, почувствовал, как в ладони хрустнуло невидимое стекло.
Я не стал отвечать и пошел варить себе кофе. Постоял на балконе, покурил. Мне нравилось представлять Надю в тот момент, как она мечется по комнате, каждые несколько секунд подскакивает к компьютеру, чтобы обновить страницу, капельки пота блестят на кнопках мыши…
Выждав минут двадцать, я вернулся к клавиатуре.
«Сорян, но мне сейчас не до чьих-то бед с башкой. Девушки со справкой такое себе. Сама понимаешь».
Дожидаться ответа не стал, сразу удалил свой аккаунт и всю переписку.
Вернулся лишь через две недели, чтобы убедиться: Надя больше не выходила в сеть, и никто из общих знакомых по чату не знал, куда она пропала.
Мне нравилось фантазировать, что она с собой сделала. Тепло внутри будоражило, кипятило кровь, опускалось волнами приятной дрожи к паху, растекалось по ногам.
Иногда мне снится, как Надя стоит на пустом перекрестке, смотрит навстречу приближающейся фуре, и тяжелый гул, все нарастая, лупит по ушам…
После таких ночей я просыпаюсь особенно отдохнувшим.
Хожу между столами, пряча руки в карманы брюк. Менеджеры поворачиваются на офисных стульях, ловят каждое слово, каждое движение мускула на моем лице.
Вот они, мои цепные псы, мои акулы! Не все, конечно…
Нависаю над стажером.
– Почему ты положил трубку, Вадим?
Он вжимает голову в плечи, растягивает слова, будто сожрал пачку жвачки зараз.
– Что? – Прикладываю ладонь к уху. – Громче, Вадик! Ты с клиентами тоже так мямлить собираешься? Ме-ме-ме… Что говоришь? Клиент сказал, ему не интересно? Надо же. А ты спросил, что именно ему не интересно? Дополнительный доход?
Стажер мотает головой.
– А что ему интересно тогда, спросил? Впахивать на дядю интересно? Считать копейки, унижаться перед банками за издевательские кредиты интересно? Это спросил?
Вадик опускает глаза. Я поворачиваюсь ко всем.
– Не бойтесь разговаривать с клиентом. Больше вопросов! Достаньте уже головы из задницы и не бойтесь быть жесткими там, где нужно. Говорит, нет денег? Пиздит! Гляньте, какие тачки ездят в центре, и каждый скажет, что у него нет для вас денег. Хотите такую же тачку? Вам всего-то и нужно, что достать бабло из его кармана и положить в свой. Нищеброд живет на пенсию бабушки? Хорошо, это тоже заберите! Вы брокеры, мать вашу! Мы имеем процент всегда, в наваре наш клиент или рынок его поимел. Так пользуйтесь этим! Еще раз услышу, что кто-то кладет трубку раньше клиента – вылетите нахрен из моего офиса! Не умеете с людьми общаться, марш разгружать коробки. Все ясно?
Команда отзывается единым гулом. Я удовлетворенно смотрю на часы: из пятнадцати минут перерыва десять забрал, а за оставшиеся пять невозможно спуститься с двадцать седьмого этажа, покурить и вернуться обратно. Хорошо, значит, меня запомнят.
Выхожу из офиса, вспоминая Катю. Скучный секс и пробуждение под звон посуды на кухне. Ненавижу, когда кто-то копается в моих вещах или открывает мой холодильник. Но она приготовила завтрак, а это хороший знак.
Я подметил, что омлет подгорел, и не притронулся к тарелке. Объяснил, как добраться до ближайшего метро прежде, чем успел натянуть штаны.
Но прошло уже два дня, пора напомнить о себе. Качнул в одну сторону – качни в другую.
Уже держу телефон в руках, когда замечаю через окно мужика на балконе противоположного здания. Он перелезает через перила и замирает, глядя вниз, а я замираю вместе с ним. Мужик поднимает голову и, кажется, смотрит в мою сторону, хоть с такого расстояния меня нельзя заметить.
За минутой течет минута, пока в голове складывается правдоподобная, убедительная картинка. Легкие начинает щипать от недостатка кислорода.
– Давай, – выдыхаю едва слышно.
Мужик делает шаг и летит вниз.
Парковка внизу забита машинами, грязно-белый фургон мешает разглядеть место приземления, но выжить с такой высоты нереально.
Я колочу по кнопке лифта. Быстрее, ну!
Обычно мне нравится ехать в переполненной кабине. Нравится думать, что стоящие так близко даже не подозревают, кто рядом с ними. Кому они придерживают двери, с кем обмениваются дежурными приветствиями, кого случайно толкают плечом или наступают на ногу.
Они едут, погруженные в свои мысли и заботы, а я могу разрушить их жизнь в любой момент, просто начав разговор. Мне это под силу.
Ведь если человек силен настолько, насколько сильна его темная сторона, то я самый страшный ублюдок в этом лифте.
Но сейчас я с нетерпением расталкиваю медлительные туши и выскакиваю в холл, а затем и на улицу, чтобы увидеть. Пока зеваки не вызвали скорую, пока кровь не смыли растворителем и разбитое об асфальт тело не накрыли черным мешком.
Должен!
Были у меня и послушные, и на все готовые.
Всегда поражался таким бабам. Топчи их, бей, душу вымотай и сотри, как грубый ластик стирает грифельные следы – лишь добавки попросят. Роль жертвы, клеймо мученицы, все это как приправа: придает их жизни вкус. Пускай сами они никогда в этом не признаются даже себе.
Поначалу с такими даже забавно. Потом скучно.
Они не вписываются в мой замысел, их чаша терпения кажется бездонной, им никогда не пройти через уготованную им дверь, даже если я возьму их за шкирку и ткну в нее носом.
Нет, я ищу других. Чья чаша давно треснула, кто смотрел через замочную скважину и знает, что на той стороне. У меня есть для них ключ.
Я ищу их по надрыву голоса, по стихам, от чьих строк веет холодом могилы, по опустошенным взглядам в толпе. Ищу свои трофеи офлайн, чаты и звонки меня больше не устроят.
И нахожу Катю.
Спрыгнувший с соседнего здания мужик не выходит из головы. Нужно к кому-то обратиться. К психологу? Или сразу к нормальному врачу?
Я точно видел его, точно знаю, что не мог перепутать летящего камнем вниз человека с птицей или еще какой-нибудь фигней. Впервые тепло внутри меня не будоражило, как раньше, лишь обвивало липкой змеей диафрагму, мешая набрать полные легкие.
… Ключ проворачивается в замке раз и не собирается двигаться дальше. Моя дверь всегда закрыта на два поворота. Догадка бьет по темечку ледяными каплями, как в китайской пытке водой, пока я осторожно захожу в свою квартиру и разуваюсь.
– Ну нет, только не сегодня, – бормочу.
Он стоит в моей кухне, даже не сняв пальто. Жрет колбасу перед открытым холодильником, свободной рукой шарит по полкам. Достает длинными пальцами пару маслин и закидывает в рот.
Его выбритый подбородок блестит от жира, его седые волосы зачесаны назад, а на шее по-щегольски повязан изумрудный шарф из тонкого шелка. Перстни его отражают свет, как зеркала Архимеда.
Он спрашивает, продолжая жевать, почему я не брал трубку. Почему не поехал забирать его в аэропорт. Видимо, очередная старушка выставила за дверь очередной лазурной виллы. Как там звали последнюю? Франческа? Беатриче? Летиция? Нет, Летиция, эта высушенная вобла с прической под мальчика и любовью к огромным, как дверные ручки, серьгам, вроде предыдущая.
Рано или поздно все они понимают – этот престарелый франт только и может, что тянуть с них деньги. А мне давно пора забрать у него ключи…
– Я не слышал звонка, потому что ты в черном списке, – отвечаю я. – Очевидно же. Altre domande?
Он впервые поворачивается ко мне, подходит вплотную. Его цепкие пальцы хватают мой пах, сдавливают, и я со свистом втягиваю воздух. Старик смотрит на меня в упор, от его рта несет колбасой, от его глаз – разложением.
Он что-то говорит о маленьких яичках, которые забыли об уважении, но я не вслушиваюсь. Слезы текут по моим щекам, в бедра вокруг паха словно вгоняют сверла на малых оборотах.
Я мог бы поднять этого костлявого старикашку над головой и уронить головой о плитку, мог бы загнать его острые скулы ему прямо в мозг одним ударом. Но я лишь крепче сжимаю зубы и цежу:
– Здравствуй. Папа.
Я трижды бросал курить, и каждый раз давался сложнее предыдущего. Чем больше барахтаешься, тем сильнее вляпаешься, и если уж не вырвался сразу, резко, с болью, будь готов опуститься еще глубже.
Для Кати я стану той же зависимостью: болезненной, фатальной. Заменю ей воздух так, что она не заметит яда в легких. Буду ее раковой клеткой.
Прокачу на качелях: оттолкну и поймаю, снова и снова, и с каждым возвращением мой поводок будет становиться все короче.
– …Курсы дизайна? – говорю я с кривой ухмылкой. – Разве ты умеешь рисовать?
Она смущенно бормочет про свои успехи в художественной школе, перечисляет какие-то дипломы.
– Бумажки сейчас ничего не значат, их выдают направо и налево, – перебиваю со снисходительным тоном, который ее так раздражает. – И уж точно не помогут, если нет таланта.
Загнать человека в угол порой очень просто: привяжи его, обесцень и обезличь его прошлое и настоящее, закрой дорогу к будущему.
Я снял Кате квартиру, оплачиваю все ее хотелки. Ее друзья остались за границей «до»: рядом с мечтами о художественном и поэтическими посиделками два раза в неделю. Все ее стихи теперь посвящены мне.
Моя господская рука толкает качели.
… Я делаю вид, что бешусь по пустякам, провоцирую на ссору, несколько дней не выхожу на связь…
Качели вверх.
… Прижимаю ее к себе перед сном, шепчу то, что она хочет услышать, обещаю никогда не давать в обиду…
Качели вниз.
…Она находит на якобы забытом ноутбуке переписку с другой бабой, смеюсь ей в лицо…
Качели вверх.
… Новогодняя ночь превращается в сказку про Золушку в дорогом столичном ресторане: платье мечты, любимая музыка и восхищенные взгляды из-за соседних столиков….
С приходом весны улицы заливаются солнечным светом, но Катя тает, как мартовский снег. Ни дня без драмы, чаще срывы! Вот мой лозунг. Главное, быть непредсказуемым лабиринтом для растерянной девчонки, которая лабораторной мышкой бросается из угла в угол, даже не представляя, кто направляет ее электрическими разрядами в мозг, и куда.
Я представляю. Внутри меня пожар, он мечется голодным монстром, обжигая нутро. Чувствует – осталось недолго.
– Я тебя не люблю, – говорю однажды утром, одеваясь. – С тобой было весело трахаться, но… Ты стала какая-то скучная, что ли. Квартиру на следующий месяц я не оплатил, кстати, хозяин заскочит вечером. Отдашь ключи.
Я знаю, что идти ей некуда, знаю, что в кармане ни копейки. Хочется посмотреть на ее реакцию, но одергиваю себя – не сейчас, нельзя! Нужно свалить прежде, чем начнется истерика, как можно раньше оставить наедине с собой. Себе мы лучшие палачи.
Я спешно накидываю пиджак и направляюсь к выходу, но все идет не по плану, когда ножницы вонзаются мне в плечо.
Толстуха передо мной все никак не может определиться с сиропом к своему капучино. Кусает пухлые губы, мычит неразборчиво и пялится на вывеску позади бариста, в сотый раз пробегая поросячьим взглядом по ассортименту. Каштан, соленая карамель, мята… тьфу ты!
– Надо же, какой сложный алгоритм, – говорю в пустоту, но так, чтобы меня слышала вся очередь. – Сначала выбираешь, потом подходишь к стойке. Действительно, сложно запомнить последовательность.
Баба оборачивается, строит гримасу. Спрашивает, мол раз такой умный, что посоветую.
– Без сиропа. И абонемент в спортзал. – Развожу руками.
Толстуха огрызается. Никогда не понимал, почему кто-то вроде нее вообще смеет быть чем-то недовольным, высказывать мнение, высовываться. Им бы сидеть тихо, преисполненными благодарности, что здоровые люди не поднимают их на смех на каждом шагу и не гонят пинками. Так нет же.
Знавал я, правда, одного художника, любителя внушительных объемов, но такие извращенцы скорее исключение…
От перепалки с наглой бабой меня отвлекает появление Кати. Через стеклянную стену кофейни я вижу, как девушка входит в просторный холл, бегло осматривается и направляется к охраннику на пропускном пункте. Меня она пока не замечает. Плечо отзывается болью.
Катя, эта больная сука, пырнула меня ножницами! Шрам еще не зажил.
«Акела промахнулся, Акела промахнулся», – скулит шакал в моей голове голосом отца. Эта фраза преследовала меня все детство. Ненавижу Киплинга.
Да, с Катей я промахнулся. Она редко говорила о своих родных, сбивалась на шепот и сильнее натягивала рукава, пряча шрамы на запястьях. Я знал лишь об отчиме, который поколачивал их с мамой в перерывах между футболом на диване и пивным горлышком, о том, как ее запихнули в ненавистный универ… Думал, порезы на руках следствие привычной подростковой драмы. Что они знак, метка для огненного монстра в моей груди.
Холод лезвия на запястьях невозможно забыть, думал я, и если мне удастся провести ее за ручку по знакомой тропинке, то Катя сама примет нужное решение.
Не знал я, что эта сумасшедшая всегда шла другой дорогой, не собиралась сводить счеты с жизнью. Не со своей. Когда Катю довели в прошлый раз, она попыталась убить отчима, зарезать «розочкой» из бутылки. Разлетевшиеся осколки оставили следы на худой руке.
Естественно, я написал заявление. Тогда и узнал, что психованная уже почти год в розыске.
… Можно, конечно, затаиться и вызвать ментов. Боль горячими крюками разрывает рану на плече, и я понимаю, что не готов. Не готов даже находиться с Катей в одном здании, не готов больше встречаться с тьмой в ее голове. Не сейчас.
Толстуха наконец получает свой капучино и готовится надеть пластиковую крышечку, когда два моих обслюнявленных пальца ныряют в ее стаканчик. Да-да, пирожочек, я о тебе не забыл. Жаль, некогда наслаждаться реакцией, и второй выход забегаловки провожает меня под пасмурное небо. Заворачиваю за угол.
В офис сегодня возвращаться точно не собираюсь, меня слегка колотит. Дрянь посмела прийти ко мне на работу!
Бреду, не разбирая дороги. Свежесть весеннего воздуха помогает проветрить голову. За спиной резко визжат тормоза, рев клаксона бьет по барабанным перепонкам, и я инстинктивно отскакиваю в сторону прежде, чем успеваю обернуться. Узкая улочка пуста, лишь пара машин припаркована у обочины.
Мне все чаще кажется, что они меня преследуют: незнакомый мужчина, чье лицо мне никогда не удается разглядеть, и девушка в майке с голыми плечами при любой погоде. Иногда я вижу их отражения в зеркалах заднего вида или витринах. Иногда их расплывчатые силуэты маячат на границе периферического зрения как назойливые мухи, и растворяются в воздухе, стоит к ним повернуться.
Мужик всегда наверху, стоит на парапетах крыш и балконов или сидит на подоконниках верхних этажей, болтает ногами как ребенок. Девчонка вечно норовит угодить под машину, шагает вдоль обочины, покачиваясь в опасной близости от пролетающих мимо лихачей, но никто из них не сбавляет скорости, не сигналит дурехе.
Я так и не решил, что с этим делать. Списал на разыгравшуюся от интрижки с Катей фантазию, игнорировал протекающий чердак, пока в ботинках не захлюпало.
…Сам не замечаю, как ноги выносят меня к знакомым улицам. До бара, где собираются поэты, меньше десяти минут пешком, сегодня среда, а значит, я снова могу попытать счастья в старых охотничьих угодьях. Возможно, там появились новые лица.
От этих мыслей тепло внутри мечется пойманной птицей. Оно больше не напоминает сладостное предвкушение, скорее шаровая молния оставляет ожоги на моих внутренностях. Монстров нужно кормить, иначе они разорвут тебя изнутри.
В десяти шагах от входа полурослик тягает сигаретный дым, не прерываясь на кислород. Я не узнаю его сразу: заросшего жиденькой бороденкой, в нормальных штанах и без девчачьей сумки. Курит только, как и прежде, не затягиваясь.
Заметив меня, он выпучивает глаза и преграждает дорогу. Хочется отмахнуться от него, как от бродячей псины, но полурослик начинает орать что-то про Катю, про то, как я ее, мудила такой, довел, и я замираю. Теперь ясно, где психованная была все это время: скрывалась у своего дружка-куколда. Но не выдержала, сорвалась и поехала караулить у моей работы, оставила послушного «друга» одного.
Я молча пытаюсь обойти истеричного юношу по широкой дуге, чтобы не зашибить ненароком, но оказываюсь слишком близко к дороге, и какой-то дятел на кредитном ведре забрызгивает из лужи мои брюки и пальто.
– Оно стоит дороже, чем твоя жизнь, – цежу я, тщетно пытаясь отыскать в карманах хоть какую-нибудь салфетку.
Дрыщ меняется в лице, губы его подрагивают. Это даже забавно…
– Давай, поплачь.
Он налетает на меня, толкает в грудь, но я остаюсь на месте. Смеюсь уже в открытую. Размышляю, не заставить ли его чистить одежду языком…
Улыбка сходит с моего лица, когда за спиной полурослика появляется широкоплечий мужик. Я никогда раньше не видел этих застывших, как на фотографии, глаз так близко, но сразу его узнаю. Он делает шаг, прямо сквозь пацана, и толкает меня. Получается куда ощутимей, я отступаю на шаг и теряю равновесие, чувствую, как меня хватают сзади, тянут, вижу девичьи пальцы на своем плече. Мужик, не меняя выражения лица, толкает меня вновь, и вот я уже спотыкаюсь о бордюр и лечу спиной в ту самую лужу, из которой меня окатили минуту назад.
В правое ухо бьет клаксон, на этот раз настоящий, и удар отбрасывает меня во тьму.
Он моет меня, кормит и переодевает. Терпит запах моего дерьма. Не знаю, зачем он согласился на опекунство. Был ли у него выбор?
Если бы у дьявола отказало его черное сердце, и потребовалась пересадка, мой отец стал бы отличным донором, его орган уж точно прижился бы, как родной. Поэтому каждый новый день я начинаю с вопроса:
– Зачем тебе это?
Он не отвечает. Больше не реагирует на мои выпады. Занимается мной с той пресной безучастностью на лице, с которой кормят давно надоевших рыбок, которых только привычка не позволяет смыть в унитаз.
Полгода реабилитации, и я теперь могу поднести сигарету ко рту. Впрочем, ее можно затушить о любой участок тела ниже пояса и ничего не почувствовать.
По официальной версии во всем виноват тот дрыщ, хоть он и пытался доказывать следствию причастность «невидимой силы», потянувшей меня на дорогу. Я дал все показания, и щенок получит по полной: суд состоится уже на следующей неделе. Попасть из реанимации сразу в дурку не хотелось, поэтому версию о мстительных самоубийцах я оставил при себе.
Катю до сих пор так никто и не нашел, наверное, опять присосалась к какому-нибудь обеспеченному любителю дохлятины в стихах, а вот Борис и Надя…
Теперь я видел их регулярно. Больше они не таились, не заигрывали. Приходили в больничную палату, стояли надо мной или садились на соседнюю койку. Плавно, синхронно, чуть ли за ручки не держась. Бормотали что-то бледными губами, но до меня не долетало ни слова. При жизни я ни разу не услышал их по-настоящему, с чего бы мне слышать их сейчас?
Я успел привыкнуть к безмолвным гостям, принять их, как принял собранный по кускам позвоночник.
– Это такой новый вид пытки, скукой? – спрашивал я. – Добейте или проваливайте.
Неподвижные силуэты едва заметно выделялись во тьме, когда в палате выключали свет.
– Знаете, в чем ваша ошибка? Вы позволили себе нуждаться в ком-то, кроме себя. Вот только не я сделал за вас этот выбор, слышите? Не я сделал вас слабыми, вы уже были никчемными кусками дерьма! Не я вас убил, гребаные вы неудачники, не я!
Я хрипел, не в силах вытереть слюнявый подбородок, пока на шум не прибегала медсестра.
Полгода невыносимой боли, лечебной физкультуры и въевшегося в кожу больничного запаха. Я держался, смеялся вечерами, глядя в лицо мертвым лузерам.
– Вы настолько бездарны, что даже после смерти не можете довести дело до конца!
Я дома. Мои пальцы еще слабы, но могут печатать, пусть и медленно. Отец принес мне ноутбук, нужна лишь гарнитура, и я смогу работать. Мой голос со мной, мой разум. Никаким призракам этого не отнять. В последние дни я все чаще слышу слабое тепло под ребрами. Оно растекается по телу сливочным маслом, касается ног. Я чувствую ноги!
Призраки тоже здесь, стоят, наблюдают за моим отцом.
– Дел у вас больше нету на том свете… – я тоже слежу за метаниями старика по комнате.
Он открывает шкафы, скидывает что-то из шмоток в черную сумку, что-то прямо на пол, гремит ящиками и достает документы, пересчитывает деньги стянутые резинкой. Мои деньги.
– Куда-то собрался?
Он отвечает не сразу. Татьяна позвала его обратно, все простила, соскучилась… Точно, последнюю звали Татьяна! Русская эмигрантка, трижды удачно вышедшая замуж и трижды не менее удачно овдовевшая в солнечной Италии.
– И как ты собираешься меня здесь оставить? Одного?
Я даже не злюсь. Меня веселит этот разговор, будто я узнал знакомого в человеке, который последние двадцать дней был чужим. Ха, его хватило на двадцать дней, даже трех недель не прошло! Значит, все в порядке, его не подменили. Его фотография все еще на доске почета в преисподней.
Старик путанно объясняет про мою бывшую, которая так удачно объявилась и согласилась приглядывать за немощным. Выдает сальную шутку о моем вкусе, но я не слушаю.
Бывшая?
Из прихожей доносится звонок, старик подхватывает сумку и идет открывать. Язык прилипает к небу, пальцы начинает покалывать.
– Эй, погоди, – бормочу, запинаясь. – Не надо… пап!
Впервые за все время я вижу улыбку на лицах призраков. Когда хлопает дверь, понимаю, что мы остались в квартире с Катей одни.
Она осторожно проходит в комнату, даже обувь сняла. Надо же, какая вежливость. Мы молчим и пялимся друг на друга, потом Катя спрашивает, не хочу ли я поздороваться.
– Может еще чечетку станцевать?
Она замечает, что я не изменился.
– Что общего между мной и офисным работником? Я овощ только наполовину.
Она улыбается и подходит ближе. Ступает осторожно, будто боится, что калека-монстр вдруг схватит ее и утащит в темное логово под кроватью. Я ждал этого, опасался этого, но она начинает говорить. Несет какую-то чушь о том, что мы могли бы попробовать снова, и все в прошлом, и бла-бла-бла…
– Стерва, ты воткнула в меня ножницы.
Она делает вид, что тупая, или правда воспринимает это за шутку? Извиняется. Просит забыть, просит…
Я перевожу взгляд на призраков за ее плечами. Они смотрят с интересом, ждут. Мужик, в один вечер потерявший все, и девочка, не имевшая ничего.
Я могу подозвать Катю ближе, взять ее руку в свои. Сказать что-нибудь ласковое, сказать, что все прощаю, и теперь у нас все будет хорошо. Но меня мутит от этих рож, от застывшего на них смирения. Если я скажу, что Катя хочет услышать, я стану таким же.
– Я просто поражаюсь, как можно быть такой тупой! На что ты рассчитывала, придя сюда? На свадьбу, кучу детишек и семейный минивэн? Ты маленькая, злобная, бесполезная сучка, как тебе в голову вообще могло прийти, что такая как ты может быть хоть кому-то нужна? Достань уже голову из жопы и оглянись: тебя никто! Никогда! Не любил…
Мои руки еще слишком слабы и медлительны, я не успеваю прикрыться, когда Катя вырывает подушку у меня из-под ног и накидывает мне на лицо, наваливается тощим тельцем. Я поворачиваю голову, и шея отдается болью, но дышать можно. Это не кино, милая, здесь не будет так легко.
Мои пальцы нащупывают Катины волосы, и я дергаю, что есть мочи, она визжит, но подушку не отпускает. Продолжаю наматывать шевелюру на руку. Мне хватит сил задушить тебя и в таком состоянии, сучка, только бы нащупать горло.
Я пытаюсь приподняться на одном локте – по телу словно пускают электрический разряд, но подушка съезжает, и можно вдохнуть полной грудью. Вижу комнату через появившийся просвет.
И как мертвецы подходят к кровати.
Меня вдавливают в матрас, на подушку ложится еще две пары рук, просвет пропадает, а вместе с ним и воздух. Вяло барахтаюсь, все меньше чувствуя тело. Во тьме расплываются разноцветные круги.
Вспоминаю длинноволосую девушку с поэтического вечера:
В последний миг, пока я еще здесь, верю.
Верю, что никуда не денусь.
Верю, что буду приходить ко всем этим нытикам и слюнтяям, не знающим, что им делать со своей жизнью. Без стука, как самый скверный гость. Буду присаживаться к ним на кровать. Шептать им в ухо.
И показывать путь в лабиринте.
Андрей Волохович
Конфетный король
На лестнице между восьмым и девятым этажами скучно. Когда ждешь, время всегда растягивается жевательной резинкой. Валька ерзает на ступеньках. Холодный бетон медленно, но верно превращает задницу в спрессованный кусок льда, что совершенно не добавляет веселья. Хорошо хоть плеер не забыл. Плеер Валька нашел. Ну, как нашел? Пошукал на антресолях и обнаружил его за стопкой кастрюль. Немного стыдно, конечно – до Нового года еще неделя, а он уже пользуется будущим подарком. Впрочем, в его положении другого выхода не было.
«Но если есть в кармане пачка сигарет, значит все не так уж плохо на сегодняшний день» – наставляет Виктор Цой. Валька нащупывает в кармане куртки пачку «Магны», поддевает ногтем крышку, убирает руку. Нет. Нужно беречь, и так уже потратился на батарейки к плееру.
Может, конечно, Витя и прав. Может, все действительно не так плохо? – думается Вальке. В конце концов, он живой, не инвалид, не отсталый… Однако на этом положительные моменты заканчиваются, а дальше сплошняком наползают тяжелые, черные, как ожоги от спичек на потолке девятого этажа, проблемы.
В общем-то, все укладывается в три слова. Идиот, уклонист, бездомный. И во всем он виноват сам. Сам скорешился с безбашенными придурками, начал прогуливать пары. Зачем? Черт его знает. Наверное, в качестве мести самому себе и матери за школьные годы, проведенные за учебниками – вместо тусовок и драк за район. Закономерно не сдал ни одного зачета, забрал документы.
Следом нависла угроза весеннего призыва. «Какой здоровый парень, плечистый, вам хоть в десант!» говорила врачиха на медосмотре.
В десант, как и в армию в целом, Валька не хотел принципиально. Чего там делать? Пусть дурачки деревенские служат, а он дальше будет рассекать по городу с гривой не хуже, чем у AC/DC каких-нибудь. И ни за что не сострижет. Поэтому остается только одно: бежать. Бросить мать с бабушкой, тайком собрать вещи, кассеты с музыкой, дождаться, пока все уйдут на работу, и…
Песня закончилась, Валька отматывает к началу и аккуратно складывает плеер в рюкзак. Поднимается, разводит плечи до приятного хруста, несколько раз приседает. Глядит в окошко между этажами. Во дворе копошатся дети, разноцветные, как леденцы – лиц отсюда не видать, только яркие обертки-куртки мелькают среди похожих на творожные ломти сугробов.
И вдруг – срываются, как по команде, бегут мимо украшенной на все лады елки к огромной снежной бабе, возле которой примостился пухлый, напоминающий перезревший киви в своем мохнатом полушубке, паренек лет четырнадцати. Они окружают его стайкой птиц-попрошаек, каждый старается протиснуться вперед, задние ряды напирают, кто-то подпрыгивает, пытаясь увидеть: на месте ли еще, не ушел ли? Валька знает, что происходит, наблюдал не раз:
– Дай конфет, Конфетный Король!
– И мне, и мне!
– А мне для сестры еще…
– Эй, не толкайтесь!
– Я тоже конфет хочу!
И паренек раздает конфеты и сладости. Выгребает их горстями из будто бы бездонных карманов полушубка, высыпает каждому в сложенные лодочками ладони. Карамельки, шоколад, мармелад, даже зефир. Сладкое счастье для всех, даром. Никто не уйдет обиженным. Детки довольны, пляшут от радости, смеются, благодарят, а он только кивает и улыбается. Он всегда улыбается. Иногда с уголка рта свисает тонкая нить слюны.
Конфетный Король – дурачок. Отсталый. Его папа – вечно пропадающий на работе кондитер, а маму никто никогда не знал. О нем вообще мало что известно. В школу не ходит, тусуется в Валькином дворе, раздает детям конфеты. В праздники – Восьмое марта, Новый год и прочие – помогает отцу, доставляет подарочные наборы сладостей. Сладости, кстати, отличные, хоть и недешевые, Валькина мама изредка брала у них – очень вкусно. Вот и все. Даже имя свое ни разу не называл, видать, прозвище полностью устраивает. А может, и сам уже забыл.
– Эй, там! Чего в окно вылупился? – раздается снизу.
Валька застывает, сердце с размаху лупится о грудную клетку, а желудок проваливается куда-то в неведомые глубины организма. Неужели бабушка опять вернулась раньше и застукала его? Но спустя долю секунды приходит облегчение, и на лице появляется непрошенная улыбка. Голос-то другой! Перенервничал, придурок.
Позади громыхают шаги, кто-то несется наверх, перепрыгивая через ступеньку. Валька оборачивается и видит знакомую лысину, покрасневшую на морозе, сырую от растаявшего снега.
– Здорово, Митяй.
– Ты б себя видел, Валек, – Митяй жмет протянутую руку и ухмыляется, нагло, как он это умеет. – Я уж подумал, кончишься прямо тут. Че ты там выглядываешь-то, Конфетного дебила не видел, шоль?
– Жду, пока дети уйдут от него, а то, мало ли, запомнят. Думаю, лучше лишний раз не светиться.
– Ну, хрен знает, как по мне – не должны срисовать… Лады, пускай мелюзга обедать свалит, и двинем. Главное самого дебила не упустить.
Валька возвращается на ступеньки, раскуривает сигарету, пока Митяй ходит туда-сюда по лестничной площадке. Шаг его пружинист, глаза недобро поблескивают, а кулаки со сбитыми костяшками поочередно сжимаются и разжимаются. Вроде только пару дней назад, по слухам, гонял вместе со знакомыми скинхедами в Саратов, на стрелу с хачами, и уже готов к следующему «делу». Вот кого бы в армию, вместо Вальки. Энергии в нем – ковшом экскаваторным не вычерпать, да маловат еще, семнадцать только будет.
– Че, Валек, стало быть, задолбался тут гнить, решил покорять столицу? Порадуешь нерезиновую своими многочисленными талантами?
Митяй знает, как ткнуть, чтобы задеть, но удержаться на тонкой грани и не оскорбить. Вроде и хочется в морду двинуть, а толком не за что, начнешь кулаками махать – сам виноват окажешься.
– А то, – в тон ему поддакивает Валька. – Чего тут время терять в институте, я лучше сразу туда махну. Бизнес построю, разбогатею и куплю на хрен всю эту дыру.
– Би-и-изнес! Вы гляньте, какой воротила выискался! Небось, в этом, Макдональсе, будешь на кассе стоять, лыбиться как дурак и орать «Сва-а-абодная ка-а-асса!»
Митяй щерится в глупой улыбке, демонстрируя два выбитых зуба, и заливается визгливым хохотом от собственной дурацкой шутки. Он напоминает щенка гиены. Затем, вдруг посерьезнев, спрашивает осторожно:
– Как думаешь, сколько возьмем?
– Да уж немало, наверное. По праздникам у них дела хорошо идут, я точно знаю.
– Ага, ага… Дак ведь до нового года еще неделя.
– Ну и что? Многие заранее берут, боятся, что иначе не хватит, хотя, вроде, такого ни разу не было.
– Главное только, чтобы деньги в доме были, – нервничает Митяй. – Иначе я там, сука, все разнесу!
– Вот поэтому я с тобой и пойду, чтобы не зашиб никого. Тихонько зайдем, посмотрим, а если нет ничего, просто уйдем.
– Конечно, поэтому. И как-то чисто случайно мы делим все пополам.
– Осади-ка! – поднимается Валька, которому уже порядком надоело слышать подколки в свой адрес. – Мне вообще-то в Москве надо будет на что-то жить.
– Ты б в армейку лучше сгонял, а не бегал от нее, – фыркает Митяй. – А мне, как ни крути, эти деньги нужнее. Кто еще семье праздник устроит? Батя пропьет всю зэпэ, как обычно, а мамкиной дай бог на похавать хватает. Затарюсь подарками, едой вкусной, праздничной, может даже на новую косуху останется.
Краем глаза Валька видит, как дети расходятся по домам. Видимо кого-то позвали есть, а остальных мамашки подхватили по инерции. Мамашки – они такие, как стайка голубей. Стоит одной что-то сделать, как другие кидаются повторять. Только Конфетный Король продолжает сидеть на снегу рядом со снежной бабой. Чего он ждет-то? Втюрился в нее, что ли? Валька хлопает в ладоши, прерывая ленивую перепалку.
– Хорош, Митяй, все уже обговорено множество раз. Пойдем потихоньку, пока Конфетного Короля не упустили.
– Да чтобы этого дебила упустить, надо быть еще большим дебилом. Двинули.
Перед самым выходом из подъезда Митяй тормозит Вальку и, смущаясь, бормочет:
– Слышь, это самое, я еще конфет наберу, лады? Для сеструхи младшей. А то она никогда и не пробовала таких.
– Эй, Конфетный Король!
Парень поднимает запакованную в ушанку голову. Одутловатое лицо расплывается в улыбке, становится повернутым на бок овалом. Ярко-зеленые глаза чисты от любых мыслей и эмоций.
Валька откашливается.
– Слушай, мы с другом, – пихает Митяя локтем в бок. – Хотим купить сладких подарков.
Улыбка становится еще шире, верхняя губа приподнимается, приоткрывая большие выщербленные резцы, коричневые от сахара и кариеса. «Будто карамельки вместо зубов» думает Валька и чувствует, как по спине взбирается маленький ледяной паучок.
Наконец толстяк отвечает:
– Эта. Вы звоните. Все дадим. Завтра. Сегодня уже не понесу.
И начинает подниматься, тяжело вздыхая.
– Нет-нет, подожди, нам прямо сейчас нужно, – удерживает его Валька. Отчаянно старается перефразировать так, чтобы понял даже отсталый. – Спешим. Купить сейчас надо. Денег дам сразу.
Для убедительности достает из внутреннего кармана куртки отложенные на билет купюры. Несколько секунд Конфетный Король напряженно думает, затем кивает:
– Пойдем.
Напоследок Митяй двумя ударами разваливает снежную бабу.
Странное тянущее чувство растет у Вальки в груди, пока троица бредет по району. Неужели это – все? Сейчас они обчистят кондитера и разбегутся. Митяй пойдет к своим, а Валька… На вокзал? Уедет в Москву и больше никогда сюда не вернется?
Они проходят под натянутой между столбов надписью «Здравствуй, XXI век!», задержавшейся уже почти на два года. Идут вдоль длиннющего забора, сплошняком обклеенного объявлениями. Среди обычных «Продам!», «Куплю!», «Сдам!», «Работа!», попадаются забавные, например, накарябанная от руки записка «Преют для жывотных. Адрес Борская 17. Телифо» – а дальше оборвано. Или страшное, висящее уже несколько месяцев «Пропал ребенок! Мария Баранова, одиннадцать лет. Ушла в школу и не вернулась. Была одета в розовую куртку и шапку, резиновые сапоги с рисунком. Особые приметы:… Любая информация… Вознаграждение…» Неужели он так и не узнает, что это за приют, найдется ли девочка, неужели больше не увидит этого забора и дурацкой надписи между столбами? Удивительно, больше всего обидно из-за таких мелочей. И, конечно же, жалко маму с бабушкой.
Дом они видят сразу, едва только вывернув из-за угла цветочного магазина. Деревянный старый дом, такие сейчас массово сносят ближе к центру города, чтобы поставить на их месте очередную многоэтажку. А здесь на окраине их не трогают, но только пока. Впрочем, этот сильно отличается от большинства двухэтажных гнилушек, его, скорее всего, пожалеют. Розово-желтый, обнесенный высоким забором, по которому среди цветочных узоров пляшут расписные птицы, он кажется пряничным домиком, вывалившимся из полузабытой сказки посреди заснеженной улицы паршивого городка.
Конфетный Король отпирает закрытые на здоровенный амбарный замок ворота, и гости проходят во дворик. Здесь ничего особенного: какие-то тюки, коробки, накрытые мешковиной, малиновая «Волга». И несколько пустых клеток виднеются с той стороны дома. Валька хочет спросить у толстяка, для чего эти клетки, но видит рядом с расписанной под хохлому входной дверью табличку: «ул. Борская д. 17». Все встает на свои места. Оказывается, они еще и питомник держат, как только отец успевает? Потому, должно быть, его и не видел никто – все время занят. То одним, то другим. Странно только, что в клетках нет собак, да и вообще, как-то здесь тихо, словно захлопнувшиеся позади ворота отрезали их от реальности, от шума машин, шелеста ветра. Валька неосознанно теребит в кармане «Магну». Значит все не так уж плохо на сегодняшний…
Скрип двери приводит его в чувство. Конфетный Король топчется на пороге, отряхивает с шапки и плеч сахарную пудру снега. Неловко скидывает полушубок, уходит, копошится где-то внутри, затем возвращается и говорит:
– Домой нельзя, тут стойте. Сейчас схожу. Принесу подарочки.
«Подарочки» он произносит так нежно, что Валька едва удерживается от смеха. Митяй же настроен серьезно.
– Не, слышь, так дела не делаются. Ну-ка, пусти!
– Нет-нет-нет, – мотает головой, словно заводная игрушка, толстяк. – Нельзя, папа будет ругаться.
Валька придерживает готового уже сорваться Митяя, осторожно подходит ближе к готовому в любой момент захлопнуть дверь дурачку и говорит как можно мягче:
– Послушай… Папы же сейчас нет дома?
– Ну, нет.
– Можно, пожалуйста, мы зайдем ненадолго? Он не узнает.
– Узнает, – с сомнением в голосе тянет он, но Валька чует слабину и продолжает давить.
– Да точно тебе говорю, не узнает. Тут ужасно холодно, пусти погреться. Тем более, друг мой без шапки. Заболеет еще, родные ругаться будут.
– Ладно, – сдается толстяк после непродолжительной борьбы.
Внутри ощущение нереальности лишь усиливается. Разноцветные, изрисованные безглазыми тощими монстрами стены, пол, потолок. Видимо, над забором и дверью трудился отец, отдав на откуп сыну внутренности дома. Всюду стопки книг. Жюль Верн, Андерсен, Конан Дойл. Математика за первый класс, былины. Пахнет печеньем, корицей, яблоками. Рот наполняет слюна. Валька уже не помнит, зачем он пришел, ему хочется только одного: есть.
Митяй больно пихает локтем под ребра, и говорит Конфетному Королю:
– Слышь, где у тебя тут поссать можно?
– А?
– Да, точно, мой друг в туалет хочет, – спохватывается Валька. – Где он у вас?
– А-а. Там, в коридоре. Слева. У лестницы в подвал.
– Угу, – кивает Митяй и вразвалочку удаляется по указанному направлению. Теперь дело за Валькой.
Он натягивает самую дружелюбную улыбку, на какую только способен, и как бы невзначай интересуется:
– А ты марки не собираешь, часом? Чем вообще увлекаешься?
Немного смутившись, Конфетный Король шепчет:
– Пуговицы.
– Что?
– Пуговицы собираю.
– Ух, здорово! Вполне достойно, чего ты. Некоторые, вон, пивные крышки коллекционируют вообще. Так что все в порядке.
Валька замолкает. Некоторое время они стоят в тишине. Но это не простая тишина. Конфетный Король переминается с ноги на ногу, пыхтит, принимается вдруг грызть ногти и всячески демонстрирует, что очень хочет продолжить разговор. Помариновав его, Валька проявляет великодушие:
– А что, может, покажешь свою коллекцию?
– Конечно! Пошли ко мне!
– Айда, – вполне искренне улыбается Валька.
В комнате, среди изрисованных кривоватыми волнами стен, и свисающих с потолка кожаных ремешков, они садятся на пол, и Конфетный Король берет в руки небольшую деревянную шкатулку. Он держит ее бережно, словно мать – своего младенца.
– Можно возьму? – интересуется Валька.
Но в ответ получает категоричное:
– Нет.
– Ладно, дело твое.
Крышка приподнимается, и толстые пальцы извлекают первую драгоценность: самую обычную серо-коричневую пуговицу. Должно быть, от пиджака, предполагает Валька. И тут же получает подтверждение:
– Отец пиджак носил.
– Долго?
– Семь лет, – отчего-то произнесенная Конфетным Королем фраза звучит так гордо, словно это целиком и полностью его заслуга.
Где-то по дому сейчас бродит Митяй, пытается найти тайник, заначку. Когда найдет – возьмет деньги и якобы вернется из туалета. Вернется же? Не прокрадется тихонько к выходу, подставив напарника? Ему ведь так нужны эти деньги. Им обоим…
– А вот эту, – тускло блестит в дневном свете круглая латунная пуговица с чеканной звездой, внутри которой угадываются очертания серпа и молота. – Сам нашел.
– Ого, быть не может, это ведь с кителя милицейского! И где же ты ее нашел?
– На свалке…
– Круто, ты настоящий коллекционер, который не боится трудностей!
Конфетный Король заливается краской. Застывает на несколько секунд, а затем, будто решившись на отчаянный шаг, судорожно дергает головой и, запустив руку на самое дно шкатулки, выуживает оттуда маленькую розовую пуговичку. Овальную, похожую на таблетку. Явно от какой-то детской курточки. В затылок Вальке вонзается ледяная иголка. Он и сам не понимает, почему, но отчетливо ощущает, что с этой пуговицей что-то не так.
– А эту мне дала одна девочка, – произносит Конфетный Король, сверля мгновенно вспотевшего Вальку ясным взглядом зеленых, как яблочный мармелад, глаз.
Валька завороженно смотрит на розовый кусочек пластика, тонущий посреди пухлой ладони.
«Пропал ребенок!»
Горло болезненно сжимается, очень хочется кашлять, но что-то, какой-то сигнал изнутри, из подсознания, останавливает, приказывает замереть.
«Мария Баранова, 11 лет»
Взгляд цепляется за кожаные полоски, свисающие с потолка. Теперь Валька понимает: это собачьи ошейники.
«Была одета в розовую куртку»
Где-то в глубине дома раздается пронзительный вопль Митяя и обрывается на середине, оставляя звенящую тишину.
Яблочно-коричный флер усиливается.
– Папа вернулся, – хихикнув, сообщает Конфетный Король.
Нужно что-то делать, как-то спасаться. Валька потихоньку подбирается, готовится к прыжку, одновременно гадая, понял ли что-нибудь Конфетный Король, уставившийся перед собой в пол. На губах его извечная улыбка, тело слегка покачивается, будто в такт какой-нибудь беззвучной музыке. Можно просто выскочить в окно и убежать. Если двигаться быстро, толстяк не успеет ничего сделать. Наверное. Да – без вещей, без ботинок, даже без куртки. Зато живой. Но… Где-то там Митяй. И, при всех своих недостатках, уж он бы Вальку точно не бросил, не в такой ситуации. Поэтому выбора нет.
Резко, словно распрямившаяся пружина, Валька вскакивает, ударом ноги выбивает из жирных рук шкатулку и валит Конфетного Короля на пол, не давая опомниться.
– Где Митяй?
– Чего?
Ответ неверный. Валька изо всех сил бьет толстяка в лицо. Тот вскрикивает от неожиданности, из свернутого на бок носа медленно течет что-то густое и темное. Слишком густое и темное для крови. По комнате разливается запах какао и шоколада.
Это неправильно. Совсем неправильно. Так не бывает. Но у Вальки нет времени на размышления.
– Где мой друг, сука?
– В подвале, – бубнит толстяк, жадно слизывая текущую из носа жижу. – С папой играет.
Валька пинает его под ребра и уходит.
Вот и дверь в подвал. Приоткрыта. За ней – тишина. Что там происходит? Может, все-таки убежать? Нет, сжимает кулаки Валька, так не пойдет. Нащупывает в кармане «Магну». Значит все не так уж плохо… Посмотрим.
С каждым шагом, с каждой ступенькой усиливается невыносимо-сладкий запах. От него в горле начинаются спазмы, и Валька заходится в кашле. Наконец последняя ступенька преодолена, и он застывает перед второй дверью… Полностью сделанной из овсяного печенья с вкраплениями шоколада.
– Что за херня, – сам собой вырывается шепот, Валька трет глаза и наваждение исчезает.
Обычная деревянная дверь, она отворяется со скрипом, и захлопывается за спиной. Щелкает замок, отставляя незваному гостю только один путь. Вперед.
Здесь нет окон. Одиноко свисающая на проводе лампочка с трудом освещает просторное помещение без мебели. Пустая коробка. Пещера.
В темных углах колышутся тени. Странно, здесь неоткуда взяться ветру, лампочка висит неподвижно, однако краем глаза Валька нет-нет да и зацепит какое-то шевеление, замирающее, стоит только повернуть голову.
Смесь всевозможных запахов дурманит, заливается в голову через нос, уши, глаза, закупоривает все патокой, тягучей и приторной, оглушает Вальку, заставляет упереть руки в колени и около минуты тяжело, с хрипом глотать воздух ртом. Ему кажется, что с каждым вдохом легкие наполняются жидким сахаром, который потом затвердевает внутри, постепенно лишая возможности дышать.
Он не сразу видит у дальней стены неподвижное тело в камуфляжных штанах и вязаном свитере. Знакомая лысина поблескивает от выступившего пота. «Наверняка его голова сладкая, как леденец» мелькает странная мысль, и Валька пугается ее.
С потолка по стенам стекает мед, неспешно скользят вниз ветвящиеся желтые щупальца. Они манят, переливаются в скудном свете, и, кажется, будто светятся сами, изнутри, словно медузы. Так и хочется припасть к ним ртом и жадно, причмокивая, всасывать в себя сладкое золото…
– Нет-нет, я тут не за этим, – трясет головой Валька, и медовые водопады становятся подтеками, темнеющими на бетонных стенах. Валька хрипло выдыхает. Теперь можно двигаться дальше.
Он медленно подходит к товарищу, переворачивает его на спину и… С криком отшатывается. Лица нет. Совсем. Вместо лица теперь – розовая мягкая вмятина, пахнущая зефиром, и в этом месиве виднеются зубы. Зубы? Нет – лишь желтоватые половинки засахаренного арахиса.
– Я сошел с ума? – шепотом спрашивает сам у себя Валька и глупо хихикает. Тело Митяя выскальзывает из ослабевших рук, плюхается в натекшую из ран лужу малинового варенья.
За спиной слышится шорох, Валька резко оборачивается и вскрикивает от неожиданности и страха.
Из спрятанного в стене прохода… Прямо из стены, меся ладонями тесто, из которого она состоит, вылезает, словно вылепляет сам себя, человек.
Сердце пропускает удар. Живот заполняется мороженым, а ноги будто прирастают к полу. Дыхание становится частым и прерывистым. Неужели это и есть папа Конфетного Короля?
Он высокий и очень худой, полная противоположность своего отпрыска. Сырая, блестящая кожа цвета бетона, макушка царапает потолок. Руки походят на иссохшие ветки дерева, они волочатся по полу, настолько длинные, что кажется, будто он может дотянуться до противоположного угла подвала. Движения его резкие и какие-то угловатые. Больше всего этот человек напоминает паука.
Валька отступает назад, медленно пятится до тех пор, пока не упирается в стену. Все. Бежать некуда. Сейчас паук схватит его своими лапищами и убьет, как убил Митяя, проломит голову и будет пировать на костях. Больше всего хочется сжаться в комочек и рыдать от страха и безысходности.
Через карман чувствуется твердый уголок «Магны». Значит все не так уж плохо…
Нет! Нельзя сдаваться! Валька с криком бросается вперед. Врезается головой и плечом в твердый живот, сносит преграду, сам катится по полу, пребольно ударяясь спиной. Отлежаться бы, перевести дух, но времени нет, он, кряхтя, поднимается и бредет к темнеющему впереди прямоугольнику выхода. Позади, издавая сдавленный сип, корчится на полу паук, сучит своими жердями, словно в припадке, и Вальке хочется думать, что он так и останется лежать, не сможет подняться, как перевернутая на спину черепаха, но разум подсказывает, что это не так. Надо спешить.
Вот и дверь. Ее поверхность бугриста, изрыта трещинами. Темнеют вкрапления шоколадной крошки. Ручка крошится под пальцами, аромат свежего овсяного печенья воскрешает в памяти картины беззаботного детства.
Валька тянет дверь на себя, и она отворяется медленно и неохотно, ее будто придерживают с той стороны. Нет, это просто наваливается невыносимая усталость, накатывает волнами, играет на стороне паука, стараясь помешать двигаться, бороться. И все-таки дверь открыта. Свобода! Сейчас он наконец покинет это странное и страшное место, побежит скорее домой, а затем, вместе с мамой в милицию, и плевать, что придется объяснять, как именно они здесь оказались.
Но тут проем перегораживает широкая, практически круглая фигура, из тени выплывает лицо Конфетного Короля, злое, сморщенное, точно печеное яблоко.
– Помоги, – хрипит Валька, хватаясь слабеющими пальцами за пропитанную натекшим из разбитого носа шоколадом, скользкую от него, кофту.
Конфетный Король не отвечает. Он огромен, с каждой секундой он раздувается, словно кулич в духовке, заполняет своим телом узкий проем, как приторный смрад заполняет сознание, вытесняя любые потуги размышлять здраво, пропитывает собой мышцы, лишая их сил, подавляет робкое сопротивление агонизирующего разума.
– Пожалуйста, – шепчет Валька, чувствуя, как дрожат ослабшие вдруг ноги. По щекам катятся слезы, он слизывает их, вздрагивает, чувствуя вместо соли яблочный сок.
Конфетный Король молчит. Губы, две мармеладные гусеницы, кривятся в счастливой улыбке.
Позади нарастает хриплое дыхание паука. На плечи ложатся костлявые ладони, длинные черные ногти впиваются в плоть, но Валька не чувствует боли, он уже ничего не чувствует, кроме бесконечной усталости, кроме раскаяния в опрометчивом своем решении сбежать из дома, кроме желания попробовать уже все эти столь долго дразнящие ароматами сладости. Огромная, непреодолимая сила увлекает назад и вниз, и он подчиняется ее воле. Через мгновение он оказывается на полу и видит над собой маленькую, с редкими клочьями волос, голову паука. Веки его сомкнуты и перехвачены широкими стежками грубых ниток, безгубый рот приоткрыт, длинный, словно у рептилии, язык беспрестанно облизывает бурые десны. Но Вальке плевать на паука, он смотрит выше, на потолок, туда, где плещется, вопреки всем законам физики, медовое озеро, тянется вниз янтарными пальцами, и Валька тянется к нему навстречу, широко открыв рот, мечтая лишь только попробовать это переливающееся великолепие, ощутить это приторное торжество на вкус хотя бы кончиком языка, и в этот момент мир вокруг поглощает мягкая убаюкивающая темнота…
Он дожидается, пока Папа возьмется за дело, и только после этого входит в подвал. Раньше нельзя – прогонит. Толстые шерстяные носки тихо чавкают по малиновому варенью из головы того парня, что сначала казался другом, а затем вдруг наорал и ударил. К счастью, Конфетный Король не чувствует боли, Папа об этом позаботился.
Пухлые пальцы зачерпывают стекающий по стене мед и отправляются в жадно распахнутую розовую бездну рта. Язык проворным мокрым червем проходится по всем складочкам кожи, по ногтям, слизывая все до мельчайших капелек. Глаза закатываются от удовольствия. Вот уже почти четырнадцать лет Конфетный Король питается только сладостями, но это ему еще нисколько не приелось. Каждый раз вкусно, как в первый. И живот, вопреки заявлениям теток с соседнего двора, не болел ни разу. Как и зубы.
Подобравшись поближе, он садится немного позади и сбоку от Папы, так, чтобы все видеть. Ему нравится наблюдать за Папиным трудом. Несколько легких, едва заметных надрезов – и бежевая, сахаристая, будто бы яблочная, кожица, поддетая ножом или ногтем, легко отделяется, обнажая тонкую прослойку желтого зефира, под которым скрывается густая, волокнистая, ярко-алая пастила. Оглушительный клюквенный запах перебивает все прочие ароматы, и Конфетный Король опять начинается захлебываться слюной. Чтобы не наброситься на это пиршество, приходится надкусить собственный палец и тихонько посасывать горячий шоколад, медленно вытекающий оттуда.
Тем временем Папа аккуратно, как только он умеет, извлекает из глазниц паренька два больших, круглых, с черными точками внутри зеленых кружков, леденца и кладет их отдельно. Такие особенно ценны. Затем упирается в образовавшиеся розовые дыры большими пальцами и без видимых усилий разламывает голову пополам, словно шоколадное яйцо. Человеческое тело становится очень податливым, когда за него берется Папа. Внутри, за тонким слоем пастилы и твердой сахарной скорлупы, прячется сероватый комок спрессованной сладкой ваты. Неровности на ее поверхности образуют сетку извилистых морщин. После того, как все составные части разложены в соответствующие кучки, Папа запускает ладони в живот, раздвигает его в стороны, словно занавески, хрустят, крошатся сахарные ребрышки…
Поздним вечером, наевшись до отвала, Конфетный Король сидит на подоконнике в своей комнате и слушает музыку на плеере, найденном среди вещей недавнего гостя.
– Перемен требуют наши сердца… – поет в наушниках неизвестный, но буквально за пару минут ставший таким родным голос.
Конфетный Король не понимает, о чем эта песня, как и все прочие на этой кассете, однако ему определенно нравится такая музыка, она заставляет ощущать что-то помимо голода и радости, заставляет думать.
Кто такой Папа и почему он не выходит из подвала? Как он превращает все в сладости? Что будет, когда Папа умрет? Может ли он умереть? Хорошо ли они поступают со всеми этими людьми и животными? Множество вопросов роится в голове, не знавшей прежде и одного…
А затем песня заканчивается, и мысли утекают через какую-то невидимую щель, а пустота наполняется привычным густым киселем. Конфетный Король встряхивается и топает спать. Завтра новый день, можно будет опять радовать лакомствами детишек во дворе, и, разумеется, есть самому. Простая и понятная жизнь, что еще нужно?
Конфетный Король натягивает одеяло до подбородка, счастливо улыбается и закрывает глаза.
Александр Матюхин
Рутина
Рутина убивает часто.
Двенадцать процентов самоубийств происходит из-за того, что людям стало скучно жить.
Десять процентов семейных пар разводятся из-за обыденности (пассивная смерть из-за клинической депрессии, каково?).
Четыре процента людей, совершивших убийство, делают это, чтобы разнообразить свою жизнь.
То есть кто-то берет молоток и забивает до смерти случайного прохожего просто потому, что ему надоело из года в год вставать по будильнику, ходить на работу, обедать в одной и той же столовой, каждый день слушать своего начальника и засыпать сразу после быстрого перепихона.
Когда у меня на работе внезапно исчезает сотрудник, я представляю, что он решил вырваться из липких переплетений рутины. Может быть, он снял двух проституток где-нибудь на Проспекте Просвещения, наглотался таблеток, запил их виски с колой, трахался до потери сознания и умер от сердечного приступа на балконе, когда его обнаженное и вспотевшее тело нежно ласкали лучи восходящего солнца. Смерть – лучшее средство от рутины.
На самом деле в большинстве случаев сотрудники просто увольняются, болеют, берут отпуск или выходные. Ничего интересного не происходит. Я веду конспекты их жизней, поэтому знаю наверняка.
Люди придумывают себе хобби, чтобы не сойти с ума от рутины. Кто-то собирает марки, кто-то учится рисовать или вязать морские узлы. Я знавал одного человека, который облизывал внутренние стороны фантиков от конфет и подробно записывал вкусовые ощущения. Отличный способ вырваться из серости будней. Хобби – это что-то вроде спасательного жилета под креслом в самолете. У всех есть, но не у всех хватает ума вытащить его, вцепиться зубами в клапан, потянуть, наполнить воздухом и спастись. Многие гибнут просто потому, что не догадались заглянуть под кресло.
Первое мое хобби – наблюдать за людьми, которых засасывает рутина. Они приходят на работу, заспанные или бодрые, с наушниками или уткнувшись в газету, со стаканчиком кофе в руках или меланхолично поедающие банан – похожие на серые тени, заполняющие пространство офиса с наступлением рассвета. Я среди них. Будто мы сбегаем от солнца, прячемся за столами, мониторами, ноутбуками, за пыльными шкафами с папками, в переговорке или крохотной столовой. Будто если мы выйдем на улицу, солнце растворит нас, сотрет с лица земли.
Ритуал неизменен. Я знаю, кто опоздает, а кто придет раньше всех, кто начнет рассказывать о своей собаке, а кто будет смотреть в телефон. И, конечно же, я вижу рутину.
Рутина похожа на жвачку, растаявшую на солнце. Это вязкие пятна, застревающие в волосах, облепившие лицо, плечи, ладони, уши, глаза. Чем больше человек погрязает в рутине, тем больше на нем жвачки. Эти люди мне интересны больше всего.
День изо дня я наблюдаю, как эта масса поглощает человека, сжирает его заживо, превращает в вязкий комок однообразных действий. Рутина высасывает мечты, желания, эмоции, мысли. Обгладывает до косточек, оставляет лишь скелет базовых инстинктов. В какой-то момент человека уже не спасти. Я пишу в записной книжке: «Этот экземпляр сломался, несите другой».
Два года назад у нас работала Сонечка. Ей было двадцать восемь, она дважды расставалась, а потом сходилась с парнем, который ее бил. Сонечка по утрам размещала в социальных сетях выписки из гороскопа. Потом выгуливала собаку, готовила парню завтрак, ехала в метро, читала по дороге «Мастера и Маргариту», затем заваривала себе зеленый чай с мятой, открывала рабочий ноутбук и до обеда разбирала и проверяла договора. Обедала Сонечка с главным бухгалтером – полчаса в кафешке на первом этаже здания − здоровая пища, овощные салаты без майонеза, ничего мучного – возвращалась за рабочий стол и снова проверяла договора. После работы она выходила на улицу и ждала парня, который забирал ее на машине. Если парень не успевал, Сонечка бежала к метро, снова читала книгу, добиралась до дома, выгуливала собаку, готовила ужин, занималась с парнем любовью и ложилась спать.
Рутина сожрала ее за два месяца. Я до сих пор думаю, что Сонечку можно было спасти.
Тогда еще я просто наблюдал и вел статистику. Тогда у меня не было второго хобби.
Сонечка превратилась в вязкий кокон за неделю до Нового года. На корпоративной вечеринке она была уже безжизненной пустышкой, улыбающейся по сигналу, с нелепым набором мыслей и инстинктов.
Напротив имени Сонечки я написал: «Надо было избавиться от своего парня».
Каждый день я иду на работу новым маршрутом. Никогда не пью кофе в одно и тоже время. Готовлю разные завтраки. В течение дня составляю список дел так, чтобы они отличались от тех дел, которые были вчера или на минувшей неделе. Если в среду я плавал в бассейне, то в пятницу отправлюсь в боулинг. Если в понедельник покупал картофель, то в четверг забегу в кафе, чтобы поужинать там.
И еще пью таблетки от депрессии. Это был наш ритуал с Маринкой. День за днем, много лет подряд. Они нужны мне, чтобы окончательно не сойти с ума. Особенно, когда захожу в спальную комнату.
Полгода назад я решил спасти первого человека, то есть сделать шаг по освобождению мира от рутины.
Выбрал Олю с ресепшена. Она в чем-то походила на Сонечку.
Оля отчаянно хотела влюбиться, а потому вечерами ходила в ночные клубы, напивалась до чертиков, просыпалась в чужих постелях и целый день на работе жаловалась на мигрень. У нее была своя рутина, с запахами дамских сигарет, дорогого алкоголя и мужского пота. Ее рутина походила на сперму – белая с желтоватым отливом, тягучая и клейкая. Оля представлялась мне дешевой проституткой, которую рано или поздно найдут с перерезанным горлом на помойке. Вряд ли бы она выжила, если бы однажды я не пригласил ее вечером в кино.
Мы провели отличный вечер, я намекнул, что можно будет выпить вина и поболтать о жизни в уютной обстановке. Офисные интрижки заводили Олю – она любила о них сплетничать.
Мы переспали с веселой курьезностью и задором, а потом Оля прижималась ко мне под душем и спрашивала, что я буду делать с женой и дочерью, неужели у меня так все плохо в браке? Пришлось врать, чтобы оставить каплю надежды.
С Олей я встречался три недели, а потом показал ей таблетки от депрессии и скотч, с помощью которого хотел спасти ее от рутины.
Согласно статистике, почти шестьдесят процентов людей в корне меняют свою жизнь после какого-нибудь сильного душевного потрясения. Я рассчитывал, что Оля поступит правильно – ради ее же блага.
Она рычала мне в лицо, что я мудак. Она рыдала. Ее слезы смывали остатки рутины. Оля сбежала, грозясь вызвать полицию, если еще хоть раз я проделаю что-то подобное.
Я не послушался. Иначе – как спасти?
Олю я обсуждал с Глебом – нашим логистом, – которого тоже решил спасти.
Он был белым пятном в скучной жизни офиса. Глеб ни с кем не общался и не дружил. Работал от звонка до звонка, не поднимая головы и не отвлекаясь. Вне офиса он, кажется, просто бездельничал. Глеба не интересовали кинотеатры и клубы, проспекты и музеи, антикафе и тусовки. Он не читал книг, не слушал музыку, не играл в игры. У него не было аккаунтов в социальных сетях, он не переписывался ни с кем в мессенджерах, не сплетничал с коллегами, не встречался с девушками.
Мне пришлось напрячься, чтобы выявить его интересы. Глеб был скучным типом. Такие люди наполняют города до краев, от них веет безнадежностью и однообразностью, из-за них города считают депрессивными местами, где трудно дышать и наслаждаться жизнью.
Про Глеба я написал в блокноте: «Почти безнадежен». И тем не менее решил помочь. У каждого человека должен быть шанс, верно?
В конце концов я нашел ниточку в его скучном полотне жизни: Глеб часто заходил на сайты с кулинарными рецептами. Особенно любил леденцы, карамели, шоколад.
Поэтому я пригласил Глеба в ресторан, где повара предлагают желающим приготовить то или иное блюдо. Позже он признался, что даже не думал, что в городе можно найти подобные развлечения. Видели бы вы, с каким упоением он проделывал фокусы с жженым сахаром и глазурью.
− Для этого всегда есть друзья, − улыбался я.
− Дети будут в восторге! – отвечал Глеб.
Мы встречались раз в неделю, готовили сладости, съедали их, трепались о работе, разгружали мозг. Рутина ссыпалась с его кожи мертвенно-бледным порошком. Глеб быстро научился делать леденцы на палочках, и я в шутку советовал ему открыть свой бизнес.
Битву с рутиной я выиграл, но для окончательной победы нужна была самая малость: придумать развлечение поопаснее.
В самом первом блокноте самая первая запись посвящена моей жене.
Если бы десять лет назад мне сказали, что любимая женщина, ненаглядная Маринка, вечно улыбающаяся, активная, любящая прогулки превратится в один миг в безжизненный сгусток рутины, я бы не поверил. Рутине неоткуда было взяться. Мы были счастливы: мотались на велосипедах по городу, посещали бесконечные мероприятия, смотрели ночи напролет фильмы в кинотеатрах… никогда не сидели на месте.
Всего три процента населения в больших городах способны искренне радоваться жизни. Долгое время я относил себя к этим процентам. Жаль, что не заметил рутину вовремя.
Первая причина: Марине стал надоедать активный отдых. В какой-то момент она променяла путешествия за город на уютные посиделки в кафе. Затем стала чатиться с подругами, не выходя из дома. Уют обыденности понравился ей больше, чем веселая неопределенность. Она выдохлась.
Вторая причина: ребенок.
Наша дочь, как и все дети на планете, не цветок жизни. Она паразит, который сжирает здоровье родителей, их свободное время, будни. Она заставляет оказаться в тесной квартирке один на один с миллионом проблем, а еще со стрессом, скукой, отчаянием и, конечно, рутиной.
О, от рутины не избавиться, когда есть дети.
Мы не знали этого, потому что думали, что рождение ребенка – радость. Нужно иметь детей, разве не так? Они – это еще один кирпичик в отношениях, опора при создании крепкой ячейки общества.
Чушь.
Я люблю дочь, но ее появление распахнуло дверь для рутины. Помню тот день, когда внес укутанный в одеяльце комочек через порог квартиры. Маринка зашла следом. А за нами – тогда невидимые, липкие, словно расплавленная жвачка, жгутики рутины. Она просочилась в нашу жизнь стремительно: вместе с часовыми прогулками, вечерней стиркой белья, глажкой пеленок, с монотонными песенками, многочасовыми укачиваниями и убаюкиваниями, с обрывками сна и неожиданно однотипными действиями, которые требуется совершать раз за разом изо дня в день, каждый месяц, год или даже вечность.
Мы ложились спать в тот момент, когда дочь закрывала глаза, – чтобы сэкономить драгоценные минуты отдыха. Выходили на прогулки только с коляской, по выведанному тихому маршруту. Занимались сексом быстро и безэмоционально, лишь бы удовлетворить потребность. Марина перестала выходить в кафешки и общаться с подругами, у которых не было детей. Большую часть времени она проводила между кухней и комнатой, между кормлениями и готовкой, между сном и реальностью.
Тогда же в нашей жизни появились таблетки от депрессии. Их посоветовал Маринке знакомый врач, без рецепта, просто для того, чтобы лучше спалось, а мир стал выглядеть иначе.
Однажды я вернулся домой, когда дочь уже спала. В квартире было непривычно тихо. Маринка сидела на полу на кухне, прислонившись спиной к холодильнику. Она как будто дремала. Рот ее был приоткрыт, голова чуть склонена на бок. Рядом валялся пузырек из-под таблеток.
Я осторожно сел рядом, не понимая, что происходит. Прислушался к ровному дыханию жены. Она сказал, не меняя позы (да и выражение лица ничуть не изменилось):
– Рутина вокруг нас. Видишь?
– Что?
– Рутина. Она у нас в доме. Такая вязкая плотная штука. Везде тут. Свисает с люстры, со стульев и с подоконника. Весь диван в ней, видишь? И у меня на ногах.
Я моргнул – и увидел. Будто прозрел от Маринкиных слов, хотя дело, наверное, было в таблетках.
Рутина плотно путала ее обнаженные лодыжки. Паутина липких нитей расплелась по полу, соткала узоры на окнах и на обоях. В тот момент что-то внутри моей головы щелкнуло.
– Надо избавиться! – я бросился к кухонному шкафу, достал спичечный коробок, салфетки.
Спички ломались в дрожащих пальцах. Салфетки не хотели загораться. А когда загорелись – огонь ничего не смог сделать с рутиной. Он чах и умирал.
– Что это вообще за дикость? Так не бывает!
Перед глазами темнело от волнения и страха.
– Бывает, – ответила Марина спокойно. – Я давно ее вижу. Когда-нибудь она превратит нас в коконы. Будем смотреть на мир сквозь белую плотную пелену. Ни на что не реагировать. Перестанем радоваться, чего-то хотеть. Превратимся в обывателей. Как большинство вокруг. Тоже, в принципе, неплохо.
Это ее нелепое слово – «обыватели» – рассмешило меня.
– У нас галлюцинации от усталости. Давай умотаем на пару недель в отпуск, а? Отдохнем, и больше не будет видеться всякое. Завезем Веронику к бабушке, она давно просила. Сделаем крюк, ну и что? Развеемся.
Куда бы я ни посмотрел, рутина была повсюду.
Марина грустно покачала головой и продолжила:
– Мы не победим рутину. Если она поселилась в квартире, уже точно не победим.
Я сопротивлялся несколько дней: рылся в Интернете, переписывался с невидимыми оппонентами на бесконечных форумах и чатах. Нашел только детские страшилки и крипипасты, от которых не было толку. Спасительного рецепта, как избавиться от рутины, не существовало. Разве что один совет врезался в память: постарайся не повторяться и разнообразь, черт возьми, свою жизнь!
– Нам нужно разнообразить жизнь! – пересказывал я Маринке. – Мы или сойдем с ума, или победим.
Маринка тихонько смеялась.
Гугл выдает три миллиона статей, содержащих слово «рутина», но ни в одной из них ничего не сказано про смерть.
Через две недели Марина свесилась с балкона, провисела так пару минут и сорвалась. Мы жили на третьем этаже. Марина упала в кусты, росшие под окнами, но вывалилась из них и ударилась головой об ограду, получив сотрясение и рваную рану на шее. После звонка врачей я мчался в больницу, думая лишь о том, что это рутина вышвырнула Марину из окна. Злился, представлял всякое.
Жена лежала на больничной койке и пила сок. Она была необычайно весела.
– Я нашла способ! – пробормотала Маринка. – Смотри, Петь, я чистая с головы до ног!
Действительно, вязкие локоны будто стряхнули с нее, не оставив следов.
– Это все страх, адреналин, – сказала Маринка. – Ты же говорил про разнообразие! Я поняла. Рутина любит людей, которые смирились с жизнью и плывут по течению, да? Она пользуется тем, что большинство людей не испытывают резких эмоций. Не влюбляются, ничем не интересуются, не путешествуют в поисках ярких впечатлений. Понимаешь, к чему я клоню? Рутина – это падальщик. Ее жертвы и так уже почти эмоционально мертвы. И вот я решила провести эксперимент. Встряхнула себя эмоционально. Поставила перед страхом смерти.
– Чуть не убилась!
– Верно. Случайность. Не удержалась. Я хотела всего лишь напугать саму себя. До безумия, понимаешь? Чтобы почувствовать такой дикий, животный страх, чтобы рутина слетела с меня, как стервятники слетают с внезапно ожившего животного.
– А такое бывает? Мне кажется, это что-то еще более безумное, чем рутина.
– Но ведь помогает! – она снова показала чистые ноги. – Мы снова будем жить, Петь! Жить, как раньше!
Следующая запись в блокноте: «Проснулся ночью и обнаружил, как липкие щупальца медленно поднимаются по моим лодыжкам. Захотелось немедленно вскочить, стряхнуть, совершить что-то эдакое, что уничтожит рутину».
Конечно, к тому времени мы с Мариной поняли, что рутина не исчезает надолго. Ее можно было лишь отогнать на время, как голодную дворнягу.
Я осторожно поднялся с постели и вышел на кухню. Вялая мысль зародилась в голове. Взял кухонный нож, положил левую руку на деревянную доску, растопырив пальцы. Несколько лет назад Марина выжгла на доске персонажа из мультфильма «ВАЛЛ-И». Вот уж кто погряз в рутине, так это человекоподобный робот, собирающий мусор. Не позавидуешь.
Затем я начал проделывать фокус с ножом – переставлял лезвие между большим и указательным пальцами, между указательным и средним, между средним и безымянным и так далее, возвращаясь, раз за разом ускоряя движения. Лезвие ножа оставляло в доске мелкие дырочки. Внутри меня что-то напряглось.
Тут-тук-тук, и далее – туктуктуктуктук.
Отрешенная мысль: одно неверное движение, и я могу лишиться пальца.
Я отвлекся на долю секунды, бросив взгляд на ноги. Рутина осыпалась высохшими хлопьями и исчезала, едва коснувшись пола. Нож бесшумно распорол кожу на мизинце. Лезвие соскочило, срезало еще и ноготь, разбрызгивая темную кровь по лицу грустного ВАЛЛ-И.
Выпил таблетки от депрессии. Три штуки, залпом. Закрыл глаза, облокотившись о стол. Чувствовал, как бешено пульсирует порез на пальце. Все будет хорошо, не так ли? Хотелось в это верить.
Запись в дневнике: «Наблюдение номер двенадцать. Мы должны бояться чего-то неожиданного. Один и тот же фокус не срабатывает. Проблема в том, что, играя с ножом еще раз, я буду ЗНАТЬ, какие эмоции испытаю. Даже новый порезанный палец не спасает ситуацию. Рутина в таком случае не исчезает».
Мы экспериментировали со страхом три с половиной года. Как только рутина появлялась в нашей жизни – уничтожали ее.
Способы: перебегать оживленную трассу, нестись на велосипеде с горки, прыгать с мостов в реки, глотать острые предметы, дышать газом, ввязаться в драку с неадекватными пьянчугами, резать себя, воровать что-то и убегать, прыгать в лифте, совать конечности в огонь, играть в русскую рулетку с помощью травмата.
Мы выдумали много чепухи разной степени дебильности. В какой-то момент я поймал себя на мысли, что целыми днями ищу в Интернете способы нанести себе увечья или подвергнуть жизнь опасности. В моем блокноте сорок две страницы из ста были посвящены описанию способов вызвать страх.
Я не был адреналиновым наркоманом, а Марина не хотела, для примера, спускаться вниз головой в вонючую дыру открытого канализационного люка. Нам просто это было необходимо, чтобы выжить, понимаете? Иначе никак.
Сидя в офисе с девяти утра до шести вечера, я крутил в голове одну и ту же мысль: как с этим жить дальше? Почему мы видим рутину, а остальные нет? Что это – семейный психоз или уникальность? Сможем ли мы отбиться?
Может быть, так и начинается апокалипсис? Когда другие заметят его, будет слишком поздно?
А потом Маринка умерла.
Наша пятилетняя Вероника сидела на кухне, кушала блины и смотрела мультфильмы, а Маринка лежала в ванной комнате с разъеденными химией внутренностями. Спасаясь от рутины, она запила таблетки жидкостью для очистки труб. Не знаю, какую дозу она выбрала, хотела ли просто испугать саму себя или специально ушла из жизни, чтобы больше не участвовать в этой игре. Я стоял на пороге ванной комнаты, разглядывал скрюченное тело и думал о том, что вокруг Маринки нет больше рутины. Липкие разводы ползли по стене, свисали с потолка и со стиральной машины, но на теле мертвой жены не было ничего.
Почему-то я решил, что Маринка победила окончательно и бесповоротно. Она успокоилась, ей больше не придется выдумывать сто и один способ как победить рутину при помощи страха. Ее психоз завершился.
Я обмыл тело, завернул в стрейч-пленку и перенес в спальную комнату. Уложил на кровать, лег, поглаживая мертвое Маринкино лицо.
Ее больше не было, но осталась Вероника. Теперь только мы с дочерью – рыцари подступающего апокалипсиса.
Квартира постепенно зарастала вязкими отростками, опутывала мебель, закрывала окна. С миром вокруг было не лучше – я видел рутину повсюду: на людях, в транспорте, в метро, в офисе, в магазинах и автомобилях, в чужих квартирах. Но моя мертвая Маринка, аккуратно завернутая в пленку, спрятанная на балконе среди рабочего хлама, оставалась чиста. Смерть – идеальный помощник в борьбе с рутиной.
Примерно в это время я решил спасти мир.
– Только так можно увидеть рутину, – говорил я, предлагая Глебу зеленые круглые таблетки. – Поверь, я принимаю их уже четвертый год. Без них не выжить. Одна таблетка в день. Нужно, чтобы ты увидел рутину. Она повсюду. Если мы не спасем людей, то никто не спасет.
Я обещал, что не буду настаивать, если он не увидит рутину. Обещал отстать навсегда. Глеб выпил одну сразу, а вторую в тот день, когда пришел ко мне в гости. Это был волнительный момент, переломный. Я знал, что рано или поздно кто-то станет моим помощником. Верил в Глеба.
Ощущал себя Морфеусом – в сущности им и был. Я показал ему Тринити.
Мы стояли в спальной комнате, которая плотно заросла вязкой и липкой паутиной рутины. В центре на кровати лежало тело Маринки. Я сделал из нее мумию. Не специально, так получилось. Не мог смириться с мыслью, что нужно будет уложить тело любимой жены в могилу и забросать землей. Рутина не трогала ее. Иногда казалось, что Маринка хочет заговорить со мной. Из ее иссохшего рта будто бы выползали слова.
Я хранил тело на балконе, там, куда маленькая Вероника не могла бы добраться. А когда дочь отправлялась к бабушке – доставал, укладывал на кровать, спал рядышком, обнимал и гладил. Это была моя Маринка, мой символ борьбы.
– Ты крут! – восхитился Глеб. – Как тебе удалось прятать тело? Никто не спохватился?
– Я знаю все о ней. Имею доступ к телефону, ноутбуку, социальным сетям. Многие до сих пор думают, что Маринка жива. Повезло, что она не работала, а удаленное общение – это спасение. Мы ведь ведем замкнутый образ жизни с того момента, как родился ребенок. Многим друзьям до сих пор кажется, что мы повернулись на Веронике. А дочь за эти полгода и сама привыкла, что мамы нет. Я говорю, что Марина в путешествиях. До рождения Ники она любила мотаться по стране.
– У тебя башка набекрень! – перебил Глеб, улыбаясь. – Это здорово. А где сейчас Вероника? Где-то в квартире?
– У бабушки. Это двадцать километров от города, на даче. Я теперь часто ее туда вожу. Все счастливы.
– Расскажи подробнее, – попросил Глеб. Он подошел к моей жене и осторожно погладил ладонью стрейч. – Что у тебя за цель?
Я ответил:
– Чтобы никто больше не оказался в коконе рутины. Как моя жена. Это все ради нее… И еще хочу спасти все человечество разом.
Я рассказал Глебу про то, как спасаю Ольгу.
Ее крохотная квартира-студия на юге города насквозь пропахла сигаретным дымом, парами алкоголя и блевотины. Вязкая желтоватая рутина облепила окна, стены, чавкала под ногами, свисала с ламп и липла к ладоням.
Я ведь не поверил, что она победит рутину. Расставание с ней было лишь небольшой встряской, рутина отступила, но не думала исчезать. Она все еще липла к роскошным Олиным волосам и блестела пятнами на ее одежде. Ольга не искала новую работу, не искала будущего мужа, не стремилась влюбиться или хотя бы как-то изменить жизнь. После увольнения Ольга поплыла по течению. Она спускала деньги на бары, ночные клубы, дорогие покупки. Бесконечно болтала с подругами или валялась дома на диване перед телевизором за просмотром сериалов. Нет в жизни ничего более питательного для рутины, чем сериалы.
Пока Ольга не делала ничего, чтобы выбраться из рутины – вязкие щупальца окутывали сначала ее квартиру, а потом принялись за нее саму. В какой-то момент Ольга перестала выходить из квартиры. Она заказывала еду на дом, покупала вещи в Интернет-магазинах, даже нашла себе работу на удаленке. Ольга крепко врастала в диван. Еще немного, и она превратилась бы в кокон.
Тогда-то я и решил действовать.
Я пришел под видом курьера. Когда Ольга открыла, не сразу узнав меня, я ворвался внутрь. У меня не было хлороформа – да он и не действует так, как описывают в фильмах, – но зато были нейлоновые стяжки и скотч. Я повалил Ольгу на пол, потому что некогда было объяснять, связал, заклеил рот и оттащил в комнату.
О, боги, какой же грязной и вонючей была эта комната. От запаха рутины меня чуть не стошнило. Но с Ольгой тоже было далеко не все в порядке. Она погибала, и я стал действовать решительно.
Я спросил, хочет ли Ольга умереть быстро, или лучше сначала ее изнасиловать? Включил запись на телефоне, изображая форменного маньяка. Удалился, пританцовывая, на кухню и вернулся с ножом. Я коснулся ее шеи лезвием, провел до ложбинки между грудей и слегка надавил, едва разрезая кожу. Ольга стонала, корчилась и мычала. А рутина слетала с нее струпьями, как и было задумано.
Тогда я великодушно пообещал, что не убью ее (и не собирался, в общем-то, Глеб, даже в мыслях не было), снова ушел на кухню и растолок три таблетки от депрессии. Заставил Ольгу выпить. Сказал, что приеду вечером, и мы продолжим.
Ожидание страха смерти – лучшее средство от рутины, помните?
– И ты вернулся? – спросил Глеб. Мы перебрались на кухню.
– Еще бы. Я стал приходить к ней каждый день. Кормлю, убираю, вожу в туалет. Она лежит на диване и ждет меня.
– Давно?
– Вторую неделю. Она первая в моем списке тех, кого надо спасти. – Я показал Глебу один из блокнотов. – А дальше пойдем по офису. Марьиванна из бухгалтерии, Катя и Коля из отдела продаж. Еще пятеро из логистики. Петрович из грузоперевозок. Все они погрязли в рутине. Дом, офис, дом, дети, жизнь от зарплаты до зарплаты, пятничные пьянки, субботнее похмелье, однообразные маршруты на работу и с работы. Надо избавляться.
– И ты сам все это придумал? Про спасение человечества, про великую цель в жизни? – Глеб принялся возбужденно ходить кругами, запустив пальцы в волосы.
– Мы с Маринкой.
– Как же скучно я жил! – сказал Глеб. – Какие же мелкие у меня были желания… А я не решался, не думал расширить границы…
– В том-то и суть! – подхватил я. – Всего-то нужно пугать людей! Всех, понемногу. Разнообразно. Заставить выйти из зоны комфорта!
Глеб остановился у холодильника, разглядывая магнитики с фотографиями.
– Господи, какая же милая у тебя дочь, – пробормотал Глеб хрипло. – Хочешь, я угощу ее леденцом на палочке? Вкусности для детей – это мое хобби!
Что-то с его голосом было не так. Я развернулся – слишком медленно – и увидел, как взбудораженный, трясущийся от напряжения Глеб хватает со стола кружку и кидает в меня. Я увернулся, кружка со звоном разбилась о стену, но Глеб уже бросился через стол, ударил кулаком в нос – что-то сломалось будто внутри головы! Потом он цепко схватил меня за ворот, уронил на пол.
Я пытался сопротивляться, но Глеб был явно сильнее. Он бил меня головой о пол, сев сверху. Удары сыпались один за другим.
Кулак Глеба с хрустом выломал несколько моих зубов, рот наполнился кровью. Я потерял сознание.
Мне бы хотелось сказать, что все закончилось плохо. Например, что я пришел в себя в отделении полиции или на больничной койке, перетянутый вдоль и поперек ремнями. Что полицейские нашли Ольгу, и она дала на меня показания. А Глеб рассказал бы всем историю про мою жену и блокноты, в которых есть личные телефоны, адреса, привычки, расписания жизни почти двухсот человек. Это было бы очень плохо, не спорю. Я бы или сидел в тюрьме, или принудительно бы лечился. Я бы, возможно, перестал видеть рутину, потому что психологи что-нибудь сделали бы с моими мозгами. Я бы признал, что сошел с ума, а вернее – мы вместе с женой сошли, но она успела сбежать из этого мира, усугубив мое положение.
Я бы стал тихим и послушным, прожив остаток жизни с твердым убеждением, что поступил неправильно.
Плохо, безусловно. Но этого не произошло, потому что все оказалось еще хуже.
Я больше не могу вести записи, потому что плотно перемотан стрейч-пленкой, а для верности перетянут скотчем. Предварительно меня раздели, и я лежу без движения днями, неделями, месяцами – может быть, прошел всего час, но время разломилось в моей голове, как скорлупа сгнившего ореха, – и чувствую, как кожу разъедает полиэтилен. Могу только кричать (соседи не слышат).
Моя ошибка: я знал, где живет Глеб, выяснил его увлечения и интересы, но никогда не был у него в квартире. А ведь квартира человека много говорит о нем.
Стены панельной двушки Глеба были густо увешаны фотографиями маленьких девочек.
Глеб уложил меня в комнате без мебели. Тут были заколочены окна, а стены, потолок и пол обшиты звукоизоляцией. Он заставил выпить стакан воды с растворившимися таблетками от депрессии.
– В этой квартире можно кричать сколько угодно, – доверительно говорил Глеб, когда я наорался до боли в горле. – Спасибо тебе. Я понял, как надо жить и зачем. Очень, очень правильное решение. Ты мой кумир теперь. Образец для подражания.
Его взгляд задумчиво скользил по стенам, где кнопками, скотчем и синей изолентой были развешаны черно-белые распечатки и фотографии детей. Девочки смеялись, хмурились, плакали, играли с игрушками, катались с горок. Кажется, Глеб украдкой фотографировал их.
Чуть позже Глеб привез Ольгу и положил рядом. Мы кричали вдвоем. Умоляли. А Глеб поил нас водой с таблетками и иногда кормил вареными макаронами и пельменями.
Он говорил, что не хочет разлучать нас. Ведь Ольга стала для меня тем, кто открыл дверь к достижению цели. Ольга нужна была, чтобы действовать на меня умиротворяюще. А я смотрел, как она умирает, и сходил с ума.
Не знаю, сколько времени прошло. Мы не различали день и ночь, не видели света – кроме мельтешения болтающейся под потолком слабой лампочки. Рутины не было, но очень скоро я понял, что рутина – не самое страшное, что есть в этом мире. Мое тело постоянно чесалось, мышцы сводило судорогами, затекшие конечности болели так, что хотелось ползать по полу, словно червь, чтобы хоть как-то распрямить их, пошевелить. Я перестал спать и много времени просто смотрел в потолок, прокручивая в голове прошлую жизнь.
Где-то я свернул не туда. Где-то влез не в свое дело и совершил много обидных ошибок. Теперь вот придется расплачиваться.
Через миллиард лет или через пару дней умерла Ольга. Ее тошнило кровью.
Глеб перестал приносить еду. Он появлялся только для того, чтобы залить в меня кислую серую воду. Не растворившиеся круглые таблетки плавали по ее поверхности.
Как-то он сказал:
– Я никогда не убивал раньше и не приставал к детям. Только фотографировал, а потом разговаривал с фотографиями, как с живыми. Но мысли были… разные, не очень хорошие. Отвратительные даже. Видишь, подготовил комнату. Но не решался. А потом появился ты со своей рутиной и острым желанием меня спасти. Ты был одержим идеей, и эта идея захватила меня тоже. Я понял, что каждый человек должен идти к своей цели, несмотря ни на что. Даже если эта цель отвратительная или выдуманная. Всегда ведь есть люди, которые двигаются к горизонту, зная, что никогда его не достигнут. Поэтому, наверное, я держу тебя здесь. Ты мой пример. Прихожу посмотреть, зарядиться энергией. Я уже почти решился. Еще чуть-чуть.
– Решился на что? – спросил я.
Глеб снова не ответил, а лишь разглядывал фотографии на стенах. И так все было ясно.
– Не трогай мою дочь, – попросил я. – Хотя бы дочь не трогай.
Он вышел, а я попробовал кричать. Ничего не получилось.
Еще через какое-то время Глеб зашел в комнату, неся на плече небольшой сверток. Он положил его на пол. Сквозь целлофан и тряпки проступили очертания детского тела.
– Я решился! – радостно сообщил Глеб. В его движениях чувствовалась одержимая суета. – Я раскрылся до конца! Теперь буду свободен и счастлив. Никакой рутины, никаких ограничений, только светлая цель впереди! Как у тебя с Маринкой и спасением человечества!
Он достал канцелярский нож и резкими движениями содрал с меня стрейч-пленку. Я заскрипел от боли, раскрылся, как бабочка, выбирающаяся из кокона.
– Ползи, ты мне больше не нужен, – сообщил Глеб и стал быстро сбрасывать с себя одежду. – Я не буду тебя трогать, друг. Ты много хорошего для меня сделал, открыл глаза на мир и все такое. Такие должны жить.
Я не мог пошевелиться несколько минут. Боль пронзала тело от шеи до кончиков пальцев на ногах. Глеб же стащил трусы и остался только в носках – его худое, костлявое тело блестело от пота в тусклом свете лампочки. Член стоял торчком.
Глебу не было до меня дела. Он склонился над свертком и стал разрывать его голыми руками.
Я перевернулся на живот и медленно пополз в сторону открытой двери, с трудом перебирая руками и ногами. Встать я не мог.
Сзади пыхтели и постанывали. Рвалась пленка.
Я хотел убежать сразу, добраться до выхода, постучать к соседям, позвать на помощь, вызвать полицию. Но я полз очень медленно. Атрофированные конечности сопротивлялись, мозг не успевал получать правильные команды. В меня будто воткнули миллион мелких иголок.
Перевалился через порог и замотал головой, пытаясь понять – куда ползти. Слева по коридору – входная дверь. Справа – кухня и вторая комната.
За спиной вспорхнул к потолку и тут же затих тонкий детский вскрик. Девочка. Вероника.
– Остановись! – закричал, или подумал, что закричал я.
Глеб не ответил. Он радостно пыхтел и постанывал.
В тот момент я понял, что сделаю с ним. Прикую к батарее и отдам рутине. Пусть она сожрет его, мне не жаль.
Главное, добраться до кухни и схватить самый большой нож, который только найду.
– Остановись, слышишь? – продолжал кричать я, очень медленно двигаясь по коридору. Ноги волочились, как две сухие ветки.
Глеб не отвечал. Конечно, ему было не до этого.
Я рывком вполз в кухню и понял, что она пуста. Стены, обшитые звукоизоляцией, были оклеены фотографиями и черно-белыми распечатками девочек. Ни столов, ни стульев, ни какой-либо посуды, ни ножей или вилок.
В центре кухни лежала моя мертвая жена. Глеб притащил ее сюда, потому что знал, что я увижу. Раскрыл ее тоже, избавил от стрейч.
О, он отлично понял суть страха. Мои зубы стукнули друг о дружку. Рутина начала осыпаться мертвыми хлопьями со стен и потолка. Рутина умирала – мой страх был столь силен, что не оставлял ей шанса. Возможно, в этот момент я спас весь мир.
Но какой в этом толк?
Из глубины квартиры закричали, и на изломе крика Глеб зажал жертве рот.
Я развернулся, пытаясь совладать с телом. Начал ползти в обратном направлении. Больше не стояло выбора – комната или входная дверь.
Апокалипсис уже наступил, и, хотя я был спасителем человечества, мне все равно нужно было добраться до цели. Чтобы вцепиться зубами в горло Глеба.
Оксана Ветловская
Мать-гора
Склонившись над чертежами, Кайсаров невольно прислушивался к доносившемуся из отворенного окна чужому, непривычному говору.
– …змей к нему, говорили, все летат да летат. Змей, грят, богатство таскат. А он и впрямь богато жил, а как помер – ничо в доме не нашли, одни стены голые…
Было жарко, и вязкая, муторная эта жара была сродни редкой петербургской – будто дышишь сквозь горячую мокрую тряпку, и такая же тряпка облепляет все тело. Вообще, климат тут напоминал столичный: со своенравной, переменчивой погодой и холодными ветрами, но здешний лесной воздух отчего-то казался Кайсарову тяжелым, будто близость гор каким-то образом передавала воздуху плотность камня. Порой болела голова, тоже как-то непривычно тягостно, начиная с затылка. Инженер Остафьев говорил, что это все из-за постоянных перепадов атмосферного давления. Остафьев, старше Кайсарова на десяток c лишним лет, маялся тут головной болью почти беспрерывно, еще с тех пор, как зимой приехали сюда на изыскания.
– …чо помер? Да рыба каменная ему в рот залетела. Зевал, и залетела. Каменную Девку он чем-то обидел, а кого она занелюбит, тому сделает чо-нибудь. Грят, под Мать-горой не то река, не то озеро, и там рыбы с каменными зубами. Таку рыбу пошлет, и та все потроха выест. После того человек быстро помират…
Говорок принадлежал крестьянке Авдотье, которая каждое утро ходила на рынок мимо дома, что Кайсаров нанял под контору, а после полудня возвращалась, по дороге успевая громко переговорить со всеми встречными, и разговоры ее обычно сводились к диким небылицам про ее родню и соседей. Кайсаров давно утвердился во мнении, что Авдотья была просто-напросто кем-то вроде местной блаженной. При ней постоянно находился мальчик лет шести, тоненький, с большой круглой шелковисто-белой головой, похожий на одуванчик. Очень тихий, мальчишка этот иногда принимался так же тихо, но очень неприятно шалить: подбирал с дороги какой-нибудь мусор или конский навоз и кидал в окна ближайшего дома, особенно в раскрытые. Авдотья тогда давала ему подзатыльников и говорила: «Чо барагозишь?»
Здесь, на Урале, можно было услышать всякий говор: то акающий среднерусский, то вдруг хохляцкий – здесь сначала беглые селились, а позже сюда стали привозить со всей России крестьян, проигранных помещиками уральским заводчикам. Но больше всего уже было своего, сложившегося, самобытного: очень быстрая, монотонная, неживая какая-то речь, с проглатыванием целых слогов и невыносимым «чоканьем». Местные говорили так, будто кашу во рту языком гоняли. Кайсарова это раздражало.
Впрочем, в последнее время его раздражало все, куда ни глянь. С тоннелем дела шли совсем плохо. При изыскании, когда в любую погоду инженеры поднимались на окрестные склоны, Кайсаров разработал такой вариант, при котором строительство тоннеля сокращало железную дорогу аж на десять верст и давало экономию в миллион рублей. Своим вариантом Кайсаров гордился и долго его пробивал. Начальник железной дороги никак не желал принимать новый проект, стоял на том, что строительство пути в обход самого непреодолимого участка гор не только разумнее, но и безопаснее, однако истинная причина была в другом: чем дороже казне выходило строительство, тем больше можно было растащить казенных денег. Вообще, нажива да стяжательство при постройке всегда шли далеко впереди государственных интересов, и не принимавший подобных порядков Кайсаров, даром, что ему только тридцать лет исполнилось, уже успел нажить себе в Управлении железной дороги множество врагов. Однако находились у него и защитники. В конце концов, под его началом железная дорога строилась быстро и, действительно, выходила куда дешевле обычного, да еще славился Кайсаров среди инженеров тем, что умел провести железнодорожную ветку по самым, казалось бы, непроходимым местам.
При изысканиях картина выглядела вполне обнадеживающей: геологи предупреждали, что весь горный хребет в окрестностях испещрен глубокими трещинами, но одна гора, Мать-гора, как ее называли местные жители, состояла из породы относительно однородной и потому пригодной для безопасного строительства. Однако на деле все оказалось по-иному.
– …а ишшо другой мой сосед все жену бил да к вдове напротив хаживал, так жена Каменной Девке пожалобилась, и стал у мужа его нечестивый уд каменным, а вскоре помер он… – струился с улицы монотонный говорок крестьянки.
Когда ж она умолкнет-то, поморщился Кайсаров. Окно, что ли, закрыть. Но духотища была нестерпимая, да накурено – не продохнуть. Троих инженеров, своих подчиненных, Кайсаров отпустил обедать, а сам все сидел над планами и профилями, ерошил волосы. Вот кому тут «уд каменный» будет вместо дальнейшей службы, так это ему, Кайсарову, если ветку все же придется вести южнее и получится перерасход. И надо же было такому случиться, когда тоннель почти пробит. Да, с самого начала работа шла негладко: внутренности горы оказались непредсказуемы – то на подземную реку рабочие наткнутся, то обвал случится. Воду отвели – устроили дренажную галерею, проходку после обвала повторили, установили дополнительную крепь. Каждый раз при авариях гибли рабочие, но вот людей-то, в отличие от денег, Кайсаров не считал. Люди – самый непрочный материал. Самый легко заменяемый.
Тоннель пробивали с двух сторон, и когда уже почти насквозь прошли, то часть стены, казавшейся надежной, монолитной, обрушилась, и за ней открылся большой разлом, такой глубокий, что даже нельзя было сказать, как далеко он уходит в недра. Пока приняли решение наблюдать – если разлом не будет увеличиваться, то заделать его цементом и продолжить работы, а если трещина будет шириться, то убирать породу, пока состояние разлома не станет стабильным. Однако чутье подсказывало Кайсарову, что в проклятый этот разлом может рухнуть преизрядный участок тоннеля и пускать там поезда опасно. И как ни поверни теперь – что прокладка нового тоннеля, что постройка железной дороги в обход, – все выходило задержкой, перерасходом казны и немилостью начальства.
– Каменная Девка – она в горе живет? – Кайсаров узнал живой, любопытствующий голос Елецкого, самого молодого своего инженера, недавно закончившего учебу. Елецкий, по его собственному признанию, «баловался литературкой» и, приехав в это богом забытое уральское село у подножия горы, с азартом принялся собирать здешние предания, легенды и былички.
– А то, – охотно ответила Авдотья. – Каменна Девка – дочь, а гора – ейная мать.
Тут в стекло распахнутой створки что-то звонко стукнуло, и по столу, по разложенным бумагам покатилось что-то небольшое, круглое – сухое конское яблоко?
Кайсаров в бешенстве шагнул к окну, перегнулся через подоконник.
– Пошла вон отсюда! – крикнул он Авдотье. – И щенка своего забери, и чтобы к этому дому близко не подходила, не то прикажу плетьми гнать!
Белобрысый мальчик опустил поднятую было в замахе руку и спрятался за материн подол. Авдотья всмотрелась в Кайсарова белесыми своими глазами – бледные радужки и белые брови в сочетании с грубым, лошадиным лицом делали ее похожей на старуху – и сказала:
– Ох, тяжко тебе, барин: сердце у тебя каменное.
– Пошла!..
– Зачем вы так, Георгий Иванович? – осторожно сказал Елецкий, когда крестьянка удалилась. – Живая энциклопедия народного творчества, между прочим.
– Вы зачем сюда приехали? Ради работы или ради народного творчества? – сухо сказал ему Кайсаров. – Займитесь делом.
Елецкий пошел в дом. Подчиненные весьма уважали Кайсарова, но не сказать чтобы любили. Рабочие же его и вовсе боялись – если пройдет по готовому участку дороги и заметит что-нибудь неладное – кары воспоследуют самые суровые, начиная со штрафов. Высокий, худой, с копной темных волос и орлиным носом, Кайсаров выглядел неприступным и мрачным; при разговоре имел привычку слегка поворачивать голову из стороны в сторону, пристально глядя на собеседника поверх мелких очков; и оттого не раз коллеги отмечали – было в нем что-то от ворона, который высматривает, как бы в глаз клюнуть.
Была у него еще одна примечательная особенность: хоть и молод, и недурен собой, но не был он женат и чурался общества женщин. Однажды он случайно подслушал, как Жеребьев тихо спросил у Елецкого (оба молодых инженера были из одного города и приятельствовали): не из этих ли Кайсаров. Из кого, не уточнил, но было ясно, что говорил он о грехе, порицаемом людьми и караемом государством. Тут Кайсаров зашел в комнату, и Жеребьев мигом стушевался под его тяжелым взглядом.
Собственно, Кайсарова не интересовало ничего, кроме работы. Покрыть сетью железных дорог всю страну. Чтобы поезда неслись от Петербурга до Владивостока. Чтобы дикие, непроходимые, нескончаемые просторы прирученными, укрощенными верстами ложились под ноги, пронзенные надежной железной колеей – что сокращала время пути, приближала великолепие технически оснащенного будущего. А женщины – что женщины… Расходный материал природы для строительства последующих человеческих поколений. Не более того.
Тут в комнату вошел как раз Жеребьев – еще прежде, чем отворилась дверь, Кайсаров узнал его по надсадному кашлю. Зимой на изысканиях Жеребьев сильно простудился, с тех пор так и кашлял – все глуше, все утробнее, с хрипами глотая воздух во время приступов. Остафьев, на правах старшего, не раз обращал внимание Кайсарова на это обстоятельство: «Сгорит ведь, дайте вы ему отпуск, Георгий Иванович», – но Кайсаров напоминал, что вместо обещанных восьми человек Управление направило ему лишь трех, и отпуск всем будет только тогда, когда закончат работы.
Между тем, выглядел Жеребьев уже совсем измученным и нездоровым. Вместе с молодым инженером в комнату вошел бровастый, насупленный Гуров – начальник работ, а следом один из десятников – коротконогий мордатый малый с очень хитрым прищуром, из тех, что записывают за рабочими каждый прогул, а сами подворовывают по мелочи, – на такое даже Кайсаров закрывал глаза, потому что иначе пришлось бы разогнать вообще всех.
– Георгий Иванович, у нас тут еще одна беда приключилась, – обреченно сказал Жеребьев и посмотрел на начальника работ.
– Беда не беда, а дичь какая-то, – Гуров развел тяжелыми ручищами. – Ну, Семен, ты не тяни, говори сам, – это было сказано десятнику. Тот, аж приседая от подобострастия перед начальством, начал:
– Ваш-благородие, вот как на духу, сам слыхал! В разломе девка поет. Тоненький такой голосок. Старатели говорят – где в горе девка поет, там самоцветы лежат или золото. Это у нас все знают…
– И что дальше? – свирепо спросил Кайсаров. – Какой еще голосок в разломе, вы что там, очумели все, да еще чтобы мне такое рассказывать?
– Ну, один из мужиков наших и полез проверить, прям в провал, – зачастил десятник, попятившись. – А дальше я и рассказать не умею, ваш-благородие. Это видеть надобно. Из провала он вылез еще живой, но говорить уже не мог, а потом…
– К доктору его понесли, только донесли уже мертвым, – закончил Гуров. – В мертвецкой лежит. Вам, верно, лучше глянуть. Всякое у нас на проходке случалось, а такого еще не видал.
– Прямо сейчас пошли, – резко сказал Кайсаров. Все равно работа не спорилась, а тут хоть пройтись, развеяться да посмотреть, в самом деле, что там у рабочих такое стряслось. Если бы кто в этот провал проклятый упал и голову бы себе насмерть разбил – ради такого сообщения к самому́ главному инженеру не пошли бы. Значит, и впрямь нечто из ряда вон.
Уже выходя из комнаты, Кайсаров вспомнил: надо бы убрать ту дрянь, что ему крестьянский мальчишка в окно кинул. Наклонился под стол – кругляш лежал там, и оказался не конским яблоком, а округлым камешком с какими-то блестками. На миг Кайсарову почудилось, будто блестящие вкрапления – золотые крупицы. Поднял, хмыкнул: «золото дураков». В камешке были крохотные кубические кристаллы пирита.
На улице жара навалилась разом, так, что через пару шагов взмокли виски. Небо было выгоревшее добела, и обычно темная громада горы тоже будто поблекла. Заросшая густым сосняком Мать-гора была видна отовсюду, село приткнулось как раз под ее тучным хвойным боком. На первый взгляд, Уральские горы вовсе не выглядели грозно. Сизо-зеленые, совсем вдали млечно-голубоватые, они плавными волнами уходили к горизонту, вкрадчиво касались неба опушенными лесом вершинами – никакого сравнения с хищными гигантскими зубцами Альп, на которые Кайсаров насмотрелся в годы учебы. Впрочем, месяцы изысканий и работ показали, что первое впечатление было обманчивым, горы могли показать крутой нрав, особенно для строителя: выветренные породы, трещины, провалы…
Земская больница была совсем недалеко, через несколько домов, – такой же серый бревенчатый сруб, как прочие избы по соседству. Сам Кайсаров, отличавшийся завидным здоровьем, не заходил сюда еще ни разу, зато слышал от маявшегося кашлем Жеребьева, что больничка одна на сорок верст окрест, всего один врач и дочь его, фельдшерица, и десяток коек, которых, конечно, всегда не хватает. Врач, еще не старый, но сутулый и плешивый, встретил их и сразу, без предисловий повел в мертвецкую, что стояла на задах, – глубоко утопленный в землю сарай с погребом. По дороге договаривал о чем-то со своей дочерью, крупной высокой девицей с простонародным открытым лицом, та отвечала:
– …потому как дурень он, и губа у него отвислая, а в голове только мухи гудят.
– Твоя мать тоже не семи пядей во лбу, – отвечал врач, – а взял в жены, чтобы одному не остаться.
Фельдшерица посторонилась, пропуская мужчин вперед, и в ее взгляде, случайно и равнодушно пойманным Кайсаровым, читалась вся усталость от этого тоскливого места, мелкотравчатого народа, собственной судьбы; ее поначалу очень интересовали приезжие специалисты, но все, кроме Кайсарова, уже были женаты.
Именно мухи жирно гудели в погребе, где было прохладнее, чем на улице, но все же недостаточно холодно для того, чтобы приостановить разложение. Запах стоял ужасающий. Покойников было трое: высохший старик, какая-то баба и рабочий. Врач сдернул с лица последнего грубую холстину. Мухи от размашистого движения взбесились, замельтешили перед лицом, полезли в уши и за шиворот.
Кайсаров невольно стиснул в ком прижатый к лицу платок. Он ожидал увидеть что угодно – размозженное камнями лицо, пробитую черепную кость, но чтобы такое…
Разверстый рот покойника напоминал диковинный хрустальный цветок. Длинные крупные кристаллы, вроде кварца, росли под разными углами прямо изо рта, кристаллы поменьше блестящей сыпью усеяли губы. Неведомые образования были не прозрачными, а мутно-розовыми и багровыми, словно вобрали в себя кровь и прочие соки тела. То же творилось с глазами мертвеца: между вывернутых век торчали кварцевые друзы.
Жеребьев мучительно закашлялся, затем со звуком тщетно подавляемой рвоты схватился за горло и выскочил из погреба. Кайсаров заставил себя спокойно смотреть.
– Я не знаю, что это, – как можно ровнее сказал он наконец. – Я о таком не читал и не слышал.
– Возможно, под горой в разломы выходят подземные газы, – начал медик, – и при их попадании на слизистые оболочки происходит неизвестный науке процесс…
– А не заразна ли эта хворь? – прервал его Кайсаров.
– Если это и болезнь, то она не передается от человека к человеку. Иначе бы тут уже все село вымерло. Прежде мне доводилось видеть подобное. Несколько лет тому назад привозили ко мне старателей с той стороны горы. У всех кристаллизировались ткани предплечий. Руки пришлось ампутировать. Один, правда, не дождался операции, сбежал через окно, не знаю, что с ним сталось. Ведь до сих пор среди народа ходят дремучие небылицы про докторов. Вот, пожалуйста, – врач указал на накрытую холстиной бабу, – если бы привезли ее раньше, так выжила бы и она, и младенец. Нет, двое суток ждали, а когда надумали на третьи привезти, она уж кровью истекла. Спрашиваю родню: ну отчего же так-то?! А те отвечают – да всем известно, что в лечебницах людей, видите ли, нарочно морят и потом делают из человечьего сала мази, а из костей порошки. Дикость, милостивый государь, дикость прямо-таки доисторическая!
Кайсаров мельком глянул на тело в окровавленной рубахе под приподнятой врачом тряпкой и поскорее отвел взгляд. Ведь тут холод его продрал даже больший, чем при взгляде на рабочего, погубленного неведомой подгорной хворью, – нутряной холод, склизкий, брезгливый ужас.
Окровавленный подол. Стоны, крики. «Вот, гляди, гляди, что с нами мужчины творят!..»
– Слыхал еще такую историю, не знаю, правда или нет, – продолжал доктор, – давно случилось, еще при крепостничестве. Была у одного горнозаводчика жена, самая лютая помещица в округе, крестьянских детей в прорубь кидала ради потехи. Так местные сказывают, родила она в страшных муках каменную глыбу вместо младенца и вскоре скончалась. Народное предание, разумеется. Но кто знает, может, как-то связано…
Кайсаров мотнул головой, не желая слушать далее.
На плоском камне возле входа в покойницкую сидела на солнцепеке ящерица с нарядным медным узором вдоль гибкой спины. Посмотрела Кайсарову прямо в душу крохотными, но необыкновенно разумными глазами. Сельчане звали этих тварей ласково – «ящерки» – и старались не обижать. По рассказам охотно делившегося своими фольклорными находками Елецкого, ящерицы в местных преданиях были как-то связаны с духами окрестных гор, были вроде свиты или сестер Каменной Девки. Сознание местных жителей и впрямь изобиловало первобытными образами. Здесь строили церкви, но верили в огромного змея, живущего в озере, и в еще более огромного лося, поднимающего из-за гор на своих рогах солнце, и в Девку, которую боялись, но которую и любили, которую старатели почитали больше Богородицы…
Тень Кайсарова упала на камень, и ящерица юркнула в выжженную июльским зноем траву.
– Разлом заделать скорее, – сказал он вышедшему следом Гурову.
– Так вся кладка туда рухнет, – ответил тот. – Разлом со вчерашнего еще расширился, черти бы его побрали.
– Что ж, пошли смотреть, – сквозь зубы сказал Кайсаров. В сущности, было уже ясно, что тоннелю настал конец, а Кайсарову грозят серьезные неприятности в Управлении: все его недоброжелатели разом всколыхнутся и загудят, как те мухи в мертвецкой.
Жерло тоннеля темнело за окраинными домами, выше по косогору, на который взбирались чахлые огороды. К тоннелю вела уже готовая мощная насыпь – клади рельсы да мчи на ту сторону Уральского хребта… Какую же невыразимую душную злобу испытывал сейчас Кайсаров, глядя на гранитные обрывы и дремучие хвойные склоны треклятой горы. От крутого подъема наверх по жаре чудилось, что в голове бил алый бубен в такт ударам сердца.
Под сводами тоннеля стало легче, изнутри горы шла сухая каменная прохлада, сейчас очень освежающая. Света снаружи хватало, чтобы увидеть пролом в стене, напоминающий разомкнутый огромный рот, только расположенный не по горизонтали, а по вертикали. Возле разлома отчего-то толпились рабочие, все местные мужики – Кайсарову мельком подумалось, что они-то, должно быть, смыслят в происходящем куда больше него или Гурова. Расспросить бы их. Короткое эхо вдруг подхватило среди мужских голосов детский. Дети и бабы часто работали при расчистке участков под железнодорожное полотно, но среди копателей были обычно одни мужчины – труд был не только каторжно тяжелым, но и опасным: деревянный щит над головами рабочих не всегда спасал от завалов.
Обходя бревна-крепи, Кайсаров приблизился к группе рабочих.
– Не троньте! – кричал мальчик. – Мне тетя внизу золото дала! Сказала, проклянет всякого, кто отберет силой! Купцу золото продам. Моему тятьке ноги отняли, я один работник в семье…
– Что здесь происходит? – громко спросил Кайсаров.
Мужики расступились, открывая взорам пришедших всклокоченного мальчика лет десяти, что-то прижимающего к груди.
– Мальцу золотой слиток дала.
– А Петьке давеча рот камнем забила.
– Ну дык ее воля, сама решат, кого озолотит…
– Кто ей по нраву, того и одарит. А кто не по нраву, того в камень обратит.
– Разойтись! – приказал Кайсаров, вдвойне озлившись от всей этой чертовщины. К его металлическому голосу прибавился гулкий, как из бочки, бас Гурова, рявкнувшего:
– А ну, все на выход!
Мужики отошли, мальчишка во весь дух припустил прочь.
– Видать, там, внизу, золотая жила, – озвучил Гуров уже очевидное.
Кайсаров подошел ближе к разлому, невольно вглядываясь во тьму таинственных недр. Удивительное дело – темнота в проломе отнюдь не была кромешной, откуда-то снизу шел сумеречный свет. Впрочем, ничего сверхъестественного: среди скальных массивов встречаются ничем не заполненные щели, в практике Кайсарова уже бывало такое, что по щели разлома можно было пройти на сорок с лишком саженей в сторону от тоннеля и выйти к горной речке в открытой глубокой расщелине.
Открытие богатого месторождения спасло бы дело, раздумывал Кайсаров, всматриваясь в серое свечение внизу. Был бы повод с честью выйти из поганой ситуации и проложить тоннель в другом месте, или вовсе пустить дорогу в обход. Вот только что там, внизу, за считанные часы превращает глаза и язык человека в алые кристаллы?
– Мальчишка-то чистый, – сказал рядом Жеребьев. После подъема к тоннелю он был очень бледен и непрестанно откашливал мокроту.
– Да мы его толком и не рассмотрели, – ответил Кайсаров, отстраняясь от разлома: еще неведомо, что тут может вынести сквозняком, какой там воздух внизу – вполне может статься, и впрямь гиблый, отравленный.
Опустилась тишина, лишь чуть нарушаемая шелестом эха от шагов рабочих, уже вышедших из арки тоннеля. И вот в этой монолитной тиши Кайсаров вдруг расслышал пение. Далекий голос, мелодичный, девичий, выводил народную мелодию, вроде грустную, а вроде и радостную. Слов было не разобрать.
– Во, слышите, ваш-благородие: поет! – прошептал десятник.
– Значит, разлом в ущелье выходит, туда местные девки забредают, они и поют, – заключил Кайсаров. Шагнул обратно к провалу, вновь вгляделся, хоть и понимал, что ничего не увидит.
– Так нет в Мать-горе ущелий… – добавил десятник.
Пение прекратилось. Кайсаров подождал еще немного, пожал плечами и уже хотел было отойти, как что-то зашевелилось в глубине трещины. Перед пятном смутного света возникла темная человеческая фигура, она резво полезла наверх, цепляясь за камни, и что-то в ней было диковинное, настораживающее: то ли очень быстрые движения странно вывернутых рук и ног, то ли волнообразные извивы слишком гибкого туловища – а может, померещилось, далеко было, глубоко, сумрачно, не разобрать толком.
– Туда еще кто-то забрался, – сказал Кайсаров, и тут в проеме прямо перед ним вынырнула девка. Обычная деревенская девка, чумазая, с длиннющей, иссиня-лоснящейся черной косой, в бесформенном сарафане, босоногая. Кайсаров, отшатнувшись просто от неожиданности, как-то сразу охватил взглядом ее небольшую ладную фигурку и выдохнул – надо же, ведь напугала, мерзавка.
А девка пристально, свободно, нагло уставилась ему в глаза – крестьяне так не смотрят.
– О, какой барин! – воскликнула весело. – Взгляд ястребиный, нрав стальной, сердце каменное. А душа – кутенок шуганный. Копай, копай свою нору для зверей железных, не тронем. А хочешь, камушков подарю? – и ткнула под нос остолбеневшему от такого нахальства Кайсарову грязную ладонь с кучкой каких-то шершаво-зеленых камней. Прямо перед собой Кайсаров увидел смуглое тонкое запястье – кожа сплошь была испещрена мелкими зеленоватыми кристалликами, расположенными не хаотично, как на давешнем мертвеце, а даже каким-то узором, вроде чешуи. И вокруг бесстыжих зеленых глаз девки, от самых ресниц, тоже расходилась по коже россыпь мелких кристаллов.
Девка была больна. Той самой подгорной хворью – или чем еще являлась эта омерзительная чертовщина, вдруг все же заразная?.. От этой мысли Кайсарова прямо-таки перетряхнуло в приступе тошной брезгливости. А ну как еще заразится он от этой дуры! В придачу ему настойчиво почудился, вызванный неугомонной памятью, характерный запах нездорового женского тела, знакомый с детства, с неизбывным металлическим кровавым привкусом – хотя ничем кругом не пахло, кроме каменной пыли… Чернавка же все совала ему камни, и вдруг – какая гадость! – дотронулась до его руки своей чумазой лапкой, шершавой от кристаллической сыпи.
– Пошла вон! – в страхе, в брезгливости, в ярости Кайсаров оттолкнул ее сильнее, чем следовало. Так сильно, что девка повалилась назад, рассыпав свои камушки, – и тюкнулась головой об острый каменный выступ стены. И в тот миг, когда Кайсаров, как во сне, уже вполне понял, что наделал, но еще не до конца поверил в происходящее – и когда еще сумел бы удержать девку на краю провала, если бы не побрезговал схватить, – та пошатнулась раз, другой, взмахнула руками и полетела спиной в расщелину. Слышно было, как пару раз ударилось о камни тонкое легкое тело. И – тишина.
Господи, в каком-то бредовом отупении подумал Кайсаров, да я ж только что человека убил.
Было пока не страшно, нет, а еще более тошно, нестерпимо, до выворачивания нутра. Кайсаров, как заведенный, вытирал и вытирал руку платком, сглатывая и дико глядя в безмолвный провал.
– Что же вы наделали, – выдохнул рядом Жеребьев.
– Дурак ты, ваш-благородие, – припечатал десятник. – Ох, дурак, м-мать твою через тульский самовар. Ты ж ей понравился. Одарить тебя хотела! Дур-рачина…
– Кому – ей? – прошептал Кайсаров.
– Девке Каменной.
Десятник вдруг всплеснул руками и кинулся подбирать оброненные чернавкой камешки, тем же занялся Гуров.
– Как наиграетесь с этими цацками – провал закрыть наглухо, чем угодно, для начала хотя бы досками, чтобы никто больше туда не лез! – приказал им Кайсаров. – Завтра проверю!
И пошел из тоннеля, не чуя под собой ног, не понимая, что с ним происходит. Ну, свалилась в яму девка. Да сколько народу на стройке гибнет – никогда он не считал, не вникал. Какое ему дело? В самом-то деле – какое?..
Вечернее солнце плеснуло в глаза кровавым золотом от дальних лесов. Воздух еще был горяч, но уже поднималась от мелких болотцев у горы, по ту сторону насыпи, прохлада, мешаясь со смоляным духом нагретых сосновых стволов. И так же стыл, густел едкими смолистыми каплями на душе страх. Человека убил. Женщину. Да и черт с ней, рассердился на себя Кайсаров, довольно уже!
– Георгий Иванович… – догнал его покашливающий Жеребьев.
– О том, что видел – молчи, – сказал ему Кайсаров. – Еще нам пересудов не хватало. Девка сама в провал свалилась. Да и не моя вина, что она ко мне полезла.
Поднятая внезапным порывом ветра с насыпи, зернисто заскрипела на зубах пыль, словно тысячи мелких кристаллов. Против воли Кайсаров то и дело оглядывался назад, будто кто-то мог погнаться за ним, и впервые ему пришло в голову, что жерло тоннеля похоже на разверстую женскую утробу, и ему снова сделалось непереносимо тошно.
Возвращаясь в контору, он обратил внимание на старика, сидевшего на завалинке избы по соседству. Собственно, старик всегда там сидел, будто не человек, а чучело набитое, но Кайсаров только теперь обратил на него внимание, и то лишь потому, что по всему кругом метался его беспокойный взгляд. В душе свербело, и так хотелось отвлечься, хоть на что, хоть на полосатого кота, вышедшего в сиреневый сумрак палисадника, хоть на старика этого… Старик встретил взгляд Кайсарова, цыкнул зубом, и вдруг Кайсаров понял, что это не старик, а совершенно седой молодой мужчина, и пятна на его лице – не старческие, а бугристая, угловатая, словно каменная сыпь. Мужчина поправил накинутый на плечи армяк, и Кайсарову бросилось в глаза что-то неладное с его правой рукой – будто не человеческая конечность, а двупалая толстая клешня в наростах. Будто грубая каменная заготовка. Мужчина осторожно подтянул к себе тяжелую, окаменевшую руку и снова цыкнул.
Кайсаров не стал дальше приглядываться – померещилось? – и направился к крыльцу конторы.
Обычно работали допоздна – надо же было решать, что делать с треклятым тоннелем, – но сегодня Кайсаров был молчалив, рассеян, ловил тревожные взгляды исправно помалкивающего Жеребьева и в конце концов отпустил всех раньше обычного, ссылаясь на головную боль от духоты.
– Да, тяжелая погода, – согласился Остафьев. – Гроза идет, – добавил он, прислушиваясь. Где-то далеко и впрямь загудел гром. – Что-то вы плохо выглядите, голубчик, – обратился он к Кайсарову. – Слышал я уже про подгорную хворь, смотрите, не тяните, если что – к врачу.
Кайсаров мельком посмотрел на свои руки, как бы невзначай провел ладонью по лицу – кристаллы эти… они же должны как-то ощущаться? Ладонь утерла холодный, несмотря на жару, пот.
Спал он этой ночью прескверно. Барахтался в мокрых от пота простынях, тонул в духоте комнаты, где воздух из открытого окна не давал облегчения, лишь доносил отзвуки грозы с горизонта. И снились Кайсарову вовсе не кристаллы, прорастающие сквозь человеческую плоть, – нет, мучили его давние, с детства, кошмары.
Вот его отец, мелкий самарский помещик: игрок, пьяница, дебошир. Вот мать, сирота, бесприданница. Моложе мужа лет на пятнадцать, она тосковала по лучшей участи, в отчаянии прятала деньги, прятала водку, и однажды муж крепко ее, беременную, за это избил. Кайсарову тогда было шесть лет – тихий впечатлительный мальчик, темные волосы пышной шапкой, темные грустные глаза, – он обожал красавицу-мать и не любил вечно воняющего кислятиной отца. А тот замахивается на мать раз, другой, таскает за волосы, швыряет об угол комода. Мать падает на колени, охает, не может подняться, и под ней ширится алая лужа, пятная светлый подол летнего платья. Кайсаров рядом, ошарашенно смотрит, его так никто и не увел, даже когда пришел доктор, просто всем было не до него, может, просто не заметили стоящего за дверью. Столько крови и ужасный багровый шматок, будто выпавшая внутренность – недоношенный мертвый младенец. Мать после того едва оправилась и не до конца – всякая беременность для нее теперь заканчивалась выкидышем, и всякий раз Кайсаров становился тому свидетелем, – у матери в придачу сделалось что-то с головой, всех мужчин на свете она считала повинными в своих бедах, даже любимого сына. «Вот, гляди, что с нами мужчины-то творят», – и совала ему под нос окровавленную тряпку. Каждый выкидыш мать переживала тяжело, каждый раз Кайсаров обмирал от ужаса, что она может вовсе не подняться, так и умрет, истекая кровью из тех загадочных, пугающих женских недр, откуда на землю приходят все люди. Кайсаров ненавидел отца, который по-прежнему регулярно захаживал к матери в спальню, и ненавидел себя за то, что ничего не мог со всем этим поделать. Страх точил и точил его, как вода камень, и в отрочество он вышел с нерушимым убеждением, что мужское прикосновение непременно несет женщине боль и, возможно, смерть – к тому времени как раз умерла первыми родами его девятнадцатилетняя старшая сестра. Женщина и сама, по натуре своей, – боль и неразрывно связанная с жизнью смерть, расходный материал природы.
К такому нельзя было прикасаться. Такое нельзя было желать.
Кайсаров, очнувшись от рваного, расползающегося, как ветошь, сна, смотрел в темный потолок, терзая простынь, – все-таки принес смерть, одним лишь прикосновением, подумать только, как ни избегал женщин, а все-таки женщину убил, – и вновь погружался в неспокойное забытье.
И снилась ему теперь не стонущая мать в окровавленном платье, а юная дева. Незнакомая, и в то же время где-то уже виданная. Ее иссиня-черные волосы ливнем струились по тонким обнаженные плечам, по ударившей по глазам наготе бедер до самой земли. Дева была прекрасна – острой, как алмазная грань, красотой: хрупкие ключицы под смуглой кожей, тяжелая округлая грудь, острые сосцы, черный омут волосяного треугольника внизу живота. Ее взор с пониманием и насмешкой встретился с алчущим взглядом Кайсарова, но зеленые глаза оставались жестокими, холодными: не радужки – граненые самоцветы. Кожа ее сплошь была в мелких зеленых кристаллах, легших затейливым узором, вроде чешуи, но так и манила прикоснуться – ощутить разом и стылость камня, и жар налитой плоти в ладонях.
Кайсаров проснулся в таком исступлении сладострастия, будто его мужское естество и впрямь обратилось в камень.
Между тем, в дверь дома стучали, сонный слуга пошел отпирать; скоро забарабанили в дверь спальни.
– Георгий Иванович, откройте, беда великая! Георгий Иванович!..
Кайсаров в полнейшем одурении сидел на краю разворошенной постели. За окном занималось ранее утро, и первые лучи солнца, проникнув в комнату, уже давили жаром, словно вместе с солнцем в небо поднималась вся преисподняя.
Кое-как он поднялся, чувствуя себя пьяным, разбитым, никчемным, грешным. Начал одеваться, не попадая в рукава и штанины. За дверью, кажется, были все – и Остафьев, и молодые инженеры, и Гуров, и кто-то еще, множество искаженных ужасом лиц, и все от Кайсарова немедленно чего-то хотели, когда как он сам желал лишь одного – чтобы все происходящее было сном, а еще лучше – чтобы сегодня он вообще не проснулся.
– Что же делать будем, Георгий Иванович? В Петербург телеграфировать – так не поверят!
Пошатываясь, Кайсаров вышел, ошалело щурясь на солнце. По всему селу стояла ужасающая тишина, тяжелая, как гранитное надгробье, даже петухи не пели. Ноги сами понесли Кайсарова по пустынным улицам на окраину села, к тоннелю – впрочем, именно туда, как ему объяснили, и следовало идти. Еще на подходе к арке тоннеля, взбираясь по насыпи, Кайсаров услышал словно бы многоголосый стон. Перед глазами плыли изумрудно-зеленые, хлесткие солнечные пятна, и потому не сразу он сумел понять, что же видит перед собой в полутьме.
В тоннеле собрались рабочие, везшие на тачках камень для заделки провала. Но они никуда не двигались, будто приросли к месту – хотя нет, не будто, а буквально приросли, став единым целым с каменным массивом под их ногами. Тела их еще не совсем окаменели – серые гранитные жилы проросли вдоль рук, шеи, бугрились на щеках. Люди уже не могли двигаться, не могли толком открыть рот, но еще дышали, еще не потеряли физической возможности издавать ужасающий немой стон.
– Боже правый, – прошелестел Кайсаров. – Это только здесь так? Или по всему селу?..
– Пока только здесь, – ответил Гуров. – Предлагаю взорвать тоннель. Динамита достаточно. Породы наверху тоже – завалит все намертво, и то, что засело там, внизу, уже не выберется наружу.
Взорвать тоннель. Пусть каменные глыбы не только закроют опаснейший провал, но и похоронят всю эту трижды проклятую затею. Такая мысль и Кайсарову первой пришла в голову.
– Но… взорвать вместе с людьми? – в воображении Кайсарова в воздух взлетели обломки камней, вросших в ошметки окровавленной плоти.
– Да с каких пор вы стали печься о людях? Им все равно уже ничем не помочь. А телеграфировать обо всем этом начальству – сами понимаете…
– Верно, – мертвым тоном сказал Кайсаров. – Готовьте динамит.
Спотыкаясь на камнях, как слепой, Кайсаров, не слушая более никого, побрел вниз от тоннеля по насыпи. Ноги все задевали за что-то, несколько раз Кайсаров чуть не полетел вперед под откос, прежде чем, наконец, заметил: пробивавшаяся из насыпи молодая трава местами была живой, а местами – торчала жесткими окаменелыми иглами.
– Что же я наделал, – пробормотал он, бессмысленно озираясь.
У подножия насыпи лежал человек – вернее, то, что еще недавно было человеком – грубая каменная статуя, скорее просто груда гранита в форме человеческого тела, в разодранной одежде; лишь простертая рука еще шевелилась, судорожно скребла пальцами каменное крошево, и на костяшках виднелись гранитные наросты, подобные чудовищной опухоли. Рабочий попытался убежать, но неведомая хворь – нет, злое проклятье! – настигло его и здесь. Кайсаров не мог отвести взгляда. Сколько он повидал на стройках изувеченных тел и всегда равнодушно проходил мимо. Однако именно теперь он глядел с острейшим ужасом – казалось, за грудиной враз содрали окаменевшую корку, обнажая уязвимое, кровоточащее, то, что он с отрочества так тщательно прятал от самого себя.
Прямо впереди на белой от пыли, выутюженной солнцем дороге маячила светлая фигура. Не зная зачем, Кайсаров подошел ближе. Это была крестьянка Авдотья, в обычном своем выгоревшем до белизны тряпье, в белом платке, она придерживала за плечо белоголового своего мальчишку, как всегда, шалившего – пинавшего на дороге мелкие камешки, отчего вздымалась тонкая, как мука, пыль.
– Ох, рассерчала она из-за тебя, барин, – сказала Авдотья. – Ты глянь, чо кругом творисся!
Она повела рукой, и Кайсаров огляделся: придорожные кусты, трава, запыленные головы клевера и тысячелистника – все обращалось в камень, в безупречно выточенное, тончайшее каменное кружево, изображавшее листья и цветы, – ни одному скульптору не по силам было бы создать подобное.
– Она к тебе с добром, а ты ее обидел. Замучит она тебя, ежели прощения не попросишь. Для каждого она кару сыщет, всех насквозь видит. Своей смерти ты не боисся, так она все кругом тебя терзать будет, это тебе во сто крат страшнее. Не ждал такого? Тяжко жить с каменным сердцем, а с живым ох как больно, верно, барин?
– Ты-то откуда все это знаешь? – глухо спросил Кайсаров.
– От ейной матери знаю, – Авдотья указала на исполинский лесистый горб горы. – Мужики у Девки золото просят, а бабе-то к чему золото – бабе дите нужно. Бог мне не давал детей, так я у горы пошла попросила, гора мне сказала, из какого родника попить, и вот, родила я мальчонку. Иди прощения проси. Не Девка, так мать ейная пожалеет.
– Боже правый, дичь какая… – Кайсаров схватился за голову, которую немилосердно пекло солнце, аж в ушах звенело. На дорогу перед ним упала птица. Мелкая пичуга, малиновка – одно крыло у нее еще билось о землю, а другое, окаменевшее, лежало в пыли. Топорщили каменные иглы сосны у дороги, стояла брошенная телега у поворота, еще силилась подняться лошадь с окаменевшим крупом, человек уже лежал недвижим.
Все так же сжимая виски, Кайсаров помотал головой, повернулся и пошел обратно к тоннелю. Туда уже тащили ящики с динамитом.
– Стойте! – хрипло выкрикнул он. – Назад! Ничего здесь не трогать, пока я не вернусь!
Если вообще вернусь, закончил он про себя.
– Да вы с ума сошли! – Гуров схватил его за плечо, попытался задержать, Кайсаров вывернулся. – Погибните зазря! Завалить все к черту, и дело с концом!
Кайсаров уставился ему в глаза своим обычным тяжелым взглядом, и даже теперь начальник работ, очевидно посчитавший, что главный инженер либо свихнулся от всего происходящего, либо солнечный удар получил, – даже теперь Гуров опустил голову.
– Если к закату не вернусь – взрывайте, – сказал Кайсаров и шагнул в сизую тень тоннеля.
Его одинокие шаги будили в глубине гавкающее эхо. Рабочие уже почти полностью обратились в камень, лишь у двух человек посреди гранитных наростов еще светились болью и ужасом, еще жили вытаращенные от муки глаза. Да, никогда прежде Кайсаров не обращал внимания на рабочих – платят им исправно, и ладно, – никогда его не трогало, что люди гибли под завалами, ведь люди самый дешевый расходный материал, – но вот теперь его пробирало так, словно его собственные ноги, быстро шагающие по камню, начинали в этот самый камень обращаться.
Вот и провал. Кайсаров подобрал оброненное кем-то из рабочих кайло и разнес деревянное ограждение, построенное, чтобы никто больше в разлом в поисках дармового золота не лазил. Открылась бархатная чернота и тишь каменных недр. Там по-прежнему было все же не совсем черно, пробивался откуда-то в глубине призрачно-серебристый свет, и на него-то Кайсаров и пошел, когда сделал шаг вниз, в исполинскую каменную утробу, открывшую ему самое свое нутро.
Спускаться оказалось, против ожиданий, не слишком трудно – торчавшие кругом скальные обломки служили ступенями. Из-под каблуков крошились мелкие камешки, со звонким эхом улетая в неведомую глубину, но большие камни сидели прочно, и если Кайсаров пару раз оступился, чуть не полетев вниз, то лишь из-за собственной оплошности.
Долго он спускался, очень долго – чудилось, прошел и час, и два, а каменная лестница все не кончалась, и бледный свет не становился ближе. Из недр дул сквозняк. Где-то текла и капала вода. Откуда-то сверху донесся тяжеловесный скрежет – на миг Кайсарову почудилось, что свод пещеры рухнет ему на голову: сверху шевелились и перемещались огромные массы камней. Он пригляделся – нет, то были не камни, а исполинские многочленистые каменные твари вроде гигантских мокриц. Дальше он спускался по возможности тихо, чтобы не потревожить их, напряженно вглядываясь вверх.
Наконец лестница закончилась. Перед Кайсаровым открылась длинная пещера с теряющимся в полумраке огромным сводом, с гроздьями серых, будто сахаристых от какого-то налета, сталактитов и сталагмитов, напоминавших колонны готического собора. Откуда-то сбоку – тоже будто в соборе – падали тонкие лучи пепельного света. Здесь были большие округлые камни, медленно перекатывающиеся по полу, разевающие вдруг хищные пасти, сплошь утыканные гранитными обломками, и кварцевые кристаллы, внезапно начинающие расти прямо под ногами с такой скоростью, какая могла привидеться лишь в горячечном сне. Еще из-под ног то и дело прыскали ящерицы, Кайсаров ступал очень осторожно, ему сейчас почему-то казалось крайне важным не наступить ненароком ни на одну из них. Ящерицы скрывались среди хаотичных россыпей камней, в которых Кайсаров с содроганием опознал окаменевшие части человеческих тел. Отколотые каменные руки и ноги. Разбитые туловища в истлевшем тряпье. Отдельно – головы, почти полностью поросшие мутно-багровыми кристаллами с ладонь длиной. Почему эти люди оказались здесь – тоже пришли сами, тоже искали прощения? И главное – что она с ними сделала и почему? Играла? Издевалась? Или же в какой-то миг они ей просто наскучили?..
«Скоро я сам все узнаю». Кайсаров непрестанно сухо сглатывал, словно в тщетной попытке проглотить ужас, подобный слишком крупной гранитно-холодной пилюле.
Впереди гулко заскрежетало и посыпалось. То, что поначалу показалось Кайсарову особенно крупной каменной колонной, начало поворачиваться.
Теперь она была в своем первоначальном, нечеловеческом обличье. Царевна этих мест, где над всем властвовала огромная гора. Тело царевны, высотой в три человеческих роста, было сплошь из гранита, как и у ее величественной матери-горы. С длинными конечностями и ребристой грудной клеткой оно напоминало окаменевший остов не то человека-великана, не то гигантской ящерицы, и с грохотом забил по полу зубчатый, гребнистый хвост. С ног до головы царевна была облачена в чешую из крупных светло-зеленых кристаллов хризолита, и носила венец из аметистов. Глаза, огромные, изнутри мерцающие изумруды, уставились на Кайсарова – и каким-то ранее незнакомым чувством тот ощутил острый интерес этого существа, если не вечного, то, во всяком случае, рожденного очень давно, к мимолетным людским страстям, ярким, завораживающим, как пляска огня.
Совершенно человеческим – вернее, перенятым у людей жестом – существо склонило коронованную голову к ощетинившемуся кристаллами плечу.
У Кайсарова онемели ноги, каждый шаг давался с трудом – то ли слабая, смертная суть невольно обмирала перед нечеловеческим всесилием, то ли тело уже начинало обращаться в камень… Существо, любопытствуя, склонилось к нему, протянуло чудовищную длань с острейшими когтями-сталактитами. Кайсаров ощутил, как острие каменного когтя касается подбородка, чуть приподнимая и – возможно, ненароком – раня: по кадыку заскользили горячие капли крови. И глядя в холодные кристаллические глаза подгорной царевны, уже почти не боясь, Кайсаров искал самые верные слова, пока ему еще не запечатали навечно рот драгоценной друзой, пока ему еще позволяли говорить.
Царевна медленно провела когтем по его скуле, – играючи? с хищным наслаждением? или всего лишь с грубой великанской нежностью? – оставляя на коже глубокую алую дорожку. Склонилась еще ниже.
Мол, что же ты медлишь? Говори.
Юрий Погуляй
Уткоробот и Злобные Свиньи
Красный Уткоробот преодолел море лавы и вышел прямиком к порталу. Стальные ноги дымились от жара, но Уткоробот не боялся. Он встал напротив Злобной Свиньи и поднял раструбы огнеметов.
– Сдавайся, злодей! – прокричал Уткоробот.
– Нет. Ахахаха! Я порабощу эту планету!
– Я не дам тебе это сделать!
– Ахахаха! Тогда ты познаешь мой гнев! – последнюю фразу увлекшийся Миша произнес вслух. Замер. Красный карандаш застыл над листком бумаги. Шея сама втянулась в плечи.
– Придурок! – немедленно отреагировали сзади. Кулак больно ткнул в спину.
– Кто обзывается, тот сам так называется! – буркнул Миша, не оборачиваясь. Весь класс смотрел на него. Учительница вышла, оставив первый «Б» рисовать. Она часто так делала, а когда возвращалась, от нее неприятно пахло. От папы так пахло, когда приезжал дядя Олег, и они на весь вечер запирались в кабинете и смотрели взрослые фильмы, а потом выносили оттуда пустые бутылки.
– Факт! Факт! – сидящий на последней парте Гаврила вытянул средний палец.
– Это плохо! – сказал Миша. Недавно он спросил у родителей, что значит средний палец и слово «факт», и пока папа странно улыбался, поглощая суп, мама напряженно объясняла, что так делают только плохо воспитанные мальчики. Что это неприлично.
– Мишенька-писенька, – продолжил Гаврила.
– Перестань! – возмутился Миша. – Это некрасиво!
Одноклассники зашумели, переключившись на новое развлечение. Карандаши легли на столы. Кто-то засмеялся противно, издевательски. Миша угрюмо прикрыл лицо руками, чтобы не видеть смеющихся над ним лиц. Только Глеб смотрел понимающе, но не вмешивался.
Папа говорил, что, если задирают – нужно не реагировать. Если же ударили – то бить. Бить и не бояться, что ударят сильнее.
Миша же все равно боялся.
Он посмотрел на свой рисунок. Красный Уткоробот стоял напротив Злобной Свиньи и не ведал страха. Из рук героя бил огонь.
Зажигалка в кармане словно нагрелась. Хотелось взять ее, щелкнуть кнопкой и увидеть, как гудит острое пламя, которое даже на ветру не гасло. Его талисман, тайно взятый из ящичка на кухне. Вот бы сжечь Гаврилу, как Злобную Свинью в третьем эпизоде второго сезона его любимого комикса «Красный Уткоробот».
Который Миша придумал сам!
В спину опять ткнули. От обиды захотелось плакать. Но снова вспомнился голос папы:
«Мужики не плачут»
Что он понимает. Он большой, сильный… а Миша маленький.
Опять тычок, уже болезненный.
– Отстань от меня! – крикнул он, обернувшись. Гаврила выставил перед собой два кулака с выставленными средними пальцами и водил их перед лицом Миши, одновременно показывая язык. Глаза его были как у жабы. Выпученные и глупые.
– А то что? Расплачешься, Мишенька-писенька? – проквакал Гаврила.
Миша схватил со стола учебник и бросил обидчику в лицо.
В ответ тот нелепо взмахнул руками, защищаясь, класс взвыл от веселья, но шум-гам прервал властный голос Марии Петровны.
– Это что за бардак?! – рявкнула она с порога.
– Мария Петровна, Погостин хулиганит! Он в меня книгу кинул! – запричитал Гаврила.
– Погостин, это правда?
Учительница прошла к ним, забрала «Азбуку» со стола Гаврилы и нависла над Мишей. Книжка шлепнулась на стол.
– Он первый начал! – попытался защититься Миша, но взгляд Марии Петровны не сулил ничего хорошего.
– Еще одно замечание, Погостин! – отрезала та. Вернулась к себе, села на стул и взяла в руки телефон. Глянула на класс поверх очков и сказала:
– Рисуйте.
А затем погрузилась в экран. Нечестно. У детей на время занятий телефоны и умные часы забирали, а она половину урока проводила за смартфоном. Миша посмотрел исподлобья на коробку, куда складывали все «гаджеты», как говорил папа. Сундук с сокровищами, отобранными перед уроком у всех ребят.
У всех, кроме Миши. Потому что мама и папа сказали, что ему рано. Что они хотят, чтобы у него было детство. Чтобы он бегал и играл.
Как может телефон с играми помешать детству – Миша не понимал. И это тоже обижало. Даже часы, которые подарила тетя Мила, лежали у отца в кабинете, потому что «зачем они тебе, ты всегда с нами, а в школе они тебя только отвлекать будут».
Жизнь несправедлива!
Миша взял карандаш, но рисовать уже не хотелось. Особенно скучное задание, которое выдала Мария Петровна. Нарисуйте домик и дерево. Зачем ему рисовать домик и дерево? У всех есть домик и две сосны рядом. А Красного Уткоробота нет ни у кого!
– Тебе пиздец, – прошептал позади Гаврила.
– Мария Петровна, Соколов говорит плохие слова! – пожаловался Миша, но учительница лишь шикнула на него, только на миг оторвавшись от телефона. Прервала властным жестом детский гомон.
Миша уткнулся в рисунок. Отложил карандаш в сторону и посмотрел на Глеба. Его лучший друг, высунув язык от усердия, рисовал домик с печной трубой. Словно почуяв взгляд, мальчик поднял голову и широко улыбнулся. Украдкой показал большой палец, мол, все отлично.
От этого на душе стало полегче.
На динамической паузе Гаврила нашел Мишу в коридоре. Сбил с ног, будто играя. Ударил ботинком по коленке.
– Придурочная ябеда, – сказал обидчик. Миша поднялся, отряхнулся. Скрепыши, которых он показывал Глебу, рассыпались по полу. И тот, что был в виде осьминога, оказался под кедами Гаврилы.
– Я не ябеда! – крикнул Миша. – Не ябеда. Отдай, это мое!
Жабоглазый издевательски передразнил его и толкнул в плечо.
– Ябеда!
«Надо уметь постоять за себя. Даже если тебе страшно – надо. Лучше пасть в бою, чем прослыть трусом» – зазвучал в голове голос папы. Но что если Гаврила разозлится еще больше?
– Что молчишь, ябеда? – Гаврила ударил его в плечо. – Что молчишь, придурочный?
Товарищи Гаврилы стояли за его спиной и смеялись.
И тогда Миша ударил, как мог. Но не попал. Одноклассник увернулся от нелепого и слабого тычка и в ответ врезал в глаз. От боли вся смелость исчезла в один миг. Миша схватился за лицо и громко заплакал.
– Что это такое? – послышался голос Елены Павловны, учительницы математики. – Что такое? Соколов?! Опять ты?!
– Он первый меня ударил! – завопил тот.
Миша плакал, растирая слезы по лицу. Он ненавидел школу. Здесь его постоянно обижали. А когда мама приходила разговаривать с учительницей, та рассказывала, что все в порядке. Что это дети. Что это солицизация. Или как-то по-другому.
– Погостин? Покажи, что у тебя, – теплые руки Елены Павловны отняли ладони Миши от лица. – Ох-ох. Пойдем, пойдем со мной. Холод приложим.
Глеб украдкой собрал скрепышей и протянул другу. Зажав в кулаке резиновые фигурки, Миша потопал с математичкой в кабинет к медсестре. Глаз болел и опух. Слезы текли не останавливаясь. Миша всхлипывал, шмыгал носом. Но когда к лицу приложили что-то холодное – стало чуточку полегче.
– Это Соколов тебя ударил? – спросила Елена Павловна.
– Да. Он меня все время обзывает и обижает.
– Драться нехорошо. Если бы ты его не ударил, он бы тебя не обидел.
– Обидел бы! – вспыхнул Миша. Посмотрел на учительницу здоровым глазом. Какие же взрослые ку-ку, все время говорят разное. То драться нехорошо, то драться надо.
Миша хотел, чтобы его просто никто не трогал. Чтобы можно было целыми днями смотреть мультики, рисовать, играть в «Лего Майнкрафт», и может быть, когда он станет взрослым, купить себе игровую приставку и играть в настоящий «Майнкрафт»!
Чтобы не было школы, не было Гаврилы Соколова. Была только мама, папа и Глеб.
Он снова всхлипнул.
– Позвоню твоему папе, – сказала Елена Павловна. – Подержи пока.
Миша послушно прижал к лицу что-то холодное и твердое. Папа будет ругаться. Какой плохой день. Папа, услышав имя Гаврилы, вечно стискивал зубы и цедил неразборчиво. Взгляд его сразу менялся, в нем появлялось нехорошее. Но мама подходила к нему, обнимала и шептала что-то на ухо, отчего папа оттаивал.
– Не надо, – жалобно пискнул Миша.
– Не переживай. Все будет хорошо!
С урока правописания его отпустили, потому что приехал папа. Елена Павловна проводила Мишу до выхода. Потрепала волосы на прощание, развернулась и ушла.
А Миша остался у двери, чувствуя на себе взгляд охранника. Тот смотрел на него отстраненно, с задумчивой улыбкой, и словно смеялся в пышные усы. Все над ним смеялись. Школа плохая. В детском садике было лучше.
Он тяжело вздохнул и вышел из школы. Папа стоял у машины напротив калитки. Большой, широкоплечий, в камуфляжных штанах и теплой куртке. Махнул рукой, приветствуя, и Миша потопал ему на встречу, опустив голову.
С деревьев падали желтые листочки. Моросил дождик. Накинув капюшон, Миша зашагал быстрее, таща в правой руке сменку. Рюкзак с динозавриком бил по спине.
– Что стряслось, боец? – спросил папа.
Вместо ответа Миша поднял лицо. Глаз опух, отчего смотреть приходилось через щелочку. Было очень стыдно.
– Кто? – ледяным голосом произнес папа.
– Никто, – буркнул Миша, вывернулся из-под тяжелой руки и полез в машину. Сел в кресло, застегнулся. Посмотрел на улицу. Папа все еще стоял, глядя на школу. Затем он залез в карман, вытащил пачку сигарет, резким жестом выдернул одну и закурил. Выпустил клуб дыма, не сводя взора с желтого дома за забором.
Разозлился. Точно разозлился.
Миша вытащил из кармана скрепышей. Разноцветные фигурки его успокаивали. Разглядывая их, он ждал, когда папа докурит и думал, что сказать.
Наконец открылась дверь. Папа сел на место водителя. Пахнуло сигаретным дымом, и Миша поморщился. Запах ему не нравился.
Ключ повернулся в замке зажигания. Машина завелась, пиликнула. Проснулось радио.
– Соколов? – спросил папа.
Миша шмыгнул носом. Кивнул.
– Ты ответил ему?
Миша кивнул еще раз, краснея от того, что обманывает.
– Хорошо. Лучше умереть, чем дать себя унизить, – сказал папа. Машина тронулась с места.
Миша смотрел, как удаляется школа, как пролетают мимо пятиэтажки, проступающие сквозь осеннюю листву. Дома он попросит мультики. Папа включал ему иногда «Черного плаща» и «Мишек Гамми», потому что считал современные мультики барахлом. «Они ничему не учат, ужимки да возгласы, а тут настоящие герои, характеры» – говорил он. Миша любил «Бубу», но ему не давали его смотреть. «Черный плащ» тоже хороший, вот только «Буба» гораздо смешнее.
– А где мама?
– В городе, – сказал папа. Он был какой-то необычный. Холодный и собранный.
Машина выкатилась на трассу, понеслась мимо частного сектора. Их дом находился в двух деревнях от школы. Пятнадцать минут езды. Чаще всего Мишу забирала мама, но иногда у нее не получалось, и тогда приезжал папа. Как сегодня. А значит за мороженным они не поедут. Папа не любил магазины.
Но несмотря на это в душу возвращался покой. О неприятности с Гаврилой напоминал только заплывший глаз. Школа – гадкое место. Хорошо, что занятия идут только четыре часа, их можно перетерпеть.
– Папа, мы проехали наш поворот! – сказал он, когда автомобиль двинулся дальше по трассе.
– Знаю.
– Почему?
– Надо поговорить с папой твоего Соколова.
– Не надо!
Страшно представить, что будет потом в школе. Гаврила от него совсем никогда не отстанет.
– Пожалуйста, папа, не надо.
– Я должен показать тебе, как ведет себя настоящий мужчина. Если в школе сделать ничего не могут – это сделаю я. Давно пора было. Нельзя терпеть такое.
– Папа!
– Тихо! – повысил голос он. Миша притих испуганно. Посмотрел на скрепышей, украдкой бросил взгляд на папу, потому что хотелось достать зажигалку. Тот держался за руль двумя руками, и пальцы его почему-то были белыми. Но взор почувствовал, глянул в зеркало заднего вида.
– Все будет хорошо.
Соколов жил с отцом на отшибе Серебрянки. К его дому вела через поле дорожка и заканчивалась во дворе. Забора у них не было. Зато были две собаки. Об этом рассказывали ребята из школы. Они же говорили, что мама Соколова умерла год назад.
Миша жалел Гаврилу. Он не мог себе представить, что такое, когда мама умирает. Он боялся смерти и не мог сдержать слез при мысли, что родителей когда-нибудь не станет. Папа всегда на это говорил, что не стоит переживать. Что когда придет время уходить – жизнь уже настолько будет не в радость, что смерть встретишь с облегчением. Миша делал вид, что понимает.
Рядом с темным домом был пристроен сарай. «Приора» Соколовых стояла чуть в стороне, на брошенных на землю досках.
Машина остановилась между ней и сараем. Папа отстегнул ремень безопасности, повернулся к Мише.
– Сиди тут. Не выходи. Я быстро.
– Па-а-ап…
Отец наклонился к нему, взъерошил волосы с улыбкой.
– Все будет отлично.
И вышел.
Из двух будок, разматывая цепи, выбрались псы. Забрехали хрипло. Папа только глянул на них, и собаки притихли, как по мановению палочки. Самая здоровая изумленно наклонила голову набок, а та, что поменьше – юркнула обратно в будку и обстреляла незнакомца настороженным лаем.
Дверь отворилась, на улицу вышел Соколов старший. Очень худой, такой же лупоглазый, как и Гаврила. Почти лысый. Миша знал, что у него черные зубы. Видел в школе, когда за Соколовым приезжала ржавая приора.
Папа что-то сказал ему. Указал на машину пальцем.
Выпученный взгляд уткнулся в Мишу. Рот раскрылся в кривой ухмылке. По спине пробежали мурашки, и Миша отвернулся. Дотронулся до зажигалки. Красный Уткоробот выдержал бы этот взгляд! Встретил бы его смело!
Миша зажмурился, сжал кулачки, а затем резко поднял голову и повернулся к взрослым. И как раз в этот момент папа ударил отца Гаврилы в лицо. Тот упал на землю, злобно ощерился и ловко вскочил на ноги. Папа был больше, тяжелее. Как медведь. Он что-то проорал неразборчивое, указал на машину опять, затем на дом. Из будки выскочила собака, осмелев, но с визгом остановилась, когда закончилась цепь. Ее старший товарищ был осторожнее, но и он не смог дотянуться до людей.
– Сожгу… – послышалось Мише сквозь лай. Голос папы так изменился…
Соколов старший улыбался гнилыми зубами, щерясь. Что-то плюнул в лицо папе. Скрепыши в потных ладонях Миши слиплись в один неразъемный комок. Кожу головы закололо сразу во многих местах. То, что происходило на улице, было неправильно.
Еще один удар, но Соколов увернулся и врезал папе ногой между ног, от чего несокрушимый великан согнулся пополам, и в следующий миг в руке гнилозубого откуда-то появился молоток. Голова папы мотнулась в сторону, и он грохнулся на землю без движения.
Соколов старший молча обрушил еще один удар.
Миша онемел от ужаса. Все показалось ему ненастоящим. Абсолютно все. И утренние хлопья за столом с мамой и папой. И «Черный плащ», которого так хотелось посмотреть. И даже ненависть к школе.
Все померкло. Остался только лежащий на земле отец и стоящий над ним гнилозубый лысый монстр. Который медленно распрямился, отер кровь с лица и посмотрел на Мишу.
Снова огляделся, почесал затылок и пошел к машине.
Миша отстегнул ремень безопасности и дернулся вперед, чтобы нажать кнопку блокировки дверей. Щелкнули замки. Отец Гаврилы приблизился. Потянул за ручку. Оскалился черными зубами и вернулся к лежащему папе.
– Пап, вставай! – сквозь слезы прошептал Миша. – Пап! Пожалуйста!
Соколов старший перевернул тело, обыскал карманы и вытащил брелок с ключами. Встал, показал их Мише, а затем подхватил папу за ноги и с трудом поволок к сараю. Руки отца безвольно волочились по земле.
Гнилозубый протащил тело мимо машины, заглядывая в стекла и зло улыбаясь. Затащил папу в сарай и закрыл дверь. Вновь огляделся.
Миша трясся в кресле, вцепившись в ручку двери. Слезы заливали лицо, но он не смел стереть их. Он боялся даже на миг закрыть глаза.
Сколов старший постучал в стекло и поболтал перед ним брелоком. Нажал кнопку, и замок снова щелкнул.
Миша с криком надавил на блокировку. Клац. Соколов дернул за ручку, яростно скривился.
Клац. Дверь распахнулась.
– Не надо, пожалуйста. Не надо. Я не играю. Я так не играю! – завопил Миша. – Я не играю!
Соколов старший выволок его из машины, заткнул рот вонючей ладонью, оглядываясь, и потащил в дом. Едва захлопнулась железная входная дверь, он ударил Мишу по лицу и бросил на пол. Запер засов.
– Не надо. Не надо, – всхлипывал Миша.
Внутри пахло сыростью, перегаром, грязным бельем. Над дверью висела лампочка без плафона, на одиноком проводе. Папа говорил, что так нельзя делать…
Папа…
– Что с папой?! – сквозь рыдания выдавил он.
– Пизда ему, ублюдок, – сказал Соколов. – И тебе пизда.
С молотка в руке мужчины капала кровь. Он положил его на полочку рядом с дверью. Замер, разглядывая добычу. А затем шагнул к нему.
– Пожалуйста, не надо! – заголосил Миша. Худые, но сильные руки подхватили его за куртку, как щенка. Он брыкнулся, отбиваясь, но получил такую затрещину, что потемнело в глазах.
Соколов отволок его к двери в подвал. Распахнул ее и швырнул Мишу вниз по лестнице. В плече стрельнуло болью, затем ожгло затылок. Упав на сырой бетон, Миша заверещал от боли.
– Заткнись, блядь, – сказал голос в пятне света, и наступила темнота. Вонючая, сырая, скрывающая во мраке невиданных чудовищ. Захлебываясь слезами, Миша пополз по ступенькам наверх, забарабанил в дверь. Сопли текли рекой, голова болела. От едких запахов тошнило.
– Выпустите! Выпустите! – завизжал Миша. Ручка нашлась, но сколько он ни дергал дверь – та не шевелилась.
Что-то хлопнуло, лязгнуло металлом. Во дворе едва слышно завелась папина машина.
– Папа! Папа-а-а-а-а! Мам-а-а-а-а!
Наступила тишина. Миша прижался спиной к двери, всхлипывая и размазывая слезы по лицу. Темноты он боялся и до сих пор спал с ночником. Папа говорил, что это нелепо, что монстров не существует. Что если кто и может навредить, так это другие люди, а не темнота, но мама всегда заботливо включала в розетку лампочку в виде машинки, и Миша засыпал, держась взглядом за огонек.
Здесь царила кромешная тьма.
Внизу что-то пошевелилось. Пробежались по полу маленькие лапки. Миша полез в карман, вытащил зажигалку. Щелкнул. Маленький огонек осветил только руки, а тьма стала лишь гуще. Что-то вновь прошуршало внизу.
Что-то страшное.
– Выпустите меня, – проскулил Миша. Голова болела, кружилась. – Я хочу домой…
Зажигалка нагрелась, и он отпустил кнопку. Папа говорил, что огонь – не игрушки. Что в его детстве соседский мальчик играл со спичками и спалил дом. Дом, который его родители строили много лет.
«Ты же не хочешь спалить наш домик?» – улыбался он.
Перед глазами встал окровавленный молоток. Затем лежащий на земле папа. Несокрушимый, смелый, почти как Красный Уткоробот.
Миша сжался в комочек, пристально глядя во тьму. Скорчился на ступеньке, уткнувшись лбом в холодный бетон. Зубы клацали. Руки тряслись.
И почему-то страшно клонило в сон.
Его разбудил стук двери. И голос:
– Что, блядь, мудак, довыебывался? Я тебе сученышу сколько раз говорил – сиди, блядь, и не отсвечивай.
– Он первый начал! – послышался виноватый голос Гаврилы.
– Хуервый! Говнюк мелкий. Пидор.
Послышался звук затрещины. Гаврила всхлипнул.
– Пасть закрой! Не пацан что ли, ныть будет тут?!
– Выпустите! – крикнул Миша.
– Па… – севшим голосом сказал Гаврила. – Кто это?
– Твое домашнее задание, блядь! – гаркнул Соколов старший. – Ща ты у меня его отработаешь по красоте, сученок.
По двери, за которой сжался Миша, ударил кулак.
– Заткни рот, говнюк, а то к папаше отправишься!
– Па… Это… Погостин? – тихо и испуганно произнес Гаврила.
– Хуестин. Довыебывался, сука? Папку еще подставил.
– Как он здесь…
– Каком кверху, завались! – еще одна затрещина. – Сука, говорил не отсвечивать, дебил! Хуле ты лезешь ко всем?!
Миша дрожал на ступеньке. Темнота в подвале пугала его меньше голосов снаружи.
– Пиздуй на кухню! Жри. И пасть не разевай, мне побалакать надо.
Послышались шаги, осторожные, детские. Гаврила остановился у двери.
– Сука, бегом! – рявкнул гнилозубый. А затем голос его изменился. Стал вкрадчивым, спокойным:
– Здравствуйте! Светлана Ивановна? Это папа Соколова…
– Мама! – завизжал испуганный Миша, но входная дверь захлопнулась, оборвав его вопль. – Мамочка!
Светлана Ивановна – это мама! Он звонил маме! И если кричать громко – она услышит. Миша забарабанил по двери, вопя так, что заболело в груди. Он бился о металл, как птица о стекло, бросаясь на него всем телом.
Потом упал, тяжело дыша. Зачем он звонит маме?!
– Ты что тут делаешь, Погостин? – тихо спросил оказавшийся за железной преградой Гаврила.
– Гаврила, открой, пожалуйста. Открой! Я тебе всех скрепышей отдам! У меня много! Дома еще есть. Открой, Гаврила! Он звонит маме!
Тот не ответил. Стоял за дверью, молча.
– Гаврила?!
Торопливые шаги растворились в доме. И входная дверь снова открылась. Мимо протопал Соколов старший. Ушел куда-то в дом. Оттуда послышался разговор на повышенных тонах. Затем вскрикнул Гаврила.
Тьма вновь пошевелилась. От воздуха подвала кружилась голова. Резкие запахи разъедали горло.
Миша вдруг понял, что по-прежнему сжимает в левой руке скрепышей. Разжал ладонь, бросая их во тьму. Подумал о папе, о том, что он обещал взять Мишу на рыбалку на выходных. Что не будет больше выходных. И папы не будет.
Вой вырвался из груди. Звериный, тягучий. Миша обрушился на дверь, барабаня кулаками.
– Ненавижу! Ненавижу! – орал он. – Ненавижу!
Быстрые шаги из глубины дома добрались до входа в подвал. Лязгнул засов. На пороге показался взбешенный Соколов старший. Вверх взметнулась рука, и от удара по голове у Миши потемнело в глазах. Осев, он потерял равновесие и снова скатился с лестницы.
В пятне света рядом с фигурой гнилозубого появилась его крошечная копия. Гаврила.
– Па…
Еще одна затрещина, и в проеме остался только Соколов старший.
– Любишь лезть ко всем, говнюк? – сказал тот упавшему сыну. – Мужика играешь?
Щелкнул выключатель. Лампочка выхватила из темноты подвала стеллажи с барахлом. Коробки. Канистры. Банки. Большие пузатые бутылки с мутной жидкостью.
– Пиздуй!
Соколов старший столкнул вниз Гаврилу.
– Лезешь в драку, будь готов убить! – гаркнул ему вослед гнилозубый. Мальчишка упал рядом с Мишей, ошеломленно глядя наверх. – Иначе нехуй лезть!
– Па!
Соколов старший неожиданно спокойно отвернулся, исчез из проема, но вскоре вернулся назад с молотком. Положил его на верхнюю ступеньку.
– Его папашу я успокоил. Будет честно, если ты сделаешь тоже самое с его ублюдком. Ты начал – ты и закончишь.
– Па! – крикнул, сев, Гаврила. Бросил быстрый взгляд на Мишу. – Папа!
Дверь в подвал захлопнулась.
Миша торопливо отполз от одноклассника подальше. Уткнулся плечом в канистру. Гаврила же смотрел на выход, будто не верил, что его заперли. Встал, хромая, поднялся наверх и стукнул по металлу.
– Я не буду! – гаркнул он. – Я не буду этого делать! Никогда!
Гаврила пнул дверь. Уселся на ступеньку, на которой Миша провел несколько часов. Нахмурившись, посмотрел на собрата по заточению. Оттолкнул ногой молоток.
– Не буду! – сказал он.
Миша молчал. Он очень сильно устал. Из тела словно выкачали всю жидкость, глаза пересохли.
– Я случайно, – сказал Гаврила. – Я не хотел так.
Миша не ответил. Мальчик наверху лестницы был гостем из другого мира. Из враждебного мира Злобных Свиней. Но в подвале не было Красного Уткоробота, чтобы победить врага. Был только маленький Миша.
От пола веяло холодом, черные пятна потеков масла блестели от света лампы. Канистра рядом пахла очень противно. Он встал, нашел какую-то грязную тряпку, забился в угол подальше от канистр и укрылся ею, настороженно наблюдая за Гаврилой.
Тот демонстративно уставился в другую сторону.
Так прошло не меньше часа. В доме царила тишина. Потом со двора послышался собачий лай, едва заметный. Звук просочился из узкого окошка под самым потолком подвала. Миша вздрогнул, посмотрел туда.
Гаврила повернулся, насупившись.
Хлопнула входная дверь. Тяжелые шаги остановились у подвала. Лязгнул засов.
– Сидишь, блядь? – рыкнул Соколов. На лице алело две царапины.
– Пить хочу, – угрюмо сказал отцу Гаврила.
– Ты отсюда не выйдешь, пока не закончишь, – процедил гнилозубый. Посмотрел на Мишу. – А ты, щегол, смотри, кого я принес.
Он исчез из проема, а затем, пыхтя, перекинул через порог большой сверток. Отодвинул ногой сына, крякнул, дергая ношу на себя, и сбросил ее с лестницы.
Гаврила завопил. А Миша без движения смотрел на то, как по ступеням падает тело мамы. Внутри все умерло. Слез не было. Не осталось ничего. Злобные Свиньи победили. Одноклассник плакал наверху, что-то вопил, а Миша смотрел на неестественно вывернутую шею того, кто еще день назад читал ему сказку про Дракончика Тишку.
– Че, блядь, заебись денек, да? – Соколов старший отвесил подзатыльник сыну. – Хуйню бы в школе не делал – нормально бы было. Ты, блядь, лезешь, а мне разруливай! Сука.
Гаврила ревел в голос.
– Хорош верещать, – смягчился отец. – Добей мелкого пидора, и все будет ровно. Никто не хватится их. Сели они, блядь, в богатенькую тачку и умотали отдыхать на ебанный Алтай какой-нибудь. Шито-крыто. Давай, ебашь!
Соколов старший захлопнул дверь.
Миша встал. Подошел на дрожащих ногах к телу матери. Коснулся ее щеки пальцем.
– Мам? – чужим голосом сказал он. Нажал чуть сильнее, продавливая холодную кожу. Гаврила наверху завозился, закричал:
– Это все из-за тебя!
Миша лег рядом с мамой, прижавшись к грязному пуховику. Закрыл глаза. В груди было больно, но слезы не приходили.
– Это из-за тебя! Из-за тебя! – вопил Гаврила. Миша молчал. Папы нет. Мамы нет. Остались только Злобные Свиньи.
Одноклассник заплакал, по-звериному, в смеси ужаса и отчаянья. А затем утих и пошел вниз, повторяя:
– Это ты виноват. Ты виноват. Ты! Ты!
Миша повернулся на спину. Гаврила спускался, зажав в руках окровавленный молоток. Медленно, словно продирался через сливочное масло. Лицо залито слезами. Глаза красные.
Злобная Свинья.
Он медленно поднялся ему навстречу. Молча. Без страха. Как Уткоробот.
Когда одноклассник ударил молотком, Миша, инстинктивно, словно защищаясь от подзатыльника отца, вскинул руку. Вскрикнул от боли в предплечье. Тяжелый молоток вылетел из пальцев Гаврилы, грохнулся о бетонный пол, и мальчики сцепились.
Миша никогда не дрался. Только если в шутку, когда надо показать удар, а не ударить. Но сейчас он словно понимал, что нужно делать. Вцепился Гавриле в волосы, пока тот барабанил его по спине. Попытался оттянуть голову мальчика от себя.
Одноклассник извернулся, перекинув через себя Мишу. На пол упала канистра, что-то забулькало. Завоняло едко, противно, как на заправке. Одежда намокла. Встав на ноги, мальчики уставились друг на друга. Гаврила с ненавистью, Миша с пустотой. Он уже не видел перед собой человека. Перед ним хрюкала толстая, грязная свинья. С мерзким рылом, пародирующим лицо человека. И Красный Уткоробот готов был вступить в схватку.
Свинья хрюкнула, потопала вперед, выставив перед собой руки-копытца. Завизжала. Миша попытался отмахнуться, но враг был сильнее. За спиной оказалось еще что-то твердое, железное. Снова опрокинулось. Свинья забралась на мальчика, схватив за голову, ударила об пол. Сильнее, еще сильнее. Миша вспомнил, как упал папа, и пнул врага коленом между ног. Оттолкнул хрюкающую тварь. Прошлепал по мокрому полу к лежащему молотку. Наклонился.
Свинья еще каталась в луже, визжа.
Миша подошел ближе, глядя на жирную тварь, запихнутую в детскую одежду. Сальная кожа выпирала из рукавов, из-под воротника футболки, образовывая десятки подбородков. Глупые глазки моргали.
Он поднял руку с молотком, и тут свинья пнула его в колено. Миша упал, но оружие не выронил. Уткоробот никогда не выпускает оружие. Что-то снова грохнулось. На тело мамы повалился стеллаж, засыпав ее банками. Огромные пузатые бутылки разбились о пол с глухими хлопками. Завоняло еще сильнее.
Хрюкая, гадкая свинья попыталась убежать, забравшись на упавший стеллаж, но Уткоробот нагнал ее. Молоток опустился на складки головы раз, другой. Третий. Лицо потеплело от брызг.
Дверь из подвала отворилась. В проеме стоял хряк. Лысая, сморщенная голова с висящими ушами повернулась, вынюхивая. Свин хрюкнул и пошел вниз. Огромный. Гораздо больше Уткоробота. Герою нипочем не дотянуться до жирного врага.
Поэтому Уткоробот попятился
Хрюкая, чудовище спустилось. Переползло через стеллаж, поскользнулось, упав на пол и перепачкавшись в вонючей жидкости, а затем склонилось над телом убитой свиньи.
– Уиииии! – завизжало оно. – Уииииии!!!
Уткоробот нащупал в кармане зажигалку.
– Уииииии! – хряк поднялся на ноги, в копыте влажно блеснул молоток. – Уиииииии!
– Сдавайся, злодей! – прокричал Уткоробот и поднял раструбы огнеметов.
– Уиииииии!
В подвале, залитом бензином и самогоном, щелкнул пьезоэлемент.
Евгений Абрамович
Дефекты
Придя домой, Олег увидел в прихожей завернутого в простыню человечка, который растопырил перед ним руки, будто красуясь.
– Ого, – улыбнулся Олег, – ты кто у нас, привидение?
Человечек опустил руки и пробубнил обиженно:
– Я цыпленок…
– Ух ты! И правда, цыпленок, а я-то и не понял сразу.
И действительно, на лице у «привидения» красовались два больших прорезанных отверстия для глаз и нарисованный фломастером треугольник, который, как понял Олег, изображал маленький клюв.
Простыня стянулась через голову, перед Олегом стоял Никита, шестилетний сын Лизы.
– Правда похож? – недоверчиво спросил он.
– Конечно, – Олег взъерошил мальчику и без того растрепанную соломенную шевелюру.
Обрадованный, Никита улыбнулся и принялся складывать простыню.
– Это и будет твой костюм?
– Не… то есть да. То есть он не готов еще. Я только начал, мама сказала, что поможет.
– Хорошая у тебя мама.
Никита хихикнул и ускользнул в комнату, где через секунду загремела музыка из вступительной заставки популярного сейчас мультсериала.
– Олеж, ты? – послышался Лизин голос с кухни.
– Ага.
Лиза возилась с пельменями. Испачканные мукой руки порхали над столом, лепили и раскатывали. Олег на цыпочках подошел сзади и легонько ущипнул Лизу за ягодицу.
– Ой! – в притворном испуге она прикрыла рот белой ладонью. – Молодой человек, вы так меня напугали. Что вы себе позволяете? Я же приличная женщина!
– А как насчет того, чтобы стать неприличной?
Он обнял ее сзади за талию, прижал к себе, поцеловал во вкусно пахнущую шею. Руки поползли вверх, к груди. Лиза со смехом высвободилась и замахала на него руками.
– Потом-потом. У меня пельмени!
Олег улыбнулся и сел за стол.
– Как на работе, Олеж?
– Нормально. Как обычно.
– А что там во дворе за шум?
По дороге домой Олег видел машину скорой помощи и толпу людей у соседнего подъезда.
– Не знаю. Скорая стояла. Может, случилось чего?
Что случилось, они узнали уже вечером, после ужина, когда к ним в гости пришла Тамара Федоровна, толстая сердобольная соседка сверху. Одинокая пожилая женщина, схоронившая мужа и живущая со сворой крикливых котов. Слишком навязчивая и надоедливая, по мнению Олега.
– Ой, Лизочка, – причитала она, громко прихлебывая чай на кухне, – такой страх. Викторович со второго подъезда помер.
– Да вы что? – тонкие брови Лизы поползли вверх.
Тамара Федоровна, похоже, знала всех жильцов в доме. Лиза же, скорее всего, понятия не имела ни о каком Викторовиче. Олег молча слушал женщин, потягивая чай. Никита все возился в своей комнате с мультиками и простыней.
– Оказалось, что уже с месяц как, а не знал никто. Страх какой, то-то я его давно не видела, думала на дачу съехал или еще куда. А соседи вонь почуяли из квартиры, пожарных вызвали. Те дверь сломали, а он там лежит. Сухой, как эта… как ее…
– Мумия? – подсказал Олег.
– Во, она.
– Ужас, – проговорила Лиза.
– Хороший мужик был, здоровался всегда.
Поболтав немного о своих болячках, пенсии и президенте, Тамара Федоровна попрощалась и ушла к себе.
Вечером Олег, выйдя из ванны, невольно услышал Лизин голос из комнаты Никиты. Он разобрал только последние слова.
– …а не то все узнают, и он будет сердиться. Ты понял меня?
– Да, мам, – покорно ответил мальчик.
– Кто будет сердиться? – Олег вошел в комнату.
Лиза повернулась на голос и подняла детскую книжку в яркой обложке.
– Урфин Джюс.
– Ух ты, с деревянными солдатами?
– С щелкунами, – ответил за Лизу Никита.
Мальчик лежал готовый ко сну, одетый в цветастую пижаму и укрытый по грудь одеялом. Олег не понял, о чем он, но переспрашивать не стал. Лиза вернулась к книге и стала громко читать, отрезая все дальнейшие разговоры.
Уложив Никиту, они вышли из комнаты, прикрыв за собой дверь. Тихо работал телевизор. Олег уселся на диван и притянул к себе Лизу, поцеловал в щеку. Ее рука проворно скользнула ему в пах, оттянула резинку шорт.
– Так что ты там говорил насчет неприличных женщин?
Уже три месяца, с начала мая, как они жили вместе. Точнее Олег жил у Лизы с Никитой. Познакомились они больше года назад банально на сайте знакомств. Олег нажал сердечко под фотографией эффектной голубоглазой блондинки, а она написала ему короткое «Привет». Они договорились встретиться, начался конфетно-букетный период в новых отношениях. Через пару месяцев Лиза познакомила Олега с Никитой, сыном от первого брака, с которым тот быстро подружился и нашел общий язык. Они сошлись на общих увлечениях – «Симпсоны», трансформеры, модельки машин и компьютерные игры. Про бывшего мужа Лиза почти не рассказывала, однажды обмолвилась только, что он умер. Сам Олег не спрашивал ни о чем. Он, убежденный холостяк за тридцать, был очарован Лизой. Наверное, впервые в жизни он мог сказать, что влюбился по-настоящему.
Весной у Олега начались проблемы с жильем. Хозяин съемной квартиры решил ее продать, известив жильца, чтобы тот съехал в течение недели. Найти что-то по такой же цене и за такой срок было нереально и тут Лиза предложила Олегу жить у них. Недолго думая, он согласился и почти сразу осознал все прелести и удовольствия семейной жизни, почти не находя в ней минусов. У Лизы давно никого не было и, как сама призналась, она изголодалась по мужчине, что чувствовалось. Она набрасывалась на Олега с каким-то почти животным нетерпением и делала в постели такие вещи, которых он никак не ждал от скромной бухгалтерши. Вот и сейчас он лежал без сна в темноте и улыбался после всего, что было. Уставший, выжатый, опустошенный, счастливый. Рядом похрапывала Лиза, прижавшись к его боку голой спиной и ягодицами.
Из комнаты Никиты послышалось тихое бормотание и короткий вскрик. Бывало, мальчик разговаривал во сне. Потом за стенкой зашевелилось, пошлепало по полу босыми ногами, раздался новый вскрик, уже громче. Глухой удар, что-то упало на пол.
Олег приподнялся на локте, прислушиваясь. Никита у себя в комнате тихо бубнил что-то. Лиза перевернулась на другой бок, засопела. Сон ее был крепок и сладок, Олег не хотел его нарушать. Он натянул лежащие возле дивана трусы и в темноте прокрался в детскую комнату.
Никита стоял, отвернувшись к стене, монотонно мычал, не двигаясь с места. В незашторенное окно лилось желтовато-оранжевое сияние фонаря во дворе, расцвечивая пижаму мальчика мертвенным светом. Длинные тени ползли по стенам, в них терялась голова Никиты, словно ее не было вовсе, только эта пижама и бубнение, идущее прямо из безголового тела. Олег вздрогнул, просыпаясь от наваждения, осторожно, стараясь не шуметь, подошел в Никите сзади. Лиза рассказывала, что сын иногда ходит во сне, но сейчас Олег впервые видел это своими глазами. Он знал, что нельзя будить лунатиков, поэтому ласково взял мальчика за худенькие плечи, легонько потянул на себя.
– Эй, – шептал Олег, – здоровяк, ты чего?..
Никита уперся лбом в стену, будто слушал что-то. Бубнеж его прекратился.
– Сердиться, – четко и громко сказал мальчик, – будет… Урфин Джюс…
– Ш-ш-ш, – Олег погладил его по голове.
Отвел к кровати, уложил и накрыл одеялом.
– Вот и все.
Сердце его наполнилось неосознанной, почти иррациональной нежностью к ребенку. Олег наклонился и поцеловал Никиту в лоб.
– Щелкуны, – на прощание пробормотал мальчик сквозь сон и отвернулся к стенке.
– Я знаю. Спи дальше.
Собираясь уже пойти к себе, Олег вернулся к тому месту, где стоял Никита. Из-за стены действительно доносился какой-то шум. Возня, стуки, чьи-то голоса. Тихо-тихо, муха пролетит, и все исчезнет. Наверное, соседи не выключили телевизор.
Словно прочитав его мысли, перед лицом прожужжала невидимая в темноте муха. Олег машинально отмахнулся и вышел из комнаты, прикрыв дверь. Юркнул под одеяло к теплой, вкусно пахнущей Лизе. Он сходил с ума от этой женщины, от нее будто электричество исходило. Как же ему повезло.
Олег быстро уснул с хорошими мыслями и не чувствовал, как невесть откуда взявшиеся мухи жужжали и шуршали под потолком, тыкались в стены и окна. Садились ему на лицо, заползали в уши и ноздри. Высунув хоботки, щекотали закрытые веки, ища соленые слезы.
Перед уходом на работу Олег ел со сковороды подставленный Лизой омлет, запивая его горячим кофе. Никита мог еще понежиться лишние полчаса в постели перед садиком.
– Как спалось? – Лиза погладила его руку.
– Так, не очень. Фигня какая-то снилась…
– Какая?
Олег не мог вспомнить подробности сна, только отдельные образы. Там он сидел и не мог пошевелиться, в комнате, полной обнаженных женщин, среди которых была сама Лиза и почему-то соседка сверху, Тамара Федоровна.
– Эротическая, – сказал Олег.
– Значит, не такой уж и плохой сон.
– Наверное, – он пожал плечами и засунул в рот последний кусок омлета. – Никита ходил во сне.
– Когда? – в голосе Лизы проскочила тревога.
– Ночью, ты спала.
– Почему меня не разбудил? Давно с ним такого не было, его же нельзя…
– Я знаю, Лиз. Отвел его в постель, он заснул. Все нормально.
– Все равно, буди меня в следующий раз, если что.
– Хорошо, как скажешь. Ну все, мне пора.
Он поцеловал Лизу в щеку.
– Пока.
Уже пять лет Олег, инженер-энергетик по образованию, работал фотографом. С тех пор, как хобби окончательно превратилось в основное занятие. «Выбери себе работу по душе, и тебе не придется работать ни одного дня в своей жизни» – гласила приписываемая Конфуцию и растиражированная в соцсетях фраза. С этим Олег был согласен лишь отчасти. Ему нравилось то, чем он занимался, но работа эта была сезонной и непостоянной. Бывало, заказы сами текли в руки рекой, приходилось даже отказываться – свадьбы, выпускные, корпоративы и фотосессии. Бывало же, что приходилось самому искать клиентов через рекламу в Интернете, страничку в Инстраграме и объявления у подъездов. Да и о конкурентах забывать не приходилось, даже в их маленьком городке и его окрестностях таких свободных фотографов оказалось навалом.
Именно поэтому Олег устроился штатным фотографом в городское фотоателье. Стабильная, хоть и небольшая, зарплата, которая все равно была хорошим подспорьем к основному заработку, спокойное рабочее место и личный компьютер с фотошопом.
Ателье приютилось на первом этаже приземистого дореволюционного здания. Из окон его была видна центральная площадь с Лениным и неоготическим костелом за ним. Здесь Олег в основном занимался фотографиями на документы. Второй основной сферой деятельности для ателье была цифровая реставрация старых фотоснимков. Это занятие пробудило в Олеге давнюю страсть. Его хобби началось давно, еще с фотокружка в школе, именно там он увлекся историей фотографии. Фотоискусство Викторианской Англии с жутковатыми практиками Пост Мортема, безголового портрета и «невидимой матери», сюрреализм Филиппа Халсмана, суровый реализм Роберта Капы, довоенный берлинский гламур Карла Шенкера.
В перерывах между приемом клиентов Олег собирался спокойно закончить предыдущий заказ на свадьбу. Все снимки были отсняты, осталось только поработать на компьютере, добавить блеска и теней, где надо, убрать прыщики и родинки с лиц молодоженов и гостей, красные глаза, капли пота и солнечные блики. Сегодня же можно будет отправить фото заказчикам. А заодно разобраться с горой бумаг, найденных после ремонта ателье прошлым летом. До этого все никак не доходили руки, а залежи так и пылились в углу.
Приходили люди со срочными фото, с заказами на реставрацию, звонили потенциальные клиенты, которым порекомендовал Олега кто-то из бывших. Другие интересовались рамками для фотографий, принтами на майки и кружки. Обработав и пересмотрев все свадебные фото, Олег облегченно выдохнул и с чувством выполненного долга принялся рыться в бумагах. Как он и предполагал, в стопках были старинные фото. Ателье работало здесь уже больше ста лет, с самой постройки здания. Основал его предприниматель Прокопьев, богатейший когда-то человек в городе, после Революции оно было национализировано. Архивы его заполнялись копиями, пробниками, забытыми и бракованными фото.
Олег листал и перебирал снимки с ощущением, как будто открыл сундук с сокровищами. На почти выцветших, черно-белых снимках, потрепанных настолько, что к ним страшно было прикоснуться из опасения, что они разлетятся в прах, Олег узнавал город. Вот железнодорожный вокзал, вот рыночные ряды возле ратуши, вот костел на площади, вот сама площадь еще без Ленина. А вот уже с ним. Олег раскладывал на столе, сортировал и держал в руках историю.
С удивлением он узнал на одном из фото дом, в котором жил сейчас, дом Лизы и Никиты. Сначала не поверил, но точно. Лиза рассказывала, что здание старое, помнило еще две немецких оккупации. Да, два подъезда, три этажа, двенадцать квартир. Вот даже флигель сбоку, который сейчас стоит с заложенными кирпичом окнами и дверьми. Надо же, если присмотреться можно даже увидеть окна Лизиной квартиры. Вот пожалуйста – выходят во двор.
На фотографии, как понял Олег, запечатлели какой-то праздник. Снимок был не подписан и точную дату определить было сложно, но судя по одежде моделей, Олег прикинул первую половину двадцатого века. Может, двадцатые годы, может, раньше. Женщины в закрытых платьях стояли во дворе дома, мужчины в старомодных пиджаках и брюках сидели в ряд на длинной лавке. Тут и там стояли дети, лиц которых, однако, было невозможно рассмотреть. Они были размыты, будто кто-то пытался оттереть их с фотографии ластиком, что создавало немного жутковатый эффект. На самом деле ничего удивительного, отметил про себя Олег, у старых фотоаппаратов была долгая выдержка и для удачного снимка моделям приходилось сидеть неподвижно по полминуты. Порой этим пользовались шутники того времени – перебегали с места на место, меняли положение, пока камера фиксировала изображение, из-за чего на получившемся снимке появлялись размытые человеческие силуэты, что давало повод для спекуляций о запечатленных на них «призраках». А уж с непоседливыми детьми было еще сложнее. Скорее всего, ребята просто слишком активно крутили головами во время съемки, что дало эффект размытости лиц. Неудивительно, что такой испорченный дефектный снимок отправился в архив.
Что еще показалось Олегу странным – костюмы детей. Они напоминали карнавальные или клоунские. Мешковатые, сшитые из цельного куска ткани, с чем-то наподобие воротников-жабо. Лица взрослых также настораживали, женщины на снимке улыбались, мужчины выглядели отрешенными и как будто подавленными чем-то.
Следующее фото изображало двоих детей в тех же самых мешковатых костюмах. Только теперь уже вместо лиц у них были маски животных, собаки и козла. Очень реалистичные маски, отметил про себя Олег. Дальше шли новые снимки детей в масках и костюмах. На тех фотографиях, где дети стояли без масок, лица их были размыты, как на первой групповой фотографии.
Фото детей разбавляли парные изображения – улыбающиеся женщины в компании мужчин, похожих на сомнамбул. Присмотревшись внимательней, Олег понял, что мужчины на снимках выглядят уставшими, будто сонными, и худыми, почти изможденными, больными. От последней фотографии в стопке по телу побежали мурашки. Там высокая старуха в черном платье, с пучком седых волос на макушке, стояла, положив высохшую кисть на плечо сидящему на стуле мужчине в костюме-тройке. При виде этой пары на ум пришел тот самый Пост Мортем – викторианский обычай фотографировать умерших родственников. Сидящий субъект выглядел настоящим мертвецом, выставил перед собой руки, словно они не сгибались в трупном окоченении. Бельма глаз без зрачков отрешенно уставились в никуда. Кожа лица натянулась глубокими морщинами, обнажив огромные лошадиные зубы в жутком подобии улыбки. Снимок был дефектным, слишком зернистым, будто испещренным маленькими черными точками.
Такими же были и фотографии в следующих стопках, люди на них стояли будто посреди облака из черных точек или телевизионных помех. На десятке снимков вообще было сложно что-то разобрать, только смутные фигуры, очертания и контуры тел. Сюжеты тех, где что-то было более-менее видно, повторялись – женщины и мужчины, вездесущие дети в костюмах и масках. Дети с размытыми лицами.
Олег подумал было, что это интересная находка. Можно будет даже собрать дефектные фотографии в кучу и сделать своеобразную выставку. Кто знает, может, это и не дефекты вовсе, вдруг он открыл забытое направление в фотоискусстве? Поразмыслив над этим, Олег почти сразу отказался от идеи с выставкой. Ему не нравились эти фотографии, от них веяло какой-то неясной подспудной жутью. Наоборот, хотелось засунуть их подальше с глаз и забыть.
Он так увлекся, что даже не заметил, как на улице стало темнеть.
Ночью Олег снова проснулся от стуков и шорохов из комнаты Никиты. Пошарив рукой под боком, обнаружил, что лежит в кровати один, Лизы рядом не было.
На полу лежала ее ночнушка и белые трусики, из-за открытой двери детской доносился тихий Лизин голос, она что-то шептала невидимому собеседнику. Никите, конечно, одернул себя Олег, кому же еще? Но неужели она пошла в комнату сына голой? Олег поднялся и на цыпочках прокрался в темный проем. Никита спал, отвернувшись к стене и тихо посапывая, одеяло мирно поднималось и опускалось от его дыхания. Лиза стояла в чем мать родила на том же месте, где прошлой ночью Олег нашел Никиту. Точно так же прислонившись лбом к стене. Он видел ее стройные ноги, ягодицы и белую спину. Голое тело казалось мертвенно-бледным в свете фонаря из окна. Голова ее тонула в темноте, словно Лиза заглянула через дыру в другое измерение и теперь разговаривала с кем-то. Слов ее нельзя было разобрать, тихий шепот растворялся в мерном гуле, источник которого не определить, он мог находиться как за стеной, так и прямо в комнате.
– Лиз? – слова больно продирались через пересушенное от страха горло.
Она оторвалась от стены и медленно повернулась на голос. Олег не видел в темноте ее лица, но почувствовал на себе прямой тяжелый взгляд, от которого попятился обратно к двери. На миг ему показалось, что зашевелилась тьма под потолком. Загудела громче, зажужжала. Что-то защекотало нос и глаза, Олег машинально отмахнулся от назойливых мух. Из ступора его вывела Лиза. Ее рука монотонно и механически орудовала в паху. Не прекращая мастурбировать, она подошла к нему вплотную.
– Хочу тебя, – зашептала ему на ухо, дыхание обожгло шею и щеку.
Настойчиво толкнула Олега прочь из комнаты. Он не мог сопротивляться.
Утром на кухне Олег сидел разбитый и не выспавшийся, с тяжелой и больной головой.
– Что это было ночью?
– Ты о чем? – встрепенулась крутящаяся рядом Лиза.
– Что значит, о чем? Ты что, тоже лунатик?
– А вот сейчас советую тебе помолчать, – впервые с момента их знакомства Олег услышал в ее голосе незнакомые прежде стальные нотки.
– Мы что, ссоримся?
– Нет, – сказала Лиза, как отрезала.
– Я просто хочу знать. Ночью я проснулся, а ты стояла голышом в комнате Никиты…
Она покраснела и опустила глаза.
– Я услышала шум у него и пошла посмотреть. Он опять ходил.
– Пошла голая?
– Я испугалась, Олеж. Он кричал во сне, спросонья я не стала искать ночнушку. Было темно, что бы он там увидел? Тем более, он спал, – она отхлебнула кофе из чашки. – Слишком часто это повторяется. Надо бы опять сводить его к психологу, в прошлый раз помогло.
– А ты… – Олег замялся, – ты ни с кем не разговаривала?
– Что? – ее брови поднялись вверх. – Олеж, теперь уже я за тебя волнуюсь. С кем я могла там разговаривать?
Он пожал плечами.
Закончив есть, Олег вернулся в комнату собрать вещи на работу. На диване был разложен наполовину готовый костюм Никиты. Он перестал быть просто старой простыней, приобрел формы, рукава и штанины. Тут же лежала тряпичная маска с пришитым клювом, набитым ватой. В ней и правда было что-то птичье, цыплячье. Олег замер, рассматривая костюм, даже вздрогнул, когда Лиза подошла сзади и тронула его за плечо.
– Так а к чему этот костюм? – спросил он. – Ты вроде говорила, а я что-то не запомнил.
– Да в садике у них праздник какой-то. Я сама толком не вникала, в конце каждого лета отмечают. Традиция какая-то из местных.
Олег вспомнил детей на старых фотографиях.
– Давняя традиция?
– Да, наверное, – Лиза пожала плечами, – я тоже в детстве наряжалась. Тебе не пора?
Олег взглянул на часы
– Да, точно. Все, иду.
– А я буду Никитку будить.
Посетителей было мало, и Олег снова отдался изучению старинных фотографий, найденных в архиве ателье. В них было все больше странного, неправильного, уродливого, гротескного.
На одном снимке выстроились уже знакомые улыбающиеся женщины, болезненные мужчины и дети в мешковатых костюмах с головами животных. Дети с размытыми лицами, мужчины, в глазах которых читались боль и ужас. Пространство фотографии было искажено роем черных точек, в облаке которых стояли запечатленные на нем люди. Олег взял со стола лупу и присмотрелся внимательнее. Ничего толком не разобрав, он, однако, пришел к выводу, что черными точками были мухи. Люди находились в комнате, полной насекомых.
Взяв в руки следующее фото, Олег с трудом подавил желание отбросить его прочь. На нем улыбающаяся женщина в темном платье держала не коленях тряпичное тельце куклы и, глядя прямо в объектив, пришивала к игрушке черную собачью голову с раскрытой пастью и вывалившимся набок языком. Кукла была большой, размером с пятилетнего ребенка. Она безвольно расселась на руках у женщины, раскидав в стороны руки и ноги. Кукла, это точно было кукла. Как же иначе.
Один из снимков запечатлел группу полуголых мужчин. Они сидели в ряд на длинной лавке у стены, безразлично и исступленно глядя в камеру. При взгляде на них Олег вспомнил военные фотографии, на которых корреспонденты снимали освобожденных узников нацистских концлагерей. Тонкая, почти прозрачная кожа, выступающие ребра, худые длинные конечности, острые скулы. Лица и губы мужчин как будто усохли, скукожились, превратившись в растянутые подобия ухмыляющихся гримас. Оскаленные зубы наводили на мысль о жутких улыбках истуканов-щелкунчиков. По телам мужчин, по лицам, по стене за ними ползали черные точки.
Дальше на фотографиях были только дети. Олег уже разубедился в том, что на снимках запечатлен какой-то праздник. Скорее это напоминало некий ритуал, религиозный обряд. Дети в масках животных держались за руки, водили хороводы, играли в чехарду, перепрыгивая друг через друга. Дети стояли на коленях, сложив руки в молитве и, подняв звериные мордочки, внимательно слушали проповедь «священника» – мальчика лет семи в длинной черной рясе и маске грача с длинным увесистым клювом.
Эти маски. Даже на старых, выцветших, порванных и дефектных снимках можно было оценить, насколько искусно они сделаны. Животные личины на самом деле даже не казались масками, ощущение было, что на снимках действительно изображены звери в детской одежде. Кое-где можно было даже различить блеск глаз, свалявшуюся или лоснящуюся от жира шерсть, торчащие в стороны перья.
На фотографиях из последней стопки дети были не одни, а в компании того, кого Олег про себя назвал Привидением. Привидение, скорее всего, было просто высоким человеком, на которого накинули длинную белую простыню с прорезями для глаз, в них виднелись только темные провалы. Тем не менее, Олег неприятно поежился, вглядываясь в их пустоту. Казалось, что кто-то смотрит прямо на него, в самую душу. Такой эффект бывает при рассматривании икон, когда кажется, что взгляды святых не отпускают тебя ни на миг.
Похоже, что для детей на снимках Привидение и было кем-то вроде божества или любимого родителя, что в общем-то одно и тоже. Они стояли перед ним в молитвенных позах, подобострастно тянулись руками и мордами к полам простыни будто хотели поцеловать. Озорно выглядывали из-под нее – то ли прятались от зрителя, то ли наоборот, звали к себе. Приглашали приподнять занавес и заглянуть, что скрывается под ним.
Белую ткань оболочки Привидения пачкали темные точки, которые можно было принять за дефекты снимка. С каждой новой фотографией их становилось все больше. Постепенно рой заволакивал все пространство изображения. Само Привидение и детей вокруг него, их звериные лица. Последние снимки и вовсе оказались бракованными. Слишком темными или, наоборот, пересвеченными. Нагромождение линий и рытвин, словно от грязного или треснувшего объектива, лишало возможности рассмотреть хоть что-то. Только кое-где на фоне общей серости и черно-белой ряби можно было различить тощие силуэты сидящих мужчин.
Тем вечером спать Никиту укладывал Олег. Он сам проявил инициативу, выждав момент, пока Лиза была в ванной. Хотелось побыть с мальчиком наедине. На кресле в углу лежал, раскинувшись, костюм. Полый и пустой, он напоминал сдутую оболочку. Сброшенную змеей кожу.
Олег наклонился к лежащему в кровати Никите.
– Давай поговорим серьезно, – спросил он шепотом, – как взрослые?
Никита кивнул.
– Твоя мама говорила, зачем тебе этот костюм?
– На праздник, – так же тихо ответил мальчик.
– А она рассказывала, что это за праздник?
Никита пожал плечами.
– Сказала, что будет весело. Все мои друзья тоже будут в костюмах.
– У тебя много друзей?
– Очень! – Никита оживился, заулыбался, сел в кровати.
– И что вы делаете вместе?
– Мы играем, – Никита подсел ближе к Олегу и сказал тихо, будто доверял секрет, – в зверей.
– Играете в зверей? И в чем суть игры?
– Ну… просто играть. Все как обычно, только мы… ну… звери.
– Ага.
Олег рассеяно полистал книжку, которую собирался читать Никите перед сном.
– Слушай, Ник, а твоя мама рассказывала что-то про твоего папу? Кто он?
– Его нет, но он все равно с нами.
– И все?
– Ну да.
– Что это значит?
Никита пожал плечами.
– А мама никогда не бывает странной?
Никита хихикнул.
– Как это?
Олег вспомнил улыбающихся женщин на фотографиях. Голую Лизу в детской комнате.
– Ну, например, она никогда не заставляла тебя делать того, что тебе не хотелось бы?
– Типа как мыться? Ходить к врачу? Есть манку?
– Нет, что-то такое, ну, чего ты никогда не делал бы в жизни?
Никита надолго задумался, видимо, не поняв вопроса.
– А вы давно живете в этом доме?
– Всегда!
Никита плюхнулся в кровать и накрылся с головой. Приподнялся, став похожим на привидение. Олег, поежившись, вспомнил долговязого типа в простыне со старых снимков.
– Ник, а вы с друзьями, когда играете… эээ… в зверей, вы играете одни?
– Да.
– С вами нет взрослых?
– Почти нет.
– Почти?
Никита только развел руками, скорее всего не зная, как объяснить свою мысль. Олег снова посмотрел на раскинувшийся в кресле костюм. Пустые глазницы на плоском лице внимательно уставились на него в упор. К макушке был пришит красный стоячий гребень, топорщился кривой вязанный клюв. Надев его, Никита действительно будет похожим на большого получеловека-полуцыпленка.
– … честно говоря, боюсь.
Олег отвлекся и не услышал, о чем говорил мальчик.
– А?
Прожужжала муха, большой черной родинкой села Никите на кончик носа. Он ее не отогнал, как будто вообще на заметил.
– Я немного боюсь.
– Чего? – Олег сел ближе.
Никита натянул одеяло до самых глаз. Муха, перебирая лапками, скрылась в густых русых волосах мальчика.
– Щелкунов.
– Кто они?
– Они шумят и злятся. И живут за стенами.
– Ваши соседи?
Никита пожал плечами. Сколько здесь жил, Олег не мог вспомнить проблем с шумными соседями.
– Почему они злятся?
– Их не выпускают.
Они говорили теперь тихо-тихо, едва слыша друг друга. Будто кто-то мог подслушать их разговор. Пустой костюм в кресле, люди за стенами, мухи и белые простыни.
– Кто их не выпускает?
Никита подался вперед, собираясь сказать что-то Олегу на ухо.
– О чем шепчетесь?
Олег подскочил на месте от испуга. Обернувшись на голос, он увидел стоящую в дверях детской Лизу. Она улыбалась, но глаза ее были холодными и внимательными.
– Об Урфин Джюсе, – он показал Лизе книгу, которую все еще держал в руках.
Олег начал читать с первой открытой страницы, сам не понимая смысла написанного. Спиной чувствуя холодный тяжелый взгляд Лизы.
Перед сном он долго сидел на кухне, просматривая фотографии, сделанные на камеру, принесенную с работы. На дисплее мелькали кадры, глядя на которые Олегу хотелось отбросить аппарат в сторону, закрыть глаза и считать до ста в надежде, что они изменятся. Но каждый раз, возвращаясь к ним, он видел одно и то же.
Не заходя домой, он сделал несколько снимков снаружи. Двор, детская площадка, фасад дома. На получившихся кадрах все казалось нормальным, обычным, вот только флигель с заложенными кирпичом окнами выглядел новеньким, будто только что построенным. В окнах его виднелись маленькие фигурки. Олег до боли напрягал глаза, пытаясь рассмотреть их, и покрывался холодным потом, убеждаясь, что видит там существ со звериными головами.
Силуэты в несуществующих окнах заброшенного флигеля ничуть не смущали женщин и детей, игравших и гулявших во дворе. Они высыпали на улицу, наслаждаясь приятной прохладой летнего вечера, не замечая ничего странного вокруг. Только женщины и дети, это Олег заметил уже давно. Мужчин здесь не было, только несколько молчаливых и нелюдимых стариков, как несчастный Викторович, высушенный труп которого пару дней назад забрала скорая.
Лизы дома еще не было и, забрав Никиту из садика, Олег несколько раз быстро щелкнул его в упор.
– Эй, – хихикнул мальчик, – ты зачем?
– Да так, – соврал Олег, – камеру проверяю.
Снимки Никиты он счел бы бракованными и дефектными, если бы уже не видел такого раньше. Лица мальчика было не разглядеть, оно казалось размытым и затертым, как пелена или клякса. Как шутка или розыгрыш, странный и непонятный фотоэффект.
Олег проснулся среди ночи, не чувствуя рядом Лизу. Пошарил рукой по ее половине дивана. Простыня была прохладной, остатки человеческого тепла выветрились, исчезли.
Он сел, опустив ноги на пол, прислушался к звукам из соседней комнаты. Там явно было больше двух человек. Топали и цокали шаги, слышался смех и голоса. Они пробивались сквозь равномерный монотонный гул, рассерженное жужжание потревоженного улья. Поверх него четко и громко раздавались ритмичные щелчки, похожие на звуки кастаньет. Они ускорялись, набирали силу, словно невидимые танцовщики входили в раж, распаляя себя стуком.
Лизина ночнушка снова комом лежала на полу. Она снова голая? С кем? Что она там делает? В голове пульсировали вопросы, на которые, как быстро признался себе Олег, он не хотел бы знать ответов. Тело дрожало и покрывалось холодным потом, разум подсказывал бежать. Олег поднялся, диван под ним тихо скрипнул, а звуки из детской тут же умолкли, будто их спугнули.
Дверь в комнату Никиты была приоткрыта, Олег толкнул ее. Щель раскрылась, как разрез, и он сделал шаг вперед, на миг потеряв равновесие. Словно споткнулся обо что-то и, выставив руки перед собой, полетел прямо в темноту. Внутренности поднялись к горлу, тело стало легким и невесомым от ощущения несуществующего полета.
Кое-как справившись с головокружением, он огляделся по сторонам. Комната тонула в темноте, Олег даже не понял сразу, что именно его насторожило. Больше не было ни длинных теней на стенах, ни желтого света фонаря за окном, ни самого окна, ни даже его силуэта на противоположной стене. Все пространство вокруг проглотила темнота. Будто, войдя в комнату, он оказался в другом измерении. За стеной, где живут невидимые, шумные и злые соседи, которых не выпускают отсюда.
Только в центре возвышался неподвижный призрак. Высокая фигура, никак не детская, укрытая белой простыней, стояла на кровати в полный рост. Олег не видел ее ног, силуэт словно парил в воздухе. Самой кровати он тоже не видел, только предполагал то место, где она стояла раньше.
Олег медленно пошел к призраку, выставив перед собой руку. Пол под ним был твердым, шершавым и холодным. От него стыли и немели босые ноги. Прожужжала над головой невидимая муха, другая слепо ткнулась в щеку. Третья защекотала в ухе, еще одна приземлилась на веко, противно засучила лапками в уголке глаза. Олег согнал ее, почти не обратив внимания. Он был полностью сосредоточен на белой фигуре впереди.
Голова ее чуть заметно склонилась на бок. Простыня спадала на длинную шею и узкие плечи, под ней едва просматривались черты лица – скулы, лоб, длинный нос и тонкий подбородок.
Олег подошел к «привидению» на расстояние вытянутой руки и, дрожа, потянул за кончик простыни. Он ожидал чего угодно. Что кто-то схватил его из темноты, закричит, ударит, набросится сзади. Но вместо этого простыня с тихим шорохом съехала в сторону. Под ней не было ничего, только с новой силой зажужжали потревоженные, невидимые в темноте мухи. Они облепили Олегу руки и лицо, закопошились в волосах на голове и груди. Неприятно и настойчиво лезли в нос и глаза. Отмахиваясь и отплевываясь, Олег попятился назад.
Он не видел насекомых, только слышал и чувствовал копошение маленьких лапок. Их становилось больше, гул вокруг нарастал. Олег в панике закричал, и волна мух рванула ему в раскрытый рот. Щекотала язык и небо, вызывая рвоту, норовила проникнуть дальше, в глотку и пищевод. Олег бросился бежать, не разбирая дороги, споткнулся обо что-то и покатился по полу, сбивая с себя вездесущих и навязчивых насекомых.
Мухи лишали его сил, словно они были единым живым организмом, который навалился сверху на человека, прижав к полу. Свинцовым панцирем они ползали по нему, не давая двигаться. Тело стало тяжелым, неповоротливым, безвольным. Олег мог только лежать на спине и, скуля от страха, ждать, что будет дальше.
Привыкнув к темноте, он смог что-то в ней разглядеть. Сначала совсем чуть-чуть, но потом все четче. Контуры и линии, углы, стены и высокий потолок. Просторное помещение без окон, в котором кружился и жужжал рой насекомых. Кромешная темнота уступила место монохромным оттенкам, тусклой бесцветной сепии. В ней Олег рассмотрел обнаженные женские фигуры.
Он узнал их всех, своих недавних соседей. Одинокая мамаша двух непоседливых близнецов с первого этажа, беременная брюнетка с каре. Тряслась сморщенными обвисшими складками Тамара Федоровна, соседка сверху. Женские тела толстым слоем покрывали мухи. Женщины стонали и вскрикивали от удовольствия, пускали слюни и в экстазе облизывались, закрыв глаза.
– О да, – шептала и дрожала Лиза.
Мухи ползали у нее между ног, по плоскому животу и высокой груди. Заползали в раскрытый рот, перебирали лапками и трепетали крыльями, облепив пухлый и мокрый, высунутый от удовольствия язык.
Олег с трудом отвернулся, не в силах смотреть.
С другой стороны, у самой стены, стояли тощие мужские фигуры, похожие на высушенные древние мумии. Тонкие кривые конечности, впалые животы и торчащие ребра. Туго натянутая на черепа прозрачная кожа и громадные оскаленные зубы, которые без остановки щелкали, выдавая ритмичную костяную дробь.
Щелкуны, бывшие мужчины, прежние жители этого дома. Казалось, что они были полыми внутри, из них доносилось глухое гудение, как из пустых глиняных сосудов. Их челюсти работали без остановки, отстукивая ритм. Насекомые облепили лица мумий, как живые жужжащие бороды.
Эти мужчины не выдержали конкуренции с тем, кто был настоящим хозяином дома. Кому принадлежали местные женщины и кто являлся настоящим отцом их детям. Высушенные без остатка, лишенные жизни и воли, теперь щелкуны служили всего лишь сосудами, вместилищем его тела.
Распростертая на полу простыня шевельнулась, вновь обретая форму. Надулась, будто распираемая изнутри воздухом. Повисла в метре над полом. Теперь у нее были нарисованные темные глаза и большой, глуповато приоткрытый рот. Олег уже видел это лицо на старых фотографиях. Теперь оно с интересом смотрело на него в упор.
Из-под простыни вылезали дети, как будто они прятались там все это время. Олег узнал их всех, часто видел во дворе, играющими в песочнице и на детской площадке. Все они были в одинаковых бесформенных комбинезонах, похожих на клоунские. Дети, мальчики и девочки, стягивали с себя человеческие лица, обнажая уродливые звериные личины. Рога и вислые уши, внимательные немигающие глаза, шерсть, клювы, перья и торчащие желтые клыки. Детские лица грудой остались лежать на полу, как фарфоровые кукольные маски.
Дети кольцом обступили распростертого на полу человека. Над ними возвышался их отец, глядя сверху вниз пустыми черными глазами. Под простыней гудело и жужжало, оттуда вылетали мухи и маленькими темными тучками кружились над головами детей. Копошились в ноздрях и уголках глаз. Играли, ласкали. Щелкуны отлепились от стены и медленно пошли вперед, приветствуя нового брата.
Олег узнал мальчика, который, сделав шаг, отделился от остальных и склонился над лежащим, опустившись на колено. Лиза закончила костюм, теперь Никита выглядел настоящим цыпленком, помесью детеныша птицы и человеческого ребенка. Он выворачивал шею и дергано вертел головой, глядя на Олега то одним, то другим глазом.
– Ник…
Олег с трудом поднял руку, облепившие ее мухи казались теперь стальными гирями. Из последних сил вцепился пальцами в клюв существу над ним.
Хотел сорвать с него маску, но не мог.
Иван Белов, Кирилл Малеев
Знамения и чудеса
Андрей, инок Андроникова монастыря, стоял на коленях перед образом святой Троицы и молился вполголоса. Икона, им же написанная и вставленная в деревянный киот, тускло блестела при свете лампадки, отчего казалось, будто она сама источала свет подобно маленькому солнышку. Не так давно перед иконой молилась целая артель: друг и сподвижник Даниил, их ученики с подмастерьями, – но теперь Андрей остался один. Всех остальных забрала черная смерть.
Положив земной поклон, Андрей поднялся, покряхтывая и опираясь на мраморный пол. Дожив с Божьей помощью до шестого десятка, он никогда не чувствовал груза прожитых лет, но с недавних пор годы навалились на него всем скопом, едва не пригнув своей тяжестью. Андрей приоткрыл плотно запертые на ночь двери собора и глянул на улицу. Октябрь в этом году выдался на диво погожим: безбрежное небо сверкало лазуритовой синевой; деревья оделись в киноварь и сусальное золото, а каменные стены собора блестели сахарной белизной, будто твердыни небесного града. Инок вдохнул прохладный осенний воздух и перекрестился. Со стороны города вновь потянуло гарью.
…Мор пришел в Москву на исходе весны. Страшная напасть давно ходила по Руси, вспыхивая тот тут, то там, а теперь добралась и до стольного града. Зараза просочилась с торговыми возами, расползлась, раскинула щупальца по слободам и подворьям, поражая старых и малых, грешных и праведных. Большой, многолюдный город пропитался ядом, и сам будто превратился в сочащийся гноем нарыв. Те, кого коснулась моровая язва, покрывались коростой и черными пятнами, бесновались и умирали прямо на улицах. Обезумевший люд искал спасения в церквях, запирался в домах, в панике бежал из города, но везде находил только смерть. Пришла хворь и в Андроников монастырь. Братия молилась денно и нощно, но мор и не думал отступать. Каждый день монахи относили на кладбище двоих-троих иноков: черные и страшные от вздувшихся желваков, они лежали в долбленых гробах-колодах и глядели залитыми кровью глазами в безмолвное небо, словно вопрошая о чем-то. Одного за другим Андрей похоронил всех учеников, с которыми расписывал собор; работа, прерванная мором, так и осталась неоконченной. «Кара! Кара Господня!» – шептались в кельях оставшиеся в живых иноки, ожидая конца света – кто со страхом, а кто с надеждой на избавленье от мук.
Андрей молился вместе со всеми, прося у Господа ниспослать милость свою и избавить людей от напасти. В одну из бессонных ночей было ему видение: ангел белокрылый спустился с небес и сказал: «Хочешь спасти Русь – заверши труд. Распишешь собор – и отступит дьявольский мор». С рассветом Андрей рассказал о чуде игумену и покинул кельи, захватив с собой краски и маленькую икону. Минула с той поры неделя, а может, и месяц. Андрей давно потерял счет однообразным, измотавшим тело и душу, изглоданным моровым поветрием дням. Он трудился над фресками с рассвета до заката, а спал тут же, на полу, подложив под голову рясу.
Несмотря на запах гари, Андрей оставил резные двери распахнутыми, чтобы впустить больше света. Яркие солнечные лучи вливались сквозь двери, пробивались через узкие стрельчатые окна, освещая покрытые фресками стены. По весне, еще до чумы, Андрей с помощниками расписал оконные откосы кругами с травяным орнаментом. На каждой стене он изобразил сцены из Евангелия: Притчу о блудном сыне, Христа и самарянку, Тайную вечерю и Благую весть. Склоны арок заняли святые, простенки между окнами – ангелы и архангелы. Незанятым остался лишь купол. Вначале Андрей хотел нарисовать на нем Преображение Господне, но во сне ангел явил ему другую картину: Христос в окружении адского пламени вызволяет праведников из преисподней, попирая ногами чертей. То было Сошествие Христа в Ад из «Деяний святых апостолов».
– Дай Бог закончить! – бормотал он, с трудом карабкаясь по скрипучим лесам на самый верх. – Дай Бог сил и терпения…
Кисти, горшочки с красками и вода для промывки ждали его наверху. Взобравшись на помост, Андрей осмотрел вчерашнюю роспись. Он начал картину с фигуры Христа: Господь стоял на разбитых воротах Ада; под воротами, придавленный тяжестью створок, лежал рогатый и крылатый черт. Христос протягивал руки к благообразному старцу – праотцу Адаму. Следом за ним должен был стоять Авель с агнцем в руках; вчера Андрей успел нарисовать только агнца и часть держащих его рук. Окунув кисть в краску, Андрей сделал осторожный мазок, потом еще один, и вскоре фигура Авеля обрела контуры и искрящийся нимб над головой. Работа началась, и Андрей привычно нырнул в нее, как в омут, – забыв обо всем на свете. Солнце уже садилось, а он все трудился: измученный, голодный… Праведники проступали на фреске один за другим: Авраам, Моисей, Исайя… «Торопиться надо, торопиться, – подгонял он себя, – не жалея себя гнать проклятый мор с русской земли!»
– Дядька! Дядька Андрей!
Тоненький голосок, донесшийся откуда-то снизу, заставил его вздрогнуть. Опустив голову, Андрей разглядел знакомую девичью фигурку.
– Аленка?
– Я, дядька Андрей.
– Вот ужо я тебе!.. – он потряс кулаком в притворной угрозе и нехотя отложил кисть.
Аленка, девка годков тринадцати, единственная живая душа, посещавшая его все эти дни. Пронырливая и бойкая, она жила с матерью Прасковьей в слободе неподалеку от монастыря. С началом мора повадилась Аленка ходить в монастырь, а как увидала, чем занят Андрей, привязалась лисьим хвостом. Представлялся ей Андрей сказочным чародеем, под рукой которого оживают на белых стенах картины невиданной красы. Он поначалу дичился, на вопросы не отвечал, гнать пытался, а потом ничего, пообвык. Боле того, понял – без Аленки не справиться. За работой он забывал о сне, еде и воде, и так бы, наверно, и сгинул, если б не Аленка. Добрая душа взяла на себя мирскую заботу: подкармливала, подкладывала солому под бок, отгоняла жирных, раскормившихся на мертвечине назойливых мух. Где она умудрялась добывать снедь в эту страшную осень, он не задумывался, не до того было.
– Не грози! – озорно крикнула девка. – Сейчас поднимусь!
– Подожди… – Андрей осекся. Аленка ловко карабкалась вверх. Вскоре за крайнюю перекладину уцепилась дочерна загоревшая рука, на доски брякнулся узелок, девка перевалилась к монаху, ожгла улыбкой и заправила под платок выбившуюся белокурую прядь.
– Быстрая я?
– Быстрая, – подтвердил он.
– Как кошка?
– Как две кошки и с ними лиса.
Аленкины щеки едва заметно покраснели, она довольно захлопала ресницами и поспешно натянула подол задравшегося сарафана, скрывая левую ногу – иссохшую и кривую, обтянутую коричневой, шелушащейся кожей. Такой родилась, ничего не поделаешь. Увечье ее ничуть не смущало, а Андрей внимания не обращал. Люди – те всякое говорили, да что с людей взять? Аленка развязала тугой узел, в чистой тряпице лежала пареная репа и ломоть рыхлого хлеба.
– Откушай, дядька Андрей. Чем Бог послал.
Андрей только сейчас понял, насколько оголодал. Ввалившийся, как у приблудного пса, живот требовательно урчал, в голове помутилось. Он взял репу и надкусил, кожура лопнула, брызнул тягучий, отдающий землей и деревом сок. Хлеб, водянистый и похожий на сырую глину, показался слаще княжеских яств.
– С лебедой хлебушек, – повинилась она. – Муки в нем и нет почитай.
– Ничего, вкусно, – проворчал Андрей. – Многие и того не видят.
Он не лукавил. Вместе с хворью явился ее вечный спутник – голод. Окрестные крестьяне разбежались или повымерли, некому стало пахать, поля заросли сорной травой, огороды забил бурьян. К осени за меру ржи родители продавали детей.
– Правда вкусно? – обрадовалась Аленка.
– Правда, – Андрей подвинул к ней хлеб. – Попробуй.
– Я с утра объеденная, – беспечно отмахнулась Аленка, пряча голодный отблеск в глазах. – Ты про себя думай: не будешь есть – кто красоту нарисует?
– Кроме меня некому, – сказал Андрей. – А мать где?
Прасковья, Аленкина мать, лекарка-травница, первое время приходила вместе с дочерью: тихая, робкая женщина, еще не растерявшая былой красоты. Смотрела на образа, крестилась и охала, сраженная чистой, божественной святостью, струящейся со сводов нового храма.
– С больными она, – отозвалась Аленка. – Немощных ныне страсть развелось: кровью черной харкают, кашлем исходят, ором орут. Вчера соседи умерли, Анна и Федор, хорошие были, добрые… Троих детей схоронили и сами померли. На нашей улице в каждом доме мертвяк, а хоронить некому – люди заразы боятся. Один Никишка юродивый умерцев в яму таскал, божья душа, да и того больше нет. Упал в обнимку с мертвецом, так теперь и лежат у ворот. Я ворон гоняла с него, только отвернулась, а они, каркалы драные, уже глаза склевали… Страшно, дядька Андрей.
– Страшно, – согласился Андрей, дожевывая хлеб. – Только Бог не оставит, верить надобно и терпеть. Верою и терпеньем спасемся.
– Так и матушка говорит, – Аленка поежилась. – А я терпеть не люблю, не умею. Батюшка меня Невтерпежей за это прозвал.
Она вдруг примолкла, став похожей на птенчика, выпавшего из гнезда. Аленка всегда замыкалась, когда упоминала отца, давно пропавшего без вести. Сгинул тот и концов не нашли, а она все верила, что отец однажды вернется, ждала, когда скрипнет калитка и затрещит рассохшееся без мужского присмотра крыльцо…
Аленка молчала, молчал и Андрей, перетирая загрубевшими пальцами известковый раствор. И в молчании этом сути было больше, чем в ином разговоре.
– Пойду я, – опомнилась Аленка. – Делов куча и матушке надо помочь. А ты рисуй, не отлынивай, я проверю.
Андрей проводил ее взглядом. Тонкая фигурка заскользила по лесам, спрыгнула на мраморный пол и, едва заметно приволакивая левую ногу, направилась к раскрытым дверям. Обернулась, махнула рукой и крикнула, прежде чем уйти за порог:
– Не буду терпеть! Слышишь? Не буду и все!
Тьма заполнила землю и небеса черным, удушающим облаком, и Андрей увяз в ней, словно в смрадном болоте. Тьма стонала, тьма выла, тьма причитала на разные голоса, и голоса эти были похожи на шуршание палой листвы: бесплотные, жухлые, лишенные всякой жизни и божьей искры. Обрывки молитв и страшные богохульства смешивались и переплетались между собой, приходя из ничего и уходя в никуда. Порой тьма подсвечивалась далекими грязно-желтыми вспышками. Андрей не понимал, тонет он или парит, ослеп или зряч, оглох или слышит, падает в Ад или возносится в Рай. Тьма смеялась, тьма причитала, тьма скулила щенящейся сукой. И в этой темноте что-то пряталось. Что-то жуткое и бестелесное, ненасытное и голодное, разорванное на куски и сращенное заново, полное ненависти, злобы и лютой тоски. Древнее, словно звезды, и такое же ледяное. Андрей чувствовал исходящую из тьмы вонь старых пожарищ и раскопанных братских могил. А потом в темноте распахнулись два огромных багровеющих ока, видящих Андрея насквозь. Он задергался, сорвался на крик, но крика не было. Была только боль. И было пламя, в котором миру суждено сгореть без следа…
…Андрей очнулся рывком, вырвался из кошмара и едва не сверзился из-под купола вниз, вовремя почувствовав под рукой пустоту. Откинулся на шершавые доски и попытался вздохнуть, втянуть в себя раскаленный адовым пламенем воздух. Сердце прыгало, руки ныли, голова налилась киселем. Андрей лежал, бессмысленно вглядываясь в кромешную тьму, втягивая пресный запах сырой штукатурки и чувствуя нарастающий страх. Здесь, в зловещей, слепой темноте спящего храма он был не один.
– Кто тут? – прошептал он, нащупав под рубахой нательный крест. – Покажись!
Тьма не ответила. Горячий ветер пронесся над куполом, взъерошил волосы. Он услышал, как хлопнула дверная створка и зашуршали ветви деревьев. Затем наступила тишина. Андрей долго вслушивался в темноту, пытаясь различить посторонние звуки, но все было тихо; лишь бронзовый крестик нагрелся и жег кожу, будто огнем. Он хотел крикнуть, но из горла вырвался только сдавленный сип. Задыхаясь, он рванул на груди рубаху и без сил повалился на скрипучие доски.
Когда он проснулся, уже рассвело. Андрей стряхнул со лба проступившую испарину, огляделся по сторонам. Собор был пуст. Он попытался вспомнить, что произошло с ним ночью, но мысли в голове путались, словно мухи в паучьих тенетах. Глянув вниз, Андрей почувствовал тошноту, хотя отродясь не боялся высоты. «И как угораздило заснуть прямо здесь?!» – подумал он.
Почувствовав жажду, он осторожно спустился по деревянным перекладинам. В висках будто стучали два молотка, оттого Андрей часто останавливался, чтобы перевести дух. Спустившись, он на минуту присел возле лестницы, прислушиваясь к биению сердца, потом встал, опираясь на леса, и вышел за порог, прихватив с собой узловатую палку. Осенний воздух освежил его, и Андрей пошел по тропинке в сторону колодца.
Увенчанный двускатной крышей деревянный сруб одиноко чернел среди потерявших листья кустов бузины. На полдороге Андрей замедлил шаг, разглядев жирного ворона, сидящего на деревянном коньке. Птица повернула голову и посмотрела на него с ленивым интересом.
– Кыш! Кыш отсюда! – прикрикнул Андрей.
Ворон захлопал крыльями, но остался на месте. Черные угольки глаз буравили Андрея, словно ножи.
– Ах ты…
Он замахнулся палкой, и ворон, громко каркнув, тяжело поднялся в воздух. Из клюва птицы выпало что-то похожее на жирного белого червяка и упало в колодец. Андрей, наклонившись, вгляделся в темный провал. Внизу, на глубине трех саженей, едва касаясь краев полусгнившего сруба, плавало чуть притопленное деревянное ведро. Андрей торопливо закрутил ворот. Когда ведро показалось над срубом, Андрей заглянул в него и тут же отпрянул, осенив себя крестом. На дне ведра лежала выроненная птицей добыча – отрубленный палец. Тут же всплыли в голове страшные рассказы о людях, потерявших из-за чумы и голода человеческий облик и решившихся на страшный грех человекоядства. Андрей бросил ведро обратно в колодец – пить все равно расхотелось. Он собрался вернуться в собор и продолжить работу над фресками, но что-то влекло его в другую сторону. С минуту он постоял в нерешительности, а потом ноги сами понесли его в сторону Аленкиного дома.
Ремесленная слобода, в которой жили Аленка с матерью, вплотную примыкала к монастырским землям. Дорога занимала всего две версты, но для ослабевшего от голода и тяжелого труда Андрея она показалась впятеро длинней. Добравшись до крайних посадских изб, Андрей остановился. Прежде, до мора, он не раз бывал здесь: заказывал у мастеровых кисти, краски и все остальное, потребное для монастыря. Теперь многие избы стояли брошенными, разбитыми, а то и сгоревшими. Вокруг были разбросаны обрывки одежды и запачканные кровью льняные тряпки. По земле, оглашая воздух противными криками, вразвалку ходили сытые вороны; вторя им за стенами домов подвывали больные и немощные люди.
Мертвецов Андрей увидел раньше, чем живых. Один лежал возле покосившегося забора, вцепившись скрюченными пальцами в засохшую грязь. Другой распластался прямо посреди улицы, уставившись выклеванными глазами в хмурое небо. Третий… Андрей готов был поклясться, что третий умер не от чумы. Голова несчастного была изувечена так, что лица не разобрать; из разорванной груди торчали осколки ребер. Приблизившись, Андрей увидел, что нутро мертвеца было выедено, и от этого зрелища его замутило.
Разорвавший тишину испуганный крик заставил его встрепенуться. Андрей перехватил палку поудобнее и завертел головой, силясь угадать, откуда кричали. Крик повторился, – громче, отчаяннее. Следом послышалась матерная брань и звуки ударов.
– Люди-и! Помогите, миленькие! Убивают!!!
Андрей бросился на крик. Сквозь пелену тумана он разглядел троих тощих грязных мужиков, остервенело колотивших четвертого, лежащего на земле. Жертва прикрыла голову ладонями и тихонько подвывала в ответ на пинки и удары. Вокруг них носилась невысокая простоволосая женщина, пытавшаяся вцепиться то в одну, то в другую фигуру из этой троицы, но те отшвыривали ее в сторону, как надоедливую шавку. Андрей вздрогнул, узнав в бесстрашной женщине травницу-Прасковью – Аленкину мать.
– Стойте! – крикнул Андрей. – Остановитесь!
– Иди куда шел, монах! – отозвался хмурый, диковатого вида мужик. – За дело лупим, вора споймали. К Мефодию в избу пробрался, щей горшок пытался украсть, а силенок нет, опрокинул, паскуда, и с пола лакал. Там и нашли. Иди монах, сами решим.
– Не судите, православные! – Андрей пошел на слободских мужиков, попросив Бога придать ему сил и решимости. Знал, чем рискует, а по-другому не мог. Нет страшней преступленья, чем в голодный год последнюю снедь воровать: убьют мужики парня и не моргнут. За горшок пустых щей, за хлеба корку, за помоев ведро – ведь у каждого семья, у каждого дети… – Оставьте его, Христом-Богом прошу. Явился Сатана, тела и души изъязвил, а вы, люди добрые, отриньте рогатого, не возьмите смертного греха. Тем и спасетесь.
Мужики молчали. Андрей повалился на колени и прикрыл вора собой, смиренно ожидая ударов. Но ударов не было.
– Пущай живет, неча руки марать, свое получил, – злобно бросил один из них.
Услышав удаляющиеся шаги, Андрей открыл глаза и мысленно поблагодарил Всевышнего за спасение. «Знать, не все людское потеряно в них», – подумал он, осенив себя широким крестом.
Человек под ним заворочался и застонал. Андрей приподнялся. Спасенный оказался парнем лет шестнадцати с бледным, залитым кровью лицом. Криво остриженные светлые волосы торчали вороньим гнездом, нос уехал на щеку, в ссадину на лбу набилась соломенная труха. В прорехах рубахи виднелось грязное тело, ребра едва не рвали тонкую кожу. От парня воняло потом, кислятиной и мочой.
– Живой? – спросил Андрей.
– Ж-живой, – просипел несчастный. – Ой, как они меня, ой…
– Звери, истинные звери, – рядом на колени присела Прасковья и легонько дотронулась воришке до головы. Тот зашипел от боли и засучил босыми ногами. – Спасибо, отец Андрей, не иначе Господь тебя сюда и привел.
– Все в мире от Бога, – ответил Андрей. И правда – задержись он немного, парнишку втоптали бы в осеннюю грязь. А так живую душу спас. Да что душу, разом четыре души: и мальца сберег, и мужиков от греха смертоубийства сдержал.
Андрей встал, отряхнул рясу и спросил:
– Тебя как зовут?
– Яшка я, Яшка Багоня, – хлюпнул разбитым носом парнишка. – Из Москвы проклятой спасаюсь, хотел до святого места дойти, а оно вона как…
– Воровать грех.
– Ты монах, тебе легко говорить, – огрызнулся Яшка. – В каменных хоромах сидите, от пуза едите.
– Да, так и есть, – невесело усмехнулся Андрей. Перед глазами возникли братья-монахи родного монастыря. Не живые – мертвые. Опухшие от голода, с гнилыми желваками, надутыми мором. Игумен Александр, мастер Данила, подмастерья Фома, Тимоша и Михаил… И прочих без счета. Господь в этот год не разбирал – святой ты старец или последняя шваль…
– Идти сможешь? – Прасковья помогла Яшке встать.
– С-смогу, – парень неуверенно кивнул.
– Что, худо на Москве? – поинтересовался Андрей, заранее зная ответ.
– Совсем худо, – Яшкины тощие плечи мелко тряслись. – Народишку страсть померло, жрать нечего: куда ни глянь – одни мертвяки. Князь Василий в Кремле заперся, пережидает с боярами и родичами черную смерть. А нас бросил, отныне каждый сам себе князь. Давеча собралась толпа у Никольских ворот, хлеба просили ради Христа. А в ответ стрелами вдарили, людей много побили, иных даже до смерти. Вот я и решил убежать.
– А есть ли куда бежать? – вздохнул Андрей и перевел взгляд на Прасковью. Сам попросить не посмел, разве можно такое просить?
Но лекарка поняла все сама. Обняла Яшку и тихо сказала:
– Я тебя к себе заберу, пойдешь?
– Пойду, – не поверил в свое счастье Яшка и тут же смешался. – Только ведь я, тетенька, вор.
– А у нас нечего воровать, – мягко улыбнулась Прасковья и повела парнишку к избе.
То ли от того, что Яшку спасли, то ли от того, что с Аленкой перемолвился словом, но полегчало у Андрея на душе. И ведь поговорили они самую чуть, а все одно полегчало. Прасковья с дочерью хлопотали над Яшкой, промывали и перевязывали, накладывали на раны и ссадины противную вонючую мазь. Не до Андрея им было, и он, решив не путаться под ногами, тихонечко встал и ушел. Не дай Бог позовут на обед, а сколько можно добрых людей объедать? Тем более лишний рот завели…
Ноги, еще утром сведенные судорогой, теперь несли Андрея легко. Он словно сбросил четыре десятка годков, снова став подвижным и быстрым в движениях отроком, за усердие и ниспосланный Богом дар иконописца выбранный в ученики самим Феофаном Греком. Помнил Андрей, как стоял, раскрыв рот, и смотрел на свежие фрески Архангельского собора, чувствуя, как Спаситель, в лучах ослепительно-белого света, спускается из-под купола прямо к нему. Не мог тогда представить Андрей, что уже через шесть лет вместе с Феофаном распишет Благовещенский храм. Было это только началом пути, приведшим Андрея сюда, в Андроников монастырь, чтобы, потеряв все и все отдав, спасти Русь не огнем и мечом, а делом богоугодным и благостным.
Ноги несли Андрея закончить работу всей его жизни. Успеть, только успеть. Господи, помоги…
В соборе Андрей трудился дотемна, силясь наверстать упущенное. С Божьей помощью он осилил две трети задуманного: Христос, осиянный божественным светом, стоял на поверженных адских вратах; святые праведники выстроились один за другим, ожидая вызволения из преисподней и водворения в Рай; рогатые черти в бессильной ярости наблюдали за происходящим, но не решались вмешаться, устрашась силы Христовой. Утомившись, Андрей опустил кисть и отступил на шаг, чтобы взглянуть на сделанное. В неярком свете свечных огарков картина казалась живой: вот рука Христа чуть шевельнулась в призывном жесте; вот коленопреклоненная Ева обронила благодарную слезу; вот Иоанн Креститель, последний в череде святых пророков, оглянулся на прячущихся за камнями чертей. А за ними праведников без счета: цари, святые угодники и люди простые, освобожденные из заточения Сатаны…
Андрей вздрогнул, увидев, что один из бесов на фреске уставился на него. Глаза нечистого пылали желтым пламенем, с клыков капала ядовитая слюна. Андрей моргнул и протер глаза. Изображение преисподней смешалось и поплыло, адское пламя полыхнуло настоящим огнем, обдало жаром. Андрей отшатнулся и упал на колени, а черти на картине драли глотки в неистовом хохоте и тянули к нему когтистые лапы.
Андрей проспал остаток ночи, но сон был тревожным и больше походил на горячечный бред. Он видел пораженную черной смертью Москву, в которой не осталось живых – только мертвяки. Андрей бродил среди раздувшихся тел, заглядывая в лица, но болезнь исказила черты, обезобразив покойников до неузнаваемости. Потом зазвенели колокола, как на великий церковный праздник, – и мертвецы стали оживать. Один за другим они поднимались, будто пробуждаясь ото сна, и брели, пошатываясь и наталкиваясь друг на друга. Под колокольный звон мертвецы истово крестились и бормотали молитвы, раскачиваясь из стороны в сторону. Андрей вскрикнул. Заметив его, мертвецы обернулись; гнилые лица искривились ухмылками. Один из них подошел ближе, протянул руку.
– Спасибо, отец Андрей, освободил нас, – пробулькал мертвец. – Даровал жизнь вечную. Ныне, и присно, и во веки веков.
– Спасибо! – раздавалось со всех сторон. – Спасибо, отче!
Андрей в ужасе побежал прочь, но мертвецы окружили его плотным кольцом, не давая вырваться. Они протягивали к нему изъеденные гнилью пальцы, силясь прикоснуться. Тысячи рук оплели его плотной сетью, схватили за горло, вцепились в бока, и там, где пальцы мертвецов касались оголенной кожи, тут же проступала трупная чернота.
Когда он открыл глаза, было уже светло. В узких купольных окошках виднелось мутноватое осеннее небо. Спасский собор тонул в пустой тишине, фигуры на фресках не двигались, свечи прогорели и потухли. Он попытался подняться и едва не упал, руки и ноги сковали слабость и ломота. Поворот головы отозвался резкой болью в шее. Андрей коснулся больного места и тут же почувствовал, как сердце на миг остановилось, а потом забилось с утроенной силой: гулко, тревожно, неровно. Измученное тело покрылось горячей испариной, а пустой желудок сжался в комок. Он убрал руку, потом ощупал шею еще раз, осторожно касаясь подушечками пальцев. Нет, не ошибся – на шее, сразу под челюстью, где во сне его хватали руки хохочущих мертвецов, вздулся бубон.
Андрей осторожно сел и прикрыл глаза. В голову прокрались нехорошие мысли о том, что все напрасно, и осталось только ждать смерти, но он прогнал их. Он, Андрей – не монашек младой, только постриг принявший, а мастер, обладающий Божьим даром. И он должен закончить то, что задумал. От черной смерти никто не умирал мгновенно, у него в запасе еще было время. Работы осталось от силы на день-два, а потом… Потом будь что будет.
Андрей спустился с лесов и побрел к иконе святой Троицы. Зажег свечки перед киотом и привычно опустился на колени. Эту икону он написал три десятка лет назад, после принятия пострига, и с тех пор никогда с ней не расставался. За эти годы Господь, единый в трех лицах, слышал немало молитв и прошений, но никогда еще Андрей не просил за себя.
– Господи, помилуй нас, очисти грехи наши… Святый, посети и исцели немощи наша, имене Твоего ради…
Он просил не потому, что боялся смерти. Всяк монах для мирской жизни и так все равно что мертв. Он просил дать ему время, чтобы закончить роспись. Слова молитвы легко срывались с его губ, но Господь молчал.
– Пошли мне знак, Господи! – горячо прошептал он. – Дай знать, что слышишь меня!
В соборе воцарилась тишина. Потом раздался тихий скрип, и стало чуть светлее.
– Дядька! Дядька Андрей! – позвал знакомый голос.
Андрей вздрогнул. Не такого знака он ждал.
– Не подходи! Не подходи, слышишь!
Прервав молитву, Андрей выставил руки перед собой, словно защищаясь. Аленка, державшая в руках узелок, на миг замешкалась, потом сделала неуверенный шаг. Андрей отпрянул.
– Уходи! Уходи – Христом-Богом прошу!
– Дядька, ты чего?
– Черная хворь у меня! – выкрикнул он. – Мор проклятый добрался. Уйди – не дай Бог на тебя перекинется!
Аленка остановилась. Андрей заплакал, прикрыв лицо ладонями, пропахшими потом и краской. По мраморному полу раздались тихие шаги, затем на плечо осторожно легла девичья ладошка.
– Глупый. Я чумных и так почитай каждый день вижу. Иных и трогаю даже.
Андрей почувствовал, как от Аленкиного прикосновения на душе стало легко и покойно. Словно ангел спустился с небес и коснулся крылом, ниспослав Господню благодать.
– Ты говорил, что картинами людей исцелить хочешь. Говорил, видение было тебе.
Андрей кивнул, убрав ладони от лица.
– Я тоже людей исцелить хочу, только по-своему.
Торопливыми пальцами Аленка развязала узелок. Подняв голову, Андрей увидел горку засушенных трав: зверобой, мяту, календулу вперемешку с другими, названий которых не знал. Пряный аромат защекотал ноздри.
Склонившись, девчонка зашептала ему в ухо:
– Мы с мамкой приметили, травяной отвар больным помогает, но не все его пьют – в слободе люди темные, боятся всего. Я решила лекарство в колодец лить – с него все воду берут. Все, кто живой остался. Будут пить – и спасутся. Тебе тоже оставлю. Завари и пей, я б заварила, да не успела.
Андрей молча взял щепотку снадобья, растер между пальцами. Зеленая труха посыпалась на пол. Смешная девчонка, видано ли, черную смерть сушеной травой победить? Тут ведь только чудо может помочь.
– Как Яшка? – спросил наконец.
– Ничего, оправился. По хозяйству помогает, рубит дрова. Только странный он какой-то. В сенях на каждый угол крестится, будто к нехристям попал.
– Обвыкнется.
Андрей замолчал, глядя в сторону и пытаясь разобраться в том, что творилось с ним сейчас. Казалось, внутри его истерзанной болезнью и смертями души теплился робкий огонек, который разгорался все сильнее и ярче. Наверное, так чувствует себя потерявший стаю дикий зверь-подранок, обреченный на гибель, но спасенный добрыми людьми.
Аленка тоже умолкла, в смущении теребя подол и разглядывая свежие фрески.
– Дядька Андрей.
– А? – очнулся он.
– Вот этот, тощенький, вылитый ты.
Андрей поднял глаза. Аленка указывала на рисованного праведника, идущего за Иисусом в толпе остальных. Он и правда неуловимо походил обликом на Андрея: худое лицо, запавшие щеки, клинышек бороды, монашеская скуфья на голове. Как же так вышло? И сам не заметил.
– На деда Кузьму, соседа вашего, сильнее похож, – отшутился он.
– Не-не, на тебя, дядька Андрей, – погрозила пальцем Аленка. – Я сразу узнала.
– Узнала она, – передразнил он. – Больно глазастая.
– Уж какая есть, – подмигнула Аленка и тут же спохватилась, торопливо завязав узелок. – Побегу я, делов много.
– Спасибо тебе, – сказал Андрей. – Спасибо за все.
– Не на чем, дядька Андрей. Ты только рисуй, ладно? И обещай, что исцелишься и других исцелишь!
Махнув на прощанье рукой, Аленка побежала к дверям, едва заметно прихрамывая на левую ногу. Андрей остался в золотистой полутьме и долго смотрел на нарисованного себя, бредущего среди праведников из полыхавшего Ада.
Он умирал. Аленкин отвар поддерживал остаток сил, но не мог побороть страшную хворь, поедавшую его изнутри. Желвак под челюстью поднялся горбом, воспалился и потемнел; чуть ниже надулся другой. Черные, мягкие узлы появились в паху и под мышками. Его лихорадило; в бреду приходили то черти, то ангелы, то ожившие мертвецы – и все норовили утащить за собой. Он продолжал рисовать наперегонки со смертью – а ну как безносая раньше успеет? Второпях он ошибался и портил работу: мазки шли вкривь и вкось, одежды святых пятнали жирные кляксы и полосы, лики праведников приобретали распутные, дьявольские черты. Андрей ругал себя за неловкость, соскабливал испорченные участки и рисовал заново. «Не иначе Сатана под руку толкает!» – в отчаянии думал он.
Но работа двигалась. Все фигуры на росписи обрели положенные каноном облики и формы, осталось добавить несколько последних штрихов. От напряжения дрожали руки и ломило в висках, но он упорно водил кистью.
Скрипнула дверь. В собор дохнуло холодом. Андрей радостно обернулся и обмер. Вместо тоненькой девичьей фигурки в дверях показалась невысокая изможденная женщина в небрежно наброшенном на голову платке.
– Прасковья? – прохрипел он так, будто слова царапали горло. – А… где Аленка?
Прасковья, сутулясь, будто под ношей, подошла к лесам и положила узелок возле лестницы.
– Слегла она, батюшка, чернотой налилась, – сказала она, не поднимая глаз. – Вот, просила гостинец передать.
Андрей онемел от ужаса, а Прасковья молча перекрестилась и вышла за дверь. «Аленка, как же так, Аленка…» Его затрясло, кисть выпала из руки. За что, Господи, за какие грехи? Иисус из-под купола смотрел равнодушно, словно не замечал. «Не иначе в наказание мне!» – понял Андрей. За неспешность, за страсти дурные. Иль за гордыню? Разве может обычный монах всех людей на свете спасти, встав ровней с Христом? Не много ли взял на себя, высокомерный инок Андрей? А если не по Божьей воле делаешь? Вдруг враг рода человеческого нашептал, а ты и уши развесил? Что тогда?
«Нет, не может этого быть!» – Андрей встряхнулся и заставил себя встать на ноги. Поднял упавшую кисть, сделал неуверенный неровный мазок, и все остановилось, замерло, перестало казаться важным и значимым. Все, кроме фрески. Исчезла слабость, умерло время, истаяли крамольные мысли. Андрей творил быстро, лихорадочно и самозабвенно, успевая столько, будто умершие товарищи вновь стояли рука об руку с ним. Мокрые сумерки сменились тревожной ночной темнотой, и в притихшем храме засияла одиноко помаргивающая свеча.
Андрей рисовал, не замечая, как кашляет кровавыми брызгами, пачкая свежую краску. Закончил, едва народился туманный и серый рассвет, оставив в самом темном углу скромную подпись, и повалился, сломленный слабостью, утомлением и болезнью. Из тела словно выдернули все косточки, в голове помутнело, святые под куполом кружили безудержный хоровод, превращаясь в искрящиеся разноцветные полосы. Где-то высоко, будто бы в небе, гулко ударил колокол, три размеренных, протяжных удара, затем молчание и новые удары с одинаковым промежутком. Неужто благовест? Звон оборвался на самой высокой ноте, и Андрей чуть не завыл от обрушившейся на него тишины. Перестали кружиться пылинки в воздухе, капелька краски, ползущая по стене, остановилась и замерла. Странное ощущение длилось не дольше мгновения. Андрей выгнулся дугой и закричал, сердце бешено рвалось из груди, к горлу подступил кислый рвотный комок. Он бился на ледяном мраморном полу, и вдруг боль ушла; сквозь стрельчатые окна, обращенные на восток, в храм пролился ослепляющий свет. Андрей, от боли свернувшийся калачиком, застонал и потянулся к нему. Луч света был плотным, трепещущим и осязаемым, словно живым, напоминающим ласковые касания матери. А может, не матери, а жены, которой у Андрея никогда не было. Или дочери, которую не родил. Мягкое тепло пробежало по пальцам и разлилось по сведенному немощью телу. Господь коснулся Андрея или Андрей дотянулся до Господа – то было не важно. Он понял, что у него получилось.
Андрей с трудом сел, не сознавая, кто он, где оказался и как сюда угодил. Память возвращалась урывками. Фрески, видения, черная смерть… Андрей схватился за горло и нащупал чистую кожу. Гноящиеся бубоны исчезли, не оставив следа. Чудо, чудо свершилось великое чудо! Господь всеблагой! Андрей рассмеялся громко и радостно, и смех его эхом взметнулся под купол, заставив вспорхнуть стаю угнездившихся на подоконниках голубей. «Аленка!» – новое воспоминание опалило кнутом. Аленка… Господи, неужели успел, второй день только девка болеет, а черная смерть человека так быстро не жрет…
Андрей встал, хватаясь за леса, и пошатываясь вышел из храма. За его спиной вставало осеннее, ликующе-нежное солнце. Рассвет пришел как обновление, как очищение, как новое начало, отныне и вовеки не имеющее конца. С каждым шагом походка становилась уверенней, слабость пропала, разум светлел. Инок Андрей в муках родился заново, неся миру спасение и покой.
До слободки долетел как на крыльях. В воздухе висел смрад гниющего мяса. На околице паршивый, покрытый коростами пес поднял окровавленную морду от разодранного трупа и хромая убрался в кусты, волоча требуху за собой. Мертвецы валялись повсюду и не было им числа. Из бурьяна скалились голые черепа, улицу мостили сломанные ребра и позвонки, кости с ошметками плоти выстилали обочины. Но мор отступил. То тут, то там из домов выползали исцеленные божьим промыслом люди. Рыдали, крестились, тянули к небу слабые руки. На крыльце крайней избы сидел голый, покрытый грязью и кровавыми разводами седовласый мужик и орал, раззявив черный, с голыми деснами рот:
– Живой я, живой! Живой! Слышите, люди, – живо-о-ой!!!
И крик его, восторженный и громкий, несся по слободе незримым доказательством попрания смерти. Андрей свернул на перекрестке и растерянно замер. На месте старенькой, покосившейся избенки, где жили Прасковья с Аленкой, чернело свежее пепелище. Обвалившиеся стропила еще тлели, выпуская дымные завитки, налетавший ветер бросал в лицо облачка теплого серого пепла. «Как же это? Как?» Андрей пошатнулся, сделал шаг, нога подломилась, он упал на колени в осеннюю грязь и полз к пожарищу, сотрясаясь в беззвучных рыданиях, моля Господа об одном, чтобы Прасковьи с Аленкой не оказалось внутри.
– Мил человек, а мил человек, – тихонечко позвали из-за спины.
Андрей обернулся и увидел крохотную, горбатую старушку с морщинистым, темным лицом.
– Чего убиваешься? – спросила она.
– Жили тут, – выдохнул Андрей. – Прасковья-лекарка и дочка Аленка при ней.
– Жили, а теперича не живут, – старуха скривила рот. – Вчерась приживалец ихний – Яшка, подглядел, как младшая ведьма подсыпала в колодец зелье бесовское. Дьяволу, значица, продались и хворь черную по Руси святой разносили, губили неповинных людей. И Яшку видать хотели на то дело подбить. А он не спужался, соседям все как на духу рассказал. Мужики-благодетели собрались и скрутили обеих. Покуражились, конечно, никто не осудит, а им поделом, привыкли задницами перед Сатаною крутить. Девку то свою Прасковья от Дьявола прижила, нога у нее костяная была, сатанинская метка. Ох и выла бесовка, когда лупили ее мужики! И опосля выла, когда в избе их бросили и пустили красного петуха. Огонь первое средство от ведьм, ты, вродь монах, сам должон знать.
– Зачем? Зачем? – прошептал Андрей, не отводя глаз от пепелища.
– Как зачем? – удивилась старуха. – Ты в своем ли уме? Кругом оглянись – как отродий нечистых спалили, так и кончился мор. Силу адову попрали делом благим.
– Попрали, – сказал невпопад Андрей и тяжело поднялся с колен. Мысли кружились словно в бреду. Спешил, а все одно не успел. Спас тысячи и себя грешного спас, а две невинные души не сберег. Неравная цена, но представ пред Богом, что скажешь, какие подыщешь слова?
Он повернулся и пошел прочь от пожарища, опустошенный и сломленный. Старуха проводила странного монаха взглядом, пожала плечами и поплелась домой, пристукивая сучковатой клюкой. Блаженных за долгую жизнь она навидалась порядком.
На улицах слободы стало шумно и многолюдно, выжившие праздновали избавление от мора. Ослабевшие, нечесанные, ряженые в завшивевшие лохмотья люди валялись в грязи и славили Господа. На углу собралась небольшая толпа. Андрей подошел ближе и увидел промеж слободских баб и мужиков Яшку Багоню. Парень размахивал руками и смеялся. Слова долетали обрывками:
– Вижу, к колодцу крадется, а с нею рогатая тень… я следом… узелок достала, а из узелка свечение ядовитое полилось, я далече стоял, а в голове все одно помутнело… в колодец высыпала, подол задрала и тут же с диаволом согрешила… а я огородами…
Бабы охали и качали головами, мужики хлопали героя по спине и плечам, орали весело. Яшка, довольный и гордый, вышагивал гоголем. Одиноко стоявшего инока не замечал. Андрей хотел подойти, в глаза иудины заглянуть, да передумал. Пускай Бог будет обвинителем и судией. От вида радующихся людей воротило, как от помойной бадьи. Ночью так же радовались, бесчинствуя и сжигая живьем. Господи, помоги… Андрей схватился за голову и убежал, не разбирая дороги.
…Очнулся уже под сводами храма. Христос из-под купола смотрел сурово и испытующе. В глазах сына Божьего притаилась печаль. «Тебе решать» – говорили эти глаза. И Андрей решил. Была у него надежда, да рассыпалась в прах, в напоминании о былом остался лишь пепел, зажатый в побелевшие кулаки. Господь дал человеку свободу воли, и свобода эта стала худшим наказанием для потомков Адама и Евы. Сущим проклятием.
Он подхватил киянку, подступил к стене и в два удара снес с фрески праведника, похожего на себя. Может и был праведник, да весь вышел, от себя не уйти. Из Преисподней выхода нет, ибо Ад всегда был здесь, на земле. Свежая фреска сочилась подтеками краски, словно рыдала, капли сбегали вниз, оставляя кровавые полосы. Мир вокруг застонал, послышался рокочущий гром. Тяжкий груз свалился с души, Андрей сполз спиной по стене, ощущая себя умиротворенным и легким, чувствуя, как вновь наливаются на шее гнойные желваки. Труд всей его жизни остался незавершенным, и вернулась Черная смерть, волею божией неся очищение от людского греха.
Напоследок он наклонился и ударом деревянного молотка сбил скромную подпись в самом темном углу: «Андрей Иванов сын Рублев», стирая всякую память об иноке, в гордыне своей захотевшем творить чудеса.
Елена Щетинина
Мальчик-Обжора
Мы называли его Голодным Мальчиком. Голоднюком. Обжорой. Утробой. Прорвой. Да как мы только его ни называли! Перемигиваясь, криво усмехаясь, делая пальцами тайные знаки.
Когда в первый раз мы заговорили о нем? То был июль. Полдень. Солнце маячило белым раскаленным блином. Жаркое марево висело в воздухе. Асфальт пропекал ноги через сандалии. Нам было по девять.
– Пусть Он сожрет это, – вдруг сказал Мишка, глядя на порванную кепку. Его родители бережно относились к вещам – и того же требовали от сына, но он не оправдывал их ожидания. Как он порвал эту кепку – кто знает? Может быть, швырнул под колеса наших велосипедов, может быть, зацепился за низкую разлапистую ветку, а может быть, просто неуклюже сдернул – очень часто самое плохое в нашей жизни случается от того, что кто-то что-то где-то «неуклюже». Кепка была дорогой, привезенной Мишкиным отцом из-за границы, – и приятелю бы точно влетело.
– Кто – он? – осторожно спросил пухлый Толик, украдкой ковыряя в носу.
– Мальчик-Обжора, – хмыкнул Мишка. У него загорелись глаза. – Мальчик-Обжора, который ест все плохое, все испорченное, все ненужное… в общем, все то, что нужно сожрать.
– О! – мы живо заинтересовались этой темой. – А что еще он может сожрать? Манную кашу? Щавелевый суп? Макароны?
– Конечно! – горделиво кивнул Мишка. Было видно, как он раздувается от важности, ведь именно он придумал Мальчика-Обжору. – Любую невкусную еду съесть – ему раз плюнуть. Но он может есть вообще все, что угодно! Дневник с двойкой!
– О-о-о! – пока мы получали двойки только по поведению, но и за это нам влетало будь здоров.
– Порванную одежду! Что-то сломанное! Что-то… что-то… – фантазия Мишки иссякала, но глаза у него горели – и мы уже додумывали сами.
– Он может съесть тот гвоздь в заборе, о который я порвал футболку! – захихикал Толик.
– И те битые бутылки, которые валяются на футбольной площадке! – подхватил я.
– И вечно горящую и воняющую урну около подъезда, – продолжил Серега.
Мы фантазировали, перебирали в памяти, что же можно скормить Мальчику-Обжоре – и сами удивлялись тому, как много в мире вещей, которые нам мешают.
– Ну, хорошо, – Мишка хлопнул в ладоши, кажется, раздосадованный тем, что Мальчик-Обжора начинает принадлежать не только ему. – Давайте скормим кепку!
– Кепку? – Серега присвистнул через щербинку в зубах. – А тебе не влетит? Ты же только что ныл, что батя тебя убьет?
– Ну-у-у… – Мишка скривился. – Я скажу, что ее у меня украли. Что какой-то взрослый пацан подскочил, сорвал ее с меня – и убежал.
– Ты ж на велике, – резонно возразил Серега.
– Ну-у… – Мишка почесал облупленный кончик носа. – Он убежал за гаражи.
Точнее, он сказал «за Гаражи». С придыханием, в котором явно слышалась Заглавная Буква. Гаражи были для нас святым местом, недосягаемой мечтой, сродни киносеансу «детям до шестнадцати». Нас не пускали туда по простой причине «нельзя». Почему нельзя? На этот вопрос оказывалось так много ответов. Машина задавит. В яму провалитесь. На арматуру напоретесь. Собаки нападут. Цыгане украдут. Просто нельзя, не мешай.
Конечно, мы пытались туда пробраться – тайком, украдкой, незаметно. Но каждый раз натыкались на какого-нибудь автолюбителя, который гнал нас прочь промасленной тряпкой. Словно все хозяева Гаражей условились: «детям сюда нельзя». Рано утром, до школы, в обед, на переменках, после школы, в будни и выходные – всегда, всегда, всегда, словно несли в Гаражах невидимую вахту, лишь бы не пустить нас туда.
Толик говорил, что нам это кажется. Что Гаражей слишком много – и, конечно же, там всегда будут копаться в двигателях, пить пиво, жарить шашлыки или слушать радио. Каждый день, каждый час. И мы тут ни при чем. Кому мы нужны?
Но какая разница, почему? Нас не пускали туда – и точка. Мы с завистью смотрели, как старшие пацаны выкатывают из Гаражей старые покрышки – а потом поджигают их в овраге, затягивая ближайшие дворы жирным, черным дымом. Как они фехтуют на ржавой арматуре, выкрикивая слова, Которые Нам Нельзя Было Произносить. Как несут что-то в Гаражи, оглядываясь по сторонам: прятать, закапывать в битый шифер, кирпичи и куски бетонных блоков.
Но нам было туда нельзя.
Так что довод Мишки должен был умилить и растрогать родителей: даже под страхом потери ценной кепки он не осмелился нарушить запрет.
– А может быть, того… – засомневался Толик, разглядывая зеленовато-желтое содержимое своего носа. – Может быть, просто и закинуть ее в гаражи?
– Эй! – Серега отвесил ему подзатыльник. – Я хочу на Мальчика-Обжору посмотреть!
– Ну да, Толян, – я пихнул его в бок. – Если самому сыкотно, ну так отвернись или домой беги.
– Да не, чо… – Толик вытер пальцы о шорты. – Я ничо…
– Если кепку просто выкинуть в гаражи, – важно ответил Мишка, – то ее могут найти. А если ее съест Мальчик-Обжора – то тогда никто никогда ее больше не увидит. Она исчезнет. Пуффф!
– Пуффф! – завороженно повторил за ним Серега. – Ну давай, давай, вызывай его! Что для этого нужно? Заклинание какое-то?
Я поежился. «Ты, милай-то, смотри, супротив божьей воли не ходи-то», – вдруг вспомнились мне слова прабабки по отцу. Как ее звали – Нина, Зина, Глаша? – я не мог припомнить. Я и видел-то ее лишь раз в жизни, кажется, в шесть лет, когда маму положили в больницу, а отец решил «вывезти ребенка на свежий воздух». Мы сутки тряслись в плацкартном вагоне, в котором пахло прокисшей вареной картошкой и жареной три дня назад курицей, потом подпрыгивали на ухабах в раздолбанном ПАЗике, затем шли еще полчаса – и все для того, чтобы встретиться с суховатой, всей какой-то желтой, старухой.
– Саша? – недовольно проскрипела она, встретив нас на пороге. На ней была ветхая, пожелтевшая от времени ночнушка в мелкий василек, поверх которой крест-накрест был повязан шерстяной платок. – Тот, кто Аньку попортил? Подле-е-ец…
– Я Глеб, – поправил отец. – И Аню я… э-э-э… в общем, это не я.
Старуха скривилась.
– Все равно подлец, – махнула рукой.
– А это Дима, – отец хотел подтолкнуть меня вперед, как всегда это делают взрослые, но в последний момент удержал. Кажется, потому, что в лице бабки промелькнуло что-то хищное. Крючковатый нос загнулся, как клюв – и как острый клюв же вытянулись трубочкой тонкие серые губы.
– Ми-и-итенька, – умильно пропела она. – Имечко-то хорошее, мученики-страстотерпцы-святые-преподобные носили… Малец-то крещеный али демонам отдадите?
– Так, – отец сделал шаг вперед. – Бабуля. Вы меня помните? Я Глеб, ваш внук, сын Александра.
– Са-а-ашенька, – захихикала бабка. – Аньку попортил, Анька утопилась, Анька прокляла! Всех-всех прокляла до седьмого колена.
– Ясно, – отец вздохнул и поглядел на часы. – Ладно, к обеду на станции будем, билет поменяем. Отдохнули, блин.
– Глее-ебушка, – старуха продолжала хихикать. – Княжеское имя, святых-благоверных!
– Да-да, – согласился отец. – Мне оно тоже нравится.
– Ну, что стоите-то, – внезапно серьезно и спокойно спросила бабка. Ее лицо смягчилось. Казалось, даже морщины разгладились, словно кто-то невидимый протер их огромной ладонью. – Пришли, встали на пороге и молчите.
– Что? – не понял отец.
– Вы чего хотели, молодой человек? – голос бабки был тверд и властен. – Иконы я не продаю, а то много вас тут ходит. Денег у меня не водится, так что и покупать ничего не буду. И ребеночка вашего в первый раз вижу и не живет такой в деревне у нас.
– Я Глеб, – медленно сказал отец. – Ваш внук. Это Дима, ваш правнук.
– Глебушка? – всплеснула руками бабка. – Это Сашкин сын-то? А я-то думала, на кого так похож! А это Димочка? Глазки-то какие ясные! А вы с дороги небось? Проходите, проходите, я-то ужо расстараюсь, я-то для вас сгоношу чего-нибудь! А то стоите тут, как неприкаянные!
Я не понимал половину из того, что говорила бабка. Обычные слова, привычные фразы вдруг оборачивались каким-то ворожейным бормотанием, неразборчивым бульканьем, из которого я улавливал лишь жалкие обрывки – и то, странно исковерканные, искореженные, прожеванные и выплюнутые.
Вот она, накладывая из огромной миски душисто пахнущую картошку с укропом, справляется, как там с работой у отца – а вот хихикает, стуча деревянной ложкой по столу, и требует не кормить чертика. Вот она сообщает о том, что стало с какими-то отцовскими приятелями, с которыми он и виделся-то лишь в далеком детстве, – а вот шлепает меня по зевающему рту и требует закрывать его, а то «демоны залетят». Отец морщится и шепчет мне, что «бабуля болеет». И я верю ему.
Ночью бабка приходит ко мне в кровать, ложится рядом под одеяло, прижимается дряблым телом, закидывает мне на плечо свою обвислую грудь – и шепчет, шепчет, шепчет что-то в ухо. Я разбираю только «демоны», «унутрях», «сидят», «накликаете», «память». От бабки пахнет травой и кислым молоком, ее ступни, которые елозят по моим ногам, – холодные, жутко холодные, будто меня гладят две ледышки. Но я молчу. И мне не страшно. Потому что я не знаю – нужно ли мне бояться. Может быть, именно так и ведут себя прабабки со всеми правнуками? Может быть, именно так и надо? И если я закричу, заплачу или хотя бы просто испугаюсь – а она это поймет, – то я буду глупо выглядеть?
Бабка продолжает шептать – жарко, с одышкой, капельки слюны стекают по моему затылку. Иногда что-то влажное касается его – и я понимаю: кажется, это ее язык. «Не выпускай, не соглашайся, не слепни… – бормочет бабка. – Не иди на поводу, не морочься…»
А потом она со стуком падает на пол и уползает к своей кровати.
А я еще долго лежу без сна и смотрю на иконы, висящие в углу. Закопченные лики святых пялятся на меня белыми, старательно протертыми тряпкой глазами – и мне кажется, что они шевелят черными губами и шепчут какие-то черные слова. И эта чернота опускается на меня, вползает в меня, втекает через уши, рот, глаза – я погружаюсь в нее и засыпаю.
– Ты, милай-то, смотри, супротив божьей воли не ходи-то, – через неделю говорит бабка мне на пороге, прощаясь и строго грозя пальцем. – Демоническими делами не балуйся, заклинания и чернокниженье гони, аки гнус лесной.
Я молча киваю. Из всего этого я понимаю только одно: колдовство – это плохо.
– Так, еду взяли? – неожиданно спокойно обращается она к отцу. – Картошка в ссобойке, в мешочке сушеные ягоды.
– Взяли, – кивает отец. – Спасибо.
Бабка резко разворачивается и уходит в дом.
Больше я ее не видел. И, кажется, даже и не вспоминал о ней – до этого момента.
– Колдовство – это плохо, – хрипло сказал я ребятам.
– Эй, трусишь, что ли? – Серега хотел залепить подзатыльник и мне, но я отпихнул его и погрозил кулаком.
– Я не трушу, – я пожал плечами. – Просто мне говорили, что колдовать – это плохо. Опасно в смысле.
Я не мог понять, что вообще меня дернуло об этом сказать ребятам. Разве мы не подглядывали за девчонками, когда они тайком гадали в домике на детской площадке? И разве не кричали хором в самый ответственный и жуткий момент этого гадания – отчего кое-кто из девчонок от неожиданности даже писался и получал на целый год кличку «Оксанка-зассанка»? Почему я тогда не говорил, что колдовство – это плохо? Или не заявлял это, когда зимними вечерами, спрятавшись в вырытой в огромном сугробе пещере, мы рассказывали друг другу страшные сказки и даже пытались вызвать гномика-матершинника. Гномик не приходил – видимо, предпочитая появляться в теплых домах, а не в снежной куче.
– Опасно, – упрямо и уныло повторил я, осознавая собственную глупость.
– Так никто и не собирается колдовать, – пожал плечами Мишка.
– А как он тогда появится? – пискнул Толик. От напряжения он засунул в нос сразу два пальца.
– Его нужно просто позвать, – ответил Мишка. – Вот и все. И он придет. И съест все, что нам надо.
Я снова поежился. Мы сидели в тени под грибком, в старой полупустой песочнице. Кроме нас никого не было – ни во дворе, ни в переулках, – безжалостный жар палящего солнца изгнал всех в квартиры, в прохладу под защитой бетонных стен – и распахнутые окна домов казались глазами, следящими за нами пустым, изучающим взглядом.
– Зови, – решительно сказал Серега.
– Ага, – прогудел в нос Толик.
– Ну, а ты? – Мишка повернулся ко мне. – Димыч, ты что, правда струсил?
– Да нет, – я пожал плечами. Капельки пота ползли у меня по спине, словно там, между лопатками извивался огромный жирный червяк. – Давай.
– Ну ладно, – Мишка потер ладони. – Эй ты, Мальчик-Обжора, приходи сюда, у нас есть для тебя еда!
И он пришел. В мареве дрожащего воздуха. В водоворотах песка под его ногами. В игре света и тени. Пришел и сел рядом с нами.
Сколько я потом ни спрашивал ребят – какой он, Мальчик-Обжора? – так никто и не ответил мне. Все вспоминали неуловимые очертания, выхватывали какие-то детали: Серега говорил, что у Мальчика-Обжоры на губах скапливалась слюна, Толик отвечал, что тот пухлый, Мишка упоминал небрежный полубокс. Я знаю лишь, что Мальчик-Обжора был рыжеват. Это запомнилось мне только потому, что рыжеват был и я.
Мальчик-Обжора сидел рядом с нами – со слюной на губах, пухлый, с рыжеватым полубоксом – и молчал.
А потом Мишка протянул ему кепку.
– Ешь, – сказал.
Мальчик-Обжора ничего не ответил. Он даже не пошевелился.
– Ешь, – повторил Мишка уже просительно. – Это вкусно. Это надо съесть.
Мальчик-Обжора вздохнул. Потом кивнул.
И указал пальцем в сторону Гаражей.
– Ты будешь есть там? – уточнил Мишка.
Мальчик-Обжора снова кивнул.
Мишка не соврал. Мальчик-Обжора действительно съел его кепку. Он рвал ее на части крепкими, белыми, остро заточенными зубами, а потом тщательно пережевывал и глотал. И снова пережевывал – и снова глотал.
«Надо бы ему дать запить», – отчего-то подумал я.
Мальчик-Обжора стоял между Гаражами – а мы подглядывали за ним в щель. И нам казалось, что так аккуратно и тщательно рвет, пережевывает и глотает он для нас – потому что мы смотрим. Потому что без нас – он бы не поел. И, наверное, – и не появился бы.
– Мы забыли пожелать ему приятного аппетита, – хрипло сказал Толик.
– Ничего, – усмехнулся Серега. – Ему и так хорошо.
Потом Мишка говорил, что Мальчик-Обжора всех нас поблагодарил и ушел, затерявшись в Гаражах. Серега спорил, что тот лишь небрежно махнул рукой на прощание. А Толик сообщал, что это мы сами ушли первыми, потому что услышали чьи-то шаги и решили, что нам сейчас влетит за то, что мы опять приблизились к Гаражам.
А я ничего не говорил. Потому что я не помнил ничего. Вот Мальчик-Обжора рвет, пережевывает и глотает – а вот я уже сижу дома и ем суп, стряхивая хлебные крошки в тарелку.
Мишку не ругали за кепку. Даже пообещали купить новую.
А мы позвали Мальчика-Обжору снова. Не скоро, но позвали.
То был октябрь. Сырой, промозглый. На асфальте стояли черные лужи, остатки песка в песочнице превратились в вязкую жижу. Мы сидели, подстелив мешки из-под сменки, и разглядывали Толин дневник. Идея стереть двойку по математике ластиком была совершенно неудачной – теперь на странице красовалось огромное грязное пятно.
– А если поскоблить лезвием? – предложил Серега, доставая обломок «Невы».
Лезвие измохратило страницу и продрало дыру, зацепив предыдущую. Глаза Толика наполнились слезами.
– Меня мамка убьет, – проныл он. – Она сказала – хоть одна тройка, и я об тебя ремень сотру!
– Ну, она ж про тройку сказала это, – попытался пошутить Серега. – А тут двойка. Про нее и речи-то не было.
Толик уткнулся в сложенные на коленях руки и завыл.
– Ну, ладно, чо ты, чо ты, – растерялся Серега. – Я же пошутил. Ну, Толяныч!
– Так пусть тогда его съедят, – вдруг предложил Мишка.
– Кого? – не поняли мы. – Толика?
– Нет, дневник. Пусть придет Мальчик-Обжора и съест дневник. Как тогда кепку! Помните?
И мы вспомнили.
Странное дело – но все эти месяцы, скормив Мальчику-Обжоре кепку, мы больше и не помышляли звать его. Так, вспоминали иногда в разговоре, шутя, как общую забавную тайну, перемигиваясь, давая ему смешные прозвища – но не более. Потом и эти воспоминания постепенно стерлись – как стирается летний рисунок мелом на асфальте под струями осенних дождей. Мальчик-Обжора ушел из нашей памяти вместе с летом – и вот Мишка снова сказал о нем.
И мы вспомнили.
– Да! – вскинулся Толик. – Да! Да! Конечно! Позови его, пожалуйста!
И Мишка позвал его.
Все было почти, как тогда. «Почти» – потому что не пекло солнце, а моросил мелкий противный дождь, и холодный, пронизывающий ветер дул в спины нам, подглядывающим между Гаражами. А Мальчик-Обжора рвал, пережевывал и глотал. Рвал, пережевывал и глотал. Рвал, пережевывал и глотал.
Дома Толику, конечно, влетело – но, как он сказал, меньше, чем могло бы быть. Просто за потерянный дневник. За растяпистость. За то, что «все дети как дети, а тут одно наказание». В общем, как обычно. О двойке же мама узнала гораздо позже, встретив учительницу – и то в виде «надо же, а ваш Толя двойку исправил, молодец, всегда бы так», так что ругать было уже, вроде бы, особо и не за что. Так, чуть-чуть оттаскать за ухо – потому что врал.
Больше о Мальчике-Обжоре мы не забывали.
Часто скармливать ему дневники нам не удавалось – родители могли что-то заподозрить в такой нашей растяпистости. Поэтому в ход шли тетради, листочки с заданиями, порванные мешки со сменкой… Мальчик-Обжора рвал, пережевывал и глотал. Рвал, пережевывал и глотал. Рвал, пережевывал и глотал…
Скормить собаку Мальчику-Обжоре предложил Серега.
Эта мелкая, пронырливая шавка доставала всех уже третий год. Особенно она недолюбливала детей – и особенно, если те были без взрослых. Пряталась рядом с подвалом – и выскакивала с заливистым лаем, норовя цапнуть за ногу. Рваные штаны, залитые йодом и зеленкой щиколотки, прокушенные кеды и сандалии – и постоянный рефрен «а нечего было ее дразнить». В этом году шавка ощенилась, и ей окончательно снесло крышу.
– Крышу ей снесло, – так и сказал Серега, покусывая травинку. – Еле портфелем отбился.
– У нее же щенки, – миролюбиво сообщил Толик, тем не менее, почесывая ногу там, где белели мелкие точки укусов.
– И что? – Серега сплюнул через зубы зеленую слюну. – Мих, давай позовем Обжору, а?
– Ты что? – вскинулся я. – Она же… она же живая. Как можно?
Я не мог точно сказать, какой именно смысл вкладывал в это «как можно». Как можно отдать на съедение живое существо? Или можно ли кормить Мальчика-Обжору живыми существами? Мне смутно казалось, что сейчас происходит что-то неправильное, и мы вообще не должны обсуждать эту тему – и вообще, мне надо прямо сейчас встать и уйти, потому что произойдет что-то нехорошее, страшное, и это страшное уже сейчас пялится своими белыми зенками из тьмы…
Но я не встал и не ушел.
А Мишка позвал Мальчика-Обжору – и тот съел шавку. Все так же – в Гаражах. Все так же – рвал, пережевывал и глотал. И мы – все так же – смотрели на это через щель, не переступая через запретную черту. Кто-то – кажется, Толик – случайно толкнул меня, и я оцарапался щекой о ржавую заусеницу металла, ссадина воспалилась и болела целый месяц, то нарывая густо-багровым, то бледнея и уходя куда-то в глубину, разливаясь там жаром.
А щенки умерли через неделю. От голода.
После этого все стало как-то легко. Словно та съеденная шавка связала нас с Мальчиком-Обжорой незримыми тонкими нитями. И мы больше не думали – а стоит ли его просить что-то съесть? Нет, мы просто шли и отдавали ему это.
И да, звать его тоже больше не приходилось. Он был теперь с нами всегда. Маячил смутной тенью за плечом. Дышал неуловимо сладковато-горьким, как перестоявшие в вазе цветы. Серега говорил о пузырящейся слюне, Толик о пухлости, Мишка об уже отрастающем полубоксе, а я видел, как рыжина сменялась обычным каштаном.
С Мальчиком-Обжорой все было очень просто. Он съедал не только вещи – он жрал наши плохие мысли. Наши обиды и переживания, нашу злость, нашу ярость. Мы звали его, сервировав стол для него печалью и болью, завистью и ревностью – и он все съедал. Рвал, пережевывал и глотал, рвал, пережевывал и глотал. И на душе становилось легко, и мы шли домой, вприпрыжку, что-то напевая – и даже если на столе потом оказывалась манная каша и щавелевый суп, жизнь казалась не такой уж и плохой.
Ведь все плохое всегда может съесть Мальчик-Обжора.
Мы так и не ходили в Гаражи. Ни в третьем классе, ни в пятом, ни в девятом. Нам никто больше этого не запрещал – мы сами не хотели. Гаражи были столовой Мальчика-Обжоры – и туда нам не было хода. Мы так решили. Словно переступив ту невидимую запретную черту, мы накличем себе на головы беду – или лишимся Мальчика-Обжоры.
А без него мы больше не могли.
Да, последний год мы звали его уже не так часто. Может быть, потому что стали умнее и научились сами предупреждать возможные неприятности. Например, достаточно иметь два дневника – для хороших оценок и для плохих – и вот уже не надо просить Мальчика-Обжору жрать серую, с вкраплениями каких-то щепок, бумагу. Или после того, как покурил за домом, нужно зажевать хлеб, густо намазанный мятной зубной пастой – да, будет тошнить, и живот покрутит весь вечер, но зато родители не унюхают табачную вонь. Порванные брюки можно попросить зашить девчонок-одноклассниц за плитку шоколада, а за бутылочку вишневого коктейля они соврут твоим родителям, что ты пришел домой поздно лишь потому, что вместе с ними помогал снимать с дерева котенка.
Но мы всегда помнили о Мальчике-Обжоре. Он объединял нас, будучи нашей самой важной, самой заветной тайной. Был нашим тузом в рукаве, был нашим спасением в случае беды. Мы верили в это так искренне и так сильно, что можно даже сказать, что Мальчик-Обжора был нашей религией – если бы мы вообще в те годы задумывались о религии.
В тот вечер Серега был зол. Он кривил рот, слюна пузырилась у него на губах, глаза мелко и часто моргали. Он сидел на лавочке и ковырял носком кроссовка песок. Мы наблюдали за тем, как растет кривая ямка, – и молчали в ожидании.
– Ирка беременна, – наконец процедил он.
– Как? – ахнул Толик.
– Как-как, – сплюнул Серега. – Ты что не зна… а, ты же у нас девственник. Ну, вот так, в общем!
– Резинкой пользовались? – уточнил Мишка.
– Какая резинка? Откуда у меня на нее деньги? Думали, что обойдется.
– Обошлось? – саркастически спросил Мишка.
– Ну, вот ты только не издевайся, а? – Серега снова сплюнул. – Это у тебя батя богатый, можешь из тумбочки стрелять на презики и на сигареты. А у меня откуда?
– Ну, нет резинки – нет секса, – развел руками Мишка. – Как бы первое правило. Не маленький.
– Слышь, ты! – прошипел Серега, вскакивая. – Богатый мальчик! Сам, небось, импотент – вот и рассуждать легко!
– Что? – Мишка медленно встал, сжимая кулаки. – Что?
Толик сжался в испуге, с надеждой поглядывая на меня. Я был на голову выше Мишки и чуть тяжелее жилистого Сереги – так что мне бы удалось их остановить, но…
Что-то удерживало меня от того, чтобы тоже вскочить – и, упершись руками им в грудь, оттолкнуть приятелей в разные стороны. Мне казалось, что это «что-то» дышит в затылок травой и кислым молоком и что-то жарко шепчет – но я снова не мог разобрать, что же именно. Лишь «не морочься, не морочься, не морочься» – словно мелкая галька стучала у меня в голове. И я понимал это как «не заморачивайся, это их дело, пусть решают сами». Пусть решают сами – и я продолжал сидеть, вцепившись в лавочку до побелевших пальцев.
– Ну, так пусть ее съест, – вдруг тихо предложил Толик, кажется, сам испугавшись этого предложения.
Мишка и Серега обернулись на него, продолжая сжимать кулаки.
– Ч-что?
– Мальчик-Обжора, – прошептал Толик. – Пусть он съест Ирку.
– Да! – взвизгнул Серега. – Да! Да! Да!
– Но… – Мишка растерялся. – Она же… она же слишком большая. И ее могут начать искать…
– И что? И что, и что… – зашептал Серега, обнимая Мишку. – Никто же не нашел наши дневники? И ту шавку? И твою кепку, помнишь? Никто! Хотя их и искали! Никто, никто, никто!
– Ну… – Мишка мялся в растерянности. – Димыч, ты что скажешь?
Я пожал плечами. «Не морочься, не морочься, не морочься». Не заморачивайся. Это их проблемы.
– Ну нет, – неуверенно сказал Мишка. – Нет. Серега, это твои проблемы, правда. Мальчик-Обжора не может затирать за нами все косяки. Попробуй поговорить с Иркой. Не вы первые, не вы последние. Если надо денег на аборт – я попробую у родаков на что-нибудь попросить. Ну, Толик с Димычем карманные подкинут. Не дрейфь, правда.
Серега скривился – и сплюнул на землю через щербину в зубах.
Ирка отказалась делать аборт. А еще пригрозила рассказать, что Серега ее на самом деле изнасиловал. Посидит пару-тройку лет в тюряге, где его будут чпокать во все дыры, – одумается, прибежит потом как миленький под крыло. Именно так она и заявила нам, презрительно фыркнув.
Серега дрейфил.
Он худел, бледнел, на скулах выступили желваки, плевки приобрели коричневый табачный оттенок. Какие сны снились Сереге – да и спал ли он вообще – мы и не решались спрашивать. Ситуация была в высшей степени поганой. Живот Иры вот-вот – и станет виден. А уж что будет потом – никто не мог и представить.
Зато Ирка – вполне могла.
– Я скажу, что это вы вчетвером меня изнасиловали, – хихикнула как-то она, уплетая шоколадный батончик. И без того коротковатая для нее юбка школьной формы задралась – и мы видели треугольник белых трусиков. Серега, который раньше ярился при хотя бы взгляде мельком на коленки его девушки – теперь уныло и обреченно молчал.
– В смысле? – не понял Мишка.
– Ну, я скажу, – терпеливо повторила она, – что это вы меня заманили в гаражи и там по очереди изнасиловали. Ну, или не по очереди. Толстяк, – она ткнула пальцем в Толика, – и молчун, – палец с обкусанным коротким ногтем уперся в меня. – Они держали. Ну, а вы насиловали.
– Э-э-э… – внезапно охрипшим голосом переспросил Мишка. – А почему я-то насиловал? Я что, самый…
– Самый богатый, – кивнула Ирка, отшвыривая смятый фантик в сторону. – Ты же сесть не хочешь? С папаши, – она мотнула головой в сторону Сереги, – много не возьмешь. Ну, а ты хоть чем-то поддержишь молодую мать, правда? В тюряжку-то не хочешь?
– В колонию для несовершеннолетних, – пискнул Толик.
– А, уже изучили вопрос? – хихикнула Ирка. – Ну, если вы считаете, что там курорт, пусть так и будет…
– Нет-нет, – быстро ответил Мишка. – Погоди. Разберемся.
Мишка пытался разобраться. Тырил деньги из родительского кошелька, тащил в ломбард мамкины украшения – тамошний приемщик, мрачный и неразговорчивый цыган, брал их у него за сущие копейки – но хотя бы брал, остальные напрочь отказывались работать со школьниками. Ирка благосклонно принимала деньги «на еду будущему младенцу» – и уже вечером распивала алкогольные коктейли на лавочке с подружками.
– Ты уверен, что она беременна? – как-то спросил я Серегу, глядя, как веселится поддатая Ирка. – Ведь если она собралась рожать, то ей нельзя пить. Урод же будет.
– Хоть бы вообще сдох, – процедил тот. – Вместе с мамашей.
– Пусть он ее съест, – твердо сказал Мишка. Под глазами у него были синяки от недосыпа. Кажется, Ирка, отцепившись от Сереги, крепко взялась на него, почуяв более питательную почву.
– Ну, а что ты говорил, – поддразнил его Серега. – Мол, «не первые, не последние», «не может подтирать косяки»?
– Это не косяки, – мрачно огрызнулся Мишка. – Это хитрая лживая тварь.
Мы привели Ирку в песочницу – ту самую, где когда-то в первый раз появился Мальчик-Обжора и подсел к нам. Мы сказали, что ее ждет сюрприз – не поясняя, какой. Ирка хихикала, зажмуривалась, прикрывала руками глаза – впрочем, все равно подглядывая через расставленные пальцы. Она думала, что ее ждет что-то необычное.
Впрочем, так и произошло.
Мальчик-Обжора появился в этот раз не из жаркого марева. И не из мелкой мороси дождя. И не из утреннего тумана, плотного, как марля. Он соткался из сизого дыма, что испускал Серегин окурок – выброшенный, но не затушенный.
Мальчик-Обжора был тих и вкрадчив. Он загадочно и обольстительно улыбался. Он сулил что-то невероятное и невозможное, прекрасное и удивительное. Подарок. Сюрприз. Неудивительно, что Ирка покорно пошла за ним в Гаражи. Даже не допив свой любимый вишневый коктейль.
Я не хотел смотреть, как Мальчик-Обжора будет есть Ирку. В этом не было ничего нового и интересного – как и десятки раз до этого, он будет просто рвать, пережевывать и глотать. Плохое и испорченное. Рвать, пережевывать и глотать.
Я зажмурился, пока это все происходило. Но все равно слышал чавканье, чмоканье и хруст.
А вечером, когда мама стала отбивать мясо на ужин, меня стошнило.
Ирку искали очень долго. Прочесывали дворы, спускались в каждый подвал, перевернули вверх дном Гаражи. Расклеили сотни, если не тысячи объявлений – и даже на другом конце города нас нет-нет да и встречала ее отксерокопированная, полинявшая от дождей и солнца фотография.
Разумеется, нас тоже опрашивали. Будь мы старше, к нам было, конечно, более пристальное внимание – но что могут рассказать девятиклассники? Да, гуляли вместе. Да, немного влюблены были. Да, выпивали иногда. Ну да, целовался. Да нет, ничего такого. Она говорила, что у нее какой-то парень по переписке есть. Кажется, в другом городе. Да нет, вроде сбегать не собиралась. Да сами в шоке, честно.
Иркины подруги ничего не знали о беременности. Точнее, утверждали, что быть такого не могло – за день до пропажи Ирка стреляла у одной из них прокладки.
От нас отцепились очень быстро – и перекинулись на родителей Ирки. Выяснили, что у ее матери есть любовник, а у отца – незаконнорожденная дочь, чуть старше Ирки. Любовник, недовольный излишним вниманием, быстро покинул город – а Иркина мать попыталась отравиться. Выпила уксус – и выбежала на балкон, оглашая двор истошными, душераздирающими волями боли. Несколько мучительно долгих минут метаний и воя – а потом она выпала вниз, с седьмого этажа.
Обо всем этом нам рассказали бабки на лавочке – вернувшись из школы, мы увидели лишь тщательно перелопаченную клумбу под балконом да порванные веревки для сушки на третьем этаже. Они и спасли Иркину мать. Перелом позвоночника, разрывы всего внутреннего, что только можно, – но она выжила. Лежала пластом, в состоянии пошевелить лишь левым указательным пальцем – и всегда держала нараспашку дверь квартиры: если дочь вдруг вернется без ключей.
Конечно, Ирку не нашли. Мальчик-Обжора хорошо знал свое дело. Он не оставил ни клочка одежды, ни капельки крови. Даже бутылка с вишневым коктейлем, которую Ирка забыла в песочнице, тоже куда-то исчезла, словно ее и не существовало.
После Ирки мы долго не обращались к Мальчику-Обжоре. Мишка сказал, что тот налопался достаточно и пока не может смотреть на еду. Мы не спорили. Серега ответил, что по сравнению с Иркой вряд ли в его жизни что-то еще будет настолько плохое и испорченное. Толик просто нервно затряс головой. А я… я лишь пожал плечами.
Серега ошибался. Нам снова пришлось позвать Мальчика-Обжору.
Это было спустя полгода после того, как пропала Ирка.
– А я знаю, что вы сделали, – хитро усмехнулся пацан. Ему было лет десять. Порванные на кармане шорты, замызганная футболка, чумазое лицо. Из тех, кто как крыса, везде высматривает, вынюхивает, подглядывает. Он стоял рядом с песочницей, в которой сидели мы, согнавшие пузатую малышню – и покачивался туда-сюда, перекатываясь с пятки на носок.
Мы переглянулись.
– Что именно? – деланно лениво спросил Мишка.
– Ну та девочка, которую все искали. Я видел, как она с вами была, – пацан осклабился.
– Ну да, – кивнул Мишка. С его лица схлынул румянец и на висках проступили вены. – Мы с ней гуляли. Мы так-то вообще одноклассники были.
– Мы с ней и сейчас одноклассники, – я пихнул Мишку локтем. – Она еще вернется – и снова пойдет в наш класс.
– Она не вернется, – покачал головой пацан. – Я же все видел.
Мы помолчали.
– И кому ты еще об этом рассказал? – тихо спросил Серега.
– Никому, – пожал плечами пацан. – Я что, дурак? У вас сигарет на всех тогда не хватит.
– Тебе нужны сигареты?
– Ага, – кивнул тот. – Будете мне пять пачек каждый день давать – я никому и не скажу.
– У нас сейчас нет, – развел руками Мишка. – Честно.
– Тогда гоните, что есть, – пацан вздохнул. – Завтра приду за долгом.
Мы похлопали по карманам, ссыпали ему в протянутую горсть десяток помятых сигарет – он презрительно цыкнул зубом, взглянув на наше нехитрое богатство, и лениво, вразвалочку, ушел.
– Девять с половинок пачек, – небрежно кинул на прощание.
– Мы не ведем переговоры с шантажистами, – пробормотал Толик, глядя пацану в спину.
– Что?
– Вы что, не поняли? – так же тихо ответил он. – Это все так же, как и с Иркой. Он будет просить, просить, просить, брать, требовать, настаивать – а потом возьмет и сдаст нас. Ненасытная утроба!
И мы поняли, как надо поступить.
Запихнуть ненасытную утробу в другую ненасытную утробу.
Пацана даже заманивать не пришлось. Он пришел, как и обещал, на следующий день, заранее заготовив сумку из грубой болоньи – такие, ядовито-зеленые, самосшитые, продавали бабки на рынке.
– Ну, – цыкнул зубом, распахнув сумку. – Давайте.
– Конечно, – расплылся в улыбке Мишка. – Сейчас. Кушать подано.
– Что? – не понял пацан.
Когда он увидел Мальчика-Обжору, его глаза расширились. Он заорал, завизжал – но тут же его рот был заткнут, а минуту спустя разорван, как разрывают раковину. И словно розовый жирный моллюск в этом кровавом месиве трепетал и пульсировал язык.
В этот раз Мальчик-Обжора ел очень неаккуратно. Он рвал и чавкал, пережевывал и плевался, глотал и рыгал. Кровавая слюна долетала даже до нас – это мы поняли, когда все закончилось и мы посмотрели друг на друга и увидели, словно в зеркале: безумные белые глаза на темном от крови лице.
После школы я уехал поступать в институт, женился, родилась дочь. Обычная жизнь обычного человека – не лучше и не хуже других. В город детства меня не тянуло – хватало разговоров с родителями по телефону, да и вскоре удалось переманить их к себе, в центр.
Продавать старую квартиру выпало мне – мол, я и опытнее уже в таких делах, да и тяжело старикам мотаться по риелторам да бюрократические вопросы решать.
И я возвращаюсь туда, где не бывал уже пятнадцать лет.
На антресолях в коридоре, в чемоданчике с замасленными отвертками и сверлами я нахожу старые, проржавевшие ключи. Один из них – от ригельного замка. Точь-в-точь такого, какие врезают в ворота гаражей.
– Да, – отвечает отец по телефону. – Еще тестя гараж.
– А почему я не знал?
– Так и мы особо не вспоминали. Машины же не было. Какой-то хлам туда лет тридцать назад свалили – да и забыли. Сходи, глянь, вдруг приглянется что.
И я иду.
Я долго стою перед этой запретной чертой, невидимой линией, которая отделяет меня от Гаражей.
А потом делаю шаг.
Я бы не удивился, если бы в то же самое мгновение, как я занес ногу и переступил черту – меня бы отшвырнуло силовое поле или я бы наткнулся на невидимую стену. Или случилось что-то другое – что-то, что не пустило бы меня в Гаражи.
Но я сделал шаг – и ничего не произошло.
Я иду вдоль старых, покосившихся гаражей, с проржавевшими дверями, обклеенными объявлениями о продаже, исписанными «Сизый – лох», «Н + Е = Л», рожами котиков и тэгами граффитистов. Здесь пахнет жженой резиной, гнилой картошкой, перебродившим самогоном, бензином, машинным маслом, раскаленным железом. Один гараж открыт – и в его чреве копается какой-то мужик.
– Где тут восемьдесят пятый? – кричу я.
Мужик, не поднимая головы, машет рукой.
Странное дело, но мне кажется, что я на самом деле знаю, куда идти. Что я уже когда-то – и много-много раз уже ходил этим самым путем, поворачивал именно в эти самые закоулки. Мне кажется, что я уже не раз перешагивал через канаву у гаража с синей крышей, а вот тут должна торчать под углом арматурина, на которую так легко напороться – и да, вот он, спиленный ржавый пенек.
И еще более странное дело – в своей памяти я словно вижу это… неполно. Словно через какую-то щель. Будто подглядываю. Или прикрываю глаза руками.
Вот и восемьдесят пятый. Я сжимаю ключ в руке – до боли от впившихся в ладонь бороздок. Мне кажется, что я слишком рано остановился. Что мне надо пройти еще.
И я иду туда, куда ведет меня моя память.
Еще три поворота – и в нос мне шибает запах болота. Его так и не осушили за эти пятнадцать лет. Неудивительно – окраина города, непрестижная, никому не нужная земля. Год за годом стоки с Гаражей отравляли эту почву, разъедали ее, вымывали подземные воды – и смешивались, порождая что-то странное, вонючее, стоячее и неживое.
То, где было место только мертвым.
Я иду по полузатопленными бетонным блокам, поскальзываясь, но удерживая равновесие, хватаясь за острые и жесткие стебли рогоза, кусая губы и шмыгая носом – совершенно по-детски, словно по какой-то старой, но забытой привычке.
Я иду туда, в самую середину болота, в самое сердце Гаражей.
Там, под небольшим холмиком, поросшим сизым мхом, как лишаем, есть бетонная плита. Я знаю это. И знаю, как нужно извернуться, чтобы проскользнуть под плитой и кирпичной кладкой старого заброшенного подвала.
В подвале почти не пахнет. Не пахнет
Здесь много сигаретных пачек. Окурков. Фантиков от конфет. Оберток шоколадок. Вырванных тетрадных листков. Пивных бутылок – среди которых завалялась одна от вишневого коктейля.
Я щелкаю зажигалкой. Робкое размытое пятнышко света выхватывает грязную зеленую тряпку – ту, что пятнадцать лет назад была ядовито-зеленой болоньей.
Я не смотрю туда, в дальний угол подвала. Я знаю, что там лежит.
И я падаю на колени и бормочу:
– Нет, нет, нет, не может быть.
И в ушах звучит голос прабабки – теперь-то я понимаю все слова! – звучит мягко и вкрадчиво, как колыбельная:
– Демоны унутрях-то сидят, демоны. Не соглашайся с ними, не выпускай их. Заморочат, закружат, заведут в пустыню лютую… Не морочься, не поддавайся, не… не… не… Не становись демоном, Димитрий, не становись!
И я прошу, прошу, прошу:
– Съешь меня, Мальчик-Обжора, съешь!
Потому что это я – плохое, потому что это мы были – испорченными. Потому что это мы – из подлого страха, из лютой ненависти, из дикой злобы – сотворили Мальчика-Обжору. Вылепили его из себя, поделили между собой и скукожились ничего не помнящими и не знающими – не желающими помнить и знать! – эмбриончиками. Творили все – его руками. Жрали всех – его зубами. И прятали нашу постыдную тайну – в его утробу.
Я касаюсь пальцами шрама на щеке – и вспоминаю, как меня полоснула отчаявшаяся, почуявшая свою смерть собачка.
И мне кажется, что кожу на моем лице снова стягивает запекшаяся кровь, которую мы выбивали – как выбивают пыль из старого ковра! – из этого все никак не желающего умирать пацана.
Мы [МальчикОбжора] съели все. И не подавились.
Мы [МальчикОбжора] съели даже нашу память.
И вот сейчас она выходит из меня едкой отрыжкой, рвотой раскаяния, желчью осознания.
И я кричу, корчась на полу, усеянном битым кирпичом, улитым чужими слезами и кровью, удобренном болью и отчаянием:
– Съешь меня, Мальчик-Обжора, съешь!
И я слышу:
– Хорошо.
Произнесенное тремя голосами.
Я не оглядываюсь – знаю и так, кто стоит там, за моей спиной. Кто сплевывает через щербинку в зубах, кто воняет прогорклым
– Съешь меня, – молю я шепотом.
Надеясь только на одно – что Мальчик-Обжора, помня нашу давнюю дружбу, сделает это не больно.
И что-то рвет меня на части, и пережевывает – и глотает.
Олег Савощик
Грация
66 килограммов
Булочки с сосисками чуть теплые, а вот чай в стакане – кипяток. Попробуй, донеси до единственного свободного места в столовой, когда все вокруг шумят и толкаются.
Сара опустилась на скамейку и приложила обожженные пальцы к губам, потянулась за булочкой. Тесто мягкое, тягучее, торчащие кончики сосисок слегка подрумянились и подсохли, но внутри остались сочными и нежными. Сара откусила дважды и аккуратно запила чаем.
– Сало у Сары с ушей свисало! – Гриша словно из-под стола выскочил, смахнул челку с прыщавого лба. – Все жрешь? Это какая уже по счету? После тебя буфет пустой.
Сара молча жевала. Такая ароматная еще несколько секунд назад сосиска в тесте обернулась безвкусным пластилином во рту…
– Ладно, кушай. – Гриша поправил лямку портфеля и поставил перед одноклассницей свой поднос. На тарелке остывала нетронутая перловка. – И мое доешь. Эй, народ! Тут Сало голодное!
Шутку оценили одноклассники и ребята постарше: все, кто обедает после третьего урока. Подходили и грохали о стол пластиковыми подносами. Размазанные по тарелке остатки каши, недоеденные котлеты, яблочные огрызки, пустые стаканы с бесцветными сухофруктами на дне, обертка из-под шоколада…
Сара смотрела, как растет гора объедков, и пыталась проглотить пережеванную в тысячный раз сосисочно-мучную массу, но та застыла за щеками, не лезла в горло.
– Хавай, Сало.
– Приятного аппетита, Сало.
– Жуй скорее, на матешу не успеешь.
– Доешь за мной, Сало?
– Может, тебе еще принести?
– Уверен, ей этого будет мало.
Сара заметила, что все еще сжимает в руке стакан с чаем. Сквозь слезы посмотрела на пальцы в красных волдырях.
92 килограмма
Под потолком скрипит пружина.
Сара запрокидывает голову, когда Рубенс целует ее живот, кружит вокруг пупка. Теплые губы оставляют капельки слюны на бледной коже, спускаются к бедрам, и девушка сильнее сжимает пластиковый шарик во рту, сопит через узкую дырочку.
– Как же я тебя люблю.
В подвале прохладно, и горячее дыхание вызывает дрожь по телу.
– Как же… люблю… люблю тебя.
72 килограмма
Пока Сара ждала, засмотрелась на официанта. Тот принес к соседнему столику широкую доску с запеченными ребрами, пряный аромат коснулся носа, и рот мгновенно наполнился слюной. Похоже, не меньше килограмма сочного мяса на кости. Но подтянувший блюдо парень в оранжевой шапке не был похож на того, кто осилит столько в одиночку.
– Привет! – Кирилл сел напротив.
И Сара увидела, как в его глазах гаснет улыбка.
Этап первый – фото. Легче простого: удачный ракурс чуть сверху, чтобы скрыть шею, а вырез блузки занимал пол кадра, благо есть, чем хвастать, и втянуть щеки до состояния «скулы Джоли». Для анкеты на сайте знакомств хватает.
Этап второй – разочарование. Пока их взгляд на вырезе, они все еще улыбаются, но стоит им подняться выше, к подбородку, или скользнуть по округлым плечам к пухлым ладошкам… Сара как-то вычитала в модном блоге, что любуясь руками девушек, мужчины представляют эти руки на своем члене. Неспроста поэты и художники веками возносили хвалу изящным дамским пальчикам. Пальцы Сары легче было представить за лепкой пельменей.
Мужчины еще подростками учатся отгадывать и фантазировать, что скрывается под одеждой у одноклассниц или молоденьких учительниц. Кириллу даже не пришлось смотреть ниже, на спрятанные под мешковатым платьем бока и сало на ляжках, хватило и увиденного над столом. Такому остроумному заботливому Кириллу, тому самому, что засыпал Сару пиксельными сердечками перед сном и будил ласковыми пожеланиями хорошего дня по телефону.
Который мог «погибнуть, если ему откажут во встрече».
Сконфузился, но не погиб. Сидел и листал меню, не вчитываясь, то и дело расстегивал и застегивал обратно пиджак. Даже не пытался выдавить из себя больше двух слов за раз. После третьего «угу» Сара допила воду из стакана и посмотрела в зал.
Не стоило встречаться здесь, где в меню можно было спокойно найти цифры своей зарплаты, но Кирилл настоял на ресторане. А еще все вокруг ели. Уткнувшись в тарелки, хлебали ложками, накалывали вилками и резали ножами. Здесь было невозможно не есть. Запахи стояли такие, будто двери на кухню нарочно всегда оставались открытыми: Саре представлялся жаренный на масле чеснок, овощи на гриле и капающий жиром стейк.
Даже на стенах красовалась нарисованная еда: в тарелках, казанах, горшочках – она казалась еще теплой в мягком свете настенных абажуров, почти настоящей. Только руку протяни.
Сара отодвинула меню. Она передумала заказывать салат. Какой на хрен салат в храме чревоугодия? По дороге домой есть отличная шаурмичная…
– Знаешь, я вспомнил… – Кирилл опередил ее, встал первым. – Там у меня по работе завал. Отчет надо писать. Босс убьет. Извини, ладно? Позвоню тебе.
Сара выдавила улыбку. Пусть думает, что поверила.
Парень в шапке не спеша обгладывал ребра. Смаковал каждую каплю, слизывая с пальцев жирный сок.
– Вы уже определились? – Подошел официант. Тень сочувствия мелькнула в его глазах.
– Вина, – заказала Сара, на вовремя опомнилась, вспомнив здешние цены на бутылки. – Нет, подождите. Ничего не надо, спасибо. Извините.
Встала. Спину прямо, голову выше: уходить из ресторанов надо красиво, даже если и на голодный желудок.
– Ребра сегодня отменные, – остановил Сару голос из-за соседнего столика.
– Не сомневаюсь, – отозвалась она. К горлу подступила голодная тошнота.
– Вот беда, одному это не осилить. – Незнакомец жестом пригласил присесть.
Сара замерла, присмотрелась. Синий свитер, легкая щетина, средняя комплекция: сразу и не заподозришь в обжорстве, как, впрочем, и в любви к спорту. И почему-то никто не обращает внимания на такую неуместную в приличном заведении вязаную шапку.
«Доешь, Сало».
– Спасибо, откажусь. – Слабо улыбнулась.
– Уходить из такого места голодным – кощунство. Голодные глаза никого не красят.
Сара колебалась, поглядывая то на любителя ребер, то на выход. К черту! Раз вечер не задался, то почему бы, в самом деле, не поесть?
Она осторожно опустилась на свободный стул, пошарила взглядом по скатерти в поисках приборов.
– Руками вкуснее, – усмехнулся парень. Оторвал блестящими пальцами очередное ребро, макнул концом в густую горчицу. – Вот так.
– Хорошо. – Сара потянулась к еще теплому мясу. – Но платим поровну!
– О, деньги не понадобятся. Владелец – мой хороший друг. И я расписывал эти стены.
– Правда? – Мясо на зубах мешало говорить внятно. – Вош-шхитительно!
– Я бы подал вам руку, но сами понимаете. – Художник покрутил ладонью с налипшими специями. – Роман. Но друзья зовут меня Рубенс.
92 килограмма
Бечевка плотно оплетает голые ляжки. Рубенс затягивает туже, и нога становится похожа на сервелат. Кровь встает в передавленных сосудах, под кожей начинает покалывать. Сара сопит, стараясь привлечь к себе внимание. В пластиковый шарик набралось слюны, на отверстии надуваются и сразу лопаются смешные пузырьки.
Рубенс обходит связанную девушку и придирчиво осматривает: где бы еще подвязать, затянуть, чтобы торчало, топорщилось. Свисало.
Сара мычит громче, пытается двигать конечностями, но лишь раскачивает стропы. Пружина под потолком скрипит все натужней.
Рубенс любуется результатом, не обращая ни малейшего внимания на выражение лица Сары. Забавно шоркает спущенными до пола штанами. И его член оттопыривает длинный свитер тоже забавно.
Саре не до смеха, ей хочется сильнее вцепиться зубами в скользкий шарик, раскусить чертову пластмассу, разжевать и выплюнуть вместе с ругательствами, чтобы в красках расписать, насколько ей не до смеха.
Вот только увлеченный членом Рубенс вряд ли заметит. Вряд ли останется голодным.
70 килограммов
– Я хочу тебя нарисовать. – Рома щекотал ее шею небритым подбородком.
– М-м-м, тебе понадобится большой холст, – хихикнула Сара. – И цистерна краски!
– Не говори так. Я хочу передать тебя как есть. Обнаженной.
Она замерла, прислушиваясь к дыханию в темноте.
– Ты серьезно? – спросила тихо.
– Что скажешь?
Сара почувствовала, как плечи покрылись мурашками: возбуждение испарялось с кожи подобно воде, оставляя после себя легкую дрожь.
– Нет… – Поймала себя на смущенных нотах. – Не хочу.
– Почему? – Рома вскочил, не дожидаясь ответа. – Я тебе кое-что покажу.
– Не включай…
Люстра вспышкой ударила по зрачкам, и Сара села, подтянув сползающую лямку лифчика, закрылась покрасневшими руками. Блузка осталась валяться в коридоре.
Они ввалились сюда, целуясь, как подростки, и, не дотянувшись до выключателя, рухнули на диван.
Пока глаза привыкали к свету, Сара ожидала увидеть творческий бардак из фильмов про художников: разбросанные кисти, недоделанные полотна, пятна краски на полу и стенах. Но светлая студия удивляла простотой и порядком, в первую секунду даже кольнула кривым шилом мерзкая мыслишка: а не прибирается ли тут женщина?
Кольнула и тотчас ушла. Из мебели лишь огромный, на полкомнаты, диван и высокий табурет: так могут жить только одинокие мужчины.
– Смотри. – Рома снял со стены одну из картин, поднес поближе. – Называется «Три грации». Не оригинал, конечно, но мне удалось достать хорошую копию.
Сара наклонила голову. Кисть мастера на полотне придала наливным женским формам непривычную легкость, и эта странность, неуместная деталь, заставляла всматриваться в каждую черточку на рыхлых ягодицах натурщиц, вызывая смесь робости и восхищения.
– Рембрандт, Тициан, все они воспевали ту чувственную телесность, что делала женщин того времени равными Богиням! И только Рубенс мог разглядеть нечто еще. Истинную грацию, присущую первородной красоте.
– Вот откуда твое прозвище. – Сара слабо улыбнулась.
Она подумала, что если целлюлит барышень так заметен на уменьшенной репродукции, то как же он бросается в глаза с оригинала.
– Мы потеряли содержание в погоне за формой, – грустно добавил Рома. – Видим проблемы в бедрах, но не замечаем их в головах.
Сара считала, что месяца достаточно. Месяца встреч, прогулок под первым снегом и пары теплых перчаток на двоих. Ей даже удалось отвоевать кусочек самолюбия и сбросить пару килограммов…
Она знала, что художник верит в свои слова, что затеял этот разговор не обидной шутки ради. И месяца должно быть достаточно, чтобы поверить самой… но едва она задумывалась над этим, как перед глазами с легким щелчком пробегала ненавистная стрелка весов.
– Я вижу эту грацию в тебе…
– Рома, я толстая! – Сара не выдержала, мотнула головой. – С детства я ложилась на краю кровати и ждала, когда же, наконец, придет серый волк и откусит на хрен эти бока. И не надо говорить мне про принятие, ты ничего, слышишь, ничего не знаешь о том, каково это! Может, в пятнадцатом или каком там веке это… – Сара ткнула в картину. – …это считалось признаком благородства, достатка и плодовитости. Но сейчас это признак болезни.
Со стен на нее взирали Богини ренессанса, и Саре стало неуютно из-за своих слов. Она съежилась, мелко подрагивая, и плотнее обхватила руками живот.
Рома прислонил картину к дивану и опустился на корточки. Коснулся веснушчатого предплечья.
– Позволь показать тебя моими глазами. Тебе не надо ничего принимать, не надо ни во что верить. Мои краски честнее всяких слов.
Сара подняла голову, вытерла ладонью влажные щеки.
– Ладно, Рубенс. Забери меня в Ренессанс.
92 килограмма
Когда Рубенс достает из ее рта обслюнявленный кляп, Саре хочется цепануть за бледные пальцы, почувствовать, как хрустят фаланги на зубах. Она сдерживает крик и борется с желанием плюнуть в нависшую щетину.
– Я опять увлекся, да? – Он по-прежнему избегает смотреть в глаза. Больше не выглядит таким уверенным. Уверенность ушла из него вместе с эрекцией. – Прости меня, ладно? Любимая моя…
Сара тяжело дышит. Наблюдает, как Рубенс снимает шпагат с ее опухших, раскрасневшихся ног. Она ждет, когда снова сможет стать на твердый пол, растереть зудящую кожу.
– Я думал, тебе понравится, – бормочет Рубенс.
Он действительно слишком часто «увлекается»… Долгое время Саре удавалось списывать его фантазии в постели на темперамент творческой натуры. Все эти взбитые сливки на сосках и суши на животе… Она училась получать оргазм липкой и пропахшей рыбой, пока солоноватые запахи моря не сменились запахом лакированной кожи и металла на запястьях.
Но даже тогда Рубенс не «увлекался».
А в начале лета он отвез ее в тихий дачный домик, где годами творил в одиночестве, и который куда больше, чем городская квартира, напоминал рабочую студию, заваленную недописанными полотнами. Рубенс отпер неприметную дверь, окрашенную в тот же цвет, что и стены прихожей, повел за собой по узкой лестнице вниз. И подарил Саре подвал.
Да, именно так и выразился:
– Я дарю его тебе! Теперь это твое место. Место, где ты можешь быть собой.
Просторный, с праздничными гирляндами на стенах, огромной кроватью, плазмой и забитым «Коммунаркой» и «Рошеном» холодильничком.
В тот день Сара впервые задумалась о том, что Рубенс «увлекается», пока рассматривала прилагающиеся к подарку секс-качели. Поначалу ей было даже смешно представить себя среди этих строп и ремней, уж больно ненадежно выглядела свисающая с потолка конструкция.
Но следующие месяцы они здорово повеселились с этой игрушкой, и все опасения Сары залегли на глубину, утрамбовались едой и хорошим сексом. Больше не нужно было тратить силы, чтобы ворочать собственную тушу на кровати, стропы позволяли почувствовать невиданную легкость, открывали путь к новым позициям и ощущениям.
…Сара висит и ждет. Тело все еще болит от веревок. Ей не нравится медлительность Ромы, не нравятся мысли, что норовят залезть в голову. Но пока под ногами нет опоры, пока нельзя подняться из подвала и проветрить голову, затравленные в самое нутро догадки будут подкатывать жгучей тошнотой, сбивать дыхание.
И после сегодняшнего их больше не выйдет игнорировать.
– Ты же знаешь, как я тебя люблю. – Рубенс, наконец, подходит и заглядывает в глаза. – Как ты мне дорога.
И веревки будут затягиваться все туже, пока однажды не порежут плоть. Ведь даже качели он купил в БДСМ версии, с надежной фиксацией щиколоток и запястий.
– Когда я тебя вижу… твою красоту, – Рубенс гладит Сару по голове. – Я теряю рассудок. Без твоей красоты этот мир для меня ничто.
Все это время им двигало нечто большее, чем скука или потребность в экспериментах. Только Сара. Словно каждый набранный ею килограмм подсыпал углей ему в штаны.
– Ты совершенна. Я не могу себе позволить потерять тебя.
Она все еще висит. Ремни все так же держат по рукам и ногам, фиксируя в нелепой позе, словно в гинекологическом кресле.
– Развяжи. Меня. – Сара старается говорить как можно четче, но голос получается тише и мягче, чем ей хотелось бы.
Рубенс улыбается и продолжает водить пальцами по ее волосам.
– Рубенс… Рома, это уже совсем не прикольно! – Сара запрокидывает голову, чтобы лучше его видеть. – Давай развязывай, слышишь?
Кровь приливает ко лбу, бьет по вискам. На миг кажется, что пол и потолок меняются местами, не разобрать где что. Скрип пружины больно врезается в уши.
– Мне страшно. – Сара жмурится, стискивая зубы. – Развяжи меня… Развяжи, развяжи, развяжи!
80 килограммов
– Ты почти ничего не съела.
– Наелась, – соврала Сара и с сожалением посмотрела на отодвинутую тарелку. В желудке колыхнулась непривычная пустота.
Горели свечи, но едко-приторную «лаванду» заглушал теплый запах ужина.
– Невкусно? – Рома шкрябал вилкой, собирая густой соус. – Я старался.
Паста в сливках с грибами и ветчиной, рядом целая миска тертого пармезана… Как может быть невкусно?
– Знаю, милый, мне все очень понравилось, – осторожно начала Сара, потирая вспотевшие ладони. Тихонечко придвинулась к угрюмому художнику. – Но я не думаю, что мне стоит есть с тобой… так много. На кухне ты волшебник. Но по тебе вообще не видно! А я и так набрала за последние месяцы…
Рома встал так резко, что чуть не опрокинул свою тарелку. Обошел стол, замаячил по комнате.
– У меня не получается достучаться до тебя, Сара. У кого тогда получится? На кого ты хочешь равняться? – Художник не повышал голос, но от его интонаций, скрипучих и холодных, как промерзшие дверные петли, Сара ежилась, ей сразу хотелось спрятаться под пледом с головой и не показывать носа. – На этих инста-телок, что вливают в себя тонны дерьма, выдавая это за здоровый образ жизни? Чьих мозгов хватает только на подсчет калорий. Чей потолок – это бегать на дорожке и фоткаться в зеркалах, а потом внушать всем и каждому, что вот оно, совершенство, что только так и не иначе – норма. И слушают же их, несут им деньги. Сидят миллионы недотраханных, обиженных, озлобленных и слушают, смотрят, как на них выливают помои проданных и давно загаженных идеалов…
– Мне неприятно…
– Моей любви тебе мало. Моего восхищения. Чье еще нужно? Кто еще должен поставить штамп «одобрено», чтобы ты почувствовала свою полноценность? Цифры на одежде не решают за тебя…
– Ты тоже. – Сара встала, в районе ляжек скрипнули новые джинсы. – Ты тоже не решаешь за меня. Мое тело…
Он остановил ее в прихожей, обхватил за плечи, прижался губами к затылку.
– Ну прости, – сказал тихо. По позвоночнику пробежал короткий разряд. – Ты права, конечно, ты права. Тебе решать. Для меня ты будешь прекрасна всегда. Слышишь?
– Правда? – Сара повернулась.
– Ты же знаешь, не люблю, когда пропадают продукты. Даже я не настолько больной ублюдок, чтобы разогревать макароны в микроволновке, – отшутился Рома. Лицо его расслабилось. – Давай так: мы съедим еще по капельке, пока не остыло. За маму, за папу. За нас. А потом хорошенько сгоним набранные калории на диване, если для тебя это так важно. Что скажешь?
Сара притянула его к себе, взлохматила волосы. Желудок отозвался на предложение легким урчанием.
– Ну если только по капельке.
92 килограмма
С наступлением первых холодов дачный кооператив опустел, а значит, никто из соседей не услышит ее крики из подвала. Но Сара все равно кричала, пока не сорвала голос. В горло будто напихали колючей ваты.
Рубенс несколько раз пытался ее накормить, размазывал жир с куриных ножек по губам, но девушка лишь мотала головой, отплевывалась и материлась. Умоляла и звала на помощь. Разозленный художник взбежал по лестнице и хлопнул дверью.
Щеки горели от бегущих слез, которые некому было вытереть. В углу трещал электронагреватель, но лодыжки все равно подмерзли.
Сара безуспешно попробовала дотянуться зубами до связанных кистей, затем ухватиться за петли на предплечьях, но едва достала до краешка кожаных ремней. В шее что-то больно щелкнуло.
На Сару со стен смотрела она сама, выпятив наготу, забыв о стыде, демонстрируя то, что прятала годами под мешковатой одеждой и улыбкой скромницы. Рубенс тащил сюда самые откровенные свои работы.
«Кушай, Сало», – говорили картины. – «Ты ведь голодная. Позови его и попроси еды».
Сара трепыхалась, как жирная муха в паучьих сетях. Подвал закружился: Рубенс специально вешал качели на единственный крюк, чтобы они могли качаться не только взад-вперед, но и по кругу. Сара не могла понять, какие из цветных бликов принадлежали гирляндам, а какие появились из-за подступающей тошноты.
– Не-е-ет, – хрипела она.
Он не может держать человека, как подвешенный окорок в подвале. В понедельник ее хватятся на работе, потом ей не дозвонится мама, не сможет завалить вопросами и обвинить в редких встречах, как делает это каждую неделю. Тогда ее будут искать, обязательно будут, и когда найдут…
Шаги на лестнице. Рубенс спускается с легкой улыбкой на лице и подносом в руках.
– Останови, пожалуйста, – шепчет Сара.
– Конечно, сейчас. – Он ставит поднос на пол и хватается за стропы, останавливая кружение. Качели не запутываются, пружина вращается вместе с ними. – Извини, это я не досмотрел.
Рубенс возвращается к подносу. Снимает крышку с высокого стакана от блендера, крошит между пальцами какую-то таблетку в серую жижу.
– Что это?
– Курица, бульон, немного майонеза…
– Таблетка.
– Ты должна есть, Сара. – Рубенс серьезно смотрит на нее. – Ты мое произведение искусства. Моя Magnum opus, если хочешь. И я не позволю тебе это отнять. А это небольшая добавка для аппетита.
– Что это? Усилитель вкуса? Гормональные? Давно ты мне их подсыпаешь?
Рома вздыхает. Показывает тонкий шланг с воронкой на конце.
– Послушай меня. Пожалуйста. Сейчас я вставлю эту трубку как можно глубже тебе…
– Ты знаешь, что болен? Тебе к врачу нужно! – В Саре тошнота борется с приступом смеха. – Мы сможем, если вместе, Рома. Мы пройдем через это…
Рубенс качает головой. Подходит и целует в мягкий живот.
– Это не лечится, моя сладкая булочка. Ведь болен я тобой.
84 килограмма
– Ты маньяк. – Сара посмотрела на коробку с пиццей у Ромы в руках и села на диван. Подтянула одеяло под самый подбородок.
– Если чтобы накормить любимую женщину надо стать маньяком, я готов, – рассмеялся художник, и девушка тоже невольно улыбнулась. – Не одними же сладостями прогонять тоску.
Он пнул пустую банку из-под шоколадной пасты на полу. Сара приложила к опухшим глазам краешек ночнушки, вытерла вновь набежавшие слезы.
– Я к нему привязалась.
– Знаю, милая. – Рома погладил по спине, второй рукой все еще удерживая коробку на весу. – Я тоже. Но в таком возрасте у них это часто бывает.
Ретриверов раздавала коллега из бухгалтерии, уже привитых и по хорошей цене. Пушистый и желтенький, совсем как цыпленок, щенок в первый же вечер умудрился попасть лапами в тарелку с картошкой фри и вымазать мордаху в соусе, чем и заслужил себе кличку.
– Мы будем с тобой гулять, Кетчуп, – ворковала Сара, прижимая шершавый собачий нос к своему. – Будем с тобой гулять, да? Будем гулять? Мы с тобой и бегать начнем!
С горящими глазами она обошла все зоомагазины на районе, часами выбирала ошейник, миску, корм. Зачитывалась перед сном статьями о воспитании собак, почесывая за ухом нового друга.
У Сары больше не хватало времени на долгие завтраки с Ромой. Перед работой она брала яблоко, бутылку воды, и они с Кетчупом шли гулять по залитым весенним воздухом улицам.
Даже купила себе кроссовки для бега, такие удобные, с пружинистой подошвой, и уже присмотрела маршрут в парке.
А одним утром обычно жизнерадостный и активный Кетчуп, удержать которого можно было лишь приклеив лапами к тротуару, вдруг стал сонным и норовил прилечь в каждую встреченную лужу.
На дрожащих руках заплаканная Сара притащила его домой. К ветеринару они не успели.
– В таком возрасте у них это часто бывает, – повторил Рома, наверное, в тысячный раз. – Инфекция или что-то в таком духе. Организм еще слабый…
– Пахнет вкусно, – оборвала Сара резковато и заглянула в коробку. Художник, казалось, сам не замечал, как его поддержка порой превращалась в топтание по мозолям.
Пицца была еще теплой. Тонкие кружочки пепперони блестели жирком, из-под плотной сырной шапки выглядывали красные и зеленые ломтики болгарского перца.
– Твоя любимая. – Рома оторвал кусок, растянулись упругие ниточки моцареллы. – Кушай, набирайся сил. Я знаю, как поднять тебе настроение. К выходным обещали потепление, поедем ко мне на дачу.
– А что там? – спросила Сара, принимая треугольничек пиццы.
– Покажу тебе мою летнюю мастерскую. И еще – сюрприз. – Рома улыбнулся, наблюдая за жующей девушкой. – Я готовлю тебе подарок.
96 килограммов
– Флешка тоже ты? – спрашивает Сара, не отводя взгляда от крюка над головой. – Я ту презентацию три недели готовила. Ты не представляешь, что я пережила в том конференц-зале, на глазах всего руководства…
– Ты заедаешь стресс, – Рубенс ведет по ее боку влажной мочалкой. Вода стекает к ягодицам и капает на пол. – Я лишь всегда был рядом с тобой. Поддерживал, чтобы ни случилось.
– И был причиной этого стресса по большей части. Ты, животное, отравил мою собаку!
Самым унизительным оказалась не насильная кормежка через трубочку, иногда по шесть раз в сутки. Не то, что Сара висела тут в раскоряку и даже не то, что Рубенс брал ее, когда пожелает. Самым унизительным было ходить в таком положении под себя. Слышать, как бренчит, наполняясь, пластмассовый тазик.
Ждала, когда останется одна, чувствовала, что если и это придется сделать перед Рубенсом, рассудок окончательно рассыплется, как песочное тесто между пальцев. Оставалось успокаивать себя, что она хотя бы не сидит прикованная наручниками к кровати в собственных испражнениях.
Художник регулярно выносил тару, мыл пол и саму Сару.
– Зачем ты так со мной? – спрашивает она, подрагивая от прикосновений теплой мочалки к холодной коже.
– Ты не любишь свое тело, а значит, не заслуживаешь его. – Рубенс пожимает плечами и тянется за полотенцем. – Но я люблю.
Оставаясь одна, Сара прислушивается к себе. Телу не хватает точек опоры, тело болит, оно больше не может обмануть гравитацию. В подвале никогда не гаснет свет, и Сару подташнивает от разноцветных сполохов, но она до боли в глазах всматривается в потолок. Кажется, с закрытыми глазами сможет вспомнить каждый сантиметр проклятых качелей.
Крюк – статичный. Пружина – тугая, натягивается и крутится вокруг своей оси. Скрипит как сука.
Четыре стропы заканчиваются кожаными петлями: две перехватывают ноги под коленями, еще две на предплечьях. Дополнительные ремни плотно стягивают кисти и лодыжки. Высота и натяжение подобраны так, что ни руки, ни ноги не свести. Такую надежность ценишь, пока «верхний» помнит твое «стоп-слово».
Еще один ремень для шеи, голову можно свободно приподнять и размять. А вот за широкую кожаную ленту, поддерживающую поясницу, Сара готова была когда-то сказать производителям качелей спасибо, но сейчас спина в том месте зудит и ноет сильнее всего.
Сара обхватывает стянувшие запястья ремни, напрягает ноги и пробует подтянуться. Давление на поясницу слабеет, похоже, действительно получилось. По ощущениям едва ли больше сантиметра, но этого хватает, чтобы насладиться расслабленной спиной. Сара держится с полминуты, пока руки не наливаются тяжестью, и вновь опускается на ремень.
Вдох, выдох. Новая попытка. На этот раз руки слабеют быстрее, и Сара срывается слишком резко. Боль пронзает кожу и слой жира, кажется, вгрызается до самого позвоночника.
Скрипит натянутая пружина. На губы с потолка оседает горькая бетонная пыль.
– Время обеда, милая! – Рубенс возвращается с набитым до краев стаканом блендера.
Сара облизывает губы, чувствует, как скрипят на зубах мелкие песчинки.
– А есть нормальная еда?
Он замирает, смотрит с недоверием.
– Ты серьезно?
– Хватит с меня этой бурды. Хочу чего-нибудь вкусненького.
Лицо художника светлеет, будто это его обмотали гирляндами. Он подскакивает к Саре, целует в плечи, тянется к щекам.
– Конечно, милая! Сейчас все будет! Минуту, сейчас! – Забыв про месиво, взбегает по лестнице.
Сара смотрит на крюк. Она не видела инструкции, не знает, какая цифра стоит там напротив строчки «допустимый вес». Сто килограммов? Сто двадцать? И сколько надо вычесть до реальных показателей, если вешал качели художник, всего пару раз в жизни державший перфоратор?
– Сколько? – спрашивает Сара у потолка.
Она может это узнать. Надо только больше есть.
92 килограмма
Холода в этом году пришли с первыми днями осени. Листья не успели пожелтеть, а уже покрылись морозными узорами.
Сара следила за пролетающими мимо деревьями, откинувшись на сиденье с подогревом. Кроссовки она сняла, едва села в машину, и теперь плавно крутила отекшими ступнями. В последнее время вся обувь стала нестерпимо тесной, и ходьба напоминала средневековую пытку «испанским сапогом».
Рома смотрел на дорогу, покачивая головой в такт очередной попсе с радио. Ему понадобилось что-то из принадлежностей в дачном домике, и он даже разбудил Сару в выходной раньше обычного.
Он возил ее везде. Когда-то Сара прогуливалась пятнадцать минут до остановки, а в хорошую погоду могла и весь путь до работы проделать пешком, что хоть как-то компенсировало восьмичасовое сидение в офисе. Теперь ее отвозит и забирает просторный «мерин» с теплыми сидушками и такой удобной подставкой для стаканчика со сладким капучино.
Сара бросила взгляд на Рому и почувствовала, как ей не хватает воздуха. Так бывает, когда нужно пройти по коридору, мимо бухгалтерии, кадровиков и конференц-зала, к единственному кулеру на этаже, и вернуться обратно.
– Я буду худеть, – сказала Сара и задержала дыхание. Будто высунулась в осеннюю прохладу из нагретого салона. – Я так решила. Снова записалась к диетологу… и в зал.
Рома молчал. Не сводил взгляда с влажного асфальта перед машиной. Руки его расслабленно лежали на руле.
– Я не могу подняться по лестнице. У меня одышка. Спина болит, – Сара свела напряженные пальцы в замок, старалась контролировать интонации, но все равно звучала так, будто оправдывается. – Я буду худеть.
Рома смотрел прямо. Лицо его не поменялось, лишь нечто непривычное закралось во взгляд.
Этап второй – разочарование. Сара видела это у Кирилла и у всех, кто был до него. Будто зеленый лист, еще живой, еще мягкий, покрывается холодным инеем.
Она все ждала, что Рома закатит глаза и выплюнет через сжатые губы очередную лекцию о «навязанных стереотипах общества». На всякий случай, посмотрела на спидометр, но стрелка не вышла за пределы допустимого.
– Хорошо, – сказал Рома спокойно и, наконец, повернулся к Саре. Улыбнулся. – Если ты так хочешь.
100 килограммов
Гриша, все такой же челкастый, как и в школе, лупит ее пластмассовым подносом по пузу. Пузо отдается приглушенным звуком, как натянутая барабанная мембрана.
– Хочешь кушать, Сало? – кричит одноклассник. – Хочешь кушать? Доешь за мной, Сало!
Сара визжит от ужаса, когда ее живот раздувается, как шарик в руках детского аниматора, и стропы качелей трещат от натуги.
– Ребята, тут Сало голодное!
С портретов на нее смотрят Сары. Толстухи хохочут во всю, тычут жирными пальцами:
– Сало у Сары свисало, у Сары Сало свисало, свисало Сало у Сары…
Живот разрастается до потолка, упирается пупком в пружину.
– Сара! Сало!
Она всегда была Салом. Никто и не пробовал воспринимать ее иначе.
Этап третий – принятие.
104 килограмма
Еда теряет вкус. Мясо в клюквенном соусе, паста с креветками или кремовое пирожное. Любое кулинарное ухищрение Рубенса, любая специя теперь во рту как пенопласт. Сара различает лишь едва уловимый запах чеснока от пальцев художника, когда он ее кормит, и кисловатый от собственного тела. Теперь она потеет чаще.
Сара забыла о голоде. Как только замечает, что тяжесть в набитом брюхе идет на спад, вновь просит добавки.
Невидимая сила вдавливает в ремни, и спина то горит огнем, то будто погружается в ледяную воду. За болью Сара не чувствует влажных поцелуев на груди, и как руки Рубенса шарят по ее бедрам. Не чувствует его внутри.
Сара жует и смотрит в потолок.
107 килограмм
Что он сделал?
Что сказал ее начальству, родным? Полиции?
Он всегда умел найти нужные слова, чтобы получить желаемое. Затащил ее в этот подвал с той же легкостью, как затаскивал в ресторан, где они познакомились, каждые выходные. Уговорил «пошалить напоследок», последний раз в сезоне покататься на качелях, прежде чем закрыть дачу до теплой поры.
Сара не удивилась бы, узнай как он льет слезы в кабинете следователя, выдумывая новую байку. Может даже разок грохнулся в обморок, творческая же натура.
И все-таки. Рубенс должен быть первым подозреваемым, почему его не затаскали по комитетам, прокуратурам или где там людей ищут?
Чтобы найти, надо знать, где искать, а неприметную дверь в нише прихожей так легко заставить сервантом.
Сара подрагивает от мысли, что полиция могла здесь быть. Прямо над ее головой. А она проспала или не услышала за скрипом пружины. Жевала, когда должна была кричать…
Горячая волна поднимается к горлу, обжигает нос и Сара тянет подбородок к груди, чтобы не захлебнуться в собственной блевотине. С трудом сглатывает ком вонючей жижи.
Хватает ртом воздух и пытается прикинуть, как давно ее перестали искать.
109 килограммов
Рубенс все чаще остается с ней.
Раньше он мог уехать почти на весь день, мотаясь в город по делам и за продуктами. Не забывая заранее накормить и поставить чистый таз.
Теперь отлучается лишь в туалет, на кухню и встретить курьера. Спит на диване, смотрит телек, читает. Может часами кружить вокруг Сары, заложив руки за спину, любуясь. А потом садится рисовать.
Хуже всего, когда он говорит. Обижается, если Сара не отвечает. Тогда она просит его приготовить что-нибудь вкусненькое, и окрыленный художник взлетает по лестнице, не забывая накрыть свою музу шерстяным пледом. Обогреватель не справляется с холодом подвала в последнее время.
В моменты, когда она одна, Сара подтягивается. На сантиметр, может больше. Но не держится долго, резко отпускает руки. Пружина скрипит, от бетонной пыли режет глаза и хочется плакать. Но проклятый крюк, кажется, не отошел от потолка ни на волос. Сара смотрит на него, как поросенок на нож мясника, и сдерживается, чтобы не завизжать.
«Будь там два крюка, у тебя не было бы шансов», – успокаивает она себя. – «Но он один».
Спина разрывается болью с каждым толчком, локти сдавливают невидимые тиски. Руки теперь могут держать Сару гораздо дольше, чем в первый раз, но ставка не на длительность подъема, а на количество подходов. Жар разливается по плечам, и Сара пробует снова.
Раз за разом.
111 килограммов
– Что ты хочешь на Новый год? Я могу приготовить что-нибудь особенное, – Рубенс выдавливает из тюбика немного геля на палец.
– Твое сердце. Я бы съела твое сердце.
Художник ухмыляется. Он по очереди ослабляет ремни и смазывает разодранные запястья и воспаленные язвы на щиколотках. Разгоряченной кожи касается легкий холодок, и зуд отступает на несколько мгновений. Пахнет мятой и чем-то таким, что делает противными все мази.
– Ты все обижаешься, – говорит Рубенс, стараясь не пропустить ни одного покрасневшего участка. – А ведь это лучшее, что я мог тебе дать. Твою грацию.
– Спина, – напоминает Сара.
Она не чувствует места, где поясницу поддерживает ремень. Возможно, там уже пролежни…
– Да-да, конечно, моя хорошая. Сейчас.
Он ложится на пол, как автомеханик подлезает под автомобиль на домкратах.
– А над праздничным меню ты подумай. В запасе есть еще несколько дней.
Запах мази усиливается, от него свербит в носу.
– Слишком плотно впился ремень, – кряхтит Рубенс снизу. – Не могу посмотреть, что там.
Нужно помочь. Подтянуться. Совсем чуть-чуть.
– Так… попробую подлезть.
Отпустить. Скрип пружины.
– А-а… милая, пальцы! – Сдавленный крик. – Мне пальцы зажало!
Подтянуться. Скрип.
– Достал, все, достал…
Отпустить.
Удар такой неожиданный, что выбивает дух. Стук затылком о бетон, и гирлянды на стенах рассыпаются снопом искр, как бенгальские огни. Боль пронзает живот…
Когда муть перед глазами вновь собирается в привычные очертания подвала, Сара видит стекающую по ее бокам кровь. Похоже, крюк сорвался с потолка и ударил чуть ниже пупка, разодрав кожу. Но отскочил от прослойки сала.
Сара со свистом втягивает воздух и ощупывает обмякшие стропы, пробует сдвинуться. Между лопатками упирается что-то острое, костлявое… Лицо художника? Рубенс не пытается выбраться, не издает ни звука. Сара видит его левую руку, и как мелко подрагивают пальцы, словно по ним пропустили ток.
Этап последний – освобождение.
Сара лежит и думает об еще одном сложнейшем испытании – подъеме по лестнице. Представляет, как позвонит матери. И что скажет полиции. Размышляет и о том, как не сможет больше ходить мимо кондитерских и пиццерий. Забегаловок и ресторанов. Не сможет смотреть кулинарные шоу.
После качелей бетонный пол и тело художника кажутся самой мягкой, самой удобной из перин. Кровь перестает течь, а значит, можно не торопиться.
Пальцы Рубенса отбивают последние удары тика и замирают. Сара расслабленно шепчет:
– Держи свою Грацию, Рома.
Максим Кабир
Курьи ножки
Если бы Женю попросили рассказать, какие эмоции будила в нем та телепередача, он поведал бы о тревоге, возникавшей всякий раз, когда мультяшная изба выскакивала из-за условных елей. Рисованной была заставка, а дальше следовал десятиминутный балаганчик с куклами-перчатками. Миновало больше двадцати лет, а Женя помнил пучки прутиков на заднике – имитацию знахарских трав; помнил луну в оконце – намалеванный на бумажке полумесяц с глазом; даже музыку помнил, такую вроде бы шелестящую, подступающую к маленьким зрителям.
Передача называлась «Курьи ножки», ее с девяносто шестого по девяносто девятый крутил местный канал «Альтаир». Ничего особенного, копеечное подражание «Спокойной ночи, малыши!», только вместо свиномедвежьего зоопарка там колобродили персонажи русского фольклора. Основными героями были Леший Леша, Баба Яга и Вий. Наведывались в избушку на курьих ножках гости: домовенок, кот, кикимора. Сюжет развивался по накатанной схеме. Всплывала некая научная или педагогическая проблема (почему нельзя лизать качели на морозе, почему в космосе невесомость, почему вода не горит), Баба Яга растолковывала, озорной Леший все перевирал. Оно как бы смешно должно быть, но Женя не смеялся, а губы поджимал. Пока взрослые люди, прятавшиеся под столом, говорили писклявыми голосами, Женя чувствовал себя неуютно и одиноко, как пес, бродящий в заоконном тумане, как последний вареник на тарелке, о котором мама говорила: не съешь – он плакать будет.
Заканчивалась передача так: отчаявшаяся Яга привлекала к спору Вия. Тот сидел на стульчике у бревенчатой стены, «дремал», а в финале Яга поднимала его веко, и циклоп вступал в беседу, быстренько все разжевывал, подводил итоги. И никаких мультиков.
Жене въелся в память выпуск, в котором веко Вия было поднято изначально, с первых кадров – забыли опустить. Сохранилось кислое, точно электрод, ощущение, что из лобастого «Панасоника» циклоп таращится прямо на Женю. Дети присылали в избушку письма – периодически их приносил Бабе Яге домовой; устраивали конкурс на лучший рисунок. Сомнительно, что кто-то, кроме Жени, ежился под одеялом при виде сказочной компании.
Женя спал в гостиной напротив телевизора. Передача шла довольно поздно: в десять, что ли, после городских новостей. Мама смотрела новости, погоду на завтра, а «Ножки» оставляла, чтобы сын развивался.
Воспитывала Женю однополая пара: мама с бабушкой. Семья была верующая. Не сектанты-затворники, а здоровое постсоветское православие, которому не мешает крупица астрологии, щепотка вульгарного буддизма про реинкарнации и всякие милые языческие ритуалы, вроде показывания монетки молодому месяцу, чтоб деньги водились.
Бабушка учила внука креститься, подсовывала детскую Библию, а еще самую малость контролировала телевизионные вкусы внука. Показывали «Секретные материалы», или мультик про Дракулито Вампиреныша, или советский пластилиновый мультфильм про чертей – бабушка фыркала и отвоевывала пульт. «Бесы» – говорила. Даже роботов из «Острова ржавого генерала», заблуждаясь, бесами обозвала.
Слово «черт» сама никогда не употребляла, то есть «хуй» сказать могла (на соседа: хуй конторский), но вместо «черт» бурчала виновато: «на букву "ч"». Будто, проговорись она, ляпни, рогатики полезут из стен. И Женя долго этого слова избегал, лет до пятнадцати. Неприятным оно было, ладно по-старому написанное: «чорт», но с этой вот рогатенькой «е» – царапучее, муторное.
Однажды на день рождения Женя получил от ровесницы в подарок красиво оформленный сборник Пушкина, так он ножничками вырезал иллюстрацию с хвостатым адожителем. В другой раз склеил «ПВА» страницы «Древнегреческой мифологии», где были фавны. Еще в Сочи испугался ряженого: на ходулях, морда в ваксе, сзади веревка с кисточкой. Семилетний Женя едва маме под сарафан не кинулся.
«Курьи ножки», в отличие от пластилиновых чертовников, легко проходили бабушкину цензуру. Наверное потому, что ч…й среди персонажей не было, да и выглядели куклы совсем уж невинно. Так почему же у Жени мурашки бежали по спине при звуках вступительной мелодии?
«Альтаир» не только показывал, но и снимал передачу, потому за пределами города и прилегающих сел никто о Лешем Леше не слышал. Локальным мемом стала фраза «давайте, ребята, спросим у Вия», подходила она к любому случаю. «Где зарплата?» «Когда мы заживем нормально?» «Почему чиновники воруют?» Вий – эдакий Виктор Сиднев или Ровшан Аскеров от мира нечисти – ответы скрывал.
А Женя вырос, повзрослел и выполол дурацкие страхи. Со страхами не то чтоб полностью ушла, но забилась под паркет вера в небесного бородача. Бабушка умерла в нулевых, под конец впала в маразм и разговаривала с Богом.
Интернет о детской передаче из индустриальной Тмутаракани не ведал. По запросу выскакивал скрин ужасного качества: Ягу еще можно разглядеть, но Вий сливается с декорациями в пиксельной судороге. Студентом Женя погуглил, чтобы освежить память тогдашней своей подружке: мол, да ладно, все помнят этот трэш! «Ага, – вспомнила. – Детский сад вторая четверть! Они ж там пьяные передачу снимали, и кто-то выблевал в прямом эфире».
Типичная городская легенда, понял Женя. Точнее, телевизионная. Такие байки циркулировали на форумах.
«…Сам свидетель, в восьмидесятые жил в Украине, по киевскому каналу в прямом эфире шла «Вечерняя сказка», так ведущий, дед Панас, однажды вместо «На добранич» подытожил: «Отака чухня, малята», и его уволили…»
Это, конечно, было выдумкой. В одном выпуске «Курьих ножек» Вию действительно забыли опустить веко, но про Панаса – чушь.
В две тысячи девятнадцатом Женя по протекции знакомого журналиста устроился на «Альтаир». Холостяк, по-прежнему жил с мамой, тот же «Панасоник» пылился в гостиной, но Женя съехал в бабушкину комнату. Для старомодной мамы «Альтаир» звучало так же, как «Останкино».
Работа была связана с Интернетом. Редактор сайта, Женя должен был переформатировать репортажи под всемирную паутину, сочинять кликабельные заголовки, иллюстрировать статьи эффектными фотками, местные новости разбавлять глобальными.
«Альтаир», позднее дитя перестройки, располагался в двухэтажном здании, похожем на бывшую школу. Скрипучие паркеты, протекающая крыша, оглушительно бурлящие трубы. Пластик тщетно маскировал кирпично-рыжую суть здания: отовсюду перла ветхость. Но в сумрачных кабинетах кипела творческая атмосфера, техника была современной, сотрудники приятными.
Отдел кадров отправил новенького в «Юлькино царство». Так именовался кабинет в техническом крыле, между рубкой звукорежиссера и аппаратно-студийным комплексом. По забавному совпадению, все три девушки, там работающие, носили красивое греческое имя Юлия. Бонусом к ним шел животастый молодой человек, эсэмэмщик Бурдик.
– Юля! – представился Бурдик, сдавив Женину кисть. – Покорпишь с мое, сам станешь Юлей.
– Борь, отвянь от парня, – ворчали Юли, выстроившиеся для смотра.
– Шутка! – Бурдик хлопнул Женю по плечу. – Боб!
Женя подумал, что «Бобом» Бурдик себя сам окрестил, а в школе его сто процентов дразнили «Бурдюком».
Юли улыбались радушно, консультировали, снабдили печеньем к чаю.
– Девочки, я ревную! – страдал Бурдик. Лишний вес он компенсировал балагурством. Травил анекдоты, звал поглядеть смешной видосик. Юль – для удобства – наградил подпольными кличками.
– Только в лицо их так не называй, – интимно предупредил на перекуре.
У неистово кучерявой Юли, графического дизайнера, прозвище было «Человечек». Она всех в разговоре уменьшала и ласкала: «Такой человечек мимишный!» «Ухтышка, мне человечек конфетки подарил!»
Губастую и смазливую Юлю, специалиста по социальным сетям, звали Йоха. «В честь Йоханссон, актрисы». Женя догадался: Бурдик сердится, что Йоха замужем, а то нарек бы Скарлетточкой.
Про маленькую пухлую Юлю, тоже редактора сайта, Бурдик сказал:
– ТНТ!
– Она на ТНТ работала?
– Не-а. – И, выдержав паузу, произнес: – Ты – дух! Дослужишься до черпака – расшифрую.
И начались телевизионные будни. Операторы волокли к служебным машинам камеры и штативы, журналисты носились по коридору, шурша бумажками, в студии на зеленом фоне творилось волшебство. В «Юлькином царстве» полсотни пальцев порхали по клавиатуре, принтер сплевывал распечатки, пахло кофе…
– Ну как же, – удивился Женя, поворачиваясь с офисным креслом, чтобы видеть коллег. – «Курьи ножки», детская передача.
– Впервые слышу, – сказала Йоха.
– «Давайте, ребята, спросим у Вия».
– Что-то знакомое. – ТНТ сморщила носик, изображая активную мозговую деятельность, но быстро капитулировала. – Прости.
– А когда ее показывали? – поинтересовался Бурдик.
– Да в девяносто шестом…
– Хах! – тряхнула кудряшками Человечек. – Я в девяносто восьмом родилась.
Выяснилось, что все Юли появились на свет в конце «лихих» и не застали Бабу Ягу с Лешим Лешей. Бурдик, девяносто третьего года рождения, помнил только «Зов джунглей» и «Утиные истории». Тридцатидвухлетний Женя был самым взрослым в кабинете.
– Там такая жуть, – разоткровенничался он. – Куклы старые, декорации фиговые, от одной музыки волосы дыбом вставали.
– Стопэ! – перебил Бурдик. – Тебе ж тогда восемь лет стукнуло.
– Ну.
– И ты в восемь боялся кукольной передачи?
Жене не понравился тон эсэмэмщика. Он решил, что сболтнул лишнего.
– Не боялся я. Просто рассказываю, кринжовая передача была.
– Психологическая травма на всю жизнь! Куколофобия!
– Педиофобия, – исправила ТНТ. – Боязнь кукол – педиофобия. И вообще, отстань от человека, Боб.
Бурдик отстал, но в течение часа похрюкивал:
– Леший Леша! Восемь лет!
«Альтаир» находился в центре города, возле детского сада и сквера. В окрестностях Женя иногда замечал чудаковатого старика. Худющий, расхлябанный, брюки болтаются на костлявых бедрах, сорочка расстегнута настежь, демонстрируя впалую грудь. Вокруг лысины – венчик седых волос, длинных, тонких и каких-то крысиных. Старик был карикатурой на старика, словно телепортировался из мультика «PIXAR». Нос – картофельный клубень, подбородок торчком, уши огромные и мясистые, беззубый рот рубцеватыми складками.
Он торчал у детского сада, просунув клубень между прутьями забора. На конкурсе «чуваков, напоминающих педофилов» он обошел бы героя «Милых костей».
– Черт какой-то, – сказала Йоха брезгливо.
– Просто старый человечек, – жалела сердобольная Человечек. Впрочем, и у Жени не было никаких доказательств, что старик так же гадок, как выглядит. Не было – до октября.
В последние теплые деньки Женя и Юля ТНТ вышли в сквер. Осенью они разобщались, нашлись общие интересы. Не то чтоб Женя положил глаз, ТНТ на его вкус была полновата, ему Йоху подавай. Но, с другой стороны, Женя был одинок, а ТНТ – веселая, заботливая.
Выпив капучино, обмыв косточки Бурдику, они возвращались на канал. Вдруг Юля переполошилась:
– Телефон потеряла!
Редакторы ринулись обратно по аллее. Солнце кануло за тучи, тень наползла на сквер, и ветер налетел. Ветви деревьев чиркали друг о друга, как натачиваемые ножи. На лавочке, которую телевизионщики покинули две минуты назад, сидел знакомый старикашка. В руке он сжимал Юлин «Самсунг».
– Это наше! – сказал запыхавшийся Женя.
– Наше, – писклявым эхом отозвался Черт.
Продолговатое лицо избороздили морщины, в них застряли бородавки. Было прохладно, но клетчатую сорочку старик не застегнул. «Ей-богу, Черт», – подумал Женя, в детстве избегавший этого слова. Черт-педофил, насилующий сатаненышей.
Повисла пауза. Мигрирующие вороны кричали в небе. Старик задрал подбородок, выставил кадык, словно оборонительное оружие. На «клубень» он насадил очки в толстой оправе. Бифокальные линзы были залиты чем-то мутным, вроде молока или спермы, глаз не видно за стеклами. А видит ли что-то старик?
Театрально воздев свободную руку, Черт ткнул узловатыми пальцами в дисплей. Телефон ожил. Юля отшатнулась: как так? Старик угадал пароль? Черт наслаждался произведенным эффектом. Он мазнул пальцем по дисплею. Замелькали фотографии, словно картежник тасовал колоду.
Юля смотрела, спрятавшись за Жениной спиной.
– Опля! – Черт придавил пальцем нужную «карту». Принюхался. Ноздри, червоточины в картофелине носа, скрывали засохшие козявки.
Черт повернул дисплей к зрителям. Фотография запечатлела полнотелую девушку без лифчика, одной рукой она сжимала телефон, другой удерживала груди. Женя не сразу сообразил, что это Юлино селфи, что это голая Юля ТНТ позирует у зеркала.
– Отдай! – взвизгнула Юля.
– А то что? – спросил Черт глумливо. Изо рта вывалился язык в белом налете. Черт размашисто облизал экран, Юля всхлипнула, словно это ее лизнул мерзкий язык.
Женя очнулся от шока, вспомнил, что он тут мужик и надо действовать.
– Отдайте телефон!
В ответ старик прижал «Самсунг» к уху. Сорочка разъехалась, показался стариковский сосок, розовый, тошнотворно длинный, как дождевой червь, наполовину вылезший из плоти.
– Алло, – манерно пропел Черт. – Это Леший Леша? Где тебя носит, дети уже собрались!
Женя мгновенно продрог, как девочка со спичками из сказки.
Черт покивал, слушая вымышленного собеседника. Кончик языка пошленько трогал воспаленные болячки в уголках губ. Взбеленившись от собственного бессилия, Женя схватил Черта за запястье и вырвал телефон.
– До новых встреч, дети! – кривлялся старик.
Редакторы шагали по аллее, отдуваясь. Юля вытерла экран салфетками, но все равно держала телефон брезгливо, как что-то дохлое.
– Откуда он знал пароль?
– Может, по отпечаткам…
– Фу, какой он гнусный! И этот голос!
– Это голос Бабы Яги, – сказал Женя рассеянно. Холод ушел, теперь его щеки пылали.
– Кого?
– Из передачи, «Курьи ножки», я рассказывал. – Женя вообразил сцену: девяностые, Черт сидит у телевизора. Ему сколько? Сорок? Сорок пять? Он смотрит «Альтаир» и повторяет разными голосами фразы кукольных персонажей. «Вий, объясни Леше, как разблокировать чужой мобильник».
Сценка пестрела хронографическими ляпами и была противной, как стариковская слюна.
У входа в «Юлькино царство» ТНТ прошептала доверительно:
– Жень, я вообще-то стриптизом не балуюсь. Это я один раз, для себя, дурочка, сняла. Будет уроком.
– Все нормально, – сказал Женя. – Ты красивая. – Ляпнул и испугался, что комплимент совсем неуместен, но Юля только улыбнулась.
Описывая приключения коллегам, они цензурировали историю, убрав всю обнаженку.
А ночью Жене приснился сон. Будто он снова ребенок, укрылся с головой одеялом. В гостиной работает телевизор, в прореху, под одеяло, натекает мельтешащий свет экрана. Маму он не видит, но уверен: мама сидит в кресле и отстранено внимает поучительной истории.
– Леша, какой же ты глупый! Самый глупый леший в лесу!
– И вовсе я не глупый! Меня дети чаще рисуют, чем тебя!
– Ах так!
– Так!
– Получай!
– Не ссорьтесь! Цыц! Разбудите Вия!
– А его и так будить пора, чтобы он нас рассудил. Правда, кикимора?
– Правда, Леша!
– Ну хорошо, пойду будить!
«Не надо, – думает Женя, закапываясь лицом в подушку. Наволочка пахнет потом. – Не будите его, он плохой».
– Веко застряло…
«Перестаньте!»
– Подсоби!
Женя сбрасывает одеяло, чтобы сказать маме, что хочет спать, что он уже не маленький и передача дурацкая. Но в кресле вместо мамы сидит Черт. В очках, заляпанных белой субстанцией, голый, с длинными эрегированными сосками, и ноги у него волосатые и заканчиваются копытами, и рожки на голове.
– Твое письмо мы получили, – говорит Черт. Когтистая рука летит через комнату, разматываясь канатом.
Будильник спас Женю от растопыренных пальцев.
Через месяц после инцидента с Чертом водитель «Альтаира» Руслан окликнул Женю на проходной:
– Прыгай, подвезу.
«Жигуль» Руслан украсил иконами и георгиевской лентой, из бардачка торчала, как язык из собачьей пасти, партийная газета ЛДПР.
– Как тебе на телеке? Год уже отпахал? А, пятый месяц! Я-то? Не поверишь, Жек. Столько не живут. Я пожар застал.
– Какой пожар? – спросил Женя, опасливо пристегиваясь. «Жигуль» заносило на поворотах.
– Здание наше горело, не в курсе? В декабре девяносто девятого. Тебе сколько годков? Мне поменьше было, двадцать с хером.
– А что, сильно горело?
– Человек в уголь превратился. В подвале у нас студийку оборудовали. Тогда все было иначе, камеры громадные, пленки. На коленке делали материал. Там баба такая работала – Лизка! Если тебе тридцать два, ты «Курьи ножки» застал.
– Застал, – аукнулся Женя. А в голове аукнулся гнусный голосок старикашки, так убедительно копировавший Бабу Ягу. И где-то на задворках памяти заиграла вступительная мелодия из передачи.
– «Давайте спросим у Вия»! – пропищал Руслан, крутя баранку. – Это ж Лизка сценарии писала. Актрисуля. Умная баба, эффектная. Жопа, сиськи. Я ее возил – шишка дымилась. Сечешь?
Женя фальшиво улыбнулся.
– Мля, я б ее чпокнул, отвечаю. Но до меня слушок дошел, что у нее онко по бабской части. Рак – не триппер, не словишь. Но трахать и плакать – не мое, ни богу свечка, ни черту кочерга. И, короче, я ее бортанул. Она поняла, не дура. Едем мы с ней, она такая: «Русик, а ты в сорок шесть умрешь». И смотрит, сука, как прожигает лазером. Мля, гляди, мурашки пошли. Говорит: «Ты пьяный на машине епнешься», – Руслан впечатленно хмыкнул. – Вот каким пророчеством снабдила, на всю жизнь запомнил. Мне сорок шесть летом, но я умирать не собираюсь. И пьяный за руль не сажусь.
– А что с пожаром?
– Говорят, его Лизка и устроила. Я не прокурор, не знаю. В подвале курили и выпивали. Или закоротило, или уснули с сигаретой. Или в натуре Лизка бензином плеснула, горячая была девка. И короче. Декорации занялись, подвал прогорел, ну, там бетон, вверх не пошло, успели потушить. Еле опознали Лизку. Такой у сказочки конец.
Женя представил избушку Бабы Яги, объятую огнем. Вот почему «Ножки» перестали выходить в эфир. А еще он подумал, что мог бы написать статью к годовщине трагедии – главный редактор похвалил бы…
Но где брать информацию? Не у Руслана же с дымящейся шишкой.
– А кто еще из наших тогда работал? – спросил Женя.
– Мля, да никто. Все разъехались, один я, как на галерах. А, обожди. Беленков работал! Ну, Беленков, сторож. Без руки который. С ним перетри. Я тебя у светофора высажу, годится?
Сторожа работали посменно: сутки через трое. Беленков был угрюмым здоровяком средних лет. Правую руку всегда держал в кармане, неохотно подавал левую, и Женя здоровался с ним левой рукой, полагал, так проявляет уважение.
Творческие планы разбились о досадную ошибку Руслана.
– Ты путаешь, – сказал Беленков, отрываясь от детектива в мягкой обложке. – Я здесь с две тысячи десятого. – И нырнул безразличным взглядом назад в книжку.
Женя сразу не поверил, навел справки в отделе кадров. Все верно, Беленков пришел в десятом по квоте на трудоустройство инвалидов.
Конечно, при желании можно было отыскать бывших сотрудников «Альтаира». Но пыл иссяк. И потом эти сны… Сны выбили из колеи.
В среду он ссутулился за компьютером, массировал виски, надавливая пальцами на пульсирующие венки. Раздражал Бурдик, никчемно пародирующий Горбачева. Раздражали слащавые «человечки» Человечка. Йоха тараторила по телефону, разжевывала мужу, где лежит паспорт – тоже бесила. Хотелось грохнуть кулаком об стол: заткнитесь все! Как писать в таком курятнике?
В кабинет влетел главный редактор. Бурдик и Юли притихли.
– Евгений! Что с сайтом?
– Все нормально, – встревожился Женя.
– Как нормально? Господи, ребята, не маленькие же!
Мышка скользила в ладони. Заголовки материалов сошли с ума.
«Ч..т кий план развития инфраструктуры…»
«По ч. т ный гражданин города…»
«В этот ч. т верг в театре имени…»
«Ч..т вертый раз с концертной программой…»
– Чорт, – прошептал Женя. – Сбой какой-то.
Он всматривался в цензурированные и разъятые ссылки. В последнее время он отвратительно спал. Признался ТНТ, отношения с которой так и забуксовали на отметке «обед, идем кофе пить». ТНТ посоветовала записывать сны, чтобы структурировать сигналы подсознания. Вот что у него получилось:
«Нахожусь в спальне, слышу мелодию из детской передачи. Страшно, но иду в гостиную, зову то маму, то бабушку. В гостиной включен телевизор. Стараюсь не смотреть на экран. Ищу пульт, он лежит на полу у кровати. Наклоняюсь, из-под кровати выскакивает рука, когтями обдирает мне пальцы до костей. В телевизоре смеются куклы».
«У меня день рождения, на торте девять свечей. Пью «Фанту» и не могу напиться. Мама дарит коробку, распаковываю, в коробке земля. Смотрю в коробку, на маму не смотрю, боюсь, что увижу не маму, а кого-то чужого. Знаю, что в коробке кукла-перчатка».
«В подвале «Альтаира» пытаюсь открыть обгоревшую дверь, она открывается снизу вверх. Понимаю, что это не дверь, а огромное веко, но не могу остановиться. Слышу мелодию из детской передачи…»
Законспектированные сны испортили Жене выходные. Пасмурным утром в понедельник он дописал про мелодию, перечитал, психанул и порвал бумажки на мелкие клочки. Бредя по аллее, высматривал среди облысевших каштанов бугристую голову Черта. Он не встречал старикашку с октября и был этому рад. Надеялся, что Черт околел в распахнутой сорочке.
День телевидения отмечали в пятницу. Директор произнес речь, пригубили шампанское в конференц-зале и рассредоточились по зданию. Из операторской гремел хип-хоп, из бухгалтерии доносился женский смех, журналисты жарили шашлыки за гаражом. К труженикам виртуального фронта присоединились режиссеры монтажа и выпускающий редактор. Хозяйственные Юли распаковывали контейнеры с домашними вкусностями. Человечек испекла пирог, парни скинулись на вино и «Кэптан Морган».
Бурдик хорохорился:
– Где вы, бабоньки, такого, как я, найдете! Не живот это, а моя большая душа!
Травил плоские анекдоты и анекдотами оправдывался за плоскость:
– Рабинович, вам не смешно? Смешно, так и что, мне смеяться из-за этого?
Человечек захмелела от глотка мадеры:
– Как же я вас всех люблю! Какие же вы все…
– Человечки! – закруглил фразу Бурдик. Он полез к Йохе, но был продинамлен, поэтому обратил внимание на ТНТ.
– Юленька, радость, мы с тобой полтора года душа в душу…
Женя попивал виски и думал благостно: «Все ведь хорошо, славный коллектив, мама мной гордится».
ТНТ выскользнула из загребущих лап Бурдика, подплыла к Жене. В нарядном синем платье, в завитках, как барашек. От нее пахло духами и лаком для волос.
– Вот скажи мне, Жень, чего мужикам надо?
– Это смотря каким.
Юля взяла со стола бутерброд, опомнилась: «Я же на диете, заметно?» – бутерброд опустила и выбрала оливку. Потрогала ее ртом, высасывая влагу, плеснула очами, тихим населенным омутом.
– Ну тебе, тебе чего надо?
– У меня все вроде есть.
– Поделишься? – Юля сунула ему дольку мандарина. – Закусывай! И идем прогуляемся, душно тут.
Они вышли под завистливым прищуром Бурдика.
– Мужикам, – рассуждала пьяненькая ТНТ, – секс нужен. Допустим, он и мне нужен, но зачем так в лоб? Можно же лаской, интеллектом. А не вот это: сразу в постель.
Женя соглашался, отхлебывая мелкими глотками из прихваченного стаканчика. В коридоре царил полумрак, снаружи монотонно гудел, заглушаемый стеклопакетами, ветер. В кабинетах гомонили телевизионщики, но Женя представил, что они с Юлей изолированы от окружающих в скрипучем, обожженном здании.
– Ты классный, – говорила ТНТ. – Дай локоть, у меня шпильки. Ты надежный. А мы, бабы, не ценим. Ой, икаю. Ой, дура. Же-ень.
– А? – рассеянно улыбнулся он, слушая спутницу вполуха.
– Же-ень, а я тебе на той фотке как? Правда понравилась?
– Очень понравилась.
– Хочешь меня поцеловать?
Через минуту от ее помады не осталось следа. Задыхаясь, как после кросса, Юля поманила пальчиком. В конце коридора отворила дверь.
– Ее никогда не запирают. Что стоишь?
Они ввалились в темноту, облизывая друг друга. Вспыхнула лампочка. Помещение дробили стеллажи с видеокассетами.
– Что это? – Возбуждение схлынуло, точнее, сменилось взбудораженностью иного рода.
– Архив, – объяснила Юля, стягивая платье к животу. В пыльном экране отразилось деформированное лицо Жени. На телевизоре примостились видеомагнитофон и DVD-проигрыватель. – Его отцифровывают потихоньку, но тут этих кассет!..
Целуясь, они втиснулись между стеллажей. Юля выгребла из бюстгальтера грудь, притянула Женю нетерпеливо. Зловредная память подбросила образ: расхристанный Черт, длинный стариковский сосок. Наметившаяся было эрекция дала заднюю. Почуяв неладное, Юля опустилась на колени, рванула молнию, заурчала.
Он уперся руками в стеллаж и смотрел перед собой. Завхоз приклеила к полкам стикеры. «1996, июнь». «1996, июль». И на кассетах были приписки: «Город и люди», «К юбилею комбината», «Курьи ножки».
В пластиковом корешке Женя будто увидел Бабу Ягу, Лешего Лешу и Вия, покуда дремлющего у бревенчатой стены. Стальной обруч сковал черепную коробку.
Юля высвободила рот и посмотрела снизу вверх:
– Что-то не так?
– Все прекрасно. – Он поднял ее и целовал, надеясь высечь искру из предательских чресл, сказал, гладя по щеке: – Давай просто постоим.
Глаза девушки недобро блеснули.
– Ясно! – Она выпуталась из объятий, упаковалась в кружева и атлас.
– Ну, Юль.
– Я двадцать три года «Юль». – И вышмыгнула за дверь.
В кабинете она подсела к режиссеру монтажа, льстиво подсмеивалась и, рассказывая о чем-то, интонационно выделила слова «на полшестого» – и еще зыркнула в сторону Жени мстительно.
Он собирался написать ей в субботу, но смалодушничал. Волновался, размышляя про импотенцию, включил порно и облегченно выдохнул. Мама позвала обедать. У мамы из правой руки росла тряпичная кукла. Женя отшатнулся, до крови прикусил губу.
– Что такое? – Мама посмотрела на руку, на кухонную перчатку с силиконовой вставкой. – Что, сынок?
– Ничего. – Он выдавил улыбку, как последние капли кетчупа из тюбика.
Теперь он переживал за свой разум, а не за член. И в понедельник переживания укрепились.
День не заладился с утра. Одна из трех Юль, понятно какая, встретила сухим «привет» и уткнулась в монитор. Главный редактор обругал за халатность в рабочем чате. На перекуре Бурдик весь извивался ужонком. Высмоктал сигарету, вторую.
– Ну что, Жек, ты у нас нынче черпак. Знаешь, как кличка ТНТ расшифровывается? «Телочка на троечку».
Женя всячески избегал рукоприкладства. Но в тот день совпал ряд факторов: бессонница и желание постоять за честь подружки. Кулак сам собой полетел в физиономию Бурдика. В полете его траектория изменилась. Вместо полноценного хука получился смазанный тычок.
Потому что на мгновение Жене померещилось, что его руку венчает кукла-перчатка.
Женя ошарашенно разглядывал пятерню. Бурдик – Женю. Пусть удар был и слабым, он застал эсэмэмщика врасплох.
– Придурок! Я заявление напишу! – Реплика адресовалась стоявшему на крыльце Беленкову. Сторож не отреагировал, пристально разглядывая Женю. В окне «Юлькиного царства» маячили головы Юль.
«Приехали», – поник Женя, под конечным пунктом путешествия подразумевая и конфликт с коллегой, и галлюцинации.
Вскоре его ожидала пара сюрпризов. Юля, которую Женя для себя благородно переименовал в ТНП, угостила тортиком: косой хук потрафил даме. Настроение Жени улучшилось, он игнорировал сердитое молчание Бурдика и почти не думал о куклах. Вернее, думал, но так: «Положим, у меня эта педиофобия, ничего, жить можно, боязнь открытых пространств или лифтов куда хуже».
Вечером на проходной Женю подозвал Беленков.
– Ты спрашивал про пожар? – Здоровой рукой сторож подал бумажку. – Тут мой адрес, заходи завтра. – И, пресекая расспросы, скрылся на КПП.
Что Беленков живет один, было понятно сразу. Холостяцкая нора, обшитая вагонкой, не чистая, не грязная, не уютная, не страшная – серединка на половинку. Книжный шкаф, старенький диван, телевизор накрыт черной тканью, как вдова в траурной вуали.
– Водку будешь? – спросил сторож. – А придется. Я в одиночестве не пью.
Он принес бутылку, хлеб и колбасу на блюдце. Орудовал левой рукой, правую прятал в кармане спортивок. Выпили, Беленков обновил рюмки.
– Тебе кошмары снятся?
Женя моргнул.
– Я с этим двадцать лет живу. – Беленков сверлил взглядом. – Я своих выкупаю.
– Своих?
– Я в дерьмо упал с головой, а тебе так – штанину обрызгало. Но запашок-то я чую. Снятся или нет? Куклы, огонь, мертвецы?
– Куклы снятся, – сипло сказал Женя.
– Это будет наш базис. Фундамент задушевной беседы. – Беленков прожевал колбасный кругляш. – Я не соврал, я на «Альтаире» с десятого года. По трудовой. Раньше склад сторожил, а еще раньше работал в кукольном театре. Актером, вот как. Удивлен? Сейчас изображаю пугало на проходной, а тогда – зайчиков, Дедов Морозов. И не было у меня этих амбиций: «Вишневый сад», «Три сестры». Зайчики – так зайчики. Амбиции были у Лизы, нашей звезды. Ей все пророчили карьеру актерскую, она и сама знала, что прославится. В кино бы снималась, сложись все иначе. – Серая угрюмость Беленкова сделалась на оттенок серей, на регистр ниже. – В девяносто пятом Лизка уехала в Москву. Целое лето – ни слуху ни духу, а осенью вернулась. Не знаю, что там приключилось с ней, но что-то очень плохое. Обманули ее крепко, может, изнасиловали. Она поменялась. Другой человек, другие глаза. Про колдовство рассказывала, что она – ведьма и всем отомстит, всему миру. Вот такая в ней обида жила, жрала ее. Мы, ну, коллектив театральный, думали, она так защищается, фантазиями. Ты водку не грей.
Выпили.
– Вот ты представь: жизнь твоя по швам трещит, а тебе надо на сцену выходить и детей развлекать. Лизка выходила, развлекала, но дети что-то такое чувствовали, малыши плакали на спектаклях постоянно. Я Лизке говорю: нужна нам перезагрузка, давай вон на «Альтаире» передачу свою делать. Телек все-таки – не задрипанный театр. Она: нет, нет. Потом во время спектакля у нее кровь пошла. Врачи сказали: рак. Она две недели не появлялась, и – бац – такая улыбчивая, решительная, только глаза жуткие, горящие. Говорит: идемте на «Альтаир». Мы с нее пылинки сдували: Лизонька, когда операция, что доктора говорят? А она заявляет: не будет операций. Я так вылечусь! Ну как же – так? Это же рак, страшная вещь. Она улыбается. Вылечусь-вылечусь. И села программу сочинять. «Курьи ножки». Нас было трое. Я, Лизка и Андрюша Колпаков, он был нас старше. В штате мы не числились, только над «Ножками» работали. И так мне понравилось! Свежие идеи пошли. Снова-таки, Лизка расцвела, я думаю: чем черт не шутит, бывает же, что люди выздоравливали без медицинского вмешательства.
Женя перебил, осененный догадкой:
– Вы – Леший Леша?
– Прошу любить и жаловать.
– А Вием был этот… Колпаков?
– Колпаков был Ягой. Вий – это Лизка.
– Да ладно! – Женя мог поверить, что Ягу озвучивал мужчина, но чтоб женщина – Вия?
– Я сам обалдел. У нее этот голос изнутри грянул. Как зверь из берлоги вышел. Спрашиваю: не напугаем ли мы зрителей?
«Напугаете», – подумал Женя.
– Лизка сказала, мы делаем передачу нового типа. Она вообще с детьми не заискивала. Придумала свои голоса для кота, кикиморы, домового. Колпаков смастерил задник, сочинил музыку. Заставку заказали у аниматоров. Кукол Лизка пошила. Долго у нее Вий не получался. Нам нравится, а она его ножницами – чик! Не то! Ты вообще знаешь, кто такой Вий?
– Чудовище. – Женя читал повесть Гоголя, смотрел фильм с Куравлевым.
– Дух, несущий смерть. У древних славян был бог Вей, а у иранцев – Вайя. Это все одна лавочка. Наши предки верили, что взгляд Вия испепеляет города. У него веки опущены до земли, но черти вилами их поднимают.
Женя заерзал.
– Я спрашивал Лизку: почему Вий? Дети его не знают, дети знают Кощея, Снегурочку. А она зациклилась. Говорит: глаз Вия – коридор. Вся взмыленная, приносит куклу. Ты помнишь ее?
– В общих чертах. – Слабый лучик света выцепил из темного угла коротыша в тряпичных лохмотьях, вязаную голову, кармашек посреди лица – веко.
– Ты не то помнишь. Ты одно видел, а там было другое, изнанка. Она ему рот сделала, а во рту были человеческие зубы, детские. Я решил, что она свихнулась совсем. Она так странно себя вела, все страннее. На кладбище ездила постоянно. От нее пахло сырой землей. Но кукла – это предел! Ты такое собираешься по телевизору показывать? И где ты зубы взяла? В мусорном баке за стоматологией? Говорит: зубы молочные, мои, их моя мама сохранила. И, мол, я рот зашью, зубы никто не увидит. Час от часу не легче! Если не увидят, зачем они? Улыбается: нужны. И тогда я подумал… – Беленков помассировал переносицу. – Как сформулировать-то? Подумал, что для нее вся эта возня – не просто съемки. Что-то гораздо большее. Ритуал.
– Как вуду? – спросил Женя. Водка подействовала, фантазия швырялась образами: восковые куклы, куклы из веток, куклы из костей. Языческий шабаш в обертке детской передачи.
Беленков, усталый и трезвый, произнес:
– Русское вуду, хтоническое и беспощадное. Полагаю, Лизка думала, это изгонит ее болезнь. И на каком-то этапе она потеряла здравый смысл. Мы находили в студии перья, узелки. Меня тошнило от этого Вия с потайными зубами. Но там были не только зубы. Однажды я взял его и ощутил что-то твердое под одежкой. Это был металлический овал с двумя дырочками для саморезов, старый и истлевший. Табличка, такие цепляют на крест. Фотография какого-то давно усопшего мужчины.
Женя поперхнулся слюной.
– Она украла ее на кладбище и проволокой привязала к кукле, фотографией внутрь. Я спрашивать не стал, но прочел позже, это называется «настаивать на мертвяке». Таблички кладут в воду, и это мертвая вода. Прикладывают к зеркалу, получается мертвое зеркало.
– И вы никому не сказали?
– Мы были друзьями, – напомнил Беленков. – И, кроме того, я стал ее побаиваться. Колпаков – тот вообще… Мол, она ему доказательства предоставила. Он с ней повадился на кладбищах ночевать, в лесах. Втемяшил себе в башку, что они видели настоящего Вия. Связался с чертом – пеняй на себя.
Женя думал про малышей в небогатых квартирах девяностых, доверчивых малышей у телеэкранов. И вместо сказки им показывают спектакль, срежиссированный чернокнижницей.
– Последней каплей стали письма. На адрес «Альтаира» стопками приходили письма от зрителей. И вот захожу я в избу, мы так нашу студию подвальную называли – изба. А Лизка письма ест.
– Как ест?
– Ртом, – сухо ответил Беленков. – Рвет бумагу, на которой эти домики, мамы-папы, солнышко – ну, что дети рисуют. Комкает и жрет, глотка, как у удава, распухла. Увидела меня и говорит с набитым ртом: будешь? В них чистая энергия, говорит. И я ушел, дверью хлопнул. А в декабре Лизка сгорела. Менты сказали, замкнуло осветительный прибор. Но, по-моему, она доигралась.
– С чем доигралась? – не понял Женя.
– С мраком, разумеется. – Беленков встал из-за стола. – Это же как цепного пса дразнить. – Он снял с полки стопку фотографий, положил перед гостем. – Вот мы все, еще до телевидения. Я, Лизка и Андрюша.
На снимке лохматый Беленков обнимал обеими руками женщину в шароварах, подтяжках, рыжем парике. Лизка была красивой и миниатюрной, ничего общего со злобной Малефисентой, смоделированной фантазией. Нарисованные веснушки на щеках – разве так выглядят ведьмы?
Колпаков, высокий мужчина сорока с гаком лет, держал под мышкой поролоновую голову волка и широко улыбался. Женька не сразу узнал его без бородавок и грязных бифокальных очков. А узнал – охнул. С фотографии ухмылялся Черт.
– Я его встречал! Он трется вокруг канала!
– А ночами, когда моя смена, смотрит в окошко КПП. – Беленков подвигал губами, будто сжал и разжал эспандер. – После пожара он слетел с катушек. Погубила его Лизка, и себя погубила. Был Андрюша, стал юродивый.
Женя оторопело переваривал информацию: могильные таблички, поедание рисунков, иранские божества.
– Утомил ты меня, – резюмировал Беленков. – Ступай. Тебе на работу завтра.
– Погодите! – растерялся Женя. – Вы упоминали сны. Что мне кошмары снятся.
– Иди, – отмахнулся Беленков левой и как-то мигом опьянел, поплыл отечным лицом. – Занавес опущен.
– Что с вашей рукой? – Без двухсот граммов Женя не решился бы спросить.
– Много вопросов задавал, – ощерился Беленков.
И аудиенция закончилась.
Два дня Женя противостоял соблазну. Дома, на продутых ветрами улицах, в кровати, полной кошмаров, в кабинете с насупленным Бурдиком и девчонками. Он покупал горячий шоколад Юле, которую теперь мысленно называл «моя Юля», отличая от тезок. Она смеялась и теребила его рукав, манерно посасывала соломинку или сигаретный фильтр. Женя думал о фотографии актеров: один стал инвалидом, второй – Чертом, третья сгорела заживо.
«Они видели настоящего Вия».
В четверг Женя попрощался с коллегами и двинулся по коридору мимо аппаратно-студийного комплекса и гримерки. Отворил дверь в тупике, переступил порог – будто шагнул наружу из мелового круга. Лампочка зажглась, Женя прикрыл дверь и прошел к полкам.
«Одним глазком, и забуду навсегда».
Он выбрал декабрь девяносто девятого. Кассета «FUJI» вмещала восемнадцать выпусков «Курьих ножек». Чтобы запереться и три часа любоваться куклами, сшитыми безумной умирающей женщиной. Непослушными пальцами Женя вытряс из коробки черный прямоугольник. Кассету не перемотали, досмотрев почти до конца.
Комнатушка пахла землей, или Жене так казалось. Он понажимал кнопки, долго разбирался с настройкой. Магнитофон поглотил ВХСку, зашуршала магнитная лента, запустила цепочку ассоциаций: «Звездные войны», «101 далматинец», «Матрица» и прочие фильмы, которые мама приносила из проката.
Стул, хромой, как доктор Хаус, проскрежетал ножками по половицам. Женя сел вплотную к телевизору. Мелодия сперва зазвучала в его голове, потом – в динамиках. Бесхитростный клавишный перебор в семь тактов, сыграл бы и ребенок. Из-за частокола елей выскочила зооморфная изба.
«Не так страшен чорт, как его малюют», – даже мысленно Женя деактивировал плохое слово бубликом «о».
В коридоре кто-то засмеялся. Женя ослабил хватку воротника.
Заставка сменилась декорациями. Знакомый до дрожи профиль луны в окне, Баба Яга и Вий. Отсутствие в кадре Лешего Леши могло быть связано с дезертирством Беленкова. В наказание ковен уволил аватар предателя.
– Добро пожаловать в нашу избушку, дети! Без вас тут совсем темно, и мы играем в темноте…
Голос Черта разлился по коже холодком. Женя фиксировался на деталях, которые упускал в детстве: неряшливая картинка, затрапезный облик Яги, поскрипывание, выдающее суфлера-кукловода.
«Под столом сидит Чорт». Женя поежился.
– Спасибо за ваши письма, дети! Нам та-ак приятно! Без них мы бы умерли от скуки, правда, Вий? А, ты еще спишь!
Позади Яги, как мумия короля на троне, восседал Вий. Женя покрылся испариной. Если верить Беленкову, вязаная голова прятала молочные зубы. Под лохмотьями лежала табличка, отковырянная с могильного креста. Неужто маленький Женя это чувствовал, улавливал эманации и оттого дрожал?
Глаз Вия – коридор. Портал из подвала «Альтаира» в квартиры детей…
– Сейчас я покажу вам мой самый любимый рисунок. А вы хлопайте, ладно? Понравится – хлопайте, нет – надуйтесь, как морские ежи! – Баба Яга хихикнула. – Вот и он!
Экран заполнило детское художество.
– Я слышу ваши аплодисменты! Посмотрите, как здорово нарисовал наш зритель маму! Это же мама, да?
«Нет, – подумал Женя, остолбенев. – Это не мама, это Иисус».
Женоподобного Христа Женя в меру таланта скопировал из детской Библии. Христос был подарком бабушке на день рождения. Двадцать два года Женя не видел рисунка, но безошибочно его узнал.
– А кто же автор этой картины? Женечка! Какой ты, Женечка, талантливый мальчик! Мы приглашаем тебя в нашу избушку, приходи и познакомься с Вием!
Одинокий зритель в душной комнатушке отрицательно мотнул головой.
– Настало время разбудить Вия и показать ему Женечкину картину!
На периферии зрения что-то мелькнуло. Тьма зашуршала между стеллажей. Там, где размагничивались никому не нужные кассеты и кружились потревоженные пылинки. Где настоящие ведьмы ползали по могилам и настоящие черти облизывали черные рты.
– Ты видишь?
Женя взвился, дернул штепсель, надеясь, что магнитофон зажует пленку.
Маму он застал у плиты.
– Сынок, на тебе лица нет! Ты захворал? На работе все нормально?
Женя убрал руку, тянущуюся к его лбу.
– Ма, помнишь, была такая передача – «Курьи ножки»? Ты случайно никаких писем не посылала на канал?
– Ой. – Мама улыбнулась виновато. – Представляешь, посылала.
Женя поник. Сам не знал, отчего накатилась слабость. Ну посылала, и что? Столько лет прошло, какая к чорту разница, что его мазню, возможно, съела неадекватная женщина?
Лизка съела Христа.
– Хотела тебе сюрприз сделать. Каждый день включала эту передачу, ждала, что рисунок твой покажут. Но не показали почему-то, аж обидно. – Мама всплеснула руками: – «Курьи ножки», да. Ты так их любил.
– Никогда не любил, – пробормотал Женя. – Терпеть не мог.
– Да?
Он вышел из кухни, а мама окликала:
– Кушать садись! Я суп капустный сварила!
Убранство сторожки состояло из дивана, стула, стола, переносного радиатора. На крючках висели ключи от кабинетов – почти полный набор, сотрудники уже разбрелись по домам. Монитор транслировал зернистую картинку с наружной камеры.
– Вы что-то скрыли, – атаковал Женя с порога сторожки.
Беленков захлопнул книгу.
– Стучаться не учили?
– Вы говорили про кошмары. Мне куклы снятся. – Женя зашлепал ботинками по линолеуму, будто топтал подошвами отвратительные сны. – Объясните мне!
– Так и быть. – Сторож убрал книгу – по стечению обстоятельств это был томик фантаста Хайнлайна, «Кукловоды». – Я солгал. Я ушел не из-за писем. Письма не были последней каплей. Я сбежал из-за просьбы Лизки. – Беленков вынул из кармана руку. Женя заметил, что левый рукав его толстовки закатан манжетой, а правый свисает пустышкой, слоновьим хоботом. – Лизка сговорилась с нечистой силой. С чем-то в лесу или на кладбище. Она продала свою душу и души детей, которые присылали нам письма.
Жене хотелось закричать, что это сказки, глупости, но рот пересох, язык прилип к небу.
– Лизка просила, чтоб после ее смерти я держал куклу Вия у себя. Я отказался. Я уже верил ей, я уже видел…
– Видели что?
– Чертей. – Беленков посмотрел Жене в глаза.
Пол под ногами качнулся, будто сторожка приподнялась и пошла на птичьих ножках. Это подогнулись Женины колени, но почему тогда ключи зазвякали на крючках? В смежном помещении, вероятно, туалете, забурчал унитазный бачок. И словно что-то промчалось на мониторе: то ли птица едва не задела камеру, то ли снежный вихрь.
«Не слушай его, он пьяница, он допился до пластилиновых ч. тиков».
Но Женя слушал.
– Лизка сама устроила пожар. А может, ее заставили те покровители, которые дали ей лишние пару лет жизни. Она сожгла себя. Но нас – меня и Колпакова – она тоже уничтожила.
Беленков закатал рукав. Культя напоминала вареное тесто, хинкали. Из собранной складками шкуры проглядывала начинка цвета сыра сулугуни – кость, эпифиз. Женя внутренне сжался.
– Я видел куклу. Видел Вия на своей руке. Он требовал поднять его веко. Он сказал: дети рано или поздно придут в избушку.
– Вы же не взаправду, – прошептал Женя.
– Я избавился от руки. – Беленков подвигал обрубком. – Взял болгарку и…
За окном хороводили тени, будто призраки собрались у ворот или что похуже на букву «ч». Бабушкина подруга хвасталась, что как-то в Прибалтике, в Каунасе, посещала музей, посвященный ч…м, а бабушка хмурилась и норовила сменить тему. Рассердилась: ну хватит, Ленка, «этих» поминать. Подруга и не поняла, кого – этих.
Беленков потрогал культю, словно в пупок палец сунул.
– Вы понимаете, – вспыхнул Женя, – что это бред?
– Пытался понять. В психушке себя уговаривал: ты болен. Почти поверил. А потом сюда устроился. Думаешь, то, что ты здесь оказался – совпадение? Она нас запрограммировала! Попробуй бороться – черта с два!
– Психушка! – воскликнул Женя в сердцах. – Все ясно! – И выбежал из сторожки за ворота. Расчищенная экскаваторами дорога таяла в дымчатой полутьме. По верхушкам сугробов гуляла поземка.
Завибрировал телефон, звонила Юля, посол нормальности в лихорадочном мире зубастых кукол, отпиленных конечностей, сожженных ведьм.
– Привет! – Женя лодочкой озябшей ладони загородил телефон от ветра, будто нес свечу.
– Привет, дружок-пирожок, – проворковала Юля. – Ты на работе еще?
Женя оглянулся на ворота:
– А ты разве не ушла?
– Куда ж я без тебя уйду. Я тебе сюрприз приготовила. Спускайся в подвал.
И связь прервалась. Женя смотрел на экран так же, как смотрел бы пещерный человек, найди он под кустом мобильник, оброненный путешественником во времени.
Женя приплясывал на промозглом ветру. Куда-то подевались пешеходы, автомобили проносились железными зверюгами. Камера бездушно наблюдала за танцами продрогшего человека.
«Запрограммированы», – пиликнуло подсознание.
Женя ругнулся и посеменил к воротам. В прозрачной будке сторожа застыл инвалид. Монитор озарял левую половину лица, правая половина обуглилась тьмой. Двор притих. В запертых кабинетах спали компьютеры, только выпускающий редактор контролировал эфир на втором этаже. Вход в подвал находился с торца здания. Женя неуверенно толкнул дверь. Проем был рассчитан на хоббитов. Понимая, что совершает роковую ошибку, Женя пригнулся.
«Хватит бояться», – дискутировал он с маленьким мальчиком, который, как ч. ти ладана, страшился ч. тей, даже ч. тово колесо называл «колесом обозрения».
В глубине подвала горел свет. Штукатурка осыпалась, пауки устроили зимовье в углах. Под потолком змеились, червились провода.
– Юлька! – позвал и сам себя не услышал. Вбок уходило длинное помещение с земляным полом. Трубы, куски шифера, плесень. Вниз спускалась лесенка. Ч..това дюжина бетонных ступенек. Женя сказал себе, что не взвизгнет, когда Юля выскочит из темноты, как ч. тик из табакерки. Она же разыграть его решила, подшутить, а потом отдаться здесь, а он возьмет, еще как возьмет, реабилитируется…
За углом была дверь. Женя скрипнул металлической створкой. То, что он увидел, буквально обесточило мозг.
К закопченной кирпичной стене привалилась фанера с нарисованными бревнами, с фальшивым оконцем и знакомой луной. Черный потолок, голый пол, массивная камера SONY на треноге. Камера испытала на себе губительное воздействие высоких температур, оплавилась, застывшие сопли пластика оплели штатив. А вот светодиодная панель, освещающая задник и человека, стоящего на импровизированной сцене, была новенькая и целехонькая. Женя вспомнил, что такая панель пропала из операторской летом.
Человеком перед сломанной камерой был Ч..т. Правую руку он спрятал за спину. Поверх сорочки накинул бушлат, но очки так и не протер. Говорят же: ч. т, во что ни нарядится, все ч. том останется. Морщинистое лицо лоснилось, с реденьких волос капало. К ароматам погреба и пепелища примешивался запашок горючего.
Глядя в объектив, Ч. т мурлыкал голосом Бабы Яги:
– И увидел Вий, что Лизавета Могиловна исполнила уговор, и забрал ее к себе в нору через огненные врата. Нынче она хозяюшка в доме его, с чертовой бабушкой оладушки ест, костный мозг сосет.
Женя ошеломленно таращился на старика. Штука, называемая по-латински «рацио», требовала, чтобы он бежал прочь, но ноги приросли к бетону.
– Как вы тут оказались? – спросил Женя.
Лукавая улыбка исказила губы старика.
– Просочился, голубчик. Оно ведь как? Черт и в пташку превращаться умеет, и в червя, и в мыша. Было бы болото, а черти будут.
Слово на «ч» резало слух.
– Где Юля?
– А мне почем знать? Дома, наверное. Не в моей она юрисдикции.
Женя одеревенел. Голос принадлежал Юльке, но доносился из беззубой пасти старика. Не отличишь от оригинала.
– В такой вечер по подвалам только черти рыскают. Гуляйте, черти, пока бог спит! – на последней фразе старикашка вернулся к голосу Яги. И пояснил в камеру: – Юрисдикция, дети, это право производить суд.
Женя давно зашвырнул на антресоль веру в создателя: немодный, пахнущий церковью, ладанкой, миррой бабушкин хлам. Но в тот миг траченная молью вера вновь пришлась ко двору.
Женя увидел детей.
Они теснились на грязном полу, где минуту назад было пусто и голо. Мальчики и девочки с бледными лицами и отрешенными глазами, маленькие зрители «Курьих ножек». Бетонные стены раздавались вширь, чтобы их вместить. Дети сидели, обхватив коленки руками, и неотрывно смотрели на сцену. Они мерцали. Трепыхались зыбко, как крылья мотыльков или картинки тауматропов.
– А, – обрадовался Ч..т. – Увидел? Это души, миленький. Все, кто письма Вию писал, все, кроме одного.
– Нет, – прошептал Женя.
Ч..т хрюкнул.
– Я тоже думал, он столько не съест. Съел, не подавился. По ребеночку в месяц. Строго-настрого.
Несколько зрителей оторвались от Ч. та и скользнули по Жене безразличными взорами. Двадцать лет… каждый месяц… выходит, двести тридцать девять душ. Сначала крошки. Потом повзрослее. Ровесники Жени.
Ч..т улыбнулся, озирая паству, как уходящий на пенсию учитель – выпускной класс. Заговорил, не голосом Яги, не голосом Ч. та, а усталым голосом Андрея Колпакова:
– Вот и до тебя, последнего, добрались. Извини, что так долго, картинка твоя с Исусиком нам правда понравилась. Я сам утомился, работы непочатый край. Пора мне к Лизавете присоединиться, на червивых перинах возлечь у Виевых копыт. Уж подкормили мы его! – Старик щелкнул пальцами, чиркнуло, ноготь воспламенился. Синий газовый язычок. Колпаков осенил себя богохульным крестом, от пупка к плечам, коснулся лба горящим пальцем. Голова вспыхнула, как сера. Огонь объял волосы. Женя решил, это сон.
Тень старика, тень изуверского Чиполлино, тряслась на стене. Сами собой полыхнули декорации. Пламенеголовый жестом фокусника выпростал правую руку. На кисть была нанизана кукла. Вий выглядел так, словно все эти годы провел в земле. В маленьком ротике белели плотно посаженные молочные зубы.
– Давайте спросим у Вия! – закричал Ч. т, откидывая вязаное веко.
Вместо глаза в морде куклы зияла дыра, и она устремлялась вглубь мироздания алой пульсирующей червоточиной, светилась, будто поезд приближался по тоннелю. Кольская сверхглубокая скважина, шахта русского ада, ненасытный зев.
Жене показалось, что он – освежеванная свинья. Ледяной Плутон, бессмысленно вращающийся по орбите в миллиардах километров от солнца.
Моча брызнула по ногам.
Ч..т упал на колени. Лицо его булькало и пузырилось. Очки свалились с переносицы, открывая глаза – две заплесневелые лунки. Пламя объяло бушлат, но старик улыбался. Он сказал, обращаясь к дверному проему:
– Лешка! Где ж ты пропадал, негодник!
Беленков оттолкнул Женю. Пересек комнату; мерцающие дети исчезли, но Женя знал: они всегда будут здесь. Ч..т рухнул на бетон, стремительно прогорая. Перчатка слетела с руки и лежала, скаля зубы. Беленков пинком отфутболил куклу в огонь. Она ударилась о пылающий задник, брызнули искры. Сторож схватил Женю за локоть и потащил прочь.
Девятнадцатый год закончился. Наступил двадцатый. Горожане долго обсуждали самосожжение безумного Колпакова. Сотрудники «Альтаира», присматриваясь к свидетелю того кошмара, словно тщились разглядеть в нем непоправимые перемены. Человечек угощала пирогами, Йоха – пресными самодельными конфетами, третья Юлька увивалась вокруг, будто руно из заботы ткала.
Беленкова Женя больше не встречал: сторожа уволили за халатность, дескать, в подвал запускал кого ни попадя. А вскоре и Женю уволили: он избил Бурдика на глазах Юль, за какую-то шпильку накинулся. Юли уговорили Бурдика заявление не писать. Но к Жене поостыли.
Про увольнение мама узнала только в феврале. Целый месяц Женя уходил из дому утром, покупал баночное пиво и прятался в подъезде. Денежный запас мельчал, он перешел на пиво из пластиковых баклажек. Разнообразил досуг ежедневной чекушкой.
Как Женя ни скоблил себя в ванной, от кожи отчетливо пахло сырой землей. Мама недоумевала, проветривала квартиру, заглядывала под кровать в поисках источника смрада.
Как-то в парке Женя познакомился с компанией, его угостили водкой, смеялись: «Мужик лишь пиво заварил, а черт уже с ведром». Слово за слово, двинули к Жене в гости. Вернувшись с работы, мама обнаружила бесчувственного сына: его опоили клофелином, квартиру ограбили. Кое-что из техники мама нашла в ближайшем ломбарде, выкупила. Но летом Женя уже сам вынес компьютер и телевизор, мамины украшения, ковры. За сто пятьдесят рублей продал комнатную пальму.
В августе Руслан, штатный водитель «Альтаира», разбился на своем «жигуле».
Женя спал на лавочках, его били и грабили малолетки, он сам ограбил какого-то мужичка и схлопотал условный срок. Ночами мама рыдала за стенкой.
Он резал себя ножом, но не чувствовал боли. Копающимся в мусорных баках его застали Юли: девочки выбежали из суши-бара, окатили шокированными взглядами. Юля, с которой он целовался в прошлой жизни, прикрыла лицо ладошками и прошмыгнула мимо.
– Бедный человечек, – донеслось до ушей. Женя вынул из контейнера бутылку и вылил в рот пивную пену.
Троллейбус волочится заснеженным проспектом. Мигают гирлянды. Пассажиры, хорошенькая брюнетка и ее бойфренд, отклеились друг от друга, принюхиваются. Женя сидит в хвосте троллейбуса. Шапка набекрень, ватник в пятнах рвоты. Рука обмотана целлофановым пакетом.
– Фу, давай пересядем, – кривится брюнетка.
Они идут по салону, парень бросает брезгливо: «Какой-то черт». И Женя соглашается, шевелит пальцами, писклявым голосом одушевляет пакет:
– Черррт!
А бывает, Женя подходит к прохожим, присматривается, ищет таких же, как он. Понимает: из двухсот сорока многие пали в уличных драках, загнулись от наркотиков, выхаркали легочную ткань на нарах, на койках больниц и ночлежек.
Но кто-то выжил, и по городу ходят рано постаревшие мужчины и женщины с помятыми лицами, с запахом земли и перегара. С такими пустыми глазами, будто у них изъяли какую-то очень важную часть. Будто их души навек заточены в подвале, в закопченной бетонной избе. Глядят, не мигая, на сцену. И маленький Женечка там, среди них.
В темноте.
Что еще почитать?
Если вам понравились истории, собранные в этой маленькой антологии, то не обделите вниманием другие замечательные рассказы ужасов.
В нашей эксклюзивной серии «Самая страшная электронная книга» ждите выхода:
• «Чертова дюжина. 13 страшных историй» – составитель М. С. Парфенов;
• «Маленькие и злые» – составитель Д. Костюкевич;
• «9» – составитель М. Кабир;
• «Тьма под кронами» – составители А. Матюхин, А. Миллер.
Печатные, электронные и аудиокниги:
• «Истории ворона» – антология (составители М. С. Парфенов и Р. Покровский);
• «Голоса из подвала» – роман-антология (авторы М. С. Парфенов М. и М. Кабир);
• «Восхищение» – сборник (автор А. Матюхин);
• «Мухи» – роман (автор М. Кабир).
«Самая страшная книга 2022» – скоро в продаже!
Подробнее об этих и других изданиях: