Эта книга могла бы по праву называться "лирикой Древнего Рима". Действительно, она включает все лучшее, что создано поэтами Рима в этом жанре. Бурный, не знающий удержу ни в любви, ни в ненависти Катулл, мечтательный Тибулл, темпераментный, остроумный Проперций до наших дней смогли сохранить редкое поэтическое обаяние. Их произведения впервые издаются на русском языке в столь полном объеме.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Катулл, Тибулл и Проперций… Эти три поэта открывают ту область римской литературы, которая до них оставалась совсем неизвестной для самих римлян. Это — область личной лирики, того литературного жанра, какой в первоначальный период римской литературы совершенно не был в ходу. Нельзя, разумеется, утверждать, что до Катулла в Риме не было поэтов, которые изливали бы в стихах свои личные чувства; очень вероятно, что такие стихи писали (или, по крайней мере, сочиняли), но вряд ли они были настоящим литературным жанром, могущим соперничать с эпическими поэмами и драматической литературой, которые были представлены в Риме такими крупными поэтами, как Энний, Плавт и Теренций.
Творчество Катулла относится к последнему периоду римской республики, к ее закату, который так замечательно охарактеризовал Цицерон в своем «Бруте» — диалоге о знаменитых ораторах Греции и Рима. Я имею в виду те слова Цицерона в последней части этого диалога, какие вдохновили Тютчева, передавшего их в стихотворении «Цицерон»:
Да, для людей, всецело отдававших себя общественной деятельности и пытавшихся отстаивать уже отжившие традиции времен расцвета римской республиканской державы, завоевавшей не только всю Италию, но и Карфаген и Грецию, времена триумвирата, а затем единоличной власти Юлия Цезаря были действительно «ночью Рима». Но для людей, посвящавших себя не только войне и политике, но и проявлявших интерес, и даже главный интерес, к человеческой личности и, в первую очередь, к себе самим, эти последние годы римской республики и возникновение принципата были временем расцвета той поэзии, которая главным своим предметом сделала личные чувства и переживания человека. А интерес к человеческой личности в это время становится настолько глубоким, что даже такой поэт-философ, как Лукреций, в своей поэме «О природе вещей» главное внимание обращает на человека как такового и со всею присущей ему страстностью живописует внутреннюю жизнь людей, их чувства, страсти и страдания.
И вот появляется поэт, который ставит во главу угла своего творчества не воспевание героев истории и мифологии, а самого себя. Поэтому маленькая книжка Катулла, в которой всего немногим больше сотни стихотворений, — крупнейшее литературное явление, открывающее новую эпоху римской поэзии.
По сторонним свидетельствам мы почти ничего не знаем о Катулле. По этим данным нам известно только, что он родился в первой четверти I века до н. э. на севере Италии — в Вероне, переехал в Рим, в 57 году до н. э. отправился в Вифинию в свите претора Меммия, вернулся на следующий год в Италию и поселился в Риме, где и умер, не достигнув, по всей вероятности, и сорокалетнего возраста. Известно также, по свидетельству Светония («Божественный Юлий», 73), что отец Катулла был в дружеских отношениях с Юлием Цезарем. «Валерия Катулла, — говорит Светоний, — который, по собственному признанию Цезаря, навеки запятнал его имя стишками на Мамурру (начальника инженерной части в войске Цезаря), он, после извинений поэта, в тот же день пригласил к обеду, а с отцом его непрерывно продолжал поддерживать дружеские отношения». Известно также, что Катулл был влюблен в одну из сестер Публия Клодия (сначала друга, а потом врага Цицерона) — Клодию, которую называет в своих стихах Лесбией (Апулей, «Апология», 10).
Вот и все. Но эти скудные биографические сведения значительно восполняются тем, что мы знаем о Катулле по его собственным стихам. Правда, по ним нельзя полностью восстановить его биографию, но зато можно составить яркое представление о нем, о его жизни в Риме, о его интересах и чувствах. Он стоит перед нами как живой, и его образ для нас — один из самых ярких образов античной литературы. И для этого поэта самым лучшим жизнеописанием служит не сухой перечень биографических данных, а его собственные лирические стихи, которыми он увлекался с шестнадцатилетнего возраста, а то и раньше (LXVIII, ст. 15-18):
Для шестнадцатилетнего молодого человека такие стихи, конечно, были забавой, и не предполагал Катулл, что его юношеские шалости послужат основой для нового в Риме жанра личной лирической поэзии, которой суждено будет занять такое важное место в латинской литературе. И, преподнося книжку своих лирических стихов историку Корнелию Непоту (тоже уроженцу Северной Италии), Катулл называет их «безделками» (nugae). Однако, приехав из Вероны в Рим, Катулл попадает в круг таких же поэтов-«бездельников» и с увлечением принимается за сочинение легких стихов, соревнуясь с этими поэтами, о чем свидетельствует очаровательное стихотворение, обращенное к поэту Лицинию Кальву, который, хотя и был не только поэтом, но и оратором, все же вместе с другими «новыми» поэтами («неотериками», по-нашему, «модернистами»), о которых презрительно отзывался Цицерон, больше увлекался сочинением стихов, чем выступлениями на форуме. Мы не можем судить о поэтических произведениях этого литературного кружка, так как ни от Кальва, ни от Гельвия Цинны, ни от других входивших в него поэтов не сохранилось ничего, кроме досадных по скудости фрагментов. Но, видно, эти поэты, из которых многие были и земляками Катулла, составляли влиятельную литературную партию. За образец они брали поэтов александрийской школы, возглавлявшихся сначала Каллимахом и затем Эвфорионом; Цицерон и называет молодых римских лириков презрительно «подголосками Эвфориона» («Тускуланские беседы», III, 45), противополагая их творчество классическим произведениям Энния. Но время торжественной и полной общественного пафоса поэзии уже миновало, и она должна была уступить место иным видам творчества — живой личной лирике и своеобразно переплетавшейся с ней изысканной обработке мифических сюжетов, далеко отходившей от традиционной мифологии. И тому и другому виду поэзии Катулл отдал дань, и в его сборнике, наряду со стихами, обращенными к Лесбии и другим женщинам, а также к его друзьям и недругам, мы находим и несколько небольших мифологических поэм, из которых особенно интересна поэма об Аттисе (LXIII) и мифологическая обработка темы о волосах Береники (LXVI). Последнее стихотворение чрезвычайно интересно и потому, что это не самостоятельное произведение Катулла, а мастерский поэтический перевод поэмы Каллимаха.
Но дарование и мастерство Катулла ярче всего выразились в его стихах, обращенных к Лесбии.
Стихотворения, обращенные к Лесбии, и те, в которых говорится о ней, можно разделить на три группы: счастливая любовь; размолвки и огорчения; окончательный разрыв. Следуя такой схеме, можно считать начальным стихотворение LI, а последним — XI. Хотя доказать это, строго говоря, нельзя, но такое предположение подтверждается не только содержанием этих стихов, а и очень существенным для античной поэтики внешним признаком: оба стихотворения написаны одним и тем же стихотворным размером — малой сапфической строфой, ни в каких других стихах Катуллом не применявшейся. Основываться же на последовательности стихотворений Катулла по дошедшему до нас сборнику совершенно невозможно, так как они распределены в нем по чисто формальным признакам и никакого отношения к хронологии не имеют.
Представим же себе начало увлечения Катулла Лесбией так, что он еще не уверен в успехе и даже не решается говорить о своей любви собственными стихами: он передает Лесбии свой вольный перевод оды Сафо, надеясь, что римская красавица прекрасно поймет, в чем тут дело. Счастливая любовь Катулла выражена в дальнейшем в двух стихотворениях, обращенных опять-таки не прямо к Лесбии, а к ее ручной птичке (II и III), а также в стихах, в которых Лесбия прославляется как совершенная красавица, в противоположность двум другим римлянкам — Амеане и Квинтии (XLIII и LXXXVI). Дальнейшее же развитие счастливого романа видно по стихотворениям V, VII, LXXXIII, XCII. Что Катулл со всею страстью влюбился в Лесбию, в этом не может быть никаких сомнений; но для Лесбии, которая, несомненно, тоже увлеклась Катуллом, это увлечение было скорее мимолетным эпизодом, а не проявлением глубокого чувства. Начались размолвки и обиды, Катулл ревнует Лесбию, грозит ее бросить (VIII), но стоит ей показать ему, как он ей дорог, как он снова возвращается к своей возлюбленной и считает себя счастливее всех людей на свете (CVII) и молит богов, чтобы Лесбия не изменила своему слову (CIX). Но нежная и глубокая любовь Катулла мало удовлетворяла римскую красавицу, окруженную поклонниками, и поэту приходится убедиться в том, что она ищет совсем другого. Это видно по стихотворению LVIII, проникнутому мучительной тоской и возмущением, а смятенное чувство поэта выражено в самом движении этого стихотворения. И вот Катулл решает окончательно разорвать с Лесбией. Он не может унять своей любви, что лучше всего видно по знаменитому двустишию — Odi et amo (LXXXV), но никакие попытки Лесбии вернуть себе Катулла, никакие ее обещания на него не действуют, и он заканчивает свой цикл стихов к Лесбии стихотворением, полным глубокого горького чувства (XI).
Но, помимо стихов к Лесбии и друзьям, в которых Катулл живописует свои личные чувства, в дошедшем до нас сборнике его стихов есть и много других произведений, в которых он предстает перед нами как крупнейший представитель новой поэтической школы римской поэзии. Это — его поэмы, в которых наряду со своеобразной разработкой мифологических тем, автор уделяет особое внимание психологическим мотивировкам своего повествования. Особенно ярко проявляется интерес Катулла к психологическому анализу в поэме об Аттисе, написанной сложным стихотворным размером — галлиямбом. Тема этой поэмы — переживания оскопившего себя жреца фригийской богини Кибелы (LXIII). Как в поэме об Аттисе, так и в других больших стихотворениях Катулла и даже в его лирике (ср., например, VII) ясно видна александрийская «ученость», но во всех этих произведениях талант Катулла заставляет забывать о каком-либо подражании греческим образцам; свои образцы Катулл использует только как удобный ему материал и всюду остается подлинным римским поэтом с ярко выраженной собственной личностью. И в его лирике, и в его поэмах видны свежие и живые источники народного творчества, подлинный италийский юмор, переходящий в стихах против личных врагов и приспешников Юлия Цезаря и в едкий «италийский уксус», но выражению Горация.
Как никто другой из римских поэтов, Катулл умел соединять трогательное и нежное с резким и грубым, быть блестяще остроумным (см. очаровательную новеллу X), а в своей лирике — всегда искренним и непосредственным.
Прошло каких-нибудь двадцать с лишним лет со дня смерти Катулла, и все изменилось в Риме. Старая сенатская республика уступила место единоличной власти Августа, и началась новая эпоха в развитии римской литературы. Один за другим появляются новые поэты во главе с Вергилием и Горацием, затмевающими на некоторое время славу Катулла. Но воздействие его поэзии все же не угасает и продолжает сказываться и в лирике Горация, и в произведениях тех поэтов, которые создают римскую элегию, — Тибулла и Проперция, а за ними и Овидия.
Хотя биография Тибулла нам известна из древнего его жизнеописания несколько лучше, чем биография Катулла, но все-таки о его личной жизни мы можем судить почти исключительно по его элегиям. Тибулл родился около 60 года до н. э., то есть незадолго до смерти Катулла, а умер, как предполагают, одновременно с Вергилием, то есть в 19 году до н. э. Он принадлежал к литературному кружку, покровителем которого был полководец Марк Корнелий Мессала. Его Тибулл сопровождал во время одного из походов и посвятил ему седьмую элегию первой книги.
Под именем Тибулла до нас дошли две книги элегий, посвященных главным образом двум его возлюбленным, названным вымышленными именами Делии и Немесиды.
Родившись во времена ожесточенной борьбы за власть между Цезарем и Помпеем и пережив в ранней юности страшный период гражданских войн в римском государстве, Тибулл, не принадлежавший ни к высшей римской знати, ни к низшим слоям римского общества, да и по своему имущественному положению занимавший среднее в нем место, стремится отстраниться от политической жизни. Его идеал — мирная сельская жизнь и счастливая любовь вдали от шумной и беспокойной столицы; не надо ему ни почестей, ни военной славы, ни богатства. Этот идеал лучше всего выражен Тибуллом в начальной элегии первой книги и в заключительной, десятой, в которой он проклинает войну. Презрение к богатству и ненависть к ужасам войны, пожалуй, единственные общественно-политические темы, какие занимают Тибулла.
Стихи Тибулла, обращенные сперва к Делии, а затем к Немесиде, во многом напоминают стихи Катулла к Лесбии по изображению чувств поэта, однако все они облечены в определенную литературную форму, и среди них мы не найдем ни одного стихотворения, которое дышало бы такой непосредственной страстью, какая отмечает стихи Катулла. И, несмотря на то что было бы совсем нелепо заподозривать Тибулла в неискренности его чувств к возлюбленным, все же, изображая эти чувства в строго выдержанных рамках элегии, он во многом лишает их того обаяния, какое присуще лирике веронского поэта. Тибулл в своих элегиях никогда не забывает о том, что они должны подчиняться определенным правилам, выработанным для элегической поэзии, но вместе с тем, помимо изображения своих любовных чувств, он с удивительным изяществом и полной искренностью вводит в них и картины, присущие идиллической поэзии, — описывает деревенскую природу, сельский праздник, видит в своем воображении Делию, поджидающую его за прялкой, и т. д. Гораздо меньше внимания уделяет Тибулл мифологической тематике, этому непременному элементу большинства произведений античной поэзии: видно, что и тут его гораздо больше интересуют сельские божества, чем официально почитаемые в Риме Юпитер и другие главные небожители. Даже бог поэзии Аполлон и Венера с Амуром для него менее значительны, чем Приап, Палес или хранители домашнего очага — лары.
Тибулл — певец идеализируемой им сельской жизни, в обстановке которой мечтает он жить со своей милой Делией, но мечты так и остались мечтами, да и Делия нисколько их не разделяла. Она начинает постоянно ему изменять и покидает своего нежного и склонного к меланхолии поклонника, предпочтя ему более выгодного любовника. Другая возлюбленная Тибулла — Немесида, в которую Тибулл был, видимо, гораздо сильнее влюблен, чем в Делию, и которой он посвящает большинство любовных элегий второй книги, — настоящая куртизанка; она прекрасно знает себе цену, расчетлива, корыстолюбива, холодна, и хотя знает толк в поэзии, но гораздо больше ценит деньги, чем элегии своего поклонника.
Надо, однако, сказать, что характеристика обеих любовниц Тибулла в его стихах представляет для нас гораздо меньше интереса, чем то, как он передает свои собственные чувства и мечты. Самое ценное в этом поэте — это его искренность в сочетании с замечательным изяществом его стихов, простотой его речи и с отсутствием «ученой» надуманности, свойственной александрийской поэзии.
К дошедшим до нас двум книгам стихов Тибулла присоединены под его именем еще две книги стихотворений, ему не принадлежащих. Это книга некоего Лигдама, ровесника Овидия, панегирик Мессале, написанный гекзаметрами каким-то неизвестным поэтом (IV, 1), и несколько стихотворений поэтессы Сульпиции, принадлежавшей к тому же кругу поэтов, что и Тибулл. Самому Тибуллу в этом сборнике могут принадлежать только пять небольших стихотворений (IV, 2-6)-, элегия (IV, 13) и эпиграмма (IV, 14).
Так же мало, как и о Тибулле, мы имеем биографических данных о его младшем современнике Проперции; и опять-таки наиболее существенные о нем сведения извлекаем из самих его произведений. Родился Проперций в Умбрии, скорее всего в городе Асизии (теперешнем Ассизи) около 50 года до н. э., а умер около 16 года до н. э. Происхождения он был далеко не знатного, не был он и богат (см. II, 24, 37). Переехав в Рим, Проперций не стал стремиться ни к какой служебной карьере, а всецело отдался своему поэтическому призванию. Когда появилась его первая книга стихов, он сразу обратил на себя внимание Мецената, но остался далек в своих стихах от той тематики, какая была бы желательна Августу, и хотя, несомненно, угодил ему впоследствии своей элегией на смерть Марцелла (III, 18) и некоторыми другими стихотворениями, но все-таки продолжал быть верен своей любовной теме.
Главным увлечением Проперция была красавица Кинфия, настоящее имя которой, по словам Апулея, было Гостия. Кто она была по своему происхождению и общественному положению, сказать трудно, но, во всяком случае, она была не только хороша собою, но и прекрасно образованна, обладала поэтическим и музыкальным дарованием и привлекала к себе многочисленных поклонников своим исключительным обаянием. Словом, это не была легко доступная гетера (какими тоже увлекался Проперций), но одна из тех женщин, о которых говорит Овидий в «Искусстве любви», как о живых носительницах изящества и поэзии. И хотя Проперций и Кинфия не раз изменяли друг другу, но тем не менее увлекшийся ею поэт, даже после целого года разрыва с нею, все же вернулся к ней снова и, очевидно, никогда не переставал ее любить, оставаясь верным своим словам, какими заканчивает двенадцатую элегию первой книги:
В лице Проперция мы встречаемся с поэтом, писавшим в том же литературном жанре, что и Тибулл, но поэтом, совершенно отличным от поклонника Делии. Проперций наделен необычайно бурным темпераментом: он и страстен и порывист, может в своих чувствах сразу переходить от одной крайности к другой — от живого веселья к томной нежности, от лирических излияний к сатире, от серьезного тона к остроумной шутке, даже когда он раздражен (II, 21); и всегда он подкупает непосредственностью и искренностью своего яркого чувства. Надо, однако, признаться, что все это сложное и увлекательное существо Проперция часто заволакивается его мифологическою «ученостью», приводящей порой в совершенное недоумение читателя; наш автор — убежденный последователь александрийской поэзии и хочет пощеголять ученостью даже в тех случаях, когда она сильно ослабляет непосредственное впечатление от его на редкость яркого поэтического дарования. Но, стараясь показать себя ученым поэтом, Проперций, вместе с тем, иной раз мало следит как за единством формы своих элегий, так и за единством их содержания. Это не всегда выдержанное единство сказывается и в его языке, когда в изысканную риторическую речь вдруг врываются простонародные выражения или, насколько мы можем это определить, какие-то чуждые римскому литературному языку провинциализмы.
Поэзия Катулла, Тибулла и Проперция оказала большое влияние на творчество последующих поколений поэтов и не только римских, как, например, на Овидия, упоминающего как своих предшественников Тибулла и Проперция, или на Марциала, то подражавшего Катуллу, то пародировавшего его стихи, но и на поэтов средних веков и нового времени.
«Важные римляне, потомки суровых Кориоланов, — говорит Батюшков, — эротическую музу Катулла, Тибулла и Проперция не отвергали» («Речь о влиянии легкой поэзии на язык», 1816). Не отвергли ее и на нашей родине. Батюшков, говоря о жизни «некоторых стихотворцев, которых имена столь любезны сердцу нашему», и приводя в пример Горация, Катулла и Овидия, которые «так жили, как писали», особо останавливается на Ти-булле: «Тибулл не обманывал ни себя, ни других, говоря покровителю своему Мессале, что его не обрадуют ни триумфы, ни пышный Рим; но спокойствие полей, здоровый воздух лесов, мягкие луга, родимый ручеек и эта хижина с простым соломенным кровом — ветхая хижина, в которой Делия ожидает его с распущенными власами по высокой груди» («Нечто о поэте и поэзии»).
Тибулл очень привлекал Батюшкова, который сделал три вольных перевода элегий Тибуллова сборника (I, 3; I, 10 и III, 3), изменив в последней (Лигдамовой) элегии имя Неэра на Делия. Почитателем Тибулла был в юности и Пушкин.
говорит он в послании Батюшкову 1815 года.
Но в более зрелых годах Пушкин больше увлекается Катуллом. Это видно и по письму к Дельвигу от 20 февраля 1826 года, в котором он пародирует стихи 120-121 LXI стихотворения Катулла:
«Мой друг барон, я на тебя не дулся и долгое твое молчание великодушно извинял твоим Гименеем
т. е. черт побери вашу свадьбу, свадьбу вашу черт побери», и по переводу 27-го стихотворения Катулла («Пьяной горечью Фалерна…»), и по заметке о шуточном стихотворении И. И. Дмитриева «Путешествие В. Л. П.» (1836):
«Для тех, которые любят Катулла, Грессета и Вольтера, для тех, которые любят поэзию не только в ее лирических порывах или в унылом вдохновении элегии, не только в обширных созданиях драмы и эпопеи, но и в игривости шутки, и в забавах ума, вдохновенных ясной веселостью, — искренность драгоценна в поэте. Нам приятно видеть поэта во всех состояниях, изменениях его живой и творческой души: и в печали, и в радости, и в парениях восторга, и в отдохновении чувств, и в Ювенальном негодовании, и в маленькой досаде на скучного соседа…»
А о Петронии в отрывке повести из римской жизни («Цезарь путешествовал…») сказано, что он «писал стихи не хуже Катулла».
Очаровательное подражание стихотворению Катулла на смерть воробья (III) есть и у Дельвига — «На смерть собаки Амики», — полное всяких античных реминисценций (здесь и «Амур и Грации», соответствующие Катулловым Veneres Cupidinesque, и Диана и поэт Бавий, который мучает всех «Семь уж люстров стихами жестокими») и кончающееся так:
Следует отметить в этом стихотворении и его одиннадцатисложный размер, которым Дельвиг хотел как можно ближе передать катулловский фалеков стих, вскоре после Дельвига точно передаваемый Каролиной Павловой и в настоящее время ставший привычным для нашего слуха.
Интересен отзыв о Катулле учителя Пушкина и Дельвига Н. Ф. Кошанского, бывшего в царскосельском лицее профессором русской и латинской словесности: «В лирических стихах его есть превосходные творения и весьма приятные, он отличается нежностию чувств и выражений; кои, однако ж, показывают уже следы испорченного вкуса: ибо часто в стихах своих оскорбляет благоприличие и скромность». Последняя часть этого отзыва, конечно, не могла смутить ни Пушкина, ни Дельвига!
Гораздо меньше успеха имел у наших поэтов Проперций, заинтересовавший, однако, Майкова, которому принадлежат два вольных подражания XI и XIV элегиям книги первой: «Цинтии» и «Туллу».
ВАЛЕРИЙ КАТУЛЛ
Эту новую маленькую книгу,
Жесткой пемзою[1] вытертую гладко,
Подарю я кому? — Тебе, Корнелий![2]
Ты безделки мои считал за дело
Судьбы мира всего вместить решился
В три объемистых и ученых тома.[3]
Получай же на память эту книжку,
Хороша ли, худа ль. И пусть богиня
Милый птенчик, любовь моей подружки!
На колени приняв, с тобой играет
И балует она и милый пальчик
Подставляет для яростных укусов.
Забавляется, бог весть как, смеется,
Чтоб найти утешеньице в заботах,
Чтобы страсть (знаю — страсть!) не так пылала.
Тут и я поиграть с тобой хотел бы,
Плачь, Венера, и вы, Утехи, плачьте!
Плачьте все, кто имеет в сердце нежность!
Бедный птенчик погиб моей подружки.
Бедный птенчик, любовь моей подружки.
Слаще меда он был и знал хозяйку,
Как родимую мать дочурка знает.
Он с колен не слетал хозяйки милой.
Для нее лишь одной чирикал сладко.
А теперь он идет тропой туманной
В край ужасный, откуда нет возврата.
Будь же проклята ты, обитель ночи,
Орк, прекрасное все губящий жадно!
О, злодейство! Увы! Несчастный птенчик!
Ты виной, что от слез, соленых, горьких,
Покраснели и вспухли милой глазки.
Кораблик этот (он пред вами, странники!)
Клянется, что быстрейшим из судов морских
Когда-то был он: веслами ли движимый,
Летя ли вдаль под полотняным парусом,
Тому свидетель — бурный берег Адрии,
И круговые острова Кикладские,
И гордый Родос, Пропонтида страшная,
И Понта неприветливые гавани.[4]
На гребне Китарийском зеленел лесок,
С ветрами перешептываясь шелестом.
Поросший буком Китор, Амастрийский холм,
Вы видели, вы слышали, вы знаете
На ваших склонах подрастало деревцо,
В затоны ваши впились весла легкие,
От ваших скал, через моря бурливые,
Повез корабль хозяина. То в правый борт,
Попутный ветер с силой оба паруса.
К береговым богам мольбы о помощи
Не обращал он. И на затишь озера
Прозрачного сменил пучины дальние.
Дряхлеет он отныне, посвятив себя
Вам, двое братьев, Кастор с братом Кастора.[5]
Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!
Пусть ворчат старики, — что нам их ропот?
За него не дадим монетки медной!
Пусть восходят и вновь заходят звезды, —
Бесконечную ночь нам спать придется.
Дай же тысячу сто мне поцелуев,
Снова тысячу дай и снова сотню,
И до тысячи вновь и снова до ста,
Перепутаем счет, чтоб мы не знали,
Чтобы сглазить не мог нас злой завистник,
Зная, сколько с тобой мы целовались.
Флавий милый! Давно бы показал ты
Мне подружку свою — ведь ты не скрытен,
Безобразной не будь она и грубой.
Вижу, вижу, в распутную девчонку
Не проводишь ты ночи в одиночку.
Молча спальня твоя вопит об этом,
Вся в цветах и пропахшая бальзамом.
И подушка, помятая изрядно,
Не стоящей, скрипенье и дрожанье
Не поможет молчать и отпираться.
Ты таким не ходил бы утомленным,
Если б втайне страстям не предавался.
И тебя и любовь твою до неба
Я прославлю крылатыми стихами.
Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев
Милых губ твоих страсть мою насытят?
Ты зыбучий сочти песок ливийский
В напоенной отравами Кирене,[6]
И где Батта[8] старинного могила.
В небе звезды сочти, что смотрят ночью
На людские потайные объятья.
Столько раз ненасытными губами
Чтобы глаз не расчислил любопытный
И язык не рассплетничал лукавый.
Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева,
Забавы были там, которых ты жаждал,
Приятные — о да! — и для твоей милой,
Сияло некогда и для тебя солнце,
Но вот, увы, претят уж ей твои ласки.
Будь мужествен и тверд, перенося муки.
Прощай же, милая! Катулл сама твердость.
Не будет он, стеная, за тобой гнаться.
Но ты, несчастная, не раз о нем вспомнишь.
Кому покажешься прекрасней всех женщин?
Кто так тебя поймет? Кто назовет милой?
Кого ласкать начнешь? Кому кусать губы?
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твердым!
О Вераний, из всех друзей ближайших
Миль на триста ко мне всех прочих ближе!
Ты ль вернулся домой, к своим Пенатам,
К братьям верным и к матери-старушке?
Видя целым тебя, вновь буду слушать
Об испанских краях, делах, народах
Твой обычный рассказ; на шее виснуть,
Без конца целовать в глаза и губы!
Кто меня веселей, меня блаженней?
Вар[9] мой с площади раз к своей подружке
Свел меня: посмотреть, — я был свободен.
Мигом я увидал, что потаскушка,
Но собой недурна и не без лоска.
Про Вифинию,[10] — как, мол, там живется
И как много нажить сумел я денег.
Отвечал я как есть: что возвратились
Все ни с чем, как один, начальству даже
Да и претор — свинья: свои же люди,
А ни на волос к ним вниманья!.. —[11]
«Все же, — отвечают они, — ты, верно, добыл
То, что там, говорят, вошло в обычай:
Мне хвастнуть, что, мол, я других счастливей.
«Уж не так, говорю, мне было худо,
Хоть на долю мне край неважный выпал,
Чтоб шести не купить верзил здоровых!»
Ни единого нет, кто мог бы ножку
Старой койки моей взвалить на плечи…
А распутнице что? Она сейчас же:
«Мой Катулл, говорит, мне их на время
Мне к Серапису в храм»[13]. — «Ну что же, можно…
Завтра… только они… я спутал малость…
Так сказать, не мои… их мой товарищ
Цинна Гай…[14] так сказать… себе их добыл…
Ими пользуюсь вроде как своими…»
До чего ж груба ты и настырна,
Человеку не дашь чуть-чуть забыться!
Фурий, ты готов и Аврелий тоже
Провожать Катулла, хотя бы к Инду
Я ушел, где море бросает волны
На берег гулкий.
К сакам и парфянам, стрелкам из лука,
Иль туда, где Нил семиустый мутью
Хляби пятнает.
Перейду ли Альп ледяные кручи,
Галльский Рейн увижу иль дальних бриттов
Страшное море —
Все, что рок пошлет, пережить со мною
Вы готовы. Что ж, передайте милой
Злых и последних.
Со своими пусть кобелями дружит!
По три сотни их обнимает сразу,
Никого душой не любя, но печень
Только о моей пусть любви забудет!
По ее вине иссушилось сердце,
Как степной цветок, проходящим плугом
Тронутый насмерть.
Марруцинец Асиний![15] Левой лапой
Ты орудуешь худо на попойках,
Ты платки у хозяина таскаешь.
Разве ж это забавно? Грубый дурень!
Мне не веришь? Поверь хоть Поллиону![16]
Брат твой золотом чистым был бы счастлив
Искупить твои кражи. Он воспитан,
Он изящен и знает толк в игрушках.
Не цена дорога потери малой:
Это память о друге ненаглядном.
Из холстины иберской и сетабской
Мне в подарок прислал ее Вераний
Чем Верания милого с Фабуллом.[17]
Мой Фабулл! Накормлю тебя отлично
В дни ближайшие, если бог поможет.
Только сам озаботься угощеньем,
И вином, и хорошенькой девчонкой,
Озаботься всем этим, и отлично
Угостишься, дружок! А у Катулла
В кошельке загнездилась паутина.
Но в обмен награжу тебя подарком
Благовоньем — его моей подружке
Подарили Утехи и Венера.
Чуть понюхаешь, взмолишься, чтоб тотчас
В нос всего тебя боги превратили.
Если б глаз моих ты милей мне не был,
Кальв[18] любезнейший, за такой подарок
Я Ватиньевой отплатил бы злобой.[19]
Что я сделал, сказал я что дурного,
Пачкотней? Пусть погубит бог клиентов,
Наградивших тебя такой заразой!
Впрочем, нет! Если дар изящный этот
Преподнес тебе Сулла, муж ученый,
Что труды твои не пропали даром.
Бог великий, чудовищная книга!
И ее ты, злодей, прислал Катуллу
Своему, чтоб я помер в одночасье,
Не пройдет тебе, хитрый, даром шутка!
Спозаранку обегаю все лавки,
Книги Цесиев всяких и Аквинов
И Суффена отраву[21] соберу я
Вы же прочь убирайтесь поскорее,
Прочь, откуда взялись на зло и скуку,
Язва века, негодные поэты!
Растяну вас и двину, негодяи!
Блудный Фурий и пащенок Аврелий!
По стихам моим, легким и нескромным,
Вы мальчишкой сочли меня бесстыдным.
Но стихи его могут быть иными.
Даже блеск и соленость придает им
Легкой мысли нескромная усмешка.
Веселит она, нет, не лоботрясов,
Утомленных и к страсти охладевших.
Вы же, счет потерявши поцелуям,
Не хотите считать меня мужчиной?
Растяну вас и двину, негодяи!
Городок мой! Желаешь ты на мосту веселиться.
В пляс пуститься готовы все. Одного только трусят —
Плох мостишка. Прогнил настил. Сваи стали трухлявы.
Тут держись! Полетишь стремглав! В топкой грязи увязнешь.
Лихо пусть по нему стучат ноги в пляске салийской![22]
А за это позволь и мне всласть потешиться смехом.
Разреши с твоего моста сбросить вниз головою,
Вверх тормашки, как сена куль, землячка дорогого!
Где чернейшей трясины гниль, где пучина болота!
Это — страшный дурак! Умом он глупее ребенка
Двух годков, что уснул, отца убаюканный песней.
Этот увалень взял себе чудо-девочку в жены,
Баловать бы ее, беречь, гроздь сладчайшую сада.
Дурень женке гулять дает. Сам не двинет и пальцем,
Сам и с места не встанет. Нет! Он улегся колодой,
Что, подрублена топором, хлоп, в канаву упала.
Вот таков же и мой дурак! Он не слышит, не видит,
Кто таков, позабыл давно, жив ли, нет ли, не знает.
Вот его с твоего моста сковырнуть мне охота!
Может быть, от сонливых дум он проснется в трясине,
Так подкову теряет мул в жидкой луже болота.
Мой Вар! Суффена ты наверняка знаешь!
Суффен красив, воспитан, говорить мастер.
Вдобавок к остальному он стихи пишет.
По тысяче, по десять тысяч строк за день
На царских хартиях, чтоб переплет новый,
Чтоб скалки новые, чтоб вышито красным,
Свинцом расчерчено, начищено пемзой,
Стихи прочесть попробуй, и Суффен важный
Такая перемена! Вот стихов сила!
Никак не верится! Такой хитрец, умник,
Умней всех умников, из хитрецов — хитрый,
Становится последним дураком сразу,
Так горд он не бывает, до небес счастлив,
Поэзией своей он упоен, право.
Но будем откровенны! Таковы все мы.
Немножко от Суффена ты найдешь в каждом.
Но за своей спиною не видать сумки.[23]
Фурий! Нет у тебя ларя, нет печки,
Ни раба, ни клопа, ни паутины,
Есть отец лишь да мачеха, которым
Камни дай — разжуют и их отлично.
И с супругой железною папаши.
Что ж дивиться? Ведь вы бодры, здоровы,
Переварите все и не боитесь
Ни пожара, ни кражи нечестивой,
Словом, беды любые вам не страшны.
Ваше тело от стужи, и от зноя,
И от голода до того иссохло,
Что давно уже стало тверже рога.
Нету пота в тебе и нету слизи,
Нет слюны и в носу соплей зловредных, —
Чище чистого ты. Прибавь к тому же,
Что и зад у тебя солонки чище:
Кал твой тверже бобов и крепче гальки,
Можешь мять и тереть его руками —
Даже пальцев себе ты не измажешь,
Научись же ценить такое счастье
И привычку оставь по сто сестерций
Всюду клянчить: и так ты счастлив, Фурий!
Распутный Талл, изнеженный, нежней мозгов гусиных,
Иль кроличьего волоса, иль нитей паутинных,
Иль члена стариковского, иль самой мочки уха,
К тому же ненасытнее свирепствующей бури,
Ты плащ мне возврати, о Талл, украденный тобою,
Платок сетабский, пестрые, узорные вифинки,
Их напоказ ты выставил, как родовые, дурень!
Ты из когтей их выпусти и мне верни скорее, —
Дождешься сраму! — жгучая тебе распишет плетка,
И, как корабль, застигнутый жестокой бурей в море,
Тогда ты под рукой моей заскачешь против воли!
Не под северным ветром расположен
Хутор мой, не под бурями Фавона,
Не под Австром полуденным и Евром,[24]
Нет, заложен он за пятнадцать тысяч,
Вот чудовищный ветер и несносный!
Ну-ка, мальчик-слуга, налей полнее
Чаши горького старого Фалерна,
Так велела Постумия[25] — она же
Пьяных ягод пьянее виноградных.
Прочь ступай! Уходи к суровым, трезвым
Людям: чистым да будет сын Тионы![26]
Злополучные спутники Пизона,[27]
С легкой ношею, с сумкой за плечами,
Друг Вераний, и ты, Фабулл несчастный!
Как живется вам? Вдосталь ли намерзлись
Так же ль все барыши в расход списали,
Как и я, за моим гоняясь мотом,[28]
Уплатил за долги его — вот прибыль!
Меммий милый! Изрядно и жестоко
Что я вижу? И вы в таком же счастье?
Облапошили вас и ощипали?
Вот они — покровители из знатных!
Чтоб вас прокляли боги и богини,
Кто видеть это может, кто терпеть готов?
Лишь плут, подлец бесстыжий, продувной игрок!
В руках Мамурры[29] все богатства Галлии,
Все, чем богата дальняя Британия!
Ты, значит, плут бесстыжий, продувной игрок!
А он теперь, лоснящийся, напыщенный,
В чужих постелях знай себе валяется,
Петух, самец блудливый, жеребец лихой!
Ты, значит, плут бесстыжий, продувной игрок!
Затем ли на далекий остров Запада[31]
Ходил ты, цвет и слава победителей,
Чтобы вот этот твой кобель потрепанный
Чудовищная щедрость, мотовства разгул!
Неужто мало прожито-просажено?
Сначала деньги прокутил отцовские,
Затем ограбил Понт,[32] затем Иберию,[33]
Теперь дрожат и Галльский, и Британский край.[34]
Зачем с мерзавцем нянчитесь? Проматывать
Умеет деньги, больше ни на что не гож.
Не для того ль вы город погубили наш,
Ты жесток, мой Алфен, жалости нет к сверстникам игр в тебе,
К ним не памятлив ты, сердцем суров, другу неверный друг.
Предал друга шутя, мне изменил, весь — вероломство ты!
Помни, боги отмстят смертным за ложь! Зло ненавистно им.
Что же делать, скажи, людям теперь? Верить кому, скажи?
Сам же душу тебе вверить просил, в дружбу завлек меня.
Сам же верность во всем мне обещал, в сердце вселил любовь.
Все, что сделал, и все, что ты сказал, — вижу, пустой туман,
Пусть забыл ты, но знай, бог не забыл! Верность-богиня ждет!
Ей заплатишь за все! Сроки придут! И пожалеешь ты!
Всех полуостровов и островов в мире
Жемчужинка, мой Сирмион![36] — хоть их много
В озерах ясных и в морях Нептун держит.
Как счастлив я, как рад, что вновь тебя вижу
Не верю сам, что предо мною ты, прежний.
О, что отраднее: забот свалить бремя
И возвратиться с легкою душой снова,
Устав от долгих странствий, к своему Лару[37]
Вот вся награда за труды мои… Милый
Мой Сирмион, ликуй: хозяин твой прибыл!
Ликуйте, озера Лабийского волны!
Все хохочите, сколько в доме есть Смехов!
Я прошу, моя радость, Ипсифилла,
Наслажденье мое, моя утеха,
Днем проведать тебя позволь сегодня!
А позволишь — смотри, чтобы не в пору
Да сама никуда уйти не вздумай,
Но меня поджидай и приготовься
Девять кряду со мной сомкнуть объятий.
Если так, разрешай скорей: нет мочи, —
И рубаху и плащ проткну, пожалуй.
В посвященье Диане мы,
Девы, юноши чистые.
Пойте, юноши чистые,
Пойте, девы, Диану!
Дочь Юпитера вышняя,
О рожденная матерью
Под оливой делийской, —
Чтоб владычицей стала ты
И урочищ таинственных,
И потоков гремящих!
В муках родов глаголема
Ты Люциной-Юноною;[38]
С чуждым светом Луною!
Бегом месячным меришь ты
Путь годов, и хозяину
Добрым полнишь ты сельский дом
Под любым из имен святись
И для племени Ромула
Будь опорою доброю,
Как бывала издревле!
Задушевному другу и поэту,
Пусть Цецилию[39] скажут эти строки,
Чтоб в Верону летел, покинув стены
Кома Нового и Ларийский берег.
Может много он песен самых новых.
Если мудр он, пускай в дорогу мчится.
Пусть хоть тысячу раз в печали друга
На прощанье красавица окликнет
«Оставайся!» Бедняжка, так я слышал,
Безграничной горит к нему любовью.
«Диндимены» своей прочел начало
Ей поэт и огонь смертельной страсти
Понимаю тебя, о внучка Сафо!
О соперница муз! Она прекрасна —
«Диндимена»[40], Цецилия созданье.
Хлам негодный, Волюзия[41] анналы!
Вы сгорите, обет моей подружки
Выполняя. Утехам и Венере
Обещалась она, когда вернусь я
Худший вздор из дряннейшего поэта
Подарить хромоногому Гефесту
И спалить на безжалостных поленьях,
И решила негодная девчонка,
Ты, рожденная морем темно-синим,
Ты царица Идалия и Урий,
Ты, Анкону хранящая и Голги,
Амафунт, и песчаный берег Книда,
Благосклонно прими обет, Венера!
Вы ж не ждите! Живей в огонь ступайте,
Вздор нескладный, нелепица и бредни,
Хлам негодный, Волюзия анналы!
Кабак презренный, вы, кабацкая свора
У пятого столба от «Близнецов в шапке»[43].
Мужчинами считаете себя только?
Иль девушки родятся вам одним в радость?
Расселась сотня дурней или две сотни,
И думаете нагло, с вами нет сладу?
Не растянуть мне разве дураков двести?
Ошиблись. Будет жечь над кабаком надпись
Подружка милая из рук моих скрылась,
Любимой так другой уж не бывать в мире.
Великие я вел из-за нее битвы.
Теперь средь вас она, она лежит с вами,
Вы шалопаи, гниль, озорники, ферты.
Эй, слышишь, волосатый коновод шайки,
Ты, кроличье отродие, кельтибер[44] мерзкий,
Эгнатий! Чем гордишься? — бородой клином? —
Плохо стало Катуллу, Корнифиций,[45]
Плохо, небом клянусь, и тяжко стало,
Что ни день, что ни час — то хуже, хуже…
Но утешил ли ты его хоть словом?
Я сержусь на тебя… Ну где же дружба?
Но я все-таки жду хоть два словечка,
Пусть хоть грустных, как слезы Симонида.[46]
Эгнатий, чтоб хвастнуть зубами белыми,
Всегда готов смеяться. Скажем, суд идет
И плачут люди, слушая оратора, —
А он смеется. У костра печального[47]
А он смеется. Где бы что бы ни было —
Смеется он. Манеру эту странную
Ни милой, ни изящной не могу назвать.
И вот что я скажу тебе, Эгнатий мой:
Тибурец, скряга-умбр, или толстяк этруск,
Иль черный ланувиец, пасть ощеривший,
Иль транспаданец (вспомним земляков своих!)[48]
Кто б ни был ты, любезнейший, скажу тебе:
Нет ничего нелепей, чем нелепый смех.
Но ты — ты кельтибер. А в Кельтиберии
Уж так заведено — мочою собственной
Там чистят утром зубы и полощут рот.
Тот, значит, и мочу хлебал прилежнее.
Что за черная желчь, злосчастный Равид,
В сети ямбов моих тебя погнала?
Что за мстительный бог тебя подвинул
На губительный этот спор и страшный?
Иль какой ни на есть ты славы жаждешь?
Что ж, бессмертным ты будешь! У Катулла
Отбивать ты осмелился подружку.
Амеана, потрепанная девка,
У меня десять тысяч попросила.
Потаскуха с носищем безобразным,
Казнокрада формийского[49] подружка.
Кличьте лекарей, земляков зовите!
Не в себе эта шлюшка. Слов не тратьте,
Дело ясное, бредит как в горячке.
Все сюда, мои ямбы, поспешите!
Все сюда! Соберитесь отовсюду!
Девка подлая смеет нас дурачить.
И не хочет стихов моих тетрадку
Побегите за ней и отнимите!
Как узнать ее, спросите? — По смеху
Балаганному, по улыбке сучьей,
По бесстыдной, разнузданной походке.
«Эй, распутница! Возврати тетрадки!
Возврати нам, распутница, тетрадки!»
В грош не ставит? Поганая подстилка!
Порожденье подлейшего разврата!
Если краски стыдливого румянца
На собачьей не выдавите морде,
Закричите еще раз, втрое громче:
«Эй, распутница! Возврати тетрадки
Все напрасно! Ничем ее не тронуть!
Изменить вам придется обращенье,
Испытать, не подействует ли этак:
«Дева чистая, возврати тетрадки!»
Добрый день, долгоносая девчонка,
Колченогая, с хрипотою в глотке,
Большерукая, с глазом, как у жабы,
С деревенским, нескладным разговором,
И тебя-то расславили красивой?
И тебя с нашей Лесбией сравнили?
О, бессмысленный век и бестолковый!
Мой хуторок, сабинский ли, тибурский ли?[50]
Усадьбою тибурской те зовут тебя,
Кому Катулла обижать не хочется.
Клочком сабинским ты слывешь у недругов.
В деревне подгородной отдых радостен.
Там от простуды злостной я избавился.
А кто повинен в кашле? — Мой живот и я.
Польстились мы на угощенье пышное.
Его защиту выслушал от Антия,
Заразную, отравную, холодную.
И простудился. Тут меня озноб затряс,
Замучил кашель. Только в тишине твоей
Тебя благодарю за исцеление,
За тяжкий грех ты жестко не казнил меня.
Одна лишь просьба: если речи Сестия
Мне встретятся еще раз, не ко мне, к нему
Озноб и лихорадка пусть привяжутся:
Зовет он в гости, книгу слушать мерзкую.
Акму нежно обняв, свою подругу,
«Акма, радость моя! — сказал Септимий, —
Если я не люблю тебя безумно
И любить не готов за годом годы,
Пусть в Ливийских песках или на Инде
Повстречаюсь со львом я белоглазым!»
И Амур, до тех пор чихавший влево,
Тут же вправо чихнул в знак одобренья.
И пурпуровым ртом касаясь сладко
Томных юноши глаз, от страсти пьяных,
«Жизнь моя! — говорит. — Септимий милый!
Пусть нам будет Амур один владыкой!
В каждой жилке моей пылает пламя!»
Вновь услышал Амур и не налево,
А направо чихнул в знак одобренья
Так, дорогу начав с благой приметы,
Акма другу милей всего на свете,
Всех сирийских богатств и всех британских.
И Септимий один у верной Акмы,
В нем блаженство ее и все желанья.
Кто Венеру знавал благоприятней?
Вот повеяло вновь теплом весенним,
Вот под мягким Зефира дуновеньем
Равноденственная стихает буря.
Покидай же, Катулл, поля фригийцев,
К азиатским летим столицам славным.
Уже рвется душа и жаждет странствий,
Уж торопятся ноги в путь веселый.
Вы, попутчики милые, прощайте!
По дорогам мы разным возвратимся.
Эй вы, Порций с Сократием,[53] отребье
Мира, пакость, подхвостники Пизона!
Вас Веранию и Фабуллу милым
Предпочел этот старый греховодник.
Обжираетесь вы, нахально пьете,
А друзья мои бродят в переулках!
О Марк Туллий! О ты, речистый самый
Из праправнуков Ромула на свете
В настоящем, прошедшем и грядущем!
Благодарность тебе с поклоном низким
Столь же самый плохой из всех поэтов,
Сколь ты лучше всех прочих адвокатов!
Друг Лициний! Вчера, в часы досуга
Мы табличками долго забавлялись.
Превосходно и весело играли.
Мы писали стихи поочередно.
Пили, шуткой на шутку отвечали.
И ушел я, твоим, Лициний, блеском
И твоим остроумием зажженный.
И еда не могла меня утешить,
Словно пьяный, ворочался в постели,
Поджидая желанного рассвета,
Чтоб с тобой говорить, побыть с тобою.
И когда, треволненьем утомленный,
Эти строчки тебе, мой самый милый,
Написал, чтоб мою тоску ты понял.
Берегись же, и просьб моих не вздумай
Осмеять, и не будь высокомерным,
Чтоб тебе не отмстила Немезида!
В гневе грозна она. Не богохульствуй!
Кажется мне тот богоравным или —
Коль сказать не грех — божества счастливе
Кто сидит с тобой, постоянно может
Видеть и слышать
Лесбия, он все отнимает чувства:
Вижу лишь тебя — пропадает сразу
Голос мой звонкий.
Тотчас мой язык цепенеет; пламя
Звон стоит в ушах, покрывает очи
Мрак непроглядный.
От безделья ты, мой Катулл, страдаешь,
От безделья ты бесишься так сильно.
Много погибло.
Увы, Катулл, что ж умереть ты мешкаешь?
Водянка-Ноний[54] в кресло сел курульное.[55]
Ватиний-лжец бесчестит фаски[56] консула.
Увы, Катулл! Что ж умереть ты мешкаешь?
Я вчера рассмеялся на собранье.
Друг мой Кальв говорил на диво сильно.
Все Ватиния мерзости исчислил.
В восхищении кто-то руки поднял
Как орешек головка у Отона,
Ляжки Нерия, потные, не мыты.
Тихо-тонко Либон пускает ветры. —
Ну, не всем, так хоть этим ты гордишься
Ты ж опять на мои в обиде ямбы?
В них вина ль, знаменитый император?
Если только я тебе не в тягость,
То открой мне, прошу, куда ты скрылся.
Я тебя искал на Малом поле,
Был и в цирке, был и в книжных лавках,
Я бродил под портиком Помпея,[57]
Всех там останавливал девчонок,
Но они ни капли не смущались.
Я просил их: «Тотчас же верните
Грудь открыв, одна из них сказала:
«Здесь он спрятан меж розовых сосочков!»
Нет, искать тебя — труд для Геркулеса…
Если б был я даже критским стражем,[58]
Если б взял я сандалии Персея
Или Реса проворную упряжку,
Если б был я героем крылоногим
И носился повсюду, словно ветер, —
Все равно бы мне кости разломило
После поисков таких, приятель,
Все равно бы усталость одолела.
Что молчишь? Откуда столько спеси?
Выйди на свет, друг мой, без боязни.
К нежным девушкам, верно, в плен попал ты?
Коль язык ты держишь за зубами,
Наслаждений теряешь половину:
Впрочем, можешь таиться, если хочешь,
Лишь бы вам любить друг друга крепче.
Как забавно, Катон мой, как занятно!
Стоит, право, послушать! Смейся громче!
Смейся, друг, над Катуллом, сколько хочешь!
Чрезвычайно забавно и занятно!
Я ременным хлыстом его ударил.
Да простит мне Венера прегрешенье!
В чудной дружбе два подлых негодяя:
Кот Мамурра и с ним — похабник Цезарь!
Что ж тут дивного? Те же грязь и пятна
На развратнике римском и формийском.
Оба гнилы и оба полузнайки.
Ненасытны в грехах прелюбодейных,
Оба в тех же валяются постелях,
Друг у друга девчонок отбивают.
Целий, Лесбия наша, Лесбия эта,
Эта Лесбия, что была Катуллу
И себя самого и всех милее,
В переулках теперь, на перекрестках
Как! Иль страшилище ливийских скал, львица,
Иль Сциллы лающей поганое брюхо
Тебя родило с каменным и злым сердцем?
В тоске последней, смертной, я тебе крикнул,
О, холма Геликонского
Житель, племя Урании!
Ты, что нежную к мужу мчишь
Деву, о Гименей! Ио
Ты чело увенчай венком
Майорана душистого,
Весел, в брачном иди плаще,
Белоснежные ноги сжав
Привлеченный веселым днем,
Звонким голосом брачные
Песни пой! Ударяй ногой
Оземь и потрясай в руке
Ныне с Манлием Виния
(И к фригийцу-судье сама
Не прекрасней Киприда шла!)[59]
В брак вступает при знаменье
Что взросла, как азийский мирт,
Весь цветами осыпанный, —
Хоры легкие нимф лесных
Для утехи своей его
Так иди же, иди сюда!
Брось утесы Теспийские[60]
И теснины Аонии,[61]
Где прохладная льется вниз
В новый дом госпожу введи,
К мужу страстью горящую,
Оплети ей любовью дух,
Как блуждающий вкруг ствола
Вы же, девы невинные,
Чей уже приближается
День такой же, начните в лад,
Пойте: «О Гименей! Ио
Чтобы шел к нам охотнее,
Слыша, как его славят здесь,
Свой священный исполнить долг,
Вождь Венеры благой, благих
Чаще робкими бог какой
Призываем влюбленными?
Кто из вышних людьми почтен боле?
О Гименей! Ио
Старый кличет тебя отец
К детям, девушки в честь твою
Поясок развязать спешат,
Жадно, в трепете, юный муж
В руки ярому юноше
Ты цветущую девушку
Отдаешь с материнского
Лона. О Гименей! Ио
Без тебя наслаждения,
С доброй славой согласного,
Дать не может
Любовь — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Дом не даст без тебя детей,
И не сможет уже отец
Обеспечить свой род — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Без обрядов твоих святых
Не дала бы защитников
Для окраин страна, — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Так снимите ж с дверей засов
Перед девою! Факелы,
Видишь, кудри блестящие
Разметали? Но медлит стыд…
………
………
………
Не оборет стыда и льет
Перестань же ты плакать, А-
врункулея, и страх откинь:
Ведь прекраснее женщины
Завтра светлый не встретит день,
У владельца богатого
В пестром вешнем саду такой
Гиацинта встает цветок!
Но ты медлишь…
Уходит день, —
Выходи, молодая, раз
Ты согласна, послушайся!
Видишь, брачные факелы
Треплют кудри златистые?
Твой супруг, легкомысленно
Любодейству предавшийся,
Чувству низкому следуя,
Не захочет лежать вдали
Нет, как гибкая льнет лоза
К близ растущему дереву,
Так к объятьям твоим и он
Будет льнуть. Но уходит день, —
О, постель, что для каждого…
………
………
………
Сколько ныне супруга ждет
Новых радостей! Сколько их
Ночью ль темной, средь бела ль дня
Вкусит он! Но уходит день, —
Взвейте, мальчики, факелы!
Брачный, вижу я, плащ грядет!
Выступайте и пойте в лад:
«О Гимен, Гименей! Ио
Фесценнинские шутки[63] пусть
Раздаются — чего ж молчать?
И орехов пусть мальчикам
Даст наложник, — утратил он
Дай же, дай же орехов им
Ты, дружок нерадивый! Сам
Наигрался орехами!
Надо вспомнить Таласия![64]
Нынче утром еще торчал
У тебя на лице пушок.
Но цирюльник тебе губу
Бреет! Бедный же бедный ты!..
Скажешь ты, раздушенный муж:
Нелегко отвыкать тебе
От безусых? — да срок пришел!
О Гимен, Гименей! Ио
Знаем: лишь разрешенное
Ты изведал. Но нет, не то
Подобает женатому!
О Гимен, Гименей! Ио
Ты ж, супруга, коль просит муж,
Берегись, не отказывай,
Чтоб не шел он других просить!
О Гимен, Гименей! Ио
Вот как счастлив и как богат
Пред тобою супруга дом.
Будет он навсегда твоим, —
О Гимен, Гименей! Ио
До тех пор пока белая
Старость все не сведет концы,
Головою седой тряся.
О Гимен, Гименей! Ио
С добрым знаменьем чрез порог
Золотой перейди стопой
Под лоснящейся притолкой!
О Гимен, Гименей! Ио
Посмотри же: внутри супруг
Лег на ложе пурпурное,
Весь к тебе устремился он.
О Гимен, Гименей! Ио
Нет, не менее, чем в твоем,
Тайно в сердце его горит
Пламя — глубже горит оно!
О Гимен, Гименей! Ио
Ручку тонкую девушки
Брось, о брачная спутница!
К ложу мужнину пусть идет!
О Гимен, Гименей! Ио
Вы же, добрые женщины,
Старым людям известные,
Уложите вы девушку!
О Гимен, Гименей! Ио
Время! Можешь идти, супруг!
В спальню мужа взошла жена!
Молодое цветет лицо,
Словно белая лилия,
Но, супруг (мне свидетели
Боги в том), ты не менее
Сам прекрасен, Венерою
Не забыт… Но уходит день…
И не долго промедлил ты, —
Вот идешь! Да поможет вам
Всеблагая Венера. Ты
Взял открыто желанное
Тот песка африканского
Иль сверкающих звезд ночных
Подсчитает вперед число,
Кто захочет исчислить игр
Так играйте ж и вскорости
Принесите детей: нельзя,
Чтоб остался столь древний род
Без потомства. Все тот же, пусть
Вскоре маленький пусть Торкват,
Потянувшись ручонками
С лона матери, радостно
Засмеется родителю,
Пусть с родителем, с Манлием,
Будет схож. И незнающий
Пусть из всех узнает его.
Пусть застенчивость матери
Пусть от матери доброй честь
Так же сыну достанется,
Как от матери, лучшей всех,
Пенелопы, обрел навек,
Дверь закройте, о девушки!
Будет праздновать. Добрая,
Ты счастливой живи, чета,
Принося постоянные
Юноши! Веспер[65] взошел. Подымайтесь! Веспер с Олимпа,
Жданный нами давно, наконец свой факел возносит.
Стало быть, время вставать, отходить от столов изобильных.
Скоро невеста придет, и славить начнут Гименея.
Юношей видите ль вы, подружки? Вставайте навстречу!
Правда, — вечерней звезды показался огонь из-за Эты.[66]
Значит, время пришло, — поспешно юноши встали,
Смело встали, сейчас запоют: нужна им победа!
Други, победная ветвь не легко нам достанется ныне:
Девушки молча стоят, задумавшись, припоминают,
Припоминают не зря, достойное что-то готовят.
Дивно ли, если у них все мысли в таком напряженье?
Нас победят поделом: победа усердие любит.
Медлить поздно, пора! Берегитесь, внимательны будьте!
Девушки скоро начнут, и нам отвечать им придется!
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Можешь девушку ты из объятий матери вырвать,
Вырвать у матери вдруг ты можешь смущенную дочку,
Чистую деву отдать горящему юноше можешь.
Так ли жестоко и враг ведет себя в граде плененном?
Веспер! Какая звезда возвещает нам большее счастье?
Брачные светом своим ты смертных скрепляешь союзы, —
Что порешили мужи, порешили родители раньше.
И заключают союз не прежде, чем ты загоришься.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Веспер жестокий от нас одну отторгнул, подруги…
………
Ибо с приходом твоим всечасно бодрствует стража…
Ночью скрывается тать, но сам ты его обличаешь,
Плачутся девушки пусть и притворно тебя упрекают, —
В чем упрекают тебя, не жаждут ли девушки тайно?
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой.
Нежат его ветерки, и росы питают и солнце,
Юношам многим он люб, он люб и девушкам многим.
Но лишь завянет цветок, подрезанный тоненьким ногтем,
Юношам он уж не люб, и девушкам боле не люб он.
Но лишь невинности цвет оскверненное тело утратит,
Юношей больше она не влечет, не мила и подругам.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Если на поле пустом родится лоза одиноко,
Юное тело свое сгибая под собственным весом,
Так что верхушка ее до самых корней ниспадает,
Ни земледел, ни пастух о лозе не заботится дикой.
Но коль случайно сплелась она с покровителем-вязом,
Девушка так же, храня свое девство, стареет бесплодно.
Но если в брак она вступит, когда подойдет ее время,
Мужу дороже она и меньше родителям в тягость.
………
Перед супругом таким теперь не упорствуй, невеста!
Сам твой родитель и мать — во всем их слушаться надо.
Девственность вся ли твоя? В ней есть и родителей доля:
Третья часть у отца, и также у матери третья,
Третья лишь часть у тебя! Так против двоих не упорствуй,
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
По морям промчался Аттис на летучем, легком челне,
Поспешил проворным бегом в ту ли глушь фригийских лесов,[68]
В те ли дебри рощ дремучих, ко святым богини местам.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
И себя почуяв легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя теплой кровью кременистый выжженный луг,
Он взмахнул в руке девичьей томнозвучный, гулкий тимпан.[69]
Это — твой тимпан, Кивева, твой святой, о матерь, тимпан!
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал:
«В горы, галлы! В лес Кивевы! В дебри рощ спешите толпой!
В горы, галлы! Диндимены-госпожи покорная тварь![70]
Рой изгнанников, за мною понеслись вы к чуждым краям,
Не страшил нас вал соленый, не смутила зыбкая хлябь.
Презирая дар Венеры, убелили вы свою плоть.
Веселитесь, быстро мчитесь, пусть взыграет сердце в груди.
Порадейте в честь богини! Поспешите, Галлы, за мной!
Там рокочет гулко бубен, там кимвалы звонко звенят.
Там менад,[71] плющом увитых, хороводы топчут траву.
Восклицают там менады, в исступленной пляске кружась!
Там безумствует богини вдохновенно буйная рать!
Дева телом, бледный Аттис так вопил, сзывая друзей.
Отвечал мгновенным воплем одержимый, бешеный сонм.
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребтам зеленой Иды[72] полетел спеша хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис через дебри, яростный вождь.
Так, упряжки избегая, мчится телка, скинув ярмо.
За вождем, за буйной девой, в исступленье галлы летят.
И к святилищу Кивевы добежал измученный рой.
Долгий сон тяжелой дремой утомленным веки смежил.
Под покровом тихой лени угасает ярости пыл.
Но когда наутро солнца воссиял сверкающий глаз,
Сквозь эфир, над морем страшным, над пустынным ужасом гор,
Тут покинул, вдаль умчавшись, быстролетный Аттиса сон.
В мощном лоне Пасифея[75] приняла крылатого вновь.
Исчезает в сердце ярость, легковейный входит покой.
Все, что сделал, все, что было, вспоминает Аттис дрожа.
С потрясенным сердцем снова он идет на берег морской.
Видит волн разбег широкий. Покатились слезы из глаз.
И свою родную землю он призвал с рыданьем в груди.
«Мать моя, страна родная, о моя родная страна!
На погибельную Иду, ослепленный, я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах.
В их чудовищные норы я забрел в потайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далекий мой край?
В этот миг короткий ярость ослабела в сердце моем.
Или мне в лесах скитаться, от друзей и дома вдали?
От тебя вдали, отчизна, вдалеке от милых родных.
Не увижу я гимнасий, площадей и шумных палестр.[76]
О, как был я горд и счастлив, о, как много я пережил!
Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был.
Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.
Благовонными венками был украшен милый мой дом.
От постели, вечно весел, подымался я поутру.
И теперь мне стать служанкой, стать Кивевы верной рабой!
Стать менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
По лесным влачиться щелям, во фригийских страшных горах!
Здесь козел живет скакучий, здесь клыкастый бродит кабан.
Ой-ой-ой! Себя сгубил я! Ой-ой-ой! Что сделать я мог!»
Чуть сорвался вопль плачевный с утомленных розовых губ,
Тотчас львов своих[77] Кивева отпрягает, снявши ярмо.
Бычьих стад грозу и гибель, подстрекает левого так:
«Поспеши, мой друг свирепый, в богохульца ужас всели!
Пусть, охвачен темным страхом, возвратится в дебри лесов
Выгибай округло спину, ударяй ужасным хвостом.
Дебри гор наполни ревом, пусть рычанью вторит земля!
Потрясай жестокой гривой, пусть дыбится рыжая шерсть!»
Так велит Кивева зверю и снимает с шеи ярмо.
Он идет, рычит, ломает под когтем кустарник сухой.
На гремучий вышел берег, убеленный пеной морской.
Видит Аттиса: у моря, у надбрежных мраморных скал.
Прыгнул лев, и мчится Аттис, оробев, в дремучую дебрь.
О богиня! О Кивева, диндименских гор госпожа!
Пусть пребуду в отдаленье от твоих чудовищных тайн!
Пусть других пьянит твой ужас! Твой соблазн безумит других!
Некогда челн из сосны, на хребте Пелиона[78] рожденной,
Плыл, как преданье гласит, по водам спокойным Нептуна,
В край, где Фасис[79] течет, к пределам владыки Эста,
В год, когда юношей цвет, аргосской краса молодежи,
Быстрой решились кормой взбороздить соленые воды,
Весел еловых концом голубую взрывая поверхность.
Им богиня сама,[80] что твердыни блюдет на высотах
Градов, корабль создала, дуновению ветра покорный,
Килем впервые тогда прикоснулся корабль к Амфитрите.
Только лишь, режа волну, в открытое вышел он море,
И, под веслом закрутясь, побелели, запенились воды,
Из поседевших пучин показались над волнами лица:
И увидали тогда впервые смертные очи
В ясном свете дневном тела Нереид обнаженных,
Вплоть до упругих сосцов выступавших из пены кипящей.
Тут и к Фетиде Пелей устремился, любовью зажженный,
Тут и отец[81] всемогущий вручил Фетиду Пелею.
Вам, о рожденные встарь, в блаженное время былое,
Вам, герои, привет, матерей золотое потомство!
Часто я в песне своей призывать вас буду, герои!
Мощный Фессалии столп, Пелей, кому и Юпитер,
Сам родитель богов, уступил любимую деву.[82]
Ты ль не возлюбленный муж прекраснейшей дщери Нерея?
Ты ли не тот, кому уступила внучку Тефия
Время пришло, и когда желанные дни наступили,
В гости Фессалия вся сошлась к палатам Пелея.
Вот уже царский дворец веселой полон толпою;
Гости подарки несут, сияют радостью лица;
Пусты Краннома дома, обезлюдели стены Лариссы, —
Все в Фарсалы сошлись, посетили фарсальские сени.[83]
Поле не пашет никто, у быков размягчаются выи,
Не прочищают лозы виноградной кривою мотыгой,
Дома покинутый плуг без дела печально ржавеет.
Ряд покоев дворца, на всем протяженье, роскошно
Светлым блестит серебром и золотом ярко горящим.
Блещут, — ликует дворец в сиянии царских сокровищ.
По середине дворца — богини брачное ложе,
Все из индийских клыков, пеленою покрыто пурпурной, —
Тканью, ракушек морских пунцовым пропитанной соком.
Славные подвиги их она с дивным искусством являла.
Вот Ариадна, одна, с пенношумного берега Дии,[84]
Неукротимый пожар не в силах сдерживать в сердце,
Смотрит, как в море Тезей с кораблями поспешно уходит;
Что, от обманчивых снов едва пробудясь, на пустынном
Бреге песчаном себя, несчастная, брошенной видит.
Он же, про деву забыв, ударяет веслами волны,
Бурному ветру свои обещанья вручая пустые!
Как изваянье, увы, как вакханка из мрамора. Смотрит,
Смотрит вдаль и плывет по волнам великих сомнений.
Тонкий восточный убор упал с головы золотистой,
Полупрозрачная ткань не скрывает шею нагую,
Что упадало с нее, с ее прекрасного тела,
Все омывали у ног морские соленые волны.
Но не смотрела она на убор, на влажные платья, —
Дева, надеясь еще, к тебе лишь, Тезей, устремлялась
Ах, несчастливица! Как омрачала ей дух Эрицина[86]
Плачем, не знавшим конца, тревог в ней тернии сея,
С дня того, как Тезей, на мощь свою гордо надеясь,
Отчий покинув предел, излучистый берег Пирея,
Город Кекропа пред тем, подавлен чумой жесточайшей,
Дал, по преданью, обет искупить Андрогея убийство
И посылать Минотавру, как дань, насущную пищу:
Юношей избранных цвет и лучших из дев незамужних.
Сам свое тело Тезей за свои дорогие Афины
В жертву отдать предпочел, чтобы впредь уже не было нужды,
Не хороня, хоронить на Крит увозимые жертвы.
Так на блестящем своем корабле, при ветре попутном,
Тотчас на гостя глядит желанья исполненным взором
Царская дочь, что жила в объятиях матери нежных,
Средь благовонных пелен своей непорочной постели, —
Миртам подобна она, над струями Эврота[88] возросшим,
Девушка пламенный взор оторвать не успела от гостя,
Как уже чувствует: зной разливается жгучий по телу,
Вглубь, до мозга костей проникает пылающий пламень.
Ты, о безжалостный бог, поражающий сердце безумьем,
Ты, о богиня, кому Идалийские рощи подвластны!
О, по каким вы бросали волнам запылавшую деву,
Как заставляли ее о русом вздыхать чужеземце!
Как страшилась она, как сердце ее замирало,
В час, как Тезей, устремясь с чудовищем буйным сразиться,
Шел, чтобы встретить конец или славу добыть как награду!
Хоть и напрасно, богам обещая угодные жертвы,
Не позволяла слетать молениям с уст молчаливых.
Дуб, чьи на Тавре крутом под ветром качаются ветви,
Или же ломит сосну шишконосную с потной корою,
И упадают они, накренясь, исторгнуты с корнем,
Все, что вокруг, широко своим сокрушая паденьем, —
Тщетно воздух пустой полубык бодает рогами!
Тут со славой Тезей обратно идет невредимый,
Свой неуверенный шаг направляет он ниткою тонкой,
Чтобы, когда Лабиринтом пойдет, по коварным изгибам,
Но для чего, отступив далеко от замысла песни,
Стану еще вспоминать, как, родителя дома покинув,
Бросив объятья сестры, объятья матери бедной,
Плакавшей горько о том, что дочь дорогая исчезла,
Иль как корабль уносил ее к пенному берегу Дии?
Или о том, как супруг с забывчивым сердцем покинул
Вскоре ее, когда еще сон ей сковывал вежды?
Долго она, говорят, кипела душой исступленной
То в печали, одна, поднималась на горы крутые,
Острый взор устремив на ширь необъятного моря;
То против трепетных волн бежала в соленую влагу,
Мягкий подол приподняв, обнажив белоснежные ноги.
С влажных слетавшие губ, холодевшей слезой орошенных:
«О, неужель, вероломный Тезей, увезя из отчизны,
Ты, вероломный, меня на прибрежье покинул пустынном?
Иль, обещанья забыв, священною волей бессмертных
Или ничто не могло смягчить жестоких решений?
Или в душе у тебя и малости нет милосердья,
Чтобы хоть жалость ко мне почувствовал ты, бессердечный?
Ветреный! Раньше ведь ты не такие давал мне обеты,
Радостный брак мне сулил, говорил мне о свадьбе желанной!
Все понапрасну; мои упованья развеяли ветры!
Женщина пусть ни одна не верит клятвам мужчины
И не надеется пусть, чтоб муж сдержал свое слово.
Клясться готовы они, обещать ничего им не страшно.
Но лишь насытилось в них вожделение жадного сердца,
Слов уж не помнят они, не боятся они вероломства.
Боги! Не я ли тебя из вихря самого смерти
Нежели в миг роковой тебя, обманщик, покинуть!
Вот за какую вину на съеденье зверям и пернатым
Я отдана, и никто мой прах не покроет землею.
Львица какая тебя родила под скалою пустынной?
Сиртами ль ты порожден, Харибдой иль алчною Скиллой?
Так-то ты мне воздаешь за спасение сладостной жизни?
Если уж были тебе наши брачные узы не милы
Или отца-старика ты суровых укоров боялся,
Радостно было бы мне служить тебе верной рабою,
Белые ноги твои омывать водою прозрачной
Или на ложе твое стелить пурпурные ткани.
Но, обезумев, зачем я ветрам, разуменья лишенным,
Кликам не внемлют моим и дать не могут ответа.
Он уже в море меж тем проплыл половину дороги,
А на пустынной траве и следов человека не видно.
Так и в последний мой час, надо мной издеваясь жестоко,
О всемогущий отец, Юпитер! Когда бы от века
Наших гнозийских брегов не касались Кекроповы кормы,
И никогда, ополчившись в поход на свирепого зверя,
На берег Крита канат вероломный моряк не закинул,
И не вкусил бы, как гость, покоя под нашею кровлей!
Ах! Но куда мне идти? Для погибшей какая надежда?
Вновь ли к Идейским горам устремиться?[91] Но грозная бездна
Моря простерлась, увы, без края теперь между нами.
Следом за юношей мчась, обагренным погибелью брата?
Иль утешенье найду в любви неизменной супруга?
Морем не он ли бежит, выгибая упругие весла?
Кровли нет надо мной, — лишь берег, лишь остров пустынный…
Мне невозможно бежать, мне нет надежды, все немо,
Все безотрадно кругом и все о смерти вещает.
Пусть! Но не раньше мои потускнеют глаза перед смертью,
И не скорее душа истомленное тело покинет,
И хоть в последний свой час небес обрету справедливость.
Вы, что деянья людей наказуете, мстя, Эвмениды!
Вы, на чьей голове извиваются лютые змеи,
Гневом чей лик искажен, в беспощадном сердце кипящем, —
Тщетно, злосчастная, их из глубин я души исторгаю,
Ах, я пылаю огнем, и душа слепа от безумья.
Раз моя искрення скорбь и по праву в груди зародилась,
Не потерпите, молю, чтоб рыдала я здесь понапрасну,
Так пусть, богини, себе и своим принесет он несчастье!»
Только исторгла она призыв свой из груди печальной
И за жестокость его в смятенье о каре взмолилась,
Волю явил повелитель богов — кивнул головою, —
Моря, и сонм в небесах мерцающих звезд содрогнулся.
Разум Тезея меж тем окутался тьмой беспросветной:
Памяти сразу лишась, он все позабыл наставленья,
Те, что в прежние дни неизменно в уме его были:
Что невредимо Тезей вновь порт узрел Эрехтейский.[92]
Передают, что, когда от стен пречистой богини
Сына Эгей отпускал, ветрам его доверяя,
Вот какие, обняв, он юноше дал наставленья:
Ты, возвращенный едва[93] мне в годы старости поздней,
Сын мой, кого принужден я отдать судьбе неизвестной,
Ныне мой рок и твоя беззаветная доблесть отторгнут
Снова тебя от отца, — а мои ослабелые очи
Нет, не в веселье тебя провожу, не с легкой душою;
Благоприятной судьбы не дозволю нести тебе знаки.
Нет, сперва из груди я жалоб немало исторгну,
Прахом летучим, землей свои я посыплю седины,
Пусть всю горесть мою, пожар скорбящего сердца,
Парус иберской своей чернотою расскажет унылой.
Если ж пошлет тебе Та, что в святом обитает Итоне,[94]
Благоволив наш род защищать и престол Эрехтея,
Пусть в душе у тебя и в памяти будут всечасно
Живы мои наставленья везде и во всякое время:
Только лишь очи твои холмы наши снова завидят,
Черные пусть со снастей корабельных опустят полотна,
Чтобы, завидевши их, познал я великую радость,
Что невредимым тебя мне день возвращает счастливый.
Помнил сначала Тезей отца наставленья, теперь же
Вдруг отлетели они, как тучи, гонимые ветром,
С крепости все между тем отец устремлял свои очи
Вдаль, и туманили взор ему горючие слезы.
И лишь завидел вдали из полотнища черного парус,
Тотчас с вершины скалы он стремительно бросился в море:
Так, возвратившись под сень, омраченную смертью отцовской,
Жестокосердый Тезей испытал не меньшее горе,
Чем Миноиде он сам, забывчивый сердцем, доставил.
Дева в печали меж тем, на корму уходящую глядя,
………
А с другой стороны цветущий Иакх[95] приближался
С хором сатиров, с толпой силенов, на Нисе рожденных,[96] —
Звал он тебя, Ариадна, к тебе, зажженный любовью.
Буйной толпою неслись в опьяненье веселом вакханки,
Тирсы одни потрясали, листвой перевитые копья,
Те, растерзавши тельца, рассевали кровавые части,
Эти извивами змей опоясали тело, другие
Таинства знаки несли, в плетеных скрыв их кошницах
Вскинувши руки, меж тем другие били в тимпаны
Иль заставляли бряцать кимвалы пронзительным звоном;
Роги у многих меж тем хрипящий гул издавали,
Страх наводящий напев раздавался из варварских дудок.
Брачное ложе, украсив его покровом узорным.
Тут фессалийский народ, насытясь зрелищем этим,
В сторону стал отходить и богам уступать свое место.
Как, дуновеньем своим спокойное море тревожа,
В час, как Аврора встает на пороге светила-скитальца,
Волны же, тихо сперва гонимые легким дыханьем,
Движутся — нежно звучит их ропот, как хохот негромкий, —
Но уже ветер сильней, и множатся больше и больше,
Так покидали дворец из сеней уходящие гости
И по своим разбредались домам походкой нетвердой.
После ухода гостей, с вершины сойдя Пелиона,
Первым прибыл Хирон, подарки принес он лесные:
Произрастают средь гор, и те, что в воздухе теплом
Возле реки рождены плодоносным дыханьем Фавона, —
Все их принес он, смешав и нескладно связав в плетеницы.
Благоуханием их услажденный дом улыбнулся.
Долы, которые лес опоясал, с гор нависая,
Те что сестер Мнемонид прославлены хором искусным.
Он не без дара пришел: с собою могучие буки
С корнем и лавры он нес со стволом высоким и стройным,
Испепеленного; нес кипарис, возносящийся в небо.
Их, друг с другом сплетя, перед входом дворцовым расставил,
Чтобы он весь зеленел, осененный свежей листвою.
После него Прометей появился, умом исхищренный, —
Что претерпел, вися на скале, над отвесным обрывом
В Скифии, тело ж его цепями приковано было.
Вот и Родитель богов с детьми и святою супругой
С неба сошел, — ты один не явился, о Феб златокудрый,
Ибо, как ты, и сестра на Пелея смотрела с презреньем
И не хотела почтить Фетиды свадебный факел.
Боги едва возлегли на ложах своих белоснежных,
Поданы были столы с обильной и разной едою!
Парки начали петь правдиворечивые песни.
Тело дрожащее их обернувшая плотно одежда,
Белая около пят, полосой окружалась пурпурной;
На голове у старух белоснежные были повязки,
Левая прялку рука держала, одетую волной,
Правая нитку легко, персты изгибая, сучила,
Быстро пальцем большим крутя, ее оправляла,
Ровное веретено круговым вращая движеньем;
И на иссохших губах шерстяные висели обрывки,
Те, что, мешая сучить, на тоненьких нитках торчали.
Возле же ног их лежала, хранясь в плетеных корзинах,
Тонкая, нежная шерсть, руна белоснежного волна.
В песне божественной так приоткрыли грядущие судьбы;
В песне, которой во лжи обличить не сможет потомство:
«Ты, о Гематии[100] столп, о муж, прославленный сыном!
Ты, что великий почет приумножил доблестью вящей,
Сестры! А вы между тем, предваряя грядущие судьбы,
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Скоро придет для тебя несущий желанное мужу
Веспер, а с ним, со счастливой звездой, придет и супруга,
Вместе свой нежащий сон съединить готова с тобою,
Нежно руками обвив твою могучую шею.
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Дом ни один никогда любви подобной не видел,
Или согласьем таким, что царит у Фетиды с Пелеем.
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Сын родится от вас — Ахилл, не знающий страха.
Враг не спину его, но лишь храбрую грудь будет видеть.
Он быстроногую лань по горячему следу обгонит.
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
С ним герой ни один на войне не посмеет сравниться,
Той, где тевкрская кровь[101] окрасит берег фригийский,
Трои высокий оплот, сломив его долгой осадой.
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Храбрую доблесть его и светлые мужа деянья
На погребенье сынов вспоминать будут матери часто,
Немощно, дряхлой рукой в увядшую грудь ударяя.
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Как с пожелтевших полей собирая обильную жатву,
Жнет земледелец свой хлеб под жарко пылающим солнцем,
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Будет Скамандра волна[102] свидетелем подвигов славных
Там, где река в Геллеспонт на пространстве широком впадает:
Грудой порубленных тел теченье ее преградится,
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Будет свидетелем та обреченная смерти добыча
В час, как высокий костер, на холме воздвигнутый, будет
Тела невинного ждать для жертвы заколотой девы.
Ибо, лишь только судьба позволит усталым ахейцам
Цепи Нептуна порвать, оковавшие дарданян город,
Над знаменитым холмом прольется кровь Поликсены.
Как под двуострым мечом бессильная падает жертва,
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Будьте же смелы теперь, в желанной любви сочетайтесь!
Пусть счастливый союз супруга свяжет с богиней,
Пусть жена наконец отдастся горящему мужу!
Завтра кормилица, вновь на рассвете ее увидавши,
Шею ее окружить вчерашнею ниткой не сможет.[104]
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!
Пусть не волнуется мать, что дочь, в разлуке с супругом,
Вейте бегущую нить, бегите кружась, веретёна!»
Так, предсказанья свои вещая когда-то Пелею,
Пели счастливую песнь божественным голосом Парки.
Ибо нередко тогда к целомудренным домам героев
Ибо еще никогда не страдало тогда благочестье.
Часто Родитель богов, восседая в сверкающем храме,
В праздник, бывало, когда годовые приносятся жертвы,
Сам на земле созерцал, как сотни быков умерщвлялись.
Вел восклицавших тиад,[106] растрепавших небрежные кудри.
Ревностно Дельфы тогда, из ограды толпой высыпая,
Бога спешили встречать, и дым алтарный курился.
Часто в смертельном бою, бывало, участвовал Маворс,
Вооруженных бойцов возбуждали бессмертные боги.
Ныне ж, когда вся земля преступным набухла бесчестьем
И справедливость людьми отвергнута ради корысти,
Братья руки свои обагряют братскою кровью,
Ныне, когда и отец кончины первенца жаждет,
Чтобы, свободный, он мог овладеть цветущей невесткой,
Иль нечестивая мать, невинностью пользуясь сына,
Уж не боится святых опозорить бесстыдно Пенатов,
Мы отвратили от нас помышленья богов справедливых;
Боги оказывать честь не хотят уже сборищам нашим,
И не являются нам в сиянии света дневного.
Черное горе, вседневные беды меня отдалили,
Милый Гортал,[108] от труда в честь величавых сестер.[109]
Сладостных муз легкокрылое племя создать не способен
Дух отягченный. Поник разум в тоске и слезах.
Зяблый летейский поток влагой забвенья омыл?
Взморье Ретейское[111] в Трое далекой любимые кости
Похоронило, навек друга отняв от друзей.
Слова тебе не скажу, и рассказов твоих не услышу,
Брат ненаглядный! Любить тебя буду и ныне и вечно.
Вечно о смерти твоей петь мне печальную песнь!
Так под зеленой листвою, под купами рощ темнолистых,
Льется соловушки стон, вечный об Итисе плач.[112]
Стих Каллимаха. Его я для тебя перевел.
Так не считай, что советы твои, словно ветер летучий,
Словно туман, из души вмиг ускользнули моей,
Так тихонько скользнув, из-за пазухи девушки скромной
В страсти забыла бедняжка, что скрыто за тонкой холстинкой.
Видит, что мать подошла. В страхе вскочила. Бежит,
Яблоко катится быстро, стремится шурша по наклону,
На виноватом лице вспыхнул румянец стыда.
Тот, кто все рассмотрел огни необъятного мира,
Кто восхождение звезд и нисхожденье постиг,
Понял, как пламенный блеск тускнеет бегущего солнца,
Как в им назначенный срок звезды уходят с небес,
Нежным призывом любовь Тривию сводит тайком,[114] —
Тот же Конон[115] и меня увидал, косу Береники,[116]
Между небесных огней яркий пролившую свет,
Ту, которую всем посвящала бессмертным царица,
Тою порою, как царь, осчастливленный браком недавним,
В край ассирийский пошел, опустошеньем грозя,
Сладостный след сохраняя еще состязанья ночного,
Битвы, добывшей ему девственных прелестей дань,
Плача у ложа утех между огней торжества,
Дева не лживой слезой омрачает родителей радость?
Нет, я богами клянусь, — стоны неискренни дев.
В том убедили меня стенанья и пени царицы
Разве ты слезы лила не о том, что покинуто ложе,
Но лишь о том, что с тобой милый твой брат[117] разлучен?
О, как до мозга костей тебя пронзила тревога,
Бурным волненьем своим всю твою душу объяв!
Знаю, с детства еще духом была ты тверда.
Подвиг забыла ли ты, который смутит и храбрейших,
Коим и мужа и трон завоевала себе?[118]
Сколько печальных речей при проводах ты говорила!
Кто из бессмертных тебя изменил? Иль с телом желанным
В долгой разлуке бывать любящим так тяжело?
Кровь проливая быков, чтобы муж твой любимый вернулся,
Ты в этот час и меня всем посвящала богам, —
В непродолжительный срок Азию пленную слил.
Сбылись желанья твои — и вот, в исполненье обетов,
Приобщена я как дар к хору небесных светил.
Я против воли — клянусь тобой и твоей головою! —
Ждет того должная мзда, кто подобную клятву нарушит!
Правда, — но кто ж устоит против железа, увы?
Сломлен был силой его из холмов высочайший, какие
Видит в полете своем Фии блистающий сын,[119]
Через прорытый Афон двинули варварский флот.[120]
Как устоять волосам, когда все сокрушает железо?
Боги! Пусть пропадет племя халибов[121] навек! —
Этот народ стал первым искать рудоносные жилы
В недрах земли и огнем твердость железа смягчать!
Срезаны раньше меня, о судьбе моей плакали сестры, —
Но в этот миг, бороздя воздух шумящим крылом,
Одноутробный брат эфиопа Мемнона,[122] Локридской
Конь Арсинои,[123] меня в небо унес на себе.
Через эфирную тьму вместе со мной пролетев.
Так Зефирита сама — гречанка, чей дом на прибрежье
Знойном Канопа,[125] — туда древле послала слугу,
Чтобы сиял не один средь небесных огней многоцветных
Но чтобы также и мы, божеству посвященные пряди
С русой твоей головы, в небе горели меж звезд.
Влажной была я от слез, в обитель бессмертных вселяясь,
В час, как богиня меня новой явила звездой.
И — Ликаонова дочь — рядом Каллисто со мной.
К западу я устремляюсь, на миг лишь, вечером поздним,
Следом за мной в океан медленный сходит Боот.[127]
И хоть меня по ночам стопы попирают бессмертных,
То, что скажу, ты без гнева прими, о Рамнунтская Дева,
Истину скрыть никакой страх не заставит меня, —
Пусть на меня, возмутясь, обрушат проклятия звезды, —
Что затаила в душе, все я открою сейчас:
Да, разлучиться навек мне с головой госпожи.
Волосы холить свои изощрялась искусная дева, —
Сколько сирийских мастей я выпивала тогда!
Вы, кого сочетать долженствует свадебный факел!
Юное тело отдать супруга любовным объятьям,
Мне из ониксовых чаш радостно лейте елей;
Радостно лейте, молясь о всегда целомудренном ложе.
Но если будет жена любодеянья творить,
От недостойной жены жертвы принять не могу.
Так, новобрачные, — пусть и под вашею кровлей всечасно
Вместе с согласьем любовь долгие годы живет.
Ты же, царица, когда, на небесные глядя созвездья,
Также и мне удели сирийских часть благовоний,
Не откажи и меня жертвой богатой почтить.
Если бы звездам упасть! Вновь быть бы мне царской косою!
О, если б вновь Водолей близ Ориона сиял!
То, что стесненный судьбою и горем подавленный тяжким
Шлешь ты мне это письмо, краткое, полное слез,
Пишешь, что ты, средь пенных валов потерпевши крушенье
Смертной достигнув черты, помощи ждешь от меня,
Ночью забыться тебе сладостным сном не дает
И что в бессонную ночь беспокойную душу не могут
Музы тебе усладить песнями древних певцов, —
Радостно мне потому, что другом меня ты считаешь,
Но узнай же и ты о моих злоключениях, Аллий,
И не подумай, что я гостеприимство не чту.
Внемли, в какую пучину Судьбы я сам погрузился,
Чтоб у несчастного ты счастья даров не просил.
В лучшую пору, когда жизнь расцветала весной;
Вдоволь шутил я тогда и чужд не остался богине,
Что с треволненьями слить сладкую горечь могла.
До в беспредельной печали смерть брата эти забавы
Хрупкое счастье мое ты навеки сломал, умирая,
Вместе с тобой погребен мой опечаленный дом.
Вместе с тобою погибли и радости все; их питала
Прежде, при жизни твоей, милого брата любовь.
Страсти мои, из души все наслажденья изгнал.
Пишешь ты: «Стыд и позор оставаться в Вероне Катуллу:
Там ведь любой человек, если он лучше других,
Мерзнет в постели один и никак не может согреться».
Так извини, коль даров, что хотел от меня получить ты,
Не посылаю тебе: скорбь их взяла у меня.
Даже и книг у меня совсем немного с собою,
Ибо я в Риме живу: в Риме мой истинный дом.
Вместе со мной лишь один ларчик приехал сюда.
Раз это так, не подумай, что я по умыслу злому
Так поступаю, что я душу тебе не открыл.
Пусть на просьбу твою я ни тем, ни другим не ответил:
Но не могу умолчать, о богини, в чем Аллий мне подал
Помощь свою и о том, как я обязан ему:
Чтобы бегущая жизнь в приносящих забвенье столетьях
Рвение это его тьмой не покрыла ночной:
Сделайте так, чтобы лист ветхий о нем говорил.
………
Чтобы посмертно обрел славу все большую он,
Чтобы паук, в вышине паутину тонко свивая,
Знаете вы ведь, какую тогда Амафунта богиня
Мне причинила печаль, что мне пришлось пережить;
Был я огнем опален, словно скалы Тринакрии, словно
Воды Малийских ключей, бьющих вблизи Фермопил.
Горестный дождь орошал впалые щеки мои.
Словно источник, что бьет из-под мохом поросшего камня,
С горной вершины летит, ярко на солнце блестя,
И упадает, крутясь, с крутизны обрыва в долину,
Он облегченье несет истомленным зноем прохожим,
В дни, когда в трещинах вся почва сожженых полей;
Иль словно мягкий порыв попутного ветра, который
Кастор с Поллуксом пошлют, внявши мольбам моряков
Точно такой для меня Аллия помощь была.
Он до широких пределов раздвинул стесненное поле,
Он же мне дом даровал, мне и моей госпоже,
Рядом с которой взаимной любовью я наслаждался.
И на пороге, натертом до блеска, опершись стопою,
Яркий поставила свой крепко она башмачок;
Так Лаодамия древле, пылая любовью горячей,
К Протесилаю пришла, к милому мужу в чертог.
Не утолила еще в небе живущих богов.
Дева Рамнунта, пускай ни к чему не стремлюсь я так сильно,
Что против воли владык дерзко творит человек.
И Лаодамия, лишь потеряв супруга, узнала,
Прежде пришлось из объятий ей выпустить милого мужа,
Нежели зиму одну, зиму другую она
В долгие ночи свою ненасытную страсть утолила,
Чтобы могла она жить, брака конец пережив.
Воином к стенам твоим он поспешит, Илион:
Ибо в то время уже похищеньем Елены знатнейших
Троя аргивских мужей стала к себе привлекать.
Троя (о ужас!) — могила для Азии и для Европы,
И не она ль причинила погибель злосчастную брату
Милому. Брата навек милого я потерял!
Брат мой несчастный, увы, лишенный света земного,
Вместе с тобой погребен мой опечаленный дом,
Нежной любовью своей ты их лелеял живой.
Ныне далеко тебя, не среди погребений знакомых
И не близ праха родных похоронили, мой брат,
В Трое распущенной, в Трое твоя злосчастная урна
В дальней стране, куда, — повествует молва, — поспешала
Греции юность, очаг бросив Пенатов своих,
Чтобы, ликуя, Парис, похитив неверную, с нею
В брачном покое не мог мирно часы проводить.
Милый супруг у тебя, жизни милей и души.
Ты же с такой высоты всеобъемлющей жаркой любовью,
Словно с обрыва, была брошена в пропасти зев;
Пропасть та, говорят, близ Пенея Килленского почву
Некогда вырыл ее, сердцевину горы прорубивши
Амфитриона, твердят, сын, но не истинный сын.
В пору, когда он сразил Стимфалийских чудовищ стрелою
Верной своей, как велел низкий властитель ему.
Чтобы недолго еще Геба невинной была.
Но у любви у твоей глубина той пропасти глубже;
Ею научена ты с кротостью иго терпеть:
Ибо не столь драгоценен годами согбенному деду
Кто, наконец обретенный, явился наследником деда.
Имя которого тот внес в завещанье свое,
Радость бесчестной родни, осмеянья достойной, нарушив
И от своей седины коршуна прочь отогнав;
Та, что бесстыдней еще, как повествуют о том,
С клюва язвящего рада без счета срывать поцелуи,
Нежели женщина, в ком вечно желанья кипят.
Ты же одна победила их всех, одержимых страстями,
Или ни в чем, иль в малом совсем лишь ей уступая,
Ты, мой светоч, придя, крепко прильнула ко мне;
Как беспокойный тогда Купидон вкруг тебя увивался,
В желто-шафранной своей тунике, ясный, блистал.
Тайны редких измен скромной простим госложе,
Чтобы несносными мы, по обычаю глупых, не стали.
Часто Юнона сама, вышняя между богинь,
Зная супруга вину, разгоревшийся гнев умеряла,
Люди земные отнюдь не должны равняться с богами,
………
………
Сбрось же ты бремя, оно старцам дрожащим под стать.
Все же вошла она в дом, не отцовской рукою ведома,
В дом, что Ассирии был залит духами тогда;
Их для меня отняла тайно у мужа она.
Хватит с меня и того, что мне одному достается
День, что отметит она, камешек белый избрав.
Вот мой подарок тебе; как сумел, его в песню облек я,
Чтоб не разъела твое щербатая ржавчина имя
Нынче и завтра и впредь в многие, многие дни.
Пусть же так много даров сегодня дарует Фемида,
Сколько дарила она доблестным древним мужам.
Также и дом твой, где мы с милой резвились моей;
Равно и тот, кто первым тебя нам передал, — Ансер,
Первый, откуда ко мне блага явились мои.
Всех предпочтенней — она, кто меня самого мне дороже;
Свет мой, пока ты жива, — сладостна жизнь для меня.
Зря удивляешься, Руф,[128] что такой не найдется бабенки,
Чтоб хоть однажды с тобой лечь согласилась в постель.
Редкий наряд посули — все равно уломать не сумеешь.
Жемчуг в подарок неси — толку и в жемчуге нет.
Дикая тварь у тебя — старый, вонючий козел.
Люди боятся его. И верно: скотина презлая.
Кто ж из красавиц, чудак, лечь пожелает с козлом?[129]
Только покажешься ты — и все обращаются в бегство.
Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня.
Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,
В воздухе и на воде быстротекущей пиши!
Запах козлиный ужасен, хоть будь он трикраты заслужен.
Злая подагра, увы, также несносная вещь!
Что ж, удивительно, значит, двойным наказаньем наказан
Недруг твой, кто у тебя отнял подруги любовь:
Вонь удушает ее. Мучит подагра его.
Лесбия, ты говорила когда-то, что любишь и хочешь
Только меня, что тебе даже Юпитер не мил.
Что ж, и тебя я любил, и не так, как подружку желают,
Нет же, как добрый отец любит родимых детей.
Много дешевле ты все ж, много пошлей для меня.
Что же случилось? Твое безрассудство виной, что любовник
Жаждет тебя все сильней, но уж не может любить.
Нет, не надейся приязнь заслужить и признательность друга.
Благочестивой любви лучше в награду не жди!
Неблагодарность царит, добро не приносит награды,
Где уж награды! Добро горечь родит и тоску.
Тот оказался, кому другом и братом я был.
Нет, ни одна среди женщин такой похвалиться не может
Преданной дружбой, как я, Лесбия, был тебе друг.
Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,
Не было в мире еще крепких и вяжущих уз.
Лесбия! Страсть и печаль сердце разбили мое.
Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова,
Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты!
Если о добрых делах вспоминать человеку отрадно
В том убежденье, что жизнь он благочестно провел,
Веры святой не пятнал никогда, в договоры вступая,
Ради обмана людей всуе к богам не взывал, —
Неблагодарной любви много отрады, Катулл.
Все, что сказать человек хорошего может другому
Или же сделать кому, — сделал ты все и сказал.
Сгинуло, что недостойной душе доверено было…
Что не окрепнешь душой, себе не найдешь утешенья,
Гневом гонимый богов, не перестанешь страдать?
Долгую трудно любовь пресечь внезапным разрывом,
Трудно, поистине так, — все же решись наконец!
Одолевай свою страсть, хватит ли сил или нет.
Боги! Жалость в вас есть, и людям не раз подавали
Помощь последнюю вы даже на смертном одре,
Киньте взор на меня, несчастливца, и ежели чисто
Оцепенением он проникает мне в члены глубоко,
Лучшие радости прочь гонит из груди моей.
Я уж о том не молю, чтоб она предпочла меня снова
Или чтоб скромной была, — это немыслимо ей,
Боги! О том лишь прошу — за благочестье мое.
Руф! Я когда-то напрасно считал тебя братом и другом!
Нет, не напрасно, увы! Дорого я заплатил.
Словно грабитель подполз ты и сердце безжалостно выжег,
Отнял подругу мою, все, что я в жизни имел.
Подлый предатель и вор! Дружбы убийца и бич!
Плачу я, только подумаю: чистые губы чистейшей
Девушки пакостный твой гнусно сквернит поцелуй.
Но не уйдешь от возмездья! Потомкам ты будешь известен!
Лесбий[130] красив? Ну еще бы! Он Лесбии нравится больше,
Горький Катулл мой, чем ты с домом и родом твоим.
Пусть он красив! Но пускай пропаду со всем домом и родом,
Если хоть трое друзей в рот поцелуют его.
Если желаешь ты глаз моих свет подарить мне, мой Квинтий,
Иль даже то, что милей света чудесного глаз,
Не отнимай же того у меня, что намного дороже
Глаз и всего, что милей света чудесного глаз!
Лесбия вечно меня при муже бранит и поносит.
Это осла и глупца радует чуть не до слез.
Вовсе ослеп ты, дурак! Ведь будь я забыт и покинут,
Так замолчала б она. Если ж шумит и кричит,
Лесбия сердится. Что ж? Лесбия любит меня!
И ненавижу ее и люблю. «Почему же?» — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь.
Квинтию славят красивой. А я назову ее стройной,
Белой и станом прямой. Все похвалю по частям.
Не назову лишь красавицей. В Квинтии нет обаянья,
В теле роскошном таком искорки нету огня.
Женские все волшебства соединила в себе.
Геллий, скажи, кто с сестрою, кто с матерью долгие ночи
В блудной проводит игре, скинув плащи на постель,
Кто отнимает у дяди законное право супруга,
Геллий, скажи мне, в грехе можно ль позорней погрязть?
Клейм не отмоет таких влаги отец — Океан.
Нет, преступлений гнуснейших уже совершить невозможно,
Пусть даже, свесившись вниз, сам пожираешь себя!
Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья.
Я поручиться готов — Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Ее и кляну и браню я
А поручиться готов — Лесбию очень люблю!
Нет, чтоб тебе угодить, не забочусь я вовсе, о Цезарь!
Знать не хочу я совсем, черен ли ты или бел.
«Смирну» Цинна издал.[131] С тех пор как он ее начал,
Девять зим пронеслось, девять собрали мы жатв.
Тысячи тысяч стихов меж тем Гортензий напишет
………
«Смирну» седые века будут читать и читать, —
В Падуе, где родились, «Анналы» Волюзия сгинут,
Часто скумбрию в них будет купец одевать.
Друга маленький труд пусть мне лишь по сердцу будет
Если печаль о потере на сладкую радость почившим
В вечно немые гроба может сойти, о мой Кальв,
Если былую любовь оживляют горячие слезы,
Дружбы покинутой плач, воспоминанья утрат,
Нет же, гордится она верной любовью твоей.
Веттий-подлец, о тебе скажу я по полному праву
То, что о льстивых глупцах люди всегда говорят:
Выгоду чуя свою, любому не только что пятки —
Задницу ты облизать грязным готов языком.
Чуточку рот приоткрой — сразу и делу конец.
Много морей переплыв и увидевши много народов,
Брат мой,[134] достиг я теперь грустной гробницы твоей,
Чтобы последний принесть тебе дар, подобающий мертвым,
И чтобы имя твое, пепел печальный, призвать.
Брат злополучный, тебя, сердце мое разорвав.
Что же, прими эти жертвы! Обычаи древние дедов
Нам заповедали их — в грустный помин мертвецам.
Жаркой слезою моей они смочены, плачем последним.
Здравствуй же, брат дорогой! Брат мой, навеки прощай!
Если когда-либо другу, надежному, верному другу,
Истинный, преданный друг тайны свои доверял,
Значит, вполне на меня положиться ты можешь, Корнелий.[135]
Я ведь второй Гарпократ,[136] так я умею молчать.
Если десять сестерциев ты возвратишь мне, Силон мой,
Так уж и быть, примирюсь с тем, что ты дрянь и нахал.
Если же деньги мои зажилить решил, то хотя бы
Сводником быть перестань, сводник ты, дрянь и нахал.
Как, неужели ты веришь, чтоб мог я позорящим словом
Ту оскорбить, что милей жизни и глаз для меня.
Нет не могу! Если б мог, не любил так проклято и страшно.
Вам же с Таппоном во всем чудится бог знает что!
Ментула прет на Парнас.[137] Да навозными вилами Муза
Гонит шута кувырком. Ментула в пропасть летит.
Если желанье сбывается свыше надежды и меры,
Счастья нечайного день благословляет душа.
Благословен же будь, день золотой, драгоценный, чудесный,
Лесбии милой моей мне возвративший любовь.
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто из людей счастливей меня? Чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!
В час, когда воля народа свершится и дряхлый Коминий
Подлую кончит свою мерзостей полную жизнь,
Вырвут язык его гнусный, враждебный свободе и правде.
Жадному коршуну в корм кинут презренный язык.
Сердце собаки сожрут, волки сглодают нутро.
Жизнь моя! Будет счастливой любовь наша, так ты сказала.
Будем друг другу верны и не узнаем разлук!
Боги великие! Сделайте так, чтоб она не солгала!
Пусть ее слово идет чистым от чистой души!
Дружбы взаимной союз ненарушимо храня.
Консулом выбран Помпей был впервые. Владели Муциллой[138]
Двое тогда. А теперь? Избран вторично Помпей.
Двое остались двоими. Но целые полчища новых
Встали за ними. Мой бог! Пышная жатва греха!
Ментула славным поместьем владеет на склонах Фирманских.[139]
Много диковинок там, много различных чудес.
Рыбная ловля, охота звериная, пашня, покосы —
Все ни к чему! Все добро в прорву у мота идет.
Пусть превосходен дворец, сам побирается он.
Геллий! Давно и прилежно искал я по лавкам и рынкам
Песнь Каллимаха. Ее в дар я готовил тебе.
Я примириться с тобою хотел, чтоб стрел ядовитых,
Целясь в Катуллову грудь, ты не спускал с тетивы.
Тщетно тебя я просил. Так берегись же, дружок!
В складках накидки моей обессилев, замрут твои стрелы.
Слов же моих острие неотвратимо. Ты — мертв!
АЛЬБИЙ ТИБУЛЛ
КНИГА ПЕРВАЯ
Желтое золото пусть другой собирает и копит,
Сотнями держит пускай югеры[140] тучных земель:
Вечным трудом боевым грозит ему недруга близость,
Сны отгоняет от глаз грохот военной трубы;
Лишь бы пылал мой очаг неугасимым огнем.
Сам бы в деревне я стал выращивать нежные лозы,
В пору умелой рукой яблонь сажать деревца,
Грей, о Надежда, меня и грудами сыпь урожай мне,
Я ведь всегда почитал и пень заброшенный в поле,
И на скрещенье дорог камень, обвитый венком.[141]
Сколько бы мне ни послало плодов грядущее лето,
Я пред богами полей дар земледельца сложу:
Жертвою пашни моей в храме у двери висит.
В полных плодами садах да встанет сторожем красным
С грозно подъятым серпом, птицам на ужас, Приап.
Лары, и вам, сторожам усадьбы когда-то богатой,
Кровью телки в те дни очищалось великое стадо,
Нынче одна лишь овца — дар за ничтожный надел.
Вот вам овца; вкруг нее деревенские кличут ребята:
«Дайте нам жатву, ио! доброго дайте вина!»
Не обрекая себя долгим путям никогда,
От восходящего Пса[142] под летнею тенью деревьев
Прятаться возле ручья, что близ усадьбы бежит.
Не постыдился бы я приняться порой за мотыгу
Не поленился бы, нет, позабытого маткой козленка
Или ягненка домой перенести на груди.
Вы над отарой моей ничтожною, воры и волки,
Смилуйтесь! Доли своей в стаде ищите большом.
И окроплять молоком Палес[143] за милость ее.
Будьте, боги, со мной, не гнушайтесь, молю вас, дарами
Скудных сельских столов, чистых кувшинов моих.
Эти кувшины лепил из мягкой податливой глины
Я никогда не искал отцовских богатств или жатвы
Столь же обильной, как встарь предок мой древний сбирал.
Рад я одной полосе, и рад я, если придется
Лечь на родную постель, в милом углу отдыхать.
Дремно хозяйку свою в тесных объятьях сжимать,
Или зимой, когда Австр проливает студеную воду,[144]
В доме под ропот дождя видеть спокойные сны!
Пусть это выпадет мне! Да будет по праву богатым
Ах пусть прахом пойдут все смарагды, все золото мира,
Лишь бы в разлуке со мной девушка слез не лила!
Ты о Мессала,[145] рожден воевать на морях и на суше,
Чтобы доспехи врага твой разукрасили дом;[146]
Будто привратник, сижу близ непреклонных дверей.
Слава меня не влечет, моя Делия: быть бы с тобою, —
Может, кто хочет, меня вялым, ленивым бранить.
Видеть бы только тебя на исходе последнего часа
Плачь, о Делия, плачь, когда лягу на ложе сожженья,
Слей поцелуи свои с горькой слезою любви!
Плачь! Ведь грудь у тебя не окована грубым железом,
И не заложен кремень в нежное сердце твое.
Не возвратятся домой, глаз не омывши слезой.
Не оскорбляй же тогда мою тень, о Делия, лучше
Пряди волос пощади,[147] нежные щеки свои.
Будем друг друга любить, пока нам судьба позволяет!
Скоро к нам старость вползет — и уж будет зазорно влюбляться.
Страстные речи шептать с белой как снег головой.
Так отдадимся теперь Венере беспечной, пока нам
Двери не стыдно ломать, в драку с соперником лезть.
Прочь уноситесь скорей, жадных калечьте людей!
Жадным тащите добро, а мне, довольному жатвой,
Будут смешны богачи, будет и голод смешон.
Крепкого лей, вином утоли нежданные муки,
Властный пусть склонится сон к векам усталым моим;
Этой хмельной головы, отягченной щедротами Вакха,
Пусть не тревожат, пока горькая дремлет любовь.
Плотная дверь заперта неодолимым замком.
Пусть тебя ливень сечет, о дверь ее злого владыки,[148]
Пусть Юпитера гнев молнии мечет в тебя!..
Дверь, отворись только мне, побежденная жалобной просьбой.
Если в безумстве своем тебе посылал я проклятья,
Сжалься, молю: пусть они мне же падут на главу.
Помнить должна ты о том, что в слезных моленьях поведал
Я, гирляндой цветов твой оплетая косяк.[149]
Надо дерзать: смельчакам в помощь Венера сама.
Сколь благосклонна она, когда новый порог переступит
Юноша или тайком дева замок отомкнет!
Учит она, как скользнуть украдкой с мягкого ложа,
Учит она красноречью кивков незаметных при муже,
Учит искусству скрывать нежные в знаках слова.
Но поучает не всех, — лишь тех, кто не ведает лени,
Кто не боится вставать с ложа в ненастную ночь.
‹Мне помогает идти к цели богиня любви.›
Хищника гонит она, кто дерзнул бы кинжалом поранить
Или с добычей уйти, платье сорвавши с меня.
Тот, кто во власти любви, хранимый священной рукою,
Мне ни зимняя ночь не вредит леденящим морозом,
Мне не опасен поток бурно летящих дождей.
Мне этот труд нипочем, — открыла бы Делия двери
И поманила без слов, пальчиков легким щелчком.
Глаз: проделки свои хочет Венера таить.
Шумом шагов не пугай и меня не расспрашивай, кто я,
Факела ярких огней не приближай мне к лицу.
Если ж случайно меня заметит прохожий, — пусть скроет,
Верь мне, почувствует тот, кто не в меру болтлив, что Венера
Кровью была рождена, вышла из ярости волн.[150]
Впрочем, ему не поверит твой муж, — так вещала правдиво
Мне чародейка одна тайной волшбою своей.
И заклинаньем своим рек изменяет русло,
Тени влечет из гробниц, утробу земли разверзая,
Песней над хладным костром кости из пепла зовет;
То из подземных темниц вздымает их шепотом вещим,
Властью своею метет туманы с ненастного неба,
Властью своею зовет в летнюю пору снега.
Ей лишь одной вручены волшебные травы Медеи,
Ей лишь дано усмирять лютых Гекаты собак.[151]
Трижды скажи нараспев, трижды отплюнься потом;
С этой поры никому твой муж про нас не поверит,
Даже себе самому, в мягкой постели застав.
Но от других воздержись: обо всех он правду узнает,
Верить ли мне? Сказала еще вещунья, что может
Травами и колдовством освободить от любви.
Факел очистил меня, а после, ясною ночью,
Черная жертва легла в честь чародейных богов.[152]
Я не искал никогда прочь убежать от тебя.
С сердцем железным был тот, кто охотно повлекся за бранью
И за добычей, хоть мог, глупый, тобою владеть.
Пусть он сметет пред собой побежденные тьмы киликийцев,[153]
Затканный весь серебром, весь золотом пышно расшитый;
Пусть на горячем коне гордо красуется он.
Я ж, моя Делия, знай, — была бы ты только со мною, —
Сам бы волов запрягал, пас на знакомой горе.
Даже на голой земле сладким казался бы сон.
А без взаимной любви что пользы хоть в пурпурном ложе,
Если в бессонных слезах тянется долгая ночь?
Нет, тогда уж ни пух, ни шитый покров, ни журчанье
Разве я словом задел величие гордой Венеры
И наказанье несет мой нечестивый язык?
Разве молва говорит, что нечистый входил я в жилища
Вечных богов и венки рвал со святых алтарей?
И целовать без конца храма священный порог.
Нет, не замедлил бы я ползти в пыли, умоляя,
Биться несчастным челом о заповедный косяк.
Ты, смеющийся зло над горем моим, берегися!
Тот, кто, бывало, шутил над юноши тщетной любовью,
Сам под Венеры ярмо в старости шею склонял.
С дряхлою дрожью шептал про себя он любовные речи,
И понапрасну взбивал космы седые волос.
Или на форуме днем встретить служанку ее.
Юноши там и мальцы ватагой его затирают,
Тихо, чураясь, плюют в мягкие складки одежд.
Ты же меня пощади, Венера: преданно служит
Дух мой тебе; что ты жжешь, грозная, жатву свою?
Двинетесь вы без меня, Мессала, по волнам эгейским.[154]
О, вспоминай обо мне вместе с когортой своей!
Держит больного меня Феакия[155] в землях безвестных.
Мрачная Смерть, молю, жадные руки сдержи!
Чтобы на скорбной груди кости собрать из костра;
Нет и сестры, чтоб мой прах окропить ассирийским елеем
И, волоса распустив, плакать над урной моей.
Делия, нет и тебя! А ведь, нас провожая из Рима,
Ты ведь три раза брала у мальчика жребий священный,[156]
Трижды по жребиям он добрые знаки давал:
Рок возвращенье сулил; но не мог он тебя успокоить:
Слезы на грудь ты лила, наш ненавидела путь.
Тайной тревогой томим, новых задержек искал,
Робко на птичий полет,[157] на дурные предвестья ссылался
Или на то, что настал праздник Сатурна святой.[158]
Ах сколько раз, отправившись в путь, начинал вспоминать я,
Пусть не дерзает никто уезжать против воли Амура
Иль пусть припомнит, дерзнув, как воспротивился бог.
Что мне Изида твоя, о Делия?[159] Разве поможет
Систра гулкая медь[160] в трепетных пальцах теперь?
И одиноко легла в чистую (помню!) кровать?
Ныне меня поддержи, о богиня. (Ведь можешь лечить ты, —
В храмах о том говорит множество ярких картин.)[161]
Пусть, выполняя обет, сидит моя Делия ночью[162]
И, волоса распустив, тебе дважды в день воспевает
Славу, сияя красой перед фарийской толпой;[163]
Мне же да будет дано поклоняться родимым пенатам,
С каждой луной фимиам древнему лару курить…
Не проложили еще в мире повсюду дорог!
Гордый сосновый корабль не резал лазурные волны,
В бурю еще не кидал крылья своих парусов,
И барышей не искал мореход в неизведанных странах,
В те времена под ярмо не склонял своей шеи могучей
Бык и удил не кусал зуб укрощенных коней;
Не было в доме дверей, а в поле врытого камня,
Чтобы межой отделить пашню от пашни чужой.
Овцы охотно несли вымя свое с молоком.
Не было войск, ни битвы в полях, ни гнева, и копий
Грубый кузнец не ковал, грозный своим мастерством.
Ныне Юпитер царит — и повсюду убийства да раны,
Сжалься, отец! Пред чем мне робеть? Я клятв не нарушил,
Дерзких не молвил я слов против священных богов…
Если изжиты уже судьбою данные годы,
Камень поставь надо мной с надписью краткой такой:
В дни, как Мессале вослед шел по полям и морям».
Но за покорность мою велениям нежным Амура
Ты мне, Венера, пролей свет Елисейских полей,
Где без конца хороводы звенят и в порхании резвом
Дикая новь корицу родит, и широко по нивам
Щедрый кустарник возрос благоухающих роз;
Юноши тешатся там, играя средь девушек нежных,
И поединки меж них вечно заводит Амур.
Там на венчанных кудрях миртовый носит убор…
Грешных же сумрачный кров сокрыт во мраке глубоком,
Глухо и грозно вокруг черные реки шумят.
Там, над челом взъерошив гадюк, Тисифона[165] бушует,
Дальше хрипит у ворот змеиными пастями Цербер,
Черный на страже стоит кованных медью дверей;
Кружит вихрь колеса преступную плоть Иксиона,
Кто на Юнону посмел дерзкой мечтой посягнуть;
Печенью черной кормя стаю назойливых птиц;
Тантал в стоячей воде томится, но только захочет
Жажду свою утолить, воды бегут от него;
Здесь семья Данаид, оскорбившая волю Венеры,
Там да сгинет и тот, кто над страстью моей надругался,
Кто мне со зла пожелал долгих военных трудов!
Ты ж целомудренна будь, молю; и ревниво старушка
Пусть над тобою сидит стражем святой чистоты;
Пряжи долгую нить на веретенах сучить;
Девушка подле тебя, утомленная тяжким уроком,
Будет тихонько дремать, пряжу роняя из рук.
Тут бы внезапно войти, без всяких предупреждений,
Ты мне тогда, как была, навстречу, Делия, кинься,
Длинных волос не прибрав, так и беги босиком!..
Вот о чем я молю, и пусть этот день долгожданный
Мчит к нам Аврора в огнях на светозарных конях.
Был я суров и не раз говорил, что разрыв мне не страшен;
Но как далёко теперь слава дерзаний моих!
Ныне мечусь, как по ровной земле под мальчишечьей плетью
Неугомонный волчок, пущенный ловкой рукой.
Он не посмел повторить; грубые речи уйми.
Но пощади мою жизнь! Я тайною нашего ложа,
Лаской Венеры молю и поцелуем любви.
Помни, я тот, кто тебя во время тяжелой болезни
Сам вкруг постели твоей курил очистительной серой
В час, как звучал над тобой заговор ведьмы седой;
Сам я, чтоб страшные сны тебе не вредили, старался:
Сыпал священной мукой, трижды свершая обряд;
Тривии в тихой ночи девять обетов вознес.[166]
Все это я совершил; но любовь — другой пожинает,
Рвет он, счастливец, плоды пылких молений моих.
Я же, безумец, мечтал о безоблачной жизни с тобою
Думал в деревне я жить, где Делия — страж урожая,
Где под палящим лучом жатву молотят мою;
Будет мой виноград хранить она в полных корытах,
Пеной сверкающий сок, выжатый быстрой ногой;
Маленький раб на груди милой хозяйки своей;
Богу она воздавать приучится: грозди — за лозы,
Колос — за тучный посев, жертвенный пир — за стада;
Всеми пусть правит она, обо всем пусть заботится в доме,
Скоро приедет туда Мессала, и яблок румяных
Нашему гостю нарвет Делия с лучших дерев.
Славного мужа почтив, сама пусть обед приготовит
И, хлопоча, как слуга блюда ему подает.
Эвр разносит и Нот эти пустые мечты![168]
Часто заботы свои развеять вином я пытался,
Но превращала тоска в слезы хмельное вино;
Часто других обнимал, но Венера при первых же ласках,
Женщины, прочь уходя, кричали, что проклят я, верно,
Стали шептать, — о позор! — что я в колдунью влюблен.
Я не заклятьем сражен, но рук и лица красотою,
Золотом светлых кудрей нежно любимой моей.
В час, как послушный дельфин с нею к Пелею спешил.
То погубило меня, что нашелся богатый любовник:
Ах, на погибель мою хитрая сводня пришла!
Пусть она жрет кровавую снедь и, ртом обагренным
Пусть, проклиная свой рок, вкруг ведьмы тени витают,
С крыши пускай на нее кличет неистовый сыч;
Пусть на кладбищах она коренья от голода ищет,
Мертвые кости пускай — волчьи объедки грызет;
Следом же мчится за ней свора взбесившихся псов.
Сбудется так: мне знаки даны; за любовника — боги,
Грозно Венера отмстит тем, кто нарушил закон.
Ты же забудь поскорей шептанья корыстные сводни:
Бедный любовник всегда исполнит твои приказанья,
Будет угадывать их, нежно привязан к тебе;
Бедный в огромной толпе поможет, как спутник надежный
Руку протянет тебе, мигом дорогу пробьет;
С ног белоснежных твоих снимет сандалии сам…
Горе! Зачем я пою? От слов не откроются двери:
Надо стучаться рукой, полной монет золотых.
Ты, кто сейчас предпочтен, такой же судьбы опасайся:
Кто-то ретивый не зря появляется вдруг на пороге,
Подстерегает ее и убегает, таясь,
Делает вид, будто мимо спешит, но снова подходит
И, одиноко бродя, кашляет возле дверей.
Пользуйся счастьем: твой челн гладью спокойной плывет.
Вечно, желая завлечь, ты с улыбкою ласковой взглянешь,
И обернешься затем мрачным и злобным, Амур!
Что тебе в зверстве таком? И слава, скажи, велика ли,
Если начнет божество смертным силки расставлять?
Нежит кого-то в тиши: только не знаю — кого.
С клятвой она отрицает обман, но трудно поверить:
Так ведь и нашу любовь прячет от мужа она.
Сам я, несчастный, ее научил, как искусней морочить
Сам я предлог измышлял, чтоб спала в одиночестве вольном,
Тихо, подвинув засов, дверь отпирать научил,
Травы и соки носил, чтоб скорей синяки проходили —
Знаки взаимной любви, стиснутых страстью зубов…
Тоже построже следи, грех отгоняй от нее.
Будь осторожен! Пусть долгих бесед не ведет с молодежью, —
Пусть не лежит, распустив платье на голой груди,
Пусть не дурачит тебя и, в вино обмакнувши свой пальчик,
Дом ли покинет — страшись, если даже стремится на праздник
Доброй Богини, куда доступ закрыт для мужчин.
Если доверишься мне, к алтарям прокрадусь я за нею:
Страха за очи свои я не изведаю там.[169]
Помню, тебя не таясь, руку ее пожимал;
Сколько я раз тебя побеждал, вином усыпляя,
Сам же расчетливо пил, в чашу подбавив воды.
Но не со зла обижал я тебя: прости за признанье!
Я ведь тот самый и был (теперь уж не стыдно сознаться)
Гость, на кого до зари злилась собака твоя.
Глупым зачем молодая жена? Если клад драгоценный
Сам не умеешь хранить, то не поможет замок,
Вдруг притворится она, будто болит голова.
Дай мне ее сторожить: не страшат меня злые побои,
Буду готов за нее цепи таскать на ногах.
Не подойдет уж тогда красавец с искусной прической,
Всякий, кто встретится с ней, избегая дурных подозрений,
В сторону пусть отойдет или вдали обождет:
Так поступать сам бог повелел, и великая жрица
Так напророчила мне пеньем священных стихов.
Ни обагренных бичей, ни рокового огня;
Руки себе топором иссечет она в ярости буйной,
Но, невредима опять, кровью богиню кропит;
Тело пронзивши копьем, стоит с растерзанной грудью
«Деву обидеть страшись, защищенную луком Амура,
Чтобы потом не скорбеть, грозный урок получив:
Только дотронься — и вмиг богатство умчится, как наша
Кровь из зияющих ран или как пепел в ветрах!»
Но если грех ты свершишь, пусть облегчит ее бог!
Но не тебя я жалею, любя: золотою старушкой,
Матерью тронут твоей, я забываю свой гнев;
Вся трепеща, в потемках тебя ко мне она водит
Ждет неизменно всю ночь у дверей и, чуть в отдаленье
Шорох заслышит шагов, сразу меня узнает.
Долгие дни для меня проживи, старушка родная, —
Рад бы я к годам твоим годы прибавить свои!
Как ни бедова она, кровь ее все же твоя.
Но научи ты ее быть скромною, хоть не стесняет
Лентой тугою — волос, длинною столою[171] — ног.
Я соглашусь на крутой договор: и если посмею
Если виновным сочтет, пусть тащит за волосы силой,
Спустит по улице вниз даже без всякой вины.
Бить я посмею ль тебя, о Делия? Если же ярость
Вдруг загорится в груди — да онемеет рука!
Пусть без меня твой порог наша любовь сторожит.
Та, что верна никому не была, — старухой убогой
Тянет крученую нить слабой дрожащей рукой,
Прочное ткет полотно, уток вплетая в основу,
Ей говорит молодежь, окружая веселой ватагой,
Что по заслугам она в старости терпит беду;
Ей и Венера грозит, с высоты взирая Олимпа,
Немилосердна к слезам женщин, неверных в любви
Даже с седой головой образом страсти живой!
День этот[172] так предрекли нам Парки, прядущие судьбы
(Нитей же их перервать даже богам не дано):
«В день этот явится тот, кто сразит племена аквитанов,
И пред отважным бойцом трепетный ляжет Атак».[173]
Цепи плененных вождей, новый встречая триумф.[174]
Ты же, Мессала, с челом, увенчанным лавром победы,
Ты в колеснице летишь на белоснежных конях.[175]
Так! Не без Марса ты славу стяжал: Пиренеев тарбельских[176]
Знают Арар, Гаронны поток и стремительный Родан,[178]
Лигера[179] чистая синь — рыжих карнутов страна.
Но воспою ли я Кидн,[180] струящий неспешные воды,
Вьющий в песке, как змею, тихой лазури струю,
Спрятавший в оползни туч темя небесных вершин?
Я расскажу ли о том, как в Сирии и в Палестине
Голубь порхает святой,[182] белый — по всем городам,
Или как смотрится Тир[183] в моря с высоты своих башен —
Как в пламенеющий зной, когда Сириус землю терзает,
Нил благодатный несет вод своих летний разлив?
Нил-прародитель! Твои описать я сумею ль истоки,[184]
Молвить, в каких рубежах ты укрываешь главу?
Не вопиют о росе травы сухие к богам.
Вечную славу поют, тебя и Озириса славят.[185]
Варвары, свой вознося плач над мемфисским быком.[186]
Первым Озирис был, кто сделал искусной рукою
Первым он семена рассыпал по девственным нивам
И с незнакомых дерев сочные снял он плоды.
Он научил нас к жердям подвязывать юные лозы
И непреклонным серпом кудри зеленые стричь;
Выжатый грубой пятой из виноградных кистей.
Сок этот нас научил, как голос возвысить до песни,
Также размеренный лад дал неискусным ногам;
Вакх земледельца живит, утомленного тяжкой работой,
Вакх и несчастным рабам посылает покой долгожданный,
Хоть и звенят кандалы на изможденных ногах.
Нет у тебя ни скорбей, ни мрачной печали, Озирис,
Любишь ты гимны и хор, легкие игры любви,
Паллы шафранный покров,[187] льющийся к нежным стопам,
Пурпура тирского ткань и сладостной флейты напевы,
Любишь и легкий ларец[188] — тайных обрядов предмет,
К нам снизойди и Гения славь игрою и пляской,[189]
Пусть благовонье струят блестящие волосы бога,
Пусть вязеницы цветов падают с плеч и с чела.
Дня сего Гений, приди: почту я тебя фимиамом,
Сладкий пирог испеку на мопсопийском меду.[190]
Подвиг отца, окружив почестью старость его.
Память дороги твоей не угаснет в земле Тускуланской,
Белая Аль6а ее в древних домах сбережет,[191]
Ибо щедроты твои усыпили гравием крепким
Пахарь воздаст тебе честь, когда он из дальнего Рима
Ночью вернется домой, не повредив себе ног.
Гений рождения твой будь славен на многие лета,
Светел во веки веков, с каждым приходом, светлей!
Не утаить от меня значенья любовных намеков,
Тайны, звенящей подчас в шепоте сдержанных слов.
Жребий, внутренность жертв не нужны мне для их толкованья
Я предсказаний судьбы в щебете птиц не ловлю:
Мудрость я эту постиг, многими битый плетьми.
Брось притворяться и знай: сжигает бог беспощадный
Тех, кто не хочет ему волю свою подчинить.
Что тебе пользы сейчас расчесывать мягкие кудри,
Что тебе на щеки класть блестящий румянец и ногти
Столь мастерски подстригать опытной в деле рукой?
Зря подбираешь ты плащ, и зря ты меняешь одежды,
Обувью узкой такой ноги напрасно трудишь:
Хоть не лелеет кудрей хитростью долгих затей.
Уж не заклятьем ли злым, не крепким ли зельем старуха
Околдовала тебя в тихий полуночный час?
Чары старух урожай уводят в соседнее поле,
Чары грозят и Луну совлечь с ее колесницы, —
И одолели б ее, если б не гулкая медь…[192]
Что я тужу? Не опасны тебе ни заклятья, ни травы.
Нет, не нужна красоте помощь ночной ворожбы:
В долгом лобзанье прильнуть, ноги с ногами сплести.
Ты же, Фолоя, не будь суровою с мальчиком пылким
(Помни, Венера воздаст за горделивый отказ!).
Ценных даров не проси: пусть сыплет их старец влюбленный,
Гор золотых милей молодой, чьи щеки пылают
Гладкие, чья борода шею тебе не шерстит;
Вкруг его плеч ты обвей свои белоснежные руки, —
Жалким покажется вмиг даже богатство царей.
Чтоб не робел и скорей к нежным глубинам приник,
Как, языками борясь, во влажных сгорать поцелуях.
В шею, целуя, врезать страстные знаки зубов.
Дев же холодных, увы, ни алмазы не красят, ни жемчуг;
Поздно любовь к себе призывать и позднюю юность
В годы, когда седина дряхлые тронет виски.
Срок — красоту наводить: скорлупою зеленых орехов
Волосы красить начнешь, годы скрывая свои;[193]
С кожи морщины сгонять, омоложая лицо.
Помни: покуда еще цветут твои первые весны,
Пользуйся ими, — бегут резвой стопою они.
Сердце Марата не рви: что славы — мальчика мучить?
Сжалься над нежным, молю: ему причиняет желтуху
Не роковая болезнь, но непосильная страсть.
Бедный! Покинут тобой, как часто он в жалобах горьких
Здесь изнывал и вокруг все было влажно от слез!
Тех, кто желаньем горит, хитростям учит сам бог.
Тайной любви я уловки постиг: умею беззвучно
Тихий сорвать поцелуй, страстные вздохи сдержать;
Всюду я, всюду смогу прокрасться во мраке полночном
Что мне в искусстве моем, если презрен любовник несчастный,
Если злодейка моя даже с постели бежит?
Ах, обещает не раз, но всегда вероломно обманет:
Часто в терзаниях злых ночь я не сплю напролет,
Жадно готов я ловить звук отдаленных шагов».
Мальчик мой бедный, не плачь: ведь ты ей сердца не тронешь!
Верь мне, напрасно твои веки распухли от слез.
Ты же, Фолоя, узнай, что гордость богам ненавистна,
Некогда так и Марат шутил над несчастной любовью;
Чуял ли он, что над ним реет уж мстительный бог?[194]
Он, говорят, смеяться дерзал над слезами страданья,
И отговоркой пустой страсть он любил разжигать.
Крепкий засов на дверях с неодолимым замком.
Кара грозит и тебе, если гордость свою не оставишь.
Как ты захочешь мольбой нынешний день возвратить!
Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал?
Как он был дик и жесток в гневе железном своем!
С ним человеческий род узнал войну и убийства,
К смерти зловещей был путь самый короткий открыт.
Людям во зло этот меч — пугало диких зверей.
Золота это соблазн и вина: не знали сражений
В дни, когда нежным птенцом бегал у ваших я ног.
Не было ни крепостей, ни вала, и спал беззаботно
Встарь мне жилось бы легко, не знал бы я копий грозящих
И, содрогаясь душой, звуков трубы не ловил.
Ныне влекут меня в бой, и, может быть, враг уже точит
Стрелы, чьи острия скоро мне сердце пронзят.
В дни, когда нежным птенцом бегал у ваших я ног.
Да не смущает вас то, что из древнего пня родились вы:
Те же вы были в дому предков старинных моих.
Верность святей береглась, когда, радуясь бедному дару,
Добрым он делался вмиг, посвящал ли молящийся грозди
Иль из колосьев венок в волосы бога вплетал.
Тот, чьи желанья сбылись, приносил пироги в благодарность,
Девочка-дочка вослед чистые соты несла.
Жертвою будет у нас сельских хлевов боровок;
В чистой одежде за ней я пойду, оплетенные миртом
Буду корзины нести, миртом обвив и чело.
Этим я вам угожу; другой пусть оружьем бряцает,
Чтоб за пирушкой моей вспоминал о подвигах воин
И на полночном столе лагерь вином рисовал.
Что за безумье — войной призывать к себе черную гибель!
Смерть уж и так нам грозит, крадется тихой стопой.
Там по стигийским волнам лодочник страшный плывет;
Там возле черных болот блуждают бледные толпы —
Щеки истерзаны там, обожжены волоса.
Сколь же похвальнее тот, у кого безмятежная старость
Ходит он сам за отарой своей, а сын за ягненком;
Если ж устанет в трудах, воду согреет жена.
Быть бы таким! Да позволит судьба засиять сединою,
Вспомнить на старости лет были минувших времен!
Первый на пашню быков в согнутых ярмах привел;
Мир возрастил нам лозу и припрятал сок виноградный
С тем, чтоб отцовский сосуд сына вином напоил;
Мир наступил, и блестят мотыга и плуг, а доспехи
Сын деревень из рощи везет, немного подвыпив,
В мирной телеге своей внуков, детей и жену.
Но загремит Венеры война — и поднимет бедняжка
Вопль о разбитых дверях, вырванной пряди волос,
Плачет над силой слепой диких своих кулаков.
Им плутоватый Амур подсыпает ругательства в ссору,
Сам же, на драку смотря, он равнодушно сидит.
Ах, не из камня ли тот и железа, кто может ударить
Право, довольно с него изодрать ее тонкие ткани,
Право, довольно покров на голове растрепать;
Хватит того, что
Ты, вызывающий плач женщины гневом одним!
Щит и дреколье: вдали быть от Венеры ему.
К нам снизойди, о мир всеблагой, и, вздымая свой колос,
Из осиянных одежд щедро плоды рассыпай!
КНИГА ВТОРАЯ
Стойте в молчанье кругом: освящаем поля мы и жатву,[195]
Чинный свершая обряд, древле завещанный нам.
Вакх, снизойди, и с рожек твоих[196] да склоняются грозди,
Ты же, Церера, обвей вязью колосьев чело!
Тягостный труд свой прервав, в угол повесит сошник.
Освободите ярмо от ремней: под венками сегодня
Пусть отдыхают волы, ясли да будут полны.
Ныне мы все отдаем божеству: ни единая пряха
Вы же останьтесь вдали, от жертвы прочь отойдите,
Те, кому в прошлую ночь радость Венера дала;
Чистое вышним богам угодно: в чистой одежде
Шествуйте ныне к ручьям, черпайте чистой рукой.
В белых одеждах толпа, в свежих масличных венках.
Боги отцов, святим мы поля, поселян освящаем;
Дальше от наших границ вы отгоняйте беду.
Пусть же обманной травой не смеются над жатвою нивы,
Чисто одетый тогда, в урожае уверенный пахарь
Будет в огонь очага смело поленья бросать:
Стая питомцев-рабов, достатка хозяйского признак,
Будет играть у костра, строить шалаш из ветвей.
В жертвенных недрах[197] овцы милость пророчат богов?
Дайте бочонок теперь с окуренным старым фалерном,[198]
С амфор хиосского вы сбейте густую смолу!
Славь этот день, вино! Не стыдно в праздник напиться,
Каждый за кубком своим да воскликнет: «Во здравье Мессалы!»
Нет его, но да звучит имя его на устах!
Как знаменит твой триумф над тьмами племен аквитанских,[199]
О победительный вождь, слава косматых отцов![200]
Нашим богам полевым благодаренья гремят.
Сёла пою и сельских богов, наставников наших:
Больше не станет никто желуди с голоду грызть;
Это впервые они научили складывать бревна,
Это впервые они быков обучили работе
И под возок, говорят, круг колеса подвели.
Дикий исчез обиход, мы плодовые садим деревья,
Близ проведенной воды зазеленели сады,
И с беззаботным вином трезвая влага слилась.
Жатву приносит земля, когда в жарком пыланье светила
Падает летом с полей золото светлых кудрей;
Соки весенних цветов пчела переносит в свой улей,
Пахарь, наскучив в полях постоянной работой, впервые
Свой деревенский напев в мерные стопы сложил,
И на сухом тростнике впервые песнь заиграл он,[201]
Звонким созвучием слов славя венчанных богов.
Первый повел хоровод, новым искусством пленен;
Дан был за это ему козел из богатого стада:
Праздника памятный дар средства умножил певца.[202]
Сельский мальчик заплел из цветов весенних впервые
Сельская носит овца на спине руно завитое,
Чтобы заботу всегда девушкам нежным давать.
Женский рождается труд, урок ежедневный, и быстро
Крутится веретено в пальцах умелой руки;
Туго натянутый край пряжи под гребнем звенит.
Сам Купидон, говорят, родился средь стад и средь пастбищ,
Меж табунов кобылиц, не укрощенных никем;
Начал впервые он там из лука стрелять неискусно.
И не в овец, как раньше, он бьет, но рад поразить он
Девушку или стрелой крепкого мужа пронзить:
Юношу он богатства лишит и старца заставит
Плакать позорно у ног гневной его госпожи;
В сумерках к другу она тихо крадется одна,
Ищет пути неверной стопой, от страха колеблясь,
И, протянувши вперед руку, в потемках идет.
О, как безрадостны те, которых сей бог угнетает!
Праздничный пир посети, о божественный! Стрелы сложи ты
И, умоляю, припрячь факел пылающий свой!
Славному богу хвалу возглашайте, к стадам призывайте,
Громко зовите к стадам, кличьте тихонько к себе.
Флейты фригийской звук все заглушают вокруг.
Смейтесь! Уж Ночь запрягает коней, и вокруг колесницы
Матери[204] мчит свои полет звезд золотой хоровод;
С темными крыльями Сон шагает вослед молчаливо,
Черных видений толпа шаткой стопою бредет.
Гений Рожденья идет к алтарям, возносите молитвы,
Юные жены, мужи — все воспевайте хвалу!
Ладан благой да горит, в очагах да горят фимиамы;
Их из богатых земель томный привозит араб.
Кудри святые его нежный венчает венок.
Чистый нард пусть течет с чела благовонного бога,
Пусть он вкусит пирога, чистым напьется вином;
Он на моленья твои да кивнет, Корнут, благосклонно.
Просьбу твою предскажу: ты просишь верной супруги!
О, я уверен, богам это известно давно.
Ты не попросишь себе земель безграничного мира,
Где молодой земледел пашет могучим волом,
Сколько бы их ни несли волны Восточных морей.
Так да свершится! Пускай летит на трепещущих крыльях
И золотые несет брачные цепи Амур, —
Крепки да будут они до тех пор, пока вялая старость
Гений Рождения пусть приходит и к дедам и внукам,
Пусть у колен старика юная стая шалит.
Милой моею, Корнут, завладели деревня и хутор:
Право, железные те, кто из столиц — ни на шаг!
Ныне Венера сама поселилась на нивах широких,
И деревенским словам учится в поле Амур.
Жирные глыбы земли крепкой мотыгой взрывал.
Я, будто пахарь простой, управлял бы выгнутым плугом,
Идя за парой волов, пашню рыхля под посев.
Я бы не стал ни на солнце пенять, мне жгущее тело,
Пас ведь и сам Аполлон-красавец тельцов у Адмета,[205]
Но не пошли ему впрок струны и кудри его,
Соком целительных трав томления не залечил он:
Все врачеванья его преодолела любовь.
‹На водопой их водил, сам и коров он доил.›
Смешивать нас научил с парным молоком он закваску,
Чтобы, смешавшись, могла млечная влага густеть.
Были корзины тогда сплетены из гибких тростинок,
О, сколько раз, говорят, когда нес на плечах он теленка,
Встретившись с братом в полях, рдела родная сестра![206]
О, сколько раз в то время, как пел он в глубокой долине,
Ревом глушили быки стройные песни его!
И без ответа толпой шли от святилищ домой;
Часто Латону смущал священных волос беспорядок, —
Тех, что пленяли не раз даже и мачехи[207] взор:
Простоволосого видя его, без всякой прически,
«Где же твой Делос, о Феб, где теперь Дельфийская Пифо?[208]
Видно, неволит любовь в маленькой хижине жить!»
Как были счастливы все, когда без стыда и открыто
Можно и вечным богам было Венере служить!
Басней тот быть предпочтет, чем божеством без любви.
Ты же, над кем Купидон командует, брови нахмурив,
Кто бы ты ни был, свой стан в хижине нашей раскинь.
В веке железном хвалы не Венере гремят, а наживе:
Эта нажива несла доспехи бойцам одичалым,
С ней и убийство пришло, с нею — кровавая смерть.
Эта нажива искать велела опасностей в море,
Острый клюв боевой шатким дала кораблям.[209]
Тысячи югеров дать овцам бесчисленных стад;
Мрамор его зарубежный прельстит — и при шуме народном
В город колонну влачат многие сотни быков;
Неукротимых морей валы запирает он молом,
Но на пирушках моих с простою самосской посудой,[211]
Даром куманских колес, глина да радует взор!
Горе мне, горе! Теперь богатство тешит красавиц:
Пусть же нажива царит — ищет Венера ее;
И удивляет весь Рим щедрым подарком моим,
Негой прозрачных одежд, что сотканы женщиной Коса,[212]
Расположившей на них вязь паутин золотых;
Пусть перед нею идут рабы темнокожие — инды,
Пусть доставляют всегда ей отборные яркие краски:
Африка — красный багрец, Тир же — свой пурпурный сок.
Ведомо всем и без слов: царит у нас варвар недавний,
Кто на помосте стоял с белой от мела ногой.[213]
Пусть же семян не вернет жесткая нива твоя!
Также и ласковый Вакх, насадивший отрадные лозы,
Также и ты, о Вакх, бочки проклятые кинь!
Ах, как преступно скрывать красавиц в печальной деревне:
Лучше да сгинут плоды, лишь бы девы в глуши не томились!
Желуди рады мы грызть, воду, как прадеды, пить:
Прадедов желудь питал, но любить они всюду умели, —
Был ли какой им изъян без борозды и семян?
Радость дарила свою, в долах под сенью листвы
Не было ни сторожей, ни дверей — преграды влюбленным.
Если возможно, молю, — древний обычай, вернись!
………
Если ж она заперлась и возможности нет для свиданий,
Горе бедняге: тогда тоги не впрок ширина![214]
Что ж, уводите меня! Для владычицы вспашем мы поле:
Рабских цепей и плетей я не отвергну теперь.
Вижу я, быть мне рабом: госпожа для меня отыскалась;
Ныне навеки прощай, древняя воля отцов!
Рабство печально мое, и цепи меня удручают;
Но горемычному впредь путь не ослабит Амур.
О, я горю! Отстрани, дева, свой жгучий огонь!
Чтобы не знать никогда таких жестоких страданий,
Камнем хотел бы я быть оледенелых вершин
Или в безумии бурь стоять нерушимым утесом
Горек отныне мне день, а ночи тень — еще горше,
Каждый час у меня мрачною желчью залит.
Ах, ни певец Аполлон, ни элегии мне не помогут:
Тянет за деньгами вновь жадную руку она.
Чтил ведь я вас не затем, чтобы войну прославлять,
Не воспевал я ни солнца путей, ни того, как сияет,
Круг свой закончив, Луна, вспять возвращая коней.
Нет, я стихами ищу к госпоже моей легкой дороги:
Ах, дары добывать я должен грехом и убийством,
Чтобы в слезах не лежать возле закрытых дверей!
Иль воровать из храмов святых богов украшенья.
Только Венеру тогда раньше других оскорблю:
Пусть святотатственных рук дело узнает теперь!
Сгиньте же все, кто себе изумруды зеленые копит,
Кто белоснежную шерсть красит в тирийский багрец!
Все это вводит в соблазн, и блестящий из Красного моря
Так зародилося зло — и ключ на дверях появился,
И устрашающий пес сторожем лег на порог.
Но потряси хорошенько мошной — и сломлена стража,
И отворяется дверь, да и собака молчит.
Вот уж прибавил добра к полному скопищу зол!
Тут уж и плач и ссоры звучат, и это причиной
Стало тому, что Амур богом бесчестным прослыл.
Ты же, гонящая прочь друзей, превзойденных богатством, —
Пусть на твой лютый порог со смехом юноши смотрят,
Не подавая воды, чтобы огонь погасить;
Если придет к тебе смерть, пусть никто над тобой не заплачет
И не украсит ничем мрачных твоих похорон.
Слезы исторгнет у всех перед последним костром:
Смотришь, иной старичок, из почтенья к любви догоревшей,
Ей ежегодно венки будет на гроб приносить
И, уходя, говорить: «Покойся тихо и мирно,
Правда все то, что пою; но есть ли мне польза от правды?
Должно Амуру служить так, как велит госпожа.
Если бы предков гнездо продать она мне приказала, —
Лары, прощайте! Теперь всё распродам я с торгов!
Сколько бы трав ни росло на фессалийской земле,[215]
Сок, что струится из чресл кобылицы, горящей желаньем,
Там, где Венера томит похотью дикий табун, —
Сотни дурманов иных смешай, о моя Немесида, —
Все за один только взгляд, ласковый выпью до дна!
Смилуйся, Феб, над новым жрецом, в твой храм приходящим:
Будь здесь с кифарой своей, с песней сюда снизойди.
Ныне созвучных ладов коснись перстами, молю я,
Ныне в хвалы обрати ты песнопенья мои.
О, снизойди, возложив на главу триумфальные лавры,
Пышный, блестящий приди: надень нарядное платье,
Длинные кудри свои на голове расчеши.
Будь таким же, как был, когда ты, по изгнанье Сатурна,
Ты прозреваешь в веках, и жрец, тобой вдохновенный,
Знает, какую судьбу вещие птицы сулят;
Жребий подвластен тебе, и тобою научен гадатель
Темные знаки богов в жертвенных недрах читать;
Римских мужей никогда, им предрекая судьбу.
Феб, Мессалину дозволь коснуться пророческих хартий
И песнопенья, молю, жрицы твоей вдохнови.
Жребий она Энею дала,[217] когда, по преданью,
Не помышлял он о Риме еще, взирая печально
На роковой Илион[218] и на горящих богов.
Ромул еще не сложил те стены вечного града,
Где поселиться не смог вместе с ним брат его Рем.[219]
И покрывали ряды хижин Юпитеров холм,
Пан, окроплен молоком,[221] стоял там под каменным дубом,
Палес из древа была грубым ножом создана,
Там кочевой пастух, на ветвях свой дар помещая,
Этой свирели лады из тростинок составлены разных,
Воском спаян их ряд — от головной до меньшой.
Там же, где ныне лежит равнина Велабра,[223] бывало
Лодочка малая шла по неглубокой воде;
Юноше с толстой сумой — девушку в полдничный день
И возвращалися с ней дары изобильной деревни —
Сыр и барашек младой от белоснежной овцы.
[224]" «Неутомимый Эней,[225] Амура крылатого братец!
Вот уж Юпитер тебе указует лаврентские земли,[226]
Ларов-скитальцев зовет гостеприимный приют.
Там небеса обретешь, когда Яумиция волны,
Как Индигета,[227] тебя к сонму богов вознесут.
Слышат троянцы твои гордой богини привет.
Вот уж пожаром блестит пылающий лагерь рутулов:
Я предрекаю, о Турн,[228] близкую гибель твою!
Лагерь Лаврента я зрю, предо мною Лавиния стены,[229]
Илия,[231] вижу тебя, о жрица, любезная Марсу,
Вижу, как бросила ты Весты святой алтари,
Тайный брак завершен, упали девичьи повязки,
Страстного бога доспех на побережье забыт.
Скоро на этих лугах мощный воздвигнется град.
Рим, для подвластных земель роковым твое имя пребудет
Там, где на нивы свои с неба Церера глядит,
Там, где рождается день, и там, где река Океана
Троя тогда на себя подивится[233] и скажет, что славно
Долгий ваш путь завершен в доброй заботе о ней.
Столь же верна моя речь, как безвредны мне яства из лавра,
Как нерушима вовек девственность плоти моей».[234]
И потрясала главой, тучей взвивая власы.
………
………
Все Амальфеи слова, и песнь Герофилы Марнесской,
Предупреждения все мудрой гречанки Фито.[235]
Также оракул святой, что по водам реки Аниена[236]
………
………
Знаменья злые войны, комету они предсказали,
С ней предвещали земле яростный каменный дождь;
Молвят, гремела труба, и оружье бряцало на небе,
И прорицали леса бегства ужасную весть;
И в колесницу весь год бледных впрягало коней;
Изображенья богов проливали горючие слезы,
И, предвещая беду, заговорили быки.[238]
Все это было давно; а теперь, Аполлон милосердный,
Пусть на священном огне затрещат лавровые ветви,
Вестью благою суля радостный год и святой.
Если же лавр благовестье подаст, ликуйте, селяне:
Житницы ваши набьет спелым Церера зерном,
Доверху все он нальет бочки и чаны свои,
Вакхом омытый пастух прославит свой праздник — Палилий[239]
Сельских: уйдите теперь, волки, подальше от стад!
Выпивши, он подожжет священные кучи соломы,
Деток жена народит, и малый сынок поцелуи
Будет срывать у отца, за уши крепко схватив;
Деду не надоест сторожить молодого внучонка,
Не надоест старику с ним по-ребячьи болтать.
Там, где старинных дерев падает зыбкая тень,
Иль из одёжи кругом навесы раскинет с венками
И водрузит пред собой кубок увенчанный свой;
Каждый, праздничный пир себе приготовив, поставит
Юноша там, захмелев, браниться с милою будет,
После же будет просить ругань свою позабыть.
С милой подругой жесток, — отрезвившись, он горько заплачет,
Пылко начнет уверять, будто свихнулся с ума.
Сгинут, да будет у нас впредь безоружен Амур!
Славно искусство стрельбы, но едва Купидон за оружие
Взялся, — и многим, увы, зло причинила стрельба,
Да, и особенно мне! Израненный, год уж лежу я,
Всё Немесиду пою, без которой стих мой не в силах
Слов подходящих найти и соразмерить стопу.
Ты же, красавица, знай: охраняют боги поэтов!
И потому пощади, помни святого певца,
Пред колесницей своей взятые им города,[240]
Лавр на чело возложив; и, лавром диким увенчан,
Примется воин греметь кликами: «Славься, триумф!»
Мой же Мессала толпу поразит тогда зрелищем дивным:
Благослови меня, Феб! Да вьются всегда твои кудри
И да пребудет вовек чистою девой сестра![241]
В лагерь сбирается Макр.[242] Что станется с нежным Амуром?
Пустится ль храбро вослед, на спину вскинув колчан?
И повлекут ли бойца дороги земли или море,
Бурное, станет ли бог оруженосцем его?
И под знамена свои вновь призови беглеца.
Если ж бойцов ты щадишь, то вот тебе еще новый:
В легком он шлеме себе сам будет воду носить.
В лагерь я мчусь, — Венера, прощай, прощайте, красотки!
Громки слова; но хотя и хвастаюсь я громогласно,
Живо замкнутая дверь храбрые речи уймет.
Клялся не раз я порог этой двери навеки покинуть,
Но возвращали меня ноги упорно к нему.
О, если б стрелы твои грудой обломков легли!
Сводишь меня ты с ума, меня накликать заставляешь
Злую беду на себя, учишь кощунству язык.
Смертью пресек бы я зло, но жизнь мою греет Надежда
Пахарь Надеждой живет, Надежда пашне вверяет
Зерна затем, чтоб земля их возвратила стократ;
Птицу в ловушку она, а рыбу на удочку манит,
Скрывши приманкой своей тонкое жало крючка;
Ноги железом гремят, — он за работой поет;
Только Надежда сулит склонить Немесиду, но тщетно:
Горе! С богиней самой споришь, жестокая, ты!
Сжалься! Молю я твоей сестры безвременным прахом:
Ей, как святыне, молюсь, на ее гробницу подарки
Буду носить и венки, их окропивши слезой.
К ней на могилу приду; умоляя, там буду сидеть я
И перед пеплом немым тихо роптать на судьбу.
Словом ее запрещу быть равнодушной ко мне;
Злых да не шлют тебе снов ее оскорбленные маны,[243]
Да не предстанет она ночью пред ложем твоим
В горестном образе том, в каком, с окна соскользнувши…
Полно! Не стану будить, о владычица, свежей печали:
Стою ли я хоть одной горькой слезинки твоей?
Да и тебе ли слезой омрачать говорящие очи:
Милая, ты ведь добра, — злобная сводня вредна.
Носит тихонько тебе, бегает взад и вперед;
Часто, когда узнаю за порогом безжалостным голос
Милой моей, — говорит, будто нет дома ее;
Часто, хоть ночь и обещана мне, уверяет старуха,
Мучусь в заботах тогда и в догадках рассудок теряю:
Кто госпожой овладел, как овладел госпожой?
Сводня проклятая, сгинь! Коль до слуха богов из проклятий
Хоть половина дойдет, плохо придется тебе!
КНИГА ТРЕТЬЯ
Марта календы пришли,[245] и римлянин праздник встречает
(Прадед его в старину днем этим год начинал);
Всюду сегодня летят вереницею пышной подарки,
Сыплются по площадям и по нарядным домам.
Нашей, не нашей — как знать? — все же любимой вовек?
Нежных красавиц на песнь, а жадных на золото ловят:
Что ж! Коль достойна стихов — пусть веселится стихам.
Желтым пергаментом я оберну белоснежную книжку,
Сверху на тонком листе папируса сделаю надпись,
Чтобы те буквы векам имя вещали твое,
А на обоих концах раскрашу рога я у палки:
Следует именно так песни любви подносить.[247]
Тенью кастальскою вас и пиерийской струей,[248] —
Мчитесь к любимой моей и вручите изящную книжку:
Да не поблекнет ничто в радостных красках ее.
Дева ответит тогда, любим ли я равною страстью,
Прежде всего воздайте ей честь сердечным приветом
И передайте затем тихо такие слова:
«Некогда муж, а теперь только брат недоступной Неэры
Молит тебя этот дар малый принять от него
Будешь ли нежной женой или далекой сестрой».
Лучше будь мне женой: унесет надежду на это
Лишь после смерти моей в Дитовом[249] царстве река».
С сердцем железным был тот, кто у девушки отнял впервые
Юношу иль у него силой любимую взял.
Был бессердечен и тот, кого тоска не сломила,
Кто в состоянье был жить даже в разлуке с женой.
Мне не по силам: тоска крепкие рушит сердца.
Не постыжусь я правду сказать и смело сознаюсь
В том, что полна моя жизнь множеством горьких обид.
Что же! Когда наконец я тенью прозрачною стану,
Пусть и Неэра придет, распустив свои длинные кудри,
Пусть над костром роковым в горести плачет она.
С матерью милой она пусть придет — со спутницей в скорби:
Зятя оплачет она, мужа оплачет жена.
Благочестиво затем руки водою омыв,
Все, что от плоти моей останется, — белые кости —
Вместе они соберут, черные платья надев.
А подобравши, сперва оросят многолетним Лиэем[250]
Влажные кости они полотняным покровом осушат
И, осушив, наконец сложат во мраморный склеп.
Будут пролиты там товары богатой Панхеи,[251]
Все, что Ассирия даст и аравийский Восток;
Так бы хотел опочить я, обратившись во прах.
Надпись пускай огласит причину печальной кончины,
Пусть на гробнице моей каждый прохожий прочтет:
«Здесь почиет Лигдам: тоска и скорбь о Неэре,
Много ли проку, что я, отягчая обетами небо,
Часто мольбы вознося, ладан обильный куря,
Вовсе прошу не о том, чтоб из мраморных пышных чертогов
Дома, известного всем, мне выходить по утрам,
И всеблагая земля пышный дала урожай,
Но лишь о том, чтоб с Неэрой делить все радости жизни,
Чтобы на лоне ее старость угасла моя
В час, когда наконец, распростившись с прожитыми днями,
Разве поможет тогда мне золота грузная тяжесть
Или могучая новь, взрытая сотней волов?
Разве поможет дворец, что стоит на фригийских колоннах, —
Хоть на твоих, о Тенар, хоть на твоих, о Карист,[252]
Иль потолок золотой, или же мраморный пол?
Жемчуг ли радость мне даст, с берегов эритрейских[253] добытый,
Шерсть ли, чей пламенный цвет — пурпур сидонских пучин,[254] —
Все, что пленяет толпу? Но блага эти рождают
Нет, не богатство целит и заботы и души людские:
Ибо Фортуна в веках прихотью правит своей.
Пусть даже бедность с тобой мне будет отрадна, Неэра,
А без тебя не хочу царской казною владеть.
О, мой счастливейший день! Он мне четырежды мил.
Если же просьбам любви о сладком твоем возвращенье
С неблагосклонной душой внемлет неласковый бог,
Мне не поможет ни власть, ни Лидии брег златоносный,
Пусть их желает другой, а мне да позволено будет
В бедности весело жить с милой моею женой.
Так снизойди же, склонись, Сатурния,[255] к робким моленьям.
В створке жемчужной плыви ты, о Киприда, ко мне!
Вечно ведущие нить, ткущие будущий день, —
К черным болотам меня и к рекам Дита унылым
Бледный пусть Орк призовет, вялых владыка пучин.[257]
Лучшего жду от богов! Да не сбудутся те сновиденья,
Что во вчерашнюю ночь мой отравляли покой!
Прочь вы, лживые сны, сокройтесь вы, мнимые лики,
Бросьте доверья к себе в разуме нашем искать.
Нам о грядущей судьбе недра разъятые жертв;
Сны безрассудной толпой играют в обманчивом мраке,
Ложью внушая своей ужас трусливой душе.
Смертных же суетный род ублажить видения ночи
Всё же, хотят ли внимать наставлениям истины люди
Иль доверяют они лживым обманчивым снам,
Да обезвредит теперь ночные тревоги Люцина,
В призрак пускай обратит мой незаслуженный страх,
Да и богов не хулил благочестивый язык.
Но, хоть по своду небес промчалась на черной квадриге
Ночь и в лазурной реке[260] оси омыла колес,
Не усыпил меня бог, исцеляющий душу больную:
Только когда восходил лучезарный Феб на востоке,
Очи усталые мне поздний овеял покой.
Юноша светлый, обвив чело целомудренным лавром,[261]
Вижу, в жилище мое тихой стопою вошел;
И человеческий дом гостя такого не знал.
Пышные кудри лились на стройную шею, струились
Капли сирийской росы с благоуханных волос.
Весь он сиял, как Луна, дитя Латоны,[262] сияет,
Так у невесты, впервой приведенной к мужу младому,
Красит румянец живой нежных ланит белизну;
Так горит амарант, средь белых лилий вплетенный,
Светлого яблока так осенью пурпур горит.
И покрывала она светлое тело его.
Редкой работы была из золота и черепахи
Лира, которую он левой рукою держал.
Сразу, представ предо мной, он плектром из кости слоновой[263]
Но, прекративши затем перекличку напева и пальцев,
Сладостным голосом речь молвил печальную он:
«Здравствуй, любимец богов: к доподлинно чистым поэтам
Вакх, Пиериды и Феб милости вечной полны.
Не в состоянии знать тайну грядущих часов.
Мне же дозволил отец[264] открывать веления рока:
Видят далеко в веках зоркие очи мои.
Сих прорицаний слова принимай за чистую правду,
Та, что тебе дорога и дороже, чем матери дочка,
Чем молодая жена страстному мужу ее,
Ради кого ты мольбой властителей неба тревожишь,
Та, что мешает тебе дни без тревог проводить
Мучит напрасно толпой лживых видений ночных,
Та, кого песни твои за красу прославляют, — Неэра
Предпочитает себе мужа другого найти;
Душу преступную ей томят иные мечтанья:
О, безжалостный род, вероломное женское племя!
О, пусть неверной жене гибель измена несет!
Все же смягчится она: изменчиво женское сердце;
Только со страсной мольбой руки ты к ней простирай.
Грозный Амур приучил стойко побои сносить.
Некогда сам я пас Адмета белое стадо.
И не для шутки пустой сложен об этом рассказ:
Помню, не стало уж сил мне тешиться звонкой кифарой,
Но без конца в эти дни играл на пастушеской дудке,
Я — Юпитера сын, гордой Латоны дитя.
Нет, ты не знаешь любви, о юноша, если не можешь
Злую терпеть госпожу, брачные цепи носить;
Сердце жестокое ты слезной мольбою смягчишь.
Если же в храмах святых оракулы правду вещают,
То от лица моего вот что ты ей предскажи:
«В этом супружестве, знай, тебе посылает сам Делий
Молвил — и сон отлетел, и всей грудью глубоко вздохнул я.
О, если б мне не видать столько печали и зла!
Мог ли я думать, что ты взаимные клятвы нарушишь
Иль что проступок такой в сердце гнездится твоем:
И не Химера, чья пасть мечет жестокий огонь,
И не собака из бездн,[266] с обвитой гадами шеей,
С грозной тройной головой, с жалами трех языков,
Ведь не Скиллой, чей стан оплетен свирепыми псами,
Ты не на Скифской земле родилась, не на Сирте коварном,[267]
Но в утонченном дому, где не злодеи живут, —
Мать, превзошедшая всех добротою своей несказанной,
Мягкосердечный отец, с кем не сравнится другой.
Теплым дыханием Нот их без следа разнесет!
Вас полонили, друзья, ключевые этрусские воды,
Воды, к которым пути в знойные дни не ищи;
В дни же, когда земля весенним пурпуром блещет,
Байским священным струям не уступают они.[268]
Сжалься, богиня, молю, — юность невинна моя!
Доброй Богини святых радений, мужам недоступных,
Я не пытался открыть, дерзким желаньем смущен,
Не наливала рука в стакан смертоносных напитков,
Не поджигал по ночам святотатственным пламенем храма,
Не волновал никогда сердце преступной мечтой
Или, в безумной душе замышляя злодейскую распрю,
Бреда кощунственных слов не возносил на богов.
И не подкралась ко мне старость походкой хромой.
День рождения мой впервые увидел родитель
В год, как обоих сразил консулов день роковой.[269]
Много ли пользы — срывать с лозы недозрелые грозди,
О, пощадите меня, властители заводей бледных,
Боги, которым вручен третьего царства престол![270]
Пусть Елисейские мне поля увидеть придется,
Встретить на Лете челнок и Киммерии пруды,[271]
И о былых временах сказывать внукам начну.
Если б томительный жар меня лишь пугал понапрасну
Три пятидневья уже тело страдает мое.
Вы же этрусских ключей божества прославляете ныне,
Счастливы будьте и нас в блаженстве своем не забудьте,
Буду ли жив я еще или уже час мой настал.
Диту во здравье мое чернорунных овец посвящайте,
В чашах несите вино, с белым смешав молоком.
Либер пресветлый, приди (да будут с тобою вовеки
Лозы таинств твоих, плющ да венчает чело),
Прочь унеси мою скорбь, исцелив ее чашей своею:
Часто подарки твои в нас побеждают любовь.
Щедрой рукою для нас струи фалернского лей!
Тяжких трудов и забот сокройся, проклятое племя,
Делий да блещет средь нас нежными крыльями птиц!
Вы ж, дорогие друзья, предложенный лад соблюдайте:
Если же винную брань тихоня какой-нибудь бросит,
Пусть обморочит его милая дева тайком.
Бог этот полнит нам дух, необузданных он укрощает,
Деве-владычице их в полную власть отдает,
Неукротимым зверям неясность вливает в сердца.
В этом силен и Амур. Но у Вакха просите подарков:
Пользу кому же из вас кубок сухой принесет?
Милостив Либер идет и вовсе суров не бывает
Сходит он гневен лишь к тем, которые слишком угрюмы:
Тот, кто боится сердить гневного бога, — да пьет!
Как он ужасен порой и каким он грозит наказаньем,
Учит кадмейская мать страшной добычей своей.[272]
Да испытает, как зол в гневе обиженный бог…
Глупый, чего я прошу? Безрассудные эти желанья
Тучи воздушные, вихрь да разнесут над землей!
Хоть не осталось любви ко мне в твоем сердце, Неэра,
Мы же сегодня досуг отдадим беззаботному пиру:
После бесчисленных бед выдался радостный день.
Горе мне! Трудно теперь притворяться беспечно-веселым,
Трудно шутить за столом, если на сердце печаль,
Горько у хмурых людей пьяные речи звучат.
Жалкий, о чем я молю? Да сокроются злые заботы:
Скорбные, отче Леней, ты ненавидишь слова…
Плакала некогда ты над обманом Тезея, критянка,[273]
Дочка Миноса, была ты воспета ученым Катуллом,
Мужа преступного он неблагодарность явил.
Вам же я ныне скажу: блажен, кто из горя чужого
Опыт полезный извлек, как своего избежать.
Пусть вас лукавой мольбой лживый язык не смутит.
Если же лгунья тебе поклянется глазами своими,
Даже Юноной своей или Венерой своей,
Ты ей нимало не верь: смеется над клятвой влюбленных
Так для чего ж без конца я на хитрые девичьи речи
Жалуюсь? Прочь от меня, скука серьезных речей!
Как бы хотел я с тобой покоиться долгою ночью,
Только с тобою одной долгие дни проводить,
О вероломный мой враг, — все же любимый вовек!
Вакх обожает наяд: что медлишь, ленивый прислужник?
Хмель многолетний вина Марция влагой разбавь![274]
Жадным желаньем горя новое ложе познать,
Целую ночь напролет не буду вздыхать я, горюя.
Ну же, мой мальчик, скорей крепкого в чашу мне лей!
Мне уж давно надлежит, обрызгав нардом сирийским
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Буду тебя, Мессала, я петь; и хотя твою доблесть
Зная, страшится мой дух, что ему не под силу те песни,
Все же начну. Если стих мой сравнить с твоею заслугой,
Будет он хил: я — жалкий певец для столь славных деяний;
Так, чтоб величию их и слог отвечал величавый.
Ценно лишь рвенье мое, но ты малых даров не отвергнешь:
Даже и Фебу принес угодный подарок критянин,
Вакха хозяин Икар ублажил, о чем с небосвода
Огнь Эригоны и Пса, — чтобы слава о нем не угасла;[275]
Да и Алкид,[276] этот будущий бог на высотах Олимпа,
Сам удостоил вступить охотно в жилище Молорха:[277]
Соли крупинка богам бывала угодна, и в жертву
Так же и скромный мой труд да будет угоден, чтоб мог я,
Помня деянья твои, стихи сочинять за стихами.
Пусть воспевает другой сотворение дивной вселенной,
То, как осела земля в необъятность воздушной пучины,
Как устремляются вверх повсюду кочующий воздух
И огненосный эфир, всегда неразрывно с ним слитый,
Как, распростертым вверху, заключается все небосводом.
Я же, насколько мои отважиться смогут Камены,[278]
Или же меньший (увы, конечно, меньший создам я), —
И посвящу тебе песнь, да украсит та песня мой свиток.
Хоть пребывает с тобой вся гордость древнего рода,
Мало для славы твоей молвы многошумной о предках,[279]
Жаждешь ты сам превзойти старинные почести рода:
Предок украсил тебя, а ты еще больше — потомков;
Только деянья твои вместит не под именем подпись,
Но вековечных стихов большие и многие свитки,
Связанных метров творцы и слагатели прозы свободной.
Вспыхнет о первенстве спор — пусть я победителем выйду,
Чтоб свое имя вписать в скрижали великих деяний.
Ибо кто славен, как ты, на войне или в мирное время?
Тянут, подобно тому, как весы с одинаковым грузом
Чашу не клонят одну и другую вверх не подъемлют, —
Те же весы, что дрожат и колеблют зыбкие чаши,
Если на каждой из них покоятся разные гири.
Кто ее лучше смирит? Судья ли свой гнев изливает,
Милость внушая ему, — ты можешь его успокоить.
Нет, не прославились так ни Пилос, ни остров Итака
Нестором или свой град возвеличившим малый Улиссом,[281]
Кои Титан пробегал по кругу времен плодоносных.[282]
Хоть дерзновенный Улисс и блуждал по неведомым странам,
Там, где объята земля волною предельного моря.
Славным оружьем своим отразил он отряды киконов,
Сын Нептуна[283] пред ним отступил у Этны скалистой,
Зренье свое потеряв в чаду маронейского Вакха;
Ветры Эола провез Улисс по глади Нерея;
Дикого он посетил Антифата, царя лестригонов,
Не совратили его напитки коварной Цирцеи,
Хоть и была рождена она Солнцем и ловко умела
Зельями и колдовством изменять человеческий образ;
Он подошел без труда к киммерийским темным твердыням,
Мчится ли Феб над землей или бег свой влачит под землею;
Видел он, как в глубине сокрытого царства Плутона
Носятся в виде теней богов великих потомки,
И на проворной ладье миновал Сирен побережье.
Не устрашила его свирепою пастию Скилла,
В пенном прибое влача свой стан, опоясанный псами;
Не поглотила его своим способом страшным Харибда,
То воздымаясь вверх из бездны кипящей пучины,
Пастбища он осквернил,[284] где Гелиос пас свое стадо,
Видел луга он и страсть Калипсы, Атлантовой дщери,
И феакийцев поля — предел многотрудных скитаний.
В наших ли странах свершил он высокие подвиги эти,
Пусть он в трудах превзойдет, а ты превзойдешь в красноречье.
Лучше тебя никто не владеет военным искусством:
Знаешь ты, где какой ров для защиты лагеря вырыть,
Или рогаток каких врагу по дороге наставить.
Где источает земля ключами пресную воду,
Чтоб легионам к ней путь был легок, врагу ж недоступен,
Чтобы кипел твой боец в борьбе постоянной за славу;
Грузным копьем кто лучше разит или легкой стрелою,
Может ли кто усмирить скакуна, удила затянувши,
Иль, отпустив повода, вперед послать тихохода,
То на прямом ходу коня держать неуклонно,
То, если надо, его изогнуть крутым поворотом;
С той стороны, откуда копье угрожает налетом,
Кто безошибочно в цель пращою проворной ударит.
Лишь разразится война по воле отважного Марса
И соберутся войска, готовясь с врагами сразиться,
Нужно ли в битве отряд в квадратном поставить порядке,
Так, чтобы строй боевой отовсюду был равносторонним,
На два ль расставить крыла для встречи с Марсом раздельно,
Так, чтобы справа бойцы отражали левых, а слева —
Нет, песнопенья мои не звучат похвалою чрезмерной:
Бранную быль я пою. И свидетель — страны покоренной
Храбрый боец иапид, свидетель — паннонец коварный,
Горец, какие везде рассеяны в Альпах холодных,
Право, узрев, что его не осилит и старческий возраст,
Меньше дивился бы ты трехвековой Нестора славе;
Сто плодоноснейших лет Титан обновит, пробегая,
Он же, резвый, готов оседлать быстроногую лошадь,
Стал ты вождем, и храбрец, не привыкший показывать спину,
Шею покорно свою склоняет под римское иго.
Ты ж недоволен и тем: предстоит тебе большее сделать,
Чем совершал до сих пор; так известно из знамений верных,
Ибо как только надел ты одежду из ткани тирийской[287]
В свете блистательном дня — вождя плодоносного года,
В час, когда Солнце из вод подъемлет главу золотую
И разнобойных ветров смиряются дикие вздохи, —
Бешенство бурных морей успокоилось в ласковой зыби,
И перестали скользить по воздушным течениям птицы,
И прекратили грызню по чащам свирепые звери,
Дабы молитвы твоей не нарушить немого молчанья.
Прибыл к тебе, покинув Олимп, граничащий с небом;
К жарким моленьям твоим склоняя внимательно ухо,
Внемля обетам, кивал правдивою он головою:
Весело вспыхнул огонь над жертвой обильною в храмах.
Да заблестит твой триумф — иной, чем другие триумфы.
Марс — твой товарищ в боях: ни Галлия вас не задержит,
Ни безграничная ширь и горы Испании дерзкой,
Ни тот варварский край, где живут поселенцы из Феры,
Иль где стремительный Гинд иссякает — безумие Кира,[289]
Многими устьями вод среди Арактейской равнины,
Иль где Томирии власть[290] ограничена бурным Араксом,
Или вселенной конец, где, соседствуя с Фебом, падеец
Где Танаид и Гебр[292] орошают магинов и гетов.
Что же я медлю? Везде, где мир окружен Океаном,
Нет ни единой страны, способной с тобою бороться.
Ждет и британец тебя, презиравший римского Марса,
Ибо издревле земля, окруженная воздухом легким,
Делится на пять частей по всему великому кругу.
Две из них пусты всегда, разоренные лютым морозом:
Там неподвижная ночь покрывалом окутала землю,
Но, цепенея, лежат под корой ледяною и снежной,
Так как Титан никогда не восходит над этой пустыней.
А серединная часть подвержена пламени Феба,
Мчится ль он близко к земле, пробегая по летнему кругу,
Эта земля никогда не взрывается плугом тяжелым,
Поле хлебов не родит, а луг — зеленеющих пастбищ,
И не заботятся там ни Вакх, ни Церера о нивах,
И не единая тварь не живет в обожженных пустынях,
Наша; а против нее другая область простерлась, —
Равноподобны они, и с небом граничащий воздух
Климат обеих мягчит, и холод и зной умеряя:
Вот оттого-то у нас и катятся годы благие.
И приучилась лоза по высоким ветвям подниматься;
Здесь ежегодно серпом созревшая косится нива,
Плугом железным земля и медью взрывается море;
Здесь же растут города, чьи стены сложило искусство.
В каждой из этих земель только ты назовешься великим.
Нет, не хватило б мне сил быть глашатаем славы безмерной,
Если бы Феб Аполлон не внушал мне мои песнопенья.
Есть у тебя, кто дерзнет препоясаться делом великим, —
Труд мой меня неустанно влечет, не давая покоя,
Хоть и гнетет, по привычке своей, меня злая Фортуна.
Некогда дом мой блистал обильным и пышным достатком;
Борозды желтых полей, закрома урожаем богатым
Скот по вершине холмов бродил густыми стадами
(Вдосталь хватало его хозяину, вору и волку).
Ныне лишь жажду того; и новые гложут заботы,
Если больная мечта напомнит мне прошлые годы.
Но не устанут вовек поминать тебя наши Камены.
Нет, воздаются тебе не одни пиерийские гимны:
Ради тебя я дерзну и по бешеным волнам помчаться,
Хоть бы враждебность ветров и грозила мне зимним прибоем;
Сжег бы охотно себя, опустившись во пламенник Этны.
Вечно и всюду я твой. И если б крупицу заботы
Ты обо мне сохранил, — пусть мало, но все ж сохранил бы,
То не прельстила б меня над стихом мелетейским победа.[294]
Знаешь ты наизусть или вспомнишь порой мимоходом,
Песням во славу тебе судьба не поставит предела
Даже в ту пору, когда мои кости укроет могила;
Краткие ль годы мои принесут преждевременно гибель
Буду ли резвым конем скакать по твердому полю,
Или прославлюсь, как бык, краса непроворного стада,
Легкой ли птицей начну в прозрачном воздухе реять, —
Все же чрез множество лет, когда вновь человеком я стану,[295]
Марс, на календы твои нарядилась Сульпиция пышно:
Если ты в этом знаток, с неба приди, подивись.
Грех твой Венера простит; но ты, необузданный, бойся,
Как бы не выронить вдруг от изумленья копье.
Факелов пламень двойной злой зажигает Амур.
Что б ни творила она, куда бы свой путь ни держала,
Следом скользит Красота и наряжает ее.
Если распустит косу, к лицу ей смятенные кудри;
Жжет она сердце, когда тирийскую паллу наденет,
Жжет она сердце, когда в снежной одежде войдет.
Так на Олимпе святом Вертумн сияет счастливый:
Сотни одежд у него, в сотне одежд он хорош.
Мягкую, в ценном соку дважды омытую шерсть.
Пусть обладает она благовоньями всеми, что снимет
С нивы богатый араб, пахарь душистых полей.
Пусть к ней и жемчуг идет, который на береге красном[296]
Гордый, воспой ее, Феб, на своей черепаховой лире;
Славь ее, песнь Пиерид, в радостный праздник календ.
Пусть этот праздник она справляет многие годы;
Пойте ей хором привет: девы достойнее нет!
Юношу ты моего, — живешь ли на пастбищах тучных
Иль на дремучих горах, — ты пощади, о кабан!
Дикий, свирепых клыков не оттачивай ты для сражений, —
Да сохранит его мне в целости сторож Амур.
Пусть же погибнут леса, пусть разбегаются псы!
Что за безумье и бред — раскидывать в чащах тенета
И, оплетая холмы, руки царапать себе?
Что за охота — тайком проникать в звериные логи,
Все ж, о Керинф, если б только с тобой могла я скитаться,
Даже по склонам крутым сети таскала б сама,
Я б научилась искать следы быстроногих оленей,
С резвых снимала бы псов путы железных оков.
Свет мой, обнявшись, могла возле тенет я лежать;
Тут уж, к сетям подойдя, убежал бы кабан невредимо,
Чтобы Венеры забав, страстной любви, не смущать.
А без меня пусть Венере не быть — по закону Дианы,
Если ж другая тайком к моей любви подберется,
Пусть растерзают ее страшные зубы зверей!
Так уступи же отцу свое пылкое рвенье к охоте
И возвращайся скорей снова в объятья мои.
К нам снизойди и болезнь изгони из красавицы нежной,
К нам снизойди ты, о Феб, гордый блистаньем кудрей.
Верь мне, скорей прилетай: не будет ведь Фебу зазорно
На красоте применить силу целительных рук.
Чтоб не испортился цвет матовой кожи ее.
Всякую злую беду и всякие грозные скорби
Да унесет поскорей в море проворный поток.
Вышний, приди, принеси с собою тех снадобий сладких,
Юношу не истязай, — он в страхе за участь любимой,
Он за свою госпожу счету не знает мольбам.
То, о бессилье ее скорбя, он обеты возносит,
То он предвечных богов в горестной скорби клянет.
Только будь верен в любви: вот и здорова она.
Не к чему горько рыдать: успеешь наплакаться вдоволь,
Если, поссорясь, с тобой станет она холодна.
Нынче твоя она вся, лишь с тобой — ее чистые думы,
Смилуйся, Феб: ты великой хвалы удостоишься, если,
Тело одно сохранив, вылечишь сразу двоих.
Будь возвеличен и радостен будь, когда с ликованьем
Оба тебе отдадут долг пред святым алтарем.
Каждый захочет владеть дивным искусством твоим.
День, что тебя мне послал, о Керинф, пребудет священным
И среди праздничных дней будет блистательней всех.
Парки рожденьем твоим возвестили красавицам рабство
Новое, давши в удел гордое царство тебе.
Если взаимным огнем пламя палит и тебя.
Будь же взаимна, любовь! Твоею сладчайшею тайной,
Светом твоих очей, Гением жарко молю.
Гений великий, прими фимиам и внемли обетам,
Если ж теперь упоен он другою случайной любовью,
Ты, о пресветлый, молю, брось вероломный алтарь!
Несправедлива не будь, Венера: иль равно пусть служит
Каждый из пленных тебе или сними мою цепь.
Пусть ни единый рассвет нас не дерзнет разлучить.
Юноша жаждет, как я, но он сокровеннее жаждет:
Стыдно ему, не таясь, вымолвить эти слова.
Ты же, рождения бог,[297] кому все ведомы чувства,
В день рожденья прими, о Юнона,[298] ладан обильный,
Что поэтесса тебе нежной приносит рукой;
В честь твою тело омыв, себя украшает, ликуя,
Чтоб красоваться видней подле твоих алтарей.
Верно, кого-то еще тайно мечтает пленить.
Ты же, благая, смотри, чтоб никто не расторгнул влюбленных
Юношу с милой, молю, цепью взаимной свяжи.
Так ты их честно сведешь: ведь она ни единого мужа,
Пусть же недремлющий страж не сумеет влюбленных настигнуть,
Пусть им откроет Амур тысячу к плутням дорог!
О, согласись и приди в сияющей пурпурной палле:
Трижды почтим пирогом, трижды богиню вином.
Та же тайком о другом молится в сердце своем.
Жарко пылает она, как пляшущий пламень алтарный,
Но исцеленья от ран вовсе не ищет себе.
Пусть же полюбит тебя твой юноша: летом грядущим
Та, что в обетах звучит, старой да станет любовь!
Вот и любовь наконец; и скорее было бы стыдно
Это скрывать, чем о ней каждому мне говорить,
Внявши Каменам моим, любимого мне Киферея
И привела за собой, и положила на грудь.
Тот, про кого говорят, что он своих и не знал,
Я не хочу ничего вверять запечатанным письмам:
Пусть их кто хочет прочтет, раньше любимого мной.
Я забываться люблю, прикрываться личиной от сплетен
Близок рождения день ненавистный: в несносной деревне
Мне без Керинфа, одной, встретить придется его.
Что мне отрадней, чем Рим? И подходит ли девушке вилла,
Воды реки ледяной меж Арретинских полей?
Часто бывает, родной, нам не ко времени путь.
Если меня увезешь, я оставлю здесь душу и чувства,
Раз уж ты мне не даешь так поступать, как хочу.
Знаешь, поездка теперь уже не грозит твоей милой:
Может рожденье свое праздновать в Риме она.
Будем же радостно все мы вместе справлять этот праздник,
Что неожиданно так послан судьбою тебе.
Мило, что ты так уверен в себе, что тебя не заботит
Как бы, по глупости, я не натворила беды.
Что же поделать? Тебе непотребная грязная шлюха,
Чем Сульпиция, дочь Сервия, стала милей.
Если любовником мне станет неведомо кто.
Нежное есть ли, Керинф, у тебя сострадание к милой,
Тело которой томит жар нестерпимый теперь?
Ах, лишь тогда победить захотела б я злые недуги,
Если бы знала, что ты этого жаждешь и сам.
Ты с безмятежной душой муки мои выносить?
Пусть не буду, мой свет, тебе я такою желанной,
Как, мне казалось, была несколько дней я назад.
Если же в чем-нибудь я провинилась по юности глупой,
Это, по правде сказать, мне неприятней того,
Собственной страсти огонь скрыть захотев от тебя.
Нет, не разделит со мной иная женщина ложе:
Этим условием нас сразу сковала любовь.
Только тебя я люблю, и в целом городе краше
Нежно любимой моей нет для меня ни одной.
Будь ты другим не мила, я бы тревоги не знал.
Дела до зависти нет; хвастовство пред толпой мне противно.
Пусть кто истинно мудр, радостен будет в тиши.
Мне бы отрадно жилось в глуши потаенной дубравы,
Ты мне — покой от забот, ты — свет среди ночи туманной,
Ты мне дороже толпы в уединенье моем!
Если бы даже с небес подруга к Тибуллу слетела,
Зря бы слетела она: не увлекла бы меня.
Чтимою в сердце твоем выше всех прочих богов…
Что я наделал! Увы, залоги, безумец, теряю!
Глупо поклявшись: теперь страха не будешь ты знать,
Будешь смела ты теперь и станешь без удержу мучить.
Что ж, поступай, как прихоть велит: твой раб я навеки,
Не убегу никуда я от моей госпожи,
Но припаду я в цепях к алтарям священным Венеры.
Любит просящих она, а непокорных клеймит.
Сплетня идет, что моя любимая мне изменяет:
О, как хотелось бы мне вовсе оглохнуть теперь!
Переносить не могу клевету эту я, не страдая.
Что же ты мучишь меня, злобная сплетня? Молчи!
СЕКСТ ПРОПЕРЦИЙ
КНИГА ПЕРВАЯ
Кинфии глазки меня впервые пленили, к несчастью,
А до того никакой страсти я вовсе не знал.
Очи потупило вмиг перед ней самомненье былое:
Голову мне придавил резвой ногою Амур.
Дерзкий, заставив мою без толку жизнь проводить.
Вот уже целый год любовным огнем я пылаю,
Боги, однако же, всё неблагосклонны ко мне.
Меланион, о Тулл,[299] жестокость смирил Иасиды
Как одержимый блуждал в пещерах горы Парфенийской
И на охоту ходил он на косматых зверей;
Он и от боли стонал, оглашая аркадские скалы
В час, когда злобный Гилей[300] ранил дубиной его.
Значат не мало в любви подвиги, слезы, мольбы.[301]
Мне же ленивый Амур не придумает новых уловок
Да и привычный свой путь он уж давно позабыл.
[302]Вы, что морочите нас, Луну низвести обещая,
Сердце моей госпожи склоните ко мне поскорее,
Сделайте так, чтоб она стала бледнее меня.
Смело поверю тогда, что созвездья дано низводить вам,
Реки назад возвращать силой колхидской волшбы.
Сердцу, больному от мук, дайте лекарства скорей:
Стойко я буду терпеть и нож, и боль прижиганья,
Лишь бы свободно излить все, чем бушует мой гнев.
Мчите к чужим племенам, по волнам вы меня уносите,
Здесь оставайтесь, кому Амур, улыбаясь, кивает,
И наслаждайтесь всегда счастьем взаимной любви.
Мне же Венера, увы, посылает лишь горькие ночи,
И никогда не замрет, тщетно пылая, любовь.
Крепко, привычной любви он да не сменит вовек.
Если же вовремя вы не проникнетесь мудрым советом,
Позже с какою тоской вспомните эти слова!
Жизнь моя, что за нужда выступать, разукрасив прическу,
И шаловливо играть складками косских одежд?
Кудри зачем напоять ароматами мирры оронтской,[303]
Чтоб выставлять напоказ блеск чужеземных даров,
Телу не дать своему собственным светом сиять?
Верь мне, наружность твоя ни в каких не нуждается средствах:
Ведь обнаженный Амур хитрых не любит прикрас.
Ты посмотри, как земля в своих собственных красках блистает,
Разве не лучше растет земляничник в пустынных ущельях
И не привольней течет диким потоком ручей?
Берег красивей, когда он расцвечен камнями природы,
Птиц безыскусная песнь слаще гораздо звучит.
Не потому и Поллукс встарь Гилаиру любил;
Да и не этим зажгла раздор между Идом и страстным Фебом
Эвенова дочь возле отцовской реки,
И на колесах чужих увезенная Гипподамия
Облик живой этих лиц, самоцветами не искаженный,
В красках сумел передать кистью своей Апеллес.[306]
Жены, подобные тем, не ищут любовников всюду:
Мерою полною им скромность дает красоту.
Дева вполне хороша, если влюблен хоть один.
Ты же — тем паче: тебе аонийскую лиру вручила
Мать Каллиопа и Феб песни свои подарил.
Речи прелестны твои, и тебе ниспослано свыше
Этим и будешь ты мне всю жизнь мила и любезна,
Лишь бы противна была жалкая роскошь тебе.
Как на пустом берегу в забытьи критянка лежала,
В час когда уходил в море Тезеев корабль,[307]
Как Андромеда, Кефеева дочь, без оков задремала,
Лежа на твердой скале, первым объятая сном,
Спит на ковре травяном у Апидановых вод,[309] —
Так же, казалося мне, и Кинфия сладким покоем
Дышит, головку свою к зыбкой склонивши руке,
Ночью когда я пришел, отуманенный Вакхом обильным
Тут я, еще не совсем потеряв помраченные чувства,
К смятой постели ее робко пытался скользнуть.
Хоть с двух сторон и Амур и Либер, страсть разжигая,
Оба жестоким огнем стали меня искушать,
И, повернувши уста, к ним поцелуем прильнуть, —
Все-таки я не посмел покой госпожи потревожить,
Помня про вспыльчивый нрав, часто терзавший меня;
Лишь неотступно в нее я внимательным взором впивался,
То со своей головы снимать начинал я веночки
И возлагал их тебе, Кинфия, я на чело.
То забавлялся, тебе поправляя тихонько прическу,
То осторожно тебе вкладывал в руки плоды.
Часто с высокой груди падали наземь дары.
Всякий же раз, когда ты во сне потихоньку вздыхала,
Трепетный, я цепенел, глупой приметы боясь,
Чтоб сновиденья тебе не навеяли страхов нежданных,
Так и стоял я, пока, проходя от окошка к окошку,
Не постаралась луна в очи тебе заглянуть.
Светлым раскрыла лучом луна твои сонные глазки,
И, опершись на постель, ты мне сказала тогда:
К мягким подушкам моим снова тебя возвратил!
Где ты часы проводил лишь мне обещанной ночи,
И на закате светил томный откуда бредешь?
О, если б сам ты терпел такие же ночи, какие
Долго, усталая, сон прогоняла я пурпурной пряжей,
Или гасила печаль звуком Орфеевых струн,[311]
Или же вновь я кляла в своем одиночестве тихом
Эти свиданья твои долгие на стороне.
Он лишь один осушил горькие слезы мои».
Что восхваляешь ты, Басе,[312] мне столько всяких красавиц?
Думаешь, я изменю милой моей госпоже?
Иль ты не в силах терпеть, чтоб судьбою мне данные годы,
Сколько бы ни было их, в рабстве привычном я жил?
Иль Гермионы самой, дивной спартанки, красу,
Или красавиц иных, рожденных прославленным веком, —
Кинфия все же, поверь, славой затмила бы их;
Не говоря уж о том, что в сравненье с любою красоткой,
Но не фигура ее довела меня, Басе, до безумья;
Большее есть, от чего сладко сходить мне с ума:
Ум благородный ее, совершенство в искусствах, а также
Грация неги живой, скрытая тканью одежд.
Все ж мы обманем тебя, верность друг другу храня.
Это тебе не пройдет: красавица, страстью пылая,
Будет, как яростный враг, громко тебя поносить;
Не пригласит уж тебя, меня к тебе не отпустит
Примется в гневе чернить тебя красавицам всюду,
И ни единая дверь впредь уж не примет тебя.
В жалобах горьких своих никаких алтарей не забудет,
Всюду слезами она камень святой оросит.
Если он презрит ее и уничтожит любовь,
Главное, — если мою! Пусть вечно будет такою,
Пусть никогда мне не даст повода слезы пролить!
Желчный завистник ты мой, перестань наконец насмехаться
И не мешай нам идти вместе дорогой одной.
Что тебе нужно, глупец? На себе испытать мои муки?
Сам ты, несчастный, спешишь горечь страданий узнать.
Пить иссушающий яд всех фессалийских отрав.
Нет, не похожа она на других легкомысленных женщин:
Если рассердится вдруг, то уж пощады не жди.
Даже порою, твоим совсем не противясь желаньям,
Живо лишит тебя сна, — и глаза тебе затуманит:
Только она покорить диких способна мужей.
Ах, сколько раз ты придешь ко мне, отвергнутый ею, —
В тяжких рыданьях твоих гордые смолкнут слова.
Страх безобразным клеймом запечатлеет лицо;
Что ни промолвишь — из уст лишь жалобы снова польются,
Жалкий, не будешь ты знать, где ты и кто ты такой.
Скоро почувствуешь ты, как тяжко у Кинфии в рабстве
Бледности хмурой моей изумляться ты перестанешь:
Полно дивиться тебе страшной моей худобе!
Знатность рода ничуть тебе в любви не поможет:
Изображеньям отцов не покорится Амур.
Как запятнает молва громкое имя твое!
Где мне, внимая мольбам, тебе принести утешенье,
Раз я и сам не найду средства от собственных бед.
Оба несчастные мы, скорбя в одинаковой страсти,
Так не пытай же ты, Галл, что может Кинфия сделать:
Если на зов твой придет, — каяться будешь потом.
Адриатический вал не боюсь я с тобою прорезать,
Тулл, и пуститься в ладье вдаль по Эгейским волнам,
Вместе с тобой я готов на Рипейские горы взбираться,
Даже зайти за предел дальних Мемноновых стран.[313]
Страстные просьбы ее, лик, искаженный мольбой.
Ночи она напролет говорит мне о пламени сердца,
Плачет, что нет уж богов, если забыта она,
Если она — не моя, и тем угрожает в печали,
Я пред упреком ее не могу устоять ни минуты:
Горе тому, кто в любви может бесчувственным быть!
Разве так важно уж мне побывать в ученых Афинах
Иль увидать красоту древних азийских богатств,
Кинфия, в горькой тоске щеки терзая себе,
Счет неполученных ласк предъявляя враждебному ветру,
Плача, что нет никого жестче неверных друзей?
Дяде, о Тулл,[314] своему уступать ты в славе не должен:
Ты ведь за всю свою жизнь не знавал увлечений сердечных,
Воинской чести отцов верно ты служишь всегда.
Да не доставит тебе никогда столько слез и страданий,
Сколько их мне преподнес резвый мальчишка Амур!
Душу свою мне отдать праздности вечной позволь.
Многие волей своей от длительной страсти погибли,
В их роковое число примет могила меня.
Я не для славы рожден и не годен для битвы кровавой:
Ты же, предпримешь ли путь в Ионию нежную или
В Лидию, где по полям воды Пактола текут,
По сухопутью ль пойдешь или пустишься морем на веслах
В край, который под власть жребий тебе отдает, —
Будь убежден, что живу я под жестокой звездой.
Понтик,[315] в то время, когда ты пишешь о Кадмовых Фивах,
О смертоносных мечах братоубийственных войн,
И — поклянусь головой! — состязаешься с вечным Гомером
(Судьбы да будут вовек ласковы к песням твоим!) —
В поисках, чем угодить грозной своей госпоже.
Не для ума я пишу, а ищу утоления скорби
И вспоминаю, грустя, жизни тяжелые дни.
Так я досуг провожу и тем добыл себе славу.
Пусть обо мне говорят, что один я был мил поэтессе,
Понтик, и гнев я терпел несправедливый ее.
Пусть же прилежно меня неудачный любовник читает,
Пусть пойдет ему впрок знание бедствий моих.
(Боги такую беду да отвратят от тебя!),
Будешь скорбеть ты о том, что тобой воспеваемый лагерь,
Семь полководцев твоих в полном забвенье лежат.
Тщетно пытаться начнешь сочинять ты любовные песни:
Будешь тогда ты считать меня превосходным поэтом;
Рима мудрейших сынов славою я превзойду.
Мимо гробницы моей не пройдет молодежь молчаливо:
«Спишь ты, великий поэт наших кипучих страстей!»
Явится поздний Амур — пеню заплатишь ему!
Ты не с ума ли сошла? До любви моей нет тебе дела?
Или тебе ледяной хуже Иллирии я?
Или настолько тебя пленил другой, — кто б он ни был, —
Что без меня ты уплыть с ветром готова любым?
Ты ли способна внимать свирепому ропоту моря,
По снегу сможешь ли ты ступать изнеженной ножкой?
Ты ль непривычный мороз, Кинфия, сможешь терпеть?
Пусть же удвоится срок зимы леденящей и бурной,
Пусть никогда твой корабль от Тирренских песков не отчалит,
Пусть не развеет мои ветер враждебный мольбы
И не увижу я, нет, что утихла великая буря
В час, когда волны помчат твой уходящий корабль!
Злой называя тебя, тщетно грозя кулаком.
Но, как бы ты ни была, изменивши мне, виновата,
Пусть Галатея тебя не покидает в пути,
Чтобы, когда обогнешь ты удачно на веслах Неравны,[317]
Не соблазнит меня, знай, ни единая женщина, чтобы
Я на пороге твоем, жизнь моя, жалоб не лил.
Надоедать буду я морякам, обращаясь с вопросом:
«Где же, в заливе каком милая медлит моя?»
Или в Элиде живет, все-таки будет моя!»
Здесь она, здесь поклялась остаться. Пусть недруги лопнут!
Я победил: не снесла долгих молений моих.
Жадная зависть, отбрось свою бесполезную радость:
Дорог я ей, а со мной и Рим ей дороже вселенной;
А без меня, говорит, был бы немил и престол.
Хочет со мною всегда делить даже узкое ложе,
Вечно, во всякой судьбе жаждет остаться моей,
Или Элиды дары, древних ристалищ плоды.
Хоть он и много дарил и сулил подарить еще больше, —
Ради объятий моих жадности не поддалась.
Вовсе не золотом, нет, нет, не индийских морей жемчугами, —
Есть, значит, Музы еще и мил Аполлону влюбленный:
Дали они мне тебя, Кинфия, счастье мое!
В высях могу я теперь попирать небесные звезды:
Ночью ли, светлым ли днем вечно ты будешь моя.
Даже седины мои славой покроет она.
Я ведь тебе говорил, насмешник, что влюбишься скоро,
Будут не вечно звучать вольные речи твои.
Вот ты сражен и с мольбой отдался на милость любимой,
Сам ты попался теперь в рабство к рабыне своей,
Девы какие пленят юношей тех иль других.
Скорбью и горькой слезой по заслугам умножен мой опыт:
Если б, любовь позабыв, стать мне опять новичком!
Жалкий, что пользы теперь тебе в возвышенных песнях
Песни Мимнерма[322] в любви ценнее, чем строки Гомера:
Нежно-певучих стихов требует кроткий Амур.
Их находи и слагай такие же грустные строфы.
Пой о том ты, о чем девушкам хочется знать.
Стоя по горло в реке, ищешь, безумец, воды!
Не побледнел ты еще и в жарком огне не сгораешь:
Ты только искрой задет, вестницей будущих зол.
Легче ты стал бы терпеть соседство армянской тигрицы,
Чем без конца ощущать в груди своей мальчика стрелы
И не дерзнуть отказать гневной своей госпоже.
Крылья одною рукой подставляет Амур человеку,
И в то же время его держит другою рукой.
Ставши, о Понтик, твоей, злей она скрутит тебя;
Трудно уж будет тебе оторвать от нее свои взоры,
И не позволит Амур делом заняться другим;
Он незаметен, пока не дойдут до костей его руки.
Может податься и дуб и кремень обольщениям этим;
Что ж говорить о тебе, о легкомысленный дух?
Если ты честь не забыл, поскорее сознайся в ошибке, —
Тайну страданий открыв, можно любовь облегчить.
О, благодатная ночь, когда, как близкий свидетель
Первой вашей любви, с вами я слезы делил!
О, благодатный покой — вспоминать эту милую полночь!
О, сколько раз я хотел снова ее пережить!
Помню я, как прерывал ты свою страстную речь.
Хоть тяготил тогда сон мои утомленные очи
И в высоту вознеслись яркие кони Луны,
Все же от ваших забав никак я не мог оторваться:
Но, уж если тогда ты доверился мне без боязни,
То благодарность мою за наслажденье прими:
Я ведь не только молчать о страданиях ваших умею,
Я обладаю, мой друг, большим, чем верность тебе.
Снова упрямую дверь гневной открыть госпожи;
Другу смогу залечить его незажившие раны:
Верно лекарство мое, хоть и словами лечу.
Кинфией я научен, чего мы должны добиваться
Остерегайся же впредь с раздраженною милою спорить,
С ней говорить свысока или упорно молчать.
Если попросит чего, не отказывай, брови нахмурив,
И не считай пустяком нежных и ласковых слов.
И, оскорбившись, твоих правых угроз не простит.
Но, чем смиреннее ты и покорнее будешь Амуру,
Тем ты скорей для себя сможешь добиться добра:
Счастлив будет лишь тот со своей единственной милой,
Кинфия, помнишь ли ты, отдыхая в Байях приморских,[324]
Где Геркулеса тропа вдоль берегов пролегла,
Морем любуяся там, омывающим царство Феспрота,[325]
Или смотря на залив у знаменитых Мизен, —
В сердце остался ли след нашей взаимной любви?
Или неведомый враг своею притворною страстью
Кинфию дерзко украл из песнопений моих?
Пусть бы уж лучше сейчас, доверена маленьким веслам,
Или пленяли струей тевтрантские мелкие воды,[327]
Что поддаются легко взмахам ладоней пловца,
Чем обольщал тебе слух соблазнительный шепот другого,
На побережье пустом к неге ленивой клоня:
Все нарушая, забыв общих обоим богов.
Не потому говорю, что забыл твою добрую славу:
Но ведь на Байских водах всякий соперник страшит.
Так что прости ты меня, если только послание это
Разве берег бы я так даже мать свою дорогую?
В жизни, лишенной тебя, смысла не видел бы я!
Ты и отечество мне и родную семью заменяешь.
Счастлив я только с тобой, Кинфия, радость моя!
Я неизменно скажу: «Кинфия в этом виной».
Только как можно скорей покинь ты развратные Байи:
Многих к разлуке привел берег злокозненный их,
Берег, что исстари был целомудренным девам враждебен.
Сгиньте ж любви палачи — байские злые ключи!
Ты мне все время твердишь, будто все я слоняюсь без дела,
Подозревая, что Рим не отпускает меня?
Нет, моя милая так далека от нашего ложа,
Как от Гипана далек брег Эридана-реки.[328]
Кинфия, голос ее сладко в ушах не звучит.
Был я когда-то ей мил; и в то время немыслимо было,
Чтобы хоть кто-нибудь мог так беззаветно любить.
Всякий завидовал нам. Неужели же бог меня предал?
Иль с Прометеевых гор нас разлучила трава?[329]
Как мимолетна была страстная эта любовь!
Тут я впервые узнал одинокие долгие ночи,
Тут и себя самого слушать мне стало невмочь.
Как благосклонен Амур, глядя на слезы любви!
Если ж отверженный смог влюбиться снова в другую,
В новом он рабстве себе новую радость найдет.
Мне ж ни другую любить, ни от этой уйти невозможно:
Кинфия первой была, Кинфия — это конец.
Галл, ты, наверно, опять над горем моим посмеешься,
Видя, что вновь я лишен милой и снова один.
Но не хочу подражать наветам твоим вероломным:
Женщина пусть никогда, Галл, не обманет тебя.
Ты в самомненье своем долгой любви не искал, —
Позднею страстью пленен, пред одной ты померк, погибая,
И принужден отступить, в первой же схватке сражен.
Эта накажет тебя за женские долгие муки,
Эта отучит тебя любить кого ни попало,
Новых не станешь искать ты увлечений теперь.
Знаю про это, мой друг, не по сплетням, не по гаданьям —
Видел я сам: отрицать сможешь ли явное ты?
Видел, как плакал ты, Галл, плечи любимой обняв,
Как ненасытно впивал губами желанные губы,
Видел и то я, о чем и говорить мне нельзя.
Было не в силах моих объятья ваши расторгнуть:
Даже Тенарский бог, обратясь Энипеем Гемонским,
Так Салмониду свою в неге любви не сжимал;
Даже и сам Геркулес, с костра на Этейской вершине,
Гебу впервые обняв, страстью такой не горел.
Ибо не дымный к тебе факел она поднесла.
Нет, не позволит она тебе, как бывало, хвалиться,
Ни изменять, и своей станешь ты страсти рабом.
Диво ли, если она достойна Юпитера, если
Прелестью всех героинь инахийских она превосходит,
Речью своей покорить может владыку богов.
Ты же, если тебе суждено от страсти погибнуть,
Помни: достоин ты, друг, именно этих дверей.
Пусть тебе станет одна всем, чего ждешь на земле.
Пусть ты у тибровых волн, раскинувшись в неге ленивой,
Ментора кубок[330] подняв, вина лесбосские пьешь,
То изумляясь тому, как мчатся быстрые лодки,
То, как плоты по реке медленно тащит канат,
Напоминая леса, что на Кавказе растут:
Все эти блага, поверь, не сравнятся с моею любовью,
Силе несметных богатств не уступает Амур.
Если со мною она разделяет досуг вожделенный,
Тут уж под кровлю мою вливаются воды Пактола[331]
И украшается дом жемчугом Красных морей.
Тут пред восторгом моим и царские меркнут утехи;
Пусть же он длится, пока судьбы не сломят меня.
В жизни приманок мне нет, если Венера мрачна.
Может она надломить и силы великих героев,
Может тоску породить даже в железных сердцах.
Не устрашится она рубеж перейти аравийский,
И по постели в слезах беднягу метаться заставит:
Разве утешит его шелка узорная ткань?
Если ж ко мне благосклонной придет, без боязни я буду
Царства земли презирать и Алкиноя дары.[332]
Горестей от твоего легкомыслия я опасался,
Только измены такой, Кинфия, право, не ждал.
Видишь, в какую беду злосчастье меня вовлекает;
Ты же ко мне не спешишь, видя смертельный мой страх,
И, не волнуясь ничуть, свой продолжаешь наряд,
Грудь украшая себе жемчугами Востока, как будто
Девой-прелестницей ты к новому мужу идешь.
Вспомни: Калипсо в тот день, когда уходил Итакиец,[333]
Не убирая волос, она многие дни проводила,
Много поведала там неумолимым волнам;
Хоть понимала она, что уж больше его не увидит,
Мучилась, помня свои счастия полные дни.
Все изнывала в тоске, в спальне оставшись пустой.
И Гипсипила с тех пор любви не ведала новой,
Как гемонийский пришлец[334] сердце ее покорил.
Братьям отмстила своим за супруга Алфесибея[335]:
С мужем злосчастным своим на костре сгорела Эвадна,
Дав аргивянкам пример верной супругу жены.
Но эти жены никак не смогли изменить тебе нрава,
Чтобы и ты, как они, славною стала навек.
Дай ты богам позабыть те, что ты прежде дала.
Дерзкая, горько скорбеть ты будешь о нашей невзгоде,
Если тебя невзначай худшая сломит беда!
Реки скорее назад потекут из безмерного моря,
Нежели в сердце моем о тебе истощится забота:
Ты как угодно живи, только не будь мне чужой.
Пусть не окажутся мне нежеланными милые глазки,
Ради которых не раз верил я лживым словам!
Пусть они лучше тогда выпадут в руки тебе.
Как же ты можешь еще поднимать их к великому солнцу
И не дрожать за себя, всю свою честь потеряв?
Кто же тебя заставлял бледнеть и в лице изменяться,
Вот где погибель моя, и вот совет мой влюбленным:
«Ласкам и нежным словам не доверяйте, друзья!»
Встарь отворялася я навстречу великим триумфам,
Дверью Тарпеи была, славной своей чистотой.
Много златых колесниц пред моим проезжало порогом,
И орошала меня пленников жалких слеза.
Горько я плачу теперь от недостойных пинков!
Нет никогда недостатка в венках у меня непристойных,
И устраненных гостей факелы часто лежат.
Я не могу защитить госпожу от ночных безобразий,
Но не желает хозяйка моя пощадить свое имя,
Много развратней живя, чем в нашем веке живут.
Принуждена я терпеть поклонника стоны, который
Целую ночь напролет передо мною стоит.
И, не смолкая, твердит полные лести стихи:
«Дверь, безжалостней ты и самой госпожи бессердечной!
Что ты молчишь, затворив створки глухие свои?
И почему никогда не раскроешься страсти навстречу,
Или не будет вовек конца неизбывному горю?
Иль мне постелью всегда будет холодный порог?
Мучает полночь меня, заходящие мучают звезды,
Ветер холодный вздремнуть мне на заре не дает,
Ты отвечаешь на все петель молчаньем немым.
Хоть бы словечко мое пробралось потихоньку сквозь щелку
И потревожило слух милой моей госпожи!
Будь она крепче камней, равнодушней сиканских утесов,
Все же не сможет себе вполне подчинить свои глазки:
Вместе с невольной слезой вырвется вздох у нее.
Нет, она нежится там в объятьях другого счастливца,
Здесь же все стоны мои тают в зефире ночном.
Тщетным подарком моим не побежденная дверь, —
Не оскорбил я ни разу тебя необузданной бранью,
Бранью, какою толпа чешет себе языки, —
Что ж ты бесстрастно глядишь, как я, охрипнув от жалоб,
Я ли не часто тебе по-новому складывал песни?
Я ль по ступеням не полз, жарко лобзая тебя?
Вспомни, злодейка, — не раз у твоих косяков я вертелся
И потихоньку рукой клал свой обещанный дар».
Пеньем несносным своим перекричит петухов.
Так-то терплю я теперь позор от пороков хозяйки
И от бесчисленных слез этих влюбленных гостей.
Да, поделом, раз уж я решился красавицу бросить,
Лишь одиноких теперь я зимородков молю!
Кассиопея на мой не взглянет корабль, как бывало,
Берег пустынный к моим холоден будет мольбам.
Видишь, какою грозой буря угрюмо шумит.
Иль никакая Судьба не придет усмирить ураганы?
Что ж, этот скудный песок станет могилою мне?
Все же проклятья свои смени на мольбы о несчастном,
Или ты можешь без слез подумать о том, что я гибну
И что ты кости мои не понесешь на груди?
Будь же ты проклят, пловец, ладью изобретший и парус
И по враждебным волнам первый пустившийся в путь!
Пусть и жестока со мной, но несравненна она, —
Чем наблюдать берега, незнакомым поросшие лесом,
И Тиндаридов[336] во мгле жадно, но тщетно искать?
О, если б дома судьба страданья мои схоронила
Милые пряди волос принесла б она в дар погребальный
И на подстилку из роз кости сложила б мои,
Имя мое назвала б, выкликая над прахом могильным,
Чтобы земля на меня бременем легким легла.
Ветру, попутному нам, дайте надуть паруса:
Если крылатый Амур и к вашим волнам прикасался,
К тихим тогда берегам другу вы дайте пристать.
Эти пустыни молчат и жалоб моих не расскажут.
В этом безлюдном лесу царствует только Зефир:
Здесь я могу изливать безнаказанно скрытое горе.
Коль одинокий утес тайны способен хранить.
Слез, оскорблений, что ты, Кинфия, мне нанесла?
Я, так недавно еще счастливым любовником слывший,
Вдруг я отвергнут теперь, я нежеланен тебе.
Чем я твой гнев заслужил? Что за чары тебя изменили?
О, возвратись же скорей! Поверь, не топтали ни разу
Мой заповедный порог стройные ножки другой.
Хоть бы и мог я тебе отплатить за свои огорченья,
Все же не будет мой гнев так беспощаден к тебе,
Чтоб потускнели глаза и подурнело лицо.
Или, по-твоему, я слишком редко бледнею от страсти,
Или же в речи моей признаков верности нет?
Будь же свидетелем мне, — коль знакомы деревья с любовью,
О, как тебя я зову под укромною тенью деревьев,
Как постоянно пишу «Кинфия» я на коре!
Иль оскорбленья твои причиняли мне тяжкое горе?
Но ведь известны они лишь молчаливым дверям.
И никогда не роптать громко на участь свою.
Мне же за это даны родники да холодные скалы,
Должен, о боги, я спать, лежа на жесткой тропе.
И обо всем, что могу я в жалобах горьких поведать,
Но какова ты ни будь, пусть мне «Кинфия» лес отвечает.
Пусть это имя всегда в скалах безлюдных звучит.
Нет, не боюсь я теперь, моя Кинфия, Манов унылых
И не заботит меня мой погребальный костер;
Лишь бы по смерти моей любовь ты свою не забыла. —
Страха смерти сильней этот гнетет меня страх.
Чтоб мой прах позабыл о нерушимой любви!
Там, на том свете, герой Филакид[339] о супруге любимой
Помнил всегда и забыть в темном жилище не мог,
Но, чтоб отрады своей хоть призраком пальцев коснуться,
Там я, кем бы ни стал, прослыву тебе верною тенью:
Чувство мое перейдет даже и смерти предел.
Там пусть сойдется весь хор героинь прекрасных, которых
Отдал аргивским мужам некогда Трои разгром,
Кинфия, — так да решит суд справедливой Земли.
Как бы ни долго жила ты в старости волею рока,
Даже и кости моим дороги будут слезам.
Если живая ты так к моему относилась бы праху,
Как я боюсь, что тебя от моей позабытой могилы
Вовсе принудит уйти, Кинфия, злобный Амур
И своевольно твои осушит текущие слезы!
Верности женской невмочь выдержать силу угроз.
Не долговечна, увы, а мимолетна любовь.
Ради любви нашей, Ралл, тебе совет подаю я,
Следуй ему и его на ветер ты не пусти:
Часто влюбленных судьба настигает нежданным ударом.
Миниям страшный о том мог бы Асканий сказать.[340]
Напоминает, поверь, именем и красотой.
Будешь ли плыть по реке, сквозь лес тенистый текущей,
Иль Аниена волной[342] ноги промочишь себе,
Будешь ли мирно бродить по тропам Побережья Гигантов
Всюду его береги, защищая от нимф похотливых, —
Страсти горят не слабей у авзонийских[343] дриад.
Чтоб не пришлось тебе, Галл, постоянно блуждать по холодным
Скалам, по диким горам, меж незнакомых озер,
В странах безвестных рыдал перед Асканием злым.
Есть ведь преданье, что встарь из Пагасской гавани[344] Арго
В дальний направился край, путь свой на Фасис держа.
Вот, уже миновав Афамантиды волны,[345] к Мисийским
Здесь героев отряд, сойдя на спокойную землю,
Стал устилать берега мягким покровом листвы.
Спутник же дальше ушел от непобедимого мужа,
Думая свежей водой в скрытых ручьях запастись.
Реет над ним Калаид, реет и кружится Зет.
Руки к нему протянув, поцелуи стремятся похитить,
Навзничь летя, целовать жаждет и тот и другой.
Он ускользает от них, хватает за кончики крыльев
Вот уж отстали птенцы Орифии Пандионии,[346]
Да, но на горе Гилас к гамадриадам идет![347]
Здесь, под вершиной горы Арганта, Пега струилась,
Влажный давая приют нимфам Финийской земли;
Грозди росистых плодов, скрытых в древесной листве.
Там на поемном лугу подымались лилии всюду
Белые, а среди них алые маки цвели.
То по-мальчишески он их нежным ногтем срезает,
То, беззаботно склонясь над красивой струею потока,
Бродит, любуясь своим образом милым в воде.
Вот он готов зачерпнуть, он ладони в поток опускает,
Правой рукой опершись, тащит он полный кувшин.
Все в восхищении свой вечный забыв хоровод;
Мальчика тянут они тихонько в податливых струях.
Вскрикнул Гилас, и уже тело его под водой.
Ветер с потока несет имени отзвук один.
Этим наученный, Галл, охранишь своего ты любимца:
Нимфам попасться и твой может красавец Гилас.
Ты, что стремишься спастись от беды соучастников грозной,
Воин, бегущий в крови прочь от этрусских валов,
Ты, что от стонов моих отвращаешь припухшие очи,
Помни: соратник и я ваших военных трудов.
Пусть по рыданьям твоим правду узнает сестра,
Правду о том, как Галл, избежавший цезарских копий,
Все ж уберечься не смог от неизвестной руки,[348] —
И, на какие б она ни наткнулась разъятые кости,
Кто я, откуда мой род, и где наш дом находился,
Просишь ты, Тулл, рассказать, помня о дружбе с тобой.
Верно, знакомы тебе в земле Перузинской могилы[349] —
Родины кладбище то в черный Италии день,
(Ты, о Этрурии пыль, — главное горе мое,
Ты потерпела тогда, чтоб валялись родные останки,
Тело несчастного ты горстью не скрыла земли.)
Знай же, меня породил граничащий с областью этой
КНИГА ВТОРАЯ
Знать вы хотите, зачем про любовь пишу я так много
И почему так легко вслух мою книгу читать.
Ни Каллиопа, ни бог Аполлон мне стихов не внушают,
Нет, вдохновляет меня милая только моя.
Косскою тканью одной свиток заполнится мой;
Если у ней на челе я замечу волос беспорядок, —
Радуясь, будет ходить гордо в воспетых кудрях;
Если коснется до струн перстами кости слоновой, —
Если же дрема смежит ее усталые глазки, —
Сыщет поэт для стихов тысячу новых причин;
Если нагая со мной затеет борьбу за одежду, —
Буду я рад сочинять целые тьмы «Илиад»;
Из пустяка у меня длинный выходит рассказ.
Будь мне дано, Меценат,[350] судьбою столько таланта,
Чтобы героев толпу мог я на брани вести,
Я не Титанов бы пел, не Оссу над вышним Олимпом,
Древних не пел бы я Фив, ни Трои, Гомеровой славы,
Не вспоминал бы, как Ксеркс слиться двум водам велел
Или как царствовал Рем, не пел бы высот Карфагена,
Мария доблестных дел,[351] кимвров свирепых угроз:
Ну, а за Цезарем вслед ты был бы мною воспет.
Мутину[353] вспомнив не раз и сограждан могилу — Филиппы,[354]
Петь сицилийских судов бегство[355] я был бы готов,
Или разгром очагов старинного рода этрусков,
Пел бы Египет и Нил, который, во град приведенный,
В изнеможении нес семь своих скованных вод,
Или актийских носы кораблей на Священной дороге,
Или же выи царей пел в золоченых цепях:
В мирные дни и в бою Августу преданный друг,
В царстве подземном Тезей, Ахиллес превозносит в небесном —
Иксионида один, Менетиада другой.[357]
Но ни Юпитеров бой на Флегрейских полях с Энкеладом[358]
Ни у меня нету сил в груди, чтоб стихом величавым
Цезаря славить в ряду предков фригийских его![359]
Пахари всё о волах, мореход толкует о ветрах,
Перечисляет солдат раны, пастух же — овец;
Кто в чем искусен, пускай тем и наполнит свой день.
Славно в любви умереть, и славен, кто страстью единой
Мог наслаждаться; когда б милой владел только я!
Помнится мне, что она легкомысленных дев осуждает,
Пусть мне пригубить дадут из чаши мачехи Федры,
Чаши, что пасынку встарь не причинила вреда,
Пусть отравляют меня волшебным зельем Цирцеи
Или в колхидском котле жгут на иолкском огне,[360] —
Пусть лишь из дома ее вынесут тело мое.
Все недуги людей исцелять помогает лекарство,
Только страданья любви вовсе не терпят врачей.
Вылечил встарь Махаон Филоктету распухшие ноги,
Критскими травами бог Эпидаврский вернул Андрогея
К жизни и вновь возвратил отчим его очагам;
И, получивши в бою от копья гемонийского рану,
Был тем же самым копьем юный мисиец спасен.[361]
Он бы и Танталу мог яблоко в руку вложить,
И Данаидам помочь наполнить бездонную бочку,
С нежных девичьих плеч урны тяжелые сняв;
И от кавказской скалы отвязал бы он Прометею
В день, когда наконец востребуют жизнь мою судьбы
И на могильной плите стану лишь именем я,
Ты, Меценат, краса и зависть всех всадников наших,
Верная слава моя в жизни и смерти моей,
Мимо могилы моей, то придержи лошадей
И со слезою скажи, обращаясь к безмолвному праху:
«Горьким уделом была гордая дева ему».
Стал я свободен, и мне захотелось пожить без любовниц,
Но перемирие вновь дерзко нарушил Амур.
Место ли здесь на земле такой красоте несравненной?
Старых, Юпитер, твоих не признаю я проказ.
Шествует гордо — под стать и Громовержца сестре
Или Палладе самой, в свой храм Дулихийский грядущей,
Змееволосой себе скрывшей Горгоною грудь.
Как Исхомаха она,[362] героиня из рода лапифов,
Или подобна Бримо,[363] что Меркурию встарь, по преданью,
Возле бебейской волны[364] девственный стан отдала.
Так отступите пред ней, богини, которых на Иде
Некогда видел пастух, как раздевались они.[365]
Кумской пророчицы век ей суждено было жить.
Хвастался ты, что тебя ни одна уж завлечь не сумеет, —
Вот и попался ты в сеть. Где самомненье твое?
Только на месяц тебе и досталась, бедняк, передышка,
И уж позоришься ты книгой второю стихов.
Иль непривычный к воде в море жить дикий кабан;
Сам я могу ли всю ночь проводить за серьезной работой?
Нет! Лишь отсрочить любовь можно, убить же нельзя.
Но я не столько пленен лицом, хоть оно и прелестно
Словно Меотии снег с иберийским в ней суриком спорит,
Или же роз лепестки в чистом плывут молоке),
Не волосами ее, что, как принято, вьются вкруг шеи,
И не сверканьем очей, светочем звездным моим,
(Ведь не влюбился же я так горячо в пустяки!),
Нет, но тем, как она танцует, плененная Вакхом, —
Так Ариадна вела бойкий, ликующий хор, —
Тем, что когда ее плектр эолийский пению вторит,
Тем, что поспорит легко стихами с древней Коринной,[367]
И далеко превзошла их она в песнях своих.
Уж не чихнул ли тебе при рожденье Амур светлоликий,
Дням твоим первым подав, жизнь моя, добрую весть?
Этих небесных даров, знай, не дала тебе мать.
Нет, не людской нищете породить дарованья такие,
Благам таким не созреть в десятимесячный срок.
Славою римских дев ты единая в мир народилась,
Ложе людское делить со мной не вечно ты будешь,
После Елены опять прелесть на землю пришла.
Так удивляться ли мне, что юноши наши пылают?
Было бы Трое славней из-за тебя погибать!
К стенам Пергама пришла из-за одной лишь жены,
Ну, а теперь, Менелай и Парис, вы оба премудры:
Ты — что ее отнимал, ты — что ее не давал.
Да, она так хороша, что и сам бы Ахилл согласился
Ради нее умереть, да и Приам воевать.
Если бы кто захотел превзойти живописцев старинных,
Пусть он себе образцом ставит мою госпожу:
Странам ли западным иль восточным ее он покажет, —
Он разожжет и Восход, он разожжет и Закат.
Нет, пусть я лучше умру! — мной овладеет любовь?
Но как быки, что сперва из плуга отчаянно рвутся,
А, покорившись, потом кротко идут под ярмом,
Так и влюбленный: сперва он в оковах неистово бьется,
Твердо сносил прорицатель Меламп позорные цепи,
Будучи пойман как вор, кравший Ификла коров;
И не корыстью он был покорен, но Перо красотою,
И Амифаона сын скоро взял в жены ее.
Часто твоя госпожа досаждать тебе будет сначала,
Часто ты будешь просить, часто уйдешь со стыдом,
Будешь нередко ты грызть ни в чем не повинные ногти
И в раздраженье не раз топать со злости ногой.
Шел, замедляя шаги, и потихоньку входил.
Тут не поможет тебе ни трава, ни ночная Китея,[368]
Ни Перимеды[369] рукой сваренный зелий отвар.
Ибо, где мы усмотреть не можем причины болезни,
Здесь уж не нужен ни врач, ни мягкое ложе больному,
Ветер, ненастье ему вовсе уже не вредят.
Ходит себе он и вдруг друзей изумит своей смертью:
Неосмотрителен тот, кем овладела любовь!
Иль не толкуют мне сны ведьмы на десять ладов?
Только врагу своему пожелаю любить я красавиц,
Мальчика лучше пускай любит мой искренний друг.
Вниз по спокойной реке поплывешь в челноке безопасно:
Словом одним ты его всегда легко успокоишь,
Сердца же той не смягчит даже кровавый поток.
Правда ли, Кинфия, ты по всему прославилась Риму
И не скрываешь ничуть жизни распутной своей?
Мог ли я этого ждать? Вероломная, ты мне заплатишь:
Кинфия, ведь и меня ветер способен умчать.
Что пожелает в моих песнях прославленной быть,
Нравом несносным меня не замучит, тебе на досаду,
Ты же, хоть поздно, всплакнешь, долгую вспомнив любовь!
Надо скорей разойтись, скорей, пока я разгневан:
Вдруг перекрасить нельзя Аквилонам Эгейские волны,
Светлой не сделает Нот тучу внезапно, но вот
Слово одно — и опять улыбается гневный любовник —
Выдался случай, — скорей сбрасывай с шеи ярмо!
Всякая мука любви, коль перетерпишь, — легка,
Ты ж, умоляю тебя я нежным законом Юноны,
Не повреди, моя жизнь, собственной спесью себе.
Ведь не один только бык кривыми рогами бодает,
Я ни одежды тебе не сорву с вероломного тела,
Ни твоей двери в сердцах не расшибу запертой,
Я не вцеплюсь вне себя в твои заплетенные косы
И не посмею побить грубым тебя кулаком:
Не постыдится с тобой в драку такую полезть.
Лучше уж я напишу, чего во всю жизнь не сотрешь ты:
«Кинфия — верх красоты, Кинфия — ложь и обман».
Верь мне, хоть ты свысока и смотришь на всякие сплетни,
Ты побледнеешь, прочтя, Кинфия, этакий стих.
Нет, не толпилися так во дворе у эфирской Лайды,
В двери которой ломясь, Греция вся полегла;
Большей не знала толпы ни Таида Менандра, которой
Так увлекался всегда эрихтонийский народ,[370]
Что помогла возродить стены разрушенных Фив![371]
Мало тебе! Ты себе и поддельных родных измышляешь,
Многим на свете дано право тебя целовать.
Ах, обижают меня портреты, и юношей клички,
Ах, оскорбительно мне, если мать тебя часто целует,
Если подруга, сестра спит на постели твоей.
Все оскорбляет меня: я трус (извини мою трусость!), —
Вижу и в женщинах я переодетых мужчин.
Смертоубийственный бой в Трое отсюда пошел.
Тот же недуг охватил и кентавров, когда Пирифоя
В диком припадке они кубками начали бить.[372]
Что мне примеров искать у греков? Ты вождь преступлений,
Ты научил, как украсть безнаказанно чистых сабинок;
Из-за тебя в наши дни в Риме беспутен Амур.
Славься, Адмета жена[373] и брачное ложе Улисса,
Каждая славься жена, верная мужу навек.
Если любая из них быть чем угодно вольна?
Тот, кто впервые писать непристойные начал картины,
Гнусности все напоказ выставив в чистых домах,
И в непотребства свои их захотел посвятить.
Стонет пускай под землей, кто таким искусством посеял
Столько раздоров, укрыв их под личиной утех!
Прежде стены домов не так расписаны были,
И соблазнительных там не было видно картин.
Лики забытых богов сорной травой поросли!
Грозных каких сторожей у порога тебе я поставлю,
Чтобы его преступить вражья нога не могла?
Нет, против воли твоей бессильна угрюмая стража,
Нет, ни жене разлучить, ни любовнице нас не под силу:
Вечной любовницей мне, вечной ты будешь женой.
Кинфия, рада теперь ты, конечно, отмене закона[375]:
Долго ведь плакали мы после изданья его, —
Как бы он нас не развел. Но, впрочем, Юпитеру даже
Любящих не разлучить против желания их.
Покорены племена, но непокорна любовь.
С плеч себе голову снять, поверь, я скорей бы дозволил,
Нежели ради жены факел любви погасить
Или, женившись, пройти у твоей затворенной двери
Ах, какие тогда нагнала б тебе сны моя флейта,
Более скорбная, чем звук похоронной трубы!
Есть ли мне смысл нарождать детей для отчих триумфов?
Кровь моя ни одного воина не породит.
Мал показался бы мне Кастора конь-великан.
Этим-то имя мое и снискало громкую славу,
Славу, какая дошла до борисфенских снегов.[376]
Только тебя я люблю, люби меня, Кинфия, так же:
Ту, что давно я люблю, из рук у меня вырывают,
Ты же, мой друг, не даешь горестно плакать о том.
Кроме раздора в любви, никакая вражда не печалит:
Лучше убей ты меня, это я легче снесу!
И не своей назову ту, что моею была?
Знаю: меняется все. И любовь меняется тоже:
Или победа иль смерть в круговороте любви.
Много великих вождей и владык великих погибло.
Сколько даров я принес и сколько стихов написал я!
Но непреклонная мне не прошептала «люблю».
Сколько лет я терпел холодность твою безрассудно
И без упрека сносил рабство свое и тебя!
Будешь меня осыпать градом презрительных слов?
Стало быть, в юных годах погибнуть ты должен, Проперций?
Что же, умри! А ее пусть твоя смерть веселит!
Душу пусть мучит мою и тень преследует злобно,
Иль беотиец Гемон над могильным холмом Антигоны
Разве меча своего, горестный, в грудь не вонзил,
Разве костей не смешал с костями девы несчастной,
Не пожелав без нее в отчие Фивы идти?
Кровью твоей и моей должен быть меч обагрен.
Хоть для меня эта смерть и будет позорною смертью,
В смерти позорной моей сгинешь со мною и ты.
Даже и славный Ахилл, любимой подруги лишенный,[377]
На побережье морском он видел бегущих ахеян,
Видел, как Гектор поджег факелом лагерь дорян,
Видел растерзанный труп Патрокла на поле сраженья,
Как разметались его кудри в кровавом песке.
Вот как терзает сердца боль разоренной любви!
Но, когда пленницу вновь запоздалая кара вернула,
На гемонийских конях Гектора он повлачил.
Так как я ниже его и по матери и по оружью,
Диво ль, что вправе Амур торжествовать надо мной?
Тем, кем он стал, я нередко бывал; но случай — и мигом
Этого выкинут вон, станет милее другой.
Двадцать лет Пенелопа смогла прожить одиноко,
Хоть и достойна была всех женихов без числа;
Все распускала она за ночь, что соткано днем.
Хоть не надеялась вновь она увидаться с Улиссом,
Но ожидала его все же до старости лет.
И Брисеида, обняв бездыханное тело Ахилла,
И окровавленный труп своего господина омыла
На Симоэнта песке желтой струею воды,
Волосы пеплом себе покрыла она и Ахилла
Мощные кости своей слабой рукой подняла.
Да и скиросской вдовы Деидамии с тобой.
Греция в те времена детьми справедливо гордилась,
Даже на бранных полях жил благодетельный стыд.
Ты ж не смогла переждать, безбожница, ночи единой,
Больше того: хохоча, вы кубки с ним осушали,
Может быть, и надо мной вы насмехались вдвоем.
Ищешь теперь ты того, кто первый сам тебя бросит:
Пусть же — о боги! — тебе дан будет этакий муж.
В дни, как твоей головы Стикса коснулся ручей
И у одра твоего мы — друзья — стояли, рыдая.
Молви мне, ради богов, где был, изменница, он?
Что, если б я, как солдат, задержался у Индов далеких
Но вам легко сочинять и речи свои, и обманы:
В этом лишь деле одном женщина вечно хитра!
Сирт не меняется так в неверном ветров дуновенье,
Так не трепещет зимой бурей колеблемый лист,
Будь ли причина важна, будь ли причина смешна.
Ныне, коль мило тебе такое решенье, — я сдамся.
Мальчики, шлите в меня тучи отточенных стрел
Наперебой! Спасите меня от этакой жизни!
Звезды свидетели мне, и утренний иней, и двери,
Что открывались порой тайно, несчастному, мне.
В жизни милее тебя ничего для меня не бывало:
Будешь такой и теперь, хоть и враждуешь со мной.
Коли не быть мне твоим, буду навеки один.
Если же вместе с тобой мы блаженные прожили годы,
Пусть в объятьях твоих окаменеет другой!
Знай же, фиванцев вожди в старину не злейшим оружьем
Если б мне только пришлось с тобой перед девой сразиться,
Смерти бы я не бежал, лишь бы погибнуть тебе!
На Геликоне пора нам иные слагать песнопенья
И гемонийских коней выпустить в поле пора.
Любо мне вспомнить теперь могучую конницу в битвах,
Любо мне римский воспеть лагерь вождя моего.[379]
Смелость: в великих делах дорог дерзанья порыв.
Пусть молодежь воспевает любовь, пожилые — сраженья:
Прежде я милую пел, войны теперь воспою.
Ныне с подъятым челом хочу выступать я важнее
Ввысь, о душа, вознесись от низменных песен; воспряньте,
О Пиэриды: теперь подвига просят уста.
Бросил хвалиться Евфрат парфянскою конницей ловкой
И о захвате двоих Крассов[380] жалеет теперь;
Затрепетал пред тобой вольных арабов предел.
Если ж какой-нибудь край на конце утаился вселенной,
Скоро познает и он мощь твоей властной руки.
В этот я лагерь пойду. И, славя твой лагерь, великим
Как богомолец, главы не доставши у статуй высоких,
Робко к подножью кладет им принесенный венок,
Так, неспособный сейчас вознестись до хвалебного гимна,
Я на свой скудный алтарь ладан ничтожный кладу.
Лишь из Пермесса всегда воду давал мне Амур.[381]
Будь ты воспета другим иль будь неизвестна — не важно:
Пусть тебя хвалит, кто рад зерна кидать на песок.
Верь мне, все груды даров с собой унесет на носилках
Сразу же сумрачный день, день роковой похорон.
И не промолвит никто: «Здесь поэтесса лежит».
Кто бы впервые ни дал Амуру обличье ребенка, —
Можешь ли ты не назвать дивным его мастерство?
Первый ведь он увидал, что влюбленный живет безрассудно,
Ради пустейших забот блага большие губя.
И человечьих сердец легкость он придал ему:
Право же, носимся мы всю жизнь по изменчивым волнам,
Нас то туда, то сюда ветер все время влечет.
Держит рука у него, как и должно, с зазубриной стрелы,
Мы и не видим его, а он уже ранил беспечных,
Из-под ударов его цел не уходит никто.
Стрелы засели во мне, засел и ребяческий образ;
Только сдается, что он крылья свои потерял,
И бесконечно ведет войны в крови у меня.
Что же за радость тебе гнездиться в сердцах иссушенных?
Стрелы в другого мечи, если стыда не забыл!
На новичках твой яд испытывать, право же лучше:
Если погубишь ее, кто другой воспевать тебя будет?
Легкая Муза моя славу тебе создает:
Славит она и лицо, и пальцы, и черные очи
Той, что ступает легко нежною ножкой своей.
В Бактрах[382] столько бойцы ахеменовых стрел[383] не готовят,
Сколько мне их Амур в грудь остриями вонзил!
Настрого впредь запретил изящных муз презирать он
И среди них повелел в роще Аскрейской мне жить, —
Или с исмарских долин мог я зверей уводить,[384] —
Нет, но скорей для того, чтоб дивить мою Кинфию песней:
Тут инахийского б я славою Лина затмил.
Но привлекает меня отнюдь не красивая внешность
Сладко мне было б читать в объятьях разумницы милой,
Чей утонченнейший слух песни оценит мои.
Этого лишь бы достичь, а смутные толки народа —
Ну их; мне верным судьей будет моя госпожа.
Вынес бы я без труда даже Юпитера гнев!
В час же, как темная ночь навеки закроет мне очи,
Слушай, какой соблюдать надобно чин похорон:
Лики предков моих пусть не тянутся шествием длинным,
Незачем телу лежать на ложе из кости слоновой,
Незачем спать мертвецу на атталийском одре.[385]
Пусть с благовоньями чаш не несут вереницей; пусть справят
При погребенье моем скромный плебейский обряд.
Как величайший свой дар их Персефоне снесу.
Ты же, ты следом пойдешь, обнаженные груди терзая,
Ты не устанешь в тот день имя мое призывать,
Хладные губы мои прощальным живить поцелуем
После того как зажженный костер превратит меня в пепел,
Пусть невеликий сосуд скроет останки мои,
Пусть посадят мне лавр на скромном холме погребальном,
Чтоб осенил он своей тенью могилу мою.
Был когда-то рабом, верным единой любви».
Эта гробница, поверь, не менее будет известна,
Чем обагренный курган воина Фтийской страны.[386]
В день, как достигнешь и ты рокового предела, припомни
Но и дотоль берегись забывать обо мне погребенном:
Знает и верно хранит вечную правду Земля.
Если б из трех сестер[387] хоть единая мне повелела
С жизнью расстаться, когда в люльке еще я лежал!
Нестор, три века прожив, все ж превратился во прах.
Если бы вдруг сократил его долголетнюю старость
Фригии воин любой на илионских валах,
Видеть ему б не пришлось роковых похорон Антилоха
Ты же, однако, не раз оплачешь почившего друга:
Вечно любили ведь те, кто безвозвратно ушел.
Это нам та подтвердит, чей охотник — светлый Адонис —
Лютым убит кабаном на Идалийской горе:
Ты, о Венера, ушла в лес, распустив волоса.
Но воззовешь ты вотще, о Кинфия, к телу немому:
Что тебе смогут сказать бренные кости мои.
Не был в восторге таком Атрид при дарданском триумфе[388]
В час, как низверглась во прах Лаомедонтова мощь;[389]
Не ликовал так Улисс, свои закончив скитанья,
В день, как открылся ему милый Дулихия брег;
После того, как она мнимый оплакала прах;
Иль Миноида, когда невредимым узрела Тезея,
Коего нить провела но Дедалийским путям,[390] —
Сколько восторга я сам испытал пролетевшею ночью:
Прежде, когда, повесивши нос, я ходил к ней с мольбою,
Право, я был для нее хуже пустого горшка,
Нынче ж не хочется ей надо мной издеваться надменно
И безучастно сидеть, глядя на слезы мои.
Вовремя! Поздно теперь зелья давать мертвецу.
Ведь у меня, у слепца, под ногами мерцала тропинка:
Только в безумстве любви нам ничего не видать.
Вот в чем победы залог: научись презирать ты, влюбленный, —
Тщетно стучась у дверей, госпожу мою звали другие;
Томной склонясь головой, милая льнула ко мне.
Эта победа моя мне ценнее парфянской победы,
Вот где трофей, где цари, где колесница моя!
И от меня тебе там будут такие стихи:
«Дань перед храмом твоим, богиня, кладу я, Проперций, —
Ныне в блаженстве любви целую ночь проведя».
Молви, о свет мой, теперь: дойдет ли корабль мой сохранно
Если ж я в чем провинюсь и ты ко мне охладеешь, —
Тотчас в преддверье твоем мертвым меня ты найдешь.
О, я счастливец! И ты, о светлая полночь! О ложе,
Негой блаженных минут благословенный приют!
Сколько мы ласковых слов сказали при свете лампады,
Что за сраженья у нас происходили во тьме!
То затихала совсем, тело туникой прикрыв.
Приподнимала она мои сном отягченные веки
Прикосновением уст: «Что же ты дремлешь, лентяй?»
Разнообразили мы так часто объятий сплетения!
Нехорошо оскорблять Венеру игрою вслепую:
Помни, что очи — в любви верные наши вожди.
Ведь, по преданью, Парис нагою спартанкой[391] пленился
В час, как из спальни ушла от Менелая она.
И, говорят, возлежал также с богиней нагой.
Если ж упрямишься ты, не желая в постели раздеться,
Знай, все покровы твои руки мои изорвут;
Если ж неистовый гнев меня увлечет еще дальше,
Ведь не обвисли еще, мешая играть тебе, груди, —
Пусть поглядит на них та, что постыдилась рожать.
Страстью насытим глаза, покуда судьба дозволяет:
Близится долгая ночь, твой не воротится день.
И ни единый рассвет больше не смог развязать!
Голуби в страсти своей тебе да послужат примером:
Самка и с нею самец — брака живой образец.
Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен:
Легче обманет земля хлебопашца невиданной нивой,
Солнце погонит скорей на небо черных коней,
Реки скорее начнут к истокам катить свои воды
И в пересохших морях рыба начнет засыхать, —
Мною владеет живым, будет и мертвым владеть.
Если захочет она дарить мне такие же ночи,
Год я единый сочту равным всей жизни моей;
Ежели много их даст, то стану тогда я бессмертным:
Если бы так же и все проводить свою жизнь захотели
И беззаботно лежать, отяжелев от вина,
В мире не стало б мечей, кораблей не нашлось бы военных,
В море Актийском костям римским лежать не пришлось,
Не распускала б волос Рима седая глава.[392]
Будут, наверное, нас потомки хвалить по заслугам:
Кубки наших пиров не оскорбляли богов. Что же!
Покуда жива, наслаждайся жизнью беспечно:
Знай, как эти листки, что слетели с венков помертвевших
И, одиноко кружась, плавают в чаше вина,
Так вот и мы: хоть сейчас любовь так много сулит нам,
Может быть, завтрашний день будет последним для нас.
Вот из Иллирии к нам явился, Кинфия, претор,
Что за пожива тебе, что за терзания мне!
Как это он не погиб на скалах подводных Керавна?
Жертвы какие, Нептун, ты б от меня получил!
Вот и отворены всем двери всю ночь без меня.
Коли умна ты, спеши собирать изобильную жатву
И, не стесняясь, руно с глупой овцы состригай;
И наконец, когда он, поплатившись добром, обнищает,
Знатность для Кинфии — вздор, почет никакой ей не нужен:
Ценен в любовниках ей только один кошелек.
Ты же печали моей на помощь приди, о Венера:
Пусть в сладострастии он мышцы себе надорвет.
Только за деньги она губит, Юпитер, себя!
Вечно гоняет меня в океане разыскивать жемчуг,
Даже из Тира она требует ценных даров.
О, если б в Риме вовек не бывало богатых и даже
Мы бы тогда никаких продажных не знали любовниц
И не меняли б они дома до старости лет.
Нет, не за то, что семь дней ты, забыв обо мне, ночевала,
Гнусного мужа в своих белых сжимая руках, —
Тесную дружбу ведет в женщинах ветреный нрав.
Бедрами резво тряся, явился откуда-то варвар;
Миг — и счастливец в руках держит все царство мое!
Вспомни, к чему привели роковые дары Эрифилу,
О, неужель моих слез унять оскорбленье не сможет?
Иль от пороков твоих скорбь не исчезнет моя?
Сколько уж дней пронеслось, а я позабыл о театре,
О состязаньях, и мне Муза моя не мила.
Что недостойная страсть к доводам всяким глуха.
Вспомни вождя, что когда-то потряс Актийское море
Шумом пустым и обрек на смерть когорты свои.
Вспять обратить корабли бесславная страсть повелела
Вот в чем Цезаря честь и вот в чем Цезаря слава:
Меч обнажил он и сам в ножны вложил, победив.[393]
Только каких бы одежд, и каких бы тебе изумрудов,
И золотистых каких он бы топазов ни нес, —
Пусть они пылью тебе, пусть они станут водой!
Нет, не смеется всегда над изменой влюбленных Юпитер,
Не постоянно же глух он остается к мольбам.
Видела ты, как порой в громах содрогается небо
Тут ни Плеяды, ни сам Орион неповинен дождливый,
Не без причины разит молнии гневный удар;
Этим привык неизменно карать неверных любовниц
Некогда плакавший сам, ими обманутый бог.
Чтоб не робеть, когда Австр на небе тучи сгустит.
Клятвой влюбленному лгать, с ним ночь провести обещая,
Это — в невинной крови руки свои обагрять.
Вот мой обычный припев! Я не раз в одинокие ночи,
С боку на бок вертясь, глаз не смыкая, лежал.
Чью воспаленную грудь лживая дразнит вода;
Хоть бы тебя поразил Сизифа труд непомерный,
Что на вершину горы тяжкую ношу влачит.
Все ж на земле ничего нет ужаснее доли влюбленных;
С завистью все лишь недавно меня называли счастливцем, —
Ныне лишь раз в десять дней принят бываю с трудом.
В пропасть с утеса теперь охотно я брошусь, злодейка,
Собственноручно готов яда себе натолочь.
Или сквозь щели в дверях нежные речи шептать!
Все же, хоть это и так, менять госпожу я не стану:
То-то заплачет она, верность мою оценив!
Ненависть часто родят бесконечные жалоб потоки;
Если мужчина молчит — женщина сдастся скорей.
Если видал что-нибудь, упорно тверди, что не видел;
Если пришлось пострадать, муки свои отрицай.
И на иссохших щеках вяло морщины легли?
Не презирала, о нет, Тифонову старость Аврора,
Не покидала его сирым в восточной стране.
Часто сходила она, ласкала в объятиях нежных,
И, обнимая его, почивая вблизи от индийцев,
Вечно роптала, сердясь на возвращение дня.
На колесницу всходя, немилость богов проклинала
И неохотно несла службу свою на земле;
Чем испытала скорбей в час, когда умер Мемнон.
Дева прекрасная спать никогда не стыдилась со старцем
И целовать без конца белые кудри его;
Ты же, изменница, мной, ты юношей даже гнушалась,
Что ж! Я терзаться теперь так сильно не стану: ведь часто
Грозен к тому Купидон, с кем он был милостив встарь.
Что ты, в безумье пустом расписным подражая британцам,
Глянцем заморским, смеясь, волосы мажешь себе?
В виде природном своем прекрасно всякое тело;
Римское портит лицо красок заморских позор.
Что из бессмысленной лжи кудри меняет свои.
Что до меня — без труда ты мне можешь казаться прелестной:
Всех превзойдешь красотой, будь лишь почаще со мной!
Если окрасит виски себе женщина синею краской,
Так как ведь нет у тебя ни сына, ни брата родного,
Буду я сыном твоим, буду и братом родным.
Пусть твое ложе само тебя охраняет надежно,
Мазать так сильно лицо лживою краской не смей!
Через поля и моря скачет мирская молва.
Хоть против воли моей ты, Кинфия, Рим покидаешь,
Рад я, что будешь одна жить в деревенской глуши:
Там, в непорочных полях, обольститель не явится юный,
Чтоб добродетель твою лживою речью смущать.
Сна не нарушит тебе чей-нибудь страстный призыв.
Кинфия, будешь одна глядеть на одни только горы,
И на стада и поля — бедных уделы селян;
Там никакие тебя соблазнить не смогут театры
Там ты изо дня в день увидишь, как пашут волами
Иль как искусным серпом кудри срезают у лоз.
Изредка будешь носить в часовню убогую ладан,
В час, как на сельский алтарь жертвенный ляжет козел;
Лишь бы не видел никто из посторонних мужчин.
Я ж на охоту пойду. Теперь мне нравится больше,
Снявши Венере обет, жертвы Диане носить.
Буду ловить я диких зверей, рога их на сосны
Но никогда не рискну нападать на львов-великанов
Иль в опрометчивый бой ринуться с дикой свиньей:
Право, довольно с меня отваги, чтоб брать боязливых
Зайцев и, взвивши стрелу, птиц поражать на лету
Рощей и моет волной снежное стадо быков.
Ты, моя жизнь, всякий раз, как задумаешь что-нибудь, вспомни,
Что через несколько дней к двери приду я твоей.
Не в состоянье, поверь, помешать ни безлюдье дубравы,
Имени чтоб твоего не склонял мой язык постоянно, —
Лишь бы вдали, за спиной, не навредил мне никто.
Что же ты плачешь сильней Брисеиды отобранной? Что ты,
Робкая духом, грустишь, как Андромаха в плену?
Что безрассудно богам моей докучаешь изменой?
Что ты скорбишь о моей верности, сгинувшей вдруг?
В Аттике плачем ночным[395] листьев Кекроповых шум;[396]
Так на смятенный Сипил[397] не льются Ниобы тщеславной
Слезы, потоком своим моя двенадцать могил.
Руки мне пусть закуют в оковы из меди тяжелой
Ради тебя, моя жизнь, разорву я и медные цепи,
И из Данаиной я выйду железной тюрьмы.
Злая молва про тебя стучится мне в уши глухие, —
Не сомневайся и ты в стойкости твердой моей.
(Горе мне, если солгу: тяжек мне будет их прах!) —
Верным остаться тебе, моя жизнь, до загробного мрака:
Верность единая в нас, будет единой и смерть!
Если бы слава твоя, красота бы меня не пленяли,
Вот уж седьмая давно протекла колея полнолуний,
Как про меня и тебя на перекрестках шумят;
Мне же порой под шумок так ласково дверь отворялась,
Мне удавалось не раз ложе твое посетить.
Счастье мое создала щедрая милость твоя.
Многим желанна была, но ко мне одному ты стремилась,
Как же забыть я могу нежную душу твою?
Мучьте тогда вы меня, трагедий Эринии, ты же,
Пусть в наказанье пошлют мне коршунов Тития хищных,
Пусть мне придется тогда камень Сизифов тащить.
Не унижайся же впредь предо мной в умоляющих письмах:
Верность в последний мой день будет, как в первый, свежа.
Не начинаю я зря и не кончаю шутя.
Как же меня этот Панф оболгал тебе в своих письмах!
Пусть же Венера ему, Панфу, за то отомстит.
Но не кажусь ли тебе я пророком правдивей додонских?
Этот красавчик-то твой, — знаешь ли? — он ведь женат!
Вольный. Ты веришь ему? Вот и лежишь ты одна!
Стала ты басней для них; и он уверяет нахально,
Будто, хоть он и не шел, ты поджидала его.
Пусть пропаду, коль ему чего-нибудь надобно, кроме
Некогда странник Язон обманул колхидянку так же:
Выгнал ее, а в дому стала Креуса царить.
Так в свое время провел Калипсо дулихийский любовник:
Он на виду у нее поднял свои паруса.
Бросят вас — будете знать цену своей доброте.
Кто же остался с тобой? Ты давно уже ищешь другого.
С первым науку пройдя, глупая, остерегись!
Я же повсюду с тобой, и твой я во всякое время,
Будешь ли свежестью цвесть, будешь ли тяжко хворать.
Знаешь, вчера у меня на красавиц глаза разбежались,
Знаешь ты, Демофоонт, сколько мне горя от них.
На перекрестках нигде безнаказанно я не топтался,
Вечным соблазном, увы, был для меня и театр.
Или на всяческий лад что-нибудь там распевать,
Раны в то время себе глаза мои пристально ищут
Там, где иная сидит, белую грудь обнажив,
Там, где по ясному лбу струятся небрежные кудри
Если ж презрительный взгляд я суровой красавицы встречу,
Потом холодным тогда мой покрывается лоб.
Спросишь ты, Демофоонт, почему же я так увлекаюсь,
Но на вопрос «почему» не отвечает любовь.
И под фригийский напев бьется, в бреду опьянев?
Каждому разный порок природою дан от рожденья,
Мне же, как видно, судьбой вечно влюбляться дано.
Пусть, как Фамира-певец, ничего не способен я видеть,
Если ж тебе я кажусь слабоватым каким-то и тощим,
Ты ошибаешься: я с честью Венере служу.
Можешь ты сам расспросить: убеждались красавицы часто,
Что я способен любить целую ночь напролет.
В небе две ночи подряд не было вовсе царя;
Но не расслабленным бог ко громам от нее возвращался.
Собственных сил никогда не истощает любовь.
Разве, когда Ахиллес отрывался от ласк Брисеиды,
Иль, когда Гектор вставал с постели своей Андромахи,
Разве микенцев суда не трепетали в бою?
Тот и другой корабли были в силах разрушить и стены:
Оба во мне — я Пелид, Гектор неистовый я.
Вот точно так же и мне женщины мало одной.
Пусть же вторая меня согревает в объятиях пылких,
Если у первой себе места я вдруг не найду;
Или же, если одна на слугу моего разозлится,
Ибо на двух якорях корабль обеспечен надежней,
Меньше тревожится мать, если растит близнецов.
Коль холодна — откажи; а нет — приходи на свиданье!
Что за охота тебе попусту тратить слова?
Той, что, надежду подав, вдруг отказалась прийти.
Как, с боку на бок вертясь на постели, он тяжко вздыхает,
Думая, где же она и почему не пришла?
Он донимает раба, повторяя все те же вопросы,
И заставляет сказать то, что боится узнать.
Мне, кто старался бежать с дорог неотесанной черни,
Сладостна стала теперь даже из лужи вода.
Кто-нибудь знатный раба подкупает нередко чужого,
Чтоб обещанья его передал тот госпоже,
Или: «На Марсовом где поле гуляет она?»
Это затем, чтоб, свершив, как у нас говорят, Геркулесов
Подвиг, в ответ получить: «Что же подаришь ты мне?»
Чтоб любоваться ты мог на сторожа кислую рожу
Да, и за целый-то год ты одну только ночь и получишь!
Ну вас совсем, коли вам дверь запертая мила!
Нет, только та, что гулять может вольно, отбросив накидку,
И никаких сторожей нет при ней, — та мне мила;
И не заставит совсем ждать, коли к ней подойдешь.
Мучить не станет она и, болтая, того не попросит,
Что тебе дать пожалел старый твой скряга-отец.
Не завопит: «Я боюсь! Вставай же скорей, умоляю:
Те, каких мне Евфрат и каких мне Оронт присылает,
Эти по мне: не хочу робких, украденных ласк.
Право, теперь никакой не осталось любовникам воли:
Тот, кто захочет любить, сразу же станет рабом.
«Ты ль это все говоришь? Ты, прославленный собственной книгой!
Ведь твою Кинфию здесь весь уже форум прочел.
Но от признаний таких чей лоб не покроется потом?
Где тут скрытность любви, где благородство стыда?»
То не прослыл бы у вас первым беспутником я;
Я не ходил бы теперь ошельмованным в городе нашем, —
И хоть бы страстью пылал, имя свое бы я скрыл.
Не удивляйся же впредь, что ищу я охотно дешевых:
То опахало ей дай из хвостов горделивых павлинов
Иль прохладительный шар[401] в руки ты ей положи;
Я раздражен, так достань из слонового зуба ей кости,
Всякую дрянь, что блестит в лавках Дороги Святой!
Стыдно игрушкой мне быть лживой своей госпожи.
Этим ли должен был я, по-твоему, так восторгаться?
Иль при твоей красоте можно и ветреной быть?
Ночь иль две ночи любви еще не успели промчаться,
Я же, как видно, уж стал в тягость постели твоей.
Так почему ж твой Амур вдруг от меня улетел?
Пусть в дарованье другой, пусть в искусстве со мною поспорит,
Пусть-ка научится он вечно подругу любить;
Если потребуешь ты, — пусть сразится с Лернейскою гидрой
Ядом насытится пусть и волною кораблекрушенья,
И за тебя пострадать пусть не откажется он
(Если б, о жизнь моя, ты меня в тех трудах испытала!):
Трусом окажется вмиг неустрашимый хвастун,
Знай, наступающий год вам подготовит разрыв.
Но не изменит меня ни древний возраст Сивиллы,
Ни Геркулеса труды или погибели день.
Ты похоронишь меня и скажешь: «Здесь прах твой, Проперций,
Верен ты был мне, увы, хоть и знатностью дедовской крови,
Древностью рода, казной ты похвалиться не мог».
Все я готов претерпеть: меня не изменит обида,
И от красавицы я всякую тягость снесу.
Да, но немногие ей были подолгу верны.
Только на краткий срок полюбил Тезей Миноиду,
Филлиду — Демофоонт: оба коварно ушли.
Также Язонов корабль хорошо ты узнала, Медея:
Та холодна, что дарит любовь притворную многим
И отдается легко поочередно другим.
Не отдавай же себя ни знатным ты, ни богатым:
Ведь ни один не придет кости твои хоронить.
Ты меня, грудь обнажив и распустив волоса.
Мне появилась одна прекрасная в скорби утеха,
Раз, по веленью судьбы, смолкло: «Почаще ходи!»
Пусть ее образ затмит все другие в моих песнопеньях,
Если согласен ты, Кальв, если дозволишь, Катулл.
Вол престарелый в полях плуга не хочет влачить,
Остов гнилой корабля лежит на мелях пустынных,
Старый воинственный щит праздно во храме висит;
Но не отводит меня от любви к тебе даже и старость,
Разве не легче служить жестокому было б тирану
Или в твоем мне быке мучиться, злобный Перилл?[403]
Разве не легче застыть перед грозным ликом Горгоны
Или же яростный клюв птицы кавказской терпеть?[404]
Ржавчина, камни долбит малая капля воды;
Но у порога моей госпожи любовь не тускнеет,
Все оскорбленья ее вынесет эта любовь.
Просит отверженный ласк, на себя преступленья возводит
Ты ж, кто кичиться привык, легковерный, счастливой любовью,
Помни: у женской души нет постоянства в любви.
Кто же в смятении бурь обеты свои выполняет,
Ежели часто в порту гибнет разбитый челнок?
Прежде чем в круге седьмом столб обойдет колесо?[405]
Ветер попутный в любви грозит вероломной игрою;
Страшной бывает беда, коль запоздает она.
Даже когда ты любим, ты все-таки будь осторожен,
Помни, ко всякой любви не в меру хвастливые речи,
Сам я не ведаю как, ей постоянно вредят.
Пусть она часто зовет, ты, помни, ходи к ней пореже:
Недолговечно, поверь, то, за чем зависть следит.
Был бы я счастлив, как ты: временем я побежден.
Но и теперешний век мне нравов моих не изменит:
Каждому надобно знать путь, по какому идти.
Вы, что привыкли дарить любовной услугою многих,
Видели девушку вы с белоснежною нежною кожей,
Видели смуглую вы: оба вам цвета милы.
Видели вы, как идет гречанка, гордая станом,
Видели наших: влечет вас одинаково к ним.
Та и другая равно к мукам тебя приведет;
Если довольно одной, чтоб глаза ты бессонницей мучил,
Каждый найдет и в одной скопище всяческих зол.
Видел я сон, моя жизнь: ты после кораблекрушенья
По ионийским волнам, силы лишаясь, плыла,
Ты во всех былых клеветах на меня признавалась
И приподнять не могла тяжких от влаги волос.
С мягкой спины соскользнув золоторунной овцы.[406]
Как я боялся, что вдруг назовут твоим именем море,
Что над твоею волной слезы прольет мореход!
Как я Нептуна молил, молил я и Кастора с братом,
Ты же, ладони свои из пучины едва поднимая
И утопая уже, имя твердила мое.
Если на глазки твои случайно бы Главк загляделся,
То в ионийских волнах нимфою быть бы тебе.
Всем Нереидам морей зависть внушала бы ты.
Но я увидел, дельфин спешит оказать тебе помощь,
Тот же, наверно, какой и Ариона спасал.
Вот уж с вершины скалы готов был я кинуться в море,
Пусть удивляются все моей над красавицей власти
Полной и пусть по всему Риму о том говорят.
Даже коль к ней притекут все богатства Камбиза и Креза,
Я не услышу: «Поэт, прочь от постели моей!»
Нет, ни одной не найти, чтоб так читала стихи.
Многое значит в любви постоянство, многое верность,
Тот же, кто многим дарит, многих готов полюбить.
Ежели милой моей захочется плыть через море,
Мы на одном берегу, под одной мы уляжемся кровлей
Дерева, будем мы пить из одного ручейка.
И на одной доске влюбленные могут улечься,
Будет ли ложем корма или же нос корабля.
Австр ли знобящий помчит парус неверным путем,
Бури ли те зашумят, что несчастного гнали Улисса
Или данайцев суда подле Евбейских брегов,[408]
Или сойтись берега заставляли, когда аргонавтам
Словом, коль с глаз у меня она никогда не исчезнет,
Может Юпитера гнев испепелить мой корабль.
Да, мы нагие вдвоем на один будем брошены берег:
Пусть меня волны умчат, — суша укрыла б тебя!
Он, как Юпитера брат, также изведал любовь:
По воду шедшую бог Амимону обнял и трезубцем
Он на Аргосской земле выбил Лернейский родник,
Верен обетам своим, за объятья любви переполнил
Так Орифия в плену отрицала жестокость Борея?
Сушу и бездну морей превозмогает Амур.
Верь мне, смирится для нас и Скилла, и грозной Харибды
В водоворте стремнин дико разверстая хлябь,
Будет сиять Орион, будет Козленок сиять.
Если в объятьях твоих я с жизнью должен расстаться,
Этот конец для меня будет желанным концом.
Тайну хотите узнать своего вы последнего часа,
Смертные, и разгадать смерти грядущей пути,
На небе ясном найти путем финикийской науки
Звезды, какие сулят людям добро или зло;
Море и суша таят беды на темных путях.
Сызнова плачете вы, что своей головы не спасете,
Если на схватки ведет вас рукопашные Марс;
Молите вы и о том, чтобы дом не сгорел и не рухнул
Знает влюбленный один, когда и как он погибнет:
Вовсе не страшны ему бурный Борей и мечи.
Пусть он даже гребцом под стигийскими стал тростниками,
Пусть он, мрачный, узрел парус подземной ладьи:
Вмиг он вернется с пути, смертный поправши закон.
Сжалься же ты наконец, Юпитер, над бедной больною:
Будешь лишь ты виноват, если красотка умрет.
Вот уж настала пора, когда опаляющий воздух
И огнедышащий Пес землю иссохшую жгут.
Нет, поплатилась она за непочтенье к богам.
Вот что губит теперь, как и раньше губило бедняжек:
Все, в чем клянутся они, — ветер умчит и вода.
Или, сравнив с Венерой тебя, оскорбили богиню? —
Разве был презрен тобой алтарь пеласгийской Юноны,[409]
Или осмелилась ты очи Паллады хулить?
Нет, не умеете вы, красавицы, сдерживать речи:
Вот как вредна красота, вот как опасен язык!
Вместе с последней зарей час утешенья придет.
В юности телкою став, Ио мычала и воду
Нила пила, а теперь стала богиней она.
И молодая Ино, скитаясь, по свету блуждала;
Чудищам моря была обещана встарь Андромеда,
И достославной женой стала Персею она.
По аркадийским полям Каллисто бродила медведем;
Ныне ночным парусам путь указует звездой.
То погребения день будет твоим торжеством:
Сможешь Семеле открыть, что за зло красоте угрожает:
Эта поверит тебе, беды сама испытав.
Первое место займешь ты среди героинь меонийских,[410]
Ныне же сердце смири пред судьбою, насколько сумеешь:
Сжалится бог над тобой, черный развеется день.
Даже Юнона-жена отпустила б твои прегрешенья:
Горько Юноне, когда женщине гибель грозит.
Вот и волчок перестал вертеться под звуки заклятий,
И на потухшем уже лавр не трещит очаге;
И не желает Луна с небес многократно спускаться,
И погребальную весть карканье ворона шлет.
Темный парус подняв, к водам подземным уйдут.
Не об одной я молю — двоих пощадить умоляю:
Будет жива — буду жив; если умрет — я умру.
За исполненье мольбы я священную песнь обещаю:
Жертву тебе принося, у ног твоих она сядет,
Сидя расскажет про все долгие беды свои.
Пусть, Персефона, твоя с ней милость останется; ты же,
О Персефоны супруг,[411] грозную ярость смири!
Боги подземные, вы много тысяч красавиц пленили,
Пусть же из них хоть одна здесь, на земле, расцветет.
С вами Европа, и там грех Пасифаи сокрыт.
Все, что цвели красотой в Ахайе древней и в Трое,
В царстве погибшем, где Феб правил и старец Приам,
С ними бесчисленный сонм красавиц римских, которых
Нет, не бессмертна краса, и счастие длится не вечно:
Рано иль поздно, но всех ждет беспощадная смерть.
Ты же, мой свет, избежав теперь опасностей грозных,
Ты учреди хоровод, дар свой Диане воздай,
Да уж и мне заплати должные десять ночей…
Свет мой, когда я бродил вчерашнею ночью, подвыпив,
И не хранила меня верная свита рабов,
Вдруг повстречалась со мной малорослая стая мальчишек
(Сколько — того не скажу: страх помешал сосчитать);
Третьи, почудилось мне, цепи несли для меня.
Все на подбор нагишом. Из них один побойчее
Крикнул: «Держите его! Он вам отлично знаком!
Он — тот самый, кого подруга в сердцах отдала нам».
Кто-то меня приказал тащить в середину, и слышу:
«Пусть тот погибнет, кто нас не признает за богов!
Ждет ежечасно тебя голубка твоя, недостойный,
Сам же невесть ты каких ищешь, безумец, дверей.
Только раскроет глаза, отягощенные сном,
Как на тебя аромат повеет не трав аравийских,
Но фимиам, что возжег собственноручно Амур…
Братцы, простите его: он крепко любить обещает,
Снова накинувши плащ мне на плечи, так они молвят:
«С миром ступай и учись дома сидеть по ночам!»
Близилось утро, и мне поглядеть захотелось, одна ли
Спит моя милая. Да, Кинфия, вижу, одна.
Замер я весь: мне еще она не казалась ни разу
Краше, ни даже когда, в пурпур одетая, шла
Не принесут ли они бедствия ей или мне;
Как же прекрасна была она тут при самом пробужденье,
Право, чарует сильней прелесть без всяких прикрас!
«Что ж ты чуть свет, — говорит, — подглядывать стал за подругой?
Вовсе не ветрена я: одного мне любовника хватит,
Будь это ты иль другой, кто повернее тебя.
Нет, не отыщешь ты здесь следов на измятой постели,
Знаков объятий и ласк: здесь не лежали вдвоем.
Запах, который всегда может измену открыть».
Молвила так и, вскочив, отстраняя рукой поцелуи,
Ножкою легкой скорей в туфли скользнула она.
Ночи счастливой с тех пор больше уж я не знавал.
Что ты, безумец, бежишь? Не скроешься! Если бы даже
До Танаиса[414] дошел, всюду настигнет Амур!
Хоть бы по воздуху ты на хребте у Пегаса умчался;
Хоть бы подошвы твои крылья Персея несли;
Все ж не поможет тебе горний Меркурия путь.
Над головой у влюбленных стоит Амур неотступно.
Да и у вольных людей крепко на шее сидит.
Он неусыпно тебя сторожит, ни за что не позволит
Правда, коль ты изменил, не останется он непреклонным,
Ежели ты умолять искренне будешь его.
Пусть ворчуны-старики пирушками нас попрекают,
Мы же пойдем, моя жизнь, избранным нами путем.
Пусть отягчают им слух решения древних законов:
Место нашли мы, где ты, страстная флейта, звучи!
В день, когда, щеки надув, стала Паллада дурна.[415]
Но не напрасно! Пошла ты гулять по волнам фригийским
И по знакомым краям моря Гирканского[416] плыть,
Кровью взаимных убийств забрызгивать общих пенатов,
Стыдно ли будет мне жить, одной утешаясь подругой?
Если и есть в том вина, это — Амура вина:
Не в чем меня обвинять; пожелай же, о Кинфия, вместе
В гротах росистых прожить на обомшелых хребтах.
Песнями славят они шашни Юпитера там:
Как он к Семеле пылал, и как тосковал он по Ио,
Птицею как, наконец, мчался к троянским домам.
Если же нет никого, кто сразил бы крылатого бога,
Ты не заставишь краснеть, не смутишь ты дев вдохновенных:
Знает ведь их хоровод, что это значит — любить,
Если одна из них впрямь в объятьях любовных Эагра[418]
Некогда с ним возлегла на Бистонийских горах.
А посредине него Вакха с чудесным жезлом,
Голову я соглашусь священным плющом разукрасить…
Но без тебя пропадет все вдохновенье мое.
Хочешь ты знать, почему пришел я так поздно? Сегодня
Феба дворец золотой[419] Цезарь великий открыл.
Стройный ряд пунийских колонн его окружает,
А между них дочерей старца Даная толпа.[420]
Феба живого) поет с лирой безгласною гимн,
По четырем же углам алтаря из Миронова стада[421]
Дивной работы быки словно живые стоят.
Посередине же храм из блестящего мрамора сложен,
Солнце над кровлей его в золотой колеснице сияет,
В нем из ливийских клыков двери тончайшей резьбы:
Видны на створке одной, с Парнаса низвергнуты, галлы,[423]
Тантала дочь[424] на другой, смертью детей сражена.
Длинной одеждой покрыт, вещие гимны поет.
Тот, кто увидел, погиб; лишь тот, кто не видел, тобою
Не увлечется: в соблазн вводят нас наши глаза.
Что тебе смутных искать в Пренесте, Кинфия, жребьев?[425]
Что к Телегона стенам в Тускул торопишься ты?
Древний Аппиев путь[427] чем привлекает тебя?
Здесь бы на месте тебе беззаботно гулять на досуге,
Но не дает мне толпа, Кинфия, верить тебе!
Видит она, как спешишь ты меж факелов благоговейно
Видно, тебе надоел затененный столбами Помпеев
Портик в убранстве завес из атталийских дворцов,
Жалки платанов стволы, вереницею ровной стоящих,
Воды, которые льет дремлющий сладко Марон,
Если внезапно Тритон воду задержит в устах.[428]
Ты не обманешь, — твой путь говорит про любовные тайны:
Не от столицы бежишь: с глаз моих хочешь уйти!
Попусту все это: мне напрасные строишь ты козни,
Что обо мне толковать! Но бесстыдницей ты назовешься,
Ты, о бедняжка моя, — и по заслугам, поверь.
Вот и недавно еще мне больно резали уши
Слухи, которыми был полон весь город у нас.
Сплетни ведь были всегда бедных красавиц бичом.
И не судили тебя за то, что ты с ядом попалась:
Будет свидетелем Феб — рук не марала ты им.
Если ж в забавах любви провела ты ночку-другую,
Тиндара дочь[429] отдала за любовь иноземца отчизну,
Но возвратилась опять без осужденья домой;
Даже Венера сама, обольщенная похотью Марса,
Чести своей в небесах не потеряла ничуть;
Знает), отдавшись ему прямо у стада его,
Это смотреть собрались всей толпою и нимфы лесные,
Старцы силены и сам вождь хоровода всего.[430]
Вместе ведь с ними плоды у Идейского грота сбирала
Спросит ли кто при таком изобилии любодеяний:
«Что так богата она? Кто ей дает? Почему?»
Что за счастье в наш век для великого нашего Рима,
Коль из красавиц одна не по закону живет!
То, что позднее цветет, зависти меньше родит.
Древних кто татиев здесь иль суровых ищет сабинов,[431]
Тот, уж наверное, к нам в город недавно пришел.
Право, ты можешь скорей осушить морские пучины,
Но не добьешься у нас, чтоб красавицы жили невинно:
Строгие нравы цвели в дни, когда правил Сатурн.
После, когда разлились Девкалиона воды по миру
И прекратился затем Девкалионов потоп,
Что за богиня смогла с богом единственным жить?
Некогда, как говорят, супругу владыки Миноса
Яростный бык соблазнил блеском своей красоты,[432]
И не могла отказать Юпитеру даже Даная,
Что ж! Подражай хоть римлянкам ты, хоть гречанкам, — и все же
Вот что скажу я тебе: вольною жизнью живи.
Праздники снова пришли; для меня они полны печали:
Кинфия десять ночей будет служенье свершать.
Ах, да погибнет совсем Инахида,[433] что с теплого Нила
Женам Авзонии в дар этот прислала обряд!
Кем бы она ни была, слишком сурова она!
В тайной ты, Ио, любви с Юпитером, верно, узнала,
Что это значит блуждать долго по многим путям
В дни, как Юнона тебя обратила в рогатую деву
О, сколько раз ты свой рот терзала дубовой листвою,
Пастбищ бросала луга, в стойле стояла своем!
Иль потому, что с тебя Юпитер снял облик звериный,
Ты, о богиня, теперь стала надменной такой?
Что повлекло тебя в Рим долгой дорогой идти?
В чем же тут радость, скажи, если девушки спят как вдовицы?
Ах, отрастут у тебя снова, поверь мне, рога
Или прогоним тебя мы из нашего города, злая:
Ты же, которую я своей скорбью чрезмерною тронул, —
В ночи свободные мы трижды наш путь совершим.
Но не внимаешь ты мне, забавляясь моими словами,
Хоть уже звездный Икар[434] медленных клонит быков.
Иль не устала еще, кости кидая, рука?
Пусть пропадет, кто впервые открыл пьянящие грозди,
Нектаром сладким вина добрую воду растлил!
Сам ты, Икар,[435] поделом убитый народом Кекропа,
Да ведь и ты погиб от вина, кентавр Эвритион,[436]
Соком исмарским и ты был побежден, Полифем.
Губит вино красоту, и годы вино сокращает;
Спьяну подруга узнать мужа не может порой.
Пей! Ты прекрасна: вино вовсе не портит тебя.
В час, как, спустившись, венки над чашей твоей повисают,
В час, как вполголоса ты песни читаешь мои.
Пусть орошают твой стол все шире потоки фалерна,
Но ведь из вас ни одна не пойдет на постель одинокой:
Хочется вам отыскать то, к чему тянет Амур.
Только к тому, кого нет, ваша страсть разгорается жарче:
Долгая близость с одним вас пресыщает всегда.
Кто же доверит теперь красоту госпожи своей другу?
Так вот подруги моей чуть не лишился и я!
Опытом я научен, что честных в любви не бывает:
Редко красавицу друг не для себя достает.
Злобно к оружью влечет он даже верных друзей.
Гостем прелюбодей под кров Менелая прокрался;
Не с чужеземцем ли встарь и колхидянка[437] ушла?
Как ты решился, Линкей,[438] на подругу мою покуситься,
Ну, не будь она мне такой постоянной и верной,
Разве ты мог бы тогда так опозоренным жить?
Лучше мечом ты пронзи мне грудь, лучше дай мне отраву,
Только уйди поскорей прочь от моей госпожи!
Распоряжайся моим ты, как хозяин, добром,
Только постели моей, постели моей ты не трогай:
Даже Юпитер и тот мне как соперник невмочь.
Нет никого, но тогда я и к собственной тени ревную.
Все-таки вот почему тебя я, пожалуй, прощаю:
Ты опьянел, от вина твой заплетался язык!
Но не обманут меня ни строгий старик, ни морщины:
Знают решительно все, что за блаженство любовь!
Радуюсь я, что и ты молишься нашим богам.
Чем же поможет теперь тебе вся Сократова мудрость
Книжная? Или же все знанье путей мировых?
Или что пользы тебе от чтенья афинских вещаний?
Лучше уж музой своей подражай-ка теперь ты Филету[439]
И не напыщенным снам ты Каллимаха внимай.
Бег не пристало тебе этолийского петь Ахелоя,
Петь, как течет сей поток, страстной тоской удручен,
Лживые и обмануть тщатся свой собственный путь;
Как победил Арион — Адрастов конь говорящий
На состязанье, когда был погребен Архемор.[441]
Что тебе пользы в судьбе колесницы Амфиарая,
Брось ты свои слова обувать в котурны Эсхила,
Брось — и руки свои в нежный вплети хоровод.
Тонко обтачивать стих на токарном станке приучайся,
Собственным пламенем ты, строгий поэт, загорись!
Гордой красавицы взор может смутить и богов.
Но ведь и бык не пойдет под ярмо тяжелого плуга,
Раньше чем крепкий аркан схватит его за рога.
Так добровольно и ты жестокой любви не поддашься:
Ведь из красавиц никто о законах вселенной не спросит,
Иль о затменьях Луны силою братних коней,
Или останемся ль мы чем-нибудь за Стигийской пучиной,
И не случайно ли бьет молний громовый удар.
Ни полководцев в роду, ни триумфальных побед, —
Как я царю на пирах, окруженный толпою красавиц,
Тем вдохновьем горя, что так презренно тебе,
Как мне приятно мечтать, во вчерашнем венке отдыхая,
Пусть же Вергилий поет побережье Актийского Феба,
Пусть воспевает он нам храброго Цезаря флот,
Он, кто брани теперь воскрешает троянца Энея
И воздвигает в стихах стены Лавиния вновь.
Нечто рождается в мир, что Илиады славней.
Любо тебе на стволах свирели своей у Галеза,
В гуще сосновых лесов Тирсиса с Дафнисом петь.
Учишь, как дев соблазнять десятком каким-нибудь яблок
Счастлив, кто за любовь дешевыми платит плодами!
Ну, а бесчувственной пусть Титир сам песни ноет.
Счастлив пастух Коридон, Алексида жаждущий страстно,
Кто, непорочный, дарил радость владельцу полей!
Легкие нимфы лесов славят его и теперь,[442]
Ты наставленья поешь седого поэта-аскрейца,[443] —
Как процветают в полях всходы, а лозы — в горах.
Можешь искусно бряцать ты на лире своей вдохновенной,
Но из чтецов никому не будут противны те песни,
Будь он еще новичком иль искушенным в любви.
Чувство не мало мое, да и голос не меньше, но, право,
Коль загогочет гусак, лебедь певучий молчит.
Тот, что Левкадию пел, страстным охвачен огнем.
Этот же слышен напев и в игривых листочках Катулла,
Лесбия милостью их стала Елены славней.
Чувством таким же полны и страницы ученого Кальва.
Только недавно лишь Галл,[445] Ликоридой прелестной изранен,
Сколько мучительных язв там, под землею, омыл!
Кинфию тоже теперь прославит стихами Пропорций,
Ежели к этим певцам Слава причтет и меня.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Ты, Каллимахова тень, ты, Филета Косского призрак,
О, разрешите, молю, в вашу мне рощу войти!
Первым жрецом прихожу, чтоб с источника чистого ныне
Греческий хор привести в круг италийских торжеств.
Ритмом вступили каким? Пили какую струю?
Ах, распрощаемся с тем, кто держит в оружии Феба!
Пусть же стремится мой стих, тонкою пемзой лощен, —
С ним меня Слава взовьет над землей, и рожденная мною
И в колеснице моей молодые помчатся амуры,
Той же дорогой вослед хлынут поэты толпой.
Что вам, бразды отпустив, со мной состязаться напрасно?
Нам ведь просторным путем к музам идти не дано.
Римской державы предел — Бактры — в грядущем воспев,
Мне же творенье мое — да прочтешь его в мирное время! —
Дали Камены в горах: стиль не касался таблиц.
Мягкие дайте венки певцу своему, Пегасиды![446]
То, чего буду лишен при жизни толпою ревнивой,
После кончины моей вдвое воздаст мне мой труд.
После кончины всегда значительней древняя слава:
Громче гремя на устах, имя идет с похорон.
Иль о борьбе, что вдвоем с грозным Ахиллом вели
Рек божества — Симоэнт и Скамандр, Юпитера отпрыск?
Или как Гектора труп мяли колеса в полях?
О Деифобе, Гелене, о Полидаманте, и даже
Мало бы нынче речей Илион прославляло и Трою,
Взятую дважды в веках богом Эгейской горы.[449]
Да ведь и сам Гомер, глашатай ее разрушенья,
Чувствует, как его труд в сердце потомства растет,
Славы предчувствую день: он после смерти придет.
То, что на кости мои не с презрением камень укажет.
Предугадал я давно: Ликии бог[450] так вещал.
А в ожиданье того вернемся в круг наших песен:
Некогда, молвят, Орфей трепетанием лиры фракийской
Диких зверей укрощал, ход останавливал рек.
Молвят, искусство тогда и каменья влекло с Киферона,
В звенья фиванской стены сами сцеплялись они.[451]
Встарь Галатея гнала влагой покрытых коней:
Если мне милость дарят Аполлон и Вакх благосклонный,
Диво ль, что девушек рой чтит песнопенья мои?
Пусть небогатый мой дом не стоит на тенарских колоннах,
Пусть плодовитый мой сад не сравнится с лесами феаков,[452]
Гротов затейливых в нем Марциев ключ не кропит, —
Все же Музы со мной, и милы читателю песни,
И Каллиопу давно мой хоровод утомил.
Каждая песня моя — памятник вечной красе.
Тяжким усильем до звезд вознесенная ввысь пирамида,
Славный Юпитера храм, вышних подобье небес,[453]
Склеп Мавзола[454] в своем роскошном великолепье —
Или потоки дождей, иль пламя лишит их величья,
Или под тяжестью лет сами, сломившись, падут.
Но не погибнет в веках талантом добытое имя:
Слава таланта и блеск вечным бессмертьем горят.
Снилось мне, будто лежу я в спокойной тени Геликона,
Там, где струится поток Беллерофонта коня,
Будто твоих я царей и деяния царские, Альба,[455]
Доблестных подвигов ряд струнами славить могу.
Струи которого пил жаждущий Энний-отец,[456]
Пел Куриациев я и оружье Горациев славил,[457]
Быстрый Эмилия флот[458] с царским трофеем воспел,
Фабия медленный шаг к победе и мрачную битву
Ларов, от римских жилищ прогнавших войска Ганнибала,[459]
Как был Юпитера холм криком гусиным спасен.[460]
Феб, заприметив меня из чащи лавров Кастальских,
Так мне у грота сказал, к лире склонясь золотой:
Кто тебе взяться велел за героический лад?
Нет, не надейся ты здесь снискать себе славу, Проперций;
Лучше по мягким лугам в малой двуколке носись,
Чтобы почаще брала со скамьи твою книжку красотка,
Что же страницы твои за круг предначертанный вышли?
Незачем перегружать челн дарований твоих.
Пусть уж из весел твоих одно за песок задевает,
Так уцелеешь: в морях бури погубят тебя».
Место, где свежая шла мшистой долиной тропа.
Здесь из зеленых камней раскинулась сводом пещера,
На ноздреватых камнях бубны висели кругом,
Были из глины там Муз и Силена-отца изваянья,
Здесь же — о стайка моя! — Венеры владычной голубки
Красные клювы свои мочат в Горгонском ключе.[461]
Девушки девять[462] полей по жребию тут поделили:
Каждая собственный дар нежной готовит рукой.
К песням, а третья рукой розы сплетает в венок.
Вот из числа богинь одна ко мне обратилась
(Думаю я по лицу, то Каллиопа была):
«Впредь будь доволен ездой на своих лебедях белоснежных!
Хриплым рожком выводить не берись ты морские сигналы,
С Марсом не тщись обагрять рощу святых Аонид
Или поля прославлять, где Мария видны знамена,[463]
Где победительный Рим войско тевтонов громит,
Мчит в своих скорбных волнах груды израненных тел.
Впредь влюбленных ты пой в венках у чужого порога,
Изображай ты хмельных, бегство их ночью глухой, —
Чтобы узнал от тебя, как выманивать песнями женщин
Молвив так, из ручья Каллиопа воды зачерпнула,
Звучной Филета струей мне окропила уста.[465]
Цезарь, сей бог, возжелал воевать против индов богатых,
Хочет судами рассечь волны жемчужных морей.
Мзда, о мужи, велика. Край света готовит триумфы:
Тигр и Евфрат потекут ныне под волей твоей.
С римским Юпитером тут свыкнется парфский трофей.
Старых судов боевых скорей паруса распустите,
Верных ведите в узде вооруженных коней.
Я предрекаю успех. Искупите несчастие Крассов.
Марс, наш отец, и священный огонь пророческой Весты,
Пусть раньше смерти моей день тот настанет, молю,
День, когда Цезаря я колесницу с добычей увижу,
Трепет смятенных коней средь рукоплещущих толп.
Гордо названья читать взятых в бою городов,
Стрелы считать беглецов и варварских воинов луки
И под оружьем своим сонмы плененных вождей,
Ты же, Венера, храни любимого внука,[467] да зришь ты
Дайте добычу тому, кто ее заработал трудами,
Я ж на Дороге Святой буду лишь славить триумф.
Знаем, бог мира — Амур, и, влюбленные, мир почитаем.
Сыт я жестокой войной с грозной моей госпожой:
Сердце мое никогда на презренный металл не польстится,
Кубков не надобно мне из драгоценных камней.
Бронзы, бедняк, не ищу в бедах твоих, о Коринф![468]
О, как был Прометей, из глины лепя, неудачлив!
Неосмотрительно он выполнил дело свое:
Он, создавая тела, в искусстве духа не видел,
Ныне нас бури в морях швыряют, все ищем врага мы,
К браням былым приплетать новые брани спешим.
Нет, никаких ты богатств не захватишь к брегам Ахеронта;
Глупый, к подземным ладьям голым тебя повлекут.
С консулом Марием ты, пленный Югурта,[469] сидишь;
Ир дулихийский[470] там сравняется с Крезом лидийским,
Лучше всего — умереть в Паркой назначенный день.
Мне бы в годах молодых почитать Геликона вершину
Мне бы рассудок терять в обильном потоке Лиэя,
Вечно главу обвивать розами юной весны.
А когда старости груз Венеру мою обессилит
И окропит сединой черные кудри мои,
И познавать, что за бог всем мирозданьем вершит
Или откуда встает, где гаснет и как, что ни месяц,
В круг переходит Луна, тесно сдвигая рога;
Бури откуда в морях, за чем устремляется, дуя,
Может ли день наступить, когда рухнет твердыня вселенной,
Воду пьет для чего радуги красочный свод
Иль отчего задрожал хребет перребского Пинда;[471]
Солнце объяло зачем трауром скорбных коней,
Или Плеяд хоровод в рой сочетает огни;
И почему никогда из пределов не выльется море,
Из четырех частей год почему состоит;
Есть ли в подземных мирах суд божий и муки Гигантов,
Вправду ль постится Финей, а Фурии мстят Алкмеону;
Есть ли утес, колесо, есть ли и жажда средь вод;[472]
Верно ли, что сторожит подземные входы трехглавый
Цербер, а Титию там югеров девять тесны, —
И за последним костром ужасов более нет.
Здесь да застанет меня кончина; а вы, кому милы
Битвы, несите с собой Красса знамена домой.
Мне о любимой моей поведай правдиво что знаешь:
Иго своей госпожи этим ты снимешь, Лигдам!
Или ты хочешь меня обманывать радостью ложной,
То мне болтая, чему сам я поверить бы рад?
Честным превыше всего должен быть трепетный раб.
Все, что известно тебе, теперь начинай по порядку,
Буду я слушать тебя, уши свои навострив.
Видел ты впрямь, как рыдает она, волос не прибравши?
Зеркала не было впрямь, Лигдам, на разостланном ложе?
И не видал ты камней на белоснежных руках?
Нежные плечи свои она скрыла под скорбной одеждой,
И возле ложа, в ногах, замкнутым ларчик стоял?
Пряжу, и, сидя меж них, вправду ткала и она?
Шерсть прижимая к лицу, осушала влажные очи
И на размолвку со мной горько пеняла тебе?
«Так ли меня наградить, Лигдам, при тебе обещал он?
Может бедняжку, меня, он без всякого повода бросить
И содержать у себя ту, что и знать не хочу?
Рад он тому, что томлюсь одиноко на ложе пустынном,
Будет над смертью моей он издеваться, Лигдам.
Кружится, водит его нитью своею волчок;
Мерзостной жабы влечет раздутое чарами брюхо,
Косточек тайный набор из рассеченной змеи,
На погребальных кострах найденные перья сипухи
Если мне сны, о Лигдам, не ложно пророчат, — хоть поздно,
Все же дождется, клянусь, кары у ног он моих.
Затхлой паук пеленой затянет их ложе пустое,
И безотрадный их сон ночью любовь не прервет».
То поспеши, о Лигдам, той же дорогой назад,
Ей передай от меня привет, орошенный слезами:
Гнев, а совсем не обман правит любовью моей.
Тот же палящий огонь, клянусь, и меня пожирает,
После раздоров таких коль узнаю согласье и счастье,
Ты с моей легкой руки станешь свободен, Лигдам.
Так-то, о деньги, всегда вы — источник житейской тревоги,
Ранее времени вы к смерти приводите нас.
Вы пороки людей питаете страшною пищей,
Всяких забот семена произрастают из вас.
Трижды, четырежды вы в море топили его.
Вот и погиб молодым злосчастный, за вами гоняясь,
И пожирают его рыбы в далеких краях.
Мать не властна почтить его горстью земли благочестной,
Птицы морские теперь кружат над твоими костями,
Моря Карпафского ширь — ныне могила твоя.
Ты, роковой Аквилон, ты, страх Орифйи плененной,
Что за добычу, скажи, в нем ты себе отыскал?
Вез этот малый челнок благочестивых мужей.
Нет, для чего считаешь года? И зачем, утопая,
К матери милой взывать? Нет божества у волны!
Ибо причалы твои от бури полночной с утесов
Берег свидетелем был Агамемнона яростной скорби,
Там, где прославлен Аргинн,[475] жертва жестокой воды.
Юношу здесь потеряв, Атрид не отплыл с кораблями;
Рок Ифигении был в этой задержке сокрыт.
Юношу, скудный песок, скрой пеленою своей,
Чтобы моряк, проходя над скорбною Пета гробницей,
Молвил: «И храбрым сердцам можешь ты ужас внушить».
Гнутые стройте суда, питайте источники смерти:
Мало земли роковой: мы к ней прибавили волны.
Множим искусством своим скорбной судьбины пути.
Сдержит ли якорь тебя, когда не сдержали пенаты?
Молви: чего заслужил тот, кому мало земли?
Лодки, обманы таит даже спокойный залив.
Море для жадных людей расстелила коварно природа:
Вряд ли удача тебе в волнах хоть раз суждена.
Кормы победных судов Кафарейские камни[476] разбили,
Плакал Улисс, всех друзей одного за другим растерявши:
В море помочь не могли хитрые козни ему.
Если б отцовским волом, довольный, он вспахивал поле,
Если бы смысл находил в увещеваньях моих,
Бедно, зато на земле жил и не ведал скорбей.
Вот и не смог перенесть наш Пет завывания бури,
Нежные руки свои грубым канатом терзать!
Голову мог он склонять на подушку из пестрого пуха
Волны при жизни ему до корня ногти истерли,
В горло вливалась ему горечь соленой воды,
Видела грозная ночь, как он плавал на бревнышке малом:
Злобные силы сошлись, чтоб погубить тебя, Пет!
Ночью, перед тем как водой он захлебнулся вконец:
«Боги пучин, и вы, о моря властители, ветры,
Волны, что клоните мне слабую голову ниц, —
Что похищаете вы мои бедные юные годы?
Горе кидает меня к зимородкам на острые скалы!
Вот уж трезубец подъял бог голубой на меня.
Лишь бы волны меня к италийскому брегу примчали, —
Счастьем уж было бы мне — к матери мертвым приплыть!»
Тщетные, были они словом последним его.
Вы, о сто дочерей Нерея, девы морские.
Ты, о Фетида, сама знавшая матери скорбь.
Вам бы рукой поддержать его подбородок усталый:
Ты же, о злой Аквилон, моих парусов не увидишь:
Праздным в могилу сойду возле дверей госпожи.
Сладкой мне ссора была при мерцанье вчерашних светилен.
Милым — неистовый звук злых обвинений твоих.
Что, разъярясь от вина, тебе опрокидывать столик,
Буйной рукою в меня полные кубки швырять?
Ногтем изящным сильней мне расцарапай лицо,
Выжечь глаза мне грозись, швырнув мне в лицо головнею,
И обнажи мою грудь, платье на ней разорвав.
Этим покажешь ты мне несомненные признаки страсти:
Если женщина вдруг начнет бушевать и браниться, —
Та у богини любви будет валяться в ногах,
Если за милым следить подсылает она провожатых
Иль как менада за ним по переулкам бежит,
Или портреты других мучат красавиц ее, —
Я тех душевных тревог безошибочный истолкователь:
В них я нередко встречал признаки верной любви.
Верности прочной там нет, где ее не питают измены,
Пусть на шее моей укусы сверстники видят,
Пусть им докажет синяк близость любимой моей.
Мучиться сам я хочу в любви или слышать о муках,
Слезы увидеть свои или же слезы твои.
………
………
………
Или же пальцами ты скрытно беседу ведешь
Мне нестерпимо, когда мне вздохи спать не мешают:
Вечно желал бы бледнеть я перед гневом твоим.
Жарче Парис пламенел, когда, несмотря на сраженья
Пусть данайцы громят и буйный упорствует Гектор, —
Он же, Елену обняв, большие битвы ведет.
Или с тобою самой иль с соперником буду я биться
Вечно ради тебя: мира не надобно мне.
Если б такая нашлась, ныне по праву гордись.
А у тебя, кто сплетал вкруг ложа нашего сети,
Вечно пусть в доме сидит тесть, да и теща при нем!
Если ж ночная тебе и досталась добыча, как вору, —
Отпрыск царей, Меценат, из этрусского племени всадник,
Вечно желающий быть собственной ниже судьбы,
Что посылаешь меня в необъятное море писанья?
Нет, для таких парусов мал мой убогий челнок.
И отступать, когда груз ноги в коленях согнет.
Каждое дело не всем в одинаковой мере подходит,
И не на всяком холме равный пылает огонь.
Слава Лисиппу[477] за то, что живые ваял он фигуры,
Ликом Венеры достиг Апеллес вершины искусства,
Мелочью всякой себе место Паррасий[479] снискал;
Много разных картин на сосудах Ментор[480] чеканил,
И увивает аканф скромную Мия[481] тропу.
Славу Пракситель снискал мрамором отчих Афин.[482]
Тот победную ветвь добывает элидской квадригой,
Резвостью бега себе славу стяжает другой.
Этот для мира рожден, а тот для военного стана:
Я же твои, Меценат,[483] наставления в жизни воспринял,
Твой же поможет пример мне опровергнуть тебя:
Римский сановник, ты мог бы на форуме ставить секиры,[484]
Властью своею в суде произносить приговор,
И украшать свой дворец пленным доспехом врага, —
Так как на подвиги те дает тебе Цезарь и силу,
И без помехи всегда льются богатства к тебе, —
Все же уходишь ты в тень, себя выставляя ничтожным,
Верь мне, решеньем таким ты сравнишься с великим Камиллом,[485]
Имя твое у мужей будет звучать на устах;
С Цезарем вместе пойдешь единой дорогою славы:
Верность твоя, Меценат, — вот твой бессменный трофей!
Но безопасно плыву вдоль по реке небольшой.
Кадма твердынь не пою, упавших в отеческий пепел,
Или похода семи, равно погибших в бою.
Скейских не славлю ворот,[486] ни пергамских твердынь Аполлона,
После того как прошел Паллады конь деревянный
С греческой вражьей сохой высью нептуновых стен.
Хватит с меня, если тем, кому мил Каллимах, я понравлюсь.
Песню свою на твой лад, косский поэт,[487] запою.
Пусть меня богом сочтут, пусть воздадут мне почет!
Будь мне вождем, воспою Юпитера битвы: как небу
Кей с Флегрейских вершин,[488] Эвримедонт угрожал,
Или как римлян быки паслись на холме Палатинском,
Или царей-близнецов,[489] вскормленных грудью волчицы:
От повелений твоих да возрастет мой талант.
Вслед колесницам пойду, с двух сторон триумфы несущим,
Стрелы лукавых парфян, в бегстве забытые, петь,
Тяжкий Антония рок — гибель от собственных рук.[490]
Ты, покровитель благой, браздами направь мою юность
И при отъезде подай добрый напутственный знак.
Слава моя, Меценат, — только быть под твоим руководством;
Я удивлялся, о чем мне поведают нынче Камены,
Встав перед ложем моим, чуть загорелся восток.
День рожденья они мне милой моей возвещают,
Рукоплесканьем тройным благостный подали знак.
Пусть свои гребни волна мягко на берег кладет;
Пусть за сегодняшний день я хмурых душой не замечу,
Камень Ниобы самой слезы да сдержит свои;
Пусть, про плач позабыв, отдыхает гортань зимородков
Ты ж, дорогая моя, при счастливых рожденная знаках,
Встань и мольбу вознеси, как подобает, к богам.
Прежде всего разгони свой сон ключевою водою,
Светлые кудри себе ловкой рукой расчеши;
Некогда, и без цветов не оставляй головы;
Бога проси, чтоб была твоя красота долголетней,
Чтоб над моей головой вечно царила она.
Ладан когда принесешь и жертвенник свой увенчаешь,
Ужин пускай подадут, и за чашами ночь пронесется,
Ноздри шафраном у нас да услаждает оникс;
Пусть, полночным звеня хороводам, флейта охрипнет,
Полную волю своим ветреным дай ты речам;
Ближнюю улицу пусть говор гостей огласит.
Пусть нам укажет судьба, лишь бросим игральные кости,
Кто всех больнее задет мальчика грозным крылом.
После того как мы вдоволь с тобой вином насладимся,
В спальне мы поздней порой отпразднуем вновь годовщину:
Светлый рождения день так мы с тобой завершим.
О, не дивись, что моей всей жизнью женщина правит,
Что я, плененный, влачусь, воле ее покорясь.
Надо ль позорить меня обвинением в слабости духа,
Если, ярмо сокрушив, свергнуть цепей не могу?
Раны научат бойца в битвах испытывать страх.
Так же, как ты, я и сам похвалялся в юности давней, —
Пусть же тебя мой пример страху научит теперь.
Сталью ярма усмирила быков пламеносных Медея,
Пасть заградила она свирепому сторожу — змею,
Чтоб золотое руно в царство Эсона ушло.
Стрелы с коня своего меотидская Пентесилея,[491]
Дикая, смела метать против данайских судов;
Был без сраженья сражен светлой ее красотой.
Также почет принесла красота и царице Омфале,
В Лидии мывшей лицо влагой гигейской струи;
Успокоитель земли,[493] над морем столпы водрузивший,
В Персии град Вавилон построила Семирамида[494]
И окружила его толстой кирпичной стеной,
Так что, поверху мчась, могли бы там две колесницы
Встретиться, не зацепив осью друг другу колес;
Бактры сломила она и подчинила себе.
Что мне богов обвинять и зачем упрекать мне героев?
(Ведь и Юпитер свой дом, да и себя запятнал.)
Разве оружие нам не покрыла недавно позором
Требуя римских твердынь ценою зазорного брака,
Наших желала отцов власти своей подчинить![495]
Родина козней и лжи, вредоносная Александрия,
И обагренный не раз римскою кровью Мемфис,
Этого злого пятна, Рим, не сотрешь ты вовек!
Быть бы уж лучше тебе погребенным на поле флегрейском
Или в те дни, когда тесть игом тебе угрожал.[497]
Как же! Развратная тварь, царица канопского блуда
Пёсий Анубиса лик с Юпитером нашим равняла,
Тибр принуждала не раз Нила угрозы терпеть,
Римские трубы гнала глухим дребезжанием систра,
Мчалась с баграми вослед легким либурнским ладьям,
Суд, где изваян не раз Марий во славе своей.
Что было пользы свергать секиры Тарквиния,[499] молви,
Коему гордая жизнь Гордого имя дала,
Если терпеть от жены? О Рим, исполнись триумфа
Хоть и бежала она к стремнинам смятенного Нила,
Все же на руки ее римлянин цепи надел.
Видел я — плечи ее священные жалили змеи,
Медленно смертный сон в тело вливался ее.
Как и вождя с языком, похороненным в вине.[501]
Город семи холмов и всей земли повелитель,
Марсом испуганный вдруг, женских страшился угроз!
О, Ганнибала разгром, о, знаки побед над Сифаксом,[502]
Памятник Курий себе воздвиг, низвергнувшись в пропасть:
Деций сраженье решил, ринувшись в бой на коне;[504]
Нам о разбитых мостах тропа возвещает Коклеса;[505]
Есть и такой, что хранит ворона имя досель.[506]
Что нам Юпитера гнев, ежели Цезарь здоров!
Где Сципионов флот, где ныне знамена Камилла?
Где ты, Боспор, лишь вчера взятый Помпея рукой?
Войск опрокинутый строй воспоет Аполлон Левкадийский:[507]
Ты же, стремишься ли в порт, моряк, иль его покидаешь,
Цезаря помни всегда на ионийских волнах.
Как это мог ты в слезах свою Галлу, Постум, покинуть
И за знаменами вслед с Августом храбро лететь?
Стоила ль, право, труда вся слава парфянской добычи,
Если не делать того Галла молила тебя?
Вам, что могли предпочесть верному ложу войну!
Но, несмотря на мольбы, усталый, плащом обернувшись,
Будешь из шлема ты пить воду Аракса, глупец.
Ищешь ты славы пустой, а дева меж тем изнывает,
Чтобы убийством твоим не гордились мидийские стрелы,
Всадник в железной броне на золоченом коне,
Чтобы останков твоих не вернули нам в урне печальной:
Так возвращаются все, павшие в той стороне.
Нравом своим заслужил ты не такую жену.
Женщине что предпринять, оставшись без всякой острастки,
Если разврату начнет Рим ее сам обучать?
Все ж уходи без тревог. Не сломят Галлу подарки,
Знай же, когда бы тебя невредимым судьба ни вернула,
Галла, как прежде верна, крепко обнимет тебя.
Постум, ты с дивной женой вторым назовешься Улиссом:[508]
Не причинили тому годы отлучек вреда,
Также единственный твой выжженный глаз, Полифем,
Лотос, Кирки дурман и все приворотные травы,
Скилла с Харибдой — двух вод буйства одно за другим,
Рев ламнетийских тельцов на его вертелах итакийских
Также из спальни побег от ээйской рыдающей девы,[510]
Стольких плаванье дней, стольких ненастных ночей,
И нисхожденье во тьму, в жилище теней молчаливых,
И с оглушенным гребцом путь мимо бухты Сирен,
Тем положивший конец долгим блужданьям его.
И не напрасно жена в воздержанье ждала его дома.
Но Пенелопы самой Элия Галла — верней.
Спросите вы: почему у красавиц так дороги ночи
И от Венеры всегда терпит богатство урон?
А ведь известна меж тем и ясна разоренья причина.
Роскоши крайней теперь слишком открыты пути.
Ценный из Красных морей перл Эрицины плывет,
Кадмов Тир нам везет в изобилье пурпурные краски,
И аравийский пастух пряный несет киннамон.[512]
Даже затворниц-девиц покоряет оружие это, —
Гордо матрона идет, разодета в имущество мота,
Носит у нас на глазах срамом добытый трофей.
Стыд ни тому, кто дает, ни той, что просит, неведом:
Если ж сомненье и есть — деньги преграду сметут.
Славен обычай — жене с мужем в могилу идти.
Там, лишь на одр мертвеца подбросят факел последний,
Встанет, власы распустив, жен богомольных толпа,
Вспыхнет о гибели спор, — кому за супругом живою
Те, чья победа, горят, обрекая пламени тело
И обожженным лицом к мужу прижавшись тесней.
Здесь же неверность царит, и средь жен ни одна не сумеет
Быть, как Евадна, верна, как Пенелопа, чиста.
Были богатствами их только посевы да сад.
Милой любили дарить айву, сорвав ее с ветки,
Или плетенку из лоз с красной малиною в ней;
Или фиалок нарвать, иль лилий, в девичьей корзине
Иль виноградную гроздь в одежде из собственных листьев,
Или же птицу поднесть с пестрым на диво пером.
А за любезности те дарили украдкой в пещерах
Девушки ласки свои жителям диких лесов.
Ложе природное их было в высокой траве.
Сосны склоненные их осеняли широкою тенью,
Но почиталось виной — видеть нагими богинь,
И к пастуху своему баран в пустые овины
Боги с богинями — те, под чьею защитою нивы,
Над очагами вели благоприятную речь:
«Странник какой ни явись, — на охоте добудешь ты зайца
И на тропинке моей птицу, коль будешь искать.
Сворой ли псов ты начнешь, сетью ль дичину ловить».
Ныне же храмы стоят, разрушаясь, в покинутых рощах;
Все, благочестье презрев, только лишь золото чтут.
Золотом изгнана честь, продается за золото право,
Вспыхнув, порог в старину обличил нечестивого Бренна[514]
В миг, когда он проникал к Фебу в пифийский чертог;
Лавровенчанный Парнас, потрясая своею вершиной,
Галлам засыпал тогда снегом суровым доспех.
Сына Приама вскормил в доме коварном своем.
Чтобы ты руки свои, Эрифила, украсила златом,
Некогда Амфиарай вместе с конями исчез.
Я предрекаю, — когда б лжепророком я стал для отчизны! —
Правду твержу, но не верит никто: не верила Троя
Тоже менаде своей,[515] зревшей Пергама беду.
Фригии только она предсказала конец от Париса,
Видела только она гибель в проникшем коне.
Тщетные речи ее ведали правду богов.
Многим палестры твоей дивимся мы, Спарта, законам,
Пользе же больше всего женских гимнасиев, где
Тело нагое свое игрой укреплять не зазорно
Девушке между мужей в соревнованье борьбы,
Иль крючковатым жезлом обруч звенящий крутит.
Вот у последней меты она стала, покрытая пылью,
Вот и в жестокой борьбе терпит удары она;
То для кулачных боев ремнем обовьет себе руки,
Гонит по кругу коней, к бедру белоснежному вяжет
Меч и под полую медь прячет девичье чело;
Как амазонки она, что груди свои обнажают
И в Термодонта[516] струях моются смелой толпой.
Быстро несется вослед своре отеческих псов:
Так по Эврота[517] пескам Поллукс носился и Кастор:
Первый — отважный в борьбе, резвый наездник — второй.
И между них, говорят, с обнаженною грудью Елена
Также спартанский закон запрещает разлуку влюбленных:
Можно по улице там с милою рядом ходить;
Страха не ведают там, ни надзора докучного девы,
И не боится никто мести ревнивых мужей.
Можешь ты сам: не ведет к долгой задержке отказ.
Взоров, уродство прикрыв, не обманут тирские платья,
Нет там тяжелых забот о благовонных кудрях.
Ну, а вот наша идет, окруженная тесной толпою:
Здесь для сердечной мольбы ни слов, ни лица выраженья
Не подыскать: как слепой ищет влюбленный пути.
Если бы ты подражал законам и битвам лаконским, —
Этими благами ты стал бы милее мне, Рим.
Нет, не хочу я терпеть никаких любовных волнений
И без тебя проводить в муках бессонную ночь!
В дни, как ребяческих лет я стыдливость робкую бросил
И на любовных путях воля была мне дана,
В первые ночи, совсем не на подарки польстясь.
Третий без малого год с той далекой поры протекает,
Мы же и дюжины слов не перемолвили с ней.
Страсть же к тебе поглотила меня: под нежное иго
Дирка смотрела в сердцах, грехом раздраженная явным,
Как с Антиопою Лик, с дочкой Никтея, лежал.[518]
Ах, сколько раз ей рвала царица прелестные кудри,
Била жестокой рукой нежные щеки ее!
Да и на голой земле спать заставляла ее!
Часто ее она жить заставляла во тьме, в нечистотах,
Часто лишала ее даже загнившей воды.
Иль никогда не придешь Антиопе на помощь, Юпитер,
Если ты бог, то любимой твоей быть рабыней зазорно.
Коль не тебя, то кого ж звать Антиопе в цепях?
Все же, оставшись одна и собрав последние силы,
Плача, она сорвала царских наручников гнет.
Полночь была, и мороз голое ложе сковал.
Часто тревожил ее Асопа[519] текучего ропот:
Чудилось, что за собой слышит хозяйки шаги.
Зет оказался жесток, Амфиона же тронули слезы
Как в ту минуту, когда затихает волнение моря,
С Нотом противным в борьбу Эвр не желает вступать
И на немом берегу все тише песка шелестенье, —
Так, на колени склонясь, на землю пала жена.
Старец, достойный пестун Зевсовых малых детей,
Мать ты вернул сыновьям; сыновья же затем привязали
Дирку под морду быка, чтобы размыкать в пыли.
Мощь Громовержца познай, Антиопа: тебе в прославленье
Пастбище Зета — в крови, и сам Амфион-победитель
Громко пеаны воспел на Аракинтской скале.[520]
Ты же терзать перестань неповинную эту Ликинну:
Право, не может никак остановиться ваш гнев!
Даже на смертном одре буду любить лишь тебя.
Полночь — и вот получил от моей госпожи я посланье:
Мне повелела она тотчас же в Тибур прибыть,
Где воздымают свои белоснежные главы две башни
И Аниена струя льется в большой водоем.
И за себя трепетать перед злодейской рукой?
Если ж не выполню я из страха ее повеленье,
Будут мне слезы ее злее ночного врага.
Я согрешил только раз — и на год изгнанью подвержен:
Но не посмеет никто посягнуть на святость влюбленных:
Мимо Скирона[521] — и то могут открыто идти.
Каждый любовник гулять да дерзнет и по скифским пределам.
Варвар не будет так дик, чтобы его погубить.
Сам же Амур впереди факел горящий несет.
Рассвирепевшие псы остаются с разинутой пастью,
Племени любящих путь вечно повсюду открыт.
Кто, нечестивый, себя запятнает любовника кровью
Если б решенье мое привело меня даже к кончине,
Вознагражденье вполне мне окупило бы смерть.
Мазей любимая мне принесет, венками украсит
Холм и сядет сама хладный мой пепел стеречь.
Там, где вечной ходьбой чернь пролагает стезю.
Чернь оскверняет, увы, после смерти могилы влюбленных:
Пусть меня в роще глухой скроют деревья листвой.
Или засыплют мой прах пески безвестных прибрежий.
Ныне покорно, о Вакх, к твоим алтарям припадаю:
Сердце смирив мне, пошли ветер попутный, отец!
Можешь всегда укротить ты гордыню безумной Венеры,
И от печалей дано нам исцеленье в вине.
Смой же злосчастный недуг, Вакх, с этой скорбной души!
Что многоопытен ты, про то говорит Ариадна
Звездами, в горнюю высь въехав на рысях твоих.
Жар, что в костях у меня огнем стародавним пылает,
Трезвая полночь всегда томит одиноких влюбленных:
Или надежда иль страх душу им кружит впотьмах.
Если твоими, о Вакх, дарами рожденная дрема,
Разгорячив мне чело, кости пронижет мои, —
Буду кусты охранять, чтоб не обгрызло зверье.
Только бы кадки мои багряным пенились суслом,
Сок бы все новых кистей тек с отжимающих ног, —
Сколько б ни жил я еще, тобой и мощью твоею
Вспомню, как был порожден ты матерью в молниях Этны
И как индийцев прогнал Нисы твоей хоровод.
Я бы Ликургово пел против новой лозы беснованье,
Гибель Пенфея, что трех вызвала толп торжество:
В море попрыгали вдруг с лодки, обвитой лозой,
И благовоние струй, текущих по Наксоса землям,
Где из потока вино толпы наксосские пьют.
Буду я петь, как плющ вкруг выи висит белоснежной,
Спину, что блещет, струя аромат благовонного масла,
Ткани текущих одежд на обнаженных ногах.
Мягко в тимпаны свои забьют диркейские Фивы,[523]
И козлоногие вкруг паны в тростник загудят;
В хоре идейском несясь, в хриплый ударит кимвал.
Жрец, при входе во храм освящая тебе приношенье,
Будет из чаши златой в жертву вино возливать.
Все расскажу, что должно с высокого петься котурна,[525] —
Только избавь ты меня навеки от рабства гордыне,
И поскорей победи думы тревожные сном.
Там, где играет залив, зажатый тенистым Аверном,
С теплой стоячей водой дымного озера Бай;
Там, где троянский трубач Мизен[526] опочил под песками
И Геркулеса трудом сложенный славится путь;[527]
Фивского бога встречал радостным звоном кимвал
(Ныне ж великим грехом нам всем ненавистные Байи, —
Что за губительный бог в ваши вселился струи?), —
Там он,[528] сокрывшись, свой лик погрузил в Стигийские воды,
Чем помогли ему — род, иль доблесть, иль дивная матерь.
Или что он обнимал Цезаря славный алтарь,
Или же трепет завес[529] над доверху полным театром
И материнской руки подвиги все и дела?
Сколько вместила добра в тесный предел эта жизнь!
Что же, ступай, и духом пари, и празднуй триумфы,
Пусть тебя тешит театр рукоплесканьем толпы,
Ткани Аттала затми, и пусть на игрищах пышных
Все придем мы сюда, придут и последний и первый:
Хоть и безрадостен путь, каждый пройдет по нему.
Надобно пса умолять,[530] рычащего пастью тройною,
В общую надо ладью хмурого старца[531] сойти.
Но все равно извлечет скрытую голову смерть.
Не помогла красота Нирею,[532] а сила — Ахиллу,
Крезу — бесчисленный клад, данный Пактолом ему.
В древние дни красота беду навлекла на ахеян:
Ты же, гребец, что везешь людей богомольные тени,
Ты да получишь одно тело его без души:
Так же, как Клавдий ушел[534] — Сикульской земли победитель,
Так же, как Цезарь, — она к звездам с земли отошла.
Сколько уж раз ты меня сладострастьем моим попрекала:
Верь мне, над вами оно больше гораздо царит.
Вы, как порвете узду, последний стыд презирая,
Так одержимой душе нет уже меры ни в чем.
Реки скорей потекут снова к истокам своим,
Гавань спокойную Сирт и берег удобный доставит
Злая Малея[535] пловцам гостеприимством своим, —
Но не сумеет никто обуздать желания ваши
Та — вам в пример, что, быка изведав критского наглость,
Лживо надела себе телки еловой рога;[536]
Иль Салмонида,[537] чей пыл фессалийского звал Энипея,
Что пожелала отдать богу морскому себя.
И обреченная стать деревом с новой листвой.
Что о Медее сказать? Увы, материнского сердца
Гнев утолила любовь смертью родимых детей.
Как с Клитемнестрою быть, из-за блуда которой в Микенах
Также, о Скилла, и ты, соблазнившись красою Миноса,
С пурпурным волосом вмиг срезала царство отца.
Вот уж приданым каким врага наградила девица![538]
Нис, ворота твои отпер обманом Амур.
Ведь за кормой корабля критская дева висит.
И по заслугам Минос восседает в судилище Орка:
Хоть он врага победил, был он к нему справедлив.
Ты полагаешь, что тот надолго твой образ запомнит,
Кто, как ты видишь, твое ложе сменил на корабль?
Грубый, он девушку смог променять на соблазны наживы!
Стоит ли Африка вся слез неутешных твоих?
А ведь, быть может, его сушит иная любовь!
Ты красотою сильна и строгой Паллады искусством:
Деда ученого блеск славой тебя осенил.
Благословен твой дом, только верного друга найди ты.
Ты же, чьи летом огни горят на небе так долго,
Феб, сократи, я молю, этот медлительный путь!
Первая ночь для меня! В эту первую ночь, умоляю,
Дольше, Луна, озаряй первое ложе мое!
Чтобы для новой любви крепкий союз утвердить.
Пусть закрепит договор Амур своею печатью:
Будет свидетелем весь звездной богини венец.
Сколько несчетных часов пронесется еще в разговорах
Там, где, ложе деля, мы не связаны прочным союзом
Там бессонная ночь мстящих не встретит богов.
Узы, что похоть крепит, сама она вмиг расторгает;
Будем же верность хранить с первых обетов своих!
Таинство брака сквернить ложем случайным начнет —
Тот да познает всю скорбь, которая в страсти бывает,
Сплетням крикливым свою да обречет он главу.
Ночью на слезы его не раскроются окна любимой;
В дальний сбираюсь я путь, в ученые еду Афины,
Чтобы оковы любви в долгих скитаньях разбить.
Если на деву смотреть, возрастают сердечные муки:
Пищу обильную здесь жадный находит Амур.
Но отовсюду меня этот преследует бог.
Редко к себе допускает она, после многих отказов,
Ну, а придет, так и тут, не раздеваясь, заснет.
Тут мне спасенье одно: едва с переменою места
Живо, друзья! Поскорей корабль мой в море гоните.
Жребий кидайте в пути, чтобы посменно грести;
Выше на мачте своей подымайте на счастье нам парус:
Ветер попутный пловцам путь безмятежный сулит.
Ты, с вероломной душой, милая, тоже прости!
Я же, моряк-новичок, по водам Адриатики ринусь,
Буду молиться теперь волношумящим богам.
Дальше, пройдя ионийскую зыбь, когда парус усталый
Мне остается пешком одолеть, — не ленитесь вы, ноги, —
Землю, где Истм положил грань меж обоих морей.
После, когда берега замкнут меня в гавань Пирея,[540]
Буду Тезея путем вдоль длинных стен я идти.
Или же тенью твоих мудрых садов, Эпикур.
Там я начну изучать красноречье, доспех Демосфена,
Либо приятную соль книг твоих, мудрый Менандр.
Там, вероятно, мой взор либо краски картин очаруют,
Долгих годов череда иль моря великие грани
Раны мои заживлять будут в затихшей груди.
Если там ждет меня смерть, я умру не от страсти постыдной:
Верь мне, я с честью умру в этот погибельный день!
Что же так долго, мой Тулл, тебя радует Кизик прохладный,[541]
Где Пропонтиды волна вкруг перешейка шумит,
Диндим, где из лозы изваяли образ Кибелы,
Путь, по которому гнал Дит-похититель коней?
Страстной тоскою по мне ты не томишься, мой Тулл, —
Хоть бы ты смог увидать Атланта ль, держащего небо,
Лик ли Форкиды,[542] что был срублен Персея рукой,
Иль Гериона хлева, иль от битв Геркулеса с Антеем
Хоть со своим бы гребцом в колхидский Фасис заплыл ты,[543]
Сам совершая теперь путь пелионской ладьи,
Коим плыла между скал за голубкой Язона младая
В образе новом сосна, вид восприяв корабля;[544]
Место ль, где воды себе семь пролагают путей,[546] —
Слава всех этих чудес померкнет пред Римской землею,
Ибо она собрала все, что природой дано.
Почва удобнее здесь для оружия, не для злодейства,
Мы благочестьем сильны, насколько сильны и железом,
И, побеждая, свой гнев наша смиряет рука.
Ты здесь течешь, Аниен, и Клитумн от Умбрийской дороги,
И нерушимый в веках Марция водопровод.
Ключ, где Поллукс напоил влагой целебной коня.
Змеи рогатые там не ползут на чешуйчатом брюхе, —
Гладь италийских вод чудищ в себе не таит, —
И из-за матери там не гремят кандалы Андромеды,
Здесь никому головы не сжигало далекое пламя
В час, как отважилась мать гибели сына предать.[548]
Здесь за Пенфеем в лесу не гонялись злые вакханки.
И не давала здесь лань воли данайским судам.[549]
Мордой коровьею ей не заменяла лица.[550]
Синиса[551] нет здесь крестов и грекам враждебных утесов,
Нет и древесных стволов, гнутых ему на беду.
Вот твоя родина, Тулл, вот прекрасная видом обитель;
Граждан найдешь себе тут для витийства, надежду на внуков
И благодатную страсть будущей нежной жены.
Значит, пропали они, заветные эти таблички?
Сколько прекрасных моих с ними пропало стихов!
Пользуясь ими, давно меж пальцами их истрепал я,
Так что им верила ты и без печати моей.
И без меня разговор красноречивый начать.
Дороги были они совсем не златою оправой:
Грязным был воском покрыт бук их дощечек простой.
Только, какие ни есть, всегда они верно служили
Эти таблички несли такое, пожалуй, посланье:
«Я рассердилась, что ты не был, ленивец, вчера.
Или другая тебе показалась красивее? Или
В гневе напрасном меня ты клеветою пятнишь?»
Нынче приют до утра нам приготовил Амур».
Все, что могла сочинить красавица умная с горя,
Там выводила она в ласковый час болтовни.
О, я несчастный! На них напишет скупец свою смету!
Тот, кто их мне возвратит, золотую получит награду.
Разве кто, деньги презрев, станет дощечки беречь?
Мальчик, ступай и скорей на любой это выставь колонне;
Твой господин, напиши, на Эсквилине[552] живет.
Милая, на красоту твою напрасна надежда:
Взоры прельстивши мои, стала ты слишком горда.
Кинфия, столько хвалы тебе моя страсть расточала!
Ныче стыжусь, что тебя в песнях я так превознес.
Даже и тем, чего нет, я любовался в тебе,
Сравнивал цвет твоих щек я нередко с румяной Авророй,
Хоть и сияли они блеском фальшивых румян.
То восхвалял, от чего ни друзья меня не отвратили,
Пусть хоть огонь меня жжет, угрожают мечи, пусть я даже
В море Эгейском тону, лгать я не стану тебе,
Пленный, я долго кипел в котле у жестокой Венеры,
Связаны были узлом руки мои за спиной.
Сирты уже миновав, якорь я бросил в порту.
Только теперь я вздохнул, усталый от грозного жара,
Тяжкие раны мои зажили снова теперь.
Если ты — божество, в твой храм, Здравый Смысл, прибегаю!
Общий я смех возбуждал за столом многолюдного пира;
Всякий, кто только хотел, мог надо мною трунить.
Сил у меня набралось пять лет прослужить тебе верно:
Ногти кусая, не раз верность помянешь мою.
Ты, замышляя обман, Кинфия, плачешь всегда.
Плачу и я, уходя, но слез сильнее обида.
Нет, не желаешь ты в лад нашу упряжку влачить!
Что же, прощайте, порог, орошенный слезами молений,
Но да придавит тебя незаметными годами старость,
И на твою красоту мрачно морщины падут!
С корнем тогда вырывать ты волосы станешь седые —
Но о морщинах тебе зеркало будет кричать!
И о поступках былых, злая старуха, жалеть.
Эта страница тебе возвестила беду роковую:
Так научись трепетать перед концом красоты.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Странник, смотри: этот Рим, что раскинулся здесь перед нами,
Был до Энея холмом, густо поросшим травой.
На Палатине, где храм возвышается Феба Морского,[553]
Прежде изгнанник Эвандр пас лишь коров да быков.
Было не стыдно богам глиняным в хижинах жить.
С голых утесов скалы гремел Тарпейский Юпитер,
И водопоем скоту Тибр-чужестранец служил.
Где на подъеме горы стоит дом Рема, когда-то
Где заседает сенат в окаймленных пурпуром тогах,
Там собирался старшин попросту, в шкурах, совет.
Сельский рожок созывал на сходку древних квиритов,
Сотня их всех на лугу и составляла сенат.
Не орошал в старину сцену душистый шафран.[554]
Не было нужды искать никому богов иноземных,
Раз трепетала толпа перед святыней отцов,
Иль ежегодно справлять Палилии, сено сжигая,
Скромная Веста была венчанному ослику рада,[555]
Скудные жертвы везли, тощих впрягая коров,
Кровью жирной свиньи перекрестки тропинок святили,
Печень овцы под свирель в жертву пастух приносил.
Священнодействует так Фабий Луперк и теперь.[556]
Грубый боец не блистал, врагов устрашая, доспехом:
Все обожженным дубьем попросту бились тогда.
В шапке волчьей Лукмон[557] впервые лагерь устроил,
Титии следом пошли, Солонийские Луцеры, Рамны,[559]
Белых коней четверню Ромул отсюда погнал.[560]
Город был мал и вдали подгородные были Бовиллы,[561]
В Габиях,[562] жалких теперь, густо толпился народ,
Даже и путь до Фиден[564] долгим казался тогда.
Римляне имя свое получили от города Рима,
Но не стыдятся они крови волчицы своей.[565]
Счастье, что ты привела сюда своих, Троя, Пенатов:
Было приметой благой уже то, что его не разрушил
Конь из еловых досок, чрево раскрывший свое
В час, как на шее повис у сына дрожащий родитель
И остерегся огонь плечи сыновние жечь.[566]
Меч Венера сама Цезарю здесь подала,
В гордой победе неся воскресающей Трои доспехи:
Древле богов твоих, Юл,[568] к счастью земля приняла,
Если треножник вещал смятенной авернской сивиллы,
Если гласили слова пергамской пророчицы[569] внятно,
Позднюю правду неся древней Приама главе:
«Бросьте, данайцы, коня! Не к добру вам победа: Юпитер
Вновь Илион воскресит, пеплу оружие даст».
Дивные стены взросли от твоего молока![570]
Стены я эти воспеть пытаюсь стихом благочестным:
Горе мне, жалок в устах звук славословий моих!
Но, как ничтожен ни будь из груди текущий источник,
Энний колючим венком пускай свою речь украшает:
Вакх, на меня простирай листья плюща твоего,[571]
Чтобы творенья мои возвеличили Умбрию[572] нашу,
Умбрию, где родился римский теперь Каллимах!
По дарованьям моим судит об их высоте.
Внемли мне, Рим: я пою тебе в честь! Пожелайте успеха,
Граждане, замыслу: пусть справа мне птица поет!
Таинства, дни воспою, названия древних урочищ:
«Что ты судьбу прорекать, опрометчивый, тщишься, Проперций?
Нет, не дано тебе прясть нить из кудели такой!
Горькие слезы прольешь, запев вопреки Аполлону,
Требуешь песен от струн только к досаде своей.
Мне ли не знать, как вести звезды по медным кругам?[573]
Мне отец — вавилонский Ороп,[574] сын Архиты; зовусь я
Гором и древний свой род я от Конона веду.
Боги свидетели мне, что родню я свою не унизил:
Боги за деньги теперь, и за золото даже Юпитер
Предан, и весь Зодиак сбит на кривом колесе —
Сбит и Юпитер благой, и звезда грозящая Марса,
И предвещающий всем гибель Сатурн роковой,
И Козерог не идет в глубь гесперийской волны.
«Троя, — скажу я, — падешь, но Римом Троянским воскреснешь!
Я по морям и земле много могил воспою».
Я предрекал, когда Аррия двух сыновей провожала
Что не вернут они вновь свои копья к отцовским пенатам:
Ныне мою правоту два подтверждают холма.
Ибо Луперк, охраняя коня обагренную морду, —
Горе! — с ним вместе упав, плохо себя оберег.
Там и погиб, под своим окровавленным орлом.
Бедные юноши, вы — две гробницы для матери жадной!
Прав я, но это сбылось против желаний моих.
Я же, когда не давала родить Кинаре Люцина
Тайно Юноне сказал о воле судьбы непреложной:
Роды настали, я прав, слава писаньям моим.
Так и Юпитера грот не вещает в ливийской пустыне,
Или те жилки, в каких видны решенья богов,
Или волшебной водой вызванный призрак могил.
Истинный путь надлежит искать в небесах, и стезею
Звездной в пяти поясах вечную правду пытать.[575]
Служит примером Калхас: от священных утесов Авлиды
Он и железо вонзил Агамемнона дочери в шею, —
Поднял в ту пору Атрид холст обагренных ветрил;
Но не вернулись вовек данаи. Рыданья уйми ты
И на Эвбейский залив, павшая Троя, взгляни!
И под добычей своей Греция еле плывет.
Вещую деву схвати и люби, Оилид-победитель,[576]
Хоть бы Минерва ее скрыла одеждой своей…
Древность оставим; твои теперь наблюдаю я звезды:
Умбрией древнею ты порожден у почтенных пенатов
(Ложь это? Или твою родину я угадал?),
Где напоены луга Мевании[577] мглою росистой
И нагревает жара озера Умбрского гладь,
Стены, что стали славны дивным талантом твоим.
Кости отцовские ты собирал, хоть по возрасту рано
Было сбирать их, и был в бедности жить принужден:
Ибо угодья твои и волов, твое поле пахавших —
Только ты ладанку снял золотую с ребяческой шеи,[579]
И пред богами своей матери тогу надел,
Тотчас же стал Аполлон понемногу внушать тебе песни
И запретил в судах вздорным оратором быть.
Пусть в подражанье тебе прочая пишет толпа.
Будешь Венере служить и ходить в любовных доспехах,
Будешь желанным врагом ты для ее детворы.
Сколько победных ты пальм ни стяжал бы трудами своими,
Как ни тряси бородой, а попался на удочку, — помни,
Что не удастся тебе вытащить жало крючка.
По произволу ее и дни будешь видеть, и ночи;
Даже и слезы твои будут по воле ее.
В помощь тебе: для измен хватит и щелки с нее.
Ну, а когда твой корабль с волной состязается в море,
Иль на оружье врага ты безоружным идешь,
Иль, содрогаясь, земля разверзает зияние пасти, —
В теле едином моем что дивишься ты образам многим?
Отчие признаки ты бога Вертумна узнай.
Родом и племенем я — этруск, но нимало не горько
Было мне в бегстве от войн бросить волсинский очаг.[580]
Взорам отраден моим римского форума вид.
Некогда здесь Тиберин[581] свой путь пролагал, и толкуют,
Будто плескалися там весла по мелкой воде;
После того же, как он уступил свое место питомцам,
Иль от того, что, плоды во вращении года предвидя,
Их посвященными мнит богу Вертумну народ.
Первыми лишь у меня синеть принимаются грозди
И наливаться начнет колос мохнатый хлебов;
Тутовых ягод багрец, зреющих в летние дни;
Здесь прививатель обет воздает венком плодоносным,
Если искусством его яблоня груши родит.
Ложные толки вредны; иным объясняется имя:
Благоприятна моя природа для всех превращений:
Как ты меня ни верти, буду хорош я всегда.
В косские ткани одень — я девушкой нежною стану;
Тогу накину — и кто мужем меня не сочтет?
Ты поклянешься, что сам эту траву я косил.
Я и доспехи носил, и помню — меня в них хвалили;
Также бывал и жнецом с полной кошницей зерна.
В тяжбах судебных я трезв; но только венок я надену,
Голову митрой укрась — я стану похож на Иакха;
Феба я образ приму, если подаришь мне плектр.
С сетью в руках — я ловец, когда же тростинку возьму я,
Богом я стану опять: буду я Фавн-птицелов.
Может совсем без труда прыгать с коня на коня.
Случай представится — рыб на крючок наловлю и пойду я
Щеголеватым купцом в длинной тунике бродить.
С посохом, будто пастух, могу надзирать я и даже
Разве прибавить еще (я в этом особенно славен),
Что приношенья садов сладко держать мне в руках:
И голубой огурец, и, как чрево, распухшая тыква,
Связки капустных кочней — это приметы мои.
Мне обвивая чело, томно на нем увядать.
Так как, единый всегда, я во все превращался обличья,
Метко родной мне язык имя впоследствии дал.
Ты же, о Рим, ты и сам присудил моим тускам награду:
С давней поры, как пришел Ликомед с дружиной союзной,
Лютого Татия строй, войско сабинов разбил.
Зрел я колеблемый строй и копий падение видел,
Как показали нам тыл в бегстве позорном враги.
В тогах густою толпой шли предо мною в веках.
Шесть остается стихов (тебя, что на суд поспешаешь,
Не задержу: вот предел всех пояснений моих).
Был я кленовым пнем, топором, обтесанным наспех,
Пусть же, Мамурий, тебе, чеканщику статуи медной,
Осков земля не натрет сильной в искусстве руки,
Если сумел ты меня отлить столь способным на дело.
Это творенье — одно, но не одна ему честь.
Это письмо своему Ликоту шлет Аретуза, —
Только, далекий всегда, можешь ли зваться моим?
Если при чтенье тебе покажутся строки неясны,
Помни, моею слезой стерты такие места.
Знай, замирающих рук это отчаянный знак.
Видели Бактры твое многократное в них появленье,
Видел и невр-супостат,[583] в броню одевший коня,
Геты с холодной зимой и бритт в расписной колеснице,
Это ли брачный союз, договором скрепленные ночи
В час, когда пылкому я юноше — дева — сдалась?
Как провожали меня, предо мною пророческий факел
От разоренных костров мрачное пламя зажег,
Криво на косы легла: замуж без бога я шла.
Тщетно у храмов висят, увы, все мои приношенья:
Вот уж четвертый теперь тку тебе воинский плащ.
Горе тому, кто сгубил для военного тына деревья,
Пусть он томится, как Овн, что плетет, согнувшись, канаты
И утолять обречен вечно твой голод, осёл!
Разве, скажи мне, не жгут тебе нежные плечи доспехи,
Разве тяжелым копьем ты не натер себе рук?
В шею вонзают тебе метку, несносную мне!
Ты, говорят, и лицом похудел; но я бы желала,
Чтобы ты сох и бледнел лишь от томленья по мне.
Я ж, когда горькую ночь приводит томительный вечер,
Жалуюсь я, что твой плащ постели моей не закроет
И не поют для меня птицы, предвестницы дня.
В долгую зимнюю ночь над лагерной пряжей тружусь я,
Тихо на ткацком станке тянется тирская шерсть.
Много ли миль без воды скачет парфянский скакун;
Принуждена изучать я по картам раскрашенным страны,
Всё, что премудрый творец вырастить там порешил, —
Где цепенеет земля от морозов, где сякнет от зноя,
Рядом со мною — сестра да кормилица, с горя бледнея,
С клятвой твердит: лишь зима так задержала тебя.
Как Ипполите везло! Доспех обнаженные груди —
Варварке — ей покрывал, голову нежную — шлем.
Верной подмогой тебе я бы в походе была.
Скифские горы меня задержать не могли бы, хоть крепкий
Волею бога до дна реки сковал бы мороз.
Сила любви велика, а тем боле к законному мужу:
Что же мне в том, что горит твой пурпур пунийским багрянцем,
А на руках у меня — камни чистейшей воды?
Глухо вокруг всё молчит, лишь привычной рукой приоткроет
Только в Календы одни ларов служанка моя.
Вместо тебя лишь она греет мне ночью постель.
В храмы ношу я цветы, покрываю ветвями распутья,
И можжевельник трещит в старом у нас очаге.
Если сова закричит, усевшись на крыше соседней,
То предвещает сей день закланье молочной овечки,
И, подпоясавшись, ждут свежей поживы жрецы.
Славой, молю я, не льстись взойти на бактрийскую крепость
Или, вождя победив, снять раздушенный наряд
И с обращенных коней лук вероломный звенит.
Но да смиришь ты скорей питомцев парфянского царства
Да понесешься с копьем вслед за победным конем.
Ввек нерушимо храни обеты нашего ложа:
И, принеся твой доспех по обету к воротам Капенским,
Сделаю надпись: «Жена дар сей за мужа внесла».
Буду тарпейскую сень и могилу Тарпеи презренной[584]
Петь и захваченный в плен древний Юпитера храм.
В роще тенистой была плющом сокрыта пещера,
Там, где плеск родников с шумом сливался дубрав, —
Часто в полуденный зной ласковым звоном свирель.
Татий источники те обнес частоколом кленовым
И, наваливши земли, лагерь надежный возвел.
Чем в эту пору был Рим, когда рядом Юпитера скалы
Там, где диктуют теперь областям покоренным законы,
Римскую площадь копьем воин сабинский стерег.
Горы служили стеной; где теперь сенат и комиций,
Там из источника пил некогда конь боевой.
Голову обременял глиняный тяжко кувшин.
Разве довольно одной было смерти для девы преступной,
Что захотела твои, Веста, огни осквернить?
Татий пред ней гарцевал на поле песчаном, красуясь
Так поразил ее вид и царя и царских доспехов,
Что опустила она руки и выпал кувшин.
Часто винила она напрасно Луну за предвестья
И говорила: «Иду волосы в речке омыть»;
Чтоб не пронзили лицо Татия римским копьем,
И возвращалась в туман Капитолия с дымом вечерним,
Руки себе изодрав на ежевичных шипах,
И на Тарпейской скале о ранах своих сокрушалась,
«Лагеря дальний огонь, и Татия в поле палатки,
И покоривший мне взор чудный сабинский доспех, —
О, если б пленницей мне остаться у ваших пенатов,
Пленницей, но моего Татия видеть лицо!
Та, что позором моим будешь покрыта, — прости!
В лагерь пусть мчит мою страсть тот конь, которому Татий
Собственноручно всегда гриву направо кладет.
Диво ль, что Скилла волос отца своего не щадила
Диво ль, что предан был брат с головою рогатого зверя[587]
В день, когда долгая нить[588] путь указала во тьме?
Что за великий позор Авзонийским я девам готовлю,
Грешная дева, чей долг — девственный пламень блюсти
Пусть он простит: алтари залили слезы мои.
Завтра, как слухи идут, весь город охватит сраженье;
Ты ж опасайся всегда терний росистых горы.
Скользок, увы, этот путь и коварен: на всем протяженье
О, если б ведала я заклятья магической музы,
В помощь, красавец, тебе были бы эти слова!
Шитая тога к лицу — тебе, не тому, кто позорно
Не материнскую грудь — вымя волчицы сосал.
Выйдет приданым честным мной тебе преданный Рим.
Если же нет — не покинь без отмщенья сабинянок пленных:
Ныне похить и меня, мерой за меру воздав.
Сомкнутый строй я разрушить могу: а вы, о супруги,
Музыкой грянь, Гименей: трубач, не труби ты так грозно:
Брачное ложе мое, верьте, сраженья уймет.
Вот уж четвертый рожок возвещает зари приближенье,[590]
Вот и созвездья, склонясь, тихо скользят в Океан.
Ты перед взором моим благостной тенью предстань».
Молвила — и предала тревожному сну свое тело,
Не сознавая, увы, новых безумий во сне:
Ибо бессменный страж пепелища троянского — Веста
Так, как стримонка[591] бежит, что возле струй Термодонта,
Платье свое изорвав, с грудью несется нагой.
Праздник в городе был (Палилии назван у предков,
С этого первого дня начали стены расти):
Сладкой едой и питьем сельские полны столы,
Через лежащие врозь охапки зажженного сена
Пьяная скачет толпа, ноги измазав в грязи.
Ромул в ту ночь приказал распустить всю стражу на отдых,
Время пришло для встречи с врагом, — решила Тарпея.
И, заключив договор, стала ему помогать.
Трудно подняться на холм, но был он в праздник безлюден:
Меч ее быстрый разит звонкоголосых собак.
Чтобы тебя покарать за преступленье твое.
Стражу ворот предала и спавшую мирно отчизну:
Брака желанного день требует ей указать.
Татий же (ибо и враг не воздал измене почета)
Так он сказал, и ее завалила оружием свита:
Вот тебе свадебный дар, дева, за службу твою!
Имя Тарпеи-вождя у нас гора получила:
Не по заслугам твоим названа эта гора!
Пусть зарастет вся могила твоя колючками, сводня,
Пусть на мученье тебе жажда томит твою тень,
Да не таятся в золе твои маны, но мстительный Цербер
Мерзкие кости твои воем голодным страшит!
Ты, для согласья в любви злейшая птица из всех,
Ты Пенелопу могла б за пустого хлыща Антиноя
Вынудить замуж пойти, весть о супруге презрев.
Если захочет она, магнит не притянет железа,
Только она соберет во рву коллинские травы,[592]
Тотчас же бурный поток все за собою умчит.
Смела она ворожбой Луне давать предписанья.
Спину взъерошив, она кралась волчицей ночной;
Дергает ногтем она бедным воронам глаза.
Вот и о крови моей по совам она ворожила
И у жеребых кобыл воды брала для меня.
Дело словами она уснащала, подобно потоку,
«Если прельщает тебя Восток золотой доризантов[593]
И под тирийской волной пурпурных раковин сок,
Иль эврипильская ткань[594] тебе нравится Косской Минервы,
Иль с Атталийских одров снятый старинный покров, —
Или из мурры фиал, жженный в парфянской печи, —
Верность отринь, богов прогони, да царствует лживость,
Пусть разорительный стыд прочь отлетит от тебя!
Выгодно выдумать вдруг соперника: пользуйся этим;
Если ж тебе волоса он растреплет в злобе, — на пользу:
Тут-то его и прижми, пусть он заплатит за мир.
Если им куплен уже восторг продажных объятий,
Ври ему, будто настал праздник Изиды святой.
Идах[595] Амикла,[596] твердя «скоро рожденье твое».
Он умоляя стоит: а ты, раскинувшись в кресле,
Все что угодно пиши: коль заподозрит — он твой.
Шею держи в синяках от недавних как будто укусов:
Бегать не вздумай за ним, подобно срамнице Медее
(Знаешь ведь, как презирать стали за это ее),
Алчной Таиде скорей у изящного следуй Менандра:
С Гетой лукавым она ловко на сцене хитрит.
Вторь ему, будто и ты тоже, как он, напилась.
Пусть тороватого ждет привратник; а нищий толкнется, —
Пусть он задвинет засов и непробудно храпит.
Пусть и солдат тебе не претит, для любви не рожденный,
Или же тот, кто носил дощечку на варварской шее
И намелённой ногой прыгал толпе напоказ.[597]
Надо на деньги глядеть, не на руку, дающую деньги!
Что, кроме слов, получить можно от жалких стихов:
И шаловливо играть складками косских одежд?»
Если кто дарит стихи, не даря тебе косских нарядов,
К лире без денег всегда ты оставайся глухой.
Коль горяча еще кровь и лицо не изрыли морщины,
Видела в самом цвету я душистого Пестума розы:
Утренний ветер подул, — сразу увяли они».
Так вот вводила в соблазн подругу мою Акантида,
Ну, а сама-то она кожа да кости была.
Я приношу, и на твой жертву кладу я алтарь:
Видел я, — кашель сводил старушечью шею в морщинах,
Меж дупловатых зубов с кровью сочилась слюна;
Дух испускала она гнилой на отцовской рогоже,
А похоронный убор был шнурок на вылезших космах,
Краденый, с ветхим чепцом заплесневелым в грязи;
Да на беду мне еще тут залаяла чуткая сука
В час, когда, крадучись, я пальцем засов отпирал.
Дикая фига пускай сверху придавит ее.
Каждый, кто любит, кидай на могилу ей острые камни
И непременно еще крепко ее изругай!
Жертву приносит певец: да смолкнут уста перед жертвой,
Пусть пред моим алтарем телка падет под ножом;
Римские ныне венки с плющом да поспорят Филета,
И киренейской струей[598] урна да плещет моя.
Коста[599] и ладана мне вручите дары всеблагие,
Влагой кропите меня, пусть новый алтарь освящает
Флейты слоновая кость, этот мигдонский сосуд.[600]
Прочь отлети ты, обман, и ветр да развеет опасность:
Муза, мы храм воспоем Палатинского днесь Аполлона, —
Вот, Каллиопа, предмет, взоров достойный твоих!
Цезаря песней своей хвалить я буду,[601] а если
Цезаря славят — молю, ты, о Юпитер, внимай!
Гул ионийской волны там наполняет залив;
Эта актийская гладь — кораблей твоих памятник, Юлий,[603]
Путь, где внимателен бог к жарким обетам пловца.
Здесь собрались со вселенной войска: сосновые глыбы
Был и другой здесь флот,[604] осужденный Тевкром Квирином,
Римские копья — позор! — взятые женской рукой;[605]
Августа были суда, ведомы Юпитера знаком, —
Их значки уж не раз родине славу несли.
И отраженных мечей блеск засиял на волнах.
Феб же, Делос забыв, его повеленьем недвижный
(Ветрами гневными был по морю встарь он гоним),[606]
Вдруг над кормою возник у Августа; новое пламя
Он не принес сюда ни кудрей, текущих на плечи,
Ни черепашьей своей лиры, ни песен любви, —
Ликом таким он грозил Агамемнону, внуку Пелопа,
Мертвых из стана дорян к жадным кострам выводил,
Змея (смолкали тогда звуки незлобивых лир).
Ныне он рек: «О ты, блюститель вселенной из Альбы,
Август, ты славой затмил предков троянских своих!
Волны смири: земля уж твоя. Мой лук тебе служит
Родины страх разгони, которая ныне, о мститель,
За корабли, за тебя к небу возносит мольбы.
Если защиты не дашь, то Ромул, воздвигнувший стены,
Встарь увидал не к добру птиц палатинских полет.
Парус царицы терпеть там, где начальствуешь ты.
Да не страшит тебя флот, окрыленный сотнями весел
Вражьих: он морем скользит против желания волн.
Хоть на носу кораблей — кентавры, грозящие камнем,
В воине силу крушат иль множат — его побужденья,
В деле неправом из рук вышибет совесть копье.
Срок твой настал; высылай корабли: я, время назначив,
Сам лавроносной рукой Юлия флот поведу».
Следом за луком его Цезаря копья блестят.
Рим победил, как Феб обещал; а женщине — гибель:
Сломанный скипетр ее мчит ионийская зыбь.
А с идалийской звезды[607] восхищается Цезарь-родитель:
Следом Тритон вострубил, и дружно морские богини
Все рукоплещут вокруг наших свободных знамен.
К Нилу стремится она, злополучная, в лодке поспешной, —
Лишь бы к ней смерть не пришла в день, предрешенный врагом.
Путь, где некогда шел пленный Югурта в цепях?
Феб Актийский воздвиг себе памятник здесь, поразивши
Ныне одною стрелой десять ее кораблей…
Пел я довольно войну: Аполлон победитель кифару
Светлые ныне пиры да начнутся в приветливой чаще,
Нежные розы теперь с шеи да вьются моей,
Пусть заструится вино, что выжато прессом Фалерна,
Пусть киликийский шафран трижды власы окропит.
Вакх, под покровом твоим Феб плодоносен всегда.
Пусть вспоминает один покоренье болотных сигамбров.[608]
Славит Мерою[609] другой — край твой, о смуглый Кефей.
Третий споет, как позже на мир согласился парфянин:
Только затем и щадит еще Август колчаны Востока,
Чтобы своим сыновьям эти трофеи отдать.
Радуйся, Красс, если ты под темным песком еще мыслишь:
Можем к холму твоему мчаться мы через Евфрат».
День не зажжет над вином яркие стрелы лучей.
Маны не выдумка: смерть не все за собою уносит;
Над похоронным костром бледная тень восстает.
Мне у постели моей явился Кинфии призрак,
Похороненной в конце шумной дороги на днях.
Холод постели моей царственный я проклинал.
Волосы те же у ней, с какими ее выносили,
Те же были глаза; край у одежды сожжен,
Пламенем был опален на пальце берилл неизменный,
Словно живая дыша, как живая она говорила,
Но на бессильных руках пальцы хрустели слегка.
«О вероломный, никто из женщин тебе не поверит,
Спишь ты! Неужто же сон может тобою владеть?
И под окном у меня все похожденья свои?
Как то одной, то другой рукою хватая веревку,
Я опускалась по ней прямо в объятья твои?
На перепутьях сходясь, мы честно Венере служили,
О, молчаливый союз! Его вероломные клятвы,
И не услышавши их, ветер с собой уносил.
Но не оплакал никто моего потухавшего взора,
Будь это ты, я хоть день вымолить лишний могла!
Вместо подушки лежал жесткий кусок кирпича.
Разве кто видел тебя на моем погребенье печальным,
Разве слезой ты согрел темную тогу свою?
Если ленился пройтись за ворота, до них бы велел ты
Неблагодарный, зачем ты ветров не звал на костер мой?
Нардом зачем не дышал мой погребальный огонь?
Трудно ли было тебе в него ирисов бросить дешевых
Или очистить мой прах, винный разбивши сосуд?
(Раб этот, знаю, с вином бледной отравы мне дал);
Хитрой Номаде[612] плевки чародейные пусть не помогут:
Вмиг раскаленный кирпич руки ее уличит.
Та, что недавно была всем доступной ночной потаскухой,
И непосильный урок задает той пряхе несчастной,
Что о моей красоте как-нибудь сдуру сболтнет;
Старой Петале за то, что венком убрала мне могилу,
Надо тащить за собой мерзкой колодки ярмо;
Так как посмела она имя мое помянуть.
Ей переплавить ты дал золотое мое изваянье,
Чтобы приданое дать ей от костра моего.
Но я тебя не виню, хоть того ты и стоишь, Проперций:
Неотвратимых судеб клянусь нерушимым заклятьем. —
Ласков да будет ко мне лай трехголового пса, —
Верной была я тебе. Если лгу, — на могиле гадюка
Пусть у меня зашипит, кости мои тяготя.
В разные заводи там толпы на веслах плывут.
Здесь угоняют валы Клитемнестру распутную, рядом
Волны критянку несут,[614] телки принявшую вид.
Вот и другие летят в ладье, обвитой цветами,
Где и кифары звучат, и медные бубны Кибелы,
Лидии плектром звенит хор митроносный в садах.
Где Андромеда, а с ней Гиперместра — истинным браком
Славные жены — ведут чистосердечный рассказ:
Руки и холод скалы плечи безвинно томил.
Речь Гиперместра ведет, на что ее сестры решились
Смело идти, но она зла не могла совершить.
Так мы посмертной слезой исцеляем любовь каждой жизни,
Но умоляю теперь, коль словами моими ты тронут,
Коль не совсем завлекли чары Хлориды тебя,
Няню Парфению ты не покинь в ее старости хилой:
Жадной была она, да, но бескорыстной к тебе.
Новой твоей госпоже, зеркала ей не подаст.
Стихотворенья свои, которые мне посвятил ты,
Ради меня ты сожги, а не храни у себя.
Плющ ты с могилы срывай, ведь он, разрастаясь кистями,
Там, где сквозь купы дерев течет Аниен плодоносный,
Там, где слоновая кость волей Геракла светла,
Там на могильном столбе стихи в мою честь ты напишешь
Кратко, чтоб мог их прочесть с ходу из Рима ездок:
О Аниен, возросла слава твоих берегов».
Не презирай ты и снов, из блаженных ворот исходящих:
Эти блаженные сны смыслом великим полны.
Ночью мы странствуем (ночь выпускает плененные тени).
Утром законы велят возвращаться к заводям Леты:
Мы возвращаемся, счет нам перевозчик ведет.
Ты отдавайся другим: но я скоро тобой завладею,
Будешь со мной, твой костяк кости обнимут мои».
Тая в объятьях моих, скрылась прозрачная тень.
Слушай, что в прошлую ночь Эсквилин многоводный[616] смутило,
Как соседи толпой ринулись в новый квартал.
Некий старинный дракон охраняет издревле Ланувий,[617]
Стоит пойти посмотреть зрелище редкое здесь:
Дева нисходит туда (бойся подобных путей!)
В праздник голодной змеи, когда, требуя яств ежегодных,
С грозным шипеньем она вьется по недрам земли.
Девы бледнеют, когда их спускают для жертвы священной,
Жадно хватает змея принесенные девою яства,
Даже корзины дрожат в нежных девичьих руках.
Если невинны они, обнимают родителей снова,
А земледельцы кричат: «Год урожайный идет!»
Ради Юноны… да нет: ради Венеры скорей.
Аппия путь, расскажи, каким же это триумфом
Было, когда по твоим плитам она пронеслась,
Как в потаенной корчме загремела позорная драка
Всех поразила она, у самого дышла красуясь,
Дерзко приехать решив в гнусные эти места.
Я уж молчу о шелковом возке безволосого мота,
Об ожерельях его лютых Молосских собак:
Если на голых щеках вновь отрастет борода.
Раз уже наша постель постоянно терпела измены,
Снявшись с постоя у ней, вздумал я ложе сменить.
Знал я, — Филлида живет вблизи авентинской Дианы:
Возле Тарпейских дубрав — другая прелестница — Тейя:
Чудо! А как подопьет — мало уж ей одного.
Их-то, чтоб ночь скоротать, позвать я туда и решился,
С ними изведать хотел новые тайны любви.
Спросишь, как мы возлегли? Я поместился меж них.
Черпал кравчий Лигдам из летней чаши стеклянной,
Кубки для нас наполнял чистым метимнским вином.[618]
Был там и нильский флейтист, кастаньеты в руках у Филлиды,
Был там и карлик смешной: кривляясь коротеньким телом,
Тряс он обрубками рук флейте играющей в лад,
Но не пылали светло, хоть полны были маслом, лампады,
И опрокинулся стол навзничь и ножками вверх.
Мне выпадали к беде только «собаки» одни.
Пели глухому и грудь обнажали девчонки слепому:
Мысли мои были все у Ланувийских ворот.
Но неожиданно тут заскрипела входная калитка,
Кинфия, вихрем влетев, внезапно дверь распахнула,
Волосы не причесав, но и во гневе мила.
Выскользнул кубок тотчас у меня из дрогнувших пальцев,
Я и глотнуть не успел, как побелели уста.
Зрелище — будто войска штурмом на город идут!
Злобно Филлиде лицо она раздирает ногтями,
В ужасе Тейя вопит, клича соседей: «Воды!»
Сонных квиритов огни, сверкая на улицах, будят,
Обе тут в космах волос, в растерзанных, смятых туниках
В улице темной скорей в первый укрылись кабак.
Кинфия, мщеньем горда, возвращается как победитель
И разъяренной рукой бьет меня прямо в лицо,
Хлещет больнее всего — по виноватым глазам.
Лишь когда руки она притомила, меня избивая,
И за Лигдама взялась: он, притаившись, лежал
За изголовьем, — и вот ко мне, извлеченный, взывает.
Руки подъемля с мольбой, я тогда лишь добился пощады,
Как разрешила свои тронуть колени она,
Молвив: «Уж если ты ждешь за свое преступленье прощенья,
Слушай, законом каким будет скреплен договор.
Иль меж соблазнов топтать форума свежий песок.
Поберегись на верхи озираться, сидя в театре,
И у носилок чужих полуоткрытых стоять.
Первым же делом — Лигдам, всегдашний предмет моих жалоб
Так изрекла приговор. Я сказал: «Приговору покорен»,
И засмеялась она, властью безмерной горда.
Ну а потом все, к чему прикасались чужие девчонки,
Все окурила, омыв чистой водою порог,
Серным коснулась огнем[620] трижды моей головы.
И лишь тогда, когда все на постели сменили покровы,
Снова на ложе моем мир заключили мы с ней.
Некогда, стадо тельцов Амфитриониад[621] похищая,
Выгнал его из хлевов, о Эритея,[622] твоих
И к Палатинским холмам подошел, изобильным стадами,
И утомленных быков, сам утомлен, распустил
Зыбь волны городской резали грудью челны.
Но не осталось оно под кровом лукавого Кака
Целым: Юпитера взор он оскорбил воровством.
Был похитителем Как, в ужасной таился пещере,
Он, чтоб следы утаить вполне очевидной покражи,
Оборотив, за хвосты стадо в пещеру втащил, —
Только от бога не скрыл: быки заревели про вора,
Гнев сокрушил без следа вора угрюмый притон.
Как и промолвил Алкид: «Ну же, ступайте, быки!
Вы — Геркулеса быки, моей палицы подвиг последний,
Дважды искал вас, быки, дважды вы прибыль моя.
Поле воловье своим освятите протяжным мычаньем:
Молвил, а жажда ему пересохшее небо терзает,
Но ни единой струи не предлагает земля.
Но вот услышал он смех: смеются, спрятавшись в чаще,
Девы под тенью густой где-то поодаль в лесу.
Роща, куда ни один муж не посмел бы войти.
Пурпур повязок скрывал порог, от дороги далекий,
В хижине ветхой сиял благоуханный огонь.
Тополь тот храм украшал своею могучей листвою,
Быстро бежит он туда с бородою, посыпанной пылью,
И начинает молить, божеский сан свой забыв:
«Девы, вас я молю, что резвитесь в роще священной,
Мужу усталому вы дайте радушный приют.
Дайте вы мне зачерпнуть пригоршню свежей воды.
Вы не слыхали о том, кто спиною поддерживал небо?
Вот я — Алкид:[627] на земле все прославляют меня.
Кто не слыхал о делах Геркулесовой мощной дубины,
Что из людей одному мне открылись Стигийские недра?
Дайте приют: я устал, здесь неприютна земля.
Если бы жертву теперь принесли вы хоть гневной Юноне,
Мачеха даже и та мне бы напиться дала.
Волосы, что спалены солнцем Ливийской земли,
Знайте, бывал я одет и в сидонское платье рабыни,
Лидии веретеном[628] свой выполняя урок:
Я волосатую грудь прикрывал себе мягкой повязкой,
Так говорил Геркулес, но так ему жрица благая,
В алой повязке поверх снежных волос, прорекла:
«Странник, глаза отврати, сокройся из рощи заветной:
Прочь уходи поскорей, цел, от порога беги!
Уединенный алтарь в хижине мстит за себя.
Вещий Тиресий узрел дорогою ценою Палладу
В час, когда мылась она, щит свой с Горгоною сняв.
Влаги другой да пошлют тебе боги: лишь девам доступный
Старица так изрекла: но потряс косяки он плечами,
И не смогла уже дверь гневную жажду сдержать.
Он же, ручей исчерпав и пламенный жар утоливши,
Не осушив даже уст, строгий запрет положил:
Принял меня: я устал, но неприютна земля.
Этот высокий алтарь, освященный разысканным стадом,
Рук этих силой, — он рек, — стал высочайшим теперь.
Пусть же он впредь ни одной из женщин не будет доступен,
Славься, отец всеблагой,[630] ты любезен и гневной Юноне:
Славься и днесь осени ты песнопенья мои!
Мир он земной освятил, очистив своими руками,
В Татия Курах ему — Санку воздвигнут алтарь.
Ныне открою, как стал Феретрием зваться Юпитер,
Вспомню тройной доспех, снятый с трех славных вождей.[631]
Путь мне крутой предстоит, но слава меня вдохновляет:
Много ли чести стяжать лавр на отлогих холмах?
С поля вернувшийся к нам в полном доспехе врага
В день, когда бравшего град Акронта Ценинского сверг ты,[632]
Острым копьем поразив всадника вместе с конем.
Был геркулесов Акронт, властитель Ценинской твердыни,
Он, возомнивши сорвать оружие с плеч у Квирина,
Собственный отдал доспех, кровью его обагрив.
Видит врага в тот миг, как пред башней копье он подъемлет,
Ромул, заклятьем своим предупреждает его:
Молит он жарко — и враг жертвой Юпитеру лег.
Града и брани отец, он крепко с победою свыкся,
Жар он и холод сносил, не укрываясь в шатер.
Он и скакал на коне, и плугом владел он искусно,
Щит не расписанным был, не украшен был золотом с медью,
Перевязь он заменил жесткою кожей быка…
Следом явился и Косс, убивший вейента Толумна:[633]
Встарь, когда Вейи сломить стоило много труда.
Был им добычей Номент, сломленной Коры поля.[634]
Древние Вейи, в те дни и вы называлися царством,
Гордо на форуме там трон золоченый стоял.
Ныне поет среди стен лишь унылая дудка пастушья,
В башне над створом ворот стоял предводитель вейентов,
И к неприятелю речь дерзкую он обращал.
Но, пока бил таран рогами медными стену
И под навесами шел там непрерывный подкоп,
И, не замешкав, они сшиблись в открытом бою.
Боги латинским рукам помогли: и шея Толумна
Срублена, крови струей римских омыла коней…
Клавдий затем покорил врагов, через Рейн перешедших,[635]
Щит Вирдомара: свой род тот вел от самого Рейна
И с колесниц на бегу страшные копья метал.
Но, когда бился в строю в полосатых своих шароварах,[636]
С шеи обрубленной цепь в руки упала врагу.
Ибо, ударив мечом, вождь опрокинул вождя;
Иль потому, что сюда побежденных сносили оружье,
Ныне Феретрию сей гордый алтарь посвящен.
Павел,[638] брось отягчать мою гробницу слезами:
Нет, никакою мольбой черных дверей не раскрыть!
Помни, едва попадет погребенный в подземное царство,
Сталь непреклонных ворот путь перережет назад.
Все-таки слезы твои берег поглотит глухой.
Вышних волнует мольба: но лишь деньги возьмет перевозчик,[640]
Бледные двери замкнут тень под травой гробовой.
Сея печаль, звучала труба, и факел враждебный,
С Павлом мне чем помогло супружество, иль колесницы
Предков, иль славы моей столь драгоценный залог?
Не пощадили меня, Корнелию, злобные Парки!
Вот превратилась я в то, что и щепоткой возьмешь.
Ты, о волна, что кругом ноги объемлешь мои, —
Ах, я попала сюда слишком рано, хоть я и невинна:
Пусть моей тени Отец суд несуровый воздаст.
Если ж над урной Эак восседает судьею, да судит
Пусть тут и братья сидят, а вблизи от трона Миноса
Молча внимает суду строгих толпа Евменид.
Брось свою тяжесть, Сизиф, уймись, колесо Иксиона,
Тантал да ловит в уста влагу обманчивых струй!
Пусть, соскользнувши, лежит цепь с онемевшим замком
Буду себя защищать: а если солгу, в наказанье
Пусть мои плечи томит скорбная урна сестер.[641]
Если кто-нибудь был трофеями предков известен, —
С ним сравнится еще толпа материнских Либонов:[643]
Каждый из этих домов блеском поддержан своим.
С дней, как претекста моя[644] заменилась одеждою брачной,
С дней, когда лентой иной волосы я собрала,
Пусть этот камень гласит — лишь одному я жена!
Предков я пеплом клянусь, которых ты, Рим, почитаешь
И перед кеми легла Африка с бритой главой.[645]
Мужем клянусь, кто сломил и дом и геройство Персея,[646]
Что не смягчала ничем для себя я законов цензуры
И ни единым пятном не осквернила сей дом.
Не повредила, о нет, Корнелия пышным трофеям,
Ибо и в знатной семье всем подавала пример.
Честно с тобой мы прошли между двух факелов путь.[647]
Я от природы храню законы, мне данные кровью, —
И пред судилищем страх сделать бы больше не смог.
Как бы сурово меня ни винили таблички из урны,
Даже чистейшая всех слуга башненосной Кибелы
Клавдия,[648] ты, чей канат с места богиню совлек,
Даже и та,[649] чей покров очаги оживил белоснежный,
В час, когда вновь призвала Веста священный огонь.
Что же во мне изменить мнила б ты, кроме судьбы?
Славят теперь слезами меня, и мать, и весь город.
Будет защитою мне Цезаря горестный вздох.
«Да, — он молвит, — она была достойной сестрою
Все же почетную я себе заслужила одежду,
Не из бесплодной семьи вырвана ныне судьбой.
Лепид и Павел,[651] вы оба мое утешенье за гробом, —
Тихо на вашей груди очи смежились мои.
Только он консулом стал — смерть похищает сестру.
Дочь, ты с рожденья была образцом для отцовской цензуры,
Мне подражая, всегда мужа имей одного
И поддержи потомством свой род; я отвязывать рада
Высшая в том состоит награда женских триумфов,
Что добровольно молва хвалит достойный костер.
Ныне тебе я детей как общий залог поручаю:
Эта забота о них дышит и в пепле моем.
Шее твоей выносить стаю питомцев моих.
Плачущих станешь ли ты целовать, поцелуй и за матерь;
Помни, отныне весь дом бременем лег на тебя.
Если взгрустнется — грусти, когда поблизости нет их;
Хватит с тебя и ночей, о Павел, по мне сокрушаться,
Видеть порою во сне лик мой, врученный тебе.
Если отважишься впредь говорить с моей статуей тайно,
Ты, вопросивши, смолкай: буду тебе отвечать.
Если на ложе мое мачеха робко взойдет, —
Дети, терпите тогда и брак отца восхваляйте:
Кротостью вашей пленясь, вам подчинится она.
Не славословьте меня чересчур: коль со мною сравните,
Если же будет он жить, лишь тень мою вспоминая,
Ежели дорог ему пепел останется мой,
То научитесь тогда облегчать грядущую старость,
Чтоб у забот не нашлось новых путей ко вдовцу.
Павел утешится, став дедом для внуков моих.
Что ж, я довольна теперь; как мать я не знала утраты:
Все мои дети пришли на погребенье мое.
Вот и защита моя. Свидетели слезные, встаньте:[653]
Ввысь открывает пути добродетель; да стану достойной,
Чтобы вознесся мой прах к предкам почтенным своим.