Бессмертный горнист

— Тра-та-та, та-та!

И снова:

— Тра-та-та, та-та!

Алеша улыбнулся, заслышав призывные звуки серебряной трубы, и очнулся от боли — треснули губы. От недоедания у него так пересохла кожа, что нельзя было смеяться. Но как же не радоваться, заслышав пионерский горн, играющий побудку! Значит, еще одна блокадная ночь прошла. Живы пионеры. Жив горнист, посланный в утренний обход!

Это трубит Вася — коренастый, крепенький мальчишка из пригорода, захваченного фашистами. Перед тем как слечь, Алеша передал ему свой пост. И счастлив, что горн попал в надежные руки. Каждое утро бесстрашный паренек ходит от дома к дому, из двора во двор, не боясь ни бомбежки, ни обстрела. И трубит, трубит, призывая ребят Ленинграда к стойкости и геройству.

В осажденном городе самое опасное быть мальчишкой. Не бойцом на передовой, не пожарником на крыше, даже не моряком на «Марате», на который сыплется больше всего бомб, а именно мальчиком-подростком.

Солдаты умирают в бою, дорого отдав свою жизнь, а мальчиков Ленинграда выкашивает голод, как траву… И хотя хлебный паек они получают наравне с солдатами, им трудней. Беда в том, что организм детей растет. И от нехватки пищи мускулы слабеют, наступает сонливость, неподвижность и вечный сон…

Алеше нельзя умирать. Он должен бороться со смертью, как солдат с врагом! И победить, чтобы потом встать в строй. Если не будут выживать и подрастать мальчики, кто потом станет на смену погибшим бойцам?

Прежде всего надо пересилить скованность, безразличие, усталость и двинуть хотя бы рукой. Если горнист сможет поднять горн к губам — значит, и я могу двинуть рукой.

Алеша заставил себя пошевелиться, подняться, подтянуться и нащупать галстук. Теперь он не снимал его даже ночью. Не только потому, что трудно было развязывать затянувшийся узел. Зачем? В осажденном городе давно все спали не раздеваясь. Он решил не снимать потому, что опасался, а вдруг, если он умрет, мама забудет повязать и его похоронят без красного галстука. А главное — с частицей Красного знамени на груди ему как-то надежней чувствовать себя бойцом.

Он прислушивается, не гудят ли самолеты. Нет, наверно, опять морозный туман. Это хорошо, в туман фашисты не летают. Не станет надрывать душу сирена воздушной тревоги. За себя он не боялся, боязно было за людей, которым ничем не мог помочь. Ни поддержать старых на узкой лестнице, ни отнести малышей в убежище.

Сам лежал обессиленный, как боец, раненный на ничьей земле. Ни тебе фашистов, ни наших. Лежишь один и подняться не можешь.

Но ведь подняться надо! Мама говорила: главное — движение, обязательно движение. Немного, чтобы не растрачивать напрасно сил, но двигаться надо.

И прежде всего умыться. Уходя, она всегда оставляет рядом миску с водой, губку и полотенце. Проведешь мокрой губкой по лицу, и оно становится легче, потому что с него смывается известковая пыль, налетевшая от разрывов бомб и снарядов. И копоть от коптилки и от железной печки. Ее поставил Антон Петрович, их сосед по квартире, в комнату которого они перебрались из своей, потому что в ней воздушной волной высадило рамы.

Да, неумытое лицо гораздо тяжелее. Оно больше давит на подушку, не дает поднять головы. Алеша с напряжением всех сил достает все-таки губку и снимает с лица тяжесть пыли и копоти.

Глаза открылись! Ого, уже веселей.

Теперь надо встать, чтобы поесть. Мама говорит: есть лежа — последнее дело. Надо обязательно сидя за столом. И чтобы стол был накрыт: тарелки, ложки, вилки — все, как полагается, чтобы фашисты не думали, будто они загнали нас в пещерный век, заставили потерять человеческий облик. Нет, мы и обедаем по-людски!

Правда, совсем недавно пришлось ему есть не по-людски. Но это был особый случай, когда он уже не поднимался, а мама все-таки подняла его.

Алеша очень отощал. В те дни даже по рабочим и детским карточкам ничего не давали. Но женщин, работающих в оборонном цехе, там, где делают противотанковые мины и гранаты, на счастье, кормили не супом и не теплой болтушкой, которую с собой не возьмешь, а кашей.

Все матери стремятся что-нибудь да унести с собой детям, а этого нельзя делать. Ведь если они ослабнут, кто же тогда будет снабжать оружием бойцов? Для того им и дополнительное питание, чтобы руки не слабели, чтобы побольше гранат и мин делали.

Поэтому мастера следят, как женщины едят добавочную пищу, и просят: «Все ешьте здесь, ничего с собой».

И все жидкое приходилось съедать, суп не вынесешь из цеха. А вот каша — это другой разговор. Маме повезло, что кормили не в обеденный перерыв, а перед концом смены. Походная кухня запоздала, попав под обстрел, и кашевар был ранен. Каша захолодела, не разваривалась, была комковата, с крупинками.

Мама просто вся просветлела, душа заиграла, когда подумала: «Ну, теперь-то я Алика угощу!»

Несколько комков съела, а остальные за щеку заложила. И так принесла домой во рту. Приложила губы к губам и давай кормить Алешу.

Он уже не мог жевать, обессилел. Но она его заставила. Проглотив немного теплой каши, он оживился, даже поднялся и сел в постели. Мама все целовала его и говорила:

— Вот мы и как птички! Так голубки кормят птенцов! Из клюва в клювик! Из клюва в клювик!

И они смеялись. Смеялись! И говорили, что сколько будут жить, этого не забудут. Всем, всем будут рассказывать, как сказку, после войны.

Но теперь-то он не так слаб, он и без маминой помощи сможет подняться. Теперь ему помогает чеснок. Ой, какая это была удивительная находка! В своей собственной квартире, обысканной-переисканной, в которой ничего-ничего съедобного не осталось, даже засахаренной плесени на старой невымытой банке из-под варенья, даже яичной скорлупы. Вы знаете, что скорлупа полезна? Это не просто кусочек извести. Ее можно истолочь и посыпать, как соль на хлеб.

Переселяясь в комнату Антона Петровича, искали в кухне сковородник, еще раз заглянули за плиту и увидели там головку чеснока. Как она туда завалилась, когда? Вначале глазам не поверили. Голодающим часто видятся разные разности съедобные. Но это оказался настоящий, а не привидевшийся чеснок. Целая головка. А вы знаете, сколько в ней долечек! Посчитайте: если есть каждый день по одной на двоих, хватит на полмесяца!

Но чеснок нельзя есть просто так, его надо натирать на кусочек хлеба. Тогда самый черствый, самый сырой и непропеченный хлеб становится похожим на копченую колбасу!

И как же они с мамой берегли эту находку! Чтобы и не высохла, и не подмерзла ни одна долька. И сколько времени прошло, а еще держится! И вот сегодня Алеша будет есть хлеб, натертый чесноком.

И угостит Антона Петровича. Не чесноком, конечно, а только запахом чеснока. Антон Петрович ни за что другого угощения не примет. Только проведет долечкой по кусочку хлеба и скажет, зажмурившись: «Ох, вкусно!»

Что-то он долго не возвращается с дежурства? Заслышав его тяжелые шаги, Алеша, собрав все силы, поторопился было встать, чтобы не услышать: «Ай, как ты залежался, лежебока, я старый, уже в очереди постоял и твой хлебный паек получил, вот, пожалуйста, а ты, молодой, все лежишь?»

Как хорошо, что он есть и живет вот здесь рядом, за шкафом. С ним легче, когда он приходит с дежурства и спит днем, можно слышать его дыхание. С ним надежней и ночью, когда знаешь, что, пока ты спишь, он бодрствует на чердаке, на крыше, не дает поджечь дом зажигалкам… Сколько их потушил он, и числа нет!

«Хватаю их вот этими старинными щипцами от камина и в ящик с песком — раз!»

До войны он был уже седой, но с розовыми щеками. А теперь от голода стал совсем белый и как бы прозрачный. Мама говорит: «И в чем душа держится». Но душа у него крепкая и хорошо держится. Когда ему особенно тяжело, он «питает» ее «пищей духовной». Читает вслух стихи.

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия.

Много книг сожгли они в печке, но Пушкиным он не жертвует даже ради тепла… Много, много строк запомнил Алеша из того, что читает вслух Антон Петрович…

И он все же пришел. И был сегодня даже не белым, а синеватым. И не разделся и не лег спать, приговаривая: «А я сегодня еще шесть штучек погасил… дивная ночка была… Ни одного пожара».

Антон Петрович не пожурил Алешу за лежебокость, он взял его руку и, вложив в нее бумажные пакетики, сказал:

— Сохрани это, Алеша, до весны… Здесь семена…

— Хорошо, — сказал Алеша, — конечно…

— Вот тут твой паек и мой, вы его тоже кушайте… Меня на дежурстве кормили… да, да…

— А вы куда, дядя Тоша?

— Я далеко, в пригород… Туда, где у моих родственников полная яма картошки со своего огорода… Ждите меня, обязательно ждите, я много-много принесу, сколько донесу…

Алеша закрыл глаза, представив себе яму, полную картошки, о которой так много рассказывал Антон Петрович…

«Надо дотерпеть только до весны, когда открывают картофельные ямы… Вот оттает земля. Мы возьмем заспинные мешки и пойдем!»

Это была мечта, которой они жили все втроем…

До весны еще так далеко… Но, наверно, Антон Петрович нашел способ раскопать мерзлую землю… Картошки так хочется! Но почему же он не зовет меня с собой? Разве я так уж слаб? Да, если не зовет — значит, я очень слаб…

Все эти мысли вились в голове Алеши, в то время как старик ласково гладил его волосы, прежде волнистые, а теперь посекшиеся, ставшие жесткими и ломкими…

Алеша задремал под эту ласку и не слышал, как Антон Петрович ушел.

Очнувшись, он ощутил что-то зажатое в руке, вспомнил, что это семена. И стал разглядывать красиво нарисованные на пакетиках луковицы и морковки… Ой, а ведь семена съедобны, если даже их так немного пожевать! Но нет, не станет он есть семена, хотя их можно было жевать. Черненькие, островатые семечки лука и похожие на просинки семечки салата, и даже угловатые, сморщенные семена свеклы. В них много питательного.

Конечно, если бы их было много, а то щепоточка, не почувствуешь. Но если их посеять и вырастить, это же будет целая гора. А вырастить есть где, столько земли в скверах и во дворах. Ого, только копай да сажай!

Пионеры уже взяли на учет будущие огородные площади и все спланировали, где что сажать и сеять.

Важно дождаться весны, а уж там-то мы проживем! И другим поможем. Надо жить. Если не будет мальчишек, кто же будет копать грядки? Надо проявить силу воли и не сжевать эти чудесные семена.

Есть же в Ленинграде люди, которые хранят знаменитую на весь мир, собранную за долгие годы русскими учеными коллекцию семян пшеницы. Тысячи сортов. Начиная с тех, что обнаружили в гробницах фараонов Древнего Египта, до тех, что нашел академик Вавилов в горах Памира.

Там их не горстки, а килограммы, центнеры, тонны — пакетиков, пакетов, мешочков, мешков… И все целы. Их стерегут для науки, для будущего люди, умирающие от голода. Про их стойкость так хорошо рассказывал Антон Петрович. А какие же там, наверно, хорошие, крупные зерна. Однажды маме на заводе выдали горсть ячменя за ударный труд. Ой, как же они взволновались: как есть зерна? Нельзя же так сразу. Сжевать, и все. Дикость какая. Ячменные зерна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!

Что же это за прелесть, когда пьешь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!

Но это все в прошлом, это, было еще тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: «У меня нет сил внести тебя». И Алеша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру. Какой же он молодец! Ему все нипочем!

— Тра-та-та! Та-та! — горнист все еще ходит, трубит. Сигналы пионерской побудки доносятся в разбитые окна из соседних дворов.

Если он жив, так и я буду жить!

Алеша готов встать, чтобы сесть за стол завтракать. Там на тарелке, покрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натертый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!

Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает все, как велит мама. Нальет горячего чая из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку — одну! — вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, — и получился душистый, пахнущий клубникой, настой. Вот если его влить в кипяток (одну лишь чайную ложечку), это уже будет не просто кипяток, а чай с запахом клубничного варенья!

Все это Алеша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.

Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность — заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник — затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.

С напряжением всех сил Алеша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копченой колбасой, запивая чаем.

Потом стал трудиться. Это необходимо, без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.

Трудиться ему очень тяжело. И хотя топор нетяжел — все равно тяжело. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел кроватей из разбомбленных домов.

Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.

Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алеша разделяет ее на два приема. Потому что ему нужно еще позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать ученья ни за что! Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!

Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с черной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят…

Что-то ее давно нет. Но она придет же когда-нибудь, и Алеше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!

Разогрев подмерзнувшие чернила, Алеша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.

И вдруг его подбрасывает далекий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжелое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.

Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая разбитый пролет окна подушка.

Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят рамы.

Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И еще и еще. Снаряды летят вразброс, разрывы справа, слева.

— Дураки! Дураки! — сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алеша. — Куда палят? Наши солдаты, пулеметы, пушки — все на окраинах. В центре города ничего военного нет… Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!

Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алеша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами…

Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далекий подземный толчок, и Алеша сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему еще пригодятся. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.

Алеша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара…

Разрыв где-то далеко… Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернется мама, а на месте дома — груды развалин…

Вдруг до ушей доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гуденье пчелиного улья!

— Ура! — шепотом кричит Алеша, у него что-то сел голос в последние дни. — Ура! Пошли штурмовички! Они вам дадут жару!

Штурмовиков не слышно за дальностью расстояния, но Алеша, закрыв глаза, воображает, как наши летчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые.

Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:

— И это еще не все, вам еще ночью «подсыплет» за нас за всех «Марат»!

Он знает, что матросы-сигнальщики, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.

А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра «Марата», громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и — «бамм, бамм!» Грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достается и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасет. Главный калибр не шутка!

Днем «Марат» притворяется мертвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алеша видел их поток простым глазом. На палубе все кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался черным дымом, немцы бросили бомбежку, решив, что все кончено.

Но Алеша знал, что маратовцы перехитрили врагов, напустив дыму. Их бомбы линкору что орехи. Потому что поверх палубы матросы настелили много слоев броневых плит, заготовленных для постройки военных кораблей на балтийской судоверфи.

Бомбы, попадая в них, сбрасывают разрывами несколько слоев бронелистов, как чешую. Ночью их снова положат на место, и все…

Гитлеровцы радуются, что разбомбили линкор, а корабль хитро дремлет весь день, а ночью, как проснется, да как загрохочет…

Вот и этой ночью он им даст!

И радость отмщения бодрит Алешу. Он потирает руки, бормоча:

— Вам попадет, попадет, дураки!

От сильных переживаний вдруг очень хочется есть. Так хочется, что кружится голова, и он валится на пол, и падает мягко, как ватный. И долго лежит в забытьи.

— Тра-та-та-та! Тра-та! Тра-та! — пробуждают его звуки горна. Оказывается, что уже новое утро. И он проспал от слабости целые сутки. И чуть не умер во сне! Но жив скуластый паренек, которому перешел его горн, значит, и он будет жить!

Алеша приподнимает голову, потом, опираясь на руки, встает и идет к столу, где ждет его недоделанный урок. Надо заниматься, надо учиться, отставать нам нельзя, мы ленинградцы.

Надо собраться с силами. И настроить мысли на занятия. Собрались же с силами ребята, которых повел горнист помогать пострадавшим от обстрела.

Ах, какой же это отличный парень из пригородного колхоза, сколько в нем жизни, это какой-то бессмертный горнист.

Алеша даже загадал: «Если каждое утро он будет играть побудку, я буду жить!».

Вот и вечер наполнил комнату синим светом. Пора опустить тяжелые, плотные шторы и зажечь лампочку-коптилку. В темноте нехорошо. Страхи ползут какие-то. Маленький огонек, а все же с ним веселей.

Главное — не застыть, не перестать двигаться, пока не придет мама.

С мамой ночь не страшна. Главное — пережить то время, когда остаешься один, без нее.

Наступил вечер. Прошел еще один день осады. И Алеша остался жив. Темнеет быстро. Лишь на западе зловеще багровеет полоса заката.

И вдруг в этой багровой полосе возникают черные силуэты птиц. Стаями тянутся они к городу, как воронье… в них есть что-то мертвое, потому что они не машут крыльями… Это фашистские стервятники… Тянут к Неве…

Один за другим пикируют с высоты и опять, опять клюют и клюют «Марат».

Воздух сотрясается от взрывов, и снова из окна вываливается подушка, которую не помнит, когда и как приладил на место Алеша.

— Ничего у вас не выйдет! — шепчет он, отворачиваясь от окна, не в силах глядеть на зловещую картину бомбежки. — Значит, досадил он вам ночью… Постойте, вот стемнеет, наша возьмет!

И опускает тяжелую штору.

В комнате во всех углах сгущается тьма, только над столом желтый, теплый огонек коптилки. И рядом стриженая голова мальчика. Беззвучно движутся его губы, он шепчет сам себе диктант. Он занимается. Если не придет учительница, тогда мама проверит уроки и задаст новые.

Вот она идет! Это ее шаги! Он научился различать их издалека, на самых первых ступенях лестницы! Она три раза останавливается, на каждой площадке, ей нужно отдыхать. А может быть, она дает ему время подняться из-за стола, затем двинуться навстречу и помочь открыть забухшую от сырости дверь квартиры.

Когда мама тянет к себе, а он подталкивает дверь, пусть слабо, чуть-чуть, — мама уже чувствует, что он здесь, жив! И это такая радость!

Сегодня он что-то ослаб, не может толкнуть дверь, но он просто на нее валится. И ликует, что дождался мамы, не поддался смерти!

Но у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу…

И в это время дверь открывается, и к нему навстречу падает мама. Ее одежда пахнет морозом и дымом. Ее лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно…

И вдруг понимает, что это не его мама… Это чья-то чужая. Хотя у нее такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слезы. И она шепчет те же слова, что мама:

— Ты жив? Ты цел? Зайчонок!

Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не ее «зайчонок». Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:

— Вижу, занавешено ваше окошко даже днем… значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю — щелочка, и в нее кто-то смотрит… Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала: а вдруг это мой… А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький. Кушай!

И сует ему в рот что-то липкое.

— Это питательно. Это я своему несла… А его нет. И дома нет, и ничего нет… развалины. А уходила — все еще было… и дом и он… Ну, ты кушай, кушай… Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем… даже шторку не задернул. Смотрю — свет горит… И вот я на этот свет… Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!

Алеша машинально ест. Согревается идущим от нее теплом и засыпает.

Возможно, это ему приснилось… Но, проснувшись еще раз под звуки горна, Алеша обнаруживает у себя под боком сверток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алеша находит его сразу. Развертывает, и что же там — хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно… И его зубы сами впитываются… Но тут его останавливает мысль: «Это не мое… Здесь какая-то ошибка!»

Но зубы уже нельзя остановить. Они жуют, жуют и заставляют глотать прожеванное…

Наверно, Алеша уже был так плох, так ослаб, что съесть этот хлеб с повидлом было бы равносильно смерти. И когда Алеша проглотил все до последней крошки, он впал в забытье… Его склонило в сон. Но это был сон здоровый, на сытый желудок. И когда он проснулся еще раз, он сразу встал с кровати. И чуть не упал от радости — в дверях показалась мама.

— Ты жив? Цел, олененок! — она крикнула все так же, как та чужая мама, только сказала «олененок», а не «зайчонок».

И у нее так же закапали слезы. И они обнялись так крепко, что слышали биение сердец друг друга за тонкими слабыми ребрами. И это так радостно. Бьются два сердца рядом. Они живы, живы. И вместе.

— Как ты тут жил без меня? Олененок!

— Ничего, — отвечает Алеша.

— А я, когда очнулась, спрашиваю: где я, что со мной, какой день идет?.. Подумать только, была в обмороке трое суток! Как упала, выходя из цеха… И вот… Хорошо, что подвезли машиной… Жив, жив, милый Алешуня мой… Теперь все будет хорошо. Все чудесно. Ты не слышал еще, по льду Ладоги проложена ледовая дорога. Дорога жизни! А что ты ел тут без меня? Как ты не умер с голоду? Постой, да у тебя кто-то был… Это чужие варежки?

И Алеша тоже замечает чужие варежки, уроненные под столом… И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своем и кормила чужого «зайчонка».

Мама молча кивает головой. Она видела этот дом, развалины которого еще курятся дымом… Там еще работают саперы, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков… И многих уже спасли.

— Может, она еще найдет своего, поэтому она и поторопилась уйти, — старается мама утешить Алешу.

— Зачем же я съел его хлеб с повидлом?

— Ничего, Алеша, был бы он жив или в госпитале… его тоже накормят… Да и я могу помочь… если… Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек… А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать — кто? Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит все еще после дежурства? — прислушалась мама. — Почему на тебе его меховое пальто?

— Ах, я и забыл, он же ушел… за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим, с большим и полным картошки!

— Да? — мама тревожно оглядела комнату. — А взял ли он мешок, Алеша?

— Взял, взял, я сам видел… И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы… И яма. Полная яма огородной картошки!

— Зачем же ты отпустил его, Алеша?

— Так ведь же обещал вернуться!

— И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?

— Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?

— Давай, Алеша, помолчим.

— Ты думаешь, он пошел умирать на кладбище, как многие? Чтобы не быть в тягость? Нет, мама, нет!

— Помолчим.

— Но он же обещал вернуться… А хорошее пальто бросил на меня, чтобы мне было теплее! Неужели… Нет, мама. Он не мог обмануть меня!

— Нет, конечно, Алеша… Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать… Ведь столько людей отдали за нас свои жизни, Лешенька… Мы обязаны крепиться и победить…

Мать и сын долго молчали.

А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась перехитрить сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше…

Сегодня уже подвезли муку по «дороге жизни», по льду Ладоги. Был туман, и немецкие летчики не смогли помешать нашим автоколоннам.

И завтра, глядишь, они пробьются, и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!

И сын и мать полны надежд. Они укладываются спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь.

Прежде чем заснуть, мать и сын долго еще говорят, не наговорятся. Алеша рассказывает, как снова его разбудил утром веселый горнист.

— Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придет и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый парень из пригорода, с красными щеками… Он жив, и я буду жив.

— Такой беленький, да? — говорит мама. — Кажется, я его видела вчера.

— Нет, он смугловатый.

— Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова…

— Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.

— Ну, а мне показалось…

— Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн. Он мне показался таким сильным, мама.

— Правильно, правильно, он сильный, на нем матросский бушлат…

— И вовсе не бушлат, а полушубок.

И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит «бессмертный» горнист.

Но он жив, здоров, каким бы он ни был — голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.

И каждый раз, пробуждаясь, Алеша улыбкой ранил себе губы, они трескались потому, что пересохли от недостатка питания.

«Жив горнист! Значит, и я проживу!»

Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алеша с семенами, сбереженными им для посева. И взрослые и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.

Каждому пакетику люди радовались. Алешу ребята хотели качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями: «Угадай — кто? Не узнаешь, это же я, Алеша!»

— Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здорово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько сил? Я едва по комнате передвигался… А ты чуть не по всему городу… Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и еще дальше… Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн, тогда зимой.

Поняв, что горнист не может угадать его, Алеша разомкнул руки и очутился перед ним лицом к лицу.

И отшатнулся — перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот щекастый, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный.

— А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?

— Не знаю, — сказал синеглазый, мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.

— А ему кто?

— Одна девочка из дома напротив…

— А ей кто?

Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевших рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.

И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. А их враги утекли, как растаявший снег в половодье. Да не убежали далеко. Погибли в котлах прибалтийских, и давно сгнили в могилах их кости.

А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!