"В них сама жизнь говорит: это я", — писал о своих эпиграммах Марциал. Действительно, поэтический мир Марциала ограничен повседневной жизнью современного ему императорского Рима. Однако наблюдательность, позволявшая поэту выхватывать из самой гущи жизни смешные детали и забавные характеры, остроумие, отточенная форма стиха сделали его эпиграммы одним из самых замечательных памятников латинской поэзии.
[В данном файле с помощью http://ancientrome.ru восстановлены все 88 изъятых из издания эпиграмм Марциала, они отмечены звездочкой.]
Перевод с латинского Ф. ПЕТРОВСКОГО
Издание «Библиотеки античной литературы» осуществляется под общей редакцией
ЭПИГРАММЫ МАРЦИАЛА
Наряду с такими всеми признанными корифеями латинской поэзии, как Вергилий, Гораций, Овидий и Катулл, не меньшей славой пользовался и при жизни и по смерти Марк Валерий Марциал,
нисколько не уступая современнику своему — сатирику Ювеналу. «Слышу, — говорит в одном из своих писем Плиний Младший, — что умер Валерий Марциал, и жалею об этом. Он был умен, ловок и остроумен. В стихах его было много соли и желчи, но не меньше и простодушия» (III, 21). Но, совершенно правильно оценив поэтическое дарование и мастерство Марциала, Плиний ошибся, однако, сказав, что «эпиграммы Марциала не будут вечными». Прошло и пройдет немало столетий после смерти этого мастера эпиграмм, но они никогда не забывались и не забудутся.
Марциал не был уроженцем Италии. Он, как и философ Сенека, и ритор Квинтилиан, и поэт Лукан, был родом из Испании, из города Бильбилы (около нынешнего города Калатаюда). В Рим Марциал приехал в возрасте двадцати трех — двадцати шести лет, в последние годы правления Нерона, но первые его произведения были изданы им значительно позднее — так называемая «Книга зрелищ» в 80 году (при Тите), а «Гостинцы» и «Подарки» в 84-85 годах.
Однако из первого же стихотворения первой книги его «Эпиграмм» видно, что Марциал стал выступать как поэт значительно раньше, чем начал объединять свои эпиграммы в отдельные книги и поручать их переписку и распространение римским книгопродавцам. Стремясь войти в римское общество и обеспечить себе известность и признание в высших его кругах, он становится
Несмотря на то что в своих эпиграммах Марциал постоянно говорит о себе, далеко не все его стихотворения надо принимать на веру и считать автобиографическими. Но есть среди этих эпиграмм и такие, каким можно, безусловно, доверять — и подобных эпиграмм у него немало.
Вполне понятно, что по приезде в Рим Марциал далеко не сразу обосновался в нем с удобствами; сначала ему пришлось поселиться в скромной наемной квартире, но впоследствии (во всяком случае, не позднее 94 г.) у него был и собственный дом в Риме (см. IX, 18) и даже (не позднее 85 г.) усадьба в Номенте, в двадцати километрах на северо-восток от Рима (II, 38). Поэтому можно с уверенностью сказать, что быть клиентом заставляла Марциала не нужда или бедность. Положение его в Риме при Домициане (81-96 гг.) совершенно упрочилось. Прожил он в Риме целых тридцать четыре года (X, 103 и 104; XII, 34), лишь один 87 год проведя на севере Италии, главным образом в Корнелиевом форуме (ныне Имола), где он издал третью книгу своих эпиграмм (III, 4). По эпиграммам этой книги видно, что Марциал считает себя человеком вполне обеспеченным и самостоятельным, а уехать ненадолго из Рима заставило его то, что
то есть необходимость подчиняться надоедливым правилам и обычаям столичной жизни и требованиям патронов (III, 4). Но скоро Марциала опять потянуло в Рим, в привычную ему оживленную, хотя и суетливую обстановку. Надо, однако, сказать, что, живя в Риме, Марциал никогда не забывал о своей родной Испании, к которой был он искренне привязан (I, 49; IV, 55; X, 90, и др.).
Причины, заставившие Марциала навсегда покинуть Рим после смерти Домициана, точно не известны, но, скорее всего, его отъезд на родину объясняется резкой переменой его общественного положения при Нерве и Траяне. Марциал был уже стар, чтобы привыкать к новым порядкам, да и устал от жизни в шумной столице. Приехав в свою родную Бильбилу, Марциал отдыхает и всласть спит до позднего утра «сном глубоким и крепким», «тоги нет и в помине», и живет он, как говорит в послании к Ювеналу, тихой сельскою жизнью (XII, 18). Богатая и образованная испанка Марцелла подарила Марциалу прекрасное поместье (XII, 31), и кажется поэту, что нашел он наконец под старость лет спокойное пристанище. Он забрасывает литературные занятия и не издает больше эпиграмм. У него нет и привычных ему слушателей, нет ни библиотек, ни театральных зрелищ, ни общества. И это начинает его раздражать и беспокоить. Но вот приезжает в Испанию его друг и земляк Теренций Приск, и Марциал, в котором отнюдь не угасло его дарование, вновь принимается за привычное дело и выпускает новую, уже последнюю, книгу эпиграмм.
Дошедший до нас сборник эпиграмм Марциала состоит из пятнадцати частей, из которых первая и обе последние не относятся к тем «Книгам эпиграмм», на которые сам Марциал поделил свое основное произведение, состоящее из двенадцати книг, следующих одна за другой в хронологическом порядке их выпуска в свет. Об этом он сам говорит в прозаических предисловиях к некоторым книгам, а также и в самих эпиграммах (см. предисловие к книге VIII, начальную эпиграмму книги VI, вторую эпиграмму книги X, где прямо указаны номера книг), Таким образом, Марциал считал своим основным произведением, своим opus, как он говорит в предисловии к книге VIII, именно
От этих ранних стихотворений Марциала резко отличаются его «Двенадцать книг эпиграмм». Тема их —
Марциал всецело живет настоящим и наслаждается этим настоящим как истинный художник: все его занимает, все он подмечает и сейчас же зарисовывает ловкими, смелыми и яркими чертами. Однако далеко не все эпиграммы Марциала носят насмешливый или сатирический характер. Немало у него и таких, какие скорее следует назвать лирическими стихотворениями. К этим лирическим эпиграммам Марциала относятся те, в которых он говорит об Испании (I, 49; X, 104; XII, 18; XII, 31), эпиграммы, обращенные к Юлию Марциалу (например, IV, 64), и другие, даже слегка насмешливые, вроде описания собачки Иссы (I, 109). «Он все видел и все описал: блюда и обстановку богатого пира и убогого угощения, наряд щеголя и убранство гетеры, тайны римских терм и спален, роскошь городских дворцов и загородных дач, все прельщения и разврат театров и цирка, вакханалии Субуры и ужасы Колизея и вместе с тем — такова обаятельная сила его дарования — заставляет еще нас, после восемнадцати столетий, грустить с ним над смертью рабыни-малютки и сочувствовать отцу, льющему слезы над могилой безвременно похищенной дочери».[1]
Единственным материалом для художественной литературы должна быть, по убеждению Марциала, жизнь, а никак не перепевы и безжизненные переработки мифов, что в его время хоть и считалось «хорошим тоном» в литературе, но успеха у публики не имело: на слова от лица Флакка (IV, 49):
Марциал замечает:
и советует читать свои эпиграммы, в которых (X, 4)
И хотя Марциал пользуется привычными для его читателей мифологическими образами, прибегая к ним почти исключительно в «Книге зрелищ» и в эпиграммах, посвященных Домициану, но сюжетом своих эпиграмм он мифов не делает.
К историческому эпосу современных ему поэтов Марциал относится гораздо терпимее, чем к мифологическим поэмам, и даже восхваляет не только Лукана (X, 64), но и Силия Италика, написавшего поэму о Пунической войне. Все-таки увлечение историческими сюжетами Марциалу чуждо, что хорошо видно по эпиграмме VI, 19, в которой он насмехается над судебным оратором, забывающим об основной теме речи и, вместо того чтобы говорить «о трех козах», во все горло кричащим:
Историческое прошлое, в сущности, так же мало интересует Марциала, как и мифологические предания и сказки, и он касается этого прошлого почти исключительно в тех случаях, когда оно связано с трагической участью отдельных людей (см., например, эпиграммы о самоубийстве Аррии — I, 13, или вдовы Брута, Порции, — I, 42, о судьбе Помпея и его сыновей — V, 69 и 74) или с положением поэтов в эпоху Августа, когда к писателям относились лучше, чем при Домициане (I, 107; VIII, 55 (56); XI, 3). Но никакого преклонения перед стариной у Марциала нет. «Дедовский век» для него, безусловно, хуже «современности», когда «Рим возродился» (VIII, 55, и VII, 61), даже при всем разложении нравов в императорскую эпоху, какое он так ярко живописует в своих эпиграммах.
Правда, поэты, классики греческой и римской литературы — Гомер, Сафо, Софокл, Вергилий, Гораций — остаются для Марциала непререкаемыми авторитетами, но иной раз он и подшучивает над ними (VII, 69; X, 35; VIII, 61, и др.) и ничего существенного ни о них, ни об элегиках эпохи Августа не говорит. Даже любимый его поэт, Катулл, интересен для Марциала только игривыми стихотворениями, о которых он упоминает неоднократно (I, 7; VI, 34; VII, 14, и др.). Но такие старинные поэты, как Акций, Пакувий и даже Луцилий (XI, 90), которыми увлекаются поклонники древности, Марциалу противны так же, как и всякие вычурные стихотворцы, произведения которых понятны только при ученых к ним комментариях (II, 86; X, 21).
Из современных ему писателей Марциал упоминает многих, но в большинстве случаев они нам не известны, и судить о них мы не можем; да и суждения о них самого Марциала очень поверхностны. Кроме этого, тех, кто ему не по вкусу, Марциал настоящими именами не называет; он твердо держится правила не наносить никаких личных оскорблений, и тех, кого он обличает или над кем насмехается, Марциал всегда называет вымышленными именами, а то и вовсе никак не называет.
Из писателей, которых он одобряет и произведения которых до нас дошли, он упоминает Лукана, Силия Италика, Персия, Квинтилиана, философа Сенеку и Плиния Младшего. К поэту Стацию, как автору мифологического эпоса, Марциал, наверно, относился отрицательно и поэтому нигде не называет его по имени; можно только подозревать, что в эпиграммах II, 89, и IX, 50 Стаций выведен под именем Гавра. Марциал был неизменным соперником Стация, когда писал с ним на одни и те же темы.[2]
Никого, однако, из современных Марциалу римских поэтов нельзя противопоставить ему как соперника в области эпиграммы; да, вероятно, никто и не был таким специалистом в этом литературном жанре, каким был Марциал. Эпиграммы давали ему возможность откликаться на самые разнообразные явления жизни. Эпиграммы его остаются одним из важнейших источников для истории римского быта императорского времени. Кроме того, редкий писатель умеет так живо изобразить не только все, что его окружает, но и самого себя, во всем своеобразии собственной личности. Читая его то едкие и злые, то добродушные и веселые стихи, то поэтические описания Испании или римских домов и загородных вилл, то льстивые восхваления Домициана и его приближенных, то трогательные эпитафии, то мечтательные строки о тихой и спокойной жизни, нельзя не почувствовать искренней привязанности к этому поэту и в то же время негодования на него. Невольно вспоминается его эпиграмма (XII, 46):
ЭПИГРАММЫ
КНИГА ЗРЕЛИЩ[3]
О чудесах пирамид пусть молчит Мемфис иноземный,
Ты, ассириец, оставь свой воспевать Вавилон;
Тривии храмом пускай иониец не хвалится нежный,
Пусть и алтарь из рогов Делос забудет теперь;
Меры не зная хвалам, не превозносят до звезд.
Сооружения все перед цезарским амфитеатром
Меркнут, и только его пусть величает молва.[4]
Здесь, где лучистый колосс видит звезды небесные ближе,
Где на дороге самой тянутся кверху леса,
Дикого прежде царя сверкал дворец ненавистный,
И во всем Риме один этот лишь дом уцелел.
Сооруженье идет, были Нерона пруды.
Здесь, где дивимся мы все так быстро воздвигнутым термам,
На поле гордом теперь жалких не видно домов.
Там, где далекую сень простирает Клавдиев портик,
Рим возродился опять: под твоим покровительством, Цезарь,
То, чем владел господин, тешит отныне народ.[5]
Есть ли столь дальний народ и племя столь дикое, Цезарь,
Чтобы от них не пришел зритель в столицу твою?
Вот и родопский идет земледелец с Орфеева Гема,
Вот появился сармат, вскормленный кровью коней;
Кто на пределах земли у Океана живет;
Поторопился араб, поспешили явиться сабеи,
И киликийцев родным здесь благовоньем кропят.
Вон и сикамбры пришли с волосами, завитыми в узел,
Разно звучат языки племен, но все в один голос
Провозглашают тебя, Цезарь, отчизны отцом.[6]
Злобных смутьянов толпа, враждебная жизни спокойной,
Что донимала всегда жалких богатых людей,
Цирку была отдана, но мала для виновных арена:
Сослан доносчик, куда сам он народ отправлял.
Это нам надо причесть также к подаркам вождя.[7]
Верьте тому, что с быком диктейским сошлась Пасифая:
Древняя ныне сбылась сказка у нас на глазах.
Пусть не дивится себе старина глубокая, Цезарь:
Все, что преданье поет, есть на арене твоей.
Служит воинственный Марс тебе в необорном доспехе,
Цезарь, но мало того: служит Венера сама.
О поражении льва в обширной долине Немеи,
О Геркулесовом встарь подвиге пела молва.
Пусть замолчит стародавняя быль: такое же чудо,
Цезарь, ты дал совершить ныне и женской руке.[8]
Как Прометей, ко скале прикованный некогда скифской,
Грудью своей без конца алчную птицу кормил,
Так и утробу свою каледонскому отдал медведю,
Не на поддельном кресте голый Лавреол вися.
Хоть и на теле нигде не было тела уже.
Кару понес наконец он должную: то ли отцу он,
То ль господину пронзил горло преступно мечом,
То ли, безумец, украл потаенное золото храмов,
Этот злодей превзошел преступления древних сказаний,
И театральный сюжет в казнь обратился его.[9]
Ты, раздираемый здесь на арене луканским медведем,
Как ты хотел бы, Дедал, крыльями вновь обладать!
Заполонивший собой целиком твою, Цезарь, арену,
На неожиданный бой ринулся вдруг носорог.
Голову низко нагнув, разгорелся он яростью страшной!
О, что за бык, коль ему бык только чучелом был!
Ранил предательски лев вожака коварною пастью,
Руки привычные в кровь дерзко посмев разодрать.
Но за проступок такой понес он должную кару:
Прежде не знавший бича, ныне узнал он копье.
Если и норов зверей может он властно смягчать.
Быстро катался медведь кувырком по кровавой арене,
Но уж не смог убежать, в птичьем увязнув клею.
Можно отбросить теперь железо блестящих рогатин
И, замахнувшись, метать больше не надо копья.
Если угодно ему зверя, как птицу, ловить.
В ожесточенной игре, в честь Дианы Цезарем данной,
Бок супоросой свинье метким пронзили копьем,
И поросенок прыгнул из раны матери жалкой…
Злая Луцина, и ты родами это сочтешь?
Лишь бы для всех поросят горестный выход открыть.[10]
Кто отрицает, что Вакх порожден был матери смертью?
Верьте, сам бог родился так же, как этот зверек.
Ранена тяжким копьем свинья супоросая насмерть,
Разом утратила жизнь и подарила ее.
Я полагаю, была это Луцины рука.
Силу обеих Диан, умирая, свинья испытала:
Как облегчающей мать, так и разящей зверей.
Дикая пала свинья уже на сносях и тут же
Опоросилась она, плод через рану родив.
Но поросенок не сдох, а бежал от матери павшей:
Дара природы ничто не застигает врасплох!
Высшая честь, Мелеагр, которой ты славен в преданье,
Для Карпофора — пустяк: трудно ли вепря убить?
Он на рогатину взял и медведя в стремительном беге,
Что под арктическим был небом сильней всех зверей;
Что Геркулесовой мог быть бы достоин руки;
Он и пантере нанес быстролетной смертельную рану —
Подвигов столько свершив, был по-прежнему бодр.[11]
Быстро уносится бык со средины арены к эфиру:
Здесь не искусства совсем, а благочестия труд.
Некогда бык перенес через братнее море Европу,
Ныне Алкида вознес в звездные области бык.
С Цезаревым сопоставь ты тельца Юпитера, Слава:
Бремя не меньшее бык нынешний выше вознес.[12]
Ежели слон пред тобой покорно склоняется, Цезарь,
Хоть перед этим быка в ужас у нас приводил,
Не по приказу он делает так, вожаком не научен:
Нашего бога и он чувствует, верь мне, в тебе.
Ты, что привыкла лизать укротителя смелую руку
И средь гирканских тигриц редкостным зверем была,
Дикого льва, разъярясь, растерзала бешеной пастью:
Случай, какого никто в прежнее время не знал.
Лишь очутившись средь нас, так озверела она.
Бык, что метался по всей арене, гонимый огнями,
И, на бегу подхватив, чучела вскидывал вверх,
Пал наконец, поражен ударом сильнейшего рога,
Лишь попытался поднять так же легко и слона.
В цирке просили одни Мирина, другие — Триумфа;
Цезарь обоих, подняв обе руки, обещал.
Лучше никак он пресечь не мог бы забавного спора.
Что за пленительный ум в непобедимом вожде![13]
Все, что Орфеев театр, говорят, представил Родопе,
Здесь на арене теперь, Цезарь, предстало тебе.
Скалы по ней поползли, и лес побежал баснословный,
Напоминая собой сказочный сад Гесперид.
И наверху над певцом реяло множество птиц.
Сам он, однако же, пал, растерзан коварным медведем.
Только лишь это одно было
Если медведицу вдруг земля на Орфея исторгла,
Не удивляйтесь: она от Евридики пришла.[15]
Сами, от страха дрожа, вожаки носорога дразнили,
Но не спеша закипал зверя огромного гнев.
Стал сомневаться народ в обещанной Марсовой битве,
Как пробудилася вновь ярость привычная в нем.
Как бросает к звездам чучела встречные бык.
Так направляет удар норикской рогатины меткой
Твердой рукою своей юный еще Карпофор.
Пару тельцов нипочем пронести ему было на шее,
Лев, побежав от него, стремглав на оружье наткнулся.
Вот и поди негодуй на промедленье, толпа![16]
Если из дальней страны запоздалый ты, зритель, явился
И для тебя первый день зрелищ священных теперь,
Пусть не обманет тебя Эниона морская судами,
Точно на волнах морей: суша была здесь сейчас.
Миг — и воскликнешь уже: «Море здесь было сейчас».[17]
Если ночная волна тебя, Леандр, пощадила,
Не удивляйся: была Цезаря это волна.[18]
Смелый Леандр, на пути к своей возлюбленной милой
Бурной противясь воде и выбиваясь из сил,
Так, говорят, восклицал, обращаясь к вздувшимся волнам:
«Смилуйся, море! Топи при возвращенье меня!»
Ловко обученный хор Нереид резвился по морю,
Строем подвижным пестря лоно уступчивых вод.
То нам трезубец прямой угрожал, то изогнутый якорь,
То появлялось весло, то появлялся корабль;
И раздувался большой парус у нас на глазах.
Кто ж изобрел на волнах текучих столь хитрые игры?
Иль их Фетида вела, иль научилась вести.[19]
Так как затягивал Приск, да и Вар затягивал битву,
И не давал никому долго успеха в ней Марс,
Требовать начал народ громогласно, чтоб их отпустили,
Цезарь, однако же, свой твердо закон соблюдал:
Всюду закон у него — в частых пирах и дарах.
Все же нашелся исход наконец борьбе этой равной:
Вровень сражались они, вровень упали они.
Цезарь обоим послал деревянные шпаги и пальмы:
Только под властью твоей совершилось, Цезарь, такое:
В схватке один на один тот и другой победил.[20]
Если бы наш Карпофор порожденьем был древности, Цезарь,
Ни партаонский кабан для невозделанных нив,
Ни Марафону телец, ни лев для лесистой Немеи,
Ни для Аркадии вепрь не были б страшны ничуть.
Да и Химеру одним он бы ударом сразил.
И без Медеи запрячь он быков огнедышащих мог бы,
И Пасифаиных двух он победил бы зверей;
Коль воплотилась бы вновь о морском чудовище сказка,
Пусть исчисляет молва Геркулесовы подвиги: больше
Чести зараз сокрушить двадцать свирепых зверей.
Поднята сворою, лань от молосских борзых убегала
И, ускользая от них, всячески путала след.
Но, как молящая, вдруг у ног она Цезаря стала,
И не осмелились псы тронуть добычу свою.
..........
Это награда была за достиженье вождя.
В Цезаре есть божество! Его сила и воля священны!
Верьте: ведь звери еще не научилися лгать.[21]
Август устроил, чтоб здесь ходили в сражение флоты
И корабельной трубой гладь будоражилась вод.
Цезаря нашего дел это часть ничтожная: чуждых
Зрели Фетида в волнах и Галатея зверей;
И за Нептуновых он мчащихся принял коней;
Вздумав жестоко напасть на суда враждебные, в страхе
Пред обмелевшей водой остановился Нерей.
Все, на что мы глядим и в цирке и в амфитеатре,
Пусть же умолкнут Фуцин и пруды злодея Нерона:
Будут в веках вспоминать лишь навмахию твою.[22]
Наспех стихи я писал. Извини: не достоин презренья
Тот, кто торопится быть, Цезарь, угоден тебе.
Если сильнейшим ты был побежден, в этом мало бесчестья,
Но коль слабейший тебя враг одолеет — позор.
Флавиев род, как тебя обесчестил твой третий наследник!
Из-за него не бывать лучше б и первым двоим.[23]
КНИГА I
Надеюсь, в своих книжках держался я такой меры, что всякий, кто правильно о себе судит, не может на них пожаловаться, потому что они, подшучивая даже над самыми незначительными лицами, сохраняют к ним уважение, в то время как древние сочинители не соблюдали этого и злонамеренно пользовались именами не только рядовых, но и важных лиц. По мне, пусть дешевле стоит моя слава и ниже всего ценится мое дарование, но пусть не будет у прямодушных наших шуток неприязненного толкователя, и пусть он не записывает моих эпиграмм: бесчестно поступает тот, кто изощряет свое остроумие на чужой книге. Игривую правдивость слов, то есть язык эпиграмм, я бы стал оправдывать, если бы первый подал пример ее, но так пишет и Катулл, и Марс, и Педон, и Гетулик,[24] и каждый, кого читают и перечитывают. Если же кто окажется настолько чванным и брезгливым, что, по нему, ни на одной странице нельзя выражаться по-латыни, он может удовольствоваться этим предисловием, а то, пожалуй, и заглавием. Эпиграммы пишутся для тех, кто привык смотреть на игры в честь Флоры. Пусть не входит в наш театр Катон, а коль уж вошел, пусть смотрит. Мне кажется, я вправе заключить мое предисловие стихами:
Коль ты об играх в праздник резвой знал Флоры,
О шутках легких и о вольности черни,
Зачем в театр явился ты, Катон строгий?
Иль только для того вошел, чтоб вон выйти?
Вот он, тот, кого вновь и вновь читаешь, —
Марциал, по всему известный свету
Эпиграммами в книжках остроумных:
Славой той, какой, ревностный читатель,
Даже мертвый поэт владеет редко.
Ты, что желаешь иметь повсюду с собой мои книжки
И в продолжительный путь ищешь как спутников их,
Эти купи, что зажал в коротких листочках пергамент:
В ящик большие клади, я ж и в руке умещусь.
В Городе ты не бродил, следуй за мной по пятам:
В лавку Секунда ступай, что луканским ученым отпущен,
Мира порог миновав, рынок Паллады пройдя.[25]
Предпочитаешь ты жить в аргилетских, книжечка, лавках,
Хоть и открыты всегда наши лари для тебя.
Нет, ты не знаешь, увы, как владыка-Рим привередлив.
Верь мне, умна чересчур сделалась Марса толпа.
И у мальчишек-то всех — как носорожьи носы.
Браво лишь громкое ты услышишь, даря поцелуи.
Как на военном плаще, к звездам подбросят тебя.
Но, чтоб тебе не терпеть постоянных господских поправок,
Хочешь, проказница, ты порхать, уносимая ветром!
Ну, убегай! А могла б дома спокойно лежать.[26]
Коль попадутся тебе мои книжки как-нибудь, Цезарь,
Грозных для мира бровей ты из-за них не нахмурь.
Ваши триумфы давно привыкли к дерзким насмешкам;
Да и предметом острот быть не зазорно вождю.
С тем же челом, я прошу, наши страницы читай.
Может дозволить вполне безобидную шутку цензура:
Пусть шаловливы стихи, — жизнь безупречна моя.[27]
Я навмахию — тебе, а нам ты даешь эпиграммы:
Видно, поплавать ты, Марк, хочешь со свитком своим?
Некогда мальчик летел, уносимый орлом по эфиру,
И невредимый висел он в осторожных когтях.
Ныне ж и Цезаря львы к своей благосклонны добыче:
В пасти огромной у них зайцу не страшно играть.
Этого Цезарь сберег целым, Юпитер — того.
Стеллы нашего милая голубка, —
Всей Вероне в глаза скажу я это, —
Воробья у Катулла, Ма́ксим, лучше.
Стелла наш твоего Катулла выше,
То, что Катон завещал безупречный, великий Трасея,
Ты соблюдаешь, но сам жизнью не жертвуешь ты
И не бежишь на мечи обнаженные с голою грудью.
Так поступая, ты прав, я убежден, Дециан.
Тот, кто без смерти достиг славы, — вот этот по мне.[29]
Милым желаешь ты быть и великим слыть человеком,
Котта? Но милые все — самый пустейший народ.
Гемелл наш Марониллу хочет взять в жены:
Влюблен, настойчив, умоляет он, дарит.
Неужто так красива? Нет: совсем рожа!
Что ж в ней нашел он, что влечет его? Кашель.
Каждому всаднику дан десяток тессер. Почему же
Двадцать их, Секстилиан, ты пропиваешь один?
И недостало б воды у прислужников, право, горячей,
Ежели, Секстилиан, ты бы вино разбавлял.[30]
В Тибур прохладный идя, где встают Геркулеса твердыни,
Там, где Альбулы ключ серою дымной кипит,
Рощу священную Муз на любезном им сельском участке,
Там у четвертого ты видишь от Рима столба.
Ах, несказанного зла портик едва не свершил!
Рухнул он, вдруг развалясь, когда под громадою этой
Ехал, отправясь гулять, Регул на паре коней.
Наших, сомнения нет, побоялась жалоб Фортуна:
Ныне ж на пользу ущерб; опасность сама драгоценна:
Целой бы не доказать крыше богов бытия.[31]
Передавая кинжал, непорочная Аррия Пету,
Вынув клинок из своей насмерть пронзенной груди,
«Я не страдаю, поверь, — сказала, — от собственной раны,
Нет, я страдаю от той, что нанесешь себе ты».[32]
Хитрости видели мы и забавные игры,
Цезарь (и это тебе также арена дает):
Схваченный несколько раз зубами нежными заяц
Вновь ускользал и, резвясь, прыгал в открытую пасть.
Но ведь он твой, говорят, а потому и щадит.
Мне никого из друзей нельзя предпочесть тебе, Юлий,
Если седые права верности долгой ценить.
Шестидесятого ты уже консула скоро увидишь,
А в свою волю пожить мог ты лишь несколько дней.
Собственным надо считать только лишь то, что прошло.
Нас поджидают труды и забот непрерывные цепи;
Радости долго не ждут, но, убегая, летят.
Крепче их прижимай руками обеими к сердцу:
Ведь из объятий порой выскользнуть могут они.
Жизнью завтрашней жить — поздно. Сегодня живи![33]
Есть и хорошее, есть и так себе, больше плохого
Здесь ты прочтешь: ведь иных книг не бывает, Авит.
По судам заставляет Тит таскаться,
Говоря мне частенько: «Выгод много».
Много выгод, мой Тит, у земледельца.
Тукка, ну есть ли расчет мешать со старым фалерном
Сусло, которым налит был ватиканский кувшин?
Что за пользу тебе принесли поганые вина,
Чем могли повредить лучшие вина тебе?
Яду жестокого влив в чистый кампанского ток.
Может быть, гости твои в самом деле смерти достойны,
Но не достойно сосуд столь драгоценный морить.
Помнится, Элия, мне, у тебя было зуба четыре:
Кашель один выбил два, кашель другой — тоже два.
Можешь спокойно теперь ты кашлять хоть целыми днями:
Третьему кашлю совсем нечего делать с тобой.
Спятил ты, что ли, скажи? На глазах у толпы приглашенных
Ты шампиньоны один жрешь себе, Цецилиан.
Что же тебе пожелать на здоровье брюха и глотки?
Съесть бы тебе как-нибудь Клавдиев сладкий грибок![34]
Вместо царя слугу поразила рука по ошибке
И на священном огне в жертву себя принесла.
Доблестный враг не стерпел, однако же, этого зверства
И, от огня оттащив мужа, его отпустил.
Сжечь на презренном огне, видеть Порсена не смог.
Большую славу и честь, обманувшись, рука заслужила:
Не ошибися она, меньше б заслуга была.[35]
Что же от пасти бежишь ты льва благодушного, заяц?
Этаких мелких зверьков ведь не терзает она.
Когти для крупных хребтов всегда сберегаются эти,
Крови ничтожный глоток глотке не нужен такой.
Должен ли Цезаря меч Дакии сына пугать?[36]
Ты приглашаешь к столу только тех, с кем ты моешься, Котта,
И доставляют тебе гостя лишь бани одни.
Что ж ты ни разу меня не позвал, удивлялся я, Котта?
Знаю теперь: нагишом я не по вкусу тебе.
Видишь его, Дециан: прическа его в беспорядке,
Сам ты боишься его сдвинутых мрачно бровей;
Только о Куриях речь, о свободолюбивых Камиллах…
Не доверяй ты лицу: замуж он вышел вчера.[37]
Да издавай же скорей, Фавстин, ты свои сочиненья
И обнародуй труды — плод совершенный ума.
Их не осудит, поверь, и Кекропов град Пандиона,
Да и молчаньем у нас не обойдут старики.
Совестно разве тебе дар за работу принять?
Книги, которым тебя пережить суждено, оживи ты
Сам: с опозданьем всегда слава по смерти идет.[38]
Секстилиан, ты один за пять выпиваешь скамеек:
Выпей ты чистой воды столько же — свалишься пьян.
Не у соседей одних вымогаешь тессеры, а даже
В самых последних рядах просишь ты меди себе.
И не вино, что дают лозы этрусских холмов,
Древний Опимиев ты осушаешь кувшин благодатный,
В черных сосудах подвал Массика вина дает.
Пусть же кабатчик идет за отстоем тебе лалетанским,
Прошлой ночью тебе, Процилл, сказал я,
С десять, думаю, выпив уж стаканов,
Чтоб сегодня со мной ты отобедал.
Ты подумал, что выгорело дело.
Вот пример чересчур, по мне, опасный!
Пей, но, что я сказал, забудь, Процилл мой.[40]
Кто говорит, что вчерашним вином несет от Ацерры,
Вздор говорит: до утра тянет Ацерра вино.
Мне говорят, будто ты, Фидентин, мои сочиненья
Всем декламируешь так, словно их сам написал.
Коль за мои признаешь, — поднесу я стихи тебе даром,
Коль за свои, — покупай: станут по праву твои.
Был костоправом Диавл, а нынче могильщиком стал он:
Начал за теми ходить, сам он кого уходил.
С темени все целиком отдаст тебе, Феб, по обету
Волосы юный Энколп — центуриона любовь,
Только заслужит Пудент начальство над пилом желанным.
О, поскорее срезай длинные локоны, Феб.
Шее молочной пока пышные кудри идут;
Чтоб и хозяин и раб наслаждались твоими дарами
Долго, скорей остриги, но не давай возмужать.[41]
Нет, не люблю я тебя, Сабидий; за что — сам не знаю.
Все, что могу я сказать: нет, не люблю я тебя.
Геллия наедине о кончине отцовской не плачет,
Но при других у нее слезы бегут на заказ.
Не огорчен, кто похвал от людей себе, Геллия, ищет,
Искрення скорбь у того, кто втихомолку скорбит.
Без осторожности ты и с отворенной, Лесбия, дверью
Всем отдаешься и тайн прятать не хочешь своих;
Но забавляет тебя совсем не любовник, а зритель,
И наслаждения нет в скрытых утехах тебе.
Даже под сводом «У Стен» редкая щелка сквозит.
Хоть у Хиопы бы ты иль Иады стыду поучилась:
Грязные шлюхи — и те прячутся между гробниц.
Слишком суровым тебе я кажусь? Но ведь я запрещаю
Что пишу я стихи не очень скромно
И не так, чтоб учитель толковал их,
Ты, Корнелий, ворчишь. Но эти книжки,
Точно так же как женам их супруги,
Иль прикажешь любовные мне песни
Петь совсем не любовными словами?
Кто ж в день Флоры нагих оденет или
Кто стыдливость матрон в блудницах стерпит?
Коль они не зудят, то что в них толку?
А поэтому брось свою суровость
И, пощаду дав шуткам и забавам,
Не стремись холостить мои ты книжки:
Если, Лукан, иль тебе, или Туллу выпал бы жребий
Тот, что лаконцам двоим Леды дарован сынам,
Ради любви бы возник благородный спор между вами:
Каждый за брата хотел первым тогда б умереть.
«Брат мой, живи и моей жизнью, живи и своей!»[43]
В золото бедное ты облегчаешь желудок, бесстыдник
Басс, а пьешь из стекла. Что же дороже тебе?
То, что читаешь ты вслух, Фидентин, то — мои сочиненья,
Но, не умея читать, сделал своими ты их.
Если кого мы должны почитать за редчайшего друга,
Вроде друзей, о каких древность преданье хранит,
Если кто напоен и Кекропа и Рима Минервой,
Кто и учен и притом истинно скромен и прост,
И потихоньку от всех не умоляет богов,
Если кто духом велик и в нем находит опору, —
Пусть я погибну, коль то будет не наш Дециан.[44]
Все, брюзга, ты ворчишь и нехотя это читаешь!
Ты ведь завидуешь всем, а вот тебе-то никто.
Светским кажешься ты себе, Цецилий.
Не таков ты, поверь. А кто же? Гаер.
То же, что и разносчик из-за Тибра,
Кто на стекла разбитые меняет
Продает на руках зевакам праздным;
Что и змей прирученных заклинатель,
Что и челядь дрянная рыбосолов,
Что и хриплый кухарь, в харчевнях теплых
Что и шут площадный, поэт негодный,
Что и гнусный танцовщик из Гадеса,
Что и дряблый похабник непристойный!
А поэтому брось себе казаться
Будто ты превзойдешь в остротах Габбу
И побьешь даже Теттия Кобылу.
Ведь не всякий чутьем владеет тонким:
Каждый, кто как пошляк острит нахальный,
Порция, Брута жена, услыхав об участи мужа,
В горести бросилась меч, что утаили, искать.
«Разве не знаете вы, что нельзя воспрепятствовать смерти?
Думала я, что отца вас научила судьба!»
Вот и поди не давай стали, докучная чернь![46]
Было вчера, Манцин, у тебя шестьдесят приглашенных,
И кабана одного только и подали нам!
Ни винограда кистей, что снимают осенью поздней,
Не было, ни наливных яблочек, сладких как мед;
Ни карфагенских гранат, нежных как розовый цвет;
Сыра молочных голов не пришло из Сассины сельской,
И не прислали маслин нам из пиценских горшков.
Голый кабан! Да и тот никудышный, которого мог бы
Вот и весь ужин! А нам и смотреть-то не на что было:
И на арене таких нам кабанов подают!
Чтоб тебе больше ни в жизнь кабана не едать никакого,
А чтоб попался ты сам, как Харидем, кабану!
Резвые зайцев прыжки и веселые львиные игры
Я описал на больших, да и на малых листках.
Дважды я сделал одно и то же. Коль кажется, Стелла,
Это излишним тебе, дважды мне зайца подай.[47]
Чтобы напрасно труда не терять на короткие книжки,
Лучше, пожалуй, твердить: «Быстро ему отвечал».[48]
Только ты скажешь, Гедил, «Спеши, я кончаю!» — слабеет
И затухает во мне тотчас любовная страсть.
Лучше помедлить вели: обуздаешь, резвее пойду я.
Если, Гедил, ты спешишь, — требуй, чтоб я не спешил.
Врач был недавно Диавл, а нынче могильщиком стал он.
То, что могильщик теперь делает, делал и врач.
Вырвать быков не могли вожаки из пасти, откуда
Заяц бежит и куда он прибегает опять;
Но удивительней то, что гораздо увертливей стал он:
Видно, его научил многому доблестный зверь.
И не надежней ничуть запертым в клетке сидеть.
Коль от укусов собак удираешь, заяц-проказник,
Верным прибежищем ты выбери львиную пасть.
Средь кельтиберов муж незабываемый
И нашей честь Испании,
Лициниан, увидишь выси Бильбилы, —
Конями, сталью славные,
Вершин Вадаверон святой,
И лес отрадный у Ботерда милого —
Благой Помоны детище.
Конгеда поплывешь ты гладью теплою
Потом в Салоне мелком освежишься ты,
Железо закаляющем.
Набьешь в Воберке дичи ты поблизости,
Не прерывая завтрака.
От зноя ты укроешься;
Деркейтой жажду утолишь ты жгучую
И снежным Нуты холодом.
Когда ж декабрь седой в морозы лютые
Ты к Тарракону на припек воротишься
В родную Лалетанию.
Ловить там будешь ланей сетью мягкою,
На кабанов охотиться.
Отдав оленей старосте.
В соседстве будет лес для очага тебе
С ребятами чумазыми.
К себе обедать позовешь охотника,
Ни башмаков нет с лункой, нет ни тоги там,
Ни пурпура вонючего;
Либурнов нет ужасных, нет просителей,
Нет власти вдов докучливых;
Все утро спи без просыпу.
Пускай другим впустую аплодируют,
А ты жалей удачников
И скромно счастьем настоящим пользуйся,
Ведь справедливо жизнь досуга требует,
Коль славе отдал должное.[49]
Ежели, Эмилиан, Мистиллом ты повара кличешь,
То почему ж своего мне Тараталлой не звать?
Мощные только хребты под стать для ярости львиной.
Что ж ты от этих зубов, заяц тщеславный, бежишь?
Думаешь, верно, они от быков откажутся мощных,
Шеей прельстившись твоей? Им и не видно тебя!
Мелкой добыче нельзя пасть от такого врага.
Я тебе, Квинтиан, вверяю наши,
Наши, если мне можно так назвать их,
Книжки, те, что поэт твой вслух читает:
Коль на рабство свое они заропщут,
И коль тот о правах на них заявит,
Объяви, что я вольную им выдал.
Раза три иль четыре так воскликнув,
Присвоителя их ты опозоришь.[50]
Есть страница одна, Фидентин, твоего сочиненья
В книжках моих, но печать господина ее несомненна:
Каждая строчка на ней выдает твой подлог с головою!
Так, замешавшись в среду пурпурно-лиловых накидок,
Так арретийский горшок оскверняет хрустальные вазы,
Так черный ворон смешон, если он побережьем Каистра
Станет случайно бродить с лебедями, птицами Леды,
Так, если песнь соловья оглашает священную рощу,
Нет в заголовке нужды и в судье ни одной нашей книжке;
Против тебя страница твоя, и кричит она: «Вор ты!»[51]
Если, Фуск, у тебя есть место в сердце, —
Ведь друзья у тебя там отовсюду, —
Мне, прошу, уступи ты это место
И меня, хоть я новый, не гони ты!
Ты за тем лишь смотри, чтоб каждый новый
Стать когда-нибудь мог старинным другом.
Вкратце желаешь ли знать о мечтах ты приятеля Марка,
Славный в военных делах, славный в гражданских Фронтон?
Пахарем хочет он быть на малом, но собственном поле,
Мил ему сельский досуг, крупный не нужен доход.
Иль поутру ходить станет с поклоном, глупец,
Если добычу полей и лесов он может, счастливец,
У очага разложить, вынув из полных сетей,
Или дрожащей лесой изловить вертлявую рыбу,
Если дородная стол накрывает хромой домоводка
И даровые ему яйца пекутся в золе?
Тот, кто не любит меня, пускай этой жизни не любит,
Лучше пусть бледным живет он в городской суете.
Весь виноград отсырел и размяк от дождей непрерывных:
Как ни старайся, шинкарь, чистым вина не продашь.
Что за любовниц хочу и каких я, Флакк, не желаю?
Слишком легка — не хочу, слишком трудна — не хочу.
Я середину люблю, что лежит меж крайностей этих:
Я не желаю ни мук, ни пресыщенья в любви.
Сотню тысяч с меня запросил за мальчишку торговец,
Я посмеялся, а Феб тотчас же их заплатил.
Вот и ворчит на меня и зудит про себя моя похоть,
И, на досаду мою, все похваляется Феб.
Дай-ка мне столько же ты, я и дороже куплю.
В Байях подачка дает мне всего только сотню квадрантов,
Так для чего ж голодать мне среди роскоши там?
Лучше уж бани верни мне темные Лупа и Грилла:
Что ж при обеде плохом мыться мне, Флакк, хорошо?[52]
Прыгни-ка, заяц, ко льву свирепому в зев ты широкий,
И на зубах ничего все ж не почувствует лев.
Что за спина у тебя, на какие он вскочит лопатки,
Где же в тебя, как в быков, зубы глубоко вонзить?
Он ведь не ест ничего, кроме отборных зверей.
Верона стих ученого певца любит,
Горда Мароном Мантуя,
Земле Апонской славу дал ее Ливий,
И Стелла, и не меньше Флакк,
Пелигн Назоном хвалится,
Лукан единственный и Сенеки оба
Гремят в речистой Кордубе,
В Гадесе резвом радость всем его Каний,
Тобой, Лициниан, зачванится наша,
Меня не презрев, Бильбила.[53]
Чистой Левина была, не хуже сабинянок древних,
И даже строже сама, чем ее сумрачный муж,
Но, лишь она начала гулять от Лукрина к Аверну
И то и дело в тепле нежиться байских ключей,
Как Пенелопа пришла, но как Елена ушла.
Просишь тебе почитать мои эпиграммы? Не стану:
Хочешь не слушать меня, Целер, а сам их читать.
Ты мила — нам известно, дева, правда,
Ты богата — никто не станет спорить;
Но коль хвалишься слишком ты, Фабулла, —
Не мила, не богата и не дева.
«Фига» сказал я, а ты осмеял, точно варварство, это
И говорить мне велишь «смоква» ты, Цецилиан.
«Смоквами» то мы зовем, что, мы знаем, растет на деревьях,
«Фигами» то назовем, что у тебя на виду.
Не думай, скряга жадный, вор моих книжек,
Что стать поэтом так же дешево стоит,
Как переписка жалкого тебе тома:
За шесть монет иль десять не купить «браво».
Известных только одному, в ларе скрытых,
Чью соблюдает девственность отец свитка,
Под подбородком не истертого жестким.
Известной не сменить хозяина книге.
Не вылощен, где ни чехла нет, ни скалки, —
Купи: продам и сделку сохраню в тайне.
Тот, кто читать чужое хочет для славы,
Не книгу, а молчанье покупать должен.[55]
«Волен уж ты чересчур», — всегда ты, Керил, говоришь мне.
Ну а тебя-то, Керил, можно ли вольным назвать?[56]
Что бы ни делал наш Руф, — занимает лишь Невия Руфа:
Весел он, плачет, молчит — только о ней говорит.
Пьет за здоровье он, ест, соглашается, спорит — одна ведь
Невия все, а не будь Невии, стал бы немым.
«Невия, солнце мое! Невия, здравствуй, мой свет!»
Невия смотрит письмо и смеется, глаза опустивши.
Невия ведь не одна. Что же, глупец, ты дуришь?
Перед нами смеялся Пан Тарентский,
А теперь напоказ смеется Каний.
Книга, ступай за меня на поклон. Окажи мне услугу:
К Прокула ларам тебе надо нарядной идти.
Спросишь дорогу, скажу. Миновав храм Кастора подле
Весты седой, ты пройдешь жриц ее девственных дом;
Где изваяний вождя высшего много блестит.
Не заглядись только ты на колосс лучезарный, который
Горд, что родосское он чудо собой превзошел.
После у крыши сверни ты хмельного Лиэя; с ним рядом
Сразу же с левой руки ты увидишь славных пенатов
Дома высокого, где в атрий просторный войдешь.
Смело иди, не страшись порога надменного спеси:
Ни на каких косяках так не распахнута дверь,
Если же спросят тебя: «Что же он сам не пришел?» —
Ты извинись: «Каковы ни на есть, но стихов этих он бы
Не написал, если б сам начал ходить на поклон».[57]
Семь за Юстину, за Левию шесть, четыре за Лиду,
Пять за Ликаду и три кубка за Иду я пью.
Всех поименно подруг перечту я, фалерн наливая,
Но, если девки нейдут, ты приходи ко мне, Сон![58]
При посредстве моих стихов желаешь
Ты и быть, Фидентин, и слыть поэтом?
Так зубатой себя считает Эгла,
Накупивши костей с индийским рогом,
Ликорида, черней тутовки спелой.
Да и ты, как ты стал поэтом, так же
Облысел, станешь снова волосатым.[59]
Не было в Городе всем никого, кто хотел бы задаром,
Цецилиан, за твоей приволокнуться женой,
Вход был свободен. Но вот сторожей ты приставил, и толпы
Лезут любовников к ней. Вижу я, ты не дурак!
Был он любовник. Но ты ведь могла отрицать это, Павла.
Мужем он стал. Отрицать можешь ли, Павла, теперь?
Тот, кто Лину отдать не все, а лишь половину
Предпочел, — предпочел лишь половину сгубить.
Неоцененный предмет моих дум, Антенорова лара
Вскормленник, милый мой Флакк, и упованье его,
Песнь пиэрийскую ты отложи и сестер хороводы:
Денег тебе ни одна дева из этих не даст.
Эта мудра и богам ссуды дает под процент.
Что тебе Вакхов плющ может дать? Деревья Паллады
Пеструю клонят листву тяжестью черных плодов.
На Геликоне-то нет ничего: лишь вода да гирлянды,
Что тебе Кирра? К чему нагая пермесская нимфа?
Римский форум к тебе ближе, и выгодней он.
Там ведь деньги звенят, а у наших подмостков и кафедр,
Не приносящих плодов, лишь поцелуи звучат.[60]
Вполне здоров и бодр Харин, а все бледен,
Вина почти не пьет Харин, а все бледен,
Глотает бодро пищу Харин, а все бледен,
На солнце нежится Харин, а все бледен,
Развратом занялся Харин, а все бледен.
Схваченный злою чумой за свое неповинное горло,
Только лишь черная хворь подобралася к лицу,
Сам, без единой слезы, утешая друзей огорченных,
Принял решение Фест к Стикса озерам уйти.
И не замучил себя голодом медленным он.
Нет, безупречную жизнь пресек он римскою смертью
И отпустил он путем доблестным душу свою.
Эту кончину его Катона великого смерти
Вечно ты тяжбы ведешь и дела ведешь, Аттал, ты вечно:
Есть, что вести, или нет, Аттал, ты вечно ведешь.
Нет ни тяжеб, ни дел, ты, Аттал, ведешь себе мула.
Нечего, Аттал, вести? Душу свою изведи.
В ночь пред кончиной своей явился ты, Кан, за подачкой.
Умер ты, Кан, оттого, что лишь одну получил.
Знаешь, что ты от раба, и вежливо в том признаешься,
Раз господином зовешь, Сосибиан, ты отца.
Портик этот, что в прах распался мелкий
И далеко обломки разваливший,
В преступленье ужасном оправдался:
Только выехал Регул из-под крыши,
Вдруг своим побежден был весом портик
И, уже не боясь за господина,
Не поранив его, безвредно рухнул.
Кто ж не скажет теперь, что боги, Регул,
Коль под грудой развалин не погиб ты?
Щеки и губы тебе, Маннея, лижет собачка:
Не удивляюсь я — все любят собаки дерьмо.
Иметь жену считает Квиринал лишним,
Чтоб сыновей иметь; и он нашел способ,
Как этого достичь: своих рабынь портит
И домородных всадников родит много.
Ловкий аукционист продавал на холмах виноградник
И подгородный еще чудный участок земли
И говорил: «Ошибается тот, кто считает, что Марий
Из-за долгов продает: нет, у него все в долгу».
Сгинул весь скот, урожай… Место не любо ему».
Кто же тут цену наддаст, кроме тех, кто вконец разориться
Хочет? И гиблой землей Марий владеет опять.
По соседству со мной — рукой подать мне
До него из окон — живет мой Новий.
Позавидует всякий мне, подумав,
Что могу ежечасно наслаждаться
Да он дальше еще Теренциана,
Что на Ниле теперь Сиеной правит!
С ним ни выпить нельзя, ни повидаться,
Ни услышать его: во всей столице
Надо мне иль ему переселиться:
Пусть сосед ему будет иль сожитель
Тот, кто Новия видеть не желает!
Чтоб не несло от тебя перегаром вчерашней попойки,
Жадно, Фесценния, ты Косма пилюли жуешь.
Пачкает зубы тебе тот завтрак, но вряд ли поможет,
Если отрыжка пойдет из глубины живота.
Чем может хуже двойной вони нести изо рта?
Всем надоевший обман, бесполезные эти уловки,
Брось-ка ты вовсе и впредь попросту пьяницей будь.[62]
Алким, в цветущих годах похищенный у господина
И на дороге в Лавик скрытый под легкой травой,
Не дорогие прими паросские шаткие глыбы
(Ставить их тщетно: они рухнуть над прахом должны),
И орошенный слезой холмик, поросший травой.
Мальчик мой милый, прими этот памятник нашего горя:
Почестью вечно живой пусть он послужит тебе.
В день же, когда допрядет мне последние годы Лахеса,
Я завещаю мой прах так же, как твой, схоронить.[63]
Ты шепчешь на ухо всем и каждому, Цинна,
Ты шепчешь то, что можно всем сказать громко,
Смеешься на ухо, плачешь ты, ворчишь, стонешь,
Поешь ты на ухо, судишь ты, молчишь, воешь,
Что на ухо, Цинна, ты и Цезаря хвалишь.
Я никогда не видал, чтоб тебя окружали мужчины,
Я никогда не слыхал: «есть у нее фаворит», —
Нет, за тобою всегда ходила, тебе услужая,
Пола толпа твоего, не допуская мужчин.
А оказалось, что ты лезешь в мужчины сама?
Женским местом о женское место ты трешься и трешься,
И превращает тебя в мужа преступная страсть.
Точно фиванский Сфинкс, загадала ты миру загадку:
Не издавая своих, ты бранишь стихи мои, Лелий.
Или моих не ругай, или свои издавай.
Часто мне Цест на тебя со слезами в глазенках пеняет,
Что досаждаешь ему пальцем блудливым своим.
Пальцем играть перестань: целиком забирай себе Цеста,
Ежели, Мамуриан, так уж ты вольно живешь.
Ни Антиопиных чаш, ни от Хионы горшков,
Если на брюхе твой плащ давно пожелтел и измаран,
И вполовину лишь зад галльской рубахой прикрыт,
Если питаешься ты лишь чадом из черной поварни,
В зад я тебе не поддам (что мне зад с пустыми кишками?),
Лучше последний твой глаз вышибу я у тебя.
И не скажи, будто я такой уж злодей и ревнивец,
Просто запомни: блуди, Мамуриан, коли сыт.
С верным Фабрицием здесь Аквин покоится вместе;
Радостно первым достиг он Елисейских жилищ.
Общий алтарь говорит о начальниках первого пила,
Но еще лучше о них краткая надпись гласит:
Оба (что редко найдешь) верные были друзья».
Глух твой голос — с тобою спали, Эгла.
Звонок он — целовать тебя не стоит.
Если кричишь на суде и трещишь ты без умолку, Элий,
Это недаром: берешь ведь за молчание ты.
Коль не досадно и не против ты, Скадзон,
Будь добр, Матерну моему шепни вот что, —
Но потихоньку, чтобы он один слышал:
«Вон тот поклонник ревностный плащей грубых,
Всех тех за баб считает, кто одет в пурпур,
И всех, кто ходит в фиолетовом платье.
Пускай простое хвалит, пусть всегда носит
Он грязноватый цвет, да сам-то он желтый!
Встречаюсь в бане: хоть бы раз он взгляд поднял!
Так нет: глазами ест он там парней ражих,
И слюнки у него текут на их ноги».
Ты спросишь, кто же он? Да я забыл имя.
Стоит лишь всем закричать, говорить начинаешь ты, Невол,
И как ходатай себя держишь иль ловкий делец.
Способом этим любой прослыть сумеет речистым!
Вот замолчали все… Ну, Невол, скажи что-нибудь!
Судится все Диодор и подагрою, Флакк, он хворает.
Но он не платит дельцу: болен хирагрою он.
Ты и двух не имел еще мильонов,
Но был так тороват и щедр в то время,
Так роскошен ты был, Кален, что десять
Миллионов тебе друзья желали.
И еще до восьмых календ, пожалуй,
Дали деньги тебе четыре смерти.
Ты же, словно не получил в наследство,
А лишился всех этих денег сразу,
Что на свой богатейший пир, который
Ты даешь лишь однажды в год, не чаще,
Тратишь только гроши, как жалкий скряга,
Так что мы тебе — семь друзей старинных —
Что ж тебе пожелать за эту милость?
Сто мильонов тебе, Кален, мы просим:
Ведь от голода ты тогда подохнешь![64]
Мамочки, папочки все у Афры, но папочкам этим
Всем и мамашам она может бабусею быть.
Некогда бывший моих стихов переписчиком верным, —
Счастьем хозяина был, Цезарям был он знаком, —
В самых цветущих годах своей юности умер Деметрий
После трех лустров и жатв с ними еще четырех.
Чтобы, однако, сошел не рабом он к теням стигийским,
В муках, какими его жег нестерпимый недуг,
Дал ему вольную я, отказавшись от прав господина:
О, если б только его мог этот дар излечить!
Он оценил пред концом награду свою и патроном
Кто писал для тебя твою Венеру,
Тот, поверь, Ликорида, льстил Минерве.[66]
«Дали бы мне миллион сестерциев вышние боги, —
Сцевола, ты говорил, всадником даже не быв, —
Как бы я зажил тогда, как широко и как беззаботно!»
На смех и дали тебе боги, о чем ты просил.
Трижды, четырежды твой кожей заплатан башмак.
А из десятка маслин большинство всегда бережется,
И перемена одна на два обеда идет.
Пьешь красноватую ты отседа вейского гущу,
Ну-ка, судиться идем! Ты, Сцевола, плут и обманщик:
Или живи, иль отдай долг миллионный богам![67]
Что пантера несет на пестрой шее
Расписное ярмо, а тигр коварный
Терпеливо бича удары сносит,
Что олень удила златые гложет,
А кабан, калидонского почище,
Повинуется пурпурной уздечке,
Что нескладный бизон повозку тащит
И что слон, вожаку послушный — негру,
Не богов ли то зрелище, скажи-ка?
Но посмотрит на это, как на мелочь,
Кто забавную львов охоту видит,
Как изводит их резвость зайцев робких:
И добыча в их пасти невредима,
Через зев свой они проход просторный
Ей дают, опасаясь ранить зубом:
Стыдно было б загрызть зверьков им нежных,
К милосердью такому не приучишь
Львов, но знают они, кто их владыка.
Если, Овидий, вину, что родится в номентских угодьях,
Дать постоять и его выдержать несколько лет,
Долгая старость и вкус у него и названье скрывают
И как угодно назвать можно старинный кувшин.[68]
Подливаешь ты, Руф, себе все воду,
А пристанет приятель, — ты насилу
Выпьешь капельку жидкого фалерна.
Или, может быть, Невия сулила
Для любовных утех остаться трезвым?
Стонешь ты и вздыхаешь: отказала!
А поэтому пей себе ты вволю
И жестокую скорбь в вине потопишь.
Все пристаешь ты ко мне, драгоценный Луций мой Юлий:
«Праздный лентяй, напиши важное ты что-нибудь!»
Дай мне досуг, но такой, какой в минувшие годы
Флакку мог Меценат или Вергилию дать:
И от костра уберечь как-нибудь имя свое.
Полем бесплодным идут под ярмом волы неохотно:
Тучная почва томит, но веселит самый труд.
Есть у тебя (и молю, пусть из года в год процветает)
Великолепнейший дом, но он за Тибром стоит.
Ну, а вот мой-то чердак на Випсаньевы лавры выходит,
В округе этом уже дожил до старости я.
Так подобает, хотя б даже и дальше ты жил.
Но для тебя-то пустяк клиент какой-нибудь в тоге,
Мне же все утро терять — это отнюдь не пустяк.
Лучше в обед навещать тебя я буду почаще,
Исса птички Катулловой резвее,
Исса чище голубки поцелуя,
Исса ласковее любой красотки,
Исса Индии всех камней дороже,
Заскулит она — словно слово скажет,
Чует горе твое и радость чует.
Спит и сны, подвернувши шейку, видит,
И дыханья ее совсем не слышно;
Каплей даже подстилки не замочит,
Но слегка тронет лапкой и с постельки
Просит снять себя: дать ей облегчиться.
Так чиста и невинна эта сучка,
Мужа ей, чтоб достойным был красотке.
Чтоб ее не бесследно смерть умчала,
На картине ее представил Публий,
Где такой ты ее увидишь истой,
Иссу рядом поставь-ка ты с картиной;
Иль обеих сочтешь за настоящих,
Иль обеих сочтешь ты за портреты.
Ты мне пеняешь, Велокс, что длинны мои эпиграммы.
Сам ты не пишешь совсем: право, короче нельзя!
Если и мудрость твоя, и богов почитанье известны,
И благочестье ни в чем не уступает уму,
Тот не умеет дарить по заслугам, кто станет дивиться,
Регул, что книгу тебе и фимиам я дарю.
Не распознавши тебя, господином, царем называл я.
Ну а теперь распознал: будешь мне Приском ты впредь.[70]
Все то, что я мальчишкой и юнцом сделал,
Весь вздор, какой и сам я не могу вспомнить,
Коль дорогое время потерять хочешь
И если ненавидишь ты досуг праздный,
Погибнуть не позволит он моим шуткам.
Рядом с тобою, Фавстин, Телесфора Фения садик
С малым участком земли и с увлажненным лужком.
Здесь его дочери прах, и надгробную надпись Антулле
Можно прочесть, но читать лучше бы имя отца.
Не суждено, пусть живет, чтоб ее кости хранить.
Влюблена в меня (мне, Процилл, завидуй)
Дева, что лебедей белее чистых,
Серебра и снегов, жасмина, лилий.
Но желанная мне чернее ночи,
О жестокой уже ты думал петле,
Но, я знаю, Процилл, в живых ты будешь!
Фений на вечную честь посвятил могильному праху
Рощу с возделанным здесь чудным участком земли.
Здесь Антулла лежит, покинув безвременно близких,
Оба родителя здесь будут с Антуллой лежать.
Будет оно господам вечно подвластно своим.
Всякий раз, что меня, Луперк, ты встретишь,
«Не послать ли мне малого, — ты скажешь, —
Чтоб ему эпиграмм ты отдал книжку?
Как прочту я ее, верну обратно».
Далеконько идти, пожалуй, к Груше
И по лестницам трем ко мне взбираться.
То, что ищешь, достать поближе можно.
Постоянно ты ходишь Аргилетом:
Косяки у нее все в объявленьях,
Там ты мигом прочтешь о всех поэтах.
И спросить не успеешь ты Атректа
(Так зовется хозяин этой лавки),
Отскобленного пемзой и в порфире,
Пять динариев взявши, Марциала.
«Да не стоишь того!» Ты прав, не спорю!
Тот, кому сотню прочесть эпиграмм окажется мало,
Цедициан, для того всякое зло нипочем.
КНИГА II
Валерий Марциал приветствует своего Дециана.
«К чему нам, — говоришь ты, — твое послание? Разве тебе мало того, что мы читаем твои эпиграммы? Что ты еще собираешься сказать здесь такого, чего не в состоянии сказать в стихах? Я понимаю, почему предваряют посланиями трагедии и комедии, раз они не могут говорить сами за себя. Эпиграммам глашатай не нужен, и довольно им своего, то есть злого языка: на какую страницу ни взглянуть — вот и послание. Поэтому, будь добр, не доводи дело до смешного и не вводи лица, пляшущего в тоге. Подумай только, приятно ли тебе идти с палкой на ретиария. Я на стороне тех, кто решительно против». Ей-богу, Дециан, ты прав! А если б ты еще знал, с каким длинным посланием тебе пришлось бы иметь дело! Итак, будь по-твоему. Все, кому попадется эта книга, будут обязаны тебе тем, что они не устанут, еще не дойдя и до первой страницы.[71]
Больше трехсот эпиграмм могла бы ты вынести, книга,
Но кто бы вынес тебя, кто бы прочел до конца?
Вот и узнай, каковы коротенькой выгоды книжки:
Первое, — что на нее меньше бумаги идет,
Да и не только на вздор употребит его мой,
В-третьих же, коль у тебя найдется где-то читатель, —
Пусть до конца ты плоха, не надоешь ты ему.
И за столом тебя раньше прочтут, разбавивши кубки,
Думаешь ты, что успех обеспечит тебе эта краткость?
Многим, увы, и такой будешь ты слишком длинна!
Имя громкое Крит, еще громче Африка имя
Дали вам, Сципион, и победитель Метелл.
Но укротившего Рейн почтила Германия высшим
Именем, Цезарь, тебя в юности ранней твоей.
Лавр же от хаттов тебе принадлежит целиком.[72]
Секст, ты совсем не должник, не должник ты, Секст, будь уверен.
Может ли быть должником тот, с кого нечего взять?
О, как с матерью, Аммиан, ты ласков!
Как тебя, Аммиан, она ласкает!
И друг друга вы «брат», «сестра» зовете.
Непристойные вам к чему названья?
Шутки все это вам, забавы? Нет же:
Мать, которая жаждет быть сестрою,
Не сестрой и не матерью быть хочет.
Пусть я умру, Дециан, коли искренне я не хотел бы
Целые дни проводить, целые ночи с тобой.
Но ведь две тысячи нас друг от друга шагов отделяют,
Даже четыре, раз мне надо назад уходить.
То по делам ты ушел, то самому недосуг.
Чтоб повидаться с тобой, две мили пройти мне не скучно,
Но, чтоб не видеть тебя, скучно четыре пройти.
Что пристал ты ко мне с изданьем книжек?
Не прочел ты еще и двух страничек,
А уж смотришь, Север, в последний листик,
И зевать во весь рот ты начинаешь.
И скорей заносил ты на таблички,
Это те, что за пазухой таскал ты
На пиры и в театр поодиночке;
Это те или новые — получше.
Что не толще концов на книжной скалке,
Коль в три дня ты прочесть его не можешь?
Пресыщенья такого нет презренней!
Устаешь чересчур ты скоро, путник,
Распрягать у Камен уж ты собрался!
Что ж пристал ты ко мне с изданьем книжек?[73]
И в декламациях мил, и дела ведешь, Аттик, ты мило,
Мило историю ты, мило ты пишешь стихи;
Мило ты мим сочинишь, эпиграммы твои тоже милы,
И как грамматик ты мил, мил ты и как астроном;
Мило на лире бренчишь, мило играешь ты в мяч.
Хоть ничего хорошо, но все ты делаешь мило…
Хочешь, скажу я, кто ты, Аттик? Пустой лоботряс.
Если, читатель, тебе покажется в сборнике этом
Что-нибудь слишком темно иль на латыни плохой,
Это вина не моя: здесь просто наврал переписчик,
Наспех стараясь стихи все для тебя отсчитать.
То непременно тебя я бестолковым сочту.
«Все-таки плохи стихи!» Что правда, то правда, не спорю:
Плохи они, но ты сам пишешь не лучше меня!
Невии я написал. Нет ответа. Не даст она, значит.
Но ведь наверно прочла, что я писал. Значит, даст.
Полпоцелуя всего подарил ты мне, Постум. Похвально:
Можешь отсюда еще ты половину отнять.
Хочешь ли больший мне дать и совсем несказанный подарок?
Всю половину себе, Постум, оставь целиком.
Коль видишь, Руф, что Селий мрачен как туча,
Коль поздно так под портиком он все бродит.
Коль нет лица на нем, коль грусть его гложет,
Коль до земли он непристойно нос свесил,
То не о друге он горюет иль брате:
И оба сына живы (пусть живут долго),
Жена здорова, все в порядке — дом, слуги,
И ни приказчик не обжулил, ни съемщик.
Как объяснить, что твои поцелуи миррою пахнут,
Что никогда у тебя запаха нет своего?
Странно мне, Постум: всегда издаешь ты запах хороший.
Постум, хорошего нет пахнуть всегда хорошо.
«И судье надо дать, и адвокату…»
Секст, да ты уплати заимодавцу!
Селий испробует все, ничего ни за что не упустит,
Всякий раз как грозит дома обедать ему.
Вот он к Европе бежит, и, тобою, Павлин, восхищаясь,
Хвалит Ахилловы он ноги твои без конца.
Может быть, там Филлирид выручит иль Эсонид.
Коль обманулся и здесь, у Мемфисских святилищ толчется
И у поклонниц твоих, грустная телка, торчит.
Выйдя оттуда, спешит скорей к стоколонному зданью,
В бани зайти не побрезгует он к Фортунату и к Фавсту,
Да и в Эолию влезть к Лупу и в Гриллову темь:
В трех он термах подряд все моется снова и снова.
Если проделал он все, но не помог ему бог,
Может быть, кто из друзей там запоздалый пройдет.
Ради тебя, ради милой твоей, похититель влюбленный,
Бык, помоги: позови Селия ты на обед![74]
Кубка ты никому не дашь, пригубив.
Это, Горм, человечность, а не гордость.
Болен Зоил: лихорадка его сидит в одеяле.
Будь он здоров, для чего пурпурный был бы покров?
Нильское ложе к чему? К чему вонь от краски сидонской?
Коль захворал, для чего роскошью хвастать тебе?
Хочешь здоровым ты быть? На одеяло мое.
Сидит стригунья у Субуры при входе,
Где палачей висят кровавые плети,
У Аргилета, где сапожников куча.
Не занята, однако, Аммиан, стрижкой
Льщусь на обед у тебя, мне стыдно, Ма́ксим, но льщусь я;
Льстишься ты сам на другой. Чем же ты лучше меня?
Я спозаранку приду на поклон; говорят, что ушел ты
Раньше еще на поклон. Чем же ты лучше меня?
Сам ты идешь пред другим. Чем же ты лучше меня?
Службы довольно с меня: быть рабом у раба не желаю!
Царь над собою царя, Ма́ксим, не должен иметь.
Ты полагаешь, Зоил, что обедом я осчастливлен?
Я осчастливлен, Зоил? Да и каким же? Твоим?
На Арицийском холме питается твой сотрапезник,
Если обедом твоим он осчастливлен, Зоил.[76]
Павел скупает стихи и потом за свои выдает их.
Да, что купил, ты считать можешь по праву своим.
Постум, целуешь одних, а другим подаешь только руку.
Ты говоришь: «Выбирай». Руку твою предпочту.
В чем провинился я, Феб и девять сестер, перед вами?
Что ж это? Мстит своему резвая Муза певцу?
Постум недавно меня целовал, поджав себе губы,
Ну а теперь целовать начал меня он взасос.
Не скажу ни за что, напрасны просьбы,
Кто такой этот Постум в нашей книжке.
Не скажу ни за что, к чему мне, право,
Наносить оскорбленье поцелуям,
«Если злой рок тебе даст подсудимого тяжкую долю,
Я, подсудимых бледней, горе с тобой разделю;
Если придется тебе уйти из отечества в ссылку,
Я по морям и горам вслед за тобою пойду».
Все пополам? Чересчур? Кандид, ты что же мне дашь?
Значит, ты в горе со мной, но когда с благосклонной улыбкой
Бог осчастливит тебя, Кандид, ты будешь один.
Дать не даешь никогда, но всегда обещаешь ты, Галла.
Ежели лжешь ты всегда, лучше уж мне откажи.
Невии тяжко дышать, одолел ее кашель жестокий,
Складки одежды она все заплевала тебе.
Что же, Битиник, уже, по-твоему, кончено дело?
Нет, ты обманут: хитрит, не умирает она.
Ежели Селий начнет на обед закидывать сети,
Тут он захвалит твое чтенье иль речь на суде:
«Великолепно! Умно! Живо! Здорово! Браво! Прекрасно!
Это по мне!» Да готов, Селий, обед: замолчи!
Поиздевайся над тем, кто тебя обзывает миньоном,
И покажи ты ему кукиш за это, Секстилл.
Ни мужеложником ты не бывал, ни бабником не был,
Ни Ветустилла губой не привлекает тебя.
Мне невдомек, но еще две ведь возможности есть.
Руф, посмотри на него: он на первых скамьях восседает,
Даже отсюда горит вся в сардониксах рука;
Множество раз его плащ пропитан тирскою краской,
Первого снега белей тога окутала стан;
А на холеных руках ни одного волоска;
На башмаках у него блестит не потертая лунка,
Не натирает сафьян красный мозолей ему;
Точно как звездами лоб его мушками часто залеплен…
Двадцать тысяч взаймы сестерциев раз попросил я:
Даже в подарок их дать было бы сущий пустяк;
Я ведь просил-то их в долг у богатого старого друга,
А у него без нужды полон деньгами сундук.
Денег я, Гай, у тебя, а не совета прошу!
Часто с Хрестиной я спал. «Ну что, хорошо с ней, скажи мне?» —
«Да, Мариан: ничего лучше не может и быть».
Тяжбу я с Бальбом веду, — оскорбить не желаешь ты Бальба,
Понтик: с Лицином веду, — тоже большой человек!
Часто сосед мой Патроб мне поле жалкое портит, —
Вольноотпущенник он Цезаря, — страшно тебе;
Скажешь: «Богата, стара и без детей, и вдова».
Плохо поверь, у раба, хотя бы и друга, быть в рабстве:
Вольным будь, коли ты быть господином взялся.
Филениды лобзать не стану лысой,
Филениды лобзать не стану рыжей,
Филениды лобзать кривой не стану:
Филениду лобзать такую — мерзость.
Все наследство отдав на выкуп дружка — Филерота,
Голодом моришь своих, Галла, троих сыновей.
Так ты лелеешь свою увядшую прелесть, которой
Даже о чистой любви надо давно позабыть.
Мать непристойная! Ты Понтии даже гнусней![78]
Ежели ноги твои на месяца рожки похожи,
Можешь отлично ты, Феб, в винном их роге купать.
Прочь от меня, завитой, убирайся, со смятою гривой,
С гладкою кожею — прочь, с грязною кожею — прочь!
Будь безбородым скопцом иль небритым, как подсудимый,
Будь ты хоть грубый мужик, Панних, хоть неженка — прочь!
Панних, но ум у тебя начисто выщипан весь.
Что ни ставят на стол, ты все сгребаешь:
И соски и грудинку поросячью,
Турача, что на двух гостей рассчитан,
Полбарвены и окуня морского,
И витютня с подливкою из полбы.
Все, собравши в промокшую салфетку,
Отдаешь ты снести домой мальчишке,
Мы же все тут лежим толпою праздной.
Завтра, Цецилиан, тебя не звал я.
Просишь сказать тебе, Лин, что дает мне усадьба в Номенте?
Вот что усадьба дает: там я не вижу тебя.
Алые платья даришь и лиловые ты потаскухе.
Коль по заслугам дарить хочешь, ей тогу пошли.[79]
Вздор, что Тонгилий горит в лихорадке полуторадневной.
Знаю уловки его: хочет и пить он и есть.
Ставят теперь на жирных дроздов коварные сети,
Брошен крючок на барвен и на морских окуней.
Надо и темный фалерн в рюмки хрустальные лить.
Все врачи, как один, прописали Тонгилию ванны…
Не лихорадка его, дурни, — обжорство трясет.[80]
«Смейся, коль ты умна, красотка, смейся!»
Так, как будто, сказал поэт пелигнский.
Но не всем это он сказал красоткам.
Даже если сказал и всем красоткам,
Максимина, а все твои три зуба
Цвета черной смолы или самшита.
И коль мне, да и зеркалу ты веришь,
То поймешь ты, что смех тебе опасен,
Точно дождик напудренной Фабулле
Или солнце Сабелле набеленной.
Мой совет: мину строй всегда суровей,
Чем Приама жена с невесткой старшей.
Не смотри, избегай пиров распутных
И всего, что игривостью нескромной
Во весь рот заставляет нас смеяться.
Лучше к матери ты подсядь печальной,
Развлекайся трагической лишь Музой.
А послушаешь нашего совета,
Так поплачь, коль умна, поплачь, красотка.[81]
Ванну зачем ты грязнишь, Зоил, свой зад подмывая?
Чтоб еще хуже ее выпачкать, голову сунь.
То, о чем ночью и днем ты, пустомеля, кричишь?
Шерсть для тоги твоей в лаконском Галезе промыта
Или с отборных овец пармского стада снята;
Первым удары рогов бешеных в цирке быков:
Ты получаешь плащи Агеноровы с родины Кадма,
А багряницу мою за три гроша не продать.
Ножки ливийских столов у тебя из кости индийской,
Под непомерных барвен у тебя золоченые блюда,
А у меня-то под цвет плошки краснеется рак.
Челядь могла бы твоя с илионским поспорить миньоном,
Мне же Ганимедом моим служит моя же рука.
Не уделив, говоришь:
Раб ли куплен мной, иль с начесом тога,
Серебра ль три-четыре фунта, скажем,
Тотчас Секст-ростовщик, всем вам отлично
Как старинный мой друг давно известный,
Про себя, но чтоб слышал я, зашепчет:
«Семь я тысяч Секунду должен, Фебу —
Я четыре, одиннадцать — Филету,
А в шкатулке моей нет и квадранта».
Трудно, Секст, отказать, когда попросят,
Но насколько трудней еще до просьбы!
Хоть и бессилен ты, Глипт, но подверг себя оскопленью.
Что за безумье! Зачем? Ты ведь и раньше не мог!
Как пестреет кругом сицилийская Гибла цветами,
В краткие вешние дни взяток давая пчеле,
Так платяные тиски у тебя блистают плащами,
Так от застольных одежд искрится полный сундук;
Не с одного получил стада в Апулии ты.
Но равнодушно глядишь ты, как мерзнет твой друг неодетый,
И не согреешь, злодей, драную свиту свою.
Страшно, несчастный, тебе обсчитать на пару лохмотьев, —
Дальше беги от сетей коварных развратницы наглой,
Пусть и с Киферы самой раковин глаже ты, Галл.
Думаешь мужа увлечь? Напрасны будут старанья:
Хоть и по-разному, но… любит он женщин одних.
Мясника мне, трактирщика и баню,
Брадобрея и камешки с доскою,
Да немного моих любимых книжек,
Друга, лишь бы он не был полный неуч,
И любезную мальчику девчонку, —
Дай мне все это, Руф, хотя б в Бутунтах,
И бери себе термы ты Нерона.[83]
«В жены брать не по мне Телесину». — «Что так?» — «Да распутна». —
«Но Телесина юнцов любит». — «Вот это по мне».
Лесбия, рот осквернив, ты воду пьешь. Это похвально:
Ты промываешь себе, Лесбия, нужную часть.
Гилл, в шкатулке твоей бренчит одинокий денарий,
Да уж и он так потерт, словно твой собственный зад.
Но и того не видать ни трактирщику, ни хлебопеку,
А лишь тому, у кого крепче и выспренней уд.
Все пожирает один, и голодает другой.
Дасий умеет считать посетителей бани: с грудастой
Спаталы втрое спросил, и уплатила она.
Ма́ксим, хочешь ты быть независимым? Лжешь ты: не хочешь!
Но если хочешь, то что ж? Этого можно достичь:
Ты независим, коль ты в гостях не обедаешь, Ма́ксим,
И утоляешь свою жажду ты вейским вином,
Коль обойдешься такой тогой, какая у нас,
Если ты за два гроша получаешь доступные ласки,
Если под кровлю свою можешь, нагнувшись, входить.
Если ты волей такой обладаешь и силою духа,
Чем ты, Лин, подозрителен супруге,
В чем ей хочется, чтоб ты был скромнее,
Показала она довольно ясно,
Наблюдать за тобой скопца поставив.
Полюбить бы тебя мне, Секст, хотелось,
Но, что делать, ты требуешь почтенья:
Буду чтить, но любить уже не буду.
В Ливии, Галл, у твоей супруги недобрая слава:
Жадности мерзкой порок в ней непомерно развит.
Все это — наглая ложь: она ни с кого не привыкла
Брать. — Ну а что же она делать привыкла? — Давать.
Вот этот, что вразвалку, медленным шагом
Идет Оградой в аметистовом платье,
Кого плащами не затмит ни мой Публий,
Ни даже Корд, который альфа всех пенул,
И чьи носилки — шторки все, ремни — новы,
Вот-вот он у прилавка заложил Кладу
Грошей едва за восемь, чтоб поесть, перстень.[84]
В тоге с начесом, Зоил, над моей ты смеешься потертой?
Тога потерта на мне, правда, Зоил, но своя.
«Крошкой» зовусь я, столовая малая. Милости просим!
Виден в окошко мое Цезарев купол: смотри.
Розы бери, развались, пей вино, умащайся ты нардом:
Повелевает сам бог помнить о смерти тебе.[85]
Гилл, ты, мальчишка, живешь с женой войскового трибуна
И наказаний за то только мальчишеских ждешь.
Вот погоди, оскопят! «Но ведь это противозаконно!» —
Мне говоришь. А что ты делаешь, это закон?
Только лишь редкий пушок на щеках у тебя пробивался,
Как уж твой гнусный язык похоть свою насыщал.
После ж, когда, негодяй, ты могильщикам всем опротивел
И надоел наконец ты самому палачу,
Лаешь на всякого ты, кто подвернется тебе.
Пусть твой поганый язык возвращается к прежнему делу:
В юности, право скажу, все-таки чище он был.
Волосы выщипал ты на груди, на руках и на икрах,
Да и под брюхом себе начисто ты их обрил.
Все это ты, Лабиен, для любовницы делаешь, знаем.
Но для кого ты, скажи, задницу брил, Лабиен?
Было всего у тебя сто тысяч сестерциев, Милих;
Их ты истратил, купив Леду с Дороги Святой.
Столько платить за любовь и богатому, Милих мой, дико.
«Я не влюблен», — говоришь! Это уж полная дичь.[86]
Лавр, пока думаешь ты, то ли ритором стать, то ли стряпчим
И не способен решить, чем тебе хочется быть,
Век и Пелеев прошел, и Приамов, и Несторов минул,
И уже поздно теперь медлить с решеньем тебе.
Если хоть плохонький дар или умение есть.
Если претит обучать, то делами кишит каждый форум:
Даже сам Марсий бы мог стряпчим заделаться тут.
Ну начинай же скорей: надоело уж нам дожидаться!
Что Салеяна видим мы таким мрачным?
«Иль, — говорит он, — схоронить жену шутка?»
Ах, как судьба ужасна! Ах, какой случай!
Так Секундиллы-то богачки нет больше,
Как жаль мне, Салеян, что это так вышло!
Выбился локон один изо всей заплетенной прически,
Будучи шпилькой дрянной плохо на ней укреплен.
Зеркалом, выдавшим грех, отомстила Лалага служанке,
Из-за проклятых волос тяжко Плекусу избив.
Девушке ты не давай дурьей своей головы.
Выведи волосы ты или бритвой жестокой обрейся,
Чтобы лицо у тебя зеркалу было под стать.
Где бы не встретились мы, ты, Постум, меня окликаешь
Тотчас, и первый вопрос сразу же твой: «Как дела?»
Встретив меня десять раз в течение часа, ты спросишь
То же. По-моему, ты, Постум, остался без дел.
Что тебя называю просто Олом,
А не так, как бывало, — «царь», «владыка»,
Ты не должен отнюдь считать за дерзость:
Всем имуществом я купил свободу.
Кто собой не владеет и кто жаждет,
Чего жаждут цари или владыки.
Коль раба тебе, Ол, совсем не надо,
И царя тебе, Ол, совсем не надо.
Ты говоришь, что в гостях неохотно обедаешь, Классик:
Я провалиться готов, если ты, Классик, не лжешь.
Даже Апиций и тот любил у других пообедать:
Надоедало ему есть свой домашний обед.
«Должен я». Правда твоя: должен и Селий идти.
Слышишь, зовет Мелиор на роскошный обед тебя, Классик.
Где ж твоя гордость? Будь тверд: если ты муж, откажись.[88]
Никого ты пускать не хочешь, Котил,
В ванну прежде себя: конечно, мыться
В загрязненной воде тебе противно?
Мойся первым, изволь, но прежде — снизу,
Цецилиан, благосклонней тебя никого нет. По правде:
Стоит мне только прочесть дистиха два или три,
Тотчас же Марса читать начинаешь стихи иль Катулла,
Как бы давая понять, что они хуже моих,
Цецилиан, но тогда ты уж читал бы свои.
Постум, с тобой, говорят, за вчерашним обедом был случай
Скверный, по мне, да и кто ж это бы стал одобрять?
Дали тебе по щеке, и так звонко, как даже Латину
Не приводилось еще рожи Панникула бить.
Назван Цецилий, и весь Город об этом кричит.
«Вздор, — говоришь ты, — не верь!» Не верю. Но что же поделать,
Если Цецилий найдет и очевидцев еще?[89]
Хочет Лирида узнать, что с ней. Что и с трезвою — мерзость.
Савфея, окруженного людей в тогах
Оравой, точно сам идет домой Регул,
Когда его ответчик в храм бежит бритый, —
Матерн, ты видишь? Но оставь свою зависть,
Ведь всех друзей его и всю толпу в тогах
Фуфикулен и Фавентин ему ставят.[90]
Лев, что обычно сносил укротителя смелого палку
И позволял себе в пасть ласково руку совать,
Вдруг всю покорность забыл, и к нему вернулась такая
Ярость, какой не сыскать и на Ливийских горах.
Что разгребали комки окровавленной земли,
Дико, проклятый, схватив, растерзал свирепо зубами:
Марса арена досель зла не видала страшней.
Хочется крикнуть: «Злодей, вероломный предатель, разбойник,
Марий пять фунтов тебе серебра отказал, а ему ведь
Ты ничего не дарил. Вот он и дал, чего нет.
Если, Косконий, длинны для тебя мои эпиграммы,
Лучше уж было б тебе салом подмазывать ось!
Этак тебе и колосс покажется слишком высоким,
И маловатым сочтешь мальчика Брутова ты.
Часто для темы одной по две страницы идет.
Вовсе не длинны стихи, коль от них ничего не отнимешь,
А у тебя-то, дружок, даже двустишья длинны.[91]
Просишь сказать, где хранить тебе рыбу в летнее время,
Цецилиан? Да храни в собственных термах ее.
Стоит позвать мне гостей, ты, Насика, зовешь меня в гости.
Ты уж меня извини: дома обедаю я.
Чтобы избегнуть врага, покончил Фанний с собою.
Ну не безумно ль, дабы не умереть, умирать?
Может быть, твой паланкин гораздо просторней носилок,
Но, если твой он, тогда он домовина, Зоил.
Что распинаешь раба, язык ему вырезав, Понтик?
То, о чем он замолчал, весь разглашает народ.
Ты любовнику, муж, лицо испортил:
Обкорнал ты ему и нос и уши,
И уродства лица он не исправит.
Что ж, по-твоему ты отмщен довольно?
Сластолюбив и доступен мужам был герой, сын Пеанта:
Так за Парисову смерть мстила Венера ему.
Гнусною страстью за то сицилиец Серторий наказан,
Думаю, Руф, что убил грозного Эрика он.
В легкой плетенке бутыль для отварной воды охлажденной
Будет тебе от меня даром в Сатурновы дни.
Если ж тебе в декабре обиден мой летний подарок,
То без начеса пошли тогу за это ты мне.
Хоть совсем не хвалюсь я палиндромом,
Не читаю я вспять сотадов наглых,
Хоть и эха гречат во мне не слышно
И мне Аттис изящный не диктует
Все ж отнюдь не плохой поэт я, Классик.
Предложи-ка ты Ладу против воли
Пробежать по снаряду акробата?
И нелепо корпеть над пустяками.
Пишет пусть для толпы своей Пале́мон,
Я ж угоден пусть избранным лишь буду.[92]
Секст, говоришь, что к тебе красавицы страстью пылают?
Это с твоим-то лицом как у пловца под водой?
Ты не читаешь стихов, а желаешь слыть за поэта.
Будь чем угодно, Мамерк, только стихов не читай.
То, что без меры ты пьешь и всю ночь за вином ты проводишь,
Это простительно, Гавр: это Катона порок.
То, что ты пишешь стихи без помощи Муз с Аполлоном,
Это хвалить мы должны: сам Цицерон так писал.
Но у кого перенял ты свой гнуснейший порок?
Квинтилиан, ты глава наставников юношей шатких,
Римской слава и честь тоги ты, Квинтилиан.
Если спешу я пожить, хоть и беден и лет мне немного,
Ты извини, но ведь жизнь, как ни спеши, — коротка.
И набивает себе предками атриум свой.
Мне же по сердцу очаг и не чуждый копоти черной
Домик, источник живой и незатейливый луг.
Будь домочадец мой сыт, будь супруга не слишком учена,
Ты государства оплот, ты, Цезарь, слава вселенной:
С нами живешь ты, и мы верим, что боги живут!
Если так часто могли мои торопливые книжки
Взоры твои приковать к стихотвореньям моим,
Право считаться отцом дай мне троих сыновей.
Коль не понравился я, это будет мне утешеньем,
Будет наградою мне, если понравился я.[94]
Права трех сыновей я добивался,
И моих ради Муз то право дал мне
Тот, кто только и мог. Прощай, супруга!
Не должны пропадать дары владыки.
«Первая где ж, — говоришь, — если это книга вторая?»
Что же мне делать, коль та, первая книга, скромней?
Если же, Регул, тебе угодней дать первенство этой,
Ты с заголовка ее йоту одну соскобли.
КНИГА III
Что бы тут ни было, шлет тебе это из дальних пределов
Галлия, имя какой римская тога дала.
Верно, похвалишь, прочтя, ты не эту, а прежнюю книгу,
Но ведь и эта и та, что предпочел ты, — мои.
Ибо должна победить галльскую книгу своя.[95]
Ты подарком кому быть хочешь, книжка?
Добывай покровителя скорее,
Чтобы в черную кухню не попасться
И тунцам не служить сырой оберткой
Ты к Фавстину спешишь на грудь? Разумно!
Кедрецом умащенная, пойдешь ты
И, с обеих сторон в убранстве пышном,
Закичишься головками цветными;
Загордится червленый заголовок:
Под защитой такой и Проб не страшен.[96]
Снадобьем черным лицо красивое ты укрываешь,
Но некрасивым своим телом ты воду мутишь.
Верь, (богиня сама вещает моими устами):
«Или открой ты лицо, или купайся в плаще».
В Рим, моя книга, ступай! Если спросят, откуда пришла ты,
«Я из тех стран, где идет, — скажешь, — Эмилиев путь».
Если ж, в какой мы земле, в каком мы городе, спросят,
Форум Корнелиев ты можешь в ответ указать.
«Да надоело ему тогу напрасно таскать».
Скажут: «Когда же назад он вернется?» Ответишь: «Поэтом
Рим он покинул; придет он кифаредом теперь».[97]
В Город идя без меня, ты желаешь, чтоб многим представил
Я тебя, книжка моя, или всего одному?
Будет с тебя одного, поверь мне; чужой ты не будешь
Юлию: имя его я повторяю всегда.
Дом, где теперь он живет, раньше был Дафнида дом.
Есть у него и жена, что в объятья, к груди прижимая,
Примет тебя, если ты и запыленной придешь.
Вместе ль обоих найдешь, или первым его иль ее ты
Хватит с тебя: пусть других представляют письмом, но напрасно
Думаешь ты, что друзьям надо представленной быть.[98]
День, что третьим идет по счету за идами мая,
Должен вдвойне, Марцеллин, праздником ты почитать.
В этот день твой отец свет неба увидел впервые,
Ты посвятил в этот день щек твоих первый пушок.
Большего счастья ему не приносил этот день.
Грошей несчастных ты прощай теперь, сотня —
Раздача свите, что давно уж с ног сбилась,
Что ей давал, бывало, банщик весь потный.
С голодными друзьями что же вам делать?
«Увертки прочь: давайте-ка оклад полный!»
«Квинт в Таиду влюблен». — «В какую Таиду?» — «В кривую».
Глаз у Таиды один, Квинт же на оба ослеп.
Пишет стишки на меня, как слухи носятся, Цинна.
Как же он пишет, когда их не читает никто?
Установил, Филомуз, твой отец по две тысячи в месяц
На содержанье тебе день ото дня выдавать:
Так как назавтра всегда ты из мота бы делался нищим,
То, при пороках твоих, нужен поденный паек.
Так он тебя, Филомуз, вовсе наследства лишил.
Если подружка твоя не крива, не Таидой зовется, —
Квинт, почему же моим дистихом ты оскорблен?
Просто по сходству имен назвал я Таидой Лаиду,
А с Гермионой, скажи, чем же Таида сходна?
Пусть, коль угодно, не Квинт любит Таиду, а Секст.
Умастил, признаю, вчера чудесно
Сотрапезников Квинт, но есть им не дал.
Смех какой: голодать, но надушиться!
Кто лежит умащенным без обеда,
Ты не желаешь ни рыб, ни цыплят не хочешь отведать,
И кабана ты щадишь, Невия, больше отца,
Повара бьешь и бранишь, что все недоварено. Этак
Мне несвареньем никак не заболеть у тебя.
Голодный Тукций в Рим решил отправиться,
Уехав из Испании;
Но лишь услышал о подачках он рассказ,
С моста вернулся Мульвия.[99]
Корд, не глядя, на веру дает, как никто в целом Риме.
«Он, этот нищий?» — Да нет: слепо он верит любви.
Ты гладиаторский бой, царек сапожников, Кердон,
Ставишь, и грабит кинжал шила доход у тебя.
Пьян ты: тебе никогда не пришло бы в голову трезвым
Собственной кожей своей, Кердон, за игры платить.
Кердон, что шкурой своей надо тебе дорожить.
Сырный десертный пирог, что долго кругом обносили,
Пальцы гостям обжигал: был чересчур он горяч;
Но разгоралась сильней Сабидия глотка, и вот он
Несколько раз на него, щеки напыжив, подул.
Но не решился никто взять его: стал он дерьмом.
Ты начинаешь с того, что без голоса ты от простуды.
Раз извиняешься ты, Максим, зачем же читать?
Рядом с Сотней Колонн изваянье медведицы видно,
Там, где фигуры зверей между платанов стоят.
Пасти ее глубину попытался измерить прелестный
Гил и засунул, шутя, нежную руку туда.
Много свирепей она хищного зверя была.
Мальчик коварства не знал, пока не укушен был насмерть:
Ложной медведицы пасть злее была, чем живой.
Чем занят друг мой Каний Руф, скажи, Муза!
Быть может, на листках бессмертных все пишет
О Клавдии, о днях былых времен повесть?
Иль с тем, что приписал Нерону льстец лживо,
Элегик резвый или эпик он важный?
Иль, средь поэтов сидя, он острит, праздный,
Пересыпая речь аттической солью?
Иль к Аргонавтам и лениво там бродит?
Иль у Европы томной вновь в лучах солнца,
Среди остывших пополудни он буксов
Сидит, а то гуляет без забот горьких?
Он стал иль в Тигеллина гнусного банях?
Иль он в деревне у Лукана и Тулла?
Иль с Поллионом на четвертой он миле?
Иль к бурным отбыл он уже ключам байским
«Желаешь знать, чем занят Каний твой? Смехом».
Спас господина опального раб, им самим заклейменный.
Этим, однако, не жизнь спас он ему, а позор.
Апиций, шестьдесят мильонов дав брюху,
Ты все ж десяток сохранил себе с лишком.
Но, опасаясь жажды с голодом вечным,
Налив последний кубок, ты глотнул яду.
Ежели кушанья все рабам за спиной отдаешь ты,
То почему ж не в ногах стол накрывают тебе?
Портивший лозы козел, обреченный на смерть за это,
Жертвой угодной предстал, Вакх, перед твоим алтарем.
Тускский гаруспик, его заклать собиравшийся богу,
Рядом стоявшему тут парню-болвану велел
Чтобы пропала скорей мяса поганого вонь.
Сам же, когда, наклонясь к алтарю дерновому, горло
Бившейся жертвы хотел резать, зажавши рукой,
Всем святотатственно он показал свою страшную грыжу.
Думая, что вековой того требует чин и обычай
И что утробой такой издавна чтут божество.
Так из этруска ты вдруг обратился в галла, гаруспик,
И, закалая козла, сам-то ты стал валухом.[100]
Чтоб охладить тебе горячий жар бани,
Куда, Фавстин, и Юлиан едва входит,
Проси, чтоб окунулся Сабиней-ритор:
Остудит этот и Нероновы термы.
Кандид, владеешь один ты землей, один и деньгами,
Золотом — ты лишь один, муррою — тоже один.
Массик имеешь один и Опимиев цекуб один ты,
Да и умен ты один, и даровит ты один.
Но вот супругу твою, Ка́ндид, ты делишь с толпой.[101]
В гости к себе не зовешь, а ко мне ты в гости приходишь:
Я бы простил, коли ты, Галл, никого бы не звал.
Ты приглашаешь других: мы оба с изъяном. «С каким же?»
Твердости нет у меня, Галл, у тебя же — стыда.
Все удивляешься ты, что воняет у Мария ухо.
Нестор, ты сам виноват: ты ведь наушник его.
С двух ног ты прими цепи, Сатурн, как дар Зоила.
В дни прежние он долго носил колечки эти.[102]
Нет подачек теперь: ты бесплатным обедаешь гостем.
Что же ты, Гаргилиан, делаешь в Риме, скажи?
Тогу откуда ты взял и чем за каморку ты платишь?
Где добываешь квадрант? Что ты Хионе даешь?
Но продолжать эту жизнь, право, совсем не расчет.[103]
Знаю я, есть у тебя много югеров сельских угодий,
Много участков земли занял и в Риме твой дом,
И сундуку твоему должников поклоняется много,
И подаются на стол в золоте яства твои.
Дидим богаче ведь был, больший богач Филомел.[104]
Хватит ли сил у меня на старушку, Матриния? Хватит
И на старушку, но ты ведь не старушка, а труп.
Я и с Гекубой могу и с Ниобой, Матриния, лишь бы
Не обращалася та в суку, а эта в скалу.
Я предпочел бы иметь благородную, если ж откажут,
Вольноотпущенной я буду доволен тогда.
В крайности хватит рабы, но она победит их обеих,
Коль благородна лицом будет она у меня.
Чем твое имя тебе идет и нейдет, объясню я:
Ты холодна и черна, ты и Хиона и нет.[105]
Рыб ты Фидиевой чеканки видишь.
Влей воды: они тотчас станут плавать.
То же, что делает друг для тебя недавний и новый,
Требуешь, чтобы и я делал тебе, Фабиан.
Чтобы как встрепанный я бежал к тебе спозаранку,
Чтобы, за креслом твоим идучи, грязь я месил,
Плелся усталый, хотя моюсь я в Титовых сам.
Разве за тридцать уже декабрей, Фабиан, заслужил я,
Чтоб новобранцем всегда числиться в дружбе твоей?
Тогу, что сам я купил, Фабиан, вконец износил я, —
Только и знаете вы, друзья-богачи, что сердиться.
Это не дело, но так делать-то выгодно вам.
Что за причина тебя иль надежда в Рим привлекает,
Секст? И чего для себя ждешь там иль хочешь, скажи?
«Буду вести я дела, — говоришь, — Цицерона речистей,
И на трех форумах мне равным не будет никто».
Но ни один оплатить даже квартиры не мог.
«Если не выйдет, займусь тогда я стихов сочиненьем:
Скажешь ты, их услыхав, подлинный это Марон».
Дурень ты: все, у кого одежонка ветром подбита,
«В атрии к знати пойду». Но ведь это едва прокормило
Трех-четырех: на других с голоду нету лица.
«Как же мне быть? Дай совет: ведь жить-то я в Риме решился!»
Ежели честен ты, Секст, лишь на авось проживешь.
Мальчик, любимец кривой Ликориды, по облику — кравчий
Из Илиона, Фавстин. Зоркий глазок у кривой!
На чаше этой Менторов чекан — змейка.
Живет она, и серебро всем нам страшно.[106]
Если ты дал мне взаймы полтораста каких-нибудь тысяч
Из сундука твоего, что до отказа набит,
Другом великим себя, Телесин, ты за это считаешь?
Друг-то не ты, кто ссудил, друг это я, кто отдал.
Пастою, Полла, скрывать морщины на брюхе стараясь,
Мажешь себе ты живот, но не замажешь мне глаз.
Лучше оставь без прикрас недостаток, быть может, ничтожный:
Ведь затаенный порок кажется большим всегда.
Корчишь, Летин, из себя ты юношу; волосы крася,
Вороном сделался ты, только что лебедем быв.
Всех не обманешь, поверь: что ты сед, Прозерпине известно,
И у тебя с головы сдернет личину она.
Почему, Лигурин, тебя завидев,
Все бегут со всех ног, боясь встречаться,
И сейчас же вокруг тебя все пусто,
Хочешь знать? Ты поэт сверх всякой меры.
Ни тигрица, тигрят своих лишившись,
Ни змея на полуденном припеке,
Да и злой скорпион не так ужасны.
Кто стерпел бы, скажи, такие муки?
Я бегу — ты читать, я в нужник — тоже,
В термы скрылся я — ты жужжишь мне в ухо,
Я в купальню скорей — не даешь поплавать,
Я спешу на обед — меня ты держишь,
Я устал и заснул — меня ты будишь.
Видишь, сколько ты зла наделать можешь?
Ты и честен, и добр, и чист, но страшен.
Бегал ли Феб от стола и обеда Тиеста, не знаю,
Но от обедов твоих прочь я бегу, Лигурин.
Правда, изыскан твой стол и пышными яствами убран,
Но ничего не идет в рот мне при чтенье твоем.
Ни шампиньонов ты мне, устриц не надо: молчи!
Требуешь ты от меня без конца, чтобы в тоге потел я.
Нет! Пусть послужит тебе вольноотпущенник мой.
Это не то, говоришь? Это лучше гораздо, поверь мне:
Я за носилками брел, он же их сам понесет;
А благородный мой бок слишком тщедушен и слаб.
Станешь ли ты говорить на суде, не скажу я ни слова,
Он — во все горло тебе «браво» всегда заревет;
Спор ли возникнет какой, разразится он громкою бранью,
«Значит, как друг ничего для меня не согласен ты делать?»
Сделаю, Кандид, но то, что не под силу рабу.
Где с врат Капенских крупный дождь всегда каплет,
И где в Альмоне жрец Кибелы нож моет,
И там, где луг святой Горациев зелен,
Где Геркулеса-крошки храм кишит людом,
И всякой снеди деревенской вез вдоволь:
Кочны капусты ты увидел бы знатной,
И двух сортов порей, салат-латук низкий,
Желудку вялому полезную свеклу,
И зайца, что собакой галльской был пойман,
И поросенка, что не ел бобов грубых.
Перед повозкой скороход спешил с ношей:
Закутав сеном, бережно он нес яйца.
Нищую комнатку Ол построил, но продал усадьбу:
Сам занимает теперь нищую комнатку Ол.
В кубок, где массик твой был, ты вейское мне наливаешь.
Я предпочел бы пустой кубок понюхать, чем пить.
Вот для чего (и для этого лишь) ты зовешь отобедать:
Чтобы стишонки свои вслух, Лигурин, мне читать.
Я и сандалий-то снять не успел, как уже преогромный
Вместе с латуком несут и с разносолами том.
Третий за ним, а десерт все не поставлен на стол.
Вот и четвертый прочтен и до пятого тома добрались.
Верно, протух бы кабан, поданный столько же раз!
Если макрелям не дашь ты проклятые эти поэмы,
Если хвалю я лицо и в восторге от ручек и ножек,
Галла, то ты говоришь: «Голой я лучше еще».
Но никогда ты со мной не желаешь отправиться в баню.
Или боишься, что там я не понравлюсь тебе?
Дом себе, Тонгилиан, за двести тысяч купил ты,
Но уничтожен он был частой в столице бедой.
Впятеро больше тебе собрали. И можно подумать,
Тонгилиан, будто сам свой ты домишко поджег.
И лица твоего могу не видеть,
Да и шеи твоей, и рук, и ножек,
И грудей, да и бедер с поясницей.
Словом, чтобы мне перечня не делать,
Если я дать не могу тех денег, что ты запросила,
Галла, то проще совсем было бы мне отказать.
Где ни окажешься ты, мы думаем, Косм появился
И киннамона струи брызжут из склянок его.
Геллия, брось, я прошу, заграничную вздорную моду:
Благоухать бы могла так и собака моя.
Не виноградником мне, водоемом владеть бы в Равенне:
Больше нажиться я там мог бы продажей воды.
Ловкий надул меня плут трактирщик намедни в Равенне:
Мне, не разбавив водой, чистого продал вина.[109]
На байской у Фавстина-друга, Басс, даче
Ни праздных не найти тебе шпалер мирта,
Платанов нет безбрачных, не стригут буксов;
Бесплодных нет посадок там нигде в поле,
Цереры даром каждый закром там полон,
И много пахнет там амфор вином старым;
Там после ноября, когда зима близко,
Садовник грубый режет виноград поздний;
Теленок лбом комолым норовит биться;
Пернатой стаей полон грязный двор птичий:
Здесь бродят гусь-крикун, павлин в глазках ярких,
И птица, что по перьям названа красным,
А вот фазан из нечестивых стран колхов;
Родосских самок гордый там петух топчет,
И всплески голубиных крыл шумят с башен;
Здесь горлинка воркует, стонет там вяхирь.
Ягненок нежный полных ждет сосков матки.
Прислугой юной окружен очаг светлый,
И в праздник целый лес горит там в честь ларов.
С безделья не бледнеет винодел праздный,
Силком коварным ловит он дроздов жадных,
А то лесой дрожащей удит он рыбу,
Иль, в сеть поймавши, он несет домой ланей.
Для городской прислуги труд в саду весел,
Все кудряши охотно старосте служат,
И даже евнух вялый здешний труд любит.
С пустой рукою не придет клиент сельский:
Один, глядишь, приносит светлый мед в сотах
Другой пушистых притащил с собой соней,
А тот — косматой матки блеющих деток.
А тот — каплунов дает, скопцов жирных.
Дары от матерей в плетенках из ивы
Когда придет сосед веселый, труд кончив,
То не хранит на завтра яства стол-скряга:
Еда готова всем, и пьяные гости
Не могут в сытых слугах возбудить зависть.
С высокой башни видишь ты одни лавры,
Спокоен ты: Приапу не страшны воры;
Ты винодела городской мукой кормишь,
На расписную дачу ты везешь, праздный,
Усадьба это иль в деревне дом римский?
Кердон-сапожник давал в изящной Бононии игры,
В Му́тине дал сукновал. Где же трактирщик их даст?
Если обедом меня, не подачкой, как прежде, прельщаешь,
Что ж не такой же обед мне подают, как тебе?
Устриц себе ты берешь, упитанных в водах Лукрина,
Я же ракушки сосу, рот обрезая себе;
С камбалой возишься ты, я же лещами давлюсь;
Ты набиваешь живот золотистого голубя гузкой,
Мне же сороку на стол, сдохшую в клетке, кладут.
Вместо подачки — обед? Пусть! Но такой же, как твой.
Все, чего просишь, — «ничто», по-твоему, Цинна-бесстыдник:
Если «ничто», то тебе не отказал я ни в чем.
Что покупаешь за сто и за двести тысяч рабов ты,
Что попиваешь вино времени Нумы-царя,
Что обошлася в мильон тебе не роскошная утварь,
Что лишь на фунт серебра целых пять тысяч ушло,
Что ты за мула платил больше, чем отдал за дом,
Это, по-твоему, Квинт, обличает великую душу?
Нет! Доказательство, Квинт, это ничтожной души.
Котил, ты мил, говорят: это общее мнение, Котил.
Не возражаю. Но что значит быть милым, скажи?
«Мил, я скажу, у кого изящно расчесаны кудри,
Кто аромат издает как киннамон и бальзам;
Кто безволосой рукой движет мелодии в такт;
Тот, кто сидит, развалясь, целый день у женского кресла
И, наклонясь, что-нибудь на ухо шепчет всегда;
Кто получает и сам посылает повсюду записки,
Знает, в кого кто влюблен, и на все поспевает попойки
И родословную всю может Гирпина сказать».
Что говоришь ты? Так вот что значит, Котил, быть милым?
Замысловатая вещь, Котил, быть милым, скажу![110]
Сирен, сулящих жуткий морякам отдых
И упоительно влекущих всех к смерти,
Не избегал никто, кто слышал их пенье,
Но увернулся, говорят, Улисс хитрый.
Когда бы отпустил его болтун Каний.
Нежных дыхание уст кусающей яблоко девы,
Благоуханный шафран из корикийских садов,
Чем виноградник седой, едва распустившийся, пахнет,
Запах от свежей травы, что ощипала овца,
Дым от огня, если в нем ладан восточный горит,
Дух, что идет от земли, орошенной дождиком летним,
И от венка на кудрях смоченных нардом волос —
Все в поцелуях твоих, Диадумен, мальчик жестокий.
Равным фаросскому злу преступленьем запятнан Антоний,
Обе священных главы оба отсекли меча.
Той головою ты, Рим, в увенчанных лавром триумфах
Славен был; этою ты горд был, когда говорил.
По приказанью — Потин, этот же действовал сам.[111]
Никуда вы не годны, разгильдяи,
Вы ленивей Ватерна и Расина,
Где, по заводям тихим проплывая,
По команде вы медленно гребете.
Наступила жара, и знойный полдень
Отпрягает уже коней усталых;
Вы ж, качаясь на мягких волнах, праздно
Забавляетесь в лодке безопасной.
Лишь до сих пор для тебя, матрона, написана книжка.
«Ну а кому же, скажи, дальше писал ты?» — «Себе».
Здесь я про стадий пишу, про гимнасий, про термы. Уйди же!
Я раздеваюсь: нагих видеть мужчин берегись.
И что угодно сболтнуть может она, захмелев.
И не намеком уже, но открыто она называет
То, что приемлет, гордясь, в месяц Венера шестой;
Что посредине своих огородов староста ставит,
Если я знаю тебя, ты длинную, скучную книжку
Бросить хотела. Теперь — жадно прочтешь ее всю.
Что эпиграммы свои языком целомудренным пишешь
И что в стихах у тебя сальностей нет никаких,
Я восхищаюсь, хвалю: непорочней тебя не найдется,
А у меня ни листа без непристойностей нет.
Или старик, все еще мучимый страстью, прочтут.
Что ж до почтенных твоих и невинных, Косконий, творений —
Мальчикам надо читать или девчонкам одним.
Прежний Авфидии муж, Сцевин, любовником стал ты,
Твой же соперник теперь сделался мужем ее.
Чем же чужая жена для тебя своей собственной лучше?
Иль ты не можешь любить, если опасности нет?
Мальчику если невмочь и тебе невтерпеж тоже, Невол,
Я не гадатель, но тут знаю, что сделаешь ты.
Хочешь со мною ты спать, Савфея, но мыться не хочешь.
Подозреваю, что тут что-то неладное есть.
Иль у тебя, может быть, отвислые, дряблые груди,
Иль ты боишься открыть голый в морщинах живот,
Или же там у тебя что-нибудь слишком торчит…
Это, однако, все вздор: ты, наверно, прекрасна нагая;
Худший порок у тебя: дура набитая ты.
С возмужалыми, Галл, ты спишь юнцами,
Но их крепости нет в тебе нимало.
Знаешь, в чем я тебя подозреваю?
Я готов бы тебя считать девчонкой,
Мазью ты бреешь лицо, а лысину — пастою смольной,
Гаргилиан. Почему ж страшен цирюльник тебе?
Как же с ногтями-то быть? Ведь ты, конечно, не можешь
Глиной венетскою их или смолою остричь.
Женским лишь чреслам идет способ твой, Гаргилиан.
Ты уж давно перестал, Луперк, на девчонок бросаться,
Что же ты, безумец, скажи, хочешь взбодриться опять?
Не помогают тебе ни эрука, ни лука головки,
Ни возбуждающий страсть чабер тебе ни к чему.
К жизни, однако, и так вызвать Венеру не смог.
Кто ж удивится, Луперк, кто же может тому не поверить,
Что неспособное встать дорого встало тебе?
Ты до старушек охоч, а молоденьких, Басс, презираешь,
И не к прекрасным тебя, а к худосочным влечет.
Видно, с ума ты сошел, и твоя безголова головка,
Если с Гекубой идет, а с Андромахой никак!
Ни барабульки тебе, ни дрозды не нравятся, Бетик,
И не по вкусу совсем заяц тебе и кабан,
До пирогов не охоч и коврижек нисколько не ценишь,
Фазис и Ливия птиц не посылают тебе.
Вместе с сомнительной ты постною жрешь ветчиной;
Любишь камсу и отбросы тунцов с беловатою кожей,
Пьешь смоляное вино и презираешь фалерн.
Скрытый какой-то порок в животе твоем, видно, таится:
Ты на ходу корабля, Павлин, уже помочился.
Хочешь мочиться опять? Не потони ты, смотри.
Что ни начнет, ничего до конца не доводит Серторий.
Думаю, что и в любви то же случается с ним.
Ни на кого не ворчишь, никого не злословишь, Апиций,
Ну, а молва говорит, будто язык твой поган.
Бетик Галл, почему так лезешь ты в женскую пропасть?
Твой приноровлен язык чресла лизать у мужчин.
Уд твой зачем у тебя черепком обрезан самосским,
Ежели милы тебе женские так передки?
Все же Кибелу в обман вводишь: губами ты муж.
Любой, кто у Зоила может быть гостем,
К подстенным пусть идет обедать он женкам
И, трезвый, пусть он пьет из черепка Леды:
Ведь это, право, легче и, по мне, чище!
Гостей толкает локтем справа и слева,
На пурпур легши и подушки из шелка.
Рыгнет он — тотчас подает ему дряблый
Развратник зубочистки с перышком красным;
Зеленый, чтоб махать, когда ему жарко,
И отгоняет мальчик мух лозой мирта.
Проворно массажистка трет ему тело,
Рукою ловкой обегая все члены;
И тотчас, как знаток мочи его нежной,
Направит мигом он господский уд пьяный.
А он, назад нагнувшись, где стоит челядь,
Среди собачек, что гусиный жрут потрох,
И милому дарит он голубей гузки.
Когда со скал лигурских нас вином поят
Иль из коптилен массилийских льют сусло,
С шутами вместе он Опимия нектар
И, надушенный сам из пузырьков Косма,
Из золотых ракушек, не стыдясь, мази
Нам даст такой, какою мажутся шлюхи.
Напившись пьяным, наконец, храпит громко,
Должны сносить и друг за друга пить молча.
Такое терпим Малхиона мы чванство,
И нечем наказать нам, Руф, его мерзость.
Просишь, Корд, ты меня покороче писать эпиграммы.
«Ты мне Хионою будь»: право, короче нельзя.
Что болтает твоя, Гонгилий, шлюха?
Не любовница, нет! — А кто ж? — Язык твой.
Что побудило тебя у любовника вырезать ноздри?
Перед тобою ни в чем нос не повинен его.
Что ты наделал, дурак? Ничего у жены не пропало,
Ежели твой Деифоб снизу остался, как был.
Чтоб не читала совсем ты игривую часть этой книжки,
Я и внушал и просил, ты же читаешь ее.
Но, коль Панникула ты, непорочная, смотришь с Латином,
То не найдешь ничего худшего в книжке. Читай!
Все в один голос твердят, что вполне ты невинна, Хиона,
Что целомудренней нет чресел твоих ничего.
Все же в купальне себе ты не то прикрываешь, что надо:
Если стыдишься, закрой лучше себе ты лицо.
Братья они близнецы, но каждый разное лижет.
Что ж? Непохожи они или похожи, скажи!
Надо латуком тебе, надо нежною мальвой питаться,
Ибо на вид у тебя, Феб, жесточайший запор.
Хочет, не хочет давать мне Галла, сказать невозможно.
Хочешь не хочешь, понять, что хочет Галла, нельзя.
Как-то солдат отставной домой возвращался в Равенну
И по дороге пристал к шайке Кибелы скопцов.
Спутником верным его был невольник беглый Ахилла,
Мальчик, красавец собой и непристойник большой.
Где он ложится, но тот тайные козни постиг,
Да и солгал, а они поверили. Выпив, заснули.
Тотчас взялась за ножи банда зловредная тут,
И оскоплен был старик, лежавший с края кровати,
Некогда, ходит молва, подменили девушку ланью,
А вот теперь-то олень был беглецом подменен.
Просит жена одного простить ей любовника, Галл мой.
Будто бы двух ему глаз выбить я, Галл, не могу?
Хоть прожила ты, Ветустилла, лет триста,
Зубов четыре у тебя, волос пара,
Цикады грудь и как у муравья ноги
И кожи цвет, а лоб морщинистей столы,
Хоть, по сравненью с шириной твоей пасти,
Имеет узкий ротик крокодил нильский,
Да и в Равенне лягвы квакают лучше,
И в Адриатике комар поет слаще,
И пахнешь точно так же, как самцы козьи,
И как у тощей утки у тебя гузка,
И тазом ты костлявей, чем старик-киник;
Хоть, только потушивши свет, ведет банщик
Хоть август месяц для тебя мороз лютый,
И даже при горячке ты всегда зябнешь, —
Стремишься замуж, схоронив мужей двести,
И все мечтаешь, дура, чтобы твой пепел
Невестой кто, женою звать тебя станет,
Раз Филомел и тот тебя назвал бабкой?
Уж коль желаешь труп ты свой отдать ласкам,
То из столовой Орка стелют пусть ложе:
Пускай могильщик пред тобой несет факел:
Один лишь он подходит для твой страсти.
Заяц, ты говоришь, недожарен, и требуешь плети.
Что ж, вместо зайца ты, Руф, повара хочешь посечь?
«Здравствуй» не скажешь мне сам, но в ответ лишь приветствуешь, Невол,
Хоть даже ворон и тот первым всегда говорит.
Но почему ж от меня ты ждешь приветствия, Невол?
Ты ведь не лучше меня, да и не выше ничуть.
И получил я от них право троих сыновей.
Я на устах у людей, мое имя повсюду известно,
Слава моя все растет, не дожидаясь костра.
Что-нибудь значит и то, что Рим меня видел трибуном,
Милостью Цезаря я добился для стольких гражданства,
Что и рабов у тебя стольких, я думаю, нет.
Но отдаешься легко, но ловко ты ластишься, Невол.
Вижу: ты выше меня! Здравствуй! Победа твоя.
Ты блудишь, а не спишь с моей девчонкой,
Но трещишь, будто хахаль и любовник.
Коль схвачу я тебя, Гаргилий, смолкнешь!
Руф, ты, смотри, не давай Хионе читать эту книжку:
Я ее малость куснул, может куснуть и она.
Тощ насколько твой зад, желаешь знать ты?
Задом в зад ты, Сабелл, проникнуть можешь.
Нечего, Кердон, тебе обижаться на книжечку нашу:
Только твое ремесло я задевал, а не жизнь.
Шутки невинные ты извини: почему посмеяться
Нам не позволить, коль ты волен за горло хватать?
Нарочный мой, кого я в начале шестого отправил,
Руф, со стихами к тебе, верно, промок до костей.
Дождь ведь пошел проливной, неожиданно хлынувши с неба.
Иначе быть не могло, раз посылал я стихи.
КНИГА IV
Цезаря радостный день, святее зари, что в Диктейском
Гроте Юпитер узрел, с ведома Иды родясь,
О, повторяйся, молю, ты дольше Пилосского века,
Тот же являя всегда или прекраснее лик!
Наш властелин и дает многим дубовый венок.
Чествует пусть и века в обращенье великого лустра,
Ромула пусть он обряд, чтимый Тарентом, блюдет.
Вышние! Многого мы, но земле ведь потребного, просим:
Раз, — из всех только он в одежде черной, —
Представленье пришел смотреть Гораций,
Хоть народ и все всадники с сенатом,
Со святейшим вождем сидели в белом.
Вот теперь и Гораций тоже в белом.
Видишь, как густо волна бесшумного водного тока
Льется на Цезаря лик и на колени его?
Но на Юпитера он не сердит: не тряся головою,
Смотрит, смеясь, на поток скованных холодом вод.
И на Гелику смотреть, не вытирая волос.
Кто ж изливает, резвясь, с эфира сухие потоки?
Подозреваю, послал Цезарев сын этот снег.[113]
То, чем пахнет стоячее болото,
Чем от серных несет притоков Тибра
И от рыбных морских садков загнивших,
От похабных козлов во время случки,
Иль от крашенной дважды в пурпур шерсти,
От справляющих шабаш иудеек,
Изо рта у несчастных подсудимых
Иль от лампы коптящей грязной Леды,
От бегущей лисы, от нор гадючьих —
Мне милей того, чем ты пахнешь, Басса!
Честен ведь ты и бедняк, ты правдив на словах и на деле,
Так почему ж, Фабиан, тянет в столицу тебя?
Ты никогда не сойдешь ни за сводника, ни за гуляку,
Робких ответчиков в суд грозно не сможешь ты звать,
И не сумеешь прельстить ты одряхлевших старух,
Всякий рассказывать вздор и сеять придворные сплетни
Или же рукоплескать Глафира с Каном игре.
Чем тебе, жалкий ты, жить? «Но я друг надежный и верный…»
Чище девы невинной слыть ты хочешь
И застенчивым жаждешь ты казаться,
Хоть ты, Масилиан, того развратней,
Кто, размеры Тибулла повторяя,
В том, что вчера мне дарил, почему отказал ты сегодня,
Мальчик мой Гилл, и суров, кротость отбросив, ты стал?
Бороду, волосы ты в оправданье приводишь и годы:
О, что за долгая ночь сделала старым тебя?
Мне объясни, отчего сделался мужем ты вдруг?
Первый час и второй поутру посетителей мучат,
Третий — к дневному труду стряпчих охрипших зовет;
С трех до пяти занимается Рим различной работой,
Отдых усталым шестой вплоть до седьмого дает;
Час же девятый велит ложа застольные мять;
Ну, а в десятый, Евфем, для моих предназначенный книжек,
Ты амбросийных всегда занят подачею яств:
Цезаря доброго тут услаждает божественный нектар,
Тут мои шутки давай: ведь стопою к Юпитеру вольной
Боязно утром идти Талии было б моей.[114]
Сота-медика дочка ты, Лабулла,
Мужа бросив, за Клитом устремилась:
Влюблена и даришь рукою щедрой.
Новую книжку мою, с еще неотглаженным краем
И у которой страниц страшно коснуться сырых,
Мальчик, в подарок неси пустяковый любимому другу:
Первый по праву мои шутки он должен иметь.
Сопровождает, — она к дару идет моему.
Право, подчистки, Фавстин, все равно не способны исправить
Наши остроты: зараз все их исправит она.
Ты, непомерно гордясь своим именем вздорным, надменный,
И Сатурнином кому, жалкий ты, совестно быть,
Под Паррасийской войну ты Медведицей поднял преступно,
Как обнаживший свой меч из-за Фаросской жены.
Что уничтожен он был гневной Актийской волной?
Иль тебе Рейн обещал то, чего преступнику не дал
Нил, а арктической дан больший волне произвол?
Даже Антоний — и тот от нашего пал ополченья,
Всем ты, Таида, даешь, но, коль этого ты не стыдишься,
Право, Таида, стыдись все, что угодно, давать.
Женится друг наш Пудент на Клавдии, Руф, Перегрине:
Благословенны твои факелы, о Гименей!
Редкостный так киннамон сочетается с нардом душистым,
Массик прекрасную смесь с медом Тезея дает;
Лотос не ближе к воде льнет или мирт к берегам.
Ложе их ты осени, о Согласие ясное, вечно,
В равном супружестве пусть будет взаимной Любовь:
Мужа до старости лет пусть любит жена, а супругу,
Силий, слава и честь сестер Кастальских,
Нарушение клятв народом диким
Мощным гласом громящий и коварство
Ганнибала, и пунов вероломных
Позабудь ненадолго ты суровость
В декабре, что игрой нас тешит праздной,
И гремит там и сям рожком обманным,
И костями негодными играет.
И прочти благосклонно, лба не хмуря,
Книжки, что под хмельком от резвых шуток.
Ведь и нежный Катулл теперь посмел бы
«Воробья» самому послать Марону.[116]
Цецилиан, когда тысячу дать попросил ты намедни,
Дней через шесть или семь долг обещая вернуть,
«Нет у меня», — я сказал, но ты, под предлогом приезда
Друга, теперь у меня просишь и блюдо и чаш.
Раз я в одной отказал тысяче, — пять одолжу?
Вовсе не пасынком, Галл, своей мачехи, судя по слухам,
Был ты, когда за отца вышла она твоего.
Все же, пока он был жив, нельзя было это проверить.
Умер, Галл, твой отец, — мачеха все же с тобой.
Пусть даже Регул тебя взялся бы сам защищать,
Не оправдаться тебе: ведь та, что осталась с тобою
После отца, никогда мачехой, Галл, не была.
Ты на Ликиску написать стихи просишь,
Чтоб, покраснев от них, она пришла в ярость.
Хитер ты: хочешь ей один быть мил, Павел!
Где, от Випсаньевых близко колонн, сочатся ворота,
Где, отсырев от дождя, скользки каменья всегда,
Мальчику в горло, когда подходил он под влажную кровлю,
Острой сосулькой впилась, оледеневши, вода.
В ране горячей его хрупкий растаял кинжал.
Где же положен предел своеволию лютой Фортуны?
Где же от смерти спастись, раз убивает вода?[117]
Эту косматую ткань — питомку секванской ткачихи,
Что на спартанский манер мы эндромидой зовем,
В дар, хоть и скудный, но все ж в холода декабря не презренный,
Я посылаю тебе из чужеземных краев.
Ловишь рукою тригон, иль запыленный гарпаст,
Или же в мяч, не тугой и легкий как пух, ты играешь,
Иль вперегонку бежать с Атою резвой пошел,
Сквозь этот плащ не проникнет озноб до потного тела,
В этом подарке тебе нипочем будут ветры и ливни,
В тирской же ты кисее не упасешься от них.[118]
Старенькой все называет себя Цереллия-крошка,
Геллия крошкой себя, хоть и старуха, зовет.
Если несносна одна, то несносна, Коллин, и другая:
Что смехотворно в одной, то тошнотворно в другой.
Что богов нет нигде, что пусто небо,
Вечно Сегий твердит. И прав он, ибо,
Отрицая все это, стал богатым.
Первые ласки снеся, но еще не смиренная мужем,
В глубь Клеопатра нырнув, скрылась в прозрачной воде,
Чтобы объятий бежать. Но беглянку выдала влага:
Видно ее было всю даже в глубокой воде.
Так не способен хрусталь нежную розу сокрыть.
Бросился я в глубину и насильно срывал поцелуи:
Струи прозрачные, вы большего не дали мне!
Вот пока ты все медлишь, не решая,
Кто второй в эпиграмме и кто первый
Из писавших по-гречески поэтов,
Пальму первенства, Муза, уже отдал
Коль, Кекроповым он пресытясь блеском,
Солью римской Минервы увлечется,
Пусть за ним буду, Талия, вторым я.
Всех до одной, Фабиан, схоронила подруг Ликорида:
Вот бы с моею женой ей подружиться теперь!
Берег Альтина морской, что поспорит и с дачами в Байях,
И Фаэтонову смерть некогда видевший лес,
Сола, краса всех Дриад, которую Фавн Антеронов
У Евганейских озер выбрал в супруги себе,
Где в семиустой струе Ки́ллара Кастор поил, —
Все вы под старость моим прибежищем будете тихим,
Если смогу выбирать место для отдыха я.[119]
Если к тебе не ходил целый год я здороваться утром,
Знаешь, убыток какой, Постум, я здесь потерпел?
Дважды тридцать, иль нет — трижды двадцать сестерциев, верно.
Постум, прости, но дрянной тоги дороже цена.
Часто, Август, мои ты хвалишь стихи, но завистник
В это не верит. Так что ж? Реже ли хвалишь ты их?
Разве ты лишь на словах мне честь оказал, а на деле
Не одарил меня так, как не способен никто?
Так ты меня одари, Цезарь, чтоб он извелся!
Хлоя, юному ты дала Луперку
Тканей тирских, испанских и червленых,
Тогу, в теплом омытую Галезе,
Сардониксов индийских, скифской яшмы
И, чего ни попросит, все ты даришь.
О влюбленная в гладеньких бедняжка,
Донага тебя твой Луперк разденет!
Слишком много, Пудент, я стихов моих выпускаю:
До пресыщения их надоедает читать.
Редкое нравится нам: так первый овощ вкуснее,
Так же дороже для нас розы бывают зимой;
Спесью: открытая дверь не привлечет молодежь.
С книгою Персия мы считаемся чаще одною,
Чем с «Амазонидой» всей, Марса бесцветным трудом.
Так же и ты, из моих любую книжку читая,
Байских вод избегай, рыбак, — поверь мне, —
Чтоб домой без греха ты мог вернуться.
Это озеро — рыб приют священных,
Что привыкли к хозяину и лижут
Каково: имена они все носят
И на зов господина приплывают!
Нечестивый один ливиец, как-то
Зыбкой удочкой там таща добычу,
Рыбы пойманной он не мог увидеть
И, крючки святотатственные бросив,
Подаяньем живет у вод он байских.
Уходи от греха, пока не поздно,
И почтителен будь к священным рыбам.
Зная, что в книжках моих упомянутым быть ты стремишься
И полагаешь, что есть в этом немалый почет,
Пусть я погибну, коль сам постоянно о том не мечтаю
И не хотел бы тебя видеть в своих я стихах.
Матери носишь своей, чуждо источнику Муз.
Произнести ведь его ни Полимнии, ни Мельпомене,
Ни Каллиопе самой с помощью Феба невмочь.
Имя поэтому ты себе выбери милое Музам:
Заключена и блестит в слезе сестер Фаэтона
Эта пчела и сидит в нектаре будто своем.
Ценная ей воздана награда за труд неустанный:
Верно, желанна самой смерть ей такая была.
Ежели книг у тебя обработанных ящики полны,
То почему не издашь, Сосибиан, ничего?
«Наши стихи, — говоришь, — наследник издаст». Но когда же?
Ведь уж пора бы тебя, Сосибиан, помянуть.
Аттал, хотя и грязна твоя тога, но сущую правду
Высказал тот, кто назвал тогой ее снеговой.
Сшиблись, лбы наклонив, друг с другом робкие лани
(Видели мы), и сразил рок одинаковый их.
Замерли гончие псы пред добычей, и гордый охотник,
Остолбенев, опустил своей бесполезный кинжал.
Так налетают быки, так погибали мужи.
Черноволос ты, не седобород: окрасить не мог ты
Бороду (в этом вся суть), Ол, ну а голову мог.
«Коран мне сотню тысяч, да Манцин двести,
Да триста тысяч Титий, да Альбин вдвое,
Мильон Сабин мне должен и Серран столько ж;
С поместий и квартир мильона три чистых,
Ты, Афр, мне каждый божий день твердишь это.
Я все запомнил лучше, чем свое имя.
Чтоб мог терпеть я, отсчитай-ка мне денег,
А то, по правде, и стошнить меня может:
Галла, ты мне откажи: пресыщает любовь без мучений,
Но без конца берегись, Галла, отказывать мне.
Серебра всевозможного добыл ты:
У тебя одного Мирон старинный,
У тебя одного Скопас, Пракситель,
Для тебя одного чеканил Фидий,
Гратий подлинный тоже есть в избытке,
С позолотою блюда каллаикской
И настольный резной прибор от предков.
Но среди серебра всего, как странно,
В дни, когда процветал Писонов род величавый,
Да и ученого дом Се́неки чтим был втройне,
Царствам столь славным тебя одного предпочел я, мой Постум:
Всадник ты был и бедняк, мне же ты консулом был.
И на постели одной мы засыпали вдвоем.
Нынче дарить, расточать ты можешь, сделавшись знатен
И состоятелен: жду, Постум, что сделаешь ты.
Нет ничего от тебя, а к другим царям опоздал я.
Вслух собираясь читать, ты что ж себе кутаешь горло?
Вата годится твоя больше для наших ушей!
Если бы мальчика кто когда-нибудь мог мне доставить,
Слушай, какого бы я, Флакк, попросил бы тогда:
Должен, во-первых, он быть с побережья нильского родом, —
Больших проказ ни одна не порождает страна;
Редок оттенок такой, а потому и красив;
Ярче, чем звезды, глаза должны быть, а волосы мягко
Падать к плечам: завитых, Флакк, не люблю я волос;
Низким должен быть лоб, а нос — с небольшою горбинкой,
Пусть принуждает, когда не хочу, а хочу — не захочет,
Пусть постоянно вольней будет, чем сам господин.
Мальчиков пусть он бежит и девочек прочь отгоняет:
Взрослым пусть будет для всех, мальчиком — мне одному.
В точности, — скажешь ты мне, — наш Амазоник таков».
Не назвал, Коракин, тебя я бабой:
Не настолько я смел и опрометчив,
Да и нет у меня охоты к сплетням.
Коль назвал, Коракин, тебя я бабой,
Пусть Метилия кубок осушу я:
Я клянусь желваком тебе сирийским,
Берекинтским безумием клянусь я!
Что и сам отрицать ведь ты не станешь:
И назвал, Коракин, тебя я гнусным.
Здесь, в зеленой тени винограда недавно был Весбий,
Сок благородной лозы полнил здесь пьяную кадь:
Эти нагория Вакх любил больше Нисы холмистой,
Здесь на горе хоровод резво сатиры вели.
И Геркулесовым здесь славен был именем дол.
Все уничтожил огонь и засыпал пепел унылый.
Даже и боги такой мощи не рады своей.[124]
Эти за сына дары, фимиам воскуряя обильно,
Феб, Палатинский тебе счастлив Парфений воздать.
Пусть, пятилетье свое теперь начиная второе,
Бурр завершит и живет множество олимпиад.
Внемли молитвам отца! Да любит тебя твое древо,
Да веселится твоя истинным девством сестра!
Неувядаемо пусть цветет твоя вечная юность,
Феб! Да не будут твоих Бромия кудри длинней![125]
В Сатурналии стал Сабелл богатым,
И по праву теперь Сабелл надменен:
Он считает и громко заявляет,
Что всех стряпчих теперь он превосходит.
От дробленных бобов и мерки полбы,
Трех полфунтиков ладана и перца,
От луканских колбас с кишкой фалисской,
От бутыли сирийской с гретым суслом,
От улиток, и луковиц, и сыра.
Взял еще от клиента из Пицена
Горсть оливок он в ящичке не емком,
И, резцом гончара точенных грубо,
Изваяния из испанской глины,
Да с широкой каймой цветной салфетку.
Сатурналий Сабелл обильней этих
За последние десять лет не видел.
Выжжен красками здесь Фаэтон у тебя на картине.
Дважды зачем захотел ты Фаэтона спалить?
Любишь пронзенным ты быть, но, пронзенный, Папил, ты ноешь.
Что же, коль это сбылось, Папил, тебе горевать?
Зуда тебе непристойного жаль? Иль, скорее, ты плачешь
Горько о том, что хотел, Папил, пронзенным ты быть?
Тот, поверь мне, мой Флакк, ничего в эпиграммах не смыслит,
Кто их забавой пустой или потехой зовет.
Больше забавы у тех, кто пишет про завтрак Терея
Лютого, иль про обед твой, кровожадный Тиест,
Иль как циклоп Полифем пас сицилийских овец.
Нет! Нашим книжкам чужда пустая напыщенность вовсе,
Сирмой безумной совсем Муза не грезит моя.
«Но ведь поэтов таких превозносят, восторженно хвалят».
Все меня стариком зовешь, Таида?
Ртом, Таида, старик не хуже юных.
Хоть и шести у себя никогда ты не видывал тысяч,
Цецилиан, но шесть слуг всюду носили тебя.
Ну, а когда получил от богини слепой два мильона
И распирают мошну деньги, ты ходишь пешком.
Цецилиан, да вернут боги носилки тебе![126]
Если на парочке коз, Гедил, ты будешь кататься,
То из козленка, Гедил, ты превратишься в козла.
Он, кто стоит пред тобой в святилище нашей Паллады
Или же, Косм, у дверей нового храма торчит;
С посохом старец, с сумой, у которого комом седые
Волосы, кто до груди грязной оброс бородой;
Он, кому пищу за лай, встретясь, толпа подает, —
Киник, ты думаешь, он? Обманчива лживая внешность:
Он ведь не киник совсем, Косм. «Ну, а кто ж?» Сукин сын.[127]
Ты, кому было дано коснуться Тарпейского дуба
И по заслугам листвой первой увенчанным быть,
Полностью всеми, Коллин, коль умен ты, пользуйся днями:
Может быть, нынешний день — это последний твой день.
Точно блюдут они все ими назначенный день.
Будь ты богаче, чем Крисп, будь ты доблестней даже Трасеи
И Мелиора пышней великолепного будь, —
Кончит Лахеса урок, смотает сестер веретена,
И перережется нить Пряхой одною из трех.[128]
Луций, сверстников наших честь и слава,
Ты, кто древнему Каю с отчим Тагом
Не даешь уступать речистым Арпам, —
Пусть рожденный среди твердынь Аргивских
Или славный Родос, а то и Спарты
Сладострастной палестры в память Леды,
Нам же, родом из кельтов и гиберов,
Грубоватые родины названья
Город Бильбилу, сталью знаменитый,
Что и нориков выше и халибов,
И железом гремящую Платею
На Салоне, хоть мелком, но бурливом,
И Риксам хороводы, и Тутелу,
И попойки у кардуев веселых,
И с гирляндами алых роз Петеру,
Риги — наших отцов театр старинный,
И озера Турасии с Тургонтом,
И прозрачные струи Тветониссы,
И священный дубняк под Бурадоном,
Где пройтись и ленивому приятно,
Где на крепких волах наш Манлий пашет.
Ты, читатель изысканный, смеешься
Этим сельским названьям? Смейся вволю!
Эти села милей мне, чем Бутунты.[129]
Ради тех щедрых даров, что ты шлешь старикам и вдовицам,
Хочешь, чтоб щедрым тебя, Гаргилиан, я назвал?
Мерзостней нет ничего, и нигде никого не найдется
Гаже тебя, кто свои сети дарами зовет.
Так соблазняет хитро глупых приманка зверей.
Великодушным как быть и щедрым, если не знаешь,
Я научу: одаряй, Гаргилиан, ты меня.
Держат пленным меня Лукрина беспутного воды
В пемзовых гротах, где бьют теплой струею ключи.
Ты же, Фавстин мой, избрал поселенца аргивского царство,
То, куда двадцать столбов римской дороги ведут.
И разжигает огонь байских горячих ключей.
Ну так прощайте, ключи священные с берегом милым,
Вы, обиталище нимф, влажных приют Нереид!
Вы Геркулеса холмы побеждайте в морозную зиму,
Галла, в потемках одна ты горюешь о смерти супруга.
Совестно, видно, тебе плакать о муже при всех.
К змейке, пока по ветвям Гелиад она кралась плакучих,
Капля стекла янтаря и преградила ей путь;
Все удивлялась она, что держится липкой росою,
Как замерла она вдруг, в слезке сгущенной застыв.
Если могила змеи так превосходит твою.[131]
Летней порой под Кастр и в Ардею можно поехать
Или туда, где палит землю созвездье Клеон,
Раз Куриаций клянет прохладный Ти́бура воздух,
Посланный смертью на Стикс прямо с прославленных вод.
Нам никуда не уйти от судьбы: с приближением смерти
Даже и Тибур тебе может Сардинией стать.[132]
Что получил от друга тысяч ты двести,
На этих днях, Манцин, довольный ты хвастал;
А у поэтов ты, — четвертый день нынче, —
Когда болтали мы, сказал нам, что платье,
А настоящий сардоникс, да в три слоя,
И камней пара, цветом как волна моря,
Даны тебе, ты клялся, Целией с Бассой.
Вчера, во время Поллионова пенья,
Что получил в наследство тысяч ты триста,
А рано утром — сто, да и в обед сотню.
Чем провинились мы, друзья твои, тяжко?
Жестокий! Пожалей ты нас! Скорей смолкни!
То ври такое, что приятно нам слушать.
В Тибур Гераклов уйти Ликорида-смуглянка решила,
Веря, что темное все белым становится там.[133]
В Байи Цереллия-мать из Бавлов отправилась морем,
Но погубила ее злобная ярость волны.
Славу свою вы теперь утратили, воды, преступно
Даже Нерону служить не пожелавшие встарь![134]
Малый Юлия садик Марциала,
Что садов Гесперидских благодатней,
На Яникуле длинном расположен.
Смотрят вниз уголки его на холмы,
Осеняет покровом ясным небо.
А когда затуманятся долины,
Лишь она освещенной выдается.
Мягко к чистым возносится созвездьям
Здесь все семеро гор державных видно,
И весь Рим осмотреть отсюда можно,
И нагорья все Тускула и Альбы,
Уголки все прохладные под Римом,
И счастливую девичьею кровью
Анны рощицу щедрую Перенны.
Там, — хоть шума не слышно, — видишь, едут
Соляной иль Фламиньевой дорогой:
И не в силах ни окрик корабельный,
Ни бурлацкая ругань их нарушить,
Хоть и Мульвиев рядом мост и быстро
Вниз по Тибру суда скользят святому.
Украшает хозяин. Ты как дома:
Так он искренен, так он хлебосолен,
Так радушно гостей он принимает,
Точно сам Алкиной благочестивый
Ну, а вы, для которых все ничтожно,
Ройте сотней мотыг прохладный Тибур
Иль Пренесту, и Сетию крутую
Одному нанимателю отдайте.
Малый Юлия садик Марциала.[135]
Всегда Филена слезы льет одним глазом.
Ты спросишь, как же это так? Другой вытек.
Жизни твоей обиход всегда был, Лин, захолустным,
И невозможно никак было б дешевле прожить.
Чистилась тога твоя лишь в Иды и редко в Календы,
А для обеда одежд десять ты лет не сменял.
Жирных дроздов посылал свой же обрысканный лес;
Рыбы улов для тебя из речных омутов добывался,
Красный кувшин тебе лил непокупное вино;
Слуг из Аргосской земли ты себе не выписывал юных,
Ключницу ты обнимал или грубого мызника бабу,
Ежели похоть твою воспламеняло вино.
Дома пожар не палил твоего, а Сириус — поля,
В море не гибли суда, да ведь и не было их.
А на орехи одни бережно кости метал.
Где же, скажи мне, мильон наследства от матери-скряги?
Нет его! Право же, Лин, ловко ты всех обыграл!
Гавр умолял ему дать сотню тысяч сестерциев, бедный,
Претора, бывшего с ним в дружбе, как он полагал.
«Сотню мне надо одну, — говорил он, — добавить к трем сотням,
Чтобы как всадник я мог Цезарю рукоплескать».
И хорошо, если я сотней одной обойдусь».
О негодяй! Постыдись сундука ты с ненужным богатством:
Всаднику ты отказал, а не откажешь коню?[136]
Ешь хорошо, а меня угощаешь ты на сто квадрантов.
Ты на обед меня, Секст, или на зависть зовешь?
Правда, сетином всегда или массиком ты угощаешь,
Папил, но вина твои не одобряет молва:
Из-за него, говорят, четырех уж супруг потерял ты.
Знать я не знаю о том, Папил, но пить не хочу.
Веревки Аммиану ссохшийся кончик
В своей последней отказал отец воле.
Подумать кто ж, ответь мне, Маруллин, может,
Что будто Аммиан желал отцу смерти?
Долго я девы ищу, Сафроний Руф, по столице,
Чтоб отказала она: нету отказа у них.
Будто бы грех отказать, будто в этом зазорное что-то,
Будто на это запрет: нету отказа у них.
Дать не откажут они, но никогда не дают.
Требуешь все от меня в подарок ты, Квинт, моих книжек,
Нет у меня: их продаст книгопродавец Трифо́н.
«Деньги платить за пустяк, за стихи? Да с ума не сошел я!
Я не дурак!» — говоришь. Но ведь и я не дурак.
В тяжкой болезни Вестин, когда час приближался последний
И предстояло ему Стикс роковой переплыть,
Начал сестер умолять, кончавших урочную пряжу,
Хоть ненадолго его черную нить протянуть.
Эти святые мольбы тронули мрачных богинь.
Тут, разделивши свои богатства, и очи смежил он,
Веря, что смертный конец старость ему принесла.
Видишь, как смело на бой устремляются кроткие лани?
Видишь ли ты, какова ярость у робких зверей?
Насмерть жаждут они сшибиться слабыми лбами.
Ланей ты хочешь сберечь, Цезарь? Собак натрави.
Счастлива ты и душой, Нигрина, и счастлива мужем,
И среди Лация жен первое имя — твое.
С радостью ты отдала родовые богатства супругу,
Чтобы в сообществе с ним ими совместно владеть.
Слава не меньшая пусть взносит Алкесту до звезд.
Ты совершенней: живя, ты верность свою доказала,
И не пришлось тебе смерть делать залогом любви.
Шесть ты мне тысяч послал, когда я просил их двенадцать.
Чтобы двенадцать ты дал, двадцать четыре спрошу.
Никогда у богов богатств не клянчил,
А доволен я был и счастлив малым.
Но теперь уходи, прошу я, бедность!
В чем причина такой мольбы внезапной?
Шестидесятый уже урожай при тебе обмолочен,
И в голове у тебя много белеет волос,
Ты же повсюду снуешь в столице, и нету такого
Кресла, чтоб ты не бежал утром с приветом к нему;
Консулы оба всегда в свите увидят тебя;
Склоном священным идешь ты по десять раз в день к Палатину,
И о Парфениях лишь да о Сигерах трубишь.
Пусть, так и быть, молодым это можно, но нет безобразней,
Ты завсегдатаем был у меня, Матон, в Тибуртине.
Что ж покупаешь его, дурень, ты сам у себя?
Ты в лихорадке, Марон, декламируешь: если не знаешь,
Что это бред, не в уме, право, ты, друг мой, Марон.
Ты декламируешь даже больной и даже в ознобе:
Если иначе вспотеть ты не способен, — пускай.
Внутрь лихорадки огонь, важная вещь — замолчать.
Фабулла, эпиграмму прочитав нашу
На то, что не откажет ни одна дева,
Уже один, другой и третий раз просьбой
Пренебрегла. О, будь с влюбленным ты мягче:
Также и эти, мой Руф, поднеси Венулею ты книжки
И попроси уделить мне его малый досуг,
Чтобы, забыв о делах и заботах своих ненадолго,
Он не с угрюмым лицом слушал безделки мои.
А в промежутке, когда Вакху любезен задор.
Если же обе читать покажется долго, один ты
Свиток сверни: разделив, ты сократишь этот труд.
Коль ты спокоен, то нет никого тебя, Невол, противней;
Коль удручен, никого, Невол, нет лучше тебя.
Если спокоен, — на нас не глядишь ты и всех презираешь:
Нет ни свободных тебе, ни благородных людей.
Невол, и в гости зовешь. Будь удрученным всегда!
В целом городе ни один не скажет,
Будто он поработал на Таиде.
Почему ж от мужчин ей нет отбою,
А она все чиста? Сосать умеет.
Все мы пьем из стекла, ты же, Понтик, — из мурры. Зачем же?
Чтобы прозрачный бокал разницы вин не открыл.
Коль аттическим быть ушам угодной
Хочешь, книжка, то надо непременно,
Чтоб одобрил тебя Аполлинарий.
Щепетильней он всех и всех ученей,
Если он наизусть тебя запомнит,
Ни завистников фырканья не бойся,
Ни злосчастной оберткой стать макрели.
Коль осудит, сейчас же на прилавки
Раз годна лишь мальчишкам для каракуль.
Рядом с собою всегда ребенка, Фабулл, твоя Басса
Держит, игрушкой его и утешеньем зовя.
Но удивительней то, что детей она вовсе не любит.
Так для чего это ей? Ветры пускает она.
Не отдарил ты меня ничем за мой скромный подарок,
А уж сегодня все пять дней Сатурналий прошли.
Ну, хоть бы скрупулов шесть серебра мне Септиция дал ты,
Хоть бы платок, что тебе плакса клиент преподнес,
Или же дал бы мне смокв мелких сирийских горшок,
Хоть бы пиценских маслин прислал ты мне в плоской плетенке,
Чтобы потом говорить, будто меня не забыл.
Можешь других обмануть ты словами и милой улыбкой,
Ну довольно тебе, довольно, книжка:
Докатились уж мы до самой скалки,
Ты ж все дальше вперед идти стремишься,
И последний листок тебя не сдержит,
Хоть покончено прямо с первых строчек.
И читатель уже ворчит усталый,
И писец даже мой и тот уж просит:
«Ну, довольно тебе, довольно, книжка!»
КНИГА V
Это — тебе, на холмах ли теперь ты Палладиной Альбы,
Цезарь, где Тривию ты, где и Фетиду ты зришь,
Или ответам твоим внимают правдивые сестры,
Где в подгородной тиши сонная плещет волна,
Или целебный родник Анксура светлого вод,
Шлю я, о верный оплот государства и счастие наше:
В благополучье твоем милость Юпитера к нам.
Только прими, и подумаю я, что ты все прочитаешь,
Вам, матронам, и юношам, и девам,
Мы страницы вот эти посвящаем.
Ты же, тянет кого к бесстыдным шуткам
И кому по душе их непристойность,
В этой пятой, — забавы для владыки;
И Германик ее, не покрасневши,
Пред Кекроповой девой прочитает.[140]
Дегис, который живет близ берега, ставшего нашим,
От покоренных глубин Истра пришедший к тебе,
Цезарь, был поражен лицезреньем хранителя мира
И, говорят, обратясь к свите, воскликнул он так:
Бога, которого он может лишь издали чтить».[141]
Несет вовсю от Мирталы вином вечно,
Но листья, нам в обман, жует она лавра,
К вину не воду подбавляя, а зелень.
И всякий раз, как покрасневшей и вспухшей
Сказать ты можешь: «Напилась она лавра!»[142]
Красноречивейший Секст, Палатинской блюститель Минервы,
Где наслаждаешься ты гением бога вблизи, —
Ибо дано тебе знать зарождение мыслей владыки
И сопричастником быть дум сокровенных вождя, —
Там, где находится Марс, или Педон, иль Катулл.
С «Капитолийской войной», поэмой небесною, — рядом
Будут Марона стихи — Музы трагической дар.[143]
Коль не тяжко вам, Музы, и не трудно,
Так Парфению вашему скажите:
«Да продлится твой век и будет счастлив,
И при Цезаре жизнь свою ты кончишь,
Пусть твой Бурр возрастет отца достойным!
Свитку робкому, краткому позволь ты
За порог перейти дворца святого.
Светлый час ведь Юпитера ты знаешь,
И когда он ко всем нисходит просьбам.
Да и просьб-то чрезмерных ты не бойся:
О большом или трудном не попросит
Свиток в пурпуре, с черными рожками
Не давить ведь его, держать лишь надо,
Точно ты ничего не предлагаешь».
Коль сестер девяти владыку знаю,
Сам он книжку пурпурную попросит.
Как обновляет пожар огнем ассирийские гнезда,
Если минуло уже Фениксу десять веков,
Так же и Рим молодой сложил свою ветхую старость,
И на защитника он стал походить своего.
Сжалься: хоть Марс нам отец, но и Венера нам мать.
Сжалься, отец: и тебе лемносские цепи супруга
Резвая пусть извинит, кротко тебя полюбив![144]
Господина эдикт и бога Рима,
Что опять закрепил ряды скамеек,
Где бы всадники лишь одни сидели,
Начал было хвалить в театре Фасис,
И с лицом от надменности надутым:
«Наконец-то сидишь теперь с удобством
И достоинство всадников вернулось;
Нас толпа не теснит и не марает!»
Этим пурпурным наглым одеяньям
Вдруг Леит приказал убраться с места.[145]
Недомогал я, но тут ко мне, нимало не медля,
Ты появился, Симмах, с сотней своих школяров.
Начали щупать меня сто рук, ледяных от мороза:
Без лихорадки, Симмах, был я, а вот и она.
«Как объяснить, почему живым отказано в славе
И современников чтит редкий читатель своих?»
В зависти кроется тут, без сомнения, Регул, причина:
Предпочитает она новому старое все.
Хвалят всегда старики плохонький Катула храм.
Энния, Рим, ты любил читать при жизни Марона,
Над Меонидом самим век издевался его;
С рукоплесканьем венок доставался редко Менандру,
Вам же, о книжки мои, совсем торопиться не надо:
Если по смерти придет слава, то я не спешу.[146]
И сардоникс, и смарагд, и алмаз, и топаз украшают
Кольца на пальце одном нашего Стеллы, Север.
Много камней на перстах у него, а в стихах еще больше
Блеска. Вот почему руку украсил он так.
То, что Масклион гордо шаткий камень
Балансирует, шест на лоб поставив,
Иль что Нин-великан, напрягши мышцы,
Семь или восемь мальчишек поднимает,
Раз всего на одном каком-то пальце
Целых десять девиц мой Стелла носит.
Беден я, Каллистрат, и всегда, признаюсь, был я беден,
Но безупречным во всем всадником я остаюсь.
Все и повсюду меня читают, и слышится: «Вот он!»
То, что немногим дала смерть, подарила мне жизнь.
Доверху полон сундук нажитым в рабстве добром;
С нильской Сиены полей ты обширных имеешь доходы,
Множество стад для тебя галльская Парма стрижет.
Вот каковы мы с тобой, но быть, чем я, ты не можешь,
Всегда Нанней привык сидеть в ряду первом,
Когда любое место мог занять всякий,
Но, два-три раза согнан, перенес лагерь
И, примостившись посреди самих кресел,
Оттуда голова под колпаком смотрит
И гнусно на спектакль глядит одним глазом.
Но снова, жалкий, выгнан, он в проход вышел,
И, кое-как присевши на скамью с края,
Коль всадник глянет, — сидя, коль Леит, — стоя.
Пятая книга уже моих шуток, Август, выходит,
И не пеняет никто, что он стихами задет.
Многие, наоборот, читатели рады, что имя
Их я прославил и тем увековечил его.
Пользы, пожалуй, и нет, но… мне приятно писать!
Что не серьезное я, — хоть к нему и способен, — а шутки
Предпочитаю писать, ты, друг-читатель, виной.
Ты ведь читаешь мои и по Риму стихи распеваешь,
Но ты не знаешь, чего стоит мне эта любовь.
Взял иль с несчастных взимал плату ответчиков я,
С множества я моряков получал бы испанское масло,
Деньгами разными всю пазуху я б измарал.
Ну а теперь мне и гость, и товарищ по выпивке — книжка,
Но не одной похвалой и древние были довольны,
Коль и Алексий певцу даром ничтожнейшим был.
«Ты превосходно сказал, — говоришь, — и тебя мы захвалим!»
Не понимаешь? Смотри! Стряпчим заделаюсь я![147]
Дедами, предками ты и громкими их именами
Хвалишься все, и совсем всадник не пара тебе,
Геллия: все говоришь, что лишь за сенатора замуж
Вышла бы. Ну, а глядишь, за коробейником ты.
За то, что в декабре, когда летят свечки,
Салфетки, ложки, и бумажные книжки,
И остродонные горшки с сухой сливой,
Послал тебе я лишь своих стихов список,
Но мне противны скрытые в дарах козни:
Всегда крючок в подарке: всякий ведь знает,
Что пойман карп, когда проглотит он муху.
А раз бедняк подарка богачу-другу
Если по правде сказать, величайший Цезарь, то века
Ни одного предпочесть веку нельзя твоему.
Видано ль было когда достойнейших столько триумфов?
У Палатинских богов было ли столько заслуг?
И при каком из вождей шире свобода была?
Есть, однако, порок, пускай и один, но не малый:
То, что за дружбу наград не получает бедняк.
Кто помогает теперь старинному верному другу
В дни Сатурналий послать или ложечку, весом в полфунта,
Или же тогу, ценой в десять ничтожных грошей, —
Это роскошный уже от царей надменных подарок,
А золотыми в мошне вряд ли кто станет звенеть.
Доблесть такая в вожде будет приятней всего.
Ты уже, вижу, под нос себе смеешься, Германик,
Что я совет подаю к собственной пользе своей.[148]
Если б нам, Марциал мой, можно было
Коротать свой досуг вдвоем беспечно,
Проводя свое время как угодно,
И зажить настоящей жизнью вместе,
Ни докучливых тяжб, ни скучных сделок
Мы не знали б, ни гордых ликов предков.
Но прогулки, рассказы, книжки, поле,
Портик, Девы родник, аллеи, термы
А теперь нам нет жизни, и мы видим,
Как хорошие дни бегут, уходят,
И хоть гибнут они, а в счет идут нам.
Разве кто-нибудь, жить умея, медлит?
Ритор Аполлодот, называвший Децима Квинтом,
Так же как Красса порой именем Макра он звал,
Начал их правильно звать. Вот видишь, Регул, как важен
Ревностный труд: записав, он заучил имена.[149]
Если б я утром тебя не хотел, не заслуживал видеть,
То до Эсквилий твоих, Павел, мне б долог был путь.
Но с Тибуртинским столбом живу я совсем по соседству,
Где на Юпитеров храм старенький Флора глядит:
И по камням ступеней, грязных и мокрых всегда;
Там, где за мулом мул на канатах мрамора глыбы
Тащит, с трудом перейдешь улицу, видишь ты сам.
Но тяжелее всего, что после мытарств бесконечных
Вот и впустую весь труд, да и тога-то вся пропотела:
Вряд ли тебя посещать стоит такою ценой.
Вечно невежи друзья у того, кто будет услужлив:
Коль ты уходишь с утра, Павел, какой ты мне царь?
В платье цвета травы ты, Басс, одевался в ту пору,
Как о театра местах временно смолкнул закон.
После того же, как вновь возродил его благостный цензор
И Океан защищать всадников может права,
Стал красоваться и тем хочешь других обмануть.
Басс, не бывает одежд ценою в четыреста тысяч.
Иначе первым из всех Корд мой имел бы коня.[150]
Ге́рмес — Марсова племени утеха,
Гермес может по-всякому сражаться,
Гермес — и гладиатор и учитель,
Гермес — собственной школы страх и ужас,
Гермес и Адволанта презирает,
Гермес всех побеждает невредимый,
Гермес сам себя в схватках замещает,
Гермес — клад для барышников у цирка,
Гермес с бранным копьем непобедимый,
Гермес грозный своим морским трезубцем,
Гермес страшный и в шлеме под забралом,
Гермес славен во всех деяньях Марса,
«Четырехсот у тебя, Херестрат, не имеется тысяч:
Видишь, подходит Леит, прячься скорей, убегай!»
Эй, кто назад позовет, возвратит уходящего кто же?
Эй, кто из верных друзей щедро даст денег ему?
Кто не желает совсем в водах Стигийских пропасть?
Это не лучше ль, спрошу, чем красным дождем на подмостки
Брызгать, чтоб сцену залил всю благовонный шафран?
Чем на дурацких коней потратить четыреста тысяч,
О бестолковый богач, о предатель друзей лицемерный!
Не убежден и теперь? Слава погибла твоя![151]
За то, что альфой пенул мною ты назван
Недавно, Корд, когда я сочинял шутки,
Почувствовал, пожалуй, ты прилив желчи?
Ну что ж? Зови меня за это тог бетой.[152]
И по уму, и по знаньям твоим, и по нравам, и роду
Всадник доподлинный ты, но в остальном ты — плебей.
Право, не стоят того четырнадцать первых скамеек,
Чтобы, бледнея, сидеть там, коли войдет Океан.
Чтоб добрым помянул тебя Мамерк словом,
Ты не добьешься, Авл, будь ты сама доблесть:
Хоть будешь выше Куриев в любви братской,
Приветливей Рузонов, кротче ты Нервы,
Речист, как Регул, остроумен, как Павел, —
Он ржавым все равно сгрызет тебя зубом.
Тебе, пожалуй, он покажется злобным,
По мне же, тот, кому никто не люб, — жалок.[153]
Если мне зайца даришь, ты, Геллия, все повторяешь:
«Семь наступающих дней будешь красивым ты, Марк».
Если не шутишь со мной, если правду, мой свет, говоришь ты,
Геллия, ты никогда зайца не ела сама.[154]
Ты, и Софокла котурн заслуживший по праву и также
Лиры калабрской себе славу стяжавший, Варрон,
Труд отложи и оставь речистого сцену Катулла,
Да и элегию брось с гладкой прической ее,
Что в подходящее я время тебе подношу;
Ежели только, Варрон, не считаешь удобней и лучше
В дни Сатурналий со мной ты на орехи играть.[155]
Видишь ты, как на быках молодых наездники ловко
Прыгают, как без труда с ношей мирятся быки?
Этот висит на вершине рогов, тот бежит по лопаткам
Взад и вперед: на быке машет оружием он.
Дикий же зверь неподвижно застыл: безопасней арена
Быть не могла б, и страшней на поле было б упасть.
Страха в движениях нет, и хотя о первенства пальме
Мальчик и думать забыл, но беспокоится бык.
Даже квадранта жене, Фавстин, не завещано Криспом.
«Ну а кому ж отказал он состоянье?» Себе.
Стряпчий какой-то стихи, говорят, мои щиплет. Не знаю.
Но коль узнаю, кто ты, стряпчий, то горе тебе!
Мать Флакцилла и ты, родитель Фронтон, поручаю
Девочку эту я вам — радость, утеху мою,
Чтобы ни черных теней не пугалась Эротия-крошка,
Ни зловещего пса Тартара с пастью тройной.
Если бы столько же дней было дано ей дожить.
Пусть же резвится она на руках покровителей старых
И по-младенчески вам имя лепечет мое.
Нежные кости пусть дерн ей мягкий покроет: не тяжкой
Когда Евклид, одетый в алое платье,
Кричал, что двести тысяч со своих вотчин
Имеет в Патре, а с коринфских — и больше,
И род свой славный он выводит от Леды,
Богатый всадник этот знатный и гордый
Внезапно ключ огромный выронил тут же…
Коварней никогда, Фабулл мой, ключ не был![157]
Некто, которого я, Фавстин, в моей книжке прославил,
Делает вид, что за ним долга нет. Эдакий плут!
Дитя, отрадней лебединой мне песни,
Овцы Фалантова Галеза мне мягче,
Нежнее устриц из лукринских вод тихих,
Кому ни перлов Эритрейского моря
Ни снегу белому, ни лилиям свежим,
Чьи кудри и бетийского руна лучше,
Блестящей рейнских кос и золотой векши;
Она дышала точно Пестума розы,
И как янтарь душистый из руки теплой;
И представлялся рядом с ней павлин гадким,
И некрасивой белка, феникс же пошлым —
Эротия, которой прах еще тепел,
Шестой еще зимы не дал прожить полной,
Была моя любовь, забава и радость,
А Пет, мой друг, мне запрещает быть грустным,
Хоть в грудь он бьет, как я, и волосы рвет он:
Вот я супругу схоронил, и все жив я:
Была и знатной, и богатой, и гордой».
Скажи, что друга Пета может быть тверже?
Мильонов двадцать получил, и все жив он!
Всадника ценз (кто не знает того?) у Каллиодора,
Секст, но ведь Каллиодор брата имеет еще.
Кто говорит «раздели четыреста», делится фигой:
Разве вдвоем на одном можно коне усидеть?
Ведь и без Поллукса ты Кастором все-таки был.
Раз вы — один, почему ж сидеть-то вы будете двое?
Встань-ка! Ведь синтаксис твой, Каллиодор, захромал!
Или же Леды сынам подражай ты (сидеть вместе с братом
Раз по тридцать в году ты завещанья
Составлял, мой Харин, и все лепешки
Получал от меня с тимьяном Гиблы.
Изнемог я совсем: Харин, помилуй!
То, о чем постоянно врет твой кашель:
Опростал я мошну и все шкатулки!
Пусть богаче я был бы даже Креза,
Я б, Харин, даже Ира стал беднее,
Артемидор, написал ты Венеру, а чтишь ты Минерву.
Что ж удивляться, что труд всем отвратителен твой?
Хоть ты женоподобней, чем скопец дряблый,
Да и слабей еще гораздо, чем Аттис,
По ком Кибелы оскопленный галл воет,
Ты о законах зрелищ, о рядах судишь,
На бедняков рукой лощеной ты кажешь.
А вправе ль ты сидеть со всадником вместе,
Не знаю, Дидим, но с мужьями не вправе.
Ловкий грабитель, взломав сундук, украдет твои деньги,
До основанья твой дом буйное пламя сожжет,
Да и должник не отдаст тебе ни процентов, ни долга,
Ты не получишь семян с нивы бесплодной назад;
Вместе с товаром корабль будет потоплен волной.
Не угрожает судьба лишь тому, что друзьям подарил ты:
Только одно, что ты дал, будет твоим навсегда.
Зубы Таиды черны, белоснежны Лекании зубы.
Что ж? Покупные одни, ну а другие — свои.
Что случилось с тобой, что вдруг случилось?
Приглашал я тебя, Дентон, обедать,
Ты ж четырежды — чудо! — отказался!
Без оглядки бежишь и скрыться хочешь
По столовым по всем искал недавно.
Значит, стол соблазнил тебя жирнее
И обильная кухня пса сманила.
Но чуть-чуть погоди: как надоешь ты,
И к привычным объедкам вновь вернешься!
Басса, ты все говоришь, что ты молода и красива.
Басса привыкла давно то, чего нет, говорить.
Коль поцелуев лишь тех я желаю, что с боя добыты,
И раздраженье твое больше всего я люблю, —
Вот потому-то и бью тебя, Диадумен, я часто
И добиваюсь: тебе я уж ни страшен, ни мил.
Дома, клянется Филон, никогда не обедал он. Значит,
Он без обеда сидит, если не позван никем.
Иль не всесильна любовь? Остригся Энколп, хоть и против
Был господин, но не мог все же ему запретить.
Плача, позволил Пудент: о дерзостном так Фаэтоне
Плакал отец, но ему все-таки вожжи он дал;
С радостью кудри свои узнанный отдал Ахилл.
Но не спеши, волосам не верь, умоляю, коротким
И подожди вырастать ты на щеках, борода!
Раз, когда ты сидел один, случайно
За троих, Лабиен, тебя я принял.
Сбил со счета меня твой лысый череп:
Ведь с обеих сторон на нем волосья,
Посредине же гол он, и не видно
Никаких волосков на плеши длинной.
Этот грех в декабре тебе был кстати,
При раздаче нам цезарских гостинцев:
Но, раз схож ты, как вижу, с Герионом,
Берегись ты ходить в Филиппов портик:
Геркулесу ты можешь там попасться![160]
Если, тебя не позвав, Харопин, я обедаю дома,
Тотчас же я для тебя злейшим врагом становлюсь:
Рад бы насквозь ты меня пронзить мечом обнаженным,
Если узнаешь, что мой топят очаг без тебя.
Право же, глотки наглей я, Харопин, не видал!
Брось-ка, пожалуйста, ты наблюденье за кухней моею:
Повару дай моему за нос тебя поводить!
Вот этот, у кого в руке бумаг столько,
Кто безбородых кучею писцов сдавлен,
Кто на записки, что к нему везде тянут,
И на прошенья с важным видом все смотрит,
Не скажет, Руф, — пускай грозят ему пытки, —
Ни по-латыни, ни по-гречески «здравствуй».
Не веришь? Ну так поздоровайся сам с ним.
То, чем ты мне услужил, я помню и век буду помнить.
Так почему ж я молчу, Постум? Да ты говоришь!
Стоит мне только начать о подарках твоих, как сейчас же
Перебивают меня: «Сам он мне все рассказал!»
Хочешь, чтоб я говорил? Ну так ты сам помолчи.
Постум, поверь мне: хотя твои подарки богаты,
Но дешевеют они из-за твоей болтовни.
Что о колхийке, мой друг, что пишешь ты все о Тиесте?
Что в Андромахе нашел или в Ниобе ты, Басс?
Лучше всего для твоих писаний, по мне, подошел бы
Девкалионов потоп иль Фаэтонов пожар.
Без подготовки говорить стал мой ритор:
Не записав, сказал: «Кальпурний мой, здравствуй!»
«Птиц повелитель, скажи, кого ты несешь?» — «Громовержца». —
«Что же в руке у него нету перунов?» — «Влюблен». —
«Чьим же зажжен он огнем?» — «Ребенка». — «Что кротко на бога,
Клюв приоткрыв, ты глядишь?» — «О Ганимеде шепчу».
Пристаешь ты давно ко мне с вопросом,
Луп, кому обученье сына вверить.
Всех и риторов ты и грамотеев,
Мой совет, избегай: не надо сыну
Пусть Тутилий своей гордится славой!
Если ж сын — стихоплет, лиши наследства.
Хочет прибыльным он заняться делом?
Кифаредом пусть будет иль флейтистом.
Пусть глашатаем будет или зодчим.[161]
Не обольщайся, коль я господином зову тебя, Цинна:
Часто приветствую так я и раба твоего.
Завтра, как говоришь, поживешь ты, Постум, все завтра.
Завтра-то это когда ж, Постум, наступит, скажи?
Как далеко это завтра? Откуда нам взять его надо?
Может быть, скрыто оно в землях парфян и армян?
Сколько же стоит, скажи, завтра-то это твое?
Завтра ты поживешь? И сегодня-то поздно жить, Постум:
Истинно мудр только тот, Постум, кто пожил вчера.
Ни серебра я тебе, ни золота не посылаю,
Стелла речистый, и все ради тебя самого.
Всякий, кто ценное шлет, отдаренным быть ценным желает:
Из затрудненья тебя выведет глина моя.
Лай, пожалуй, на нас везде и всюду
И дразни, сколько хочешь, гнусной бранью:
Наотрез отказал тебе я в славе,
Как хотел ты, желая в наших книжках
Есть ли дело кому, ты жил иль не жил?
Пропадай же ты пропадом, несчастный!
Но пусть даже найдутся в нашем Риме
Иль один, или два, иль три-четыре,
Но у нас-то ведь нет такого зуда!
Кто такой этот кудряш, что вечно с твоею женою?
Кто он, скажи, Мариан? Кто такой этот кудряш?
Он, кто неведомо что лепечет ей в нежное ухо,
Облокотившись рукой правой о стул госпожи?
И у кого на ногах ни одного волоска?
Не отвечаешь ты мне? Дела супруги ведет он, —
Как говоришь ты, — твоей. Да, тот и честен и тверд,
Облик которого весь обличает, что он управитель:
О Мариан, заслужил ты вполне оплеухи Латина,
Я убежден, что еще сменишь Панникула ты!
Дело супруги ведет? Кудряш этот занят делами?
Нет, не делами жены, делом он занят твоим.[162]
Будь как дома, мой гость, пожалуйста, в нашей усадьбе,
Если способен лежать прямо на голой земле,
Иль уж с собой принеси ты собственной утвари вдоволь:
Ведь уж давно у гостей просит пощады моя.
И, оборвавшись и сгнив, все перетяжки висят.
Все-таки дом этот наш на двоих пусть будет: я больше
Сделал, усадьбу купив; меньшее сделай: обставь.
«Мненья какого ты, Марк, о наших книжках, ответь мне!» —
Часто в волненье меня просишь ты, Понтик, сказать.
Я восхищен, поражен: ничего не может быть лучше!
Перед талантом твоим даже сам Регул — ничто.
Капитолийский!» — Да нет, право, пусть лучше тебя.
Вдвое больше, Каллист, налей ты в чашу фалерна,
Ты же, Алким, положи летнего снега туда.
Пусть благовонный амом мне на волосы льется обильно,
Пусть осеняют виски наши гирлянды из роз.
Провозвещая, что смерть может грозить и богам.[163]
Небо Алкиду в удел, невзирая на мачехи козни,
Дали Немеи гроза и аркадийский кабан,
И укрощенный борец из Ливии, к бою готовый,
И в сицилийскую пыль сваленный Эрик-гигант,
И заставлявший коров задом идти наперед.
Зрелищ арены твоей это часть ничтожная, Цезарь!
Каждое утро мы здесь видим страшнее бои.
Сколько тут валится туш, тяжелее немейского дива,
Коль повторился бы бой тройной с пастухом иберийским,
Есть у тебя, кто бы мог и Гериона убить.
Пусть же ведется подсчет головам у чудовища Лерны:
Страшная гидра — ничто противу нильских зверей!
Дать поспешили, но ты поздно получишь его.
Ждешь ты привета всегда, никого не приветствуешь первый.
Так ведь ты, Эмилиан, станешь «последним прости».
Тою порою, когда на зимовку свою отлетали
Ласточки снова, в гнезде птичка осталась одна.
Вновь возвратившись весной, они беззаконье открыли
И разорвали за то птицы беглянку в клочки.
Быть предана, но когда был ею Итис убит.
Локон тебе я прислал, моя Лесбия, северной девы:
Знай, что ты всех превзошла блеском волос золотых.
Нечем, Антоний, тебе попрекнуть фаросца Потина,
А Цицеронова смерть хуже проскрипций твоих.
Меч обнажаешь зачем против римских уст ты, безумец?
Сам Катилина ведь так не запятнал бы себя.
И непомерной ценой рот ты заткнул лишь один.
Выгодно ль столько платить за молчание уст благодатных?
За Цицерона теперь каждый начнет говорить.
Целых десять мильонов от патрона
Получить не успел Сириск, как сразу
Их, по всем четырем шатаясь баням
И харчевням, где сидя пьют, растратил.
Да еще не возлечь за стол при этом!
Здесь, где под Требулой дол простерся прохладный и влажный,
Где даже Рак не гнетет зелени свежей лугов,
Хутор здесь, никогда не палимый Львом Клеонейским,
И Эолийским всегда Нотом ласкаемый дом
И отогреешься ты в Тибуре даже зимой.[164]
Руф, кто способен назвать Громовержца матерью Вакха,
Тот и Семелу отцом Вакховым может назвать.
Что тебе не дарю своих я книжек,
Хоть и просишь о том ты неотступно,
Изумлен ты, Феодор? Да мне важно,
Чтоб и ты не дарил своих мне книжек.
Юных Помпеев земля Европы и Азии скрыла,
Сам он в Ливийской земле, если он только в земле.
Не удивляйся, что прах их по целому миру рассеян:
Праха такого вместить место одно не смогло б.
Лелию, что за тебя вышла замуж, бояся закона,
Вправе законною, Квинт, именовать ты женой.
Частым отравы питьем принес Митридат себе пользу,
Ибо вредить не могли лютые яды ему.
Так же себя оберег ты дрянными обедами, Цинна,
И потому никогда с голоду ты не помрешь.
Ходит везде про тебя, Марулл, неплохая острота:
Будто бы кто-то сказал: «Маслице в ухо он льет».
Если скучно тебе обедать дома,
У меня голодать, Тораний, можешь.
Если пьешь пред едой, закусок вдоволь:
И дешевый латук, и лук пахучий,
Предложу я потом (сожжешь ты пальцы)
И капусты зеленой в черной плошке,
Что я только что снял со свежей грядки,
И колбасок, лежащих в белой каше,
На десерт подадут, коль хочешь знать ты,
Виноград тебе вяленый и груши,
Что известны под именем сирийских,
И Неаполя мудрого каштаны,
А вино станет славным, как ты выпьешь.
Если ж после всего, как то бывает,
Снова Вакх на еду тебя потянет,
То помогут отборные маслины,
И горячий горох с лупином теплым.
Не богат наш обед (кто станет спорить?),
Но ни льстить самому, ни слушать лести
Здесь не надо: лежи себе с улыбкой.
Ни гадесских девчонок непристойных,
Что, похабными бедрами виляя,
Похотливо трясут их ловкой дрожью.
Но, — что ни надоедно, ни противно, —
Вот обед наш. За Клавдией ты сядешь:
Ведь желанней ее у нас не встретишь!
Ты на обеде одиннадцать раз, Зоил, поднимался,
В платье застольном всегда новом являясь опять,
Чтобы в одежде сырой не мог твой пот застояться,
Чтобы не мог простудить кожи горячей сквозняк.
Видно, одежда одна сильно меня холодит.
Если есть у тебя хоть меньше часа,
Одолжи мне его, Север, прошу я,
Для оценки и чтенья наших шуток.
«Да ведь праздника жалко мне!» Пожертвуй
Коль с речистым Секундом прочитаешь
(Или слишком нахальна наша просьба?)
Эту книжку, то ей придется больше
Быть в долгу у тебя, чем у владельца,
Не увидит мучений с шатким камнем,
Коль ученый Секунд с моим Севером
Сгладят всю ее цензорским подпилком.[165]
Эмилиан, ты всегда останешься бедным, коль беден:
Деньги даются теперь только одним богачам.
Двести тысяч ты, Гавр, обещался мне дать, но зачем же,
Раз не способен ты был и десяти-то мне дать?
Или ты можешь их дать, да не хочешь? Но это же гнусно!
Да пропади ты совсем, Гавр, малодушный подлец!
Гонишься ты, я бегу; ты бежишь, я гонюсь за тобою,
Диндим; не хочешь, хочу; хочешь ты, я не хочу.
Уже мальчик орехи бросил с грустью:
Вновь учиться зовет крикун наставник;
И, в обманные кости проигравшись,
Извлеченный из тайного притона,
Сатурналий окончился весь праздник,
А подарков ничтожных, даже меньших,
Чем обычно, мне, Галла, не дала ты.
Что же? Пусть мой декабрь пройдет впустую,
Сатурналий канун — Календы марта:
Отдарю я тебя тогда на славу.[166]
КНИГА VI
Посылаю тебе шестую книжку,
Марциал дорогой, мой друг любимый.
Если тонкий твой слух ее исправит,
Ей не будет так боязно и страшно
Шуткой считался обман священного факела брака,
И неповинных мужчин шутка была холостить.
Твой же на это запрет поколениям будущим, Цезарь,
Помощь дает и велит честно рожденными быть.
А до тебя — о, позор! — был и скопец любодей.[167]
О, народись! Ты судьбой обещан дарданцу Иулу,
Истинный отпрыск богов, мальчик великий, родись!
Чтобы маститый отец бразды тебе вечные вверил
Для управленья вдвоем миром до старости лет.
Тянет и выпрядет все Фриксова овна руно.[168]
Цензор лучший из всех, владык владыка,
И триумфами Рим тебе обязан,
И рожденьем и возрожденьем храмов,
Городами, театрами, богами,
Приторговав для себя дорогую в деревне усадьбу,
Дать мне сто тысяч взаймы, Цецилиан, я прошу.
Не отвечаешь ты мне, но ответ я в молчании слышу:
«Ты не отдашь!» Для того, Цецилиан, и прошу.
Трое в комедии лиц, а любит, Луперк, твоя Павла
Всех четырех: влюблена даже в лицо без речей.
С той поры как закон возродился Юлиев снова
И водворилась, Фавстин, в семьях стыдливость опять,
И тридцати-то еще не минуло полностью суток,
А Телесина пошла замуж в десятый уж раз.
Меньше б я был оскорблен, будь она шлюхой, как есть.
Двое преторов, четверо трибунов,
Стряпчих семеро, десять стихотворцев
К некой девушке сватались недавно,
Дочке некого старца. Тот немедля
Что, Север, разве глупо поступил он?
Ты засыпаешь, Левин, в Помпеевом сидя театре,
И недоволен, когда поднял тебя Океан?
Несколько тысяч на днях просил я Юпитера дать мне.
«Тот тебе даст, — он сказал, — храмы который мне дал».
Храмы-то, правда, он дал Юпитеру, мне же он тысяч
Не дал: Юпитера я, глупый, о малом просил.
Как благодушен он был, просьбу читая мою!
Так он глядит, диадемы даря умоляющим дакам,
На Капитолий идя и возвращаясь с него.
Дева, молю, громовержца наперсница нашего, молви,
Так я сказал, и рекла, отложив Горгону, Паллада:
«В том, что еще не дано, видишь, безумец, отказ?»
Ты удивляешься, Марк, что Пилада вместе с Орестом,
Нет в наши дни? Но Пилад то же пивал, что Орест;
Лучший хлеб и дрозды никогда не давались Оресту,
Но накрывался всегда им одинаковый стол.
Хоть и порода моей глотки не хуже твоей.
Кадмов Тир тебе шлет, мне же Галлия грязная ткани:
Хочешь, чтоб пурпур твой, Марк, в грубом плаще я любил?
Чтоб я представил собой Пилада, представь мне Ореста,
Что покупные косы ей принадлежат,
Твердит Фабулла. Разве, Павел, врет она?
Кто же поверит, что ты не изваяна Фидием или
Что не Паллады рукой, Юлия, ты создана?
Уст не сковав немотой, отвечает сверкающий мрамор,
И на спокойном лице светится отблеск живой.
Что сорвана у тебя с шеи, дитя Купидон.
Чтобы и Марса увлечь и царя громовержца, пусть просит
Пояс Юнона ей дать, да и Венера — тебя.
Что писать ты стихи способен ловко,
Утверждаешь, Лаберий. Что ж не пишешь?
Кто к писанью стихов способен ловких,
Пусть и пишет: сочту его героем.
Ползал пока муравей в тени Фаэтонова древа,
Капнул янтарь и обвил тонкое тельце его.
Так, при жизни своей презираемый всеми недавно,
Собственной смерти ценой стал драгоценностью он.
Ты, своим видом мужей, а серпом блудодеев страшащий,
Малый участок земли в месте укромном храни.
В сад твой, куда при тебе не пробраться старому вору,
С пышноволосою пусть девою мальчик войдет.[169]
Циннам, ты называться хочешь Цинной.
Разве нет в этом, Цинна, варваризма?
Ведь коль раньше бы ты Вораном звался,
Ты таким же манером стал бы Вором.
В землях Гиберии спит священная тень Салонина,
Лучше какой ни одна Стикса не знала жилищ.
Плакать, однако же, грех, ибо тот, кем, Приск, ты оставлен,
Жизнь продолжает свою там, где он жить предпочел.
Ни в насилье, ни в ране, ни в отраве —
Все-то дело мое в моих трех козах,
И сужусь я с соседом, что украл их,
А судье доказать лишь это надо.
О жестоком пунийцев вероломстве
И о Муциях, Мариях и Суллах
Во весь голос кричишь, рукой махая.
Да скажи же ты, Постум, о трех козах!
Феб, я взаймы попросил сотню тысяч сестерциев дать мне,
Ты мне ответил: «Да ты просишь, я вижу, пустяк».
Справки наводишь теперь, колеблешься, медлишь дней десять
Мучишь себя и меня. Лучше уж, Феб, откажи!
Браком Венера связав Иантиду со Стеллой-поэтом,
Весело молвила: «Я большего дать не могла».
Так при супруге сказав, ему на ухо молвит игриво:
«Ну же, смотри, баловник, ты у меня не греши!
Непостоянен он был, в брак не вступивши со мной.
Но, с той поры как он мой, ни разу неверен он не был:
Был бы желанным такой честный Юноне супруг».
Молвив, волшебным ремнем по груди ударила мужа.
За сожителя выйдя, Прокулина,
И любовника сделавши супругом,
Чтоб закон тебя Юлиев не тронул,
Ты не замуж пошла, а повинилась.
Хочешь, Лесбия, ты, чтобы член мой стоял безотказно…
Но ведь, поверь мне, не все можно всегда напрягать.
Пусть и руками меня и словами меня возбуждаешь…
Противоречит тебе властно твое же лицо.
Никого нет резвей Харисиана:
В Сатурналии в тоге он гуляет.[170]
О Марцеллин мой, отца безупречного истинный отпрыск,
Под паррасийским ярмом хладной Медведицы ты
Выслушай то, что тебе скажет старый отцовский приятель,
И пожеланья его бережно в сердце храни:
Пусть не несет на мечи или на копья врагов.
Пусть безрассудных влечет и в бой, и к свирепому Марсу,
Ты ж и отцу и вождю воином можешь служить.
Рискует головой приятель наш Сотад.
К суду притянут он, подумал ты? Нет же:
Бессильным стал, и вот пустил язык в дело.
Дважды сосед мой, Непот, — ведь твой поблизости Флоры
Дом, и в старинных живешь также Фицелиях ты.
Правда, есть дочь у тебя, лицом совершенный родитель,
Чем подтверждает она матери честность своей,
Лучше ты ей завещай полные бочки монет.
Пусть она будет добра, богата, но пить будет сусло,
И с госпожою стареть новая будет бутыль.
Пусть не бездетных одних виноград услаждает цекубский:
Мелиора отпущенник известный,
Что погиб при всеобщей скорби в Риме,
Господину утехой быв недолгой,
Здесь, под мрамором этим, юный Главкий
Чист душою он был и нравом скромен,
Остроумен, блестящ, благообразен.
Чтоб двенадцать он жатв у нас увидел.
Не осталось прожить ему и года.
Не рядовой из домашних рабов, не с невольничьих рынков
Мальчик, достойный вполне чистой господской любви,
Хоть не способный еще оценить хозяйского дара,
Главкий отпущен уже был Мелиором своим.
Кто был настолько красив, точно сам бог Аполлон?
Жизнь несравненных кратка, и редко дается им старость.
Пусть же не будет таким милым, что мило тебе.
Дай ты сразу сестерциев шесть тысяч,
Лишь сказав мне: «Бери, возьми, даю я», —
Был бы должен тебе я, Пет, все двести.
А теперь, раз даешь их с проволочкой
То, по правде, скажу тебе я прямо:
Потерял ты, мой Пет, свои шесть тысяч.
Ты позволяешь жене, Харидем, с врачом развлекаться?
Без лихорадки ты жизнь хочешь окончить свою.
Хоть не решен был исход гражданской войны Энионой
(Мог бы, пожалуй, еще слабый Отон победить),
Предал проклятию он кровавые Марсовы битвы,
Твердой рукою насквозь грудь поразивши себе.
Смертью Отона, скажи, разве он мог превзойти?[171]
Более жалких людей, Матон, чем Сабелл-мужеложник,
Ты не видал, а ведь был раньше он всех веселей.
Кражи, побеги и мор на рабов, и пожары, и горе
Губят его, и теперь — бабником жалким он стал.
Жажду твоих поцелуев взасос, Диадумен! «А скольких?»
Ты заставляешь меня счесть Океана валы,
Раковин россыпи счесть по всему Эгейскому морю
И над Кекропа холмом реющих пчел сосчитать,
Если внезапно народ Цезаря лик увидал.
Сколько Катулл умолил дать Лесбию, я не желаю:
Жаждет немногого тот, кто в состоянье считать.
Громко крича, ты просил о семи клепсидрах для речи,
Цецилиан, и судья волей-неволей их дал.
Много и долго зато говоришь ты, и, все нагибаясь
К фляжке стеклянной своей, теплую воду ты пьешь.
Цецилиан, мы тебя: выпей клепсидру до дна.[172]
Уд твой так же велик, как и нос твой, Папил, огромный,
Так что, когда он встает, можешь понюхать его.
До пупка самого остатков нету
От разорванной задницы Харина;
До пупка самого в нем зуд однако.
О, как тяжко болеть такой чесоткой:
Видел ли ты, как Регул-малыш (еще трех не минуло
Лет ему), слушая, сам хвалит отца своего?
Как он, завидя его, сползает с колен материнских
И в прославленье отца чувствует он и свое?
Тесное, Юлиев дом — все привлекает его.
Резвого отпрыск коня так же облаком пыли утешен,
Так и бычок молодой нежным бодается лбом.
Боги! Исполнить молю и отца и матери просьбы:
Отцом с Маруллой семерых ты стал, Цинна,
Но не детей: твоим никто из них сыном
Не может быть, и ни соседа, ни друга,
Но все зачаты на рогожах и нарах
Один — в кудряшках мелких: смотрит он мавром;
Отец его, конечно, повар твой Сантра.
А вот другой — курносый и с губой толстой;
Он точка в точку вылитый борец Панних.
Кто знал и видел гнойноглазого Даму?
Четвертый — с наглым взглядом и с лицом бледным
От полюбовника рожден тебе Лигда;
Пронзи, коль хочешь, сына: нет греха в этом.
(Он ими движет так, как будто он ослик),
Кто ж усомнится, что он сын шута Кирты?
А две сестры — брюнетка с рыжею — дочки
Флейтиста Крота и приказчика Карпа.
Когда скопцом Корез бы не был иль Диндим.
Было нельзя предпочесть никого тебе, Ликорида.
Но никого предпочесть нынче Гликере нельзя.
Будет она, как и ты, но такой, как она, ты не будешь:
Время всесильно! Тебя жаждал, а жажду ее.
Кто декламирует, шерсть намотав на горло и шею,
Видно, не может никак ни говорить, ни молчать.
Если в баньке Этруска ты не мылся,
Ты умрешь, Оппиан, мытья не знавши.
Так не могут нигде нас нежить воды:
Ни Апона источник, чуждый женам,
Ток из Пассера, или гордый Анксур,
Феба заводи, или сами Байи.
Нет нигде столь безоблачного неба:
Самый день там сияет дольше, свет же
Там Тайгета зеленый блещет мрамор,
И друг с другом там спорят краски камня,
Что ломали фригийцы и ливийцы.
Пышет жаром сухим оникс там жирный,
Коль по сердцу тебе лаконский способ,
Ты, сухим насладившись жаром, можешь
Влагой Марция или Девы мыться,
Где вода так чиста и так прозрачна,
А лигдийский один сверкает мрамор,
Но тебе все равно, и ты давно уж,
Видно, слушать меня не хочешь больше:
Ты умрешь, Оппиан, мытья не знавши.
Кастрик, покуда тебя ласкают блаженные Байи
И в беловатой ты там плаваешь серной воде,
Я отдыхаю в тиши спокойной номентской деревни,
В хижине скромной моей средь необширных полей.
Это милей для меня, Кастрик, всех ваших богатств.
Некогда нравилось мне на любые хваленые воды
Ездить, и долгий мне путь не утомителен был.
Нынче — люблю я пожить в усадьбе поближе к столице
Кажется, Каллиодор, тебе, что ты очень забавен,
Что у тебя одного вдоволь соленых острот.
Все потешает тебя, над всем готов ты смеяться,
Воображая, что так всем за столом угодишь.
То не решится никто, если пригубишь ты, пить.
Побаловались, и все! Идите, проказницы, замуж:
Нынче дозволена вам чистая только любовь.
Чистая это любовь? Летория вышла за Лигда:
Худшей женою она будет, чем шлюхой была.
Без остановки кнутом четверню «голубой» погоняет,
А четверня не бежит. Вот так ловкач Катиан!
Чистого Нимфа ключа, что к Стелле-другу струится
И к господину течет в дом драгоценный его,
Нумы ль супруга тебя послала из Тривии грота,
Или из хора Камен Муза девятая ты, —
Марк, что украдкой твоей выпил, болея, воды.
Будь же довольна моим прегрешеньем и дай насладиться
Ей безмятежно: пусть мне жажда на пользу пойдет.
Не обольщайся, что громко кричат тебе римляне «браво»:
Вовсе, Помпоний, не ты, — красноречив твой обед.
Не из ломкого высечен я вяза,
И не сделан мой вверх торчащий столбик
Из какой ни попало древесины:
Он из прочного резан кипариса,
Ни гниенья от старости глубокой.
Берегись же, кто б ни был ты, разбойник!
Ибо стоит тебе рукою хищной
Хоть бы ягодку тронуть винограда,
Кипарис я недаром, верь не верь мне!
В пору, когда посещал друзей он достойных и честных,
В тоге холодной ходил нищим бедняк Телесин.
С той же поры как заискивать стал у развратников гнусных,
Земли, столы, серебро он покупает себе.
Чистый тебе поцелуй, право, не даст ни гроша.
Часто, Луперк, приглашая гостей, ты меня забываешь,
Вот и придумал я, чем можно тебе досадить.
Я раздражен: приглашай ты меня, зазывай, и проси ты…
«Что же ты сделаешь?» Я? Сделаю что? Да приду.
Здесь погребен Пантагат, скончавшийся в юные годы,
Это и горе и скорбь для господина его.
Ловкий он был брадобрей: едва прикасаясь железом,
Волосы стричь он умел ровно и щеки обрить.
Быть невозможно тебе легче искусной руки.
В баню он с нами ходил, пообедал веселый, и все же
Рано поутру найден мертвым был вдруг Андрагор.
Просишь, Фавстин, объяснить неожиданной смерти причину?
Да Гермократа-врача видел он ночью во сне.
Если «такой» и «с таким» запретишь ты Секстилиану,
Авл, говорить, то, увы, трех ему слов не связать.
«Что ж это с ним?» — говоришь. Я открою свои подозренья:
Думаю, Секстилиан любит «такого с таким».
Киннамоном и кассией ты вечно
Из гнезда гордой птицы густо смазан
И, разя точно банка Никерота,
Коракин, ты смеешься, что не пахнем?
Если в шерсти твоя грудь, если голени в жесткой щетине,
Думаешь ты, Харидем, этим молву обмануть?
Выщипи, право, себе ты волосы всюду на теле
И, ощипавши себя, спину свою оголи.
Лучше тебе, Харидем, будет миньоном прослыть.
Пряди поддельных волос ты, Феб, под помадою прячешь
И закрываешь ты плешь краскою цвета волос.
Для головы прибегать к цирюльнику вовсе не надо:
Лучшею бритвою, Феб, губка послужит тебе.
На паррасийских вблизи ты любуешься, Авл мой, Медведиц
И на медлительный ход гетского неба светил,
Я же, к Стигийским волнам едва не попав в это время,
Видел уж мрачный туман на Елисейских полях.
И с холодеющих уст имя слетало твое.
Если мне прялки сестер не черные выпрядут нити
И не глухими к мольбе боги пребудут моей,
Здравым к здоровому мне ты вернешься в Латинскую землю,
И раздражен и ворчит, что вовсе не знает прохлады
Баккара из-за своих сотен одежд шерстяных;
Ждет не дождется он пасмурных дней и ветра со снегом,
И ненавистна ему оттепель зимней порой.
Сбросить которые с плеч может порыв ветерка?
Было б гораздо честней, человечней гораздо бы было,
Если б и в августе ты кутался в байку свою!
Любит стихи мои Рим, напевает повсюду и хвалит,
Носит с собою меня каждый и держит в руках.
Вот покраснел, побледнел, плюнул кто-то, зевнул, столбенеет…
Это по мне! И стихи нравятся мне самому.
Осуществилась мечта Помпулла, Фавстин: он читаться
Будет везде и во всем мире его назовут.
«Ну его, так же как род белобрысый коварных усипов
Вместе со всеми, кому в тягость Авзонии власть».
«Но, чтоб прославленным быть, этого мало, поверь:
Сколько речистых людей и моль и червей угощают,
Нужны ученых стихи только одним поварам!
Надо еще кое-что для вечной славы твореньям:
Сын один у Салана был и умер.
Что же ты, Оппиан, с дарами медлишь?
О, безбожное дело! Злые Парки!
Коршун будет кружить над новым трупом!
Знаешь, что ловят тебя, и знаешь ловчего жадность,
Знаешь и то, Мариан, что ему надо словить,
Ты же, однако, его, сумасброд, внося в завещанье,
Все состоянье ему хочешь, глупец, отказать.
Так ведь и рыба, скажу, может любить рыбака.
Им ли, по смерти твоей, ты искренне будешь оплакан?
Чтоб горевал он, ему ты откажи наотрез.
Хоть по рождению ты не из строгого Фабиев рода
И не из тех, что жена, приносившая Курию в поле
Завтрак, когда он пахал, родила под дубом косматым,
Но ты в отца, что пред зеркалом брит, и матери-шлюхи
Ты поправляешь мои, всему свету известные, книжки
И позволяешь себе унижать удачные шутки,
Шутки мои, говорю, что и форума знать и столицы
Те, что достойно лежат на бессмертного Силия полках,
Те, что всегда на устах у Регула красноречивых;
Их восхваляет сосед Авентинского храма Дианы —
Сура, смотрящий вблизи состязанья Великого Цирка,
Раза два-три развернуть не гнушается — Цезарь-владыка.
А у тебя, видно, больше ума, да и сердце Минервой
Изощрено, и утонченный вкус тебе дали Афины!
Но провалиться бы мне, коль то не утонченней сердце,
С потрохом красным гниет. И страшно каждому носу,
Если разбойник мясник его носит по всем перекресткам!
Да еще смеешь писать, хоть и некому знать их, стишонки
Ты на меня и марать несчастные свитки бумаги.
Въестся навеки клеймо, и везде оно станет известно,
И уничтожить его не сумеет и Циннам искусный!
Но пощади ты себя, безумец, и бешеным зубом
Пышущих дымом ноздрей не трогай живого медведя:
Но, если боль иль желчь, если гнев справедливый заставят,
Станет медведем. Клыки изощряй на ободранной шкуре
И поищи для грызни ты себе безответной поживы.
«Пишешь гекзаметром ты эпиграмму?» — заметит мне Тукка.
Тукка, ведь принято так, Тукка, так можно писать.
«Но ведь она же длинна!» Но и это принято, Тукка.
Любишь короче? Читай только двустишия ты.
Тукка, мои пропускать, я же их буду писать.
Раз девчонка не слишком доброй славы,
Вроде тех, что сидят среди Субуры,
С молотка продавалась Геллианом,
Но в цене она шла все невысокой.
Он, насильно схватив рукой девчонку,
Целовать ее начал прямо в губы.
Ну чего ж он добился этим, спросишь?
И шести за нее не дали сотен!
Не понимаешь, зачем только евнухов Целия держит,
Панних? Да хочет любить Целия, но не рожать.
Плачьте о вашем грехе, по всему вы плачьте Лукрину,
Вы, о Наяды, и пусть слышит Фетида ваш вопль!
Байской похищен волной, погиб среди озера мальчик
Евтих, который твоим, Кастрик, наперсником был.
И, как Алексий, певцу нашему дорог он был.
Или в зеркальной воде тебя резвая Нимфа нагого
Видела и отдала Гила Алкиду назад?
Или же Гермафродит был женственной презрен богиней
Пусть и земля и вода ласковы будут к тебе!
Не удивляюсь тому, что пьет воду, Катулл, твоя Басса;
Тем же, что дочка ее воду пьет, я удивлен.
Шестьдесят, Марциан, и даже на две
Больше жатв, полагаю, видел Котта,
Но и дня одного он не припомнит,
Чтоб ему надоело страсти ложе,
Он на Симмаха, Дасия, Алконта.
А у нас, сосчитай-ка наши годы
И все те, что жестокой лихорадкой,
И недугом, и злою скорбью взяты,
Мы юнцы, а уж смотрим стариками.
Тот, кто Нестора век или Приама
Долголетним считает, Марциан мой,
В заблужденье находится глубоком:
Та, что под звук кастаньет бетийских ходила игриво
И под гадесский напев ловко умела плясать,
Так что и Пелий-старик взбодрился б и муж бы Гекубы
У погребальных костров Гектора горе забыл,
Продал рабу, а теперь выкупил он — госпожу.
Воровством всем и каждому известный,
Сад один обобрать задумал Килик.
Не найдя же, Фабулл, в саду обширном
Ничего, кроме идола Приапа,
Утащил самого Приапа Килик.
Я не ножом мужика неумелого вытесан грубым:
Славный стоит пред тобой домоправителя труд,
Ибо известнейший здесь Церейского поля хозяин —
Гилар на тучных холмах и перевалах живет.
И не сгорит в очаге вооруженье мое:
Прочный пошел на него кипарис, и оно вековечно
Будет стоять, а ваял точно сам Фидий его.
Ты же, сосед мой, смотри почитай святого Приапа
На среднем ложе кто лежит всегда первый,
Помадой трехволосый зализав череп,
И, рот разинув, ковыряет в нем спичкой, —
Обманщик, Эфулан: зубов во рту нету.
Если в подарок ты мне дрозда ль, пирога ли кусочек,
Бедрышко ль зайца пришлешь, или еще что-нибудь,
Понтия, ты говоришь, что лакомства мне посылаешь.
Лакомств таких не дарю, Понтия, да и не ем.
Тела священного страж и Марса в тоге хранитель,
Препоручался кому высшего лагерь вождя,
Здесь покоится Фукс. Мы уверенно скажем, Фортуна:
Этому камню теперь козни врагов не страшны.
И победителя тень рощей владеет теперь.
Раз ты бедней самого несчастного нищего Ира,
Раз ты моложе, чем был юноша Партенопей,
Раз ты бы мог одолеть и мощного Артемидора,
То почему ж тебя шесть каппадокийцев несут?
Чем если б голым гулять начал по форуму ты.
Так же смешон и Атлант верхом на карлике муле
Или же черный слон с черным на нем вожаком.
Чем же так ненавистны твои носилки, ты спросишь?
Славный пьяница Фрикс был крив, а зрячий
Глаз, мой Авл, у него всегда гноился.
Врач сказал ему Гер: «Смотри не пей ты!
Коль вино будешь пить, совсем ослепнешь».
И, двенадцать налить велев стаканов,
Их подряд осушал он. Что же вышло?
Фрикс вина напился, а глаз — отравы.
Счастлив, а сумрачен ты. Берегись! Не узнала б Фортуна:
Неблагодарным тебя, Луп, она может назвать.
Были отправлены в дар, как новинка редкая, Цезарь,
Гордою нильской землей зимние розы тебе.
Но посмеялся садам фаросским моряк из Мемфиса,
Только столицы твоей переступил он порог.
Так велика красота Пестума сельских цветов:
Всюду, на каждом шагу, куда бы он только ни глянул,
Алой дорога была от переплетшихся роз.
Ты, принужденный теперь преклониться пред римской зимою,
Моешься ты, Харидем, будто ты на людей негодуешь:
Чресла подмывши, ты всю занял купальню собой.
Я б не хотел, чтобы мыл ты себе и голову здесь же.
Все-таки моешь? Беда! Лучше уж чресла ты мой.
Глянул, Руф, на меня недавно некто,
Как учитель борцов иль как торговец,
И, тайком осмотрев и тронув пальцем,
«Ты ли, ты ль, Марциал, — сказал, — тот самый,
Кроме тех разве, кто с батавским ухом?»
Усмехнувшись слегка и поклонившись,
Я не стал отрицать, что я тот самый.
«Что же плащ у тебя так плох?» — спросил он.
Чтоб с поэтом так больше не случалось,
Присылай-ка мне, Руф, плащи получше.
Сколько судьбою отец обязан заботам Этруска,
Столько ж обязан тебе, Цезарь, и тот и другой.
Молнии ты ведь отвел десницы твоей от обоих;
О, коль Юпитера гнев мог бы столь милостив быть!
Если подобен тебе верховный был громовержец,
Молнии редко его грозно метала б рука.
Может Этруск подтвердить, что была твоя милость двойною:
Он и поехал к отцу, и возвратился с отцом.[178]
Хоть и здоров, а несут Филиппа, Авит, целых восемь.
Коль по тебе он здоров, ты помешался, Авит.
Вот без тебя и шестая моя, Руф Камоний, выходит
Книга, которой тебе не суждено увидать.
Каппадокия тебя нечестивая встретила мрачно,
Вместо тебя возвратив прах твой и кости отцу.
И раздается твой плач пусть по Эмилии всей.
Что за прекрасная жизнь, что за краткий век прекратился:
Он всего-навсего пять видел Алфея наград!
Руф, постоянно мои наизусть приводивший остроты
Вместе с рыданьем прими стихи огорченного друга
И воскуренным вдали их фимиамом считай.[179]
Сетии вина, снега госпожи и кубок за кубком,
Скоро ли вас буду пить без запрещенья врача?
Неблагодарен, и глуп, и дара такого не стоит
Тот, кто Мидаса богатств хочет наследником быть!
И напивается пусть недруг мой теплой водой.
Пусть и боги и ты по делам воздадут тебе, Цезарь!
Пусть и боги и ты мне по делам воздадут.
Утром сегодня тебя я случайно по имени назвал
И не сказал я тебе, Цецилиан, «господин».
Вольность такая во что обошлась мне, ты, может быть, спросишь?
Сотни квадрантов лишен этой оплошностью я.
Позднею ночью себе потребовал вазу ночную,
Щелкнув пальцем, подать пьяный совсем Панарет.
Дан ему был сполетский кувшин, тот, что сам осушил он,
Хоть не хватило его даже ему одному.
Винохранилища груз весь возвратив своего.
Ты удивлен, что кувшин вместил все то, что он выпил?
Не удивительно, Руф: чистое пил он вино.
Есть у Геллии лишь один любовник.
Хуже то, что она двоих супруга!
Властью верховной священный закон преследует блудных
Бабников. Нынче, Зоил, радуйся: ты ни при чем!
Коль змея отчеканена Мироном
У тебя, Анниан, на чаше, ты же
Ватиканское пьешь, — ты пьешь отраву.
Так от Таиды несет, как не пахнет валяльщика-скряги
Старый горшок, что сейчас был на дороге разбит,
Иль после случки недавней козел, или львиная глотка,
Или же кожа и шерсть драных за Тибром собак,
Или амфора, куда влили протухший рассол.
Чтоб эту вонь заглушить каким-нибудь запахом острым,
Всякий раз как она в баню, раздевшись, войдет,
Едкою мазью себя или уксусным мелом обмажет,
Но несмотря ни на что, на все тысячи разных уловок,
Все ж от Таиды всегда той же Таидой несет.[180]
Кальпетиану всегда подают золоченое блюдо,
Дома ль обедает он, в городе или в гостях.
Он и в гостинице так обедает, так и в деревне.
Нет, узнать, других у него? Нет. Да и то не свое.
КНИГА VII
Новый нагрудник прими — воинственной броню Минервы:
Даже Медузы самой страшен он гневным власам.
Без применения он мог бы панцирем, Цезарь, быть назван,
Но на священной груди станет эгидой теперь.
Недостижимый для стрел сарматских панцирь владыки,
Ты надежных щитов гетского Марса верней,
Ты, под ударом копья этолийского несокрушимый,
Весь из бесчисленных ты скользких кабаньих копыт.
Будет дано и душой нашего бога гореть.
Следуй ты с ним невредим и триумфов великих добейся,
Но не замедли вернуть пальмовой тоге вождя.
Понтилиан, почему тебе книжек своих не дарю я?
Чтоб своих собственных ты мне никогда не дарил.
Кастрик! Стал Оппиан смертельно бледен,
Потому что стихи писать он начал.
Если ты, Цезарь, к тоске снисходишь отцов и народа
И неподдельный восторг Лация ведом тебе,
Бога скорее верни: врагу завидуют в Риме,
Хоть и в лавровой кайме к нам донесенья идут.
Варвар и в страхе бежит, и наслажденьем объят.
Правда ль, обратно к нам от Гиперборейских пределов
По авзонийским путям Цезарь желает идти?
Верных свидетелей нет, но повсюду об этом толкуют:
Верю тебе! Ты, Молва, правду всегда говоришь.
Марсовых пик острия зеленью лавра цветут.
Снова — о, радость! — триумф возглашают великий по Риму,
Непобедимым тебя, Цезарь, твой город зовет.
Но, чтобы больше еще укрепить ликование наше,
Пусть хладный Север, пусть суровый брег Певки,
И топотом копыт вспененный ток Истра,
И трижды нами сбитый дерзкий рог Рейна
В коварных, непокорных областях держат
Забыть не можем мы тебя в мольбах наших:
Мы все с тобою взором и душой, Цезарь,
И так всецело занял ты умы граждан,
Что нету дела и толпе в Большом Цирке,
Весело, Музы, теперь, коль мне вы послушны, резвитесь:
К нам из Одрисской земли бог-победитель идет.
Первый ты, о декабрь, воплотил упованья народа,
И громогласно теперь можно воскликнуть: «Идет!»
Если сулимые им радости нам подарил.
В праздничном воин венке озорной перебранкой займется,
В свите когда он пойдет лавром увитых коней,
Да и тебе не грешно игривым остротам и песням,
Отроду все шестьдесят Касцеллию лет, и оратор
Он даровитый. Когда ж он говорить-то начнет?
Гнусен Эрот, омерзителен Лин. Что, Ол, тебе в этом,
Ежели кожи своей оба они не щадят?
Платит Матон за любовь по сто тысяч. Что, Ол, тебе в этом?
Ведь обеднеешь не ты, а разорится Матон.
Ежели до свету ты можешь спокойно храпеть?
Тысяч семьсот задолжал Луп Титу. Что, Ол, тебе в этом?
Не одолжил, не ссудил Лупу ведь ты ни гроша.
Лучше займись-ка ты тем, что подлинно, Ол, твое дело,
За обстановку свою ты не платишь. Вот, Ол, твое дело.
В долг не ссужают тебе даже полушки. Иль нет?
Шлюха супруга твоя. Вот подлинно, Ол, твое дело.
Надо приданое дать дочери взрослой. Иль нет?
Но до тебя самого, право, нет дела мне, Ол!
Исправлять ты меня собственноручно
Заставляешь, Пудент, мои книжонки.
Чересчур ты мои безделки ценишь,
Коль автографы их иметь желаешь!
Пусть благосклонно, Фавстин, мои шутки владыка читает,
И да внимает он мне так же, как внемлет всегда;
Ведь не порочит мой стих и по праву мне ненавистных,
И от чужого стыда славы не надобно мне.
Стрелы, какие Ликамб кровью своей обагрил,
Иль изрыгают на всех под именем нашим отраву
Те, кто не смеют на свет Фебовых выйти лучей?
Шутки невинны мои, ты знаешь; клянуся я мощным
Слухом твоим я клянусь, читатель, которого богом
Я почитаю своим: злобной ты зависти чужд.[182]
Смуглая раз услыхав Ликорида, что Тибура солнце
Вновь придает белизну старым слоновым клыкам,
На Геркулеса холмы отправилась. Воздух всесилен
Тибура высей! Она черной вернулась домой.
С девочкой нашей беда несказанная, Авл, приключилась:
Всех своих игр и забав сразу лишилась она!
Но не таких, о каких, любимая нежным Катуллом
Лесбия плакала, ласк птички своей лишена,
Чья в Елисейских полях тенью голубка летит.
Ни увлечений таких, ни безделок мой светик не знает,
Сердца моей госпожи горем таким не разбить:
Отроду лет двадцати она мальчика вдруг потеряла,
Что тут за мальчик, спешит от прозрачной струи Иантиды
И от Наяды бежит прочь? Неужель это Гил?
Благо, что в этом лесу герой почитаем Тиринфский,
И похотливые он воды вблизи стережет.
Нимфы не тронут тебя. Бойся хозяина ты.
Нет ни гроша у меня за душой, и твои лишь подарки
Мне остается продать, Регул. Не купишь ли ты?
О читальня в изящном сельском доме,
Из которой нам Рим соседний виден,
Если между стихов почтенных место
Резвым, Талия, шуткам ты нашла бы,
Эти семь подносимых мною книжек,
Что сам автор своей рукой исправил:
От помарок таких они ценнее.
Обновленная малым этим даром,
Сохраняя залог любви сердечной,
Моего ты читальня Марциала.
Если лицо у тебя опорочить и женщине трудно,
Если изъянов нигде нету на теле твоем, —
Что вожделеют к тебе и вновь возвращаются редко,
Удивлена ты? Порок, Галла, немалый в тебе.
Твой не молчит передок, ну а сама ты молчишь.
Боги! О если бы ты говорила, а он бы умолкнул:
Не выношу стрекотни я передка твоего.
Лучше уж ветры пускай! Утверждает Симмах, что это
Цоканье ж кто стерпеть передка одурелого может?
Никнет при звуке его ум и головка у всех.
Что-нибудь ты говори, заглуши передок свой крикливый,
Иль, коль совсем ты нема, им говорить научись.
Жалкий обломок, что ты деревяшкой ненужной считаешь,
Некогда первой ладьей вод неизведанных был.
Ни Кианей не могли его сокрушить столкновенья,
Ни ужасающий гнев яростных Скифских пучин.
Малая эта доска нового судна святей.
Таких обжор презренных нет, каков Сантра:
Лишь только прибежит он на обед званый,
Какой давным-давно он день и ночь ловит,
По три-четыре раза чрева он вепря,
Божбы ему не стыдно для дрозда ложной
И кражи устриц с бахромой совсем бледной.
Куском лепешки мажет он платок грязный,
Куда он и горшечных насует гроздьев,
С дрянною кожей от объеденной матки,
И прелых винных ягод, и грибов дряблых.
Накравши столько, что платок вот-вот лопнет,
Костей огрызки и остатки он горлиц,
Зазорным не считая запустить руку
В объедки, от которых даже псам тошно.
Но мало глотке алчной лишь одной снеди:
В бутыль-подружку он вино с водой цедит.
К себе в каморку под замок скорей прячет
Обжора-Сантра, чтобы все продать завтра.
Славный сегодняшний день, свидетель рожденья Лукана:
Дал он народу его, дал его, Полла, тебе.
О ненавистный Нерон! Что смерти этой ужасней!
Если б хоть этого зла ты не посмел совершить!
Памятный день наступил рожденья певца Аполлона:
Благостно, хор Аонид, жертвы ты наши прими.
Бетис, давший земле тебя, о Лукан, свои воды
Ныне достоин смешать с током Кастальской струи.
Феб, появись таким же, каким к воспевшему войны
Ты пришел, чтобы плектр лиры латинской вручить.
В день сей о чем я молю? Постоянно, о Полла, супруга
Ты почитай, и пусть он чувствует этот почет.[183]
Всячески ссорить меня пытаясь с моим Ювеналом,
Сплетен каких только ты, злостный язык, не плетешь!
Из-за вранья твоего и Орест невзлюбил бы Пилада,
И Пирифою бы мог стать ненавистен Тезей;
И во врагов обратить мог бы и Леды сынов.
Вот какой кары тебе за бесстыдство твое я желаю:
Чтобы погрязнуть тебе в мерзости гнусной твоей!
Хоть ты и пишешь одни только сладкие все эпиграммы,
Чистя их так, что они кожи беленой белей,
И ни крупинки в них нет соленой, ни капельки горькой
Желчи, ты хочешь, глупец, чтобы читали их все ж!
Что нам в улыбке, коль с ней ямочки нет на щеке?
Яблок медовых и смокв безвкусных давай-ка ты детям,
Мне же по вкусу лишь та фига, которая жжет.
Аполлинария приветствуй ты, скадзон,
И, если только он не занят (будь скромен),
Отдай стихи, каких ты служишь сам частью:
Пусть тонкий слух его услышит их первый.
О благосклонности проси его прежней.
Ты знаешь, как привержен он к моим шуткам:
К тебе не большей я и сам горю страстью.
Коль ты придирок злостных избежать хочешь,
Тусского желудя вепрь-истребитель, от множества корма
Тучный и грозный, как сам славный Этолии зверь,
Нашего Декстра копьем блестящим насмерть пронзенный,
Возле моих очагов тушей завидной лежит.
В праздничной кухне пускай с гор запылают дрова.
Но… надо повару дать несметное множество перца
И драгоценный рассол рыбный с фалерном смешать!
Ты к господину вернись: очаг мой тебя не осилит,
Пусть твоя роща растет во владеньях Тибуртской Дианы
И подымается вновь часто срубаемый лес.
Пусть и Паллада твоя не уступит тартесскому жому,
Фуск, и течет через край доброе сусло в чаны.
И да висит на дверях пальмовых много ветвей.
Ты же, пока в декабре наслаждаешься кратким досугом,
Шутки мои прочитав, правильно их оцени.
«Правду ты хочешь узнать? Это трудно!» Но то, что желаешь,
Тестил, для Виктора ты Вокония сладкая мука,
Мальчик, чьей славе нигде в мире соперников нет;
Пусть и остриженный, ты останешься мил и прекрасен,
Девы пускай ни одной твой не полюбит певец!
Если пришел я читать Виктору мелочь свою.
И Меценат, хоть и был воспеваем Мароном Алексий,
Все ж с Меленидою был, Марса смуглянкой, знаком.
Целия, ты и к парфянам мила, и к германцам, и к дакам,
И киликиец тебе с каппадокийцем не плох,
Да и мемфисский плывет с побережья Фароса любовник,
С Красного моря спешит черный индиец прийти,
И на сарматских конях едут аланы к тебе.
Как же понять, если ты настоящая римлянка родом,
Что никакие тебе римские ласки не всласть?
Птиц горластого птичника и яйца,
Фиг, от легкого жара пожелтелых,
И козленочка, блеющего жалко,
И маслин, уже тронутых морозом,
Из своей разве я послал деревни?
Ошибаешься ты изрядно, Регул!
Только я и расту в мой усадьбе.
Все, что староста умбрский, или мызник,
Иль что шлют тебе тускулы и туски, —
Для меня это все родит Субура.
Красноречивой семьи имена воскрешающий, Аттик,
И не дающий у нас славному дому молчать,
Преданной ты окружен Минервы Кекроповой свитой,
Друг тебе тихий покой, друг тебе каждый мудрец.
И состоянье у них терщик поганый крадет;
Ты ж ни в ручной, ни в пузырный, ни в сельский мяч не играешь,
В термы придя, и тупым палку не рубишь клинком.
Ты не вступаешь в борьбу, натершись липкою мазью,
Бег ты один признаешь у источника светлого Девы
Иль где любовью горит страстной к сидонянке Бык.
Бег — это лучше всего, а на всяких свободных площадках
Всякого рода игрой тешится только лентяй.
Черной грязи грязней всегда твоя тога, но обувь,
Цинна, белей у тебя, чем свежевыпавший снег.
Что же ты ноги, глупец, закрываешь, спуская одежду?
Тогу свою подбери, Цинна: испортишь башмак!
Ты желаешь узнать, Север, возможно ль,
Чтоб Харин, негодяй из негодяев,
Хорошо поступил хотя б однажды?
Очень просто: ну что Нерона хуже,
Но смотри-ка: сейчас же злопыхатель
Кисло к нам обращается с вопросом:
«Бога нашего зданий и владыки
Ты считаешь их лучше?» Нет, Нерона
Чресла закрывши свои мешочком кожаным черным,
Раб при тебе, когда ты нежишься в теплой воде.
Но у раба моего с оголенной, Лекания, кожей
(Я о себе уж молчу) груз иудейский висит,
Или мужчина из всех подлинный только твой раб?
Разве, матрона, идешь ты в особую женскую мыльню
И потаенно в своей моешься, шлюха, воде?
После того как дожди и хляби небес отказалась
Дача моя выносить, зимней водой залита,
Множество мне от тебя в подарок пришло черепицы,
Чтобы могла она слить ливень, нахлынувший вдруг.
Стелла, одел ты мой дом, но не владельца его!
Знаешь ли, Кастрик, скажи, ты квестора знак смертоносный?
Стоит запомнить тебе новую эту фиту.
Он объявил, что когда он сморкнется простуженным носом,
Это есть знак, что должна следовать смертная казнь.
В пору когда завывал страшный декабрь во всю мочь;
Сдерживать руки его приходилось коллегам: что делать,
Кастрик? Несчастному нос высморкать было нельзя.[185]
Так непомерно велик, Полифем, ты у друга Севера,
Что удивляться тебе мог бы и самый киклоп.
Но ведь и Скилла тебя не меньше. И если поженим
Этих двух чудищ, страшны будут друг другу они.
Обиванье порогов рано утром,
И надменность вельмож, и поздравленья
Перестав выносить, придумал Целий
Притвориться, что болен он подагрой.
Мазь к здоровым ступням и еле ноги
Волоча, их укутав, ныне Целий
(Что за сила в уходе за недугом!)
Непритворною болен уж подагрой.
Старец покоится здесь, известный в палатах владыки,
Тот, что достойно сносил милости бога и гнев.
Соединен он сынов благочестием с тенью супруги,
И в Елисейской они роще витают вдвоем.
Он — восемнадцать почти Олимпиад пережил.
Но преждевременной смерть сочтет несомненно и эту
Всякий, кто слезы твои горькие видел, Этруск.
Космополитом себя ты, Семпроний Тукка, считаешь:
В космосе, Тукка, добра столько же, сколько и зла.
Коль состязаться с тобой кто-нибудь пожелает в подарках,
Пусть-ка осмелится он, Кастрик, на то же в стихах.
Слаб я и в том и в другом и сдаться готов добровольно:
Мне безмятежный покой с ленью глубокою мил.
И Алкиною, поверь, тоже дарили плоды.
Первым делом «я дам» говоришь ты мне, Цинна, на просьбу,
Ну а потом ты даешь сразу же, Цинна, отказ.
Я и дающих люблю, и не против отказа я, Цинна,
Но иль давай, или дай сразу же, Цинна, отказ.
Здесь пред тобою стоит, Овидий, твой Максим Цесоний,
Облик которого воск точно живого хранит.
Изгнан Нероном он был, но ты, проклявши Нерона,
Не осужденный пошел смело изгнаннику вслед.
Хоть в свое время за ним — консулом — ты не пошел.
Если в моих стихах суждено именам сохраниться,
Если даровано мне собственный век пережить,
Пусть поколенье мое и грядущее знает, что был ты
Друг речистого Се́неки великий,
Что Серена и ближе и дороже,
Этот Максим, кого он постоянно
В письмах буквой приветствует счастливой,
Ты, Овидий, — чье имя все пусть славят, —
Гнев владыки безумного презревши.
Пусть Пиладом своим кичится древность,
За изгнанником матери пошедшим,
Кто пошел за изгнанником Нерона?[187]
Стихотворением свой желая украсить подарок
И рассказать про него лучше Гомера стремясь,
Приск, и меня и себя давным-давно ты изводишь
Тем, что Муза твоя все, на беду мне, молчит.
Ты, беднякам, посылай прозу простую — дары.
Ты из ученых мужей славнейший, Лициний наш Сура,
Чей воскрешает язык древних ораторов мощь,
Снова ты нам возвращен (о, Судеб великая милость!),
Хоть и готов был вкусить Леты недавно воды.
И со слезами давно мертвым считали тебя.
Негодованья не снес Аверна немого властитель
И унесенную им прялку он Судьбам вернул.
Знаешь теперь ты печаль, какую ложною смертью
Полную жизнью живи! Лови мимолетные блага
И ни единого дня, снова ожив, не теряй.
Хоть столов-то у Ания три сотни,
Но еду у него разносят слуги:
Блюда бегом бегут, летят подносы.
Пусть и модно такое угощенье,
Из подгородного мы посылаем подарочки сада:
Яйца — для глотки твоей, фрукты — для нёба, Север.
Ключ госпожи, ты царишь над землей, Иантиде любезной:
Славой и радостью ты дому роскошному стал,
Как окружили твои берега белоснежные слуги
И Ганимедов в твоей хор отразился воде.
В гроте, соседнем с тобой, что сторожит этот бог?
Иль наблюдает за тем, чтобы Нимфы опять не влюбились
И не похитили вдруг множество Гилов себе?
Если досадно тебе покупать наши, Урбик, безделки,
Но тем не менее знать хочешь проказы в стихах,
К Авкту Помпею пойди (да ты, верно, и сам его знаешь),
Он у порога всегда Мстителя Марса сидит.
И не читатель он мой, Урбик, но книга сама:
Знает стихи он мои наизусть, ему книжек не надо,
И не пропустит из них даже и буквы одной.
Словом, он мог бы прослыть, захоти он, как их сочинитель,
Можешь в десятом часу (не свободен он раньше) явиться,
Чтобы за скромным столом с ним отобедать вдвоем.
Он почитает, ты пей и, хочешь не хочешь, все время,
Даже когда «перестань» скажешь, он будет читать.
Очень приятно, что ты читаешь Целеру наши
Книжки, мой Авкт, коль ему тоже по вкусу они.
И кельтиберами он и нашим племенем правил,
И благородней его не было в нашей земле.
Благоговея пред ним, я смущаюсь: для нас он не только
Слушатель, но и судью вижу я строгого в нем.
Ты отослал ко мне, Умбр, целиком все те подношенья,
Что набрались у тебя за пять Сатурновых дней:
Дюжина триптихов здесь и целых семь зубочисток,
Губка сопутствует им, плошка, столовый платок,
И лалетанский еще в черной бутыли отвар.
Мелкие смоквы пришли с черносливом морщинистым вместе
И полновесный горшок фиг из ливийской земли.
Все это, думаю я, и тридцать сестерциев вряд ли
Право же, легче бы смог без всяких ко мне затруднений
Мальчик один принести фунтиков пять серебра!
Вечно мне вздорные сны про меня поутру ты болтаешь,
Ими смущая меня и беспокоя мой ум.
Прежнего нет уж вина, да и новое все до подонков
Отдано ворожее, чтоб твои сны не сбылись;
И поредели стада: столько убито овец;
Птицы домашней, яиц, поросят — ничего не осталось…
Или не спи, или грезь, Насидиан, про себя.
Если, Хрест, никого не отдаряешь,
Не дари ты меня, не отдаряй ты:
Щедр, по-моему, ты и так довольно.
Но коль Титию с Лупом отдаешь ты
Ты польстишь, но не мне, — я чист и беден, —
А пришельцу с солимского пожара,
Что обязан платить налог особый.[188]
Звезды и небо умом благочестным постиг ты, Рабирий,
Дивным искусством творя нам Паррасийский дворец.
Если же Писа почтит Юпитера Фидия храмом,
Наш Громовержец тебя должен ей в зодчие дать.
В Кастора был обращен Габинией Поллукс-Ахилла:
Был он кулачным бойцом, всадником будет теперь.
Шесть или семь ты брала себе, Галла, мужей из миньонов:
Волосы их с бородой чесанной милы тебе.
Но, разуверившись в них и увидев, что руки не могут
Их возбудить, и они дряблы, как мокрый ремень,
А влюблена ты всегда в точно таких же опять.
Тех поищи, что болтать о Куриях, Фабиях будут:
Грубых, косматых, таких, кто одичал, как мужик.
Ты их найдешь; но и в этой толпе обнаружишь миньонов!
Цецилиан наш, мой Тит, за стол не возляжет без вепря.
Милого гостя себе Цецилиан наш завел!
О, Тарпейских палат владыка чтимый,
Громовержец, у нас вождя хранящий,
Если все пристают к тебе с мольбами,
Умоляя дать то, что в божьей власти,
Коль моей обо мне не слышишь просьбы:
У тебя ведь за Цезаря прошу я,
За себя же у Цезаря прошу я.
Всю столицу себе захватил было лавочник наглый,
Так что нельзя и пройти было нам к нашим домам.
Ты же, Германик, велел расширить все переулки:
Вместо тропинок теперь всюду дороги ведут.
И не приходится лезть претору в самую грязь.
Стиснутый всюду толпой не бреет цирюльник вслепую,
Не занимает теперь улицы грязный кабак.
Повар, мясник, брадобрей, трактирщик сидят по порогам:
Дверь отворивши, Амилл, ты сжимаешь в объятьях подростков,
Страстно стремясь к тому, чтобы накрыли тебя,
Чтобы отпущенник, раб отцовский, клиент говорливый
Не осрамили тебя сплетней похуже того.
Делает то, что тайком делать удобно ему.
Вечного Силия ты бессмертных читатель творений,
Где он достойно воспел подвиги римских мужей,
Только приют Пиэрид, по-твоему, был для поэта
Милым и Вакхов венок на аонийских власах?
Лишь одолевши труды, в коих велик Цицерон.
Он восхищает досель Сто мужей при копье непреклонном,
И поминают добром много клиентов его.
После правленья его при двенадцати ликторах в славный
Годы отставки своей посвятил он Фебу и Музам,
А постоянным ему форумом стал Геликон.[189]
Ты, кто цирюльником был знаменитейшим в целой столице
И госпожою своей всадником сделан потом,
Скрылся теперь в города сицилийские, в области Этны,
Циннам, от строгих бежав постановлений суда.
В праздности жалкой теперь что будешь делать, беглец?
Ты не грамматик, не ритор; учителем стать не способен,
Так же как стоиком ты или же киником быть,
Или в театрах кричать сицилийских и хлопать за деньги.
Холод двадцатой зимы тебя мучит за тяжбой одною,
Гаргилиан, и на трех форумах судишься ты.
Жалкий безумец! К чему тебе двадцать лет заниматься
Тяжбой, которую ты сразу бы мог проиграть.
Фабий имущество все целиком отказал Лабиену,
А Лабиен говорит: «Большего я заслужил».
Филенида-трибада трет мальчишек
И мужчин превосходит сластолюбьем,
В день одиннадцать девушек меняя.
Подоткнувши подол, в гарпаст играет,
Мужеложникам, крутит без усилья;
И в палестре измазанную грязью
Бьет учитель ее, натертый маслом.
А к столу не идет она обедать,
Полагая, что ей их выпить снова
Можно, съевши колифиев шестнадцать.
А потом, предаваясь вновь распутству,
Не сосет (не мужское это дело) —
Боги! Разум верните Филениде,
Для которой лизать — мужское дело.
Наши, пожалуй, стишки, Инстанций Руф, подожди ты
Тестю хвалить: может быть, любит серьезное он.
Если ж снисходит и он до книжек стихов шаловливых,
Даже Фабрицию я с Курием сам их прочту.
Вот Теофила, твоя нареченная, Каний, супруга;
Гласом Кекроповых уст ум у нее напоен.
Старца великого сад ею в Аттике мог бы гордиться
И пожелала б своей стоиков школа назвать.
Так не по-женски она, так необычно умна.
Пусть Пантенида твоя перед ней не заносится слишком,
Хоть и знакома сама хору она Пиэрид.
Стихотворенья ее, Сафо любострастная хвалит:
Ты, в трибадах трибада, Филенида,
Верно, ту, с кем живешь, зовешь женою.
Шишки растут на жене, и супруг-то сам тоже весь в шишках,
В шишках и дочка, и зять, шишки на внуке твоем,
Ключник, приказчик, копач загрубелый, а также и пахарь —
Нет никого, чтоб у них гнусный не вырос желвак.
То почему же тогда шишки в саду не растут?
Пусть декабрь к тебе, Павел, будет милым
И не триптихи вздорные, платочки,
Иль полфунтики ладана пустые
Даст, а блюда старинные и кубки
Или то, что тебе еще приятней;
Новий с Публием пусть тебе сдадутся,
Между шашек стесненные стеклянных;
Пусть судья у атлетов умащенных
Даст и бросит хвалить левшу Полиба,
Чтобы, — если б со злости приписали
Мне стихи, что сочатся ядом черным, —
Ты в защиту мою возвысил голос
«Не писал Марциал мой этой дряни!»
И на Эсквилиях дом у тебя, и на холме Дианы,
И у Патрициев твой тоже возвысился дом;
Здесь ты Кибелы-вдовы, там видишь святилище Весты,
Новый Юпитера храм виден и древний тебе.
Тот, кто повсюду живет, Максим, нигде не живет.
Вестник речистый богов, Киллены гордость и неба,
Ты, у кого золотой жезл обвивает змея!
Пусть удаются тебе проказы любовные вечно,
Будешь ли в Пафию ты иль в Ганимеда влюблен.
Старому деду легка ноша да будет его.
Пусть этот памятный день, в какой сочеталась Норбана
С Карпом, проводят они радостно всю свою жизнь.
Мудрости он воздает дары, благочестный служитель,
Хочешь ты даром любви, уродиной будучи старой.
Право, потеха: давать хочешь, не дав ничего.
То, что ты нарасхват у нашей знати
По пирушкам, по портикам, в театрах,
Что тебя, повстречав, зовут сейчас же
На носилки к себе, зовут и в баню,
Не любим, Филомуз, ты, а забавен.
Требуешь, Тукка, чтоб я подарил тебе свои книжки.
Не подарю: продавать хочешь ты их, — не читать.
Хвост саксетанской тебе на стол подается макрели,
Если же вволю ты ешь, ставятся в масле бобы.
Вымя, барвен, кабана, шампиньоны, зайцев и устриц
Даришь ты, Папил. Лишен вкуса и разума ты.[192]
Угощали нас «консульским» недавно!
«Что же вино было старым, благородным?»
Консул Приск разливал! Но консул этот
Был тем самым, Север, кто угощал нас.[193]
Так как теперь уже Рим замирил одрисских Медведиц
И не разносятся там звуки свирепой трубы,
Книжечку эту, Фавстин, ты сможешь послать Марцеллину:
Есть у него для моих книжек и шуток досуг.
Мальчику ты поручи эти стихи отнести;
Но не такому, что пил молоко от гетской коровы
И по замерзшей земле обруч сарматский катал.
Из Митилены он быть румяным юношей должен
Ты же получишь взамен раба с покоренного Истра,
Что тибуртинских овец может пасти у тебя.[194]
«Целых тридцать плохих эпиграмм в твоей книге!» Ну что же?
Если хороших в ней, Лавс, столько ж, она хороша.
У Менофила такой с застежкою запон, что мог бы
Комедиантов он всю труппу свободно закрыть.
Думал я, Флакк, что его (ведь часто мы моемся вместе)
Он надевает затем, чтобы свой голос сберечь.
Запон его соскользнул. Бедный! Обрезан он был.
Ловкий пока Евтрапел подбородок бреет Луперку
И подчищает лицо, снова растет борода.
Будут пока мой портрет для Цецилия делать Секунда
И под умелой рукой станет картина дышать,
В гетскую Певку ступай и к Истру смирённому, книжка,
Где обитает Секунд средь покоренных племен.
Подлинней будет лицо в стихотвореньях моих.
Несокрушимо судьбой никакой, никакими годами,
Жить оно будет, когда труд Апеллесов умрет.
Четверостишия ты сочиняешь, порой не без соли,
Мило, скажу я, Сабелл, пишешь двустишия ты.
Это похвально, но я не в восторге. Писать эпиграммы
Мило не трудно, но вот книгу писать не легко.
В день рожденья всегда меня обедать
Звал ты, Секст, когда не были мы дружны.
Что ж случилось, скажи, что вдруг случилось?
После столь долголетней нашей дружбы
Но я знаю, в чем дело: не прислал я
Серебра из Испании ни фунта,
Ни плащей тебе новых с гладкой тогой.
Угощенье корыстное противно!
Скажешь ты: «Виноват посыльный!» Лжешь ты!
Если приятель мой Флакк ушастою векшей утешен,
Ежели Канию мил мрачный его эфиоп,
Коль без ума от любви к собачонке крошечной Публий,
Ежели в схожую с ним Кроний мартышку влюблен,
Если сороки привет, Лавс, забавляет тебя,
Если Главкилла змею холодную носит на шее,
Коль Телесиною холм над соловьем возведен,
Так почему ж не любить мне Лабика с лицом Купидона,
Мне говорят, если верить молве, что в прекрасной Виенне
Всем эпиграммы мои очень по вкусу пришлись:
Все там читают меня — старики, молодежь и подростки,
И молодая жена с мужем суровым вдвоем.
Те, что, на Ниле живя, пьют из истоков его;
Иль если б Таг мой меня испанским златом осыпал,
Если бы Гибла, Гиметт пчел насыщали моих.
Значит, мы вовсе не вздор и совсем не обмануты ложью
О счастливая роза, пусть тобою
Увенчает власы Аполлинарий.
Их увей и седыми, — но не скоро! —
И любезною будь всегда Венере.
Всюду болтает Матон, что стихи в моей книжке неровны.
Коль это правда, то их валит, конечно, Матон.
Ровные книги стихов всегда у Кальвина и Умбра:
Ежели ровны стихи, Кретик, то плохи они.
Вот сатурнальских тебе, Ювенал мой речистый, орехов
Я посылаю теперь с маленькой дачи моей.
Все остальные плоды раздарил шаловливым девчонкам
Щедрый похабник у нас, бог — охранитель садов.
«Если нужда тебе в чем, ты знаешь, я дам и без просьбы», —
Дважды и трижды на дню, Баккара, ты говоришь.
Напоминает Секунд угрюмый мне грубо о долге:
Слышишь, но в этом тебе, Баккара, нету нужды.
Слышишь, но в этом тебе, Баккара, нету нужды.
Жалуюсь я, что мой плащ не держит тепла и протерся:
Слышишь, но в этом тебе, Баккара, нету нужды.
Лучше бы ты онемел от внезапного с неба удара
Нарния, серной рекой в излучине сжатая тесно
И в окруженье двойных малодоступная гор,
Что тебе радости в том, что так часто у нас похищаешь
Квинта и долгие дни держишь его у себя?
Прелесть которого вся только в соседе его?
Ну пожалей же меня, не удерживай, Нарния, Квинта
И наслаждайся своим вечно за это мостом.[195]
Благоуханная мазь в ониксе малом хранилась.
Папил понюхал, и вот это уж рыбный рассол.
Цепенеет декабрь от зимней стужи,
Ты же, Лин, с ледяным своим лобзаньем
Смеешь к каждому встречному соваться
И весь Рим целиком расцеловал бы!
Если б высечен был иль отколочен?
Ни жена пусть в такой мороз, ни дочка
Не целуют нас нежными губами!
Ты-то разве изящней их и тоньше,
Точно пес, с бородой такой же жесткой,
Что загнутыми ножницами щиплет
Киликийский стригач козлам кинифским.
Лучше сотню похабников мне встретить,
Если ум у тебя и стыд остались,
Эти зимние, Лин, ты поцелуи
Отложи, умоляю, до апреля.[196]
Басса печального сын, здесь покоюсь я, Урбик-младенец.
Римом великим рожден был я и назван им был.
Шесть только месяцев мне до полных трех лет оставалось,
Как прервалась моя жизнь волею мрачных богинь.
Слезы пролей на холме, где ты прочел про меня.
Пусть же на Лету уйдет позднее даже, чем Нестор,
Тот, кому пережить ты пожелаешь себя.
Если знаешь ты Цесия Сабина,
Книжка, Умбрии горной честь и славу
(Авлу он моему земляк Пуденту),
Отправляйся к нему, будь он и занят:
Для стихов моих он найдет минутку:
Так он любит меня и все читает
Вслед за славными са́турами Турна.
О, какая тебе готова слава!
Огласятся тобой пиры и форум,
Храмы, портики, лавки, перекрестки:
Все прочтут тебя, лишь один получит.
Все покупая себе, все, Кастор, скоро продашь ты.
Да безмятежным всегда ты видишь, Криспин, громовержца
И да возлюбит тебя Рим, как твой отчий Мемфис!
Коль в Паррасийском дворце стихи мои будут читаться, —
Ибо привычно для них к Цезарю в уши входить, —
«Он для эпохи твоей, Цезарь, скажи, не пустяк:
Мало уступит он в чем Катуллу ученому с Марсом».
Этого хватит, а все прочее богу предай.
КНИГА VIII
Хотя и все мои книги, владыка, которым ты дал славу, то есть жизнь, возносят тебе моления и потому, полагаю, их и читают, эта, однако, означенная в моих произведениях восьмой, еще чаще пользуется случаем выказать тебе мое благоговение. Поэтому в ней мне можно было меньше изощрять свое остроумие, место которого заступило содержание книги; но все-таки мы попытались разнообразить его то там, то тут некоторою примесью шуток, дабы не во всех стихах заключались хвалы твоей божественной скромности, которые скорее могут надоесть тебе, чем нас пресытить. И хотя эпиграммы даже самыми строгими и высокопоставленными людьми пишутся так, что они явно стремятся подражать свободе выражений в мимах, я тем не менее не допускал привычных этим произведениям словесных вольностей. Так как моя книга в ее большей и лучшей части связана с величием твоего священного имени, то она должна помнить, что приближаться ко храму следует не иначе как пройдя обряд очищения. Дабы будущие читатели знали, что я буду это соблюдать, я решил на самом пороге этой книги сделать такое предуведомление в краткой эпиграмме.
В лавром увенчанный дом владыки входящая книга,
Будь благочестна и свой вольный язык обуздай.
Голая ты, Венера, уйди: не твоя это книжка;
Ты же, Паллада, ко мне, Цезаря дева, явись.
Фастов наших отец и предок, Янус,
Покорителя Истра лишь увидел,
Счел, что мало ему его двух ликов,
И очей захотел иметь он много.
Господину земли и богу мира
Четверной посулил он век пилосский.
Дай и свой ему век, родитель Янус![197]
«Книжек довольно пяти, а шесть или семь — это слишком
Много; и все же тебе хочется, Муза, шалить?
Надо и совесть иметь: ничем одарить меня больше
Слава не может: везде книгу читают мою.
И обратится когда мрамор Лицина во прах,
Буду я все на устах, и много с собой иноземцев
В отчей пределы страны наши стихи унесет».
Так говорил я, но тут был прерван девятой сестрою, —
«Неблагодарный! И ты забросишь веселые шутки?
Чем же ты лучше, скажи, праздный заполнишь досуг?
Или сандалий сменить на котурн трагический хочешь,
Или войну воспевать тяжкую в строгих стихах,
К негодованью девиц и благонравных юнцов?
Пусть это будет писать, кто суров чересчур и степенен
И освещает кого лампа средь ночи глухой.
Ты же игривый свой стих пропитывай римскою солью,
Кажется пусть, будто ты на тоненькой дудочке свищешь,
Коль заглушает твоя дудочка множество труб».[198]
С мира всего к алтарям народ притекает латинским,
Чтоб за вождя своего вместе молиться у них.
Да и не люди одни на празднестве этом, Германик:
Думаю, и божества жертвы приносят теперь.
Перстни, Макр, раздавая всем девчонкам,
Перстней, Макр, ты наверное лишишься.[199]
Нет ничего старины несносней у дряхлого Евкта:
Из сагунтийской милей глины посудина мне.
Только затянет болтун серебра своего родословье
Вздорное — киснуть вино от пустословья начнет.
Чтоб получить ее, Феб лирою стены возвел.
Этой братиной Рет свирепый с лапифами дрался;
Вмятину видишь на ней? Это сражения след.
Этот двудонный слывет за кубок Нестора-старца;
В этой вот чаре велел растворять пощедрей и покрепче
Отпрыск Эака друзьям чистого влагу вина.
Эту Дидона дала красавица чашу, пригубив,
Битию выпить, когда задан фригийцу был пир».
В кубках Приама ему Астианакта дадут.[200]
Вот так ведение дел! Вот поток красноречия, Цинна:
За десять, Цинна, часов произнести девять слов!
Но попросил ты себе громогласно четыре клепсидры
Только что. Долго же ты, Цинна, способен молчать!
Пусть и начало даешь ты, Янус, годам мимолетным
И возрождаешь века долгие ликом своим;
Первому молятся пусть все тебе, фимиам воскуряя,
Консулы в пурпуре пусть, власти пускай тебя чтут, —
В месяц твой, Янус: узреть бога прибытие к нам.[201]
Долга три четверти, Квинт, гнойноглазый тебе собирался
Гил уплатить; окривев, он половину дает.
Деньги скорее бери; мимолетна ведь выгода эта:
Если ослепнет твой Гил, он не отдаст ничего.
Плащей на десять тысяч куплено Бассом
Окраски тирской, лучшей. Хороша сделка!
«Что ж, по дешевке?» Нет, не платит он вовсе.
Весть о прибытье твоем в твой город дошла уж до Рейна;
Слышит и он ведь, как твой громко ликует народ:
И средь сарматских племен, и на Истре, и в области гетов
Всех устрашил самый крик радости новой у нас.
Что и забыли совсем о состязанье коней.
Рим никого из вождей до тебя не любил так, о Цезарь.
Да и не мог бы сильней, хоть желал бы, любить.
Спросите вы, почему мне не надо богатой супруги?
Да не хочу я совсем замуж идти за жену.
Надобно, Приск, чтоб жена была в подчиненье у мужа,
Иначе равенства, верь, между супругами нет.
Слыл дурачком он. Вот я и купил его за двадцать тысяч.
Деньги мои мне верни, Гаргилиан: он умен.
Чтоб киликийский твой сад не увял и зимы не боялся,
Чтобы трескучий мороз нежных ветвей не побил,
Зимнему Ноту стекло препятствует, внутрь пропуская
Чистые солнца лучи и ослепительный свет.
Где оставаться и сам не захотел бы Борей.
Так-то, жестокий, ты жить заставляешь старинного друга?
Мне б у деревьев твоих гостем уютнее быть.
В дни, когда список побед в Паннонии снова умножен
И алтари все возврат славят Юпитера к нам,
Ладан приносит народ, и сенат, и признательный всадник,
В третий раз раздают трибам латинским дары:
И не уступит твой лавр мирный былым торжествам,
Ибо в священной любви своего ты народа уверен.
Знанье своих людей — высшая доблесть вождя.[202]
Ты, Кипер, хлебопеком долго бывши,
Стряпчим стал для дохода в двести тысяч.
Но ты тратишь и снова занимаешь.
Хлебопеком, как был, и мукомолом
Секст, твое дело я вел за две тысячи по уговору,
Что ж посылаешь ты мне тысячу только одну?
«Ты ничего не сказал, — говоришь, — и проиграно дело».
Больше еще ты в долгу, Секст, раз пришлось мне краснеть.
Если б, Керриний, свои обнародовал ты эпиграммы,
Стали б тебя, как меня иль даже больше, читать.
Но таково у тебя уваженье к старинному другу,
Что моя честь для тебя чести дороже твоей.
Хоть на Пиндаровой он лире его б одолел;
Варию он уступил котурна римского славу,
Хоть и способней его к речи трагической был.
Часто друзья нам дарят богатство, золото, земли,
Не прибедняйся, Цинна, ты и так беден.
Хоть и по двести стихов ты каждый день сочиняешь,
Вар, не читаешь их вслух: ты и глупец и мудрец.
День, Светоносец, верни! Не задерживай наши восторги:
Цезарь сегодня придет! День, светоносец, верни!
Рим умоляет. Иль ты на ленивой повозке Боота
Тихого едешь, коль ось движется вяло твоя?
Кастор на нынешний день сам одолжил бы коня.
Страстного держишь зачем Титана? И Ксанф уж и Этон
Рвут и грызут удила, бодрствует Мемнона мать.
Но не хотят отступать перед светом сияющим звезды,
Цезарь, хоть ночью приди: пусть созвездия будут недвижны,
При появленье твоем день озарит весь народ.
На кабана ты зовешь, а свинью подаешь ты мне, Галлик.
Я — поросенок, коль ты, Галлик, меня проведешь!
Я представляюсь тебе непомерно жестоким обжорой,
Ежели повара я, Рустик, секу за обед.
Повод такой для плетей тебе кажется слишком ничтожным,
Ну а за что же еще битыми быть поварам?
Если чего попрошу я в робкой и тоненькой книжке,
То, коль не слишком дерзка просьба, исполни ее.
Если же, Цезарь, не дашь, то позволь обращаться с прошеньем:
И фимиам и мольбы может Юпитер стерпеть.
Тот божества не творит: кто умоляет — творит.
Лишь когда заболел я, ты явился:
Не к добру, Оппиан, тебя мне видеть!
Стольких тигриц на полях восточных у Ганга охотник
Не устрашался, скача прочь на гирканском коне,
Скольких, Германик, теперь в твоем их видели Риме
И перечесть не могли всех развлечений твоих.
Бога победную мощь роскошь ее превзошла.
Ибо, когда под ярмом он вел побежденных индийцев,
Вакху довольно лишь двух было в упряжке тигриц.
Тот, кто тебя, богача престарелого, Гавр, одаряет,
Вот что тебе (ты пойми!) он говорит: «Умирай!»
Друга речистого дар, приятный мне, тога, скажи-ка,
Честью и славой каких быть пожелала ты стад?
Цвел ли в Апулии луг для тебя у спартанца Фаланта,
Где орошает Галез нивы калабрской водой?
Пряжу твою омывал на гесперийской овце?
Или сочла твоя шерсть многоустого русла Тимава,
Где обращенный в звезду Ки́ллар божественный пил?
Не подобало тебе багроветь от окраски в Амиклах,
Лилии ты и жасмин побеждаешь, еще не опавший,
Кости слоновой белей ты на Тибурской горе.
Лебедь спартанский тебе и Пафии голубь уступит,
Жемчуг, который со дна Красного моря добыт.
Чище Парфения он не в состоянии стать.
Не предпочту я ему Вавилона надменного ткани,
Шитые в пестрый узор Семирамиды иглой.
И в Атамантовом я не кичился бы золоте больше,
Воображаю, какой поднимется смех, коль увидят
На палатинской твоей тоге мой собственный плащ!
Хочется краткостью взять тому, кто двустишия пишет,
Но для чего же она целому свитку нужна?
То представленье, что мы на цезарской видим арене,
В Брутов считалося век подвигом высшим из всех.
Видишь, как пламя берет, наслаждаясь своим наказаньем,
И покоренным огнем храбрая правит рука?
Смертью десницы: она вся на священном огне.
Если б насильно предел не положен был каре, готова
Левая тверже рука в пламень усталый идти.
После отваги такой мне нет дела, в чем он провинился:
Что-то неладно, Дентон, с тобой, как ты сам признаешься,
Если, женившись, отца ты добиваешься прав.
Брось наконец докучать владыке подачей прошений
И, хоть и поздно, вернись ты из столицы домой.
Просишь о трех сыновьях, дома найдешь четырех.
Тихо по воздуху вниз к Аратулле печальной скользнула
И опустилась, порхнув, нежно голубка на грудь.
Было бы случая это игрой, когда б не осталась
Тут без присмотра она, не захотев улететь.
Если способны мольбы мира владыку склонить,
Может быть, то с берегов сардинских от ссыльного брата
О возвращенье его вестницей птица пришла.
Павел, в подарок ты мне листок из венка посылаешь
Претора и называть это фиалом велишь.
Фольгой такою покрыт был недавно помост театральный,
Где ее красный шафран смыл бледноватой струей.
Ногтем слуга соскоблил с ножки кровати твоей?
Этот фиал и полет комара может издали чуять
И унестись, коль его сдунет крылом мотылек.
Держится он на весу и реет от жара светильни
Муслят сусалью такой в Календы январские финик,
Что преподносит с грошом жалким бедняга клиент.
Даже волокна не так колокасии гибкой прозрачны,
Да и мясистей летят с лилий в жару лепестки.
И шелковичных червей легче висячая нить.
Много плотнее и мел на лице у старухи Фабуллы,
Много плотнее пузырь, вздувшийся в мутной воде.
Толще бывает плева, что держит в порядке прическу,
Пленкой такою птенцы обернуты в Лединых яйцах,
Мушки такие на лбу как полумесяц сидят.
Что посылал ты фиал, когда мог бы чумичку послать мне,
Или когда бы ты мог ложку-улитку послать?
Словом, когда б ничего, Павел, ты мог не послать.
Хвалишься, что у тебя серебро есть древнее Мия.
Все, что подделал не ты, думаешь, древняя вещь?[203]
Раз вы оба одних и тех же нравов,
Муж негодный, негодная супруга,
Мне чудно, что друг другу вы несносны.
Царственным ты пирамид строениям, Цезарь, посмейся:
Уж на Востоке молчит варваров гордость — Мемфис.
Мареотийский дворец ничтожней палат Паррасийских:
Великолепней не зрел день ничего на земле.
И фессалийский не так Осса взнесла Пелион.
Так они всходят в эфир, что, теряясь в звездах блестящих,
Светлой вершиною гром слышат из тучи внизу.
И озаряет дворец божество еще скрытого Феба
Но хоть, касаяся звезд, вершиною дом этот, Август,
С небом равняется, он для повелителя мал.
Что Кайетану вернул, Полихарм, ты заемные письма,
Сотнею тысяч его, думаешь, этим ссудил?
«Столько был должен он мне», — говоришь? Сохрани себе письма,
А Кайетану ссуди тысячи две, Полихарм.
Кто дарит с уваженьем неослабным
Тем, кто щедростью может быть подкуплен,
Поджидает наследства иль подарков.
Тот же, кто уважает память друга,
Тот себе облегченья в горе ищет:
Не казаться, а быть он хочет добрым.
Ты таков, Мелиор, все это знают.
Ты усопшего чтишь, блюдя обряды,
И, рукою широкой тратя деньги,
Чтоб отпраздновать день его рожденья,
Всех писцов, что его и чтут и помнят,
Одаряешь, свершая дело Блеса.
Этим славиться будешь и по смерти.
Чтобы гостям подавать за столом палатинские яства,
Для амбросийных пиров не было места досель.
Здесь подобает вкушать, Германик, божественный нектар
И Ганимеда рукой влитое в кубки вино.
Если ж, Юпитер, спешишь, сам ты к нему низойди.
Не садов, не угодий виноградных —
Рощи жиденькой ты, Приап, хранитель,
Где родился и можешь вновь родиться.
Отгоняй вороватые ты руки.
Коль не хватит, так что ж? Ты сам — полено.
Горестный Афинагор не прислал мне подарков, какие
Обыкновенно дарил в месяц срединный зимы.
В горе ли Афинагор, будет видно, Фавстин, но я знаю,
В тяжкое горе меня вверг уже Афинагор.
Коль не льстишься ты большею подачкой
От богатых, как все, то на мою ты
В бане можешь, Матон, сто раз помыться.
Фабий хоронит супруг, погребает Хрестилла супругов,
И с погребальным они факелом празднуют брак.
Вместе, Венера, сведи победителей: пусть Либитина
Разом подаст им конец тот, что обоих их ждет.
Титулл, живи! Поверь мне: жить всегда поздно;
Пусть и при дядьке начал ты, и то поздно.
А ты под старость даже не живешь, жалкий,
И обиваешь все пороги ты утром.
По форумам ты трем, у конных всех статуй,
У Августа колосса, Марсова храма
От трех и до пяти часов снуешь грязный.
Хватай, копи, воруй, владей — и все даром:
Пусть в счетной книге сто страниц должник занял,
Наследник поклянется в том, что нет денег.
Когда ж на смертный одр ты ляжешь иль камень
И твой костер папирусом набит будет,
И огорченный сын твой, хочешь ты, нет ли, —
Не медля, в ту же ночь заснет с твоим милым.
Флакк! Возвратился ко мне Теренций Приск с побережья
Этны: жемчужиной я белой отмечу сей день.
Пусть же столетняя муть из амфоры усохшей струится
И потихоньку сквозь холст светлым стекает вином.
Скоро ль мне будет дано так же пылать от вина?
Флакк мой, когда тебя Кипр Киферин снова вернет мне,
Столь же прекрасный предлог будет для пиршества нам.
Скромность твоя такова, каков и младенческий облик,
Ты Ипполита-юнца чище, о юноша Цест.
Даже Диана тебя поучила б охотно поплавать,
Вместо фригийца к себе целым Кибела взяла б.
Но, к господину жесток, лишь целовал бы его.
Счастлива та, у кого научишься ласкам супруга,
Дева, которой тебя в мужа дано превратить.
Выбрита часть твоих щек, часть острижена, частью же волос
Выщипан. Кто же сочтет одноголовым тебя?
Вспомнить не может Криспин, кому тирскую отдал накидку,
Платье когда он менял, тогу желая надеть.
Кто бы ты ни был, верни обратно чужую одежду:
Это совсем не Криспин просит, — накидка сама.
Щеголям только одним краска такая к лицу.
Если ж тебя к воровству и ко гнусной прибыли тянет,
Чтоб не попасться тебе, лучше уж тогу возьми.
Сколь достопамятен пир по сверженье победном Гигантов,
Сколь достопамятна ночь эта для сонма богов, —
Праздник, когда возлежал Юпитер с толпою всевышних
И разрешалось просить фавнам вина у него,
Наши восторги самих даже богов веселят.
Все за столом у тебя: и народ, и сенатор, и всадник,
И амбросийные Рим яства вкушает с вождем.
Ты нам щедроты сулил, а насколько ты больше их дал нам!
Чей на фиале чекан? Искусного Мия? Мирона?
Ментора ль это рука, или твоя, Поликлет?
Нет в этом сплаве совсем оттенка багрового цвета
И не боится ничуть он испытанья огнем.
Кости слоновой белей чистого цвет серебра.
Да и работа под стать веществу: таким совершенным
Кругом, блистая с небес, полная светит луна.
Виден на чаше козел, в руно облеченный Эола:
Не безобразил его и кинифский стригач, и ему ты
Лозы охотно свои дал бы, Лиэй, ощипать.
Едет верхом на козле Амур золотой двоекрылый,
Лотос Палладин звучит в нежных устах у него.
По усмиренным волнам с ношей немолчною плыл.
Дар превосходнейший мне достойным нектаром полни
Собственноручно ты, Цест, а не любой из рабов!
Цест, украшенье стола, наливай сетинское: видишь,
Кубков укажут число нам буквы Инстанция Руфа:
Это ведь он мне вручил этот бесценнейший дар.
Коль Телетуса придет и утехой обещанной будет,
Ради нее удержусь: «Руфа» я выпью тогда;
Буду, чтоб горе залить, оба я имени пить.
Любит, сомнения нет, красавицу Аспер, но слеп он.
Асперу, видно, любви больше, чем зренья, дано.
Брадобрея-мальчишку, да такого, —
Что искусней Неронова Талама,
Кому бороды брить случалось Друзов,
Как-то, Цедициан, по просьбе Руфу
Но, пока по приказу брил он снова,
Перед зеркалом руку направляя,
Кожу чистя и долго после стрижки
Подстригая опять его прическу,
Тот же неистовый рык, что слышен в дебрях массильских,
Ежели множество львов в чаще ярится лесной
И загоняет пастух побледневший к пунийским лачугам
Ошеломленных быков и обезумевший скот,
Кто б не подумал, что здесь стадо? А лев был один!
Но перед ним бы и львы дрожали, ему подчиняясь,
Был бы в Нумидии он, мрамором славной, царем.
О, что за шея была, какой величавый оттенок,
О, как могуче копье, пронзившее гордого зверя,
И с ликованьем каким принял он славную смерть!
Ливия, где ты взяла в лесах своих чудо такое?
Может быть, лев к нам пришел из-под Кибелы ярма?
Зверь этот был для тебя братом твоим иль отцом?
Ты красивее всех, что есть и были,
Но негоднее всех, что есть и были.
О, как я бы хотел, чтоб ты, Катулла,
Некрасивей была, но постыдливей!
Ежели дедовский век современности так уступает
И при владыке своем так разрастается Рим,
Ты удивлен, что ни в ком нет искры священной Марона
И не способен никто мощно о войнах трубить.
Ты б и на поле своем встретить Вергилия мог.
Землю свою потеряв по соседству с несчастной Кремоной,
Плакал и тяжко скорбел Титир по овцам своим;
Но рассмеялся тогда этрусский всадник и, бедность
«Обогащу я тебя, и да будешь главою поэтов,
И полюбить, — он сказал, — можешь Алексия ты».
Этот красавец служил за столом своему господину,
Темный вливая фалерн мраморно-белой рукой.
Даже Юпитера мог он привести бы в восторг.
Ошеломленный, забыл о толстой поэт Галатее
И загорелой в полях о Фестилиде своей.
Тотчас «Италию» стал воспевать он и «Брани и мужа»,
Что же о Вариях мне говорить, и о Марсах, и прочих
Обогащенных певцах, трудно которых и счесть?
Значит, Вергилием я, если дашь мне дары Мецената,
Стану? Вергилием — нет: Марсом я стану тогда.[204]
Хоть ты и щедро даришь и еще щедрее ты будешь,
О победитель вождей, сам победивший себя,
Вовсе не ради даров обожаем народом ты, Цезарь:
Ради тебя самого любы народу дары.
Было три зуба всего у Пицента, и как-то случилось,
Что, у гробницы своей сидя, он выплюнул их.
Он подобрал и сложил за пазуху эти останки
Челюсти слабой и все предал потом их земле.
Долг свой последний себе сам уже отдал Пицент.[205]
Право же, Артемидор, настолько плащи твои грубы,
Что безусловно тебя можно Сагаром назвать.
Вот он: довольно ему его одинокого глаза,
Вместо другого на лбу нагло зияет гнойник.
Не презирай молодца: никого вороватее нету;
У Автолика и то так не зудела рука.
Удержу нет, и хотя крив он, но в оба глядит.
Тут из-под носа у слуг пропадают и кубки и ложки,
Да и салфеток убрал много за пазуху он.
Он не упустит плаща, соскользнувшего с локтя соседа,
И у домашних рабов задремавших даже лампаду
Не постесняется он с пламенем прямо украсть,
Коль ничего не стащил, своего же раба обойдет он
Ловко, и сам у него тащит он туфли свои.
Клавдия, ростом могла б с палатинского быть ты колосса,
Если бы на полтора фута пониже была.
Позеленел Харин, вопит он, рвет, мечет
И сук высокий, чтоб повеситься, ищет.
Не потому, что славен я во всем свете,
Что свиток мой красив и кедрецом смазан,
Но что под Римом у меня своя дача,
Куда не на наемных мулах я езжу.
Чего, Север, завиде пожелать злому?
А вот: пусть заведет себе мулов с дачей!
На обороте листов строчит Пицент эпиграммы
И огорчен, что к нему Феб обернулся спиной.
В Тестила Авл наш влюблен и к Алексию страстью пылает,
Верно, теперь увлечен и Гиацинтом моим.
Вот усомнись-ка поди, что самих поэтов он любит,
Если в любимцев певцов он постоянно влюблен.
Чтоб просить и выклянчивать подарки,
Раз по восемь ты, Клит, в году родишься,
Всего-навсего три-четыре раза
Не справляя в Календы день рожденья.
Пусть лицо у тебя поглаже стертых
Цвет волос потемней тутовки спелой,
Пусть нежнее ты зыблемого пуха
И недавно створоженного сыра,
Пусть твои так полны и круглы груди,
Все ж ты кажешься, Клит, мне очень старым:
Кто поверит, что столько дней рожденья
Мог бы справить Приам иль Нестор-старец?
Словом, брось-ка бессовестный грабеж ты!
И тебе раз в году родиться мало,
Я сочту тебя вовсе не рожденным.
Здесь, где блистает теперь издалёка Фортуны Возвратной
Храм, находился досель только священный пустырь.
Здесь величаво стоял в пыли от арктической брани
Цезарь, которого лик пурпурный свет изливал.
Рукоплескал и кричал Рим, принимая вождя.
Места высокий почет и другими дарами отмечен:
Арка священная тут о побежденных гласит;
Много слонов впряжено здесь в парные две колесницы,
Эти ворота твоих достойны, Германик, триумфов;
Городу Марса такой вход подобает иметь.
В жертву Августу ладан воскурите
Ради Силия нашего, Камены.
Ибо, сына кастальского пророка
Сделав консулом, в дом двенадцать фасций
Наш единый оплот, глава наш — Цезарь.
Счастлив Силий: одно его желанье —
Третий консул в пурпурном облаченье.
Пусть Помпею сенат и зятю Цезарь
Что к себе имена их миротворец
Янус трижды занес, предпочитает
Силий консулом третьим видеть сына.
Не возвещал еще раб тебе и пятого часа,
А уже в гости ко мне, Цецилиан, ты пришел!
Нет четырех! И хрипят еще вызовы в суд на сегодня,
И на арене зверей все еще Флора томит!
Надо на стол накрывать! Цецилиан, ты присядь.
Просишь горячей воды? Еще и холодной-то нету,
И на остылом огонь не разведен очаге.
Ты приходи на заре: чего ждать тебе пятого часа?
Тот, кому видеть сады привелось у владыки Коркиры,
Все же, Энтелл, предпочтет дом и усадьбу твою.
Чтоб не побила зима винограда пурпуровых гроздьев,
Чтобы жестокий мороз Вакха даров не сгубил,
И, хотя кисти его спрятаны, видны они.
Светятся так сквозь шелка очертания женского тела,
Камушки так перечесть можешь ты в чистой воде.
Что при желанье открыть дарованью способна природа!
Удивляешься старым лишь поэтам
Ты, Вакерра, и хвалишь только мертвых.
Но прости: чтоб тебе угодным стать мне,
Умирать, право, смысла нет, Вакерра.
Кротость души какова, таково красноречие Нервы,
Мощный, однако, талант скромностью связан его.
Мог бы он полным глотком осушать Пермесские воды,
Но предпочел утолять сдержанно жажду свою,
И не давая поднять славе своей паруса.
Но тем не менее он, как Тибулл современный, известен
Всем, кому по стихам ведом ученый Нерон.[206]
Десять минуло лет с тех пор, как четыре ты фунта,
Постумиан, серебра мне в декабре подарил.
Большего ждал я потом (должны оставаться такими ж
Иль разрастаться дары) — мне же два фунта пришлось;
В пятый же год это был только Септициев фунт;
До восьмиунцевой мы на шестой спустились тарелки;
После дана мне была чарка в полфунта всего;
Год же восьмой подарил мне чумичку меньше двух унций;
Не остается для нас ничего у десятого года:
К фунтам опять четырем, Постумиан, возвратись![207]
Хоть еще не наряжена ты в пурпур
И не сглажена зубом жесткой пемзы,
За Арканом спешишь уехать, книжка.
Он в прекрасный Нарбон вернуться должен,
И к законам и фасциям годичным.
Ты должна одинаково стремиться
И добраться туда, и встретить друга.
Как желал бы я быть тобою, книжка!
Самый мой искренний друг, Инстанций, которому равных
По благородству души и по сердечности нет,
Если ты Музе моей хочешь дать вдохновенье и силы
Для вековечных стихов, — пищу любви моей дай.
В Галле талант пробужден был Ликориды красой,
Звучному славу дала Немесиды прелесть Тибуллу,
Ты же, ученый Катулл, Лесбией был вдохновлен:
И ни Пелигнами я, ни Мантуей не был бы презрен,
Ты гладиатором стал, а раньше ты был окулистом.
Как гладиатор теперь делаешь то же, что врач.
Некий лингонец, пройдя на дорогу Фламиния с Текты
Поздней ночью, когда шел на квартиру свою,
Палец большой подвернул на ноге и вывихнул пятку,
И во весь рост на земле он, растянувшись, лежал.
С рослым хозяином был только мальчишка-слуга,
Да и тщедушный такой, что с трудом тащил и фонарик!
Только нечаянный тут случай бедняге помог:
Нищего тело несли вчетвером клейменные мимо
С просьбой униженной к ним обращается немощный спутник,
Труп бездыханный скорей, где им угодно, свалить.
Ношу сменяют рабы и, в носилки тесные тяжкий
Груз запихавши, несут, кверху высоко подняв.
Можно по праву назвать было б «дохлятина галл».
«Ты, пожалуйста, Марк, скажи мне правду,
Ведь охотней всего я правду слышу».
Так, и вслух мне свои читая книжки
Всякий раз, и дела ведя клиентов,
Тяжело отказать мне в том, что просишь!
Ну так слушай же, что́ правдивей правды:
Неохотно ты, Галлик, слышишь правду.
Либер, сладчайший предмет заботы друзей твоих верных,
Либер, чья жизнь протекать в розах достойна всегда,
Если ты мудр, то пускай ассирийским амомом блистают
Кудри твои и венок вечно цветет на челе.
Мягкое ложе пускай лаской любовной горит.
Тот, кто так жил и окончил свой век хотя б в середине,
Дольше прожил, чем ему было судьбою дано.
Игры, какими не грех Флегрейскую славить победу,
И торжество бы, Лиэй, в Индии справить твое,
Гиперборейский триумф украсили, но устроитель,
Стелла (о, скромность!), считать склонен ничтожными их.
С Тагом, что шумно течет по Гесперийской стране.
Новые каждый день дары: непрерывно богатый
Тянется шнур, и в толпу сыплются кучи добра.
Иль появляется вдруг целый дождь игривых медалей,
Или, довольная тем, что ее не терзали на играх,
Птица живая теперь пазухи полнит у всех.
Что колесницы считать и тридцать наград на ристаньях,
Хоть не всегда раздают консулы столько вдвоем?
В честь торжества твоего, Цезарь, взираешь ты сам.
Все подружки твои — или старухи,
Или гнусны и всех старух противней.
Их с собою ты водишь, их таскаешь
По пирушкам, по портикам, в театры.
Восстановляешь ты нам чудеса наших предков почтенных
И умереть не даешь, Цезарь, седым ты векам.
Ты обновляешь обряд стародавний латинской арены,
И безоружною здесь бьются рукой храбрецы.
Славен Юпитер, но с ним славен и в хижине бог.
Так, строя новое, ты воскрешаешь и прежнее, Август:
Нынешний век и былой — оба твои должники!
Не священным обрядом Диндимены,
Не супругом-быком телицы нильской
И отнюдь не богинями с богами —
Жемчугами лишь Геллия клянется.
И сестрицами, братцами зовет их,
Любит больше своих обеих дочек.
Если их, говорят, она лишится,
Не прожить от печали ей и часу.
Руки Аннея были бы Серена![208]
Август, когда подает толпа тебе слезные просьбы,
Тут же и мы подаем жалкие наши стихи,
Зная, что бог свой досуг и делам уделяет и Музам,
Зная, что наши венки также угодны тебе.
Мы — и забота твоя первая, радость твоя.
Не подобают тебе только дуб или Фебовы лавры:
Пусть и венок из плюща также венчает тебя.
КНИГА IX
Здравствуй, дорогой мой брат Тораний. Эпиграмму, не входящую в счет моих страниц, я написал светлейшему мужу Стертинию, пожелавшему поместить мой портрет в своей библиотеке. Я счел нужным написать тебе о нем, чтобы ты знал, кто такой Авит, к которому мы обращаемся. Будь здоров и жди меня в гости.
Славный, — пускай против воли своей, — как поэт величавый,
Пепел могильный кому должное поздно воздаст,
Краткие эти стихи пусть живут под нашим портретом,
Что поместил ты, Авит, меж достославных мужей:
Не восторгаешься мной, — любишь, читатель, меня.
Большие пусть о большем поют, мне ж, довольному малым,
Хватит того, что вы все вздор мой готовы читать».
Пока бог Янус — зиму, Домициан — осень
И Август году будет доставлять лето,
Пока о чести покорения Рейна
Календ Германских возвещает день славный,
Пока молиться будет и курить ладан
Матрона, почитая Юлии святость,
Пребудет величавой Флавиев слава,
Как солнце, звезды, как сияние Рима:
Беден хотя для друзей, для возлюбленной, Луп, ты не беден:
Все негодуют; одна похоть довольна тобой.
Кормишь любовницу ты непристойным пшеничным печеньем,
А угощаешь гостей черною только мукой.
Нас корсиканскою ты темной отравой поишь;
За ночь, и то не за всю, отдаешь родовые именья,
Твой же заброшенный друг пашет чужие поля;
Вся в жемчугах у тебя эритрейских любовница блещет,
Восемь сирийцев ты дал для поддержки носилок подруги,
Тело же друга лежать будет на голом одре.
Вот и поди оскопляй ты развратников жалких, Кибела:
Здесь бы ножу твоему лучше пожива была.
Ежели все, что ссудил богам всевышним и небу,
Цезарь, потребуешь ты и ко взысканью подашь,
То, даже если торги на Олимпе эфирном назначат
И приневолят богов все их богатства продать,
Не разочтется с тобой даже родитель богов.
Капитолийские чем, скажи, оплатить ему храмы,
Чем отдарит он тебе славу Тарпейских венков?
Оба святилища чем оплатит жена громовержца?
Феба к чему поминать, Алкида и верных лаконцев?
Или же Флавиев храм — небу латинскому дар?
Надо тебе потерпеть, примирившись с отсрочкою, Август,
Ибо, чтоб долг уплатить, нет у Юпитера средств.[210]
Дай ты ей два золотых, и Галлою ты овладеешь,
Если же вдвое ей дать, можно и больше иметь.
Десять зачем же, Эсхил, монет золотых ей вручаешь?
Столько давать за язык Галле? — Да нет: за молчок.
Тебе, смиритель Рейна и отец мира,
Благодаренье городов, о вождь скромный!
У всех потомство будет: всем рожать можно.
Теперь несчастный не горюет уж мальчик,
И той подачки, что давал наглец сводник,
Бедняга мать растленным не дает детям.
А стыд, что чуждым был и брачному ложу,
И в лупанары проникать теперь начал.
По возвращенье твоем домой из Ливийского края
Целых пять дней, я хотел «здравствуй» сказать тебе, Афр.
«Занят он» или же «спит» говорили мне дважды и трижды.
Хватит. Но хочешь ты, Афр, здравствовать? Ну, будь здоров.
Разве ничтожное зло причинялось нашему полу
Тем, что дано было всем право детей осквернять?
От колыбели уже они сводника были добычей
И с молоком на губах клянчили грязную медь.
Но Авзонийский Отец ужасов этих не снес, —
Он, кто на помощь пришел недавно отрокам нежным
И воспретил оскоплять похоти дикой мужей.
Мальчикам, юношам ты и старцам был ты любезен, —
Не завещал ничего тебе Фабий, хотя ты, Битиник,
Помнится мне, по шести тысяч давал ему в год.
Полно, Битиник, не плачь, ты ведь самый богатый наследник:
Целых шесть тысяч тебе он завещал годовых.
Хоть ты, Кантар, не прочь в гостях обедать,
Ты орешь, и бранишься, и грозишься.
Брось, советую я, свой злой обычай:
Не годится дерзить и быть обжорой.
Хочешь за Приска идти? Понятно: ты, Павла, не дура.
Он же тебя не берет: видно, и Приск не дурак.
Имя, что родилось с фиалкой, с розой
И присуще поре, что всех прекрасней,
В нем и Аттики цвет и Гиблы смешан
С благовоньем гнезда великой птицы;
Предпочел бы его Кибелин милый,
Да и сам виночерпий громовержца.
Это имя в чертогах Паррасийских
Призывает Венеру с Купидоном.
Я хотел бы воспеть стихом не грубым,
Но упрямые слоги мне мешают!
Правда, Εὶαρινός в стихах бывает,
Но у греков, которым все возможно:
Нам же так извернуться не позволят:
Музы наши гораздо непреклонней.[211]
Имя твое говорит нам о нежном времени вешнем,
Что доставляет грабеж краткий Кекропа пчеле;
Имя твое подобает писать Ацидалии тростью,
И Киферея его радостно вышьет иглой;
Иль из камней Гелиад, что растирали в руке;
Пусть его к звездам несут журавли, начертавши крылами;
Имя достойно твое цезарских только палат.
Если бы осень меня назвала, «Опорином» я был бы,
Если бы звезды зимы, звался бы я «Химерин»;
Летнего месяца в честь носил бы я имя «Терина».
Названный вешней порой, кто я такой, угадай.[212]
Тот, кого другом твоим твой обед с его яствами сделал,
Думаешь, искренней он дружбою связан с тобой?
Устрицы любы, кабан, барвена и вымя, — не сам ты:
Стану обедать, как ты, станет он другом моим.
Хлоя-злодейка семь раз на гробницах мужей написала:
«Сделала Хлоя». Скажи, можно ли искренней быть?
Зеркало вестник красы, и волос прелестные пряди
По обещанью принес богу пергамскому в дар
Мальчик, какой во дворце милее всего господину,
Имя которого нам напоминает весну.
Не предпочла бы она и Ганимеда кудрей.
О почитаемый внук Латоны, целительным зельем
Паркам внушающий прясть медленней краткую нить,
Шлет по обету свои господину любезные кудри
Твой из Латинской теперь мальчик столицы тебе;
Что красоты его блеск верно всегда отражал.
Юноши прелесть блюди, чтоб остался он так же прекрасен,
Кудри остригши как был с длинными прядями он.
Есть у меня — сохрани ее, Цезарь, надолго, молю я, —
Крошка усадьба и есть в городе маленький дом.
Но из долинки к моим томимым жаждой посадкам
Воду с трудом подает водоподъемник кривой;
Хоть по соседству журчит Марциев водопровод.
Влагу, которую дашь ты, Август, нашим пенатам,
Я за Кастальский сочту иль за Юпитеров дождь.
Ты в трех сотнях стихов, Сабелл, все хвалишь
Бани Понтика, чей обед так вкусен:
Ты не мыться, Сабелл, — обедать хочешь.
Эта, открытая всем, во мраморе, в золоте почва
Знала владыку еще с самых младенческих лет;
Выпало счастье внимать ей крику такого младенца,
Видеть, как ползает он, руки его подпирать.
То, что Родос небесам звездным и набожный Крит:
Скрыли Куреты на нем Юпитера громом доспехов,
Что полулюдям даны были фригийским носить.
Ты же храним был отцом всевышних: блюли тебя, Цезарь,
Артемидор получил мальчишку, но отдал он поле;
Поле мальчишки ценой Каллиодор получил.
Авкт, рассуди, кто из них дела свои лучше устроил:
Артемидор получил, Каллиодор запахал.
Думаешь, ради того, Пастор, я желаю богатства,
Ради чего и толпа и тупоумная чернь?
Чтобы мотыги мои в земле тупились Сетийской
И кандалы без числа лязгали в Тусских полях?
Иль чтоб от блях золотых ложа звенели мои?
Чтобы лишь крупный хрусталь к моим губам прикасался
И от фалерна у нас черным бы делался снег?
Чтобы носилки таскал сириец в сукне канузийском
Чтобы подвыпивший гость разгорался ко кравчему страстью
И променять не хотел на Ганимеда его?
Чтобы забрызганный мул плащи мне тирские пачкал,
И управлялся бы мой тростью массильскою конь?
«Что же?» Я строить, Пасто́р, буду и всех одарять.
Ты, кому выпала честь осененным быть золотом Девы,
Где ж от Паллады теперь, Кар, украшенье твое?
«В мраморе сделанный лик владыки, ты видишь, сияет?
Без принужденья венок мой на него перешел».
Непобедимую он первый главу увенчал.[213]
Кто, подражая чертам палатинского мощного лика,
Мрамором Лация мог Фидия кость превзойти?
Тут всего мира лицо, тут светлый Юпитера облик:
Так посылает сей бог гром, в чистом небе гремя.
Но и подобье вождя, что почитаем тобой.
Стоит на Гилла взглянуть, когда он вино подает нам,
Искоса смотришь на нас ты с подозрением, Афр.
Что за провинность, скажи, на нежного кравчего глянуть?
Мы и на солнце глядим, звезды и храмы богов.
Мне подает и в глаза метит она и в уста?
Как ни суров был Алкид, а на Гилла глядеть было можно,
И с Ганимедом самим может Меркурий играть.
Если не хочешь, чтоб гость глядел на прислужников нежных,
Стихотворенья свои посылать речистому Нерве
То же, что Косму дарить было б рожковую мазь,
В Пестум фиалок послать и цветов бирючины белой
Или же с Гиблы пчеле мед корсиканский давать.
И при морских окунях в скромной оливке есть вкус.
Не удивляйся же ты, что, ничтожество зная поэта,
Талия наша дрожит перед сужденьем твоим:
Сам ведь Нерон, говорят, твоих ушей опасался
Хоть вовсе безволосы, Хрест, твои чресла,
И весь перед твой — как стервятника шея,
И череп глаже у тебя, чем зад девки,
И нет ни волосочка на твоих икрах,
Камилл и Курий, Квинтий, Нума, Анк Марций
И весь косматый люд философов строгих
Сойти не могут с громких уст твоих грозных:
В борьбе ты вечной против зрелищ и шуток.
Не состоящий под надзором у дядьки
И у кого от похоти конец вздуло, —
Его подманишь ты, и мне сказать стыдно,
На что тогда Катонов твой язык годен.
Баловень сцены, краса и слава игр театральных,
Я — тот Латин, кому ты с радостью рукоплескал.
Я и Катона умел превратить в посетителя зрелищ,
Строгих Фабрициев я, Куриев мог рассмешить.
Только искусством своим славу актера стяжав.
Будь я безнравственным, мне не стать бы любимцем владыки:
В самые глуби души зорко глядит этот бог.
Пусть параситом для вас лавроносного Феба я буду,
С Нестора старостью ты, Филенида, сравнялась годами
И поспешила уйти к Дита подземным водам.
Не дожила ты еще до лет Евбейской Сибиллы:
На три ведь месяца та позже скончалась, чем ты.
Не заглушала его, ни у Сераписа вой,
Ни мальчуганов толпа кудрявых у школы поутру,
Или стада журавлей, что у Стримона кричат.
Кто ж теперь спустит луну колдовством фессалийским на землю,
Легкой земля тебе будь, пусть покроет песок тебя тонкий,
Так чтобы кости твои вырыть легко было псам.
В Каппадокийском краю жестоком скончался Антистий
Рустик. О, горе земле, в этом повинной грехе!
Кости с собой увезла дорогого супруга Нигрина
И горевала, что путь не был длиннее домой.
Будто вторично она горестной стала вдовой.
Велий, когда он в поход арктический с Цезарем вышел,
Птицу вот эту обрек Марсу за здравье вождя.
Полностью восемь кругов луна описать не успела,
Как уж потребовал бог в жертву обещанный дар.
И на священный очаг малою жертвою пал.
Видишь ли, — восемь монет висят из открытого клюва
Птицы? Сокрыты они были в нутре у нее.
Коль серебро за тебя, а не кровь проливается, Цезарь,
Той я хочу, что легка, что гуляет повсюду в накидке,
Той, что уже отдалась раньше рабу моему,
Той я хочу, что себя целиком продает за денарий,
Той я хочу, что троим сразу себя отдает.
Пусть толстосума себе из Бурдигалы возьмет.
Рукоплесканья в бане услыхав, Флакций,
Пойми: туда Марон вошел с своим хреном.
Ложной могиле своей посмеялся Юпитер на Иде,
В Августа небе узрев царственный Флавиев храм,
И за столом у себя, когда нектара выпил он вволю,
Весело Марсу подав кубок своею рукой,
Возле которых Алкид с верным аркадцем сидел,
«Вы, — обратился он к ним, — что воздвигли мне памятник Гносский,
Видите: бо́льшая честь Цезаря быть мне отцом».
Ловко всегда, Филомуз, приглашенья добьешься к обеду
Тем, что за истину ты всякий свой вздор выдаешь.
Знаешь ты все, что Пакор замышляет в дворце Арсакидов,
Сколько на Рейне стоит, сколько в Сарматии войск,
Предугадаешь, кого лавры победные ждут,
В темной Сиене дожди перечислишь с фаросского неба,
Знаешь и сколько судов вышло с ливийских брегов,
Знаешь для чьей головы зеленеют оливы Иула
Брось ты уловки свои: у меня ты обедаешь нынче,
Но при условье, чтоб ты мне не болтал новостей.[215]
Лишь увидал, что остриг себе кудри Авзонии кравчий,
Мальчик-фригиец, что так богу Юпитеру мил,
«То, что твой Цезарь, смотри, своему разрешает любимцу,
Ты своему разреши, — молвил он, — о властелин:
И, улыбаясь, меня мужем Юнона зовет». —
«Мальчик мой милый, — ему ответил небесный родитель, —
Я не по воле своей должен тебе отказать:
Тысяча схожих с тобой у нашего Цезаря кравчих,
Если ж, остригшися, ты получишь обличие мужа,
Где ж мне другого найти, чтобы он нектар мешал?»
Хоть ты и дома сидишь, но тебя обряжают в Субуре,
Косы пропавшие там, Галла, готовят тебе,
Зубы на ночь свои ты вместе с шелками снимаешь
И отправляешься спать в сотне коробочек ты:
Поданной утром тебе бровью и можешь мигать.
Нет уваженья в тебе и к твоим непристойным сединам,
Что среди предков своих ты бы могла почитать.
Всё же утехи сулишь ты несчетные. Тщетно: оглохли
Хоть ты идешь, Агатин, на самые смелые штуки,
Но нипочем своего ты не уронишь щита:
Хочешь не хочешь, к тебе он по воздуху вновь подлетает
И на ноге, на спине, ногте, макушке сидит.
Тента пускай натянуть Нот быстролетный не даст, —
Дела нет мальчику: щит катается вольно по телу,
И не боится ловкач влаги и ветра ничуть.
Даже окончивши все, промахнуться тебе невозможно:
Первым был нынешний день Палатинского днем громовержца:
Рея Юпитера в день тот же хотела б родить.
В этот же день родилась и Кесония — Руфа супруга:
Матерью дан был такой ей исключительный дар.
Ибо любить он вдвойне может сегодняшний день.
В день, когда, за венком стремясь тарпейским,
Диодор из Фаро́са в Рим поехал,
Филенида, чтоб муж скорей вернулся,
Обещала лобзать ему, как дева,
И хотя был корабль разрушен бурей,
Диодор из валов морской пучины
По молитве супруги все же выплыл.
О бесчувственный муж и нерадивый!
Я бы с берега прямо к ней вернулся.
Понтик, ты никаких не трогаешь баб, а Венере
Ежели хочешь служить, левою служишь рукой.
Это, по-твоему, вздор? Нет, грех преступнейший, верь мне, —
Так он велик, что тебе и не постигнуть его.
Разом двух близнецов сделал от Илии Марс, —
Все бы пропало у них, если б оба они в рукоблудстве
Вместо соитий себе гнусных искали утех.
Помни: природа вещей сама говорит тебе, Понтик:
«Что между пальцев своих губишь ты, — то человек!»
Процветай, Аполлон, в полях Миринских,
Лебедей наслаждайся старых пеньем,
Пусть тебе услужают вечно Музы,
Пусть не лжет никому твоя дельфийка,
Испроси поскорей двенадцать фасций
У благого ты Цезаря для Стеллы.
Буду я должником твоим счастливым
И тельца с золочеными рогами
Жертва, Феб, родилась уже! Что ж медлишь?[216]
Льва, чтобы мягче сидеть, расстеливший на жестком утесе,
В маленькой бронзе отлит, это — великий наш бог.
Вот, запрокинув чело, на созвездья глядит, что держал он;
В левой руке у него — палица, в правой — вино.
Славный Лисиппа талант видишь ты в этом труде.
Бог этот стол украшал владыки из Пеллы, который,
Скоро землей овладев, в ней, победитель, лежит.
У алтарей Ганнибал ему мальчиком в Ливии клялся,
Но оскорбляла его дворцов надменных жестокость,
И предпочел он тогда жить среди ларов простых;
Он сотрапезником был Молорху любезному древле,
Богом ученому быть Виндику хочет теперь.[217]
Про Алкида у Виндика спросил я,
Чьей рукою он сделан так удачно?
Как всегда улыбнувшись, подмигнул он:
«Ты по-гречески, что ль, поэт, не знаешь?
Я «Лисипп» прочитал, а думал — Фидий.
Только что ты воевал под Медведицей гиперборейской,
Медленный ход вынося гетского неба светил,
Ныне же сказочный кряж и средь гор утес Прометеев
Прямо пред взором твоим скоро предстанут тебе.
Старца, воскликнешь тогда: «Тверже он был, чем она!»
Да и прибавишь еще: «Пересиливший муки такие
Истинно в силах создать был человеческий род».
Строится Геллий всегда: то двери он новые ставит,
То подгоняет ключи и покупает замки,
То поправляет он окна свои или их заменяет:
Только бы строить! На все он, что угодно, готов,
Мог бы ответить ему Геллий: «Да строюсь я, друг».
И Демокрит, и Зенон, и Платон загадочный, — словом,
Все, у кого заросло грязной лицо бородой, —
На языке у тебя, будто ты Пифагора наследник;
Правда, твоя борода так же длинна, как у них.
Дряблое тело свое похоти ты отдаешь.
Ты, что философов всех основанья и доводы знаешь,
Панних, скажи, кто тебя мерзости этой учил?
Четверть имущества мне, головою клянясь и богами,
По завещанию ты, Гаррик, сулил отказать.
Я и поверил, скажи, кто же счастье свое отвергает?
И посылал я дары, эту лелея мечту.
Редкого веса: ты счесть мог калидонским его.
Ты же немедля позвал и народ и сенат отобедать;
Вепрем моим до сих пор Рим продолжает рыгать.
Сам я (поверить нельзя!) не был позван и самым последним,
Что же надеяться тут на четвертую часть твою, Гаррик?
Даже двенадцатой мне доли мой вепрь не принес.
Вот она, тога, в моих частенько воспетая книжках;
К ней мой читатель привык, и полюбил он ее.
Встарь от Парфения я получил эту тогу (поэта
Памятен дар мне) и в ней всадником видным ходил
В прежние дни, когда шло имя дарителя к ней.
Нынче старуха она: погнушается ею озябший
В стужу бедняк, и назвать можно ее «ледяной».
Долгие дни и года, вы губите все без разбора!
Как утверждаешь ты, Гавр, мое дарованье ничтожно,
Ну а любим я всего только за краткость стихов.
Не возражаю. Но ты, что в двенадцати книгах Приама
Выспренне битвы поешь, ты-то, спрошу я, велик?
Твой же, великий наш Гавр, слеплен из глины гигант.
Как ты всегда умолял, против воли брата, всевышних,
Так и свершилось, Лукан: умер ты раньше него.
Это завидно ему, ибо Туллу к теням стигийским,
Хоть он и младше тебя, первым хотелось уйти.
Жаждешь впервые теперь брата не видеть с собой.
И, если Кастор идет на смену Поллукса с неба
Звездного, просишь его не возвращаться назад.
Квинт Овидий, поверь, что день рожденья
Твой — Календы апреля (заслужил ты), —
Как свои я люблю Календы марта,
Оба утра мне радостны, и надо
Этот жизнь подарил мне, этот — друга.
Больше дали мне, Квинт, твои Календы!
В день рождения, Квинт, я хотел тебе скромный подарок
Сделать, но ты запретил: властный ведь ты человек.
Надо послушаться: пусть, что обоим нам хочется, будет,
Что нам приятно двоим: ты одари меня, Квинт.
Если бы дрозд у меня серел на пиценской оливе
Или в сабинском лесу сети стояли мои,
Если б тянулся камыш у меня за летучей добычей
И прилипали б к моим птицы тростинкам в клею,
Деда и брата — и тех не предпочел бы тебе.
Но только тощих скворцов или зябликов жалобных слышит
Поле мое по весне да болтовню воробьев;
Здесь отвечает на крик сороки, здороваясь, пахарь,
Рядом тут коршун парит хищный, летя к небесам.
Вот и дарю я тебе подарочки с птичника-крошки.
Коль принимаешь ты их, будешь ты мне как родной.[219]
В Родственный праздник, когда посылают во множестве птицу,
Флакк мой, готовя дроздов Стелле, а с ним и тебе,
Я осажден был толпой огромной, несносной, где каждый
Первым себя и моим искренним другом считал.
Небезопасно, а всем мне не по силам дарить.
Выход был только один: чтобы мне никого не обидеть,
Флакк, я и Стелле дроздов, да и тебе, не пошлю.
Оруженосец идет Спендофор с господином к ливийцам:
Будь же готов, Купидон, мальчику стрелы отдать,
Коими юношей ты поражаешь и девушек слабых;
Гладкое пусть и копье держит он нежной рукой,
Для безопасности он должен сражаться нагим.
Не был ни дротом задет, ни мечом, ни стрелою из лука
Партенопей, пока он не был накрыт шишаком.
Всякий умрет от любви, кого поразит этот мальчик.
Мальчиком к нам возвратись, игривый людей соблазнитель:
В Риме пусть станешь у нас мужем, не в Ливии ты!
Стёртей нет ничего плащей Гедила:
Ни ушка у коринфской вазы старой,
Ни побитой спины у мула в ранах,
Ни бугров на Фламиньевой дороге,
Ни мотыг в виноградниках этрусских,
Ни засаленной тоги мертвых нищих
Ни колес у извозчика-лентяя,
Ни боков у бизона, дранных стойлом,
Есть, однако, одно (он сам не спорит):
Гузно стёртей гораздо у Гедила.
Нимфа, священной воды царица, которой желанный
И нерушимый воздвиг храм благочестный Сабин,
Да почитают всегда родники твои в Умбрии горной,
Пусть даже байских ключей Са́ссина не предпочтет!
Будешь ты Музам моим током Пегасовых вод…
«Тот, кто святилищам Нимф стихи свои в дар преподносит,
Сам объявляет, какой книги достойны судьбы».
Долго и много по всей слонялся Мамурра Ограде,
Там, куда Рим золотой тащит богатства свои.
Мальчиков нежных он всех осмотрел, пожирая глазами,
Только не тех, что стоят всем напоказ у дверей,
Чтоб их не видел народ или такие, как я.
Этим насытившись, снял со столов дорогие покрышки,
Также слоновую кость белую сверху достал;
Смерил еще гексаклин черепаховый раза четыре,
Носом проверил потом, коринфский ли запах у бронзы,
И осудил, Поликлет, мраморы даже твои;
Погоревал, что хрусталь стеклом немного испорчен,
И отложил для себя десять фарфоровых ваз.
Кубков с отметкой на них Ментора славной руки;
Все изумруды он счел в золотой узорной оправе
И жемчуга, что звенят на белоснежных ушах.
И сардониксов искал настоящих на каждом столе он,
Под вечер, сильно устав и уже уходить собираясь,
Пару купил он за асс плошек и сам их понес.[220]
В Пестуме ль ты родился, иль, быть может, на ти́бурском поле
Иль в Тускуланской земле ярко цветок твой алел,
Иль в пренестинском саду тебя домоводка срывала,
Или кампанских лугов был украшением ты:
Думает пусть, что моим ты Номентаном рожден.
Есть замечательный дом в земле Тартесской, где Бетис,
В мирном теченье струясь, Ко́рдубой пышной любим;
Где желтоватая шерсть отливает природным металлом
И гесперийских овец золотом красит живым.
Цезаря явор стоит, густо покрытый листвой.
Гостя счастливой рукой необорного был он посажен,
И побудила она маленький прутик расти.
Дерево чувствует впрямь и создателя и господина:
Часто, бывает, под ним охмелевшие фавны резвятся,
Звуками поздних цевниц дома смущая покой;
И, по безлюдным полям убежавши ночью от Пана,
Часто случается здесь сельской дриаде сидеть.
И от вина веселей дерева сень разрослась.
Утром алеет земля вчерашних венков лепестками,
И никому не понять, кто бы рассыпать их мог.
О дорогое богам, о великое Цезаря древо,
Будешь, надейся, всегда ты покрыто зеленой листвою:
Ты не Помпея рукой было посажено здесь.
То, что в пурпур окрашенное платье
Филенида и днем и ночью носит,
То не гордость совсем и не тщеславье:
Ей любезен совсем не цвет, а запах.
Все развратники, Феб, тебя приглашают откушать.
Тот, кого кормят они, право, не очень-то чист.
Цезарь, снисшедший принять великого лик Геркулеса,
Новый дарует храм нам на Латинском пути,
Там, где путник, спеша к тенистому Тривии царству,
Восемь столбов перечтет, что от столицы идут.
Сам, ныне меньший, Алкид большего ревностно чтит.
Этого молит один о богатстве, другой — о почете,
К меньшему с меньшей мольбой все безмятежно идут.[221]
Славный Алкид, кого должен признать громовержец латинский,
После того как теперь Цезаря принял ты лик,
Если лицом ты таков и наружностью был бы в то время,
Как покорялись твоим чудища мощным рукам,
Служишь тирану, терпя дикий его произвол:
Повелевал бы ты сам Еврисфею; тебе вероломно
Не преподнес бы Лихас Несса коварных даров;
Ты, и без Эты костров и не ведая тягостной кары,
Ты бы и шерсти не прял у владычицы Лидии гордой,
И не видал никогда Стикса и Тартара пса.
Ныне Юноне ты мил, ныне любит тебя твоя Геба,
Нимфа, увидев тебя, Гила отпустит теперь.
Если жена у тебя скромна, молода и красива,
Что добиваться, Фабулл, права троих сыновей?
То, о чем нашего ты умоляешь владыку и бога,
Сам себе сможешь ты дать, ежели только ты муж.
Целую ночь я провел с такой шаловливой девчонкой,
Что неспособен никто в играх ее превзойти.
Тысячью ласк утомлен, предложил я стать ей мальчишкой,
И согласилась она сразу без всякой мольбы.
Тотчас резвушка моя пообещала их мне.
Чистой была она все ж, но не будет с тобою: коль хочешь
Этой утехи, Эсхил, — сам поплатись за нее.
Что донимаешь ты нас, проклятый школьный учитель,
Невыносимый для всех мальчиков, девочек всех?
Ночи молчанья петух хохлатый еще не нарушил,
Как раздаются уже брань и побои твои.
Если сажать на коня стряпчего станет кузнец.
Тише неистовый шум в огромном амфитеатре,
Коль победителя щит кликами встречен толпы.
Часть хоть ночи проспать нам дай, — умоляют соседи, —
Учеников распусти! Не желаешь ли с нас, пустомеля,
Сколько за ругань берешь, ты за молчание взять?
Если ты муж, Полихарм, то потом облегчаешь желудок.
Если жена, что тогда делаешь ты, Полихарм?
«О, времена!» — восклицал: «О, нравы!» — некогда Туллий
В дни святотатственных смут, что Катилина поднял,
В дни, когда зять и тесть в жестоких битвах боролись
И от гражданской войны кровью земля налилась.
Что не по нраву тебе, Цецилиан, объясни!
Нет ни свирепых вождей, ни смут, ни кровавых сражений,
Можно в спокойствии нам мирно и радостно жить.
Нравы не наши тебе твои времена загрязняют,
Лев, украшенье вершин массильских, и вождь руноносных
Стад в изумительной всем дружбе взаимной живут,
Сам посмотри ты: в одной они помещаются клетке
И принимают одну общую пищу вдвоем.
Нет: молодая овца пищу обоим дает.
Чудо немейское чем заслужило, чем Геллы носитель
То, что как звезды они в небе высоком горят?
Если б заслуживал скот и звери небесных созвездий,
Либер, венком из Амикл чело свое увенчавший
И авзонийской рукой бьющий, как истинный грек,
Раз посылаешь ты мне заключенный в корзиночке завтрак,
То почему ж не прислал с яствами вместе бутыль?
Как же не знать, каковы эти должны быть дары?[224]
Ты, что зубами привык растягивать ветхую кожу
Или подошву, в грязи сгнившую, старую грызть,
Ты пренестинской землей после смерти патрона владеешь,
Где и в каморке тебя видеть зазорно бы мне.
Да и господский тебя тешит теперь Ганимед.
Вот обучили меня родители грамоте сдуру:
Что до грамматиков мне или до риторов всех?
Легкие перья сломай и порви свои, Талия, книжки,
Живопись передала лишь младенческий образ Камона,
Только ребенка черты изображает портрет.
В нем не отмечен ничем цветущего юноши облик:
Нежному страшно отцу видеть немые уста.
Не бут, не камень твердый, не кирпич жженый,
Которым оградила Вавилон мощный
Семирамида встарь, на баню взял Тукка:
Рубил он лес и брал сосновые бревна,
Теперь он строит пышно, как богач, термы:
Там мрамор всякий есть, каким Карист славен,
Фригийский Синнад, нумидийский край афров,
И берег, где Эврот зеленый льет струи.
То, что вы видите здесь, — моего это облик Камона,
Это — младенца черты, был он ребенком таков.
Двадцать ему было лет, лицо у него возмужало,
И покрывались уже щеки его бородой.
Как из трех Парок в одну злобная зависть вошла,
И поспешила она обрезать нить его жизни,
Прах же его привезен был на чужбину отцу.
Но, чтоб не живопись лишь говорила о юноше этом,
Какое лучше всех считать нам пиршество,
Пространно Приском сказано.
Порой забавно, а порой возвышенно,
Но все учено пишет он.
Когда оно без музыки.
Галла, мужей схоронив семерых, за тебя теперь вышла:
Хочется ей, Пицентин, видно, мужей навестить.[225]
Свиту, бывало, вождей и приспешников их ненавидел
Рим, тяжело вынося их палатинскую спесь.
Ныне же, Август, твоих так любят все домочадцев,
Что забывают для них даже свой собственный дом:
Столько спокойствия в них, скромность такая в лице!
Нет своеволья ни в ком — это свойство двора у владыки:
Нрав господина во всей Цезаря свите живет.
Геллий, голодный бедняк, на богатой старухе женился:
Право, можно сказать: сыт теперь Геллий женой.
Слушатель книжки мои и читатель, Авл, одобряют,
Ну а какой-то поэт лоска не чувствует в них.
Я не волнуюсь ничуть: предпочту, чтоб за нашим обедом
Блюда скорее гостям нравились, чем поварам.
Скорый конец предсказал тебе, Мунна, некий астролог
И не соврал он, по мне, это тебе говоря.
Ибо, боясь что-нибудь по своей кончине оставить,
Ты, сумасброд, промотал все состоянье отца:
Мунна, ответь мне, прошу, это ль не скорый конец?
Меж чудесами твоей замечательной, Цезарь, арены,
Что превосходит дары славные прежних вождей,
Много дано и глазам, но уши тебе благодарней:
В зрителей ведь обратил всех декламаторов ты.
В годы, когда ты, Норбан, владыке Цезарю верный,
От святотатственных смут честно его защищал,
Я, всем известный твой друг, укрывался в тени пиэрийской,
И для забавы писал эти в то время стихи.
Имя проникло мое даже и в северный край.
О, сколько раз, твоего не отвергнув старинного друга,
Ты восклицал: «Это мой, мой это милый поэт!»
Все сочиненья мои, что два трехлетия сряду
Если, Атилий, себя нездоровым наш чувствует Павел,
Он не воздержан к себе, нет: он воздержан к гостям.
Павел, ведь, право, недуг у тебя и внезапный и ложный,
Но вот наш-то обед ноги уже протянул.
Так как оплакивал смерть своего дорогого Севера
Силий, Авзонии речь дважды прославивший нам,
Горестно сетовал я, к Пиэридам и к Фебу взывая.
«Сам я о Лине моем плакал», — сказал Аполлон
С братом, сказал: «У тебя тоже есть рана своя.
На палатинского ты с тарпейским взгляни громовержца:
И на Юпитеров двух смела Лахеса напасть.
Если ж, как видишь, судьбе жестокой и боги подвластны,
После кубков семи опимиана
Я лежу, языком едва владея,
Ты ж таблички какие-то приносишь,
Говоря: «Отпустил сейчас на волю
Припечатай». Луперк, не лучше ль завтра?
Нынче лишь на бутыль печать кладу я.
Ты, уловляя меня, посылал мне, бывало, подарки,
Ну а теперь, уловив, Руф, ничего не даешь.
Хочешь улов удержать, уловленного тоже дари ты,
Чтобы из клетки твоей с голоду вепрь не сбежал.
Право, ты слишком жесток, гостей стихи заставляя,
Стелла, писать: ведь они могут и дрянь написать.
На цветущей лужайке растянувшись,
Где ручьи там и сям бегут, сверкая,
И по камешкам вьются говорливо,
Растворяй-ка ты снег струею темной,
И чело себе розами увивши.
Пусть к тебе одному игривый мальчик
Вместе с девочкой скромною пылают.
Но на Кипре коварном злого зноя
В дни, когда замолотят с треском жатву
И свирепствует Лев, вздымая гриву.
Ты ж, Пафоса богиня, о, верни нам
Целым юношу, о, верни, мы молим!
И, при жертвах с вином и фимиамом,
Пусть на белый алтарь кладут обильно
На куски разделенные лепешки.
Если б обедать меня на различные звезды позвали
Цезарь с Юпитером, мне оба приславши гонцов,
Ближе пусть было б до звезд, а до Палатина бы дальше,
Все же такой бы послал я ко всевышним ответ:
Гостем, а мой на земле держит Юпитер меня».
Бед господина и благ раба ты, Кондил, не знаешь,
Жалуясь все на свою долгую участь раба.
Жалкой циновочке ты обязан сном безмятежным,
Гай на перине, смотри, глаз не смыкая, лежит.
Столько господ, ну а ты, Кондил, нейдешь и к нему.
«Гай, уплати-ка мне долг!» — кричит ему Феб, и сейчас же
Киннам кричит, а тебя, Кондил, не кликнет никто.
Страшно тебе палача? И подагра сечет и хирагра
Что не блюешь поутру, языка своего не поганишь,
Кондил, не лучше ль твоя участь, чем Гая, втройне?
Мальчик, что медлишь ты лить бессмертную влагу фалерна?
Взяв постарее кувшин, дважды три кубка налей.
Ну говори, Калакисс, кто же этот, кого из богов я
Чту и шесть чаш приказал полнить? «Сам Цезарь, скажу».
Тем указать, кто воздвиг роду священному храм.
Ну а теперь десять раз ты меня поцелуй, чтоб сложилось
Имя, какое стяжал бог наш в Одрисском краю.[226]
Давши мне выпить настой сантонского горького зелья,
Меду, бесстыдник, себе требует мой Гиппократ.
Главк, даже ты не бывал, по-моему, этаким дурнем,
Некогда взявши доспех медный, отдав золотой.
Ладно, но пусть он тогда мед с чемерицею пьет.[227]
Алфием раньше он был, теперь же Олфием стал он,
После того как жену взял себе Афинагор.[228]
«Афинагор, — ты спросил, Каллистрат, — настоящее имя?»
Да пропади я, коль я знаю, кто Афинагор.
Но ты представь, Каллистрат, что тут настоящее имя:
Афинагор виноват в этом, а вовсе не я.
Медик Герод утащил потихоньку чашку больного.
Будучи пойман, сказал: «Дурень, зачем же ты пьешь?»
С зависти лопнуть готов, говорят, кто-то, милый мой Юлий,
Что мой читатель — весь Рим, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что во всякой толпе непременно
Пальцем укажут меня, — с зависти лопнуть готов.
Право троих сыновей, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что владею под Римом я дачкой,
В Риме же дом у меня, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что друзьям я приятен и в гости
С зависти лопнуть готов, что и любят меня, да и хвалят…
Ну так и лопни, коль ты с зависти лопнуть готов.
Не всюду так уж плох был урожай винный,
Овидий, нет; на пользу был большой ливень:
Амфор воды Коран себе запас сотню.
Марк Антоний к моим с любовью относится Музам,
Коль поздравленьям в письме, Аттик, поверить его,
Марк, заслуживший себе в Толосе Палладиной славу
Громкую, что породил мира питомец — покой.
Книга, ступай как залог дружбы далеких друзей.
Ты дешева, сознаюсь, коль тебя пошлет покупатель:
В том твоя ценность, что шлет автор в подарок тебя.
Разные вещи, поверь, — из ключа журчащего пьешь ты
За три денария ты приглашаешь меня и, облекшись
В тогу велишь поутру в атрие, Басс, тебя ждать.
Далее — в свите идти, перед креслом твоим выступая.
Вместе с тобой посетить добрый десяток старух.
За три денария все ж, Басс, и такой не купить.
Аппия путь, что святым в Геркулесовом образе чтимый
Делает Цезарь, — славней всех авзонийских путей.
Ежели подвиги знать ты первого хочешь Алкида,
Знай: он ливийца сразил, взял золотые плоды,
Шкуру льва приобщил к вепрю аркадскому он;
От медноногой леса он лани избавил, а небо —
От Стимфалид и привел пса он от Стиксовых вод;
Гидры он плодовитой пресек возрождения в смерти,
Все это — меньший Алкид. Послушай, что сделано большим,
Коего храм на шестой миле от Альбы стоит.
Он Палатинский дворец избавил от злого господства
И за Юпитера он мальчиком бросился в бой!
Передал их и в своем мире лишь третьим он стал;
Трижды предательский рог сломил он сарматского Истра,
Трижды коня искупал потного в гетском снегу.
Часто из скромности он отклонял триумфы, а имя,
Храмы — богам, людям дал благонравие, отдых — оружью,
Звезды — родным, небесам — светочи, Зевсу — венки.
Славным деяньям его божества Геркулесова мало:
Бог сей Тарпейского лик должен отца перенять.[229]
Ты возвращаешь мне, Феб, на четыреста тысяч расписку:
Сотню бы тысяч ты мне лучше уж, Феб, одолжил.
Ты поищи-ка других, чтоб пустым этим хвастаться даром:
Что не могу заплатить, Феб, я тебе, то мое.
Новою Ледой тебе рождены столь схожие слуги?
Новый опять овладел лебедь лаконкой нагой?
Вылитый Поллукс — Гиер. Асил же — вылитый Кастор.
Как Тиндарида-сестра, оба прекрасны они.
В дни, когда двух победил меньший подарок богинь,
Дома осталась бы ты, Елена: к фригийцам на Иду
Двух Ганимедов с собой взял бы дарданец Парис.
КНИГА X
Коль чересчур я длинна и кажусь я тебе бесконечной
Книгой, поменьше прочти: книжечкой стану тогда.
Неоднократно мои страницы кончаются кратким
Стихотвореньем: так вот ты и читай только их.
Наскоро писана мной десятая книга, скользнувши
Наспех из рук, а теперь все переделать пришлось.
Здесь кое-что ты читал, но вновь отшлифовано это,
Новых стихов большинство: будь благосклонен и к ним.
Рим говорил: «Ничего большего нет у меня.
Волн ты медлительных с ним избегнешь Леты немилой,
И не погибнет твоя лучшая часть никогда.
Мрамор Мессалы уже расщепляет смоковница; жалким
Ну а бумаге и вор не страшен, и время на пользу:
Памятник только такой смерти не знает вовек».
Рабов остроты, грязный вздор, ругань,
Все, что болтает гнусным языком гаер,
За что и серной даже не дал бы спички
Ватиньевой посуды в черепках скупщик,
Разносит, как мое. Ну можно ль, Приск, верить,
Что попугай как перепел кричать начал,
А Кан бы на волынку променял флейту?
Молвой позорной не чернят моих книжек:
Что добиваться мне известности гнусной,
Когда молчанье достается мне даром?
Что об Эдипе читать, о сокрытом мглою Тиесте,
Скиллах, колхийках, о всех чудищах только читать?
Что тебе Партенопей, иль похищенный Гил, или Аттис?
В Эндимионе, скажи, спящем какой тебе прок?
В Гермафродите, кому нимфы противна любовь?
Чем привлекает тебя такой вздор на жалкой бумаге?
То ты читай, где сама жизнь говорит: «Это я».
Здесь ты нигде не найдешь ни Горгон, ни Кентавров, ни Гарпий,
Но ведь ни нравов своих, ни себя ты не хочешь, Мамурра,
Знать? Так «Начала» тогда ты Каллимаха читай.
Пусть, тот кто столу презирает иль пурпур
И то, что должен чтить, язвит стихом дерзким,
Блуждает в Риме, изгнан с моста и склона,
И как последний хриплый нищий он просит
Пускай декабрь холодный и зимы слякоть
Доймут его, когда под сводом он мерзнет,
И пусть блаженной тех считает он участь,
Кого выносят, положив на одр Орка.
То пусть он в этот день грызню собак слышит,
Своим лохмотьем отгоняя птиц хищных,
Да и по смерти презрят пусть его просьбы,
И пусть Эак суровый бьет его плетью,
И жаждать будет в волнах болтуна старца,
И сам претерпит он поэтов все басни.
Когда ж веленьем Фурий скажет он правду,
Пусть, выдав сам себя, он: «Я писал!» — крикнет.
Счастливы те, кому вождь явился в северных странах
И в озарении солнц, и в озарении звезд.
Скоро ль наступит тот день, когда поле, деревья и окна
Женами Лация все празднично будут сиять?
В сладком волнении ждать Цезаря дальнюю пыль?
Скоро ли, всадники, вы, и в пестрых нильских туниках
Двинетесь, мавры, и весь крикнет народ: «Он идет!»?
Нимф родитель, о Рейн, и всех потоков,
Что питаются снегом вод одрисских,
Наслаждайся всегда ты светлым током!
Да не будет волов погонщик дерзкий
Ты ж, опять получив рога златые,
Римским будь навсегда в брегах обоих!
Но, по просьбе владыки-Тибра, Риму
И народу его верни Траяна.
Замуж идти за меня очень хочется Павле, но Павлы
Я не желаю: стара. Старше была б, — захотел.
Мой в одиннадцать стоп, слогов во столько ж
Стих и острый, и вместе с тем не наглый
Чужеземцам известен и народу
Рима. Я — Марциал. Ужель завидно?
Если вступающий в год при фасциях, лавром увитых,
Тысячу ты поутру можешь порогов обить,
Мне-то что делать теперь? С чем же, Павел, ты нас оставляешь —
Нумы народ и толпу эту густую людей?
Это — и льстиво-то как! — ты ведь и сам говоришь.
Мне ли за креслом ходить, за носилками? В самую грязь ты
Лезешь, чтоб первым идти или чтоб даже нести.
Мне ль постоянно вставать при чтенье стихов? Сам стоишь ты,
Что бедняку предпринять, коль нельзя записаться в клиенты?
Пурпур торжественный ваш все наши тоги прогнал.
На языке у тебя лишь один Тесей с Пирифоем,
Каллиодор, и себя мнишь ты Пиладом самим.
Пусть я погибну, коль ты подать достоин Пиладу
Даже горшок иль пасти у Пирифоя свиней.
Да еще тогу, что мыл раза четыре всего».
Знаешь ли ты, что Орест не давал подарков Пиладу?
Тот же, кто много дарит, в большем откажет тебе.
Едешь в Эмилии край, в Аполлонову область — Верцеллы,
И к Фаэтонову ты Паду спешишь на поля.
Пусть я умру, коль с тобой неохотно прощаюсь, Домиций,
Хоть без тебя ни один милым не будет мне день.
От городского ярма освобождаешь себя.
В добрый же путь! И впивай ты жадной кожею солнце.
Как ты прекрасен теперь станешь, уехав от нас!
Неузнаваемым ты к своим белым друзьям возвратишься,
Весь свой здоровый загар ты сразу в Риме утратишь,
Пусть даже с нильским лицом черным вернешься ты к нам.
Что кельтиберский Салон влечет меня в край златоносный,
Что повидать я хочу город родной на холме,
Все это ради тебя, мой Маний, кого с беззаботных
Лет я любил, с кем дружил в юности ранней моей.
Лучше тебя и любви верной достойней, чем ты.
Я в гетулийских шатрах, у пунийцев, жаждой томимых,
В хижинах скифских с тобой, Маний, охотно бы жил.
Если ты сердцем со мной, коль мы любим взаимно друг друга,
Неженки слуги твои в дорожной едут повозке,
В облаке пыли, вспотев, скачет ливиец верхом;
Байи твои — не одни, а несколько — в мягких кушетках,
И от духов побледнел цвет у Фетидиных вод;
Да и на лучшем пуху даже Венера не спит.
Ты же лежишь по ночам у порога любовницы вздорной
И на глухую, увы, дверь свои слезы ты льешь;
Жгут твою жалкую грудь немолчные тяжкие вздохи…
Ты говоришь, что ни в чем моим ты друзьям не уступишь,
Но, чтоб уверить меня, что же ты делаешь, Крисп?
В долг я просил у тебя пять тысяч. Ты отказал мне,
Твой же тяжелый сундук доверху полон монет.
Хоть арендатор-то твой нильские пашет поля?
Дал ли когда-нибудь мне ты зимою короткую тогу?
Дал ли мне серебра ты хоть полфунта когда?
Я ничего не видал, чтобы счесть тебя истинным другом,
Сердце богатой жены пронзил заостренной стрелою
Апр, упражняясь в стрельбе: Апр ведь искусный стрелок.
Если, по-твоему, дар не подарок, а лишь обещанье,
То, уж конечно, в дарах, Гай, я тебя превзойду.
Что в калаикских полях астуриец копает, бери ты,
Что под водой золотой в Таге богатом лежит,
Что у единственной есть птицы чудесной в гнезде,
Все, что бессовестный Тир уминает в котле Агенора,
Все, что есть в мире, бери так же, как ты мне даешь.
Макра желаешь надуть, не послав сатурнальского дара,
Муза, напрасно. Нельзя: требует сам он его.
Праздничных шуток себе, — не унылых просит он песен
И недоволен, что вдруг смолкли остроты мои.
Аппиев путь, если Макр мною займется теперь?
Ни на обед не зовет, не дарит, не берет на поруки
Марий и в долг не дает: нет у него ничего.
Но тем не менее льнет толпа к бесполезному другу.
Сколько же, Рим, у тебя в тогу одетых глупцов!
Без особой учености, не строго,
Но изящно написанную книжку
Ты речистому Плинию в подарок
Отнеси, моя Муза. Ведь нетрудно,
Там сейчас же увидишь ты Орфея
Над его полукруглым водоемом,
Изумленных зверей, владыки птицу,
Что уносит фригийца громовержцу;
Изваянье орла на нем поменьше.
Но смотри же, в обитель красноречья
Не ломись ты не вовремя, пьянчужка:
Целый день он Минерве строгой предан,
Что ее все потомки сопоставить
Смогут даже с твореньями арпинца.
При лампадах пройдешь ты безопасней,
Этот час для тебя: Лиэй гуляет,
Тут меня и Катон прочтет суровый.[230]
Секст, что писанья твои едва и Модест понимает
Или Кларан, почему это приятно тебе?
Книги твои невозможно читать: Аполлона тут нужно!
Если ты прав, то Марон Цинною был превзойден.
Секст, для ученых людей и без ученых людей.[231]
Зачем на подбородке я ношу пластырь
И белой мазью губы, хоть здоров, мажу,
Филена? Целоваться мне с тобой страшно.
Минуло Марку уже Антонию целых пятнадцать
Олимпиад, и была жизнь безмятежна его.
И, на прошедшие дни озираясь и мирные годы,
Он не страшится воды Леты, уж близкой к нему.
Не было дня, о каком вспомнить бы он не хотел.
Так долготу бытия он, достойнейший муж, умножает:
Дважды живешь, если ты жизнью былою живешь.
День рождения мой, Календы марта,
День прекраснее всех Календ годичных,
День, когда мне и девы шлют подарки,
Пятьдесят ведь седьмой пирог кладу я
К этим годам, прошу я, если можно,
Восемнадцать годов вы мне прибавьте,
Чтоб, еще стариком не ставши дряхлым,
Но проживши три срока нашей жизни,
Сверх же Нестора лет и дня не надо.
Если представший тебе недавно на ранней арене
Муций, который в огонь руку свою положил,
Кажется мужем тебе терпеливым, храбрым и стойким,
То ты не выше умом, чем абдеритов толпа.
«Руку сожги!» — то смелей будет сказать: «Не сожгу!»[232]
Тростью латинскою, Вар, ты почтен в городах паретонских
И предводителем стал славным ты сотни мужей.
Тщетно, однако, твое Квирину Авзонии слово:
Чуждою тенью лежишь ты у Лагидов в земле.
И воскурить фимиам на погребальном костре,
Но сохраниться должно в стихах твое имя навеки.
Нил вероломный, ужель можешь и тут отказать?[233]
В день рожденья сенат у тебя, Диодор, за обедом,
Ты приглашаешь к себе всадников чуть ли не всех,
В тридцать сестерциев всем раздаешь ты щедро подачку,
Но родовитым тебя все ж, Диодор, не сочтут!
О достославный отец годов и прекрасного мира,
Коего первым народ чтит, обращаясь с мольбой!
Ранее ты обитал в проходном и ничтожном жилище,
Через которое весь Рим многолюдный ходил.
И по числу своих лиц, Янус, ты форумы зришь.
Ты же, родитель святой, за такие дары благодарный,
Двери железные войн вечно держи на замке.[234]
Блюдо, какое ты мне посылал на праздник Сатурна,
Нынче любовнице ты, Секстилиан, отослал.
Ну а на тогу, что мне в Календы марта дарил ты,
Платье зеленое ей ты для обедов купил.
Раз на подарки мои с ними теперь ты живешь.
О Формий благодатных сладостный берег,
Куда, оставив город грозного Марса
И скинув бремя всех своих оков тяжких,
Аполлинарий наш готов всегда ехать!
Иль Тускул, или Алгида приют тихий,
И не любезны так Пренеста, иль Антий,
Дарданская Кайета, иль Цирцей прелесть,
Не привлекают ни Марика, ни Лирис,
Фетиду бороздит здесь ветерок мягкий,
Не дремлют волны, но живая гладь моря
При легком дуновенье челн несет пестрый;
Прохладой веет тут, как будто бы дева
Добычи в море леска здесь не ждет долго,
Но, лишь закинь ее с постели иль с ложа,
Уж сверху видно: тащит в глубь ее рыба.
А коль Эола над собой Нерей чует,
В садке жиреет палтус свой, морской окунь,
Плывет мурена, зов хозяина слыша,
Привратник поименно голавлей кличет,
Барвен-старушек заставляет он выплыть.
И разве много дней формийских год выдаст
Тому, кто суетой столичных дел связан?
О, как привратник, как приказчик здесь счастлив:
Хозяйство это для господ, а вам служит.
Продал вчера своего за двенадцать тысяч раба ты,
Чтоб пообедать разок, Каллиодор, хорошо.
Но не хорош твой обед: в четыре фунта барвена
Блюдом была основным и украшеньем стола.
Здесь человек! А ты сам, Каллиодор, людоед!»
Этот портрет, что я чту приношением роз и фиалок,
Чей он, ты хочешь, узнать, Цецилиан, у меня?
Марк был Антоний таков в свои цветущие годы.
В этом портрете себя юношей видит старик.
Лучшей картины нигде быть не могло б на земле.
Галл Мунаций, прямей и чище древних сабинов
И превосходней, чем был старец Кекропов, душой,
Пусть твоей дочери брак нерушимый Венерою чистой
Будет дарован в дому светлом у сватьев твоих.
Злобная зависть решит как-нибудь мне приписать,
Ты подозренье от нас отведи и настаивай твердо,
Что не способен на них тот, кто читателям мил.
Книжки мои соблюдать приучены меру такую:
Да воздадут божества тебе, Цезарь Траян, по заслугам
И соизволят хранить вечно, что дали тебе.
Восстановляешь ты вновь в правах оскорбленных патронов:
Свой же отпущенник их в ссылку теперь не сошлет.
Это ты всем и всегда можешь легко доказать.
Пусть Сульпицию все читают жены,
Что хотят лишь своим мужьям быть милы,
Пусть Сульпицию все мужья читают,
Что хотят лишь своим быть милы женам.
Ни о пире свирепого Тиеста;
Сказок нет там о Библиде и Скилле:
Учит чистой она любви и верной,
Удовольствиям, ласкам и забавам.
Никого не найдет ее игривей,
Никого не найдет ее невинней,
Таковы, я уверен, были шутки
У Эгерии в гроте Нумы влажном.
Ты ученей, Сафо, была б и чище,
Но, увидев Сульпицию с тобою,
Непреклонный Фаон в нее влюбился б!
Тщетно: даже супругой громовержца
Не могла б она быть, а лишь Калена.[236]
Все то вино, что скопил ты в дрянных массилийских коптильнях,
Каждый кувшин, что тобой выдержан был на огне,
Мунна, ты нам отослал: посылаешь друзьям своим жалким
Ты по морям, по путям долгим смертельнейший яд;
Можно купить иль сетин из дорогих погребов.
Вот и причина, что в Рим ты не едешь долгое время,
Я понимаю: свои вина не хочешь ты пить.
Права блюститель, знаток добросовестный строгих законов,
Слову чьему доверять форум латинский привык,
Ты земляку своему, Матерн, и старинному другу
На Каллаикский велишь что передать океан?
Гнусных таскать и ловить удочкой рыбу-иглу,
Чем отпускать на ее родные камни барвену,
Если покажется в ней меньше трех фунтов тебе?
Или, как лакомство, есть за обедом безвкусных улиток,
Вместо тех устриц, каким не завидны и байские даже,
Вволю которых у нас может наесться и раб?
Будешь ты гнать у себя лисицу вонючую в сети,
И покусает собак эта поганая тварь.
Мокрую сеть, как она ловит уж зайцев моих.
Я говорю, а рыбак твой с пустою корзинкой вернулся,
Да и охотник твой здесь горд, что поймал барсука:
На море весь твой обед со столичного рынка приходит…
О, какие пятнадцать лет блаженных
Ты с Сульпицией прожил, наслаждаясь
Брачной жизнью, Кален, по воле бога!
О, все ночи и всякий час под знаком
О, какую борьбу и состязанья
Ложе радостно видело с лампадой,
Напоенной духами Никерота!
Прожил ты, о Кален, всего три лустра:
Принимая в расчет лишь дни со свадьбы.
И верни тебе Атропа по долгой
Просьбе день хоть один из них, его ты
Предпочтешь четырем векам пилосца.
Божишься, Лесбия, ты, что родилась при консуле Бруте.
Лжешь ты. При Нуме-царе, Лесбия, ты родилась?
Лжешь ты и тут. Если нам подсчитать бы пришлось твои годы,
То ведь из глины тебя вылепил сам Прометей.
Так как мне говорили, что с миньоном
Любит Павла моя тайком видаться,
Подстерег я их, Луп. То не миньон был.
В нынешнем ты январе, Прокулея, старого мужа
Хочешь покинуть, себе взяв состоянье свое.
Что же случилось, скажи? В чем причина внезапного горя?
Не отвечаешь ты мне? Знаю: он претором стал,
Как ни скупилась бы ты на устроение игр;
Тысяч бы двадцать еще пришлось и на праздник народный.
Тут не развод, я скажу, тут, Прокулея, корысть.[238]
Так еще нежен пушок на щеках твоих, так еще мягок,
Что его может стереть ветер, и солнце, и вздох.
Точно такой же пушок и плод айвы покрывает,
Что начинает блестеть, девичьей тронут рукой.
Я бородатым от губ, Диндим, твоих становлюсь.
Вот уж седьмую жену, Филерот, зарываешь ты в поле.
Как никому, урожай поле приносит тебе!
Квинт Овидий, спешишь ты в край каледонских британцев,
К зелени Тефии вод и Океана-отца?
Значит, ты Нумы холмы и уют покидаешь Номента,
И не удержит очаг сельский тебя, старика?
Атропа: каждый твой час будет судьбою сочтен.
Ты предоставишь себя — не похвально ли? — старому другу:
Жизни дороже тебе стойкая верность ему.
Но возвратись и, в своем оставаясь сабинском именье,
Если что нежно в моих или сладко сказано книжках,
Ежели в чью-нибудь честь льстива страница моя,
Это тебе претит, и ребра ты предпочитаешь
Грызть, хоть тебе я даю вепря лаврентского пах.
Раз не по вкусу тебе нашей бутыли вино.
Мило всегда говорить ты желаешь, Матон. Да скажи ты
Раз хорошо! Иль совсем просто. Да плохо скажи!
Вот что делает жизнь вполне счастливой,
Дорогой Марциал, тебе скажу я:
Не труды и доходы, а наследство;
Постоянный очаг с обильным полем,
Тело, смолоду крепкое, здоровое,
Простота в обращении с друзьями,
Безыскусственный стол, веселый ужин,
Ночь без пьянства, зато и без заботы,
Сон, в котором вся ночь как миг проходит,
Коль доволен своим ты состояньем,
Коли смерть не страшна и не желанна.
Восемь часов возвещают жрецы Фаросской Телицы,
И копьеносцев идет новый сменить караул.
В термах приятно теперь, а в час предыдущий в них слишком
Душно бывает, а в шесть — в бане Нерона жара.
Ложе мое для семи: шесть нас, да Лупа прибавь.
Ключница мальв принесла, что тугой облегчает желудок,
И всевозможных приправ из огородов моих.
И низкорослый латук нам подан, и перья порея,
Ломтики будут яиц к лацерте, приправленной рутой,
Будет рассол из тунцов с выменем подан свиным.
Это закуска. Обед будет скромный сразу нам подан:
Будет козленок у нас, волком зарезанный злым,
Пища рабочих — бобы будут и свежий салат;
Будет цыпленок потом с ветчиной, уже поданной раньше
На три обеда. Кто сыт, яблоки тем я подам
Спелые вместе с вином из номентской бутыли без мути,
Шутки без желчи пойдут и веселые вольные речи:
Утром не станет никто каяться в том, что сказал.
Можно свободно у нас толковать о «зеленых» и «синих»,
И никого из гостей чаша не выдаст моя.[239]
В аметистовом, Котта, друг мой, кубке
Черный допьяна пьешь опимиан ты,
А меня молодым сабинским поишь,
Говоря: «Золотой желаешь кубок?»
В горе пусть сломит свои идумейские пальмы Победа,
Голую грудь ты, Успех, бей беспощадной рукой!
Честь пусть изменит наряд, а в жертву пламени злому
Слава печальная, брось кудри с венчанной главы!
Ты умираешь и вот черных впрягаешь коней,
На колеснице всегда твой путь был кратким и быстрым,
Но почему же так скор был и твой жизненный путь?[240]
Вот уже Тирский Телец оглянулся на Фриксова Овна,
И уступает зима место свое Близнецам;
Радостен луг, зеленеет трава, зеленеют деревья,
И Филомелы звучит грустный по Итисе плач.
Римом! О солнце! Какой в тунике мирный покой!
О вы, леса! О ручьи! Полоса прибрежия с влажным
Плотным песком и морской блещущий Анксур водой!
И не одна пред тобой волна открывается с ложа:
Но ни театров там нет Марцелла, Помпея, ни терм нет
Трех, да и нет четырех форумов, слитых в один;
Нет Капитолия там со святилищем в честь громовержца.
И не стремится достичь неба сверкающий храм,
«Тем, что твое, ты владей, мне же мое возврати».
Как-то Телий-скопец явился в тоге, —
Нума шлюхой его поганой назвал.
Скорп я, о Рим, твоего я слава шумного цирка,
Были недолги твои рукоплескания мне.
Девять трехлетий прожив, я похищен завистной Лахесой:
Был я по счету моих пальм для нее стариком.
Столики, Ол, хороши у тебя, но они ведь закрыты.
Этак — потеха! — и мой столик-то будет хорош.
Всякий раз, как Марулла член стоящий
Взвесит пальцами, скажет, подсчитавши,
Сколько фунтов в нем, скрупулов и гранов;
А когда он, свое покончив дело,
Скажет точно, насколько стал он легче.
Лучше всяких весов рука Маруллы!
Галл, ты велишь, чтобы я служил тебе круглые сутки,
Трижды, четырежды в день на Авентин приходя.
Зуб вырывает больной иль его врачует Касцеллий,
Ты выжигаешь, Гигин, лезущий в глаз волосок.
Мерзкие шрамы рабов уничтожает Эрот,
Гермес грыжу лечить умеет, что твой Подалирий…
Но надорвавшихся, Галл, кто же излечит, скажи?
Фунт серебра, что дарил ты всегда, превратился в полфунта
Перца! За перец я, Секст, дорого так не плачу.
В Анксуре мирном твоем, Фронтин, на морском побережье
В Байях, которые к нам ближе, — в дому у реки,
В роще, где даже и в зной, когда солнце в созвездии Рака,
Нет надоедных цикад, и у озер ключевых
Ныне же я изнурен Римом огромным вконец.
Есть ли здесь день хоть один мой собственный? Мечемся в море
Города мы, и в труде тщетном теряется жизнь
На содержанье клочка бесплодной земли подгородной
Но ведь не в том лишь любовь, чтобы денно и нощно пороги
Нам обивать у друзей — это не дело певца.
Службою Музам клянусь я священной и всеми богами:
Хоть нерадив я к тебе, все же тебя я люблю.
Коль эпиграмма длиной в страницу, ее пропускаешь:
Ценишь ты краткость стихов, а не достоинство их.
Подан тебе роскошный обед изо всяких припасов,
Но изо всех наших блюд любишь лакомства ты.
Мил и любезен для нас тот, кому нужен и хлеб.
Цезаря Мунна просил троих даровать ему право
Учеников: никогда нет у него больше двух.
Спит в преждевременной здесь могиле Эротия-крошка,
Что на шестой лишь зиме сгублена злою судьбой.
Кто бы ты ни был, моей наследник скромной усадьбы,
Ты ежегодно свершай маленькой тени обряд:
И да печален тебе будет лишь камень ее.
Учитель школьный, сжалься над толпой юной.
Когда ты кудряшами осажден будешь,
И милым будет для всех них твой стол детский, —
Ни математик ловкий, ни писец скорый
Сияют дни, когда восходит Лев знойный
И ниве желтой зреть дает июль жаркий:
Ременной плети из шершавых кож скифских,
Какой жестоко бит келенец был Марсий,
До самых Ид октябрьских дай поспать крепко:
Здоровье — вот ученье для детей летом.
Мрамор мой с надписью мал, но он не уступит, прохожий,
Ни Мавзолея камням, ни пирамидам ни в чем.
Дважды я в жизни была на играх в римском Таренте
И до могильных костров счастливо я прожила.
Руки и тех и других очи закрыли мои.
Редкая выпала честь мне также и в брачном союзе:
Мужа за всю свою жизнь знала я лишь одного.[241]
Коль попадутся тебе наши книжки, Полла-царица,
Шутки читая мои, лба своего ты не хмурь.
Твой знаменитый певец, Геликона нашего слава,
На пиэрийской трубе ужасы певший войны,
«Коль Ганимедом не быть, Котта, на что я гожусь?»[242]
Раз ты, Харменион, всегда кичишься,
Что коринфинян ты (никто не спорит),
Почему ты меня — гибера, кельта,
Горожанина Тага — кличешь «братец»?
Ты гуляешь, завит и напомажен,
Я хожу, как испанец, весь взъерошен;
Каждый день волоски ты вытравляешь,
У меня на ногах, щеках щетина;
Моя дочка и та ясней лепечет!
У орла с голубицей больше сходства,
У пугливой газели с львом свирепым.
Не зови же меня ты больше «братцем»,
Кто был настолько жесток, кто настолько, спрошу я, был дерзок,
Чтобы тебя, Феопомп, определить в повара?
Кто же такое лицо смеет черною сажею мазать,
Кудри такие марать жирным на кухне огнем?
Чья ароматней рука сможет фалерн растворить?
Ежели этот конец ожидает божественных кравчих,
То у Юпитера ты поваром будь, Ганимед!
Дочка Пирры и мачеха пилосца
При Ниобе-девчонке уж седая,
Бабкой бывшая старому Лаэрту,
А Приаму с Тиестом — мамкой, тещей,
Похоть чувствует Плотия в могиле,
С лысым Мелантионом лежа рядом.
Хоть ни Эфес, ни Родос твоя родина, ни Митилена,
Но на Патрициев твой улице, Лелия, дом,
Хоть не знавала румян твоя мать из смуглых этрусков,
Хоть из Ариции твой родом суровый отец, —
Срам! От Герсилии род и от Эгерии твой.
То для постели язык, да и то не для всякой, а только
Той, что подруги своим стелят игривым дружкам.
Хочешь узнать, как тебе говорить, точно скромной матроне?
Нет, хоть во всем подражай ты хитрым уловкам Коринфа,
Верь мне, Лаидой тебе, Лелия, все же не стать.[243]
К мужу приставила ты сторожей, а сама их не терпишь.
Значит, супруга себе в жены ты, Полла, взяла.
Если едва в целый год выходит одна моя книга,
Праздность мою ты винишь в этом, ученый Потит.
Но ты скорее тому удивись, что одна-то выходит:
Часто ведь целые дни зря пропадают у нас.
Многим и кланяюсь я, мне же, Потит, — ни один.
То у Дианы кладет светоносной печати мой перстень,
То меня в первом часу, то меня в пятом зовут;
То либо консул меня, либо претор со свитой задержит,
Стряпчему тоже нельзя отказать без ущерба для дела,
Или же ритор меня, или грамматик зовет.
В десять усталый плетусь я в баню, чтоб там получить мне
Сотню квадрантов. Когда ж книгу писать мне, Потит?[244]
Если родителям ты желаешь спокойной и поздней
Смерти, на мраморе здесь надпись тебе по душе.
В этой земле схоронил Рабирий милые тени;
Старец не мог ни один счастливо так опочить:
И для усопших двоих общий зажжен был костер.
Все же Рабирий грустит, словно в юности умерли оба.
Несправедливей таких слез ничего не найти!
Лесть, напрасно ко мне ты, негодяйка,
Приступаешь с бесстыжими губами:
Ни владыки, ни бога я не славлю,
И не место тебе уже в столице.
И позорно, с униженной мольбою
Разодетых царей целуй подошвы.
Не «владыка» у нас, а император
И средь всех справедливейший сенатор,
Правду чистую в простенькой прическе.
При правителе этом, Рим, побойся,
Коль умен, говорить ты прежней речью.[245]
Друг мой речистый с письмом, залогом любви драгоценным,
В дар авзонийскую мне строгую тогу прислал.
Эту бы тогу носить не Фабриций был рад, но Апиций,
В ней был бы рад Меценат, Цезаря всадник, ходить.
Не из любой ведь руки жертва угодна богам.
Послана тога тобой: будь самый не мил мне подарок,
Марк, от тебя, но на ней мило мне имя мое.
Но и подарка важней, и приятнее имени даже
Устал ходить я на поклоны! Рим, сжалься
Ты над клиентом! Долго ль мне еще надо,
Толкаясь в свите между бедняков в тогах,
Свинчаток сотню получать за день целый,
Берет мешков пятнадцать с золотом ярким?
Не надо мне в награду за мои книжки —
Ведь грош цена им! — апулийских всех пастбищ;
Ни хлебородный Нил не манит нас с Гиблой,
В помптинские болота топкие смотрит.
Чего ж мне надо, спросишь? Да поспать вволю![246]
Двадцать тысяч с меня запросила Галла когда-то
И дорогою, скажу, не было это ценой.
Год миновал: «Ты мне дашь десять тысяч», — она мне сказала.
Я же подумал: «Она просит дороже теперь».
Тысячу я ей давал. Взять отказалась она.
Месяца два или три, быть может, спустя это было.
Ей четырех золотых стало довольно уже.
Не дал я их. Принести попросила сестерциев сотню,
В сотню квадрантов была подачка моя от патрона:
Ей бы довольно, но все отдал, сказал я, рабу.
Разве способна была она пасть еще ниже? Способна:
Даже готова принять Галла меня. Не хочу.
Что ж, по-твоему, ты права, Фортуна?
Гражданин не сирийский иль парфянский,
И не всадник с досок каппадокийских,
Но земляк и сородич Рема, Нумы,
Языка оба знающий, но, правда,
С тем пороком немалым, что поэт он,
Зябнет Мевий в своей накидке темной…
Разодет Инцитат-наездник в пурпур.
Максим, не мог ничего сделать Кар гнуснее: он умер
От лихорадки. Она тоже хватила греха.
Четырехдневной тебе уж лучше быть, лихорадка!
Должен врачу своему был он поживою стать.
Едешь, Макр, ты в приморские Салоны,
Верность, честь, справедливость взяв с собой
С бескорыстием полным, при котором,
Обеднев, возвращаются все власти.
Управителя ты с пустой мошною
Неохотно отпустишь в Рим и, плача,
Мы ж к суровым гиберам, Макр, и кельтам
Едем, все о тебе в душе тоскуя.
Тага рыбного тростью напишу я,
Будет названо мною имя Макра,
Чтоб средь старых меня читал поэтов
И во множестве прежних стихотворцев
Виллу имеет Торкват у четвертого мильного камня.
Здесь же землицу купил и Отацилий себе.
Великолепно Торкват из пестрого мрамора термы
Выстроил. Сделал котел и Отацилий себе.
Сотню каштанов завел и Отацилий себе.
Консулом был Торкват, а тот в это время квартальным,
Но не за меньшую честь должность свою почитал.
Как, по преданию, бык заставил лопнуть лягушку,
Плачет Эрот всякий раз, когда кубки из крапчатой мурры
Смотрит он, или рабов, иль превосходный лимон,
И тяжело начинает вздыхать, что не может он, бедный,
Септу скупить целиком и переправить домой.
Люди смеются слезам, слезы в себе затаив.
Двое явились зараз полюбовников утром к Филлиде:
Тот и другой захотел первым ее заголить.
Им обещала она отдаться вместе, и сразу
Ногу ей поднял один, тунику поднял другой.
Если страданья мои пойти тебе могут на пользу,
Я хоть ни свет ни заря тогу готов надевать.
Буду пронзительный свист выносить леденящего ветра.
Буду и дождь я терпеть, буду под снегом стоять.
Не в состоянье тебе даже квадранта принесть,
То пощади ты меня, истомленного тщетной работой,
Раз для тебя она, Галл, вздор, а меня доняла.
Отовсюду сбирая редкий волос,
Закрываешь все поле гладкой плеши
Волосатыми ты, Марин, висками,
Но все волосы вновь, по воле ветра,
Окружается длинными кудрями:
Меж Телесфором тут и Спендофором
Точно Киды ты видишь Гермерота.
Уж не проще ли в старости сознаться
Волосатая плешь — ведь это мерзость![248]
Странно тебе, почему не дремлет Афр за обедом?
Разве с соседкой такой, Цедициан, ты заснешь?
Лодочник тибрский Ладон, когда уже близилась старость,
Землю себе приобрел рядом с любимой рекой.
Но потому, что Тибр, разливаясь при паводках частых,
Все затоплял и зимой пашни нещадно губил,
Камнем наполнил и тем доступ воде преградил.
Так он разлива воды избежал. Ну можно ль поверить?
Помощь владельцу принес им же потопленный челн.
Страстью так не горел никто к полюбовнице новой,
Как пожираем был Лавр пылкой любовью к мячу.
Первым он был игроком в свои цветущие годы,
Ну а теперь им самим девка играет, как в мяч.
Чествуй, Рим благодарный, Реститута
Ты речистого в день Календ октябрьских!
Замолчите же все и все молитесь:
Мы справляем рожденье, прочь все тяжбы!
Пусть все триптихи вздорные, платочки
Ожидают забав в декабрьский холод.
Соревнуются пусть дары богатых:
От Агриппы пускай торговец важный
Обвиняемый в пьяном буйстве ночью
Пусть защитнику шлет к обеду платье;
Клевету опровергнула супруга —
Пусть сама даст агатов драгоценных;
Блюдо Фидиевой чеканки дарит;
Мызник дарит козла, охотник — зайца,
А рыбак пусть несет добычу моря.
Если всякий свое подносит, что же
Ты неотступно следишь за делами у преторов, Котта,
И в завещанья глядишь. Ты деловой человек!
Эта Юнона — твоя, Поликлет, работа и слава:
Даже и Фидий бы сам мог позавидовать ей.
Так несравненна она, что богинь победила б на Иде,
И, не колеблясь, судья отдал бы первенство ей,
Он полюбить, Поликлет, мог бы Юнону твою.
Что, Лигея, ты щиплешь старый волос?
Что костер погребальный свой шевелишь?
Молодым ведь идут уловки эти,
А тебе не сойти и за старуху.
А совсем не для матери, Лигея.
И напрасно считаешь ты приманкой
То, что больше манить уже не может.
Перестань же, Лигея, — право, стыдно!
Челядь Алмона — скопцы, да и сам-то он тоже бессилен,
А возмущен, что детей Полла ему не родит.
Поклонник жизни тихой, друг ты мой, Марий,
Своей Атины древней гражданин славный,
Двояшки эти сосны — дикой честь рощи —
Тебе препоручаю и дубы Фавнов,
Для громовержца и Сильвана мог сделать,
Где кровь ягнят и кровь козлят лилась часто;
Богиню-деву, госпожу святынь храма,
И гостя, что ты видишь у сестры чистой
С лавровой рощей — скромным уголком Флоры,
Где от Приапа можно было ей скрыться.
Коль дачки малой будешь всех божеств кротких
Иль фимиамом чтить, иль кровью, ты скажешь:
Рукой моею вам приносит он жертву
Заочно. Но для вас да будет он с нами,
И дайте вы обоим, что один просит».
Коль евганейские ты, Клемент, Геликаона земли
И виноградники их раньше увидишь, чем я,
Новые наши стихи передай атестинке Сабине:
В пурпуре свежем они и неизвестны еще.
Свиток же новый нам мил, коль не затерт бородой.[249]
Не охраняет дракон массильских моих огородов,
И Алкиноя полей царственных нет у меня,
Но безмятежно ростки пускает мой садик в Номенте,
И не опасен моим яблокам плохоньким вор.
Желтые эти, как воск, прямо с Субуры плоды.
Галла, ребенка тебе отослали и муж и любовник.
Что же? Ни тот, ни другой не жили, верно, с тобой.
Странно, Авит, для тебя, что до старости живши в латинском
Городе, все говорю я о далеких краях.
Тянет меня на Таг златоносный, к родному Салону
И вспоминаю в полях сельских обильный наш дом.
Делаюсь я, где запас скудный балует меня.
Землю содержим мы здесь, там земля нас содержит; тут скупо
Тлеет очаг, и горит пламенем жарким он там;
Дорого здесь голодать, и рынок тебя разоряет,
За лето сносишь ты здесь четыре тоги и больше,
Там я четыре ношу осени тогу одну.
Вот и ухаживай ты за царями, когда не приносит
Дружба того, что тебе край наш приносит, Авит.
Строили легкий костер с папирусом для разжиганья,
И покупала в слезах мирру с корицей жена;
Бальзамировщик готов был, и одр, и могила готовы,
И в завещанье вписал Нума меня — и здоров!
Наливает когда цекуб мне кравчий,
Привлекательней и мальчишки с Иды,
И нарядней кого ни мать, ни дочка,
Ни жена не идет твоя обедать,
Стол лимонный, слоновой кости ножки?
Чтоб не быть у тебя на подозренье,
Пусть одна деревенщина мне служит:
Грубых, стриженых, грязных, неуклюжих
Выдает тебя эта ревность, Публий:
Нрав и кравчий не могут быть различны.
Ежели это лицо Сократово было бы римским,
Юлий Руф поместить мог бы в «Сатирах» его.
К чему, глупец, свои стихи вставлять в наши?
Противны, жалкий, все они моей книге.
К чему со львами спарить ты лисиц хочешь
И сделать, чтоб с орлом была сова схожей?
Дурак, на деревяшке все ж бежать брось ты.[250]
Если б, отпущенный друг с Елисейских полей, возвратился
Габба-старик, своего Цезаря славный остряк,
Всякий, услышав, как он состязается с Капитолином
В шутках, сказал бы ему: «Габба-мужлан, замолчи!»
Как же так получилось, говоришь ты,
Что отцом стал Филин, с женой не спавши?
Гадитана спроси, Авит, который
Ничего не писал, а стал поэтом.
Вы, горожане мои, из Авгу́сты-Би́льбилы родом
Где под скалистой горой воды Салона бегут,
Радует вас или нет поэта вашего слава?
Он — украшение вам, он — ваше имя и честь.
Мною гордиться, как им, право, она бы не прочь.
Тридцать четыре с тех пор уже собраны летние жатвы,
Как вы Церере пирог сельский несли без меня;
Жил пока я в стенах прекраснейших Рима-владыки,
Если любезно меня принимаете вы, я приеду,
Если же ваши сердца черствы, уж лучше вернусь.
Флаву нашему спутницей будь, книжка,
В долгом плаванье, но благоприятном,
И легко уходи с попутным ветром
К Тарракона испанского твердыням.
И Салон свой, и Бильбилы высоты,
Пять упряжек сменив, увидеть сможешь.
Спросишь, что поручаю я? Немногих,
Но старинных друзей моих, которых
Тотчас, прямо с дороги ты приветствуй
И еще поторапливай ты Флава,
Чтоб приятное он и поудобней
Подыскал мне жилье недорогое,
Вот и все. Капитан зовет уж грубый
И бранит задержавшихся, а ветер
Выход в море открыл. Прощай же, книжка:
Ожидать одного корабль не станет.
КНИГА XI
Ты куда, ты куда, лентяйка книга
В необычном сидонском одеянье?
Неужели к Парфению? Напрасно.
Неразвернутой выйдешь и вернешься:
Было б время, своим служил он Музам.
Не сочтешь ли себя и тем счастливой,
Что ты в худшие руки попадешься?
По соседству ступай, в Квиринов портик:
Ни Помпей, ни девица Агенора,
Или первого судна вождь неверный.
Двое-трое там будут, кто откроет
Вздор, который одним червям годится,
О наезднике Скорпе с Инцитатом.
Брови угрюмые, взгляд исподлобья суровый Катона,
Да и Фабриция с ним, пахаря бедная дочь,
Спеси личина и с ней лицемерная благопристойность,
Что моему существу чуждо, — ступайте вы прочь!
Так нам при Нерве теперь можно и любо кричать.
Строгие люди пускай изучают корявого Сантру,
Мне же нет дела до них: эта вот книга — моя.
Рад Пимплеиде моей не один только Город досужий,
И не для праздных ушей я сочиняю стихи.
Нет, и в морозном краю у гетов, под знаменем Марса,
Книгу мусолит мою центурион боевой.
Что мне? Не знает о том вовсе мой тощий кошель.
Ну а какие бы мог писать я бессмертные свитки,
Что за сражения петь на пиэрийской трубе,
Если бы нам божества вернули Августа с неба
Лары фригийцев и все святыни, что Трои наследник
Спас от пожара, не взяв Лаомедонта богатств,
Золотом в первый раз написанный вечным Юпитер,
Ты, о сестра, ты отца вышнего мудрая дочь,
Внес имя Нервы, — всех вас я благочестно молю:
Этого нам сохраните вождя и сенат сохраните!
Да соблюдает сенат нравы его, он — свои.
Ревностно ты справедливость блюдешь и законность, о Цезарь,
Так же, как Нума, но был Нума при этом бедняк.
Трудное дело не дать одолеть добродетель богатству,
Крезов собой превзойдя множество, Нумою быть.
Если порожней могла б роща Элизия стать,
Чтил бы тебя и Камилл, необорный ревнитель свободы,
Да и Фабриций бы сам золото принял твое;
Брут бы с восторгом пошел за тобой, тебе Сулла кровавый
С Цезарем, частным лицом, тебя возлюбил бы Великий,
Красс подарил бы тебе все состоянье свое.
Если б от Дита теней преисподних был вызван обратно
Даже Катон, то и он цезарианцем бы стал.[252]
В пышный праздник Сатурна-серпоносца,
В дни правленья у нас рожка с костями
Позволяешь ты, — в этом я уверен, —
Вольный Рим, нам шутить стихом игривым.
Убирайтесь, унылые заботы:
Говорить будем мы о чем придется
Безо всяких угрюмых размышлений.
Влей вина мне покрепче, мальчик, в кубок,
Наливай ты мне, Диндим, да почаще:
Никуда не гожусь я трезвый! Выпью —
И пятнадцать сидит во мне поэтов.
Поцелуев Катулловых ты дай мне,
Воробья ты Катуллова получишь.
Мужу-болвану теперь, конечно, не скажешь ты, Павла,
Коль на свиданье к дружку ты соберешься пойти:
«Цезарь явиться велел поутру на Альбскую виллу,
Цезарь в Цирцеи зовет». С этой уловкой простись.
Похоть, однако, и зуд старый мешают тому.
Бедная, как тебе быть? Сочинить, что подруга хворает?
Сопровождать госпожу сам поплетется супруг;
К брату с тобой он пойдет, и к отцу, и к матери в гости.
На истерию иной развратнице можно б сослаться
И говорить, что нужна ей Синуэссы вода;
Ты ж, на свиданья идя, поступаешь гораздо умнее,
Предпочитая сказать правду супругу в глаза.
Что выдыхает бальзам, сочась с иноземных деревьев,
То, чем кривою струей вылитый дышит шафран,
Дух, что от яблок идет, дозревающий в ящике зимнем,
И от роскошных полей, вешней покрытых листвой;
От янтаря, что согрет теплою девы рукой;
И от амфоры, вдали разбитой, с темным фалерном,
И от садов, где цветы пчел сицилийских полны;
Запах от Косма духов в алебастре, алтарных курений,
Перечисленье к чему? Будет мало. Но все сочетай ты:
Утренний так поцелуй мальчика пахнет у нас.
Как его имя? Скажу, если ради одних поцелуев…
Клятву даешь? Хочешь знать слишком ты много, Сабин!
Римской трагедии честь, Юпитера листьем увенчан,
На Апеллесовой здесь дышит картине Мемор.
Турн свой могучий талант обратил к сочинению сатур.
Что ж не к Мемора стихам? Братьями были они.
Мальчик, ты чаши прими фигурные с теплого Нила
И беззаботной рукой кубки подай нам, что встарь
Стерты губами отцов и кравчим остриженным мыты:
Пусть возвратится столам их стародавняя честь.
Сарданапал, чтоб горшок сделать для шлюхи своей.
Пусть хоть семи сыновей, Зоил, тебе право дается,
Лишь бы тебе никаких предков никто не давал.
Путник, ты на Фламиньевой дороге
Не минуй без вниманья славный мрамор:
Наслажденья столицы, шутки Нила,
Прелесть, ловкость, забавы и утехи,
И Венеры-то все и Купидоны
Похоронены здесь с Парисом вместе.[253]
Карлика-мызника вы, наследники, не хороните:
Всякая горстка земли будет ему тяжела.
Свитки есть у меня, жене Катона
И сабинкам пригодные суровым,
Эта ж книжка должна быть полной смеха
И резвее, чем все другие книжки.
Быть измазанной Косма притираньем.
Пусть с мальчишками шутит, любит девок
И пускай говорит без оговорок
Про того, кто нам всем родитель общий
Ты же помни, смотри, Аполлинарий,
Что стихи эти все для Сатурналий:
Нравы вовсе не наши в той книжке.
Если ты строг чересчур, уходи куда хочешь, читатель.
Прочь от меня: я писал это для тонких людей.
Резво играет моя страница стихом из Лампсака,
Звонко трещит у меня в пальцах тартесская медь.
Хоть бы Фабриция сам с Курием строже ты был!
Даже, пожалуй, и ты эту полную шуточек книжку,
Дева, прочтешь под хмельком, хоть из Патавия будь.
Книгу мою, покраснев, Лукреция в сторону бросит,
Вовсе не каждый листок в нашей книге для чтения ночью:
Есть и такие, Сабин, что ты и утром прочтешь.
Подарил ты мне, Луп, под Римом дачу,
Но в окне у меня побольше дача.
Не Дианина роща там, а рута,
Что объесть муравью не хватит на день,
Хоть ему лепесток от розы — полог.
Там трава составляет ту же редкость.
Что и Косма листок иль перец свежий;
И змея, растянувшись, уместиться.
И червя одного-то не прокормит
Сад, где дохнет комар, ивняк поевши,
Где один лишь копает крот и пашет.
Рта раскрыть, ни фиалкам распуститься.
Поле мышь расхищает там, страшнее
Калидонского вепря для хозяйства;
Прокна там налетит и в лапках ниву
И стоять без серпа и без оружья
Половинному нет Приапу места.
Жатва в раковину с избытком влезет,
А в орех запечатанный — все сусло.
И хотя подарил ты, Луп, мне дачку,
Предпочел получить бы я подачку.
Гелла, сказать, почему не женюсь на тебе? Ты учена,
Ну а в любовных делах часто могу я наврать.
Мрачно латинскую речь читающий бледный завистник,
Цезаря Августа шесть резвых стихов прочитай:
«То, что с Глафирою спал Антоний, то ставит в вину мне
Фульвия, мне говоря, чтобы я с ней переспал.
Чтобы поспал я и с ним? Нет, не такой я дурак!
«Спи или бейся со мной!» — говорит она. Да неужели
Жизнь мне дороже всего? Ну-ка, трубите поход!»
Милые книжки мои оправдаешь, уверен я, Август,
Лидия так раздалась, словно медного всадника гузно,
Точно с гремушкой своей обруча быстрого круг,
Как колесо прыгуна, сквозь какое он прыгает ловко,
Точно как старый башмак, в грязной набухший воде,
Точно помпеевский тент в тихий, безветренный день,
Точно браслет, что упал с руки бесстыдника хилой,
Точно левконский тюфяк, шерсть потерявший свою,
Точно штаны, что сносил бритонец бедный, и точно
Люди болтают, что в рыбном садке сошелся я с нею;
Вряд ли: лучше сказать — с рыбным сошелся садком.
То, что ты жестким ртом белоснежного губы Галеза
Нежные трешь и лежишь ты с Ганимедом нагим,
Это (кто против?) уже чересчур! Но пусть бы ты только
Щупать похабной рукой члены у них перестал.
И скороспелых мужей пальцы твои создают:
Запах козлиный пойдет, волоса, борода, к удивленью
Их матерей, и нельзя будет купаться им днем.
Полу мужскому даны от природы две части: для женщин
Сила согласна на все, лишь бы стать ей моею женою,
Да не согласен никак Силу в супруги я взять.
Но приставала она, и сказал я: «В приданое дашь мне
Золотом ты миллион». Разве не скромен я был?
И никогда на постель вместе не лягу с тобой.
Буду с любовницей спать, а ты запрещать и не думай;
Я прикажу, и пошлешь ты мне служанку свою.
Я на глазах у тебя целоваться буду игриво
Будешь обедать со мной, на таком расстоянье, однако,
Что и одежда моя не прикоснется к твоей.
Изредка только меня поцелуешь, и то с разрешенья,
Да и не так, как жена, а как почтенная мать.
Сила, найдется такой, кто тебя замуж возьмет».
Провожая, идя домой с тобою,
Болтовню твою слушая пустую
И хваля все, что сделал и сказал ты,
Скольких я не родил, Лабулл, стихов-то!
Что проезжие ищут, без насмешки,
Всадник смотрит, сенатор повторяет,
Хвалит стряпчий и что бранят поэты, —
Гибнет ради тебя, Лабулл, не правда ль?
Жалких было твоих числом побольше,
Книг число бы моих поменьше стало?
В тридцать дней-то, пожалуй, и страницы
Я не смог написать! Бывает это,
Член, блудодей чересчур и многим известный девчонкам,
Линов, — уже не стоит больше. Язык, берегись!
Ты — утешенье мое, дорогая забота, Телесфор,
Не был в обьятьях моих раньше подобный тебе!
Мне поцелуи даря, увлажненные старым фалерном,
Кубки ты мне подноси, прежде пригубив их сам.
То и Юпитера так не одарял Ганимед.
Прямо железный ты, Флакк, если ты обнимаешь подругу,
Что шесть стаканов себе просит рассола налить,
Иль два кусочка тунца она съест, иль худую лацерту,
И виноградная кисть ей чересчур тяжела;
Рыбный отстой и его тут же немедленно жрет;
Или же, лоб потерев и стыд забывая, попросит
Пять непромытых мотков шерсти ей дать на платок.
Ну а подруга моя — пусть хоть фунт благовонного нарда
С улицы Тусской шелков желает лишь наилучших,
Или же сто золотых требует как медяков.
Что же, ты думаешь, я охотно дарю это милой?
Нет, но хочу, чтобы ей стоило это дарить.
Мальчика Гила у Евкта-врача схватил полоумный
И овладел им. Он был, думаю, в здравом уме!
Стоит лишь дряхлой рукой тебе тело мне вялое тронуть,
Тотчас, Филлида, твоим пальцем я жизни лишен.
Ибо, когда ты меня мышонком, глазком называешь,
И через десять часов трудно оправиться мне.
В Сетии земли и дом я тебе дам городской,
Вот тебе слуги, вино, столы, золоченая утварь…»
Этак, Филлида, ласкай; руку же прочь убери.
Ты, Зоил, говоришь: рот поэтов и стряпчих воняет?
Но от тебя, сосуна, худшею вонью несет.
Настоящий Атрей Цецилий тыквам:
Он ведь их как сынов Тиеста режет,
Раздирая на тысячу частичек.
Только съесть ты успел их на закуску,
И на третье тебе предложит блюдо,
И десерт он из них же приготовит.
И лепешки печет из них без вкуса,
Да и слойку из них готовит пекарь,
И состряпать из тыквы может повар
Мелочь в виде бобов и чечевицы;
Он в грибы превратит ее, в колбаски,
В хвост тунца или в маленькие кильки.
Их различными снадобьями сдобрив,
В листик руты Капеллы яства спрятав.
Наполняет он так подносы, миски,
И глубокие чашки, и тарелки,
В асс один уложить все эти блюда.
Нет у тебя очага, нет кровати в клопах, нет и тоги,
Влажного нет камыша, чтобы циновку сплести,
Ни молодого, ни старца раба, ни мальца нет, ни девки,
Нет ни замка, ни ключа, нет ни тарелки, ни пса.
Бедным желаешь, ища места в народе себе.
Лжешь ты и сам себе льстишь, обманщик, тщеславным почетом:
Нищенство, Нестор, никак с бедностью путать нельзя.
Первенства пальму не раз по смерти Нерона «зеленый»
Брал, и победных наград выпало больше ему.
Скажешь, что уступал, завистник злобный, Нерону?
Но ведь «зеленый» пришел первым, — совсем не Нерон.
Дом приобрел себе Апр, но такой, что его не взяла бы
Даже сова: до того грязным и ветхим он был.
С ним по соседству Марон блистательный садом владеет:
Коль не жилье, то обед будет у Апра хорош.
Незнакомых мне лиц зовя три сотни,
Удивляешься ты, бранишься, ноешь,
Что нейду я к тебе по приглашенью?
Не люблю я, Фабулл, один обедать.
Гай мой нынешний день отмечает мне камешком белым:
Вот он — о счастье! — опять с нами по нашей мольбе.
Право, я рад, что отчаялся: мне ведь казалось, что нити
Парок пресеклись: не так рады, кто страха не знал.
Чаши! На праздник такой старого надо вина.
Выпьем сегодня и три, и четыре, и шесть мы бокалов,
Чтоб получился из них Юлий, и Прокул, и Гай.
В золота фунт для чего, Зоил, оправлять себе камень,
Или приятно тебе жалкий губить сардоникс?
Ноги тяжелым кольцом недавно твои украшались:
Тяжесть такая, Зоил, пальцам совсем не идет.
Продан погонщик мулов недавно был за двадцать тысяч.
Ты удивляешься, Авл, этой цене? Был он глух.
Некогда ты, Харидем, баюкал меня в колыбели,
Спутником, мальчику, мне и охранителем был.
Нынче же после бритья моего полотенца чернеют,
И недовольна моей колкой подруга губой.
И казначей, и весь дом в страхе ты держишь у нас.
Не разрешаешь ты мне ни ухаживать, ни баловаться,
Воли ни в чем не даешь, все позволяя себе.
Ходишь за мной по пятам, вздыхаешь, ворчишь ты и ловишь.
Стоит мне пурпур надеть или волосы мне напомадить,
Ты уж кричишь: «Никогда так не дурил твой отец!»
Брови нахмуря, ведешь ты счет всем нашим стаканам,
Точно бы пили вино мы из твоих погребов.
Можешь узнать, что я муж, ты у подруги моей.
Обожатель Луперк Гликеры стройной
(Он один обладает ей всецело),
Целый месяц ее не обнимавший,
Опечален был горько и, причину
Отвечал: «У Гликеры зубы ноют».
Полон заботы Аминт-свинопас о скоте и, гордяся
Тем, что все стадо его тучно и лучше других,
Ветки, с которых листва опадала, всей тяжестью тела
Он наклонил и упал вслед за добычей своей.
Не дал, ему присудив быть погребальным костром.
Лигд, пусть жиреют стада свиней у соседа Иолла:
Будет с тебя, коль у нас не растеряешь скота.
Просишь живых эпиграмм, а даешь ты для них содержанье
Мертвое. Как же тут быть, Цецилиан, объясни?
Требуешь меда себе, точно с Гиблы или с Гиметта,
А корсиканский тимьян пчелке Кекропа даешь!
С мальчиком нас захватив, ты, жена, беспощадно бранишься,
И говоришь, что его можешь ты мне заменить.
Сколько твердила о том шалуну-громовержцу Юнона!
Но продолжает лежать он с Ганимедом своим.
А у Мегары, скажи, нечего было сгибать?
Дафна-беглянка совсем замучила Феба, но все же
Мальчик Эбалий ему страсти огонь потушил.
Хоть Брисеида во всем покорялась внуку Эака,
Брось же, прошу я тебя, ты мужское смешивать с женским
И убедись, что жена может лишь женщиной быть.
Раз ты бездетен, богат и родился ты в консульство Брута,
Много ли, думаешь, есть верных друзей у тебя?
Верен, кто смолоду был твоим другом, когда ты был беден.
Новому другу, поверь, смерть твоя только мила.
Всякий раз, Кантар, когда ты в каморку под вывеской входишь,
Коль приглянулись тебе мальчик иль девочка там, —
Мало тебе занавеску спустить, на замок запереться:
Надобно строже еще тайну свою сохранить.
Что пробуравить могла в стенке шалунья-игла.
Нет никого, кто бы так стыдлив был и так волновался,
Если обычною он занят любовной игрой.
Мевий, уж только во сне ты способен к любовным утехам
И начинаешь теперь в ноги мочиться себе.
Дряблый твой член возбуждать перестали усталые пальцы,
И не поднять никогда вялой головки ему.
Ввысь устремись: только там член-старичок оживет.
Бань, куда любят ходить толпою женщины наши,
Так избегает зачем Латтара? Чтоб не грешить.
В сени Помпея зачем не гуляет он медленным шагом,
В храм к Инахиде нейдет что же он? Чтоб не грешить.
Девы не моет водой свежею? Чтоб не грешить.
Если уж так он всегда опасается женского пола,
Лижет зачем же тогда Латтара? Чтоб не грешить.
Эту гробницу хранит — великого память Марона —
Силий — хозяин земли, коей владел Цицерон.
Не предпочел бы других наследников или владельцев
Праха и ларов своих ни Цицерон, ни Марон.
Часа не может пройти, чтоб меня ты, безумца, Филлида,
Не разоряла: с такой ловкостью грабишь мой дом.
То это лгунья-раба о потерянном зеркале плачет,
Иль о пропаже кольца, иль драгоценной серьги;
То опорожненный мне Космов подносишь оникс;
То вдруг амфору подай с отстоявшимся темным фалерном,
Чтобы болтунья-карга сны заклинала тебе;
То позвала на обед ты подругу-богачку, и крупных
Совесть имей, соблюдай наконец справедливость и честность:
Все я, Филлида, даю, все мне, Филлида, давай.
Всеми почти что уже покинутый прах и Марона
Имя священное чтил лишь одинокий бедняк.
Силий решил прийти на помощь возлюбленной тени,
И почитает певца ныне не худший певец.
Столп свисает у Тития такой же,
Что лампсакские девы почитают.
В одиночестве Титий, без помехи
Ходит мыться в свои большие термы.
Юлий ты мой Цериалий, со мной пообедаешь славно;
Коль приглашенья нет лучшего, к нам приходи.
Сможешь к восьми подоспеть; с тобой мы помоемся вместе:
Знаешь, как близко живу я от Стефановых бань.
Очень полезный, и с ним перья с порея стеблей;
Следом соленый тунец, покрупнее мелкой лацерты,
Зеленью руты покрыт будет и яйцами он;
Яйца еще подадут, в золе испеченные теплой,
Да и маслины тебе, знававшие холод Пицена, —
Это закуска. Теперь хочешь узнать про обед?
Чтобы пришел ты, солгу: будет рыба, устрицы, вымя,
Жирная птица с двора, будет болотная дичь,
Больше того: я тебе вовсе не буду читать.
Лучше уж сам мне читай «Гигантов» своих иль «Эклоги»,
В коих к бессмертным стихам близок Вергилия ты.
Клавдия родом пускай Руфина из синих британцев,
Но обладает она чисто латинской душой.
Как хороша и стройна! Ее италийские жены
Римлянкой могут считать, Аттики жены — своей.
Дали надежду иметь в юности снох и зятьев.
Да осчастливят ее небеса единым супругом,
Да осчастливят навек благом троих сыновей.[256]
Мази, корицу, и всю отдающую тлением мирру,
И фимиам, что сгорел наполовину в костре,
И киннамон, что тобой со стигийского ложа украден,
Ты из поганой верни пазухи, подлый Зоил!
Не удивляюсь, что раб беглый стал вором теперь.
Лупу ты, Урбик, не верь, когда он тебя убеждает
Стать отцом: ничего меньше бы он не хотел.
Это уловка ловца: для виду желать, не желая;
Будет не рад он, коль ты просьбу уважишь его.
Как побледнеет тотчас хуже родильницы Луп.
Впрочем, для виду, что ты совет его дружеский принял,
Так ты умри, чтобы он думал, что стал ты отцом.
Если, как стоик, ты смерть, Херемон, восхваляешь без меры,
Должен я быть восхищен твердостью духа твоей?
Но ведь рождает в тебе эту доблесть кружка без ручки,
Да и унылый очаг, где даже искорки нет,
С тогой короткой, тебя греющей ночью и днем.
О, как велик ты, когда без черного хлеба, без гущи
Красного уксуса ты и без соломы живешь!
Ну, а коль был бы набит подголовок твой шерстью лаконской,
Если б и мальчик тут спал, который, вино разливая,
Пьяных пленял бы гостей свежестью розовых губ, —
О, как желанны тебе будут трижды Нестора годы,
И не мгновенья во дню ты не захочешь терять!
Мужествен тот, кто сумел бодрым в несчастии быть.
Странно тебе, что стихи Северу ученому шлю я,
Если, ученый Север, я приглашаю тебя?
Пусть и амбросией сыт, и нектар вкушает Юпитер,
Все же приносим ему мы и кишки и вино.
Сверх своего получать, что же тогда ты возьмешь?
Если ты видишь, что я, Телесфор, сгораю желаньем,
Много ты просишь, — а вдруг я откажу, что тогда?
И, коль тебе не сказал я, поклявшись, «я дам», не помедля
Властные прелести ты тотчас же прячешь свои.
Вольной и денег себе вдруг бы потребовал с нас?
Я обещал бы, но тут ведь не как брадобрей он просил бы,
Но как разбойник, а страх — это всесильная вещь.
Если же бритва в кривом у него бы лежала футляре,
Ты-то не бойся, но страсть совсем по-иному унявши,
На ветер всю я твою жадную алчность пошлю.
На пальцах у Харина по шести перстней,
Не снимет он ни ночью их,
Ни даже в бане. Почему, вы спросите?
Да у него нет ящика.
Просишь сказать, для любви Хиона милей иль Флогида?
Краше Хиона собой, но у Флогиды огонь.
Этим огнем возбудить могла бы она и Приама,
С ней бы и Пелий-старик старость свою позабыл.
И не Гигия, — Критон только его и уймет.
Ну а Хиона лежит и не чувствует, слова не скажет,
Будто и нет ее здесь, будто бы мрамор она.
Боги! Коль можете вы столь великое дело исполнить
Дайте Флогиде вы стан, каким обладает Хиона,
Дайте Хионе такой, как у Флогиды, огонь.
По языку Нанней — супруг, по рту — хахаль,
Который гаже щек «Из-под стены» девки,
Кого в окно вертепа увидав голым,
Срамница Леда из Субуры дверь держит
Кто по проходам всем недавно лез в чрево
И был способен, как знаток, сказать точно,
Мальчишку иль девчонку носит мать в брюхе, —
Ликуйте, жены! Все теперь пошло прахом:
Однажды в распаленных он застрял чреслах,
И вот, пока он слушал в брюхе писк детский,
Язык-обжору поразил недуг гнусный,
И быть не может он ни чистым, ни грязным.
Лесбия слово дает, что любить она даром не станет.
Верно: всегда за любовь Лесбия платит сама.
Ты глядишь на меня, когда я моюсь,
Филомуз, любопытствуя, зачем я
Окружен возмужалыми юнцами:
Филомуз, я отвечу откровенно.
Фавст, я не знаю, о чем ты многим женщинам пишешь,
Но ни одна, знаю я, не написала тебе.
Целых шестьсот ты гостей, Юстин, угощаешь обедом,
Чтобы отпраздновать свой с ними рождения день.
Между гостями и я, мне помнится, был не последним
И оскорбляться никак местом своим я не мог.
Нынче — для всех шестисот, завтра родишься для нас.
Ты обманщик, Вакерра, и доносчик,
Клеветник ты и выжига, Вакерра.
И подлец, и разбойник. Удивляюсь,
Почему же без денег ты, Вакерра?
Ты ничего не даешь мне при жизни, сулишь после смерти.
Коль не дурак ты, Марон, знаешь, чего я хочу.
Просишь о малом, Матон, но и то не внимают вельможи.
Чтоб не позориться так, лучше проси о большом.
Я для охоты была натаскана в амфитеатре,
Злобной была я в лесу, ласковой дома была.
Лидией звали меня. Была я преданной Декстру;
Не предпочел бы он мне даже и Меры борзой,
Был светоносною с ним к звездам богиней взнесен.
Кончила дни я свои молодой, а не дряхлой собакой,
И дулихийского пса я не познала судьбы:
Молниеносным клыком сражена я вспененного вепря;
Я не печалюсь, сойдя так быстро к теням преисподней:
Быть не могло для меня смертной судьбины славней.
Мальчиков, Тукка, продать ты хочешь за тысячи тысяч?
Собственных, Тукка, господ ты замышляешь продать?
И не волнуют тебя ни плач их, ни льстивые просьбы,
Ни отпечаток твоих страстных на коже зубов?
Ты рукодельную мощь нашим являешь очам.
Ежели деньги тебе так дороги, Тукка, отважься
Лучше все распродать: утварь, дома и поля,
И серебро со стола, и рабов, какие постарше, —
Роскошью было купить такое добро и угодья,
А распродать вот так — это ведь роскошь втройне.
Что истерией больна, заявила старому мужу
Леда, плачась, что ей надобно похоть унять.
Но, хоть и плачет навзрыд, согласиться на помощь не хочет
И заявляет, что ей лучше совсем умереть.
И позволяет другим, что не под силу ему.
Тотчас приходят врачи, и прочь все врачихи уходят.
Подняты ноги ее… Что за мученье болеть!
Натта хахаля все зовет пичужкой,
А в сравнении с ним Приап сам евнух.
Лигд, обещаешь всегда ты ко мне прийти на свиданье,
И назначаешь когда, и назначаешь куда.
Тщетно лежу я и жду, истомленный мучительной страстью,
И по-иному порой я облегчаю ее.
Чтоб тебе зонтик носить, Лигд, за кривой госпожой!
Баккара-рет обратился к врачу-сопернику с просьбой
Чтоб полечил он его. Галлом он станет теперь.
В медном запоне моется с тобою
Твой, Цецилия, раб. К чему, скажи мне?
Ведь совсем не флейтист, не кифаред он.
Наготу ты не хочешь, верно, видеть?
Или видишь ты в нас одних кастратов?
Знаешь, чтобы ревнивой не казаться,
Расстегни-ка рабу его застежку.
Требуешь, Пет, чтобы я уплатил тебе долг в десять тысяч,
Из-за того, что Буккон двести твоих загубил.
Мне-то зачем за грехи чужие платиться? Коль двести
Тысяч ты мог загубить, десять теперь загуби.
Когда во всех сидит Вакерра нужниках
И целый день проводит там безвыходно,
Не облегчаться, но обедать хочет он.
К женщинам ты обратись, обратись к их объятиям, Виктор,
И к незнакомому ты делу теперь приучись.
Огненный ткут уж покров невесте, готовится дева,
И молодая твоих скоро юнцов острижет.
Остерегаясь еще раны от новой стрелы;
Но продолжаться тому ни мамка, ни мать не позволят,
Скажут они: «не юнец это тебе, а жена!»
Бури какие тебе пережить и мученья придется,
В ученики поступи к наставнице ты на Субуре:
Сделает мужем она; дева не может учить.
То, что в десятом часу добрались мы до первого камня,
Ставится это тобой лености нашей в упрек.
Если по правде сказать, не я, а ты тут виновен:
Я ведь приехал к тебе, Пет, на твоих же мулах.
Благой Венеры берег золотой, Байи,
О Байи, вы природы гордой дар милый!
Пусть тысячью стихов хвалил бы я Байи,
Достойно, Флакк, не восхвалить бы мне Байи.
О них обоих было бы мечтать дерзко.
Но если боги в дар дадут мне все это,
То что за счастье: Марциал мой и Байи!
Диндим-кастрат и старик совместно возятся с Эглой,
Но остается лежать праздной на ложе она.
Силы у этого нет, а тот по годам бесполезен,
И возбуждают себя все понапрасну они.
Сделала мужем скопца и молодым старика.
На Синуэсских водах Филострат немного подвыпил
И, возвращаясь к тебе вечером в снятый им дом,
Чуть не погиб, испытав Эльпенора печальную участь:
Вниз головой кувырком с лестницы он полетел.
Ежели вместо вина воду бы вашу он пил.
Только богатых к себе и бездетных ты даром пускаешь?
Дом свой, Сосибиан, всех ты дороже сдаешь.
Кто не стремится еще спуститься к теням стигийским,
От Антиоха тогда пусть брадобрея бежит.
Бледные руки ножом не так свирепо терзают
Толпы безумцев, входя в раж под фригийский напев;
И загрубелой рукой режет осколки костей.
Киников жалких пускай и бороды стоиков бреет,
Пусть он на шее коней пыльную гриву стрижет!
Если бы стал он скоблить под скифской скалой Прометея,
К матери тотчас Пенфей побежит, Орфей же — к менадам,
Лишь зазвенит Антиох страшною бритвой своей.
Все эти шрамы, в каких ты видишь мой подбородок,
Эти рубцы, как на лбу у престарелых борцов,
Их Антиох мне нанес бритвою в наглой руке.
Лишь у козла одного из всех созданий есть разум:
Бороду носит и тем от Антиоха спасен.
Вдруг от удара с небес язык твой во время лизанья
Сразу отнялся. Теперь будешь, как все ты, Зоил.
Врач, чтоб смягчилась гортань, которую мучает тяжко
Кашель несносный всегда, Партенопей, у тебя,
Мед предписал принимать, орешки со сладкой лепешкой
И, одним словом, все то, что веселит малышей.
Партенопей, не катар мучит — обжорство грызет.
Был ты когда-то богат, но тогда мужеложником был ты
И не знаком ни с одной женщиной ты не бывал.
Нынче к старухам ты льнешь. До чего только бедность доводит,
Коль в женолюбца теперь ты обращен, Харидем!
Много дней уже, Луп, Харисиану
Невозможно любовью утешаться.
На вопросы друзей он им ответил,
Что расстройством желудка он страдает.
Полла, зачем ты венки мне из свежих цветов посылаешь?
Я предпочел бы иметь розы, что смяты тобой.
Ты одобряешь стихи, что бегут не по гладкой дороге,
А, спотыкаясь, летят по каменистым тропам;
И меонийца поэм тебе представляется выше
«Се Луцилия столп, зде почиет Метрофан».
Все, чем Пакувия там или же Акция рвет.
Хочешь, Хрестилл, чтобы я подражал твоим древним поэтам?
Пусть я погибну, когда мерзостей ты не знаток.[257]
В этой могиле лежит дитя Эолиды, Канака,
Крошка, которой пришлось семь только зим пережить.
Что за напасть, что за зло! Ты, однако, готовый заплакать,
Путник, не сетуй на то, что она мало жила.
Севшей на нежных щеках, был ее лик искажен.
Были и сами уста изъедены злою болезнью,
И не достигли костра целыми губы ее.
Если стремительный лёт судьбы ее был неизбежен,
Смерть же спешила пресечь языка ее милые звуки,
Чтоб неспособен он был строгих богинь умолить.
Вздор говорит, кто тебя, Зоил, считает порочным:
Ты не порочен, Зоил, ты — воплощенный порок.
У Феодора-певца приют его пиэрийский
Отнял огонь. Каково, Музы и Феб, это вам?
О преступленье, о срам, о позор для богов величайший!
С домом-то вместе не смог домохозяин сгореть!
То, что ты злобствуешь так и везде мои книжки поносишь,
Я извиняю тебе: прав ты, залупа-поэт.
Мне безразлично и то, что стихи мои унижая,
Ты их крадешь у меня: прав ты, залупа-поэт.
К мальчику ты моему лезешь, залупа-поэт.
Что запираешься ты, Громовержца мне храмом божишься?
Врешь ты, залупа! Божись мне Анхиалом своим.
Каждый раз, когда, Флакк, целуешься ты с сосунами,
Думай, что ты опустил голову в ванну для ног.
Марция влага, не Рейн здесь струится, германец, зачем же
Мальчику ты не даешь выпить обильной воды?
Варвар, не смей, от воды победителя прочь отстраняя
Граждан, напиться давать лишь побежденным рабам.[258]
В ночь я могу четырежды, но и в четыре-то года,
Право, с тобой не могу я, Телесилла, хоть раз.
От целовальщиков, мой Флакк, спастись негде:
Бегут навстречу, ждут тебя, теснят, давят
Всегда и беспрестанно там и сям, всюду.
Ни язва злая, ни прыщи твои с гноем,
Ни губы, что испачкал жирной ты мазью,
Ни капля с носа не спасет тебя в холод.
Целуют и в жару, и если ты мерзнешь,
И коль невесту целовать идешь — тоже.
Проникнет целовальщик через все щелки.
Ни консулат, ни трибунат, ни шесть фасций,
Ни прут в руке надменной, ни крикун ликтор
Прогнать не в силах целовальщиков этих.
Пускай в курульном кресле ты народ судишь,
Все ж целовальщик и сюда к тебе влезет.
Тебя в слезах, в ознобе целовать будет,
Он поцелует, хоть зевай ты, хоть плавай,
Кого не хочешь целовать, возьми другом.
Только со стула встаешь (я сам замечал это часто),
Как залезает тебе, Лесбия, туника в зад.
Вытащить правой рукой пытаясь и левой рукою,
С плачем и стоном назад ты вырываешь ее:
И, попадая туда, как в Кианеях сидит.
Хочешь порок излечить безобразный? Тебя научу я:
Ты никогда не вставай, Лесбия, и не садись.
Владеть подругой, Флакк, не надо мне тощей,
Которой впору, как запястье, мой перстень,
С коленкой голой шилом и с бедром бритвой,
С хребтом спинным пилой, с концом на нем острым.
Ценитель мяса, не ценитель я жира.
Как это, Флакк, рассмотрел ты Таиду, такую худую?
Верно, способен ты, Флакк, видеть и то, чего нет.
Право, мне вовсе не врал про тебя говоривший, что очень,
Лидия, ты хороша телом своим, не лицом.
Так ведь и есть, коль молчишь и лежишь за столом ты немая,
Словно бы лик восковой иль живописный портрет.
И никого, как тебя, так не подводит язык.
Будь осторожна! Смотри, чтоб эдил тебя не услышал:
Это ведь чудо, коль вдруг статуя заговорит.[259]
Так и душою ты чист, и по внешнему облику скромен,
Что изумляюсь, как мог стать ты, Сафроний, отцом.
Прочь убирайся, жена, или нраву нашему следуй:
Я ведь не Курий какой, Нума иль Татий тебе.
Ночи мне проводить за веселою чашей приятно,
Ты же торопишься встать, мрачно напившись воды.
И услаждать свою плоть даже при свете дневном.
Туникой скрыто, плащом и повязкою все твое тело,
Я же всегда наготы полной добиться хочу.
Я целоваться люблю, подражая нежным голубкам,
Ты без движенья лежишь и без голоса, пальцем не двинешь,
Точно несешь на алтарь ты фимиам и вино.
В раж приходили рабы фригийские, стоя за дверью,
Только лишь Гекторов конь был под женою его.
Как ни стыдлива, его нежной ласкала рукой.
Ты запрещаешь мне то, что Гракх с Корнелией делал,
То, что с Порцией Брут, с Юлией делал Помпей.
Раньше еще, чем служил Юпитеру кравчий дарданский,
Если пленяет тебя суровость, Лукрецией можешь
Быть ты в течение дня; ночью — Лаиды хочу.
Фунт ты мне, Гаррик, дарил, а теперь четверть фунта даришь ты.
Хоть полуфунтом бы мне, Гаррик, ты долг уплатил.
Раз есть время тебе ходить к патронам,
Прочитай ты хоть это, Вибий Максим:
Ведь не очень-то занят ты делами.
Четырех даже много строчек? Прав ты.
Книгу до самых рожков перекрученной мне возвращаешь,
Будто ее прочитав, Септициан, целиком.
Все ты читал. Это так: я верю, радуюсь, знаю.
Точно так же и я пять твоих книг прочитал.
Право, насытиться мог ты, читатель, такой бесконечной
Книжкой, а просишь еще несколько дистихов ты.
Но ведь и Луп свой процент, и харчей себе требуют слуги.
Что же, читатель, плати. Будто не слышишь? Прощай!
КНИГА XII
Валерий Марциал приветствует своего Приска.
Я знаю, что должен выступить в защиту своего упорнейшего трехлетнего безделья; его не оправдаешь даже и теми столичными делами, при которых мы легче оказываемся надоедливыми, чем обязательными; еще меньше можно оправдать его при том провинциальном одиночестве, в котором мы, если только не безмерно заняты, пребываем и без всякого утешения, и даже без достаточной причины. Выслушай поэтому мои доводы. Первое и главное — то, что мне недостает моих слушателей-сограждан, к которым я привык, и я вижу, что выступаю на чужом форуме; ведь если что нравится в моих книжках, то это подсказано мне моим слушателем: об этой тонкости суждений о том, что дает пищу уму — библиотеках, театрах, сборищах, где удовольствия неприметно сочетаются с образованием, — словом, обо всем, что мы по нашей прихоти оставили, мы тоскуем, точно всеми покинутые. А тут еще скрежет злословия горожан и зависть вместо суждения, а ведь один или два зложелателя — это уже много для нашего местечка; сталкиваясь с этим, трудно не чувствовать ежедневно тошноту. Поэтому не удивляйся моему отвращению к тем занятиям, каким, бывало, предавался я с восторгом. Чтобы, однако, не отказать тебе в твоих настойчивых просьбах при твоем приезде из столицы (ибо отблагодарить тебя я могу, только поднеся тебе то, что в моих силах), я принудил себя к тому, что в прежние дни бывало для меня удовольствием, и, позанимавшись всего несколько дней, приготовил угощение в честь такого близкого мне слушателя. Мне бы хотелось, чтобы ты, которому только и можно подать его без всякого опасения, не побрезговал оценить его и внимательно рассмотреть, а также, что тебе всего труднее, высказать свое суждение о наших шутках беспристрастно, чтобы мы, если ты разрешишь, могли бы отправить в Рим книгу, не только написанную в Испании, но подлинно испанскую.
В пору, когда и силки, и молосские гончие праздны,
И успокоился лес, где не найти кабана,
Сможешь ты, Приск, уделить досуг свой коротенькой книжке:
Даже и в зимние дни часа она не займет.[260]
Ты, что недавно еще посылалась из Города, книга,
Нынче, увы, ты пойдешь в Рим из далекой страны,
Где протекают Салон суровый и Таг златоносный —
Родины реки моей, мощной оружьем земли.
Стольких имея сестер в Рема высоком дворце.
Вольно к порогу иди ты чтимому нового храма,
Где обретает приют хор пиэрийский опять.
Или, коль хочешь, ступай туда, где начало Субуры,
Красноречивый живет там Стелла под сенью лавровой,
Стелла известный: он пьет из Иантиды ключа.
Гордо Кастальский родник там струится зеркальным потоком,
Что, говорят, девяти жажду сестер утолял.
И прослезится он сам, всю прочитавши тебя.
Что в заголовке тебе? Стиха два-три прочитают,
И в один голос тебя книгой признают моей.
Чем для Горация встарь, и для Вария, и для Марона
Всадник был Меценат, древних потомок царей,
Тем же и ты для меня был, Приск Теренций! Болтунья
Всем это скажет молва, скажет и свиток-старик.
Ты охраняешь моей праздности вольной права.
Труд над одиннадцатой и десятою нашею книгой
Был сокращен, и они были очищены мной.
Полностью пусть их прочтут, кому, Цезарь, досуг уделил ты,
Это прочти, а потом, может быть, все ты прочтешь.[261]
К Пиргам приморским, стихи, вы пришли, а теперь вам дорогой
Надо Священной идти. Пыли там нет уж теперь.[262]
На авзонийский престол восшел кротчайший владыка —
Нерва, и весь Геликон к нашим услугам теперь.
Стойкая Честь, Милосердье радушное, строгая Сила
Вновь появились, а Страх долгий нам тыл показал.
Да процветает в пример прочим твой доблестный вождь!
Благословенье душе твоей редкой и сердцу, какое
Мог бы и Нума иметь, мог бы и добрый Катон.
Щедрость, защита друзей, умножение скудных доходов,
Разрешены и законны. Но ты и под властью суровой
Даже в тяжелые дни смел благодетельным быть.
Коль числом бы волос года считали,
То Лигейя была б всего трехлеткой.
И земель и племен богиня Рима,
Кому равного нет и нет второго,
Через много веков Траяна годы
Сосчитавши вперед и в восхищенье
Увидав и познав, сколь храбр и смел он,
Возгордилася им и так сказала:
«Вы, вельможи парфян, владыки серов,
Савроматы, фракийцы, геты, бритты,
Цезарь кротчайший! У нас, в Гиберии, Пальма правитель:
Мягкою властью его мир обеспечен стране.
Радостно мы воздаем благодарность за милость такую,
Ибо с ним вместе послал к нам ты и сердце свое.
Мильонщик Африкан, а все же он удит:
Судьба дает с излишком, но не даст вдоволь.
Муза, от нас и себя приветствуй Парфения-друга:
Кто же обильнее пьет из Аонийской струи?
Звуки чьей лиры ясней звенят у Пимплейской пещеры?
Из пиэрийской толпы кто же так Фебом любим?
Ты попроси, чтоб он сам наши стихи дал вождю
И в четырех лишь словах короткую робкую книжку
Сам бы представил, сказав: «Это читает твой Рим».
Если всю ночь напролет ты пьешь, то ты все обещаешь,
А поутру не даешь. Пей, Поллион, поутру.
За прибыль богачи считают, Авкт, злобу:
Дешевле ненавидеть, чем дарить, видно!
Не увлекайся, прошу, на коне ты отчаянной скачкой,
Приск, и за зайцами так бешено ты не гонись.
Часто охотнику мстит его добыча, и с резвой
Падает лошади он, не возвращаясь домой.
Или камней: обмануть может равнина тебя.
Сколько угодно таких, на ком убедишься ты в этом,
Но да не будет судьбы тяжким нежданный удар!
Если тебе по душе отважное дело, то тусских —
Что тебе в скачке верхом необузданной? Чаще при этом,
Приск, можно шею сломать, чем затравить русака.
Паррасийских чертогов все убранство
Божествам нашим отдано и взорам.
Перед золотом в скифских изумрудах
В изумленье Юпитер и от царской
Чаши здесь, что достойны Громовержца,
Что достойны и кравчего-фригийца.
Все с Юпитером мы теперь богаты,
А недавно — о, стыдно, стыдно вспомнить! —
Уступил, Лабиен, ты три участка,
Приобрел, Лабиен, ты трех миньонов:
Пашешь вновь, Лабиен, ты три участка.
Не понимаешь, Летин, почему столько дней лихорадка
Не покидает тебя, и без конца ты ворчишь.
И на носилках она с тобой, и в бане с тобою,
Кушает устриц, грибы, вымя и вепрей она;
Да и цекубское пьет только со снежной водой;
В розах она возлежит за столом, умастившись амомом,
И на пуховом с тобой ложе пурпуровом спит.
Если же ей у тебя так привольно и сладко живется,
Ты теперь, Ювенал, быть может, бродишь
Беспокойно по всей Субуре шумной,
Топчешь холм ты владычицы-Дианы,
И гоняет тебя к порогам знати
Ты, всходя на Большой и Малый Целий.
Я ж опять, декабрей прожив немало,
Принят сельскою Бильбилой родною,
Что горда своим золотом и сталью.
Мы в Ботерде, в Платее — кельтиберских
То названия грубые местечек.
Сном глубоким и крепким сплю я, часто
Даже в третьем часу не пробуждаясь:
Что все тридцать годов недосыпал я.
Тоги нет и в помине: надеваю
Что попало, с поломанных взяв кресел.
Я встаю — в очаге горит приветно
Все уставила ключница горшками.
Тут как тут и охотник. Ты такого
Сам не прочь бы иметь в укромной роще.
Отделяет рабов моих приказчик
Тут и жить я хочу и тут скончаться.
В Термах Эмилий латук добывает и яйца и рыбу
И утверждает, что он дома не ест никогда.
Нет жены почему у Темисона,
Удивлен ты, Фабулл? С сестрой живет он.
Грубого кто же тебя сочтет горожанкой Салона,
Кто же, Марцелла, сочтет нашей землячкой тебя?
Как изумительно ты, как тонко умна! Палатин бы,
Если б услышал хоть раз, принял тебя за свою.
Ни Капитолия дочь спорить не сможет с тобой.
И осмеять ни одна не посмела б из местных красавиц
Той, кому больше к лицу было бы римлянкой быть.
Ты заставляешь мою тоску по владычному граду
Непристойна кривая Филенида
До того, что (скажу, Фабулл, я кратко)
Ей пристойнее было бы ослепнуть.
Зубы и кудри себе, бесстыдница, ты покупаешь,
Но у кого же ты глаз, Лелия, купишь себе?
Как хорош шарабан мой, одноколка,
Элиана речистого подарок;
Всех он лучше повозок и колясок!
В нем ведь можно, Юват, о чем угодно
Тут ливийским конем арап не правит,
Подпоясанных нету скороходов,
Нет погонщиков, а лошадки немы.
Если б с нами Авит еще был вместе
Как приятно бы дни мы коротали!
Если я денег прошу без залога, ты «нет» отвечаешь,
Если же в них за меня дача ручается — «да».
В чем ты никак, Телесин, закадычному другу не веришь,
В том доверяешь моим ты овощам и кустам.
В ссылку ты ищешь себе спутника: дача пойдет!
О насилии, Сения, бандитов
Ты твердишь. Но бандиты отрицают.
Чашей в две унции пью, ты же, Цинна, в одиннадцать унций,
А негодуешь, что пьешь, Цинна, не то же, что я?
Вор на платки Гермоген такой пронырливый, Понтик,
Что даже Масса и тот денег так ловко не крал!
Хоть и за правой гляди, и держи его левую руку,
Все же платок твой и тут он ухитрится стащить.
Так же Ирида в себя воду вбирает дождя.
Раз, когда был поражен Мирин и просили пощады,
Целых четыре платка уворовал Гермоген.
А когда претор платок собирался бросить намеленный,
Как-то никто не принес платка, опасаясь покражи,
Скатерть тогда со стола уворовал Гермоген.
Если ж и этого нет, тогда и покрышки на ложах,
Да и на ножках столов смело сдерет Гермоген.
Тянут завесу назад, если вошел Гермоген;
В страхе спешат моряки паруса убирать поскорее,
Лишь заприметят, что к ним в гавань идет Гермоген;
И облаченные в лен, носители лысые систров
Хоть на обед Гермоген платка никогда не захватит,
Но, отобедав, идет вечно с платком Гермоген.
Ты шестьдесят поутру обиваешь порогов, сенатор,
Я же при этом кажусь всадником праздным тебе,
Из-за того, что ни свет ни заря не бегу я по Риму
И поцелуев домой тысячи я не тащу.
Иль нумидийцами, иль в Каппадокийской земле.
Я же, кого ты вставать заставляешь, лишь я разоспался,
Переносить и терпеть улицы грязь на заре,
Жду я чего? Раз нога вылезает из обуви рваной,
И не приходит на зов ко мне раб, мое платье унесший,
И, наклоняясь, слуга на ухо мерзлое мне
Шепчет: «Сегодня тебя на обед приглашает Леторий!».
В двадцать сестерциев? Нет, лучше, по мне голодать,
Если за то же, что ты, я получаю не то!
Афр и трезв и умерен. Что мне в этом?
Я за это раба хвалю, — не друга.
Рощица эта, ключи, и сплетенного сень винограда,
И орошающий все ток проведенной воды,
Луг мой и розовый сад, точно в Пестуме, дважды цветущем,
Зелень какую мороз и в январе не побьет,
И голубятня под цвет жителей белых ее —
Это дары госпожи: возвратившись чрез семь пятилетий,
Сделан Марцеллою я был этой дачи царьком.
Если бы отчие мне уступала сады Навсикая,
Позор Календ июльских, я тебя видел,
Вакерра, видел я и всю твою рухлядь.
Весь скарб, в уплату за два года не взятый,
Тащила мать седая и сестра-дылда
Как будто Фурий видел я из тьмы Дита!
За ними следом ты дрожащий шел, тощий,
Бледнее древесины старого букса,
Собой напоминая наших дней Ира.
С трехногой койкой плелся стол о двух ножках,
А рядом с фонарем и роговой плошкой
Горшок мочился битый в трещину с края;
А под жаровней ржавой был кувшин с шейкой:
Оттуда шедший мерзкий выдавал запах,
Каким едва ли из садков несет рыбных.
Был и огрызок там толосского сыра,
Пучок порея черный, четырехлетний,
Старухи банка со смолой на дне гадкой,
Какой выводят волос под Стеной женки.
Зачем, ища жилья, тревожить зря старост
Тебе, Вакерра, раз ты мог бы жить даром?
Чтобы рабов накупить, Лабиен все сады свои продал,
Так что теперь у него фига осталась одна.
Целых тридцать четыре жатвы прожил
Я, как помнится мне, с тобою, Юлий.
Было сладко нам вместе, было горько,
Но отрадного все же было больше;
На две кучки, по разному их цвету,
Белых больше окажется, чем черных.
Если горести хочешь ты избегнуть
И душевных не ведать угрызений
Так, хоть радости меньше, меньше горя.
Чтоб доказать, Каллистрат, что вполне ты со мной откровенен,
Ты все время твердишь мне о пороке своем.
Но откровенен не так, Каллистрат, ты, как хочешь казаться:
Тот, кто такое болтать может, о худшем молчит.
То, что два иль четыре фунта другу,
Тогу легкую или плащ короткий,
Иногда золотых, в руке бренчащих,
Сколько может хватить недели на три,
В этом щедрости нет, поверь. А что же?
Всего-навсего ты из худших лучший.
Ты мне Меммиев, Сенек и Пизонов,
Криспов мне возврати, да только прежних,
Хочешь скоростью ног своих кичиться?
Победи-ка ты Тигра с Пассерином,
Обгонять же ослят — в том мало чести.
Нюхом тонким ты хвастаешься, критик?
Нюха нет у того, чей нос заложен.
Тот, кто и ночью и днем появляется всюду на креслах
Женских, кто в Городе всём каждому очень знаком,
Кто напомажен всегда и намазан, кто пурпуром блещет,
Томен, но грудью широк, голени чьи без волос,
Кто за супругой твоей волочится всегда неотвязно,
Этот не страшен тебе, Кандид: не портит он жен.
Ты противен, Камилл, затем, что мил ты:
Отвратительно быть Камиллу милым.
Но и милый по мне, милей Камилла.
Пропади же скорей, Камилл ты милый!
Врешь — я верю; стихи читаешь дрянные — хвалю я;
Пьешь ты — я пью; запоешь, Понтилиан, — я пою;
Воздух ты портишь — молчу; ты в шашки играть — поддаюсь я;
Дело одно без меня делаешь — я ни гугу.
И обеспечу». Да мне ни к чему. Впрочем — умри!
Мало, Тукка, тебе, что ты обжора:
И прослыть и казаться им ты хочешь.
Замуж пошел Каллистрат бородатый за ражего Афра,
Весь соблюдая обряд девы, вступающей в брак.
Факел несли перед ним, лицо закрыли фатою
И не забыли пропеть песен, Талассий, тебе.
Этого, Рим? Или ждешь, чтоб он еще и родил?[263]
Языком ты развязным о распутстве
Прочитал мне, Сабелл, стихи такие,
Что ни Дидима девкам не знакомы,
Ни игривым листкам Элефантиды.
На какие идут развратник наглый
И пожившие люди втихомолку:
Как сплестись пятерым в одном объятьи,
Как единой сцепиться цепью многим,
Только стоит ли это красноречья?
Уник, ты носишь со мной единое кровное имя
И по занятьям своим близок и по сердцу мне,
В стихотвореньях своих ты только брату уступишь,
Ум одинаков у вас, но твое сердце нежней.
Да и Коринна пошла б после Назона с тобой.
Дул бы попутный Зефир, если ты паруса распустил бы,
Берег, однако же, мил так же, как брату, тебе.
Раз ты шкуркою козьей прикрываешь
Лысый череп с макушкой и с висками,
Про тебя остроумно, Феб, сказали,
Что твоя голова всегда обута.
Трудно с тобой и легко, и приятен ты мне и противен:
Жить я с тобой не могу и без тебя не могу.
Галл с Луперком стихи свои сбывают.
Не разумны ль, скажи, поэты, Классик?
Коль шампиньонами ты или вепрем меня угощаешь
Запросто, а не затем, чтоб подольститься, я рад.
Если же веришь, что стал я богат, и мечтаешь наследство
Ты получить за пяток устриц лукринских, прощай!
Станет ничем он, да нет, — даже сегодня, сейчас!
Весь он поганой метле с паршивою губкой на палке,
Весь он собакам пойдет и придорожным горшкам.
Краснобородки, и все эти зайцы, и вымя свиное
Этой ценой не хочу ни альбанских попоек, ни даже
Капитолийских пиров, ни у понтификов яств!
Пусть и сам бог одолжит мне нектар — он уксусом станет
Или же мутью дрянной из ватиканских горшков.
Их завлекая к себе великолепием блюд;
Ну, а меня пусть друзья угощают нехитрой закуской:
Тот мне по вкусу обед, что по карману и мне.
Кудряшей ты оравы, Лин, наставник,
И тебя за хозяина считает
Постумилла-богачка, доверяя
Камни, золото, вина, конкубинов:
Предпочесть никому тебя не может.
Помоги ты моей несчастной страсти
И не так неусыпно охраняй ты
То, что сердце жестоко распаляет,
И к груди прижимать своей я жажду!
Белоснежных, прекрасных двойней пару
Крупных… Нет же, не мальчиков, — жемчужин!
Рощами лавров, чинар и лесами сосен высоких
С баней для целой толпы ты обладаешь один;
С целою сотней колонн у тебя возвышается портик,
И попираешь ногой ты белоснежный оникс;
Всюду журчат у тебя струи прозрачной воды;
Залы просторны твои… Но негде совсем пообедать
В доме твоем и поспать: ты же ведь в нем не живешь!
Что Фабуллина вечно водят все за нос,
Дивишься, Авл? Кто честен, тот всегда в дурнях.
Он, постоянно виски обвивавший венком пиэрийским,
Чья так известна была робким ответчикам речь,
Здесь он покоится, здесь твой, Семпрония, Руф достославный,
Чей даже пепел к тебе страстной любовью горит.
И похищенье твое дивно Елене самой.
Лучше ее ты: назад ты ушла, похитителя бросив,
Та же и с мужем идти не пожелала домой.
Слышит рассказ Менелай о любви троянской с улыбкой:
Некогда, переселясь в обители светлые чистых,
Тенью славнейшею ты будешь в стигийском дому.
Не презирает похищенных жен Прозерпина, а любит:
Ты покоришь госпожу собственной силой любви.
Хоть богатств у тебя и денег столько,
Сколько редко найдешь, Патерн, у граждан,
Не даришь ничего, на деньгах сидя,
Точно страшный дракон, кого поэты
Но причина того, как сам болтаешь,
Сын твой собственный, жадности ужасной.
Простаков и невежд ты, что ли, ищешь,
Чтобы за нос водить их и дурачить?
Рыжий, смуглый лицом, с бельмом на глазу, хромоногий,
Чудо ходячее ты, если ты честен, Зоил.
Кто любить вам велит, девчонки, даром,
Тот пошляк совершенный и бесстыдник:
Не любите вы даром, а целуйте.
Но берет и за это Эгла-скряга
Да дерет-то за это слишком много:
Или фунт благовонной мази Косма,
Иль червонцев чеканки новой восемь —
Вот тогда поцелуй ее не вялый
Лишь одно она делает охотно:
Целоваться хоть даром не желает,
Но сосать она даром не откажет.
За год раз десять, а то и чаще ты тяжко болеешь,
Но не тебе, Полихарм, это опасно, а нам!
Ибо, как только ты встал, ты ждешь от друзей подношений.
Ну, постыдись! Заболей как-нибудь раз навсегда!
Зачем, ты хочешь знать, в сухой Номент часто
На дачу я спешу под скромный кров Ларов?
Да ни подумать, Спарс, ни отдохнуть места
Для бедных в Риме нет: кричит всегда утром
Там день-деньской все молотком стучит медник;
Меняло с кучей здесь Нероновых денег
О грязный стол гремит монетой со скуки,
А там еще ковач испанского злата
Не смолкнет ни жрецов Беллоны крик дикий,
Ни морехода с перевязанным телом,
Ни иудея, что уж с детства стал клянчить,
Ни спичек продавца с больным глазом.
Скажи-ка, сколько рук по меди бьют в Риме,
Когда колхидской ведьмой затемнен месяц?
Тебе же, Спарс, совсем и невдомек это,
Когда ты нежишься в Петильевом царстве
Когда деревня — в Риме, винодел — римский,
Когда с Фалерном винограда сбор спорит,
А по усадьбе ты на лошадях ездишь,
Где сон глубок, а голоса и свет солнца
А нас толпы прохожих смех всегда будит,
И в изголовье Рим стоит. И вот с горя
В изнеможенье я на дачу спать езжу.
К девкам, Алавда, ты льнешь, по словам супруги, она же
Только к носильщикам льнет. Оба вы с ней хороши!
Сколько раз тебя в Риме поцелуют,
Лишь туда чрез пятнадцать лет вернешься,
Не сочли бы и Лесбия с Катуллом!
Чмокнет каждый сосед, косматый мызник
Тут насядут ткачи, а там — валяльщик,
Тут сапожник, что с кожей целовался,
Подбородка паршивого владелец;
Недостатка не будет в гнойноглазых
Право, не к чему в Город возвращаться!
Марса питомец, мой день, когда я впервые увидел
Зорю и мощное в ней звездного бога лицо,
Коль неугоден тебе алтарь дерновый в деревне
После столицы, где я жертвы тебе приносил,
И на рожденье мое вволю пожить мне дозволь.
Что мне бледнеть, если нет горячей воды для Сабелла
Иль для Алавды у нас крепкого нету вина,
Цекуб мутный цедить, сквозь мешок беспокойно вливая,
Тех и других принимать и, во время обеда вставая,
Мрамор холодный как лед голой ногою топтать, —
Что мне все это терпеть, вынося самому добровольно
То, что владыка и царь мне приказать бы не смог?
Как бы краткой и острой эпиграммой
Я тебя ни задел, дрожишь, Лигурра,
И желаешь прослыть ее достойным.
Но напрасно желанье, страх напрасен:
А до мошек ему и дела нету.
Если жаждешь, чтоб о тебе читали,
Ты найди себе пьяницу поэта:
Грубым углем он или рыхлым мелом
Лоб-то твой не моей достоин метки.
Древний небес властелин величайший и старого мира,
Сладкий при ком был покой и не знавали труда,
Не было молний при ком и разить ими некого было,
И, не разрыта до недр, почва богата была,
К Приску: тебе надлежит быть при твоем торжестве.
Отче благой! Ты в отчизну его из латинского града
Мирного Нумы домой в зиму шестую вернул.
Видишь: такой же почет, какой на Авзонии рынках,
Как не скупится рука, на столах какие подарки,
Что за богатства, Сатурн, в честь раздаются твою!
Но несравненно ценней, еще больше тебя прославляет
То, что почтенный отец твой соблюдает обряд.
И возвращай в эти дни Приска почаще отцу.[265]
Ты, о Кордуба, что тучней Венафра,
Чьи оливы истрийским не уступят,
Белых ты превзошла овец Галеза,
Шерсть не крася ни кровью, ни багрянкой,
Устыди своего, прошу, поэта:
Он крадет у меня стихи для чтенья!
Будь поэт он хороший, я стерпел бы:
Отомстил бы ему я за обиду.
Что возьмешь со слепца, коль ослепит он?
Хуже нет ничего бандитов голых,
И опасности нет плохим поэтам![266]
Кравчего, краше всех слуг румяным лицом и кудрями,
Цинна пустил в повара. Цинна до лакомств охоч!
Когда с Филлидой я прелестной ночь пробыл,
На все лады была она такой щедрой,
Что утром о подарке долго я думал:
Не дать ли фунт благоуханий ей Косма,
Иль десять с Цезаря лицом кружков желтых?
Но тут, обняв меня, и ластясь, и томно
Поцеловав, как страстный может лишь голубь,
Филлида попросила дать вина бочку.
Ты приобрел себе дом за целых сто тысяч, но даже
Хоть и дешевле цены жаждешь его ты продать.
Но покупателя ты лукаво, Амен, надуваешь,
И показная внутри роскошь скрывает шалаш.
Редкий на утварь пошел здесь мавританский лимон,
Замысловатый буфет — в золотых и серебряных чашах,
Мальчики рядом, каким я подчиняться не прочь.
Двести теперь запросил и кричишь, что уступки не будет:
Иды марта Меркурия родили,
В Иды августа празднуют Диану,
А Марон октября прославил Иды.
Иды ты соблюдай и те и эти,
Ранний клиент, моего причина отъезда из Рима,
Атрии пышные ты, если умен, посещай.
Я ж не сутяга, и мне не по нраву докучные тяжбы,
Я и ленив, да и стар, я Пиэридам служу.
Рим отказал; я вернусь, если и здесь не засну.
Павел, вроде твоих картин и кубков,
Все друзья у тебя оригиналы.
В пору, когда простыню нес Апру слуга кривоногий
И одноглазой каргой тога его стереглась,
Терщик же, грыжей больной, подавал ему капельку масла,
Строгим и мрачным тогда цензором пьяниц он был.
Ежели всадник домой, выпив, из бани идет.
Но, получив триста тысяч в наследство от старого дяди,
Он не выходит из терм трезвым и сам никогда.
Вот что за сила и в чашах резных, и в пяти длиннокудрых!
Мне на все отвечаешь, Лигд, отказом,
А бывало, на все ты был согласен.
Малость землицы купив, затерявшейся возле кладбища,
И никудышный совсем с кровлей подпертою дом,
Панних, бросаешь свои ты угодья столичные — тяжбы
С малой, но верной зато прибылью с тоги гнилой.
Землевладельцем же став, вынужден их покупать.
Ты твердишь, что я твой, Катулл, наследник.
Не прочтя завещанья, не поверю.
Пусть тебе с Нила ладьи везут хрустальные чаши,
С цирка Фламиния в дар несколько кубков прими.
Кто же «бесстрашней»? Они или те, кто такие подарки
Шлет? Но дешевый вдвойне выгоден, право, сосуд:
И не боится она слишком горячей воды.
Кроме того, и слуга не страшится, ее подавая,
Что из дрожащей руки гостя она упадет.
Также не плохо и то, что, когда ты пьешь за здоровье,
Политима всегда к девчонкам тянет;
Вспоминать, что он мальчик, Гипн не любит;
Желудями откормлен зад Секунда;
Нежен Дидим, но быть не хочет нежным;
Их игривость, спесивую надменность
И капризы, Авит, предпочитаю
Я невесте с приданым миллионным.
Двадцать ассов амфора, да мера хлеба — четыре.
Сыт земледелец и пьян, а в кошельке ничего.
Обращаясь к Юпитеру с мольбами
И воздев к небесам свои ладони,
В Капитолии Этон как-то пукнул.
Засмеялся народ, но оскорбился
Он клиента обрек обедать дома.
После этого срама бедный Этон,
Собираясь идти на Капитолий,
Забегает в уборную к Патроклу.
Но, хотя и приняв такие меры,
Он Юпитера молит, зад зажавши.
Я ничего не писал на тебя, Битиник. Ты хочешь,
Чтобы поклялся я? Нет, лучше уж я напишу.
Дал я много тебе, как ты просила,
Дал я больше тебе, чем ты просила,
Ты ж меня, Атицилла, снова просишь.
Кто ни в чем не откажет — тот похабник.
Чтоб не хвалить Каллистрату достойных, он всякого хвалит.
Если плохих для него нету, то кто же хорош?
Во дни Сатурна прежде, в зимний наш праздник,
Бывало, мне бедняга Умбр дарил бурку,
И вот, теперь — буру: он стал богат, видно.
В термах нигде и по баням никак убежать невозможно
От Меногена: твои хитрости зря пропадут.
В обе руки наберет он теплых мячей для тригона,
Чтобы тебе насчитать этим побольше очков;
Даже коль вымылся сам, даже когда уж обут;
Стоит лишь взять простыню, назовет он ее белоснежной,
Пусть даже будет она детских пеленок грязней;
Если начнешь ты чесать себе жидкие волосы гребнем,
Сам он и винный отсед принесет из подонков кувшина,
И оботрет он тебе капельки пота на лбу.
Все он похвалит, всему удивляться он будет, покамест
Станет тебе невтерпеж и ты не скажешь: «Идем».
Фабиан, издевавшийся над грыжей,
Тот, кого все развратники боялись,
Кто над вспухшей мошонкой издевался
Так, что впору и двум Катуллам было б,
И на месте он сразу смолк, бедняга.
Я ни за что, Политим, не хотел твои волосы портить,
Но я доволен теперь, что уступил я тебе.
Был таким ты, Пелопс, лишь остригся и все засияло
Кости слоновой плечо перед невестой твоей.
Мужеложников рот погано пахнет,
Говоришь ты, Фабулл; но если прав ты, —
Как же рот лизунов, скажи мне, пахнет?
Тридцать юнцов у тебя и ровно столько же девок,
Член же один, да и то дряблый. Что ж делать тебе?
Ныл Котта, что два раза он терял туфли:
Недосмотрел за ними раб его, сторож,
Один за ним ходивший, вся его свита.
И вот что вздумал он теперь, хитрец ловкий,
Разутым он обедать стал ходить в гости.
Тонгилиановский нос разнюхает все, я не спорю,
Но, кроме носа, ничем Тонгилиан не богат.
Раз ты голову шерстью прикрываешь,
Не с ушами, Харин, с кудрями плохо.
Дал, да и громко, Марон обет за старого друга,
Тяжко которого тряс от лихорадки озноб.
«Если больной не сойдет, — говорил он, — к теням стигийским,
Жертву Юпитеру я вышнему в дар заколю».
Вновь за обеты Марон, чтоб не исполнить обет.
Если с мужем вдвоем у вас, Магулла,
Ложе общее и наложник общий,
Почему же у вас не общий кравчий?
Ты вздыхаешь? Я понял: кубка страшно!
Часто ты просишь сказать, каким я себя представляю,
Если внезапно богат стану и знатен я, Приск.
Кто же, по-твоему, нрав описать свой будущий может?
Коль обратишься во льва, будешь каким ты, скажи?
Как с любовником можно и при муже
Целоваться, нашла Лабулла способ:
Дурачка своего она целует,
А потом поцелуев этих влагу
Госпоже на потеху возвращает.
В дурачках-то, пожалуй, благоверный!
Эпос я начал писать; ты начал тоже. Я бросил,
Чтобы соперником мне не оказаться твоим.
Талия наша в котурн трагический ногу обула;
Тотчас же сирму и ты длинную тоже надел.
Ты, неотступный, опять плектр вырываешь у нас.
Я на сатиру пошел; ты сам в Луцилии метишь;
Тешусь элегией я, тешишься ею и ты.
Что же ничтожней найти? Сочинять эпиграммы я начал;
Брось хоть одно что-нибудь, на все ведь кидаться бесстыдно,
Тукка, оставь мне хоть то, что не по вкусу тебе![267]
Ты Муссетия сальную книжонку,
Что поспорит с книжонкой сибаритской,
И зудящей пропитанною солью,
Руф Инстанций, читай! но пусть девчонка
Ты рукою сыграешь похотливой
И окажешься без жены супругом.
Если известны тебе и обычай и верность супруга,
Коль ни одна не лежит с ним на постели твоей,
Что ж ты ревнуешь к рабам, как будто к наложницам, дура?
Недолговечна любовь эта, и скоро пройдет.
Мужу одной из-за них ты остаешься женой.
Тут получает он то, что не дашь, как жена, ты. — «Но дам я, —
Ты говоришь, — чтобы наш не нарушался союз».
Это не то же: хочу я смоквы, мне фиги не надо!
Знать и хозяйка должна и супруга свою только область:
Мальчиков прав не бери, пользуйся правом своим.
За женой молодой хоть получил ты
Больше, чем ненасытный муж мечтает, —
Деньги, знатность, воспитанность, невинность,
Все ж изводишься, Басс, на кудряшей ты,
А к хозяйке приходишь ты усталый;
Ты, кто многих супруге стоил тысяч,
Ни от ласковых слов уже не в силах
Приободриться вновь, ни от объятий.
Женин раб ты, ты сам себя ведь продал!
Бетис с венком на кудрях, сплетенным из веток оливы,
И золотистую шерсть моющий в светлых струях,
Ты ведь и Бромию люб и Палладе, а вод управитель
Пенистый путь по тебе в море открыл кораблям;
Вступит, и пусть этот год будет, как прежний, благим.
Знает он бремя свое, что нести после Макра он должен;
Кто же берется за труд, знает, как справиться с ним.
КНИГА XIII
ГОСТИНЦЫ
Чтобы и тога была у тунцов, и плащи у оливок,
Чтобы не страшен жучкам книжным был голод сухой,
Тратьте — убыток на мне — вы, Музы, нильский папирус:
Снова Зима под хмельком требует новых острот.
Да и шестерки с очком нету в рожке у меня.
Эта бумага сойдет за рожок и она ж — за орехи:
Нет ни убытка в игре этой, ни прибыли мне.
Суй ты повсюду свой нос, будь даже ты нос воплощенный,
Что и Атланту невмочь было б снести на плечах,
И подымай самого ты, пожалуйста, на смех Латина,
Все же тебе не сказать против моих пустяков
Грызть? Надо мяса поесть, если желаешь быть сыт.
Времени даром не трать. На тех, кто собою доволен,
Яд береги ты, а мы знаем, что пишем мы вздор.
Ну а вот это совсем не вздор, если чистосердечно
Эти «Гостинцы», что здесь в этой маленькой собраны книжке,
Все за четыре купить можешь сестерция ты.
Дороговато тебе за четыре? Ну можешь и за два:
С прибылью будет и так книготорговец Трифон.
Если тебе, как и мне, в редкость бывает и грош.
А в дополненье найдешь ты здесь и названья гостинцев:
Ты пропускать можешь то, что не по вкусу тебе.
Чтобы поздней во дворце воцарился небесном Германий
И пребывал на земле, ладан Юпитеру жги.
Если блестящий, как воск, винноягодник с жирною ножкой
Выпал тебе, то, коль ты смыслишь, поперчи его.
Мы посылаем бузу; богатый пришлет тебе меду,
А не захочет прислать, сам его можешь купить.
Ежели бледный стручок в горшке твоем пенится красном,
Можешь пореже ходить ты к богачам на обед.
Кашей клусийскою ты наполни простую посуду,
Чтоб из нее попивать сладкое сусло потом.
Нильский гостинец прими: Пелусия дар, чечевицу,
Что подешевле бузы, но подороже бобов.
Ни преимуществ муки, ни качеств тебе не исчислить:
Пекарь и повар всегда употребляют ее.
То, что погонщик не даст лошакам безответным, прими ты:
Я ведь дарю не тебе, а шинкарю твоему.
Модиев триста возьми с урожая ливийского поля,
Чтобы под Римом твоя не запустела земля.
Чтобы придать остроты рабочих полднику — свекле,
О, сколько перцу с вином повар потребует твой!
Если у предков обед обычно кончался латуком,
То почему же, скажи, мы начинаем с него?
Если твое, селянин, у Номента находится поле,
То на мою принеси дачу, пожалуйста, дров.
Репы, которым мороз бывает зимний приятен,
Я посылаю тебе: Ромул на небе их ест.
Чтобы противной тебе, побледнев, не стала капуста,
Зелень ее сохрани, соли прибавив к воде.
Если пахучих поел ты порея тарантского перьев,
При поцелуе всегда губы свои зажимай.
Лучший порей к нам идет из Ариции, лесом покрытой!
Зелень какая, смотри, на белоснежном стволе.
Мы в Амитернской земле на грядках растем плодовитых.
Овощ нурсийский теперь сможешь пореже ты есть.
Мягкий стебель, что рос на почве приморской Равенны,
Спаржи не будет на вкус дикорастущей нежней.
Не наполняю я чаш и совсем непригоден Лиею,
Но, если ешь ты меня, нектаром буду тебе.
Хийские фиги под стать сетинскому старому Вакху,
Сочностью влагу вина напоминая и вкус.
Скажешь, отведав айвы, напоенной Кекроповым медом:
«Эти медовые мне очень по вкусу плоды».
Плод мы Кибелии. Уйди, прохожий, отсюда подальше,
Чтобы тебе головы мы не разбили, упав.
Кисти рябинные мы. Укрепляем мы слабый желудок.
Ягоды наши не ешь; лучше их мальчику дай.
В праздник январских Календ золоченые финики дарят,
Но лишь одни бедняки эти подарки несут.
В остроконечном горшке привезенные мелкие смоквы
Могут за фиги сойти, будь покрупнее они.
Вот иноземный тебе чернослив, в морщинах увядший.
Он при запоре всегда может живот облегчить.
Сыр, на котором стоит этрусской Луны отметка,
Слугам твоим молодым тысячу полдников даст.
Если бы ты захотел без мяса позавтракать скромно,
Вот прибывает к тебе стада вестинского сыр.
Вовсе не всякий очаг или дым подходит для сыра:
Лишь над велабрским огнем вкусным становится он.
Требула родина нам. Мы двояко бываем приятны:
Или на легком огне, или водой смягчены.
Если супруга стара, если члены твои омертвели,
Только головки одни лука помогут тебе.
Дочка пиценской свиньи, колбасой луканской зовусь
Вкусной приправой для каш я белоснежных служу.
Эти висели плоды на ветках коркирского сада,
Или же их охранял сам массилийский дракон.
Этим маслинам уйти удалось из пиценских давилен,
Чтобы начать твой обед, чтобы закончить его.
Первый удой молока, что отнял пастух у козляток
Новорожденных, тебе это молозиво дал.
Должен наказанным быть вредоносный зеленому Вакху
Скот шаловливый: вредил богу он юным еще.
Ежели в яйцах желток обтекает молочная влага,
То гесперийский рассол скумбрии вкус им придаст.
Пусть подает мне богач сосунка от матки ленивой,
Сам же пускай кабана он этолийского ест.
Не из ливийских садов гранаты и тубуры эти,
Но из номентских садов мы преподносим тебе.
Из подгородных садов гранаты и тубуры эти
Местные я подношу. Что до ливийских тебе?
Скажешь, что вымя нельзя еще есть: так обильно сочится
И раздувает соски свежего ток молока.
Если цесарки у нас водились бы или фазаны,
Их бы я дал, а пока птичника птиц ты прими.
Были ничтожными мы скороспелками с веток родимых,
А на привитых ветвях персики ценные мы.
Булки пиценские так в белоснежном нектаре пухнут,
Как разбухает, набрав, легкая булка, воды.
Золото, иль серебро, иль коротенький плащ, или тогу
Можно послать без труда, а шампиньоны трудней.
Винные ягоды ем, но клюю я и сладкие гроздья.
Так почему же тогда я не по гроздьям зовусь?
Землю-кормилицу я пробивающий шляпкою нежной Трюфель.
Один шампиньон только вкуснее меня.
Ты, вероятно, из роз иль из пенного нарда сплетенный
Предпочитаешь венок; я же — венок из дроздов.
Целую утку пускай подают, но сладки в ней только
Грудка и шейка. Отдай прочее повару ты.
Горлица жирная здесь. Латук и улитки, прощайте!
Перебивать не хочу я аппетита себе.
Пусть церретанская мне ветчина иль менапская будет
Подана: лакомкам жрать предоставляю филей.
Сочный, свежий филей. С дорогими друзьями не медли:
Я с полежалым, поверь, дела иметь не хочу.
Может быть, матка тебе от свиньи непокрытой милее,
Мне же гораздо милей от супоросой она.
Нильского овоща ты посмеешься тягучим волокнам,
Ниточки эти суча зубом своим и рукой.[268]
Больше большого гуся печенка, смотри-ка, раздулась!
Ты в изумленье: «Да где ж, — скажешь, — такая росла?»
Зиму без просыпу сплю напролет и жирею я очень
Этой порою, когда сном я питаюсь одним.
Любит селиться всегда в пещерах подкопанных кролик.
Он научил и солдат тайный подкоп подводить.
Из всей, что есть на свете, лакомой дичи
Вкусней, конечно, ионийский нам рябчик.
Можно легко откормить пулярку сладкой мукою,
И откормить в темноте. Лакомки очень умны!
Чтобы не мог отощать петух от чрезмерных излишеств,
Он оскоплен, и теперь галлом он будет для нас.
Курица тщетно бежит в объятья бесплодного мужа:
Птицей Кибелы ему больше пристало бы стать.
Редко на стол подают в Авзонии нам эту птицу.
Ей забавляешься ты часто в купальне своей.
Зубом преступным не смей осквернять голубяток ты нежных,
Ежели ведом тебе Книдской богини обряд.
И замирает у нас, и слабеет от вяхирей похоть.
Птицы ты этой не ешь, если ты сластолюбив.
Птиц желтоватых ловить тростинкой и сетками можно
В пору, когда виноград стал наливаться вином.
Катты паннонские нам неведомы в Умбрии вовсе.
Их господину Пудент предпочитает послать.
Ты изумлен всякий раз, как распустит он перья цветные.
Что ж ты, жестокий, даешь повару злому его?
Имя дало мне крыло мое красное. Вкусен язык мой
Лакомкам. Счастье для них, что не болтлив мой язык!
В первый раз привезен я был кораблем аргонавтов,
А до того мне знаком был только Фасис один.
Хоть и по горло был сыт Ганнибал после римского гуся,
Этот дикарь никогда собственных птиц не едал.
Птицею этой спасен был Тарпейского храм Громовержца.
Ты удивлен? Но тогда строил его ведь не бог.
Линия строк пропадет и стих у тебя захромает,
Если погубишь одну из Паламедовых птиц.
Буду ли я куликом, куропаткой ли — вкус одинаков.
Но куропатка ценней. А потому и вкусней.
Сладкую песню поет языком коснеющим лебедь:
Сам отпевает себя он перед смертью своей.
Эта пичужка носить может имя такого гиганта!
Но у «зеленых» ведь есть тоже свой Порфирион.
Дышит барвена в морской привозной воде, но лениво:
Сонной становится. Влей свежей воды — оживет.
Той, что живет в сицилийских водах, огромной мурене
В глубь погрузиться нельзя, кожу на солнце спалив.
Хоть лежит на широком блюде палтус,
Палтус все-таки шире, чем все блюдо.
Я появилась сейчас, напившись воды из Лукрина,
И благородного я жажду рассола теперь.
Лирис лазоревый нас, что леса прикрывает Марики,
Любит. Оттуда идем тесной к тебе мы толпой.
Этот клювыш, что пришел отглаженный волнами моря,
Лишь потрохами хорош. Все остальное в нем — дрянь.
Из-за тебя, коракин, дерутся на нильских базарах:
Ты у пеллейских слывешь лакомок лучшим из блюд.[269]
Пусть он и колет тебе оболочкою острою пальцы,
Но, коли снять скорлупу, нежен ты, ежик морской.
Кровью ты нашей плащи свои красишь, неблагодарный,
И не довольно с тебя: мы еще в пищу идем.
Как бы изыскан прием в земле у венетов ни был,
Первое блюдо у них обыкновенно пескарь.
Окунь и нежен и бел у Тимава Евганского устьев,
Где насыщается он пресной водой и морской.
Вовсе не все хороши и ценны бывают дорады,
Но только те, что едят устриц лукринских одних.
На палатинские вы столы осетра посылайте:
Должен пиры божества редкостный дар украшать.
Между пернатыми дрозд на первом, по-моему, месте,
Заяц же всех остальных четвероногих вкусней.
Страшный щетинистый зверь, разорявший поля Диомеда
И этолийским копьем сваленный, не был крупней.
Страшен клыками кабан, рога охраняют оленя,
Я ж, беззащитная лань, только добыча для всех.
Зверь не последний среди добычи утренних зрелищ,
Скольких убитых собак стоит мне лютый ориг![270]
Он не твоим ли, скажи, Кипарис, приручен недоуздком?
Или же, может быть, твой, Сильвия, этот олень?
Юный онагр, молоком только матки кормящийся, назван
Лалисионом, но так лишь сосунков мы зовем.
Дай для забавы газель своему ты малому сыну:
Любо ее отпускать, тогой махая, толпе.
Видишь, вот-вот упадет косуля с вершины утеса.
Если упала — твоя, псам же ее не догнать.
Вот превосходный онагр. Оставить придется охоту
За эритрейским клыком: полно одеждой махать.
Вот из оливок тебе Венафра кампанского масло:
Тотчас услышишь его запах, коль мази возьмешь.
Дар драгоценный прими: из свежей крови макрели,
Не засыпавшей еще, великолепный рассол.
Чистосердечно скажу, что тунца из Антиполя дочь я.
Будь же макрели я дочь, я не тебе бы пошла.
Вот из Паллады лесов на Гиметте Тесеевом нектар.
Дар этот славный тебе собран воровкой-пчелой.
С Гиблы нагорий даря сицилийской медовые соты,
Медом Кекроповым их можешь свободно назвать.
Гносский родил виноград с минойского Крита напиток
Тот, что у нас бедняку служит медовым вином.
В этом вине смоляном из винообильной Виенны
Не сомневайся: оно прислано Ромулом мне.
Аттики мед! Ты фалерн обращаешь в нектарную влагу.
Надо, чтоб это вино нам подавал Ганимед.
Тонкое это вино из погреба Цезаря вышло,
А виноград для него вырастил Юлиев холм.
Пьешь из Суррента вино? Ни златых, ни из мурры цветистой
Кубков не надо: вино даст тебе чаши свои.
Из синуэсских точил появилось массикское это.
Просишь сказать, при каких консулах? Ни при каких.
Сетия, что высоко над помптинской нависла равниной,
Из городка своего старое дарит вино.
Этот фундан принесла Опимия щедрая осень.
Консул и сам выжимал сусло, и сам его пил.[271]
Хоть первосортным никак трифолин не бывает Лиеем,
Все-таки я на седьмом месте средь вин окажусь.
Цекуба зреет вино благородное в Фундских Амиклах.
И зеленеют его лозы в болотной земле.
Будешь сигнийское пить, крепящее слабый желудок?
Чтобы запор не нажить, сдерживай жажду свою.
Ежели Нестора лет амфору тебе с мамертином
Дали, то может она имя любое носить.
Это вино, что кампанскому лишь уступает Лиею,
Из Тарраконы. Оно спорит с этрусским вином.
Вакха тебе моего дарит виноград из Номента.
Если ты Квинтом любим, будешь ты лучшее пить.
Вина Сполетия с их отстоявшейся гущей в бутылках
В дар получив, предпочтешь суслу фалернскому ты.
Муть марсийскую шлет виноградарь пелигнский в подарок.
Сам ты не пей: пусть ее выпьет отпущенник твой.
С уксусом нильским, прошу, не сочти ты презренной амфору.
Верь мне: презреннее был он в свою бытность вином.
Если подачкою ты оделяешь сотни сограждан,
То массилийским вином дымным их всех угости.
Пусть-ка церейским Непот угостит — за сетин его примешь.
Всем он не ставит его: пьет он его вчетвером.
Славно Авлона руно, и лозы его плодоносны.
Пусть он дарит тебе шерсть ценную, мне же — вино.
Не завещай никому ни вина, ни своих благовоний:
Деньги в наследство оставь, этим же пользуйся сам.
Роз скороспелых венок Зима тебе дарует, Цезарь.
Розой владела Весна некогда, ныне же — ты.
КНИГА XIV
ПОДАРКИ
В платье застольном когда красуется всадник, сенатор,
Да и Юпитер-то наш вольности шапку надел,
А домочадец гремит на глазах у эдила костями,
Хоть ледяной водоем видит он рядом с тобой, —
Каждый подарком своим пусть оделяет гостей.
«Вздор они все, пустяки и даже того еще хуже!»
Кто же тут спорит? И кто б явное стал отрицать?
Что же, однако, Сатурн, мне в дни эти делать хмельные,
Иль мне о Фивах писать, о Трое, о мрачных Микенах?
«Ты на орехи играй», — скажешь. Орехов мне жаль.
Можешь на месте любом расстаться ты с книжкою этой:
В двух здесь описан стихах каждый отдельный предмет.
Если ты спросишь, зачем даны заголовки, скажу я:
Чтоб, коль угодно, ты мог лишь заголовки читать.
Если б на тонкие мы не распилены были дощечки,
Славным бременем мы были б ливийским клыкам.
Кровью убитых тельцов двор владыки счастливый дымится,
Ежели новый почет в воск пятилистный внесен.
Чтоб не туманился взор усталый от мрачного воска,
Ты на слоновой кости черные буквы пиши.
Триптих ты наш не сочтешь никогда за ничтожный подарок,
Если напишет тебе милая здесь: «Я приду».
Точно из воска листки, хоть пергаментом их называют:
Сколько угодно на них можешь писать и стирать.
Хоть еще не прочла, но знает дева
Все желанья Вительевых табличек.
Видя, что крохотны мы, ты считаешь, что к милой пошлют нас.
Нет, на табличках таких просят и долг уплатить.
Ты отнюдь не считай ничтожным даром,
Коль пустую дарит поэт бумагу.
К малознакомым идя или к милым друзьям отправляясь,
Эта бумага всегда их «дорогими» зовет.
Эти шкатулки ничем другим, кроме желтой монеты,
Не наполняй: серебро пусть в деревянных лежит.
Если хоть что-нибудь есть на дне шкатулочки нашей,
Будет подарком, а нет — эту шкатулку бери.
Если по-разному вдруг у тебя обернутся все бабки,
Скажешь, что я подарил ценный подарок тебе.
Пусть вас и меньше числом, чем бабок игральных, но в кости
Часто крупнее игра, нежели в бабки, идет.
Ловко умеет рука бросать по нескольку бабок;
Если их стопкой метнешь — будешь молиться ты зря.
В кости с одной стороны играют на дюжине точек,
Шашка погибнет с другой меж иноцветных врагов.
Если играешь в войну, из шашек строя засады,
В этих стекляшках найдешь ты и солдат и врагов.
Хоть ни серьезности нет, ни убытка в игре на орехи,
Часто, однако, она спинам мальчишек страшна.
Ящик достался тебе. Не забудь положить в него перья;
Все остальное внутри, ты раздобудь пустяки.
Этот пенал для тебя со своим снаряженьем железным
Дар не пустячный, коль ты сыну его передашь.
Лучше мастиковой нет зубочистки, но если древесной
Нет иглы у тебя, перышком зубы почисть.
Если зудит у тебя и несносно чешется ухо,
Я тебе средство даю против чесотки такой.
Чтобы от влажных волос не испортился шелк превосходный,
Шпилька прическу твою сколет и сдержит ее.
Что будет делать волос у тебя никаких не нашедший
Этот о многих зубцах букс, поднесенный тебе?
Хаттская пена в огонь обращает тевтонские косы:
Сможешь красивее стать, волосы пленницы взяв.
Если ты цвет изменить седин собираешься старых,
Шарик — но лысой зачем? — вот маттиакский тебе.
Зонтик прими от меня, побеждающий знойное солнце.
Если бы ветер подул, твой тебя тент защитит.
На представленье пойду я в театр Помпея с тобою:
Часто без тента сидеть нас заставляет Мандат.
Примут они кабанов, и львов поджидать они будут,
Насмерть пронзят медведей, твердою взяты рукой.
Коль длинноострой тебе рогатины выбитой жалко,
Этим коротким ножом вепря ты насмерть пронзишь.
Это отличие в знак желанной воинской чести,
Меч, что трибун на боку может с почетом носить.
Это — кинжал, что узким ложком искривленным отмечен.
Он закалился, шипя в хладной Салона воде.
Миром надежным вождя я изогнут для кроткого дела:
Я земледельцу служу, воину раньше служил.
Этот топорик тебе я купил за четыреста тысяч
На распродаже вещей у одного должника.
Вот инструменты тебе для стрижки волос, а вот этот —
Длинные ногти срезать, этот же — бороду брить.
Если избранных книжек мне не дашь ты,
Наберусь я червей и моли хищной.
Годный для перьев тростник дается землею Мемфисской.
Кровлю свою ты покрой с прочих болот тростником.
Лампа я, что утехи ложа знает:
Делай все, что угодно, — я не выдам.
Достается тебе служанка лампы.
Бдит она и потемки прогоняет.
Хоть освещаю я всю пирушку своими огнями
С множеством рылец для них, лампой считаюсь одной.
Свечкою ты восковой освещайся в течение ночи,
Раз у раба твоего выкрали лампу твою.
Со стародавних времен название свечи мне дали:
Век бережливых отцов масляной лампы не знал.
Видишь, из дерева я: будь с огнем осторожен, иначе
Может подсвечник и сам лампою вспыхнуть большой.
Плотно набитый пером, вот этот мяч деревенский
Туже мяча-пузыря, мягче ручного мяча.
Если умеешь бросать меня левой рукою проворно,
Я для тебя; коли нет, увалень, мяч возврати.
Юноши, прочь: подходящ мне только немощный возраст —
Мальчикам мячик-пузырь, мячик-пузырь старикам.
Быстро хватая мячи в пыли Антеевой, шею
Вытянет, верно, себе попусту жалкий миньон.
Что тебе мускулы рук утруждать нелепою гирей?
Право, полезней мужам рыть в винограднике рвы.
Чтобы блестящих полос не испачкать грязною мазью,
Влажные кудри себе шкуркою этой прикрой.
Это прислал нам Пергам. Кривым скребись ты железом:
Реже придется тогда в стирку белье отдавать.
У тельца я на лбу торчал недавно,
Но сочтешь ты меня за носорожий.
На авзонийской ты рог этот видел арене владыки.
Он для тебя, а ему бык только чучелом был.
Коль домочадца сынок на руках у тебя разревется,
Дай ему нежной рукой систр этот звонкий трясти.
Как бы ты этим кнутом ни хлестал, ничего не добьешься,
Если «пурпуровых» ты им погоняешь коней.
Что тебе до меня? Я деве нужен:
Покупных я зубов не стану чистить.
В этот бальзам, что назвать не могли ни Гомер, ни Вергилий,
Входит и жирная мазь, и от бегена орех.
Если ты неуч, мое непонятно по-гречески имя:
Пеной селитры зовусь, если ж ты грек — афронитр.
Запах бальзама люблю: это запах мужских притираний;
Вам же, матроны, идут тонкие Косма духи.
Ты натирай-ка живот свой морщинистый этою мазью,
Если средь белого дня в бани Стефана пойдешь.
Скрытым огнем золотым свечу я, фонарь путеводный,
И безопасно во мне маленькой лампе гореть.
Коль не из рога я, что ж? Неужто тусклее я? Разве
Встречный узнает, что я только ничтожный пузырь?
Пьяная флейтщица нас разрывает хмельными щеками:
То она в обе дудит сразу, а то и в одну.
Вот ты смеешься, что я из тростинок, слепленных воском?
Первая сделана так тоже цевница была.
Если нет рядом слуги, а надеть захочется туфли,
В шлепанцы эти легко ноги и сами войдут.
Вместо нагрудника взять тебе лучше бы шкуру воловью,
Ибо твой кожаный лиф грудь не вмещает твою.
То, что сосать не дает твоих кушаний мухам противным,
Было когда-то хвостом гордым у лучшей из птиц.
Ежели желтая пыль твою замарала одежду,
Мягким ударом ее хвост этот легкий сметет.
Не ударяй кулаком ты слугу виноватого в зубы:
Пусть он печенья поест, что посылает Родос.
Чтобы свой голод унять, ты нашего скушай Приапа:
Не осквернишься, коль ты даже и чресла сгрызешь.
Ты поросенком таким насладишься в дни Сатурналий,
Он, между вепрей пасясь, от желудей разжирел.
Эту колбаску, что ты в середине зимы получаешь,
Я за неделю еще до Сатурналий купил.
Я — попугай, я у вас именам любым научуся,
Но научился я сам «здравствуй, о Цезарь!» кричать.
Ты, поздравитель, за что слывешь непристойником, ворон?
Нет! Никогда твой клюв похоти мерзкой не знал.
О нечестивом грехе Филомела Тереевом плачет,
Ставши из девы немой птицею певчей теперь.
«Здравствуй» тебе говорю, а я — стрекотунья-сорока.
Если б не видел меня, птицей не счел бы никак.
Если б ты птичкой владел, о которой подруга Катулла,
Лесбия, плакала, здесь можно ей было бы жить.
Ларчик лекарственный здесь ты видишь из кости слоновой.
Был бы доволен и сам Пакций подарком таким.
Резво играйте, рабы, но — помните — только играйте:
Будут всего на пять дней спрятаны плети мои.
Горе для мальчиков всех, для наставников — сущая радость,
Славой на веки веков нас Прометей одарил.
Голому бородачу служить для жалких объедков
И с отвратительным псом спать не желает сума.
Веники были в чести когда-то, что видно по пальме,
Но подчищала теперь веникам дал отдохнуть.
Этою ручкою ты свои плечи избавишь от зуда
После укуса блохи или, пожалуй, и вши.
Чтобы от пенул и тог не стали лохматыми книги,
Этот еловый футляр будет их долго беречь.
Ложу названье дает по глазкам на дереве пестрым
Птица Юноны теперь, бывшая Аргусом встарь.
Потником мягким покрой своего скакуна ты, охотник,
Ибо натрешь ты волдырь, сидя на голом коне.
Ложе подковой прими, что отделано все черепахой.
На восьмерых оно: пусть в гости приходят друзья.
Если считаешь, что я черепахой наземной отделан,
Ты в заблужденье: морской в дело пошел здесь самед.
Вот плодоносных дерев из леса Атланта подарок,
Кто золотой подарит стол тебе, меньшее даст.
И не из выплавка я, и не сын Мавританского леса,
Но для роскошных пиров все же и я подойду.
Ты сомневаешься в том, что быков подносящие тяжких
Будут способны сдержать стол из ливийских досок?
Остроконечная трость из дуба с деленьем на футы
Часто способна тебе плутни подрядчика вскрыть.
Это не новых времен и чекана не нашего слава:
Первым из них выпивал Ментор, сработавший их.
Простонародные мы из состава бесстрашного чаши,
И от горячей воды наше не лопнет стекло.
Хоть каллаикский во мне алеет металл благородный,
Больше искусством я горд: Мин ведь чеканил меня.
В память сапожника ты Ватиния чашу простую
Эту прими. Но его нос был еще подлинней.
Мелкой барвеною блюд с золотою отделкой не порти:
Весом не менее двух фунтов быть рыба должна.
Ты арретийской, прошу, не очень-то брезгуй посудой:
Тусская глина была роскошь Порсены-царя.
Дикой баскавдой пришла я к вам от расписанных бриттов,
Рим же меня называть предпочитает своей.
Коль не безвестна тебе отчизна поэта Катулла,
Из моего черепка вина ты ретские пил.
Хоть благородное мне шампиньоны название дали,
Все-таки я — о позор! — зелени свежей служу.
Чаши ты эти прими, не презренным рожденные прахом:
Их из суррентской земли чисто сработал гончар.
Нашим ты снегом смягчай, мы просим, сетинское в кубках.
Худшее можешь вино сквозь полотно пропускать.
Знают и наши холсты, каким образом снег распускают:
Через цедилку твою бьет не студеней струя.
Ты ни в холодной воде, ни в горячей не будешь нуждаться,
Лишь привередой не будь, жажду стремясь утолить.
Вот тебе красный кувшин с изогнутой ручкой в подарок.
Некогда стоик Фронтон по воду хаживал с ним.
Мы и сатирам милы, и Вакху, и пьяной тигрице,
Что приучилась лизать влажные ноги вождя.
Чаши в подарок прими, что слепили из глины в Сагунте:
Может держать и хранить их без опаски слуга.
Как вырезными горит самоцветами скифскими, видишь,
Золото! Сколько перстней чаша такая сняла!
Вот самоцвет для тебя, что назван по имени Косма.
Пряное пить из него можешь ты, щеголь, вино.
Если боишься разбить ты хрусталь, разобьешь его: плохо
Брать и небрежной рукой, брать и со страхом сосуд.
Та, что Юпитер пошлет, прольет в изобилии туча
Воду для кубков с вином; эта — вино тебе даст.
Коль подогретое пьешь, то для огненной влаги фалерна
Очень подходит фарфор, лучше и вкус в нем вина.
Эту землячку свою из красно-коричневой глины
В дар посылает тебе дева Сибилла из Кум.
Ловкости Нила дивись: о, как часто мастер, пытаясь
Дать добавления, всю эту работу губил.
Раз сполетийские пьешь или вина из погреба марсов,
Роскошь пустая тебе холод отварной воды.
Ежели пьют, но не снег, а свежую воду из снега,
Замысловатая в том выдумка жажды видна.
Дымный Массилии ток не мешай ты со свежей водою.
Чтобы дороже тебе, мальчик, не стала вода.
Если на пальцев щелчок не подаст меня вовремя малый,
О, сколько раз твой тюфяк будет соперником мне!
Хоть у сенаторов мне и у всадников «лигула» имя,
Неуч грамматик меня «лингулой» все же зовет.
Я для улиток гожусь, но годна для яиц я не меньше,
Так почему же, скажи, я по улитке зовусь?
Некогда часто, теперь лишь изредка дарят друзья нас.
Счастлив ты, если с тобой собственный всадник идет.
Может легко соскользнуть кольцо с умащенного пальца,
Но под защитой моей плетни свои сохранишь.
Римлян главами земли и племенем, в тогу одетым,
Делает тот, кто отца в неба чертоги вселил.[272]
Если под утро тебе со сном не трудно расстаться,
Тогу сносивши свою, будешь подачку иметь.
Вот тебе дар бедняка, но одежда не бедного это:
Вместо плаща подношу я тебе теплый халат.
Вот канусийская ткань оттенка мутного меда.
Радуйся: ткани такой скоро старухой не стать.
В плащ с колпаком ты одет Сантонскою Галлией нынче:
Прежде мартышкам служил теплой одеждою он.
Рим больше темную ткань, а Галлия красную носит.
Мальчикам мил этот цвет, да и военным он люб.
Хоть в путешествие ты при безоблачном небе выходишь,
Кожаной пенулой все ж ты от дождя запасись.
Что же ты в алом плаще, коль стоишь за «зеленых» иль «синих»?
Поберегись, чтоб тебя жребий в измену не ввел.
Если б я мог, я послал бы тебе целый плащ с капюшоном,
Мой же теперешний дар лишь для твоей головы.
Шерсть не поддельна моя и в красильных чанах не бывала,
Я не из Тира: руно красить мое не пришлось.
Ты не давай вырастать грудям моей милой, повязка,
Чтобы, лаская, их мог я и в руке поместить.
Знаем мы пользу свою по обычаю в амфитеатрах:
Тога холодная там белым согрета плащом.
И не для форумов мы, да и с явками в суд не знакомы:
Мы на обеденных лишь ложах нарядных лежим.
Коль, собираясь читать, тебе я пошлю приглашенье,
Эта повязка, поверь, уши твои защитит.
Зимней порою плащи без начеса не очень пригодны,
Шерсть же моя утеплит верхнее платье у вас.
Пусть на лимонном столе у тебя косматая скатерть,
Нашим столам не вредят мокрые пятен кружки.
Приноровить к одежде меня ты, глупец, не умеешь:
Белой ее ты надел, а бирюзовой снимай.
Вовсе не шерсть — борода родила нас вонючего мужа:
Можешь ты ногу укрыть в этом кинифском гнезде.
В ту пятидневку, когда отдохнет с удовольствием тога,
Полное право твое эту одежду носить.
Ткань из трех ниток берет патавийская множество шерсти:
Туники толщу одна только пила разорвет.
Для вытиранья столов достается тебе эта губка.
Выжми ее, чтоб она, легкая, вспухла потом.
Так я бела и такой я покрыта мягкою шерстью,
Что даже летом меня ты надевать бы не прочь.
Косма помадой ты голову смажь, и запахнет подушка;
Запах исчезнет с волос, но сохранится в пуху.
Пусть и ворсистый покров, и ковер на постели пурпурный,
Что тебе в них, если ты стынешь со старой женой?
Чтоб покрыть простыни на голом ложе,
Мы приходим к тебе, двояшки-сестры.
Слишком грудастых боюсь: отдай меня девушке нежной,
Чтобы могло полотно льнуть к белоснежной груди.
Это подарок тебе Мемфисской земли: победило
Нильское бердо теперь и Вавилона иглу.
Пояс я. В меру широк, но если живот твой набухнет
Бременем милым, тогда стану я узок тебе.
Пусть тебе коврики шлет отчизна поэта Катулла,
Нас же прислала тебе Геликаона земля.
Туника — дар богача, я ж перёд тебе опояшу.
Будь я богат, я тебе оба подарка бы дал.
Если из раковин я сидонских напилася кровью,
Я не пойму, почему трезвою шерстью зовусь.[273]
Лучшею шерстью славна Апулия; Парма за нею,
Ну а на третьем стоит месте Альтина руно.
Даром была пастуха я любовнице лакедемонской.
Хуже пурпурная шерсть матери-Леды была.
Вовсе не только шерсть угрюмого темного цвета,
Нет, и посуду свою эта земля нам дает.
Правда, я мрачная шерсть, но гожусь я стриженым слугам,
Не из отборной толпы, чтобы служить за столом.
Сплющился слишком твой пух и ремни перетяжек сошлися?
Стриженой шерстью набей с сукон левконских тюфяк.
Жесткие стебли болот цирковою набивкой зовутся.
Их покупает бедняк шерсти левконской взамен.
Ты на пуху из Амикл приляг отдохнуть, коль устанешь.
Лебеди этот тебе мягкий подшерсток дают.
Это трескучий тюфяк, для которого мул обокраден.
К жесткому ложу печаль с бледным лицом не придет.
Мячик оставь! Позвонил колокольчик из терм. Ты играешь?
Хочешь уйти ты домой, вымывшись в Деве одной?
Если блестящий увесистый диск пролетает спартанский,
Мальчики, прочь! Чтоб не стать снова убийцей ему.
Ею певец Евридику вернул, но сам же утратил
От недоверья к себе, от нетерпенья в любви.
Часто случается так, что Помпеев театр изгоняет
Ту, что вела за собой лес и смиряла зверей.
Чтобы на пальце большом не натерся волдырь воспаленный,
К лире своей приспособь плектр из слоновой кости.
Надо стянуть колесо. Ты полезный даешь нам подарок:
Детям он обручем, мне шиною будет служить.
С треском кольцо для чего по широкому катится кругу?
Чтобы дорогу дала обручам звонким толпа.
Без жеребьевки она тому, кому славное имя
Рейном дано. Наливай, мальчик, фалерн десять раз.
Слава отнюдь не мала у крохотной этой фигурки:
Маленький этот юнец Брута возлюбленным был.
Ящерицу пощади, что к тебе подползает, коварный
Юноша: ей умереть хочется в пальцах твоих.[274]
Гаснущий взор отвратил, умирая, от страшного диска
Мальчик Эбалий, — твоя, Феб, и печаль и вина.
Мужем вошел он в родник, а вышел оттуда двуполым:
Частью одною с отцом, прочими с матерью схож.
Деньги зачем ты платил, повелитель Олимпа, Данае,
Если без всяких даров Леда тебе отдалась?
Вылепил в шутку гончар батава рыжего маску.
Ты ей смеешься, но прочь в страхе ребята бегут.
Не посмотревши на змей, задушил их обеих младенец:
Гидре пора б уж тогда нежной бояться руки.
Глиняный я, но смотри, не гнушайся ты этой фигуркой:
Имени ведь моего не устыдился Алкид.
Гордая дева, скажи, если ты и с копьем и во шлеме,
Где же эгида твоя? Цезарь похитил ее.
Отче бессмертных богов, в быка обратиться ты лучше
Мог бы в то время, когда телкою стала Ио.
Смелый Леандр закричал во вздутых бурею водах:
«Волны, топите меня вы на возвратном пути».
Был под хмельком Прометей, когда делал чудовище это:
Сам забавлялся тогда он Сатурналий землей.
Ты Меонийца прочти поэму о битве лягушек
И научись при моих шутках разглаживать лоб.
Здесь Илиада с врагом Приамова царства Улиссом
В сложенных вместе листках кожаных скрыты лежат.
Красноречивого здесь Марона «Комар» любомудру:
После орехов нельзя «Брани и мужа» читать.
Малый пергамент такой вмещает громаду Марона!
Да и портрет его тут виден на первом листке.
В юности эта была его первой игривою страстью,
И не Гликеру тогда, нет, он Таиду любил.
Если пергамент возьмешь ты этот в спутники, думай,
Что с Цицероном самим ты коротаешь свой путь.
Кинфию в юности пел неумолчно речистый Пропорций.
Славу доставил он ей, Кинфия — славу ему.
В кожаных малых листках теснится Ливий огромный,
Он, кто в читальне моей весь поместиться не мог.
Ежели верить тому, что твердят ученые мужи,
В римской истории Крисп первым пребудет вовек.
Этот объемистый том, состоящий из многих листочков,
Целых пятнадцать тебе песен Назона несет.
Испепелила любовь к Немесиде игривой Тибулла,
Он ведь и в доме своем рад был остаться ничем.
Правда, иные меня совсем не считают поэтом,
Книгопродавец же мой видит поэта во мне.
Сколько Катуллом дано его великой Вероне,
Столько Вергилий своей маленькой Мантуе дал.
Эта бумага тебе родники называет и реки,
Но ей бы лучше самой в этой поплавать воде.
С этих малюток мулов тебе не страшно свалиться:
Сядешь верхом, а сидишь ниже, чем на землю сев.
Если б услышать хотел ты о прелестях всех собачонки,
Мне бы пришлось на рассказ целый потратить листок.
Этот, копыта свои поднимающий быстро и мерно,
Золотоносной страной Астуры послан конек.
Ловко зверей не себе, а хозяину ловит борзая:
Зайца тебе принесет, зубом не тронув его.
Не за победы его я люблю, а за то, что прекрасно
Он все приемы постиг долгой постельной борьбы.
Дротиков я избегать хитро, обезьяна, умею.
Будь я хвостатой, тогда я бы мартышкой была.
Так она вертится вся и так сладострастна, что даже
Сам Ипполит бы не смог похоть свою удержать.
Медь, что за Матерь богов о келенце возлюбленном стонет,
Проголодавшийся галл часто привык продавать.
Гладким мальчик у нас пусть будет от лет, не от пемзы,
Чтоб рядом с ним ни одна дева не нравилась мне.
Мальчик, шею обвей любовью чистой —
Пояском, что согрела грудь Венеры.
Пояс Киферин возьми, ее нектаром весь напоенный:
Страстью, зажженною им, был и Юпитер спален.
Пусть убегают слова, но пальцы гораздо резвее,
И обгоняет язык в быстрой работе рука.
Раковиною морской сгладь папирус ты мареотийский,
И побежит по нему без затруднений тростник.
Не притворяется он и себя дураком он не корчит.
Кто не старается быть мудрым, тот истый мудрец.
Фриксову овну, злодей, перерезал ты нежную шею.
Это ли тот заслужил, кто тебе тунику дал?
Взглянешь на голову ты — пред тобою как будто сам Гектор,
Если ж его во весь рост видишь ты — Астианакт.
Победоносной она почти никогда не бывает:
Круглая парма твоя карлику будет щитом.[275]
В этой всей труппе себе Ненавистного ты не отыщешь,
Но кто угодно Двойным может обманщиком стать.[276]
Мне откровенно скажи: кифаредам и комедиантам
Что ты, застежка, даешь? Высшую цену в любви.
Не на тростинку одну, а на свист попадается птица,
Если тихонько рукой тянешь ты хитрый камыш.
Прежде он птиц пожирал, теперь, как слуга птицелова,
Ловит он их не себе и не жалеет о том.
Много ль гостей ты зовешь и сколько истратишь, скажи ты.
Больше ни слова: готов будет обед у тебя.
Стряпчий несчастный, коль ты сочиняешь стихи, что ни гроша
Не принесут, получай сердце совсем как твое.
Мало для повара быть искусным: я рабского нёба
В нем не хочу; у него должен господский быть вкус.
Рашпер решетчатый твой пусть сочится загнутой колбаской,
Пенистый пусть на рожне длинном дымится кабан.
Тысячи эта рука смастерит тебе сладких фигурок;
Только на них и пойдет труд бережливой пчелы.
Встаньте: уже продает мальчуганам завтраки пекарь,
Слышен уж голос везде утренних птиц с гребешком.
ЭПИГРАММЫ, ПРИПИСЫВАВШИЕСЯ МАРЦИАЛУ
Делаю что у себя я в деревне? Отвечу я кратко:
Утром молюсь, посмотрю за порядком и дома и в поле,
И надлежащую всем назначаю я слугам работу.
После читаю, зову Аполлона и Музу тревожу.
Маслом натершись потом, занимаюсь я легкой борьбою
Вволю, и радостно мне на душе, и корысти не знаю.
Песнь за обедом с вином, игры, баня, ужин и отдых.
Малый светильник тогда, немного истративший масла,
Эти стихи мне дает — ночным приношение Музам.
Вару случилось меня позвать однажды обедать;
Пышно убранство его, скуден был самый обед.
Золотом стол у него заставлен, не яствами: слуги
Хоть и ласкают глаза, мало дают языку.
Или ты яства давай, Вар, иль богатство сними».
Понтик, суешься к царям и все тебе высмотреть надо:
Ищешь великого ты, Понтик: значителен ты.
Понтик, коль делаешь ты что-нибудь, то один, втихомолку;
Не доверяешь толпе, Понтик: опасливый ты.
Стоил Елены бы ты, Понтик: пленителен ты.
Понтик, алмазы смягчить своим ты голосом можешь:
Голос твой сладко звучит, Понтик, и сладостен ты.
Понтик, и прочие все, да и сам ты этим обманут.
Ты хороша и на слух, и на ощупь; и, если не видеть,
Вся хороша, но совсем с виду ты не хороша.
Нет Милона, уехал Милон, и, пока он в отъезде,
Пусты поля, но жена все же рожает его.
Что же бесплодна земля, а жена плодовита?
Скажу я: Пахарей нет для полей, пахари есть для жены.
Пукнул однажды актер пред Юпитера статуей.
Кара Бога постигла его: жить на свой собственный счет.
Ртом ты в прапрадеда, носом в отца и в отца ты глазами,
И уверяешь, что в мать вышел осанкою ты.
Если на предков своих ты похож и всем обликом точно
В них уродился, в кого ж всею повадкою ты?
Кто говорит, что его нет дома, когда ты стучишься,
Знаешь, что он говорит? «Матт, для тебя я заснул».
Ладан, перец, плащи, серебро, покрывала и камни —
Эти товары, Милон, все покупщик унесет.
Лучше женой торговать: сколько раз ты ее бы ни продал,
Ты не теряешь ее, да и убытка с ней нет.
Пусть не дает мне судьба ни высшей доли, ни низшей,
А поведет мою жизнь скромным срединным путем.
Знатных зависть гнетет, людей ничтожных — обиды.
Счастливы те, кто живет, этих не знаючи бед.
Сцевола, кушаешь ты у всех, а к себе не зовешь ты;
Ты осушаешь других кубки, твоих же никто.
Или к себе приглашай, или брось ожидать приглашений:
Стыдно всегда получать и ничего не давать.
Требуешь нашей любви, ни к кому ее не питая,
Верности требуешь, Авкт, вовсе ее не блюдя;
Требуешь почестей с нас, не заслуженных вовсе тобою.
Странно, что требуешь ты то, чего сам не даешь.
Фил в плащи разодет, в перстнях золотых его пальцы,
Но тем не менее Фил все же бедней бедняка.
Тирских хламид у него, вещей и клиентов без счету,
Но тем не менее Фил все же бедней бедняка.
Но тем не менее Фил все же бедней бедняка.
Голод и жажда томят его средь каменьев и злата,
В шитой накидке его голод и жажда томят.
Что его голод гнетет, худоба открывает и бледность:
Он бы и в рабство готов пойти ради хлеба, бедняга,
Но запрещает в рабы шарик идти золотой.
Если к кому-нибудь он пристанет с умильной мольбою,
Шелковый тотчас наряд просьбу его пресечет.
Сделайся он бедняком, разбогатеть бы он мог.
Ни твоя кровь, ни твоя красота, ни почтенное званье,
Ни положительный нрав, Авл, не помогут тебе.
Будешь всегда бедняком, потому что ты беден, и долей
Низшей из низших навек накрепко связан ты, Авл.
Как говорит Гермоген, не следует всем быть угодным.
Выбор велик: посмотри, Регул, кому угодить.
Многое ты мне даришь; боюсь, что ты многого спросишь.
Лучше уж ты не дари, Авлик, коль выгоды ждешь.
Голос, Германик, ты свой напрягаешь на тяжбах ужасно:
Бешенству вторит ума этот твой бешеный крик.
Любят всегда все друзья, но друг не всякий, кто любит.
Будь же и другом тому, Басс, кого ты полюбил.
До ночи завтрак, обед твой тоже до ночи, Тургид,
И напиваешься ты допьяна ночью и днем.
Холишь ты кожу свою, а жениться никак не желаешь
И говоришь, что тебе по сердцу чистая жизнь.
Чистая жизнь, я скажу, — знаешь ли? — скромная жизнь.
В резвого ты влюблена Ганимеда; ты всем отдаешься;
И Гипполиты-то все страстью горят у тебя;
А у порога стоят твоего любовников толпы;
Всем ты доступна: тебя тянет к народу всегда;
Матерью ты названа: это и верно и вздор.
Ты, Лайда, что женщин всех прелестней,
На вопрос о цене за ночь с тобою
Вдруг талант, и большой, с меня спросила!
За раскаянье я плачу дешевле.
Ты говорил, что нельзя грибом человека угробить,
Сам же теперь ты, Макрин, гроб получил от гриба.
ПРИЛОЖЕНИЯ
ПУБЛИЙ ПАПИНИЙ СТАЦИЙ
«СИЛЬВЫ»
На Геликоне мой плектр вдохновенья лире не просит.
И не хожу докучать я вам, божества мои, Музы;
К хорам сегодня я Феба и Эвана также пускаю:
Звонкую лиру и ты заглуши, крылоносный питомец
Нимфы, владычицы вод, и царь над пламенем ярким,
Чье еще пышет лицо сицилийских кузниц дыханьем,
Только они и нужны. Отложи свое злое оружье,
Феб, на минутку; хочу развлечь я любезного друга.
Лиру мою разбуди: уходите вы, злые Заботы,
Труд, уходи, пока бани, блестящие искристым камнем,
Я воспеваю; а ты, моя болтливая Клио,
Снявшая мирты и плющ, играешь с правдивым Этруском.
И, без одежды совсем, с волос стеклянных снимите
Нежный венок из плюща: так выходите из родниковой
Вы глубины, и ваш вид терзает влюбленных сатиров.
Я не хочу вспоминать тех из вас, кто своею виною
Вы, иссушенные скорбью, Кебреновой дочери воды,
Ты, кем спутник был Геркулеса похищен, — уйдите!
Вы ж, на вершинах семи живущие в Лации нимфы,
Вы, что приносите Тибру всегда его новые воды,
Плаванью давшая путь, и марсийский поток, приносящий
Марсовы холод и снег, которым питаются воды
Горных громад и до нас текут по бесчисленным аркам, —
К вашим подходим делам. Я ваши дома открываю
Этих богаче: сама Киферея учила искусству
Мужнины руки, и, чтобы огни не спалили проходов,
Факелы в руки дала она Амурам летучим.
Не был допущен сюда ни Кариста, ни Фасиса мрамор,
Пурпурный камень один здесь блестит, металлом умидов
Вытесан, или же тот, из пещер фригийских Синнада,
Камень, что кровью своей запекшейся Аттис окрасил.
Здесь белоснежные скалы блестят из Сидона и Тира,
Линией надвое режет Синнад; здесь входы прекрасны;
Пестрым блистает стеклом помещения свод, освещая
Множество разных фигур. Изумляется этим богатствам
Все окружившее пламя и силу свою умеряет.
Крыши, — но жаром иным согрет здесь воздух бесчестно.
Все не обычно вокруг: здесь нигде не увидишь темесской
Меди; счастливые здесь в серебро вливаются воды,
Из серебра вытекая, стоят в водоемах блестящих,
Здесь же, снаружи, бежит поток в берегах белоснежных,
Весь голубой и прозрачный, и все до дна его видно;
Всякого он приглашает, тяжелые сбросив одежды,
Броситься в волны; из них Киферея хотела б родиться.
Взоров чужих не боясь, и Геката б здесь быстрая мылась.
Что я о досках скажу, покрывших пол и скрипящих,
Мяч услыхав, где огонь притихший в зданья заходит,
Своды подземные где парами легкими дышат?
Бани он не презрит; и если великое с малым
Можно сравнить, то купавшийся только что в бане Нерона,
Вновь искупается здесь. Ты же, мальчик, прошу, упражняйся
Здесь, набираясь ума, и пусть все это стареет
Раз, когда я без забот и в покое оставленный Фебом,
Праздный пошел побродить меж колонн просторной Ограды
В сумерках гаснущих дня, приглашен я на ужин любезным
Виндиком был. Этот ужин навек в душе сохраню я,
Блюд не отведали мы, никаких иноземных закусок,
Или же вин, по годам расположенных без перерыва.
Жалкие вы, знатоки, кому важно отличье фазана
От журавлей, на Родопе зимующих; потрох какого
Или нежней на каких студенистая устрица травах!
Нас радушный прием, разговор, с Геликона идущий,
Шутки и радостный смех скоротать побудили приятно
Ночь в середине зимы и сладостным сном не забыться
И над вчерашним столом рассмеялась Тифона супруга.
О, что за ночь! О, быть бы двойной тебе ночью Тиринфской!
Надо отметить тебя эритрейским камнем Фетиды:
Будь незабвенною ты, вековечным да будет твой гений!
И восковых, что вот-вот, казалось, вымолвят слово,
Видел я тут. Да и кто поспорил бы в верности глаза
С Виндиком, коль доказать надо подлинность вещи старинной
И неподписанным дать изваяниям мастера имя?
Умного, мрамор, какой под резцом Праксителя твердым
Ожил, слоновую кость, что писейским лощена пальцем,
То, что заставил дышать Поликлет в своих горных плавильнях.
Линию, что выдает Апеллеса старинного руку.
В сторону; это влечет его из пещер Аонийских.
Но в восхищенье меня наибольшее трапезы строгой
Гений-хранитель привел — Амфитриона сын, и не мог я
Глаз отвести от него и насытиться зрелищем этим:
Столько величья. То бог, то бог! Он изволил явиться
Перед тобою, Лисипп, и великим постичь себя в малом
Образе! Здесь, хотя все это чудо искусства размером
Только в стопу, но, взглянув на строение мощного тела,
Опустошителя — льва из Немей, а руки держали
Гибельный дуб и ладьи аргонавтов весла ломали».
Вот какой чувства обман заключается в малом предмете!
О, что за точность руки, что за опытность умный художник
Выразить в нем вместе с тем величайшую силу и мощность!
И ни Телхины в своих глубоких пещерах под Идой,
Ни неуклюжий Бронт, ни лемносец, который отделкой
Занят оружья богов, не сладили б с этой фигуркой.
Гостеприимному так бедняку он явился Молорху,
В роще Алеи таким его видела жрица Тегеи;
Был он таков, когда, к звездам взнесен из этейского пепла,
Нектар он радостно пил, хоть угрюмо смотрела Юнона.
Он приглашает к столу. Одной рукою он держит
Братнюю чашу вина, а другою — дубину; на жесткой
Он восседает скале, покрытой немейскою шкурой.
Вещи священной судьба достойна. Пеллейский владыка
Не расставался с ним, на восток уходя и на запад,
Ставя любовно на стол десницей, которой короны
Он отнимал и давал и великие рушил твердыни.
Им вдохновлялся всегда накануне завтрашней битвы,
Или когда, заковав, он индусов от Бромия вывел,
Иль когда стену пробил Вавилона копьем своим мощным,
Или Пелопа страну и всю свободу пеласгов
Он уничтожил войной. Из всех этих подвигов ратных
Но когда рок положил предел его славным деяньям,
И когда гибельный пил он кубок, и смерть осенила
Тучей его, когда лик божества изменился, и бронза
Потом покрылась, — объял его ужас на пире последнем.
Назамонийский. Всегда возлиянья могучему богу
Гордый преступным мечом и свирепый десницею делал
Царь Ганнибал. Но его за пролитие и́талов крови
И за жестокий пожар, сжигавший строения римлян,
Тот приносил, — и ему святотатственный лагерь стал гнусен
Больше еще, как поджег нечестивый факел его же
Крепость, дома осквернив и храмы в безвинном Сагунте.
И охватило народ благородное ярости пламя.
Дом не плебейский владел, — пиры благородного Суллы
Ей украшались: всегда пребывать среди славных пенатов
У родовитых господ изваяние это привыкло.
Ну, а теперь, — если боги на нрав и на сердце людское
Не у царей тебе честь, но тобой обладает достойный
И безупречнейший муж: нерушимы навеки законы
Искренней дружбы ему. Знает это Вестин, что в цветущем
Возрасте к предкам причтен: о нем он денно и нощно
Радостный здесь ты покой обрел, из бессмертных сильнейший,
Отпрыск Алкея! Ты зришь не жестокие битвы и войны, —
Лиру ты видишь, венки и лавр для поэтов любезный.
Здесь упомянет поэт в торжественной песне тот ужас,
Стимфал, дрожа пред тобой, и влажный хребет Эриманта;
Как пред тобой трепетал и владелец иберского стада,
И Мареотии царь у своих алтарей беспощадных.
Проникновенье твое и добычу в обители смерти
Нет, никогда бы тебя ни царь македонян, ни дикий
Вождь Ганнибал не сумел, ни грубым голосом Сулла
Так сладкозвучно воспеть. Да и ты, этот дар изваявший,
Быть не желал бы, Лисипп, оцененным иными глазами.
УКАЗАТЕЛЬ РАЗМЕРОВ, встречающихся в эпиграммах Марциала
Схема:
_UU_ UU_UU_UU_UU_
_UU_UU__UU_UU_
Пример (VI, 6):
Тро́е в коме́дии ли́ц, а лю́бит, Лупе́рк, твоя Па́вла
Все́х четыре́х: влюблена́ да́же в лицо́ без рече́й.
Такими двустишиями написано большинство (80%) эпиграмм.
Схема:
___UU_U_U_U
Пример (I, 1):
Вот он то́т, кого вно́вь и вно́вь чита́ешь.
Этим стихом написано около 15% всех эпиграмм.
В русском стихосложении первые три слога читаются как анапест.
Шестистопный ямбический стих, в котором последняя стопа — хорей, из-за чего получается ритмический перебой в стихе. В русском стихосложении этот перебой передается окончанием стиха на двусложное хореическое слово.
Схема:
U_U_U_U_U__U
Пример (I, 66):
He ду́май, скря́га жа́дный, во́р мои́х кни́жек.
В латинском стихосложении допускается замена двухсложных стоп трехсложными, но в русском стихосложении такая замена допустима лишь в редких случаях. С такой заменой переведена лишь одна эпиграмма (I, 89), где сочетание «на́ ухо» в обычном произношении звучит не как три, а как два слога:
Ты ше́пчешь на́ ухо все́м и ка́ждому́, Ци́нна
..........
Что на́ ухо, Ци́нна, ты́ и це́заря́ хва́лишь.
Схема:
_UU_ UU_UU_UU_UU_U
Пример (I, 53):
Е́сть страни́ца одна́, Фиденти́н, твоего́ сочине́нья.
Этим размером написаны четыре эпиграммы — I, 53; I, 73; VI, 64; VII, 98. См. замечание Марциала об этом размере — VI, 65.
Схема:
U_U_U_U_U_U_
Пример (VI, 12):
Что по́купны́е ко́сы е́й прина́длежа́т.
Встречается дважды — VI, 12, и XI, 77.
Схема:
__UU_ _UU_U_U_U
Пример (III, 29):
С двух но́г ты прими́ це́пи, Сату́рн, как да́р Зои́ла.
В дни пре́жние о́н до́лго носи́л коле́чки э́ти.
Встречается только в этой эпиграмме.
Схема:
U_U_U_U_U_U_
U_U_U_U_
Пример (I, 49):
Средь ке́льтибе́ров му́ж неза́быва́емы́й
И на́шей че́сть Испа́нии.
Встречается четыре раза — I, 49; III, 14; IX, 77; XI, 59.
Схема:
U_U_U_U_U__U
U_U_U_U_
Пример (I, 61):
Веро́на сти́х уче́ного певца́ лю́бит,
Горда́ Маро́ном Ма́нтуя́.
Встречается только в этой эпиграмме.