В избранных произведениях известного английского писателя отображены мужество и воля людей ярких судеб и характеров, их борьба со стихиями и черными силами буржуазного общества.
JOSEF CONRAD
IN THE MIRROR OF THE SEAS
Составитель И. Д. Мазуренко
Предисловие Н. В. Банникова
Художник Г. В. Гармидер
Редакционная коллегия:
Г. А. Вязовский, И. П. Гайдаенко,
М. А, Левченко, И, И. Рядченко
Текст печатается по изданию:
Джозеф Конрад. Избранное в 2-х томах, т, I,
М., Гослитиздат, 1959,
© Издательство «Маяк», 1979 г.,
составительство, предисловие, иллюстрации
В ЗЕРКАЛЕ МОРЕЙ
Известный английский писатель Джозеф Конрад (Теодор Юзеф Конрад Коженевский) опубликовал свое первое произведение уже зрелым, тридцативосьмилетним, человеком, пройдя большую и нелегкую школу жизни.
Родился он 6 декабря 1857 года в Бердичеве в семье польского дворянина Аполлона Коженевского, в то время служившего на Украине управляющим имениями своих богатых родственников. В сороковых годах Аполлон Коженевский учился в Петербургском университете, писал стихи, переводил на польский произведения Гюго и Шекспира. Страстный патриот, он принял участие в подготовке польского восстания и еще за два года до того, как оно вспыхнуло, был сослан с семьей в пределы коренной России. Сначала Коженевские были поселены в Вологде, потом их перевели на Украину, в Чернигов. В 1865 году в Чернигове скончалась мать будущего писателя. Мальчик вместе с отцом попадает во Львов, а затем в Краков, куда власти разрешили переехать безнадежно больному Коженевскому. Вскоре он умер, и двенадцатилетний Юзеф остается на попечении своего дяди Тадеуша Бобровского, брата матери — тот владел под Киевом имением Казимировкой и другими усадьбами и служил мировым судьей в Липовце. В 1874 году семнадцатилетний Конрад, решив осуществить свою сокровенную мечту — стать моряком, бросает учение в гимназии и уезжает во Францию, в Марсель. Его опекун, Тадеуш Бобровский, даже подталкивал Конрада на этот шаг, считая, что юноше надо переменить подданство и тем избежать грозившего призыва в русскую армию. Так он навсегда отрывается от Польши, ненадолго посетив ее в дальнейшем лишь два раза, в 1890 и 1914 годах.
Осваивая морское дело, в Марселе Конрад прожил три с половиной года. В 1878 году он нанимается матросом на английский корабль и отправляется в Англию. «Я приплыл туда, — рассказывает писатель, — не зная ни слова по-английски. Учиться читать по-английски я начал по газете «Стандарт», а впервые услышал английскую речь от рыбаков, моряков и судовладельцев восточного побережья».
Так началось знакомство Конрада с английским языком, великолепным мастером которого он впоследствии стал.
В Англии Конрад поступил на морскую службу, плавал на торговых парусниках и пароходах, перевозящих уголь и шерсть, джут и тропическое дерево. Через два года он сдал экзамен на штурмана, еще через шесть лет, тоже после экзамена, получает звание капитана королевского флота, хотя на борту почти всегда исполнял обязанности то штурмана, то помощника капитана и только однажды полновластно командовал кораблем. В 1884 году Конрад принял английское подданство. За шестнадцать лет службы на море он проделал немало рейсов в Индию и Австралию, к Малайскому архипелагу и в Африку, огибал мыс Горн. Бороздя моря и океаны, этот сдержанный, немногословный штурман, ни с кем не делясь своими планами, начинает писать. К 1894 году, когда из-за жестокой тропической лихорадки и травмы, полученной от обломков упавшей реи, Конраду пришлось оставить морскую службу, у него был готов целый роман, хотя до этого, как он говорил позднее, он почти «ничего не писал, кроме писем». Обосновавшись в Англии, он выпускает книгу за книгой.
Море — то самое море, которое польский мальчик Юзеф впервые увидел в Одессе, когда его привозил туда дядя Тадеуш в 1866 году, — стало пожизненной любовью Конрада; оно же вскормило его литературное творчество. Он воспевал беспредельные морские просторы, был подлинным поэтом моря, подобно Генри Мелвиллу и Джеку Лондону, Роберту Льюису Стивенсону и Константину Станюковичу. «Славное, сильное море, — соленое, горькое море, которое умеет нашептывать вам, и реветь на вас, и вышибать из вас дух!» — писал Конрад в повести «Юность». Море в прозе Конрада многолико, бесконечно изменчиво. «Когда оно не оживлено вечно меняющимся великолепием неба, есть нечто безжизненное в его покое и нечто тупое в ярости… серое мохнатое чудище — оно бесится, как старый людоед, от которого ускользает его добыча…» Море «играет и крепкими судами, и сердцами людей, пока не разобьет их». Но в моряке, говорит Конрад, есть чувство долга и честь, «а то, что в глазах моряка имеет тело, характер, обаяние, можно сказать, душу, — это его корабль». Лишь солидарность, взаимовыручка, преданность призванию, профессии приносят успех команде, побеждающей те тайфуны и неистовые штормы, каких немало запечатлено в произведениях Конрада. «Прошлой ночью дул сильный ветер, — сообщает он в письме, помеченном 1898 годом, когда он уже давно сидел на суше, — и я лежал без сна, думая, чего бы я не отдал за возможность быть в море, душой какого-нибудь верного, надежного корабля, и идти под штормовыми парусами за тысячу миль от берегов».
В книге очерков «Зеркало морей», написанной в последние годы жизни, книге, по словам Конрада, «откровенной, как предсмертная исповедь», раскрывается сущность ненасытной любви писателя к морю, которая одухотворяла все его существование. «Зеркало морей» — это не только название книги, но и символ стихии, испытывающей человека, идущего навстречу бурунам, навстречу жизненным испытаниям. Это символ его воли и мужества. И в судьбах героев произведений настоящего сборника, — героев, связавших свою судьбу с морем и мужественно встречающих ее удары, будто в своеобразном зеркале морей, отражено все самое прекрасное и самое худшее, что может происходить как в морских пучинах, так и в глубинах человеческой души.
Джозеф Конрад выступил в английской литературе как романтик, как писатель, противопоставивший буржуазной действительности мир своих, подвластных его творческой фантазии, героев. Как романтик, он наделил их исключительной напряженностью чувств и переживаний. Большинство сюжетов произведений Конрада развертываются на море, в дальних портах и плаваниях. Нарисованные им картины словно подернуты волшебной, мерцающей дымкой, хотя почти всякому приключению или персонажу конрадовских книг биографы писателя находят более или менее точные фактические первоосновы и прообразы. В произведениях Конрада читатель сталкивается с чрезвычайно своеобразным сплавом традиционной морской романтики и серьезнейших морально-этических и социальных исканий выдающегося психолога. В них вложена и душа писателя, и исповедуемый им моральный кодекс, где превыше всего ставится честь и достоинство человека, его суровое упорство в борьбе со стихией. с противником, с самим собой. Та выдержка и непреклонная, непререкаемая честность вопреки любым обстоятельствам, что заставляют капитана Мак-Вира в повести «Тайфун» воскликнуть: «Не могу же я допустить, чтобы на судне был непорядок, даже если оно идет ко дну!»
Джозеф Конрад ведет своих героев на простор океанов, в тропические страны, на заросшие джунглями дикие острова, рисует людей, не знающих и не желающих знать покоя, влюбленных в свой труд, чуждых стяжательству, чутких к зову товарищеской солидарности. Светлая романтическая мечта о подвиге и чувство непреложного внутреннего долга зачастую пронизывают все существование конрадовских героев, определяют каждый их поступок. Жизнь этих людей, которым писатель отдает свои симпатии, — это вызов мещанско-торгашеским установлениям и нормам буржуазного мира, всей его этике и морали. На палубе описанных Конрадом кораблей разыгрываются сцены борьбы не только со стихиями природы, но и со злобными, черными силами буржуазного общества. Писатель четко персонифицирует их, рисуя немало отвратительных слуг золотого тельца, предателей и негодяев.
На страницах конрадовских книг мы находим не только прямое или косвенное осуждение капиталистического уклада жизни, но и глубокий протест против закабаления и эксплуатации многомиллионных народных масс Востока и Африки, подпавших под пяту белых колонизаторов. Писатель выражал веру в то, что наступит время, когда эти угнетенные массы проявят свои богатейшие творческие способности.
Джозеф Конрад выдающийся стилист. У него был свой, самобытный и неповторимый художнический почерк. В его описаниях природы по-особому сочетается живописная изощренность импрессиониста с мужественной зоркостью профессионала-морехода. Он тщательно подбирает краски и оттенки, хотя конрадовская страница, на взгляд читателей наших дней, может показаться многословной. Необыкновенна и композиция его произведений: она нередко сложна, разветвлена. Конрад часто разворачивает сюжет, освещая его одновременно с нескольких аспектов, передавая устами многих рассказчиков. Все эти приемы служат писателю для того, чтобы как можно глубже психологически раскрыть ту или иную коллизию, чтобы «схватить предмет с самой трудной его стороны».
Не все, написанное Джозефом Конрадом, равноценно и приемлемо для нас. В некоторых его произведениях звучат сильные ноты беспросветного фатализма, растерянности, неверия в будущее. Скончавшись в 1924 году, он не сумел увидеть тех просторных путей, которые распахивали перед народами освободительное движение пролетариата и великая революция в России. Но внимательный читатель почувствует тем не менее, что Джозеф Конрад отрицал буржуазную цивилизацию, калечащую лучшие свойства человеческой натуры.
В настоящее издание включены избранные произведения Джозефа Конрада, созданные в разные годы его творчества. Повести «Юность» и «Конец рабства» написаны в 1902 году, рассказ «Черный штурман» — предположительно в 1884 году (русский перевод его был впервые опубликован в 1959 году) и рассказ «Лагуна» — в 1898 году.
ЮНОСТЬ
Повесть
Это могло случиться только в Англии, где люди и море — если можно так выразиться — соприкасаются: море вторгается в жизнь большинства людей, а люди познают о море кое-что или все, развлекаясь, путешествуя или зарабатывая себе на кусок хлеба.
Мы сидели за столом красного дерева, отражавшим бутылку, бокалы с кларетом и наши склоненные лица. Нас было пятеро — директор акционерной компании, бухгалтер, адвокат, Марлоу и я. Директор окончил курс в Конуэе; бухгалтер четыре года служил на море; адвокат — убежденный тори, высокоцерковник, славный товарищ и честный парень — был старшим помощником на судах общества Пиренейско-восточного пароходства в добрые старые дни, когда почтовые суда были оснащены — по крайней мере двухмачтовики — прямыми парусами и плавали по Китайскому морю, подгоняемые попутным муссоном, с лиселями, поставленными внизу и на марсе. Все мы начали свою жизнь в торговом флоте. Мы, пятеро, были связаны крепкими узами, какие налагает море и служба на парусных судах; этих уз не может создать самая пылкая любовь к яхт-спорту, ибо яхт-спорт есть лишь развлечение, а морская служба — жизнь.
Марлоу (думаю, именно так писал он свою фамилию) рассказал историю, или, вернее, летопись, одного путешествия.
— Да, я видел Восточные моря, но лучше всего запомнилось мне первое мое плавание. Вы знаете, бывают плавания, которые служат как бы иллюстрацией к жизни, являются символом нашего существования. Вы боретесь, работаете в поте лица, едва не убиваете себя, иногда и убиваете, пытаясь что-то совершить, — и не можете. Не по своей вине. Вы просто ничего не можете сделать — ни великого, ни малого, — ничего на светец не можете даже жениться на старой деве или доставить до места назначения злополучный груз угля в шестьсот тонн.
Дело было во всех отношениях памятное. Это было первое мое путешествие на Восток и первое мое плавание в качестве второго помощника, а также первое командование моего шкипера. Вы согласитесь, что он на это имел право. Ему было не меньше шестидесяти лет — этому маленькому человеку с Широкой, слегка сгорбленной спиной, согнутыми плечами и одной ногой более кривой, чем другая; весь он казался странно искривленным, — такими бывают люди, работающие в поле. Лицо era напоминало щипцы для раскалывания орехов: подбородок и нос пытались соединиться над ввалившимся ртом — и было обрамлено пушистыми волосами серо-железного цвета, походившими на завязки из шерстяной ваты, посыпанной угольной пылью. И это старое лицо освещалось голубыми глазами, удивительно мальчишескими, с тем открытым взглядом, какой иные, совсем заурядные люди, одаренные редким простодушием и прямотой, сохраняют до конца своих дней. Странно, что именно побудило его меня принять. Я недавно оставил шикарный австралийский клиппер, где служил третьим помощником, а он как будто питал предубеждение против шикарных клипперов, считая их судами аристократическими и светскими. Он мне сказал:
— Вы знаете, на этом судне вам придется работать.
Я заявил, что мне приходилось работать на всех судах, где я служил.
— Ах, это совсем иное дело, и вы, джентльмены с больших судов… но вы как будто нам подойдете. Приходите завтра.
Я явился на следующий день. Это было двадцать два года назад, и мне только что исполнилось двадцать лет. Как летит время! Это был один из счастливейших дней моей жизни. Подумайте! Впервые получить место второго помощника — поистине ответственный пост! Ни за какие блага в мире я не отказался бы от своего назначения. Старший помощник внимательно меня осмотрел. Он тоже был старик, но другой марки. У него был римский нос, белоснежная длинная борода, а звали его Мэхон, но он настаивал на том, чтобы его имя произносили Мэнн. У него были большие связи, однако счастье было не на его стороне, и ему так и не удалось продвинуться.
Что же касается капитана, то он в течение многих лет служил на каботажных судах, затем плавал в Средиземном море и наконец на торговых судах Вест-Индской линии. Он ни разу не огибал ни Горна, ни мыса Доброй Надежды. Он едва умел писать нетвердым почерком и писанием ничуть не интересовался. Они оба были, конечно, прекрасными моряками, а в обществе этих двух стариков я чувствовал себя мальчишкой — точно внук между двумя дедушками.
И судно было старое. Называлось оно «Джуди». Странное имя, не правда ли? Оно принадлежало некоему Уилмеру или Уилкоксу — что-то в этом роде; но он обанкротился и умер лет двадцать назад, так что его имя значения не имеет.
Судно долго стояло на приколе в Шэдуэллском доке. Вы можете себе представить, в каком оно находилось состоянии. Всюду пыль, ржавчина, сажа, на палубе грязь. Я чувствовал себя так, словно из дворца попал в разрушенную хижину. Грузоподъемность его была около четырехсот тонн. На нем был примитивный брашпиль, деревянные щеколды у дверей, никаких признаков меди и большая четырехугольная корма. По борту, пониже названия судна, написанного крупными буквами, виднелись резные украшения с облезшей позолотой и какой-то герб с девизом: «Делай или умри». Помню, этот девиз произвел на меня сильное впечатление. В нем был привкус романтизма, что-то заставившее меня полюбить старое судно, что-то взывавшее к моей юности!
Из Лондона мы вышли с балластом — с песком, — чтобы в одном северном порту взять груз угля для доставки в Бангкок. Бангкок! Я трепетал. Шесть лет я плавал по морям, но видел только Мельбурн и Сидней, очень хорошие города, чудесные города в своем роде… но Бангкок!
Мы вышли из Темзы под парусами, имея на борту лоцмана, знающего Северное море. Его звали Джермин; по целым дням он вертелся в камбузе и сушил у плиты свой носовой платок. По-видимому, он никогда не спал. Это был угрюмый человек с вечной слезой, блестевшей на кончике носа. Он либо вспоминал прошлые неприятности, либо переживал их в данный момент, а не то, так ожидал неприятностей — и чувствовал себя несчастным, если все обстояло благополучно. Он не доверял моей юности, моему здравому смыслу и искусству в мореплавании и взял себе за правило проявлять свое недоверие в сотне мелочей. Пожалуй, он был прав. Мне кажется, тогда я знал очень мало, да и теперь знаю немногим больше, но и по сей день я питаю ненависть к этому Джермину.
Нам понадобилась неделя, чтобы добраться до Ярмут Родс, а затем мы попали в шторм — знаменитый октябрьский шторм, происшедший двадцать два года назад. Ветер, молния, град, снег и ужасные волны. Мы шли налегке, и вы можете себе представить, как скверно нам пришлось, если я вам скажу, что у нас были разбиты бульварки и залита палуба. На вторую ночь балласт переместился на подветренную сторону, а к этому времени нас отнесло куда-то на Доггер Бэнк. Ничего не оставалось делать, как спуститься с лопатами вниз и попытаться выпрямить судно. Вот мы и собрались в просторном трюме, мрачном, как пещера; сальные свечи, прилепленные к бимсам, мигали; над головой ревел шторм; судно подпрыгивало на боку, как одержимое. Все мы — Джермин, капитан, все матросы, — едва удерживаясь на ногах, работали, как могильщики, перекидывая лопатами сырой песок к другому борту. При каждом рывке судна видно было в полутьме, как падали люди и сыпался с лопат песок. Один из юнг (у нас их было двое), под впечатлением жуткого зрелища, плакал навзрыд. Мы слышали, как он всхлипывал где-то в темноте.
На третий день шторм утих, и вскоре нас подобрало буксирное судно с севера. Всего мы потратили шестнадцать дней, чтобы добраться из Лондона в Тайн! Когда мы вошли в док, оказалось, что мы пропустили свою очередь грузиться, и нам пришлось ждать целый месяц. Миссис Бирд (фамилия капитана была Бирд) приехала из Колчестера повидаться со стариком. Она жила на борту. Команда разбрелась, и на судне остались только капитан, помощник, один юнга и стюард — мулат, отзывавшийся на имя Эбрехем. Миссис Бирд была старая женщина с лицом морщинистым и румяным, как зимнее яблоко, и с фигурой молоденькой девушки. Однажды она увидела, как я пришивал пуговицу, и настояла на том, чтобы я дал ей починить мои рубашки. В этом было что-то очень непохожее на капитанских жен, каких я видел на борту шикарных клипперов. Когда я принес ей рубашки, она сказала:
— А носки? Их нужно заштопать. Вещи Джона — капитана Бирда — я привела в порядок и теперь рада была бы чем-нибудь заняться еще.
Славная старушка! Она тщательно осмотрела мое белье, а я тем временем впервые прочел «Sarton Resartus»[1] и «Поездку в Хиву» Барнеби. Тогда я не очень-то понял первую книгу, но, помню, в то время я предпочитал солдата философу, и это предпочтение жизнь только подтвердила. Первый был человеком, а второй — чем-то большим… или меньшим. Однако они оба умерли, и миссис Бирд умерла… Юность, сила, гений, мысли, достижения, простые сердца — все умирает… Неважно.
Наконец мы погрузились. Наняли матросов — восьмерых молодцов и двух юнг. Вечером нас вывели на буксире к баканам у ворот дока; мы были готовы к отплытию и думали отправиться в путь на следующий день. Миссис Бирд должна была уехать домой с ночным поездом. Когда судно было пришвартовано, мы пошли пить чай. Ужин прошел вяло; все молчали — Мэхон, старая чета и я… Я кончил первый и вышел покурить; каюта моя помещалась в рубке, как раз у кормы. Был прилив; дул свежий ветер, и моросил дождь. Двойные ворота дока были открыты, и паровые угольщики входили и выходили в темноте; ярко горели их огни, громко плескались винты, трещали лебедки, на пирсах слышались крики. Я следил за вереницей огней на мачтах, скользивших наверху, и зеленых огней, скользивших внизу, в ночи, как вдруг передо мной вспыхнул красный свет, исчез и снова появился. Совсем близко встали смутные очертания носа парохода. Я крикнул вниз, в каюту:
— Скорей, наверх!
А затем из темноты донесся чей-то испуганный голос:
— Остановите его, сэр!
Ударил колокол, Другой голос предостерегающе крикнул:
— Мы идем прямо на этот барк, сэр!
В ответ послышалось ворчание:
— Ладно!
Потом раздался громкий треск: тупой нос парохода зацепил форванты «Джуди». Последовала минута замешательства, послышались крики, поднялась беготня. Заревел пар. Потом кто-то сказал:
— Благополучно, сэр…
— У вас все в порядке? — услышал я брюзгливый голос.
Я бросился вперед посмотреть, есть ли повреждения и заревел в ответ:
— Кажется, да.
— Задний ход! — послышался брюзгливый голос.
Задребезжал колокол.
— Что это за пароход? — взвизгнул Мэхон.
К тому времени мы видели только громоздкую тень? отступающую назад. Они выкрикнули нам какое-то Имя — женское имя — Миранда, Мелисса или что-то в этом роде.
— Еще месяц придется торчать в этой проклятой дыре, — сказал мне Мэхон, когда мы, вооружившись фонарями, осматривали расщепленные бульварки и оборванные брасы. — Но где же капитан?
Все это время мы его не видели и не слышали. Мы пошли искать его на корму. Откуда-то с дока донесся к нам горестный вопль:
— Эй, «Джуди»!..
Как он, черт возьми, попал туда?..
— Алло! — заорали мы.
— Я плыву в нашей шлюпке без весел! — крикнул он. Запоздавший лодочник предложил свои услуги, и Мэхон убедил его за полкроны доставить нам на буксире нашего шкипера; но первой поднялась по трапу миссис Бирд. Они почти час плавали по доку под моросящим холодным дождем. Еще ни разу в своей жизни я не был так удивлен.
Оказывается, он, услыхав мой крик: «Наверх!» — сразу понял, в чем дело, схватил жену, выбежал на палубу и спустился в шлюпку, которая была привязана к трапу. Недурно для шестидесятилетнего. Вы только представьте себе, как этот старик героически нес на руках старуху — подругу его жизни. Он усадил ее на банку и только добрался лезть назад на борт, как фалинь каким-то образом сорвался, и их обоих отнесло от судна. Конечно, в суматохе мы не слыхали его криков. Вид у него был пристыженный, а она беззаботно сказала:
— Я думаю, теперь неважно, если я пропущу этот поезд?
— Да, Дженни, ступай вниз и согрейся, — проворчал он, а затем обратился к нам: — Моряку не следует иметь дело с женой — вот что я вам скажу. Меня не оказалось на судне. Хорошо, что никакой беды на этот раз не случилось. Пойдем посмотрим, что нам разбил этот дурацкий пароход.
Повреждения были невелики, но ремонт задержал нас на три недели. К концу последней недели я отнес на станцию чемодан миссис Бирд, так как капитан был занят со своими агентами, и благополучно усадил ее в вагон третьего класса. Она опустила окно и сказала мне:
— Вы славный молодой человек. Если вы увидите Джона — капитана Бирда — ночью без шарфа, скажите ему от меня, чтобы он хорошенько закутывал шею.
— Непременно, миссис Бирд, — ответил я.
— Вы славный молодой человек. Я заметила, как вы внимательны к Джону — к капитану…
Поезд неожиданно тронулся, я снял фуражку и поклонился старухе. Больше я ее никогда не видел… Передайте бутылку.
На следующий день мы вышли в море. Три месяца прошло с тех пор, как мы оставили Лондон, направляясь в Бангкок. А мы-то думали, что задержимся самое большее на две недели.
Был январь, и погода стояла прекрасная — ясная, солнечная погода. Зимой она чарует сильнее, чем летом, так как вы ее не ждете, и она бодрит, и вы знаете, что это ненадолго, не может быть надолго. Она похожа на ненадежное наследство, неожиданную находку, на редкую удачу.
Так продолжалось во время нашего плавания по Северному морю, по Ламаншу и дальше, пока мы не отошли на триста миль к западу от Лизарда[2]; тут ветер подул с юго-запада и начал крепчать. Через два дня од перешел в шторм. На волнах Атлантического океана «Джуди» переваливалась, как старый ящик из-под свечей. Ветер дул день за днем, дул злобно, без интервалов, без сострадания, без отдыха. Мир превратился в огромные пенистые волны, надвигающиеся на нас, а небо нависло так низко, что казалось — можно коснуться его рукой, и было оно грязное, как закопченный потолок. В бурном пространстве, окружавшем нас, летали хлопья пены. День за днем и ночь за ночью слышались только рев ветра, грохот моря, шум воды, льющейся на палубу. Отдыха не было ни для судна, ни для нас. Оно металось, ныряло, становилось на нос, приседало на корму, и на палубе мы еле удерживались на ногах, а внизу цеплялись за свои койки. И тело и дух устали от постоянного напряжения.
Как-то ночью Мэхон заговорил со мной через маленькое окошечко над моей койкой; оно открывалось как раз над моей постелью. Я лежал одетый, в сапогах и чувствовал себя так, словно не спал года, и не могу заснуть, как бы не старался. Он взволнованно сказал:
— Футшток у вас, Марлоу? Помпы не работают. Черт возьми! Дело нешуточное.
Я дал ему футшток и снова лег, стараясь думать о самых разнообразных вещах, но в голову мне лезли только помпы. Когда я вышел на палубу, матросы все еще выкачивали воду, и моя вахта сменила их у помп. При свете фонаря, вынесенного на палубу, чтобы исследовать футшток, я заметил их усталые серьезные лица. Мы выкачивали воду четыре часа. Мы выкачивали всю ночь, весь день, всю неделю — вахта за вахтой. Судно разваливалось и протекало — не настолько, чтобы утопить нас сразу, но, во всяком случае, оно могло уморить нас работой у помп. А пока мы выкачивали воду, судно уходило от нас по кусочкам: были снесены бульварки, сорваны пиллерсы, разбиты вентиляторы, вдавлена дверь рубки. На судне не осталось ни одного сухого местечка. Море понемногу потрошило его. Баркас, крепко державшийся на вантах, словно по волшебству превратился в щепки. Я сам его привязывал и гордился делом своих рук, так долго противостоящим ярости моря. А мы выкачивали. И не было никакого просвета. Море было белое, как пенистая простыня, как котел с кипящим молоком; ни одного — прорыва в облаках, — ни одного, хотя бы величиной с человеческую ладонь, хотя бы на десять секунд. Для нас не было никакого неба, для нас не было ни звезд, ни солнца, ни вселенной — ничего, кроме злобных облаков и взбешенного моря^ Мы выкачивали воду вахта за вахтой, спасая свою жизнь: казалось, это тянулось месяцы, годы, вечность, словно мы умерли и попали в ад для моряков. Мы позабыли дни недели, название месяца, забыли, в каком году мы живем и видели ли когда-нибудь сушу. Паруса были сорваны, судно лежало, покрытое брезентом, волны океана перекатывались через него, а нам было все равно. Мы вертели ручки помп и глядели на все глазами идиотов. Бывало, выкарабкавшись на палубу, я обвязывал веревкой матросов, помпы и гром-мачту, и мы вертели ручки, — вертели непрерывно, а вода доходила нам до талии, до подбородка, покрывала нас с головой. Нам было все равно. Мы забыли, что значит быть сухим.
Иногда мне приходила в голову мысль: «Да ведь это чертовски замечательное приключение! Как в книжке. И это первое мое плавание вторым помощником… а мне только двадцать лет… и я переношу его не хуже, чем все эти люди, и поддерживаю бодрый дух в своих ребятах». Я был доволен. От этого испытания я не отказался бы ни за какие блага в мире. У меня были минуты ликования. Всякий раз, как старое, потерявшее оснастку судно, тяжело ныряя, поднимало высоко в воздух свой подзор, мне казалось — оно бросает, как мольбу, как вызов, как крик на беспощадные облака, слова, написанные на корме: «Джуди, Лондон. Делай или умри».
О юность! Ее сила, ее вера, ее фантазия! Для меня «Джуди» была не старым корытом, перевозившим груз угля, — для меня она олицетворяла борьбу, проверку, жизненное испытание. Я думаю о ней с удовольствием, с признательностью, с грустью, — как думаете вы об умершем, которого любили. Я никогда не забуду её… Передайте бутылку.
Как-то ночью, когда мы выкачивали воду, привязанные — как я объяснял — к мачте, оглушенные ветром и такие подавленные, что у нас не хватало сил даже пожелать себе смерти, тяжелый вал хлынул на борт и пронесся над нашими головами. Едва переведя дыхание и повинуясь велениям долга, я крикнул: «Крепче держитесь. ребята!» — и вдруг почувствовал, как что-то твердое, плывущее по палубе, ударилось о мою ногу. Я попробовал поймать этот предмет, но промахнулся. Вы понимаете, было так темно, что мы на расстоянии фута не могли разглядеть друг друга.
После этого толчка судно на минутку успокоилось, и неведомый предмет снова ударил меня по ноге. На этот раз я его поймал, это оказалась кастрюля. Сначала, отупев от усталости и думая только о помпах, я не понял, что у меня в руке. Вдруг меня осенила догадка, и я заорал:
— Ребята, рубку снесло! Бросайте помпы! Идем искать кока!
На носу была рубка, в ней находились камбуз, койка кока и кубрик. Так как мы со дня на день ожидали, что все это очутится за бортом, матросам приказано было спать в кают-компании — единственном безопасном месте на судне. Но стюард Эбрехем с упорством мула цеплялся за свою койку — из страха, я думаю, как животное, которое не хочет покинуть свое стойло, рушащееся при землетрясении. Итак, мы отправились на поиски. Мы рисковали жизнью, ибо, отвязав веревку, были не в большей безопасности, чем на плоту. Но все-таки мы пошли. Рубка была разрушена, как будто внутри разорвался снаряд. Почти все отправилось за борт — плита, койки матросов, все их имущество, но два столба, поддерживающие часть переборки, к которой прикреплена была койка Эбрехема, каким-то чудом уцелели. Мы обшарили развалины и наткнулись на переборку: тут он и сидел в своей койке среди обломков и пены и беззаботно лопотал что-то бессвязное. Он сошел с ума; окончательно и безнадежно рехнулся под влиянием этого внезапного потрясения, уничтожившего остатки его стойкости. Мы схватили его, оттащили на корму и спустили головой вниз в кают-компанию. Вы понимаете, не было времени нести его с бесконечными предосторожностями и осведомляться о состоянии его здоровья. Те, что находились внизу, все равно подобрали бы его у трапа. Мы торопились назад, к помпам. Такая работа не ждет. Скверная течь — чертовская штука.
Можно подумать, что единственной целью этого дьявольского шторма было — свести с ума беднягу мулата. К утру ветер стих; на следующий день небо было ясно, волнение спало, и судно уже не давало течи. Когда нужно было ставить новые паруса, команда потребовала повернуть назад, — и действительно, больше ничего не оставалось делать. Шлюпки разбиты; палуба выметена начисто; все, что было на носу, снесено; у матросов не осталось ни одной тряпки, кроме тех, какие были на них; провиант испорчен; судно протекает. Мы повернули назад и — что бы вы думали! — ветер подул с востока, прямо нам навстречу. Ветер дул свежий, дул безостановочно. Нам пришлось отвоевывать каждый дюйм пути, но судно протекало не очень сильно, так как волнение было сравнительно невелико. Два часа выкачивания в продолжение четырехчасовой вахты — дело нешуточное, но благодаря этому нам удалось добраться до Фальмута.
Население Фальмута живет происшествиями на море и, несомненно, радо было нас видеть. Голодная толпа корабельных плотников наточила свои инструменты при виде остова нашего корабля. И — клянусь богом! — они здорово нас обчистили. Думаю, судовладелец и без того был стеснен в деньгах. Мы и так уже запаздывали. Затем решено было выгрузить половину угля и законопатить щели. Наконец с ремонтом было покончено, уголь снова погрузили, наняли новую команду, и мы отплыли — в Бангкок. К концу недели мы снова вернулись. Команда заявила, что в Бангкок она не пойдет; ей не улыбались сто пятьдесят дней плавания в такой старой калоше, где из двадцати четырех часов — восемь приходилось выкачивать воду. И в морских бюллетенях снова появилась заметка:
Опять задержка, опять починка. Явился на один день владелец судна и сказал, что «Джуди» находится в полной исправности. Бедный старый капитан Бирд от забот и унижений стал походить на призрак капитана рудокопов. Не забудьте — ему было шестьдесят лет, и он впервые командовал судном. Мэхон заявил, что считает это дело дурацким и что кончится оно скверно. Я любил судно больше, чем когда-либо, и ужасно хотел плыть в Бангкок. В Бангкок! Волшебное слово, чудесное слово. Никакая Месопотамия не могла с ним сравняться. Не забудьте, мне было двадцать лет, я только что был назначен вторым помощником, и Восток ждал меня.
Мы отплыли с новой командой — третьей — и стали на якорь на внешнем рейде. Судно протекало сильнее, чем когда-либо. Казалось, будто проклятые плотники и в самом деле пробили в нем дыру. На этот раз мы не вышли даже из рейда. Команда попросту отказалась работать у брашпиля.
Нас отвели на буксире во внутренний рейд, и мы стали в некотором роде достопримечательностью города. Нас показывали приезжим:
— Вот этот барк, что идет в Бангкок, стоит здесь уже шесть месяцев… три раза возвращался назад…
По праздникам мальчишки окликали нас со своих лодок: «Эй, «Джуди»! — и если высовывалась чья-нибудь голова, орали: «Вы куда? В Бангкок?» — и скалили зубы.
Нас на борту оставалось только трое. Бедняга шкипер занимался неведомо чем в своей каюте. Мэхон увлекся стряпней и неожиданно проявил подлинно французский гений в приготовлении вкусных кушаний. Я вяло следил за такелажем. Мы стали гражданами Фальмута. Нас знал каждый лавочник. В табачной лавочке или в парикмахерской нас фамильярно спрашивали: «Вы рассчитываете попасть когда-нибудь в Бангкок?» Тем временем владелец, фрахтовщики и страховые агенты ссорились между собой в Лондоне, а мы продолжали получать жалованье… Передайте бутылку.
Это было ужасно. Это было хуже, чем выкачивать воду, спасая свою жизнь. Казалось, будто мы забыты всем миром, никому не принадлежим, никуда не можем попасть; казалось, мы были заколдованы и обречены вечно жить на этом внутреннем рейде, чтобы войти в поговорку у поколений прибрежных бродяг и бесчестных лодочников. Я получил жалованье за три месяца и пятидневный отпуск и побывал в Лондоне. Мне понадобился день, чтобы туда добраться, и день на обратный путь, — однако я все-таки спустил трехмесячное жалованье. Не знаю, что я с ним сделал. Кажется, я пошел в мюзик-холл, позавтракал, пообедал и поужинал в шикарном ресторане на Риджент-стрит и вернулся вовремя, и — как результат трехмесячной работы — мог показать только полное собрание сочинений Байрона да новый дорожный плед. Лодочник, отвозивший меня на судно, сказал:
— Здорово! Я думал, вы оставили эту старую лохань. Ей никогда не попасть в Бангкок…
— Много вы знаете, — презрительно отозвался я, но это пророчество пришлось мне совсем не по вкусу.
Внезапно явился со всеми полномочиями какой-то человек, видимо, чей-то агент. У него было прыщавое лицо, неукротимая энергия и веселый нрав. Мы снова вернулись к жизни. К нам подошло понтонное судно и забрало наш груз, а затем мы отправились в сухой док, где с кузова содрали медную обшивку. Не чудо, что барк протекал. Бедняга, надорвавшись под натиском шторма, выплюнул, словно с досады, всю паклю из нижних пазов. Его снова законопатили, заново обшили медью и сделали водонепроницаемым, как бутылка. Мы вернулись к понтонному судну и снова погрузились.
А затем в ясную, лунную ночь все крысы покинули судно.
Они отравляли нам существование. Они грызли паруса, пожирали больше провизии, чем вся команда, дружелюбно делили с нами ложе и опасности, а теперь, когда судно стало пригодным к плаванию, решили удалиться, Я позвал Мэхона полюбоваться этим зрелищем. Крысы одна за другой появлялись на поручнях, в последний раз оглядывались через плечо и прыгали с глухим стуком на пустое понтонное судно. Мы попробовали их сосчитать, но вскоре сбились со счета. Мэхон сказал:
— Ну-ну! Не говорите мне теперь о разуме крыс. Им следовало оставить нас раньше, когда мы едва не пошли ко дну. Вот вам доказательство того, как глупы эти суеверные бредни о крысах. Они уходят с хорошего барка на старое гнилое понтонное судно, где им, дурам, даже есть нечего!.. Вряд ли они знают, где им не грозит опасность или где им хорошо, больше, чем мы с вами.
И, поговорив еще немного, мы пришли к единогласному заключению, что мудрость крыс сильно переоценена и, в сущности, не превосходит мудрости человеческой.
К тому времени история судна стала известна по по всему Ламаншу от Конца Земли до Форлендов[3] и нам не удалось нанять матросов на южном берегу, Нам прислали всю команду из Ливерпуля, и еще раз мы отплыли — в Бангкок.
До самых тропиков дул попутный ветер, море было спокойно, и старушка «Джуди» тащилась под лучами солнца. Когда она делала восемь узлов, все наверху трещало, а мы должны были привязывать к голове шапку, но большей частью она плелась со скоростью трех миль в час. Да и чего было ждать от нее? Она устала — эта старая «Джуди». Ее молодость прошла, как прошла теперь и моя и ваша, — ваша, мои слушатели! А какой друг попрекнет вас вашими годами и усталостью? Мы на нее не ворчали. Нам казалось, — во всяком случае, нам, жившим на корме, — будто мы родились на ней, выросли, прожили здесь века, никогда не знали иного судна. Я не бранил ее, как не стал бы бранить старую деревенскую церковь на родине за то, что она не похожа на собор.
И юность моя делала меня терпеливым. Весь Восток лежал передо мной, передо мной была вся жизнь, и опорой мне была мысль, что на этом судне я подвергался испытанию и выдержал его. И я думал о людях прошлого, которые, столетия назад, плыли тем же путем на кораблях не лучше нашего к стране пальм, пряностей, желтых песков и коричневых народов, управляемых владыками более жестокими, чем Нерон, и более великолепными, чем Соломон. Старый барк тащился медленно, обремененный годами и тяжестью груза, а я жил жизнью юноши — в неведении и надежде. Он медленно тащился день за днем; свежая позолота вспыхивала под лучами заходящего солнца, и судно, казалось, бросало в потемневшие небеса слова, написанные на его корме: «Джуди, Лондон. Делай или умри».
Затем мы вошли в Индийский океан и повернули к северу, на Яву. Ветер был слабый. Мелькали недели. Судно ползло вперед — делай или умри, — а на родине стали подумывать о том, чтобы записать нас как не прибывших в срок.
Как-то в субботу вечером, когда я был свободен, матросы попросили у меня лишнее ведро для стирки. Мне не хотелось в такой поздний час накачивать пресной воды, а потому я, с ключом в руке, насвистывая, отправился на нос, чтобы открыть входной люк и, достать воду из запасного резервуара.
Запах там, внизу, поразил меня, — он был ужасен. Казалось, сотни керосиновых ламп коптили в этой дыре в течение многих дней. Я рад был выбраться наверх. Матрос, ходивший со мной, закашлялся и сказал:
— Чудной запах, сэр.
Я небрежно ответил:
— Говорят, это полезно для здоровья, — и пошел на корму.
Прежде всего я сунул голову в четырехугольное отверстие вентилятора в середине судна. Едва я поднял крышку, из отверстия вырвался дымок, похожий на негустой туман, на легкое облачко. Воздух был горяч, на меня пахнуло тяжелым запахом керосина и сажи. Я потянул носом и тихонько закрыл крышку. Не было смысла задыхаться. Груз горел.
На следующий день судно стало дымиться уже не на шутку. Этого, видите ли, следовало ожидать — уголь, поначалу безопасный, при погрузке сильно пострадал и походил на кузнечный. Кроме того, он промокал не один раз. Лил дождь, когда мы грузили его с понтонного судна, а теперь, во время этого длинного рейса, он разогрелся, что и явилось еще одной причиной для самовозгорания.
Капитан позвал нас в каюту. Он разостлал на столе карту, и вид у него был несчастный. Он сказал:
— Берег Западной Австралии недалеко, но я намереваюсь плыть до места нашего назначения. Правда, сейчас месяц ураганов, но мы все-таки будем держать курс на Бангкок и бороться с огнем. Назад не возвращаться, хотя бы мы все изжарились. Попробуем раньше задушить этот проклятый огонь, устранив приток воздуха.
Мы попробовали. Мы забили все отверстия, а судно все-таки дымилось. Дым выходил из невидимых щелей, пробивался сквозь переборки и крыши, непонятным образом просачивался повсюду тонкими нитями, невидимой паутиной. Он проник в кают-компанию, в бак, отравил надпалубные постройки, давал о себе знать даже на грот-рее. Было ясно: если дым выходит, значит — воздуху есть доступ. Это лишало мужества. Огонь не хотел потухнуть.
Мы решили испробовать воду и открыли люки. Огромные облака дыма — беловатые, желтоватые, густые, грязные, удушливые — поднялись до самых клотов. Команда отступила на корму. Затем ветер отнес ядовитое облако, и мы вернулись и принялись за работу; теперь дым валил не гуще, чем из обыкновенной фабричной трубы.
Мы установили нагнетательный насос, вытянули рукав, и немного погодя он лопнул. Он был так же стар, как и судно, — доисторический рукав, не поддающийся ремонту. Тогда мы стали накачивать воду баковым насосом, таскать ее ведрами, и таким образом ухитрились влить воды Индийского океана в наш грот-люк. Яркая струя вспыхивала в лучах солнца, падала на подстилку из белого стелющегося дыма и исчезала на черной поверхности угля. Из люка поднимался пар, смешанный с дымом. Мы лили соленую воду словно в бездонную бочку. Такова была наша судьба на этом судне — то выкачивать из него воду, то накачивать; раньше мы извлекали из него воду, чтобы не пойти ко дну, а теперь отчаянно вливали ее, чтобы не сгореть.
А судно ползло вперед — делай или умри! — при ясной погоде. Небо было удивительно чистое, лазурное; море синее, гладкое, прозрачное, сверкало, как драгоценный камень, растянулось до самого горизонта, словно весь земной шар превратился в один колоссальный сапфир, принявший форму планеты. А по блестящей поверхности великих спокойных вод «Джуди» скользила незаметно, окутанная грязными парами, шла в ленивом облаке, медленно и легко уносившемся по ветру, — в ядовитом облаке, оскверняющем великолепие моря и неба.
Все это время мы, конечно, никакого огня не видели. Груз тлел где-то на дне. Однажды Мэхон, работая подле меня, сказал со странной усмешкой:
— Вот если бы теперь открылась хорошенькая течь, — как в тот раз, когда мы вышли из Ламанша, — пожар бы прекратился. Не правда?
Я заметил невпопад:
— А помните крыс?
Мы тушили пожар и управляли судном так заботливо, словно ничего не случилось. Стюард стряпал и подавал на стол. Из остальных двенадцати человек восемь работали, пока четверо отдыхали. Работали все, включая капитана. На судне установилось равенство, и если не братство, то, во всяком случае, добрые отношения. Иногда кто-нибудь, опрокидывая в люк ведро воды, выкрикивал: «Да здравствует Бангкок!» — а остальные смеялись. Но большей частью мы были молчаливы и серьезны, и нам хотелось пить. Ох, как хотелось пить! А воду приходилось расходовать осторожно. Порции были строго ограничены. Судно дымилось, солнце пылало… Передайте бутылку.
Мы испробовали все. Мы даже сделали попытку раскопать уголь и добраться до огня. Никакого толку, конечно, не получилось. Человек не мог оставаться внизу дольше одной минуты. Мэхон, спустившись первым, потерял сознание, и матрос, отправившийся его вытаскивать, тоже лишился чувств. Мы вытащили их на палубу, затем прыгнул вниз я, чтобы показать, как легко это делается. К тому времени они набрались опыта и удовольствовались тем, что выудили меня крюком, привязанным к половой щетке. Мне не хотелось спускаться за лопатой, оставшейся внизу.
Дело начало принимать скверный оборот. Мы спустили на воду баркас. Вторая шлюпка также была приготовлена к спуску. Была у нас и третья, четырнадцатифутовая, она находилась в надежном месте, на шлюп-балках у кормы.
Затем — о чудо! — дым внезапно пошел на убыль. Мы удвоили старания, заливая водой трюм судна. Через два дня дым исчез совершенно. На всех лицах появилась широкая улыбка. Это было в пятницу. В субботу никто не работал; следили за курсом — и только. Матросы выстирали одежду, умылись в первый раз за две недели и получили особый, праздничный обед. Они презрительно говорили о самовозгорании и утверждали, что такие ребята, как они, всегда сумеют положить этому конец. Почему-то мы все чувствовали себя так, словно получили большое наследство. Но отвратительный запах гари держался на судне. У капитана Бирда запали глаза и ввалились щеки. Раньше я никогда не замечал, как сильно он сгорблен и искривлен. Он и Мэхон степенно бродили вокруг люков и вентиляторов, втягивая носом воздух. Тут я вдруг заметил, что бедняга Мэхон очень, очень стар. Что же касается меня, то я был счастлив и горд, словно принимал участие в великом морском сражении. О юность!
Ночь была ясная. Утром мы увидели на горизонте мачты судна, возвращающегося на родину, — первое судно, какое мы встретили за несколько месяцев, Но мы наконец приближались к суше — Ява была от нас на расстоянии ста девяноста миль к северу.
На следующий день моя вахта была с восьми до двенадцати. За завтраком капитан заметил:
— Удивительно, как долго держится в каюте этот запах.
Около десяти часов, когда старший помощник был на корме, я на секунду спустился на среднюю палубу. Верстак плотника стоял за грот-мачтой; я прислонился к нему, посасывая трубку, а плотник, молодой парень, вступил со мной в разговор. Он сказал:
— Мне кажется, мы с этим нехудо справились, правда, сэр?
И тут я заметил, что этот дурень старается повалить верстак. Я коротко сказал:
— Не надо, Чипе, — и вдруг испытал странное ощущение, нелепый обман чувств: мне показалось, что я каким-то образом очутился в воздухе. Я услыхал что-то похожее на чудовищный вздох, словно тысяча великанов одновременно сказали: «Уф!» — и почувствовал тупой удар, от которого вдруг заныли ребра. Сомнений быть не могло — я поднялся на воздух, и тело мое описывало короткую параболу. Как ни быстро это произошло, но в голове моей промелькнули самые разнообразные мысли, и, насколько я помню, в таком порядке: «Плотник тут ни при чем… Что же это такое?.. Какая-то катастрофа… Подводный вулкан?.. Уголь, газ!.. Ей-богу, мы взлетели на воздух… все убиты… Я лечу в задний люк… Там огонь…»
В момент взрыва угольная пыль в трюме пылала красноватым тусклым пламенем. Бесконечно малая доля секунды прошла с тех пор, как покачнулся верстак, и я уже лежал врастяжку на грузе. Я вскочил и выкарабкался наверх с такой быстротой, словно меня отбросило. Палуба была завалена обломками, лежавшими поперек, как деревья в лесу после урагана; передо мной развевался огромный занавес из грязных лохмотьев — то был грот, разорванный в клочья. Я подумал: «Сейчас повалятся мачты» — и поспешил убраться с дороги. На четвереньках я дополз до кормового трапа. Первый, кого я тут увидел, был Мэхон, с глазами, как блюдца, и с разинутым ртом, длинные седые волосы стояли дыбом, окружая его голову серебряным нимбом. Он только что собрался спуститься вниз, когда верхняя палуба начала двигаться, подниматься и на его глазах превратилась в щепки, а он окаменел на верхней ступеньке. Я смотрел на него, не веря своим глазам, а он глядел на меня как-то странно, испуганно-любопытным взглядом. Я не знал, что у меня нет ни волос, ни бровей, ни ресниц; не знал, что от моих пробивающихся усиков не осталось следа, а лицо мое черно, одна щека ободрана, нос рассечен, по подбородку течет кровь. Я потерял фуражку, одну туфлю и в клочья изорвал рубашку. Обо всем этом я не имел понятия. Я был поражен тем, что судно все еще держится на воде, корма цела, И — мало того — я вижу перед собой живого человека. И ясное небо и невозмутимое море привели меня в изумление. Кажется, я ждал увидеть их извивающимися от ужаса… Передайте бутылку…
Вдруг раздался голос, окликающий судно, — не то он шел издали, не то с неба, я не мог решить. А затем я увидел капитана; он сошел с ума. Он взволнованно спросил меня:
— Где стол из кают-компании? — И этот вопрос подействовал на меня потрясающе. Вы понимаете, я только что взлетел на воздух и весь дрожал от этого испытания, — я не был уверен, жив ли я. Мэхон затопал на него ногами и заорал:
— Господи помилуй! Да разве вы не видите, что верхняя палуба взорвалась?
Ко мне вернулся голос, и я пролепетал, словно сознаваясь в каком-то допущенном мною серьезном пренебрежении своим долгом:
— Я не знаю, где стол из кают-компании.
Это походило на нелепый сон.
Знаете, что ему затем понадобилось? Ему понадобилось обрасопить реи. Очень спокойно, словно погруженный в размышления, он настаивал на том, чтобы обрасопить фока-рею.
— Я не знаю, остался ли кто-нибудь в живых, — чуть не со слезами сказал Мэхон.
— Наверно, — кротко возразил тот, — народу осталось достаточно, чтобы обрасопить фока-рею.
Старик, оказывается, был в своей каюте и заводил хронометры, когда от сотрясения закружился волчком. Тотчас же, как он впоследствии рассказывал, ему пришло в голову, что судно на что-то наскочило, и он выбежал в кают-компанию. Там он увидел, что стол куда-то исчез: верхняя палуба взорвалась, и стол, конечно, провалился в кладовую. На том месте, где мы еще сегодня утром завтракали, он увидел огромную дыру в полу. Это было в высшей степени таинственно и поразило его ужасно, а потому все, что он увидел и услышал, выйдя на палубу, показалось ему пустяком по сравнению с исчезнувшим столом. И, заметьте, он тотчас же обратил внимание, что у штурвала никого нет и его барк изменил курс, и первой его мыслью было повернуть носом эту жалкую, ободранную, тлеющую скорлупу к месту ее назначения. Бангкок! — вот куда он стремился. Говорю вам, этот тихий, сгорбленный, кривоногий, чуть ли не уродливый человек, благодушно не ведая о нашем потрясении, был велик, охваченный одной идеей. Повелительным жестом он послал нас на нос, а сам стал у штурвала.
Да, вот что мы сделали прежде всего — обрасопили реи на этой развалине! Убитых не оказалось, не было даже тяжело раненных, но все более или менее пострадали, Нужно было их видеть! Иные в лохмотьях, с черными лицами, как у угольщиков, как у трубочистов, с круглыми головами, которые казались остриженными под гребенку, но на самом деле были опалены до самой кожи. Другие, из нижней вахты, проснулись, когда их выбросило из рухнувших коек, и теперь все время дрожали и продолжали стонать даже за работой. Но работали все. Эти парни из Ливерпуля были хорошей закваски, — я в этом убедился на опыте. Ее дает море — необъятный простор и одиночество, облекающее темную, стойкую душу!.. Да! Мы спотыкались, ползли, падали, обдирали кожу с колен — и натягивали снасти. Мачты держались, но мы не знали, сильно ли они обгорели там, внизу. Ветра почти не было, но длинные валы набегали с запада и раскачивали судно. Мачты могли рухнуть с минуты на минуту. Мы с опаской на них поглядывали. Нельзя было предвидеть, в какую сторону они упадут.
Затем мы отступили на корму и огляделись вокруг. Палуба была завалена досками, стоявшими на ребре, досками, торчащими стоймя, щепками, кусками дерева. Мачты вздымались над этим хаосом, как огромные деревья над переплетенным кустарником. Между обломками медленно, лениво двигалось что-то беловатое, что-то напоминающее грязный туман. Дым невидимого пожарища снова стал пробиваться наверх, волочась, словно ядовитое густое облако в долине, заваленной сухими дровами. Ленивые завитки уже начали подниматься над грудой щепок. Кое-где куски дерева торчали стоймя, как столбы. Часть кофель-планки, оторвавшись, прорезала фоковые паруса, и сквозь дыру — в отвратительно грязном парусе — виднелся ослепительно голубой клочок неба. Несколько досок, скрепленных вместе, упали на кофель-планку, и один конец выступал за борт, как сходни, ведущие в пустоту, через глубокое море к смерти, — словно приглашая нас тотчас же пройти по доскам и покончить с нашими нелепыми заботами. И все время кто-то — воздух, небо или призрак, — кто-то невидимый, окликал судно.
Один из нас догадался поглядеть за борт, а там оказался рулевой, инстинктивно бросившийся в воду, а теперь торопившийся вернуться назад. Он орал и плыл с резвостью тритона, не отставая от судна. Мы бросили ему трос и втащили наверх, мокрого и оробевшего. Капитан отошел от штурвала и встал в сторонке; опустив локоть на поручни и подперев голову, он задумчиво смотрел на море. Каждый спрашивал себя: «Что же дальше?» Я думал: «Вот это уж не шутка. Хотел бы я знать, что произойдет?..» О юность!
Вдруг Мэхон увидел далеко за кормой пароход. Капитан Бирд сказал:
— Может быть, мы еще спасем барк.
Мы подняли два флага — на международном языке моря они означали: «Горим, Нужна помощь немедленно». Пароход стал быстро расти и вскоре ответил нам двумя флагами на фок-мачте: «Иду на помощь».
Через полчаса пароход стоял на траверсе, с наветренной стороны, на расстоянии оклика, и слегка покачивался на волнах. Машины его были остановлены. Мы потеряли свое хладнокровие и все вместе возбужденно заорали: «Нас взорвало!» Человек в белом шлеме, стоявший на мостике, крикнул: «Да, да! Хорошо!» — улыбаясь, закивал головой и успокоительно замахал руками, словно обращаясь к испуганным детям. Одна из шлюпок была спущена на воду; четыре гребца-калаши, разбивая волны длинными веслами, направили ее к нам. Тут я впервые увидел матросов малайцев. С тех пор я их хорошо узнал, но тогда меня поразило их равнодушие; они подплыли к борту, и носовой гребец, удерживавший шлюпку, прицепленную крюком к нашим грот-русленям, не удостоил и посмотреть на нас. Я подумал, что люди, которые взлетели на воздух, заслуживают большего внимания.
Маленький человечек, сухой, как щепка, и проворный, как обезьяна, вскарабкался наверх. Это был старший помощник. Он окинул взглядом судно и крикнул:
— Ох, ребята, нужно вам отсюда убираться!
Мы молчали. Отойдя в сторону, он несколько минут говорил с капитаном, — казалось, в чем-то его убеждал. Затем они вместе отправились на пароход.
Когда вернулся наш шкипер, мы узнали, что пароход «Соммервилл», с капитаном Нэшом, идет из Западной Австралии через Батавию в Сингапур, с почтой. Было условлено, что он доведет нас на буксире до Энжера или, если возможно, до Батавии, где мы можем затушить пожар, просверлив в трюме дыры, а затем продолжать путь в Бангкок.
Старик, казалось, был очень возбужден.
— Мы все-таки дойдем! — свирепо сказал он Мэхону. И погрозил в небо кулаком. Никто не проронил ни слова.
В полдень пароход взял нас на буксир. Он шел впереди, высокий и узкий, а то, что осталось от «Джуди», следовало за ним на конце семидесятисаженного кабельтова, — скользило быстро, словно облако дыма с торчащими верхушками мачт. Мы поднялись наверх, чтобы убрать паруса, и кашляли на реях. Вы представляете себе, как мы там, наверху, старательно убирали паруса на этом судне, обреченном никуда не прийти? Не было человека, который бы не опасался, что в любой момент мачты могут рухнуть. Сверху не видно было судна за облаком дыма. Люди работали усердно, обнося сезень.
— Эй! Кто там на марсе! Крепите паруса! — кричал снизу Мэхон.
Вы это понимаете? Не думаю, чтобы кто-нибудь из матросов рассчитывал спуститься вниз обычным путем, Когда же мы очутились внизу, я слышал, как они говорили друг другу:
— Уж я думал, мы все полетим за борт вместе с мачтами. Черт меня подери, если я этого не думал!
— Да, и я то же самое себе говорил, — устало отзывалось другое помятое и забинтованное пугало. И заметьте — это были люди, не привыкшие к повиновению! Постороннему наблюдателю они могли показаться сбродом бездельников, не заслуживающих снисхождения. Что побуждало их к этому — что побуждало их слушаться меня, когда я, сознательно восхищаясь создавшимся положением, заставлял их старательно убирать паруса? Они не были профессионалами, они не видели хороших примеров, не знали похвал. Ими руководило не чувство долга; все они прекрасно умели лениться и уклоняться от работы, когда им приходила охота бездельничать, — а это бывало очень часто. Играли ли тут роль два фунта десять шиллингов в месяц? Они считали свое жалованье ничтожным. Нет, что-то было в них, что-то врожденное, неуловимое и вечное. Я не говорю, что команда французского или немецкого торгового судна не сделает того же, но сделает она это по-иному. В них было что-то завершенное, что-то твердое и властное, как инстинкт; в них проявился тот дар добра или зла, какой порождает расовое отличие, формирует судьбы наций.
В тот вечер, в десять часов, мы в первый раз увидели огонь, с которым вели борьбу. От быстрого буксирования тлеющие угли разгорелись. Голубое пламя показалось на носу, под обломками палубы. Оно колебалось и как будто ползло, словно огонек светлячка. Я первый его заметил и сказал об этом Мэхону.
— Значит, игра не кончена, — заявил он, — нужно прекратить буксирование, иначе судно взорвется разом — от носа до кормы — раньше, чем мы успеем отсюда убраться.
Мы подняли крик, стали звонить в колокол, чтобы привлечь их внимание, — они продолжали буксировать. Наконец Мэхону и мне пришлось ползком пробраться на нос и разрубить топором трос. Не было времени сбрасывать найтовы. Возвращаясь на корму, мы видели, как красные языки лижут груды щепок у нас под ногами.
Конечно, на пароходе вскоре заметили исчезновение троса. Пароход дал громкий свисток, огни его описали широкий круг, он подошел к нам и остановился. Мы все столпились на корме и глядели на него. Каждый матрос спас какой-нибудь узелочек или мешок. Внезапно конический язык пламени с искривленным концом метнулся вверх и отбросил на черное море светлый круг, в центре которого покачивались на волнах два судна. Капитан Бирд, неподвижный и молчаливый, несколько часов просидел на крышке люка; теперь он медленно поднялся и встал перед нами у вантов бизани. Капитан Нэш крикнул:
— Переходите на пароход! Торопитесь! У меня почта на борту. Я отвезу вас и ваши шлюпки в Сингапур.
— Благодарю вас! Нет, — сказал наш шкипер. — Мы должны оставаться на судне до самого конца.
— Я не могу больше ждать, — отозвался тот. — Вы понимаете — почта.
— Да, да! У нас все благополучно!
— Хорошо! Я сообщу о вас в Сингапуре… Прощайте!
Он махнул рукой. Наши матросы спокойно побросали свои узелки. Пароход поплыл вперед и, выйдя из освещенного круга, сразу исчез для нас, так как яркий огонь слепил нам глаза. И тут я узнал, что буду назначен командиром маленькой шлюпки и так впервые увижу Восток. Мне это понравилось, и верность старому судну понравилась мне. Мы останемся с ним до конца. О чары юности! Огонь юности — более ослепительный, чем пламя пылающего судна! Огонь, бросающий магический свет широкую землю, дерзко рвущийся к небу! Его гасит время, более жестокое, безжалостное и горькое, чем море, — и этот огонь, подобно пламени пылающего судна, окружен непроглядной ночью.
Старик, по своему обыкновению, мягко и непреклонно сообщил нам, что наш долг постараться спасти для страхового общества хоть кое-что из инвентаря. И вот мы отправились на корму и принялись за работу, а нос судна ярко пылал. Мы вытащили кучу хлама. Чего только мы не тащили! Старый барометр, прикрепленный невероятным количеством винтов, едва не стоил мне жизни: меня внезапно окутал дым, и я еле успел выскочить. Мы извлекли запасы провианта, бухты тросов, куски парусины; корма стала походить на базар, а шлюпки были загромождены до планшира. Можно было подумать, что старик хочет забрать побольше вещей с судна, на котором он впервые стал капитаном. Он был очень-очень спокоен, но, видимо, утратил душевное равновесие. Вы не поверите: он хотел взять с собой в баркас трос стоп-анкера и верп[4]. Мы почтительно сказали: «Да, да, сэр!» — и украдкой отправили и то и другое за борт. Туда же мы спихнули тяжелую аптечку, два мешка с зеленым кофе, жестянки с красками — подумайте, с красками! — и кучу других вещей. Затем мне приказано было спуститься с двумя матросами в шлюпки, заняться укладкой и быть наготове, когда настанет момент покинуть судно.
Мы все привели в порядок, поставили мачту в баркасе для нашего шкипера, а затем я рад был на минутку присесть. Лицо у меня было в ссадинах, все тело ныло, я ощущал каждое свое ребро и готов был поклясться, что свихнул себе позвоночный хребет. Шлюпки, привязанные у кормы, лежали в глубокой тени, а вокруг море было освещено ярким заревом пожара. На носу вздымалось к небу гигантское пламя. Слышался шум, напоминающий взмахи крыльев и раскаты грома; раздавался треск, глухие удары, и из огненного конуса сыпались искры.
Судно было повернуто бортом к волнам, и больше всего мне досаждало то, что при таком слабом ветре трудно было удерживать шлюпки за кормой, где они находились в безопасности; с упрямством, свойственным шлюпкам, они старались пролезть под подзор и затем раскачиваться у борта. Они ударялись о корпус, слишком близко подходили к огню, а судно надвигалось на них, и в любой момент могли упасть за борт мачты. Я и два моих матроса изо всех сил отталкивались веслами и баграми, но это занятие надоедало, так как не было смысла мешкать здесь дольше. Мы не видели тех, что остались на борту, и понятия не имели о причине задержки. Матросы потихоньку ругались, и мне приходилось не только работать самому, но и понукать их, а им больше всего хотелось растянуться на дне шлюпки и махнуть на все рукой.
Наконец я крикнул:
— Эй, вы, там, на палубе!
И кто-то свесился за борт.
— Мы готовы, — сказал я.
Голова исчезла и вскоре опять появилась:
— Хорошо, сэр. Капитан говорит, что нужно удерживать шлюпки подальше от борта.
Прошло с полчаса. Вдруг раздался оглушительный грохот, треск, звон цепей, шипенье воды, и вылетели миллионы искр в трепещущем столбе дыма, косо вздымавшемся над судном. Крамболы сгорели, и два раскаленных докрасна якоря пошли ко дну, унося с собой двести саженей раскаленной цепи. Судно… содрогнулось, судорожно заколебалось пламя, и рухнула фор-брам-стеньга. Она метнулась вниз, как огненная стрела, нырнула и тотчас же выскочила и спокойно поплыла неподалеку от шлюпок, очень черная на светящемся море. Я снова окликнул судно. Спустя некоторое время один из матросов сообщил мне неожиданно бодрым, но заглушенным голосом, словно он пытался говорить с закрытым ртом: «Сейчас идем, сэр» — и скрылся. Долгое время я ничего не слышал, кроме рева пожара. Раздавались также какие-то свистящие звуки. Шлюпки подпрыгивали, натягивали фалини, игриво наскакивали друг на друга, стукались бортами или, несмотря на наши старания, все вместе ударялись о кузов судна. Терпение мое лопнуло, и, забросив трос, я вскарабкался на корму.
Там было светло как днем. Поднявшись на корму, я ужаснулся при виде огненной завесы, а жара показалась мне сначала невыносимой. Капитан Бирд, подогнув ноги и подложив одну руку под голову, спал на диванных подушках, притащенных из каюты; отблески пламени дрожали на его лице. А знаете, чем занимались остальные? Они сидели на палубе вокруг открытого ящика, ели хлеб с сыром и тянули из бутылок портер.
На заднем плане огненные языки извивались над их головами, а они, как саламандры, казалось, превосходно чувствовали себя и напоминали шайку отчаянных пиратов. Огонь сверкал в белках их глаз и освещал белую кожу, проглядывавшую сквозь дыры разорванных рубах. Все они словно побывали в битве — забинтованные головы, подвязанные руки, колени, обмотанные грязными лохмотьями, — и каждый сжимал между колен бутылку, а в руке держал кусок сыру. Мэхон поднялся на ноги. Красивая голова, орлиный профиль, длинная белая борода и раскупоренная бутылка в руке делали его похожим на одного из отважных морских разбойников древности, веселившихся на кровавом пиру.
— Последняя трапеза на борту, — торжественно объяснил он. — Мы весь день ничего не ели, и глупо было бы бросать всю эту провизию. — Потом он указал бутылкой на спящего шкипера. — Он сказал, что не может проглотить ни кусочка, вот я и уложил его, — продолжал он и, заметив мои вытаращенные глаза, прибавил — Не знаю, известно ли вам, молодой человек, что он не спал уже несколько суток, а в шлюпках будет не до сна.
— И никаких шлюпок не будет, если вы проваландаетесь здесь долго! — с негодованием воскликнул я. Подойдя к шкиперу, я стал трясти его за плечо. Наконец он открыл глаза, но не пошевельнулся.
— Пора покинуть судно, сэр, — спокойно сказал я.
Он с трудом поднялся, поглядел на пламя, поглядел на море, сверкающее вокруг судна и черное, как чернила, вдали, поглядел на звезды, тускло мерцающие сквозь тонкую вуаль дыма на небе, черном, как Эреб.
— Младшие, вперед! — сказал он.
И один из матросов утер рот рукой, встал, перелез через борт и скрылся. Остальные последовали за ним. Один приостановился, допил свою бутылку и, размахнувшись, швырнул ее в огонь.
— Получай! — крикнул он.
Шкипер, безутешный, все еще медлил, и мы ненадолго оставили его одного попрощаться с первым судном, бывшим под его командой. Наконец я снова подошел и увел его. Как раз вовремя. Железо на корме накалилось.
Перерубили фалинь, и три шлюпки, связанные вместе, отделились от судна. Мы покинули его ровно через шестнадцать часов после взрыва. Мэхон командовал второй шлюпкой, а я самой маленькой, четырнадцатифутовой. Баркас вместил бы нас всех, но шкипер сказал, что мы должны спасти побольше вещей для страхового общества, — вот как я принял первое свое командование. В моей шлюпке сидели два матроса; мы взяли с собой мешок сухарей, несколько жестянок с мясом и маленький бочонок с водой. Мне было приказано держаться близ баркаса, чтобы в случае непогоды мы могли пересесть в него.
А знаете, что я думал? Я решил при первой же возможности отделиться от остальной компании. Мне хотелось, чтобы ничто не мешало первому моему командованию. Я не собирался идти с эскадрой, раз мне представляется случай плыть самостоятельно. Я сам пристану к берегу. Я перегоню остальные шлюпки. Юность, юность! Юность глупая, очаровательная и чудесная!
Но мы не сразу пустились в путь. Мы должны были видеть последние минуты судна. И шлюпки кружили в ночи, поднимаясь и опускаясь на волнах. Матросы дремали, просыпались, вздыхали, охали. Я смотрел на горящее судно.
Под темным небом оно ярко пылало на диске пурпурного моря, прорезанного кроваво-красными отблесками, — на диске сверкающей и зловещей воды. Пламя, огромное и одинокое, высоко вздымалось над океаном, а из вершины его клубился в небо черный дым. Судно пылало неистово, скорбное и величественное, словно погребальный костер, зажженный на море, в ночи, под звездами. Великолепная смерть пришла, как милость, как дар, как награда этому старому судну в конце его трудового пути. Созерцание того, как испускает судно свой дух, поручая его звездам и морю, волновало, словно зрелище великолепного триумфа. Мачты упали перед самым рассветом; искры вспыхнули и закружились в вихре и, казалось, огнем наполнили ночь, терпеливую и зоркую необъятную ночь, молчаливо нависшую над морем. На рассвете от судна оставалась только обуглившаяся скорлупа, она тихо плыла под облаком дыма, неся тлеющую массу угля.
Тогда мы взялись за весла, и шлюпки одна за другой, словно в процессии, обошли останки судна. Баркас шел впереди. Когда мы плыли мимо кормы, тонкий язык пламени злобно рванулся к нам, и вдруг нос судна стал погружаться в воду, и с шипеньем поднялся пар. Последней затонула уцелевшая корма, но краска сошла с нее, потрескалась, облупилась — не стало букв, не стало слов и непреклонного девиза, подобного душе судна, оно не могло бросить навстречу восходящему солнцу свой символ веры и свое имя.
Мы держали путь на север. Поднялся свежий ветер, и к полудню шлюпки в последний раз сошлись вместе. На моей не было ни мачты, ни паруса, но я сделал мачту из запасного весла, а парус смастерил из тента, использовав вместо реи — багор. Пожалуй, такой парус был не для шлюпки, но я имел удовольствие убедиться, что могу обогнать своих спутников, если ветер дует с кормы. Мне пришлось их подождать. Мы поглядели на карту, вместе позавтракали сухарями с водой и получили последние инструкции. Они были несложны: плыть на север и по возможности держаться всем вместе.
— Будьте осторожны с этим штормовым парусом, Марлоу, — сказал капитан. А Мэхон, когда я гордо проплыл мимо его шлюпки, наморщил свой горбатый нос и крикнул:
— Вы очутитесь с вашим судном на дне, если будете зевать, молодой человек!
Старик он был язвительный!.. Пусть же глубокое море, где он спит теперь, баюкает его нежно, баюкает ласково до конца времен!
Перед заходом солнца ливень прошел над двумя шлюпками, оставшимися далеко за кормой, и после этого я потерял их из виду. На следующий день я сидел, управляя своей раковиной — первым моим судном, а вокруг меня были только небо да вода. После полудня я увидел далеко на горизонте верхние паруса какого-то судна, но промолчал, а мои матросы ничего не заметили. Вы понимаете, я боялся, не возвращается ли оно на родину, а мне вовсе не хотелось поворачивать вспять у самых врат Востока. Я держал курс на Яву — еще одно волшебное слово — такое же, как Бангкок! Я плыл много дней.
Мне нет нужды вам рассказывать, что значит плыть по морю в открытой шлюпке. Помню ночи и дни штиля, когда мы гребли, гребли, а шлюпка, как зачарованная, казалось, стояла на месте, обведенная кругом горизонта. Помню жару, помню ливни, заставлявшие нас до изнеможения вычерпывать воду (но наполнявшие наш бочонок), помню последние шестнадцать часов, когда рот стал сухим, как зола. А рулевое весло моего первого судна то и дело взлетало над волнующимся морем. До сей поры я не знал, какой я молодчина. Помню осунувшиеся лица, поникшие фигуры моих двух матросов и помню свою юность и то чувство, которое никогда уже не вернется: мне чудилось, что я могу жить вечно, переживу море, землю и всех людей, — обманчивое чувство, влекущее нас к радостям, к гибели, к любви, к тщетным усилиям — к смерти. Торжество силы, пламя жизни в горсточке праха, пламя в сердце — пламя, которое с каждым годом тускнеет, становится холоднее и гаснет, — гаснет слишком рано, слишком рано, раньше, чем сама жизнь.
Так я вижу Восток. Я видел сокровенные его уголки и заглянул в самую его душу, но теперь я вижу его всегда с маленькой шлюпки, вижу очертания высоких гор — голубых и далеких утром, туманных в полдень, зубчатых и пурпурных на закате. Я ощущаю в своей руке весло, а перед моими глазами видение палящей синевы моря. Я вижу бухту, широкую бухту, гладкую, как стекло, и полированную, как лед; она мерцает в темноте. Красный огонь горит вдали, на темной полосе суши, а ночь мягкая и теплая. Ноющими руками мы поднимали весла, и вдруг дыхание ветра — дыхание слабое, теплое, пропитанное странным ароматом цветов и запахом леса, — вырывается из тихой ночи — первый вздох Востока, коснувшийся моего лица. Этого мне не забыть. Вздох неосязаемый и порабощающий, как чары, как шепот, сулящий таинственные наслаждения.
Мы гребли эти последние одиннадцать часов. Гребли двое, а тот, чья очередь была отдыхать, сидел у румпеля. Мы увидели в этой бухте красный огонь и держали курс на него, догадываясь, что идем в какой-нибудь маленький приморский порт. Мы миновали два иностранных судна с высокой кормой, спящих на якоре, и, приблизившись к огоньку, теперь сильно потускневшему, ударились носом о выступ пристани. От усталости мы ничего не видели. Мои матросы побросали весла и, словно трупы, повалились с банок. Я привязал шлюпку к свае. Ласково журчал прибой. Берег был окутан душистым мраком; вырисовывались смутные массы — быть может, колоссальные купы деревьев — немые и фантастические тени. У подножия их мерцал — полукругом — берег слабым призрачным светом. Не видно было ни одного огонька, не слышно ни шороха, ни звука. Таинственный Восток раскинулся передо мной — ароматный, как цветок, молчаливый, как смерть, темный, как могила.
А я сидел несказанно усталый и ликовал, как победитель, бодрствующий и зачарованный, словно перед лицом глубокой роковой тайны.
Плеск весел, равномерные удары, отражающиеся на поверхности воды и подчеркнутые молчанием берега, заставили меня подпрыгнуть. Шлюпка, европейская шлюпка входила в бухту. Я произнес имя умершей, я окликнул:
— «Джуди»!
В ответ я услышал слабый крик.
Это был капитан. Я опередил флагманское судно на три часа и рад был снова услышать голос старика, дрожащий и усталый:
— Это вы, Марлоу?
— Не ударьтесь о выступ пристани, сэр! — крик-ну л я.
Он подошел осторожно и бросил вместо якоря свинцовый трос, который мы спасли — для страхового общества. Я отпустил свой трос и стал бок о бок с ним. Он понуро сидел на корме, весь мокрый от росы, сложив руки на коленях. Матросы его уже заснули.
— Мы пережили ужасные дни, — прошептал он. — Мэхон отстал немного.
Мы переговаривались шепотом — тихим шепотом, словно боялись потревожить землю. Пушки, гром, землетрясение не разбудили бы наших матросов.
Обернувшись, я увидел на море яркий огонь, плывущий в ночи.
— Пароход идет мимо бухты, — сказал я. Но он не прошел мимо, а завернул в бухту и бросил якорь неподалеку от нас.
— Я хочу, — сказал старик, — чтобы вы узнали, не английское ли это судно. Может быть, они доставят нас куда-нибудь.
Он, видимо, был взволнован. Я растолкал одного из моих матросов и, приведя его в состояние сомнамбулизма, дал ему весло, сам взял другое и повел шлюпку на огни парохода.
Там слышались голоса, металлический стук вырывался из машинного отделения, на палубе раздавались шаги. Иллюминаторы светились — круглые, как широко раскрытые глаза. Двигались тени. Высоко на мостике стоял какой-то человек. Он услыхал плеск наших весел.
А потом, не успел я раскрыть рот, как Восток заговорил со мной, но заговорил голосом Запада. Поток слов ворвался в загадочное роковое молчание — чужеземных злых слов, перемешанных с отдельными словами и даже целыми фразами на добром английском языке, менее странными, но еще более удивительными. Человек неистово ругался, залп проклятий нарушил торжественный покой бухты. Он начал с того, что обозвал меня свиньей, затем в бурном темпе перешел к недостойным упоминания эпитетам — по-английски. Человек там, наверху, ругался на двух языках с неподдельным бешенством, и я почти готов был поверить, что чем-то согрешил против гармонии вселенной. Я едва мог его разглядеть, но мне показалось, что он доведет себя до припадка.
Вдруг он замолчал и стал фыркать и отдуваться, как дельфин. Я спросил:
— Скажите, пожалуйста, что это за пароход?
— А? Что? А вы кто такой?
— Экипаж английского барка, сгоревшего на море. Мы вошли сюда сегодня ночью. Я — второй помощник. Капитан находится в баркасе и хочет знать, не доставите ли вы нас куда-нибудь.
— О бог ты мой! А я думал… Это «Небесный» из Сингапура, идет в обратный рейс. Я сговорюсь с вашим капитаном утром… и… Скажите… вы слыхали меня только что?
— Я думаю, вся бухта вас слышала.
— Я вас принял за береговую шлюпку. Понимаете, этот проклятый лентяй смотритель опять заснул, черт бы его побрал! Огонь погас, и я едва не врезался носом в этот чертов мол! Третий раз он мне устраивает такую штуку. Я вас спрашиваю, может кто-нибудь терпеть такое положение? От этого с ума можно спятить. Я на него пожалуюсь… Я заставлю помощника нашего резидента прогнать его к черту… Видите — огня нет! Погас, не так ли? Я вас беру в свидетели, что огня нет. А он должен быть. Красный огонь на…
— Там был огонь, — кротко сказал я.
— Но он погас! О чем тут толковать? Вы сами видите, что он погас. Когда ведешь ценный пароход вдоль этого проклятого берега, вам нужен огонь. Я его — этого лентяя — допеку на его негодной пристани! Вот увидите. я…
— Значит, я могу сказать моему капитану, что вы нас берете? — перебил я.
— Да, я вас заберу. Спокойной ночи! — отрывисто бросил он.
Я вернулся назад, снова привязал шлюпку к свае и наконец заснул. Я узнал молчание Востока. Я услыхал его голос. Но когда я снова открыл глаза, меня встретило молчание такое полное, что, казалось, оно никогда не нарушалось. Я лежал, залитый потоком света, а небо никогда еще не бывало таким далеким, таким высоким. Я открыл глаза и лежал неподвижно.
И тогда я увидел людей Востока — они глядели на меня. Вдоль всего мола толпились люди. Я видел коричневые, бронзовые, желтые лица, черные глаза, блеск, краски восточной толпы. И все эти люди глядели на меня в упор, неподвижные, молчаливые; не слышно было ни шепота, ни вздоха. Они глядели вниз, на шлюпки, на спящих людей, в ночи пришедших к ним с моря. Все было неподвижно. Верхушки пальм вырисовывались на фоне неба. Ни одна ветка не шевелилась на берегу. Темные крыши проглядывали кое-где сквозь густую зелень, между листьев, блестящих и неподвижных, словно выкованных из тяжелого металла. То был Восток древних мореплавателей — такой старый, такой таинственный, ослепительный и мрачный, живой и неизменный, исполненный обещаний и опасности. И это были люди Востока.
Я неожиданно приподнялся. Волнение пробежало по толпе из конца в конец; зашевелились головы, покачнулись тела; волнение пробежало по молу, словно рябь на воде, словно ветерок в поле, — и снова все замерло. Я вижу: широко раскинувшаяся бухта; сверкающие пески; богатая растительность причудливой зеленой окраски; море, синее, как во сне; внимательные лица; яркие краски, отраженные в воде; изгиб берега; мол, иностранное судно с высокой кормой, неподвижно застывшее, и три шлюпки с усталыми спящими людьми с Запада; они не видят ни земли, ни людей, не чувствуют лучей палящего солнца. Они спали на банках, спали, свернувшись на корме, в небрежной позе мертвецов. Голова старого шкипера, лежавшего на корме баркаса, поникла на грудь, и казалось — он никогда не проснется. Дальше я увидел длинную белую бороду старика Мэхона, лежавшую на его груди, его лицо, обращенное к небу, — словно пуля пронзила его здесь, у румпеля. Один матрос спал на носу шлюпки, обняв обеими руками форштевень, а щекой прижавшись к планширу. Восток созерцал их безмолвно.
С тех пор я познал его очарование; я видел таинственные берега, спокойные воды, земли темных народов, где Немезида украдкой подстерегает, преследует и настигает многих представителей расы победителей, гордых своею мудростью, своим знанием, своею силой. Но для меня в этом видении моей юности — весь Восток. Он открылся мне в то мгновение, когда я — юноша — впервые взглянул на него. Я пришел к нему после битвы с морем — и я был молод, и я видел, что он глядит на меня. И это все, что у меня осталось! Только мгновение; миг напряжения, романтики, очарования — юности!.. Дрожь солнечного света на незнакомом берегу, время, чтобы вспомнить, вздохнуть и… прощай! Ночь… прощай…
Он отхлебнул из стакана.
— Ах, доброе старое время… Доброе старое время… Юность и море! Чары и море! Славное сильное море, — соленое, горькое море, которое умеет нашептывать, и реветь, и убивать…
Он снова хлебнул вина.
— Что же чудесней — море, само море, или, может быть, юность? Кто знает? Но вы — все вы получили кое-что от жизни: деньги, любовь — то, что можно получить на суше… скажите же мне: не лучшее ли то было время, когда мы были молоды и скитались по морям… Были молоды и ничего не имели, а море не дает ничего, кроме жестоких ударов, и нет-нет да и предоставит вам случай почувствовать вашу силу… только это и дает оно вам, о ней-то все вы и сожалеете.
И все мы кивнули ему — финансист, бухгалтер, адвокат, — все мы кивнули ему через стол, который, словно неподвижная полоса темной воды, отражал наши лица, изборожденные морщинами, лица, отмеченные печатью труда, разочарований, успеха, любви; отражал наши усталые глаза; они глядят пристально, они глядят тревожно, они всматриваются во что-то за пределами жизни — в то, что прошло, и чего все еще ждешь, — прошло невидимое, во вздохе, вспышке — вместе с юностью, силой, романтикой грез…
КОНЕЦ РАБСТВА
Повесть
I
Когда пароход «Софала», изменив курс, направился к суше, низменный болотистый берег долго казался лишь темным пятном, отделенным блестящей каймой. Жгучие лучи, солнца падали на спокойное море и, словно ударившись о поверхность, твердую, как алмаз, рассыпались сверкающей пылью, сияющей дымкой, которая слепила глаза и утомляла мозг изменчивым своим блеском.
Капитан Уолей не смотрел на море. Когда серанг[5], приблизившись к поместительному тростниковому креслу, которое капитан заполнял своей особой, тихим голосом сообщил, что курс следует изменить, капитан тотчас же встал, и повернувшись лицом к морю, стоял, пока нос его судна описывал четвертую часть круга. Он не произнес ни одного слова, даже не дал приказаний рулевому. Серанг, расторопный пожилой маленький малаец с очень темной кожей, шепотом отдал распоряжение. И тогда капитан Уолей медленно опустился в кресло, стоявшее на мостике, и устремил взгляд вниз, на палубу у своих ног.
Здесь, в этих морях, ничего нового он увидеть не мог. У этих берегов он плавал последние три года. Между Низким мысом и Малантаном расстояние было в пятьдесят миль: шесть часов пути для старого судна во время прилива и семь часов — во время отлива. Затем судно поворачивало к суше, и постепенно вырисовывались на фоне неба три пальмы, высокие и стройные, растрепанные их верхушки были сближены, словно они конфиденциально критиковали рощу темных мангровых деревьев. «Софала» под углом направлялась к суше, и в определенный момент на темной полосе берега можно было разглядеть несколько светлых блестящих линий — полноводное устье реки. Вверх по коричневому потоку, состоявшему на три четверти из воды и на одну четверть из черной земли, между низкими берегами, где на три четверти было черной земли и на четверть солоноватой воды, пробивала себе путь «Софала», и это повторялось ежемесячно в течение семи лет, задолго до того, как он узнал об ее существовании, задолго до того, как пришлось ему принять участие в однообразных ее путешествиях.
Старое судно должно было знать дорогу лучше, чем ее знал экипаж, ибо люди на борту сменялись; лучше, чем знал верный серанг, которого капитан забрал с собой с последнего судна, плававшего под его командованием; лучше, наконец, чем знал ее сам капитан Уолей, командовавший им последние три года. На «Софалу» всегда можно было положиться в пути. Компасы ее никогда не портились. Никаких хлопот она не причиняла; словно преклонный возраст наделил ее знанием, мудростью и постоянством. Причаливала она к берегу точно в определенном месте, в назначенный срок, чуть ли не минута в минуту. Когда капитан, понурив голову, сидел на мостике или лежал без сна в постели, он мог, зная день и час, точно определить, в каком именно месте он находится.
Знал он хорошо и этот однообразный путь вверх и вниз по проливам, знал порядок, методы торговли, знал людей. Первая остановка была в Малакке на рассвете, а в сумерках судно снималось с якоря и пересекало эту проезжую дорогу Дальнего Востока, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Темнота, отблески на воде, яркие звезды на черном небе, иногда огни идущего на родину парохода, продвигающегося неуклонно посредине пролива, или ускользающая тень туземного судна с парусами из циновок. А по другую сторону виднеется при свете дня низменный берег. В полдень показываются три пальмы — место следующей стоянки, и путь вверх по течению сонной реки. Единственный белый, живший там, был молодым моряком в отставке, и во время частых рейсов капитан завязал с ним дружеские отношения. Еще шестьдесят миль — и снова остановка: глубокая бухта и один-два дома на берегу. Заходя в бухты, снимаясь с якоря, судно продолжает путь, на каждой стоянке принимает грузы и наконец, пройдя последнюю сотню миль в лабиринте островков, подходит к большому туземному городу — конечному пункту. Старое судно отдыхает три дня, а затем капитан отправляется в обратный путь, слышит все те же голоса и видит те же берега и наконец возвращается в порт, где зарегистрирована «Со-фала», — в порт, расположившийся у великой проезжей дороги на Восток. Здесь судно бросает якорь почти напротив большого каменного здания, где помещается управление порта, а затем снова пускается в путь, покрывая все те же тысячу шестьсот миль за тридцать дней.
Не очень-то занимательная жизнь для капитана Уолея, Генри Уолея, носившего прозвище Гарри Уолей Сорви голова в те дни, когда он командовал знаменитым клиппером «Кондор». Да, не очень-то занимательная жизнь для человека, который служил в прославленных фирмах, плавал на парусных судах (и кое-какие из этих судов были его собственностью), который совершал прославленные рейсы, открывал новые пути и новые торговые пункты, плавал по неисследованным проливам Южных морей и встречал восход солнца на островах, не занесенных на карту.
Пятьдесят лет на море, из них сорок лет на Востоке («Недурный ученический стаж», — говорил он с улыбкой), доставили ему почетную известность у целого поколения судовладельцев и торговцев во всех портах, начиная от Бомбея и до того места, где Восток сливается с Западом у берегов двух Америк. Слава его была отмечена на адмиралтейских картах. Не находятся ли где-то между Австралией и Китаем остров Уолей и риф Кондор? На этот опасный коралловый риф налетел знаменитый клиппер, и в продолжение трех дней капитан и команда сбрасывали груз за борт и отражали натиск военных каноэ дикарей. В то время ни остров, ни риф на картах не существовали. Позже офицеры военного судна ее величества «Мушкетер» получили предписание исследовать новый путь и, окрестив остров и риф, воздали должное заслугам человека и выносливости клиппера. Кроме того, всякий может убедиться, что в «Общем руководстве» — том II, стр. 410 — описание пролива Малоту или Уолей начинается словами: «Этот удобный путь, открытый впервые в 1850 году Генри Уолеем, капитаном парусного судна «Кондор»…» и т. д. Этим путем рекомендуется плыть всем парусным судам, которые из китайских портов отправляются на юг в декабре и в течение следующих четырех месяцев.
Это был чистый выигрыш, подаренный ему жизнью. Эту славу никто не мог у него отнять.
Прорытие — Суэцкого канала — словно прорыв плотины — открыло в восточные моря путь новым судам, новым людям, новым методам торговли. Изменился лик восточных морей, изменилась и сама жизнь, и новое поколение моряков не нуждалось в опыте капитана Уолея.
В бывалые дни в его руках перебывало немало тысяч фунтов: то были деньги его хозяев и собственные его сбережения. Капитан Уолей верно служил судовладельцам, фрахтовщикам и страховым обществам, чьи интересы не всегда совпадали. Он не потерял ни одного судна, ни на одну темную сделку не дал своего согласия. Он жил долго и пережил условия, создавшие ему имя. В заливе Пет-чили он похоронил жену, выдал замуж дочь за человека, на которого пал ее неудачный выбор, и потерял больше чем приличное состояние при крахе известного банкирского дома «Тревенкор и Декен». Словно землетрясение, эта катастрофа потрясла Восток. Капитану Уолею было шестьдесят семь лет.
II
Он бодро нес свою старость и разорения своего не стыдился. Не он один верил в прочность банкирского дома. Люди, сведущие в делах финансовых так же, как он сведущ был в мореплавании, признавали, что капитал помещен им надежно, и сами потеряли много денег при крахе банка. Разница между ним и этими людьми заключалась лишь в том, что он потерял все. Впрочем, кое-что он сохранил. От былого богатства у него осталось хорошенькое маленькое трехмачтовое судно «Красавица», которое он купил, чтобы было чем заняться на досуге, когда он выйдет в отставку: «Есть с чем поиграть», — как говорил он сам.
За год до замужества дочери он объявил, что пресытился морем. Но когда молодая чета поселилась в Мельбурне, он понял, что не может чувствовать себя счастливым на суше. Он был моряк до мозга костей, капитан торгового флота, и прогулки на яхте не могли его удовлетворить. Ему нужна была иллюзия какого-то дела, и покупка «Красавицы» продлила ему жизнь. Своим знакомым в различных портах он говорил о ней, как о последнем судне, плавающем под его командой. Когда он будет слишком стар, чтобы можно было доверить ему командование, он сойдет на берег, и пусть его похоронят на суше. В своем завещании он распорядится, чтобы в день похорон судно вывели на глубокое место и, прорубив борт, погрузили на дно. Дочь поймет его желание; никто не должен распоряжаться последним судном, каким он командовал. По сравнению с тем состоянием, которое он ей оставит, стоимость барка в пятьсот тонн не могла иметь значения. Обо всем этом он говорил, шутливо подмигивая слушателям, слишком бодр и энергичен был этот крепкий старик, чтобы почувствовать сентиментальное сожаление, но была в его словах какая-то серьезность, ибо он любил жизнь и искренно наслаждался ее дарами: заслуженной своей репутацией и своим богатством, любовью к дочери, радостью, какую давало ему его судно — забава одинокой старости.
Каюту он обставил, удовлетворяя несложным своим требованиям комфорта на море. Одну стену занимал большой книжный шкаф (капитан любил читать); против койки висел портрет покойной жены, писанный масляными красками и неудачный; на портрете была изображена в профиль молодая женщина, вдоль щеки ее спускался черный локон. Три хронометра усыпляли капитана своим тиканьем, а по утрам будили его, соревнуясь в бое. Каждый день он вставал в пять часов. Помощник, державший утреннюю вахту, допивал чашку кофе на корме у штурвала, а через широкое отвертке медного вентилятора слышно было, как плещется и фыркает капитан, совершая свой туалет. Затем низкий бас громко бормотал «Отче наш». Пять минут спустя голова и плечи капитана Уолея высовывались из люка кают-компании. Неизменно он останавливался ненадолго на ступеньках трапа, окидывал взглядом горизонт, смотрел на обрасопленные по ветру паруса, глубоко вдыхал свежий воздух. Лишь после этого поднимался он на ют и, приложив руку к козырьку фуражки, бросал величественно и благосклонно: «Доброе утро».
Ровно до восьми часов он шагал по палубе. Иногда — не чаще чем дважды в год — ему приходилось опираться на толстую, как дубина, палку, так как у него немело бедро — легкий приступ ревматизма, по его предположению. Никаких других болезней он не знал. Когда колокольчик призывал к завтраку, капитан Уолей спускался вниз, кормил своих канареек, заводил хронометры и занимал место во главе стола. Перед его глазами на кленовой переборке кают-компании висели в черных рамках большие фотографические карточки дочери, ее мужа и двух малюток с пухлыми ножками — внучат капитана. После завтрака капитан собственноручно стирал тряпкой пыль с этих карточек и обметал портрет жены метелочкой, висевшей на маленьком медном крючке рядом с тяжелой золотой рамой. Затем, закрыв дверь каюты, он садился на кушетку под портретом, чтобы прочесть главу из толстой карманной библии — ее библии. Но иногда он сидел около получаса, заложив палец между страницами и не раскрывая книги, покоившейся на коленях. Быть может, в эти минуты он вспоминал, как любила она плавание под парусами.
Она была настоящей женщиной и верным товарищем. Капитан придерживался того убеждения, что никогда не было и не могло быть ни па воде, ни на суше более веселого и беззаботного дома, чем его дом на корме «Кондора» с большой кают-компанией, белой с золотом, украшенной, словно для вечного празднества, гирляндой из неувядающих букетов. На каждой филенке жена капитана Уолея нарисовала букет комнатных цветов. На эту работу, выполненную любовно, ей понадобилось двенадцать месяцев. Ее картинки капитан всегда считал величайшим достижением и чудом искусства, а старый Суинберн, его помощник, спускаясь в кают-компанию обедать, неизменно приходил в восторг, глядя, как подвигается ее работа. «Кажется, что можно понюхать эти розы», — говорил он и потягивал носом, вдыхая слабый запах скипидара. В ту пору в кают-компании всегда пахло скипидаром, и, как признавался впоследствии помощник, этот запах убивал желание приступить к еде. Зато ее пением уже ничто не мешало ему наслаждаться. «Миссис Уолей поет, как самый настоящий соловей», — изрекал он с глубокомысленным видом и, стоя возле застекленного люка, внимательно слушал до конца. В хорошую погоду капитан и помощник, стоя на второй «собачьей вахте»,[6] прислушивались к ее трелям и руладам, раздававшимся под аккомпанемент рояля в кают-компании. В тот самый день, когда они обручились, он выписал из Лондона инструмент, но лишь через год после свадьбы рояль прибыл к ним, обогнув мыс Доброй Надежды. Большой ящик был первым грузом, адресованным на Гонконг, и людям, толпящимся на набережных в наши дни, это событие кажется таким же далеким, как средневековье. Но капитан Уолей мог за какие-нибудь полчаса восстановить в памяти всю свою жизнь, со всей ее романтикой, ее идиллиями и горестями.
Ему самому пришлось закрыть глаза жене. Хоронили ее при спущенном флаге; она ушла из жизни, как жена моряка и сама в душе — моряк. Он читал над ней молитвы из ее же собственного молитвенника, и голос его не дрогнул. Поднимая глаза, он видел перед собой старого Суинбёрна, прижимавшего к груди фуражку; слезы струились по суровому, обветренному, бесстрастному лицу, походившему на глыбу красного гранита под ливнем. Хорошо было этому старому морскому волку — он мог плакать. Но капитан Уолей должен был дочитать до конца. Затем раздался всплеск. Капитан не помнил, что происходило в течение следующих нескольких дней. Пожилой матрос, ловко владевший иглой, сшил ребенку траурное платьице из черной юбки покойницы.
Забыть ее капитан не мог; но нельзя запрудить жизнь, словно сонный поток. Она прорвет плотину, зальет тоску человека, сомкнется над скорбью, как смыкается море над мертвым телом, сколько бы ни любили того, кто пошел ко дну. И мир не так уж плох. Люди были добры к нему, в особенности миссис Гарднер, жена старшего компаньона фирмы «Гарднер, Патисон и К°», — той самой фирмы, которой принадлежал «Кондор». Миссис Гарднер вызвалась следить за воспитанием девочки, а потом увезла ее вместе со своими дочерьми в Англию заканчивать образование. В те дни такое путешествие считалось нешуточным даже сухопутным почтовым маршрутом. И только через десять лет он снова увидел дочь.
В детстве она никогда не боялась бури и просила, чтобы ее вынесли на палубу. Он держал ее на руках, укрывая своим клеенчатым пальто, а она смотрела, как Огромные валы разбиваются о корпус «Кондора». Грохот и рев волн, казалось, приводили ее в восторг. «Избалованный мальчуган», — говорил он о ней в шутку. Он назвал ее Айви[7], потому что любил это имя и руководствовался смутной ассоциацией идей. Она обвилась вокруг его сердца, и он хотел, чтобы она льнула к отцу, как к несокрушимой башне. Пока она была ребенком, он забывал о том, что со временем она предпочтет прильнуть к кому-то другому. Но он слишком любил жизнь, и даже это событие было ему отчасти приятно, хотя в какой-то мере он должен был ее потерять.
Купив «Красавицу» для того, чтобы занять свой досуг, он пошел на невыгодный фрахт в Австралию с одной только целью: повидать свою дочь в ее новом доме. Теперь она тянулась к другому, но расстраивала его не эта мысль, а то обстоятельство, что опора, избранная ею, при ближайшем рассмотрении оказалась довольно ненадежной — зять был физически немощен. Его нарочитая вежливость не понравилась капитану Уолею, пожалуй, еще сильнее, чем его манера распоряжаться деньгами, полученными Айви от отца. Но о своих опасениях он не сказал ни слова. Только в день отъезда, в самую последнюю минуту, он взял руки Айви в свои и, пристально глядя ей в глаза, сказал:
— Помни, моя милая: все, что я имею, принадлежит тебе и твоим малышам. Пиши мне откровенно.
Она ответила ему, чуть заметно кивнув головой. У нее были глаза матери, на мать она походила и характером и тем, что понимала его без слов.
И действительно, ей пришлось написать. Читая эти письма, капитан Уолей иной раз поднимал свои седые брови. Впрочем, он считал, что жизнь щедро его наградила, дав ему возможность удовлетворить просьбы дочери. Такой радости он не испытывал с тех пор, как умерла жена. Характерно для него, что неизменные неудачи зятя пробуждали в капитане Уолее дружелюбное чувство к неудачнику. Парень так часто садился на мель, что несправедливо было бы объяснять это одним безрассудством. Нет! Капитан понимал, в чем тут дело. Не везет! Ему самому удивительно везло; но слишком много хороших людей, пришибленных постоянным невезеньем, — людей самых разнообразных, не только моряков, — перевидал он на своем веку, чтобы не подметить зловещих признаков. Когда он размышлял о том, как сберечь каждый пенни, пронеслись первые грозные слухи (настигли они его в Шанхае), а за этими слухами последовал великий крах. Ужас, сомнение, негодование — через все это он прошел и наконец должен был признать тот факт, что никакого наследства он оставить не может.
Его подстерегала еще одна катастрофа: неудачник там, в Мельбурне, отказался от своей проигрышной игры и окончательно сел на мель — на этот раз в кресло инвалида. «Он никогда не сможет ходить», — написала его жена. Впервые за всю свою жизнь капитан Уолей почувствовал растерянность.
Теперь «Красавице» пришлось всерьез взяться за работу. Речь шла уже не о том, чтобы поддержать славу Гарри Уолея Сорви головы или снабдить старика карманными деньгами, новым костюмом и несколькими сотнями первосортных сигар, за которые он платил по счету в конце года. Он должен был сократить расходы и отпускать самую незначительную сумму на позолоту резьбы на носу и корме «Красавицы».
Тогда глаза его открылись, и он увидел, какие грандиозные перемены произошли в мире. От прошлого остались только знакомые имена, но вещи и люди, какие он знал раньше, исчезли. «Гарднер, Патисон и К0» все еще красовалось на стенах складов, на медных дощечках и витринах, на набережных и в деловых кварталах многих восточных портов, но в фирме уже не было ни Гарднера, ни Патисона. В частной конторе фирмы капитан Уолей уже не мог более рассчитывать на радушный прием, удобное кресло и выгодную сделку, какую предлагали старому другу в память былых услуг. Зятья Гарднера сидели за конторками в той самой комнате, куда капитан, давно уже не служивший в фирме, всегда имел доступ при старике Гарднере. Их суда были украшены теперь желтыми трубами с черными верхушками, и в конторе имелось расписание рейсов, похожее на расписание трамваев. Декабрьские и июньские ветры не имели для них значения; их капитаны (прекрасные молодые люди — этом он не сомневался) были, конечно, знакомы с островом Уолей, ибо не так давно правительство поставило белый маяк на северном конце острова (и красный — у рифа Кондор), но они удивились бы чрезвычайно, если бы узнали, что Уолей во плоти все еще существует, — капитан Уолей, старик, блуждающий по свету и пытающийся подцепить груз для своего маленького барка.
И всюду было то же самое. Ушли люди, которые, услышав его имя, кивали одобрительно и считали своим долгом сделать что-нибудь для Гарри Уолея Сорви головы. Не представлялось больше благоприятных случаев, какими он мог бы воспользоваться; рассеялась белокрылая стая клипперов, живших буйно, по воле ветра, и сколачивавших состояние из пены морской. В мире, где надежда получить барыш очень невелика, в мире, где свободных судов вдвое больше, чем грузов, а жалкие фрахты перехватываются по телеграфу за три месяца вперед, — в этом мире человеку, который скитается на авось со своим маленьким барком, не приходится рассчитывать на удачу, да вряд ли и на место под солнцем.
С каждым годом ему приходилось все труднее. Дочери он мог посылать ничтожные суммы, и это причиняло ему страдания. Между тем он ограничил себя шестью сигарами в день, да и то второсортными. О своих затруднениях он никогда ей не говорил, а она не распространялась на тему о своих лишениях. Друг другу они доверяли и не нуждались в объяснениях, а их взаимное понимание не требовало изъявлений благодарности и сожалений. Он был бы неприятно удивлен, если бы ей пришло в голову поблагодарить его, но считал вполне естественным ее сообщение о том, что ей нужны двести фунтов.
В порт, где была зарегистрирована «Софала», он ввел «Красавицу» с балластом, собираясь поискать фрахт, и тут получил ее письмо. Смысл письма был тот, что не стоит приукрашивать факты. Единственный выход — сдавать комнаты с пансионом; по ее мнению, это дело могло пойти. Поэтому она считала возможным откровенно сообщить ему, что для начала ей хватило бы двухсот фунтов. Он поспешно разорвал конверт на палубе, где вручил ему письмо посыльный судового поставщика, явившийся с письмами в тот момент, когда «Красавица» бросила якорь. Во второй раз за всю свою жизнь капитан Уолей пришел в ужас и остановился как вкопанный у двери каюты, а письмо дрожало в его руке. Сдавать комнаты с пансионом! Двести фунтов для начала! Единственный выход! А он не знал, где ему достать двести пенсов.
Всю ночь капитан Уолей шагал по полуюту своего ставшего на якорь судна, словно собирался подойти к берегу в густой туман и не мог определить положение после, многих серых дней, когда не видно ни солнца, ни луны, ни звезд. В черной ночи мерцали путеводные огоньки маяков и прямые линии огней на берегу, а вокруг «Красавицы»-огни судов отбрасывали трепещущие полосы на воду рейда. Капитан Уолей не видел и проблеска света, пока не рассвело, а тогда он заметил, что одежда его насквозь пропитана росой.
Судно проснулось. Он остановился, погладил свою влажную бороду и устало спустился с полуюта. При виде его старший помощник, сонно бродивший по шканцам, застыл с разинутым ртом, не закончив утреннего зевка.
— Доброе утро! — торжественно произнес капитан Уолей и направился в каюту. Но в дверях он приостановился и, не оборачиваясь, сказал: — Где-то в кладовой должен быть пустой деревянный ящик. Он не поломан, а?
Помощник закрыл рот, а потом с недоумением спросил:
— Какой пустой ящик, сэр?
— Большой плоский ящик от портрета, что висит в моей каюте. Распорядитесь, чтобы его вынесли на палубу, и пусть плотник его осмотрит. Он скоро может мне понадобиться.
Помощник стоял неподвижно, пока не услышал, как захлопнулась дверь капитанской каюты в носовой рубке. Тогда он поманил пальцем второго помощника и сказал ему, что «в воздухе чем-то пахнет».
Когда зазвонил колокольчик, из каюты прогудел властный голос капитана Уолея:
— Садитесь за стол и не ждите меня.
Помощники, заинтригованные, заняли свои места, переглядываясь и перешептываясь через стол. Как! Не будет завтракать? А ведь он, кажется, всю ночь шагал по палубе! Ясно — в воздухе чем-то пахло!
У застекленного люка над их головами, задумчиво склонившимися над столом, покачивались и постукивали три проволочных клетки, в которых беспокойно прыгали голодные канарейки. Помощники слышали, как их «старик» возится в своей каюте. Готовясь сойти на берег, капитан Уолей не спеша, методически заводил хронометры, сметал пыль с портрета покойной жены, доставал из комода чистую белую рубашку. В то утро он не мог проглотить ни куска. Он принял решение продать «Красавицу».
III
Как раз в то время японцы повсюду разыскивали суда, построенные европейцами, и он без труда нашел покупателя, спекулянта, который предложил низкую цену, но уплатил за «Красавицу» наличными, рассчитывая выгодно ее перепродать. Итак, настал день, когда капитан Уолей вышел из почтовой конторы — одной из наиболее важных почтовых контор на Востоке — и спустился по ступеням, держа в руке клочок синей бумаги. Это была квитанция заказного письма, заключавшего в себе чек на двести фунтов и адресованного в Мельбурн. Капитан Уолей сунул бумажку в карман жилета, взял в руки палку, которую держал под мышкой, и спустился на улицу.
Это была грязноватая, недавно проложенная улица с примитивными тротуарами и мостовой, устланной мягким слоем пыли. Одним концом упираясь в грязную улицу с китайскими лавками, неподалеку от гавани, она тянулась на протяжении двух миль среди незастроенных участков и заросших пустырей, похожих на джунгли, и наконец обрывалась у ворот новой «Объединенной компании доков». Незаконченные фасады новых правительственных зданий чередовались с изгородями пустырей, а небо — словно удлиняло широкие проспекты. Улица была пустынна; после делового дня туземцы избегали ее, словно опасались, как бы один из тигров, обитающих по соседству с водопроводными сооружениями на холме, не спустился галопом с гор, чтобы раздобыть себе на ужин какого-нибудь лавочника китайца.
Но капитан Уолей не казался карликом на этой пустынной и широкой улице. Он импонировал своим видом. Это была одинокая фигура задумавшегося человека; его длинная белая борода походила на бороду пилигрима, а толстая палка напоминала оружие. С одной стороны виднелись приземистые колонны низкого, без всяких украшений портика при новом здании суда; эти колонны были почти скрыты несколькими старыми деревьями. С другой стороны павильон нового колониального казначейства вынес свои крылья до самой улицы. Капитан Уолей, не имевший теперь ни судна, ни крова, вспомнил, как по приезде из Англии он увидел на этом самом месте рыбачью деревушку; несколько хижин со стенами из циновок высились на сваях между тинистой речонкой и грязной тропинкой, которая, извиваясь, уходила в джунгли, и не было здесь никаких доков или водопроводных сооружений.
Нет судна — нет крова. И у бедной его Айви тоже не было крова. Нельзя назвать своим кровом меблированные комнаты, хотя они и могут доставить вам средства к жизни. Он возмущался при мысли о меблированных комнатах. Были у него кое-какие предрассудки, заставлявшие его считать некоторые занятия унизительными. Так, например, он всегда предпочитал плавание на торговых судах (честное, приличное занятие) покупке и продаже товаров, ибо торговля сводится к тому, чтобы кого-нибудь одурачить при сделке, — недостойное состязание в хитрости. Отцом капитана был отставной полковник Уолей, живший на пенсию и имевший очень скудные средства, но прекрасные связи. Когда капитан Уолей был мальчиком, ему часто приходилось слышать, как лакеи в гостиницах, деревенские лавочники и тому подобный мелкий люд величали старрго вояку «милордом», ибо внешность у него была аристократическая.
И сам капитан Уолей (он служил бы в королевском флоте, если бы отец не умер, когда сыну еще не исполнилось четырнадцати лет) важной своей осанкой походил на старого заслуженного адмирала. Но сейчас он, словно соломинка в водовороте, затерялся в толпе коричневых и желтых людей, запрудивших улицу; после широкой и пустынной дороги, по которой только что шел капитан, улица эта казалась узкой, как тропинка, и жизнь кипела здесь ключом. Стены домов были голубые; китайские лавки походили на пещеры и логовища; груды всевозможных товаров виднелись во мраке, под аркадами. Заходящее солнце заливало середину улицы из конца в конец огненным пламенем, похожим на отблеск пожара. Солнечные лучи падали на темные лица босоногой толпы, на бледно-желтые спины полуголых толкающихся кули, на форменный мундир кавалериста с разделенной посередине бородой и грозными усами — солдата из племени сикхов, стоявшего на страже у ворот полицейского отделения. В красной дымке пыли, поднимаясь высоко над головами толпы, маячил битком набитый вагон трамвая и осторожно пробирался вперед среди потока людей, постоянно давая гудки, словно пароход, разыскивающий путь в тумане.
Капитан Уолей перебрался, как пловец, на другую сторону и, остановившись в тени между стенами запертых лавок, снял шляпу, чтобы освежить лоб. Что-то унизительное связано было с профессией содержательницы меблированных комнат. Говорили, что эти женщины жадны, беспринципны, — боже упаси! — нечестны; и хотя он не презирал никого из своих ближних, но ему казалось делом неподобающим, чтобы кого-нибудь из Уолеев могли в чем-то заподозрить. Однако он ее не упрекал; он верил, что она разделяет его чувства, жалел ее, доверял ее суждению. Утешение он видел в том, что может еще раз ей помочь, но в глубине своей аристократической души он чувствовал, что ему было бы легче, если бы она сделалась швеей. Смутно вспоминал он прочитанное много лет назад трогательное стихотворение, называвшееся «Песнь о рубашке». Что и говорить, прекрасное занятие — складывать песни о бедных женщинах. Внучка полковника Уолея содержит меблированные комнаты! Уф! Он надел шляпу, порылся в карманах, поднес зажженную спичку к концу дешевой сигары и с горечью выпустил облако дыма в лицо миру, преподносившему такие сюрпризы.
В одном он не сомневался; она поистине была дочерью умной матери. Теперь, преодолев боль, вызванную разлукой с судном, он ясно понял, что этот шаг был неизбежен. Быть может, он все время это знал, но даже самому себе не признавался. Но она, там, далеко, должна была почувствовать интуитивно: нашлась у нее смелость посмотреть правде в лицо и высказать правду; благодаря этому-то свойству мать ее и была женщиной, всегда умевшей дать блестящий совет.
Во всяком случае, так должно было кончиться! Хорошо, что она принудила его сделать этот шаг. Через год или два и продать было бы уже невозможно. Чтобы содержать судно в порядке, он с каждым годом все больше запутывался. Он не мог защищаться против коварных происков врагов, но умел мужественно встретить открытую атаку, он походил на утес, который стойко выносит натиск бурного моря и горделиво не ведает того, что предательские волны подмывают его основание. Теперь, когда он расплатился со всеми долгами, исполнил ее просьбу и никому не должен был ни единого пенни, у него оставалось еще пятьсот фунтов, которые он поместил в надежное место. Кроме того, на руках у него имелось около сорока долларов — этого было достаточно, чтобы уплатить по счету в отеле в том случае, если он не слишком долго будет занимать скромную комнату, где нашел себе приют.
Эта комната, скудно меблированная, с навощенным полом, выходила на одну из боковых веранд. В отеле — большом кирпичном здании — ветер разгуливал, словно в клетке для птиц, — и постоянно слышалось хлопанье тростниковых жалюзи, тревожимых ветром и висевших между выбеленных четырехугольных колонн на веранде, обращенной к морю. Комнаты были высокие, на потолке переливалась рябь солнечных лучей; периодически повторялись нашествия туристов с какого-нибудь пассажирского парохода, прибывшего в гавань, и в темном, обвеваемом ветром отеле раздавались незнакомые голоса, появлялись и исчезали люди, словно толпы блуждающих теней, которые обречены с головокружительной быстротой носиться вокруг земли, нигде не оставляя по себе воспоминаний. Их болтовня внезапно смолкла; коридоры, где разгуливал ветер, и шезлонги на веранде не видели больше этих людей, вечно стремившихся поглядеть на новый пейзаж или отдыхавших в изнеможении. А капитан Уолей, почтенный и нимало не похожий на тень, оставался чуть ли не один на весь отель, покинутый веселой компанией; он себя чувствовал, как турист, севший на мель и не видящий перед собой никакой цели, как путник, покинутый и бездомный.
Одинокий в своей комнате, он задумчиво курил, поглядывая на два морских сундука, куда спрятано было все, что он мог назвать своим земным достоянием. Карты, свернутые в трубку и засунутые в парусиновый футляр, прислонились в углу; плоский ящик с портретом масляными красками и тремя фотографиями был задвинут под кровать. Капитана Уолея утомило обсуждение условий, утомила необходимость присутствовать при осмотре судна, вся эта деловая процедура. То, что для других было лишь продажей судна, казалось ему знаменательным событием, заставлявшим по-новому взглянуть на жизнь. Он знал, что после этого судна другого уже не будет, а все надежды молодости, все чувства, достижения, вся деятельность зрелого возраста-были неразрывно связаны у него с судами. На многих кораблях он служил; несколько судов было его собственностью; в те годы, когда он отошел от моря, жизнь казалась ему выносимой только потому, что он мог протянуть руку с пригоршней денег и приобрести себе судно. Он волен был чувствовать себя так, как будто ему принадлежали все корабли в мире. Продажа этого судна была делом утомительным; но теперь, когда он окончательно его потерял, когда подписал последнюю бумагу, ему показалось, будто в мире не осталось ни одного корабля, а он покинут на берегу беспредельного океана с семьюстами фунтами в руке.
Твердыми шагами не спеша шел капитан Уолей по набережной, отворачиваясь от знакомого рейда. С того дня, как он впервые вышел в море, народились два поколения моряков, стоявших между ним и всеми этими судами на рейде. Его собственное судно было продано, и он задавал себе вопрос: что же дальше?
Чувство одиночества, опустошенности и утраты словно отняло у него даже душу, навело его на мысль немедленно уехать и поселиться у дочери. «Вот последние мои пенсы, — скажет он ей, — возьми их, милая. А вот твой старый отец: ты должна принять и его».
Но тут он содрогнулся, словно испуганный тем, что скрывалось за этой мыслью. Отступить? Никогда! Если человек очень утомлен, всякий вздор лезет в голову. Недурной был бы подарок бедной женщине — семьсот фунтов, а в придачу бодрый старик, который, вероятно, протянет еще много лет. Разве не годится он на то, чтобы умереть в упряжи, как любой из юнцов, что командуют этими судами там, на рейде? Сейчас он так же здоров и крепок, как и в былые времена. Но кто даст ему работу — это уже другой вопрос. Если он, с его осанкой и его прошлым, будет искать низших должностей, люди — боялся он — примут его слова за шутку; если же ему удастся их убедить, они, быть может, его пожалеют, а это все равно что раздеться донага и получать пинки.
Он не хотел приносить себя в жертву даром. Ни в чьей жалости он не нуждался. С другой стороны, командование — единственное, чего он мог бы добиваться, соблюдая все правила приличия, — вряд ли поджидало его на углу следующей улицы. Командования вам теперь не навязывают. С тех пор как он перебрался на берег, чтобы покончить с продажей судна, он все время прислушивался, но не слышал ни одного намека на свободное место. А если бы место и нашлось, славное прошлое капитана Уолея послужило бы помехой. Слишком долго он был сам себе господин. Единственной рекомендацией, какую он мог предъявить, было свидетельство всей его жизни. Можно ли требовать лучшего? Но смутно он подозревал, что единственное это свидетельство покажется архаической диковинкой Восточных морей, скучной речью, составленной из устаревших слов на полузабытом языке.
IV
Погруженный в размышления, он шагал вдоль перил набережной, широкоплечий, никогда не горбившийся, словно спина его не ведала тяготы ноши, какую приходится нести от колыбели до могилы. Ни одна предательская хмурая морщинка или линия не искажали спокойного его лица. Оно было полное и не тронутое загаром; верхняя часть лица, обрамленная ниспадающей волной серебряных волос, казалась массивной и спокойной, с энергичным широким лбом. Цвет лица был нежный, светлый; взгляд прямой и быстрый, как у мальчика; но косматые белоснежные брови делали этот приветливый, зоркий взгляд острым и испытующе проницательным. С годами он немного пополнел, словно старое дерево, не проявляющее признаков гниения; и даже густая волнистая белая борода на груди как будто свидетельствовала о неистощимом здоровье и бодрости.
Когда-то он гордился своей огромной физической силой и даже своей внешностью, знал себе цену и сознавал свою правоту; и словно в наследство от былого благополучия достались ему эта спокойная поступь и манеры человека, доказавшего свою приспособленность к той жизни, какую он избрал. Он шел вперед, защищенный широкими полями старой шляпы-панамы. Панама была с низкой тульей, узкой черной лентой и складкой, проходившей по диаметру через всю тулью. Благодаря этому головному убору, немного выцветшему и не знавшему сноса, легко было узнать его издали на запруженных людьми пристанях и людных улицах. Он никогда не носил модных пробковых шлемов; форма шлема ему не нравилась, и он надеялся, что сумеет сохранить голову свежей до конца своей жизни, не прибегая ко всем этим приспособлениям для гигиенической вентиляции. Волосы его были коротко подстрижены, белье всегда отличалось ослепительной белизной. Костюм из тонкой серой фланели, сильно поношенный, но старательно вычищенный, был широкого покроя, отчего мощная фигура капитана казалась еще дороднее. С годами его добродушие и непоколебимая смелость уступили место безмятежному спокойствию. Своей палкой с железным наконечником он небрежно постукивал по плитам, и этот звук уверенно аккомпанировал его шагам. Невозможно было себе представить, чтобы этот красивый и невозмутимый на вид человек был знаком с унизительными денежными затруднениями; казалось, вся жизнь его должна быть легкой и нестесненной, и средствами он может располагать так же свободно, как свободен был костюм, облегавший его тело.
Безрассудный страх прикоснуться к пятистам фунтам для покрытия личных его расходов в отеле нарушал душевное его равновесие. Времени терять было нельзя. Счет все возрастал. Капитан лелеял надежду, что в случае неудачи эти пятьсот фунтов помогут ему найти работу, которая прокормит его самого, — больших расходов быть не могло — и дадут ему возможность оказывать помощь дочери. По его мнению, он пользовался ее собственными деньгами, делая это с одной лишь целью — поддержать отца для блага дочери. Получив работу, он будет посылать ей большую часть своего заработка. Он проживет еще много лет; каковы бы ни были виды на будущее, рассуждал он, но эти меблированные комнаты не могут быть по началу какою-то золотой россыпью. Но где найти работу? Он готов был ухватиться за любое дело, только б оно было честным, и ухватиться немедля, ибо пятьсот фунтов следовало сохранить нетронутыми — на всякий случай. Вот что было самым существенным. Не тронутые пятьсот фунтов служили какой-то опорой; но капитану казалось, что, уменьшись эта сумма до четырехсот пятидесяти или хотя бы до четырехсот восьмидесяти, деньги потеряют цену, словно в этой кругленькой сумме была какая-то магическая сила. Но какую взять работу?
Преследуемый этой мыслью, словно беспокойным духом, которого он не умел заклясть, капитан Уолей остановился у мостика, стягивающего речку с гранитными берегами. Ошвартованная между каменными глыбами и полускрытая аркой лежала на воде морская малайская прау с опущенными реями; на борту не видно было признаков жизни; судно от носа до кормы было покрыто циновками из пальмовых листьев. Позади остались нагретые солнцем мостовые, обрамленные каменными фасадами домов, которые тянулись вдоль набережной, словно отвесные склоны утесов. Перед капитаном Уолеем раскинулся огромный, аккуратно распланированный, похожий на лес с лужайками, гладкими, как зеленые ковры, прибитые гвоздями; длинные аллеи, окаймленные деревьями, тянулись, словно колоссальные портики с темными колоннами, на которых покоился купол из ветвей.
Некоторые из этих аллей обрывались у моря. Берег опускался террасами; а дальше, по морской глади, бездонной и сверкающей, как взгляд синих глаз, протянулась пурпурная полоса ряби и, прорезав прорыв между двумя зеленеющими островками, уходила вдаль. Мачты и реи нескольких судов там, далеко, на внешнем рейде поднимались над водой с восточной стороны, словно тонкая паутина розовых линий, начертанных на затененном фоне. Капитан Уолей окинул их долгим взглядом. Судно, некогда бывшее его собственностью, лежало на якоре там, на внешнем рейде. Жутко было думать, что он уже не имеет возможности нанять лодку у мола и с наступлением вечера отправиться на борт. Судна нет! И, быть может, никогда больше не будет. Пока не заключена была сделка и не уплачены деньги, он ежедневно проводил несколько часов на борту «Красавицы». Деньги он получил в это самое утро, и тогда внезапно не стало судна, на борт которого он мог бы подняться в любое, время; не стало судна, которое нуждалось бы в его присутствии, чтобы делать свое дело — чтобы жить. Такое положение казалось невероятным, слишком чудовищным, так продолжаться не могло.
А на море было много всевозможных судов. И эта прау, так тихо покоившаяся на воде в своем саване из сшитых пальмовых листьев, — она тоже имела нужного ей человека. Они жили друг другом — этот малаец, которого он никогда не видел, и это маленькое суденышко с высокой кормой, казалось, отдыхавшее после долгого путешествия. И из всех судов, видневшихся вблизи и вдалеке, каждое имело человека, — человека, без которого самое лучшее судно становится ненужной мертвой вещью, бревном, плывущим по волнам.
Окинув взглядом рейд, он пошел дальше, ибо незачем ему было возвращаться, а время нужно было как-то провести. Аллеи тянулись через эспланаду и пересекались одна с другой, большие деревья походили на колонны, украшенные пышной листвой. Переплетенные ветви вверху как-будто дремали: ни один лист не шевелился над головой. Чугунные фонарные столбы посередине дороги, позолоченные, как скипетры, длинной линией уходили, все уменьшаясь, вдаль, а белые фарфоровые шары наверху напоминали варварское украшение — страусовые яйца, разложенные в ряд. Пламенеющее небо зажигало крохотную малиновую искорку на блестящей поверхности матовой скорлупы.
Опустив подбородок на грудь, руки заложив за спину, концом палки чертя по гравию слабую волнистую линию, капитан Уолей размышлял о том, что если судно без человека — все равно что тело без души, то моряк без судна имеет в этом мире не больше значения, чем бревно, бесцельно плывущее по морю. Само по себе бревно может быть крепким, твердым, и трудно его уничтожить… но что толку! И вдруг сознание безнадежной праздности сковало его ноги, словно великая усталость.
Открытые экипажи вереницей проезжали по недавно проложенной приморской дороге. За широкими лужайками видны были спицы колес, сливающиеся в блестящие диски. Яркие купола зонтиков раскачивались, слегка перегибаясь за стенки экипажа, словно пышные цветы за края вазы. Спокойная гладь синей воды, пересеченная пурпурной полосой, служила фоном для вращающихся колес и бегущих лошадей, а тюрбаны слуг индусов, поднимаясь над линией горизонта, быстро скользили на более бледном фоне голубого неба. На открытом пространстве, неподалеку от мостика, экипажи изящно описывали широкий полукруг, удаляясь от солнечного заката, затем движение их резко замедлялось, и, свернув на главную аллею, они медленно тянулись длинной процессией, оставляя позади пламенное тихое небо. Стволы могучих деревьев были с одной стороны тронуты красным отблеском, воздух, казалось, пламенел под высокими кронами, даже земля под копытами лошадей была красной. Торжественно вращались колеса, один за другим закрывались зонты, смыкая свои яркие складки, словно пышные цветы, складывающие лепестки к концу дня. На протяжении полумили, запруженной людьми, никто не произнес ни одного раздельного слова, слышался лишь слабый гул, смешанный с легким позвякиваньем, и неподвижные головы и плечи мужчин и женщин, сидевших парами, возвышались над опущенным верхом экипажей, словно сделанные из дерева. Но один экипаж, прибывший позже, не присоединился к веренице.
Он проехал бесшумно, но при въезде в аллею одна из гнедых лошадей, испугавшись, захрапела, выгнула шею и метнулась в сторону, прижавшись к дышлу; клок пены упал с мундштука на атласное плечо лошади, а кучер со смуглым лицом тотчас же наклонился и крепче сжал вожжи. Это было длинное темно-зеленое ландо на рессорах, изогнутых в форме буквы С, очень элегантное и внушительное на вид. Оно казалось поместительнее обычных экипажей, и лошади были как будто покрупнее, отделка — изысканнее, слуги, сидевшие на козлах, — повыше. Платья трех женщин, — две были молодые и хорошенькие, а третья — красивая, зрелых лет, — заполняли почти весь экипаж. Четвертым седоком был мужчина с аристократической внешностью, болезненным цветом лица, тяжелыми веками, с густыми темными с проседью усами и эспаньолкой, которые почему-то казались солидными привесками. Его превосходительство…
По сравнению с этим быстро мчавшимся ландо все остальные экипажи казались плохими, потертыми, передвигающимися со скоростью улитки. Ландо стремительно обогнало длинную вереницу; лица сидевших в нем людей, производивших впечатление бесстрастных, рассеянных, с остановившимся взором — скрылись из виду. И когда ландо исчезло, длинная аллея, несмотря на ряд экипажей, сворачивающих у моста, показалась пустынной, безлюдной и уединенной.
Капитан Уолей поднял голову, чтобы взглянуть на ландо; нить его мыслей оборвалась, и он, как это часто случается, задумался о вещах, не имеющих значения. Вспомнилось ему, что в этот самый порт, где он только что продал свое последнее судно, явился он с первым судном, какое мог назвать своею собственностью; в ту пору он был целиком поглощен планами, как завязать торговлю с отдаленными островами Архипелага. Губернатор по мере сил оказал ему поддержку. Он не был «его превосходительством» — этот мистер Дэнхем, разгуливавший без пиджака; о благоденствии разрастающегося поселка он заботился день и ночь с бескорыстной преданностью няньки, выхаживающей любимого ребенка. Одинокий холостяк, он жил, как в лагере, с несколькими слугами и тремя собаками в так называемом губернаторском бенгало — низком строении на кое-как расчищенном склоне холма; перед бенгало торчал новый флагшток, а на веранде — вестовой.
Капитан Уолей вспомнил, как он поднимался под палящими лучами солнца по склону холма на прием к губернатору; вспомнил темную прохладную комнату почти без мебели; на одном конце длинного стола лежали кипы бумаг, на другом — два ружья, медная подзорная труба и маленькая бутылочка с маслом, из которого торчало перо; вспомнил, с каким лестным вниманием отнесся к нему этот человек, стоявший у власти. Предприятие, о котором докладывал капитан Уолей, было связано с серьезным риском, но после двадцатиминутной беседы в губернаторском бенгало на холме дело пошло гладко с самого начала. А когда он уходил, мистер Дэнхем, уже склонившийся над бумагами, крикнул ему вслед:
— Через месяц «Дидона» выходит в море и будет в тех краях. Я распоряжусь, чтобы ее капитан заглянул к вам и разузнал, как подвигается дело.
«Дидона» была одним из нарядных фрегатов, крейсировавших в китайских водах, а тридцать пять лет — немалый промежуток времени. Тридцать пять лет назад предприятие, подобное затее капитана Уолея, имело настолько серьезное значение для колонии, что наблюдение за ним поручалось фрегату королевского флота. Давно это было. Тогда еще считались с отдельными людьми, с такими людьми, как капитан Уолей или бедняга Ивенс, — Ивенс с красной физиономией, черными, как уголь, бакенбардами и беспокойными глазами, который устроил первый мортоков элинг для починки небольших судов у опушки леса в пустынной бухте, на расстоянии трех миль от берега. Мистер Дэнхем поощрял и это предприятие; однако бедняга Ивенс, вернувшись на родину, умер в бедности. По слухам, сын его выжимал масло из кокосовых орехов на каком-то заброшенном островке Индийского океана и этим зарабатывал себе на жизнь. Но из этого первого элинга в пустынной бухте выросли мастерские «Объединенной компании доков», с ее тремя ремонтными доками, высеченными в скале, с ее верфями, молами, электрической станцией, с се гигантским краном, поднимавшим самые тяжелые грузы, какие когда-либо переправлялись по воде. Если вы подъезжали к Новой гавани с запада, верхушка этого крана торчала, словно странный белый памятник, над поросшими кустарником мысами и песчаными косами.
Было время, когда людей ценили. В ту пору в колонии не насчитывалось столько экипажей, хотя у мистера Дэнхема, кажется, имелся кабриолет. Волна воспоминаний захлестнула капитана Уолея и, казалось, увлекла его с широкой аллеи. Он вспомнил топкие берега, гавань, где не было никакой набережной, один-единственный деревянный мол (постройка его была делом общественным), криво выдававшийся в море, вспомнил первый угольный склад — сараи на Монки Пойнт, которые по неведомой причине загорелись и несколько дней дымились, а недоумевающие суда входили в рейд, окутанный сернистым туманом, и солнце было кроваво-красное в полдень. Он вспомнил предметы, лица и еще кое-что — словно слабый аромат чаши, осушенной до дна, словно нежное мерцание в воздухе, мерцание, какого нет в атмосфере наших дней.
Воскрешая прошлое со всеми всплывающими его деталями, как бы при вспышке магния заглядывая в ниши темного зала воспоминаний, капитан Уолей созерцал вещи, некогда имевшие значение, усилия маленьких людей, рост великого дела, теперь обесцененного величием достижений и надежд, и на мгновение он почти физически ощутил течение времени и так остро осознал неизменность наших чувств, что остановился как вкопанный, ударил палкой о землю и мысленно воскликнул: «Что я, черт возьми, здесь делаю!» Казалось, он весь отдался изумлению, но тут кто-то дважды окликнул его хриплым голосом, и он медленно повернулся на каблуках.
К нему, важно переваливаясь, приближался человек со старомодной и подагрической внешностью, с волосами такими же белыми, как у него самого, но с бритыми румяными щеками; жесткие концы галстука, похожего на шейный платок, высовывались из-под подбородка; у него были круглые руки, круглые ноги, круглое туловище, круглое лицо; казалось, его приземистую фигуру растягивали с помощью воздушного насоса, пока выдерживали швы костюма. Таков был начальник порта. Начальник порта является старшим из портовых чиновников; на Востоке это персона довольно важная в своей области, правительственный чиновник, чья административная власть над моряками всех категорий весьма велика, но пределы ее недостаточно ограничены. В частности, этот начальник порта, по слухам, считал эту власть до смешного не соответствующей своему положению, ибо ему не было дано власти над жизнью и смертью моряков. Но то было лишь шутливое преувеличение. Капитан Элиот был доволен своим положением и не имел преувеличенного представления о выпавшей на его долю власти. Его тщеславие и деспотизм не давали ей зачахнуть неиспользованной. Холерический его темперамент и бурные откровенные суждения о характере и поведении людей внушали страх; впрочем, многие утверждали, что не обращают на него ни малейшего внимания, другие, заслышав его имя, кисло улыбались, а были и такие, которые осмеливались называть его старым грубияном, сующим нос не в свое дело. Но почти каждому из них так же не хотелось сталкиваться с капитаном Элитом, когда тот рвал и метал, как и рисковать жизнью.
V
Подойдя совсем близко, он ворчливо проговорил:
— Что я слышу, Уолей? Правда ли, что вы продаете свою «Красавицу»?
Капитан Уолей, глядя в сторону, отвечал, что дело уже сделано — деньги уплачены сегодня утром, а капитан Элиог поспешил одобрить столь разумный поступок. Затем он сообщил, что вышел из своей двуколки, чтобы поразмять ноги перед обедом. Сэр Фредерик выглядит недурно перед уходом в отставку. Не так ли?
Капитан Уолей не мог высказаться по этому вопросу, он успел только заметить, как проехал экипаж сэра Фредерика.
Начальник порта, засунув руки в карманы кителя из альпага, неподобающе короткого и узкого для человека его возраста и комплекции, шагал, слегка прихрамывая; голова его едва доходила до плеча Уолея, который шел легкой походкой, глядя прямо перед собой. Много лет назад они были добрыми приятелями, чуть ли не близкими друзьями. В то время, когда Уолей командовал прославленным «Кондором», Элиот был капитаном едва ли менее знаменитого «Дикого гблубя», принадлежавшего тем же владельцам; а когда создана была должность начальника порта, Уолей мог оказаться единственным серьезным кандидатом. Но капитан Уолей, бывший в расцвете сил, решил не служить никому, кроме благосклонной к нему фортуне, и рад был узнать об успехе приятеля. У грубоватого Нэда Элиота была какая-то светская гибкость, которая могла сослужить ему службу на этом официальном посту. По существу, они были слишком не похожи друг на друга, и теперь, когда они медленно шли по аллее мимо собора, Уолею даже не пришла в голову мысль, что он бы мог занимать место этого человека — быть обеспеченным до конца жизни.
Храм, воздвигнутый в величественном одиночестве на скрещении обрамленных гигантскими деревьями аллей, словно внедряя мысль о небе в часы отдохновения, обращал свой закрытый готический портал к великолепному солнечному закату. Стекло розетки над стрельчатым сводом горело, как тлеющий уголь, в глубоких впадинах каменного колеса. Собеседники повернули назад.
— Я вам скажу, Уолей, что им следует теперь сделать, — буркнул вдруг капитан Элиот.
— Что?
— Они должны прислать сюда настоящего лорда, теперь, когда срок службы сэра Фредерика кончился. Что вы на это скажете?
Капитан Уолей не понимал, почему настоящий лорд окажется лучше какого-либо другого. Но собеседник его придерживали иной точки зрения.
— Нет, нет! Место растет. Теперь ничего не может остановить его рост. Оно годится для лорда, — бросал он короткие фразы. — Посмотрите, какие перемены произошли на наших глазах. Сейчас нам нужен здесь лорд. В Бомбей назначили лорда.
Один или два раза в год он обедал в губернаторском доме — во дворце с аркадами и многочисленными окнами, воздвигнутом среди садов на холме, изборожденном дорогами. А не так давно он на своем паровом катере возил одного герцога и показывал ему усовершенствования, сделанные в гавани. Сначала он, «из вежливости», лично выбирал удобную якорную стоянку для герцогской яхты, а затем получил приглашение позавтракать на борту. Герцогиня завтракала вместе с ними. Крупная женщина с красной физиономией. Обожжена солнцем. Пожалуй, цвет лица окончательно испорчен. Очень любезная особа. Они направлялись в Японию…
Он рассказывал об этих подробностях в назидание капитану Уолею, приостанавливался, чтобы раздуть щеки, словно сознавая важность своих слов, и то и дело выпячивал толстые губы, так что розовый тупой кончик его носа как будто окунулся в молочно-белые усы. Местечко разрасталось; оно стоит любого лорда и хлопот не доставляет, если не считать работы в морском ведомстве…
— В морском ведомстве, — повторил он снова и, громко фыркнув, начал рассказывать, как на днях генеральный консул во французской Кохинхине телеграфировал ему, — лицу, занимающему официальный пост, — прося прислать квалифицированного человека для командования судном из Глазго, капитан которого умер в Сайгоне.
— Я дал об этом знать в офицерское отделение Дома моряка, — продолжал он и, постепенно раздражаясь, начал как будто сильнее прихрамывать. — Народу там много. Людей вдвое больше, чем мест на торговых судах. Все жаждут получить легкую работу. Людей вдвое больше… и… что бы вы думали, Уолей?..
Он остановился; сжав кулаки, он глубоко засунул их в карманы кителя, которые, казалось, вот-вот лопнут. У капитана Уолея вырвался легкий вздох.
— А? Вы, быть может, подумаете, что они набросились на это место? Ничуть не бывало! Побоялись ехать на родину. Им нравится жить здесь в тепле и валяться на веранде в ожидании работы. Я сижу и жду в своей конторе. Никого! На что они рассчитывали? Думали, я буду сидеть, как болван, когда передо мной телеграмма генерального консула? Э, нет! Я просмотрел список, он у меня под рукой, послал за Гамильтоном — самый негодный бездельник из всей компании — и заставил его поехать. Пригрозил, что прикажу стюарду Дома моряка выгнать его в шею. Парень, видите ли, считал, что это место не из лучших. «У меня здесь имеется ваше личное дело, — сказал я ему. — Вы сошли на берег полтора года назад и с тех пор не проработали и шести месяцев. Теперь вы задолжали в Доме моряка. Рассчитываете, вероятно, на то, что морское ведомство в конце концов за вас уплатит? А? Уплатить-то уплатит, но если вы не воспользуетесь этим случаем, то вас отправят в Англию с первым же пароходом, возвращающимся на родину. Вы — не лучше нищего. Нам здесь нищие не нужны». Я его запугал. Но вы только подумайте, сколько мне это доставило хлопот!
— У вас не было бы никаких хлопот, — сказал капитан Уолей почти против воли, — если бы вы послали за мной.
Это чрезвычайно позабавило капитана Элиота; он затрясся от смеха. Но вдруг перестал смеяться: смутно вспомнилось, как после краха банка «Тревенкор и Декен» стали поговаривать о том, что бедняга Уолей разорился в пух и прах. «Парень нуждается, ей-богу нуждается!» — подумал он и искоса, снизу вверх, посмотрел на своего спутника. Но капитан Уолей улыбался сдержанно, глядя прямо перед собой и высоко держа голову, что казалось несовместимым с нищетой, и капитан Элиот успокоился. «Не может быть! Он не мог потерять все свои деньги. Его судно «Красавица» служило ему для развлечения. Человек, в то самое утро получивший сравнительно большую сумму денег, вряд ли захочет занять место с маленьким жалованьем». И этот. довод окончательно успокоил капитана Элиота. Однако разговор оборвался, последовала длинная пауза, и, не зная, с чего начать, он пробурчал хладнокровно:
— Нам, старикам, не мешает теперь отдохнуть.
— Для кое-кого из нас лучше всего было бы умереть за рулем, — небрежно бросил капитан Уолей.
— Ну полно! Неужели вся эта канитель вас не утомила? — сердито буркнул тот.
— А вас?
Капитан Элиот устал. Чертовски устал. За свое место он держался, чтобы выслужить самую большую пенсию, после чего думал вернуться на родину. Жизнь предстоит тяжелая, пенсия невелика, но только она и могла спасти его от работного дома. И ведь у него семья. Три дочери, как известно Уолею. Он дал понять «старине Гарри», что эти три девушки являются для него источником постоянного беспокойства и забот. Было от чего сойти с ума.
— Почему? Что они теперь делают? — спросил капитан Уолей, рассеянно улыбаясь.
— Делают! Ничего не делают! Вот именно — ничего! С утра до ночи лаун-теннис и дурацкие романы…
Если бы хоть одна из них была мальчиком! Так нет же! Все три — девушки. И, на беду, во всем мире как будто не осталось приличных молодых людей. Бывая в клубе, он видел лишь самодовольных щеголей, слишком эгоистичных, чтобы взять на себя заботу о счастье хорошей женщины. Крайняя нужда грозит ему, если придется содержать всю эту ораву. Он лелеял мечту построить себе домик — скажем, в Саррее — и там доживать свой век, но опасался, что мечта эта неосуществима… Тут он с таким патетически озабоченным видом закатил свои глаза, что капитан Уолей, подавив горькое желание засмеяться, сострадательно ему кивнул.
— Вы это и сами должны знать, Гарри. Девушки причиняют чертовски много забот и хлопот.
— Да! Но моя держит себя молодцом, — медленно проговорил капитан Уолей, глядя в конец аллеи.
Начальник порта был рад это слышать. Чрезвычайно рад. Он прекрасно ее помнил. Она была хорошенькой девочкой.
Капитан Уолей, спокойно шагая вперед, подтвердил, как сквозь сон:
— Она была хорошенькой.
Процессия экипажей расстраивалась.
Один за другим они покидали ряды и удалялись по широкой аллее, унося с собой движение и жизнь. А затем торжественная тишина снова спустилась на прямую дорогу и завладела ею. Грум в белом костюме стоял возле бирманского пони, запряженного в покрытую лаком двуколку; и пони и экипаж, поджидавшие у поворота, казались не больше детской игрушки, забытой под вздымающимися к небу деревьями. Капитан Элиот вперевалку направился к двуколке и уже занес было ногу, но приостановился; опустив одну руку на оглоблю, он переменил разговор и со своей пенсии, дочерей и нищеты перешел на другую интересовавшую его тему, — заговорил о морском ведомстве, о людях и судах порта.
Он стал приводить примеры того, что от него требовалось; в неподвижном воздухе его хриплый голос походил на докучливое жужжание гигантского шмеля. Капитан Уолей не знал, что мешало ему сказать «спокойной ночи» и уйти: было ли то проявление силы, или слабости? Казалось, он слишком устал, чтобы приложить усилия. Как странно! Любопытнее, чем рассказы Нэда. Или же это было ошеломляющее чувство праздности? Оно-то и заставляло его стоять здесь и выслушивать эти истории? У Нэда Элиота никогда не было настоящих забот; и постепенно Уолей стал как будто улавливать знакомые нотки, словно окутанные грубым хриплым гудением, что-то похожее на звонкий веселый голос молодого капитана «Дикого голубя». И задумался над тем, неужели и он сам до такой степени изменился; ему показалось, что голос старого его приятеля изменился не так уж сильно, что человек остался все таким же. Неплохой парень — этот весельчак и шутник Нэд Элиот, услужливый, хорошо справлявшийся со своим делом… и всегда любивший прихвастнуть. Капитан Уолей припомнил, как забавлял он его бедную жену. Она могла читать в нем, как в раскрытой книге. Когда «Кондор» и «Дикий голубь» вместе стояли в порту, она часто просила его пригласить к обеду капитана Элиота. С тех пор они редко встречались; быть может, раз в пять лет. Из-под седых бровей он смотрел на человека, которому не мог довериться в беде, а тот продолжал свои излияния и был так же далек от собеседника, как если бы разглагольствовал на вершине холма на расстоянии мили отсюда.
Теперь у него затруднения с пароходом «Софала». Всегда кончается тем, что в порту ему приходится распутывать каждый узел. Они почувствуют его отсутствие, когда он через полтора года уедет, а на его место, по-видимому, посадят какого-нибудь отставного флотского офицера — человека, который ровно ничего не понимает и понимать не хочет. Этот пароход был торговым каботажным судном, плававшим на север до Тенассерима; но беда в том, что нет капитана, который согласился бы совершать регулярные рейсы на этом пароходе. Никто не хотел на нем плавать. У капитана Элиота, конечно, не было власти приказать человеку занять эту должность. Можно нажимать по требованию генерального консула, но…
— Чем плохо судно? — спокойно перебил капитан Уолей.
— Судно-то не плохо. Хороший старый пароход. Сегодня владелец его был у меня в конторе и волосы на себе рвал.
— Он белый? — спросил Уолей, начиная заинтересовываться.
— Называет себя белым, — презрительно ответил начальник порта, — но белая у него только кожа. Я так и сказал ему в лицо.
— Но кто же он такой?
— Он старший механик «Софалы». Понимаете, Гарри?
— Понимаю, — задумчиво отозвался капитан Уолей. — Понимаю. Механик.
Эта история — как парень стал судовладельцем — была похожа на сказку. Капитан Элиот помнил, что пятнадцать лет назад этот человек приехал на английском судне, исполняя обязанности третьего механика, и был уволен после ссоры и со шкипером и со старшим механиком. По-видимому, они очень рады были от него отделаться любой ценой. Ясно, что парень не из покладистых. Так он и остался здесь и всем опостылел: вечно он нанимался на какое-нибудь судно и получал расчет, не умея удержать за собой место; прошел машинные отделения чуть ли не всех судов, принадлежавших колонии. И неожиданно капитан Элиот спросил:
— Как вы думаете, Гарри, что произошло?
Капитан Уолей, как будто производивший в уме какие-то вычисления, слегка вздрогнул. Право же, он не мог себе представить. Голос- начальника порта хрипел и глухо вибрировал. Парню посчастливилось выиграть второй крупный приз в Манильской лотерее. Все механики и помощники покупали лотерейные билеты. Это было похоже на какую-то манию.
Теперь все надеялись, что он вместе со своими деньгами уберется на родину или отправится к черту, куда ему вздумается. Ничуть не бывало! Владельцы «Софалы», находя ее слишком маленькой и недостаточно современной для той торговли, какую они вели, выписали из Европы новый пароход, а «Софалу» продали за умеренную цену. Он бросился к ним и купил ее. Парень не обнаруживал признаков того духовного опьянения, какое может вызвать получение крупной суммы денег, — не обнаруживал до тех пор, — пока не сделался владельцем судна. Но тут он вдруг потерял равновесие; влетел в Управление порта, размахивая легкой тросточкой и сдвинув шляпу на левый глаз, и сообщил всем клеркам по очереди, что «теперь никто не может его выставить. Пришел и его черед! Нет и не будет на земле никого, кто бы стоял над ним!» Он чванился, важно разгуливал между столами, орал во всю глотку и все время дрожал, как лист; пока он был там, всякая работа приостановилась, и в большой комнате все стояли разинув рот и смотрели, как он кривляется. Затем можно было наблюдать, как в самые жаркие часы дня он с огненно-красной физиономией метался по набережным и созерцал свое судно то с одного, то с другого места. Казалось, он готов был остановить первого встречного и довести до его сведения, что «нет над ним теперь ни одного человека; он купил судно, и никто на свете не может его выставить из машинного отделения!»
Как ни дешево продавалась «Софала», но на покупку ее ушли почти все выигранные деньги. Он не оставил себе капитала, с которым можно было бы начать дело. Это обстоятельство особого значения не имело, ибо то были счастливые дни для каботажных торговых судов, пока английские судовые фирмы не решили завести местный флот для обслуживания главных линий.
Когда дело было организовано, они отрезали себе, конечно, лучшие куски пирога; а затем через Суэцкий канал пролезла стая проклятых немецких грузовых судов и подобрала все крошки. Эти люди охотились за дешевкой и шныряли вдоль берега и между островами, словно акулы, готовые подхватить все, что вы уроните. И тогда доброму старому времени пришел конец. В течение нескольких лет «Софала», по его мнению, зарабатывала не больше чем нужно для того, чтобы жить хорошо. Капитан Элиот считал своим долгом всемерно помогать английскому судну. Ясно было, что «Софала», не находя себе капитана и пропуская рейсы, скоро потеряет все свои торговые связи. Вот в чем была беда. Парень оказался слишком непокладистым.
— Не на свое место попал, — пояснил капитан Элиот. — Время шло, а он изменялся к худшему. За последние три года он сменил одиннадцать шкиперов, кажется, всех здесь перебрал в стороне от пароходных линий. Я его раньше предупреждал, что так поступать не следует. А теперь, конечно, никто и смотреть не хочет на «Софалу». Я вызвал к себе двух-трех человек и потолковал с ними; но какой смысл, — заявили они мне, — поступать на службу, вести в течение месяца собачью жизнь, а затем получить расчет по окончании первого рейса? Парень, конечно, говорит, что все это вздор: уже несколько лет пытались составить заговор против него. И теперь дело сделано. Негодяи шкиперы в порту сговорились поставить его на колени, потому что он — механик.
Капитан Элиот хрипло хихикнул.
— А факт тот, что, пропусти он еще два рейса, — и не будет ни малейшего смысла снова приниматься за дело. Никакого груза он не найдет. Слишком велика конкуренция, чтобы люди держали свои товары в ожидании судна, которое не является вовремя. Плохо его дело. Он клянется, что засядет на борту и умрет с голоду в своей каюте, но не продаст судна, хотя бы ему и удалось найти покупателя. А это мало вероятно. Даже японцы не дадут за «Софалу» той суммы, в какую она застрахована. Это не то что продавать парусные суда. Пароходы скоро становятся устаревшими, не говоря уже о том, что они изнашиваются.
— Все-таки он отложил, должно быть, приличную сумму, — спокойно заметил капитан Уолей.
Начальник порта раздул свои багровые щеки.
— Ни пенни, Гарри. Ни единого пенни!
Он умолк, выжидая. Но так как капитан Уолей, медленно поглаживая бороду, смотрел в землю и не говорил ни слова, капитан Элиот коснулся пальцем его руки, привстал на цыпочки и хриплым шепотом сказал:
— Манильская лотерея поедала его сбережения.
Он слегка нахмурился и быстро закивал головой. Все они этим занимались; треть жалованья, выплачиваемого офицерам («в моем порту», — добавил он), уходила в Манилу. Какая-то мания! Этот парень Масси с самого начала был одержим ею, как и все остальные; но, однажды выиграв, он как будто убедил себя, что стоит попытаться — и второй крупный выигрыш достанется ему. С тех пор он дюжинами покупал билеты перед каждым розыгрышем. Вследствие этого порока и неопытности в ведении дел денег ему никогда не хватало, с тех пор как он, на свою беду, купил пароход.
По мнению капитана Элиота, это давало возможность разумному моряку, имеющему на руках небольшую сумму денег, войти в компанию и спасти безумца от последствий его безумия. Масси был одержим манией ссориться со своими капитанами. Поступали к нему и хорошие люди, которые рады были бы остаться, если б только он этому не препятствовал. Но не тут-то было! Казалось, он считал, что перестанет быть хозяином, если не выгонит утром старого капитана и не поссорится к вечеру с новым. Ему нужен был шкипер с двумя-тремя сотнями фунтов, который на приличных условиях войдет пайщиком в дело. Вы не станете прогонять человека, ни в чем не повинного, только потому, что вам доставляет удовольствие сказать ему, чтобы он собирал свои пожитки и отправлялся на берег, — вы не станете его прогонять, ибо в противном случае вам придется выкупить его пай. С другой стороны, человек, заинтересованный в деле, не бросит своего места в припадке гнева, из-за пустяка. Капитан Элиот сообщил свое мнение Масси. Он сказал ему: «Так не годится, мистер Масси. Вы начинаете надоедать нам здесь, в Управлении порта. Теперь вы должны попытаться найти моряка, который бы согласился стать вашим компаньоном. Вот, по-видимому, единственный выход». И это был разумный совет, Гарри.
Капитан Уолей, опиравшийся на палку, застыл на месте и, перестав поглаживать бороду, сгреб ее рукой. Что же парень на это сказал?
Парень имел дерзость напуститься на начальника порта. Совет он отверг самым бесстыдным образом.
«Я пришел сюда не затем, чтобы надо мной смеялись! — завизжал он. — Я обращаюсь к вам, как англичанин и судовладелец, почти разорившийся вследствие незаконного сговора ваших негодяев моряков, а вы изволите мне говорить, чтобы, я искал себе компаньона!» Парень осмелился злобно топнуть ногой. «Где ему достать компаньона? За дурака, что ли, его здесь принимают? Из всей презренной шайки на берегу в Доме моряка ни один не имеет двух пенсов в кармане. Даже туземным собакам на базаре — и тем это известно…» И ведь это правда, Гарри, — рассудительно заметил капитан Элиот. — Все они задолжали китайцам с Дэнхем-Роуд, не уплатили даже за свои костюмы. «Послушайте, мистер Масси, — сказал я, — слишком вы тут шумите, а мне это не нравится. До свидания!» Он ушел и хлопнул дверью. Он хлопнул дверью; он осмелился хлопнуть дверью, дерзкая скотина!
Глава морского департамента чуть не задохнулся от негодования, но скоро пришел в себя.
— Болтаю тут с вами… кончится тем, что опоздаю к обеду, а жена этого не любит.
Грузный, он полез в свою двуколку, наклонился и тогда только хриплым голосом спросил, что же, черт возьми, делал последнее время капитан Уолей. Сколько лет они друг друга не видели, и вдруг на днях он неожиданно встретил его в Управлении… Где, черт возьми…
Капитан Уолей, казалось, улыбался себе в бороду.
— Земля велика, — бросил он туманную фразу.
Тот, словно для того, чтобы проверить это заявление, огляделся по сторонам. На эспланаде было очень тихо, но издалека доносился слабый стук трамвая; от портика общественной библиотеки вагон отправлялся в трехмильное путешествие к докам Новой гавани.
— Кажется, не очень-то много места осталось на земле, — проворчал начальник порта, — с тех пор как появились эти немцы и стали толкать нас на каждом шагу. Не так было в наше время.
Погрузившись в глубокие размышления, он похрапывал, словно вздремнул с открытыми глазами. Быть может, и он в свою очередь всматривался в этого молчаливого человека, похожего на паломника, который, словно задержанный путник, стоял возле двуколки, — всматривался и улавливал в его лице забытые черты молодого капитана, командовавшего «Кондором». Славный парень — Гарри Уолей… не очень словоохотливый. Вы никогда не знали, что у него на уме. С особами, имеющими вес, он обращался слишком уж просто и склонен был превратно судить о людях. Факт тот, что он придерживался слишком хорошего мнения о себе самом. Капитану Элиоту хотелось усадить его в двуколку и повезти домой обедать. По кто знает, понравится ли это жене?
— Странное дело, Гарри, — снова загудел он, — из всех людей на земле, кажется, только мы с вами помним эту часть света, какой была она раньше…
Он уже готов был отдаться приятному сентиментальному настроению, но тут ему пришло в голову, что капитан Уолей, неподвижный и молчаливый, как будто чего-то ждет… быть может, надеется… Он тотчас же забрал вожжи и добродушно, грубовато проворчал:
— Да, дорогой мой! Помним людей, каких мы знали, суда, на которых плавали… да! и дела, какие мы делали…
Пони рванулся вперед, грум отскочил в сторону. Капитан Уолей поднял руку.
— Прощайте.
VI
Солнце зашло. И когда капитан Уолей, успевший просверлить в земле глубокую ямку своей тростью, двинулся дальше, ночь уже собрала под деревьями свою армию теней. Они скапливались в восточном конце аллеи и словно ждали сигнала, чтобы начать генеральное наступление на открытые пространства; они собирались внизу, между облицованными камнем берегами канала. Малайская прау, полускрытая аркой моста, не изменила своего положения ни на одну четверть дюйма. Капитан Уолей долго смотрел вниз, за парапет, и наконец в неподвижности затененной прау почудилось ему что-то необъяснимое и жуткое. Сумрачный свет угас в зените неба, отраженные отблески покинули мир, и вода в канале, казалось, превратилась в смолу. Капитан Уолей пересек канал.
До поворота направо, за которым находился его отель, оставалось всего несколько шагов. Он снова остановился (все дома, обращенные к морю, были заперты, набережная безлюдна, и только один-два туземца виднелись вдали) и начал мысленно подводить итоги счета. Столько-то дней в отеле по столько-то долларов в день. Дни он пересчитал по пальцам; сунул руку в карман и звякнул серебряными монетами. Хватит еще на три дня; а потом, если что-нибудь не подвернется, он должен будет тронуть пятьсот фунтов — деньги Айви, помещенные, так сказать, в ее отца. Ему казалось, что он подавится первым же куском, купленным на эти деньги. Доводы рассудка не помогали, решали вопрос чувства. А чувства капитана Уолея никогда его не обманывали.
Он не свернул направо. Он пошел дальше, словно все еще стояло на рейде судно, на которое он мог вернуться вечером. Вдали, за домами, на склоне синего-синего мыса, замыкающего вид с набережных, стройная колонна — заводская труба — спокойно выбрасывала в чистый воздух прямой столб дыма. Китаец, прикорнувший на корме одного из полудюжины сампанов, которые лежали на воде у конца мола, заметил поднятую руку. Он вскочил, быстро обмотал вокруг головы косичку, натянул широкие темные штаны на желтые бедра и, бесшумно пошевелив веслами, словно плавниками, подвел к ступеням сампан, скользнувший, как рыба, легко и плавно.
— «Софала», — раздельно произнес сверху капитан Уолей, а китаец, должно быть, недавно приехавший, смотрел вверх с напряженным вниманием, словно ждал, что странное слово, срываясь с губ белого человека, станет видимым. — «Софала», — повторил капитан Уолей, и вдруг мужество ему изменило. Он запнулся.
Берег, островки, холмы, низменные мысы были окутаны мраком; горизонт потемнел, а на восточном изгибе берега белый обелиск — конечная мачта телеграфного кабеля — поднимался, как бледный призрак, перед темной массой неровных крыш и пальм туземного города. Капитан Уолей снова заговорил:
— «Софала». Знаешь «Со-фа-лу», Джон?
На этот раз китаец разобрал чудное слово и ответил утвердительно, издав странный горловой звук. С мерцанием первой звезды — она появилась внезапно, словно головка булавки, воткнутой в гладкий бледный сияющий купол неба, — острый холодок рассек теплый воздух земли. Спускаясь в сампан, чтобы ехать на «Софалу» и получить командование, капитан Уолей слегка вздрогнул.
Когда он вернулся и снова вышел на набережную, Венера, будто редкий драгоценный камень, вправленный низко в бордюр неба, отбрасывала за его спиной слабую золотую полосу на воду рейда, ровного, как пол из темного отшлифованного камня. Высокие своды аллей были черны, все было черно над головой, а фарфоровые шары на фонарных столбах походили на яйцевидные жемчужины, гигантские и сияющие, разложенные в ряд, дальний конец которого, казалось, опускался до уровня колен капитана Уолея. Он заложил руки за спину. Теперь он мог спокойно обсудить целесообразность этого шага, прежде чем сказать завтра последнее слово. Гравий громко хрустел у него под ногами… Целесообразность. Легче было бы дать оценку, если бы представлялся другой выход. Честность намерений капитана Уолея не оставляла места сомнению; этому парню он хотел добра. Рядом с ним тень его прыгала по стволам деревьев и растягивалась, косая и тусклая, на траве, подражая его походке.
Целесообразность. Был ли выбор? Казалось, капитан Уолей что-то уже потерял: уступил призраку голода кусочек своего достоинства и своей правды, чтобы жить. Но жизнь его была необходима. Пусть бедность делает свое дело и вымогает унизительную подать. Ясно, что Нэд Элиот, сам того не ведая, оказал ему услугу, о которой невозможно было просить. Он надеялся, что Нэд никакого тайного умысла в его поведении не усмотрит. Должно быть, услыхав теперь о его поступке, он поймет… или, пожалуй, назовет Уолея эксцентричным старым дураком. Стоило ли объяснять ему? И никакого смысла не было выкладывать всю историю этому парню Масси. Капитал в пятьсот фунтов, который можно вложить в дело. Пусть он его использует. И пусть недоумевает. Вам нужен капитан — мне нужно судно. Этого достаточно. Бррр!.. Какое неприятное впечатление произвел на Уолея этот безлюдный, темный, гулкий пароход!..
Пароход, стоящий на рейде, кажется мертвым телом, это несомненно; парусное судно как будто всегда готово проснуться к жизни с первым дыханием чистого неба, но пароход с потушенными котлами, — размышлял капитан Уолей, — пароход, где не встречают вас на палубе струйки тепла, поднимающиеся снизу, и не слышно шипения пара и бряцания железа в его груди, такой пароход лежит на воде холодный, неподвижный, без пульса, словно труп.
На пустынной аллее, черной вверху и освещенной внизу, капитан Уолей, размышляя о целесообразности сделки, случайно повстречался с мыслью о смерти. Он отстранил ее с презрением и неприязнью. Он готов был рассмеяться ей в лицо; несокрушимо бодрый, он с каким-то радостным трепетом подумал о том, как мало ему нужно, чтобы поддерживать в себе жизнь. Бедная женщина как бы вложила свой капитал в банк — и этим банком было крепкое тело ее отца, капитал помещен надежно. А затем в договоре на всякий случай будет обусловлено: если это случится, пятьсот фунтов должны быть выплачены ей полностью в течение трех месяцев. Полностью. До последнего пенни. Он не намерен терять хоть сколько-нибудь из ее денег, даже если и пришлось расстаться с чем-либо другим, — например, утерять крупицу собственного достоинства… и самоуважения.
Раньше он никогда не допускал, чтобы кто-нибудь делал должные выводы из его слов. Теперь пусть будет так — ради нее. В конце концов он не сказал ничего, сбивающего с толку. И тут капитан Уолей почувствовал себя испорченным до мозга костей. Он усмехнулся, в глубине души презирая свою суетную предусмотрительность. Несомненно, такому парню не следовало знать суть дела, принимая во внимание те своеобразные отношения, какие должны были их связать. А парень ему не понравился. Не понравились его заискивающая болтливость и вспышки злобы. А в общем — жалкий человек. Не хотел бы он очутиться на его месте. В конце концов люди не злы. Не понравились ему его прилизанные волосы и странная манера стоять боком, задрав нос, и глядеть на вас искоса. Нет, в общем люди неплохи, они только глупы или несчастны.
Капитан Уолей покончил с обсуждением целесообразности сделанного шага — и перед ним была долгая ночь. При свете фонарей длинная его борода блестела, как серебряная кираса, закрывающая грудь; в промежутках между фонарей его массивная фигура казалась неясной, огромной и таинственной. Да, не так уж много зла в людях. А все это время тень шагала вместе с ним, по левую его руку, что на Востоке считалось дурным предзнаменованием.
— Ты еще не можешь разглядеть эту группу пальм, серанг? — спросил капитан Уолей, сидевший на мостике «Софалы», которая прижалась к мелководью Бату-Беру.
— Нет, тюан. Скоро увижу.
Старый малаец в синей одежде из грубой бумажной ткани, босой, с костлявыми темными ногами, стоял, заложив руки за спину, под тентом мостика и смотрел вперед; бесчисленные морщинки собрались в уголках его глаз.
Капитан Уолей сидел неподвижно и даже не поднял головы, чтобы посмотреть вдаль. Три года — тридцать шесть раз. Тридцать шесть раз он различал эти пальмы, вырисовывавшиеся на юге. Они появятся своевременно. Слава богу, старое судно совершало свой рейс и покрывало расстояние с точностью часового механизма. Наконец он снова прошептал:
— Еще не видно?
— Солнце очень ярко светит, тюан.
— Смотри внимательно, серанг.
— Да, тюан.
Белый человек бесшумно поднялся с палубы по трапу и остановился, прислушиваясь к коротким фразам. Потом он вступил на мостик и стал шагать взад и вперед, держа в руке длинный мундштук трубки из вишневого дерева. Длинные прямые пряди черных волос прикрывали наискось лысую макушку; лоб у него был в морщинах, цвет лица желтый, нос толстый и бесформенный. Жидкие бакенбарды не скрывали очертаний подбородка. Вид у него был хмурый и озабоченный. Когда он посасывал изогнутый черный мундштук, профиль его казался особенно резким и тяжелым, и даже серанг поневоле размышлял иной раз об исключительном безобразии некоторых белых людей.
Капитан Уолей как будто выпрямился в своем кресле, но не обратил ни малейшего внимания на присутствие Масси. Тот выпускал клубы дыма и вдруг сказал:
— Понять не могу, компаньон, что это у вас за новая мания — держать при себе, как тень, этого малайца.
Капитан Уолей поднялся с кресла, выпрямился во весь свой внушительный рост и направился к нактоузу; шел он по прямой линии, не сворачивая в сторону, так что Масси вынужден был поспешно попятиться, потом остановился, как будто оробев, а трубка дрожала в его руке.
— Растоптать меня хочет, — пробормотал он, расстроенный и изумленный. Затем произнес медленно и раздельно: — Я вам не грязь! — И добавил вызывающе: — Но, по-видимому, вы так думаете.
— Я вижу пальмы, тюан! — выкрикнул серанг.
Капитан Уолей подошел к поручням, но вместо того, чтобы смотреть вперед уверенным, зорким взглядом моряка, нерешительно озирался, словно он, открыватель новых путей, заблудился на этой узкой полосе моря.
Еще один белый — помощник капитана — поднялся на мостик. Это был худой высокий молодой человек с недобрыми глазами и усами кавалериста. Он остановился рядом с механиком. Капитан Уолей, стоявший к ним спиной, осведомился:
— Сколько по лагу?
— Восемьдесят пять, — быстро ответил помощник и подтолкнул механика локтем.
Капитан Уолей своими мускулистыми руками с силой сжал железные поручни; сдвинул брови, он напряженно всматривался вдаль; пот выступил у него на лбу, и слабым голосом он прошептал:
— Когда судно возьмет правильное направление, так держать, серанг.
Молчаливый малаец отступил назад, выждал немного и предостерегающе поднял руку, давая знак рулевому. Штурвал быстро повернулся. Снова помощник подтолкнул механика, но Масси накинулся на него.
— Мистер Стерн, разрешите мне на правах судовладельца заявить вам, что вы ведете себя, как идиот! — сказал он злобно.
VII
Стерн, видимо нимало не обескураженный, посмеиваясь, спустился вниз, но механик Масси остался на мостике и продолжал расхаживать взад и вперед с видом самоуверенным и в то же время смущенным. На борту все были ниже его — все, без исключения. Он им платил жалованье, и он кормил их. Они ели его хлеб и прикарманивали его деньги, получая больше, чем того стоили. И никаких забот у них не было, тогда как ему одному приходилось сталкиваться со всеми затруднениями, связанными с владением судном. Когда он представлял себе свое положение со всеми его грозными последствиями, ему казалось, что в течение многих лет он был добычей шайки паразитов; и в течение многих лет он ворчал на всех, связанных с «Софалой», — на всех, за исключением, быть может, китайцев-кочегаров, которые помогали судну продвигаться вперед. Польза, которую они приносили, была очевидна; они были неотъемлемой частью механизма, хозяином которого он являлся.
Проходя по палубе, он грубо толкал каждого, кто попадался ему на пути, но матросы малайцы научились увертываться от него… Он вынужден был их терпеть, ибо должен же кто-то выполнять черную работу на судне. Ему приходилось бороться и измышлять средства, чтобы «Софала» могла совершать свои рейсы… а что он за это получал? Даже должного уважения ему не оказывали. Впрочем, если бы все мысли и поступки людей были направлены к тому, чтобы оказывать ему всяческое уважение, он все равно не почувствовал бы удовлетворения. К тому времени суетное упоение обладанием и властью рассеялось и остались лишь материальные затруднения, боязнь лишиться того положения, какое оказалось, по существу, не стоящим, и тревожные мысли, перед которыми бессильно самое гнусное раболепство людей.
Он ходил взад и вперед. В конце концов мостик был его собственностью: он за него заплатил. Держа трубку в руке, он время от времени останавливался и с напряженным, сосредоточенным вниманием прислушивался к заглушенному стуку машин (его собственных машин) и тихому скрежетанию рулевой цепи, вечно омываемой водой у борта. Не будь этих звуков, судно казалось бы неподвижным, как бы ошвартованным у берега и безмолвным, словно покинутым всеми людьми. Но длинная прямая линия берега — низменного болотистого берега с мангровыми деревьями и группой из трех пальм на заднем плане — постепенно вырисовывалась все отчетливее; не было ни одного штриха, который приковал бы внимание. Туземцы — пассажиры «Софалы» — лежали на циновках под тентом; дым из трубы парохода казался единственным признаком жизни и таинственным образом был связан со скользящим движением судна.
Капитан Уолей, стоявший с биноклем в руке рядом с маленьким малайцем-серангом — словно старый великан со своим слугой, сморщенным пигмеем, — вел судно по мелководью.
Трудно было миновать эту подводную гряду грязи, смытой потоком с мягкого дна реки и отложившейся па твердом морском дне. На берегу из наносного ила не было никаких опознавательных знаков, и определить направление можно было, лишь руководствуясь очертаниями далеких гор. Гору с плоской и неровной вершиной, похожую на коренной зуб, и другую седлообразную возвышенность приходилось разыскивать при ослепительно-ярком свете, который, казалось, растекался, как сухой огненный туман, пронизывая воздух, поднимаясь над водой, окутывая дали, слепя глаза. В этой дымке света вырисовывался только ближайший край берега, неподвижный, несокрушимый, угольно-черный. На расстоянии тридцати миль в глубь страны виднелся на фоне неба зазубренный хребет с очертаниями и тенями голубыми, бледными и трепещущими, словно нарисованными на воздушной паутине, на легком, неосязаемом занавесе, который был опущен над равниной из наносного ила. Рукава устья сверкали, как серебро, между квадратными кусками, начисто отрезанными от берега, окаймленного мангровыми деревьями.
На переднем конце мостика великан и пигмей часто обменивались тихими словами. За ними стоял Масси с недоумевающей и презрительной миной. Круглые глаза его уставились в одну точку; казалось, он позабыл о своей длинной трубке, которую держал в руке.
Ниже мостика, на баке, затененном белым тентом, молодой матрос-малаец перелез через поручни. Пропустив под мышками широкую полосу из парусины, он налег на нее грудью и перегнулся далеко за борт. Рукав его тонкой бумажной рубахи, отрезанный почти до плеча, обнажал смуглую руку, мускулистую, округлую, с кожей атласной, как у женщины. Грозным движением пращника он взмахнул рукой; четырнадцатифунтовый лот, кружась, взвился в воздухе, затем, метнувшись вперед, долетел до носа судна. Мокрый тонкий линь, скользя между смуглыми пальцами, со свистом развернулся, и лот, погружаясь в воду у борта судна, провел серебряный шрам на золотой ряби. Немного погодя молодой малаец протяжным голосом выкрикнул на своем родном языке глубину.
— Тига стенга! — кричал он после каждого всплеска и торрпливо свертывал линь, чтобы снова его забросить. «Тига стенга» означает три с половиной саженей. На протяжении мили до самого устья реки глубина была одинакова.
— Три с половиной. Три с половиной. Три с половиной, — и его модулирующий голос, звучавший монотонно, как повторный крик птицы, казалось, уплывал в сиянии солнца, таял в безмолвии пустынного моря и безжизненного берега, в открытом пространстве, тянувшемся на север, юг, восток и запад, где не видно было ни тени облака, не слышно шепота других людей.
Механик — владелец «Софалы» — продолжал неподвижно стоять позади двух моряков, отличающихся друг от друга расой, религией, цветом кожи, европеец, своей мощной фигурой бросающий вызов годам, и маленький малаец, тоже старый, но тощий и сморщенный, словно увядший коричневый лист, который по воле ветра приютился в тени того, другого. Внимательно смотрели они вперед, на сушу, и у них не было времени отрываться от дела. А Масси, смотревший на них сзади, казалось, видел в этой преданности долгу неуважение к собственной своей особе.
Это было неразумно, но уже много лет он жил бессмысленной досадой в своем особом мире. Наконец, проведя влажной ладонью по редким прядям жестких волос на макушке своей желтой головы, он медленно заговорил:
— Вам нужен лотовой! Должно быть, вы считаете это необходимым, чтобы вести пароход. Неужели вы не можете, глядя на берег, определить, где вы находитесь? Я не плавал здесь и двенадцати месяцев, как уже постиг эту штуку… а ведь я всего-навсего механик. Я могу вам отсюда указать, где находится гряда, а кроме того, могу вас уведомить, что вы минут через пять посадите судно на мель. Но, пожалуй, вы заявите, что я вмешиваюсь не в свое дело. А в нашем договоре сказано, что вмешиваться я не должен.
Он замолчал. Капитан Уолей все с тем же суровым, напряженным лицом пошевелил губами и прошептал:
— Близко ли, серанг?
— Очень близко, тюан, — быстро пробормотал малаец.
— Тихий ход! — громко, твердым голосом сказал капитан.
Серанг схватился за ручку сигнального аппарата. Внизу ударил гонг. Масси, презрительно усмехаясь, отошел и просунул голову в люк машинного отделения.
— Можете ждать дурацких распоряжений, Джек! — заорал он.
Помещение, куда он заглядывал, было глубоким и темным; серые отблески стали внизу казались холодными после резкого сияния моря вокруг судна. Но воздух, пахнувший ему в лицо, был горячим и липким. Отрывистый гулкий крик, которому невозможно было дать какое-либо истолкование, раздался снизу. Так отвечал своему начальнику второй механик.
Это был человек средних лет, рассеяный, молчаливый и, казалось, до того поглощенный своими машинами, что как будто разучился говорить. Когда обращались непосредственно к нему, единственным его ответом было ворчание или гулкий крик — в зависимости от расстояния. За все те годы, которые он провел на борту «Софалы», никто ни разу не слыхал, чтобы он обменялся дружелюбными приветствиями с кем-нибудь из своих товарищей. Казалось, он не замечал, что люди приходят и уходят, он как будто вовсе их не видел. На берегу он никогда не узнавал товарищей по судну. За столом (четверо белых на борту «Софалы» обедали вместе) он бесстрастно смотрел в свою тарелку, а в конце обеда неожиданно вскакивал и бежал вниз, словно что-то побуждало его пойти и посмотреть, не украл ли кто машины, пока он обедал.
В порту — по окончании рейса — он регулярно сходил на берег, но никто не знал, где и как проводит он свои вечера. На местных каботажных судах была популярна нелепая туманная легенда о его любовном увлечении женой сержанта ирландского пехотного полка. Много лет назад полк нес здесь гарнизонную службу, а затем перебрался неведомо куда, в другое полушарие. Два или три раза в год механик выпивал лишнее. В таких случаях он возвращался на борт в более ранний час и пробегал по палубе, растопырив руки и балансируя, словно канатный плясун; заперев дверь своей каюты, он всю ночь напролет беседовал и спорил сам с собой на разные тона: гневно, насмешливо, плаксиво — с изумительной настойчивостью. Масси на своей койке в соседней каюте, приподнявшись на локте, обнаруживал, что второй его механик помнил имена всех белых, когда-либо служивших на борту «Софалы». Он вспоминал имена людей, уже умерших, имена вернувшихся на родину и тех, что уехали в Америку. В пьяном виде он вспоминал людей, которые так недолго были связаны с судном, что Масси позабыл, при каких обстоятельствах они служили, и едва мог воскресить в памяти их лица. По другую сторону переборки механик пьяным голосом обсуждал их поведение, с исключительной язвительностью измышляя скандальные истории. Выходило так, что все они чем-то его оскорбили, а он в отместку их всех раскусил. Он злобно бормотал, саркастически смеялся, сокрушал их одного за другим, но о своем начальнике Масси лопотал с завистливым и наивным восхищением:
— Умный негодяй! Таких не каждый день встретишь. Вы только посмотрите на него! Ха! Великий человек! Собственное судно. Уж он-то не собьется с толку. Э, нет, этакая скотина!
А Масси, приняв с довольной улыбкой эту бесхитростную дань своему величию, начинал кричать и колотить кулаками в переборку:
— Заткните глотку, сумасшедший! Дайте мне спать, идиот!
Но горделивая улыбка играла на его губах. Одинокий ласкар[8], державший ночную вахту в гавани, — быть может, юноша, недавно пришедший из лесной деревушки, — неподвижно стоял на темной палубе, прислушиваясь к несмолкаемой пьяной болтовне. Сердце его замирало от благоговейного страха перед белыми людьми, властными и упрямыми людьми, которые неумолимо преследуют свои непостижимые цели, — перед существами, которые говорят со странными интонациями и руководствуются необъяснимыми чувствами и неисповедимыми мотивами.
VIII
После ответного крика второго механика Масси еще некоторое время мрачно стоял над люком машинного отделения. Капитана Уолея, который с помощью пятисот фунтов удерживал за собой командование в течение трех лет, можно было заподозрить в том, что он никогда еще не видел этого берега. Казалось, он не в силах был опустить бинокль, как будто приклеившийся под сдвинутыми его бровями. Эти нахмуренные брови придавали ему вид неумолимо суровый, но поднятый его локоть слегка дрожал, а пот струился из-под шляпы, словно в зените внезапно вспыхнуло второе солнце рядом с неподвижно застывшим в небе пламенным шаром, в ослепительно-белых лучах которого земля кружилась и сверкала, как пылинка. Время от времени, все еще не опуская бинокля, он поднимал руку, чтобы вытереть влажное лицо. Капли стекали по щекам, падали, словно брызги дождя, на белую бороду… и вдруг, как будто руководимая необъяснимым и тревожным импульсом, рука его потянулась к сигнальному аппарату машинного отделения.
Внизу прозвучал удар гонга. Сдержанная вибрация парохода, шедшего тихим ходом, совершенно прекратилась, смолкли все звуки, словно великая тишина, объявшая берег, прокралась сквозь железные бока судна и завладела самыми сокровенными его уголками. Иллюзия полной неподвижности, казалось, спустилась на судно с лучезарного голубого купола, который раскинулся над гладью моря, не тронутого рябью. Легкий бриз, пробужденный ходом судна, стих, как будто воздух сделался слишком густым; не слышно было даже тихого журчанья воды у носа. Узкое длинное судно продвигалось, не оставляя за собой ряби, и, словно крадучись, приближалось к мелководью. Унылый монотонный крик ласкара, бросавшего лот, раздавался все реже и реже, и люди на мостике, казалось, затаили дыхание. Малаец у штурвала пристально смотрел на катушку компаса; капитан и серанг не сводили глаз с берега.
Масси отошел от люка и, неслышно ступая, вернулся к тому самому месту на мостике, где стоял раньше. Ой усмехнулся, обнажая ряд крупных белых зубов; в тени под тентом зубы блестели, словно клавиши рояля в полутемной комнате.
Наконец, делая вид, что разговаривает сам с собой, он сказал с преувеличенным удивлением, но не очень громко:
— Остановил машину. Интересно, что будет дальше.
Он выждал, сгорбился и, бросая косые взгляды, склонил голову набок. Потом слегка повысил голос:
— Если бы я осмелился сделать нелепое замечание, я бы сказал, что у вас не хватает мужества…
Но тут ласкар, бросавший лот, вдруг оживился, словно в него вселился какой-то неистовый дух, который блуждал в необъятной тишине берега. Протяжный, монотонно-певучий крик сменился быстрыми, отрывистыми возгласами. Снова и снова погружался лот, со свистом развертывался линь, и слышался всплеск за всплеском. Пароход шел по мелководью, и матрос, вместо того, чтобы протяжно выкрикивать сажени, давал глубину в футах.
— Пятнадцать футов. Пятнадцать, пятнадцать! Четырнадцать, четырнадцать…
Капитан Уолей опустил руку с биноклем. Она опускалась медленно, как будто в силу своей тяжести: массивное тело капитана оставалось неподвижным, а возгласы лотового, в которых слышалась тревожная, предостерегающая нотка, проносились мимо его ушей, словно он был глух.
Масси, притихший и внимательно прислушивавшийся, впился глазами в серебрившийся стриженый затылок старика. Пароход, казалось, стоял на месте, но постепенно река начинала мелеть.
— Тринадцать футов… Тринадцать! Двенадцать! — тревожно кричал лотовой ниже мостика.
И вдруг босоногий серанг бесшумно отошел, чтобы украдкой поглядеть за борт.
Узкоплечий, худой, с ямкой на темной шее, в полинявшем синем бумажном костюме и низко надвинутой старой войлочной шляпе, он казался, если смотреть на него сзади, не более четырнадцатилетнего мальчика. Было что-то ребячески непосредственное в том любопытстве, с каким он следил, как поднимались снизу на поверхность синей воды огромные желтоватые витки, похожие на плотные облака, медленно плывущие вверх по бездонному небу. Это зрелище нимало его не испугало. Ясно было, что киль «Софалы» бороздит сейчас грязевую гряду, что и побудило его поглядеть за борт.
Зоркие глаза, косо прорезанные на маленьком старом лице китайского типа, неподвижном, словно вырубленном из старого темного дуба, давно уже подметили, что судно, пересекая мелководье, взяло неверный курс.
Когда была продана «Красавица» и все матросы получили расчет, серанг в своем полинявшем синем костюме и широкополой серой шляпе по целым дням вертелся у входа в Управление порта. Наконец однажды, заметив капитана Уолея, который шел набирать команду для «Софалы», он спокойно шагнул вперед и, стоя босиком в пыли, молча поднял на него глаза. Старый его командир посмотрел на него благосклонно — должно быть, то был счастливый день для малайца, — и меньше чем через полчаса белые люди в конторе вписали его имя в документ, который закреплял за ним должность серанга на огненном корабле «Софала». С тех пор он много раз смотрел с этого мостика на мелководье, устье и берег. Видимый мир, воспринимаемый его глазами, запечатлевался в инертном мозгу — так образы внешнего мира, проходя сквозь линзу камеры, запечатлеваются на пленке. Знание его было полным и точным; тем не менее, если бы спросили его Мнение, и в особенности, если б вопрос был задан сурово и прямо, как спрашивают обычно белые люди, он бы заколебался, проявляя полное неведение. В фактах он был уверен, но эту уверенность подавляло недоумение: какой именно ответ желателен белым.
Пятьдесят лет тому назад, когда он родился в лесной деревушке, отец его (который умер, так и не увидав ни одного белого лица) попросил человека, сведущего в астрологии, составить гороскоп младенца, ибо по расположению звезд можно узнать всю судьбу человека. Ему суждено было, по милости белых людей, преуспевать на море. Он подметал палубы кораблей, стоял у штурвала, ведал хозяйственной частью и, наконец, был возведен в должность серанга. Отличался он благодушием и не в силах был постигнуть простейшие мотивы тех, кому служил, так же как они сами не способны были сквозь кору земли добраться до ее сердца и узнать, из огня оно или из камня. Но он ничуть не сомневался в том, что «Софала», пересекая мелководье Бату-Беру, сошла с верного пути.
Ошибка была незначительна. «Софала» уклонилась к северу, но расстояние это едва ли вдвое превышало длину судна; белый человек, не понимая причины уклонения (ибо невозможно было заподозрить капитана Уолея в грубом неведении, неумении или небрежности), склонен был бы усомниться в свидетельстве своих чувств. Такого рода соображения приковывали к месту Масси, беспокойно усмехавшегося и скалившего зубы. Иначе обстояло дело с серангом. Его не тревожило недоверие к свидетельству собственных чувств. Если его капитан решил вести пароход через грязевую гряду, значит так и должно быть. На своем веку он видел белых людей, совершавших не менее странные поступки. Теперь ему интересно было посмотреть, что из этого выйдет. Наконец, видимо удовлетворенный, он отошел от поручней.
Он не произнес ни слова, но капитан Уолей, казалось, не обратил внимание на поведение своего серанга. Не поворачивая головы, он спросил, едва шевеля губами:
— Все еще подвигаемся вперед, серанг?
— Помаленьку подвигаемся, тюан, — отозвался малаец. Потом вскользь добавил: — Мель осталась позади.
Лот подтвердил его слова: глубина увеличивалась, и замерли тревожные нотки в голосе лотового, висевшего на парусиновом поясе за поручнями «Софалы». Капитан Уолей приказал убрать лот и пустить машины. Затем, отведя взгляд от берега, он дал указания серангу вести судно в устье реки.
Масси громко хлопнул ладонью по ляжке:
— Вы прошли по гряде. Поглядите за корму. Видите, какой след мы оставили! Он ясно виден. Ей-богу, я это предвидел! Зачем вы это сделали? Зачем, черт возьми, вы это сделали? Я думаю вы хотите меня испугать.
Говорил он медленно, как бы с опаской, и не спускал с капитана своих выпуклых черных глаз. В злобном его голосе слышалась плаксивая нотка; чувство незаслуженной обиды заставляло его ненавидеть человека, который из-за жалких пятисот фунтов требовал, по соглашению, шестой доли прибыли в течение трех лет. Когда злоба его одерживала верх над благоговейным страхом, какой внушала ему личность капитана Уолея, он буквально хныкал от бешенства.
— Вы не знаете, что придумать, чтобы замучить меня до смерти! Мне бы в голову не пришло, что такой человек, как вы, снизойдет…
Когда капитан Уолей пошевельнулся в своем кресле, Масси приостановился не то с надеждой, не то с опаской, словно ожидая, что тот обратится к нему с примирительной речью или же набросится на него и прогонит с мостика.
— Я сбит с толку, — продолжал он, держась настороже и скаля свои крупные зубы. — Не знаю, что думать. Я уверен, что вы пытаетесь меня запугать. Вы едва не посадили судно на мель, где оно проторчало бы по меньшей мере двенадцать часов, не говоря уже о том, что грязь забилась бы в машины. В наше время судно не может терять двенадцати часов — вам бы это следовало знать, и вы, конечно, знаете, но только…
Его тягучая речь, голова, склоненная набок, мрачные взгляды, какие он искоса бросал, казалось, не производили никакого впечатления на капитана Уолея. Тот, сурово сдвинув брови, смотрел на палубу. Масси подождал минуту, потом заговорил жалобно и угрожающе:
— Вы считаете, что этим договором связали меня по рукам и по ногам? Считаете, что можете меня мучить, как вам вздумается? А? Но вы не забудьте, что осталось еще шесть недель. У меня есть время вас рассчитать раньше, чем истекут эти три года. Вы еще успеете сделать что-нибудь такое, что даст мне возможность вас рассчитать, и вам придется ждать год, пока вы сможете убраться восвояси со своими пятьюстами фунтами, не оставив мне ни пенни на покупку новых котлов. Вас радует эта мысль, не так ли? Мне кажется, вы сидите здесь и радуетесь. Выходит так, словно я продал свою душу за пятьсот фунтов и заслужил вечное проклятье…
Он умолк, скрывая свое раздражение, потом ровным голосом заговорил:
— Котлы изношены, а над моей головой висит осмотр… Капитан Уолей!.. Слышите, капитан Уолей! Что вы делаете со своими деньгами? У вас где-то есть большой капитал. У такого человека, как вы, должны быть деньги. Это само собой разумеется. Я не дурак, знаете ли… капитан Уолей, компаньон…
Снова он замолчал и на этот раз как будто надолго. Он провел языком по губам и бросил взгляд на серанга, который вел судно, шепотом давая указания рулевому и делая ему знаки рукой.
Винт отбрасывал на длинную черную тенистую отмель мелкие волны, увенчанные темной пеной. «Софала» вошла в реку: след, проведенный ею над грязевой грядой, остался за кормой на расстоянии мили, скрылся из виду, исчез; гладкое пустынное море раскинулось вдоль берега В ослепительном сиянии солнца. По обеим сторонам судна тянулись болотистые, пропитанные водой берега, Заросшие темными искривленными мангровыми деревьями.
Масси снова заговорил тем же тоном, словно кто-то вертел ручку, извлекая из него слова, как мелодию из музыкальной Шкатулки.
— Если кто ухитрится меня обойти, так это вы! Я готов в этом признаться. И признаюсь. Чего вам еще нужно? Разве самолюбие ваше не удовлетворено, капитан Уолей? С самого начала вы меня обошли. Теперь я понимаю, что вы все время вели свою линию. Вы позволили мне включить в договор пункт о неумеренном употреблении спиртных напитков, — ни слова не сказали, только поморщились, когда я настоял на том, чтобы это было написано черным по белому. Откуда я мог знать ваше слабое место? А слабости у каждого должны быть. И вдруг, извольте! Когда вы явились на борт, выяснилось, что уже много лет вы не пьете ничего, кроме воды.
Он оборвал свои укоризненные жалобы и глубокомысленно задумался, как задумываются хитрые и неумные люди. Казалось непостижимым, как может капитан Уолей не смеяться при виде этой желтой физиономии, выражающей крайнее отвращение. Но капитан Уолей не поднимал глаз — он сидел в своем кресле оскорбленный, важный и неподвижный.
— Нечего сказать, — монотонно продолжал Масси, — стоила выставлять пункт о неумеренном употреблении спиртных напитков как повод увольнения человека, который не пьет ничего, кроме воды! А вид у вас был пасмурный, когда я в то утро прочитал свои условия в конторе юриста. Капитан Уолей, вы выглядели очень расстроенным, и тут-то я решил, что мне удалось угадать ваше слабое место. Судовладелец должен быть чрезвычайно осторожен, выбирая себе шкипера. Вероятно, вы это время исподтишка надо мной смеялись… А? Что вы хотите сказать?
Капитан Уолей только пошевельнул ногой. Масси посмотрел на него искоса, и в глазах его вспыхнула глухая вражда.
— Но не забудьте, что есть и другие поводы к увольнению. Постоянная небрежность, равносильная неопытности… грубое и упорное пренебрежение своим долгом. Я не такой уж дурак, каким вы хотите меня выставить. Последнее время вы были небрежны, во всем полагались на этого серанга. Я ведь слышал, как вы приказывали этому старому дураку малайцу определять для вас местоположение, словно вы такая важная особа, что сами не можете это сделать. А как вы провели только что судно, задев килем мель? Вы думаете, что я с этим примирюсь?
Облокотившись о трап мостика, старший механик Стерн прислушивался и подмигивал второму механику, который на минутку поднялся на палубу и стоял вдали, возле трапа машинного отделения. Вытирая руки тряпкой, он равнодушно глядел по сторонам на берега реки, скользившие за кормой «Софалы».
Масси повернулся лицом к креслу. Хныканье его снова стало угрожающим.
— Берегитесь! Я еще могу вас уволить и в течение года держать у себя ваши деньги. Я могу…
Но при виде этого молчаливого, неподвижного человека, чьи деньги в последнюю минуту спасли его от разорения, слова застряли у него в горле.
— Не то чтобы я хотел с вами распрощаться… — помолчав, заговорил он вкрадчиво. — Капитан Уолей, я ничего лучшего не желаю, как жить с вами в дружбе и возобновить договор, если вы согласитесь внести еще сотни две на покупку новых котлов. Я об этом уже говорил. Новые котлы нужны — вам это известно так же, как и мне» Вы обдумали мое предложение?
Он ждал. Тонкий мундштук трубки с массивной чашечкой на конце торчал между его толстыми губами. Трубка потухла. Вдруг он выхватил ее изо рта и заломил руки.
— Вы мне не верите?
Он сунул трубку в карман своей лоснящейся черной куртки.
— Иметь дело с вами не легче, чем с чертом! — сказал он. — Почему вы не отвечаете? Сначала вы себя держали так важно и высокомерно, что я едва осмеливался ползком пробираться по своей собственной палубе. Теперь я не могу ни слова из вас вытянуть. Вы как будто меня не замечаете. Что это значит? Честное слово, вы меня пугаете, прикидываясь глухонемым. Какие мысли бродят у вас в голове? Что вы против меня замышляете? И с таким упорством, что слова выговорить не можете. Никогда вы не заставите меня поверить, будто вы — вы! — не знаете, где достать две сотни!.. Из-за вас я готов проклясть тот день, когда родился…
— Мистер Масси! — сказал вдруг капитан Уолей, по-прежнему не шевелясь. Механик сильно вздрогнул. — Если это так, я могу только просить у вас прощения.
— Право руля! — пробормотал серанг, обращаясь к рулевому, и «Софала» начала поворачиваться, вступая во второе колено реки между двумя изгибами.
— Уф! — Масси содрогнулся. — От ваших слов у меня кровь стынет в жилах. Что вас побудило ко мне прийти? Что побудило неожиданно явиться в тот вечер на борт и искушать меня громкими словами и деньгами? Я всегда недоумевал, каковы были ваши мотивы. Вы прицепились ко мне, чтобы ничего не делать и пить мою кровь, вот что я вам скажу. Верно? Я вас считаю величайшим скрягой, или же…
— Нет. Я только беден, — твердо сказал капитан Уолей.
— Так держать! — прошептал серанг.
Масси отвернулся, подбородком касаясь плеча.
— Я этому не верю, — сказал он своим, не допускающим возражений, тоном. Капитан Уолей не шелохнулся. — Вы тут восседаете, словно стервятник, набивший себе зоб… точь-в-точь, как стервятник.
Он окинул реку и берега рассеянным взглядом и медленно ушел с мостика.
IX
Повернувшись к трапу, Масси увидел внизу голову старшего помощника Стерна с его рыжими усами, мигающими глазами и хитрой, таинственной улыбкой.
До поступления на «Софалу» Стерн служил младшим помощником в одной из крупных пароходных компаний. По его словам, он отказался от места «из соображений принципиальных». Повышения в должности приходилось ждать слишком долго, жаловался он, и вот он решил, что пора ему сделать попытку продвинуться. Служащие Компании, казалось, никогда не бросали службы и никогда не умирали; все они цеплялись за свои места до тех пор, пока не покрывались плесенью. Ему надоело ждать, и он опасался, что лучшие из служащих не будут оценены по заслугам в том случае, если освободится вакансия. Кроме того, капитан, под командой которого он служил, — капитан Провост, — был странным человеком и за что-то его невзлюбил. Должно быть, за то, что Стерн исполнял не только свои служебные обязанности. Если помощник делал промах, он готов был выслушать порицание; но он надеялся, что с ним будут обращаться, как с человеком, а не третировать его неизменно так, словно он был собакой. Он напрямик попросил капитана Провоста сказать, в чем его вина, а капитан Провост в высшей степени презрительно ответил, что он — образцовый помощник, а если ему не нравится, как с ним обращаются, то вот сходни — он может хоть сейчас сойти на берег. Конечно, всем известно, что за человек этот капитан Провост. Не было смысла подавать жалобу в правление. Капитан Провост пользовался слишком большим влиянием. Тем не менее они вынуждены были дать ему хорошую рекомендацию. Он брал на себя смелость утверждать, что на него никакого обвинения возвести нельзя. Услыхав случайно, что помощник на «Софале», пораженный солнечным ударом, отправлен в госпиталь, он решил попытать, нс примут ли его на это место.
Он явился к капитану Уолею, гладко выбритый, краснолицый, худощавый, и, выпячивая узкую грудь, рассказал мужественно и откровенно свою маленькую историю. Время от времени веки его слегка вздрагивали, а рука украдкой тянулась к кончику огненно-красного уса; брови у него были прямые, мохнатые, каштанового цвета, он смотрел собеседнику прямо в глаза, и в его взгляде было что-то граничившее с наглостью. Капитан Уолей нанял его временно; затем, когда доктора посоветовали прежнему помощнику вернуться на родину, Стерн остался на следующий рейс, потом еще на один. Теперь место было за ним закреплено, и свои обязанности он исполнял с серьезным, сосредоточенным вниманием. Когда к нему обращались, он настороженно улыбался и всей своей позой старался выразить величайшее почтение, но при этом всегда как будто насмешливо подмигивал, словно ему был открыт секрет какой-то шутки, всех одурачившей и никем не разгаданной.
Серьезный и улыбающийся, он следил, как Масси спускался со ступеньки на ступеньку. Когда старший механик сошел на палубу, Стерн повернулся и очутился с ним нос к носу. Одинакового роста, но нимало друг на друга не похожие, они стояли лицом к лицу: казалось, их соединяла не только яркая полоса света, падавшая вкось на палубу сквозь широкое отверстие между двумя тентами и тянувшаяся у их ног, словно ручей, но и еще что-то, глубокое и неуловимое, как невысказанная вслух догадка, тайное недоверие или какой-то страх.
Наконец Стерн, мигая глубоко посаженными глазами и выдвинув гладко выбритый подбородок, такой же красный, как и вся его физиономия, прошептал:
— Видели? Он задел килем мель! Видели?
Масси с презрительным видом отвечал в том же тоне, не поворачивая к нему своего желтого мясистого лица:
— Может быть. Но, будь вы на его месте, мы бы застряли на мели.
— Простите, мистер Масси. Разрешите мне с этим не согласиться. Конечно, судовладелец, находясь на собственной палубе, может говорить все, что ему вздумается. Это совершенно верно… но я прошу…
— Убирайтесь с дороги!
Тот слегка вздрогнул, может быть сдерживая порыв негодования, но с места не тронулся. Масси, опустив глаза, смотрел то направо, то налево, словно палуба у ног Стерна была усыпана яйцами, которые нельзя было давить, и он раздраженно высматривал местечко, куда можно поставить ногу и убежать. Кончилось тем, что он тоже не тронулся с места, хотя путь был свободен.
— Я слышал, что вы говорили там, наверху, — продолжал помощник. — Вы сделали одно очень справедливое замечание, что у каждого человека должно быть слабое место…
— Подслушиванье — вот ваше слабое место, мистер Стерн.
— Если б вы только меня выслушали, мистер Масси, я бы мог…
— Вы проныра! — перебил Масси и даже успел повторить торопливо: — Вот именно — проныра, — прежде чем Стерн с жаром продолжал:
— Послушайте, сэр, чего вы хотите? Вы хотите…
— Я хочу, хочу… — забормотал Масси, взбешенный и удивленный. — Я хочу? Да откуда вы знаете, что я чего-нибудь хочу? Как вы смеете? Что вы хотите сказать? Чего добиваетесь вы?..
— Повышения.
Стерн утихомирил его своею откровенной дерзостью. Круглые мягкие щеки механика еще подергивались, но он проговорил довольно спокойно:
— Вы мне только голову морочите.
А Стерн посмотрел на него с самоуверенной улыбочкой.
— Один мой знакомый, деловой парень (теперь он занимает хорошее положение), говорил мне, бывало, что это и есть единственно правильный путь. «Всегда выдвигайтесь вперед, — говаривал он. — Попадайтесь на глаза своему хозяину. Вмешивайтесь всякий раз, как представляется случай. Покажите ему, что вы знаете. Надоедайте своим присутствием». Таков был его совет. Здесь, кроме вас, я не знаю другого хозяина. Вы — владелец судна, а, на мой взгляд, это самое важное. Понимаете, мистер Масси? Я хочу продвинуться. Из этого я не делаю тайны. Людей, которые хотят продвинуться, можно использовать, сэр. Полагаю, что вы недаром поднялись на вершину лестницы, сэр, и должны это знать.
— Надоедать своему хозяину, чтобы продвинуться, — повторил Масси, словно устрашенный непочтительной и оригинальной мыслью. — Я не удивляюсь, если именно по этой причине компания «Синий якорь» вас выставила. Это вы называете продвижением? Могу вам обещать, что вы и здесь так же точно продвинетесь, если не будете осторожнее.
Стерн, сбитый с толку, уныло понурил голову и, мигая, уставился в палубу. Все его попытки ближе познакомиться с судовладельцем приводили лишь к этим мрачным угрозам увольнения, — а такая угроза заставляла его немедленно умолкнуть, словно он еще не был уверен в том, что настал час, когда можно смело принять вызов. И сейчас он на секунду лишился дара речи, а Масси прошел мимо, сделав попытку задеть его плечом. Стерн отступил назад и обрек попытку на неудачу. Затем он повернулся и широко разинул рот, словно хотел что-то крикнуть вслед механику, но передумал.
Всегда — в этом он готов был сознаться — Стерн подстерегал случай выдвинуться, и у него вошло в привычку следить за поведением непосредственных его начальников, выискивая что-нибудь, «за что можно было бы уцепиться». Он был убежден, что ни один шкипер в мире не сумел бы удержать за собой командование, если бы только можно было «открыть глаза» судовладельцам. Эта романтическая и наивная теория не раз доводила его до беды, но он был неисправим. Стерн, по натуре своей человек вероломный, поступая на судно, всякий раз лелеял надежду спихнуть своего капитана и самому занять его место. Наяву, в часы досуга, он строил планы и мечтал о компрометирующих разоблачениях, во сне ему грезились счастливые случайности и благоприятное стечение обстоятельств. Случается, что шкиперы заболевают и умирают на море, а помощнику представляется случай показать, из какого теста он сделан. Бывает, что шкиперы падают за борт: он слыхал о таких происшествиях. Мало ли какие бывают случаи!.. И он твердо, как бы всем нутром своим, верил, что ни один шкипер не окажется на высоте, если за ним станет бдительно наблюдать человек, который «понимает дело» и все время «смотрит в оба».
Получив место на «Софале», он разрешил своей многолетней надежде окрепнуть. Начать с того, что очень удобно было иметь капитаном старика, человека, который по той или иной причине, естественно, может в самом непродолжительном времени оставить службу. Стерн очень опечалился, убедившись, что за все это время он нимало не приблизился к цели. А все-таки эти старики иногда сваливаются с ног внезапно. Кроме того, тут же под рукой находился судовладелец, который должен был обратить внимание на рвение и стойкость помощника. Стерн никогда не сомневался в своих способностях (действительно, он был прекрасным помощником), но в настоящее время профессиональные заслуги не выведут человека в люди в короткий срок. Парень должен быть энергичен, шевелить мозгами, чтобы продвинуться. Стерн решил получить по наследству должность капитана на этом пароходе. Командование «Софалой» он не считал завидной добычей, но руководствовался тем соображением, что везде — а в особенности на Востоке — важно получить начало, а затем уже одно командование повлечет за собой другое.
Он дал себе зарок действовать с величайшей осмотрительностью; мрачный и фантастический характер Масси смущал его, как нечто выходящее за пределы повседневного опыта. Но он был умен и чуть ли не с самого же начала понял, что попал в необычайную обстановку. Как человек, склонный к выслеживанию, он быстро овладел положением, но чувствовал, что есть здесь что-то от него ускользающее, и это приводило его в отчаяние, так как он горел нетерпением приблизиться к цели. Закончился первый его рейс, затем второй
Наконец настал день, когда он сделал открытие.
Мысль осенила его после долгих недель, посвященных бдительному наблюдению и недоуменным предположениям, — осенила внезапно, как приходит внезапно на ум долго ускользавшая разгадка загадки. Но, конечно, разгадка эта не была столь непреложна. Боже мой! Возможно ли? Он был словно громом поражен и, презирая самого себя, старался отделаться от этой мысли, как будто она являлась результатом нездорового пристрастия в сторону невероятного, необъяснимого, неслыханного… безумного!
Это озарение произошло во время предыдущего рейса, на обратном пути. Они только что отошли от местечка на материке, которое носит название Пангу, и выходили из бухты в море. С востока массивный мыс замыкал кругозор, нависшие края скалистых пластов просвечивали сквозь густой кустарник и ползучие растения. Ветер начал запевать в снастях; море вдоль берега, зеленое и как бы несколько приподнятое над линией горизонта, казалось, медленно и с грохотом переливалось в тени мыса с подветренной стороны; в широком прорезе бухты ближайшая группа островков была окутана туманным желтым светом восходящего солнца; дальше виднелись холмы других островков, неподвижно застывшие над водой проливов, по которым гулял буйный бриз.
Обычный путь «Софалы» пролег между этими рифами, раскинувшимися на несколько миль. «Софала» шла по широкому проливу, оставляя за кормой эти крошки земной коры, похожие на флотилию расснащенных старых судов, которые беспорядочно мчатся навстречу скалам и отмелям. Иные из этих клочков земли действительно казались не больше севшего на мель судна; другие островки, совсем плоские, лежали словно плоты на якоре, грузные черные каменные плоты; некоторые острова, густо заросшие лесом и круглые у основания, возносили свои сплющенные купола из зеленой листвы, которые трепетали в тени облака, гонимого внезапно налетевшим шквалом. Грозы часто разражались над этой группой островов; тогда острова затягивались сплошной тенью, они казались еще темнее и словно еще неподвижнее при вспышках молний, еще безмолвнее в раскатах грома; их неясные очертания стирались, растворялись в струях дождя, а когда вспыхивала молния, острова снова появлялись, резко очерченные и черные в грозовом свете, на фоне серой облачной завесы, рассыпанные по аспидно-черному круглому столу моря. Не тронутые бурями, не тревожимые мировыми распрями, сопротивляясь разрушительной работе веков, эти острова остаются такими же, как и в тот день, когда четыреста лет назад впервые упал на них взгляд западного человека, стоявшего на высокой корме каравеллы.
Такие уединенные местечки встречаются на шумном море; и на суше можно забрести иногда в деревушку, куда не проникли заботы, нужда и раздумье людей, и само время как будто о ней позабыло. Жизнь несчетных поколений прошла мимо них, и бесчисленные морские птицы, собираясь на отдых со всех точек горизонта к этим скалистым островам, растягивались в своем полете длинными темными знаменами по сияющему небу. Трепещущее облако птичьих крыл взмывало и застывало над вершинами скал, над скалами тонкими, как шпили, и скалами коренастыми, как башни Мартелло[9], над пирамидальными грудами, похожими на руины, над рядом голых глыб, напоминающих разрушенную каменную стену, опаленную молнией, а в каждой расщелине между камнями сверкала сонная светлая вода. Несмолкающие и резкие крики птиц звучали в воздухе.
Этот шум встречал «Софалу», шедшую от Бату-Беру; в тихие вечера летел ей навстречу жестокий и дикий крик, смягченный расстоянием, — крик морских птиц, которые опускаются к концу дня на отдых и сражаются за пристанище. Никто на борту «Софалы» не обращал на него внимания: то был голос, приветствовавший судно, которое не погрешило на своем пути и, не останавливаясь, покрыло расстояние в сто миль. Судно совершило свой путь… и один за другим, пунктуально, показывались островки, вершины скал, холмы. И облако птиц трепетало над скалами, беспокойное облако, испускавшее пронзительные и резкие крики — знакомые звуки, оживлявшие разбросанные внизу островки, широкое море и высокое чистое небо.
Но если «Софала» приближалась к суше после захода солнца, все было тихо под мантией ночи. Все было неподвижно, немо, едва видимо… только созвездия, низко сверкавшие над горизонтом, то появлялись, то заслонялись неясными массивами островов, подлинные очертания которых таяли на темном фоне неба; а три огня судна, похожие на три звезды — красную, зеленую и белую, — эти три огня, словно три блуждающие по земле звезды, неуклонно стремились к проливу в южном конце группы. Иногда глаза человека следили, как они приближались в темном пространстве, — глаза нагого рыбака, плывущего над рифом в своем каноэ. Он размышлял сонливо:
«Ха! Это то огненное судно, что раз в месяц приходит и уходит из бухты Пангу».
Больше он ничего о нем не знал. Как только ему удавалось расслышать на расстоянии полутора миль слабый шум винта, разбивающего тихую воду, «Софала» меняла курс, и тройной луч огней поворачивался и исчезал.
Несколько жалких полунагих семейств — племя изгнанников, тощих, с длинными волосами и безумными глазами, — влачило существование на этих одиноких, пустынных островках, которые лежали, словно покинутое укрепление, у врат бухты. В расщелинах скал утлые и уродливые каноэ, выдолбленные из древесного ствола, покоились на воде, более прозрачной, чем кристалл; дно их казалось волнистым, когда гребок[10] погружался в воду, а люди как будто висели в воздухе, заключенные в темное, пропитанное водой бревно, и терпеливо удили в странном трепетном зеленоватом воздухе над отмелями.
Их тела были коричневые и изможденные, словно высушенные на солнце; жизнь их протекала в безмолвии; дома, где они рождались, спали и умирали, — шаткие шалаши из камыша, травы и циновок, — не видны были со стороны моря. В слепой ночи не вспыхивал ни один огонек, чтобы осветить путь моряку. В дни штиля, пламенного, длительного штиля, какой бывает на экваторе, когда природа, страстная и сосредоточенная, как бы размышляет в течение многих дней и недель о неизменной судьбе детей своих, — в такие дни камни накалялись, как тлеющая зола, и обжигали подошву; вода становилась теплой и тошнотворной и в бледном сиянии мелководья словно густела у ног тощих людей с опоясанными бедрами.
Иногда случалось так, что «Софала», задержавшись в одном из портов, приближалась к бухте Пангу только в полдень. Сначала появлялось лишь неясное облако, дым, поднимавшийся из пустоты в чистое небо. Молчаливые рыбаки между рифами протягивали свои худые руки в сторону прилива: темные фигуры, бродившие, сгорбившись, по берегу островков, темные фигуры мужчин, женщин и детей, разыскивавших в песке черепашьи яйца, выпрямлялись; поднимая согнутые локти и заслоняясь рукой от света, люди смотрели, как судно, появлявшееся раз в месяц, скользило вперед, поворачивало и исчезало. Их слух улавливал тяжелое дыхание «Софалы», их глаза следили за ней, пока она не входила в пролив между двумя мысами материка, продвигаясь полным ходом, словно надеясь беспрепятственно войти в самые недра земли.
В такие дни сверкающее море скрывало опасности, караулившие по обеим сторонам ее пути. Все было неподвижно, раздавлено сокрушающей силой света; вся группа островов, темная в сиянии солнца, скалы, похожие на шпили, и скалы, похожие на руины, островки, похожие на ульи, и островки, очертаниями своими напоминающие копны сена или увитые плющом башни, — вся эта группа отражалась в не тронутой рябью воде, будто игрушки из эбенового дерева, расставленные на зеркальной доске.
С первыми признаками непогоды волны, гонимые ветром, покрывали острова пеной, словно окутывали их внезапно вырвавшимися облаками пара, а прозрачная вода, казалось, закипала во всех проливах. Злобное море обрисовывало пеной основания островов, эту кучу оторванных от берега обломков земли, протягивающих свои опасные отмели далеко в пролив; острова как бы щетинились этими косами, выброшенными на милю в длину, — смертоносными косами из пены и камня.
Достаточно было свежего бриза, — как в то утро в предыдущий рейс, когда «Софала» рано вышла из бухты Пангу, а открытие мистера Стерна выросло из крохотного зернышка бессознательных подозрений и распустилось цветком чудовищным и зловещим, — даже такого бриза было достаточно, чтобы сорвать безмятежную маску с лика моря. Для Стерна, смотревшего равнодушно, это было некое откровение — он впервые узрел опасности, отмеченные пенистыми синевато-багровыми пятнами на воде так же ясно, как на карте. Ему пришло в голову, что такой день является самым благоприятным для входа в пролив, — ясный ветреный день, когда волны разбиваются о каждый подводный риф и как бы расставляют бакены в проливе, а в штиль вам приходится полагаться лишь на компас да зоркость опытного глаза. Однако капитаны «Софалы» не раз должны были проходить здесь ночью. В наше время, ведя пароход, вы не можете терять шесть или семь часов. Это недопустимо. Впрочем, самое главное — навык, и с должной осмотрительностью… Пролив был широкий и сравнительно безопасный; нужно лишь найти вход в него в темноте, ибо, если человек запутается среди рифов у входа, ему уже не вывести судна… да вряд ли ему вообще удастся выбраться.
То были последние мысли Стерна, не имевшие отношения к великому открытию. Он только что наблюдал за поднятием якоря и теперь замешкался на носу. Капитан находился на мостике. Слегка позевывая, Стерн оторвался от созерцания моря и прислонился к шлюпбалке.
В сущности, это были последние спокойные минуты, какие ему суждено было провести на борту «Софалы». Все последующие часы были насыщены тревожным недоумением и посвящены обдумыванию планов. Не осталось времени для ленивых бесцельных мыслей — они были сметены открытием, и иногда он искренне сожалел, что у него хватило ума сделать это открытие. И, однако, он не мог рассчитывать на большую удачу, раз продвижение его зависело от того, чтобы найти «что-то неладное».
Х
Открытие, действительно, было слишком волнующее. Кое-что оказалось «чертовски неладным», и сначала эта уверенность попросту пугала. Стерн смотрел на корму и пребывал в таком вялом настроении, что, против обыкновения, никому не желал причинить зла. Он видел капитана, стоящего на мостике. Какой незначительной, какой случайной была мысль, которая привела к открытию! Так иной раз искра может поджечь запал страшной мины.
Тент на баке, поддуваемый снизу ветром, выпячивался и медленно опускался, а над тяжело хлопающим тентом широкое серое пальто капитана Уолея все время трепетало вокруг его рук и торса. Он стоял лицом к ветру, в якорном свете, и длинная его серебристая борода под напором ветра как бы прилипла к груди; брови тяжело нависли над глазами, зорко смотревшими вперед. Стерн мог разглядеть, как поблескивают белки под косматыми дугами бровей. Глаза капитана, несмотря на приветливое его обращение, вблизи словно пронизывали все насквозь. Стерн, разговаривая со своим капитаном, никогда не мог отделаться от этого чувства. Ему это не нравилось. Каким большим и грузным казался капитан, стоявший там, наверху, рядом с карликом серангом, неизменным его спутником на этом удивительном пароходе! Чертовски нелепый обычай! Стерн был этим недоволен. Право же, старик мог бы самостоятельно вести свое судно, не держа при себе этого бездельника туземца. Стерн с досадой пожал плечами. Что это такое? Леность или что-то другое?
Должно быть, старик шкипер с годами обленился. Все они становятся лентяями здесь, на Востоке (Стерн знал цену своей исключительной энергии), все опускаются. Но на мостике капитан стоял высокий и очень статный; возле его локтя виднелись поношенная мягкая шляпа и темное лицо серанга, которое выглядывало из-за белой парусины, протянутой между поручнями, словно лицо маленького ребенка, стоящего у стола.
Несомненно, малаец стоял позади, ближе к штурвалу, но несоразмерность роста забавляла Стерна, как странное явление природы. Много есть диковинок не только в глубинах моря!
Стерн видел, как капитан Уолей повернул голову и сказал что-то своему серангу; ветер отнес к плечу его белую бороду. Должно быть, он приказал парню посмотреть на компас. Ну конечно! Слишком много возни — сделать шаг и взглянуть самому! Презрение Стерна к лени, расслабляющей на Востоке белых людей, все усиливалось. Иные из белых вовсе не годились бы, не будь у них под рукой этих туземцев; они потеряли всякий стыд. Он, Стерн, слава богу, не таков! Он бы не поставил себя в зависимость от какого-то сморщенного маленького малайца. И разве можно хоть что-нибудь доверить глупому туземцу! Но, видимо, этот красивый старик думал иначе. Всегда они вместе; эта пара заставляла вспомнить о старом ките, которого всегда сопровождает маленькая рыба лоцман.
Сделав такое причудливое сравнение, он улыбнулся. Кит со своим неразлучным лоцманом! Вот на кого похож был старик, ведь нельзя сказать, что он похож на акулу, хотя именно так назвал его мистер Масси. Но мистер Масси не помнит того, что говорит в припадке бешенства. Стерн улыбнулся про себя, и постепенно им овладели мысли, пробужденные звуком слова «рыба лоцман» — мысли о помощи и руководстве. Слово «лоцман» говорило о доверии, о зависимости, о благодетельной услуге, оказываемой моряку, который в темноте подходит к суше, вслепую пробирается в тумане, продвигается во время шквала, когда в воздухе носятся соленые брызги, поднявшиеся с моря, а кругозор суживается, и кажется, что можно рукой дотянуться до горизонта.
Лоцман видит лучше, чем посторонний человек, ибо хорошо знает местность; это знание, словно более острое зрение, помогает ему уловить очертания мелькнувшего предмета, проникнуть сквозь завесу тумана, опускающуюся над землей во время шторма. Лоцман точно определяет контуры берега, затянутого туманным покровом, находит опознавательные знаки, наполовину погребенные в беззвездной ночи, как в могиле. Он узнает, ибо уже знает. Не дальнозоркость, но более надежные данные помогают лоцману определить положение судна, а от правильного определения зависят доброе имя человека и спокойствие его совести, оправдание оказанного ему доверия, да и его собственная жизнь — она редко принадлежит ему целиком — и скромная жизнь других людей, которых где-то глубоко любят, быть может, и чья жизнь так же ценна, как жизнь королей, ибо всех их подстерегает тайна. Знания лоцмана дают успокоение и уверенность командиру судна. Однако серангу, которого Стерн сравнил с рыбой лоцманом — спутницей кита, нельзя было приписать солидных знаний. Как он мог их приобрести? Эти два человека, белый и коричневый, пришли на судно вместе, в один и тот же день; и, конечно, белый человек узнает за неделю больше, чем туземец за месяц. Серанг приставлен к шкиперу и как-будто приносит какую-то пользу, как рыба-лоцман помогает киту. Это бросалось в глаза. Но зачем? Зачем? Рыба лоцман… лоцман… Если тут дело не в знании, то…
Открытие Стерна было сделано. Оно показалось ему отвратительным, противореча его понятию о чести и представлению о людях. Это грандиозное открытие затрагивало уверенность в том, что возможно и чего не может быть в мире; словно солнце вдруг стало синим и осветило новым, зловещим светом природу и людей. Действительно, в первый момент Стерн почувствовал дурноту, как будто кто-то его ударил под ложечку; на секунду даже цвет моря словно изменился, показался иным его блуждающему взгляду; он испытал мимолетное ощущение неустойчивости, точно земля начала вращаться в другую сторону.
За этим потрясением последовало вполне естественное недоверие к сделанному открытию, недоверие, до известной степени его успокоившее. Он тяжело вздохнул, и равновесие было восстановлено. Но затем в течение целого дня он то и дело отрывался от своих занятий, снова переживая пароксизм изумления. Он останавливался и покачивал головой. Сомнения рассеялись так же быстро, как и первое волнение, и в течение следующих двадцати четырех часов он ни на секунду не мог заснуть. За обедом (он сидел в конце стола, накрытого для белых на мостике), словно зачарованный, он смотрел на капитана Уолея, сидевшего напротив. Он следил, как старик медленно поднимал руку и подносил кусок ко рту с таким видом, как будто всякая пища потеряла для него вкус и он понятия не имеет о том, что ест. Капитан ел, как сомнамбула. «Страшное зрелище!» — думал Стерн. Он следил, как Уолей подолгу сидит неподвижно, безмолвный и грустный, а большая смуглая рука его лежит на столе около его тарелки. Потом Стерн замечал, что привлекает внимание обоих механиков, сидевших по правую и по левую его руку. Тогда он спешил закрыть рот и, мигая, опускал глаза в тарелку. Страшно было смотреть на этого старика, а еще страшнее знать, что ему, Стерну, достаточно произнести два-три слова, чтобы тот, если можно так выразиться, взлетел на воздух. Стерну нужно было только повысить голос и сказать одну коротенькую фразу, и, однако, это простое действие казалось столь же невозможным, как попытка передвинуть солнце. Старик мог есть устрашающе машинально, но Стерн — во всяком случае, в тот вечер — не в силах был проглотить ни куска, так он был возбужден.
С тех пор у него было время привыкнуть к напряженным часам трапезы. В первый день он бы этому не поверил; но привычка — вот что самое главное. Однако неожиданность открытия препятствовала его торжеству. Он чувствовал себя как человек, который ищет заряженное ружье, чтобы проложить себе дорогу в жизни, и случайно натыкается на мину, совсем готовую для взрыва.
Обладатель такого оружия становится нервным и озабоченным. Стерн не имел ни малейшего желания взлететь на воздух и в то же время не мог отделаться от мысли, что взрыв каким-то образом повредит и ему.
Это смутное предчувствие сначала его удерживало. Теперь он в состоянии был есть и спать с этим страшным оружием под рукой и знать его силу. Отнюдь не умозаключения привели его к открытию; когда его осенила эта мысль, в памяти всплыли бесчисленные факты, на которых он раньше останавливался лишь мимоходом. Странные неуверенные интонации глубокого голоса; молчание, надетое словно броня; медленные, как бы осторожные движения; неподвижность, словно человек, которого он наблюдал, боялся даже воздух потревожить; каждый знакомый жест, каждое слово, произнесенное в присутствии Стерна, каждый подслушанный вздох — все это приобрело особое значение, важный смысл.
По мнению Стерна, каждый день на «Софале» был буквально насыщен доказательствами, неопровержимыми доказательствами. По ночам он в одной пижаме прокрадывался из своей каюты на палубу в поисках новых улик и около часа, быть может, простаивал босиком внизу, у мостика, неподвижный, как столб, поддерживавший тент. В тех местах, где плавание не связано с какими-либо трудностями, капитан каботажного судна редко выходит во время своей вахты на мостик; обычно серанг исполняет его обязанности; в открытом море, когда не нужно менять курс, серангу поручают вести судно. Но этот старик, казалось, не в силах был оставаться внизу, в каюте. Должно быть, он не мог спать. И не удивительно. Это была еще одна улика. Иногда в молчании, окутавшем судно, которое скользило по спокойному темному морю, Стерн слышал, как над его головой тихий голос нервно окликал:
— Серанг!
— Тюан?
— Ты внимательно следишь за компасом?
— Да, тюан.
— Судно идет-по курсу?
— Да, тюан.
— Хорошо. И помни мой приказ, серанг; ты должен следить за рулевым и смотреть в оба — так, как если бы меня не было на мостике.
Серанг отвечал ему, затем тихий разговор обрывался, и еще более глубокое молчание спускалось на судно. Дрожь охватывала Стерна, спина у него начинала ныть от долгого стояния, и он крадучись пробирался назад, в свою каюту, находившуюся у левого борта. Все его сомнения давно рассеялись; от потрясения, связанного с открытием, остался лишь какой-то страх. Не страх перед человеком, которого ой мог уничтожить несколькими словами, но страх и негодование при мысли о безрассудной скупости (разве это могло быть чем-нибудь иным?!), о мрачном и безумном решении ради нескольких лишних долларов пренебречь простейшими правилами морали и восстать против приговора судьбы.
Слава богу, во всем мире вам не найти второго такого человека. В его обмане было что-то дьявольски смелое, и это заставляло призадуматься.
Еще кое-какие соображения приходили ему на ум, заставляя его действовать осмотрительно и со дня на день откладывать разоблачение. Теперь ему казалось, что легче было бы высказаться немедленно, как только открытие было сделано. Он почти сожалел о том, что сразу не поднял шума. Но его остановила чудовищность факта; он сам едва мог его осмыслить, не говоря уже о том, чтобы сообщить о нем другим. Кроме того, имея дело с таким отчаянным парнем, ничего нельзя было предвидеть. Речь шла не о том, чтобы его устранить (эту цель можно было считать достигнутой), но чтобы самому занять его место. Как ни дико было это предположение, но старик еще мог дать бой. У человека, решившегося на такое мошенничество, хватит смелости на что угодно; этот человек восстал, так сказать, против господа бога. Он был чудовищем, способным скандалить до тех пор, пока не вышвырнет его, Стерна, с парохода и окончательно не погубит его карьеру на Востоке. Но если вы хотите выдвинуться, приходится идти на риск. Иногда Стерну казалось, что в прошлом он был слишком робок, не решаясь действовать; а еще хуже было то, что в настоящее время он не знал, какой шаг следует предпринять.
Злобная неприступность Масси обескураживала. Она являлась неведомым фактором в игре. Вы не могли сказать, что скрывалось за этими оскорбительными выпадами. Можно ли положиться на человека с таким характером? Стерн не сомневался в своей личной безопасности, но страшно боялся, как бы Масси не повредил его видам на будущее.
Самого себя он, конечно, считал человеком исключительно наблюдательным, но к тому времени он слишком долго жил своим открытием. Ни на что иное он не обращал внимания, и наконец ему пришло в голову, что обман слишком очевиден, чтобы остальные могли его не заметить. На борту «Софалы» находилось четверо белых. Джек, второй механик, был слишком туп, чтобы заметить что-либо, происходившее за пределами его машинного отделения. Оставался Масси, судовладелец, — заинтересованная особа — чуть не помешавшийся от забот. Стерн видел и слышал достаточно, чтобы понять, какие у него заботы. Масси, вечно раздраженный, казалось, не замечал осторожных подходов Стерна. А ведь тот мог сообщить как раз то, что ему было нужно. Но можно ли договориться с таким человеком? Это все равно что войти в логовище тигра, держа в руке кусок сырого мяса. Очень возможно, что он вас растерзает в благодарность за все ваши хлопоты. Действительно, Масси всегда грозил это сделать. Сознавая настойчивую необходимость действовать и в то же время не видя возможности не рисковать, Стерн по ночам что-то бормотал и метался без сна на своей койке, словно в приступе лихорадки.
Такие происшествия, как сегодня, когда судно едва не село на мель, чрезвычайно тревожили Стерна. Он боялся, как бы случайная катастрофа не разрушила его плана. Когда Масси находился на мостике, старик, по мнению Стерна, должен был подтянуться и держать себя в руках. Но с ним дело действительно обстояло очень скверно. На этот раз даже Масси осмелился указать на промах. Стерн, стоявший внизу, у трапа, слышал его визгливые и неприкрашенные упреки. К счастью, Масси был глупой скотиной и не понимал, в чем дело. Впрочем, вина его не так уж велика; только умный человек способен был открыть причину. Тем не менее нужно действовать не откладывая. Старика хватит ненадолго.
— Я могу загубить свою жизнь из-за этой дурацкой игры, не говоря уже о карьере, — сердито бормотал себе под нос Стерн, когда старший механик, сгорбившись, обогнул застекленный люк и скрылся из виду. — Да, несомненно, — размышлял он. — Но если выпалить все, что знаешь, дело от этого ни на шаг не продвинется. Напротив, все планы рухнут.
Стерн опасался новой неудачи. Он подозревал, что здесь, на Востоке, товарищи его недолюбливают; необъяснимая неприязнь, ибо им он ничего дурного не сделал. Зависть, должно быть. Люди всегда преследуют умного парня, который не скрывает своего стремления выдвинуться. Исполнять свой долг, рассчитывая на благодарность этой скотины Масси, было бы чистейшим безумием, Масси дрянной человек. Порочный! Трусливый! Дрянь! Скотина, лишенная проблеска человеческих чувств; даже простого любопытства у него нет, а то бы он хоть как-нибудь реагировал на все намеки Стерна… Такая бесчувственность казалась чуть ли не таинственной., Стерн считал, что глупость Масси, доведенного до отчаяния, превосходила бестолковость всех прочих судовладельцев.
Стерн, размышляя о затруднениях, связанных с глупостью Масси, позабыл обо всем. Он тупо, не мигая, смотрел на доски палубы.
Легкий трепет, пробегавший по всему кузову судна, был заметнее на этой безмолвной реке, затененной и тихой, как лесная тропа. «Софала» ровно скользила вперед, миновав прибрежный болотистый пояс, заросший мангровыми деревьями. Здесь берега были выше и круче, а огромные деревья спускались к самой воде. Там, где поток размыл берег, видны были глубокие коричневые срезы и переплетенные корни, которые словно вели борьбу под землей; а в воздухе тоже шла борьба за жизнь между ветвями, перепутанными и увитыми сетью ползучих растений. На фоне плотной завесы из листьев кое-где выделялись стволы, похожие на огромные темные колонны, вздымающиеся к небу; изредка открывалось в зеленой стене рваное отверстие, как бы пробитое пушечным ядром, и сквозь это отверстие проглядывал непроницаемый мрак и вековая тень девственного леса. Стук машин раздавался, словно удары метронома, отбивающего ритм необъятного молчания; западный берег отбрасывал тень на реку, а дым из трубы, кружась, оседал за кормой судна, растягивая над темной водой тонкую сумеречную вуаль; на всем протяжении реки между двумя поворотами вода, приостановленная приливом, казалась стоячей.
Тело Стерна, словно пригвожденное к месту, дрожало с ног до головы, отзываясь на вибрацию судна; изредка раздавалось внизу, под его ногами, бряцание железа или громкий крик. Справа верхушки деревьев ловили лучи низко стоящего солнца и как будто излучали свой собственный золотисто-зеленый свет, мерцавший вокруг верхних ветвей; ветви казались черными на фоне синего неба, которое нависло над руслом реки, словно крыша палатки. Пассажиры, ехавшие в Бату-Беру, стояли на коленях, скатывали свои постели из циновок, связывали узлы, защелкивали замки деревянных сундучков. Какой-то разносчик, с лицом, изрытым оспой, запрокинул голову и влил себе в горло последние капли из глиняной бутылки, а затем спрятал ее в узел с одеялами. Торговцы группами стояли на палубе и вполголоса разговаривали. Сторонники одного маленького раджи с побережья — широколицые простодушные молодые парни в белых штанах и круглых белых бумажных шапках — на корточках сидели у люка и жевали бетель, отчего рот у них был ярко-красный, словно они. отведали крови. Их цветные саронги были наброшены на бронзовые плечи; копья, сложенные в кучу возле босых ног, напоминали связку сухого бамбука. Тонкий бледный китаец засунул под мышку свой объемистый сверток, завернутый в листья, и нетерпеливо смотрел вперед. Странствующий царек тер зубы куском дерева и выплевывал за борт струю прозрачной воды. Жирный раджа дремал в ободранном кресле… А по обеим сторонам вставали за каждым поворотом параллельными рядами две стены из листьев; они были нерушимо плотны, и на вершине истаивали в туманность, переходя в бесчисленные тонкие ветви, молодые нежные ветви, отделенные от седых стволов, в перистые ползучие растения, застывшие, как серебряные брызги. Нигде не видно было ни признака просеки или человеческого жилья; только на обнаженном конце мыса, в тени стройных древовидных папоротников виднелась разрушенная старая хижина на сваях; ее бамбуковые стены, казалось, рухнули под ударами палки. Дальше показалось каноэ, полускрытое нависшими кустами, в котором сидели мужчина и женщина рядом с кучей зеленых кокосов. Когда «Софала» прошла мимо, челнок беспомощно закачался на волнах, похожий на странное сооружение пустившихся в плавание предприимчивых насекомых, каких-нибудь странствующих муравьев. Две стеклянные водяные складки расходились от кормы «Софалы» во всю ширь реки и тянулись вслед за пароходом вверх по течению, с журчанием разбиваясь коричневой пеной у тинистых берегов.
«Я должен заставить эту скотину Масси взяться за ум, — подумал Стерн. — Положение становится слишком нелепым. Этот старик сидит себе там, на мостике, — толку от него никакого; с таким же успехом он мог бы лежать в могиле, — а серанг ведет судно. Да, вот именно! Ведет судно! Занимает место, которое по праву принадлежит мне. Я должен заставить эту скотину взяться за ум. И я это сделаю немедленно…»
Когда помощник резко шагнул вперед, маленький коричневый полуголый мальчик с большими черными глазами и амулетом, висевшим на шее, пришел в панический ужас. Он бросил банан, который жевал, и уткнулся в колени серьезного смуглого араба в развевающейся одежде, восседавшего, словно библейский персонаж, на желтом сундучке, перевязанном веревкой из переплетенного индийского тростника. Отец с невозмутимым видом опустил руку и успокоительно погладил бритую головку.
XI
Стерн шел по палубе, разыскивая старшего механика, Джек, второй механик, спускавшийся по трапу в машинное отделение и все еще вытиравший руки, посмотрел на него с непонятной усмешкой; на грязном, хмуром лице сверкнули белые зубы. Масси нигде не было видно. Стерн тихонько постучал в дверь его каюты, потом приблизил лицо к вентилятору и сказал:
— Я должен с вами поговорить, мистер Масси. Уделите мне одну-две минуты.
— Я занят. Не стойте под дверью.
— Но послушайте, мистер Масси…
— Уходите. Слышите? Убирайтесь вон… на другой конец судна… Убирайтесь вон… — Месси понизил голос — к черту!
Стерн выждал, потом спокойно сказал:
— Дело срочное. Когда вы освободитесь, сэр?
Ответом было энергичное:
— Никогда!
Тут Стерн с очень решительной физиономией повернул ручку.
В каюте мистера Масси — узкой, с одной койкой — сильно пахло мылом. Сор был выметен, пыль с вещей стерта, и каюта имела вид сурово-опрятный, не столько голый, сколько бесплодный; она казалась не столько угрюмой, сколько бездушной и лишенной человечности, подобно палате госпиталя или, вернее (принимая во внимание ее небольшой размер), подобно чистенькому убежищу крайне бедного, но примерного человека. Ни одна фотография не украшала переборок; ни одна принадлежность костюма, ни одна фуражка не висела на медных крючках. Каюта была выкрашена в бледно-голубой цвет; два морских сундука с железными висячими замками, в парусиновых чехлах, заполняли пространство под койкой. Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть все четыре угла и выскобленный пол. Бросалось в глаза отсутствие неизменного диванчика; крышка умывальника из тикового дерева казалась герметически закрытой, так же как и крышка конторки, стоявшей у переборки в ногах койки; матрас, тонкий, как блин, был накрыт потертым одеялом с вылинявшей красной каймой; тут же лежала сетка от москитов, которую растягивали в тех случаях, когда приходилось проводить ночь в гавани. Нигде ни клочка бумаги, не видно было ни лишней пары ботинок на полу, ни сора, ни пыли; не было даже следов пепла от трубки: когда имеешь дело с ярым курильщиком, отсутствие пепла возмущает, как проявление крайнего лицемерия. Сиденье старого деревянного кресла, единственного в каюте, блестело, словно его натерли воском, чтобы скрыть его ветхость, — так долго оно служило. Завеса из листьев на берегу, как бы развертываясь в круглом отверстии иллюминатора, пропускала колеблющуюся паутину из света и тени.
Стерн, придерживаясь одной рукой за дверь, просунул голову и плечи. Изумленный этим вторжением, Масси, который решительно ничего не делал, молча вскочил.
— Не ругайтесь! — быстро прошептал Стерн. — Я не желаю слушать ругань. Я думаю только о вашем благе, мистер Масси.
Последовала пауза, как бы насыщенная крайним изумлением. Казалось, оба лишились дара речи. Затем помощник развязно заговорил:
— Вы просто представить себе не можете, что происходит на борту вашего судна. Вам это и в голову не придет. Вы слишком добры, слишком… честны, мистер Масси, чтобы подозревать кого-нибудь в таком… У вас волосы встанут дыбом!
Он ждал, какое это произведет впечатление: Масси, казалось, был ошеломлен и ничего не понимал. Он только проводил ладонью по угольно-черным прядям волос, будто приклеенным поперек темени. Внезапно переменив тон, Стерн заговорил конфиденциально и дерзко:
— Не забудьте, что осталось только шесть недель… (Тот тупо на него смотрел). Так что вам, во всяком случае, скоро понадобится капитан.
Только тут Масси вздрогнул и, казалось, готов был взвизгнуть, словно этот намек опалил его, как докрасна раскаленное железо. Страшным усилием воли он сдержался.
— Понадобится капитан, — повторил он медленно и язвительно. — Кому понадобится капитан? Вы осмеливаетесь мне говорить, что я нуждаюсь в вас — мошенниках-моряках, чтобы вести мое судно? Вы и вам подобные много лет выезжали на моей спине! Мне легче было бы выбросить мои деньги за борт. Лентяи, негодные обманщики! Хорошее судно обойдется без любого из вас! — Он скрипнул зубами, а затем процедил — Дурацкий закон требует иметь на судне капитана.
Между тем Стерн собрался с духом.
— И дурацкие страховые общества требуют того же, — небрежно бросил он. — Но это к делу не относится. Я хочу задать вопрос: не подойду ли я вам, сэр? Я не говорю, что вы не можете провести пароход вокруг света не хуже нас, моряков. Вам я не стану говорить, что это дело трудное. — Тут он захохотал отрывисто и фамильярно. — Но таков уж закон — не я его писал, Человек я энергичный, ваш образ мыслей мне понятен, и ваши привычки, мистер Масси, я за это время изучил. Я не стану напускать на себя важность, как этот… э… этот ленивый старик, там, на мостике.
На последних словах он сделал ударение, чтобы не навести Масси на след в случае, если… Но на сей раз он не сомневался в успехе. Старший механик, казалось, пребывал в замешательстве, подобно медлительному человеку, которому предложили поймать волчок.
— Сэр, вам нужен парень толковый, который будет рад служить на вашем пароходе. Что ж, для такой работы я гожусь не хуже, чем и тот серанг. Ибо ведь к этому сводится дело. Известно ли вам, сэр, что не кто иной, как этот мартышка малаец ведет ваше судно? Вы только прислушайтесь: вон он разгуливает над нами по мостику, — ну прямо капитан на вахте. Он ведет пароход вверх по реке, а великий человек сидит, развалившись в кресле. Спит, быть может. А если и не спит, так это дела не меняет, уж можете мне поверить.
Он попытался пойти еще дальше. Масси стоял неподвижно, нахмурившись и уцепившись рукой за спинку кресла.
— Вы думаете, сэр, что этот человек связал вас своим договором по рукам и по ногам…
Тут Масси поднял голову и оскалил зубы.
— Видите ли, сэр, поневоле услышишь об этом на борту. Тайны тут никакой нет. И на берегу об этом толкуют. Парни заключают пари. Нет, сэр! Факт тот, что вы держите его в руках. Вы скажете, что нельзя его уволить за леность, трудно будет доказать на суде и так далее? Да, пожалуй. Но скажите только слово, сэр, и я вам сообщу кое-что такое, что даст вам право выгнать его немедленно и назначить меня на его место еще до окончания этого рейса… Да, сэр, раньше, чем мы выйдем из Бату-Беру; и если хотите, вы можете заставить его платить по доллару в день за содержание, пока мы не прибудем на место. Ну, что вы на это скажете? Послушайте, сэр, вам достаточно сказать одно только слово. Право же, дело стоящее, а я готов поверить вам на слово. Для меня ваше обещание равносильно договору.
Глаза его засверкали. Он стал настойчив. Простое обещание… он считал, что удержит за собой место до тех пор, пока ему это будет нужным. Он окажется незаменимым; в порту судно пользовалось дурной славой; легко будет отпугнуть других парней; Масси придется оставить место за ним.
— Моего обещания было бы достаточно? — медленно произнес Масси.
— Да, сэр. Вполне.
Стерн бодро выпятил подбородок и смотрел пристально своим наглым взглядом, который имел власть приводить Масси в бешенство.
Механик сказал, отчетливо выговаривая слова:
— Так слушайте же меня, мистер Стерн: я не посулил бы… слышите?., не посулил бы вам и двух пенсов за те сведения, какие можете мне дать вы.
Ловким ударом он оттолкнул руку Стерна и, ухватившись за ручку, дернул дверь. Дверь захлопнулась с оглушительным шумом, и в глазах у него потемнело, словно после яркой вспышки при взрыве. Он упал в кресло и слабо прошептал:
— О нет! Ты ничего не скажешь!
В этом месте судно так близко подходило к берегу, что гигантская завеса из листьев подобно ставням заслонила иллюминатор; тьма первобытного леса, казалось, хлынула в эту пустую каюту вместе с запахом гниющих листьев и болотистой почвы; то был острый гнилостный запах земли, словно дымящейся после наводнения. Мимо скользили кусты, с шумом задевая за борт; над головой слышался треск, и мелкие соломенные ветки дождем сыпались на мостик: какое-то ползучее растение, зашелестев, ударило по шлюп-балке, а длинная пышная зеленая ветвь заглянула в открытый иллюминатор, и несколько оторвавшихся листьев упало на одеяло мистера Масси. Потом судно вышло на середину реки, тьма рассеялась, но свет был сумеречный, ибо солнце стояло низко, и река, прокладывая извилистый путь между вековыми деревьями, словно на дне ущелья, была окутана сгущающимся мраком, предвестником близкой ночи.
— О нет! Ты ничего не скажешь! — снова прошептал механик. Губьг его чуть заметно подергивались, и руки слегка дрожали. Чтобы успокоиться, он открыл конторку, развернул лист тонкой сероватой бумаги, покрытый печатными цифрами, и начал внимательно их изучать — в двадцатый раз за время этого рейса.
Облокотившись и сжав голову руками, он, казалось, погрузился в распутывание труднейшей математической задачи. То был список номеров, выигравших во время последнего розыгрыша лотереи, которая в течение многих лет являлась единственным стимулом его жизни. Как можно существовать без этого периодически получаемого листка бумаги, Масси себе не представлял, как не могут представить себе другие люди жизнь без свежего воздуха, без работы или без привязанностей. За несколько лет целая кипа тонких листов накопилась в его столе, а «Софала» тем временем разводила пары под наблюдением верного Джека и, изнашивая свои котлы, странствовала по проливам, от мыса к мысу, по рекам, от одной бухты к другой. Возлагая непомерную работу на изношенное судно, Масси собирал эту массу почерневших документов. Он хранил их под замком, словно какое-то сокровище. Было в них, как в жизненном опыте, очарование надежды, завлекательность тайны и томление наполовину удовлетворенного желания.
Иногда он на несколько дней запирался с ними в своей каюте. Под стук машин, словно пульсирующих в его мозгу, он ломал себе голову над рядами не связанных между собой чисел, сбитый с толку их случайным сочетанием, подобным игре судьбы. Он лелеял надежду, что должна быть какая-то логика случайностей. Он думал, что уже держит нить. Голова его кружилась, ноги и руки болели, машинально он попыхивал трубкой; оцепенение действовало успокоительно, подобно пассивной неподвижности, вызванной наркозом, когда мозг продолжал работать напряженно. Девять, девять, ноль, четыре, два. Он делал отметку. Следующий крупный выигрыш упал на номер сорок семь тысяч пять. Этих номеров Масси, конечно, должен избегать, выписывая билеты из Манилы. Держа карандаш в руке, он бормотал…
— Пять., гм… гм…
Он послюнявил палец; зашелестела бумага. Ба! А это что такое? Три года назад, во время сентябрьского тиража, главный выигрыш упал на номер девять, ноль, четыре, два. Поразительно! Тут был намек на какую-то определенную закономерность! В ошеломляющей массе материала он боялся упустить туманный закон. В чем тут дело? И еще полчаса он сидел неподвижно, низко склонившись над конторкой. За его спиной поднималось густое, тяжелое облако дыма, словно в каюте разорвалась бомба, никем не услышанная, не замеченная.
Наконец, нимало не поколебленный в своей уверенности, Масси запирал крышку конторки, вскакивал и выходил из каюты. Быстро шагал он взад и вперед на баку, там, где не было вещей и пассажиров туземцев. Эти пассажиры казались ему страшной помехой, но пренебречь ими не следовало, так как они являлись также и источником дохода. Он нуждался в каждом пенни, какие могла заработать «Софала». По совести говоря, заработок был невелик! Над ролью случая он не задумывался, ибо каким-то образом пришел к тому убеждению, что со временем каждый билет должен выиграть. Оставалось только ждать и перед каждым тиражом покупать как можно больше билетов. Покупал он обычно больше, чем было ему по средствам; на это уходил весь заработок, а также то жалованье, какое назначил он себе как старшему механику. О жалованье, которое приходилось выплачивать другим, он сожалел рассудительно и в то же время страстно. Он ворчал на боцмана, на ласкаров, мывших палубу и масляной тряпкой натиравших медные поручни; он потрясал кулаками и на плохом малайском языке посылал проклятия плотнику — робкому, болезненному, пропитанному опиумом китайцу в широких синих штанах; тот неизменно бросал свои инструменты и, дрожа всем телом, бежал с развевающейся косицей вниз, спасаясь от этого беснующегося «дьявола».
Когда же Масси поднимал глаза на мостик, где всегда стоял один из этих мошенников моряков, которые по закону должны были управлять его судном, у него голова начинала кружиться от ярости. Он всех их ненавидел; это была старая вражда, зародившаяся в тот день, когда он впервые ушел в море, — неотесанный парень с большим самомнением, очутившийся в машинном отделении. Им пренебрегали, он терпел преследования шкиперов… а ведь их роль на пароходах сводилась в конце концов к нулю! А теперь, когда он стал судовладельцем, они по-прежнему оставались для него бичом: он должен был отдавать драгоценные деньги этим заносчивым, никому не нужным бездельникам… Как будто квалифицированному механику — да к тому же еще судовладельцу — нельзя доверить управление судном! Ну что ж! Он постарался испортить им жизнь, но это было плохое утешение. К тому времени он успел возненавидеть даже свое судно за то, что оно требовало ремонта, приносило жалкий доход, перевозя ничтожный груз, и вынуждало его уплачивать по счетам за уголь. Бродя по палубе, он сжимал кулаки и вдруг злобно ударял по поручням, словно надеялся причинить боль судну. Однако он не мог без него обойтись, он в нем нуждался, он должен был руками и ногами цепляться за него, чтобы удержаться на поверхности, пока не нахлынет долгожданная волна счастья и не выбросит его благополучно на высокий берег удачи.
Теперь он ничего не хотел делать, решительно ничего, а для этого надо иметь много денег. Он изведал власть; высшей формой власти этот человек с узким кругозором считал владение судном. Какое разочарование! Суета сует! Он дивился своему безумию. Преследуя тень, он отбросил существенное. О том, что может дать богатство, он знал слишком мало, и потому представление о роскоши не могло распалить его воображение. Да и откуда было знать ему, сыну пьяницы котельщика, попавшему прямо из мастерской в машинное отделение парохода-угольщика на севере Англии! Но представление о полной праздности, даруемой богатством, было ему доступно. Он упивался этой мечтой, чтобы позабыть тревогу настоящего дня; он представлял себе, как он бродит по улицам Гулля (мальчиком он хорошо знал все канавы этого порта), а карманы его набиты соверенами. Он купит себе дом. Его замужние сестры, их мужья и старые его товарищи по мастерской будут воздавать ему почести. Не о чем тогда думать. Его слово сделается законом. Перед тем как выиграть в лотерее, он долго сидел без работы; теперь он вспомнил, как Карло Мариани (по прозванию Пузатый Чарли) — мальтиец, державший гостиницу на грязной улице Дэнхем, — радостно перед ним пресмыкался, когда пришла эта весть. Бедняга Чарли зарабатывал себе на жизнь, потворствуя отвратительным и разнообразным порокам, но кормил в долг много белых, потерпевших крушение в жизни. Он наивно радовался при мысли, что старый долг будет уплачен, и втайне надеялся на празднества в винном погребке, похожем на пещеру. Масси вспоминал любопытные и почтительные взгляды белых оборванцев. Его обуяла гордость. Поняв, какие возможности для него открываются, он, задрав нос, немедленно покинул гнусный вертеп Чарли. Впоследствии воспоминание об этих заискиваниях и лести наводило на него тоску.
То была подлинная власть денег, свободная от всяких забот и не требующая никаких размышлений. Размышлял он с трудом, а чувствовал остро; его тупому мозгу проблемы, какие задает всякая упорядоченная жизнь, казались жестокими, трудными, словно недоброжелатели умышленно выдвигали их на его пути. По его мнению, все сговорились сделать его — судовладельца — человеком, не заслуживающим внимания. Как мог он быть таким дураком, чтобы купить это проклятое судно? Его гнусно обманули; конца не было этому мошенничеству. По мере того, как заботы, вызванные его неосмотрительностью и тщеславием, все теснее его оплетали, он начинал по-настоящему ненавидеть всех, с кем ему приходилось иметь дело. По натуре раздражительный, исключительно самолюбивый и эгоистичный, он кончил тем, что жизнь сделал для себя адом, в котором заблудшая его душа подвергалась пытке, терзаемая угрюмыми и злобными мыслями.
Но никого он не ненавидел так сильно, как этого старика, который однажды вечером явился к нему, чтобы спасти его от полного разорения — от заговора негодяев моряков. Он словно с неба свалился на палубу. Эхо пустынного парохода подхватило его шаги, а странный глубокий голос, вопросительно повторявший: «Мистер Масси, мистер Масси здесь?» — показался механику страшным, как некое чудо. Выбравшись из недр парохода — из холодного машинного отделения, где он уныло бродил со свечой среди гигантских теней, отбрасываемых скелетообразными машинами, — Масси онемел от изумления при виде внушительного старика с бородой, похожей на серебряный поднос, стоявшего на палубе в бледном свете догоравшего заката.
— Хотите видеть меня по делу? По какому делу? Я никаких дел не веду. Разве вы не видите, что судно вышло из строя?
Напоминание о злой иронии судьбы, преследующей его, заставило Масси ощериться. Чего хотел этот старик? Такие вещи на свете не случаются. Это сон. Сейчас он проснется и увидит, что старик исчез, как туманный призрак. Важный, почтенный вид и решительный тон этого атлетически сложенного старика произвели впечатление на Масси. Он почти испугался. Нет, это был не сон. Пятьсот фунтов — не сон. И сразу он сделался подозрительным. В чем тут дело? Конечно, за такое предложение нужно цепляться руками и ногами. Но что могло за этим скрываться?
Раньше чем они расстались, сговорившись встретиться на следующее утро в конторе юриста, Масси задал себе вопрос: каковы его мотивы? Ночь он провел, обдумывая пункты договора, единственного в своем роде, слух о котором каким-то образом распространился на побережье и вызвал толки и изумление в порту.
Масси пытался всеми способами обеспечить себе возможность отделаться от компаньона, не выплачивая ему немедленного его пая. Капитан Уолей стремился обеспечить деньги. Ведь это были деньги Айви! Помимо этих денег, единственной ее опорой был старый отец, бросающий вызов времени. Уверенный в себе и черпая силы в своей любви к дочери, он спокойно и с достоинством принял нелепые и хитроумные условия Масси, включившего пункты о некомпетентности, нечестности, пьянстве, но в свою очередь выдвинул суровые условия. По истечении трех лет он вправе выйти из дела и забрать свои деньги. Было оговорено образование фонда, из которого должны быть выплачены эти деньги. Но если бы он покинул «Софалу» по какой бы то ни было причине (за исключением смерти) до истечения этого срока, Масси мог выплатить ему деньги через год.
— А болезнь? — подсказал юрист, молодой человек, недавно приехавший из Европы; делами он был не завален и сейчас забавлялся.
Масси начал заискивающе хныкать:
— Как можно это предполагать?..
— Пропустим этот пункт, — сказал капитан Уолей непоколебимо уверенный в своих физических силах. — Воля божия, — добавил он.
Нас подстерегает смерть, но он бесстрашно доверял творцу своему — творцу, который знал его мысли, его человеческую любовь и его молитвы. Его создатель знает, как полагается он на свое здоровье, как он нуждается в нем…
— Я уверен, что моя первая болезнь будет и последней. Насколько помню, я никогда не болел. Пропустим этот пункт.
Но с самого начала он пробудил вражду Масси, отказавшись вложить вместо пятисот фунтов шестьсот.
— Этого я сделать не могу, — сказал он просто, но так решительно, что Масси сразу перестал настаивать и подумал про себя: «Не может? Старый скряга! Не хочет! Должно быть, денег у него много, но ему бы хотелось занять теплое местечко и получить шестую часть моих доходов, ничего не делая».
В течение этих трех лет неприязнь Масси все усиливалась, сдерживаемая чем-то похожим на страх. Простодушие этого старика казалось ему опасным. За последнее время капитан, впрочем, изменился: вид у него был не такой внушительный и тонус жизни как будто понизился, словно он бродил со скрытой раной. Но по-прежнему непонятными были его простодушие, мужественность и прямота. А когда Масси узнал, что он думает по истечении срока расстаться с ним, предоставляя ему разрешать проблему с котлами, неприязнь механика перешла в ненависть.
Это сделало его столь дальновидным, что теперь мистер Стерн уже не мог сообщить ему ничего нового. Масси немало потрудился, терроризируя этого подлого проныру и заставляя его молчать. Он один хотел использовать создавшееся положение, и — какой бы чудовищной ни казалась эта мысль мистеру Стерну — Масси еще не отказался от надежды убедить ненавистного старика остаться. Да, это был единственный выход, раз он не хотел распрощаться с мечтой о богатстве. Но теперь, после того как они пересекли мелководье Бату-Беру, дело внезапно приблизилось к развязке. Масси был так встревожен, что даже изучение номеров, на которые пал выигрыш, на этот раз его не успокоило. А мрачные сумерки все сгущались в каюте.
Он отложил лист и снова пробормотал:
— Э, нет, приятель, ты не скажешь!
Он не желал, чтобы моргающий и подслушивающий хвастун принудил его перейти к действию. Снова он сжал голову руками и сидел неподвижно в этой маленькой темной каюте, казалось, совершенно отгороженный от движения и шума на палубе.
Но шум он слышал: пассажиры начали оживленно переговариваться: кто-то протащил мимо его двери тяжелый ящик. С мостика донесся голос капитана Уолея:
— Остановка, мистер Стерн.
Откуда-то с носа раздался ответ:
— Да, да, сэр!
— На этот раз мы пришвартуемся против течения, вода спала.
— Против течения, сэр.
— Вы распорядитесь, мистер Стерн.
Ответ был заглушен властным ударом гонга в машинном отделении. Винт медленно разбивал воду: раз, два, три… раз два три… удары чередовались с длинными паузами, словно винт мешкал при поворотах. Время от времени раздавались удары гонга, и вода, потревоженная лопастями винта, бурлила у бортов. Мистер Масси не шелохнулся. Огонь на другом берегу, на расстоянии четверти мили, казался не больше звезды и скользил, медленно описывая полукруг за левым бортом. Голоса на пристани мистера Ван-Уика отзывались на оклики с судна. Брошенные причалы упали в воду; их забросили вторично. Колеблющееся пламя факела на большом сампане, приплывшем за раджей из его владений на побережье, залило красноватым светом каюту и фигуру старшего механика. Мистер Масси не шелохнулся. Еще несколько тяжелых поворотов — и машины остановились. Протяжный звон гонга возвестил, что капитан остановил их. Множество лодок и каноэ всех размеров подходило к борту «Софалы». Началась суета, послышались крики, плеск, шарканье ног, стук падающих вещей. Туземцы-пассажиры разъехались, и шум понемногу затих. На берегу у самого борта раздался чей-то властный голос:
— Привезли мне на этот раз почту?
— Да, мистер Ван-Уик, — вежливо и любезно отозвался Стерн, стоявший у поручней. — Доставить вам?
Но голос на берегу снова задал вопрос:
— Где капитан?
— Кажется, все еще на мостике. Он еще не вставал с кресла. Не хотите ли…
Человек на берегу небрежно перебил:
— Я поднимусь на борт.
— Мистер Ван-Уик! — воскликнул вдруг Стерн, видимо делая над собой усилие. — Окажите мне такую любезность…
Помощник быстро направился к сходням. Наступило молчание. Мистер Масси в темноте не пошевельнулся. Не двинулся он с места даже тогда, когда кто-то, волоча ноги, медленно прошел мимо его каюты. Он удовольствовался тем, что заорал через закрытую дверь:
— Эй, Джек!
Тот не спеша повернулся. Стукнула деревянная ручка, и второй механик показался в дверях, темный на фоне застекленного люка, находившегося за его спиной; лицо его казалось таким же черным, как и вся фигура.
— На этот раз мы очень медленно поднимались по реке, — проворчал Масси, не меняя позы.
— Чего вы хотите, когда большая часть труб от котлов заткнута, потому что открылась течь? — многословно защищался второй механик.
— К черту пустую болтовню! — сказал Масси.
— К черту ваши гнилые котлы, — вяло, хриплым голосом отозвался его верный подчиненный. — Ступайте-ка сами вниз да попробуйте развести пары… если хватит у вас смелости. У меня не хватает.
— Значит, вы своего дела не знаете, — произнес Масси, а собеседник его издал какой-то звук — не то усмехнулся, не то заворчал.
— Лучше идти медленно, чем застрять на месте, — i сообщил он своему обожаемому начальнику.
Мистер Масси наконец пошевельнулся. Он повернулся в своем кресле и заскрежетал зубами:
— Черт бы побрал и вас и судно! Хотел бы я, чтобы оно очутилось на дне моря! Тогда вам пришлось бы подохнуть с голоду.
Второй механик тихонько закрыл дверь.
Масси прислушался. Вместо того чтобы пройти в ванную и там пообчиститься, тот вошел в свою каюту, находившуюся рядом с каютой Масси. Мистер Масси вскочил. Вдруг он услышал, как щелкнул замок. Он выбежал из своей каюты и злобно постучал в дверь.
— Я думаю, вы заперлись, чтобы напиться! — заорал он.
Немного погодя раздался приглушенный переборкой ответ:
— Сейчас я могу распоряжаться своим временем.
— Если вы будете пьянствовать во время рейса, я вас выгоню! — крикнул Масси.
Ответом на эту угрозу было упрямое молчание. Масси в замешательстве отошел. На берегу показались две фигуры, приближающиеся к сходням. Раздался голос, окрашенный презрением:
— Я склонен усомниться в ваших словах. Но, конечно, я с ним переговорю.
Голос Стерна прозвучал официально и с легким сожалением:
— Благодарю. Вот все, чего я хочу. Я должен исполнить свой долг.
Мистер Масси был удивлен. Невысокая проворная фигурка легко вбежала на палубу и чуть не налетела на Масси, стоявшего в тени, за кругом света, отбрасываемого фонарем. Торопливо бросив: «Добрый вечер!» — человек направился к мостику, а Масси угрюмо сказал Стерну, который медленно шел за ним:
— В чем это вы вздумали убеждать мистера Ван-Уика?
— И не думал убеждать, мистер Масси. Я, по мнению мистера Ван-Уика, недостаточно хорош. Да боюсь, что и вы тоже, сэр. А вот капитан Уолей пришелся ему по вкусу. Сейчас мистер Ван-Уик приглашает его на обед сегодня вечером.
Затем он мрачно прошептал:
— Надеюсь, капитан останется доволен.
XII
Мистер Ван-Уик, белый человек из Бату-Беру, бывший морской офицер, который по какой-то причине отказался от блестящей карьеры, чтобы стать владельцем табачной плантации на этой уединенной полосе берега, питал симпатию к капитану Уолею. Внешность нового шкипера обратила на себя его внимание. Он не мог себе представить человека, который бы более резко отличался от всевозможных шкиперов, сменявшихся на мостике «Софалы».
В то время Бату-Беру мало походил на центр благоденствующего табачного округа, — центр, каким он стал впоследствии, на тропический поселок с длинной улицей, затененной двумя рядами деревьев, и с цветущими пышными садами. Со временем в Бату-Беру проложили дорогу, тянувшуюся на протяжении трех миль и служившую для прогулок в экипаже; в поселке обосновался резидент с толстой веселой женой, являвшейся душой общества, представителями которого были женатые управляющие плантациями и молодые холостяки, служившие в крупных фирмах.
Но пока этих благ еще не было, и мистер Ван-Уик один благоденствовал на левом берегу реки, на длинной просеке, вырубленной в лесу, спускавшемся к самой воде. Одинокий его бенгало фасадом своим был обращен к домам султана, расположенным на другом берегу. Султан был беспокойным и меланхоличным старым правителем, покончившим с любовью и с войной; жизнь утратила для него всякий интерес (если не считать дурных предзнаменований), а цену времени он никогда не знал. Смерти он боялся, но надеялся, что умрет раньше чем белые завладеют его страной. Часто он переправлялся через реку (за ним следовало не менее десяти лодок, битком набитых людьми) в надежде получить какие-либо сведения по этому вопросу от своего собственного белого человека. На веранде он всегда садился на один и тот же стул; придворные сановники размещались на коврах и шкурах между мебелью, а лица менее важные усаживались в три-четыре ряда на лужайке между домом и рекой. Нередко султан являлся с визитом на рассвете. Мистер Ван-Уик мирился с этими нашествиями. Он кивал гостям, стоя у окна своей спальни и держа в руке зубную щетку или бритву, или же пробирался в купальном халате сквозь толпу придворных. Он то появлялся, то исчезал, мурлыча песенку, сосредоточенно полировал ногти, вытирал свежевыбритое лицо одеколоном, пил утренний чай, уходил, чтобы посмотреть, как работают его кули; возвращался, просматривал бумаги на столе, брал книгу и прочитывал одну-две страницы. Или же присаживался к роялю, откидывался на спинку стула и, опустив руки на клавиши, слегка раскачивался из стороны в сторону. Когда султан вынуждал его говорить, он из сострадания давал уклончивые, успокоительные ответы; быть может, то же чувство побуждало его быть щедрым и не жалеть газированных напитков, и часто случалось так, что он целую неделю оставался без содовой воды. Старик султан уделил Ван-Уику земли столько, сколько тот хотел расчистить, а это было не больше, не меньше как целое состояние.
Искал ли мистер Ван-Уик богатства или уединения — неизвестно, но лучшего местечка он выбрать не мог. Даже почтовые пароходы Компании, субсидируемой правительством, которые заглядывали в самые жалкие поселки на побережье, представлявшие собой кучку хижин, крытых пальмовыми листьями, — даже эти пароходы проходили мимо устья реки Бату-Беру. Контракт был старый; быть может, через несколько лет, когда его срок истечет, Бату-Беру будет обслуживаться Компанией, а пока вся корреспонденция на имя мистера Ван-Уика препровождалась в Малакку, откуда его агент пересылал ее раз в месяц с «Софалой». В результате всякий раз, когда Масси, накупив слишком много лотерейных билетов, ощущал недостаток в деньгах или не мог найти шкипера, мистер Ван-Уик был лишен своих писем и газет. Таким образом, он был лично заинтересован в судьбе «Софалы». Хотя он и считал себя отшельником (и, видимо, это был не каприз, так как он уже прожил в уединении восемь лет), но ему хотелось знать, что делается на свете.
На веранде стояла этажерка из орехового дерева (она прибыла на «Софале» в прошлом году — все было доставлено сюда «Софалой»), на которой под бронзовыми прессами лежали кипы «Таймса» — еженедельного издания, большие номера «Роттердамского курьера», «Графика» в известной всему миру зеленой обложке, иллюстрированные номера голландского журнала без обложки и немецкого журнала в переплете цвета «больной Бисмарк». Были здесь и новые ноты, хотя рояль (много лет назад привезенный на «Софале») благодаря влажной атмосфере лесного края был обычно расстроен. Ван-Уик раздражался, когда порой был отрезан от мира дней на шестьдесят и не знал причины опоздания «Софалы». А когда «Софала» наконец появлялась, мистер Ван-Уик спускался с веранды, переходил лужайку перед домом и с нахмуренным лбом шел к реке.
— Должно быть, судно ремонтировалось после какого-нибудь происшествия?
Он бросал слова на мостик, но раньше чем кто-либо мог ответить, Масси уже перелезал через поручни на берег и подходил к нему, потирая руки и наклонив прилизанную голову, на макушке которой, казалось, приклеены были черные нитки и тесемки. Его до такой степени бесила необходимость давать объяснения, что он начинал жалобно хныкать и в то же время пытался сложить свои толстые губы в улыбку.
— Нет, мистер Ван-Уик! Вы не поверите… Я нигде не мог раздобыть негодяя шкипера, чтобы выйти в море. Ни один из этих ленивых скотов не хотел идти, а вы сами Знаете, мистер Ван-Уик, закон…
Он хныкал и приносил извинения, с особой энергией произнося слова: тайные козни, заговор, зависть. Мистер Ван-Уик, с легкой гримасой рассматривая свои полированные ногти, говорил:
— Гм… Очень печально… — и поворачивался к нему спиной.
Щеголеватый, неглупый, скептически настроенный, привыкший к лучшему обществу (за год до того дня, когда мистер Ван-Уик отказался от своей профессии и от Европы, он занимал видный пост на берегу в морском министерстве), он способен был на теплые чувства и проявление симпатии, но скрывал эту слабость под маской высокомерного равнодушия, которую создал себе еще в ранние годы своей службы. Выло в его внешности что-то напоминавшее прежнюю элегантность, как бы искаженный ее отпечаток — недоброжелатели назвали бы это франтовством. Он умел поддерживать чуть ли не военную дисциплину среди своих кули, которых извлек на свет из дебрей джунглей. Каждый вечер он надевал белую рубашку с туго накрахмаленной глянцевитой манишкой и высокий воротничок, словно хотел соблюдать приличия, облачаясь в этот вечерний костюм; но вокруг талии он обматывал толстый малиновый шарф, как бы делая уступку дикой стране, некогда бывшей его противницей, а теперь превратившейся в побежденную союзницу. Кроме того, шарф являлся гигиенической мерой предосторожности. Короткую свою куртку из какой-то легкой шелковой материи он не застегивал. Усы у него были выхоленные, лоб открытый, пушистые белокурые волосы, редкие на макушке, у висков слегка вились; низкие лакированные ботинки поблескивали, выглядывая из-под широких брюк из той же матери, что и легкая куртка. Со своим малиновым шарфом мистер Ван-Уик походил на романтического вождя пиратов и в то же время на элегантного, слегка облысевшего денди, который в уединении потворствует своей неприязни к ортодоксальным модам.
Таков был его вечерний костюм. «Софале» надлежало появляться в Бату-Беру за час до заката солнца. Мистер Ван-Уик имел вид живописный и в то же время почему-то вполне корректный, когда прогуливался у самой воды на фоне зеленого склона; на высоком берегу виднелся его длинный низкий бёнгало, увитый до карнизов ползучими растениями и увенчанный несообразно крутой тростниковой крышей. Пока «Софала» пришвартовывалась, он прохаживался в тени нескольких деревьев, оставленных возле пристани, и ждал, когда можно будет подняться на борт. Белые люди на «Софале» были неподходящей для него компанией. Старый султан (хотя печальные нашествия его и являлись помехой) казался ему более приемлемым. Но все же они были белые; периодические визиты судна нарушали однообразие рабочих дней и не мешали его уединению. Кроме того, они были необходимы и с деловой точки зрения. По натуре своей человек аккуратный, мистер Ван-Уик раздражался, если судно не являлось вовремя.
Причина опозданий была слишком нелепа, и Масси он считал достойным презрения идиотом. Когда «Софала» впервые после заключения нового договора показалась из-за изгиба реки, мистер Ван-Уик, потерявший всякую надежду когда-либо ее увидеть, так рассердился, что даже не пошел к пристани. Слуги прибежали сообщить ему весть. Он пододвинул стул к перилам веранды, облокотился на них, опустил подбородок на руки и пристально стал глядеть на «Софалу», пришвартовывавшуюся против его дома. Он свободно мог рассмотреть всех белых на борту. Какого это патриарха водрузили они теперь на мостик?
Наконец он вскочил и спустился по усыпанной гравием дорожке. Даже гравий для его дорожек был доставлен сюда «Софалой». Выведенный из терпения, позабыв о своем высокомерном спокойствии, он, не глядя по сторонам, подступил к Масси с таким решительным видом, что механик оробел и стал бормотать что-то несвязное. Ничего нельзя было разобрать кроме слов: «Мистер Ван-Уик… Право же, мистер Ван-Уик… В будущем, мистер Ван-Уик…» От прилива крови широкое желчное лицо Масси приняло неестественную оранжевую окраску, а испуганные черные глаза ярко заблестели.
— Вздор! Мне это надоело! Не понимаю, как у вас хватило наглости причалить к моей пристани, словно я ее построил исключительно для вашего удобства.
Масси пытался возражать. Мистер Ван-Уик был очень рассержен. Он намерен обратиться к одной немецкой компании в Малакке… как она называется?., та, у которой пароходы с зелеными трубами. Эта компания рада будет пустить в дело один из своих маленьких пароходиков. Ах да, Шницлер, Якоб Шницлер! Он немедленно даст согласие. Да, мистер Ван-Уик решил написать не откладывая.
Вне себя от волнения, Масси поймал выпавшую изо рта трубку.
— Вы этого не сделаете, сэр! — взвизгнул он.
— Вам не следовало бы так небрежно относиться к делу.
Мистер Ван-Уик повернулся на каблуках. В продолжение этой сцены остальные трое белых на мостике не шелохнулись. Масси быстро зашагал взад и вперед, раздувая щеки и задыхаясь.
— Чванный голландец!
И он стал лихорадочно и жалобно перечислять свои несчастья. Сколько лет он старался угодить тому человеку! И вот как его отблагодарили! Недурно. Напишет Шницлеру… — В Бату-Беру будут заходить суда с зелеными трубами… Даст возможность старому гамбургскому еврею разорить его, Масси! Нет, право же, это смешно!.. Он, всхлипывая, засмеялся: ха-ха-ха! И, должно быть, ему — Масси — придется отвезти письмо на собственном пароходе.
Он споткнулся о решетку люка и выругался. Он бы не поколебался выбросить письма голландца, всю чертову пачку, за борт. Он никогда не требовал денег за перевозку писем. Но, может быть, капитан Уолей, новый его компаньон, помешает выбросить письма; впрочем, это была бы только отсрочка. Он лично предпочел бы бултыхнуться в воду, чем смиренно смотреть, как его будут разорять эти зеленые трубы…
Он бесновался. Китайцы с блюдами стояли внизу, у трапа. Наконец он заорал с мостика:
— Будем сегодня обедать или нет? — и резко повернулся к капитану Уолею, который сидел, терпеливый и важный, во главе стола и молча, со снисходительным видом поглаживал свою бороду.
— Вас как будто не интересуют мои дела. Разве вы не понимаете, что это затрагивает ваши интересы так же, как и мои? Дело не шуточное.
Он уселся в конце стола и процедил сквозь зубы:
— Впрочем, может быть, у вас отложено несколько тысяч. У меня таких денег нет.
Мистер Ван-Уик обедал в своем бёнгало, отбрасывавшем яркий свет в ночь, на просеку над темным берегом реки. Потом он присел к роялю и вскоре услышал, как кто-то медленно идет по дорожке, направляясь к дому. Тяжелые шаги — скрипнула доска; мистер Ван-Уик повернулся на своем стуле и, касаясь пальцами клавиш, прислушался. Маленький его терьер злобно залаял, отступая с веранды. Чей-то низкий голос попросил извинить за «это вторжение». Мистер Ван-Уик поспешно вышел.
На ступеньках веранды неподвижно стояла — патриархальная фигура, видимо, новый капитан «Софалы» (Ван-Уик перевидал их около дюжины, но такого еще не видывал). Собачка лаяла не переставая, пока мистер Ван-Уик, махнув платком, не заставил ее отскочить и замолчать. Капитан Уолей, приступив к делу, встретил церемонно-вежливый, но решительный отпор.
Они разговаривали, стоя друг против друга. Мистер Ван-Уик внимательно разглядывал своего посетителя. Наконец, словно вынужденный позабыть о своей сдержанности, сказал:
— Меня удивляет, что вы заступаетесь за такого идиота.
Это был почти комплимент, который можно было истолковать так: «Как может за него заступаться такой человек, как вы!» Капитан Уолей пропустил это замечание мимо ушей. Казалось, он не расслышал. Он просто заявил о том, что лично заинтересован в благоприятном исходе дела. Лично заинтересован…
Но мистер Ван-Уик в порыве раздражения заговорил очень резко:
— Право же, — если вы разрешите быть с вами откровенным, — этот человек не кажется мне достойным особого уважения или доверия.
Капитан Уолей, никогда не горбившийся, казалось, сделался еще на один дюйм выше и шире в плечах, словно грудь его внезапно расширилась под прикрытием бороды.
— Дорогой мой сэр, я пришел сюда не для того, чтобы судить человека, с которым я… гм… тесно связан.
Секунду тянулось торжественное молчание. Он — капитан Уолей — не привык обращаться с просьбами, но значение, какое он придает этому делу, вынуждает его Допытаться…
Мистер Ван-Уик, на которого капитан произвел благоприятное впечатление, смягчился, почувствовал желание засмеяться и перебил:
— Конечно, если вы лично заинтересованы… Но почему бы вам не присесть и не выкурить со мной сигару?..
Короткая пауза; затем капитан Уолей тяжело шагнул вперед. Он брал на себя ответственность в будущем за регулярные рейсы судна; его зовут Уолей; быть может, эта фамилия небезызвестна моряку (он имеет дело с моряком, не так ли?). Теперь поставлен маяк на острове его имени. Может быть, мистер Ван-Уик….
— О да… Конечно! — подхватил мистер Ван-Уик и предложил сесть. Как интересно! Он служил во время последней войны, но никогда не забирался так далеко на Восток. Остров Уолей? Ну, конечно! Это чрезвычайно интересно. Какие перемены должен был наблюдать с тех пор его гость!
— Я могу припомнить еще более ранние годы — полвека назад.
Капитан Уолей повеселел. Умиротворяюще подействовал на него аромат хорошей сигары (это была его слабость), а также и учтивость молодого Человека.
В общении с этим случайным знакомым он нашел то, по чему изголодался за годы борьбы.
Передняя стена бёнгало отступала назад, образуя четырехугольное углубление; оно было меблировано, как комната. С покатого потолка спускалась на тонкой медной цепи лампа под абажуром молочного цвета, и светлый круг падал на маленький столик, на котором лежала раскрытая книга и нож слоновой кости. В полупрозрачных тенях за кругом света можно было разглядеть другие столы и удобные кресла; тиковый пол веранды был устлан ковриками из звериных шкур. В воздухе стоял аромат цветущих ползучих растений. В их листве между столбами были прорезаны отверстия; эти рамы из толстых неподвижных листьев, освещенные лампой, отражали зеленоватый свет. В одно из таких отверстий у своего локтя капитан Уолей мог видеть тускло горевший фонарь на шкафуте «Софалы», темную массу домов на другом берегу мерцающей темной реки и как бы подвешенную к выступающему краю крыши узкую черную полосу ночного неба, сверкающего, усыпанного звездами. Держа в руке превосходную сигару, он пришел в благодушное настроение.
— Это мелочь. Кто-то должен был положить начало. Я только показал, что это дело возможное. Но вы, люди, выросшие в век пара, не можете понять, какое значение имело в то время мое маленькое открытие для торговли на Востоке. Ведь благодаря этому новому пути переход можно было совершить в одиннадцать дней вместо полугода. Одиннадцать дней! Это точно установлено. Но, разговаривая с моряком, я бы хотел указать…
Говорил он хорошо, не выставляя себя на первый план, — говорил как профессионал. Мощный голос без всяких усилий с его стороны заполнял бёнгало, гулким эхом отдаваясь в пустых комнатах, и, казалось, резче подчеркивал тишину вокруг. Спокойные интонации изумляли Ван-Уика, как проявление мужественного благородства. Обхватив руками маленькую ногу в шелковом носке и лакированном ботинке, он слушал, искренно заинтересованный. Казалось, что теперь никто не умеет так говорить, и этот внушительный невозмутимый человек с нависшими бровями и развевающейся седой бородой был как бы изумительным пережитком доисторических времен, пришедшим к нему со дна моря.
Капитан Уолей первый завязал торговые связи с бухтой Пе-чили. Сейчас он воспользовался случаем упомянуть, что там, двадцать шесть лет назад, похоронил свою «дорогую жену».
Мистер Ван-Уик, слушавший с бесстрастным видом, невольно призадумался о том, какая женщина годилась бы в подруги этому человеку. Была ли она так же отважна, похожа на него? Нет. Вероятно, она была маленькой, хрупкой, несомненно очень женственной или же, что весьма вероятно, самой обыденной, незначительной, склонной к домашней жизни? Но капитан Уолей не был скучным болтуном; тряхнув головой, словно желая рассеять воспоминания, омрачившие его красивое, старое лицо, он вскользь заговорил об отшельнической жизни мистера Ван-Уика.
Мистер Ван-Уик заявил, что людей ему приходится видеть чаще, чем было бы желательно. Он с улыбкой упомянул о своеобразных встречах с «моим султаном». Последний появлялся со всем своим штатом. Эти люди топтали траву перед домом (а не так-то было легко разбить лужайку в тропиках), а на днях поломали какие-то редкие кусты, посаженные Ван-Уиком. Капитан Уолей тотчас припомнил, что в сорок седьмом году султан Бату-Беру, «дед теперешнего правителя», славился как покровитель пиратов с Дальнего Востока. Они находили себе убежище на реке Бату-Беру. Денежной его помощью пользовался вождь племени балинини, некий Хаджи Даман. Капитан Уолей, многозначительно нахмурив свои седые косматые брови, сообщил, что у него есть основания об этом помнить. Многое изменилось с тех пор, прогресс…
Мистер Ван-Уик с неожиданной горечью позволил себе усомниться. В чем прогресс? — пожелал он знать.
Ну, как же… люди приблизились к пониманию истины, пристойности, справедливости, порядка, чести… В большинстве случаев люди обижали друг друга по неведению. Теперь — вывел капитан Уолей оригинальное заключение — приятнее жить на свете.
Мистер Ван-Уик шутливо возразил, что мистер Масси, например, не более приятен, чем пираты балинини.
Река не много выиграла от такой перемены. Пираты были по-своему не менее честны. Конечно, Масси не так свиреп, как Хаджи Даман, но…
— А что вы скажете о себе, дорогой мой сэр? — капитан Уолей засмеялся глубоким, мягким смехом. — Уж здесь-то нельзя отрицать перемены к лучшему.
Он продолжал говорить в шутливом тоне. Хорошая сигара лучше, чем удар по голове, — а такой прием ждал бы его на этой реке сорок-пятьдесят лет назад. Затем, слегка наклонившись вперед, он заговорил серьезно. Ему казалось, что эти бродяги странной кровожадной ненавистью ненавидели всех людей, за исключением членов своего племени, моряков-бродяг. Со временем их разбою положен был конец, а каковы результаты? Новое поколение стало оседлым и проживает в благоденствующих деревнях. Он это утверждает на основании лично ему известных фактов. И даже немногие оставшиеся в живых старики изменились так сильно, что недобросовестно было бы вспоминать, как они в свое время резали людям горло. Сейчас ему пришел на память один старик; почтенный старшина большой приморской деревни, расположенной в шестидесяти милях к юго-западу от Тампасука. Приятно было с ним встретиться и поговорить. Быть может, раньше он тоже был свирепым дикарем. Остановить людей, удержать их от зла может разум, высшее знание, высшая сила, да — сила, опирающаяся на бога и освященная, если применять ее в согласии с его волей… Капитан Уолей верил, что доброе начало заложено в каждом человеке, хотя и нельзя назвать мир счастливой обителью. В мудрости человеческой он был не столь уверен. Он допускал, что иногда нужно потрудиться, чтобы обнаружить доброе начало. Люди могут быть глупы, бестолковы, несчастны, но по природе своей они не злы. По существу^ они, во всяком случае, безобидны.
— Так ли это? — желчно вставил мистер Ван-Уик.
Капитан Уолей, снисходительный, уверенный в своей правоте, добродушно рассмеялся. Он заметил, что на памяти его — полвека. Струйки дыма мирно просачивались сквозь седые усы, скрывавшие его добрый рот.
— Во всяком случае, — заявил он, помолчав, — я рад, что люди еще не имели времени причинить вам много зла.
Этот намек на его сравнительно молодые годы не обидел мистера Ван-Уика; он встал и с загадочной полуулыбкой пожал плечами. Дружески разговаривая, они вместе вышли в звездную ночь и направились к реке.
По темной дорожке они шли не в ногу. Фонарь, низко подвешенный к поручням сходней, ярко освещал белые брюки и большие черные ботинки мистера Масси, который тревожно ждал. Верхняя часть его туловища оставалась в тени, и блестели только пуговицы, тянувшиеся от талии к подбородку.
— Можете поблагодарить капитана Уолея, — коротко бросил ему мистер Ван-Уик перед тем как уйти.
Лампы на веранде отбрасывали на траву три длинные полосы света, прорывавшиеся между столбами. Летучая мышь скользнула мимо его лица, словно порхающий клочок черного бархата. Близ жасминных кустов ночной воздух, казалось, был пропитан душистой росой; клумбы окаймляли дорожку; подстриженные кусты перед домом поднимались темными круглыми холмиками; густая листва вьющихся растений просеивала яркий свет лампы, и весь фасад бёнгало светился мягким светом. Вблизи и вдалеке все было неподвижно и окутано нежным ароматом.
Мистер Ван-Уик (несколько лет тому назад ему представился случай вообразить, будто женщина причинила ему такое зло, какого не ведал ни один человек) относился к оптимистическим взглядам капитана Уолея с презрением человека, который сам был некогда легковерен. Его отвращение к миру (когда-то весь мир был олицетворен для него в одной женщине) проявлялось в том, что он уединился, но и в уединении своем не переставал быть деятельным, ибо, несмотря на способность глубоко чувствовать, он был очень активен и по существу даже практичен. Но было в незаурядном старом моряке, скользнувшем по обочине его одинокой жизни, что-то прельстительное для этого скептика. Даже простота честного старика (довольно забавная) говорила о какой-то его утонченности. Достоинство, с каким держал себя этот человек, занимавший столь скромное положение в жизни, свидетельствовало о благородстве его натуры. Несмотря на все свое доверие к людям, он не был глуп; невозмутимое его спокойствие, по истечении стольких лет, которое нельзя было объяснить успехами в жизни, свидетельствовало о глубокой мудрости. Иногда оно забавляло мистера Ван-Уика. Даже внешность капитана «Софалы», мощная его фигура, спокойное, умное, красивое лицо, благодушная вежливость, суровые косматые брови — все это пленяло. Мистер Ван-Уик ненавидел всякую мелочность, но ничего мелочного не было в этом человеке; и за время регулярных рейсов близкие отношения завязались между этими двумя людьми; теплое чувство, соединившее их, скрывалось под маской благосклонной учтивости, которая удовлетворяла прихотливый вкус мистера Ван-Уика.
Во взглядах на житейские дела они не сходились. Других его убеждений капитан Уолей никогда не касался. Разница в возрасте являлась как бы еще одним связующим звеном. Однажды в ответ на замечание о молодости, не знающей сострадания, мистер Ван-Уик окинул взглядом массивную фигуру своего собеседника и бросил дружескую шутку:
— О, вы еще придете к моей точке зрения. Времени у вас много. Не называйте себя стариком: вас хватит на сто лет.
Но тут он не удержался от язвительной фразы, хотя и смягчил ее дружелюбной улыбкой:
— А к тому времени вы, быть может, согласитесь умереть просто от отвращения.
Капитан Уолей, тоже улыбаясь, покачал головой:
— Помилуй бог!
Он считал, что, пожалуй, заслуживает лучшей участи, чем умереть с такими чувствами. Конечно, в свое время смерть придет, но он верил, что господь уготовит ему такой конец, которого не нужно будет стыдиться. В сущности, он надеялся дожить до ста лет — в случае необходимости. Иные доживают; это не было бы чудом. Никаких чудес он не ждал.
Убежденный, рассудительный его тон заставил мистера Ван-Уика поднять голову и пристально на него посмотреть. Капитан Уолей сосредоточенно уставился в одну точку, как будто видел начертанный таинственными письменами на стене милостивый приговор своего творца. В течение нескольких секунд он сидел совершенно неподвижно; затем выпрямился и встал так быстро, что мистер Ван-Уик вздрогнул.
Сначала он ударил себя кулаком в широкую грудь, потом вытянул горизонтально свою большую руку, которая не дрогнула, словно ветвь дерева в безветренный день.
— Нигде я не чувствую боли. Дрожит ли хоть немного рука?
Голос его прозвучал тихо, доверчиво, благоговейно, подчеркивая стремительность его движений. Он снова сел.
— Вы знаете, хвастаться тут нечем. Я — ничто, — сказал он своим мощным голосом, звучавшим, казалось, так же естественно и свободно, как течет река. Он взял окурок сигары, который отложил было в сторону, и добавил спокойно, слегка кивнув головой — Случилось так, что жизнь моя нужна; она не мне принадлежит… не мне… богу это известно.
После этого он мало говорил в тот вечер, но мистер Ван-Уик несколько раз замечал, как пробегала под его густыми усами слабая доверчивая улыбка.
Впоследствии капитан Уолей принимал иногда приглашение пообедать в бёнгало. Он даже соглашался выпить стакан вина.
— Не думайте, что я боюсь вина, дорогой мой сэр, — пояснил он. — У меня была серьезная причина от него отказаться.
Как-то раз, откинувшись на спинку кресла, он заметил:
— Дорогой мистер Ван-Уик, вы отнеслись ко мне… по-человечески с первого же дня.
— Согласитесь, что это — моя заслуга, — лукаво намекнул мистер Ван-Уик. — Компаньон этого превосходного Масси… Ну-ну, дорогой мой капитан, я ни слова против него не скажу.
— Если бы вы что-нибудь и сказали, все равно это было бы бесполезно, — угрюмо отозвался капитан Уолей. — Как я вам уже говорил, моя жизнь — моя работа — не мне одному нужны. Выбора нет… — Он помолчал, повертел стоявший перед ним стакан. — У меня есть дочь, единственное мое дитя.
Он сделал широкий жест, словно желая пояснить, что где-то далеко отсюда живет его маленькая девочка.
— Я надеюсь, что увижу ее еще раз, раньше, чем умру. А пока мне достаточно знать, что у нее есть я, слава богу, здоровый и сильный. Вы не поймете, какое это чувство! Плоть от плоти моей — и так похожа на бедную мою жену. И вот она…
Снова он помолчал, потом стоически произнес:
— Ей тяжело живется.
И голова его поникла, а брови по-прежнему были сдвинуты, словно он напряженно о чем-то думал. Но обычно ничто не смущало безграничного его доверия к высшей силе. Иногда мистер Ван-Уик размышлял о том, что физическое здоровье и жизненная сила этого человека укрепляли его душу. И он научился любить старика.
XIII
Вот почему мистер Ван-Уик утратил равновесие, когда Стерн торопливо сделал ему конфиденциальное сообщение на берегу, у борта темного безмолвного судна. Случилось что-то в высшей степени странное и неожиданное; и смятение его было так велико, что, позабыв о своих письмах, он быстро взбежал по трапу на мостик.
По левую сторону от штурвала два «боя» с косами накрывали портативный стол к обеду и, по обыкновению, огрызались друг на друга, а третий китаец, очень желтый, толстый, унылый и похожий на мистера Масси, с апатичным видом ждал, держа под мышкой салфетку и прижимая к груди стопку толстых обеденных тарелок. Простая лампа без абажура, принесенная снизу, из каюты, была подвешена к деревянной стойке тента; боковые жалюзи были опущены.
Капитан Уолей сидел в глубоком плетеном кресле и, казалось, пребывал в оцепенении, а мостик под тентом был похож на ярко освещенную палатку, где собраны различные предметы, необходимые для мореплавания: старый штурвал, помятый латунный нактоуз на крепкой стойке из красного дерева, два грязных спасательных круга, старый пробковый кранец в углу, ветхие палубные ящики с веревочными петлями вместо ручек.
Он стряхнул с себя оцепенение, чтобы ответить на необычно бодрое приветствие мистера Ван-Уика, но тотчас же снова погрузился в молчание. Явных физических усилий стоило ему принять настойчивое приглашение пообедать в бёнгало. Мистер Ван-Уик в замешательстве скрестил руки, прислонился к поручням и, выставив вперед свои маленькие ноги в черных лакированных ботинках, украдкой присматривался к нему.
— Последнее время я замечаю, что вы как будто неважно себя чувствуете, старый дружище?
Последние два слова он произнес с задушевной мягкостью. Никогда еще не проявлялась так ярко подлинная близость их отношений.
— Ну-ну-ну!
Громко скрипнуло плетеное кресло.
«Раздражителен», — подумал мистер Ван-Уик и, направившись к трапу, сказал вслух:
— Я вас жду через полчаса.
— Через полчаса, — словно в трансе, повторил за его спиной капитан Уолей, не повернув серебристой головы.
Внизу, на палубе, около машинного отделения шел разговор; один из собеседников говорил медленно и сердито, другой с живостью отвечал.
— Говорю вам, этот негодяй заперся в своей каюте, чтобы напиться.
— Ничего не поделаешь, мистер Масси. В конце концов в свободное время парень имеет право запереться в своей каюте.
— Но не затем, чтобы напиваться.
— Я слышал, как он ворчал, что от этой возни с котлами всякий человек запьет, — лукаво сказал Стерн.
Масси прошипел, что не мешало бы взломать дверь. Чтобы избежать встречи с ними, мистер Ван-Уик перешел в темноте на другую сторону безлюдной палубы. Доски маленькой пристани слегка застучали под его ногами.
— Мистер Ван-Уик! Мистер Ван-Уик!
Он не остановился; кто-то бежал за ним по дорожке.
— Вы забыли свои письма.
Стерн с пачкой бумаг в руке догнал его.
— О, благодарю!
Но так как тот продолжал идти рядом, мистер Ван-Уик остановился. Нависший карниз, спускаюсь над освещенным фасадом бёнгало, отбрасывал в ночь черную прямоугольную тень. Вокруг все было неподвижно. Слышался стук ножей и тихий звон стаканов. Слуги мистера Ван-Уика накрывали на два прибора стол на веранде.
— Боюсь, что вы не доверяете моим добрым намерениям в связи с тем делом, о котором я вам говорил, — сказал Стерн.
— Я просто вас не понимаю.
— Капитан Уолей — очень смелый человек, но он поймет, что игра его кончена. Больше никто и ничего об этом от меня не услышит. Поверьте, я действую очень осмотрительно, но долг есть долг. Я не хочу поднимать шум. Я только прошу вас, как его друга, передать ему от меня, что игра кончена. Этого будет достаточно.
Услыхав о такой странной привилегии дружбы, мистер Ван-Уик почувствовал смущение и досаду. Он не желал унижаться и просить каких бы то ни было объяснений, а прогнать презрительно Стерна он считал неосторожностью — во всяком случае, сейчас. Уверенный тон помощника привел его в замешательство. «Как знать, в чем тут дело?» — думал он. Человек лично не заинтересованный, он питал к капитану Уолею непоколебимое уважение; практический инстинкт пришел ему на помощь, и он скрыл свое презрение.
— Насколько я понимаю, дело очень серьезное?
— Очень серьезное, — торжественно подтвердил Стерн, радуясь, что добился наконец желанного эффекта. Он собирался было пылко выразить сожаление по поводу «печальной необходимости», но мистер Ван-Уик его оборвал — очень вежливо, впрочем.
Поднявшись на веранду, мистер Ван-Уик засунул руки в карманы и, расставив ноги, уставился на черную шкуру пантеры, лежавшую на полу перед качалкой.
«Похоже на то, что парень не осмеливается вести свою игру в открытую», — подумал он.
Догадка была справедлива. После щелчка, полученного от Масси, Стерн не решался открыть то, что ему известно. Стремился же он к тому, чтобы получить командование пароходом и на некоторое время удержать его за собой. Масси никогда ему не простит, если он насильно навяжет свои услуги. Но если капитан Уолей по собственной инициативе покинет судно, командование останется за Стерном до конца рейса; так пришел он к блестящей мысли спугнуть старика. При создавшемся положении достаточно было туманной угрозы, прозрачного намека. Движимый непонятным чувством сострадания, он решил, что в Бату-Беру капитану легче будет признать свое поражение. Шкипер может спокойно сойти на берег и остаться со своим голландцем. Разве не держались они друг за друга, словно два вора? И, поразмыслив, он понял, что может добиться цели, действуя через этого закадычного друга старика. Это была еще одна блестящая мысль. Стерн по натуре своей предпочитал окольные пути. В данном случае он хотел по возможности держаться на заднем плане, чтобы не раздражать понапрасну Масси. Поменьше шума! Пусть все произойдет само собой.
За обедом мистер Ван-Уик испытывал чувство одиночества, какое прокрадывается иногда, несмотря на самые близкие человеческие отношения. Капитан Уолей пытался есть, но потерпел явную и плачевную неудачу. Казалось им овладела какая-то странная рассеянность. Рука его нерешительно шарила около тарелки, словно мозг, занятый своими мыслями, перестал ею руководить. Мистер Ван-Уик издали слышал, как он шел в глубокой тишине от берега реки, и обратил внимание на нетвердые его шаги. Носок ботинка задел нижнюю ступеньку лестницы, словно старик, погруженный в мечты, не заметил, как очутился около самой веранды. Будь капитан «Софалы» другим человеком, мистер Ван-Уик заподозрил бы его в старческой слабости. Но достаточно было взглянуть на старика, чтобы понять, что дело не в этом. Время, наложив свою печать, предоставило его самому себе, ибо он был нужен, и в этом, веруя простодушно, он видел доказательство божьего милосердия.
«Как мне его предостеречь?» — недоумевал мистер Ван-Уик, как будто капитан Уолей находился на расстоянии многих миль и не мог услышать злобных наветов. Стерн внушал мистеру Ван-Уику безграничное отвращение. Сообщить об его угрозе такому человеку, как Уолей, казалось буквально непристойным. Открытое обвинение в преступлении было бы менее подлым и оскорбительным, чем этот намек, отмеченный унизительным клеймом шантажа. «Какое обвинение можно выдвинуть против него? — спрашивал себя мистер Ван-Уик. Капитан Уолей был кристально честным человеком. — И с какой целью обвинять?» Высшая сила, которой доверял этот человек, казалось, сочла нужным не оставить ему на земле ничего, что бы могло вызвать зависть, — ничего, кроме корки хлеба.
— Не хотите ли попробовать? — спросил он, слегка придвигая блюдо.
Вдруг мистеру Ван-Уику пришло в голову, что, быть может, Стерн добивается командования «Софалой». При всем своем цинизме он был потрясен, увидев в этом как бы доказательство того, что ни один человек не может оградить себя от своих ближних, если он не достиг еще самой низшей ступени нищеты. По мнению мистера Ван-Уика, не стоило обращать внимание па такого рода интригу; но все же, имея дело с таким идиотом, как Масси, Уолей должен быть предупрежден.
Большие смуглые руки капитана Уолея лежали по обеим сторонам его пустой тарелки; косматые брови были сдвинуты над глубоко запавшими глазами; он сидел выпрямившись и в этот момент неожиданно заговорил:
— Мистер Ван-Уик, вы относились ко мне всегда с величайшей добротой.
— Дорогой мой капитан, вы придаете слишком большое значение тому простому факту, что я — не дикарь. — Ван-Уик, возмущенный мыслью о темных происках Стерна, решительно повысил голос, словно помощник скрывался где-то поблизости и мог его слышать. — Я воздаю лишь должное человеку, которого научился уважать, и это уважение ничто поколебать не может.
Легкий звон стекла заставил его оторвать взгляд от ломтика ананаса, который он разрезал на своей тарелке. Капитан Уолей пошевельнулся и опрокинул пустой бокал.
Заслоняя глаза рукой и опираясь на локоть, он другой рукой, не глядя, шарил по столу, разыскивая бокал, но так и не нашел. Ван-Уик смотрел на него, пребывая в оцепенении, словно произошло что-то знаменательное. Он не знал, что его так испугало, но на секунду позабыл о Стерне.
— Что такое? В чем дело?
А капитан Уолей, отвернувшись, пробормотал глухим взволнованным голосом:
— Уважение!
— И я могу еще кое-что прибавить, — медленно произнес мистер Ван-Уик, не спуская с него глаз.
— Остановитесь! Довольно! — Капитан Уолей не изменил позы и не повысил голоса. — Не говорите ни слова! Мне нечем вам отплатить. Даже для этого я слишком беден теперь. Ваше уважение имеет цену. Вы не такой человек, который вздумает обманывать жалкого бедняка или, выходя в море, каждый раз подвергать судно опасности.
Мистер Ван-Уик наклонился вперед, на коленях у него лежала накрахмаленная салфетка; все лицо его покраснело; он готов был усомниться в своих чувствах, в своей способности понимать, в здравом рассудке своего гостя.
— Как, что? Говорите же, ради бога! Что такое? Какое судно? Я не понимаю, кто…
— Так знайте — это я! Судно ненадежно, если капитан его не может видеть. Я слепну.
Мистер Ван-Уик слегка пошевельнулся, потом несколько секунд сидел неподвижно. Накрахмаленная салфетка соскользнула с его колен; вспоминая слова Стерна: «Игра кончена» — он наклонил голову под стол, чтобы поднять ее. Вот какой игре пришел конец! В это время над головой его прозвучал заглушенный голос капитана Уолея:
— Я их всех обманул. Никто не знает.
Мистер Ван-Уик, раскрасневшись, поднял голову из-под стола. Капитан Уолей в ярком свете лампы сидел неподвижно, одной рукой прикрывая лицо.
— И у вас хватило смелости?
Называйте, как хотите. Но вы — гуманный человек, мистер Ван-Уик… вы джентльмен. Вы меня можете спросить, что я сделал со своей совестью.
Он замолчал и, казалось, задумался, не меняя своей унылой позы.
— Я начал с того, что в гордыне своей пошел на сделку с совестью. Я не мог быть откровенным даже со старым приятелем. Я не был откровенен с Масси. Я знал, что он меня принимает за богатого моряка, и не стал его разубеждать. Мне нужно было придать себе весу, потому что я думал о бедной Айви — о моей дочери. Зачем я воспользовался его несчастьем? Я это сделал ради нее. А теперь могу ли я ждать от него пощады? Он использовал бы мое несчастье, если бы знал о нем. Он бы разоблачил старого мошенника и задержал деньги на год. Деньги Айви! А я не сохранил для себя ни одного пенни. На что я буду жить в течение года? Целый год! Через год ее отец не увидит на небе солнца.
Голос его звучал очень глухо, словно капитан был засыпан землей при обвале и вслух высказывал мысли, какие преследуют мертвецов в их могилах. Холодок пробежал по спине мистера Ван-Уика.
— И сколько времени прошло с тех пор, как вы?.. — пробормотал он.
— Это началось задолго до того, как я заставил себя поверить в такое… такое испытание… — с мрачной покорностью отозвался капитан Уолей, прикрывая глаза рукой.
Он не думал, что испытание было заслуженным. Он начал себя обманывать со дня на день, с недели на неделю. Под рукой у него был серанг — старый слуга. Слепота надвигалась постепенно, а когда он уже не мог дольше себя обманывать…
Он понизил голос до шепота:
— Ради нее я решил обмануть вас всех.
— Невероятно! — прошептал мистер Ван-Уик.
Снова послышался страшный шепот капитана Уолея.
— Я не мог ее забыть, даже когда увидел знак гнева божьего. Как мог я покинуть моего ребенка, когда я ощущал в себе силу, чувствовал, как горячая кровь струится в моих жилах? Кровь такая же горячая, как и ваша. Мне кажется, что у меня, как у ослепленного Самсона, хватило бы сил разрушить храм над моей головой. Моей дочери тяжело живется… моему ребенку, над которым, бывало, мы вместе молились, моя бедная жена и я… Помните в тот день, когда я вам сказал, что ради нее мне дано будет дожить до ста лет? Какой грех в том, что любишь своего ребенка? Вы это понимаете? Ради нее я готов был жить вечно. Я почти верил, что так и будет. Теперь я молю о смерти. Ха! Самонадеянный человек — ты хотел жить…
Глухое рыдание потрясло это могучее тело; стаканы зазвенели на столе, казалось, весь дом задрожал от крыши до основания. А мистер Ван-Уик, чье чувство оскорбленной любви проявилось в единоборстве с природой, понял, что для этого человека, который всю свою жизнь был активен, не существовало иного пути для выражения эмоций; добровольный отказ от борьбы, трудностей, работы ради своего ребенка был бы равносилен тому, чтобы вырвать горячую любовь к. ней из его живого сердца. Нечто слишком чудовищное и невероятное, чтобы можно было это постигнуть.
Капитан Уолей не изменил позы, выражавшей, казалось, его стыд, скорбь и вызов.
— Я обманул даже вас. Если б вы не сказали этого слова «уважение»… Такие слова не для меня. Я бы солгал и вам. И разве я не лгал? Разве не собирались вы доверить мне свое имущество, отправляя его в этот рейс на «Софале»?
— Я ежегодно возобновляю для грузов страховку, — почти против воли заметил мистер Ван-Уик и удивился тому, как прокралась эта коммерческая деталь.
— Говорю вам — судно ненадежно. Если бы об этом знали, полис был бы недействителен.
— В таком случае мы разделим вину.
— Мою вину ничто уменьшить не может, — сказал капитан Уолей.
Он не смел обратиться к доктору: тот, быть может, спросил бы его, кто он такой, что делает? Слухи могли дойти до Масси. Он жил, лишенный всякой помощи, божеской и человеческой. Даже молитвы застревали у него в горле. О чем было молиться? А смерть, казалось, вое так же далека. Раз спустившись в свою каюту, он не решался оттуда выйти; раз усевшись, он не решался встать. Он не смел смотреть людям в лицо, ему не хотелось глядеть на море или на небо. Мир угасал, а он жил в великом страхе выдать себя. Старое судно было последним другом; его он не боялся; он знал каждый дюйм его палубы. Но и на судно он едва осмеливался смотреть, боясь обнаружить, что сегодня он видит хуже, чем накануне. Великая неуверенность окутывала его. Горизонт исчез; небо мрачно слилось с морем. Какая это фигура стоит там, вдали? Что это лежит здесь, внизу? И жуткое сомнение в реальности того, что он еще мог разглядеть, превращало этот остаток зрения в добавочную пытку и ловушку, вечно расставленную для его жалкого притворства. Он боялся споткнуться, боялся ответить роковое «да» или «нет». Рука бога лежала на нем, но даже она не могла оторвать его от его ребенка. И, словно в унизительном кошмаре, каждый человек со стертыми чертами лица казался врагом.
Он тяжело уронил руку на стол. Мистер Ван-Уик, понурив голову и закусив белыми зубами нижнюю губу, размышлял о словах Стерна: «Игра кончена».
— Серанг, конечно, ничего не знает?
— Никто не знает, — с уверенностью сказал капитан Уолей.
— Ах да! Никто? Отлично. Не можете ли вы дотянуть до конца рейса? Ведь это последний рейс по договору с Масси.
Капитан Уолей встал и выпрямился, величественный, во весь рост; длинная белая борода спускалась, словно серебряная кираса, скрывая страшную тайну его сердца. Да, то была единственная его надежда еще раз ее увидеть, сохранить деньги; это было последнее, что мог он для нее сделать, раньше чем спрятаться куда-нибудь… Никому не нужный, обуза, живой укор самому себе! Голос его оборвался.
— Подумайте только! Никогда больше ее не видеть! А ведь, кроме меня, это единственный человек на земле, который помнит мою жену. Она так похожа на мать. Счастье, что бедная женщина находится там, где не проливают слез над теми, кого любил на земле и кто остался и молится: «Не введи во искушение…» — так как, я думаю, блаженным открыта тайна милосердия господа к его творениям.
Он замялся, потом сказал с суровым достоинством:
— Но я этого не знаю. Я знаю только ребенка, которого дал мне он.
Он шагнул вперед. Мистер Ван-Уик, вскочив с места, понял теперь, почему так неподвижна эта голова, нетверды шаги, бесцельно протянута рука. Сердце его забилось. Он отодвинул стул и инстинктивно приблизился, словно желая предложить ему руку. Но капитан Уолей прошел мимо, направляясь прямо к лестнице.
«Он меня не видит, если я стою сбоку», — с каким-то благоговейным ужасом подумал мистер Ван-Уик. Потом, подойдя к лестнице, спросил с легкой дрожью:
— С чем это можно сравнить? Словно туман… или…
Капитан Уолей остановился на ступенях и, повернувшись, спокойно ответил:
— Кажется, будто свет уходит из мира. Следили вы когда-нибудь, как во время отлива море все дальше и дальше отступает от песчаного берега? Так же и со светом… только прилива не будет. Никогда. Кажется, будто солнце все уменьшается, а звезды гаснут одна за другой. Должно быть, теперь уже немного звезд осталось, которые я могу разглядеть. Но последнее время у меня не хватало смелости посмотреть…
Очевидно, он мог видеть мистера Ван-Уика, потому что остановил его повелительным жестом и стоически произнес:
— Пока я еще могу передвигаться самостоятельно.
Казалось, он принял свою ношу и не хотел никакой помощи от людей, после того, как его, словно самонадеянного титана, изгнали из его рая. Мистер Ван-Уик остановился; можно было подумать, что он считал шаги, пока они затихли. Потом, стуча каблуками, прошелся по веранде между столов, повертел в руке костяной нож, посмотрел на клинок и положил на место. Очутившись у рояля, взял несколько аккордов и внимательно прислушался, наклонив голову, в позе настройщика. Наконец он закрыл крышку рояля, круто повернулся на каблуках, обошел маленького террьера, который спал, скрестив передние лапки, и остановился у лестницы; на первой ступеньке он словно потерял равновесие и стремглав сбежал вниз. Слуги, убиравшие со стола, слышали, как он что-то бормотал (должно быть, нечестивые слова). Немного спустя он, как бы прогуливаясь, направился к пристани.
Фальшборт «Софалы», лежавшей у причала, производил впечатление низкой черной стены. Из-за нее поднимались две мачты и труба под таким уклоном, что казалось — они вот-вот упадут; на четырехугольном возвышении выделялись призрачные белые шлюпки, изгибы шлюпбалок, очертания поручней и пиллерсов, сливавшиеся с темнотой. Но внизу, на середине судна, смотрел в ночь единственный освещенный иллюминатор, совершенно круглый, словно маленькая луна, освещающая желтыми лучами жидкую грязь на берегу, полосу примятой травы, два кольца тяжелого троса на толстом деревянном столбе.
Мистер Ван-Уик, подойдя ближе, услышал хриплый хвастливый голос, видимо, издевающийся над человеком по имени Прендергест. Раздавались глухие ругательства, затем очень отчетливо прозвучало имя «Марфи» и послышалось хихиканье. Громко звякнул стакан. Все эти звуки вырывались из освещенного иллюминатора. Мистер Ван-Уик нерешительно наклонился, но, чтобы заглянуть в иллюминатор, пришлось бы спуститься в грязь.
— Стерн! — сказал он негромко.
Пьяный голос радостно подхватил:
— Стерн! Ну конечно! Посмотрите, как он моргает. Вы только на него посмотрите! Стерн, Уолей, Масси. Масси, Уолей, Стерн. Но Масси лучше всех. Его вы не проведете. Он был не прочь поглядеть, как вы подохнете с голоду.
Мистер Ван-Уик, отойдя, заметил на носу темную голову, выглядывавшую из-под тента, и тихо сказал по-малайски:
— Помощник. спит?
— Нет. Я здесь, к вашим услугам.
Через секунду появился Стерн, бесшумно, словно кошка, шагая по пристани.
— Здесь так темно, а я понятия не имел, что вы придете сегодня.
— Что за сумасшедший бред? — спросил мистер Ван-Уик, словно объясняя, почему дрожь пробежала по его телу.
— Джек напился. Это наш второй механик. Таков уж его обычай. Завтра к вечеру он придет в себя, но мистер Масси не может успокоиться и все бродит по палубе. Лучше нам отсюда уйти.
Он предложил «побеседовать в бенгало». Ему давно уже хотелось туда проникнуть, но мистер Ван-Уик небрежно уклонился, заметив что это было бы, пожалуй, неразумно. Черная тень под одним из двух больших деревьев, оставленных у пристани, поглотила их, непроницаемо густая у широкой реки, которая, казалось, сплетала в сверкающие нити свет крупных звезд, упавших в неподвижную воду.
— Положение несомненно серьезное, — сказал мистер Ван-Уик.
Похожие на призраки в своих белых костюмах, они не могли разглядеть друг друга, а ноги их бесшумно ступали по мягкой земле. Послышалось что-то похожее на мурлыканье: Стерн выражал свое удовольствие по поводу такого вступления.
— Я думал, мистер Ван-Уик, что вы как джентльмен сразу поймете, насколько неловко я должен себя чувствовать в создавшейся обстановке.
— Да, конечно. По-видимому, силы ему изменили. Быть может, здоровье надломлено. К вам я обращаюсь, как к рассудительному человеку: я вижу, да и он сам прекрасно знает, что ноги отказываются ему служить.
— Ноги… а!
Стерн был сбит с толку, потом он надулся.
— Можете, если хотите, назвать это ногами. Я бы желал только знать, думает ли он, не поднимая шума, убраться восвояси. Ноги! Недурно!
— Ну да! Вы только посмотрите, как он ходит.
Мистер Ван-Уик говорил хладнокровно, тоном не допускающим сомнений.
— Вопрос, однако, в том, не действуете ли вы, руководствуясь чувством долга, вопреки личным вашим интересам. В конце концов, я тоже могу оказать вам услугу. Вам известно, кто я?
— В Проливах все о вас слыхали, сэр.
Мистер Ван-Уик высказал предположение, что слухи о нем ходят благоприятные. Стерн тихонько засмеялся в ответ на эту шутку. Ну, еще бы!
Когда мистер Ван-Уик заявил, что срок договора истекает с окончанием этого рейса, Стерн подтвердил его слова. Ему это известно. В течение целого дня Tia борту только об этом и говорят. Что касается Масси, то ни для кого не тайна, в какое дурацкое положение он попал с этими износившимися котлами. Прежде всего ему придется раздобыть где-нибудь сотни две, чтобы расплатиться с капитаном, а затем он должен достать деньги под залог судна и купить новые котлы… если только удастся ему найти заимодавца. В лучшем случае ему грозит потеря времени, перерыв в торговле, плохой заработок в течение года. Не исключена также и опасность того, что немцы перехватят его торговые связи. Ходили слухи, что Масси уже обращался к двум фирмам. Никто не хочет иметь с ним дело. Судно слишком старое, да и парень слишком известен в этих краях…
Мистер Стерн закончил свою речь и быстро заморгал, но это морганье было похоронено в глубокой тьме, насыщенной его свистящим шепотом.
— Допустим, что он получит ссуду, — медленно, вполголоса произнес мистер Ван-Уик. — Более чем вероятно, что заимодавец навяжет ему своего капитана. Знаю, что я лично поставил бы это условие, если бы вздумал ссудить его деньгами. Собственно говоря, я об этом подумываю. Меня бы такое положение устроило. Вы понимаете, какое это имеет отношение к нашему разговору?
— Благодарю вас, сэр. Я уверен, что вам не найти человека, более преданного вашим интересам.
— В данном случае я заинтересован в том, чтобы капитан Уолей остался до истечения срока. Быть может, я вместе с вами проеду по Проливам. Если же это окажется невозможным, то я буду на месте к тому времени, когда произойдут все эти перемены, и постараюсь соблюсти ваши интересы.
— Мистер Ван-Уик, лучшего я не желаю. Уверяю вас, я бесконечно…
— Итак, я заключаю, что дело может быть улажено без особых хлопот.
— Видите ли, сэр, без риска не обойдешься, но (я говорю это вам- как своему хозяину) положение не так опасно, как кажется. Если бы мне кто-нибудь это сказал, я бы не поверил, но я сам наблюдал. Этот старый серанг прекрасно вышколен. С его… его… ногами дело обстоит хорошо, сэр. Он привык действовать самостоятельно. И разрешите мне вам сказать, сэр, что капитан Уолей, бедняга, тоже может быть полезным. Это факт. Я вам объясню. Он командует этой старой мартышкой малайцем, который прекрасно знает, что нужно делать. Ведь за последние двадцать пять лет малаец, должно быть, частенько нес капитанскую вахту на различных каботажных судах. Эти туземцы, сэр, если стоит у них за спиной белый человек, исключительно хорошо справляются с делом, — даже если они предоставлены сами себе. Но белый должен вдохнуть в них уверенность, а капитан как раз пригоден для этого. Знаете ли, сэр, он его так хорошо вымуштровал, что теперь ему почти никаких указаний делать не приходится. Я видел, как эта сморщенная мартышка в ветреное утро выводила судно из бухты Пангу, пробираясь между островами. И прекрасно вывела, сэр, стоя у локтя старика. И так спокойно малаец это проделал, что вы бы ни за что не догадались, кто из этих двух на мостике ведет судно. Вот какую пользу судну может принести наш бедный друг, даже если… если он не в силах будет пошевельнуть… ногой, сэр. При условии, чтобы серанг не знал, что дело неладно.
— Он не знает.
— Разумеется, не знает. Это превосходит его понимание. Они не умеют в нас разбираться, сэр.
— Вы производите на меня впечатление человека проницательного, — сказал мистер Ван-Уик сдавленным голосом, словно чувствуя дурноту.
— Вы найдете во мне хорошего слугу, сэр.
Стерн надеялся обменяться хотя бы рукопожатием, но мистер Ван-Уик, неожиданно пробормотав: «Что это за шум? Лучше, чтобы нас вместе не видели», быстро отошел, и белая его фигура тотчас же как бы растаяла в черном воздухе под сводом ветвей.
Помощник вздрогнул. Да. Действительно, слышен был слабый стук.
Тихо выбрался он из мрака. Освещенный иллюминатор виден был издалека. У Стерна кружилась голова от неожиданного успеха. Вот что значит иметь дело с джентльменом!
Он прокрался на борт, и жуткой показались ему безлюдная палуба, и крики, и стук, доносившийся из темноты. Масси бесновался перед дверью каюты; несмотря на оглушительный стук, пьяный голос в каюте не умолкал.
— Заткните глотку! Потушите свет и дрыхните! Слышите, вы, пьяная свинья? Слышите вы меня, скотина?!
Масси перестал стучать, а хриплый голос провозгласил тоном оракула:
— А… Масси! Вот это другое дело. Масси — умница.
— Кто там на корме? Вы, Стерн? Он напьется до чертиков.
У застекленного люка машинного отделения появилась неясная огромная фигура старшего механика.
— К завтрашнему дню он придет в себя и будет исполнять свои обязанности. Я бы оставил его в покое, мистер Масси.
Стерн ушел в свою каюту и должен был немедленно сесть. От восторга у него кружилась голова. Он лег на &ойку ш погрузился в мечты. Глубокий покой, тихая радость окутали его. На палубе все смолкло.
Масси, прильнув ухом к двери каюты Джека, критически прислушивался к глубокому хриплому дыханию. Второй механик, мертвецки пьяный, заснул. Оргия была закончена. Успокоившись, Масси тоже отправился в свою каюту и медленно стал снимать старую шерстяную куртку с многочисленными карманами. Он надевал ее в тех случаях, когда его знобило, а согревшись, снимал и вешал где попало. Иногда куртка болталась на кофель-нагелях, брошена бывала на лебедку, висела на ручке двери. Разве не он был хозяином? Но излюбленным местом был крюк на деревянном столбе, поддерживающем тент над мостиком и находящемся почти против нактоуза. Из-за этого у него не раз происходили стычки с капитаном Уолеем, требовавшим, чтобы мостик содержался в порядке. Раньше капитан внушал ему страх. Но в последнее время Масси мог безнаказанно бросать вызов своему компаньону. Казалось, теперь капитан Уолей ничего не замечал. Что же касается малайцев, то они были запуганы грозным Масси, и ни один из матросов не осмелился бы прикоснуться к куртке, где бы она ни висела.
Вдруг в соседней каюте раздались шум, звон и стук, словно упало какое-то тяжелое тело; Масси от неожиданности вскочил и уронил куртку. Должно быть, верный Джек заснул внезапно, в самый разгар попойки, и теперь слетел со стула и перебил все бутылки и стаканы. После оглушительного стука все стихло, словно механик был убит на месте. Мистер Масси затаил дыхание. Наконец сонный тревожный вздох или стон раздался за переборкой…
— Надеюсь, он так пьян, что теперь уже не проснется, — пробормотал Масси.
Тихий многозначительный смех привел его в отчаяние. Он энергично выругался вполголоса. Теперь этот дурак всю ночь не даст ему заснуть. Масси проклинал свою судьбу. Иногда он надеялся хоть во сне позабыть о несносных своих заботах. Не слышно было, чтобы кто-нибудь двигался в соседней каюте. Видимо, Джек не делал ни малейшей попытки встать и лежа хихикал себе под нос; затем он заговорил, не поднимаясь с пола:
— Масси! Люблю старого мошенника. Он бы не прочь был поглядеть, как его бедный Джек подохнет с голоду… но вы только посмотрите, как высоко он забрался!.. — Он стал икать. — Судовладельцем стал! Лотерейный билет, не угодно ли! Ха-ха! Я тебе покажу лотерейные билеты, мой мальчик! Пусть старое судно затонет, а старый приятель подохнет с голоду. Масси промаха не сделает, э, нет! Он — гений, вот кто он такой. Вот как нужно зарабатывать деньги. И судно, и приятеля — к черту!
— Дурак принял это близко к сердцу, — пробормотал Масси.
Выражение его лица смягчилось, пока он слушал, подстерегая возвращение дремоты, но он был жестоко обескуражен новым взрывом иронического смеха.
— Хотел бы, чтобы судно очутилось на дне моря?! О, это хитрый черт! Потопить его хочешь? А? Знаю, что хочешь, мой мальчик! Потопить проклятое старое корыто, а с ним и все заботы! Заберешь страховую премию, повернешься спиной к старому приятелю — все прекрасно… снова джентльмен.
Лицо Масси стало мрачным и неподвижным. Только его большие черные глаза беспокойно бегали. Бред сумасшедшего! И, однако, это была правда. Да. И лотерейные билеты. Все правда. Что? Опять начинается? Хотел бы он, чтобы тот замолчал.
Пьяница-фантазер, лежавший по другую сторону переборки, вновь нарушил мертвую тишину, которая спустилась было на темное судно, ошвартованное у берега.
— И не смейте бранить Джорджа Масси, эсквайра! Когда ему надоест ждать, он расправится с судном. Берегитесь! Судно пойдет ко дну… и старый приятель — с ним. Он ухитрится…
Сонный тягучий голос оборвался мечтательно, словно замирая вдали:
— Ухитрится выкинуть штуку. Ума у него хватит, не беспокойтесь…
Должно быть, он был очень пьян, потому что тяжелый сон сковал его внезапно, как магическое заклятье, и последнее слово растянулось в протяжный громкий Храп. А затем и храпение смолкло, спустилась тишина.
Но Масси как будто вдруг усомнился в целебных свойствах сна, стирающего людские заботы; или, быть Может, в тишине он нашел успокоение, созерцал яркие видения богатства, удачи, безделья, исполнения всех желаний. Попирая ногами свою любимую старую куртку, он смотрел через круглый иллюминатор в темноту, нависшую над рекой. Иногда дыхание ветерка врывалось в каюту и обвевало его лицо, прохладное дыхание, насыщенное свежей влагой, поднявшейся с широкой реки. Он мог разглядеть только отблески на воде; и вдруг он как будто задремал, потому что неожиданно, без всякой связи с каким-либо сновидением, вспыхнул перед его глазами ряд пламенных и гигантских цифр — три, ноль, семь, один, два — словно номер лотерейного билета. Затем черная завеса перед иллюминатором внезапно исчезла, пробился жемчужно-серый свет, и показался берег, усеянный домами, ряд тростниковых крыш, стены из циновок и бамбука, резные коньки крыш из тикового дерева. Строения поднимались на сваях, окаймляя стальную полосу реки, неподвижной и полноводной, так как прилив начался. Это было селение Бату-Беру. Настал день.
Масси встрепенулся, надел шерстяную куртку и, нервно вздрагивая, словно после какого-то тяжелого потрясения, записал номер. На редкость счастливое внушение. Да, но погоня за счастьем требовала денег — наличных денег.
Затем он вышел, собираясь спуститься в машинное отделение. Дела было много, а Джек лежал мертвецки пьяный на полу своей каюты, и к тому же еще дверь в каюту была заперта. Горло у него сжалось при мысли о работе. Да, но, если ты хочешь ничего не делать, нужно сначала заполучить кругленькую сумму денег. Судно тебя спасет. Это-то уж верно. Ему надоело ждать случая, который освободил бы его наконец от этого судна, превратившего его жизнь в пытку.
XIV
Было что-то невыносимое в глухом протяжном вибрирующем гудении парового свистка, и дрожь пробежала по спине мистера Ван-Уика. Миновал полдень; «Софала» покидала Бату-Беру и направлялась в бухту Пангу, к следующей своей стоянке; сопровождаемая несколькими каноэ, она описала полукруг и, скользя по широкой реке, оставила далеко позади бёнгало мистера Ван-Уика.
На этот раз мистер Ван-Уик не пошел на берег проводить ее. Обычно он спускался на пристань и, пока судно отчаливало, перебрасывался словами с капитаном Уолеем, стоявшим на мостике, и махал ему на прощание рукой. Но теперь он даже не подошел к перилам веранды.
«Все равно он меня не увидит, — подумал мистер Ван-Уик. — Интересно, может ли он разглядеть дом?» — И при этой мысли он почему-то почувствовал свое одиночество острее, чем чувствовал его все эти годы. Сколько лет прошло? Шесть или семь? Семь. Долгий срок.
Он сидел на веранде, держа на коленях закрытую книгу, и как будто созерцал свое одиночество, словно слепота капитана Уолея заставила его прозреть. Разные бывают сердечные муки и волнения, и нет на земле места, куда бы можно было от них уйти. И ему стало стыдно, точно в течение шести лет он себя вел, как капризный мальчик.
Мысленно он следил за «Софалой». Под влиянием минуты он действовал импульсивно и выполнил то, что считал неотложным. Что еще мог он сделать? Позже он об этом подумает. Казалось, что придется хотя бы на время вступить в мир людей. Деньги у него были, — что-нибудь удастся сделать; он примирился с потерей времени, с заботами, с утратой одиночества. Сейчас одиночество его угнетало — и ему представился капитан Уолей таким, каким он его видел в последний раз, когда тот сидел, прикрывая глаза рукой, и, обманутый в вере своей, пребывал как бы за пределами добра и зла, какого можно ждать от людей.
Мысли мистера Ван-Уика следовали за «Софалой», спускающейся по реке, пробивающейся сквозь лес, между стволами гигантских деревьев, скользящей мимо мангровых рощ и дальше по мелководью. При ярком свете дня судно благополучно пересекло мелководье; на вахте от четырех до шести стоял Стерн, который затем спустился вниз и с наслаждением погрузился в мечты о будущем — о службе под началом такого богатого человека, как мистер Ван-Уик. Теперь он не представлял себе, чтобы могла произойти какая-либо помеха. Он упивался мыслью о том, что «наконец-то он устроился». С шести до восьми на вахте стоял серанг. Судну предстояло идти в открытом море до трех часов утра, когда оно должно было приблизиться к группе островов Пангу. В восемь часов Стерн беззаботно вышел на палубу, чтобы снова стоять на вахте до полуночи. В десять, стоя на мостике, он напевал и мурлыкал что-то вполголоса, а в это время мысли мистера Ван-Уика покинули наконец «Софалу». Мистер Ван-Уик заснул.
Масси, стоя в дверях машинного отделения, угрюмо напяливал свою шерстяную куртку, а второй механик с мрачным видом ждал.
— А, вылез наконец! Пьяница! Ну, что вы можете сказать в свое оправдание?
До десяти часов Масси не отходил от машин. Теперь он был в мрачном бешенстве: злился на судно, на жизнь, на людей, его дурачивших, злился на самого себя — за то, что мужество ему изменяет.
В ответ послышалось невнятное ворчанье.
— Что? Теперь вы рта раскрыть не можете? А когда напьетесь, то выкрикиваете во весь голос всякий вздор? Оскорбляете людей? Да как вы смеете, негодный пьяница!
— Ничего не могу поделать. Ни слова не помню. Вы бы не слушали.
— И вы осмеливаетесь мне это говорить? Что вас дернуло? Зачем напились?
— Не спрашивайте. Котлы проклятые очертели… И вам бы они очертели… Жизнь надоела!
— Ну так подыхайте! Вы мне надоели. Помните, какой вы шум подняли ночью? Несчастный старый пьянчуга!
— Нет, не помню. И помнить не хочу. Пьян так пьян.
— Понять не могу, почему я не вышвырну вас вон! Что вам здесь нужно?
— Сменить вас. Вы уже давно работаете, Джордж.
— Не смейте называть меня Джорджем, пьяная скотина! Умри я завтра — и вы подохнете с голоду. Помните это! Говорите: «мистер Масси».
— Мистер Масси, — тупо повторил тот.
В грязной рубахе, замасленных штанах, в рваных туфлях на босу ногу — он стоял растрепанный, с тусклыми, налитыми кровью глазами и, как только Масси посторонился, нырнул в машинное отделение.
Старший механик огляделся по сторонам. Палуба до гакаборта была безлюдна. Все пассажиры туземцы вышли в Бату-Беру, а новых пассажиров не было. В темноте на корме судна позвякивал патентованный лаг. Был мертвый штиль, и под облачным небом в неподвижном воздухе, который был пропитан запахом водорослей и, теплый и липкий, окутывал стройный корпус судна, пароход ровно скользил по серому, не тронутому рябью морю, как будто парил в пустоте. Но мистер Масси хлопнул себя по лбу, покачнулся и уцепился за кофель-нагель у подножия мачты.
— Я с ума сойду, — пробормотал он, нетвердыми шагами пробираясь по палубе.
Слышно было, как внизу кто-то подбирал уголь лопатой; стукнула топочная дверца. Стерн на мостике начал насвистывать новый мотив.
Капитан Уолей не спал; одетый, он сидел на кушетке и слышал, как открылась дверь его каюты. Из предосторожности он не шелохнулся и мучительно ждал, надеясь по голосу узнать вошедшего.
Лампа ярко освещала белые переборки, малиновый плюш, темное блестящее красное дерево. В течение трех лет белый деревянный ящик под койкой оставался нераскрытым, словно капитан Уолей считал, что после потери «Красавицы» нет на земле места для его привязанностей. Руки его покоились на коленях; красивая голова с густыми бровями видна была вошедшему в профиль. Наконец раздался голос:
— Еще раз я спрашиваю: как мне вас называть?
А, Масси! Опять! От тоски мучительно сжалось сердце, чувство стыда едва не исторгло у него крик.
— Говорите, могу я вас звать по-прежнему своим компаньоном?
— Вы не знаете, чего требуете.
— Я знаю, чего я хочу…
Масси вошел в каюту и закрыл дверь.
— …и я еще раз попытаюсь вас убедить.
В скулящем голосе слышались мольба и угроза.
— Бесполезно говорить, что вы бедны. Правда, на себя вы ничего не тратите, но для этого существует другое название. Вы думаете, что получите все, что вам полагается за эти три года, а затем отшвырнете меня, не выслушав моего мнения о вас. Вы думаете, я бы стал с вами считаться, если б знал, что у вас нет ничего, кроме этих жалких пятисот фунтов? Вам бы следовало меня предупредить.
— Может быть, — сказал капитан Уолей, опуская голову. — И все-таки это вас спасло… — Масси презрительно засмеялся. — С тех пор я вам не раз говорил.
— А теперь я вам не верю. Подумать только, что я позволял вам хозяйничать на моем собственном судне! Помните, как вы мне запрещали вешать мою куртку на вашем мостике? Она, видите ли, мешает! Его «мостик! «И так я не мог поступить, и этак!» Честный человек!
А теперь все объясняется. «Я беден, и я не могу. У меня только и есть, что эти пятьсот фунтов».
Он смотрел на неподвижно сидевшего капитана Уолея, словно видел в нем непреодолимое препятствие на своем пути. С грустной миной он сказал:
— Вы жестокий человек.
— Довольно! — произнес капитан Уолей, поворачиваясь к нему лицом. — Вы ничего не получите, ибо у меня лично нет ничего, что бы я мог теперь отдать.
— Рассказывайте это кому-нибудь другому!
Масси вышел и еще раз оглянулся. Затем дверь закрылась. Оставшись один, капитан Уолей по-прежнему сидел неподвижно. У него не было ничего, даже все его прошлое погибло — честь, правда, справедливость, гордость. Вся его безупречная жизнь была зачеркнута. Он ей сказал последнее прости. Но то, что принадлежало ей, дочери, — то он решил спасти. Совсем ничтожная сумма. Он собственноручно передаст ей этот последний дар человека, который жил слишком долго. Жизнь его была обесценена, и сейчас вся страсть отцовской любви, вся неисчерпанная сила сосредоточилась на одном желании — увидеть ее лицо.
Масси направился прямо в свою каюту, зажег свет и отыскал бумажку с приснившимся ему номером, пламенные цифры которого были вызваны к жизни силой иной страсти. Он должен приложить все силы, чтобы не пропустить тираж. В этом номере был тайный смысл. Но где найти средства, чтобы продолжат^ игру?
— Проклятый скряга! — пробормотал он.
Если б мистер Стерн и сообщил ему кое-что новое, касающееся его компаньона, то Масси мог бы ответить, что болезнью человека можно воспользоваться не только для того, чтобы его вышвырнуть и таким образом отложить на год выплату денег! Лучше было сохранить болезнь в тайне и принудить его остаться. Лишенный средств, он пожелал бы остаться, и таким образом вопрос о выплате пая был бы закрыт. В точности он не знал, как далеко зашла болезнь капитана Уолея; если бы тот и посадил где-нибудь судно на мель, никакой вины не лежало бы на владельце, не так ли? Он не обязан знать, что дело неладно. Но, вероятно, никто бы и не поднял этого вопроса, а судно было застраховано. У Масси хватило выдержки платить страховые взносы, Но это было не все. Он не верил в бедность капитана Уолея, не верил, что тот не отложил хоть какой-нибудь суммы. Если бы он, Масси, завладел этой суммой, то были бы куплены новые котлы, и все осталось бы по-старому. А если судно в конце концов погибнет — тем лучше. Он его ненавидел — ненавидел заботы, которые отвлекали его помыслы от погони за счастьем. Он хотел отправить судно на дно моря и прикарманить страховую премию. Выйдя, обескураженный, из каюты капитана Уолея, он так же остро ненавидел судно с изношенными котлами, как и человека с потускневшими глазами.
В конце концов в наших поступках мы в значительной степени руководствуемся тем, что внушается нам извне: если б не пьяная болтовня Джека, Масси тотчас же объяснился бы с несчастным стариком, который не хотел ни помочь, ни остаться, ни погубить судно. Старый мошенник! Масси горел желанием его вышвырнуть, но удерживался. Время еще есть… успеется. А теперь новая страшная мысль зародилась в его. голове. Разве у него не хватит мужества? Как бредил этот пьяница Джек! «Ухитрится выкинуть штуку, чтобы отделаться от судна!» Ну что ж, Джек был не так уж далек от истины. Масси придумал хитрую штуку. Да, но как быть с риском?
Он познал гордость — гордость человека, стоящего выше предрассудков, сердце его забилось быстрее, а во рту пересохло, Не у всякого хватит смелости, но он — Масси, и он дерзнет!
На палубе пробило шесть склянок. Одиннадцать часов! Он выпил стакан воды и присел на несколько минут, чтобы успокоиться. Затем достал из ящика маленький глухой фонарик и зажег его.
Почти напротив его каюты, по другую сторону узкого прохода, под мостиком, находился чуланчик, помещавшийся как раз над котлами машинного отделения; пол, стены и потолок его были железные, так как под ним была высокая температура. Сюда складывали всякий хлам; в углу лежали железные обломки, пустые жестянки из-под масла, мешки с тряпьем, куча каменного угля, сломанная старая клетка для кур, рваные чехлы, старые лампы; за лопнувшую медную трубу, которую выбросили из машинного отделения, кто-то засунул коричневую войлочную шляпу; эта шляпа принадлежала человеку, бывшему когда-то помощником на «Софале» (он умер от малярии у берегов Бразилии). Непроницаемая тьма окутывала эту груду забытых вещей. Луч света, отбрасываемый фонариком Масси, падал косо, прорезая мрак.
Куртка Масси была расстегнута. Он заложил дверь болтом (другой двери здесь не было) и, присев на корточки перед кучей хлама, стал набивать карманы кусками железа. Он выбирал их тщательно, словно эти заржавленные гайки, сломанные болты, звенья цепи были кусками золота и ему представился единственный в жизни случай, когда он мог это золото унести. Боковые карманы, карман на груди, внутренние карманы он набил так, что они раздулись. Он рассматривал обломки. Иные он отбрасывал. Ржавое железо покрывало пылью его руки. Масси отчасти понимал научную основу своей хитроумной выдумки. Если вы хотите отклонить магнитную стрелку компаса, лучше ' всего использовать для этой цели ковкое железо; большое количество мелких обломков в карманах куртки вернее приведет вас к цели, чем несколько больших кусков, ибо, при равном весе, вы получаете большую площадь, что как раз и имеет значение.
Быстро выскользнул он из чулана — ему достаточно было сделать два шага — и, войдя в свою каюту, заметил, что руки его красны, красны от ржавчины. Он торопливо осмотрел свой костюм. Как, и брюки тоже! Он вытирал об них покрытые ржавчиной ладони.
Второпях он оторвал пуговицу, затем вычистил свой костюм, вымыл руки. Тогда чувство вины рассеялось; он сел и стал ждать.
Нагруженный железом, выпрямившись, он сидел в кресле. У бедер он ощущал твердые обломки, куски железа в карманах касались его ребер, когда он вздыхал; все эти фунты оттягивали ему плечи. Вид у него был отупевший, а желтое лицо с уставившимися в одну точку черными глазами казалось спокойным и грустным.
Услыхав, что над головой его пробило восемь склянок, он встал и приготовился идти. Движения его казались бесцельными, нижняя губа слегка отвисла, глаза блуждали; от страшного напряжения воли взгляд стал тупым, лишенным всякого выражения.
С последним ударом склянки на мостик бесшумно поднялся серанг, чтобы сменить помощника. Стерн был настроен благодушно, ибо теперь ему нечего было желать.
— Хорошо ли ты видишь, серанг? Сейчас довольно темно. Я подожду, пока ты привыкнешь к темноте.
Старый малаец прошептал что-то, подняв усталые глаза, подошел к освещенному нактоузу и, заложив руки за спину, устремил взгляд на картушку компаса.
— Около половины четвертого смотри внимательно — мы будем приближаться к суше. Но тумана сейчас нет. Ты заглянул к капитану, перед тем как подняться на мостик? Знает он, который час? Ну, в таком случае я ухожу.
Внизу, у трапа, он отступил в сторону, чтобы пропустить капитана. Прислушиваясь к его ровным, уверенным шагам, он на секунду задумался. «Странно, — сказал он про себя, — никак не можешь решить, видел он тебя или нет. Но сейчас он, должно быть, слышал мое дыхание».
В конце концов старик все-таки удивительный человек. Говорят, он пользовался когда-то известностью. Мистер Стерн охотно этому верил. Затем он пришел к тому заключению, что капитан может разглядеть фигуру человека — сейчас, например, капитан видел его, Стерна, но, не различая лица, вынужден молчать и делать вид, будто не замечает, из боязни выдать себя. Мистер Стерн был проницательным человеком.
Каждую секунду эта необходимость притворяться напоминала капитану Уолею об унизительной его лжи. В эту ложь он втянулся, побуждаемый своей отеческой любовью и безграничной верой в божественную справедливость к людям на земле. Он даст своей бедной Айви возможность получить еще раз месячное жалование. Быть может, болезнь лишь временная. Конечно, бог не лишит его сил помогать дочери и не бросит его, нагого, в ночь бесконечную. Он цеплялся за надежду, а когда болезнь одержала верх над надеждой, он старался не верить очевидности.
Тщетно! По мере того как сгущался мрак вселенной, мысли его становились зловеще ясными. В минуты просветленного страдания он видел жизнь, людей, всю землю, обремененную живыми существами, так ясно, как никогда до сей поры не видел.
Иногда он чувствовал головокружение и безграничный ужас, и тогда вставал перед ним образ дочери. Ее он тоже видел яснее, чем раньше. Неужели не может он ничего для нее сделать? Ничего. И не увидит ее больше? Никогда. Почему? Слишком жестоко было наказание за маленькую самонадеянность, маленькую гордыню. И наконец он стал цепляться за свой обман с твердым намерением довести его до конца, сохранить ее деньги нетронутыми, увидеть ее еще раз. А потом? Мысль о самоубийстве возмущала этого сильного, мужественного человека. Он молил о смерти, и слова молитвы застревали у него в горле. В течение всей своей жизни он с детским смирением молился о хлебе насущном и о том, чтобы не ввели его во искушение. Имеют ли слова какое-нибудь значение? Откуда взялся дар речи? Ускоренное биение сердца эхом отдавалось у него в голове, и мозг, казалось, раскалывался.
Тяжело опустился он в кресло на мостике, якобы неся свою вахту. Ночь была темная. Теперь все ночи были темные.
— Серанг! — окликнул он вполголоса.
— Да, тюан. Я здесь.
— Есть облака на небе?
— Есть, тюан.
— Держи курс на север. Прямо.
— Судно идет на север, тюан.
Серанг отступил назад. Капитан Уолей узнал шаги Масси, поднявшегося на мостик.
Механик шагал взад и вперед и несколько раз прошел мимо кресла. Капитан Уолей уловил, что походка его была необычная — осторожная, крадущаяся. Близость этого человека всегда усиливала душевную муку капитана Уолея. Не раскаяние он чувствовал. В конце концов он ничего, кроме добра, не сделал этому жалкому парню. Смутно он чувствовал опасность — необходимость быть еще осторожнее.
Масси остановился и сказал:
— Итак, вы настаиваете на своем желании уйти?
— Я должен уйти.
— И вы не можете хотя бы оставить деньги на какой-то срок?
— Невозможно.
— Не решаетесь доверить их мне?
Капитан Уолей молчал. За его спиной Масси глубоко вздохнул.
— Этого было бы достаточно, чтобы спасти меня, — сказал он с дрожью в голосе.
— Я спас вас однажды.
Старший механик осторожно снял куртку и стал нащупывать медный крюк, ввинченный в пиллерс. Занимаясь этим делом, он встал как раз перед нактоузом и заслонил от рулевого, стоящего у штурвала, картушку компаса.
— Тюан! — прошептал наконец ласкар, уведомляя белого человека, что ему не виден компас.
Мистер Масси сделал свое дело. Куртка висела на гвозде, в шести дюймах от нактоуза. Как только он отошел в сторону, рулевой, пожилой малаец с Суматры, рябой и смуглый, чуть посветлее негра, с удивлением обнаружил, что за такой короткий промежуток времени при мертвом штиле судно сильно уклонилось от курса. Так еще никогда не бывало. Он с удивлением что-то проворчал и быстро повернул штурвал, чтобы нос судна был снова обращен к северу. Скрежещущий шум рулевой цепи и тихий шепот серанга, который приблизился к штурвалу, заставили капитана Уолея тревожно насторожиться. Он сказал:
— Смотри внимательно.
И снова все стихло на мостике. Мистер Масси исчез.
Но железо в карманах куртки сделало свое дело; и «Софала», стремившаяся на север по компасу, указывавшему неправильно, благодаря этой простой уловке уклонилась с безопасного пути к бухте Пангу.
Шипение воды, разбиваемой носом судна, стук машин, все знакомые звуки, вещавшие о верной и трудовой жизни судна, слышались в тишине моря, сливавшегося с облачным покровом на небе. Покой, необъятный, как мир, казалось, навис над «Софалой», с любовью окутывая ее своею лаской. Мистер Масси подумал, что нельзя было удачнее выбрать время для кораблекрушения.
Судно засядет на одном из рифов к востоку от Пангу… будут ждать рассвета… пробито дно… спущены шлюпки… к вечеру достигнут бухты Пангу… Вот и все, Как только судно сядет на мель, он бросится на мостик, схватит куртку (в темноте никто не заметит) и выбросит за борт обломки железа или швырнет куртку в море. Пустяки! Кто может догадаться? Сотни раз куртка висела на этом крючке. И все-таки, когда он сидел на нижней ступеньке трапа, ведущего на мостик, колени его слегка дрожали. Хуже всего было ждать. Иногда он начинал задыхаться, словно запыхавшись после бега, потом снова дышал легко и свободно, сознавая, что подчинил себе судьбу. Изредка на мостике слышалось шарканье босых ног серанга, негромкие голоса, и снова тишина…
— Скажи мне, когда увидишь землю, серанг.
— Да, тюан. Еще не видно.
— Не видно, — соглашался капитан Уолей.
Судно было лучшим другом последних дней угасания. Все деньги, какие капитан зарабатывал на «Софале», он отсылал дочери. Сейчас он задумался о ней. Как часто он и его жена мечтали над кроваткой ребенка в большой каюте на корме «Кондора»! Она вырастет, выйдет замуж, по-прежнему будет их любить, они будут жить близ нее и радоваться ее счастью. Жена умерла, ребенку он отдал все, что у него было. Он хотел быть подле дочери, увидеть ее, в последний раз увидеть ее лицо, а потом жить звуками ее голоса, который поможет ему выносить тьму, надвигающуюся на заживо погребенного. Он изголодался по любви. Он мечтал о нежности дочери.
Серанг пристально всматривался вдаль и время от времени оглядывался на кресло. Потом он стал беспокойно топтаться на месте и вдруг спросил под самым ухом капитана Уолея:
— Тюан, может быть, вы видите землю?
Тревожный голос заставил капитана Уолея вскочить. Он! Видит ли он! И с сугубой силой почувствовал он проклятие своей слепоты.
— Который час? — воскликнул он.
— Половина четвертого, тюан.
— Земля близко. Ты должен ее видеть. Смотри, говорю тебе, смотри внимательно.
Мистер Масси, задремавший было на нижней ступеньке, проснулся от звука голосов и сначала не понял, как он сюда попал. Ах да! Он почувствовал слабость.
Одно дело — посеять семя гибели, другое дело — видеть, как навис над твоей головой чудовищный плод, готовый упасть при звуках возбужденных голосов.
— Опасности нет, — пробормотал он хрипло.
Ужас охватил капитана Уолея, ужас, вызванный неуверенностью, жалким недоверием к людям, к вещам, к самой земле. Тридцать шесть раз вел он судно этим самым курсом, руководствуясь все тем же компасом… могло ли быть в этом мире что-нибудь более достоверное и безошибочное? В таком случае, что же произошло? Или серанг солгал? Но зачем ему лгать? Зачем? Или и он слепнет?
— Есть ли туман? Внизу, над водой? Смотри.
— Тюан, тумана нет. Смотрите сами.
Капитан Уолей усилием воли сдержал дрожь. Не остановить ли немедленно машины и выдать себя? Он колебался, и странные мысли проносились в его голове. Необычное случилось, а он не умел его встретить. В момент невыразимой тревоги он с удивительной ясностью увидел ее лицо — лицо молодой девушки. Нет, он не должен себя выдавать после того, как ради нее зашел так далеко.
— Ты шел по курсу? Так ли? Говори правду!
— Да, тюан. И сейчас судно идет по курсу. Смотрите!
Капитан Уолей направился к нактоузу, который представлялся ему тусклым светлым пятном среди бесформенных теней. Приближая лицо к самому стеклу, он раньше мог разглядеть…
Вынужденный низко наклониться, он инстинктивно вытянул руку, чтобы ухватиться за пиллерс. Рука коснулась не дерева, но материи. Он слегка потянул за нее; вешалка, едва выдерживавшая груз, оборвалась, и куртка мистера Масси тяжело упала на палубу. Раздался стук и звяканье.
— Что такое?
Капитан Уолей упал на колени и жестом слепого нащупал куртку. Они дрожали, эти руки, ищущие правды. И правда ему открылась. Железо около компаса! Неверный курс. Это погубит судно! О нет! Только не это!
— Беги, останови машины! — закричал он не своим голосом.
Он сам бросился вперед — слепой человек с простертыми руками. Отзвуки гонга еще гудели на палубе, когда судно, шедшее полным ходом, налетело словно на склон горы.
В северной части пролива вода стояла низко. Мистер Масси этого не учел. Вместо того, чтобы наскочить на мель и застрять на ней, «Софала» ударилась об острый хребет рифа, во время прилива не поднимавшийся над водой. Удар был чудовищно сильный. Упали ничком все, кто в этот момент стоял на ногах. Затрещали снасти. Погасли все огни; зазвенели цепи, удерживающие трубу; со свистом лопнули проволочные тросы. Послышался оглушительный треск; фонарь на мачте полетел за борт, захлопали двери кают. После первого удара судно отскочило и, словно таран, ударилось вторично. Теперь разрушение было полное; с шумом, напоминающим раскат грома, повалилась труба, раздробила в щепки штурвал, раздавила деревянную раму, поддерживающую тент, сломала палубные ящики, усыпала мостик обломками дерева. Капитан Уолей поднялся на ноги среди груды обломков и стоял исцарапанный, окровавленный, держа в руках куртку Масси; по грохоту он мог судить о том, какой опасности избежал.
Между тем Стерн (его сбросило с койки) отдал распоряжение пустить судно задним ходом. Как только машины заработали, чей-то голос проревел: «Убирайся из машинного отделения, Джек!» — и машины остановились; судно отошло от рифа и неподвижно лежало на воде, а тяжелое облако пара вырывалось из повалившейся трубы и исчезало в ночи. Несмотря на неожиданность катастрофы, криков не было слышно, словно страшный удар ошеломил людей; их темные фигуры двигались по палубам. Раздался внятно голос серанга, заглушивший ропот.
— Нет дна.
Он бросал лот.
Затем мистер Стерн напряженным голосом крикнул:
— На что мы, черт возьми, налетели? Где мы?
Капитан Уолей ответил спокойным басом:
— Среди рифов… к востоку.
— Вам это известно, сэр? Значит, нам отсюда никогда не выбраться?
— Судно через пять минут пойдет ко дну. Шлюпки, Стерн! Все будут спасены — сейчас штиль.
Китайцы-кочегары опрометью бросились к шлюпкам у левого борта. Никто не пытался их остановить. Малайцы после минутного замешательства успокоились, а мистер Стерн не терял присутствия духа. Капитан Уолей не двигался. Мысли его были чернее, чем эта ночь, когда он впервые погубил судно.
«Он заставил меня погубить судно».
Еще одна высокая фигура появилась на мостике среди груды обломков. Послышался безумный шепот:
— Ни слова об этом!
Масси, спотыкаясь, подошел ближе. Капитан Уолей слышал, как он стучит зубами.
— Куртка у меня.
— Бросьте ее за борт, и идем! — дрожащим голосом перебил тот. — Ш-ш-шлюпка!..
— За это вы получите пять лет.
Мистер Масси потерял голос. Он мог только прохрипеть:
— Сжальтесь!
— А вы меня пожалели, когда заставили погубить судно? Мистер Масси, за это вы получите пять лет!
— Мне нужны были деньги! Деньги! Мои собственные деньги! Я с вами поделюсь. Берите половину. Вы тоже любите деньги.
— Есть правосудие…
Масси собрал все силы и странным, придушенным голосом сказал:
— Вы! Слепой черт! Вы довели меня до этого!
Капитан Уолей, прижимая к груди куртку, не ответил ни слова. Свет навсегда покинул мир… пусть гибнет все! Но этот человек не уйдет от возмездия.
Голос Стерна скомандовал:
— Спускать!
Затрещали блоки.
— Садитесь! — кричал он. — Сюда! Джек, вы здесь? Мистер Масси! Мистер Масси! Капитан! Живей, сэр!
— Я попаду в тюрьму за мошенничество ради получения страховой премии, но и вы будете разоблачены вы, честный человек, водивший меня за нос! Вы бедны, не так ли? У вас нет ничего, кроме этих пятисот фунтов? А теперь вы и этого лишены. Судно погибло, и страховая премия не будет уплачена.
Капитан Уолей не шелохнулся. Да, это так! Деньги Айви! Погибли вместе с судном! И вдруг в один момент все для него прояснилось. Рабству его настал конец!
Из шлюпки у борта судна неслись настойчивые крики. Масси, казалось, не в силах был уйти с мостика. В отчаянии он бормотал и шипел:
— Отдайте мне ее! Отдайте!
— Нет, — сказал капитан Уолей, — я не могу ее отдать. Ступайте, пока не поздно. Не ждите, если жизнь вам дорога. Судно идет ко дну, нос уже погружается! Нет, куртки я не отдам, но я останусь на борту.
Масси, казалось, не понял. Но любовь к жизни, внезапно вспыхнув, прогнала его с мостика.
Капитан Уолей положил куртку и, пробравшись среди обломков, подошел к поручням:
— Мистер Масси с вами? — крикнул он в ночь.
Стерн откликнулся из шлюпки:
— Да, он с нами. Спускайтесь, сэр! Это безумие — оставаться дольше!
Капитан Уолей ощупал поручни и, не говоря ни слова, отдал фалинь. Они все еще ждали его там, внизу. Они ждали, но вдруг кто-то крикнул:
— Нас относит течение! Гребите!
— Капитан Уолей! Прыгайте!.. Греби к судну. Прыгайте! Вы умеете плавать.
Это старое сердце, это могучее тело было охвачено ужасом смерти, перед которым бессилен был ужас слепоты. Но в конце концов ради Айви он достиг цели, подойдя в своей слепоте к самой грани преступления. Бог не внял его молитвам. Свет ушел из мира; нет ни проблеска. Беспросветная тьма. Но не подобает, чтобы Уолей, преследуя свою цель, зашел так далеко, не подобает, чтобы он продолжал жить. Он должен расплатиться.
— Прыгайте как можно дальше, сэр! Мы заберем вас в шлюпку!
Они не слышали его ответа. Но крик кое о чем ему напомнил. Ощупью он вернулся назад и разыскал куртку Масси. Действительно, он умел плавать; бывает, что люди, затянутые водоворотом, когда тонет судно, поднимаются на поверхность, но Уолею, принявшему решение умереть, не подобало бороться за жизнь. Он переложил в свои карманы все эти куски железа.
Люди, сидевшие в шлюпке, видели перед собой черную массу на черном море. «Софала» сильно накренилась. Ни звука не доносилось с парохода. Затем раздался страшный, оглушительный грохот, по-видимому, взорвались котлы, ломая переборки, и на том месте, где была «Софала», появилась на секунду какая-то узкая р высокая глыба, словно скала, поднявшаяся из моря. Потом и это исчезло.
Когда «Софала» не явилась своевременно в Бату-Беру, мистер Ван-Уик сразу понял, что никогда больше ее не увидит. Но о том, что случилось, он узнал лишь несколько недель спустя, когда на туземном судне, предоставленном в его распоряжение султаном, он прибыл в порт, где была зарегистрирована «Софала»; там уже начали забывать и об ее существовании и об' официальном расследовании причин, какие привели к ее гибели.
Ничего достопримечательного или интересного в этом происшествии не было, если не считать того факта, что капитан пошел ко дну вместе со своим тонущим судном. Только один человек погиб, и мистер Ван-Уик так и не разузнал бы никаких деталей, если бы не встретился однажды со Стерном. Встреча произошла на набережной, неподалеку от мостика, переброшенного через речку, почти на том самом месте, где капитан Уолей, желая сохранить нетронутыми пятьсот фунтов своей дочери, повернулся, чтобы сесть в сампан и ехать на борт «Со-фалы».
Издали мистер Ван-Уик увидел Стерна, который, моргая, посмотрел на него и поднял руку к шляпе. Они остановились в тени большого дома (то был банк), и помощник рассказал, как шлюпка с командой через шесть часов после катастрофы вошла в бухту Пангу и как они прожили две недели в этом проклятом месте, терпя всевозможные лишения, пока им не удалось наконец оттуда выбраться. Следствие не нашло виновных. Гибель судна объяснили необычайной силой течения. Действительно, другого объяснения быть не могло; за время ночной вахты судно уклонилось к востоку на семь миль.
— Не повезло мне, сэр! — Стерн провел языком по губам и отвернулся. — Я упустил случай поступить к вам на службу, сэр. Об этом я всегда буду сожалеть. Но ничего не поделаешь: одному — слезы, другому — радость. Для мистера Масси нечего лучшего и придумать было нельзя, словно он сам позаботился об этом крушении. Самая своевременная гибель судна, о какой мне приходилось слышать.
— Что сталось с этим Масси? — спросил мистер Ван-Уик.
— С Масси, сэр? Ха-ха! Он все толковал, что купит другое судно, но, положив деньги в карман, сел рано утром на почтовый пароход, отплывавший в Манилу. Я погнался за ним и явился на борт, а он мне сказал, что едет в Манилу и там, несомненно, разбогатеет. До меня ему никакого дела не было. А ведь он обещал мне командование, если я буду держать язык за зубами…
— Вы ничего не сказали… — начал мистер Ван-Уик.
— О нет, сэр! Зачем мне было говорить? Я хочу выдвинуться, но мертвые мне не мешают, — сказал Стерн. Он быстро заморгал, потом на секунду опустил глаза. — А кроме того, сэр, я попал бы в неловкое положение. Вы заставили меня молчать дольше, чем следовало.
— А как случилось, что капитан Уолей остался на борту? Он и в самом деле отказался покинуть судно? Или, быть может, это произошло случайно?
— О нет! — энергично перебил Стерн. — Говорю вам, я ему кричал, чтобы он прыгал за борт. Несомненно, он сам отдал фалинь шлюпки. Мы все его звали… то есть Джек и я. Он нам даже не ответил. До последней минуты на судне было тихо, как в могиле. Потом взорвались котлы, и «Софала» пошла ко дну. Случайность? Э, нет! Говорю вам, сэр, игра была кончена.
Вот все, что мог сообщить Стерн.
В течение двух недель мистер Ван-Уик посещал клуб, и там он встретился с юристом, в конторе которого был подписан договор Масси и капитана Уолея.
— Удивительный старик! — сказал юрист. — В мою контору он со своими пятьюстами фунтами явился, так сказать, неведомо откуда, а за ним с тревожным видом следовал этот механик. А теперь он исчез так же таинственно, как появился. Я никогда его не понимал. Нет ли тут какой-нибудь тайны, касающейся этого Масси, а? Странно, неужели Уолей действительно отказался покинуть судно? Это было бы нелепо. Вины за ним не было, как выяснилось на следствии.
Мистер Ван-Уик заявил, что знал его хорошо и не верит в самоубийство. Подобный акт не вязался с характером человека.
— Я придерживаюсь того же мнения, — согласился юрист.
Все склонны были думать, что капитан слишком долго оставался на борту, стараясь спасти что-нибудь ценное. Быть может, карту, с помощью которой он мог снять с себя подозрение, или какой-нибудь ценный предмет, находившийся в его каюте. Фалинь шлюпки попросту мог сорваться. Однако, как это ни странно, бедняга Уолей незадолго до последнего рейса зашел в его контору и оставил ему запечатанный конверт, поручив, в случае его смерти, отправить это письмо дочери. Впрочем, ничего необычайного в этом нет, если принять во внимание возраст капитана.
Мистер Ван-Уик покачал головой; капитан Уолей мог дожить до ста лет.
— Совершенно верно, — подтвердил юрист. — У старика был такой вид, словно он пришел в мир взрослым человеком и даже с этой длинной бородой. Знаете ли, я почему-то никогда не мог его представить себе старше или моложе. И в этом человеке была какая-то физическая мощь. Быть может, этим и объясняется то впечатление, какое он производил на всех, кто имел с ним дело. Казалось, его не прикончить обычными средствами, как приканчивают всех нас. Было что-то внушительное в его спокойной величественной учтивости. Словно он был уверен, что времени ему хватит на все. Да, было в нем что-то не поддающееся разрушению. И иногда он говорил так, будто и сам в это верил. Когда он в последний раз явился ко мне с этим письмом, он отнюдь не казался угнетенным. Пожалуй, был медлительнее, чем обычно. Но отнюдь не угнетен. Интересно, было ли у него предчувствие? Быть может! И все-таки — печальный конец для такого замечательного человека.
— О да! Конец печальный! — с таким жаром воскликнул мистер Ван-Уик, что юрист с любопытством посмотрел на него и, распрощавшись с ним, сказал одному из своих знакомых:
— Странный тип — этот голландец-плантатор из Бату-Беру, Знаете о нем что-нибудь?
— Очень богат! — ответил директор банка. — Я слыхал, что он с первым почтовым пароходом едет на родину, чтобы организовать компанию и передать ей свои земли. Еще один табачный район открыт всем и каждому. Думаю, он поступает умно. Хорошим временам приходит конец.
В южном полушарии дочь капитана Уолея не предчувствовала катастрофы, когда распечатывала письмо, адресованное на ее имя рукой юриста. Она его получила после полудня; никого из постояльцев не было дома, сыновья ее ушли в школу, а муж, худой, до пояса закутанный в пледы, сидел с книгой наверху, в своем большом кресле. В доме было тихо; серый облачный день прильнул к окнам.
В жалкой столовой, где круглый год стоял слабый запах съестного, она присела к длинному, вечно застланному скатертью столу, вокруг которого выстроились стулья, прижавшись к нему спинками, и прочла первые фразы: «С глубоким сожалением… тягостный долг… вашего отца нет в живых… согласно его инструкции… роковая случайность… утешение… имя его не запятнано…»
Лицо у нее было худое, гладкие пряди черных волос не скрывали слегка запавших висков. Она плотно сжала губы, темные глаза ее расширились, и наконец с тихим стоном она вскочила, но тотчас же наклонилась, чтобы поднять другой конверт, соскользнувший с ее колен на пол.
Она вскрыла его, выхватила листок.
Следующий абзац начинался словами: «Зрение мое слабеет…»
В тот день она больше не читала. Рука, державшая листок, медленно опустилась; стройная в своем простом черном платье, она подошла к окну. Слез не было; ни скорбного возгласа, ни благодарственного шепота не сорвалось с ее губ. Жизнь была слишком тяжела, несмотря на его любовь, его усилия, — она заглушила эмоции. Но впервые за все эти годы притупилось ее жало, пришел конец тягостным заботам, связанным с бедностью и унизительной борьбой за кусок хлеба.
Даже мысль о муже и детях, казалось, растаяла в сером свете облачного дня. Она видела только лицо своего отца, словно он пришел ее навестить, как всегда, спокойный и внушительный, каким она видела его в последний раз, но еще более величественный и нежный.
Она засунула сложенное письмо между двумя пуговицами своего гладкого черного корсажа, прижалась лбом к оконному стеклу и, пока не спустились сумерки, стояла неподвижно, отдавая отцу все свои свободные минуты. Умер! Возможно ли? Боже мой, может ли это быть? Удар был ослаблен расстоянием и годами разлуки. Бывали дни, когда она совсем о нем не думала — времени не было. Но она его любила, она чувствовала, что любила его.
ЧЕРНЫЙ ШТУРМАН
Рассказ
Много лет назад у мола в лондонском доке грузилось немало судов. Говорю я о восьмидесятых годах прошлого века, о том времени, когда в доках Лондона было множество превосходных кораблей, но не так много красивых зданий на его улицах. Суда у мола были хорошие. Они стояли друг за другом, и «Сапфир», третий с конца, был не хуже и не лучше, чем все остальные. На борту каждого корабля был, разумеется, свой старший помощник. Так было на всех судах, стоявших в доке.
Полисмен у ворот дока знал их всех в лицо, хотя вряд ли сказал бы, не задумываясь, с какого судна тот или другой из них. Дело в том, что старшие помощники на судах, стоявших тогда в лондонском доке, ничем не отличались от большинства штурманов торгового флота — это были степенные, работящие, надежные люди с отнюдь не романтической внешностью, принадлежащие к различным слоям общества, но носящие тот профессиональный отпечаток, который стирает все характерные черты, и без того не слишком ярко выраженные.
Последнее замечание относится ко всем, кроме штурмана с «Сапфира». Тут у полисмена не могло быть никаких сомнений. Человек этот выделялся своей внешностью.
На улице обращали на него внимание еще издали, а когда по утрам он шел по молу к своему кораблю, грузчики и портовые рабочие, которые катили тюки и везли на тачках ящики с грузом, говорили друг другу:
— Вон идет черный штурман.
Так прозвали они его потому, что это был народ грубый, не способный оценить его величавую осанку. Прозвище «черный» выражало поверхностное впечатление невежд.
Конечно, мистер Бантер, штурман «Сапфира», не был черным. Он был не чернее нас с вами и, во всяком случае, такой же белый, как любой старший офицер в лондонском порту. К нему плохо приставал загар; вдобавок мне довелось узнать, что бедняга как раз перед тем, как поступить на «Сапфир», был целый месяц болен.
Отсюда вы можете заключить, что я знал Бантера. Конечно, я его знал. Мало того, я знал тогда его тайну, ту тайну, которая… впрочем, сейчас мы об этом умолчим. Что касается внешности Бантера, то только невежественным предубеждением можно объяснить слова, которые сказал при мне старшина грузчиков:
— Бьюсь об заклад, это какой-нибудь иностранец.
Совсем не обязательно считать человека «даго»[11] только потому, что у него черные волосы. Я знал моряка с Запада, боцмана с превосходного судна, — он был больше похож на испанца, чем все моряки-испанцы, каких я когда-либо видел. Он был похож на испанца с картины.
Общепризнанные авторитеты утверждают, что нашу планету в конце концов унаследуют люди с темными волосами и карими глазами. На первый взгляд кажется, что уже теперь у большей части человечества волосы темные, только разных оттенков. Но лишь тогда, когда вы видите человека с волосами действительно черными, черными, как эбеновое дерево, вы замечаете, как редко встречаются такие люди.
У Бантера были совершенно черные волосы, черные, как вороново крыло. Была у него также и борода (хотя и подстриженная, но все ж довольно длинная), и густые, косматые брови. Прибавьте к этому голубые со стальным отливом глаза, — у блондина они не привлекали бы внимания, но представляли разительный контраст с темными волосами, — и вы легко поймете, почему Бантер был весьма примечателен. Если бы не спокойные его манеры и солидная осанка, можно было бы заподозрить, что темперамент у него неистово страстный.
Конечно, он был уже не первой молодости, но если выражение «в расцвете лет» имеет какой-либо смысл, оно вполне к нему применимо. Он был высокого роста, хотя довольно худощав. Наблюдая с кормы своего судна, как неутомимо исполняет Бантер свои обязанности, капитан Эштон, с клиппера «Эльсинор», стоящего как раз перед «Сапфиром», сказал однажды приятелю, что «у Джонса нашелся человек, который сумеет командовать его судном».
Капитана Джонса, владельца «Сапфира», который много лет командовал разными судами, знали хорошо, но не слишком уважали и любили. В компании товарищей по профессии на него или не обращали никакого внимания, или же подтрунивали над ним. Зачинщиком бывал обычно капитан Эштон, человек циничный и насмешливый. Это он позволил себе однажды обидную шутку, заявив в компании, будто Джонс считает, что каждого моряка, которому перевалило за сорок, следовало бы отравить — за исключением судовладельцев, если они одновременно являются шкиперами.
Дело происходило в одном из ресторанов Сити, где сидели за завтраком всем известные шкиперы. Среди них был капитан Эштон, цветущий и веселый, в просторном белом жилете и с желтой розой в. петлице; капитан Селлерс в парусиновом пиджаке, худой и бледный, с волосами серо-стального цвета, зачесанными за уши, которому не хватало лишь очков, чтобы сойти за бесхарактерного книжного червя; капитан Бэлл, грубоватый морской волк с волосатыми руками, в синем саржевом костюме и в черной фетровой шляпе, сдвинутой с красного лба на затылок. Был здесь и один совсем молодой шкипер торгового судна, со светлыми усиками и серьезными глазами; этот ничего не говорил и лишь изредка слегка улыбался.
Капитан Джонс, весьма изумленный, поднял недоумевающие и наивные глаза — эти глаза и низкий лоб с горизонтальными морщинами придавали ему не очень-то умный вид. И это впечатление отнюдь не рассеивалось при взгляде на его слегка заостряющуюся кверху лысую голову. Все откровенно расхохотались, и капитану Джонсу ничего не оставалось делать, как улыбнуться довольно кислой улыбкой и перейти к защите. Хорошо им шутить, но теперь, когда нужно гнать судно во время рейса и спешить в гавань, чтобы суда приносили хоть какую-нибудь прибыль, море не место для пожилых. Только молодежь и люди в расцвете лет могут преуспевать в современных условиях, когда все куда-то спешат и мчатся. Возьмите крупные фирмы: почти все они избавляются от людей, обнаруживающих малейшие признаки старости. Лично он не хочет иметь на борту своего корабля стариков. И в самом деле, не один капитан Джонс придерживался такого мнения. В те дни многие моряки, единственным недостатком которых была седина, протирали подошвы последней пары сапог на мостовых Сити в отчаянных поисках работы. Раздраженно и наивно капитан Джонс добавил, что придерживаться такого убеждения отнюдь не значит помышлять об отравлении людей. Казалось, больше и говорить не о чем, но капитану Эштону хотелось еще подразнить его.
— О, я уверен, что вы могли бы это сделать. Ведь вы ясно сказали: «Никакой пользы нет». А что нужно делать с «бесполезными» людьми? Вы добрый человек, Джонс. И я уверен, что если бы вы хорошенько все обдумали, вы согласились бы, чтобы их отравили каким-нибудь безболезненным способом.
Капитан Селлерс скривил тонкие изогнутые губы.
— Превратите их в духов, — предложил он многозначительно.
При упоминании о духах капитан Джонс оробел, смутился и весьма недружелюбно замкнулся в себе.
Капитан Эштон подмигнул:
— Верно! Тогда вам, может быть, удастся наладить общение с миром духов. Духи моряков наверняка являются на кораблях. Кто-нибудь из них, конечно, навестит старого товарища по профессии.
Капитан Селлерс сухо заметил:
— Не надо слишком обнадеживать его, это жестоко. Он никого не увидит. Да будет вам известно, Джонс, что никто никогда не видел духов.
Такая возмутительная провокация заставила капитана Джонса забыть о сдержанности. Без всякого смущения, но с подлинно страстной верой, которая на мгновение засветилась в его тусклых маленьких глазках, он привел множество достоверных примеров. Такие примеры можно найти во многих книгах. Чистейшее невежество отрицать появление духов. Специальная газета каждый месяц печатает сообщения о таких случаях. Профессор Крэнкс ежедневно видит духов. А профессор Крэнкс отнюдь не мелкая сошка. Один из крупнейших ученых нашего века. И есть еще один журналист — как его фамилия? — которому является дух девушки. Журналист опубликовал в газете, что она говорила. И утверждать после этого, что духов не существует!
— Да ведь их даже фотографировали! Какое еще доказательство вам нужно?
Капитан Джонс был возмущен. Губы капитана Бэлла скривились в усмешке, но тут запротестовал капитан Эштон:
— Ради бога, не давайте ему оседлать своего конька! Кстати, Джонс, кто этот волосатый пират, ваш новый штурман? Никто в порту как будто не видел его раньше.
Капитан Джонс, умиротворенный переменой темы, ответил, что нового штурмана прислал Уилли, табачник с Фенчерч-стрит.
Кажется, нет теперь ни Уилли, ни его лавки, да и самого дома нет на Фенчерч-стрит. Но в те времена этот Уилли с бледным, одутловатым лицом, всегда озабоченным и рассеянным, снабжал табаком не один корабль, идущий из лондонского порта на юг. В определенные часы в его лавке толпились шкиперы. Они сидели на бочках, стояли, прислонившись к прилавку. Многие юнцы начинали здесь свою карьеру; многие получили место, в котором страшно нуждались, только благодаря тому, что в подходящий момент заглянули сюда на минутку, купить на четыре пенса адониса. Даже помощник Уилли, рыжеватый, худосочный молодой человек, с безучастным видом протягивая через прилавок коробку сигарет, шепотом, чуть шевеля губами, сообщал вам иной раз ценные сведения:
— «Беллона», южный причал. Нужен второй помощник. Если вы поторопитесь, пожалуй, поспеете.
Ну и мчались же туда!
— А! Его послал Уилли, — сказал капитан Эштон. — У него незаурядная внешность. Если опоясать его красным шарфом, а голову повязать красным платком, он был бы в точности похож на одного из тех пиратов, которые бросали за борт мужчин, а женщин брали в плен. Берегитесь, Джонс, как бы он не перерезал вам глотку и не удрал на «Сапфире». На каком корабле он служил последнее время?
Капитан Джонс, по обыкновению, наивно поднял глаза, наморщил лоб и сказал благодушно, что его штурман знавал лучшие времена. Фамилия его Бантер.
— Несколько лет тому назад он командовал ливерпульским судном «Самария». Оно потерпело крушение в Индийском океане, а Бантера лишили на год свидетельства. С тех пор он не мог получить командования. Последнее время он мыкался по Атлантике в торговом флоте.
— Теперь понятно, почему никто в доках его не знает, — закончил разговор капитан Эштон, и все встали из-за стола.
После завтрака капитан Джонс направился в порт. Он был небольшого роста, слегка кривоногий. Внешность его не располагала к нему людей, но с фрахтовщиками дело обстояло, по-видимому, иначе. За ним утвердилась репутация неуживчивого командира, дотошного, придирчивого и вечно чем-то недовольного. Он был не из тех, кто задаст вам взбучку — и дело с концом. Нет, он отпускал ядовитые замечания жалобным тоном и, если уж невзлюбил кого-нибудь из помощников, мог превратить его жизнь в пытку.
Вечером того же дня я пошел на корабль навестить Бантера и посочувствовать ему ввиду предстоящего плавания. Он был в удрученном состоянии. Мне кажется, что человек, скрывающий какую-то тайну, теряет жизнерадостность. Была еще одна причина, почему я не ждал, чтобы Бантер был в приподнятом настроении. Во-первых, в последнее время ему нездоровилось, а кроме того, — впрочем, об этом позднее.
В тот день капитан Джонс находился на борту и все время вертелся и бродил около старшего помощника, ужасно ему досаждая.
— Что это значит? — спрашивал он со сдержанным раздражением. — Можно подумать, что он подозревает меня в краже и пытается подсмотреть, в какой карман я сунул краденое; или что кто-то сказал ему, будто у меня есть хвост, и он хочет знать, как это мне удается его прятать. Я не люблю, когда ко мне по нескольку раз в день подкрадываются сзади, а потом забегают спереди и неожиданно заглядывают в лицо. Может быть, это какая-то новая игра в прятки? Она меня не забавляет. Я уже не ребенок.
Я стал уверять его, что если бы кто-нибудь сказал капитану, будто у него, Бантера, есть хвост, Джонс, как это ни странно, умудрился бы этому поверить. Ей-ей, ой бы этому поверил! Он был подозрителен и вместе с тем удивительно доверчив. Он мог поверить любым нелепым россказням, заподозрить любого человека в чем угодно и носиться с этим вздором, размышлять над ним, прикидывать в уме так и этак, испытывая горестное, жалкое недоумение. В конце концов он приходил к самым подлым выводам и избирал самую подлую линию поведения: в этом отношении у него был природный дар.
Бантер сообщил мне также, что это гнусное существо облазило на своих кривых ножках весь пароход, не отпуская его от себя, чтобы жаловаться ему и хныкать о всяких пустяках. Ползал по палубам, словно мерзкое насекомое, словно таракан, но менее проворно.
Так выражал свое величайшее отвращение всегда сдержанный Бантер. Затем он продолжал с присущей ему величавой рассудительностью, которой насупленные, черные, как смоль, брови придавали зловещий оттенок:
— К тому же он ненормален. Попытался было стать общительным и не нашел ничего лучше, как сделать большие глаза и спросить, верю ли я в «общение с потусторонним миром». Общение с… Сначала я даже не понял, о чем он говорит. Я не знал, что ему ответить. «Это очень серьезный вопрос, мистер Бантер, — говорит он. — Я посвятил много времени его изучению».
Если бы Джонс жил на суше или хотя бы в промежутке между двумя плаваниями ему мог представиться благоприятный случай, он, несомненно, стал бы жертвой шарлатанов-медиумов. Но, к счастью, для него, когда он бывал в Англии, он жил где-то далеко, в Лейтонстоне, с сестрой, старой девой — сварливым страшилищем, на десять лет старше и в два раза крупнее его самого, перед которой он трепетал. Говорили, будто она всячески его притесняла, а что касается его склонности к спиритизму, то на этот счет у нее была своя точка зрения.
Эта склонность казалась ей просто чертовщиной. Рассказывали, будто однажды она заявила, что «с божьей помощью не допустит, чтобы этот дурак предался дьяволу». Несомненно, у Джонса была тайная и тщеславная надежда вступить в личное общение с духами умерших — если бы только ему разрешила сестра. Но она была неумолима. Мне говорили, что, находясь в Лондоне, он должен был отчитываться перед ней в каждом пенни из тех денег, которые брал по утрам, и давать отчет о каждом часе, проведенном по своему усмотрению. А чековая книжка хранилась у нее.
Бантер (в юности он был сорванцом, но имел хорошие связи, у него были знатные предки и даже фамильный склеп в каком-то графстве), Бантер был возмущен, вспомнив, быть может, своих покойников. Выделяясь на лице, заросшем черной бородой, его стальные глаза сверкали бешенством. Он поразил меня — столько темной страсти таилось в его спокойном презрении.
— Каков наглец! Общение с… Жалкое, гнусное ничтожество! Ведь это было бы дерзкой навязчивостью. Он хочет вступить в общение?!. Что это такое? Новый вид снобизма, или еще что-нибудь?
Я расхохотался, услыхав такое оригинальное мнение о спиритизме — или как там называется это повальное увлечение. Даже Бантер снизошел до улыбки. Но это была строгая, быстро промелькнувшая улыбка. От человека, в его, можно сказать, трагическом положении нельзя ожидать… Он был не на шутку встревожен. Готов к тому, что во время плавания ему придется мириться с любыми гнусными фокусами. Очутившись во власти такого типа, как Джонс, нечего рассчитывать на бережное отношение. Беда остается бедой, и ничего с этим не поделаешь. Но мысль о том, что до самой Калькутты и на обратном пути тебя будут изводить убогими, унылыми, глупыми, в стиле Джонса, сказками о привидениях, была невыносима. Если смотреть на дело с этой точки зрения, спиритизм был действительно серьезной проблемой. Даже жуткой!
Бедняга! Не думали мы тогда, что очень скоро он сам… Однако я ничем не мог его утешить. Мне самому было страшновато.
В тот день у Бантера была еще другая неприятность. Один из служащих в порту — будь он проклят! — явился под каким-то предлогом на борт, но, в сущности, как думал Бантер, его привело неуместное любопытство — неуместное с точки зрения Бантера. Поговорив о том, о сем, он вдруг сказал:
— Не могу отделаться от мысли, что я вас где-то уже видел, мистер штурман. Если бы вы напомнили мне, как вас зовут…
Бантер, — вот почему так трудно жить, храня в душе тайну, — встревожился. Весьма возможно, что этот человек встречал его раньше; печально, что у него такая хорошая память. Сам-то он не мог запомнить каждого бездельника в доке, с которым ему когда-либо приходилось иметь дело. Бантер дал отпор этому человеку, повернувшись и посмотрев на него с тем внушительным, суровым и грозным видом, который придавали ему его необычные волосы.
— Моя фамилия Бантер, сэр. Ваша любознательность теперь удовлетворена? Я не спрашиваю, как зовут вас. Этого я и знать не желаю. Мне это ни к чему, сэр. Человек, который преспокойно говорит мне в лицо, что не уверен, видел ли он меня раньше, — такой человек или хочет сказать дерзость, или ничем не отличается от червя! Да, сэр, я сказал «от червя» — от слепого червя!
Молодчина Бантер! Именно так и следовало поступить. Он попросту прогнал этого прощелыгу с судна, как будто каждое его слово было ударом. Но упорство этого толстокожего парня, одержимого любопытством, было удивительно. Под натиском разгневанного Бантера он, конечно, убрался с судна, не проронив ни слова и только стараясь прикрыть свое отступление жалкой улыбкой. Но, едва ступив на мол, он решительно повернулся и стал таращить глаза, на судно. Он стоял совершенно неподвижно, как причальная тумба, и его тупые глазки смотрели не мигая, точь-в-точь как два иллюминатора.
Что было делать Бантеру? Понятно, он чувствовал себя очень неловко. Не мог же он залезть в сухарный ящик. Вместо этого он занял позицию позади бизань-мачты и отвечал таким же немигающим взглядом. Так они стояли довольно долго, и я не знаю, у кого из них первого закружилась голова, но человек на пристани, которому не за что было держаться, устал быстрее, махнул рукой, признавая себя побежденным в этом своеобразном поединке, и наконец ушел.
Бантер сообщил мне, что «Сапфир», «эта жемчужина», как называл он его саркастически, завтра выходит в море, чему он очень рад. Хватит с него этого дока! Я понимал его нетерпение. Он приготовился к любым невзгодам, ка «кие могло принести плавание, но теперь ясно, что он не был готов к тому удивительному испытанию, которое ожидало его, — и как раз в Индийском океане — именно там, где бедняга потерял когда-то свое судно, а вместе с ним и свое счастье, и, по-видимому, навсегда.
Что касается угрызений совести, которые вызывала в нем эта тайна, я представлял себе, как сильно должен был страдать такой благородный человек, как Бантер. И все же, говоря между нами и отнюдь не желая казаться циничным, нельзя отрицать, что даже у благороднейшего из нас страх перед разоблачением играет немалую роль при угрызениях совести. Я не стал говорить об этом Бантеру напрямик, но, так как бедняга продолжал твердить одно и то же, я сказал ему, что у многих честных людей есть свои тайны, а что касается его вины, то она у него на лбу не написана, и о ней никто не догадывается, а стало быть, нечего беспокоиться. К тому же через двенадцать часов он уже уйдет в море. Он ответил, что эта мысль приносит некоторое утешение, и ушел с корабля, чтобы провести последний вечер с женой перед долгими месяцами разлуки.
Несмотря на все свое сумасбродство, Бантер не ошибся в выборе жены. Он женился на леди. На настоящей леди. К тому же это была очень славная женщина. Что же касается ее мужества, то я, зная, какие тяжелые времена пришлось им пережить, восхищаюсь ею. У нее было истинное, повседневное мужество, на какое способна только женщина, если она принадлежит к той породе, которую я называю неустрашимой.
Черный штурман переживал эту разлуку с женой больше, чем когда-либо раньше, в те годы, когда его преследовали неудачи. Но она была из той породы неустрашимых, и ее милое лицо не выражало такой тревоги, как лицо черноволосого, похожего на пирата, но достойного штурмана «Сапфира». Быть может, на совести у нее было спокойнее, чем у ее мужа. Разумеется, в его жизни не было ни одного скрытого от нее уголка, но совесть женщины как-то более изобретательна, когда приходится подыскивать убедительные и веские оправдания. Вдобавок все зависит от того, кто нуждается в этом оправдании.
Они договорились, что она не придет на пристань провожать его.
— Удивляюсь, как это ты еще хочешь смотреть на меня, — сказал этот чувствительный человек, но она не засмеялась.
Бантер был очень чувствителен; наконец, он простился с ней наскоро и ушел. На борт он явился вовремя и произвел, как всегда бывало, впечатление на речного лоцмана в помятой соломенной шляпе, который должен был вывести «Сапфир» из дока. Речной лоцман был очень вежлив с величественным старшим помощником, у которого была такая необычная внешность. «Вот прекрасный манильский трос для тросового стопора, мистер… э-э-э… Бантер, благодарю вас». Морской лоцман, покинув «жемчужину», благополучно вышедшую из Дувра в Ламанш, рассказывал своим приятелям, что на сей раз старший помощник «Сапфира» слишком хорош для старого Джонса.
— Его зовут Бантер. Удивляюсь, откуда он взялся. Никогда не видал его ни-на одном из судов, которые я проводил все эти годы. Такого человека не забудешь. Нельзя забыть. И превосходный моряк. Ну и будет же теперь этот старик Джонс морочить ему голову. А может быть, старый дурак струхнет, потому что этот человек, кажется, не из тех, кого можно оседлать, он вам скажет, какого он о вас мнения. А вот этого-то старик Джонс и боится больше всего на свете.
Так как здесь речь идет о спиритическом опыте, касавшемся если и не самого капитана Джонса, то, во всяком случае, его судна, нет нужды останавливаться на других событиях, происшедших во время этого плавания. Это было самое обыкновенное плавание, и команда была самая обыкновенная. Погода тоже стояла ничем не примечательная. Размеренная, уравновешенная манера черного штурмана руководить работой придавала спокойный тон жизни на судне. Даже когда налетал шквал, на «Сапфире» все шло гладко.
Только однажды сильный шторм заставил всех матросов здорово поработать в течение добрых суток. Это случилось у берегов Африки, когда они обогнули мыс Доброй Надежды. В самый разгар шторма несколько тяжелых валов обрушилось на судно, не причинив серьезного ущерба, но в буфетной и в каютах разбилось много хрупких предметов. С мистером Бантером, к которому на корабле относились с таким почтением, Индийский океан обошелся гнусно, ворвавшись, как разбойник, в его каюту, унеся немало нужных вещей и насквозь промочив все остальное.
В тот же день Индийский океан заставил «Сапфир» так сильно накрениться, что два ящика, вделанные под койкой мистера Бантера, вылетели оттуда, а все их содержимое вывалилось. Конечно, их следовало запереть, и мистеру Бантеру оставалось только поблагодарить само-го себя за то, что случилось. Прежде чем выйти на палубу, он должен был запереть на ключ оба ящика.
Велико было его потрясение. Стюард, который ковылял по воде со шваброй в руках, пытаясь вытереть залитый пол носовой рубки, слышал, как мистер Бантер с испугом и отчаянием воскликнул: «Ох!» Стюард, занятый своим делом, все же посочувствовал его беде.
Капитан Джонс втайне порадовался, когда услышал об этой неприятности. Как и предсказывал лоцман, он в самом деле боялся своего старшего помощника и боялся его по той самой причине, какую лоцман считал вполне вероятной. Вот почему капитану Джонсу очень хотелось бы тем или иным способом забрать в свои руки черного штурмана. Но тот был безупречен и, насколько это вообще возможно, близок к совершенству. А капитан Джонс очень досадовал и в то же время поздравлял себя с таким опытным старшим помощником.
Джонс всячески подчеркивал свои добрые отношения с помощником из тех соображений, что чем дружелюбнее относитесь вы к кому-нибудь, тем легче будет вам подставить ему ножку; а также потому, что ему нужен был человек, который слушал бы его рассказы о видениях, призраках, духах и прочей спиритической чепухе. Он знал наизусть все эти истории о привидениях и плел их нудно, без всякого выражения, делая их как-то особенно бессмысленными и скучными, как он сам.
— Я люблю беседовать с моими помощниками, — говаривал он. — А бывают такие капитаны, которые за весь рейс боятся рот раскрыть, чтобы не уронить собственного достоинства. В конце концов разве это так уж важно — какое положение занимает человек?
Опасаться его общительности надлежало больше всего во время вечерней полувахты, потому что он был из тех людей, которые к вечеру оживляются, и тогда вахтенный офицер уже ни под каким предлогом не мог уйти с юта. Капитан Джонс вдруг появлялся из люка и, подкравшись бочком к бедняге Бантеру, шагающему по палубе, ошарашивал его очередным спиритическим откровением, вроде:
— Духи, мужчины и женщины, как правило, отличаются большой утонченностью, не правда ли?
А Бантер, высоко держа голову с черными бакенбардами, угрюмо бормотал:
— Не знаю.
— А! Это потому, что вы не хотите знать. Вы самый упрямый, самый предубежденный человек, какого я когда-либо встречал, мистер Бантер! Я сказал вам, что вы можете брать любые книги из моего шкафа. Можете зайти в мою каюту и взять любую книгу.
И если Бантер уверял, что он слишком устает, чтобы в свободное от вахты время еще заниматься чтением, капитан Джонс язвительно улыбался за его спиной и говорил, что, конечно, некоторым людям нужно спать больше, чем другим, иначе они не справятся с работой. Если мистер Бантер опасается, что не сможет выстоять, не смыкая глаз, ночную вахту, тогда, конечно, другое дело.
— Но, кажется, на днях вы взяли почитать у второго помощника какой-то роман — насквозь фальшивую дребедень. — Капитан Джонс вздохнул — Боюсь, что у вас нет духовных интересов, мистер Бантер. В этом все дело.
Иногда он появлялся на палубе среди ночи — уморительная фигура в пижаме, на кривых ногах. При виде своего преследователя Бантер украдкой сжимал кулаки и на лбу его выступал холодный пот. Постояв с сонным видом около нактоуза и препротивно почесываясь, капитан Джонс неизбежно заговаривал на единственную интересовавшую его тему.
Он рассуждал, например, об улучшении нравов, какое может быть достигнуто путем установления широкого и тесного общения с духами умерших. Капитай Джонс считал, что духи согласились бы на близкое общение с живыми, если бы не отсутствие веры у подавляющего большинства людей. Он и сам не пожелал бы иметь ничего общего с людишками, которые не верили бы в его — капитана Джонса — существование. Почему же ждать этого от духов? Это значило бы требовать от них слишком многого.
Он стоял у нактоуза, тяжело дыша и пытаясь дотянуться ногтями до лопаток; потом сурово провозглашал хриплым, сонным голосом:
— Неверие, сэр, вот бич нашего века!
Неверие отвергало свидетельство профессора Крэнкса и «того самого» журналиста. Оно не признает фотографических снимков.
Ибо капитан Джонс твердо верил, что некоторые духи былй сфотографированы. Он читал об этом в газетах. И мысль о том, что эта попытка удалась, полностью завладела им, так как он был не способен к критическому мышлению. Бантер рассказывал впоследствии, какой нелепый вид имел этот маленький человечек, облаченный в пижаму на три номера шире, чем следовало, взволнованно топтавшийся у штурвала и при свете луны грозящий кулаками безмятежному морю.
— Фотографии, фотографии! — повторял он голосом скрипучим, как заржавленная петля.
Даже штурвальный, стоявший за его спиной, чувствовал себя неловко, наблюдая эту сцену, и никак не мог понять, из-за чего «старик затевает ссору с помощником».
Потом Джонс, немного успокоившись, начинал снова: — Светочувствительная пластинка не лжет. Да, сэр! Ничего не могло быть забавнее, чем уверенность этого нелепого человечка и его поучительный тон.
Бантер важно и размеренно, гак маятник, расхаживал по ю!у. Он не говорил ни слова. Но, как вам известно, у бедняги на совести было нешуточное дело, и, когда его, и без того уже встревоженного, пичкали этими дурацкими сказками о духах, он едва не сходил с ума. Он чувствовал, что не раз был на грани безумия, ибо с упоением рисовал себе бредовые картины: как он берет капитана Джонса за шиворот и бросает за борт прямо в кильватер судна, а ведь ни одному моряку, находящемуся в здравом уме, не придет в голову проделать это даже с кошкой или каким-нибудь другим животным. Он представлял себе, как тот вынырнет — крошечное черное пятнышко, оставшееся далеко за кормой в океане, освещенном луной.
Не думаю, чтобы даже в самые тяжелые минуты Бантер всерьез хотел утопить капитана Джонса. Мне кажется, что он, с его расстроенным воображением, стремился лишь к одному — прекратить эту бессмысленную болтовню шкипера. Но все равно, предаваться подобным фантазиям было опасно. Вы только представьте себе этот корабль в Индийском океане в ясную, тропическую ночь, паруса наполнены и не шелохнутся, на палубе не видно вахтенных, а на юте, залитая лунным светом, статная фигура черного штурмана, который шагает размеренно и величаво, храня жуткое молчание, а этот нелепый противный человечек в полосатой фланелевой пижаме беспрерывно бормочет то скрипучим, то жужжащим голосом о «личном общении с потусторонним миром».
У меня мурашки бегают по спине, когда я об этом думаю. Иногда безумие капитана Джонса прикрывалось каким-то непостижимым практицизмом. Сколько пользы принесли бы души умерших, если бы их убедили принимать участие в делах живых людей! Какую помощь, например, оказали бы они полиции при расследовании преступлений! Число убийств, во всяком случае, значительно уменьшилось бы, с глубокомысленным видом высказывал он предположение. Потом он вдруг впадал в нелепое уныние.
Какой смысл вступать в общение с людьми неверующими, которые, конечно, отнесутся пренебрежительно к сообщениям духов. У духов тоже есть свои чувства. В известном смысле они состоят целиком из чувств. Но его удивляет та снисходительность, с какой жертвы относятся к своим убийцам. Ведь ни один преступник не мог бы отмахнуться от такого привидения. Очень может быть, что неразоблаченным убийцам — верящим или не верящим в духов — и являлись призраки. Маловероятно, чтобы они стали этим хвастаться, не правда ли?
— Что касается меня, — продолжал он, как будто подвывая, мстительно и злорадно, — то, если бы кто-нибудь меня убил, я не дал бы ему забыть… Я бы его замучил, запугал бы его до смерти!
Мысль о том, что дух шкипера может кого-то запугать, была так забавна, что черный штурман, хотя и не был склонен к веселью, все же не выдержал и устало засмеялся. И этот смех — единственный ответ на его длинное и серьезное рассуждение — оскорбил капитана Джонса.
— Над чем вы, собственно, так самодовольно смеетесь, мистер Бантер? — зарычал он. — Сверхъестественные явления устрашали людей и почище вас! Или вы считаете, что моя душа не годится на то, чтобы стать духом?
Мне кажется, что этот злобный тон и заставил Бантера остановиться и круто повернуться.
— Меня бы ничуть не удивило, — продолжал разгневанный фанатик спиритизма, — если бы вы оказались одним из этих людей, которые ценят человека не больше, чем скотину. Не сомневаюсь, что вы способны отрицать наличие бессмертной души у вашего родного отца!
И вот тут-то Бантер, которому это невыносимо надоело, — к тому же его мучила другая забота, — вот тут-то он и потерял самообладание.
Он внезапно подошел к капитану Джонсу и, слегка наклонившись и пристально глядя ему в лицо, сказал тихим, ровным голосом:
— Вы не знаете, на что способен такой человек, как я.
Капитан Джонс откинул голову назад, но от изумления не мог сдвинуться с места. Бантер снова стал ходить взад и вперед, и долгое время только мерные его шаги и плеск воды за бортом нарушали тишину, нависшую над водным., пространством. Потом капитан Джонс смущенно откашлялся и, скользнув для большей безопасности к сходному люку, оправился от испуга и прикрыл свое отступление начальственным распоряжением:
— Поднимите правый шкотовый угол грота и поставьте рею поперек, мистер Бантер. Разве вы не видите, что ветер с кормы?
Бантер тотчас ответил: «Есть, сэр», хотя не было ни малейшей необходимости прикасаться к шкотам и ветер дул в четыре румба. Пока он выполнял приказание, капитан Джонс мешкал на ступеньках сходного люка, ворча вполголоса, но так, что его слышал рулевой:
— Расхаживает по юту, словно адмирал, и даже не замечает, когда нужно обрасопить реи!
Потом он медленно спустился в люк, где его уже не мог видеть Бантер, а добравшись до последней ступеньки, остановился и задумался: «Он отчаянный грубиян, несмотря на свои джентльменские манеры. Хватит с меня помощников-джентльменов».
Две ночи спустя он мирно спал в своей каюте, как вдруг сильный стук прямо над головой — условный сигнал, что вызывают наверх, — заставил его моментально проснуться и вскочить.
— В чем дело? — пробормотал он, выскочив босиком из койки. Пробегая по каюте, он взглянул на часы. Была ночная вахта.
«Зачем это я понадобился помощнику?» — думал он.
Выбравшись из люка, он окунулся в ясную, сырую лунную ночь; дул сильный и ровный бриз. Он дспуганно посмотрел по сторонам. На юте не было никого, кроме рулевого, который тотчас обратился к нему:
— Это я, сэр. Я отпустил на минутку штурвал, чтобы топнуть у вас над головой. Боюсь, что с помощником случилось что-то неладное…
— Куда он девался? — резко спросил капитан.
Рулевой, явно встревоженный, ответил:
— Последнее, что я видел, это как он падал с левого ютового штормтрапа.
— Падал со штормтрапа? Зачем это ему понадобилось? Как это случилось?
— Не знаю, сэр. Он ходил по левому борту. Потом, как раз когда он повернулся лицом ко мне и собирался идти на корму…
— Ты его видел? — перебил капитан.
— Видел. Я смотрел на него. И услышал грохот — ужасный грохот. Как будто грот-мачта свалилась за борт. Похоже было на то, что его кто-то ударил.
Капитан Джонс почувствовал смущение и беспокойство.
— Послушай, — резко сказал он, — его кто-нибудь ударил? Что ты видел?
— Ничего, сэр, ей-богу, ничего! Да видеть было нечего. Он только вскрикнул тихонько, взмахнул руками и свалился вниз — трах-тарарах. Больше я ничего не слышал, вот я и отпустил на минуту штурвал, чтобы вызвать вас наверх.
— Ты струсил! — воскликнул капитан Джонс.
— Да сэр, что правда, то правда!
Капитан Джонс пристально посмотрел на него. Тишина на его корабле, продолжающем свой путь, как будто таила в себе опасность, тайну. Ему не хотелось самому идти разыскивать помощника на средней палубе, такой темной, такой безмолвной. Он только подошел к передней оконечности полуюта и окликнул вахтенных. Когда сонные матросы гурьбой прибежали на корму, он заорал:
— Пусть кто-нибудь осмотрит штормтрап! Лежит там внизу помощник?
По их испуганным возгласам он понял, что они нашли его. Кто-то даже с испугом крикнул:
— Он мертв!
Мистера Бантера уложили в его койку, и когда в каюте зажгли лампу, то увидели, что он и в самом деле похож на мертвеца, хотя было ясно, что он еще дышит. Подняли на ноги стюарда, второго помощника послали на палубу следить за курсом, а капитан Джонс больше часа молча трудился, приводя в сознание Бантера. Наконец тот открыл глаза, но говорить не мог. Он был оглушен и безучастен ко всему. Стюард забинтовал скверную рану у него на голове, а капитан Джонс держал фонарь. Чтобы наложить хорошую повязку, им пришлось срезать у мистера Бантера много черных, как смоль, прядей. Покончив с этим и поглядев на пациента, они оба вышли из каюты.
— Странная это история, стюард, — сказал капитан Джонс, выйдя в коридор.
— Да, сэр.
— Человек в трезвом виде и в здравом уме не свалится со штормтрапа, как мешок с картошкой. Корабль устойчив, как скала.
— Да, сэр. Сдается мне, что это какой-то припадок.
— Ну нет. Он не похож на человека, подверженного припадкам и головокружению. Ведь он в расцвете сил. Иначе я бы его не нанял. А может быть, у него припрятан где-нибудь спирт, как ты думаешь? Несколько раз за последнее время он казался мне каким-то странным. И я заметил, что аппетита у него нет.
— Ну, сэр, если у него в каюте и была бутылка-другая грога, от них уже давно ничего не осталось. Я видел, как после недавнего шторма он выбросил за борт битое стекло, но ведь это ничего не значит. Во всяком случае, сэр, мистера Бантера не назовешь пьющим.
— Да, — задумчиво согласился капитан.
А стюард, запирая дверь буфетной, попытался ускользнуть из коридора в надежде урвать еще часок сна до начала работы.
Капитан Джонс покачал головой.
— Здесь какая-то тайна.
— Счастье его, что он не разбил себе голову, как яичную скорлупу, ударившись о швартовные тумбы на шканцах. Матросы сказали мне, что он упал на расстоянии какого-нибудь дюйма от них.
И стюард ловко улизнул.
Остаток ночи и весь следующий день капитан Джонс провел или у себя в каюте, или у штурмана. В своей каюте он сидел, поджав губы, руки его расслабленно лежали на коленях, а на лбу резко обозначились горизонтальные морщины. Поднимая иногда руку медленно и как бы осторожно, он слегка почесывал лысое темя. В каюте помощника он подолгу стоял, прижав руку ко рту и пристально глядя на Бантера, который еще не совсем пришел в себя.
В течение трех дней мистер Бантер не проронил ни слова. Он смотрел на окружающих вполне осмысленным взглядом, но, казалось, был не в силах прислушиваться к допросам. Ему срезали еще несколько прядей и обмотали голову влажными тряпками. Пищу он принимал, и его уложили со всеми удобствами. На третий день, за обедом, второй помощник сказал капитану в связи с этим происшествием:
— Эти полукруглые медные полосы на ступеньках штормтрапов — чертовски опасная штука!
— В самом деле? — раздраженно отозвался капитан. — Тут требуется объяснение посерьезнее, чем эти медные полосы, чтобы понять, каким образом совершенно здоровый человек мог свалиться, словно оглушенный дубиной.
Такая точка зрения возымела свое действие на второго помощника. «Тут что-то кроется», — подумал он.
— К тому же погода была прекрасная, везде сухо, и корабль шел ровно, устойчивый, как скала, — сердито продолжал капитан Джойс.
Так как у капитана Джонса был по-прежнему раздраженный вид, второй помощник не открывал рта до конца обеда. Капитана Джонса рассердило и уязвило его невинное замечание, потому что упомянутые медные полосы были прибиты по его собственному предложению накануне предыдущего рейса, чтобы придать штормтрапам более нарядный вид.
На четвертый день мистер Бантер, несомненно, выглядел лучше; конечно, он был еще очень слаб, но уже слышал и понимал все, что ему говорили, и даже сам мог сказать тихим голосом несколько слов.
Войдя к нему, капитан Джонс без особого сочувствия стал внимательно присматриваться к нему.
— Ну, можете вы объяснить нам этот несчастный случай, мистер Бантер?
Бантер слегка повернул забинтованную голову и остановил взгляд своих холодных голубых глаз на лице капитана, как бы взвешивая и оценивая каждую его черту: озабоченно наморщенный лоб, глуповатые глаза, бессмысленно обвисший рот. Он смотрел так долго, что капитан Джонс начал беспокоиться и поглядывать через плечо на дверь.
— Это не случайность, — тихо промолвил Бантер каким-то странным тоном.
— Не хотите же вы этим сказать, что страдаете падучей? — спросил капитан Джонс. — Как тогда назвать ваше поведение, если вы с такой болезнью поступили на клиппер старшим помощником?
Бантер ответил зловещим взглядом. Шкипер стал переминаться с ноги на ногу.
— Но почему же вы упали?
Бантер слегка приподнялся и, глядя прямо в глаза капитану Джонсу, очень внятно прошептал:
— Вы — были — правы!
Он откинулся на подушку и закрыл глаза. Капитан Джонс не мог от него добиться больше ни слова, и, когда в каюту вошел стюард, шкипер удалился.
Но в ту же ночь капитан Джонс, никем не замеченный, осторожно приоткрыл дверь и вошел в каюту своего помощника. Он не мог больше ждать. С трудом сдерживаемое любопытство и возбуждение, сквозившее во всей его противной крадущейся фигурке, не ускользнули от старшего помощника, который лежал без сна, очень осунувшийся и ко всему безучастный.
— Вы пришли позлорадствовать, как я полагаю, — сказал Бантер, не пошевельнувшись, но вместе с тем решаясь на явный выпад.
— Господи помилуй! — воскликнул капитан Джонс, вздрогнув и скроив серьезную мину. — Что это вы говорите!
— Ладно, злорадствуйте! Вам с вашими духами удалось одержать верх над живым человеком.
Бантер, лежа неподвижно, произнес эти слова тихим голосом и без всякого выражения.
— Вы хотите сказать, — благоговейным шепотом осведомился капитан Джонс, — что в ту ночь вы испытали нечто сверхъестественное? Значит, вы видели привидение на борту моего судна?
Омерзение, стыд, отвращение можно было бы прочитать на лице бедного Бантера, если бы большая часть его головы не была скрыта под ватой и бинтами. Его черные брови, которые на фоне всех этих белых повязок казались еще более зловещими, сошлись на переносице, когда он с трудом выговорил;
— Да, видел.
В его глазах было такое отчаяние, что оно вызвало бы жалость у любого другого человека, но только не у капитана Джонса. Капитан Джонс торжествовал, он был вне себя от восторга. Но в то же время он был немножко испуган. Он смотрел на этого поверженного насмешника и даже не подозревал о его глубоком, унизительном отчаянии. Он вообще был не способен сочувствовать страданиям своих ближних. К тому же сейчас ему не терпелось узнать, что же произошло. Уставившись своими наивными глазами на забинтованную голову, он спросил, слегка дрожа:
— И оно… оно сбило вас с ног?
— Послушайте! Разве я похож на человека, которого может сбить с ног привидение? — возразил Бантер, немного повысив голос. — Помните, что вы мне сказали как-то ночью? Люди почище меня… Ха! Вам придется долго искать помощника на свое судно, прежде чем вы найдете человека почище меня.
Капитан Джонс торжественно указал пальцем на постель Бантера.
— Вы пришли в ужас, — сказал он. — Вот в чем тут дело. Вы пришли в ужас. Ведь рулевой тоже испугался, хотя он ничего не видел. Он почувствовал сверхъестественное. Вы наказаны за свое неверие, мистер Бантер! Вы пришли в ужас.
— Допустим, что так, — сказал Бантер. — А знаете ли вы, что я видел? Способны ли вы представить себе привидение, которое может явиться такому человеку, как я? Неужели вы думаете, что это был галантный послеобеденный гость или какой-нибудь благовоспитанный призрак из тех, что посещают вашего профессора Крэнкса и того журналиста, о которых вы вечно толкуете? Нет, я могу вам сказать, что это было за привидение. У каждого человека свои призраки. Вы бы не поняли…
Бантер остановился задохнувшись, а капитан Джонс заметил тоном глубокого удовлетворения:
— Я всегда думал, что вы человек, который готов ко всему — как говорится, и к потехе и к убийству. Ну-ну! И все-таки вы ужаснулись!
— Я отступил на шаг, — отрывисто сказал Бантер. — Больше я ничего не помню.
— Рулевой сказал мне, что вы отпрянули, как будто вас кто-то ударил.
— Это было что-то вроде нравственного удара, — пояснил Бантер. — Вам не понять, капитан Джонс. Это постичь трудно. Вы прожили другую жизнь, чем я. Разве вы не удовлетворены тем, что видите меня обращенным?
— И вы больше ничего не можете мне сказать? — жадно спросил капитан Джонс.
— Нет, не могу. И не хочу. Это было бы совершенно бесполезно. Через такое испытание надо пройти. Допустим, я наказан. Ну что ж, я принимаю наказание, но говорить о нем не желаю.
— Прекрасно, — сказал капитан Джонс. — Вы не желаете. Но, имейте в виду, я могу вывести из этого свои заключения.
— Выводите, что хотите, но будьте осторожны в выборе слов, сэр. Меня вы не испугаете. Ведь вы не привидение.
— Еще одно слово! Имеется ли какая-нибудь связь между случившимся и тем, что вы сказали в ту ночь, когда мы в последний раз говорили с вами о спиритизме?
У Бантера был усталый и озадаченный вид.
— А что я сказал?
— Вы сказали, будто я не знаю, на что способен такой человек, как вы.
— Да, да. Хватит.
— Прекрасно. В таком случае я укрепился в своем мнении. Скажу только, что не желал бы очутиться на вашем месте, хотя я что угодно дал бы за честь вступить в общение с миром духов. Но только не таким манером.
Бедняга Бантер жалобно простонал:
— Я как будто лет на двадцать постарел.
Капитан Джонс тихо удалился. Он был счастлив видеть, как этот высокомерный грубиян повержен во прах душеспасительной деятельностью привидений. Все случившееся было для него источником удовлетворения и гордости. Он даже почувствовал что-то похожее на расположение к своему старшему помощнику. Правда, во время последующих бесед Бантер был очень кроток и почтителен. Казалось, он тянется к своему капитану за духовной поддержкой. Он часто посылал за ним, говоря: «Мне так неспокойно», и капитан Джонс часами терпеливо просиживал в его маленькой душной каюте, гордясь тем, что его позвали. А мистер Бантер все еще был болен и в течение многих дней не вылезал из своей койки. Он стал убежденным спиритом — не восторженным — это вряд ли можно было ожидать от него, — но суровым и непоколебимым. Нельзя сказать, чтобы он относился к бесплотным обитателям нашей планеты так же дружелюбно, как капитан Джонс. Но он был теперь стойким, хотя и угрюмым приверженцем спиритизма.
Однажды после полудня, когда судно находилось уже в северной части Бенгальского залива, стюард постучал в дверь капитанской каюты и, не открывая ее, сказал:
— Старший помощник спрашивает, не можете ли вы уделить ему минутку, сэр. Кажется, он в большом расстройстве.
Капитан Джонс моментально соскочил с дивана.
— Хорошо. Скажите ему, что я иду.
Он подумал: «Неужели, ему опять явился дух — да еще среди бела дня!» Он упивался этой надеждой. Однако дело обстояло иначе. И все же, Бантер, которого он застал обмякшим в кресле, — вот уже несколько дней, как он мог вставать, но еще не выходил на палубу, — бедняга Бантер, очевидно, хотел сообщить ему что-то потрясающее. Он закрыл лицо руками. Ноги он вытянул и понурился.
— Ну, что у вас нового? — проворчал капитан Джонс довольно добродушно, ибо, сказать по правде, ему всегда было приятно видеть Бантера, как он выражался, укрощенным.
— Что нового! — воскликнул сокрушенный скептик, не отнимая рук от лица. — Да, много нового, капитан Джонс. Кто мог бы отрицать весь этот ужас и всю реальность? Всякий другой упал бы замертво. Вы хотите знать, что я видел. Могу вам сказать одно: с тех пор как я это увидел, я начал седеть.
Бантер отнял руки от лица, и они бессильно повисли по обе стороны кресла. В сумраке каюты он казался сломленным.
— Не может быть! — пролепетал, заикаясь, капитан Джонс. — Поседели?! Подождите минутку! Я зажгу лампу!
Когда лампа была зажжена, можно было ясно увидеть потрясающий феномен. Как будто сверхъестественный страх, ужас, страдание, выделяясь сквозь поры кожи, серебристой изморозью осели на щеках и голове штурмана. Его короткая борода, его подстриженные волосы отросли, но были не черные, а седые — почти белые.
Когда мистер Бантер, осунувшийся и ослабевший, появился на палубе, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей, он был чисто выбрит и голова у него была белая. Матросы оцепенели от ужаса. «Совсем другой человек», — шептались они. Все единодушно и таинственно пришли к заключению, что помощник «что-то видел», и только матрос, который в ту ночь стоял за штурвалом, утверждал, что помощника «что-то ударило».
Это расхождение во мнениях не дошло до серьезных разногласий. С другой стороны, все признали, что после того, как он снова набрался сил, движения его стали, пожалуй, еще красивее, чем раньше. Однажды в Калькутте капитан Джонс, указывая какому-то гостю на белую голову старшего помощника, стоявшего у грот-люка, многозначительно изрек:
— Этот человек — в расцвете лет.
Конечно, пока Бантер был в плавании, я регулярно, каждую субботу, навещал миссис Бантер просто для того, чтобы узнать, не нуждается ли она в моих услугах. Само собой подразумевалось, что я буду это делать. Ей приходилось жить на половину его жалованья — примерно на фунт в неделю. Она снимала одну комнату на маленькой, тихой площади в Ист-Энде.
И это была роскошь по сравнению с тем существованием, на какое они были обречены, когда Бантеру пришлось оставить службу на торговых судах в Атлантике (он поступал штурманом на любые пакетботы с тех пор, как потерял свое судно, а вместе с ним и свое счастье) это была роскошь по сравнению с теми временами, когда Бантер выходил из дому в семь утра, выпив только стакан кипятку с коркой черствого хлеба.
Одна мысль об этом невыносима, особенно для тех, кто знал миссис Бантер. В то время я изредка встречался с ними и не могу без содрогания вспоминать, что пришлось перетерпеть этой врожденной леди. Довольно об этом.
После отплытия «Сапфира» в Калькутту славная миссис Бантер очень беспокоилась, Она говорила мне: «Как это должно быть ужасно для бедного Уинстона», — так звали Бантера, — а я пытался утешить ее. Потом она стала обучать маленьких детей в одной семье и полдня проводила с ними, для нее такая работа была полезна.
В первом же письме из Калькутты Бантер сообщал ей, что свалился со штормтрапа и разбил себе голову, но что, слава богу, все кости целы. Вот и все. Конечно, она получила от него много писем, но мне этот бродяга Бантер не написал ни строчки за все одиннадцать месяцев. Разумеется, я полагал, что все обстоит благополучно. Кто бы мог себе представить, что произошло!
И вдруг миссис Бантер получила письмо от одной юридической фирмы в Сити, извещавшее ее о смерти дяди — старого скряги — бывшего биржевого маклера, бессердечного, черствого дряхлого старца, который все жил да жил. Кажется, ему было лет девяносто. И если бы я встретил сейчас, в эту минуту, его почтенный призрак, я попытался бы взять его за горло и задушить.
Старый пес никак не мог простить своей племяннице, что она вышла замуж за Бантера; и когда спустя много лет люди нашли нужным уведомить его, что она в Лондоне и в сорок лет чуть ли не умирает с голоду, он отвечал только:
— Так ей и надо, этой дурочке.
Я думаю, он хотел, чтобы она умерла с голоду. И что же? Старый людоед умер, не оставив завещания, а родственников у него не было, кроме этой самой дурочки. Теперь Бантеры стали богатыми людьми.
Конечно, миссис Бантер плакала так, словно сердце у нее разрывается. У всякой другой женщины это было бы просто лицемерием. И, вполне естественно, ей захотелось протелеграфировать эту новость своему Уинстону в Калькутту, но я с «Газетой»[12] в руках доказал ей, что судно уже больше недели как значится в обратном рейсе. Итак, мы стали ждать и каждый день говорили о дорогом Уинстоне. Прошло ровно сто таких дней, прежде чем с прибывшего почтового судна поступило донесение, что на «Сапфире» все в порядке и он уже входит в Ламанш.
— Я поеду встречать его в Дюнкерк, — сказала миссис Бантер.
«Сапфир» вез в Дюнкерк груз джута. Разумеется, я должен был в качестве хитроумного друга сопровождать эту славную женщину. Она и по сей день называет меня «наш хитроумный друг», и я замечал, что люди малознакомые иной раз пристально смотрят на меня, очевидно, отыскивая признаки хитроумия. Поместив миссис Бантер в хорошем отеле в Дюнкерке, я пошел к докам — дело было под вечер, — и каково же было мое изумление, когда я увидел, что судно уже стоит у причала.
Должно быть, Джонс или Бантер, или оба они здорово гнали корабль в Ламанше. Как бы там ни было, он стоял здесь уже второй день, и команду уже распустили. Я встретил двух юнг с «Сапфира», которые уезжали в отпуск домой. Пожитки их лежали на тачке, взятой у какого-то француза, а сами они были веселы, как воробушки. я спросил их, на борту ли старший помощник.
— Вон он, на набережной, следит, как становятся на мертвый якорь, — отвечает один из юнцов, пробегая мимо.
Можете себе представить, как я был потрясен, когда увидел его белую голову. Я смог только проговорить, что его жена в городе, остановилась в гостинице. Он тотчас же оставил меня и пошел на клиппер за шляпой.
Наблюдая, как быстро поднимался он по сходням, я был поражен ловкостью его движений.
В то время как черный штурман изумлял всех своей сдержанностью и солидной осанкой, необычной для человека в расцвете лет, этот седоволосый мужчина был па редкость проворен для старика. Не думаю, чтобы он ходил быстрее, чем раньше. Просто он казался совершенно другим из-за цвета волос. То же самое относилось и к глазам. Глаза его, которые так холодно, так пристально смотрели из-под черных, косматых, как у пирата, бровей, теперь имели невинное, почти детское выражение, добродушно-ясные под седыми бровями.
Немедленно я проводил его в номер к миссис Бантер. Уронив слезу над усопшим людоедом, обняв своего Уинстона и сказав ему, чтобы он снова отрастил усы, эта славная женщина, поджав ноги, уселась на диване, а я постарался не вертеться под ногами у Бантера. Он сразу начал шагать по комнате, размахивая своими длинными руками. Он довел себя до исступления и много раз за этот вечер разрывал на куски Джонса.
— Упал? Ну конечно, упал на спину, поскользнулся на медных полосах, придуманных этим идиотом. Правда, когда я стоял на вахте и расхаживал по юту, я не знал, находимся ли мы в Индийском океане или на луне. Я помешался. От этих забот голова шла кругом. У меня не осталось этой замечательной жидкости которую дал ваш аптекарь. (Эти слова были обращены ко мне.) Все бутылки, которыми вы меня снабдили, разбились во время последнего шторма, когда ящики вывалились из-под койки. Я доставал сухую смену белья, как вдруг услышал крик: «Все наверх!» — и одним прыжком выскочил из каюты, даже не задвинув их как следует. Болван! Когда я вернулся и увидел битое стекло и весь этот кавардак, я чуть не упал в обморок. Да, обманывать — дурно, но если ты был вынужден пойти на обман, а потом не можешь продолжать игру… Вам известно, что после того как люди более молодые вытеснили меня из Атлантического флота только потому, что у меня седые волосы, вам известно, много ли было у меня шансов найти службу. И абсолютно не к кому обратиться за помощью. Мы двое были совсем одиноки — ради меня она отказалась от всех и от всего, — и видеть, что она нуждается в куске сухого хлеба…
Он с такой силой ударил кулаком по французскому столу, что чуть не расколол его.
— Ради нее я готов-был стать кровожадным пиратом, не говоря уже о том, чтобы покрасить волосы и получить обманным путем место на корабле. И вот, когда вы пришли ко мне с этой чудесной смесью, составленной вашим аптекарем… — Он помолчал. — Между прочим, этот парень может разбогатеть, стоит ему взяться за дело. Это замечательная жидкость! Скажите ему, что ей не вредит даже соленая вода! Цвет держится, пока не отрастут волосы.
— Ладно, — сказал я, — продолжайте.
Потом он снова обрушился на Джонса с яростью, которая испугала его жену, а меня рассмешила до слез.
— Вы только подумайте, каково это — очутиться во власти самого гнусного существа, какое когда-либо командовало судном! Представьте себе только, какую жизнь уготовил бы мне этот гад! Я знал, что через неделю или немного позже у меня начнет пробиваться седина. А матросы? Вы когда-нибудь задумывались над этим? Ждать, пока тебя не изобличат, как жалкого мошенника перед всеми матросами! Что за жизнь предстояла мне до самой Калькутты! А там меня тотчас же вышвырнули бы с корабля. Удержали бы половину жалованья. Энни здесь, одна, без единого пенни, умирает с голоду, я на другом конце света примерно в таком же положении. Понимаете? Я подумал было бриться два разд в день. Но голову-то я не мог брить! Никакого выхода — никакого. Разве что швырнуть за борт Джонса… Но даже тогда… Не чудо, что когда все эти мысли вертелись у меня в голове, я не заметил в ту ночь, куда я ставлю ногу. Я просто почувствовал, что падаю… потом удар — и… полный мрак.
Когда я пришел в себя, оказалось, что удар по голове как будто помог мне собраться с мыслями. Мне все так надоело, что в течение двух дней я не мог ни с кем говорить. Они думали, что у меня легкое сотрясение мозга. И вот, когда я смотрел на этого жалкого дурака, помешанного на привидениях, меня вдруг осенило: «Ага, ты любишь привидения, — подумал я. — Ладно, ты получишь кое-что с того света!» Я даже не удосужился сочинить какую-нибудь историю. При всем желании я не мог представить себе привидение. Я не мог бы правдоподобно лгать, даже если бы попытался. Я просто запугал его. Понимаете, он вбил себе в голову, что когда-то я каким-то образом довел кого-то до смерти и что…
— О, какой ужасный человек! — крикнула с дивана миссис Бантер. Наступило молчание.
— Ну и морочил же он мне голову во время обратного рейса, — снова заговорил Бантер усталым голосом. — Он любил меня. Он гордился мною. Я был обращенный! Мне явилось привидение. Знаете, чего он добивался? Он хотел, чтобы я вместе с ним «устроил сеанс», выражаясь его словами, и попытался вызвать духа (того самого, из-за которого я поседел! Духа моей предполагаемой жертвы) и, как сказал он, дружески обсудил все это дело с ним, с духом! «В противном случае, Бантер, — сказал он, — вам снова может явиться привидение, когда вы меньше всего этого ожидаете, и вы упадете за борт или с вами случится еще что-нибудь в этом роде. Вы не можете чувствовать себя в полной безопасности, пока мы как:нибудь не умилостивим мир «духов». Можете себе представить такого сумасшедшего? Скажите?
Я ничего не сказал, а миссис Бантер заявила очень решительным тоном:
— Уинстон, я хочу, чтобы ноги твоей больше не было на борту этого судна.
— Милая моя, — возразил он, — там остались все мои вещи.
— Тебе они не нужны. Не подходи больше к этому судну!
Он постоял молча; потом, опустив глаза и слабо улыбаясь, произнес медленно, мечтательно:
— Корабль призраков!
— И ваш последний корабль, — добавил я.
Мы увезли его, в чем он был, ночным поездом. Он был очень спокоен. Но когда мы пересекали Ламанш и вышли покурить на палубу, он вдруг повернулся ко мне, и, скрежеща зубами, пробормотал:
— Он никогда не узнает, как близок был к тому, чтобы очутиться за бортом!
Он имел в виду капитана Джонса. Я промолчал.
Но капитан Джонс, насколько мне известно, поднял шум в связи с исчезновением своего старшего помощника. Он поставил на ноги всю французскую полицию, заставив ее рыскать по стране в поисках тела Бантера. Думаю, что в конце концов он получил из конторы своих судовладельцев распоряжение прекратить всю эту кутерьму — все, мол, в порядке. Мне кажется, что он так ничего и не понял во всем этом таинственном происшествии. И по сей день (он вышел теперь в отставку, и его речь не очень-то вразумительна) он пытается рассказывать историю черного штурмана, бывшего своего помощника — «кровожадного джентльмена-разбойника с черными как смоль волосами, которые внезапно поседели после того, как ему явился призрак с того света. «Дух отмщения». Он говорит о черных и белых волосах, о штормтрапах, о своих собственных чувствах и взглядах, и получается такая путаница, в которой трудно разобраться. Если при этом присутствует его сестра (все еще очень здоровая, энергичная особа), она властно обрывает его болтовню:
— Не обращайте на него внимания. У него в голове засели черти!
ЛАГУНА
Рассказ
Белый человек, облокотившись обеими руками на крышу маленькой каюты на корме лодки, сказал рулевому:
— Мы проведем ночь на просеке Арсата. Уже поздно.
Малаец только проворчал что-то и продолжал пристально смотреть на реку. Белый человек опустил подбородок на скрещенные руки и глядел на след лодки. В конце прямой полосы лесов, прорезанных напряженным блеском реки, показалось ослепительное солнце, низко спустившееся над водой, сиявшей ровным светом, словно металлическая лента. Леса, темные и хмурые, стояли сонно и молчаливо по обе стороны широкого потока. У подножия огромных деревьев бесствольные пальмы нипа поднимали над прибрежным илом пучки больших, тяжелых листьев, неподвижно свисавших над коричневыми воронками водоворотов. В будто замерзшем воздухе каждое дерево, каждый лист и сучок, каждый усик ползучего растения и лепесток крошечных цветов, казалось, были заколдованы, обречены на неподвижность, полную и вечную. Все застыло на реке, кроме восьми весел; вспыхивая, они мерно поднимались и одновременно с плеском опускались; а рулевой размахивал направо и налево своим веслом, и лопасть, каждый раз внезапно поблескивая, описывала сверкающий полукруг над его головой. Взбаламученная вода с невнятным журчанием пенилась у бортов. И каноэ белого человека поднималось вверх по течению, вызывая мимолетное смятение, созданное им же самим, — казалось, вступая во врата страны, где навеки исчезло даже воспоминание о движении.
Белый человек, повернувшись спиной к заходящему солнцу, глядел вдаль на пустынную и широкую полосу моря. Последние три мили своего пути блуждающая извилистая река, неумолимо влекомая к свободе открытого горизонта, течет прямо в море, течет прямо на восток, — на восток, где находят приют и свет, и тьма. За кормой лодки повторный крик какой-то птицы, негармоничный и слабый, скользнул над гладью воды и затерялся, не достигнув другого берега, в мертвом молчании мира.
Рулевой опустил весло в поток и крепко держал его напряженными руками, наклонившись всем телом вперед. Вода громко зажурчала; и вдруг длинная прямая полоса реки словно повернулась вокруг своей оси, леса очертили полукруг, и косые лучи солнца коснулись борта каноэ огненным пламенем, отбросив тонкие и искаженные тени людей на блестящую рябь реки. Белый человек повернулся, чтобы посмотреть вперед. Курс лодки изменился под прямым углом к течению, а вырезанная из дерева голова дракона на носу указывала теперь на проток, обрамленный прибрежными кустами. Лодка скользнула туда, задев свисающие ветви, и скрылась с поверхности реки, словно какое-то гибкое земноводное, покидающее воду, чтобы спрятаться в своем логовище в лесах.
Узкая речонка была похожа на канаву; извилистая, сказочно глубокая, наполненная мраком под узкой полоской чистой и сияющей синевы неба. Огромные деревья вздымались вверх, невидимые за кружевной завесой ползучих растений. Там и сям, близ блестящей черной поверхности воды, среди кружев мелких папоротников, показывался изогнутый корень какого-нибудь большого дерева, черный и тусклый, искривленный и неподвижный, словно застывшая змея. Отрывистые слова гребцов гулко отдавались между плотными темными стенами растительности. Тьма просачивалась между деревьев, сквозь спутанную сеть ползучих растений, из-за больших, причудливых и неподвижных листьев; тьма таинственная и непобедимая; ароматная и ядовитая тьма дремучих лесов.
Люди продвигали лодку баграми в мелеющей речке. Она расширялась, вливаясь в широкую лагуну со стоячей водой. Леса отступили от болотистого берега, оставив ровную полосу ярко-зеленого тростника, обрамлявшего отраженную синеву неба. Перистое розовое облако плыло высоко вверху, влача своё нежно окрашенное отражение под листьями на воде и серебристыми цветами лотоса. Вдали показалось черное пятно — домик, воздвигнутый на сваях. Возле него — две высокие пальмы нибонг, которые, казалось, выступили из лесов и слегка склонились над ветхой крышей, с грустной нежностью и заботливостью понурив свои многолиственные и величественные кроны.
Рулевой, указав веслом, проговорил:
— Арсат дома. Я вижу — его каноэ привязано между сваями.
Люди, сидевшие с баграми у обоих бортов лодки, оглянулись через плечо, чтобы посмотреть на конечную цель путешествия. Они предпочли бы провести ночь где-нибудь в другом месте — не в этой лагуне, казавшейся заколдованной и пользовавшейся дурной славой. Кроме того, они не любили Арсата — не только потому, что он был чужестранец, но и потому, что тот, кто починил разрушенный дом и в нем поселился, доказывает этим, что не боится жить среди духов, посещающих места, покинутые людьми. Такой человек взглядом или словом может нарушить течение судьбы; а случайному путнику умилостивить этих духов нелегко, ибо ему они стремятся отомстить за лукавство своего господина. Белые не задумываются над этим; они — неверующие и заключили союз с отцом зла, который проводит их невредимыми среди невидимых опасностей этого мира. Предостережениями праведных они противопоставляют оскорбительное неверие. Что можно тут поделать?
Так размышляли они, налегая всем телом на свои длинные багры. Большое каноэ скользнуло быстро, бесшумно и плавно к расчищенному участку Арсата; затем с грохотом упали багры, раздался громкий шепот: «Хвала аллаху!» — и каноэ мягко ударилось о покосившиеся сваи под домом.
Гребцы, подняв головы, крикнули нестройно:
— Арсат! О Арсат!
Никто не вышел. Белый человек стал взбираться по грубой лестнице, ведущей на бамбуковую площадку перед домом. Рулевой угрюмо промолвил:
— Мы будем стряпать в сампане и спать на реке.
— Передай одеяла и корзину, — отрывисто сказал белый.
Он опустился на колени у края площадки, чтобы взять вещи. Затем лодка отплыла, и белый, поднявшись на ноги, очутился лицом к лицу с Арсатом, который вышел из низкой двери своей хижины. Это был молодой человек, сильный, с широкой грудью и мускулистыми руками. На нем был только его саронг. Голова была непокрыта. Его большие, ласковые глаза жадно впились в белого человека, но голос и манеры были сдержанны, когда он спросил без всякого приветствия:
— У тебя есть лекарство, тюан?
— Нет, — испуганным голосом сказал приезжий. — Нет. Зачем? Разве кто-нибудь в доме болен?
— Войди и посмотри, — ответил Арсат с тем же спокойствием и, круто повернувшись, снова вошел в маленькую дверь. Белый, бросив свои пожитки, последовал за ним.
В полумраке хижины он разглядел на бамбуковом ложе женщину, лежащую на спине под широким одеялом из красной бумажной ткани. Она лежала неподвижно, словно мертвая; но ее большие глаза, широко раскрытые, блестели в сумраке, остановившиеся и невидящие, глядящие вверх, на тонкие балки. Она была в жару и, очевидно, без сознания. Щеки ее слегка ввалились, губы были полуоткрыты, и на лице застыла зловещая печать — задумчивое, сосредоточенное выражение, какое бывает у человека, обреченного на смерть. Двое мужчин стояли, глядя на нее, в молчании.
— Давно она больна? — спросил путешественник.
— Я не спал пять ночей, — медленно ответил малаец. — Сначала она слышала голоса, зовущие ее с реки, и боролась со мной, когда я ее удерживал. Но сегодня, с восхода солнца, она ничего не слышит… не слышит меня! Она не видит ничего. Не видит меня, меня!
С минуту он помолчал, потом тихо спросил:
— Тюан, она умрет?
— Боюсь, что да, — грустно ответил белый.
Он знал Арсата много лет назад, в далекой стране, в годы мятежа и опасности, когда нельзя пренебрегать никакой дружбой. С той поры как его друг малаец неожиданно поселился с неизвестной женщиной в хижине на лагуне, он много раз ночевал здесь во время своих путешествий по реке. Ему нравился этот человек, который умел хранить верность и бесстрашно сражаться подле своего белого друга. Он любил его — пожалуй, не так сильно, как любит человек свою собаку, — но все же настолько, чтобы помогать ему, не задавая вопросов, и иногда, занимаясь собственными делами, смутно вспоминать об одиноком человеке и женщине с длинными волосами, смелым лицом и ликующим взглядом. Они жили вдвоем, скрытые лесами, — одни, внушая всем страх.
Белый человек вышел из хижины как раз вовремя, чтобы увидеть, как необъятный пожар солнечного заката был затушен быстрыми крадущимися тенями. Вздымаясь, как черный неосязаемый пар, над верхушками деревьев, они заволокли небо, погасив багряное пламя плывущих облаков и красный блеск умирающего дня. Через несколько минут все звезды высыпали над сгустившейся чернотой земли, и большая лагуна внезапно наполнилась мерцанием отраженных огней, напоминая овальный кусок ночного неба, брошенный в безнадежную и бездонную ночь глуши. Белый человек достал ужин из своей корзинки, потом собрал несколько палок, разбросанных по площадке, и развел маленький костер, не для того, чтобы согреться, но чтобы дымом отгонять москитов. Он завернулся в одеяла, сел, прислонившись спиной к тростниковой стене дома, и задумчиво, курил.
Арсат неслышными шагами вышел из двери и присел на корточки у костра. Белый человек слегка отодвинул вытянутые ноги.
— Она дышит, — сказал Арсат тихим голосом, предупреждая вопрос. — Она дышит и горит, словно ее жжет великий огонь. Она молчит, не слышит ничего — и горит!
Он помолчал, потом спросил холодным, бесстрастным тоном:
— Тюан… она умрет?
Белый человек смущенно повел плечами и пробормотал нетвердым голосом:
— Если такова ее судьба.
— Нет, тюан, — спокойно сказал Арсат. — Если такова моя судьба. Я слышу, я вижу, я жду. Я помню… Тюан, помнишь ли ты былые дни? Помнишь ли ты моего брата?
— Да, — сказал белый.
Малаец внезапно поднялся и вошел в дом. Белый остался сидеть неподвижно и услышал голос в хижине. Арсат сказал:
— Слушай меня! Говори!
За его словами последовало полное молчание.
— О Диамелен! — воскликнул он вдруг.
Потом послышался глубокий вздох. Арсат вышел и снова опустился на прежнее место.
Они сидели в молчании у костра. Ни звука не раздавалось в доме, ни звука не слышно было вблизи; но издалека, с лагуны, к ним неслись голоса гребцов, звенящие отчетливо и тревожно над тихой водой. Костер на носу сампана слабо светился вдали туманным красноватым пламенем. Потом он погас. Голоса смолкли. Земля и вода заснули, невидимые, неподвижные и немые. И было так, словно в мире осталось только мерцание звезд, бесконечное и ненужное, струящееся в черной тишине ночи.
Белый человек широко раскрытыми глазами смотрел прямо перед собой в темноту. Страх и непонятное очарование, дыхание и тайна смерти — смерти близкой, неизбежной и невидимой — утишили непокой его расы и всколыхнули самые неясные, самые затаенные его мысли. Вечное ожидание беды, мучительное ожидание, скрытое в наших сердцах, всплыло в тишине, окружающей его; а тишина, глубокая и немая, показалась коварной и предательской, подобно спокойной непроницаемой маске, скрывающей непростительную жестокость. В этом преходящем и великом смятении всего его существа, земля, окутанная покоем звездного сияния, предстала как темная страна нечеловеческой борьбы, как поле сражения ужасных и чарующих призраков, величественных или презренных, отчаянно бьющихся за обладание нашими беспомощными сердцами. Неспокойная и таинственная страна неугасимых желаний и страхов.
Жалобный ропот поднялся в ночи, ропот, пугающий и наводящий грусть, словно великое уединение окрестных лесов пыталось шепотом передать ему мудрость своего необъятного и возвышенного равнодушия. Звуки, колеблющиеся и смутные, плавали в воздухе вокруг него, медленно складывались в слова и наконец нежно потекли журчащим потоком мягких и монотоных фраз. Он пошевельнулся, как будто пробудившись от сна, и слегка изменил позу. Арсат, неподвижный и темный, сидел, склонив голову под звездами, и говорил тихим, мечтательным голосом:
— …ибо куда можем мы сложить бремя нашей тревоги, как не в сердце друга? Человек должен говорить о войне и о любви. Ты, тюан, знаешь, что такое война, и ты видел меня в минуты опасности, когда я искал смерти, как другие люди ищут жизни! Письмена могут быть потеряны, ложь может быть написана, но то, что видели глаза, есть истина и остается в памяти.
— Я помню, — тихо сказал белый человек.
Арсат продолжал с грустным спокойствием:
— И потому я буду говорить тебе о любви. Говорить в ночи. Говорить, пока не уйдут и ночь и любовь, пока день не взглянет на мою скорбь и мой позор, на мое потемневшее лицо, на мое сожженное сердце.
Вздох, короткий и слабый, подчеркнул едва заметную паузу; потом слова его потекли ровно и без жестов.
— После того как миновало время мятежа и войны и ты ушел из моей страны, занятый своими делами, которых мы, люди островов, не понимаем, — я и мой брат снова стали, как и раньше, оруженосцами вождя. Ты знаешь, мы принадлежали к роду правящих, и нам более, чем кому-то, подобало носить на правом плече эмблему власти. И в дни благоденствия Си Дендринг оказал нам милость, как мы в дни скорби дарили ему нашу верность и мужество. Было время мира. Время охоты на оленей и петушиных боев, ленивых бесед и нелепых споров между людьми, у которых живот набит, а оружие заржавело. Но сеятель без страха следил, как пробиваются молодые побеги риса, а торговцы приходили и уходили, отправлялись в путь худыми и возвращались в реку мира толстыми. Они приносили и вести. Приносили ложь и истину вперемежку, и ни один человек не знал, когда ему радоваться и когда печалиться. Мы слышали от них также и о тебе. Они видели тебя здесь и видели тебя там.
Он остановился, воскликнул напряженным шепотом:
— О Мага bahia! О горе!
Затем продолжал, слегка повысив голос:
— Нет врага хуже и нет друга лучше, чем брат, тюан, ибо брат знает брата, а в совершенном знании таится сила для добра и зла. Я любил своего брата. Я пришел к нему и сказал, что вижу только одно лицо, слышу только один голос. Он сказал мне: «Открой свое сердце, чтобы она увидела, что скрывается в нем, и жди. Терпение есть мудрость. Инчи Мида может умереть или наш вождь может побороть свой страх перед женщиной» Я ждал!.. Ты помнишь, тюан, женщину с лицом, закрытым покрывалом, и страх нашего вождя перед ее нравом и лукавством? И если ей нужна была ее служанка, что мог я сделать? Но я утолял голод своего сердца короткими взглядами и словами, сказанными украдкой. Днем я бродил по тропинке, ведущей к купальням, а когда солнце спускалось за лес, я крался вдоль жасминовых изгородей у двора женщин. Невидимые друг другу, мы говорили сквозь аромат цветов, сквозь покрывало листьев, сквозь высокую траву: они стояли неподвижно перед нашими губами — так велика была наша осторожность, так слаб был шепот нашего великого томления. Время шло быстро… и женщины шептались, и наши враги следили… мой брат был мрачен, а я стал помышлять об убийстве и о жестокой смерти… Мы вышли из народа, который берет то, чего хочет, — как вы, белые. Бывает время, когда человек должен забыть верность и уважение. Могущество и власть даны правителям, но всем людям дана любовь, сила и мужество. Мой брат сказал: «Ты должен взять ее у них. Мы двое — как один». А я ответил: «Пусть это будет поскорей, ибо я не нахожу тепла в сиянии солнца, которое не светит на нее». Наш час настал, когда вождь и весь великий народ отправились к устью реки ловить рыбу при свете факелов. Тут были сотни лодок, и на белом песке, между водой и лесами воздвигли жилища из листьев для домочадцев раджей. Дым костров походил на синий вечерний туман, и много голосов радостно звенело в нем. Пока люди готовили лодки для рыбной ловли, мой брат подошел ко мне и сказал: «Этой ночью!» Я занялся своим оружием, и когда пришло время, наше каноэ было в кругу лодок с факелами. Огни сверкали на воде, но там, за лодками, был мрак. Когда поднялись крики и возбужденные люди стали подобны безумцам, мы выскользнули из круга. Вода поглотила наш огонь, и мы поплыли назад, к берегу. На берегу было темно, и только кое-где тлела зола. Мы слышали болтовню рабынь среди хижин. Потом мы нашли место уединенное и тихое. Мы ждали там. Она пришла. Она бежала вдоль берега — быстро и не оставляя следов, как лист, гонимый ветром в море. Мой брат мрачно сказал: «Ступай и возьми ее. Отнеси ее в наше каноэ». Я поднял ее на руки. Она задыхалась. Ее сердце билось у моей груди. Я сказал: «Я увожу тебя от этого народа. Ты пришла на зов моего сердца, но мои руки несут тебя в мое каноэ против воли великого!» — «Это верно, — сказал мой брат. — Мы — из тех, кто берет то, что хочет, и от многих может защитить. Нам следовало увезти ее при свете дня». Я ответил: «Отправимся в путь!», — ибо с тех пор как она села в мое каноэ, я стал думать о воинах нашего вождя. «Да, отправимся в путь, — сказал мой брат. — Теперь мы — изгнанники, и это каноэ — наша страна, и море — наше убежище». Он замешкался на берегу, а я умолял его спешить, ибо я помнил биение ее сердца у моей груди и думал, что двое не могут противостоять сотне. Мы гребли вниз по течению, держась у самого берега, и когда мы плыли мимо речки, где они ловили рыбу, криков уже не было слышно, но раздавался громкий гул голосов, подобный жужжанию насекомых в полдень. Лодки плыли, собирались в стаи при красном свете факелов, под черной пеленой дыма, и мужчины говорили о рыбной ловле. Они хвастались, хвалили друг друга, насмехались, — люди, которые утром были нашими друзьями, но в ту ночь стали нашими врагами. Мы быстро проплыли мимо, у нас не было больше друзей в стране, где мы родились. Она сидела посредине каноэ, лицо ее было закрыто, — молчаливая, как молчит она сейчас, ничего не видящая, как не видит сейчас. А я не жалел о том, что оставлял: ведь я мог слышать подле себя ее дыхание — как слышу сейчас.
Он умолк, прислушался, повернувшись к двери, потом покачал головой и продолжал:
— Мой брат хотел бросить им вызов — крикнуть один только раз: пусть народ знает, что мы — свободнорожденные разбойники — доверились своим рукам и великому морю. И снова я попросил его молчать, во имя нашей любви. Разве я не слышал ее дыхания подле себя! Я знал, что погоня начнется слишком скоро. Мой брат любил меня. Он бесшумно погрузил в воду весло. И сказал: «Только половина мужчины осталась в тебе сейчас, другая половина — в этой женщине. Я могу ждать. Когда ты снова станешь настоящим мужчиной, ты вернешься со мной сюда, чтобы бросить вызов. Мы — сыновья одной матери». Я не ответил. Вся моя сила и вся моя воля сосредоточились в руках, державших весло, ибо я жаждал быть с ней в безопасном месте, за пределами гнева мужчин и зависти женщин. Моя любовь была так велика, что я думал — она поведет меня в страну, где неведома смерть, если только мне удастся спастись от гнева Инчи Мида и от меча нашего вождя. Мы гребли торопливо, дыхание вырывалось сквозь зубы. Лопасти весел глубоко погружались в гладкую воду. Мы оставляли за собой реку, мы плыли чистыми протоками среди отмелей. Мы шли вдоль темного берега, шли вдоль песков, где море шепчется с сушей, и мерцание белых песков вспыхнуло позади лодки — так быстро неслась она по воде. Мы молчали. Только раз я сказал: «Спи, Диамелен, — скоро тебе нужна будет вся твоя сила». Я услышал ее нежный голос, но не повернул головы. Солнце взошло, а мы продолжали плыть. Пот лился с моего лица, как дождь из тучи. Мы плыли в жару, при свете дня. Я ни разу не оглянулся, но я знал, что глаза моего брата, сидевшего за моей спиной, упорно глядят вперед, ибо лодка летела прямо, как стрела жителя лесов, когда она покидает сампитан[13]. Не было лучшего гребца, не было лучшего рулевого, чем мой брат. Много раз мы вместе побеждали в гонках в этом каноэ. Но никогда не испытывали мы своих сил так, как в тот день, — в тот день, когда в последний раз гребли вместе! Не было в нашей стране человека более храброго и сильного, чем мой брат, Я не мог тратить силу зря, чтобы повернуть голову и поглядеть на него, но каждую секунду я слышал свистящее его дыхание, все громче раздававшееся за моей спиной. И все же он молчал. Солнце поднялось высоко. Жара, как пламя костра, лизала мою спину. Мои ребра готовы были лопнуть, но я уже не мог набрать достаточно воздуха в грудь. И тогда я почувствовал, что должен выкрикнуть с последним вздохом: «Отдохнем…» «Хорошо!» — ответил он, и голос его был тверд. Он был силен. Он был храбр. Он не знал ни страха, ни усталости… Мой брат!
Шепот властный и нежный, шепот необъятный и слабый, шепот дрожащих листьев, колеблющихся ветвей пронесся через переплетенные дебри лесов, пробежал над звездной гладью лагуны, и вода между сваями с неожиданным плеском лизнула покрытые тиной столбы. Дыхание теплого воздуха коснулось лица обоих мужчин и понеслось дальше с горестным звуком, — дыхание громкое и отрывистое, как тревожный вздох дремлющей земли.
Арсат продолжал ровным тихим голосом:
— Мы привели наше каноэ к белому берегу маленькой бухты около длинного языка земли, который, казалось, преграждал нам путь, — длинный, поросший лесом мыс, врезавшийся глубоко в море. Мой брат знал это место: за мысом находилось устье реки, а сквозь заросли вела узкая тропинка. Мы развели костер и сварили рису. Потом мы растянулись на мягком песке в тени нашего каноэ, а она сторожила. Едва успел я закрыть глаза, как услыхал ее тревожный крик. Мы вскочили. Солнце уже спускалось к горизонту, и в устье бухты мы увидели лодку с гребцами; их было много. Мы сразу ее узнали: это была одна из лодок нашего раджи. Они смотрели на берег и заметили нас. Ударили в гонг, и нос лодки повернул к бухте. Я почувствовал, как сердце сжалось в моей груди. Диамелен села на песок и закрыла лицо руками. Путь к морю был отрезан. Мой брат засмеялся. У него было ружье, которое ты дал ему, тюан, перед тем как уехал, и только одна пригоршня пороха. Он быстро сказал мне: «Беги с ней по тропинке. Я буду удерживать их, потому что у них нет ружей, а высадиться на берег, где их ждет человек с ружьем, — верная смерть для многих. Беги с ней. По ту сторону леса есть хижина рыбака и каноэ. Когда я расстреляю все заряды, я последую за тобой. Я бегаю хорошо, и мы уйдем раньше, чем они успеют нас настигнуть. Я буду держаться долго, пока хватит сил, ибо она — женщина и не может ни бегать, ни сражаться, но в своих слабых руках она держит твое сердце…» Он спрятался за каноэ. Лодка приближалась. Она и я побежали, и, когда мы неслись по тропинке, я услышал выстрелы, Мой брат выстрелил — один раз, другой — и гул гонга смолк. За нами было молчание. Эта коса земли узкая. Раньше чем раздался третий выстрел, я увидел отлогий берег и снова увидел воду — устье широкой реки. Мы пробежали по заросшей травой просеке. Мы бежали к воде. Я увидел низкую хижину над черной землей и маленькое каноэ, втянутое на берег. Я услышал за собой еще один выстрел. Я подумал: «Его последний заряд». Мы бросились к каноэ. Какой-то человек выбежал из хижины, но я прыгнул на него, и мы вместе покатились в грязь. Потом я поднялся, а он остался лежать неподвижно у моих ног. Не знаю, убил я его или нет. Я и Диамелен столкнули каноэ в воду. Я услышал за собой крики и увидел брата, бежавшего по просеке. Много людей гналось за ним. Я взял ее на руки и опустил в лодку, потом прыгнул туда сам. Оглянувшись, я увидел, что браг мой упал. Он упал и снова поднялся, но люди смыкались вокруг него. Он крикнул: «Я иду!» Люди были совсем близко. Я смотрел. Много людей. Лотом взглянул на нее… Тюан, я оттолкнул каноэ! Я спустил его в глубокую воду. Она стояла на коленях на носу каноэ и смотрела на меня, а я сказал: «Возьми весло!» — и ударил своим веслом по воде. Тюан, я слышал, как он кричал. Я слышал, как он дважды выкрикнул, мое имя. И слышал голоса и крики: «Убей! Ударь!» Я ни разу не оглянулся. Я слышал, как он снова выкрикнул мое имя, пронзительно, словно жизнь уходила вместе с голосом, — и не повернул головы. Мое имя!.. Мой брат! Три раза он окликнул меня, но я не боялся остаться жить. Разве ее не было в этом каноэ? И разве не мог я найти с ней страну, где смерть забыта, где смерть неведома!
Белый человек выпрямился. Арсат поднялся и стоял — неясная и молчаливая фигура над угасающей золой костра. На лагуну спускался низкий ползучий туман, медленно стирая блестящие отражения звезд. И громадная пелена белого пара окутала местность; и темноте он струился, холодный и серый, кружился, бесшумно обвиваясь вокруг древесных стволов и у площадки дома, который, казалось, плыл по беспокойному и неосязаемому миражу моря. Только вдали верхушки деревьев вырисовывались на фоне мерцающего неба, как мрачный грозный берег — берег обманчивый, безжалостный и черный.
В глубокой тишине гулко прозвучал голос Арсата:
— Она была там со мной! Она была со мной! Чтобы добиться ее, сразился бы со всем человечеством. Но я ее получил… и…
Его слова, звеня, отлетели в. пустоту. Он умолк и словно прислушивался, как они умирали вдали, где нет надежды, откуда нет возврата. Потом он спокойно сказал:
— Тюан, я любил моего брата.
Дыхание ветра заставило его содрогнуться. Высоко над его головой, высоко над молчаливым морем тумана опущенные листья пальм шелестели грустно, словно умирая. Белый человек вытянул ноги. Его подбородок покоился на груди; он прошептал печально, не поднимая головы:
— Все мы любим своих братьев.
Арсат напряженным, страстным шепотом воскликнул;
— Какое мне было дело до того, кто умер! Я хотел мира в своем собственном сердце.
Казалось, он услыхал за дверью шорох, прислушалея, потом бесшумно вошел в дом. Белый человек встал. Подул порывистый ветер. Звезды побледнели, словно отступили в замерзшую глубь необъятного пространства. После холодного порыва ветра на несколько секунд наступил совершенный покой, спустилось нерушимое молчание. Потом из-за черной волнистой линии лесов метнулся в небеса столб золотого света и разлился на востоке над полукругом горизонта. Солнце взошло. Туман поднялся, разорвался в плывущие клочья, растаял в тонких летучих завитках; и открывавшаяся лагуна лежала блестящая и черная, в густых тенях, у подножия деревьев, встающих стеной. Белый орел наискось, в тяжелом полете поднялся над лагуной в полосу яркого солнечного света, мелькнул на мгновение, ослепительно-блестящий, потом взлетел выше, стал черным и неподвижным пятном и исчез в синеве, словно навсегда покинул землю. Белый человек, стоявший перед дверью и смотревший ввысь, услышал в хижине неясный и прерывистый шепот, безумные слова, громкий стон. Внезапно Арсат вышел, спотыкаясь, простирая руки, содрогнулся и застыл с остановившимися глазами. Потом он сказал;
— Она больше не говорит.
Солнце показало свой край над верхушками деревьев, медленно поднимаясь. Ветер посвежел; яркий блеск вспыхнул над лагуной, заискрился на тронутой рябью воде. Леса выступили из светлых утренних теней, обрисовались отчетливо, словно подошли ближе и остановились в великом смятении листьев, кивающих сучьев, соприкасающихся ветвей. В безжалостном сиянии солнца шепот жизни, не сознающий себя, стал громче, и бессвязное бормотание сомкнулось вокруг немоты этой человеческой скорби. Глаза Арсата блуждали, потом остановились на восходящем солнце.
— Я ничего не вижу, — сказал он вполголоса самому себе.
— Здесь нет ничего, — сказал белый человек, подойдя к краю площадки и махнув рукой своей лодке. Слабый крик донесся с лагуны, и сампан начал скользить к жилищу друга духов.
— Если ты хочешь ехать со мной, я буду ждать все утро, — сказал белый человек, глядя на воду.
— Нет, тюан, — мягко сказал Арсат. — Я не буду ни есть, ни спать в этом доме, но раньше я должен увидеть свой путь. Сейчас мне ничего не видно, ничего не видно! Нет света, и нет покоя в мире, но в нем есть смерть — смерть для многих. Мы были сыновьями одной матери —! и я оставил его среди врагов. Но теперь я возвращаюсь назад.
Он перевел дыхание и продолжал задумчиво:
— Еще немного — и я буду видеть достаточно ясно, чтобы нанести удар, нанести удар. Но она умерла, и… теперь… тьма…
Он широко раскинул руки, дал им упасть вдоль тела, потом застыл с неподвижным лицом и остановившимися глазами, глядя на солнце.
Белый человек спустился в свое каноэ. Люди с баграми проворно бежали вдоль бортов лодки, оглядываясь через плечо на начало трудного пути. Высоко на корме угрюмо сидел рулевой, голова его была закутана в белые лоскутья, а весло влачилось по воде. Белый человек, облокотись обеими руками о дерновую крышу маленькой каюты, смотрел назад, на блестящую рябь за кормой. Когда сампан выплывал из лагуны в речку, он поднял глаза. Арсат не двигался. Он стоял одиноко в пронизывающем сиянии солнца и глядел сквозь свет безоблачного дня в темную обитель миражей.
INFO
Конрад Дж.
К64 В зеркале морей: Повести и рассказы /[Сост. И. Д. Мазуренко; Предисл. Н. В. Банникова; Ху-дож. Г. В. Гармидер]. — Одесса: Маяк, 1979. 224 с., ил. — (Морская б-ка. Кн. 18-я).
М 70304-045/217(04)-79*БЗ-12-19-79
И (Англ.)
Джозеф Конрад
В ЗЕРКАЛЕ МОРЕЙ
Повести и рассказы
Составитель Иван Дмитриевич Мазуренко
Сканирование
DjVu-кодирование —
FB2 — mefysto, 2022