Река Ванчуань

fb2

Настоящее издание наиболее полно представляет творчество великого китайского поэта и художника Ван Вэя (701–761 гг). В издание вошли практически все существующие на сегодняшний день переводы его произведений, выполненные такими мастерами как акад. В. М. Алексеев, Ю. К. Щуцкий, акад. Н. И. Конрад, В. Н. Маркова, А. И. Гитович, А. А. Штейнберг, В. Т. Сухоруков, Л. Н. Меньшиков, Б. Б. Вахтин, В. В. Мазепус, А. Г. Сторожук, А. В. Матвеев.

В приложениях представлены: циклы Ван Вэя и Пэй Ди «Река Ванчуань» в антологии переводов; приписываемый Ван Вэю катехизис живописи в переводе акад. В. М. Алексеева; творчество поэтов из круга Ван Вэя в антологии переводов; исследование и переводы буддийских текстов Ван Вэя, выполненные Г. Б. Дагдановым.

Целый ряд переводов публикуются впервые.

Издание рассчитано на самый широкий круг читателей.

О ВАН ВЭЕ И ЕГО ПОЭЗИИ

Китайская поэзия, одна из самых старых в мире, существует почти три тысячи лет. Она знала на своем долгом пути эпохи подъема и упадка, времена стремительных взлетов и открытий и века застоя с бесконечными перепевами однажды уже найденного. Первыми вехами на ее пути были «Книга песен» («Шицзин») и «Чуские строфы» («Чуцы»); позднее — народные песни, собранные чиновниками из «Музыкальной палаты» («Юэфу»), и «Девятнадцать древних стихотворений», поэзия Цао Чжи (III в.) и Тао Юань-мина (IV–V вв.). Значение последнего особенно велико: по словам крупнейшего советского китаеведа академика В. М. Алексеева, этот поэт сыграл в китайской поэзии «роль нашего Пушкина» — его творчество в огромной мере определило развитие поэзии в последующие века и подготовило ее небывалый дотоле расцвет в эпоху Тан. В этот период (VII-Х вв.) наиболее полно и совершенно воплотились заложенные в китайской поэзии возможности. Тогда творила плеяда поэтов, не имеющая себе равных по обилию и разнообразию талантов ни в предыдущие, ни в последующие века развития китайской поэзии: Ли Бо и Ду Фу, Мэн Хао-жань и Бо Цзюй-и, Хань Юй и Лю Цзун-юань, Ли Хэ и Ли Шан-инь, Ду Mу и Юань Чжэнь и многие, многие другие. Пожалуй, лишь позднейшая, сунская эпоха (X–XIII вв.), эпоха Су Ши и Лу Ю, Синь Ци-цзи и Ли Цин-чжао, сопоставима с эпохой Тан. И одно из первых мест в этом перечне славных имен по праву принадлежит Ван Вэю, творчество которого, наряду с творчеством его великих современников Ли Бо и Ду Фу, стало одной из вершин танской, а следовательно, и всей китайской поэзии.

Как и всякий великий поэт, он был первооткрывателем, пролагателем новых путей. И если Тао Юань-мин, певец деревенского приволья, освободил поэзию от схоластической отвлеченности и вновь — через многие века после «Шицзина» — в полной мере приобщил ее к миру простых человеческих радостей, если Ли Бо сообщил ей могучий романтический импульс, если Ду Фу придал ей классическую строгость[1] и обогатил ее высокой гражданственностью, то Ван Вэй — величайший и вдохновеннейший из певцов природы.

О жизни Ван Вэя, как и о жизни многих других старых китайских поэтов, известно немногое — мы не знаем даже точных дат его рождения и смерти[2]. Он родился в Ци (нынешний уезд Цисянь в провинции Шаньси, находящейся в северо-западной части Центрального Китая), в семье чиновника. Поэтический талант обнаружился в нем очень рано, и к двадцати годам он уже создал некоторые из известных своих произведений, в их числе «Персиковый источник» — блестящее подражание прославленной поэме Тао Юань-мина, а также знаменитое, ставшее очень популярным четверостишие «В девятый день девятой луны вспоминаю о братьях, оставшихся к востоку от горы». В двадцать лет он сдал экзамены на высшую ученую степень цзиньши и получил при дворе пост музыкального распорядителя. Однако начавшаяся было успешно карьера вскоре внезапно прервалась: во время исполнения церемониального танца придворные актеры допустили какую-то оплошность, за что Ван Вэй был тут же отрешен от должности и сослан в захолустную приморскую область Цзичжоу в Восточном Китае, где и занял мелкий чиновничий пост.

Лишь десять лет спустя он вновь появляется в столице и поступает на службу к влиятельному сановнику Чжан Цзю-лину. Но уже через несколько лет Чжан Цзю-лин, просвещенный и дальновидный министр, заботившийся об интересах страны и о привлечении к государственным делам талантливых людей, попал в опалу, был отстранен от высоких должностей и сослан на юг, а его место занял ловкий и беспринципный царедворец Ли Линь-фу, деятельность которого в немалой мере ускорила наступление того тяжелого кризиса, который двумя десятилетиями позже разразился в процветавшем дотоле Танском государстве.

Падение Чжан Цзю-лина и последовавшее за этим засилье временщиков и авантюристов, окруживших императорский трон, несомненно, сказалось на дальнейшем жизненном пути Ван Вэя и на его устремлениях. Он не оставил службу, но прежняя его вера в то, что службой своей он может принести пользу стране, была, по-видимому, серьезно поколеблена. Он получает новые должности и чины в различных районах обширной империи, совершает поездку на западную границу — эта поездка нашла свое отражение в великолепном цикле его «пограничных» стихов. Он уже приобрел широкую известность как поэт, музыкант, каллиграф и художник; некоторые из его стихотворений, например, «Память о друге» или «Под ветер прохладный, при ясной луне горьки тоскливые думы», положенные на музыку, стали популярными песнями. О музыкальности его ходили легенды: рассказывают, что однажды, увидев картину, изображавшую играющих музыкантов, он безошибочно назвал не только исполнявшееся произведение, но даже точно указал такт. Перед Ван Вэем и его младшим братом Ван Цзинем, тоже одаренным поэтом, раскрываются двери самых знатных домов. Но мысли об уходе на покой, об отшельническом уединении среди «гор и вод», «полей и садов» с годами все сильнее и настойчивее овладевают поэтом: «С каждым днем все слабей // Любовь и привычка к родне. // С каждым днем все сильней // Стремленье к покою во мне. // Немного еще — // И в дорогу пуститься готов. // Неужель дожидаться // Прихода вечерних годов?» («Из стихов на случай», 1).

Истоки отшельнических настроений Ван Вэя коренятся и в многовековой китайской традиции, идущей от древних мудрецов, и в буддизме, ревностным последователем которого он был с детства и до конца своих дней. Надо думать, способствовали им и служебные неудачи ближайших друзей поэта, чьи таланты не нашли должного применения на государственном поприще, и общее ухудшение дел в стране, явственно обозначившееся в последние годы царствования императора Сюань-цзуна. Не порывая окончательно со службой, поэт все чаще и чаще перемежает ее с длительными «отлучками» в мир «гор и вод». Сначала его прибежищем становится дом в горах Чжуннань (или Южных горах, как он их часто называет в своих стихах). Затем таким оазисом в мире суеты, «Персиковым источником», стал для Ван Вэя его загородный дом на реке Ванчуань — в уединенной живописной местности в столичном уезде, неподалеку от гор Чжуннань. Рано овдовевший поэт живет здесь один, но его постоянно навещают друзья. Он был в дружбе со многими своими современниками, в том числе с известными поэтами Пэй Ди и Чу Гуан-си, а еще ранее — с Мэн Хао-жанем. Только случайно не встретился он с Ду Фу, который посетил ванчуаньское жилище Ван Вэя, но не застал хозяина дома. Он посвящает свои досуги поэзии, музыке, живописи; многие из шедевров его пейзажной лирики скорее всего созданы именно в эти годы. В их числе знаменитый цикл «Река Ванчуань» из двадцати стихотворений, в которых воспеты особенно любимые поэтом уголки местной природы, — итог своего рода дружеского состязания с Пэй Ди, создавшим ответный цикл стихов под тем же названием[3]. Образ жизни поэта, к тому времени уже довольно крупного чиновника, был, судя по стихам, самым простым и скромным — хотя встречающиеся в тех же стихах упоминания о «бедности» и о «лачуге» скорее всего лишь дань устоявшейся традиции.

Мятеж, поднятый в 755 году императорским фаворитом Ань Лу-шанем, попытавшимся захватить трон, и потрясший огромную империю до основания, прервал мирную жизнь старого поэта. Обе столицы страны — Чанъань и Лоян — оказались в руках мятежников, император бежал в юго-западную область Шу и вскоре отрекся от престола, а Ван Вэй, подобно многим другим чиновникам, был схвачен мятежниками и затем принужден был поступить на службу к узурпатору. Еще когда он находился под арестом в столичном храме Путисы, его навестил там Пэй Ди и рассказал о пиршестве, устроенном мятежниками в захваченном ими императорском дворце, на берегу пруда Застывшей Лазури: согнанные на празднество придворные музыканты, едва начав петь, разрыдались, а один из них бросил на землю лютню и, обратясь лицом на запад (туда, где находился в это время законный император), громко застонал — за что был тут же растерзан по приказанию Ань Лу-шаня. Ван Вэй, потрясенный услышанным, сложил стихотворение и тут же прочел его другу. Экспромт получил известность, дошел он и до нового императора — Су-цзуна и вместе с ходатайством младшего брата поэта — Ван Цзиня, уже крупного сановника, — в немалой мере способствовал смягчению участи поэта после возвращения в столицу императорских войск: за свою подневольную службу узурпатору он был лишь понижен в должности. К тому же наказание было непродолжительным, и вскоре Ван Вэй вновь стал быстро подниматься вверх по служебной лестнице, достигнув должности шаншу ючэна — заместителя министра. Вскоре после этого последнего назначения Ван Вэй скончался — как уже сказано выше, предположительно в 761 году — в возрасте шестидесяти лет.

Жизненный и творческий путь Ван Вэя приходится на первые шесть десятилетий VIII века, оказавшиеся в истории танской поэзии своеобразным «пиком», своего рода «золотым веком» в «золотом веке». Причем Ван Вэй был не просто современником и свидетелем этого «золотого века», но и одним из деятельных его творцов, ибо поэзия его, сумевшая сочетать в себе высочайшее словесное мастерство с чисто живописной пластикой, стала одним из высших творческих достижений эпохи.

Творчество поэта многообразно: в нем и отзвуки «Чуских строф», и древних народных песен, стихов Тао Юаньмина и его современников; он писал и «старые стихи» («гу ши») с их более свободной формой, и отточенные «стихи современного стиля» («цзинь ти ши») — с четким и стройным чередованием присущих китайским словам музыкальных тонов. Он воспевал дружбу и отшельничество, тяготы дальних походов и тоску одинокой женщины, подвиги странствующих удальцов и мирные бдения буддийских монахов; есть у него стихи на исторические темы и бытовые зарисовки, размышления о старости и о бренности мирской, стихи о достойных мужах, оказавшихся не у дел, и о развлечениях столичной знати, и, конечно же, многочисленные стихи о полях и садах, о горах и водах. Без преувеличения можно сказать, что он так или иначе затронул в своей поэзии едва ли не все темы, волновавшие его предшественников и современников, причем сделал это своеобразно и ярко, сумев даже в темах, явно находящихся на периферии его творчества (например, в своих «пограничных» стихах или в стихах, обличающих столичную знать), в чем-то предвосхитить позднейшие достижения таких признанных мастеров, как Бо Цзюй-и или Синь Ци-цзи.

Сколько энергии и движения в таких его строках, как «Что ни десять ли — // Гонят вскачь коня. // Что ни пять — // Свистящий размах ремня. // Донесенье наместнику // Прибыло в срок: // Цзюцюань осадила // Хуннская рать. // Снегопад на заставе // Все заволок, // Даже дыма сигнальных костров // Не видать» («На границе»).

И как это расходится с привычным представлением о Ван Вэе как о сугубо «тихом», даже «тишайшем» поэте!

А разве не напоминают будущих «Циньских напевов» Бо Цзюй-и такие стихи Ван Вэя: «Беззаботна, беспечна // Одетая в шелк молодежь. // В наипервых домах // Появляется часто она. // Уродилась в богатстве, // Наследной казны не сочтешь, // Благосклонностью царской // От юности одарена. // Не обучена с детства. // В достатке мясная еда. // В золоченых колясках // Разъезжает везде и всегда…» («Чжэн и Хо, жители гор»).

Превосходны «исторические» стихи поэта, глубоко лиричны его стихи о тоскующих женщинах.

Все это дает нам основание несколько шире взглянуть на его творчество и отойти от привычной оценки Ван Вэя как поэта-«отшельника», певца отшельнических настроений, и только. Приведенные выше примеры (число их, при желании, нетрудно умножить) существенно дополняют и обогащают основной поток творчества поэта и дают возможность более точно и объективно судить об этом творчестве в целом. В то же время они отнюдь не опровергают того факта, что главной темой Ван Вэя, отмеченной высшими его творческими достижениями, была тема природы и жизни среди природы. Именно здесь Ван Вэй как поэт был наиболее своеобразен и оригинален, именно на этом пути ему суждено было сделать главные свои художественные открытия и создать свои вершинные творения.

Тема природы в китайской поэзии имеет многовековые традиции, восходящие еще к «Шицзину». Она представлена в «Чуских строфах» и в прозопоэтических одах «фу» с их пышными описаниями, в поэзии III–IV веков, но самостоятельное значение приобретает лишь с V века — в творчестве поэта Се Лин-юня, который считается истинным основоположником жанра пейзажной поэзии в чистом ее виде. В творчестве старшего современника и друга Ван Вэя поэта Мэн Хао-жаня (689–740) пейзажная лирика достигает подлинной зрелости и высокого совершенства. Картины природы в стихах Мэн Хао-жаня, как правило, строго определенны, конкретны и зримы, они уже лишены расплывчатости, приблизительности и наивного аллегоризма, которые были еще в немалой мере свойственны пейзажной лирике его предшественников. В этом нетрудно убедиться на примере одного из лучших стихотворений поэта «Осенью поднимаюсь на Ланьшань. Посылаю Чжану Пятому»:

На Бэйшане среди облаков белых Старый отшельник рад своему покою… Высмотреть друга я восхожу на вершину. Сердце летит, вслед за птицами исчезает. Как-то грустно: склонилось к закату солнце. Но и радость: возникли чистые дали. Вот я вижу — идущие в села люди К берегам вышли, у пристани отдыхают. Близко от неба деревья как мелкий кустарник. На причале лодка совсем как месяц… (Перевод Л. Эйдлина)

В стихах этих, в их образах и настроении, уже немало общего со стихами Ван Вэя, который испытал влияние поэзии своего старшего друга и, несомненно, был многим ему обязан. Еще одно подтверждение тому — знаменитое «Весеннее утро», созданное Мэн Хао-жанем в жанре лирической миниатюры-цзюэцзюй, в жанре, который столь талантливо развил в своем творчестве Ван Вэй:

Меня весной не утро пробудило: Я отовсюду слышу крики птиц. Ночь напролет шумели дождь и ветер. Цветов опавших сколько — посмотри! (Перевод Л. Эйдлина)

Помимо открытий Мэн Хао-жаня пейзажная лирика Ван Вэя вобрала в себя достижения многих других предшественников поэта, органично усвоив весь многовековой опыт старой поэзии. Стихи Ван Вэя полны «перекличек» с «Чускими строфами» и песнями «юэфу», с поэзией Тао Юань-мина и Се Лин-юня, они изобилуют скрытыми и полускрытыми «цитатами», искусно обыгрываемыми в новом контексте. При этом обильное «цитирование» предшественников отнюдь не перегружает стихов Ван Вэя, не вредит их художественной целостности и своеобразию — настолько естественно и органично вплетена инородная лексика в ванвэевский текст. Тем, кто будет читать пейзажный цикл «Река Ванчуань», наверное, и в голову не придет, что едва ли не половина этих легких, прозрачных, воздушных, будто на одном дыхании созданных четверостиший содержит в себе образы из древних сочинений — прежде всего из особенно любимых поэтом «Чуских строф». Ибо огромная эрудиция поэта легко и свободно вошла в его внутренний мир и растворилась в нем, а высокая литературность, в лучшем смысле этого слова, его поэзии просто и естественно сочеталась с живым, неповторимым, непосредственным поэтическим чувством и наблюдательностью художника.

Поэзии Ван Вэя свойствен особо внимательный и пристальный взгляд на природу, какого прежняя китайская поэзия, пожалуй, до него не знала. Философия чань (дзэн) — буддизма, которую Ван Вэй исповедовал, а также даосская философия Лао-цзы и Чжуан-цзы учили его видеть в природе высшее выражение естественности, высшее проявление сути вещей. Любое явление в природе, каким бы малым оно ни казалось, любой миг в вечной жизни природы — драгоценны, как драгоценен, исполнен высокого смысла каждый миг общения с нею. Для истинного поэта природы нет тем больших и малых, нет картин высоких и низких, нет мелочей. Быть может, отсюда та присущая Ван Вэю любовь к «крупному плану» в изображении картин природы, к тем «мелочам», мимо которых нередко проходили прежние поэты и художественное воссоздание которых стало одним из высших завоеваний ванвэевской поэзии: «Дождь моросит // На хмурой заре. // Вяло забрезжил // День на дворе. // Вижу лишайник // На старой стене: // Хочет вползти// На платье ко мне» («Пишу с натуры»).

Едва ли не первый в китайской поэзии Ван Вэй обратил внимание на скромное это событие в жизни природы — и посвятил ему стихи. Вот это стремление и умение увидеть целый мир в капельке росы, воссоздать картину природы или передать рожденное ею настроение с помощью немногих скупо отобранных деталей — характерное свойство пейзажной лирики Ван Вэя, доведенное им до совершенства и ставшее достоянием всей последующей китайской поэзии. Возможно, что неискушенному читателю многие стихи Ван Вэя или его ученика и друга Пэй Ди покажутся «бессодержательными», написанными вроде бы «ни о чем»: солнечный луч прокрался в чащу и прилег на мох… По склону горы, тронутой красками осени, блуждает вечерняя дымка — от этого листва кажется то ярче, то темнее… Ряска на сонном пруду сомкнулась вслед за проплывшей лодкой — а ветви ивы опять ее размели… Взлетела цапля, испугавшись брызг… Баклан поймал рыбешку… Зачастили дожди в горах — опавшие листья некому подмести… Солнце садится — холодно на реке, а над рекой — бесцветные облака… Яркий свет луны вспугнул дремлющих птиц, и они поют над весенним ручьем… Легкий ветерок разносит повсюду лепестки цветов — а иволга с ними играет… Но все это — великая природа в бесчисленных своих проявлениях и изменениях, в бесконечном своем многообразии и единстве, в вечной и совершенной своей красоте. И чтобы поведать об этом и выразить в слове ее сокровенную суть, поэтам совсем не нужны большие полотна и подробные описания — достаточно нескольких — как бы случайных — штрихов, двух-трех — будто небрежно брошенных — цветовых пятен… Только брошены эти штрихи и пятна безошибочно верной рукой больших мастеров.

Бывают в общении поэта с природой и высшие моменты внезапного «озарения», когда он, созерцая, вдруг постигает истину о мире во всей ее полноте, находит внезапный ответ на все загадки бытия. Мгновенья эти приходят неожиданно: их могут породить вид цветущей сливы или лунный свет, проникший в чащу леса, запах цветов корицы или плодов горного кизила, журчанье ручья или дождевые капли на листьях… Поэт стремится уловить эти мгновения, зафиксировать их в слове и передать другим как некую благую весть. Этой же цели служат и готовые, устойчивые формулы, повторяющиеся из стихотворения в стихотворение: белые облака, запертая калитка, тишина и безлюдье — символы отшельничества, уединения, отрешенности от мира, призванные сразу же пробудить соответствующие ассоциации в читателе. Все это делает поэзию Ван Вэя многослойной, как многослойна суфийская лирика, полной намеков и недосказанности. Она учит не только созерцать природу, но и размышлять о ней и, размышляя, понимать.

Нетрудно заметить, что поэтический мир Ван Вэя — это мир, увиденный и изображенный не только истинным поэтом, но и зорко видящим художником. Ван Вэй и был художником, причем — насколько мы можем теперь судить по отзывам современников и немногим сохранившимся копиям с его картин — художником не менее значительным, чем поэт. В одном из поздних и «итоговых» своих стихотворений он сам полушутя-полусерьезно говорит, что в прошлом своем перерождении был скорее всего художником, а не поэтом — завершая, впрочем, слова свои тем, что сердце его знать не хочет ни о славе художника, ни о славе поэта… Он считается основоположником так называемой «южной школы» в китайской буддистской живописи, к которой, по словам исследователя, «…условно говоря, относятся те мастера, которые предпочитали тушь многокрасочности, эскизную, свободную манеру — педантичной и описательной, выражение сути (идеи) вещи — ее конкретной достоверности и, наконец, не сюжетом и бытописанием были связаны с литературой, а сложной системой ассоциаций»[4]. Ему же припис ывается и знаменитый трактат «Тайны живописи» — одно из основополагающих сочинений по теории живописи, оказавшее большое влияние на последующее развитие теории и практики живописи в Китае. Сочинение это, написанное превосходной, высокопоэтичной ритмической прозой, можно также рассматривать и как своеобразный комментарий к пейзажной лирике Ван Вэя, где образы поэтические по большей части трудно отделить от образов чисто живописных, не случайно крылатыми стали слова поэта Су Ши: «Наслаждаюсь стихами Мо-цзе[5] — в стихах его — картины; гляжу на картины Мо-цзе — в картинах его — стихи». Действительно, пейзажная лирика Ван Вэя удивительно живописна, «картинка» в лучшем смысле этого слова — классическим примером опять же может служить цикл «Река Ванчуань», где большинство стихотворений (за исключением нескольких, заполненных историческими и мифологическими ассоциациями) представляют своего рода живопись в слове — или картины, выполненные словом: «Отмель у белых камней // Прозрачна, мелка. // Заросли тростника — // Рядом со мной. // На запад и на восток — // Река и река: // Волны моют песок // Под ясной луной» («Отмель у белых камней»).

А сколько свежести, чисто живописной гармонии и совершенства в небольшой весенней картинке из цикла «Радости полей и садов», будто сошедшей со свитка старого китайского мастера: «Персик в цвету // Ночным окроплен дождем. // Вешний туман // Ивы обвил опять. // Летят лепестки — // Слуга подметет потом. // Иволга плачет, // А гость мой изволит спать».

Не будет, наверное, преувеличением сказать, что Ван Вэй — художник, безвозвратно утраченный для нас в живописи, — в немалой мере сохранился и дошел до нас в своих стихах, наглядно подтверждая тем самым приведенное выше суждение Су Ши, ибо живопись в стихах Ван Вэя присутствует зримо и несомненно.

Остается добавить, что в стихах о природе Ван Вэй проявил себя художником разносторонним: он умел с редким совершенством писать о цветах и птицах, о мирной жизни среди полей и садов — и он же мог при случае, например, в «пограничных» своих стихах, буквально несколькими скупыми, резкими штрихами передать суровую красоту пустынных степей. Подвластны были его кисти и величественные картины природы — водные просторы, могучие горные хребты (см. стихотворение «Горы Чжуннань»).

Воздействие пейзажной поэзии Ван Вэя на творчество его современников и поэтов последующих поколений было огромным и прослеживается на протяжении веков. В творчестве Ван Вэя китайская пейзажная лирика поднялась на огромную художественную высоту и обрела основные свои черты, определившие едва ли не все дальнейшее ее развитие. Став непременной, а нередко и важнейшей частью творчества подавляющего большинства танских и сунских поэтов, разработанная с удивительной полнотой, глубиной и художественным совершенством, китайская поэзия природы стала феноменом мирового значения, одним из высших достижений не только китайской, но и мировой поэзии. И одно из самых почетных мест в истории развития этого жанра заслуженно принадлежит великому поэту и великому художнику Ван Вэю.

В. Т. Сухоруков

ВАН ВЭЙ

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ Ю. К. ЩУЦКОГО

Без названия[6]

Видел я: в весеннем холодке Распустилась слив краса. Слышал я: запели вдалеке Снова птичьи голоса. Я в томлении своем весеннем Вижу: зелена, нова, Перед домом к яшмовым ступеням Робко тянется трава.

Провожаю весну

День за днем старею я всечасно, Как-то попусту, напрасно. Год за годом вновь возвращена К нам является весна. Есть бокал вина, и без сомненья В нем найдешь ты наслажденье. Пусть цветы и полетят к земле — Их напрасно не жалей!

Песнь взирающего вдаль на Чжуннаньские горы (Посвящаю сенатору Сюй'ю)

Выходишь ты вниз, вниз из сената, И видишь: настало уже время заката. Скорбишь ты о том (знаю я, знаю!), Что эти мирские дела очень мешают. Ты около двух старых и стройных Деревьев с коня соскочил, глядя спокойно. Не едешь домой. Смотришь в просторы, И видишь в туманной дали синие горы.

Из стихов «Дом Хуанфу Юэ в долине облаков»

1. Поток, где поет птица

Живу я один на свободе, Осыпались кассий цветы. Вся ночь безмятежно проходит… Весенние горы пусты. Но птицу в горах на мгновенье Вспугнула, поднявшись, луна: И песня ее над весенним Потоком средь ночи слышна.

В ответ братцу Чжан У[7]

Пырейная лачуга В Чжуннани есть. Фасад Ее встречает с юга Вершин Чжуннаньских ряд. Весь год гостей не вижу я, Всегда закрыта дверь моя. Весь день свобода здесь, и с ней Усилий нет в душе моей. Ты ловишь рыбу, пьешь вино, И не вредит тебе оно. Приди! — и будем мы с тобой Ходить друг к другу, милый мой!

Вместе с Лу Сяном прохожу мимо беседки в саду ученого Цуй Син-цзуна

Деревья зеленые плотную тень Повсюду собою накрыли. Здесь мох утолщается каждый день, И нет здесь, конечно, пыли. Он, ноги скрестивши, без шапки сидит Под этой высокой сосною; На мир лишь белками с презреньем глядит Живущий жизнью земною.

Покидаю Цуй Син-цзуна

Остановлены лошади в ряд; мы готовы Разлучить рукава и полы. Над каналом большим императорским снова Начиняется чистый холод. Впереди красотою сияя высоко, Поднимаются горы-громады, От тебя уезжаю я вдаль одиноко, И опять на сердце досада.

Провожаю Юаня Второго, назначаемого в Аньси

Утренним дождем в Вэйчэне[8] Чуть пыльца увлажнена. Зелены у дома тени, Свежесть ив обновлена. Выпей, друг, при расставанье Снова чарку наших вин! Выйдешь ты из Янь-гуаня[9] И останешься один.

На «Высокой Террасе» провожаю цензора Ли Синя

Провожать тебя всхожу На «Высокую Террасу» и слежу, Как безмерно далека Протянулась и долина и река. Солнце село; и назад Птицы, возвращаяся, летят. Ты же продолжаешь путь И не остановишься передохнуть.

В девятый день девятой луны вспомнил о братьях в горах

Живу одиноко в чужой стороне, Как причудливый странник. И вот, Лишь радостный праздник Чун-яна[10] придет, О родных я тоскую вдвойне. Все братья теперь с волшебной травой, (Вспоминается мне вдали) Чтоб стебли воткнуть, на горы взошли… Но кого-то там нет одного.

Фрейлина Бань Цзеюй[11]

Странно всем, что двери я закрыла В терем, где храню белила. Царь спустился из приемной залы, Но его я не встречала. Без конца смотрю, смотрю весь день я В этот царский сад весенний. Там, я слышу, говор раздается: Кто-то[12] меж кустов смеется.

Прохожу мимо храма «Собравшихся благовоний»

Не знаю, где стоит в горах Сянцзиский храм[13]. Но на утес Я восхожу, и путь мой кос Меж круч в туманных облаках. Деревья древние вокруг… Здесь нет тропинок. Между скал Далекий колокола звук В глуши откуда-то восстал. За страшным камнем скрыт, ручей Свое журчанье проглотил. За темною сосною пыл Остужен солнечных лучей. Пуста излучина прудка, Где дымка сумерек легка; И созерцаньем укрощен Точивший яд былой дракон.

Поднялся во храм «Исполненного прозрения»

Здесь, по «Земле Начальной»[14] вьется Кверху тропинка в бамбуках. Пик ненюфаров выдается Над «градом-чудом»[15] в облаках. Чуские три страны на склоне Все здесь видны в окне моем. Девять стремнин как на ладони Вон там сравнялись за леском. Вместо монашеских сидений Травы здесь мягкие нежны. Звуки индийских песнопений[16] Под хвоей длинною сосны. В этих пустотах обитаю Вне «облаков закона» я. Мир созерцая, постигаю, Что «нет у Будды бытия»[17].

Изнываю от жары

Землю наполнивши и небо, Солнце багровое сгорает. На горизонте, словно кручи, Огнем сверкающие тучи. Свернулись-ссохлись листья, где бы Они ни выросли. Без края Вокруг иссохшие луга. Иссякла, высохла река. Я замечаю тяжесть платья И в самой легкой, редкой ткани. Даже в густой листве растений Страдаю: слишком мало тени… У занавеса близко встать я Теперь совсем не в состояньи. Одежду из сырца сейчас Мою второй и третий раз. Весь мир, пылая жаром, светел. За грань вселенной вышли мысли. Стремятся, как долина в горы, Они в воздушные просторы. Издалека примчался ветер. Откуда он — и не исчислить. Река и море от волны И беспокойны и мутны. Но эта вечная забота От тела только. Мне понятно, Лишь на себя я оглянулся… Еще я сердцем не проснулся — И вдруг вступаю я в «Ворота Росы Сладчайшей, Ароматной»[18], Где в чистом мире холодка Для сердца радость велика.

Сижу одиноко ночью

Один грущу о волосах, Что побелели на висках. В пустынной комнате вот-вот Вторая стража[19] пропоет. Пошли дожди. Полно воды. Опали горные плоды. Под фонарем в траве звучат Напевы звонкие цикад… Конечно, пряди седины Мы изменить уж не вольны; И в золото другой металл Никто из нас не превращал. Хочу я знанье получить, Чтоб боль и старость излечить. Но в книгах то лишь вижу я, Что «нет у Будды бытия»[20].

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ АКАД. В. М. АЛЕКСЕЕВА

На прощанье[21]

Слезаю с коня, вином тебя угощаю. Вопросы к тебе: куда ты теперь идешь? Ты мне говоришь: во всем мне здесь неудача[22] уйду я лежать там, где-то в Южных горах[23]. Так, брат, уходи; к тебе нет больше вопросов в то время, когда белых здесь туч без конца[24].

Введение. Бегство неудачника от мира и карьеры — одна из доминирующих тем китайской классической поэзии, навеянных даосскими мотивами поэзии и философии. Поэт, обнаруживающий в себе, после конфуцианского образования, хоть частицу дао, этим самым навсегда отклоняется от мира. В чем же искать спасения? В природе — там, где бесконечные гряды облаков навевают ту же идею бесконечности.

Автор. Один из самых знаменитых поэтов танской эпохи и китайских поэтов вообще, выдающийся художник-пейзажист, о котором его почитатель и тоже один из крупнейших поэтов Китая, Су Ши (Дун-по), сказал бессмертное: «Ван Вэй — это стих в картине и в стихе картина» (шичжун ю хуа, хуачжун ю ши), и, конечно, каллиграф высоких достижений. Его жизнь (701–761), начавшаяся блистательной придворною карьерой, сменившейся позорной службой у презираемого им бунтовщика Ань Лушаня, закончилась поэтическим одиночеством и монашеством в буддийстве, которое отразилось в его поэзии и даже в его имени (Мо-цзе). Его колоссальная продукция в большей своей части (тысяча стихотворений) погибла в смуте, но и то, что сохранилось, достойно восхищения.

Заглавие. Прощанье с другом — любимая тема китайских друзей-поэтов, и к ней придется возвращаться неоднократно. Вино на прощанье — обычай, создавший особый иероглиф (цзянь).

От составителя. Лирический шедевр Ван Вэя, впервые блестяще переведенный и прокомментированный акад. В. М. Алексеевым, не мог не привлечь внимания позднейших переводчиков: в настоящем издании нами представлены переводы А. И. Гитовича («На прощанье»), А. А. Штейнберга («Проводы»), В. В. Мазепуса («Прощание») и А. В. Матвеева («На прощание»).

Когда работа над данной книгой близилась к завершению, М. В. Баньковская, дочь и публикатор наследия акад. В. М. Алексеева, уведомила составителя о существовании еще одного перевода! Он был совсем недавно выполнен Е. В. Середкиной, молодой аспиранткой из Перми, исследующей жизнь и творчество акад. В. М. Алексеева. С разрешения М. В. Баньковской мы далее приводим этот перевод:

С коня соскочил, прощальные чарки полны, Украдкой вздохнул, куда направляетесь Вы? Печалится друг, с карьерой, увы, не в ладу! На Южной горе себя самого я найду. Излишни вопросы и слез расставанья не стыдно, Плывут облака, прозрачность их так очевидна.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ В. Н. МАРКОВОЙ

Равнина после дождя[25]

Вновь стало ясно — и открыты Передо мной полей просторы. Вся грязь и пыль дождями смыты Везде, куда ни кинешь взоры. Ворота дома Го далеко Видны у самой переправы, А там селенья у потока, Вон луга зеленеют травы. Сверкают белыми огнями Среди полей реки узоры, И показались за холмами Темно-лазоревые горы. Здесь в пору страдную в деревне Не встретишь праздных и ленивых: И юноша и старец древний — Все дружно трудятся на нивах.

Прибываю послом на пограничную заставу

Я еду один к пограничной заставе, За озеро Цзюйянь[26], В страны, подвластные нашей державе, Нам приносящие дань. И вот уже за родным пределом Мой походный шатер. Счастливец дикий гусь! Улетел он В нашу страну озер[27]. В Великой степи[28] мой дымок сиротливый Один к небесам идет. Я вижу лишь Длинной реки[29] переливы, Лишь солнца пустынный заход. Но только солдат нашел я безвестных У заставы Сяогуань[30]. Они говорят, что не здесь наместник, А дальше, у гор Яньжань[31].

Песня в горах Луншань[32]

Юноша из Чанчэня ищет бесстрашных Храбрецов, готовых на бой. Ночью всходит он на дозорную башню, Глядит на звезду Тайбо[33]. Над горами Луншань обходит заставы Ночным дозором луна. Где-то путник бредет усталый. Флейта в горах слышна. И юноша, натянув поводья, Льет слезы под грустный напев. Герои из Гуанси,[34] полководцы, Как сдержать вам печаль и гнев[35]? Не сосчитать ваших подвигов смелых, Больших и малых боев, А ныне за трусость дают уделы В десять тысяч дворов! Су У[36] сохранил обветшалое знамя В долгом плену у врагов. Какими же он награжден чинами? Скромнейшим из всех: «дяньшуго».

Наблюдаю за охотой

Свежий ветер свищет, Роговые луки звенят. То в Вэйчэне[37] охотой Полководцы тешат себя. Сквозь сухие травы Ловчий сокол зорко глядит. Снег в полях растаял, Стала поступь коней легка. Вот Синьфэн[38] проскакали, Мчатся мимо во весь опор. Вот уже воротились В свой военный лагерь Силю[39]. Оглянулись на кручи, Где охотились на орлов. В облаках вечерних — Небеса на тысячу ли!

Юноши

Превосходно вино из Синьфэна, Десять тысяч стоит кувшин. Лучше нет удальцов из Сянъяна, Молоды и собой хороши. Познакомятся и подружатся, Угощают друг друга вином, А коней к зеленеющей иве У харчевни привяжут рядком.

Провожаю господина Шэнь Цзы-гуя в Цзяндун[40]

Уж было почти безлюдно На Ивовой переправе. Гребцы налегли на весла, И мы поплыли в Линьци. У нас на душе так тревожно, Как будто весна дохнула… Я с вами не в силах проститься Даже на том берегу!

В девятый день девятой луны вспоминаю братьев, живущих в Шаньдуне

Один живу я гостем на чужбине, Вдали от милых сердцу моему, Но каждый раз, когда настанет праздник, Мне с новой силой вспомнятся они. На горный склон взойдут сегодня братья, Украсят волосы цветком «чжуньюй». В кругу друзей, пирующих беспечно, Одно лишь место будет пустовать.

В горах Чжуннань

До самой Небесной столицы[41] Доходят горы Тайи[42], — До самого берега моря Раскинули цепи свои. Сомкнулись белые тучки Вокруг вершины кольцом. Пониже — темная дымка Завесила все кругом. На области с разной погодой Вершина страну рассекла[43]: Здесь, в этой долине, — солнце, А в той — туманная мгла. Где на ночь приют найти мне? Нигде не видать жилья. Спрошу-ка я дровосека На том берегу ручья.

В горной хижине

Средины жизни я достиг и ныне Путь истины взыскую в тишине[44]. У гор Чжуннань один живу в пустыне. На склоне лет мир снизошел ко мне. И каждый раз, почуяв вдохновенье, Иду бродить один в глубинах гор. Как были тщетны прежние волненья! Бывалые заботы — жалкий вздор. Я часто дохожу до той стремнины, Где в вышине рождается река. Присяду и смотрю, как из долины Волнистые восходят облака. Порой случайно дровосека встречу — С ним говорю с открытою душой, Шучу, смеюсь и даже не замечу, Что уж пора, давно пора домой.

Проводы друга[45]

Я вас проводил по тропинке. Смеркалось в глубинах гор, Когда я в плетне убогом Калитку закрыл на затвор. Весна возвратится снова, Трава взойдет, как всегда. Но вы-то, мой друг почтенный, Вернетесь ли вновь сюда?

Смотрю с высоты на реку Ханьцзян[46]

На южном пределе княжества Чу[47] «Три Сяна»[48] в соседстве с ней. С «Девятью рукавами» она слилась На склоне горы Цзинмэнь[49]. Далеко, далеко течет она, Дальше земли и небес. За необъятной ширью речной Теряются пики гор. Выплывают из волн ее чередой Селенья и города, А она, извиваясь змеей, бежит С небосклоном слиться вдали. Так посетим же Сянъян[50], друзья, В первый погожий день. За чаркой вина, как Почтенный Шань[51], Полюбуемся далью речной.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ АКАД. Н. И. КОНРАДА

Гуляю у храма Сянцзисы[52]

Не знаю, где храм Сянцзисы. Прошел уже несколько ли, вступил на облачную вершину. Старые деревья… Тропинки для человека нет. Глубокие горы. Откуда-то звон колокола. Голос ручья захлебывается на острых камнях. Краски солнца холодеют среди зелени сосен. Вечерний сумрак. У излучины пустынной пучины В тихом созерцании отшельник укрощает ядовитого дракона.

В этих стихах рисуется картина, характерная для мест, где обычно располагаются уединенные буддийские обители. Дорога в гору идет через лес из старых, высоких деревьев. Тропинка совсем исчезает. По каменистому руслу бежит горная речка, и ее голос как бы захлебывается среди камней. Для усиления настроения поэт погружает все в вечерний сумрак, вводит звук отдаленного удара колокола. И вот среди всего этого — человек. У излучины реки над омутом видна одинокая, неподвижная фигура человека, сидящего в позе, которую обычно принимают при размышлении. Видимо, этот человек, возможно монах из обители, укрощает своей мыслью злого дракона — того дракона, который гнездится в пучине, а может быть, того же дракона, только таящегося в его собственной душе? Человеческая фигура сразу же придает всему пейзажу особый смысл. Картина, нарисованная стихами, оказывается законченной.

Я. И. Конрад

В пустынных горах опять прошел дождь...

В пустынных горах опять прошел дождь. Наступил вечер. Осень. Ясный месяц светит среди сосен. Прозрачная речка бежит по камням. Бамбуки зашумели: идут домой женщины, стиравшие белье. Зашевелились кувшинки: плывут назад челны рыбаков.

В китайской пейзажной живописи есть прием, называемый дяньцзин — «внесение чего-то в пейзаж». Если рисуют горы, в горный пейзаж вводится фигура человека; если рисуют сосны, в пейзаж вводится изображение камня, скалы. Считается, что это придает полноту и законченность изображению. Ван Вэй-поэт перенял этот прием в своей пейзажной лирике, соединяя природу с человеком.

Н. И. Конрад

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ А. И. ГИТОВИЧА

Из стихов «Дом Хуанфу Юэ в долине облаков»

1. У потока в горах, где поет птица[53]

Цветы опадают, И горный поток серебрится. Ни звука в горах Не услышу я ночь напролет, Но всходит луна И пугает притихшую птицу, И птица тихонько Тревожную песню поет.

К слюдяной ширме друга

У друга в доме Ширма слюдяная Обращена к цветам, К деревьям сада. В нее вошла природа, Как живая, И оттого Рисунка ей не надо.

Покидаю Цуй Син-цзуна[54]

Остановлены кони. Сейчас — «разлучим рукава»[55]. О ночной холодок Над ночным знаменитым каналом![56] Горы ждут впереди. Под луною сияет листва. Но тебя покидаю Печальным, больным и усталым.

К портрету Цуй Син-цзуна[57]

По памяти Нарисовал я вас, — И наша юность Оживает снова. Пусть новые знакомые Сейчас Не старого увидят — Молодого.

Когда Цуй Син-цзун отправляется в горы Наньшань[58], я пишу экспромт и вручаю ему на прощанье

Простились мы У старых стен столицы. Когда ж нас вновь Соединит судьба? Не надо ждать, Пока цветы корицы Осыпятся, Как снежная крупа.

Осенней ночью в одиночестве обращаюсь к Цуй Син-цзуну

Ночь тиха. Лишь трепетных цикад Голоса печальные Звенят. Ветер северный — Он каждый год К неизбежной Осени ведет. Думаю, Что ты уже не прост, — Хочешь получить Высокий пост. У меня же Волосы белы — Что мне До придворной похвалы? Впрочем, Может быть, и ты такой — И пойдешь отшельничать Со мной?

Провожаю весну

День уходит за днем, Чтобы старости срок приближать. Год за годом идет, Но весна возвратится опять. Насладимся вдвоем — Есть вино в наших поднятых чашах, А цветов не жалей: Им опять предстоит расцветать.

Провожаю Шэнь Цзы-фу[59] в Цзяндун[60]

На ивовой переправе[61] Безлюдно и молчаливо. Гребцы налегли на весла — Ты скрылся в дымке седой. И все же тоска о друге, Подобно весне счастливой, С юга на дальний север Последует за тобой.

Шутя пишу о горной скале

У горной скалы Ручеек пробегает, звеня. Там, с кубком вина, Я сижу среди ясного дня. Но ветер прекрасно Учел настроенье поэта: Опавшими листьями Он окружает меня.

Три стихотворения

1 Пусть холодно сливам — Но месяц весны недалек. Я скоро услышу Невидимых птиц песнопенье. С трепещущим сердцем Я вижу: травы стебелек Пробился тихонько Меж каменных древних ступеней. 2 Вы, сударь, Побыли в краю родном, Так расскажите нам О новостях: Когда Перед узорчатым окном Там забелеет слива, Вся в цветах? 3 Дом, что покинул я, Стоит на Мэнцзин-реке[62], Окно мое — там вдали — К устью обращено. Плывут по реке суда — Гляжу я на них в тоске: Если письмо пошлю, Дойдет ли домой оно?

В горах

Все голо. По камням бежит ручей. Багряных листьев Не смогу нарвать я. Давным-давно Тут не было дождей, Но дымка синяя Мне увлажняет платье.

Горный кизил

Киноварно-красные плоды Под горой уже давно созрели. Их не сняли вовремя. Они Сморщились и пахнут еле-еле. Но, по счастью, в зарослях кустов Расцвели теперь цветы корицы И сияют за моим окном Под луной, что ярко серебрится.

Красные бобы

Красные бобы В долинах юга За весну Еще ветвистей стали. Наломай побольше их Для друга — И утешь меня В моей печали.

Написал экспромт и показал Пэй Ди[63]

Хотел бы стряхнуть я, Как пыль с платья, Заботы мирские. Давно готов, С искренней верой Готов припасть я К источнику «Персиковых цветов»[64].

Слыша, как Пэй Ди декламирует стихи, в шутку посвящаю ему

Вопят обезьяны[65] И рады стараться. И утром и вечером Стыну в печали. Не надо в ущелье[66] Твоих декламаций: И так уж глаза мои Влажными стали.

Когда меня, заключенного в храме Путисы[67], навестил Пэй Ди и рассказал, что мятежники[68] на берегах пруда «Сгустившейся лазури»[69] под звуки флейт пируют, я, со слезами на глазах, сложил экспромт и продекламировал его Пэй Ди

В домах — печаль. Пожары — словно буря. Где государь[70]? Когда вернется он? А у пруда «Сгустившейся лазури» Гремят пиры И флейт несется стон.

Проживая в имении на берегу Ванчуани, преподношу Пэй Ди

Здесь темно-лазоревы горы, Хотя уж стоят холода, Хотя уже поздняя осень, А горные реки шумят. Стою я у хижины жалкой, Где жить обречен навсегда, И слушаю в сумерках светлых Вечернюю песню цикад. Гляжу: над речной переправой Закат догорает вдали. Гляжу: над соседней деревней Плывет одинокий дымок. Когда бы, подобно Цзе Юю[71], Вы здесь бы напиться могли, — Пять ив возле хижины жалкой Я тоже представить бы мог.

Подношу Пэй Ди

Давно уж Исстрадавшийся в разлуке, Тебя я Вспоминаю без конца: Когда соединялись Наши руки — Соединялись Братские сердца. Жизнь беспощадна: «Рукава халатов Разъединились»[72], — И моя тоска На склоне лет, Стремящихся к закату, Поистине Горька и глубока.

Посвящаю Пэй Ди

День или ночь — Прелестно все вокруг. И я стихи слагаю, Милый друг. Гляжу спокойно В голубую высь, На посох Подбородком опершись. Весенний ветерок В сиянье дня Колеблет орхидеи У плетня. Зайдут крестьяне В хижину мою — И каждого В лицо я узнаю. Всем радостно: Воды полно кругом, Образовавшей Пресный водоем. Еще, конечно, Сливы не цветут, Но почки Дружно набухают тут, И я прошу вас, Друг мой дорогой, — Быстрее доставайте Посох свой: Осмелюсь доложить, Что настает Пора крестьянских Полевых работ.

Осенние мысли

1 Ночной ветерок, залетевший в окошко, Колеблет халат мой устало. Часы водяные звучат потихоньку, И звуки их медленно тают. Луна перешла за Небесную Реку[73] И сразу прохладнее стало. Сорока пугает осенние клены — И листья быстрей облетают. 2 На пруду у старого дворца[74] Появились голубые волны. Зной спадает. В грусть осенних дум Снова погружаюсь я безмолвно. Этой ночью дождик моросил — Не оставил на дорожках пыли, И, в жемчужных капельках росы, Лотосы весь пруд заполонили.

Мотивы весенней прогулки

1 Персиковые деревья Совсем закрыли террасу, Их обвевали ночью Теплые ветерки. Сколько в саду весеннем Ярких и нежных красок, — И все они отразились В чистой воде реки. 2 Вдоль тихой аллеи[75] Деревья стоят вереницей, Один за другим Молодые цветы расцветают. Но кони храпят — И летят как стрела колесницы И в полном безветрии Все-таки пыль поднимают.

Радости сельской жизни

1 За чаркой чарку пить вино У вод прозрачного ключа; Бренчать на лютне, прислонясь К седой от старости сосне; А утром где-нибудь в саду Сидеть, подсолнухи луща, И слушать мерный стук пестов Издалека — как бы во сне. 2 Я гляжу: под горой Поднялся одинокий дымок, Одинокое дерево Высится на плоскогорье. Ничего, кроме тыквенных чашек, Скопить я не смог, Но вослед Тао Цяню[76] Живу и не ведаю горя. 3 Свежей, пышной травою Луга одеваются в срок, Лето — в самом начале, И осень наступит не скоро. И бредущее стадо Ведет молодой пастушок — Он еще никогда Не носил головного убора[77]. 4 После ночного дождя Каждый цветок тяжел, Ивы и тополя Ярче зазеленели. Опавшие лепестки Слуга еще не подмел, И гость мой, горный монах, Все еще спит в постели.

Мелодия осенней ночи

1 По капле Капает вода[78]. Сквозь тучки брезжит Лунный свет. Ох, не настали б Холода, Пока одежды теплой Нет! 2 Луна взошла. Легла роса. Как холодно В тиши ночной! Струн Отзвенели голоса, Но страшно В дом идти пустой.

Шутя пишу о своем загородном доме

Там ветви ив лежат на земле, Но никто не ломает их. Верхушки сосен уже с утра Скрыты в тучах седых. Ползучих глициний чаща густа — Обезьяны прячутся в ней. Кабарга хвою кипарисов ест, — И пахнет хвоя сильней.

Вдова князя Си[79]

Пусть повелитель Любит все сильней, — Ей не забыть Любви минувших дней. Она тоскует, Над цветком склонясь, — Ни слова не услышит Чуский князь.

Бань Цзе-юй[80]

1 На полет светляков Потихоньку гляжу я в окно, А гостей голоса Во дворце отзвучали давно. Мне уже не заснуть — Сторожу одинокое ложе, — И светильнику, видно, Гореть до утра суждено. 2 Давно дорожка Поросла травой, И государь Немилостив со мной. И не могу я слышать Голос флейты: Слежу За колесницей золотой[81] 3 Я терем закрыла — Приют опостылевший мой. Где ты, государь? Ты не встретишься больше со мной? В саду за окном Не смолкают весь день разговоры, И песни, и смех… Хорошо веселиться весной!

Вместе с Лу Сяном[82] прохожу мимо беседки

Внизу под деревьями — Тени и сумрак сплошной. Мох мягок и темен, — Прохладен, как ранней весной. Ученый глядит На пришельцев из чуждого мира, С презреньем глядит, Под высокою сидя сосной.

Написал на реке Фаньшуй[83] в День «холодной пищи»[84]

У предместья Гуанъучэн Я встречаю конец весны. Вытираю слезы платком — Путник в сумраке тишины. Опадающие цветы Успокоили горных птиц, Тени странствующих людей В тень деревьев погружены.

Проводы

В Наньпу[85] Я провожаю вас в слезах Они текут, Как шелковые нити. Когда приедете, Друзьям скажите, Что я не тот, — Что я совсем зачах.

Провожаю друга

В горы в далекий путь Пришлось мне вас провожать. Один калитку мою Запер я за собой. Весною трава в лугах Зазеленеет опять, А вы, мой любезный друг, Вернетесь ли вы весной?

Провожаю Юаня Второго[86], назначенного в Аньси[87]

В Вэйчэне[88] утренним дождем Седая пыль орошена. Нагие ивы за окном Листвой украсила весна. Я предлагаю осушить Еще один бокал вина: В дороге дальней, может быть, Друзей не встретишь. Пей до дна!

На «Высокой террасе» провожаю цензора Ли

На «Высокой террасе» Тебя провожаю, мой друг. И река и долина — Все дышит покоем вокруг, Даже птицы устали — Торопятся в гнезда на отдых. Лишь тебе, путешественник, Вновь отдыхать недосуг.

В снегу вспоминаю Ли И[89]

Три дня и три ночи мела метель, — Бело от снежных холмов. Мне старого друга нечего ждать, — Метель пути замела. В Чанъани[90] десять тысяч ворот И десять тысяч домов, И где там шагает твой белый конь, Закусывая удила?

Оплакиваю Мэн Хао-жаня[91]

В живых я друга Больше не застану, — Уже отплыл он К берегу чужому. Я спрашиваю Старцев из Сянъяна[92]: Кто нам теперь Изобразит Цайчжоу?[93]

В поход за Великую стену

Молодой человек расстается с семьей. Поведет его в бой генерал, Чтобы он боевым драгоценным мечом Честь и славу себе добывал. Он не видит, что конь по дороге устал И дрожит от воды ледяной, — Видит только, как тучи темнеют вдали Над Лунчэнскою[94] старой стеной.

Провожая цзычжоуского[95] Ли Ши-цзюня[96]

Десятки тысяч деревьев К небу стремятся гордо. В тысячах гор кукушки Кукуют где-то высоко. Под беспощадным ливнем Вымокла вся природа, И вот уже с каждой ветки Льются десять потоков. Когда китайские женщины Подать приносят утром, Когда крестьяне, измучась, Требуют правды в деревне, — Тогда, подобно Вэн Вэню[97], Ты рассуди их мудро, Чтобы народная слава Касалась не только древних.

Провожаю друга, возвращающегося на юг

Весенние реки На юге несутся, бушуя, И дикие гуси Уже покидают Трехречье[98]. А здесь, где спокойны Безбрежные воды Ханьшуя[99], Я с другом прощаюсь До новой, негаданной встречи. В Юньго[100] ты увидишь Возделанных пашен квадраты, Где вечно работают Жители древнего края. И я представляю, Как будут родители рады, Увидевши издали Пестрый халат Лаолая[101].

Весенней ночью в бамбуковой беседке подношу чиновнику Цянь Ци[102]

Ночь тиха. Сквозь непроглядный мрак Где-то слышен Только лай собак. Мне завидно: В хижине своей Ты живешь Далеко от людей, Собираешь травы[103] Поутру, Презирая Власти мишуру.

Проходя мимо горной хижины монаха Тань Сина у обители Ганьхуасы[104]

День догорает… С посохом в руке, Я жду вас У Тигрового ручья, Кричу — но только Эхо вдалеке Звучит. И к дому Возвращаюсь я. Поет мне птица В зарослях цветов Таинственную Песенку свою. Деревня спит, И ветер меж домов Свистит, как осенью В глухом краю.

В разгар весны в деревне

Весенняя горлица Так говорлива! Белы и свежи Абрикосов цветы. Рублю для плотины Засохшие ивы, Слежу за путем Родниковой воды. Привет передали мне Ласточки с юга, Где старый мой друг В этом новом году Свой кубок не сразу Подносит ко рту, — Сидит, вспоминает Отшельника-друга.

Проживаю в имении на берегу Ванчуани

С тех пор как домой Я вернулся в Байшэ[105], С тех пор я не видел Зеленых ворот[106]. Живу потихоньку В своем шалаше, Работой встречаю я Солнца восход. Зеленые травы Склонились к воде, И белая птица По речке плывет. Я Чэню[107] подобен Всегда и везде: С утра поливаю Чужой огород.

Написал, вернувшись на гору Суншань[108]

Река неустанно Течет за каймой камыша. А лошадь устала По трудной дороге тащиться. Прозрачные воды Встречают меня не спеша, Меня провожают Летящие к северу птицы. Развалины города У переправы видны, На горных вершинах Заката лежит позолота. Скорей бы добраться К предгорьям родной стороны! Вернувшись домой, Я тотчас же закрою ворота[109].

Провожаю Цю Вэя[110], провалившегося на экзаменах[111] и возвращающегося в Цзяндун[112]

Вы, к сожаленью, Не добились цели, И нам приходится Прощаться снова. Вы сделали Все то, что вы сумели, — И дома встретят вас Уже седого. За десять тысяч ли Вам ехать надо К родным местам — Вы не были давно в них. Я должность бы устроил Вам в награду, Но сам я — Только маленький чиновник.

Юноши

Синфэнским винам[113] В мире равных нет: За доу[114] платят Тысячу монет. Но удальцами Этот край богат, И каждый Угостить другого рад. И кони спят, Ненужные пока, Привязанные Возле кабака.

На прощанье

«Скорее слезайте, сударь, с коня, Давайте выпьем вдвоем. Куда вы держите долгий путь? Позвольте спросить о том». «Сложилась жизнь не так, как хотел, — Вы отвечаете мне, — И я возвращаюсь к Южным горам[115] Монахом жить в тишине». «Если так, — извините меня за вопрос, Я знаю, что жизнь нелегка. Но помните: дружба наша чиста, Как белые облака».

Наблюдаю охоту

Ветер крепчает, Но луков звенят голоса, — То у Вэйчэна[116] Охотятся вновь генералы. Высохли травы. У соколов — злые глаза. Поступь коней Молодою и легкою стала. Но уж промчались охотники Мимо холмов, В лагерь Силю[117] Возвратились. И все-таки вскоре Снова глядят На восток, где стреляли в орлов, Где облака проплывали В небесном просторе.

Отвечаю чиновнику Чжану

На склоне лет Мне тишина дороже Всех дел мирских — Они лишь тлен и прах. Тщеславие Меня давно не гложет, Мечтаю только О родных лесах. Сосновый ветер Я приму как милость, Луну и лютню — Вот и все пока. Вы знать хотите, Что со мной случилось? В ответ сыграю «Песню рыбака».

Одиноко сижу осенней ночью

Одиноко сижу И грущу о своей седине. Скоро стражу вторую[118] Услышу я в доме пустом. Под осенним дождем Опадают цветы в тишине, И цикады печально Поют за восточным окном. Но в конце-то концов — Что печалиться о седине? Я растратил все золото — Нового нет у меня. От болезни и старости Можно ль избавиться мне, Если книги твердят нам, Что нет вообще бытия[119].

Жизнь в горах

Мучительно-одинокий, Калитку я запираю. Кругом громоздятся горы В алом блеске заката. Рядом со мной деревья Птиц приютили стаю, А люди не навещают — Не то, что было когда-то! Бамбук как будто припудрен, Его окружают травы, И лотос наряд роняет — Ему он больше не нужен. Костра огонек зажегся Налево от переправы: То сборщик речных орехов[120] Вернулся — готовит ужин.

Смотрю с высоты на реку Хань[121]

Три Сяна[122] смыкаются С Чуского царства[123] границей, И девять потоков Сливаются тут воедино. Здесь тесно реке — Она землю покинуть стремится, И гор не видать За ее водяною равниной. А на берегах Разрослись города и деревни, Река омывает их Грозно-седыми волнами. Прекрасен Сянъян Красотой молодою и древней. И, следуя Шаню[124], Я тут запирую с друзьями.

Живу в деревне на реке Цишуй[125]

Я — на покое, На Цишуй-реке. Гор не видать — Равнина широка. За рощей солнце Скрылось вдалеке, И, вместо улицы, Блестит река. Уходит пастушонок, Глядя вдаль, Собаки за людьми Бегут гурьбой. Тот, кто развеял Старую печаль, Придет — запрет Калитку за собой[126].

Ожидаю Чу Гуан-си[127], но он не приезжает

С утра все двери Открываю снова, Встаю, сажусь, Но не сидится что-то. Когда ж дождусь я Гостя дорогого, Его встречая, Выйду за ворота? …Но отзвучали Колокола звуки В весеннем парке Над ночной столицей. Ужель меня Забыли вы в разлуке, И грусть надолго В доме воцарится?

Осенью в горах

Дождь кончился, И небо чистым стало, Но по прохладе чуешь — Скоро осень. Ручей стремится, Огибая скалы, Луна восходит Среди старых сосен. Вдали я слышу Женщин разговоры, Уж поздно — надо К дому торопиться, Пускай цветы Совсем увянут скоро, — Я здесь останусь, Не вернусь в столицу.

Затяжной дождь над Ванчуанью

Дымки под дождем Потянулись лениво — Здесь варят еду Для работников в поле. А желтые иволги Прячутся в ивах, И белые цапли Летают на воле. Привык к тишине я На горном просторе, Привык я поститься, Средь сосен гуляя. О месте почетном Давно уж не спорю И в мире живу я, Как птица лесная!

Написал, вернувшись в деревню

Слышу, у входа в долину Колокола зазвучали. Пора домой дровосекам, Пора домой рыбакам. В сумерках, на закате, Горы полны печали, И я один возвращаюсь К белеющим облакам. Уже водяные орехи Созрели — держатся еле, Ивовый пух летает Легкий и молодой. Травы у тихой речки Буйно зазеленели… В глубокой тоске калитку Запер я за собой.

Поздней весной меня навестил губернатор Янь с друзьями

Совсем запущен старый сад — Я не трудился столько дней. Зато немало редких книг В библиотеке у меня; Зато отличные грибы Я приготовил для гостей, Что навестить меня пришли В убогий дом на склоне дня. Птенцов выводят воробьи, Едва появится трава; А иволги — те запоют, Когда увянут все цветы. И грустно каждому из нас, Что вот седеет голова, Что вот опять проходит год, — И снова не сбылись мечты.

Вздыхаю о седине

Как стар я стал — Усталый и седой, Как тяжко ноют Старческие кости! Я словно Между небом и землей Живу здесь Никому не нужным гостем. Печалюсь горько О горах родных. Тут день и ночь Пустые разговоры. Что мне До собеседников моих? Оставлю город И уеду в горы.

Расставшись с моим младшим братом Цзинем[128], поднялся к храму Синего Дракона[129] и гляжу вдаль на гору Ланьтяньшань[130]

На осенней дороге С тобою расстались мы снова. Бесконечная мгла Охватила немые просторы. Я поднялся на холм, Но не вижу тебя, молодого, — Вижу только туман И покрытые тучами горы. Ты исчез — растворился В тумане холодном и синем. Равнодушное небо Пронзили ночные зарницы, И тоскует душа О тебе, — ты живешь на чужбине, И летит моя мысль За походной твоей колесницей.

Послом прибываю на пограничную заставу

В трясущейся колымаге Еду к дальней границе. В стране, покоренной нами, Раскинул я свой шатер. Гляжу: летит надо мною Диких гусей вереница, Летит она и стремится Домой, на родной простор. В великой степи монгольской Дымок от костра печален, Закат над длинной рекою Багров, словно мой костер. Сегодня в Сяогуани[131] Разведчики мне сказали, Что далеко наместник — Он у Яньжаньских гор[132].

Зимней ночью пишу о том, что у меня на сердце

Эта зимняя ночь Холодна, бесконечно длинна. Бьют часы во дворце, И опять — тишина, тишина. Побелела трава — На траве, как на мне, седина, И сквозь голые ветви Печальная светит луна. Дорогие одежды Со старческим спорят лицом — Свет жестокой свечи Выделяет морщины на нем. Знаю я: молодежь Полюбил Императорский дом[133]. Я взгляну на себя — И мне стыдно идти на прием.

Прибыв в Хуачжоу[134], смотрю через реку на город Лиян[135] и вспоминаю Дин Юя

За рекой заря восходит — Там светает понемногу, Там деревья и кустарник Разрослись в дремучий лес. Мы пришли, полюбовались, Но уже пора в дорогу; Горный пик на горизонте В дымке облачной исчез. Мы пришли, полюбовались И уходим ранним утром. Вас я, друг мой, не увижу — Широка речная гладь. Но надеюсь, что рассказы О правленье вашем мудром Всю далекую дорогу Будут нас сопровождать.

Отвечаю Чжану Пятому[136]

В Чжуннани есть лачуга — К ней заросла дорожка. Там на седые горы Гляжу я из окошка. Гостей там не бывает, И заперты ворота. Никто не потревожит, — Безделье и дремота. Один ловлю я рыбу И пью вино хмельное. Приехал бы сюда ты И стал бы жить со мною.

В горах Чжуннань

К столице древней подошла Цепь величавых гор Тайи[137] Та, что от моря самого Хребты раскинула свои. Вверху сомкнулись облака, Любуюсь я, как бел их цвет! Под ними — дымки синева, Войдешь в нее — ее уж нет. Цепь этих гордых гор страну Своей громадой рассекла: На юге — солнца ясный свет, На севере — сырая мгла. С утра опять сюда приду, Вот только бы найти ночлег. Пойду, пожалуй, за ручей — Там мне поможет дровосек.

Посылаю губернатору Вэй Чжи[138]

Лежит старинный городок В развалинах, в пыли. Вокруг него пустынно все На много тысяч ли. Бледна осенняя заря, — И слышу я, старик, Лишь бормотанье ветерка Да лебединый крик. И возле хижины моей Осыпалась листва, И отражается в пруду Увядшая трава. Так день за днем влачу в глуши Скупую жизнь мою, И о «Печальном старике»[139] Я песенку пою. И даже ты, мой старый друг, Представить бы не смог, Как я теперь, на склоне лет, Печально-одинок.

Крестьяне на реке Вэйчуань[140]

Глухую деревню Закат озарил, неподвижен. Бараны и овцы Бредут мимо нищенских хижин. Старик, беспокоясь, Стоит, опершись на ограду: Где внук его малый, Что пас проходящее стадо? Поют петухи, И желтеют колосья пшеницы, И черви на тутах Не в силах уже шевелиться. Крестьяне с работ Возвращаются к отчему крову, Друг друга приветствуют — Ласково доброе слово. Вот так бы и мне Отдыхать и работать беспечно, И я напеваю: «Сюда бы вернуться навечно…»

Проездом у дома Ли И[141]

Ворота закрыты Немало, наверное, дней — Здесь, вижу, давно Не ступали копыта коней. Я гостем случайным Иду в переулке глухом, Собаки залаяли Где-то за ближним леском. Но вот и хозяин, Без шпилек в седых волосах[142]; Даосскую книгу Он в старческих держит руках. Мы с ним уж давно От волнений мирских далеки. Нам славы не нужно, И бедность для нас — пустяки. В отшельничью хижину Я возвращусь все равно, Как только допьем мы Ичэнское наше вино[143].

Хижина в горах Чжуннань

На середине жизни оценил я Путь Истины и Совершенства[144] путь. Теперь, на склоне лет, я поселился В горах Чжуннань — прожить бы как-нибудь… Когда ко мне приходит вдохновенье, Один я в горы ухожу всегда. Дела житейские, давно я понял, Перед природой — прах и суета: Гуляю долго, прихожу к долине И слышу бормотанье ручейка, Сажусь, смотрю на горы и на небо, Где тихо проплывают облака. И если где-нибудь в горах случайно Я встречу дровосека-старика, Болтаю с ним, смеюсь — и забываю, Что до дому дорога далека.

Прохожу мимо храма «Собравшихся благовоний»[145]

Храм «Собравшихся благовоний»… Он стоит от людей вдали, И взбираюсь по кручам вновь я Вот уж несколько трудных ли. Нет тропы меж старых деревьев, Нет тропы среди горных скал, Но откуда-то гулкий, древний, Дальний колокол прозвучал. Камни грозные — скал превыше — Ручейка поглотили стон. Зной полуденный, словно крышей, Тенью лиственной охлажден. Но ты видишь воды мерцанье, Пруд, заросший со всех сторон. Укрощен твоим созерцаньем Источающий яд Дракон[146].

Изнываю от жары

Багровое солнце Сжигает и небо и землю, И огненных туч Громоздятся высокие горы. И травы и листья Сгорают, свернувшись и дремля, И высохли реки, И быстро мелеют озера. Одежды из шелка Сейчас тяжелее железных. И в лес не пойдешь — Нету тени, — от зноя сгоришь ты. Оконные шторы Уж несколько дней бесполезны, И за день одежду Стираю и дважды и трижды. Но мысли мои Ничему не подвластны на свете — Они устремляются В дальнюю даль по вселенной: На тысячу ли Там несется стремительный ветер, И волны морские Покрыты кипящею пеной. И понял я вдруг, Что страдает лишь бренное тело, Слабеет оно, Но душа остается крылатой. «Ворота Сладчайшей Росы»[147] Открываю несмело — И дух наслаждается Их чистотой и прохладой.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ А. А. ШТЕЙНБЕРГА[148]

ПОЭТ И ВРЕМЯ[149]

Более полувека минуло от той поры, как в 1923 году мне, шестнадцатилетнему тогда подростку, довелось прочесть в третьей книге журнала «Восток» удивительное произведение, называвшееся «Тайны живописи», — древний китайский кодекс, с гениальной убедительностью переведенный ныне покойным академиком В. М. Алексеевым.

Я и сейчас не в силах спокойно его перечитывать, неведомо в который раз, а тогда он просто ошеломил меня и околдовал — на всю жизнь. В нем открылись мне не только тайны живописи, но и тайны поэзии, и вообще — тайны всякого искусства. И Ван Вэй, предполагаемый автор кодекса, живший на другом конце света, 1200 лет тому назад, и его переводчик В. М. Алексеев, мой современник, стали для меня учительными и родными; они доказали мне, что для искусства, связующего людей, нет преград — ни в пространстве, ни во времени, что самые глубокие различия языков, культур и мировоззрений — преодолимы.

Уже очень давно я задумал: в будущем, пусть — отдаленном, попытаться переложить русскими стихами и издать поэтический сборник Ван Вэя. Но как это осуществить, не зная китайского языка, не умея читать и понимать иероглифы?

Исподволь начал я торить окольную дорогу к танскому художнику и поэту; обнаружилось, что для этого есть немало возможностей.

Живопись не нуждается в словах и понятна без знания языка, а китайская пейзажная живопись, проникнутая пафосом бесконечного пространства и этим странно родственная зрелой европейской пейзажной живописи XVI–XVII–XVIII столетий, открывает надежный путь к Ван Вэю. На этом пути моими водителями были: все тот же трактат «Тайны живописи», позже — трактат «Слово о живописи из сада с горчичное зерно», переведенный, прокомментированный и изданный Е. В. Завадской, и ее же прекрасная книга «Эстетические проблемы живописи старого Китая» и многие другие.

Я пристально вчитывался в переводы Л. 3. Эйдлина, впервые доказавшие на деле реальную, полноценную возможность русских переложений древних китайских стихов. Я постепенно прочел и посильно усвоил многое из того, что можно прочесть в переводах о Китае — его истории, философских и религиозно-философских системах, мифологии, фольклоре; познакомился с классической прозой, историческими сочинениями и некоторыми философскими и эстетическими трактатами и т. д.

Все это позволило мне, до известной степени, приблизиться к пониманию мира высококультурного, утонченного танского чиновника-ученого и подготовиться к осуществлению заветного замысла.

И, наконец, мне исключительно повезло: судьба свела меня с В. Т. Сухоруковым, много лет изучавшим творчество Ван Вэя и согласившимся сотрудничать со мной. Благодаря его глубоко понятым прозаическим переводам стихов Ван Вэя, обширным комментариям к ним и безотказным устным советам я смог приступить к работе и закончить ее.

***

Китайская иероглифическая письменность коренным образом и принципиально отличается от европейской, основанной на буквах алфавита, слагающихся в слова. Иероглиф «многослоен», он заключает в себе понятие, которое может быть словесно обозначено и произнесено на любом языке; например, японцы, пользующиеся иероглифами, могут их прочесть по-японски, не зная китайского языка. Кроме того, сложные иероглифы составлены из более простых элементов, имеющих каждый свое значение и определенным образом влияющих на восприятие читающего. И, наконец, сама внешняя форма иероглифа несет эстетическую нагрузку, бесконечно много говорящую образованному китайцу.

Китайское стихотворение в первую очередь «созерцается» и лишь потом «читается» и «произносится». Каждый иероглиф пятизначного или семизначного стихотворения имеет кроме общего и самостоятельное значение. Он как бы стоит не только в строке, но и отдельно и окружен неким локальным, хотя и условным, пространством молчания. Вместе с тем китайские стихи рифмованы и построены на одинаковых концевых созвучиях, на монориме, конечно — в произнесении. Европейская рифма не только слышна, но и видна; китайская — только слышна. Передать европейскими, в частности русскими, стихотворными средствами китайскую версификацию невозможно, тем более что китайский язык односложен и русская пяти- и семисловная строка в несколько раз длиннее китайской.

Я воспользовался системой, предложенной в свое время академиком В. М. Алексеевым и утвержденной впоследствии творчеством Л. 3. Эйдлина: передавать иероглиф значащим, понятийным русским словом, не считая союзов, предлогов и т. д.

При этом, само по себе, возникает некое подобие ритма, которое можно усилить и упорядочить, сообразно с приемлемой русской просодией, обратив в своеобразный паузник; строка делится неравномерно: в пятисловных стихах цезура после второго или третьего слова, в семисловных — после третьего или четвертого. Такую систему я нарушаю очень редко и лишь когда этого настоятельно требуют неумолимые законы русского языка и стихосложения.

Мои переложения рифмованы, но от монорима я, конечно, отказался.

Свободное расположение рифм в предлагаемых переводах нисколько не копирует рифмы Ван Вэя, но служит лишь для большего приближения стихов к русскому читателю и должно быть рассматриваемо как допустимая вольность переводчика.

***

Стихи Ван Вэя и его друга Пэй Ди (см. приложение) могут показаться в первом приближении как бы написанными ни о чем, незавершенными отрывками некоего целого, утаенного от читателя. Однако это не так.

Ван Вэй и другие поэты его круга, в том числе Пэй Ди, были сторонниками учения Чань. Не вдаваясь в подробности изложения этого в высокой степени своеобразного ответвления буддизма, что выходит не только за рамки настоящего послесловия, но и далеко превышает возможности его автора, все же необходимо хотя бы кратко осветить эстетику Чань, без чего творчество Ван Вэя и Пэй Ди не может быть в удовлетворительной степени оценено.

Чань отводит главную роль внезапному, мгновенному озарению, просветлению — перед умозрением, созерцанию и медитации — перед рациональным изучением. Чань полагает, что мысль невыразима словом, а вся истина заключена в моменте истины. Тютчевское: «Молчи, скрывайся и таи…» и «Мысль изреченная есть ложь» — как нельзя лучше и концентрированней излагают чаньское понимание преимущества молчания перед словом; пустой, ничем не зарисованной, незакрашенной поверхности бумаги или шелка перед штрихом, пятном и мазком; одноцветной черной туши перед многокрасочной пестротой.

Средь путей живописца тушь простая выше всего. Он раскроет природу природы, он закончит деянье Творца.

Так начинается трактат Ван Вэя «Тайны живописи». Молчание окружает каждый иероглиф, молчанием окружено и все стихотворение.

Чаньский поэт призывает читателя к сотворчеству. Над стихотворением надо остановиться, заглянуть в глубину собственной души и услышать отзвук на скупые слова-знаки: «вода», «тростник», «горы», «птицы», «одинокая переправа», «глухой городок»… Перед читателем стоит отнюдь не легкая задача: стать самому поэтом и художником одновременно, превратить внутренним зрением-прозрением слова в живую, становящуюся реальность. Вода должна заструиться, тростник закачаться, а над крышами городка — заклубиться дым.

«…Он раскроет природу природы, он закончит деянье Творца». Читатель повинен довершить и довоплотить замысел поэта. Только в таком сотворчестве возникает неисчерпаемое, как электрон, многомерное, а может и безмерное, истинное содержание крохотного стихотворения.

Старая сосна проповедует мудрость, и дикая птица выкрикивает истину.

Таков Чань.

Но стихи слагаются из слов, а не из молчания, и потому значение слова в таком немногословии во много раз повышается. Слово должно стать драгоценным, как драгоценен материал каждого мазка Рембрандта, Констебля, Врубеля.

Напряженная духовность художника придает одухотворенность краске, маслу, лаку, одушевляет косное вещество, делает драгоценным. Нечто подобное происходит со словом в стихах чаньского поэта. Слова, их начертание, смысл и звук, долженствующие вызвать голос молчания, дабы отступить в тень перед могуществом этого голоса, подлежат особому отбору и, прибавлю, — особому прочтению и восприятию. Ведь голос молчания — это внутренний голос читателя.

Выразить все это в русских переложениях — немыслимо. Понимаю, конечно, что мои стихи лишь слабый, затуманенный образ оригинала. Но «feci quod potui» — сделал, что мог.

Заканчивая послесловие, склоняю голову перед памятью академика В. М. Алексеева и сердечно благодарю Л. 3. Эйдлина и В. Т. Сухорукова, без участия и помощи которых моя работа не была бы ни начата, ни завершена.

Аркадий Штейнберг 7.04.1978

Отвечаю Пэй Ди[150][151]

Безбрежно широк Разлив холодной воды. Сумрак зеленый — Осенний дождь проливной. Ты вопрошаешь: Где горы Чжуннаньской гряды[152]? Ведаю сердцем: За облачной, белой стеной.

Сочинил стихи и показал их Пэй Ди

Как разорвать С мирскими тенетами связь, Прах отряхнуть, Отречься житейских забот? Посох возьми И возвратно, не торопясь, Путь предприми К роднику, где персик цветет[153].

Меня, пребывавшего в заключении в храме Путисы[154], навестил Пэй Ди и поведал, что бунтовщики устроили пиршество с музыкой на берегу пруда Застывшей Лазури[155]; актеры, прервав пение, разразились рыданьями, Я сложил стихи и прочел их другу

В скорби десять тысяч домов — Пожарище, дым и чад. Когда же узрит сотни вельмож Владыки царственный взгляд? Осенних акаций сухая листва Шуршит средь пустынных палат, А рядом с прудом Застывшей Лазури Флейты и лютни звучат.

Живя на покое у реки Ванчуань, преподношу сюцаю[156] Пэй Ди

Яшмово-сизой Стылая стала гора. В русле все выше Влаги осенней раскат. С посохом вышел За изгородку двора, К ветру лицом Слушаю поздних цикад. Над переправой — Закат, у края небес. Над деревушкой Сирый возносится дым. Бражник Цзе-юй, «Чуский безумец», воскрес[157], Пятеро Ив Распевам внимают хмельным[158].

Пишу, поднявшись на башенку в доме сюцая Пэй Ди

Можно здесь жить, Не выходя из ворот, Видеть вседневно Гряду облаков над горой. Птицы к полям На закате снижают полет, Люди плетутся Осенней равниной сырой. Знаю: оттуда, С опушки дальних лесов, Горенки этой Окна совсем не видны. Люблю здесь гостить, Нередко сижу до луны… Двери, привратник, Не запирай на засов!

Преподношу Пэй Ди

Окрестный вид Прекрасен в закатный час. Слагаю стихи, Предназначаю для вас. Дальним простором Любуюсь к исходу дня. Тихо гляжу, Подбородком к трости припав. Ветер весенний Играет стеблями трав, И орхидеи Пышно растут у плетня. В жарких покоях — Сумрак и тишина. Мне говорят Соседи-крестьяне тогда: «Ликуют луга, В полном разгаре весна. В сельском пруду Весело плещет вода. Слива и персик Пока еще не цветут, Но почки набухли И срока урочного ждут. Просим готовить Посох дорожный свой. Нынче приспело Время страды полевой!»

Из стихов «Дом Хуанфу Юэ в долине облаков»[159]

1. Поток, где поют птицы

Вкушаю покой. Отцветает корица вокруг. Затишная ночь. Горы пустынны весной. Явилась луна, Всполошила дремных пичуг: Поют — не смолкают Над вешней влагой речной.

2. Заводь, где цветут лотосы

Плыву что ни день По лотосы в утлом челне. Остров велик. Допоздна замедляю возврат. Толкаюсь шестом, Не плещу, скользя по волне: Боюсь увлажнить Цветов червленый наряд.

3. Затон, где охотится баклан

Юрко нырнул Под красные лотосы вмиг. Вынырнул, взмыл, Над затоном набрал высоту. Перья топорща, Вновь одиноко возник. В клюве рыбешка. Замер на старом плоту.

4. Пруд, заросший ряской

Пруд обширен. Челн под веслом кормовым Вот-вот причалит, Колеблет влажную гладь. Лениво-лениво Сомкнется ряска за ним. Плакучая ива Разгонит ряску опять.

У высокой башни проводил чиновника Ли

Простились у башни. Пойма безбрежна на взгляд. Закат изгорает, Меркнет медленно свет. В укромные гнезда Птицы на ночь летят, А путник шагает — Скитальцу отдыха нет.

Прощание

С другом простился. Пустынные горы вокруг. Солнце зашло. Закрыта калитка моя. В новом году Травой покроется луг — Встречу ли вас, Вернетесь ли в наши края?

Прощаюсь с ванчуаньским домом

Нехотя, медленно Тащит повозку гнедой. Горько грустя, Выезжаю из чащи лиан. Так трудно расстаться С этой синей грядой! А что же мне делать С этой зеленой водой?

Когда Цуй Девятый[160] отправлялся в Южные горы[161], я сочинил стихи и подарил ему на прощание

За предместьем расстались, В душе и надежда и страх: Мы сойдемся ли снова, Или это разлука навек? На коричных деревьях Цветы распустились в горах — Так не ждите, чтоб землю Лепестки устлали, как снег.

Портрет Цуй Син-цзуна[162]

Вас написал В молодые ваши года, Старость пришла, Голова сегодня седа. Пусть на портрете Новые ваши друзья Нынче увидят, Каким вы были тогда.

Вместе с чиновником Лу Сяном[163] посетил лесную обитель отшельника Цуй Син-цзуна

Деревья поляну укрыли Тенью сплошной. Темные мхи загустели, Травы чисты. Простоволосый, ноги поджав, Сидит под сосной, Белками глядит на пришельцев[164] Из мира тщеты.

Вдова князя Си[165]

Не приневолить Милостью нынешних дней К пренебреженью Любовью минувших лет. Глядит на цветы — На ресницах слезы у ней. Чускому князю Слова не молвит в ответ.

Из стихов «Наложница Бань»[166]

1 Жучки-светляки Снуют в проеме окна. В безлюдных покоях Теперь царит тишина. За пологом ждет. Осенняя полночь темна. Печально-печально Мигает лампада одна. 2 У терема сникли Метелки травы негустой. Любовь государя Отныне призрак пустой. Терпения нет Свирелям и флейтам внимать, Коль мимо ворот Несут паланкин золотой[167].

Пишу на слюдяной ширме друга

У ваших дверей В проеме ширма-слюда; Поставлена прямо, Чиста, прозрачна насквозь. Горный ручей Сам забежал сюда: На ширме он въявь, Его рисовать не пришлось.

Красный пион

Мирно-спокоен Убор зеленый цветка. Разных оттенков Алого платья шелка. Венчик в тоске Вот-вот разорваться готов… Разве душа Есть у вешних цветов?

Лепестки грушевых цветов у левых дворцовых ворот

Нехотя слетают На траву у крыльца, Ветерок относит Их легко от дверей. Желтой иволге любо Шалить без конца — С лепестком впорхнула В палаты дворца.

Из «Стихов о разном»[168]

1 Вы побывали В моем селенье родном, Знаете, верно, Все события в нем. Очень прошу, Поведайте мне об одном: Слива тогда Цвела под узорным окном? 2 Видела я — Слива цвела предо мной. Слышала я — Стонала кукушка вдали. С грустью гляжу[169]: Проклюнулись травы весной, Робкие стебли К нефриту крыльца поползли.

Горный кизил

У подножья горы Рдеют ягоды, нынче созрев, Чистый их аромат Лишь сильнее в ночи ледяной. Мнится — это цветы Благовонных коричных дерев Расцвели у окна Под холодной, осенней луной.

Оплакиваю Мэн Хао-жаня[170]

Мне старого друга Не встретить уже наяву, А воды Ханьшуя[171] Текут и текут на восток. О старце сянъянском Поведать кого призову? — Пустынный Цайчжоу[172], Горы и пенный поток.

В снегопад вспоминаю о Ли И

Все стежки-дорожки Застлал-завалил снегопад, И нечего ждать, Что друг прибудет сюда. Десять тысяч дверей В Чанъани[173] и тысяча врат. Где шагает-бредет Ваш конь — золотая узда?

Из стихов «Радости полей и садов»[174]

1 Душиста и сочна весной Густая трава. В тени могучей сосны Сбывает жара. По улочкам сельским стада Шагают в хлева. Не видела знати вовек У нас детвора. 2 Персик в цвету Ночным окроплен дождем. Вешний туман Ивы обвил опять. Летят лепестки — Слуга подметет потом. Иволга плачет, А гость мой изволит спать. 3 Выпить вина пожелав, Сидим над ручьем. С цинем стою под сосной, Опираюсь плечом. В южном саду поутру Подсолнухи рвем, Ночью, в восточном логу, Просо толчем.

В девятый день девятой луны[175] вспоминаю о братьях, оставшихся к востоку от горы

Один, томлюсь на чужбине, Чужак-старожил. В осенний праздник на память Приходит родня. Чудится: братья в горах Ломают кизил[176], Дабы в волосы ветки воткнуть, Но средь них нет меня.

В шутку пишу на гладком камне

Досадно, что камень лежит Столь близко к ручью: Ветвями ива смахнула Чарку мою. Скажут: досада моя Ветру чужда, — Зачем же горсть лепестков Он привеял сюда?

Провожаю Юаня Второго, отправившегося в Аньси[177]

Утренний дождь. Пыль стала сырой. Двор постоялый. Ивы ярче, свежей. Очень прошу: Выпьем по чарке второй. Пройдя Янгуань[178], Вам не встретить друзей.

Провожаю Шэнь Цзы-фу, возвращающегося в Цзяндун[179]

Малолюдная переправа. Ивы и тополя. Гонит лодку гребец, кормилом Влагу деля. Как весна — пойдет вслед за вами Боль моей тоски, По дорогам — на юг и на север От Янцзы-реки.

Пишу в дни холодной пищи[180] на реке Сышуй[181]

Под Гуанъучэном[182] Встретил исход весны. Из Вэньяна[183] вернулся, Влажен платок от слез. Лепестки опадают. Птичьи стоны слышны. В ивах и тополях Люди и перевоз.

Оплакиваю Инь Яо[184]

Мы вас погребли на высокой горе Средь облаков. Кипарисы и сосны густо-темны. Пора по домам. Кости зарыты в тучах седых На веки веков, И только этот живой ручей Вы оставили нам.

Оплакиваю Инь Яо

Жизни людской Сколько назначено лет? В царство без форм Мы все вернуться должны. Стоит лишь вспомнить, Что вас в живых уже нет, — Тысячью горестей Чувства уязвлены. Матерь свою Не успели могиле предать, Сущий ребенок — Десятилетняя дочь… За холодным предместьем — Равнины безбрежная гладь, В тиши, в запустенье Одни рыданья слышны. Тучи плывут — Из-за вас им конца не видать, Птицы летят — Из-за вас им крикнуть невмочь[185], Бредут пешеходы, Глухое молчанье храня, Под ясным, студеным Светилом зимнего дня. Помню, при жизни Вы просили меня Дать наставленье, Поведать о небытии. Горько, что поздно Взялся вас научить И не сумел Завершить уроки мои. Вам принесли Дары друзья и родня, Вы подношенья Уже не могли получить. Будем пока Идти по разным стезям. В келью вернусь, Дам волю тоскливым слезам.

Вздыхаю о седых волосах

Увял, обескровлен Твой давний лик молодой. Редеют седины, Вот-вот их лишишься ты. Изранено сердце Мирской, жестокой тщетой. И есть ли спасенье, Помимо Врат Пустоты[186]?

В горах

Белые камни В речке устлали дно. Небо застыло. Мало красной листвы. На горной дороге Дождь не падал давно. Влажное платье Небесной полно синевы.

Весенние прогулки

1 Вея всю ночь, На рассвете ветер притих, И расцвели Абрикосовые сады. Деревья, деревья В бледных оттенках, в густых, Отразились в волнах Речной зеленой воды. 2 Деревьев бесчисленных Полон дворцовый сад, Цветы распускаются Неторопливо на них. Коляски душистые, Щеголи в платьях цветных, — Даже в безветрие Пыль облаками клубят.

Память о друге

Красных бобов Много в южном краю. Осень придет — Новых побегов не счесть. Очень прошу: Рвите их в память мою, Ибо они О друге — лучшая весть[187].

Провожая весну

Мы дряхлей, что ни день, Седина все ярче видна. Возвращается вновь С каждым новым годом весна. Наша радость теперь: В дружеских чашах — вино. Так не будем грустить, Что цветам облететь суждено.

Пишу с натуры

Дождь моросит На хмурой заре. Вяло забрезжил День на дворе. Вижу лишайник На старой стене: Хочет вползти На платье ко мне.

Поход

За спиною колчаны — В край порубежный пришли. Дудки свищут на марше — Идут средь Ганьсуской[188] земли. Значит, рядом граница, Если желты облака. И трава поседела — Стало быть, осень близка.

Из стихов «Жена тоскует о далеком муже»[189]

1 Наступила весна. Сады поспешили расцвесть. Водоемы дворца Отражают ивы опять. Хочу передать Ляоянскому страннику весть[190]: Облака ароматов Не станут нас ожидать! 2 Славословья герою С далеких границ не слышны, А зеркало ранит В пустынных покоях дворца. Украсясь, глядит На сады, на цветенье весны. Немотствует. Слезы Ручьями бегут, без конца. 3 Тело и тень — На заре расстались они, Пар и волна — Меж ними тысячи ли. В сторону ту, Где я поджидаю, взгляни: Лишь облака Плывут неспешно вдали[191]. 4 В темной спальне блестит Словно иней, — луна. Светла, как шелка, Ее белизна. Озаряя жену, Что тоскует одна, До рассвета струит Сиянье она.

Осеннее

1 Стоит на террасе. Холодный ветр Платье колышет едва. Стражу вновь возвестил барабан[192], Водяные каплют часы. Небесную Реку[193] луна перешла, Свет — словно россыпь росы. Сороки в осенних деревьях шуршат, Ливнем летит листва. 2 Пруд дворцовый Тайи[194] Синей плещет волной. Днями спадает зной. Близкой осени жду. До рассвета играл Ряской ветер ночной. Сплошь в жемчужной росе Лотосы на пруду.

Напевы осенней ночи

1 Мерна капель водяных часов, А ночи исхода нет. Меж легких туч, устилающих твердь, Пробивается лунный свет. Осень торопит ночных цикад, Звенят всю ночь напролет. Еще не послала теплых одежд[195] Там снег, быть может, идет. 2 Луна едва рождена. Осенних росинок пыльца. Надо бы платье сменить — Похолодает потом. Звенит на серебряном чжэне[196] Ночи не видно конца. Боится покоев пустых, Не смеет вернуться в дом.

Сложил во сне

Не дивись любви и вражде — Тщетно горе, отрада пуста. На награду не уповай — Труд не впрок, ни к чему маета. И Конфуций[197] и Хуанди[198] Где искать их, в какой стране? Эти древние, может быть, Нам привиделись лишь во сне.

Отвечаю чиновнику Чжану

Только покой Ценю на закате лет. Тысячи дел Уже не владеют мной. В сердце давно Обширных замыслов нет. Знаю одно: Вернуться к роще родной. Ветер сосны качнет — Распояшусь тогда, Буду на цине бряцать Под горной луной. Спросите: в чем наша радость, Наша беда? Песней ответит рыбак На излуке речной.

Дом в горах Чжуннань[199]

К срединным годам Возлюбил я истины суть. Близ Южной горы Поселился в пору седин. Радость вкусив, Всегда гуляю один, К лучшим местам Наилучший ведаю путь. К началу ручья Дойду дорогой прямой, Присяду, смотрю, Как встают облака над горой. Старик-дровосек Навстречу выйдет порой: Смех, болтовня, — Забываем, что время домой.

Горная обитель отшельника Ли

Толпы вельмож — В покоях дворцовых палат; Мелкая сошка Важных чуждается дел. Как мудрецы, Что у тиглей плавильных стоят[200], — Выше лесов, Средь гор он жить восхотел. На перевале Цветы еще не цвели, В облако вступишь — Листва то светла, то темна, День на дворе, А он не восстал ото сна. Горная птица Изредка свищет вдали.

Пишу в разгар весны, среди полей и садов

В доме внемлю: Воркуют весной голубки. В садах, за селом, Зацвел-забелел абрикос. Взмахнув топором, Обрубаю сухие сучки, Ищу родники, Рыхлю мотыгой откос. Ласточки стаей К прежним гнездам летят, В численник новый Старые люди глядят. Чарку вознес И опустил ее вдруг: Грусть охватила, Дальний вспомнился друг.

После ненастья гляжу на поля

Ширь небосвода Вновь над равниной светла. Не нагляжусь! — Ни грязи, ни пыли нигде. У переезда Ворота, ограда села. Купы деревьев Тянутся к самой воде. Светлое поле, За ним белеют пруды. Горы синеют Из-за холмистой гряды. Лодырей нет В разгаре общей страды. Пусто в домах — Все принялись за труды.

Отвечаю на стихи чиновника Су, посетившего мой дом в горах Ланьтянь[201] и не заставшего меня

Нищая келья, Теснина, скальный отрог. Горстка лачуг В кругу высоких стволов. Зря повозку вы гнали Средь горных дорог. Гостя кто зазовет Под отшельничий кров? К мерзлому брегу Прилип челнок рыбака. В стылой степи — Костер, охотничий стан. Лишь с вышины, Где как снег белы облака, Колокол мерный, Вопли ночных обезьян.

Радуюсь приезду Цзу Третьего[202], уговариваю его остаться ночевать

Друг из Лояна Сошел у ворот с коня. С платья дорожного Пыль отряхнул поскорей. Если случайный гость Беспокоит меня, Чаще всего Не отмыкаю дверей. Солнце заходит. Лучи ложатся на снег. Люди редеют. Улицы пусты вокруг. Век под халатом одним Мы делили ночлег, — Что же вы на ночь В путь пускаетесь, друг?

В Цичжоу[203] провожаю Цзу Третьего[204]

При встрече — улыбка, В разлуке — слез не уйму. В прощальном шатре, Еще на отвальном пиру, Уврачеванья Горю нет моему; Город безлюдный Пуще наводит хандру. Стылое небо, Чистый гребень хребта. Солнце заходит. Стремнина большой реки. Отвязан канат — И вы уже далеки. Щурясь гляжу: Все стоите вы у борта.

Посылаю министру Чжану[205] в Цзинчжоу

Где он теперь, Былой покровитель и друг? С грустью гляжу Туда, где Цзинмэньский хребет[206]. В целой вселенной Мудрых наперсников нет. Помню до гроба Милости давешних лет. Вместе с крестьянами Не покладая рук Сад на старом холме Насаждаю чуть свет. Взором гусей провожаю, Летящих на юг: Как бы возмочь Переправить с ними привет!

На исходе зимней ночи, в снегопад, вспоминаю о доме отшельника Ху

Вестник зари — Барабана мерзлого стук. Старческий облик В зеркале видеть могу. Ветр за окном Встревожил-взвеял бамбук. Дверь отворяю: Горы в глубоком снегу. В воздухе реет — На улицах глухо, мертво. Сбился в сугробы — Пустые дворы заволок. Дом Юань Аня; Я обнаружу его, Ибо хозяин За дверью замкнутой лег[207].

В зимнюю ночь пишу о том, что на душе

Зимняя ночь Очень долга, холодна. Глухо бубнит Ночной барабан из дворца[208]. Изморозь пала, Трава белей полотна, Ивы дряхлеют, Ясно сияет луна. Пышный наряд Оттеняет морщины лица, Красным светильником Озарена седина. У государя Молодость нынче в цене. В зеркало глянул — Куда уж в придворные мне!

Осенней ночью сижу один

Грущу одиноко. Виски с годами седей. Стража вторая Вот-вот вдали прозвучит. В горах опадают Плоды от хлестких дождей. Под лампой цикада Всю ночь стрекочет-сверчит. Чернее не станет Волос побелевшая прядь. Нельзя-невозможно Золото в тигле создать. Как исцелиться, Старость осилить свою? Книги же только Учат небытию[209].

Осенний вечер в горах

Весь день моросило В пустынных горах дотемна. Небесная глубь Вечерней прохладой полна. Средь хвои сосновой Слепит-блистает луна. Прозрачно бежит По камням ручьевая волна. Бамбук зашумел — Возвращаются прачки с реки. Лотос качнулся — Рыбачьи плывут челноки. Хоть вешний давно Отлетел аромат травяной, Хочу, чтобы вы Остались на осень со мной.

Написал, возвращаясь к горе Суншань[210]

Чистый поток Оброс ивняком и травой. Конь и повозка Медленны, словно скользят. Воды текут — Река сдается живой. Поздние птицы Летят в гнездовья назад. Близ переправы — Древний глухой городок. Горы осенние Солнце зажгло ввечеру. К склонам Суншань Труден путь и далек; В горную келью Вернусь — и калитку запру.

Написал, возвращаясь на реку Ванчуань

Колокол тихий в долине Слышу порой. Реже навстречу бредут Лесоруб, рыбак. Долгий тлеет закат За дальней горой. К белым стремлю облакам Одинокий шаг[211]. Стебель рогатика[212] слаб — К влаге приник. Пух тополей невесом — Взмыл на ветру. Луг восточный весной — Словно цветник. Тихо грустя, Калитку молча запру.

Жилище в горах

Запер калитку в тиши. Безбрежен закат. Вижу — гнездо журавля На каждой сосне. Дверцу из веток[213] открыть Случится навряд, — Редко друг и собрат Заглянет ко мне. Красные лотосы Сбросили ветхий наряд. Вешний бамбук — в пыльце, Рощи цветут. На переправе Огни мелькают подряд. Собран орех водяной — Расходится люд.

Горы Чжуннань

Гребень Тайи[214] Небесной Столицы сосед. К самому морю Тянется горный хребет. Белые тучи — Взгляни — затмевают свет. Сизый туман — Вглядись — и вот его нет. Главный отрог Разделил уезды, края, В каждом ущелье Всегда погода своя. Ежели вам В горах потребен ночлег — Через поток Голос подаст дровосек.

Живу на покое у реки Ванчуань

В Белый храм[216] воротясь, В келью мою, В стольный не езжу град, К Зеленым вратам[217]. К древу у дома припав, Нередко стою, Даль созерцаю, Вижу селение там. Белые птицы парят Над сизой горой, Дикий рис отражен Зерцалом воды. Словно второй Улин-цзы, Отшельник второй, Движу скрипучий журавль, Поливаю сады[218].

В саду весной

В легких сандалиях, После ночного дождя, В утренник вешний Ветхий накинув халат, Сад по частям поливаю, С бадейкой бредя. Персик румяный цветет, Ивы пылят. Словно доска для шахмат — Делянки трав. Поднял над рощей журавль Свой наклонный шест. Столик из шкуры оленьей К закату взяв, Прячусь в полыни, Укромных взыскую мест.

Поля и сады на реке Ци[219]

Над плесом Цишуя В благой живу тишине. Нет гор на востоке. Бескрайны дали полей. За тутовой рощей Простор в закатном огне. Меж сел побережных Река сверкает светлей. В деревне подпасок Тропой бредет луговой. Охотничий пес Бежит за владельцем как тень. А чем же отшельник Досуг заполняет свой? Калитка из веток С рассвета закрыта весь день.

Поздней весной меня навещает чиновник Янь с друзьями

Три тропинки, Астры и сосны в саду. На пять повозок В хижине свитков и книг. Клубни варю, Гостей уважаемых жду. К дому зову — Взглянуть на гибкий тростник. Сорока спешит Взрастить птенцов по весне. Иволга плачет — Хоть высох никлый цветник. Близясь к закату, Грущу о моей седине, Время отныне Мне драгоценно вдвойне.

Меня навещает правитель области Гочжоу[220]

Солнечный блеск Озарил последки весны. Луг обновлен. Свежа трава луговин. Полировщик зеркал[221] Близ ложа сижу у стены, Поливальщик садов[222] Брожу средь рощи один. В пять коней колесница[223] Всполошила убогий приют. Старца выводят Слуги-мальчики под рамена. Яства простые Готовят на кухне, снуют. Не обессудьте — Семья Жуаней бедна[224].

Посетил горную обитель почтенного Тань Сина в храме Ганьхуа[225]

Тигровый ручей[226] Здесь, на закате дня, С тростью в руках Вы ожидали меня. Гость торопливый Услышал тигра вдали. По дороге домой Вы за течением шли. Диких цветов Заросли так хороши. Голос птицы в теснине Столь одинок и чист. Вам ночью не спится. В тихом лесу — ни души. Лишь в сосняке Ветра осеннего свист.

Посещаю обитель Сянцзи[227]

Бреду наудачу К святому храму Сянцзи. В глушь углубился — Гряда вершин, облака. Древни деревья, Безлюдны крутые стези. Где-то в ущелье Колокол издалека. Меж скальных уступов Клокочет пена реки. Солнце на хвое К закату все золотей. Под вечер монахи У дикой, глубокой луки, Уйдя в созерцанье, Смиряют дракона страстей.

Пишу ранней осенью в горах

Лишен дарований. От службы себя отстранил. О бегстве мечтаю К ветхой ограде, к ручью. Не каюсь, что рано Шан Пин детей оженил[228], — Жаль, что Тао столь поздно Должность покинул свою[229]. В келье сверчки Под осень стрекочут быстрей. В стенаньях цикад Ввечеру нарастает тоска. Давно не видать Гостей у пустынных дверей. В безлюдном лесу Со мной — одни облака.

Пишу в деревне у реки Ванчуань в пору долгих дождей

В чаще глухой, в пору дождей, Вяло дымит костер. Просо вареное и гаолян К восточной делянке несу. Белые цапли летят над водой — Залит полей простор, Иволги желтые свищут в листве Рослых деревьев в лесу. Живу средь гор, вкушаю покой, Люблю на цветы смотреть, Пощусь под сосной, подсолнухи рву, От мирской тщеты в стороне, Веду простую крестьянскую жизнь, С людьми не тягаюсь впредь, Но птицы — не ведаю почему, — Нисколько не верят мне.

В горах попал под дождь

Ливень стеной. Сумраком день объят. Чистых небес Не разглядеть ни клочка. В темных горах Молнии взор слепят, До шири морской Только одни облака. К ручью нисхожу, Скольжу: обрыв, крутизна. Брода ищу, Не медлю — ведь ночь близка. Вот, наступила… Светла над рекой луна. Где-то вдали Песня гребцов слышна.

Провожаю Чжана Пятого[230], возвращающегося в горы

Вас провожая, Замер в горе своем: Встречу ли вас, Дождусь ли желанного дня? Долгие годы Мы служили вдвоем, Вы отряхнули Одежды прежде меня. В горах на востоке Скромная хижина есть. Был бы я счастлив Для вас у калитки подместь. Надо бы тоже Мне выйти в отставку теперь, — Разве откажешь Сердцу, что подало весть?

Провожаю чиновника Цяня[231], возвращающегося в горы Лантьшянь

Все краше трава, Но к Персиковому ключу[232] Мало кто едет — Пребыть в благой тишине. В оде Чжан Хэна Напутственных мыслей ищу[233], Наряд Лао Лая[234] Все время видится мне. С Южного взморья Ласточки к дому спешат, Горные вишни Цветут в разгаре весны. Вешним постом Пора устремиться назад. К дверце из веток И вы вернуться должны.

Весенней ночью в Бамбуковой беседке преподношу чиновнику Цяню, который возвращается в Ланътянь

Тихая ночь. Мир живых — покоем объят. Лишь за рощей порой Собаки лают, не спят. Вспоминаю опять Пребыванье в горном краю, От ручья на закат — Убогую келью мою. Завидую вам: На заре вы уехать должны, Травы сбирать[235], Богатство презрев и чины.

Провожаю Цю Вэя[236], который, провалившись на экзаменах, возвращается к себе в Цзяндун[237]

К вам пришла неудача — И меня печалит она. Ветки ивы[238] плакучей Незабвенны в цветенье весны. На чужбине остаться — Золотая иссякла казна; В край родной возвратиться Возрастет серебро седины. Возле озера Тай[239] Скромный домик, малый надел, И скиталец усталый Пред дорогой в тысячи ли. Зная мудрость Ми Хэна, Продвинуть его не сумел[240], Все придворные связи, Стыжусь, — помочь не могли.

Дарю Цю Вэю на прощание

Возвратной тропой, За предел седых облаков, Петляя, плетусь Верхом на горный подъем. И ныне и завтра, Знаю — мой жребий таков: Тревогу таить В тоскливом сердце моем. «Пояс и шпильки» За проводы благодарю[241]. Как бы весной Вам снова встретить меня! На каждом шагу Назад понуро смотрю, К ближней заставе Нехотя правлю коня.

По Желтой реке[242] плыву в Цинхэ[243]

Наша лодка плывет По великой Желтой реке. До границы небес Простерлось обилие вод. Прерываются вдруг И волны и небосвод: В десять тысяч домов Город возник вдалеке. Продолжаем путь — Возникают вновь города, Как в тумане видны Шелковицы и конопля. Обернешься, глядишь Туда, где родная земля: Вплоть до самых туч Без края — вода и вода.

Ночью проплываю Цзинкоудай[244]

Сирый мой парус В зеленом тумане плывет. Тлеет красный закат Над разливом холодных вод. Ивы речные С рассветом явятся мне, Песни из У[245] Звучали в ночной тишине. Южные воды Расплылись в приливной волне, Северный Ковш[246] Ближе к родной стороне. К службе спешу, На чужбине странствую сам, Мысли о доме Вверяю пролетным гусям.

Хозяин тысячи пагод[247]

Праздник встречаю На постоялом дворе — Не надобно ставить Парус на ранней заре. Под самым окном Воды Бяньхэ-реки[248], У врат перевоз, Чуских гребцов[249] челноки. Куры и псы По всему селенью бредут, Дальше поля Под сенью вязов и тут… Вовеки никто Не узрит жилья старика: Над ложем его — Туманы и облака.

Любуюсь охотой

Ветер упруг. Луки звенят у реки. Военачальник Лов под Вэйчэном[250] ведет. Травы засохли. У соколов злые зрачки. Снега не стало. Коней копыта легки. Мимо Синьфэна[251] Мчит полководец вперед, В лагерь Силю[252], В стан подвластных полков. На запад, назад, Глядит, где стреляли орлов: На тысячу ли Гряда заревых облаков.

В походе

Зычно трубя, Рога подымают солдат; Тронулись в путь, Нестройно шумят, галдят. Ржанье коней, Дудок жалобный плач. Чрез воды Цзиньхэ[253] Скорей перебраться — и вскачь! Солнце заходит За край пустынной земли. Клики сраженья В густом дыму и в пыли. Взять на аркан Именитых князей степных, Пред Сыном Неба[254] В путах повергнуть их!

Тоскливые думы поздней весной

В новом уборе Жалость внушает вдвойне. Время завесу К закату поднять на окне. Дымом курений Ковры и циновки полны. На яшмовых плитах Тянется тень от стены, В двери влетает Весенняя мошкара. Вечером птицам В ветках укрыться пора. К сумеркам ближе Горше тоскует она… Персик и слива Цветут у пустого окна.

Отвечаю Чжану Пятому[255]

В Чжуннаньских горах Хижина, кровля-тростник. Прямо напротив Зубчатый гребень хребта. За год — ни гостя, Подолгу дверь заперта, Не знаю забот, Давно к безделью привык. Вина разопьем, Рыбку поудим вдвоем — Хоть бы денек Погостите в доме моем!

Проводы

Сударь, спешьтесь, Прошу, испейте вина. Вы в дороге — Куда ведет вас она? Всадник ответил: Мечты развеяны в прах. Я обрету Забвенье в Южных горах[256] Что вопрошать? Решимость ваша тверда: Но седым облакам Не будет конца никогда[257].

Провожаю секретаря Циму[258], который, оставив службу, возвращается в Цзяндун

Наш век просвещенный Давно догнать не могу И с вами равно Неуместен в ученом кругу. На волю Небес В душе роптания нет. Прост и покладист Мой нрав от младенческих лет. Помню, как вы, Отряхнув одежды, ушли. Довольство и мир Вкушает родная страна. Осеннее небо Прозрачно на тысячи ли, Солнце садится, Река пустынна, ясна. Сияет луна. Ночь светла, безмятежно тиха. О кромку челна Отбиваете меру стиха. В дружбе с птицей и рыбой Таите светильник души[259]. Живете в покое Среди тростниковой глуши. Стоит ли влечься В мир, где бренность одна, Где что ни день Клочковатей висков седина? Вы глупым невеждой В дикой гнездитесь щели, Чуждым заботе, От мудрости Неба вдали[260]. Коль найдут примененье, Не брезгуя мной, простаком, Кто судить справедливо Возможет в деле таком? Отсель удалиться Хочу по вашим следам, Стать простым земледельцем, Вернуться к полям и садам.

Вэйчуаньские крестьяне[261]

Косыми лучами Селенье озарено. В хлева возвращаясь, Проулками тянется скот. Старик у калитки Оперся на посох давно, Замыслясь глубоко, Подпаска-мальчика ждет. В созревшей пшенице Фазаны подняли крик. Окуклились черви — Листвы на шелковицах нет. Шагают крестьяне — Торчат рукояти мотыг, — Толкуют, встречаясь, Никак не окончат бесед. Грустная зависть Душу печалит мою: «Скоро стемнеет…»[262] Я потихоньку пою.

Зеленый ручей

Когда отправляюсь На реку Желтых Цветов[263], Всегда берегами Иду Зеленым ручьем. Тысячи раз Меж гор он извиться готов, Хотя по прямой Сотню ли не счесть нипочем. Звуки рокочут В разбросанных грудах камней, Краски тускнеют В сосновой чаще лесной. Плещет струя, Колышет орех водяной, И тростники, Дрожа, отражаются в ней. Сердце мое Уже беспечно давно, Лоно ручья Тем же покоем полно. Здесь, на скале, Я бы остаться хотел, С удочкой сесть, Отрешиться от суетных дел…

Обитель Каменных Ворот[264] в горах Ланьтянь

Горы и воды Прекрасны в закатном огне. Ветру вверяюсь, Плыву к верховьям в челне. Дивные виды Путь сократили мне. Вот и приплыл К истокам, в глухие места. Взор веселит Облаков и гор красота, Но усомнился: Быть может, ошибся в пути. Как средь протоков Единственно верный найти? Глянь — впереди Стезя к подножью хребта. Срезал посох, Оставил в затоне ладью, Рад, что нашел Надежную тропку свою. Пять-шесть монахов Гуляют в лесистой тени, Ранним рассветом Санскрит изучают они, В безлюдье ночном Созерцанию дух предают, От сельчан-дровосеков О мирских делах узнают, И пастушески прост Их блаженный мирный приют. Здесь деревья высоки — Под ними ночь провожу, Возжигаю куренья, На чистой циновке лежу. Благовоньем цветов До отказу одежды полны, Отсвет горной луны Серебрится на камне стены… Заблудиться боюсь В повторной дороге сюда. Мой челнок на заре Унесет по теченью вода. Прощайте, друзья И ручей, где персик цветет[265]! Заалеют цветы — Возвращусь на будущий год.

Посещаю жилище Ли И

Праздна калитка, Осенние травы пред ней. Целыми днями Повозок нет и коней. Заулок глухой Негаданный гость посетил. Взлаяли псы. Лес недвижно застыл. Вечно без шпилек[266], Пряди волос — вразброд. Даже в прогулку Даосские книги[267] берет. Мы духом едины, Брезгуем смутой мирской, Любим лишь Дао, Нищую жизнь и покой. Вино из Ичэна[268] Вместе с ним разопью И возвращусь В Лоянскую келью мою[269].

Наслаждаюсь прохладой

Бессчетных деревьев Стволы крепки, высоки, Бегущий меж ними Поток прозрачен, широк. Поток достигает Устья великой реки, Оттуда обильно Дальний летит ветерок. Влажная рябь Смочила белый песок, Как в пустоте, Белый осетр плывет. На плоской скале У самой воды я прилег, Брызжа в меня, Катятся волны вперед. Ноги мои Омывает волна за волной. Вижу — рыбак Удит с той стороны. Сколько же рыб Его червяком прельщены? Что вспоминать Игры в траве водяной!

Из стихов «Четыре мудрых мужа, что обитают у реки Цзихэ»[270][271]

Чжэн и Хо, жители гор

Беззаботна, беспечна Одетая в шелк молодежь. В наипервых домах Появляется часто она. Уродилась в богатстве, Наследной казны не сочтешь, Благосклонностью царской От юности одарена. Не обучена с детства. В достатке мясная еда. В золоченых колясках Разъезжает везде и всегда. Почему ж в небреженье Отшельники дебрей лесных? Не представит никто Ко двору государеву их. Чжэн — почтенный мудрец Постарел средь потоков и скал, На холме, за плетнем, Хо — учитель жилье отыскал. Лишь по твердой цене Лекарства больным продают[272], В десять тысяч словес Пишут книги, не устают. Лишь у добрых дерев Обретают тенистый приют. Лишь прозрачную воду Из чистых источников пьют[273]. Я, ничтожный, о них Недостоин высказать суд. Где же те, что в грядущем Отшельникам честь воздадут?

Провожаю Циму Цяня[274], который, провалившись на экзаменах, возвращается в родные места

В просвещенное время Горных отшельников нет: Всех людей одаренных Снова на службу берут. Тем, кто в кельях убогих Населяет Восточный хребет[275], Для сбирания трав Не стоит браться за труд. Хоть вы едете в глушь, Золотые оставя врата[276], Помышления ваши Не могут быть очернены. На Хуай[277] или Цзяне[278] Проведете пору поста, Сошьете в Лояне Одежды себе для весны. Разопьем же вина — Вас ждет продолжительный путь. Близкий друг Расстается ныне со мной. На крепких гребках Плывите стезею речной, Чтоб одежды скорей У калитки вам отряхнуть. Дальние рощи Приветят вашу главу, Городок одинокий На закате возникнет вдали. Пусть заветные ваши Мечты не сбылись наяву, — Не судите превратно, Что мы вас оценить не могли.

Ночую в Чжэнчжоу[279]

На прощанье поклон Отдал жителям Чжоу чуть свет. Обитатели Чжэн Ночевать пустили меня[280]. На чужой стороне Ни друзей, ни товарищей нет; Одинокому страннику Только прислуга — родня. Ни Наньян[281], ни Лоян Отсюда уже не видны. От осенних дождей Небеса над равниной темны. По меже травяной Ковыляет крестьянин с трудом. Мальчуган деревенский Стадо пасет под дождем. Мой хозяин в отлучке — На восточный отправился луг. Худую лачугу Хлеба обступили вокруг. Ткацкий стан тарахтит, Сверчки тянут песни свои. Зреют просо и рис. На полях галдят воробьи. Через реку Цзиншуй[282] Переправиться завтра смогу, А вчера вечерком Пребывал в долине Цзиньгу[283]. И зачем и куда Я стремлюсь, назначенью не рад? В пограничную глушь, Польстившись на скудный оклад.

Утром приплыл в Синъян[284]

На лодке в Синъян Плыву меж речных берегов. Этот уезд — Могучий заслон от врагов. Селений не счесть У луки, где крутой поворот. Куда ни взгляни, Кишит-толпится народ. Отличны от наших Обычаи здешней земли. Говор иной, Совсем на наш не похож. Поздняя осень, Полно зерна, конопли. Утром на рынке Давка, гомон, галдеж. Тьма людей на воде — Покупщиков, рыбаков, Петухи и собаки — В поселках на берегу. Ждет неблизкий путь За грядой седых облаков; Разве ветрилом моим Его одолеть смогу?

Вторю стихам Ши Пятого: «С Западной башни гляжу вдаль, мечтаю о возвращении»

С башни смотрю Туда, где в мыслях давно. Взор — у предела, Чувствам — предела нет. Тысячи ли Отсель узреть мне дано, Тысячи кровель Вижу, глядя в окно. Люди бредут По дороге друг другу вослед, Солнце заходит За дальний край городка. Дальний залив, За ним — печаль и тоска, Далеко-далеко Сирая струйка дымка… Слагатель стихов Ши Пятый весьма одарен, Но, как я, мелюзга, Мечтает о родине он. А родной стороны Нельзя увидать все равно: За грядой облаков Пусто, мглисто, темно.

Преподношу губернатору Вэй Чжи[285]

Глухой городок. Тишина, запустенье вокруг. Реки и горы Безлюдны на тысячи ли. В небе высоком Осеннее солнце вдали. Лебеди — слышишь? — Ячат, улетая на юг. Стебли сохлой травы Отражаются в глуби пруда, Тунг[286], склонясь у корчмы, Листву осыпает свою. Это в сумерки года Исконно бывает всегда. Созерцаю природу, «Старика-горемыку»[287] пою. Никто из родных Вовек не пребудет со мной. Беззвучно, безлюдно К востоку от кромки лесной.

На границе

Что ни десять ли — Гонят вскачь коня. Что ни пять — Свистящий размах ремня. Донесенье наместнику Прибыло в срок: Цзюцюань[288] осадила Хуннская[289] рать. Снегопад на заставе Все заволок, Даже дыма сигнальных костров Не видать.

Жена телохранителя

Месяц осенний Встает над высокой стеной, Флейта и цитра Плачут за ней без конца. В пышных покоях Женщине горько одной. Дети играют Возле ступеней крыльца. Снова и снова Выходит к воротам она: В сбруе зеленой, Нет, не видать скакуна! Мало прохожих, Пусто и глухо вокруг. Ночь наступила — Нейдет непутевый супруг. Смолкли служанки, Им слова сказать не вольно, Глядят на хозяйку, Плачут с ней заодно.

Из стихов на случай[290]

1 Солнце заходит. Гляжу на Тайханский хребет[291]. Тяжко вздыхаю — В горы уйти не могу. Спросите вы: Почему вызволения нет? — Сетью мирской Опутан в семейном кругу. День ото дня Сестра взрослеет моя, Младший мой брат До сих пор еще не женат, Скудный оклад, Безо всяких достатков семья, Нет сбережений, И не было их никогда. Сколько уж раз Взлететь не давала нужда! На месте одном Топчусь, озираясь назад. На холме, где Сунь Дэн Свистал в былые года[292], Есть укромный приют — Там растут бамбук и сосна; Путь не так уж далек, Нетрудно добраться туда, — Мешает семья, Стоит поперек как стена. С каждым днем все слабей Любовь и привычка к родне. С каждым днем все сильней Стремленье к покою во мне. Немного еще — И в дорогу пуститься готов. Неужель дожидаться Прихода вечерних годов? 2 Поэт Тао Цянь[293], Простой, правдивый, прямой, Пристрастный к вину, Испивать любил допьяна. Оставив службу, Вернулся нищим домой, В убогой лачуге Не было часто вина. Девятый день, Девятая счетом луна[294], Полно хризантем, А вина — ни капли в дому; И все ж в глубине Таится дума одна: А вдруг да пришлют Вина доброхоты ему! Чей-то слуга С кувшином и чарой большой Вправду принес, Чтоб старцу дар передать. Старец ковшом Утешался бы всею душой, Кувшина и чары Вовсе не смел ожидать! Взвихрив одежды, Бродит в полях, без дорог. Бремя свалилось, И на душе — благодать. Сбился с пути, Не поймет: где запад, восток?.. Шапку и плащ Он растерял, не сберег. Рухнул, поднялся, Еле способен брести, К ивам пяти С песней вернулся хмельной[295]. Он оставлял Без внимания каждый попрек И не терял Достоинства перед женой.

В ответ на посещение

Худо вдовцу В сиротливой жизни такой! Скорбно ропщу На мою горевую судьбу. В горы Ланьтянь Давно ушел на покой, Тощую землю Один мотыгой скребу. Год завершен — Плачу налоги сполна, В жертву богам Приношу толику зерна, Тихо плетусь К восточному лугу с утра — Влажные злаки Еще в пыльце росяной; По вечерам Гляжу на угли костра, Ношу взвалив, Возвращаюсь порою ночной. Внемлю: спешат Почтенные гости сюда. Перед калиткой Замел сухую листву. Чем угощу? Непышной будет еда: Тыкву разрежу, Фиников сладких нарву. Робко смущаюсь Меж столь ученых мужей — Нищий старик С поникшей седой головой. Стыдно, что нет Циновок в лачужке моей, — Пол застелил Ветвями и свежей травой. Позже неспешно Направились к лодкам, на пруд; Лотосы рвали, Дивились до поздней поры, Как серебрятся В прозрачной воде осетры, Как на белом песке Их сизые тени снуют. Горные птицы В гнезда летят косяком, Солнце укрылось В легкой вечерней мгле. Сели в коляски, А кто примостился в седле, Сразу умчались. Тихо и пусто кругом… Птахи щебечут В селенье глухом вдалеке. Крик петушиный С безлюдных несется дворов. Молча бреду Под мой одинокий кров. Тяжко вздыхаю. Нет предела тоске.

Изнываю от жары

На земле и в небе Зной нестерпимо жгуч. Утесы и горы Встают из огненных туч. Травы и листья Свернулись от лютой жары. В озерах и реках Вода обратилась в пары´. Кажется грузным Легкое платье мое. Под густыми ветвями Тени нет никакой. К накаленным циновкам Не прикоснешься рукой. Дважды и трижды За день стираю белье. В мечтах возношусь За пределы небес и земли, К далям безбрежным Стремлюсь быстрей и быстрей, Там ветер могучий Пролетает тысячи ли, Ходят мутные волны В просторах рек и морей. Нынче я понял: От плоти — страданий часы. Чувствую, знаю: Еще не проснулась душа. Сердцем стремлюсь К Воротам Сладкой Росы[296], Радость предвидя, Чистой прохладой дыша.

Стихи сочинять ленюсь на старости лет...

Стихи сочинять Ленюсь на старости лет. В преклонных годах Без них достаточно бед. В рожденье ином Едва ли был я — поэт, В той жизни, верней, Присуща живопись мне. От прежних привычек Не мог отрешиться вполне И стал невзначай Известен среди знатоков. Зачем-то слыву Творцом картин и стихов, Но сердцем не верю, Что я и вправду таков.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ В. Т. СУХОРУКОВА

Пишу в горах сюцаю Пэй Ди[297]

Совсем недавно, в конце двенадцатой луны, стояла мягкая и ровная погода — самое время наведаться в родные горы. А вы тогда вникали в сутры — я не решился вас обеспокоить. И в горы я ушел один — остановился в храме Ганьпэйсы, откушал с горными монахами и отправился далее.

Пошел на север, перебрался вброд через темные воды Башуя; луна озаряла предместье. После поднялся на холм Хуацзы: воды Ваншуя подернулись рябью, отраженье луны качалось в волнах. В холодных горах огонек вдалеке — мелькнет и погаснет за лесом. В глухих переулках иззябшие псы рычат, словно барсы. В ночных селеньях в ступках рушат рис, порою редкий колокол ударит.

Теперь сижу один — не слышно слуг — и вспоминаю, как мы с вами вместе слагали когда-то стихи, бродили по узким тропинкам, сидели у светлых ручьев.

Я жду весны: деревья, травы буйно в рост пойдут — не налюбуешься весенними горами; проворные ельцы заплещутся на отмелях, белые чайки расправят крылья; зеленые луга — сырые от росы, а на полях пшеничных по утрам — фазаний гомон. Уже все это близко — о, если б вы смогли со мною побродить! Не будь душа у вас такою тонкой, разве я стал бы вас зазывать к себе ради несрочных этих дел? Но все это так важно! Прошу вас: не пренебрегайте.

Человек с вязанкой уже уходит — я кончаю.

Писал горный житель Ван Вэй.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ Б. Б. ВАХТИНА

Провожаю Юаня Второго, едущего в Аньси по делам службы[298]

Вэйчэн. Утренний дождь увлажнил легкую пыль. Постоялый двор. Зелено-зелено! Обновился цвет ивы. Советую тебе: осуши со мной еще один кубок вина, Выйдешь на западе за Янгуань — там уже не будет старого друга…

К прозаическому переводу необходимо, конечно, добавить, что Юань Второй — друг Ван Вэя; что в городок Аньси на далеком западе его послали служить по высочайшему повелению; что Вэйчэн — город неподалеку от столицы, от знаменитой Чанъани; что ветку ивы принято было дарить на прощание друзьям и возлюбленным как знак верности; что Янгуань — сторожевой пост недалеко от Аньси, тоже на крайнем западе; что поблизости от Аньси были знаменитые монастыри Дуньхуана; что «старый друг» (гу жэнь) в китайской поэзии противопоставляется издревле новому другу (синь жэнь), и намек на эту будущую привязанность Юаня Второго присутствует уже во второй строке, в слове «обновился» (синь), что, таким образом, в стихотворении автор не только потому просит Юаня выпить с ним еще, что у Юаня там, далеко, не будет друзей, а еще и потому, что автор здесь остается в одиночестве, покинутый, ревнуя, почему и старается побыть подольше с уезжающим.

Б. Б. Вахтин

Поднимался в монастырь Бянь-цзюесы

Тропинка средь бамбуков ведет к изначальной земле, Горный пик лотосом высится над спасительным градом. Перед окнами простираются Три Чу, За лесом текут по равнине Девять рек. На молодой траве сидят, скрестив ноги, Под высокой сосной звучит чтение буддийского канона. Обитель пустоты… за облаками Завета… Созерцание мира, приобретение свободы от рождений…

«Изначальная земля» (чу ди) и «спасительный град» (хуа чэн) — символы монастыря, о котором идет речь в стихотворении. «Три Чу» — это название всей местности Чу, которая делилась на Западное, Восточное и Южное Чу. «Девять рек» (Цзю цзян) — это, вероятно, те девять рек, что впадают в озеро Дунтинху. Оба эти географические названия подчеркивают беспредельность вида, открывающегося из монастыря. «Сидят, скрестив ноги», — видимо, это сидят в молитвенных позах монахи; «звучит чтение буддийского канона» (сян фань шэн) — у Ван Вэя сказано менее определенно: «раздаются буддийские (санскритские) звуки». «Обитель пустоты» (кун цзюй) или «жизнь в пустоте» — место, где сердце (помыслы) живущих «пусты», т. е. очищены от мирской суеты. «За облаками Завета» (фа юнь) — дхармамегха, буддизм как оплодотворяющее облако.

«Свобода от рождений» (у шэн) — нирвана как отрицание рождения и смерти.

На примере этого стихотворения видно, как буддийские идеи и представления полностью инкорпорированы в классическое стихотворение. В китайской поэзии великое множество стихотворений написано «с высоты» — с возвышения, башни, горы, куда поэт поднимается (дэн). Многим из этих произведений присуще настроение печали, отстраненности от жизни, углубленного размышления, осознания связи времен. Это настроение может выражаться различно, отнюдь не только в буддийском духе или даосском, но и без связи с тем или иным определенным миропониманием. Однако композиция, строй и поэтические особенности таких стихотворений очень близки, они меняются в зависимости лишь от вида поэзии (четверостишие, восьмистишие, стихотворения с большим числом строк и т. п.), но не от их «идейного содержания». В стихотворении Ван Вэя первые две строки — описание места, куда поднялся поэт; следующие две — описание пространства вокруг этого места; в строках 5–6 появляется человек (или люди — поэт не уточняет); наконец, в последнем двустишии дается как бы рассказ о чувствах и мыслях, возникших у поэта.

Б. Б. Вахтин

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ В. В. МАЗЕПУСА[299]

В горах[300]

Белые скалы у речки Цзинси[301] высоки. В холоде неба красная тает листва. Не было долго на горной дороге дождей, — Платье мое увлажнила небес синева.

Расставание

Среди гор простились друг с другом. Солнце заходит. Калитка в плетне заперта. Весной трава снова станет зеленой, — Благородный друг… Вернется ли он сюда?

Красный пион

Зеленых оттенков еще беззаботна игра. Красное платье — то светлей, то темней. Сердце цветка разорваться готово в тоске… Разве цветы знают сердца людей?

Услышал, как сюцай[302] Пэй Ди[303] читает стихи, и в шутку преподнес ему

Кричат обезьяны[304] как же печален их крик! Утром тоска, и вечером думы горьки. Не возглашайте звуков ущелья У[305] Скорби не вынесет гость у осенней реки!

Отвечаю Пэй Ди

Безбрежен поток холодной речной воды. Ливня осеннего мгла зелена над нами. Спросили Вы, где же страна Южных гор[306]. Ответило сердце — за белыми облаками!

В горах остановился у младших братьев и сестер

Поющих молитвы много монахов в горах. По воле своей пришли они издалека. Взгляд устремляют на городские стены, Хоть видеть должны лишь белые облака.

Когда Цуй Девятый[307] отправлялся в Южные горы[308], я сочинил стихи и подарил ему на прощание

Руки разняли за городской стеной. Скоро ль минуют разлуки долгие дни? Вновь распустились цветы корицы в горах, Не ждите, чтоб стали на снег похожи они[309].

Оставил на память Цуй Синцзуну

Время прощаться, — сдерживаю коня. На Императорском холодно нынче канале[310]. Ветер и свет ждут меня в горном краю, Но не очнется сердце мое от печали.

Преподношу Вэйму Восемнадцатому

К Вам обращен гостя открытый взгляд[311]. Стремленье одно к белым у нас облакам. Горы Дуншань не хочется мне покидать[312],— Так сейчас вольно травам густым и цветам!

Из стихов «Дом Хуанфу Юэ[313] в долине облаков»

1. Ручей, где поют птицы

Праздный покой. Облетают цветы корицы. Тихая ночь. Пусто в горах по весне. Вышла луна, птиц взбудоражила горных, — Над вешним ручьем поют и поют в вышине.

2. Заводь лотосов

Изо дня в день за лотосами плыву. Остров велик — к закату лишь правлю назад. Иду на шесте, брызг поднять не хочу. Боюсь увлажнить лотосов алый наряд.

3. Пруд, затянутый ряской[314]

Пруд и широк, и глубок весенней порой. Легкая лодка суши коснется вот-вот. Медленно-медленно ряска затянет след. Ива плакучая снова ее сметет…

В шутку пишу о ванчуаньском доме

Здесь прутья ивы не нужно ломать — метут они сами двор. Верхушки сосен, достигнув небес, нашли в облаках приют. Цветы на лианах готовы укрыть детенышей обезьян, А кипарисы — и корм кабаргам, и запах хвои дают!

Строки о юношах[315]

В Синьфэне[316] тысячи платишь за ковш, вино тех мест оценив. В Сяньяне[317] юноши как на подбор — каждый смел и красив. Сойдутся — и дружеских чувств полны, кубки поднять спешат, Стреножив коней у корчмы придорожной, возле плакучих ив…

В шутку написал на каменной глыбе

Как жаль, что этот камень лежит так близко от родника! Снова смахнула чарку с вином ивы плакучей ветвь. Ты говоришь, что весеннему ветру чувств моих не понять, — Тогда почему он опавших цветов принес лепестки в ответ?

Провожаю Юаня Второго, отбывающего в Аньси[318]

Легкую пыль утренний дождь мочит в крепости Вэй[319]. На постоялом дворе зелено, ивовых свежесть ветвей… Вас, господин, на прощанье прошу — выпьем еще вина! К западу от заставы Ян[320] Вам не найти друзей.

Написал в День холодной пищи[321] на реке Сышуй[322]

Под стенами города Гуанъу[323] с весною проститься срок. Гостю в Вэньян[324] возвращаться пора — влажен от слез платок. Тихо-тихо цветы опадают, горные птицы кричат. Зелены-зелены листья ив… В даль уходящий челнок…

Провожаю Шэнь Цзыфу, возвращающегося в Цзяндун[325]

У переправы ивы кругом, а путники редки сейчас. Ударит веслом кормовым гребец, и скроется лодка с глаз. Как цвет весенний, моя печаль: куда бы ни вел Ваш путь На север от Янцзы или на юг, — она не покинет Вас.

Прощаюсь с ванчуаньским домом

Медленно тащит лошадь повозку мою. Чащу лиан покидаю, объятый тоской. Как же оставить этих вершин синеву, Как пережить разлуку с зеленой рекой?

Лепестки грушевых цветов у левых покоев дворца

На траву у ступеней падают беззаботно, От входа легко уносятся ветерком. Желтая иволга наиграться ими не может — В бесконечные залы влетела, резвясь, с лепестком.

Весенние чувства женщины

В безбрежный простор — сто чжанов шелка[326] смотрит с тоской много дней. То тих, то порывист весенний ветер, — и боль от разлуки сильней. Праздно цветы опадают в саду, лепестками усыпан мох. А дни проходят… Никто не спешит с долгожданною вестью к ней.

Весенние прогулки

1 Множество крон — абрикосы над вешней рекой. Вечер к рассвету стих — и опять шумит. Бледных, густых полный оттенков сад В воде отражен, зеленой волною омыт. 2 В саду Шанъюань[327] деревьев не перечесть. Цветы на ветвях обновляются с каждым днем. Коляски душистые, всадники в шелке одежд, — Даже без ветра стелется пыль кругом.

Образы осени

1 Ветер колышет легкое платье. Сетчатых окон ряд. Редкие капли часов водяных в ночной тишине стучат. Луны, перешедшей Небесную Реку[328], стали росой лучи. Осенние ветви пугают сорок, а листья летят и летят… 2 Плещутся синие волны Тайи[329] под самой дворцовой стеной. Приходят печали осенних дум, рассеялся летний зной. Целую ночь легкий ветер трепал пряди озерных трав. Блещут на лотосовых лепестках капли росы ночной.

У высокой башни провожаю чиновника Ли

У башни высокой прощания выпал час. Русла речного в дымке не видно почти. Солнце садится, птицы в гнезда спешат, Но нет передышки страннику в дальнем пути.

Из стихов «Радости полей и садов»[330]

1 Сотни домов уже позади, сотни ворот. Северных сел оставляю шум, южных дворов[331]. Поясу с яшмой, узде в самоцветах[332] нынче конец! Путник, что волосы распустил[333], — кто он таков? 2 Ветер резок на переправе в закатный час. Опираюсь на посох возле деревни, у дальних околиц. Абрикосовый жертвенник, а внизу — старец-рыбак[334]. Персиковый ручей[335], а над ним — гость-незнакомец. 3 Буйны, густы ароматные травы — вешняя зелень. Неисчислимы высокие сосны — лесная прохлада. Сами находят дорогу домой коровы и овцы. Не видела здесь детвора никогда господских нарядов. 4 Внизу, под горой, сиротливый дымок деревня вдали. У края небес одинокая крона — просторы высот. Как тыквы одной владелец, бреду проулком глухим[336]. Учитель, вырастивший пять ив[337], напротив живет… 5 И снова дождем предрассветным омыт персика цвет. В дымке весенней — плакучих ив зеленый убор. Цветы опадают, мальчик-слуга еще не подмел. Иволги пенье… А горный мой гость спит до сих пор.

Пишу с натуры

Сумрак бледнеет. Беседка. Дождь моросит. Дремлющий сад. Ленится день прийти. Сидя недвижно, смотрю на зеленый мох. Хочет он, верно, на платье мое вползти.

Прощание

«Спешьтесь, прошу, выпьем вина, господин! Ваша дорога близка ли? иль далека?» Всадник ответил: «Мои не сбылись мечты, В Южных горах[338] стремлюсь я заснуть на века». И ни о чем не спрошенный больше, ушел. Белые в небе вечно плывут облака.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ А. Г. СТОРОЖУКА

Покойно живя на реке Ванчуань[339], посвящаю сюцаю Пэй Ди[340][341]

Горы холодные все холодней и темней. Воды осенние день изо дня журчат. Вот опираюсь на изгородь возле дверей, Ветер доносит закатное пенье цикад. На переправе солнечный долог закат. Виден в деревне вверх уходящий дым. Да вот Цзе-юй[342] весельем хмельным объят, И буйным пением близ Пяти Ив[343] одержим.

Из стихов «Дом Хуанфу Юэ в долине облаков»

1. Птичий ручей

Все уже спят. Только цвет облетает с корицы. Полночь тиха. Гор пустынна весенняя высь. Вышла луна. Встрепенулись вдруг горные птицы, И среди вешних ручьев песни их полились.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ Л. Н. МЕНЬШИКОВА

В горах в осеннюю ночь[344]

После дождя обновились пустынные горы, Вечером осень с неба спускается к нам. Ясной луны пробирается свет между сосен; Чистый источник сверху бежит по камням. Гомон в бамбуке — домой возвращаются прачки; Лотос дрожит. уступая рыбацким челнам. Вам бы хотелось весеннего благоуханья? — Значит у нас задержаться приходится вам!

Девятого числа девятого месяца[345] вспоминаю о братьях в Шандуне

Живу один в чужом краю, и я здесь всем чужой. В веселый праздник все сильней тоскую о родных. Я знаю: братья там, вдали, на гору поднялись, Кизил краснеет в волосах, но нет меня средь них…

К портрету Цуй Син-цзуна

Ты молод был — я создал твой портрет, А ныне ты давно и стар и сед, Но и сегодня каждый твой знакомый Тебя увидит в цвете юных лет.

Провожаю Юаня Второго, назначенного в Аньси (Вэйчэнский мотив)

Утренний дождик, прошедший в Вэйчэне, легкую пыль увлажнил. Иссиня-синим стал дом для гостей, зелень на ивах — свежей. Друг мой, я вас приглашаю еще раз чарку вина осушить, — Из Янгуаня на запад уйдете, близких там нету людей.

Цикл «Смешанные стихотворения»

1 На речке Мэнцзинь свою я оставил семью, И устье Мэнцзинь как раз против наших ворот. Цзяннаньские лодки все время плывут по реке, — До дому письмо неужто опять не дойдет? 2[346] Вы приехали, друг, из далекой родной стороны, И, должно быть, про все вы узнали в родной стороне. Расскажите же мне, скоро время придет или нет Зимней сливы цветам распускаться в узорном окне. 3 Я нынче увидел, как зимняя слива раскрылась; Опять услыхал, как птичье разносится пенье. Я рад всей душою смотреть, как весенние травы Ростки свои робко по яшмовым тянут ступеням.

ВАН ВЭЙ В ПЕРЕВОДАХ А. В. МАТВЕЕВА

На прощание[347]

С лошади слез, вином тебя угощаю, Разузнаю, в какие места идешь. Ты говоришь: «Чего хотел, не добился. В Южные горы теперь пойду и усну…» Вот ты ушел… и не о чем больше спрашивать. Белая тучка… Безмерная глубь времен…

В горах настает осенний вечер

Пустынные горы омыты новым дождем. Прохладную осень приводит вечер сюда. Сверкает средь сосен поднявшаяся луна. Прозрачный источник течет-бежит по камням. В бамбуковой роще девушек-прачек смех. Колышется лотос движеньем рыбачьих челнов. Хотя отлетел весенних цветов аромат, Но как же нельзя остаться в этих горах?..[348]

Пять стихотворений о долине облаков, владении Хуан Фу Юэ

1. Ручей поющих птиц

Человек безмятежен. Слетает коричный цвет… Полуночная тишь… Пустота в весенних горах… Появилась луна, встревожила горных птиц — Нескончаемо пенье звучит над весенним ручьем.

2. Лотосовая заводь

День за днем человек по лотосы в лодке плывет… На закате уже возвращаясь на островок И шестом управляясь, не плещет совсем водой, Чтоб от брызг не промок лотосов красный наряд.

3. Баклан у запруды

То под красные лотосы стремительно вглубь нырнет, То взмывает опять у берега из-под воды, Одиноко стоит, встопорщив перья свои, Длинным клювом рыбешку теребит на старом плоту.

4. Высокие ровные поля

На рассвете страда на высоких ровных полях До заката страда на высоких ровных полях… Разрешите спросить: тот, кто про переправу спросил[349], Что ж не знал ничего о мудрости Цзюя и Ни?

5. Покрытый ряскою пруд

Глубоко, широко разливается пруд по весне, И скользнув по воде, вмиг причалит вернувшийся челн. Еле-еле сомкнется зеленая ряска за ним, Но плакучая ива опять разметает ее.

Прощание в горах

Здесь в горах с другом теперь простился. На закате ворота закрыл за тобой. Вновь трава весною зазеленеет… Княжий внук[350] вернется еще иль нет?..

Предисловие к циклу «Река Ванчуань»[351]

В моем владении на реке Ванчуань, в горной долине, бродил я, задерживаясь то в Лощине у города Мэн, то на Вершине Хуацзы, и в Абрикосовом Приюте, на Перевале Рубщиков Бамбука, у Оленьей Загороди, у Изгороди из Орхидей, на Кизиловом Бреге, на Дорожке к Храму в Зарослях Акаций, в Озерной Беседке, у Южного Холма, на Озере с Пологими Берегами, и под Ивами, где Волны, и на Перекате у Дома в Платанах, и у Ручья Золотого Песка, и у Отмели Белых Камней, и у Северного Холма, и в Беседке в Бамбуках, в Долине Магнолий, в Саду Лаковых Деревьев и в Саду Перечных Деревьев. Вместе с Пэй Ди наслаждались мы безмятежным покоем, и оба складывали вот эти «оборванные строфы»[352].

Прощание с рекой Ванчуань и с моими владениями

Медленно-медленно тронули кони повозку, С горечью еду прочь от сосновых лесов… Трудно расстаться с этой горой бирюзовой И что говорить об этой лазурной реке!..

ПРИЛОЖЕНИЯ

ПРИЛОЖЕНИЕ 1

ВАН ВЭЙ — Река Ванчуань (Антология переводов)

Моя усадьба — в долине реки Ванчуань. Блуждая по окрестностям, я останавливаюсь и смотрю на лощину Мэнчэн, холм Хуацзы, беседку из узорного абрикоса, перевал, где рубят бамбук, оленью засеку, изгородь из магнолий, берег, где растет кизил, тропинку между софор, беседку у озера, южный холм, озеро И, волны под ивами, быстрину у дома под деревьями, родник с золотыми песчинками, быстрину у белых камней, северный холм, подворье в бамбуковой роще, ложбину в магнолиях, сад лаковых деревьев, сад перечных деревьев. Здесь мы проводили досуг с Пэй Ди, здесь сложили по четверостишию о каждом из этих мест…[353]

1

Мынчэнский вал (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Только что жить с семьей я стал У входа на Мынчэнский вал. Здесь, все деревья пережив, Осталась роща ветхих ив. Кто же еще придет сюда За мной в грядущие года?.. Тщетно тоски я полон весь О древних, живших прежде здесь…

Мэнчэнский ров (Перевод А. И. Гитовича)

У Мэнчэнского рва Поселился я с этого дня. Одряхлевшие ивы Склоняются в блеске заката. Я не знаю, кто будет здесь Здравствовать после меня, — Оттого не печалюсь О тех, что тут жили когда-то.

Мэнчэнская падь (Перевод А. А. Штейнберга)

Новый мой дом У входа в Мэнчэнскую падь. Дряхлые ивы — Сада истлевшего след[354]. После меня Кто станет впредь вспоминать С немощной скорбью О людях минувших лет?

Лощина Мэнчэн (Перевод В. В. Мазепуса)

Дом у Лощины. Заново выстроен он, Дряхлыми ивами рощи былой окружен. Чьи имена вспомнят сменившие нас? Тщетна печаль о людях давних времен.

Лощина у древнего города Мэн (Перевод А. В. Матвеева)

Новый мой дом у развалин города Мэн Под древнею ивой, оставшейся с давних пор… И кто же еще когда-то придет сюда Напрасно вздохнуть о людях былых времен?

2

Холмы Хуацзыган (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Умчались безвозвратно птицы, Пересекая небеса. В горах, стоящих вереницей, Опять осенняя краса. Взойду ль наверх, иль вниз спущусь я По тем холмам Хуацзыган, — И непреодолимой грустью Унылый дух мой обуян…

Холм Хуацзыган (Перевод А. И. Гитовича)

Стаи птиц Потянулись на юг, как тесьма. Я на горы гляжу, В бесконечную даль. Подымаюсь на холм, Опускаюсь с холма, — Беспредельна тоска, Беспредельна печаль.

Холм Хуацзыган (Перевод акад. Н. И. Конрада)

Птицы летят… удаляются, и нет им конца. Цепи гор… они опять в осенних красках. Иду вверх, иду вниз по склонам Хуацзыган — Печаль на душе! Думы, что вы так сильны?

Холм Хуацзы (Перевод А. А. Штейнберга)

Не сосчитать Улетающих птиц. Осень опять Расцветила хребты. Гляну с холма, Сойду с высоты — Сызнова в сердце Тоска без границ.

Холм Хуацзы (Перевод В. В. Мазепуса)

К югу летящим птицам не видно конца. В красках осенних снова горная даль. Вверх и вниз брожу по склонам холма. В сердце моем может ли стихнуть печаль?

Вершина Хуацзы (Перевод А. В. Матвееваг)

Небесные птицы летят в бескрайнюю даль. На горных хребтах осенние краски опять… Взойду ли, спущусь с вершины холма Хуацзы. Печали своей никак не утишить мне…

3

Домик в узорных абрикосах (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Стесал узорный абрикос Я в виде вогнутых стропил. Пырей душистый тут же рос — Связав его, я кров склонил. Не знаю, что туман, среди Стропил гуляющий моих, Умчится проливать дожди Далеко, у людей чужих.

Беседка Вэньсин (Перевод А. И. Гитовина)

Узорные абрикосы Срубил и сделал стропила. Душистый камыш связал я — Крыша над головою. Чтобы людей далеких Дождиком окропило, Не зря облака седые Плыли рядом со мною.

Беседка из узорного абрикоса (Перевод А. А. Штейнберга)

Древо на балки — Узорный дал абрикос[355], Из камыша Душистую кровлю сплели. Пряди тумана, Что ветер в стропила занес, Наверно, уйдут И дождем прольются вдали.

Беседка из узорного абрикоса (Перевод В. В. Мазепуса)

Из абрикоса срублены балки стропил, Из тростника душистый связан навес… Кто знает, не это ли облачко под стрехой Где-то вдали дождем прольется с небес?

Абрикосовый приют (Перевод А. В. Матвеева)

Из абрикоса изваян опорный столб, Высокие стены — плетенье из тростника… Не знаю, там верно, в балках растут облака? Уходят и льются где-то дождем на людей…

4

Горный хребет, где рубят бамбук (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Тонкий, высокий бамбук Над излучиной чистой желтеет. Темная зелень вокруг Здесь над рябью, колеблясь, темнеет. Тихо под сумраком, я На дорогу Шаншаньскую[356] вышел… Знаю наверно: меня Ни один дровосек не услышал.

Перевал, где рубят бамбук (Перевод Л. И. Гитовича)

Тонкие стволы бамбука Безыскусственно и строго Отражает в ясном свете Чистая речная гладь. Я сейчас тайком вступаю На Шаншаньскую дорогу — Старожилы-дровосеки — Даже те не будут знать!

Бамбуковый перевал (Перевод А. А. Штейнберга)

Рослый бамбук Отражен в пустынной реке, Яхонт и яшму Рябью колышет вода. Взойди на Шаншань От мирской тщеты вдалеке, Дровосеки в лесу Тебя не увидят тогда.

Перевал, где рубят бамбук (Перевод В. В. Мазепуса)

Стройных стволов отраженья в пустынной реке. Рябь на воде изумрудна при свете дня. Тайной тропой, ведущей в горы Шаншань, Тихо пройду, дровосеки не встретят меня.

Перевал рубщиков бамбука (Перевод А. В. Матвеева)

Сандал и платан — отраженья в пустой воде. Лазурь с бирюзою вздымаются зыбкой волной. Тихо вступаю на тропку к горе Шаншань, И дровосеки не замечают меня.

5

В оленнике (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Я не вижу людей В опустевших горах — Только эхо речей Раздается в ушах. Пронизал глубь леска Свет обратный[357] опять, И над зеленью мха Стал он снова сиять.

В оленьем загоне (Перевод Л. Н. Меньшикова[358])

Пустынны горы, в них людей не видно, Но голоса звучат их отдаленно. Заката отблеск в лес проник глубоко, Сияет луч на мху темно-зеленом.

Оленья засека (Перевод А. А. Штейнберга)

Горы пустынны. Не видно души ни одной. Лишь вдалеке Голоса людские слышны. Вечерний луч Протянулся в сумрак лесной, Зеленые мхи Озарил, сверкнув с вышины.

Оленья засека (Перевод В. В. Мазепуса)

Пусть в горах Не видно нигде людей. Лишь голосов отзвук чуть слышен, далек. Солнечный луч на закате в чащу проник И на зеленый мох под ветвями лег.

Лу Чжай[359] (Перевод А. Г. Сторожука)

Горы пустынны, людей не увидишь на них, Слышен лишь речи далекой неявственный гул: Луч отраженный[360] вдруг в самую чащу проник И, озарив зелень мха, с новой силой блеснул.

Оленья загородь (Перевод А. В. Матвеева)

В пустынных горах не видно нигде людей, Лишь носится эхо далеких людских голосов. В глубокую рощу входит закатный свет, Косые лучи озарили зеленый мох.

6

За плетнем из магнолий (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Угасающий отблеск зарницы Уж осенние горы вобрали. За передними — в темные дали — Устремились отставшие птицы. Яркий цвет и темная зелень Различаются ясно порою: Видно, сумерки горною мглою Никуда еще не осели…

За плетнем из магнолий (Перевод А. И. Гитовича)

Прощальным огнем заката Озарены просторы, Летят журавли над лесом — Передний торопит стаю. Тумана вечерняя дымка Еще не закрыла горы: Все краски плодов и листьев Ясно я различаю.

Изгородь из магнолий (Перевод А. А. Штейнберга)

В закатных лучах Осенние склоны хребта. Птицы чредой Летят над лесистой горой. Вечерний туман Кочует, меняет места. Пестрая зелень Становится ярче порой.

Изгородь из магнолий (Перевод В. В. Мазепуса)

Осенние горы закатных лучей полны. Птицы летят одна за другою вслед. Пестрая зелень яснее станет порой: Дымки вечерней на прежнем месте уж нет…

Изгородь из орхидей (Перевод А. В. Матвеева)

Осенние горы сбирают последний свет, И птицы летят вереницей одна за другой. Там зелень на склонах становится ярче на миг: Вечерний туман не держится в месте одном.

7

Берег в инбирях (Перевод Ю. К. Щуцкого)

В зеленых и пунцовых Тонах вокруг плоды, Как будто это снова Цветут цветы. Лишь гостя без заботы В горах я удержу: Их в эту чарку-лотос Я положу.

Берег в зарослях кизила (Перевод А. И. Гитовича)

Красные и зеленые Плоды на ветвях созрели, — Будто весною раннею Цветы зацвели опять. В горах задержу я гостя Желанного. Неужели Кизиловую настойку Не будет он выпивать?

Берег, где растет кизил (Перевод А. А. Штейнберга)

Всюду полно Зеленых и красных плодов — Будто цветы Опять расцвели в тишине. Чарку вина Поднести любому готов, Кто погостить Пожалует в горы ко мне.

Берег, где растет кизил (Перевод В. В. Мазепуса)

Завязь плодов и зелена, и красна, Словно цветы во второй распустились раз. Если в горах гость меня навестит, Кубки поставлю кизиловые для нас.

Кизиловый берег (Перевод А. В. Матвеева)

Так краснеют плоды посреди зеленой листвы, Будто снова цветы распустились в чаще лесной. Если гостю придется эту ночь провести в горах, Поднесут ему чарку кизилового вина.

8

Тропинка меж акаций у дворца (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Тропинка наклонная здесь В акациях скрыта-тиха. И много под сумраком есть Зеленого мха. В ответ на стук в воротах Я только для встречи подмел: Боюсь, что горный монах Уже подошел.

Тропинка среди акаций (Перевод А. И. Гитовича)

Поросшая мхом тропинка Скрыта среди акаций. Без дела сижу. И только Услышав калитки стук, Спешу подмести тропинку — Надобно постараться: Наверно, идет отшельник, Мой одинокий друг.

Тропинка между софор[361] (Перевод А. А. Штейнберга)

Между софор Тропа шириной в полшага. Заросли моха — В плотных, длинных тенях. Только для гостя Тропу расчищает слуга: Вдруг забредет Какой-нибудь здешний монах!

Тропинка между софор (Перевод В. В. Мазепуса)

Узкая вьется тропинка под сенью густой. Мох зеленеет в глубокой тени софор… Лишь гостя встречая, привратник сметает листву: Что если это отшельник с окрестных гор?

Дорожка к храму в зарослях акаций (Перевод А. В. Матвеева)

Сквозь акации — тропка к потаенному монастырю. Среди зарослей темных — повсюду зеленый мох… Но в открытых воротах подметено для гостей: Вдруг сюда забредет какой-нибудь горный монах.

9

Беседка у озера (Перевод Ю. К. Щуцкого)

В легком челноке Гостя дивного встречаю: Там на озерке, Издали он подъезжает… Вышли на балкон И сидим за винной чарой. С четырех сторон Распустились ненюфары.

Беседка у озера (Перевод А. И. Гитовича)

Я гостя встречаю вновь, Чтобы побыть вдвоем. На маленьком челноке Ко мне приплывает он. Вот мы на террасе с ним Беседуем за вином, А лотосы расцвели Со всех четырех сторон.

Беседка у озера (Перевод А. Л. Штейнберга)

Гостя встречаю; Почтенный в легком челне, К берегу близясь, Неспешно скользит по воде. Два кубка вина В беседке — другу и мне, И лотос окружный Уже распустился везде.

Беседка у озера (Перевод В. В. Мазепуса)

Лодка легка — почетного гостя встречаю. Неспешен его по водам озерным ход. Два кубка с вином на берегу в беседке, И лотос вокруг, куда ни посмотришь, цветет.

Озерная беседка (Перевод А. В. Матвеева)

Приближается лодка, встречая почтенных гостей, По волнам, по просторам издалека плывет. Лишь осталось поднять в честь друга чару вина… Распустившийся лотос со всех четырех сторон.

10

Южный холм (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Я от южного холма отплыл В легком челноке. И вот Холмик северный водоворот Неприступно отделил. Из-за бухты вдаль направлю я На дома людей чужих. Далеки мы. Я не знаю их, Так же, как они меня.

Южный холм (Перевод А. И. Гитовича)

Неслышно в легком челноке Плыву от Южного холма, Но к северу дороги нет — Ее закрыл водоворот. И через бухту я гляжу На жителей, на их дома, — Мы друг от друга далеки, И кто из них меня поймет?

Южный холм (Перевод А. А. Штейнберга)

Лодка легка — Южный холм за спиной, Северный холм Впереди, за гладью речной. Вижу людей — Стоят на том берегу, Так далеко — Лиц различить не могу.

Южный холм (Перевод В. В. Мазепуса)

От южного холма уходит легкая лодка. Озеро широко — трудно разлив переплыть. На северном берегу людей видны силуэты, Только издалека лиц нельзя различить…

Южный холм (Перевод А. В. Матвеева)

Южный холм покидая, челнок стремится вперед, Но не близятся вовсе чащи Северного холма. На другом берегу где-то там людское жилье, Далеко-далеко, даже глазу не разглядеть.

11

Озеро И (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Я тебе на свирели играю. К бухте вышли мы издали, И тебя я, мой друг, провожаю… Вот уж сумерки подошли. Обратил на мгновение взоры Я к поверхности озерка: И, темнея, закутались горы В побелевшие облака.

Озеро И (Перевод А. И. Гитовича)

Мы выходили к бухте, Играя на свирели. Вас провожал я, друг мой, — Дорога далека. Я помню, что, простившись, Мы все еще смотрели, Как одевались горы В седые облака.

Озеро И (Перевод А. А. Штейнберга)

На позднем закате Другу молвил: «Прости». На флейте играю, Правлю на дальний брег. Глянул назад, Проплыв половину пути: Зеленые горы В облаке белом как снег.

Озеро И (Перевод В. В. Мазепуса)

Флейта звучит, берег другой впереди. С другом простился, пора заката близка. Глянул назад — над озером в вышине Зеленые горы и белые облака.

Озеро с пологими берегами (Перевод А. В. Матвеева)

Звук флейты плывет чрез воды на дальний брег… Уж день на закате. Пришел расставанья срок. Назад обернулся. Последний на озеро взгляд — Там горы синеют под свитками белых туч.

12

Волны у ив (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Расстались мы с тобой. Иду я Вдоль этих пышных насаждений, И в чистые уходят струи Их опрокинутые тени. Не так, как ветер, что летает На императорском канале, — Здесь вешний ветерок рождает В расставшихся одни печали.

Волны у подножия ив (Перевод А. И. Гитовича)

Я иду, с тобой расставшись. Вдоль потока ивы встали — Опрокинутые тени Входят в чистую струю. Здесь не так, как на известном Императорском канале — Здесь разлука больно ранит Душу скорбную мою.

Волны под ивами (Перевод А. А. Штейнберга)

Пышнолистые ивы Склонились чредою двойной; Ниспадают их тени, Ныряют, играют с волной. Здесь не то что в столице, На Дворцовом канале[362] весной, Где тоску расставанья Растравляет ветр озорной.

Волны под ивами (Перевод В. В. Мазепуса)

По берегам — вереницы деревьев резных. Их отраженья теряются в ряби речной. На Императорский так не похоже канал, Где болью разлуки ветер наполнен весной.

Волны под ивами (Перевод А. В. Матвеева)

С другом простившись, пришел я к этим деревьям, Чье отраженье упало в прозрачную зыбь… Все здесь не так, как на том Дворцовом канале, Где с ветром весны лишь горше разлуки боль!..

13

Поток у дома господина Луань (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Свищет-хлещет Ветер в дождь осенний. Плещет-плещет Меж камней теченье. Разбиваю, Впрыгнув, волны в капли… Вновь слетает Спугнутая цапля.

Ручей у дома господина Луань (Перевод А. И. Гитовича)

Свищет, свищет Ветерок осенний, Мелкий-мелкий Ручеек струится. Я ступил ногой В его теченье — И взлетает Вспугнутая птица.

Быстрина у дома в деревьях (Перевод А. А. Штейнберга)

Дождь осенний Рождает докучливый звук. Бурно вода Бежит по камням напрямик. Волны плещут, Мечут брызги вокруг. Белая цапля В страхе взлетает на миг.

Быстрина у дома под деревьями (Перевод В. В. Мазепуса)

Шумит и шумит река под осенним дождем, Бурлит и бурлит, низвергаясь по каменной глади. Взрываются брызгами скачущие валы, Белая цапля то взмоет в испуге, то сядет.

На перекате у дома в платанах (Перевод А. В. Матвеева)

Шуршит и шуршит вот этот осенний дождь, Все плещет и плещет речной поток по камням. Разбилась волна, рассыпав брызги вокруг, И цапля в испуге от вод отпрянула вновь.

14

Источник золотистой пыли (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Источник золотистой пыли… Пью каждый день его я струи. По меньшей мере, без усилий Лет тысячу прожить могу я… С драконом полосатым в паре Летящий бирюзовый феникс[363] К Нефритовому Государю[364] Меня несет на поклоненье.

Источник «Золотистой пыли» (Перевод А. И. Гитовича)

Источник «Золотистой пыли» — Пью ежедневно из него я. Мне жить лет тысячу[365], не меньше, Вспоенному водой живою. Меня Дракон и Синий Феникс Несут, друг другу помогая, К нефритовому государю, В простор безоблачного края.

Ручей с золотыми песчинками (Перевод А. А. Штейнберга)

Золотинки в ручье, Где я черпаю воду чуть свет. — С лишком тысячу лет Проживу, сомнения нет! Там, где пестрый дракон И зеленый феникс над ним, К Властелину из яшмы[366] Приду с бунчуком перяным[367].

Родник с золотыми песчинками (Перевод В. В. Мазепуса)

С золотом воду пью каждый день из ручья — Тысячи лет жизни теперь впереди! Феникс зеленый над пестрым драконом взлетит, С перьями жезл принесу к престолу Юйди.

Ручей золотого песка (Перевод А. В. Матвеева)

Коль пить каждый день из Ручья золотого песка, Возможно прожить и тысячу с лишним лет… На фениксе синем взлечу, как узорный дракон, С метелкой из перьев[368] явлюсь к Владыке Небес.

15

Родник с белыми камешками (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Мелкий-чистый родник В белых камешках вьется. Взять рукою тростник Мне еще удается[369]. Здесь, с обеих сторон Я живу над водою, И, луной освещен, Платье легкое мою.

Быстрина с белыми камнями (Перевод А. И. Гитовича)

Стремится среди камней Прозрачная быстрина. К зеленому тростнику Легко прикоснуться мне. У хижины — с двух сторон — Бежит за волной волна И омывает песок, Белеющий при луне.

Отмель у белых камней (Перевод А. А. Штейнберга)

Отмель у белых камней Прозрачна, мелка. Заросли тростника — Рядом со мной. На запад и на восток — Река и река: Волны моют песок Под ясной луной.

Быстрина у белых камней (Перевод В. В. Мазепуса)

Мелка и прозрачна у белых камней быстрина. Зеленый камыш можно достать рукой. Дом на реке — вода на восток и на запад. Моют песок волны под ясной луной.

Отмель белых камней (Перевод А. В. Матвеева)

Прозрачные струи над Отмелью белых камней. Тростник зеленеет так близко, что можно сорвать. И девушки все из окрестных домов у реки Полощут свой шелк при свете ясной луны.

16

Северный холм (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Холмик северный зеленеет Там, на север от озерка. В роще смешанной орхидеи: Краснота их горит, ярка. Извиваясь, и изгибаясь, Воды с юга несет река, То светлея, то исчезая Там, за синей каймой леска.

Северный холм (Перевод А. И. Гитовича)

У озера на деревьях Шумит листва молодая. Из-за стволов могучих Выглядывают орхидеи. Река течет, извиваясь, Блестит, и вдруг пропадает, Чтоб снова у края леса Явиться — еще светлее.

Северный холм (Перевод А. А. Штейнберга)

Северный холм За озером спину взбугрил. Зелень деревьев. Киноварь ярких перил. Блещет, петляет Южной реки полоса И пропадает, В темные прячась леса.

Северный холм (Перевод В. В. Мазепуса)

Высится холм — на север от вод озерных. Алеют перила и рощах, листвой пестрящих. Южной реки, петляющей прихотливо, Блеск исчезает, скрывается в темной чаще…

Северный холм (Перевод А. В. Матвеева)

На север от озера высится Северный холм. Средь пестрой листвы виднеется пурпур перил[370]. По дальней долине извивы Южной реки Сверкают и меркнут за кромкою сизых лесов…

17

Мое пристанище в селеньи бамбуков (Перевод Ю. К. Щуцкого)

В бамбуках кругом — безлюдье. Я совсем один сижу. То играю я на лютне, То протяжно засвищу. Из людей никто не знает, В глубине лесной, что я Вставший месяц созерцаю, Озаряющий меня.

Дом в деревне бамбуков (Перевод В. Н. Марковой)

В бамбуковой роще Я ночь коротаю свою И трогаю лютню, И песни протяжно пою. А люди в лесу Не узнают, как всходит луна; Взгляну на нее я — И взглядом ответит она.

Дом в бамбуковой роще (Перевод А. И. Гитовича)

В бамбуковой роще Я ночь коротаю мою, Я трогаю лютню И песни протяжно пою. А люди в лесу Не увидят, как всходит луна: Взгляну на нее я — И взглядом ответит она.

Беседка в бамбуковой роще (Перевод А. А. Штейнберга)

В пустынной чаще бамбука Свищу, пою. На цине играю, тешу Ночную тьму. Безвестен людям отшельник В лесном краю, И только луна приходит Светить ему.

Подворье в бамбуковой роще (Перевод В. В. Мазепуса)

Сижу одиноко в бамбуковой роще глухой. Играю на цине, громко пою в тишине. В чащу лесную, неведомую никому, Лишь месяц порой посветить заглянет ко мне…

Дом в деревне бамбуков (Перевод Л. Н. Меньшикова)

Сижу одиноко, укрывшись в бамбуковой чаще. Дотронусь до цитры и вторю протяжным ей свистом. Я в темном лесу, и об этом никто не узнает, А против меня поднимается месяц лучистый.

Беседка в бамбуках (Перевод А. В. Матвеева)

Сам по себе в бамбуковой роще сижу. Тронул струну — долго рокочет цинь[371]. Здесь в глубине зарослей нет никого, Только пришла ясная в небе луна…

18

Вал в магнолиях (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Все деревья на верхних ветвях В ненюфарах. Во время расцвета, Распустившись повсюду в горах, Эти чашечки алого цвета Близ потока, в тиши у дверей, Где никто из людей не бывает, В беспорядке, по воле своей Раскрываются — и опадают.

Пригорок в магнолиях (Перевод А. А. Штейнберга)

Мнится — лотос расцвел В кронах густых. Красным накрапом пестрят Склоны хребтов. Горный дом над ручьем, Безлюден, притих. Реют, опав, лепестки Алых цветов.

Ложбина в магнолиях (Перевод В. В. Мазепуса)

В кронах высоких лотоса чистый цвет. Венчиков алых россыпь на склонах крутых. Тих и безлюден двор над горным ручьем. Все распускаются, все опадают цветы…

Долина магнолий (Перевод А. В. Матвеева)

Как будто раскрылись лотосы на ветвях… По горным отрогам алеют большие цветы. Не видно людей у хижины над ручьем, Лишь падают-падают с шелестом лепестки…

19

Сад лаковых деревьев (Перевод А. А. Штеинберга)

Не был честолюбив[372] Мыслитель древних времен; От службы сам отошел, Тщету мирскую презрев. Но должности небольшой Все ж удостоился он: Жалкий досматривать сад В несколько чахлых дерев.

Сад лаковых деревьев (Перевод В. В. Мазепуса)

Древний мудрец был тщеславия чужд, Сам уклонился от государственных дел. Малую должность нечаянно получил — По саду бродил, да на деревья глядел.

Сад лаковых деревьев (Перевод Л. В. Матвеева)

Был человек. Он чиновной стези не искал, Пост не хотел. Скромно брел сквозь мирскую тщету. Вот и заведует садом в полсотни дерев, Томно листвой шевелящих под ветром ночным…

20

Сад перечных деревьев[373] (Перевод А. А. Штейнберга)

Детей государя Привечу корицей в вине, Травой благовонной — Красавиц[374], его дочерей. Настойку из перцев Подам на циновке быстрей, Дабы низошел Облаков Повелитель[375] ко мне.

Сад перечных деревьев (Перевод В. В. Мазепуса)

Сыновьям государя — чаша с коричным вином, Ворох травы Красавицам, сладко пахуч, На циновке расшитой душистого перца отвар, — Спустится с неба, верю, Владыка туч!

Сад перечных деревьев (Перевод А. В. Матвеева)

Ароматом корицы встречают царевых детей, Благовонья дужо[376] подносят красавицам в дар… Возложу на циновку перечный цзяоцзян[377], Помолюсь, чтоб сошел ко мне Облачный князь Цюй Юань[378].

ПЭЙ ДИ — Река Ванчуань Антология переводов

1

Мынчэнский вал (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Придя под этот древний вал, Я хижину себе связал. На этот древний вал, туда, Я поднимаюсь иногда. Да… древний, вал уже не тот, Что был давно-давно. И вот — Теперь лишь я, беспечно сам Хожу-брожу то тут, то там.

Мэнчэнская падь (Перевод А. А. Штейнберга)

У старой стены Построил убогий приют. Порой восхожу На громаду замшелых камней. Стена хоть стара, Но часто и нынешний люд Приходит сюда И, взобравшись, гуляет по ней.

2

Холмы Хуацзыган (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Склонилось солнце. Начинает Меж этих сосен ветер дуть. Я к дому устремляюсь в путь… Роса на травах высыхает. Вот-вот следы мои догонит Сияние из облаков, И бирюза среди холмов Края моей одежды тронет.

Холм Хуацзы (Перевод А. А. Штейнберга)

Наступает закат. Веет ветр между сосен кривых. Возвращаюсь домой. Влажны травы. Росинки блестят. Тронул облачный свет Отпечатки сандалий моих. Зимородки в горах На лету задевают халат.

3

Домик в узорных абрикосах (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Среди узорных абрикосов Вдали-вдали построен дом. Уж много дней провел я в нем, К нему взобравшись по откосам. И северное озерко, И горы южные я вижу То здесь перед собою, ближе, То за собою, далеко.

Беседка из узорного абрикоса (Перевод А. А. Штейнберга)

Высоко в горах Приют на гребне крутом. К скончанию дня Восхожу частенько туда. На севере — воды, На юге — синеет гряда. Гляжу пред собой И назад озираюсь потом.

4

Горный хребет, где рубят бамбук (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Быстрина течет, сияя, То кружа, то выпрямляясь. Зелень листьев бамбука И густа и глубока. По тропинке выхожу я На дорожку небольшую… С песней устремляю взор Я на цепи старых гор.

Бамбуковый перевал (Перевод А. А. Штейнберга)

Светло играет ручей, То гибко, то прямо скользя. Низкорослый зелен бамбук — Роща темна и густа. Связуя горную цепь, Вперед уводит стезя; Пою, шагаю, гляжу На древний гребень хребта.

5

В оленнике (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Холодны стоят высоко Горы… Вечер догорающий… Значит — гость я, одиноко Между чуждых гор блуждающий. Я не знаю, что в сосновой Этой роще люди делают; Лишь следы я вижу снова, Где прошли олени белые.

Оленья засека (Перевод А. А. Штейнберга)

На закате встают Громады холодных гор; Я же, странник-чужак, Одиноко бреду вдоль гряды. Невдомек, что таит Непроглядный сосновый бор, — Там лишь ланей лесных И робких оленей следы.

6

За плетнем из магнолий (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Теперь, когда настал закат, Лазурь и синь вокруг ложится, И пеньем возмущают птицы Журчанье вод у ручейка. Иду я вдоль ручья. Мой путь Все глуше каждое мгновенье… Таинственное вдохновенье Окончится ль когда-нибудь!?

Изгородь из магнолий (Перевод А. А. Штейнберга)

Закат изгорел, И сумрак все заволок. С пичугами в лад Разжурчался горный поток. В дремучую глушь Тропинка ведет вдоль ручья… Придет ли к концу Одинокая радость моя?

7

Берег, где растет кизил (Перевод А. А. Штейнберга)

Коричный и перечный цвет Струят аромат двойной. Меж листьев, простертых вширь, Тянется рослый бамбук. Солнце порой из-за туч В чащу проникнет вдруг, Но бьет, как прежде, озноб В холодной дебри лесной. Перевод А. А. Штейнберга

8

Тропа меж акаций у дворца (Перевод Ю. К. Щуцкого)

У старых дворцовых ворот Тропа меж акаций. К пути На дальнее озеро И Она постепенно ведет. Лишь осень успела прийти — И ветер не в редкость с дождем. Осыпались листья кругом — И некому их подмести…

Тропинка между софор (Перевод А. А. Штейнберга)

Тропа меж софор Простерлась на юг от ворот; До озера И Она пешехода ведет. Осенние дни. Дожди зачастили в горах. Опала листва — Тропу никто не метет.

9

Беседка у озера (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Вода у самого балкона Колышет ширью озаренной. Чуть двигаясь над пустотой, Луна повисла сиротой. И прозвучали, душу раня, В ущелье вопли обезьяньи… И ветер издали теперь Донес их мне, ворвавшись в дверь.

Беседка у озера (Перевод А. А. Штейнберга)

У самой беседки Кипит за волною волна. Свой путь одинокий Едва начинает луна. При входе в ущелье Возня обезьянья слышна: Нестройные крики Доносит ветр до окна.

10

Южный холм (Перевод А. А. Штейнберга)

Подчиняясь волнам, Сирый челн по ветру плывет. Южный холм вознесен Над кипеньем озерных вод. Солнце к склонам Яньцзы Поздний путь направило свой. В неоглядную гладь Обратился простор волновой.

11

Озеро И (Перевод А. А. Штейнберга)

Простор озерный Пуст, безбрежно широк, Яркой лазурью Блещет, как небосклон. Тяжко вздыхаю: Вот, причалил челнок. Ветер прохладный Веет со всех сторон.

12

Волны под ивами (Перевод А. А. Штейнберга)

Отраженья и волны Окрашены цветом одним. Только ветер подует — Как шелк, мерцает вода. Здесь жилище устрою — Не расстанусь вовеки с ним, От времен Тао Цяня Не удалюсь никогда.

13

Поток у дома господина Луань (Перевод Ю. К. Щуцкого)

Быстрин кипучих громкий рокот Глушит у берегов потока. Вдоль них, одной воде послушный, Плыву я к переправе южной. И плещут стаи уток, чаек, Передо мною проплывая. То далеко они, то снова Ко мне сюда подплыть готовы.

Быстрина у дома в деревьях (Перевод А. А. Штейнберга)

Даль оглашает Волн гремучий раскат. Тропку оставив, К югу шлепаю вброд. Утки и чайки Носятся взад и вперед И временами Ближе подплыть норовят.

14

Ручей с золотыми песчинками (Перевод А. А. Штейнберга)

Неподвижно зеркальце воды. Тишина. Покой. Блещут золото и нефрит — Хоть коснись рукой. На рассвете влага свежей, И тогда пора Одиноко брести, чтоб ее Зачерпнуть с утра.

15

Отмель у белых камней (Перевод А. А. Штейнберга)

Ступая на камни, спускаюсь К излуке речной. Блаженство мое беспредельно: Играю волной. Под вечер веет от влаги Струя холодка. В осенних бледных оттенках Плывут облака.

16

Северный холм (Перевод А. А. Штейнберга)

Под Северным древним холмом, Где Южный отрог, Поставил у озера И Убогий мой кров. Когда невзначай соберусь На поиски дров — Из чащ камышовых скользит Мой утлый челнок.

17

Беседка в бамбуковой роще (Перевод А. А. Штейнберга)

Беседку в бамбуковой роще Проведал опять. На этой тропе все привычней Мне каждая пядь. Лишь горные птицы порою Плывут надо мной. В глубокой глуши заповедной Души — ни одной.

18

Пригорок в магнолиях (Перевод А. А. Штейнберга)

Вдоль насыпи вешние травы Стеной встают. Средь них музыканты-цикады Звенят-поют; И, в темных гибисках алея То там, то тут, Цветы благовонных магнолий Нашли приют.

19

Сад лаковых деревьев (Перевод А. А. Штейнберга)

Привычной стала давно К досугу любовь; Забуду ради нее Обеты стократ. И, нынешним днем посетив Тунговый сад, Бывалый восторг Чжуан-цзы Чувствую вновь.

20

Сад перечных деревьев (Перевод А. А. Штейнберга)

Крючья красных шипов Готовы халат разодрать. Пряный запах влечет Прохожего-чужака. Славно, что эти цветы Пригодны для котелка, — Сударь, желаю вам Решимости их собрать.

ПРИЛОЖЕНИЕ 2: ПОЭТЫ ИЗ КРУГА ВАН ВЭЯ

Предисловие[379]

Китайская классическая поэзия на редкость богата именами: на протяжении многих веков ее существования жили и творили тысячи и тысячи поэтов, оставивших огромное, практически необозримое наследие. Есть среди них несколько вершинных имен, чья слава давно уже вышла за пределы Китая: Ли Бо и Ду Фу, Цюй Юань и Тао Юань-мин, Бо Цзюй-и и Су Ши, Ван Вэй и Мэн Хао-жань. Но, помимо этих великих поэтов, было еще множество замечательных мастеров, с большей или меньшей мерой таланта разрабатывавших и по мере сил приумножавших в своем творчестве открытия и достижения корифеев. К их числу, безусловно, можно отнести и лучших из поэтов ванвэевского круга — друзей и учеников прославленного поэта и художника тансого золотого века Ван Вэя (701–761).

Творчество Ван Вэя, великого певца и живописца природы, оказало огромное влияние на его современников. Вокруг него группировалось немало талантливых поэтов, среди них — его младший брат Ван Цзинь и двоюродный брат Цуй Син-цзун, его ученики и последователи — Пэй Ди и Хуанфу Жань, Дзу Юн и Чу Гуан-си, Инь Яо и Цянь Ци. Биографические сведения об этих поэтах крайне скудны, даже даты жизни большинства из них мы знаем лишь приблизительно. Известно только, что одни из них, подобно Ван Вэю, пытались сочетать чиновничью службу с отшельническим уединением (Чу Гуан-си, Цянь Ци), другие (Цзу Юн, Цуй Син-цзун) скорее всего постоянно жили в отшельничестве. Они часто общались с Ван Вэем, о чем свидетельствуют многочисленные стихи поэта, посвященные встречам и расставаниям с друзьями, и стихи друзей, обращенные к поэту. Некоторые из них подолгу разделяли отшельническое уединение Ван Вэя в горах Чжуннань и на реке Ванчуань или жили по соседству. Так, известен цикл Пэй Ди «Река Ванчунь» из двадцати стихотворений, написанный там же, — плод своего рода дружеского состязания с Ван Веем, создавшим знаменитый поэтический цикл на эту тему. Кстати, стихи Ван Вэя не раз служили источником вдохновения для его друзей и почитателей — несколько таких поэтических «вариаций на тему» включено в настоящую подборку. Как и для Ван Вэя, главной и неисчерпаемой темой для поэтов из его окружения была бесконечно многообразная жизнь природы — «гор и вод», «полей и садов» — и человека, живущего среди природы, в духовном единении с нею. В разработке этой темы китайская классическая поэзия достигла необыкновенной глубины, тонкости и совершенства, о чем лишний раз свидетельствуют и представленные здесь стихи. Нетрудно убедиться, что даже поэты второго и третьего плана, которые заведомо не были первооткрывателями и пролагателями новых путей, сполна владели высокой поэтической культурой своего времени и незаурядной техникой стиха. Особо следует выделить творчество таких мастеров, как Цянь Ци и Чу Гуан-си. Первый из них славился виртуозностью и тончайшей отделкой своих стихов, за что был удостоен звания члена императорской литературной академии «Лес кистей» («Ханьлинь»); второй вел в своем отшельничестве жизнь земледельца, сам занимался хлебопашеством и огородничеством и оставил прекрасные стихи о сельском труде и быте — одни из лучших на эту тему во всей китайской поэзии. В целом же творчество поэтов ванвэевского круга — одна из примечательных и в то же время пока еще малоизвестных у нас страниц китайской классической поэзии: почти все публикуемые здесь стихи появляются на русском языке впервые[380].

В. Т. Сухоруков

ВАН ЦЗИНЬ

На тему стихов Ван Вэя «Вместе с чиновником Лу Сяном посетил лесную обитель отшельника Цуй Син-цзуна»

Славой своей давно пренебрег — Свыше десятка лет. Кто из ученых за этот срок Столько прочесть бы мог? Пьет одиноко в лесу вино, Что принесет сосед. Слышно порою: высокий гость Вновь ступил на порог. Перевод А. А. Штейнберга[381]

Расстаюсь с ванчуаньской усадьбой

Горный месяц и на рассвете Остается в небесах. Непрерывный холодный ветер Дует в этих густых лесах. Месяц, ветер — полны стараний, Точно чувства живут и в них… Мне ж, исполненному страданий, Расставаться велят они. Перевод Ю. К. Щуцкого

На тему стихов Ван Вэя «Прощаюсь с ванчуаньским домом»

Луна не ушла, Хотя уже день недалек, А ветер лесной Все тот же несет холодок. Заботливы так, Неясным участьем полны — Грустят о друзьях, Что нынче расстаться должны. Перевод А. А. Штейнберга

ЦУЙ СИН-ЦЗУН

В благодарность Мо-цзе[382], посетившему мою лесную обитель

В хижине бедной, в пустынном лесу Дверь всегда заперта. Тихо, подолгу лежу один, Вижу гребень хребта. Нынешним утром сам Цзи Кан[383] К дому пришел моему: На ноги туфли, настежь дверь — Гостя с улыбкой приму. Перевод А. А. Штейнберга

ПЭЙ ДИ

В Цзяннани[384] (Мелодия)

Кленовый лесок Уже на закате грустит. И снова я мог На Чу[385] печали снести. Расстались… Блестит И стынет луна над горой. Прозрачный звучит — Звучит обезьяний вой. Перевод Ю. К. Щуцкого

Дорога в Чангань[386]

Проскакал со свистящим бичом Мимо винного рынка; лицо Закрывая своим рукавом, Миновал я гетеры крыльцо. Я, когда-то, в один лишь час Прокутил миллионы свои — и, безмолвен, на сердце сейчас Я тоску глубоко затаил. Перевод Ю. К. Щуцкого

Лоянская дорога

Большая дорога пряма, совершенно как волос; Весенние дни: воздух — чисто краса! Из Пятихолмия знатные юноши наши Парами, парами: громко брелоки поют. Перевод акад. В. М. Алексеева[387]

На тему стихов Ван Вэя «Вместе с чиновником Лу Сяном посетил лесную обитель отшельника Цуй Син-цзуна»

У дверей от рослых кустов Тень густа и темна. Без шпилек, простоволос, Весь день сидит у окна. Занят лишь делом своим, Бродит шатаясь — и рад, Славе и милостям чужд И не взыскуя наград. Перевод А. А. Штейнберга

На тему стихов Ван Вэя «Когда Цуй Девятый отправлялся в Южные горы, я сочинил стихи и подарил ему на прощанье»

Горы вновь посетив, Посвяти все время ходьбе, Чтоб насытиться всласть Красотой долин и высот. Пусть Улинский рыбак[388] Образцом не служит тебе: Он так мало гостил У ручья, где персик цветет. Перевод А. А. Штейнберга

На тему стихов Ван Вэя «Посетил горную обитель почтенного Тань Сина в храме Ганьхуа»

Близ Балина[389] живет, Поселясь в приюте простом, Скоро десять годков Безмятежной жизни такой. Ты минуешь врата, Рощу рослых бамбуков потом, И ночлег обретешь Над шумящей горной рекой. Птичий щебет и свист Не смолкают в лесной глубине, На вечерней заре Воцарился в сердце покой. В бренной славе мирской Какая надобность мне? Здесь остаться хочу, Созерцанью предаться вполне. Перевод А. А. Штейнберга

ЧУ ГУАН-СИ

Затон, где ловят рыбу

С удочкой сяду. Зеленый затон предо мной. Цвет абрикосов Опадает поздней весной. Дно — словно рядом, Омут прозрачен насквозь. Лотос качнулся, Рыбешки брызнули врозь. Близок закат. В ожидании друга стою. Скоро прибудет — К иве привяжем ладью. Перевод А. А. Штейнберга

Плыву на лодке по Восточному ручью в Тростниковых горах

На рассветной заре Направляюсь к Священной горе. Края странствию нет, Долог путь, хребты далеки. Только что отшумел Дождь над морем, над устьем реки. Распушилась трава, Зеленеют опять дерева. Благодатному дню Безмятежно вверяю себя — То на отдых встаю, То плыву непоспешно гребя. На селенье гляжу В белых тучах, в тумане густом, Там, где узок ручей, Я толкаюсь веслом, как шестом, И в горах кипарис, Наряду с вековою сосной, Удивляют меня Легкой стройностью и прямизной. Перевод А. А. Штейнберга

На Лоянской дороге преподношу Люю Четвертому

1 Вешний Лошуй Уже свободен от льдов, И зелена Вода лоянских прудов. Цвет облетел — С утра на дорогу гляжу: Рой лепестков Кружит средь конских следов. 2 Ветер весенний В пору второй луны. Рядом с дорогой Ивы — куда тесней! Из-за макушек Кровли домов не видны, Нижние ветви Касаются крупов коней. Перевод А. А. Штейнберга

Из Цзяннаньских напевов

1 По теченью плыву, За кормой кувшинки влачу, В камышовой глуши Молодые срезаю ростки. Семьи уток щажу, Населяющих здесь тростники, — Осторожно гребу, Расписным веслом не плещу.

2

На Янцзы, ввечеру, Повстречавшись на стрежне реки, К переправе вдвоем Возвращаются снова друзья. И вперед, и назад, По волнам, как нарочно скользя, За челнами спешат Облетевших цветов лепестки.

3

Все глядишь на деревья, На берег иной, Ловишь слухом распевы Под ясной луной. Ты не житель Чангани, Не там твой дом, Для чего же ты ходишь Этим путем?
Перевод А. А. Штейнберга

ХУАНФУ ЖАНЬ

Горная хижина

В горной хижине постоянна Непрерывная тишь всегда. В поздний вечер и утром рано Тучки вольно летят сюда. На дворе же пустом, в оконце Что б еще я заметить мог? — Озаренный склоненным солнцем Синевато-зеленый мох. Перевод Ю. К. Щуцкого

Цветы груш у левых дворцовых ворот

Красота цветов холодновата: Их вполне за снег бы мог принять я. Источаемые ароматы Мне внезапно проникают в платье. И сказал я: «Ветерок весенний! Не стихай в саду моем все время, И на ряд нефритовых ступеней Ты лети туда с цветами всеми!» Перевод Ю. К. Щуцкого

Цвет груш в левом флигеле дворца

Застыла краса, снег обманув совершенно; Волна аромата в одежды разом вошла. Ветер весны, тебе утихать не надо, Сдувай лепестки на яшму ступеней крыльца. Перевод акад. В. М. Алексеева

На тему стихов Ван Вэя «Лепестки грушевых цветов у левых дворцовых ворот»

Прелестно цветут И улыбкой радуют взгляд. Сдается: вот-вот С мотыльками вспорхнут наравне. Влетает порой Вешний ветр сквозь двери палат — Два-три лепестка Опустились на платье ко мне. Перевод А. А. Штейнберга

ЦЮ ВЭЙ

На тему стихов Ван Вэя «Лепестки грушевых цветов у левых дворцовых ворот»

Холодная их красота — Точь-в-точь нетронутый снег. Чуть слышимый аромат В одежды мои проник. А вешний ветр ни на миг Не замедляет бег, — Пригнал к нефриту крыльца, Душистый сугроб воздвиг. Перевод А. А. Штейнберга

ЦЯНЬ ЦИ

По Цзяну

Мирно сплю. Как лепесток, Легок челн. Тих и нежен ветерок, Не пугаюсь волн[390]. Можешь ты, о берег мой В камышах, Шум осенний и ночной Шевелить шурша. Перевод Ю. К. Щуцкого

Горная беседка уединенного мечтателя Цуй'я

Меж трав лекарственных дорожка В глубоких, мягких мхах багровых. Полно здесь горное окошко Глубоких далей бирюзовых. Но зависть к Вам меня тревожит: Вы под цветами опьянели, И мотыльком во сне, быть может, Теперь, порхая, полетели[391]. Перевод Ю. К. Щуцкого

Пишу на стене горной беседки отшельника Цуя

Тропа к лекарственным травам От моха красным-красна. На горы глядит оконце В венце изумрудной листвы. У вас, почтенный, на зависть Вдоволь цветов и вина; Как мотылек из притчи[392], Во сне порхаете вы. Перевод А. А. Штейнберга

По Цзяну

Остался фут единый, Но так мешают дождь и ветер, Что не подняться мне на эти Лушаньские[393] вершины. Все чудится в ненастье, Что здесь в тумане туч, в пещерах Еще живут монахи эры Былых шести династий[394]. Перевод Ю. К. Щуцкого

Каменный колодезь

Лепесток зари с высоты Осветил колодезь из старых камней. Этих персиков алых цветы Отразились в ручье, под водою, на дне. Разве можно ручаться и знать, Что под сводом таинственных каменных плит Невозможно проход отыскать, За которым долина У-лин[395] лежит? Перевод Ю. К. Щуцкого

Из стихов «Плыву по реке»

Рядом совсем, Но ливень при ветре таков, Что не взберусь Никак на склон Куанлу[396]. Чудится мне: В туман, среди облаков, Живы еще Монахи древних веков. Перевод А. А. Штейнберга

Из стихов «Напевы о разном у потока в горах Ланьтянь»

Поднялся на башню На горы взглянуть с высоты. Глаза утомились, Но взор неуемный несыт. Вечернее солнце К ровным тропинкам скользит, А за цветами В оттенках заката хребты. Перевод А. А. Штейнберга

Сад лекарственных растений

Сто целебных растений Взошли в весеннем саду. Травы, цветы и листья Пахучи после дождей. У долгожданного гостя Сходство с ветром найду, Что пронесся внезапно Сквозь заросли орхидей. Перевод А. А. Штейнберга

Бамбуковый островок

На темно-зеленой ряби Птица одним-одна. Гляжу, не могу наглядеться, Радость моя чиста. А поросль бамбука До самой воды склонена; Под ней приютилась ночью Диких уток чета. Перевод А. А. Штейнберга

Полевой журавль

Вперился в синее небо Сирый журавль полевой; Безветрие, — но взлетает, Полет продолжает свой, За облаком одиноким Спешит и, того и гляди, Догонит крылатого друга, Летящего впереди. Перевод А. А. Штейнберга

В благодарность за стихи Ван Вэя «Весенней ночью в бамбуковой беседке», подаренные мне на прощание

Гость пришел, А за ним горный месяц вослед. Как богат Вдохновеньем хозяин-поэт! В эту ночь Кто в бамбуковой роще бы мог Посудить, Что цветочный источник[397] далек? Но грущу: Всхлипнет иволга вновь на заре, Краткий гость Сирой тучкой вернется к горе. Перевод А. А. Штейнберга

Поднялся в дождь на южную башню обители Шэнго, высматриваю чиновника Яня

Закатное солнце Мелкий завесил дождь. Хребты вполовину Синей повиты тьмой. Приют Ароматный[398] Взмыл над макушками рощ. За тучами где-то Друг запоздалый мой. Над сирым селеньем Застыл пустынный дымок. Вдали просветлели Воды излуки речной. Река и равнина — Вот что видеть я мог, Глядел, не приметив: Ночь надо рвом и стеной. Тем краше свиданье С другом, духовной родней: Фонарь его ясный Близится к встрече со мной. Перевод А. А. Штейнберга

Поднявшись в дождь на южную башню обители «Плоды побед»[399], ожидаю Яня из музыкального управления

Солнце вечернее светит сквозь дождь небольшой, Горные цепи покрыты густой бирюзой. Возле опушки на башню Сянсе я взойду, Вверх поднимаюсь и гостя за тучами жду. Легкий дымок над селом одиноко висит, В белые дали река свои воды струит. Я очарован текущей в долине рекой, Вечер сошел незаметно над рвом и стеной. Что мне еще, если вы, о ком думаю я, Чистым сиянием в дом направляетесь мой? Перевод Л. Н. Меньшикова

В горах Ланьтянь, у ручья, встретился с рыбаком

Брожу одиноко, Про дом забываю свой. Укромное место Нашел ненароком в пути. Волосы вымыл В студеной воде ручьевой. Луна просияла — Нет сил отсюда уйти. Но ближе мне старец С удочкой в дряхлых руках, Притихший, как цапля, Застывшая на песках. Два слова друг другу — И сердце в седых облаках[400]. Монашеской кельей Нам служит бескрайный простор, В глуши камышовой Ночной догорает костер. Светлей над затоном Вершины осенних гор. Вздыхаю о птицах, Деливших ветку вдвоем: Сойдутся ли снова В пути случайном своем? Перевод А. А. Штейнберга

По реке Ванчуань добрался до Южной горы; хочу остановиться у Вана Шестнадцатого[401]

Равнины и горы — Соскучиться с ними нельзя. Иду, выбирая Приятные взору места. Шаги приглушает В зеленых лианах стезя. Прерваны мысли — Заря на гребне хребта! Журавль приглашает К затону, на берег реки, Зовут обезьяны В свою лесную страну. Халат подбирая, Перехожу ручейки И сердце свежеет, Лишь только в воду шагну. Но где пребывает Ван — учитель и друг? Клики петушьи, Лай в тумане слышны. Коноплю убирают, Кипит работа вокруг. Надеюсь, помогут Найти при свете луны. Перевод А. А. Штейнберга

Пишу землякам, друзьям и родным о моем новом доме, что у входа в долину

Просо возделал Рядом с туманным ручьем. Низина, болото, Сплошь сорняки на лугу. Знаю — достатки Скудны в хозяйстве моем. Тешусь единым: Здесь укрыться могу. Дубы и каштаны, Сельцо на грудах камней, Тропа вдоль трясины, Замшелый булыжник на ней. От службы отставлен, Волен, как перст одинок, Вздумал вернуться В этот глухой уголок. Вырыл колодец, — Чистую воду люблю, Келью под сенью Старых деревьев воздвиг. Сирую птицу, Облачко взором ловлю, Стоит увидеть — Не оторвусь ни на миг. Утки и цапли Благословляемы мной. Мне не хватает Только чайки ручной. Перевод А. А. Штейнберга

Духи реки Сян[402] играют на сэ[403] (стихи, написанные на экзаменах в столице)

Искусны пальцы — звуки сэ узорной Таят мотив, что спели духи-девы. Хотя Пин И[404] от них кружился в танце, Но гость из Чу[405] не вынес их напева. От скорби станут льдом металл и камень, И звуки чистые в ночной дали звучат: Они в Цанъу[406] оплакивали мужа, Где ирис белый льет свой аромат. Меж берегов струится тихо Сяо, Печально ветер веет на Дунтине. Никто не видел до конца напева, Что потемнели над рекой вершины. Перевод Л. Н. Меньшикова

ЛУ СЯН

В Юнчэне[407] вверяю ветру

После долгого ветра Краски осени явны везде. Заходящее солнце В моросящем скрылось дожде. Клин гусей запоздалых Направляется к дебрям лесным; Легкий парус вечерний Пролетает вдогонку за ним. В разнотравье дремучем Растрещались цикады не в лад. От сырых испарений Овлажнел мой дорожный халат. С той поры как расстался Я с тропой к деревеньке родной, После долгой разлуки Путь возвратный опять предо мной. Перевод А. А. Штейнберга

ЦЗУ ЮН

Загородный дом семьи Су

Уютный, укромный Загородный приют. Чувство покоя Эти края создают. В окна и двери Взирает Южный хребет, Прибрежные рощи Удвоил Фэншуйский плес. Снега не однажды Стойкий бамбук перенес. Двор вечереет, Но тени сумрачной нет. Пустынно и тихо В здешних безлюдных местах. Сижу беззаботно, Слушаю вешних птах. Перевод А. А. Штейнберга

В Чжуннаньских горах смотрю на далекий последний снег

Гор Чжуннаньских сумрачный хребет Выступает высоко. Толща снега там встает Возле края облаков. Цвет небес за небольшим леском Светел, ясен, озарен, Прибавляет в городе моем Холодок закатный он. Перевод Ю. К. Щуцкого

Гляжу на Чжуннань[408] в снегу

Как живописен Чжуннани северный скат! Снег свой предел К облакам нагорным вознес. В снежной одежде Леса на солнце блестят, — В городе, к ночи Еще жесточе мороз. Перевод А. А. Штейнберга

ИНЬ ЯО

Весенним вечером гуляю в горах

Вечером вешним В горах покой, тишина. Здесь я гуляю. Душа впечатлений полна. Цветы полевые Роняют уже семена. Ласточки учат Потомство летать впервой. Замшелые тропы Пахнут темной травой. Светлые ивы Подводные камни метут. Не раз мне об этом Рассказывал местный люд. О доме не мыслю, Остаться хочется тут. Перевод А. А. Штейнберга

ПРИЛОЖЕНИЕ 3: Ван Вэй. ТАЙНЫ ЖИВОПИСИ (Китайский катехизис)[409]

Огромная китайская критико-эстетологическая литература о живописи, которая обычно трактуется совместно с каллиграфией, началась уже давно, — вероятно, ранее 5 в. по Р. Хр. Она описывает и рецензирует выдающиеся произведения, классифицирует их, исследует тип и личность их авторов и, наконец, дает художественные синтезы. Одним из таких синтезов является очень известный в Китае, и очень мало в Европе, небольшой трактат, приписываемый знаменитому живописцу VIII в. по Р. Хр. Ван Вэю, но, конечно, лишь освященный его именем.

Он называется точно следующими словами: «Тайное откровение науки живописца» (Хуа сио би цзюе) и содержит, действительно, все то, что типично для китайского художника-пейзажиста. Полагая, что это может быть интересным и не только одному китаеведу, я решаюсь дать перевод этого трактата.[410] Перевод этот — ближайшая комбинация перевода точного с ритмическим, ибо трактат написан мерным, параллелистическим стилем, и я не хотел оставлять мерную китайскую литературную речь без посильного, хотя, конечно, еадекватного отзвука в русском переводе.

В. М. Алексеев

ТАЙНЫ ЖИВОПИСИ

Средь путей живописца тушь простая[411] выше всего. Он раскроет природу природы[412], он закончит деянье Творца[413].

Порой на картине всего лишь в фут[414] пейзаж он напишет сотнями тысяч верст. Восток, и запад, и север, и юг лежат перед взором во всей красе. Весна или лето, осень, зима рождаются прямо под кистью. Когда приступаешь ты к водным просторам, бойся класть плавучие горы. Когда расположишь ты ветви дорог, свитых не делай, сплошных путей.

Хозяину-пику лучше всего быть высоко торчащим; гости же горы нужно, чтоб мчались к нему.

Там, где сгиб и обхват, поместим, пожалуй, монашеский скит; у дороги, у вод мы поставим простое жилье.

Селу или ферме придай ряд деревьев, составив их в рощу: их ветви охватывать тело картины должны. Горе иль обрыву дай водную ленту: пусть брызжет и мчится… Однако потоку не следует течь как попало.

…Поставив рыбачий челн человека, снизить его, скажу, не мешает…

У рта переправы должно быть лишь тихо и пусто; идущие люди пусть будут редки, в одиночку.

Дав мосту-понтону на лодках плыть, все ж, хорошо вздеть его выше.

Средь скал нависших и опасных круч хорошо б приютить странное дерево. В местах, где высится стеною кряж, невозможно никак дорогу прокладывать.

Далекий холм сольется с ликом туч, а горизонт небес свой свет с водой соединит.

В том месте гор, где их замок иль крюк, проток скорей всего оттуда выводи. Когда ж дорога подошла к утесу, здесь можно дать навесный мост.

Когда на ровном месте высятся хоромы и террасы, то надо бы как раз, чтоб ряд высоких ив стал против человеческих жилищ; а в знаменитых горных храмах и молельнях достойно очень дать причудливую ель, что льнет к домам иль башням.

Картина дали дымкою накрыта, утес глубокий — в туче, как в замке. Флажок на Виннице пусть высоко висит среди дороги, а парус странника недурно опустить в начале вод.

Далекие горы нужно снижать и раскладывать; близким же рощам надо скорее дать вынырнуть резко…

Когда рука пришла к кистям и туши, бывает, что она блуждает и играет в забытьи… А годы, луны вдаль идут и в вечность — и кисть пойдет искать неуловимых тайн. Таинственно-прекрасное прозреть — не в многословии секрет; но тот, учиться кто умеет, пусть все ж идет за правилом-законом.

Верх башни храмовой пусть будет у небес: не следует показывать строений. Как будто есть, как будто нет; то вверх идет, то вниз бежит…

Холмы заросшие, буфы земли лишь частью приоткроют верх жилища; травою крытый дом и тростниковый павильон тихонько выдвигают жердь и шест.

Гора поделена на восемь граней, а камень виден с трех сторон.

Когда рисуешь беззаботность туч, то не давай клубиться им грибом узорным чжи.

Фигуры пусть не больше дюйма с небольшим, а сосны сун и туи бо пусть выйдут фута на два ввысь.

Когда рисуешь ты в пейзаже горы-воды, то мысль твоя лежит за кистью впереди… Гора в сажень, деревья ж в фут, дюйм для коней и доли для людей.

… Рисуй… и круглые, как шар, холмы…

Далекие фигуры все без ртов, далекие деревья без ветвей. Далекие вершины без камней: они, как брови, тонки-неясны. Далекие теченья без волны: они — в высотах, с тучами равны.

Такое в этом откровенье!

Талия горная тучей закрыта; стены скалы прикрыты потоком; башня-терраса прикрыта деревьями; путь же проезжий застлан людьми.

На камень смотрят с трех сторон, в дорогу смотрят с двух концов; гляди в деревья по верхам, смотри в воде ступню ветров.

Вот таковы законы!

Когда изображаешь горы-воды, рисуй холмы хоть ровным-ровные, но с острою вершиной; рисуй вершины острым-острые, но в связной цепи; рисуй скалу с отверстием пещеры и стену острую отвеса; рисуй повисшие в пустотах глыбы и круглые, как шар, холмы.

Река — дорога вдаль, прошедшая везде; когда же две горы сожмут дорогу, то называй ущельем это. А если две горы сожмут реку, потоком это именуем.

То, что похоже на гряду, но выше, называй хребтом; а то, что ровно тянется, куда бы ни хватал твой взор, то именуем взгорьем.

И если кое-как на это обратить вниманье, то вот и общее подобие пейзажа!

Кто смотрит на картину, тот стремится видеть, прежде всего, дух… Затем уж различает он, где чисто, где мазки.

Реши, что гость и что хозяин: кто примет, и с поклоном кто придет. Расположи в величественный ряд толпу вершин; коль много их — то хаос, беспорядок; коль мало — вяло, простовато.

Не надо их ни много и ни мало!.. Лишь различи, что дальше и что ближе.

Далекие горы не могут с ближайшими слиться горами. Далекие воды не могут с ближайшею слиться водой.

Где в талии горы прикрыт обхват, поставь туда строенья храмовые; где берега реки — обрыв, а дальше — насыпь и плотина, клади, пожалуй, маленький мосток.

Где нет дороги, там пусть рощи и леса; где берег прерван — древний переезд; где воды прерваны — в тумане дерева; где воды разлились — помчались паруса; а в тайнике лесов — жилище человека.

Перед обрывом — древние деревья: их корни рваные свились узлом лиан; перед потоком — каменные глыбы: узор причудливый, следы воды на нем.

Когда рисуются деревья чащ лесных, далекие редки и ровны, а близкие часты и высоки. Коль есть на них листва, то ветвь нежна, мягка; коль листьев нет, — упруга и сильна. Кора сосны — что чешуя; у туи ж белой взмотан ею ствол. Коль на земле растет, то корень длинный, ствол прямой; на камне ж — скрючена в кулак и одинока.

В деревьях древних множество частей: мертвы они наполовину; в холодной роще спряталась пичужка; ей холодно, уныло-сиротливо.

Коль дождь идет — не различишь ни неба, ни земли; не знаешь, где здесь запад и восток. Коль нет дождя, но ветер — только знай гляди за ветвями дерев. Коль ветра нет, но дождь — верхи дерев под тяжестью согнулись.

Прохожий встал под зонт, рыбак надел рогожу…

Проходит дождь — подобрались и тучи; а небо — синяя лазурь…

Когда ж слегка туман и сеется тихонько мгла — гора усилит яшмовую сочность и солнце близится к косым отсветам…

В природе ранней тысячи вершин хотят заутреть; дымка и туман тонки, неуловимы; мутна-мутна остатняя луна, и вид ее — сплошное помраченье.

А вечером смотри: гора глотает красное светило, и свернут парус над речною мелью. Спешат идущие своей дорогой, и двери бедняка уже полуприкрыты.

 …Водопад висит, прорвавши тучи…

Весной: туман — замок, а дымка — что покров. Далеко дымка тянет белизну… Вода — что выкрашена ланем[415], а цвет горы чем дале, тем синей.

Картина летом: древние деревья кроют небо, зеленая вода без волн; а водопад висит, прорвавши тучи; и здесь, у ближних вод, — укромный, тихий дом.

Осенний вид: подобно небо цвету вод; уединенный лес густым-густеет. В воде осенней лебеди и гуси; и птицы в камышах, на отмелях песчаных…

Зимой, смотри: земля взята под снег. Вот дровосек идет с вязанкой на спине. Рыбачий челн пристал у берегов… Вода мелка, ровнехонек песок.

Коль ты рисуешь горы-воды вместе, ты должен рисовать по сменам этим.

Теперь, коль скажем так:

«Утесы-этажи в замке тумана»; иль так:

«В Чуские горы тучи уходят»; иль так еще:

«Осеннее небо утром очистилось»; иль так:

«У древней могилы рухнувший памятник»; иль так еще:

«Дунтин (озеро) в весенней красе»; иль так:

«Дорога заглохшая, я заблудился», — то все такого рода выраженья мы именуем подписью к картине.

Вершины гор нельзя в одном шаблоне дать; верхушки дерева нельзя давать в одной манере. Одеждою гора себе берет деревья, а гору дерево берет себе, как кость.

Нельзя давать деревья без числа: важнее показать, как стройны, милы горы. Нельзя нарисовать и горы кое-как: а надо выявить здоровый рост дерев.

Картину, где подобное возможно, я назову пейзажем знаменитым.

ПРИЛОЖЕНИЕ 4: Г. Б. ДАГДАНОВ — Чань-буддизм в творчестве Ван Вэя

ГЛАВА II[416] ВАН ВЭЙ — ПАТРИАРХ ШКОЛЫ ЧАНЬ В ПОЭЗИИ

Истоки мировоззрения: «пуст и чудесен»

Ван Вэй, как и большинство его современников[417], отличался прежде всего многослойностью мировоззрения: конфуцианство и даосизм, традиционные китайские учения, буддизм — вот истоки формирования взглядов поэта. В последнем он желал найти долголетие, если не бессмертие:

Источник «Золотистой пыли»[418] — пью ежедневно из него я. Мне жить лет тысячу, не меньше, вспоенному водой живою. Меня Дракон и Синий Феникс[419] несут, друг другу помогая, К нефритовому государю[420], в простор безоблачного края. Перевод А. Гитовича

Годы жизни и творчества Ван Вэя совпали со временем распространения учения школы чань, ее южной ветви, основателем которой стал Хуэйнэн (638–713) — шестой чаньский патриарх и первый патриарх южной школы чань.

Один из учеников Хуэйнэна — Шэньхуэй (670–762) — в 734 г. выступил с требованием считать законным шестым патриархом чань своего учителя, который получил патриаршее платье и остальные символы патриаршества непосредственно от Хунжэня — пятого патриарха.

Сторонники другого ученика Хунжаня — Шэньсю — (600–706), — в свою очередь, считали законным шестым патриархом своего наставника и не желали признавать главенства южной ветви, которая тем временем набирала все большую силу. Уместно вспомнить, что Шэньсю пользовался среди китайских буддистов значительным авторитетом и в 700 г., в столетнем возрасте, был приглашен императорским двором в Лоян, где его провозгласили мастером чань и наставником императоров.

Через 11 лет после первого публичного выступления в защиту Хуэйнэна на законное патриаршество Шэньхуэй, не оставлявший желания воздать должное памяти своего наставника, поселяется в Лояне, где находит множество последователей и усиливает кампанию за признание главенства южной ветви школы чань во главе с Хуэйнэном. В 753 г. Шэньхуэй не без помощи духовных противников был выслан правительством в Ганьси. К тому времени слава о нем как о буддийском наставнике распространилась по всей стране, и всюду его встречали с большой симпатией. На третий год вынужденного пребывания вдали от столицы, когда Шэньхуэю было уже 85 лет, произошло событие, потрясшее всю страну, — мятеж Ань Лушаня. Нехватка средств в правительственной казне, недостаток провианта в войсках императора неожиданно оказали помощь престарелому наставнику — один из последователей Шэньхуэя предложил правительству за сотню монет продавать охранительные грамоты тем, кто желает вступить в буддийскую или даосскую общину, а выручка от продажи этих грамот целиком предназначалась казне. Шэньхуэй, вновь объявившийся в Лояне, возглавил кампанию по сбору средств и провианта для правительственных войск путем продажи охранительных грамот.

В последующее десятилетие происходит окончательный раскол школы чань на южную и северную ветви, в результате которого последняя пришла в упадок. Вся последующая история школы чань — это история ее южной ветви. Шэньхуэй в своих нападках на сторонников Шэньсю подверг резкой критике его доктрину постепенного просветления, выдвинув теорию полного мгновенного просветления, безразличного отношения к буддам и бодхисаттвам, пренебрежения к канонам и ритуалам.

Представители различных школ китайского буддизма по-разному толковали те или иные его положения. Произведения Ван Вэя — свидетельство длительных и серьезных занятий самыми различными аспектами буддизма.

Увлечение Ван Вэя буддизмом школы чань возникло не на пустом месте: в течение всей жизни поэт внимательно присматривался и к буддийским монахам, и к самому учению. В результате он оказался человеком, соответствующим образом подготовленным и посвященным, как того и требовали чаньские мастера. Ван Вэй усматривал в учении этой школы большие возможности для своего творческого самовыражения, тем более что его образу жизни соответствовали и такие требования чаньских наставников, как умение понимать жизнь во всех ее проявлениях, находить будду везде вокруг себя — в шуме ночного ливня, в журчании ручья, в шорохе трав и шуме листвы деревьев. Но Ван Вэю не чужда и внешняя сторона буддийского вероучения: он принимает участие в различных буддийских службах, а для себя избрал прозвище «Моцзе», которое вместе с его собственной фамилией Ван дает китайскую транскрипцию санскритского Вималакирти[421].

Несомненно, что с течением времени чань-будцизм не мог не претерпевать изменений: учение Хуэйнэна сильно отличалось не только от наставлений первого патриарха Бодхидхармы, но и от учения непосредственного наставника.

Хунжэня. Хуэйнэн, в отличие от предшественников, считал, что не может быть сравнения между сознанием (синь) и зеркалом, утверждая, что сама идея очищения сознания нелепа, ибо наша собственная природа в основе своей чиста и прозрачна. Все попытки совершенствования собственного сознания приводят к порочному кругу, а старания его очистить — к загрязнению чистотой. Эти поучения Хуэйнэна близки даосской теории естественности, согласно которой человек не может быть по-настоящему свободен, чист и непривязан, если его состояние есть результат искусственной дисциплины. Чистота такого человека поддельна, а его ясное сознание нарочито, а потому такие люди полны самодовольства, преисполнены сознания собственной чистоты. Хуэйнэн учит своих последователей, что вместо попыток очистить или опустошить сознание нужно лишь просто дать ему свободу, ибо сознание не есть то, чем можно овладеть. Отпустить, освободить сознание — это то же, что отпустить поток мыслей и впечатлений, которые приходят и уходят. Не следует ни подавлять их, ни удерживать и не вмешиваться в их ход. «Мысли приходят и уходят сами по себе, ибо мудрость убирает преграды. Это и есть самадхи, праджня и естественное освобождение», — поучал Хуэйнэн. Его преемники в своих сочинениях продолжают развивать идею естественности, и, исходя из принципа, что «истинный ум — не-ум», а наша «истинная природа — неприрода», они делают вывод, что «истинная практика чань есть не-практика», что привело, казалось бы, к парадоксальному выводу: «быть буддой без намерения быть буддой».

Главное в жизни — это вовсе не стремление постоянно рассуждать о Будде, об истине. Главное в постижении истины — внезапное озарение, но снисходящее не на каждого, а на человека подготовленного и посвященного. Но, несмотря на идею о внезапном озарении, учение чань-буддизма настаивает на практике медитации. Изучая чань, практикуя чань (путем медитации), не следует постоянно об этом размышлять, ибо попасть в ловушку слов и представлений о чань — это, по словам чаньских наставников, значит «внять чань». Только тогда, продолжали наставники, когда в твоем сознании нет ни единой вещи, а в вещах нет сознания, ты свободен и одухотворен — «пуст и чудесен».

Поэты-отшельники

В китайской литературе еще до распространения буддизма существовал идеал поэта-отшельника. Одним из первых, кто воспел отшельничество в китайской поэзии, был Тао Юаньмин (365–427). Несмотря на то что в стихах поэта содержится прямой призыв к уходу от общества, отказу от блестящей чиновничьей карьеры, это, как справедливо указывают исследователи, скорее, все-таки «отшельничество мысли» [115].

Как известно, китайская средневековая поэзия во многом прямо отражала жизнь поэта. Так, если стихи Тао Цяня дышат неприятием мирской суеты, то и на деле поэт оставляет чиновничью карьеру и поселяется в деревне. Если Тао Цянь прославляет вино, он действительно знает в нем толк. Достаточно для убедительности вспомнить такие произведения, как «Домой к себе», «Возвратился к садам и полям». В устоявшееся понятие «естественность» Тао Юаньмин вкладывает, по существу, понятие того, что жизнь человека есть его первозданная свобода, не связанная пыльной сетью мирской суеты. Поэт призывал уйти к «людям с простыми сердцами» [115].

С проникновением буддизма в китайской поэзии появляется образ поэта-монаха, поэта-отшельника, живущего в буддийском монастыре. Танские поэты, трепетавшие перед именем Тао Юаньмина, стремились буквально во всем подражать знаменитому поэту, проповедовавшему идеал отшельничества и призывавшему к «возвращению к естественности».

К тому времени даосизм в Китае в большей степени был пропитан идеями Чжуанцзы. Влияние Чжуанцзы, его образа мыслей, идей, высказанных в памятнике китайской философии «Чжуанцзы», явственно присутствует и в классической китайской поэзии. Китайская поэзия тайской поры, проникнутая даосскими воззрениями, в особенности воспевает человека, стоящего вне мирских условий, отшельника по сути. Воспевает человека, осененного и проникнутого духом дао.

Воспевает человека — носителя Дао. (Следует напомнить о том, что совсем не случайно термин «дао», буквально означающий «путь», оказался заимствован всеми существовавшими в ту пору в Китае философскими системами, в том число буддизмом.)

Поэт прежде всего должен быть носителем качеств, присущих дао-человеку, — эта мысль особенно страстно была выражена в поэзии Сыкун Ту, а также в основополагающем его труде «Шипинь» («Категории стихотворений»).

Жизнь поэта среди людей, по Сыкун Ту, полна стремлений быть обособленным от них. Поэт — это прежде всего человек с возвышенной душой, проникнутый великой идеей. Он пребывает в молчании, одинок среди людей; древнее, идеальное начало живет в его душе, обособленной от мирского. Поэт — истинный носитель качеств Дао — и в толпе людей остается отшельником, отрешается от грубой повседневности, презирает золото, чины и прочие атрибуты кажущегося земного благополучия.

Но было бы ошибочным полагать, что китайский поэт-отшельник был аскетом. Примером может служить тема дружбы, воспетой в китайской поэзии.

Поэт-отшельник спокойно мог прервать свое одиночество и отправиться искать искреннего друга, отшельника, как и он сам; человека образованного и ученого, чья душа наполнена светом Дао. Вот происходит встреча где-нибудь в тиши вечных гор, и тишина нарушается звуком лютни и читаемыми вслух экспромтами, и все это сдабривается хорошим вином, что усиливает совместное наслаждение уходом от мира. Могло быть и иначе: поэт, влекомый острым желанием увидеть друга, преодолевает массу препятствий в виде горной реки, дождя и мокрого снега и вдруг у самого порога хижины друга поворачивает назад, так и не увидевшись с ним, — желание встречи прошло, и он, следуя принципу «цзыжань», поворачивает назад.

В танскую эпоху буддизм оказался как раз тем учением, к которому стремились люди из различных сословий китайского общества, да и не только китайского. Так, академик Н. И. Конрад, говоря о буддизме в Японии в пору средневековья, отмечает, что«…буддизм стал утешением, прибежищем для многих; в нем спасение и счастье стали находить все неудачники, изгнанники счастья и жизни, униженные и оскорбленные, а то и просто люди с иным складом ума и чувств, с иначе настроенной волей, не вмещающиеся в общее русло течения культуры и истории. Он принимал всех и каждому из них давал, мог дать все, что тому было нужно. Отсюда расцвет буддизма и появление значительного числа сект, толков, основание новых храмов и монастырей с толпой последователей и монахов» [60, с. 182].

Буддийские монастыри часто принимали под свой кров странствующего поэта, поэта-отшельника, поэта-чиновника, отправлявшегося к месту нового назначения и которого ночь застала в пути. В китайской поэзии с новой силой зазвучала тема отшельничества. В отличие от «отшельничества мысли», т. е. соображений философских, на первый план порой стали выходить соображения как религиозного, так и социального характера, вызывавшиеся реальными обстоятельствами — разочарованием в чиновничьей карьере, среде, где процветали взяточничество и продажность. Нельзя не обратить внимания на тот факт, что уход от реальной действительности в большей степени стал окрашиваться в буддийские тона.

История танской поэзии знает выдающихся поэтов-монахов, таких, как Цзяожань, Цзядао, Гуаньсю, Цицзи. Темой их поэтических произведений являлась прежде всего сама природа, воспевание ее в чистом виде как таковой. Конечно же, постоянной темой оставались рассуждения по самым различным аспектам буддийского учения. Поэты-буддисты в традиционное китайское понятие «цзыжань» — «естественность» — внесли новое содержание.

Ван Вэй также призывает к уединению, и это настроение наконец-то обретенного уединения на лоне природы присутствует во многих его стихотворениях, например, в стихотворении «Оленья тропа»:

Пустынны горы — нигде не видно ни души, Лишь слышны где-то голоса людей. Солнца блики на лес легли — И вдруг лучи его вернулись и осветили мох зеленый.

Подобное же настроение с оттенком легкой грусти передается и в стихотворении «Беседка в зарослях бамбука»:

Я в одиночестве сижу средь темных зарослей бамбука, На цине играю, насвистываю мелодию. Как лес глубок, никто не знает, И ясная луна пришла ко мне светить.

Но это уединение Ван Вэя, на наш взгляд, лишено религиозного стремления оставить суетный мир людей. Скорее всего это общение с природой, попытка полного слияния с ней, ощущение себя ее составной частью, что давало поэту заряд поэтического вдохновения, помогало переносить личные неудачи. Природа не изображалась«…почти никогда в отрыве от человека: даже если природа одна и как будто сама по себе, все равно за нею следит одушевляющий ее внимательный взгляд поэта, без которого нам ничего не увидеть и ничего не понять. Как ничего не увидит и сам поэт, если он живет в суете, не замечая, как сменяются времена года» [120, с. 197]. Тема отшельничества была близка Ван Вэю, поэт встречается в своих частых переездах и путешествиях с отшельниками, посвящает им свои произведения.

Состоящий из двух произведений стихотворный цикл «Отшельнику Ху во время его болезни и своей. Одновременно показываю, как следует учиться [буддизму]» можно считать квинтэссенцией буддийского мировоззрения Ван Вэя, выраженной им в стихах. Рискуя утомить читателя длинной цитатой, следует все-таки полностью привести эти два стихотворения поэта, которые являются лучшим доказательством высказанного нами утверждения. Первое стихотворение Ван Вэй начинает тем, что он не может не думать о человеке, его заботах и нуждах, о кратковременности человеческой жизни, несмотря на обещание буддийского вероучения о грядущих перерождениях:

Как только появляется мысль о земле-пылинке, Тут же, наперекор, появляется мысль о человеке, жизнь которого словно утренняя роса.

Далее Ван Вэй рассуждает о таких понятиях, как «я» и «бытие», которые есть главное препятствие на пути достижения вечного блаженства — нирваны:

И если ты видишь подземный мир инь, Как правильно утвердить «я»[422] у людей? Препятствие — это бытие, и оно является основным. В устремлении к Пустоте предпочитают отбросить все приходящее.

Поэт считает, что достигнуть освобождения, вырваться из порочного круга бесконечных перерождений можно лишь путем очищения сознания от порочных мыслей, путем «очищения сердца»; но здесь есть опасность заблудиться в бесчисленных и противоречивых буддийских догматах:

Омыв сердце, неужто не развяжешь узел? В постижении высшей буддийской истины можно и заблудиться!

А от привязанности к земной жизни, к мирской суете можно и занедужить: и как сложно определить, что есть реальность:

Из-за любви на самом деле появляются болезни, От жадности начал чувствовать бедность. Цвет и голос[423] отрицают безрассудность, Плавающая иллюзия как раз и есть реальность.

Но человеку трудно и почти невозможно отбросить все сложности мирской жизни — «четыре большие основы»[424], т. е. все то, что составляет жизнь человека, его повседневные заботы и радости:

Четыре большие основы окончательно как отбросить? Неисчерпаемые явления как можно в пыль обратить?

Возможно, отшельник Ху счастлив, не задумываясь над решением проблем, которые так волнуют Ван Вэя. Поэт предупреждает Ху, оставившего общество, порвавшего узы с людьми, что он рискует оказаться в полном одиночестве, наедине со скукой:

Ты, Ху, молод и ни о чем не задумываешься. …А скука, по-твоему, с кем будет соседствовать? Положим, рассуждает далее Ван Вэй: Одержишь победу, не будешь заботиться о пище. Ты во всем прав, но должен с радостью выполнять тяжелую работу.

В строке «одержишь победу» Ван Вэй намекает на притчу из памятника «Ханьфэйцзы», в которой речь идет о диалоге двух учеников Конфуция, один из которых внезапно располнел[425]. После нескольких фраз выясняется, что располнел он исключительно благодаря тому, что успешно воспринял принципы мудрецов древности. В заключение Ван Вэй говорит, что такой человек, который, не имея ни малейшего желания на это, должен тяжело трудиться во благо и процветание буддийского вероучения, не способен даже и рассуждать о том, где же искомая истина:

Если ты не исключение из сказанного, Неужели будешь рассуждать о том, что близко, что далеко?

Второе стихотворение Ван Вэй начинает мыслью о том, что лучше все-таки иметь дело с конкретными нескончаемыми мирскими хлопотами, чем с чем-то неуловимым — «бескрайней неясностью»:

Плаваешь в Пустоте — напрасно [попадешь] в бескрайнюю неясность. Плаваешь в Бытии — непременно [столкнешься] с нескончаемыми хлопотами.

Ван Вэй считает, что не каждый должен исповедовать буддизм, обыгрывает слово «колесница», употребляя его сначала в переносном смысле — буддийское вероучение, а потом — в собственном, отмечая, что колесница есть лишь средство, с помощью которого можно спасать людей, подобно тому как с помощью лодки просто-напросто переправляются с одного берега реки на другой:

У одних нет колесницы — у других она есть, А колесница это и есть так называемая «лодка мудрецов».

Ван Вэй сострадает людям, и неприкрытое сомнение звучит в возможности отказа от мира бедных и больных, поскольку буддизм утверждает неизбежность потока бесконечных рождений и смертей:

Неужели можно оставить мир бедных и больных? Не утомишься ли от потока рождений и смертей?

Поэту в свете подобных положений совершенно безразлично, как его назовут — лошадью ли, коровой ли — не в этом суть, и не на что тут обижаться, считает Ван Вэй, ибо это лишь внешняя форма:

Не стесняйся ты сравнивать меня с лошадью, Называй меня хоть коровой.

Ван Вэй недоумевает, почему, собственно, за столь сходные в своем понятии деяния такое сильное различие в оценке буддистами своих сторонников и конфуцианцев:

За распространение блага храм воздвигают буддистам, За стремление к гуманности смеются над Кунцю.

Не существует такого учения, рассуждает Ван Вэй, для овладения которым не нужно было бы приложить определенных усилий для развития и совершенствования. А при желании в любом учении можно обнаружить изъяны и несовершенства, и тем паче неблагодарна задача тех теоретиков буддийского учения, кто столь усложнил его самыми разноречивыми положениями:

На какой это речной переправе не нужно веслами грести? На какой дороге не ломается оглобля? Кстати сказать, последователи дхармы и мыслители Зачем воздвигли столько препятствий совершенствующимся?

Но как бы там ни было, а все пустоцветы и деревья независимо от людей растут и размножаются согласно своим законам, данным природой:

Пустоцветы растут пучками или врассыпную, Деревья ж растут редко иль густо.

Появление всякой суетной мысли осуждается буддистами, а это положение не устраивает Ван Вэя, ведь тогда все окружающее не будет восприниматься, в том числе и милая его сердцу прекрасная природа:

А когда мысль исчезнет — ничто не может быть замеченным, Рождение всякой мысли осуждается за стремление к бытию.

В заключение Ван Вэй упоминает древние китайские царства У и Шу, под которыми он подразумевает конфуцианство и буддизм:

Покориться царству У Или возвратиться в царство Шу.

Намекая на историю о некоем полководце, которому нужно бьшо решить задачу — возвращаться ли обратно в царство Шу, где ему за свои деяния не сносить головы, или покориться царству У, где его ждала та же участь, Ван Вэй говорит о том, что ему, по крайней мере, во время болезни, когда писалось это стихотворение, безразлично, будет ли он и далее оставаться приверженцем буддизма или вернется в лоно конфуцианского учения. Ван Вэй понимал всю сложность прочтения своего философскою произведения, обращенного к отшельнику Ху, который был, как намекает поэт, ограничен рамками буддийского мировоззрения и не отличался высоким полетом мысли, «Если ты не поймешь, прошу меня не винить», — такими строками заканчивает Ван Вэй свое произведение.

Таким образом, этот стихотворный цикл, написанный в минуты физического недуга и связанного с этим душевного беспокойства, в целом можно считать отражением всего мировоззрения Ван Вэя, сколь сложного, столь и противоречивого.

Этот цикл не единственный, посвященный отшельнику Ху, который, был, вероятно, его близким другом. В стихотворении «Посвящаю отшельнику Ху по поводу болезни и отправляю ему рис», написанном, очевидно, в ту же пору, что и предыдущие два стихотворения, Ван Вэй касается более глубоких философских основ буддийского учения:

Когда окончательно узришь четыре больших причины, Корни природы откуда появляются?

«Четыре больших причины» в буддизме — земля, вода, огонь и ветер, где земля выступает как олицетворение костей и мяса человека, т. е. плоти и вообще всего сущего; вода — как наличие жидкости в теле человека — кровь, слезы, моча, слюна и т. п.; огонь — как символ тепла и дыхания, а ветер — как олицетворение движения мускулов в теле. От физического Ван Вэй переходит к духовному:

Ложные помыслы если не появляются, Тело это кто обвинит в дурном или хорошем?

Ван Вэй не согласен с утверждением, что все живущие лишь гости — «кэ» — на этом свете:

Облик и голос как можно назвать приходящими? Мир инь вновь кто будет хранить?

Далее поэт указывает буддистам на то, что в учении, проповедуемом ими, столь же много нелепостей, как и в китайских учениях, например, в притче «Чжуанцзы» об ивовой ветке, которая стоит буддийского «глаза лотоса» — как олицетворение глаза бодхисаттвы — всевидящего глаза мудрости:

Вы лишь говорите о глазе лотоса, А разве можно гнушаться ивовой ветки?

Болезнь отшельника Ху, вызванная чрезмерным усердием, долгим постом, побудила Ван Вэя напомнить ему, что жизнь и смерть должны восприниматься буддистом как иллюзия, да и стоит ли так стремиться к совершенству, к пустоте.

Ван Вэй близок в понимании смерти к концепции смерти Хуэйнэна. «Смерть и рождение сосуществуют в каждый миг бытия: провожая кого-нибудь в мир иной, мы одновременно встречаем кого-нибудь, пришедшего к нам. Хорошее и плохое едины, и это понял только Шэньхой[426], следуйте ему и не оплакивайте меня», — просит умирающий Хуэйнэн собравшихся вокруг него учеников [53, с. 47]. Сам поэт лишний раз убеждается в своих выводах, что тело — лишь временная субстанция, корень всех зол и страстей.

Да и что такое смерть! Лишь переход из одного состояния в другое. Это ли не прямое влияние буддизма:

Бытие и небытие отличаются от обычного взгляда людей, Жизнь и смерть воспринимаются как химера. Раз уж заболел, значит, реальный облик обретаешь, А стремление к Пустоте как раз и есть безумство. Не существует ни одной дхармы как реальность, Не существует ни одной дхармы как грязь. Ты, отшельник, издавна сведущий во всем, Следуя обстоятельствам, умей встряхнуться!

А тем более во время болезни не следует так во всем себе отказывать, например, в удобной постели, необходимой для больного, и, конечно же, чашке риса. Едва ли будешь сыт одним полосканием рта[427]:

На кровати нет войлочной подстилки, А есть ли в котле рисовый суп? Во время дней поста не просишь подаяния — Непременно впустую полощешь рот. Пока же я поднесу тебе несколько доу риса — Для спасения непрочной жизни твоей прими.

В этом стихотворении Ван Вэй позволяет себе иронизировать над «постриженным» другом.

Поэту, несмотря на уважение и дружбу с отшельниками, ближе призывы чаньских наставников, которые, в отличие от идеала аскета-отшельника в ортодоксальном буддизме, говорили о возможности внезапного просветления, умении жить в мире людских страстей и понимать жизнь во всех ее проявлениях.

Под влиянием этих наставлений многие танские поэты, говорившие в своих произведениях о стремлении принять монашеский сан, так и не воплощали этого в действительности. Без преувеличения можно сказать, что в творчестве почти всех танских поэтов (Мэн Хаожаня и Ван Вэя, Ли Бо и Ду Фу, Бо Цзюйи и Юань Чжэня) отразилась тема отшельничества. Пожалуй, с наибольшей силой идеал отшельничества танской поры был выражен в строках Бо Цзюйи:

Хочу одного лишь — на реках, на глади озерной, Стихи распевая, всю жизнь провести до кончины. Перевод Л. З. Эйдлина.

Дружба с монахами

Поэта-отшельника, поэта-монаха часто можно было встретить в танском Китае. Знаменитые поэты обычно искали встречи с буддийскими монахами-наставниками, становились их гостями, монахи бывали в гостях у поэтов. В немалой степени их объединяло духовное родство, дни и ночи проводили они в длительных беседах в тиши буддийских монастырей, расположенных вдали от людских поселений, в живописных местах, где сама природа побуждала к размышлениям. Результатом такого общения часто становилось стихотворение-посвящение. Едва ли не у каждого танского поэта можно обнаружить стихи-посвящения буддийскому или даосскому монаху. Как правило, это были не просто стихи о встрече и расставании или о памятном событии — это были стихи, в которых поэт стремился выразить свое понимание буддизма, свое отношение к нему.

Адепты даосизма по примеру буддистов стали также создавать свои, даосские, монастыри, где поселялись люди, становившиеся монахами. На протяжении всей жизни поэты — светские люди — были дружны с большим числом монахов из различных даосских и буддийских монастырей Китая. Так, знаменитый поэт Бо Цзюйи своим увлечением буддизмом обязан именно дружбе с монахами, в беседах с которыми он проводил немало часов. При посещении буддийского монастыря и встрече с одним из друзей-монахов Бо Цзюйи часто писал стихотворение с посвящением. В стихотворениях «Мои чувства о красных гортензиях, посылаю монаху Чжэнъи» [255, с. 13, с. 21 а] и «Мои чувства осенью по дороге от друзей, посылаю монаху Минчжуню» [255, цз. 9, с. 13а, б]

Бо Цзюйи размышляет о природе и ее сути, о смысле жизни человека в этом бренном мире и выражает глубокую озабоченность кратковременностью жизни, пусть и иллюзорной, как утверждают буддисты-ортодоксы.

В 807 г. Бо Цзюйи пишет стихотворение «Посылаю монаху Вэньчану, уезжающему на восток» [255, цз. 13, с. 15а]. Поэт был дружен с этим монахом, который много ездил по Китаю и везде, где бывал, находил последователей — настолько убеждающими были его проповеди. Вэньчан был в дружеских отношениях не только с Бо Цзюйи, но в другими знаменитыми людьми того периода — Хань Юем (768–824), Лю Цзунъюанем (773–819). Будучи образованным человеком, он сам писал стихи, в которых стремился выразить свои поиски гармонии между конфуцианством и буддизмом. В стихотворении, посвященном Вэньчану, Бо Цзюйи показывает другу-буддисту свое правильное, с точки зрения буддизма, понимание того, что стремящийся к постижению буддийской истины не должен быть привязан к внешним вещам, внешнему миру и что состояния освобождения сознания можно достичь лишь усиленными занятиями, ночными созерцаниями.

Примерно через год Бо Цзюйи пишет стихотворение «Посвящаю прощанию с монахом Сюанем» |255, цз. 14, с. 11а], насыщенное специфическими буддийскими терминами и размышлениями на буддийские темы. В этом буддийско-философском стихотворении Бо делает вывод, который должен был порадовать монаха Сюяня, что«…характер истинности в понимании того, что все есть иллюзорность, а если поступки чисты, то отойдут от пыли и грязи мирской».

В стихотворении, посвященном буддийскому монаху Лану из Дунлинского монастыря в Лушани [255, цз. 10, с. 24а, 6], Бо Цзюйи с сожалением и грустью замечает, что голову уже посеребрила седина, печалится по поводу надвигающейся старости, но в конце выражает мысль о том, что лучше подальше спрятать зеркало и прислушаться к тому, что говорят чаньские наставники о единственном спасении, которым«…остаются только Ворота Освобождения. // Помогут они избавиться от страданий и постарения». Бо Цзюйи принимает, казалось бы, окончательное решение: «Я зеркало закрываю и обращаю взор свой к монастырю Дунлинь, // Искренне подчиняюсь и благодарю чаньских наставников».

Бо Цзюйи дружил и с таким известным чаньским наставником, как Вэйгуан (757–817) — ученик знаменитого Мацзу. В продолжительных беседах с Вэйгуаном Бо Цзюйи поднимал немало вопросов, касавшихся чаньского учения. Так, на вопрос Бо Цзюйи, почему непозволительно держать в голове равно дурные и чистые помыслы, Вэйгуан дал ответ, ставший классическим в чаньской литературе: «Ничему нельзя позволять застревать в человеческом глазу. Даже золотой песок, если он попадет в глаз, причиняет боль» [241, с. 99].

Особенно часто Бо Цзюйи посещал буддийские монастыри в 822–824 гг., когда жил в Ханчжоу, где приобрел немало друзей из числа буддийских монахов.

В некоторых стихотворениях Бо выражает надежду на встречу с монахами в следующих перерождениях, в которые ему так хотелось бы верить: «В жизни иной не забудь встречу сегодня утром // в беседке Сюйбай во время чтения сутр», — говорит поэт в стихотворении, посвященном монаху Юнцзюаню — большому знатоку «Вималакиртисутры» [255, цз. 20, с. 22а].

Поэт зачастую позволяет себе и неприкрытую иронию, в частности, по отношению к молодым буддийским монахам, лишенным, на его взгляд, радостей человеческого существования, радостей семейного счастья и общения с людьми и обрекших себя на затворническую жизнь. Даже взглянуть на женщину считалось для монахов большим проступком, о чем Бо Цзюйи говорит в стихотворении «Дарю монаху из монастыря Линъин красные магнолии» [255, цз. 20, с. 12а]: «Аромат сих цветов с благоуханием красавиц схож. // О, сколько его вокруг! И досадуют монахи в горах, что покинули дом родной». Поэт испытывает по отношению к молодым монахам чувство сожаления и в том же 822 г. пишет стихотворение «Посвящаю монахам из монастыря Гушань в пору цветения гранатового дерева» [255, цз. 20, с. 136]. Время, когда особенно остро ощущается радость земного бытия, проходит для монахов незамеченным: «А вам, монахам молодым, знакомо ль это все? // Боюсь я, это небесные феи, принявшие облик цветов!»

Немалое число стихотворений посвятил в своем творчестве буддийским и даосским монахам и Ван Вэй. Стихотворение «Посвящаю даосскому отшельнику Цзяо» [257, с. 209] обильно насыщено историческими реминисценциями, без знания которых порой невозможно понять, что в том или ином случае хотел сказать поэт:

В море находятся три острова. В Хуайнани встретились восемь гунов. Он здесь сидит, а ведает, что происходит за тысячи ли. Прибежал к дому господина Ху. Урезали землю — императорскому двору жемчуга недостает. Отправились к небу, взяв внешность чистых подростков. Напоили людей немного вином. Послали гостя внезапно ветер обуздать. Небесный старец может управлять стихиями. Мой наставник не владеет Пустотой. Благодарю наставника, от радости прыгаю И не смею спросить о непонятном для меня.

В этом стихотворении речь идет о восьми гунах из китайской легенды о даосских волшебниках, владевших искусством изготовления эликсира бессмертия, которые явились ко двору императора, но привратник отказался их впустить, сказав, что император нуждается в продлении молодости и они вряд ли могут ему помочь. Оскорбленные даосы тут же превратились в «чистых подростков», после чего потрясенный привратник допустил их ко двору императора. Но легенда на этом не завершается. Далее в ней говорится, что эти даосы-волшебники убедили императора под каким-то предлогом пойти с ними на некую священную гору, захватив при этом как можно больше золота, закопав которое в землю, он обеспечит себе бессмертие. А после этого все они, утверждает легенда, вознеслись на небеса. Такому здравомыслящему читателю, каким был Ван Вэй, подобный финал не мог не показаться надуманным. Скорее всего у этой истории, если она имела место, мог быть один финал — трагический, что, вероятно, и имел в виду Ван Вэй. Произведение во многом отражает иронию, а возможно, даже горечь, вызванную отсутствием последовательности. Поэту от всех подобных историй остается лишь прыгать от радости, не смея спросить наставника о непонятных вещах. Да и в буддизме, похоже, наставник Цзяо совершенно не искушен, иначе не стал бы поэт говорить о том, что «мой наставник не владеет Пустотой», т. е. не достиг совершенства в буддийском учении. Ван Вэю ближе буддийское вероучение, — во многих своих произведениях-раздумьях поэт пытается оправдать те или иные противоречивые положения буддизма, приводит аналогичные противоречия из традиционных китайских учений.

Несомненно, что у Ван Вэя было немало наставников-друзей из числа буддийских и даосских монахов. От даосского наставника, мало в чем убедившего Ван Вэя, поэт направляется в горы, в буддийский монастырь, к наставнику Даои. Оставшись на ночлег в монастыре, Ван Вэй пишет стихотворение «Остановился на ночлег у наставника буддийского монастыря Даои». Это произведение можно разделить на две части, первая часть которого повествует исключительно о наставнике монастыря Даои, предающегося созерцанию вдали от суетного мира:

Почтенный Даои приютился на горе Тайбо. Высокая вершина глядит из облачной дымки. Буддийские храмы все в пещерах находятся, И радужный дождь с одной стороны горного пика. Следы Даои сокрылись ради исчезновения желаний, И имя его по причине, что учение создал, передается. Птица появилась даже, чтоб проповедовать дхарму, Гости ушли, а он погрузился вновь в созерцанье глубокое.

Поэт вслед за своим духовным наставником Хуэйнэном не рассматривает, однако, сидячее созерцание в качестве единственного способа постижения Истины. Поэту по душе и прогулка в горах, на лоне природы, где можно свободно, естественно размышлять. Чаньские наставники требовали от своих последователей естественного течения мыслей, призывая не напрягать свой разум, не перегружать его книжной премудростью, утверждая, что лишь собственная природа человека может обеспечить достижение состояния просветленности. Ван Вэю по сердцу окружающая буддийский монастырь прекрасная природа, где Даои укрылся от забот и суеты мирской жизни («…следы Даои сокрылись ради исчезновения желаний»). Ван Вэй намекает в этом стихотворении на буддийскую легенду («…птица появилась…»), в которой говорится, что на проповедь одного из буддийских наставников прежних времен прилетела птица и даже заговорила, настолько сильным оказалось слово Будды. После проповеди чудесная птица полетела в иные места, разнося буддийское вероучение по свету.

Во второй, лирической, части стихотворения Ван Вэй не устает восхищаться красотой открывшегося ему пейзажа, поэту словно не верится, что он и сейчас, в данную минуту, находится в заоблачных высотах, в тиши буддийского монастыря, где даже слышно, как вдали журчит далекий источник:

Днем ходил я, когда на соснах высыхала роса, Вечером отправлялся в сторону монастыря. Жилище в горной пещере сокрыто густым тростником, Ночь тиха — слышно далекий источник. Прежде это все в заоблачной было заре, А сейчас предо мною, у постели моей.

Под впечатлением очарования природой поэту приходит мысль не только остаться на ночлег в монастыре, но даже и стать монахом, целиком посвятив оставшиеся годы учению Будды:

Лишь разве остаться здесь ночевать? Хотелось бы мне монахом стать на все оставшиеся годы!

Но нет, минутное настроение прошло, Ван Вэй связан с жизнью земной многими узами, не желает он и походить на полуголодную и оборванную монашескую братию, для которой любая неприхотливая пища кажется «ароматной кашей», о чем поэт и пишет в стихотворении «Прохожу мимо жилища чиновника Лу, вижу, монахи пришли на трапезу, написал вместе с ним»:

Побираются пищей — все для них ароматная каша. Платье ж скроено — словно заливные поля[428]

Какую цель преследовал поэт, отдав на суд читателей подобное стихотворение? Слишком мало привлекательных черт рисует Ван Вэй, повествуя о буддизме, вряд ли захочется тому, кто увлекся буддизмом, оставаться его адептом, если его ничего не ждет, кроме земли небесных дхарм, где так холодно и пустынно:

Холодно и пустынно на земле дхарм небесных; Осенние краски на небе чистого жилья[429].

Вся жизнь человека, согласно буддизму, подчеркивает Ван Вэй, следует определенным законам:

Тело следует звеньям причины и следствия, Мысли проходят последовательно ступени созерцания.

Поэт говорит здесь о двенадцати звеньях[430] причин и следствий, существующих в буддийском вероучении, и о четырех ступенях чань — созерцания, насчитывающихся в буддизме. Первая ступень — это радость и восторг, вызванные уединением, сопровождаемые мысленным сосредоточением на каком-нибудь одном объекте. Вторая дхьяна, вторая ступень, — это радость и экстатическое состояние внутренней глубокой умиротворенности, освобождение от всякого мысленного сосредоточения, освобождение от различного рода рассуждений. Третья ступень — это освобождение от экстатического состояния, чистая, незамутненная радость полного отсутствия всех страстей и привязанностей. И наконец, четвертая, и последняя, ступень — это состояние полного бесстрастия, лишенное как приятных, так и неприятных эмоций. Ван Вэй завершает стихотворение философским рассуждением, способным вселить в человека какую-то уверенность:

Не следует печалиться, что солнце заходит, Само собой будет снова гореть свеча.

Чаньская лирика

Лирика Ван Вэя справедливо относится к сокровищнице мировой поэзии. В историю китайской классической поэзии Ван Вэй вошел как певец «гор и вод», «полей и садов». Тематика стихотворений самая разнообразная — от незатейливой бытовой зарисовки до глубоко философских произведений. Наряду с темами о дружбе, встречах и расставаниях — излюбленными темами в китайской поэзии, поэт откликался и на окружающую его социальную действительность.

Может быть, не так остро, как Ду Фу и Бо Цзюйи, Ван Вэй выступал и с социальной критикой: «Его печалило и возмущало пренебрежение достойными учеными, которые так и не находили должной оценки своих талантов, возмущало возвышение и процветание преуспевающих карьеристов» [100, с. 186].

Лирика, доминирующая в поэтическом наследии Ван Вэя, не может, конечно, заслонять и другие стороны творчества поэта, особенно ту часть, которую условно можно обозначить как «чаньская лирика». В своих стихотворных произведениях Ван Вэй часто выступает приверженцем буддизма. Порою трудно сказать, является ли то или иное стихотворение чаньским по духу, и для того, чтобы почувствовать, определить это, нужно полностью войти в настроение данного произведения, постараться прочувствовать настроение автора в ту минуту, когда из под кисти рождались стихотворные строки. Это может быть и настроение, навеянное одиночеством, — в буддийском толковании как полнейшая непривязанность и способность видеть естественный ход событий, происходящих вокруг. Это может быть и настроение неожиданного узнавания, казалось бы, давно знакомых и обыденных вещей, выявление в них новых, доселе скрытых сторон. Это может быть и настроение, навеянное печалью и тоской по безвозвратно минувшему прошлому, когда быстротечность жизни воспринимается еще с грустью и сожалением.

Стихотворение Ван Вэя «Визит к высочайшему монаху Сюаню» интересно уже своим предисловием, в котором поэт, проповедуя буддийские воззрения, подкрепляет их цитатами из традиционных китайских учений:

Предисловие. Высочайший монах — снаружи человек, а внутри Небо[431]. Он не неподвижен и не беспокоен, жертвует дхарму[432], молчалив, как лучина, ничего не желает, но, как облако, двигается. Цвет и Пустоту не пытается получить, ибо не желает быть предметом и зависеть от другого предмета. Безмолвен он беспредельно, не произносит ни слова, а слова есть, а посему мы с ним вступаем в общение посредством духа. У секретного замка[433] большой ключ, и в море добродетелей многие плавают. Это своенравный дождь, от которого весной все вещи прекрасны. Написал предисловие к стихотворению, и люди будут давать сотни истолкований.

Высочайший монах Сюань, — по всей вероятности, наставник одного из чаньских монастырей. Это следует из упоминаний Ван Вэя об общении с монахом «посредством духа» — одно из требований чаньских учителей, утверждавших всю бесполезность слов в передаче учения, где должен торжествовать принцип «от сердца к сердцу»[434]. Поэт в предисловии строит фразу из парных строк, где первая строка несет в себе чисто китайские понятия, а вторая — буддийские. Так, уже начальная строка «снаружи человек, а внутри Небо», призванная подчеркнуть буддийское совершенство монаха Сюаня, взята из «Чжуанцзы», а вторая строка этой пары несет исключительно буддийский заряд.

Привлечены и другие китайские источники — «Лецзы» («…не говорит ни слова, а слова есть»), «История Цзинь» («…вступаем в общение посредством духа»), призванные также обеспечить весомость положений буддийского учения.

Это стихотворение — свидетельство громадной эрудиции Ван Вэя, великолепного знатока истории и культуры своей страны. Поэт, как и в некоторых других стихотворениях, признает всю сложность понимания своих произведений, заканчивая предисловие словами: «Написал предисловие к стихотворению, и люди будут давать сотни истолкований». Следуя предвидению самого поэта об истолковании его строк, можно порой прийти к неожиданным откровениям. Например, в двух параллельных строках: Одряхлел он и живет в одной комнате, // На Небе и на Земле смещалось множество явлений (наш перевод китайских Туй жань цзюй и ши // Фу цзай фэнь вань сян) — можно усмотреть очень интересный скрытый смысл, который, возможно, поэт и вкладывает в эти строки. А именно: слова «Фу» как сокращение в данном случае от «фу тянь» и «цзай» — сокращение «ди цзай», что нами переведено как «небо» и «земля». Но при ином истолковании эти слова «фу» и «цзай» можно понять и как «отец», и как «мать», а «множество явлений» — как множество обликов, т. е. детей. Тогда из нашего истолкования следует вывод, что под именем старца-монаха Сюаня скрывается отец Ван Вэя! Ведь известно, что поэт ни в одном из своих произведений не упоминает об отце прямо. Скорее всего «Визит к высочайшему монаху Сюаню» написан поэтом на склоне лет, когда он, возможно, жалеет о том, что уделял недостаточное внимание буддизму в молодые годы:

О годах молодых не стоит и говорить, Познал высшую буддийскую истину, став уже зрелым. Поклялся покончить с пищей скромной — Не попаду в мирские сети.

Действительно, слабеют узы, связывающие поэта с мирской суетой, Ван Вэй уже готов оставить и чиновничью службу:

Приходящую славу оставлю, как и завязки с подвесками[435]. Природа Пустоты не имеет ни узды, ни подъяремника.

Ван Вэй признается, что уже с некоторых пор он принимает участие и в буддийских службах:

Давно я вместе с великим наставником, Теперь возжигаю курения и гляжу на него.

Его радует незатейливая простота окружающего мира, даже грубые деревенские башмаки ему по душе:

На высокой иве утром иволга поет, На длинной террасе шум весеннего дождя. Перед кроватью — башмаки из деревни Юань, Перед окном — бамбуковая трость. Вот-вот увидеть тело его можно в облаках, Несовершенны те, кто указывают Небу и Земле. Единственная мысль его о дхарме, Надеется, что вознаграждением Нирвана будет.

Поэт сожалеет, что буддийский наставник Сюань уже в очень преклонных годах и вот-вот может умереть. В заключении стихотворения Ван Вэй рассуждает о нирване. Для последователя школы чань нет необходимости постоянно стремиться к недосягаемой нирване, не следует ради призрачного будущего во всем себя ограничивать в нынешней, земной жизни. Нужно жить сейчас, в данный отрезок отпущенной тебе земной жизни, и стремиться получить все, что она может и в состоянии дать.

Поэт все больше склоняется к чаньской, по существу, мысли о том, что наличие цели лишает жизнь основного содержания, сути, которая состоит в том, чтобы обратиться к миру всеми своими чувствами. Отсутствие спешки — это невмешательство в естественный ход событий, все должно быть «цзыжань» — естественно. Следование дао — естественному течению жизни — восходит к традиционным китайским учениям: «Естественность — это та первозданная, ограниченная лишь природными условиями свобода, для которой человек был рожден, если бы не подстерегала его пыльная сеть мирской суеты» [115, с.

86]. Даосское понятие «цзыжань» в учении школы чань — в представлении, что человек не может быть по-настоящему свободен, чист и непривязан, если его состояние есть результат искусственной дисциплины. Следовательно, чистота такого человека поддельна, нарочита. Хуэйнэн, вкладывая в понятие «цзыжань» иной смысл, учил, что вместо попыток очистить или опустошить сознание следует просто-напросто дать ему волю, поскольку ум — это не то, что можно держать в узде. И отпустить ум — это то же, что отпустить поток мыслей и впечатлений, каждую минуту приходящий и уходящий в уме. Это Хуэйнэн и называл естественным освобождением, самадхи — правильным сосредоточением, когда сознание концентрируется на какой-либо одной мысли, праджней — высшей мудростью.

Китайские буддисты для передачи буддийских понятий часто использовали для своих нужд уже существовавшие в древнекитайской философии термины.

Китайские «дин» — сосредоточение, самадхи; «хуэй» — высшая мудрость, праджня; «гуань» — созерцание и т. д. — не утрачивали для китайских буддистов и традиционного смысла.

Китайские поэты, увлекавшиеся буддизмом, пытались осмыслить и учение Будды о «четырех благородных истинах»[436], «о восьмеричном пути»[437], посвящали этой теме свои произведения. Так, наставник монастыря Шэншань в Лояне Фанин, известный также под именем Нингун, наставляя одного из танских поэтов, преподнес в дар восемь иероглифов, которые должны были просветить и наставить поэта.

Содержание этих иероглифов следующее:

гуань — взгляд, созерцание;

цзюэ — чувство, восприятие;

дин — сосредоточение, самадхи;

хуэй — высшая мудрость;

мин — понимание, высшее знание;

тун — проникновение, постоянство;

ци — спасение;

шэ — отказ, самоотречение.

Эти иероглифы весьма близко соприкасаются с буддийским понятием восьмеричного пути. Восемь иероглифов должны обязательно навести на размышления о так называемых шести парамитах — «люду»[438], что способствует, как утверждали наставники, развитию собственной природы постигающего суть великой буддийской истины. Так, упомянутые Фанином понятия «дин» — сосредоточение и «хуэй» — высшая мудрость — являются соответственно пятой и шестой парамитой. Эти шесть парамит есть способ поведения бодхисаттвы после достижения просветления, но этот путь не заказан и для монахов, и для мирян-буддистов. Китайское «гуань» до распространения буддизма рассматривалось китайцами как«…наблюдение и проникновение в тайное движение сил Вселенной» [68, с. 238]. Буддисты, заимствовав этот термин, на наш взгляд, в какой-то степени сохранили его понимание древними китайскими философами. Под «взглядом» могут пониматься все части восьмичленного пути, и прежде всего правильный взгляд и правильное отношение, которые подразумевают правильное понимание буддийского вероучения, ибо учение Будды — это способность адепта к ясному сознанию, умению видеть и воспринимать мир таким, каков он есть, или как одну из стадий духовного совершенствования в буддийском истолковании. «Цзюэ» — «взгляд», — по сути, и есть «правильное отношение», когда при восприятии разницы между внутренним и внешним миром придет осознание того, что единственно реальный мир — мир внутренний, собственная природа человека.

Термин «дин» передает санскритское «самадхи» — сосредоточение на собственной изначальной природе, внутренняя жизнь последователя буддийского учения, т. е. созерцание, ставшее одним из важных элементов учения школы чань, — как экстатическую погруженность в свои мысли. Именно этот этап, правильное его применение, утверждает поэт, может позволить избежать круговорота жизни и смерти, т. е. сансары, вырваться из порочного круговорота бесконечных перерождений. Суть «хуэй» — «высшей мудрости» — истолкована как постижение своей изначальной природы, освобождение от власти вещей, восстановление гармонии внутреннего и внешнего, истинного и ложного.

«Высшая мудрость» — одна из основных форм познания, достигаемая с помощью интуиции и духовного прозрения.

С «высшей мудростью» приходит и понимание, высшее знание — «мин», иными словами, достижение состояния, когда сознание подобно зеркалу способно отражать все вещи и явления внешнего мира, но не реагировать на них, относиться беспристрастно. Это понимание не внешней стороны вещей, явлений, а их внутренней сущности. Это состояние усиливается, затем наступает состояние проникновения, постоянства — «тун», — состояние беспрепятственной духовной свободы и раскрепощенности, когда не существует сомнений, это состояние постоянства как«…результат качественного изменения ни в коем случае не мыслится здесь как застой, прекращение перемен, — это неизменное в изменчивости, это „пронизание“, когда какое-то качество проходит красной нитью через ряд последовательных стадий подверженной вечным изменениям вещи» [68, с. 193].

Следующий этап «ци» — «спасение», — когда сознание обретает способность к великому состраданию, направленному на спасение тысяч живых существ от страданий.

Самый последний этап, указанный Фанином, «шэ» — «отказ, самоотречение».

Это состояние, когда человек осознает, что и страдание, и сострадание — все ложь, пустая иллюзия. «Отказ» — это состояние невозмутимости и беспричастности по отношению к внешнему, феноменальному миру.

Ван Вэй не может примириться с тем фактом, что буддизм выдвигает много противоречивых положений. Чтобы показать имеющиеся «недоработки» и в китайских учениях, Ван Вэй пишет стихотворение «Написал в ответ, прогуливаясь с чиновником Суном летним днем к монастырям Фусянь и Тяньчан» [257, с. 206]:

Некогда был министр правителя царства Инь — Попусту только бежал ручей Шаофу. На берегу, где некогда рыбу удил, построили храм. Дорогу проложили до самых облаков. В водоеме плавает ароматный слон. Далеко в горах кричат белые петухи. В вышине играют музыку феи, И на одежде у них радуга вышита. На месте точек от туши возникли три тысячи миров, Пилюли бессмертия изготовляются из глины «люйи». В Персиковый источник если вдруг попадешь — не вернешься сразу, А при повторном посещении, знаю, не попадешь туда.

Это очень образное и аллегоричное стихотворение насыщено реминисценциями китайских традиционных воззрений и легенд, полных самых разнообразных чудес. Им противопоставляются буддийские измышления — ароматный слон, возникновение трех тысяч миров из точек туши. Китайские алхимики издавна бились над задачей продления жизни и обеспечения бессмертия, искали средство, которое могло бы послужить основой эликсира бессмертия, но ни один из них, как утверждает Ван Вэй, вероятно для усугубления описываемых им абсурдов, не пытался получить пилюли бессмертия из глины.

Все стихотворение логически подводит к заключительной парной строке, где упоминается «персиковый источник» Тао Юаньмина. Скорее всего Ван Вэй хотел сказать всем тем, кто чрезмерно увлекался каким-либо учением, будь то буддизм, даосизм или конфуцианство, что при безоглядном увлечении невозможно увидеть все в истинном свете и постичь все тонкости, ибо в таком состоянии все будет представать в розовых тонах, казаться уже близким «персиковым источником». Но при глубоком изучении, с учетом реальности многое может проясниться, и человеку трудно будет не заметить явно абсурдных, отрицательных сторон того же буддийского вероучения.

Стихотворение «Посвящаю совершеннейшему наставнику Цзяо из монастыря Дунъюэ» [257, с. 208] пронизано откровенной иронией по поводу всех тех чудес, которые якобы происходили в Древнем Китае. Для большего гротеска Ван Вэй старается привести наиболее невероятные факты (учителю более тысячи лет, он бывает в хижине Сиванму, из бронзового блюда вылавливает рыбу, светлым глазом ночью книгу читает и т. п.).

Поэт в этом небольшом по объему произведении прибегает к упоминанию сведений из 14 (!) легенд. Ван Вэй явно сомневается как в положениях из китайских легенд и учений, так и в буддийских утверждениях, например: Стоять в Пустоте и беседовать, // Светлым глазом ночью книгу читать.

Возможно намеренно, Ван Вэй путает во времени легендарную Сиванму с Конфуцием и Моцзы, утверждая, что наставник Цзяо, которому уже более тысячи лет, и он бывал в хижине Сиванму; но«…не мог учиться у Куна и Мо», хотя последние жили гораздо позднее мифической Сиванму. Скорее всего, поэта забавляют фокусы, подобные тому, что из бронзового блюда можно выловить рыбу, и в самом конце стихотворения он приглашает читателя разделить его веселье по этому поводу. А в том, что Ван Вэю действительно весело, сомневаться не приходится, ибо он вынужден даже поддерживать подбородок, чтобы у него от сильного смеха не отвалилась челюсть, — так разбирает поэта смех. Единственный здравомыслящий человек на этом свете — дровосек, у которого поэт спрашивает, что же это происходит в мире иль люди стали настолько слепы, что не способны отличить реальность от явного, бросающегося в глаза вымысла:

Подбородок поддерживаю, спрашиваю дровосека: «В мире ныне что происходит?»

В качестве противопоставления несуразностям поэт приводит в стихотворении реальную картину горного пейзажа с журчащим источником, что способно заставить читателя встряхнуться:

В горах тишина, источник вдали журчит. Высокие сосны, ветви же, напротив, редки.

С годами Ван Вэй все ближе воспринимает буддийское учение, круг его друзей из числа буддийских монахов и наставников растет, поэт и своим друзьям-чиновникам указывает на силу буддизма, но его порой тяготит уединенная жизнь близ одного из монастырей:

Сверчок трещит пронзительно, Одежду легкую вот-вот уже пора сменить. Светильник холоден, сидим в жилище, Сквозь осенний дождь слышим размеренный звон колокола. Светлые дхармы усмиряют и бешеного слона[439], Туманными словами вопрошаю старого дракона. Кто ж из людей пройдет тропинкой в полыни? Того стыжусь, что недостоин я и Цю и Яна.

Если, говорит Ван Вэй, чистые, светлые дхармы, сила слова Будды, способны унять даже бешеного слона, почему бы его друзьям Ли Синю и Пэй Ди не обратиться к этому учению. Поэт им и посвятил это стихотворение, озаглавленное «Написал это стихотворение осенней ночью в дождь, встретив чиновников Ли Синя и Пэй Ди» [257, с. 127]. В последней парной строке Ван Вэй, говоря о тропинке в полыни, имеет в виду тропинку к своему дому, уже поросшую сорной травой (так редко его навещают прежние друзья), и для большего выражения своих чувств прибегает к источнику «Цюньфулу», где есть повествование о некоем отшельнике по имени Цзян Юаньцин, тропинка к жилищу которого почти заросла полынью, и лишь двое преданных друзей — Цю Чун и Ян Чун — навещали старого отшельника. Ван Вэй сравнивает Ли Синя и Пэй Ди с Цю и Яном и скромно заявляет, что недостоин их дружбы.

Ван Вэй много ездит по отдаленным буддийским монастырям, навещает старых друзей-монахов, заводит новых и неизменно посвящает им в память о встрече стихотворения. К написанию стихотворений побуждает и чарующая красота мест, где расположены буддийские монастыри:

Меж утесов и пропастей петляет узкая тропка, Облака и лес скрывают буддийский монастырь. За бамбуковой рощей со стороны горного пика видна заря, В тени лозы вода еще холодней.

Все чаще в стихотворениях Ван Вэя изображаются моменты жизни живой, повседневной в ее естественном течении. И все-таки, как мы видим, поэт продолжает прямо говорить о том, чем живет и дышит он сам, передает настроения буддизма чань. Чаньскому наставнику он посвящает стихотворение «Навестил чаньского наставника Фу в монастыре» 1257, с. 127]:

Хотел я давно увидеть монаха чаньского, Бреду по дороге, и благоухание весны все сильней.

С нескрываемой радостью говорит он, как ему приятно находиться в стенах буддийского монастыря, увидеть своих духовных наставников («Посылаю благородному буддийскому монаху» [257, с. 101–102]), он все чаще бывает в чаньских монастырях, где в долгих беседах с монахами укрепляется в своей приверженности к чаньбуддизму:

Я дряхлый, немощный старец, Медленно бреду к чаньскому монастырю. Хочу спросить о смысле «доброго сердца» — Заранее знаю о тягости Пустоты — опустошить бы ее еще! Горы и реки небесным глазом охватываются, Мир пребывает средь тела дхарм. Ничего удивительного, если все уничтожит пламя, Возродиться сможет ветер на Земле!

Это стихотворение, посвященное буддийскому наставнику Цао, — «Летним днем прибыл в храм Цинлун и навестил чаньского монаха-наставника Цао» [257, с. 129] — философские раздумья поэта по поводу некоторых буддийских понятий, таких, как «доброе сердце», которое присуще самой природе, «небесный глаз» — всевидящее око Будды и бодхисаттв. Казалось бы, Ван Вэй стремится получить разъяснение от чаньского наставника, но складывается впечатление, что сам он гораздо более сведущ в теоретических вопросах буддийского вероучения.

В стихотворении «Чаньский наставник монастыря Яньцзыкань» [257, с. 81] Ван Вэй не пытается решить теоретические проблемы, а стремится лишь показать те живописные места, где, как правило, располагались буддийские монастыри, вдали от людских поселений, куда трудно было даже пешком добраться едва заметной тропинкой. Как и многие другие произведения поэта, это стихотворение содержит известную долю аллегории: не есть ли «крутая стена» — сложное и трудное для непосвященного человека буддийское учение?

Через бурные волны кто пойдет вброд, подняв платье? Крутой стены не следует избегать. В горах монастыря Яньцзыкань На труднопроходимой дороге много извилистых мест. Вся в трещинах земля, дорога в изгибах, В небо воткнулись множество пиков отвесных. Водопад клокочет и брызжет, Поразительной формы камень вот-вот упадет. Ван Вэю неторопливая, простая жизнь монахов представляется прекрасной: Бродит он вместе с собирающей орехи обезьяной, Когда возвращается — неизменно напротив гнездо журавля.

Ван Вэй особенно в последние годы жизни стремился жить в соответствии с буддийскими идеалами, но он так никогда и не сделал шага, к которому вела его вся жизнь, — принятие монашеского пострига. В произведениях последних лет очень сильны мотивы стремления к покою и отрешенности. Сам поэт окончательное свое обращение к буддизму относит к периоду после мятежа Ань Лушаня, т. е. всего за пять лет до смерти:

Уж в зрелом возрасте к буддизму возвратился, Поселился к старости у склона Южных гор. При настроении, бывало, в одиночестве блуждал, Мирская суета — пустое это все, я знаю.

В этом стихотворении «Домик в горах Чжуннани» Ван Вэй, как и в некоторых других произведениях, выражает радость безмятежной жизни среди гор и лесов:

Вот подхожу я к месту, где источник бьет, Сажусь, смотрю, как облака плывут.

Но поэт рад, когда его прогулки в одиночестве иногда нарушаются случайной встречей:

Случайно я в лесу встречаю старца, За разговорами и смехом не заметил, что пора домой.

Все чаще в стихах поэта звучат буддийские идеалы, он призывает к уходу от мирской суеты, призывает к отшельнической жизни:

В горах пустынных после прошедшего ливня Воздух полон осенней прохлады. Свет луны пробивается сквозь сосны, И чистые ручьи по камням бегут. Хотел бы отдохнуть в пахучих летних травах, А вы со мною сможете ль остаться? («В горах осенним вечером».)

Ван Вэй с грустью говорит о старости, сожалеет о быстротечности жизни.

Поэт сознает тщетность усилий даосов-алхимиков, бьющихся над путями превращения в золото различных металлов, поисками эликсира бессмертия:

Конечно, пряди седины мы изменить уже не вольны. И в золото другой металл никто из нас не превращал. Перевод Ю. Щуцкого.

Да, жизнь человека на этой земле быстротечна, каждому суждены не только рождение, молодость, но и старость, смерть. Единственно в этом мире неизменно — Великая Природа, вновь и вновь приходит весна, вновь будут расцветать цветы:

День уходит за днем, чтобы радости год приближать. Год за годом идет, но весна возвратится опять. Насладимся вдвоем — есть вино в наших поднятых чашах, А цветов не жалей: им опять предстоит расцветать! (Перевод А. Гитовича.)

Поэта радует тихая уединенная жизнь, он безмятежно созерцает окружающую природу. В предисловии к сборнику «Ванчуань цзи» Ван Вэй писал: «Мое убежище в долине реки Ван, остановитесь и осмотрите ров Мэнчэн, холм Хуацзыган, перевал, где рубили бамбук, беседку Вэньсин, Оленью рощу, рощу Мулань… Там проводили мы с Пэй Ди свой досуг, соревнуясь в поэзии и вызывая друг друга на составление парных стихов к произнесенным строкам…» |27, с. X]. Поэт считает, что нет ничего дороже уединения на лоне природы:

На склоне лет мне тишина дороже Всех дел мирских — они лишь тлен и прах. Тщеславие меня давно не гложет, Мечтаю только о родных лесах… Перевод А. Гитовича.

Все чаще поэт продолжает свои размышления о скоротечности времени:

Я в мои годы как постарел! Волосы на голове и висках день ото дня белей. Я пока еще пребываю в этом мире, Но смогу ли еще быть гостем на этой земле? «Вздыхаю о седых волосах».

В другом стихотворении поэт словно спорит с собой, не пристало ему, буддисту, сетовать на подобное, поскольку мир наш не более чем иллюзия:

Но в конце-то концов — что печалиться о седине? Я растратил все золото — нового нет у меня. От болезни и старости можно ли избавиться мне, Если книги твердят вам, что нет вообще Бытия.

О своем окончательном решении принять полностью буддийское вероучение поэт говорит в таких стихотворениях, как «На прогулке к монастырю Ганьхуасы» [257, с. 227], «Посетил горную обитель монаха Тань Сина[440] в монастыре Ганьхуасы» [257, с. 128]:

Распростился с бедной деревней, Обратился в буддизм, в храм пришел.

Тема ухода от мирской суеты, обращение к буддизму звучит и в стихотворении «Посвящаю шаофу Чжану»:

На закате лет лишь покой люблю, Мелочные дела не волнуют больше меня. Сам же я не имею планов больших, Знаю одно: вернуться к старому лесу.

Поэта более не занимает мысль о карьере, успехах на чиновничьем поприще:

Вы спросите меня об удачах иль неудачах — Рыбацкая песня в ответ разольется по берегу.

Поэт на протяжении всей жизни большей частью жил в кругу близких друзей, теперь, на склоне лет, его порой печалит одиночество, тоска по задушевной дружеской беседе:

И даже ты, мой старый друг, представить бы не смог, Как я теперь, на склоне лет, печально-одинок. Перевод А. Гитовича.

Ван Вэй твердо встал на путь Будды, душевное равновесие поэт обретает в занятиях созерцанием на лоне природы, сравнивая земные страсти, мирскую суету с ядовитым драконом:

Навещаю храм Сянцзи Не знаю я, где храм Сянцзи — «Распространяющегося аромата», Немало верст брести к заоблачным высотам. Кругом деревья древние, нет даже тропки человека. Там, высоко в горах, где колокол? Источника слышно журчанье, туман кругом, опасны скалы, А солнца свет лишь холодит сосны зеленое убранство. Перед закатом солнца пруд опустел, Я в созерцании глубоком борюсь с драконом ядовитым.

Ван Вай укрепляется в своих буддийских воззрениях достаточно прочно и провозглашает:

И понял я вдруг, что страдает лишь бренное тело, Слабеет оно, но душа остается крылатой. «Ворота Сладчайшей Росы» открываю несмело[441], И дух наслаждается их чистотой и прохладой. (Перевод А. Гитовича.)

На склоне лет сам поэт так отозвался в одном из стихотворений о своем творческом пути:

Стихи сочинять ленюсь на старости лет. В преклонных годах без них достаточно бед. В рожденье ином был я — поэт, В той жизни, верней, присуща живопись мне. От прежних привычек не мог отрешиться вполне И стал невзначай известен среди знатоков. Зачем-то слыву творцом картин и стихов, Но сердцем не верю, что я и вправду таков. (Перевод А. А. Штейнберга.)

Но поэт действительно таков, по праву заслуживая признание поэта и живописца, о нем Су Ши сказал, что «…в поэзии его живопись, а в живописи поэзия».

ГЛАВА III ДУХОВНЫЕ ГИМНЫ В ТВОРЧЕСКОМ НАСЛЕДИИ ВАН ВЭЯ

Буддийские гимны

Особое место в творческом наследии Ван Вэя занимают буддийские гимны, которые, очевидно, были написаны поэтом по заказу китайских аристократов, принявших буддизм. Ниже рассматриваются три буддийских гимна — три «цзана»: «Переработанный буддийский гимн с предисловием» [257, с. 367], «Хвалебный буддийский гимн о вышивке „Колесо исполнения желаний“ с предисловием» [257, с. 373] и «Буддийский гимн „Амитаба“ с переработанной картиной, написанной чиновником-гэйшичжуном Доу Шао в пагоде Сяои в память умершего младшего брата — бывшего чиновника — начальника гарнизона» [257, с. 375].

Личность поэта, его отношение к буддизму, оригинальные философские рассуждения придают черты индивидуальности каждому гимну. Так, и «Предисловии» к гимнам Ван Вэй размышляет на буддийские темы. Живущий в бытийном мире, говорит поэт, и пытающийся умозрительно постичь Шуньяту — пустоту и татхату — высшую буддийскую истину — мало чего добьется, ибо для обыденного сознания это недостижимо:

Тишина, тождественная Шуньяте, — Они непостижимы сердцем. Татхата пребывает в неподвижности — Она удалена от мира сознания. [257, с. 373.]

Но при достижении определенного совершенства в практике и теории буддизма может открыться истина того, что «…[буддийская] реальность не ограничена ничем, постоянно сопутствует всем живым существам. [Татхата) не отчуждена от деяния, но не объять ее всем множеством поступков» [257, с. 373].

«Предисловие» завершается с присущей Ван Вэю скромностью:

Раз свойства дхарм таковы, Разве можно это словами объяснить?

Но несмотря на такое заключение, поэт с легкостью оперирует сложнейшими понятиями буддийской догматики, объясняя многие, трудные для понимания. Рассуждая о свойствах дхарм, он говорит, что никто не в силах определить дхарму: «Можно говорить весь день, но дхарма не имеет ни названия, ни облика» [257, с. 308]. Термин «дхарма» — от санскритского корня «dhar» — «носить», «носитель», «несомое» — часто служил предметом толкований для буддийских теоретиков. Ортодоксальный буддизм дхармами называет «истинно сущие», трансцендентные, непознаваемые носители-субстраты тех элементов, на которые разлагается поток сознания со своим содержанием [87, с. 87]. Китайские буддисты передали санскритско-буддийский термин «дхарма» уже известным в китайской философии термином «фа» — «закон», вложив в него буддийский заряд со следующими значениями: 1) качество, атрибутивное сказуемое; 2) субстанциональный носитель, трансцендентный субстрат единичного элемента сознательной жизни; 3) элемент, т. е. составной элемент сознательной жизни; 4) нирвана, в смысле «пустоты» или «абсолютного», т. е. истинно реального; 5) учение Будды; 6) вещь, предмет, объект, явление [87, с. 87–88].

В буддийских гимнах, о которых идет речь, и в других произведениях Ван Вэй также обращается к понятию «дхарма». В гатхе к «Переработанному буддийскому гимну» поэт следующим образом рассуждает о дхарме: «В гатхе сказано: „Бьем земные поклоны великому наставнику десяти направлений (т. е. Будде. — Г. Д.). Он может постичь одну дхарму, узреть и множество других дхарм. Всевозможные облики [его] просвящают массы живых существ. Мысли его и в самом деле будут неподвижны. Мы кладем земные поклоны перед беспредельным морем действия дхарм. (Дхарму] не остановить на Бытие и Небытие, но не следует и отказываться от них“» [257, с. 367 |.

Теоретики махаяны, создавшие в качестве высшего идеала бодхисаттву, видели в нем образец для последователей буддизма махаяны — бодхисаттва не уходит в нирвану до тех пор, пока все живые существа, стремящиеся к освобождению, не достигнут этой цели. Бодхисаттвство, Ван Вэй постоянно говорит об этом, есть принцип сострадания и помощи всем живым существам, стремящимся к освобождению от пут суетного мира[442]. Поэт пишет:

Сила духа бодхисаттвы непостижима, Способен он единственным своим телом пребывать сразу везде. Постоянно вращается колесо дхарм, но без движения, По своему желанию [бодхисаттвы] спасают всех живущих. [257, с. 373.]

В этом же произведении-гимне Ван Вэй продолжает рассуждения о бодхисаттве и считает, что в каждом живом существе заложена частица сердца Будды, каждый способен и должен воспринять учение Будды:

Сердце Будды служит основой всех живых существ, Тело имеет истинный облик и по желанию может тут же исчезнуть [в нирване]. Но милосердие его проявляется не в силу причинности, Явился он лишь ради избавления людей. Сила бодхисаттвы способна воздействовать на всех, И все живущие будут довольны. Каким же сердцем обладает бодхисаттва!?

Восклицание поэта неслучайно: сердце бодхисаттвы — это как раз тот идеал, к которому Ван Вэй стремился на протяжении всей жизни, о чем свидетельствуют его произведения. Рассматриваемые буддийские гимны — это также свидетельство распространения буддизма в аристократической среде и императорском дворе в танскую эпоху: «Семья госпожи Цуй[443] — передовая среди привилегированных, она стояла во главе всех семей-буддистов, во имя постижения буддийского учения. Великий наставник часто с уважением почтительно навещал ее. А женщины всего императорского двора под ее влиянием стали жить скромно» [257, с. 367]. В другом гимне подобное же свидетельство: «Монахини-[сестры] из монастыря Чунтун по имени У-и — „не имеющая сомнений“ и Даодэн — „немеркнущее дао“ — ушли в монастырь из знатных семей, на циновке для молений занимают почетные места». Несмотря на то что в пору жизни Ван Вэя буддийское учение, казалось бы, проникло во все слои общества, и в слои имущие в том числе, как видно из вышеприведенного отрывка, ключевые позиции в государственном аппарате занимали чиновники-конфуцианцы, буддисты в чиновничьей среде встречались не так уж часто: «Умерший старший брат служил в Хэнани на посту шаоиня — помощника начальника города. Несмотря на образование по классическим книгам, глубоко проник в суть реальности (буддийской] и был единственным буддистом среди сотни чиновников» [257, с. 373].

Все три рассматриваемых буддийских гимна написаны на смерть людей, с которыми, возможно, поэта связывали дружеские узы. Эти гимны — не только дань уважения усопшим, но и своеобразные утешения родным. В гимнах можно найти и рассуждения о смерти вполне в духе буддийского вероучения. Ван Вэй сострадает родным умерших, считает достойным«…скорбеть в траурной одежде, следовать дхарме утечки. Горько оплакивать кровавыми слезами, думать о беспредельной милости [умершего отца]» [257, с. 367]. Но Ван Вэй предостерегает от крайних проявлений горя:

Если от горя лишить себя жизни, Это не будет должным воздаянием [душе покойного отца]. Если даже эти десять сил Будды защитят, То разве можно выкупить [тело усопшего] даже ста телами живых.

Поэт вполне по-буддийски рассуждает по поводу смерти: «Нужно быть в состоянии улучшить свою карму, и этим изменить свою жизнь».

В память умерших были написаны не только буддийские гимны — они составляли единое целое с иконами на буддийские темы. Так, к гимну «Переработанный буддийский гимн с предисловием» прилагалась икона «…переработанная картина „Чистая западная земля“, которая была преподнесена госпожой Ли — женой левого чанши, временно исполняющего обязанности помощника цензора господина Цуя, — по случаю поминок ее отца, бывшего чиновника» [257, с. 367]. Далее следует весьма примечательное описание картины-иконы, полное поэзии: «Без драгоценностей и бахромы использовался белый шелк для картины с изображением рая, с радостью, не имеющей предела. Царь закона (т. е. Будда. — Г. Д.) изображен в позе умиротворения и счастья, в окружении монахов и народа. Все пребывает в спокойствии и неподвижности. Кажется, что все и было так в прошлом и будет в будущем. Царит полнейшее безмолвие, и не слышно ни звука. Словно [проповедь] без слов, словно лес из драгоценных деревьев, семикратно опоясывает ароматный город. В полах одежды изображены небесные цветы, которые все шесть времен разбрасываются по золотой земле. Птицы цзялинь словно вот-вот запоют, цветы маньто еще не осыпались. Собрались все добрые люди, и облик их всех прекрасен. Теперь со всей искренностью кладут земные поклоны. Проливают слезы и возжигают курения. Пожелали накапливать заслуги и добродетели, с тем чтобы подготовиться к далекому пути и достичь Будды. Постоянно предполагать, что великое милосердие, с присущей ему женской мягкостью, воплощено в самих свойствах дхарм. Это должно быть в семье, которая сознает высшую буддийскую истину» [257, с. 367].

К «Гимну о переработанной буддийской картине „Амито“, нарисованной гэйшичжуном Доу Шао в пагоде Сяои в память умершего младшего брата — бывшего чиновника — начальника гарнизона зятя вана» прилагалась также живописная икона — «Сама переработанная в буддийском духе картина сделана гэйшичжуном Доу Шао, который почтительно преподнес ее умершему младшему брату — бывшего — начальника гарнизона и зятя Вана» [257, с. 375]. Ван Вэй также дает описание иконы: «Драгоценные деревья выстроились в ряд, искрится золотой песок, волшебные птицы цзялинь, [кажется], вот-вот запоют, цветы маньто еще не осыпались. Умер он во цвете лет, должен достичь высокого положения среди святых. [Изображены также] пруд, лотос, алтарь. Будет еще большая слава подношениям братьев. Водоплавающие птицы воспевают дхарму, следует осознать всю силу братской дружбы» [257, с. 375].

Детально выписана Ван Вэем с присущим поэтическим изяществом вышивка «Колесо исполнения желаний», преподнесенная монахинями-сестрами из монастыря Чунтун вместе с гимном умершему старшему брату. «[Эта вышивка] — так называемое „колесо исполнения желаний“, (изображенная на ней] бодхисаттва мирского милосердия (т. е. Гуаньинь. — Г. Д.) совершенна достигла самадхи. Оказывает помощь людям своим волшебным взором, [на вышивке] разноцветное тело с шестью руками» [257, с. 373]. Сестры-монахини, устами которых говорит Ван Вэй, считают, что хотя«…путь высшей буддийской мудрости есть шуньята, но все-таки стараемся создать (своей вышивкой) образ во славу буддизма» [257, с. 373]. Для этого они в память об умершем старшем брате, «…с кем в свое время шли по одному мирскому пути», заказали вышитую икону и «…[для исполнения вышивки] собрали лишь целомудренных девушек, и они усердно, с чувством благоговения работали — иголка за иголкой, нитка за ниткой, день за днем, месяц за месяцем, — и вот заблестели все радуги, кажется, засияли тысячи лун [на вышивке]. Золотой лотос поддерживает ноги Будды, драгоценные жемчужины висят в узле волос. Изображенное на вышивке замышлялось с чистым сердцем, а создали образ хрупкие руки [девушек]. На коралловой ладони, кажется, вот-вот появится неподвижный Будда. Уста его словно яблоко [ничего не промолвят], подобно тому как говорят: „о дхармах толковать невозможно“. На вышитой картине [люди] возжигают благовония, восхваляют [Будду], разбрасывают цветы и взирают наверх. У обладающих чувствами горькая карма, [страдания должны] исчезнуть и более не появляться. Непревзойденное колесо дхарм вращается в вечной тишине. Молениями сестры желают достичь этого счастья, рассматривают [вышивку] как великолепие для поминок [старшего брата]» (257, с. 373].

Безусловно, сложность мировоззрения Ван Вэя не позволяла ему быть всегда последовательным в своих утверждениях. Порой под влиянием настроения он считает, что бессмысленно стремиться к недосягаемой, туманной нирване (о чем, кстати, и говорили чаньские наставники, оказавшие большое влияние на взгляды Ван Вэя), но иногда поэт мог высказать и противоположную мысль, как в одном из вышеупомянутых гимнов: «В конце концов в результате совершенствования можно достичь состояния „ушэн“»[444] [257, с. 367]. Другой гимн Ван Вэй завершает вполне в духе чань-буддизма, адепты которого не настаивали на постоянном стремлении к совершенствованию и поискам путей к освобождению и утверждали, что озарение, понимание высшей истины может прийти внезапно, в любой момент. Необязательно отказываться от жизни мирской и целиком посвятить себя буддизму, приняв, скажем, монашеский сан: «Озарение можно обрести и посредством копоти[445], собственная природа должна идти к созреванию» [257, с. 375].

В буддийских гимнах Ван Вэя, как и во всем его творчестве, отражена сложность его мировоззрения. Несмотря на большую тягу к чань-буддизму, многие стороны которого были близки Ван Вэю, он стремился выступать не только с позиций чань-буддизма и махаянского буддизма в целом, но и как приверженец учения, в котором отражались лучшие стороны китайских традиционных учений. Неоднократно поэт обращал внимание на близость чань и «Ицзина»[446]: «В „Ицзине“ сказано: „Блуждающие души изменяются“. В „Цзочжуань“[447] сказано: „Для духа и субстанции „ци“ не существует места, где бы их не было“. Несомненно понятно, что духи перерождаются. К духам приобщить буддийское дао, и они превратятся в бодхисаттв, которые будут пребывать на Земле Радости» [257, с. 375].

Буддизм, несмотря на широкое распространение в танском Китае, так и не стал господствующей идеологией общества, чего страстно желал Ван Вэй:  «Желаю, чтобы признали запад (т. е. буддизм. — Г. Д.) нашим наставником, желаю переродиться там в радостном раю, где достигается освобождение жизни человека» [257, с. 367].

Буддийские гимны (как по заказу, так и по желанию) писали многие танские поэты. Любопытны буддийские гимны Бо Цзюйи, написанные им на склоне лет в уединении. В предисловии к этим гимнам он писал: «Мне уже семьдесят лет. Я стар и болен и, поскольку уже близок к следующему перерождению, написал шесть гимнов; их я буду распевать перед Буддой, дхармой, сангхой. Возможно, эти стихи повлияют на мою карму, на будущие перерождения». В этом стихотворном цикле, посвященном Будде, дхарме, сангхе, всем живущим, раскаянию и желанию, наглядно отражено мировоззрение Бо Цзюйи-буддиста, постигшего буддийское учение в различных его аспектах, от сугубо религиозного до философского, причем, как уже говорилось, последний всегда был ближе и привлекательнее для поэта.

Хвалебный гимн Будде Десять путей в этом мире На Небе и Поднебесной. Сейчас окончательно знаю, Что с Буддой никто не сравнится. Величественный и недосягаемый Для людей и Неба наставник. Поэтому я и склоняюсь к его стопам — Восхваляю его, к нему пришел, на него полагаюсь. Хвалебный гимн дхарме В прошлом, настоящем и будущем — Мириады будд. Все созданы благодаря дхарме, А дхарма вышла из сутр. Это большое Колесо Закона[448], Это большая драгоценность. Поэтому я молитвенно складываю руки И всем сердцем обращаюсь к дхарме. Хвалебный гимн сангхе Связаны школы буддизма, последователи И все большие монахи. Истекает время, плоды созрели, И все пред этим благоговеют. Ложны и напрасны усилья Поэтому голову я склоняю, Поэтому голову я склоняю, Приветствуя бесценную сангху. Гимн всем живущим Простые люди, идущие по пути живых, Все живущие в огненном доме[449]. Родившиеся из чрева, яйца, в воде и из кокона[450] Все имеют чувства. Добрые семена[451] если посеял — Плоды Будды в конце концов появятся. Я не унижаю тебя. Ты не унижай меня. Гимн раскаянию Безначальные кальпы[452] появятся, Все грехи, что были совершены, — И легкие и тяжелые — Нет ни малых, ни больших. Я ищу эти формы[453] В середине, внутри, снаружи. Невозможно все это постичь — Это и называется раскаяние. Гимн желанию От страданий желаю уйти, В нирване желаю жить. На десять ступеней[454] желаю подняться, От четырех рождений желаю избавиться. Когда Будда появится в этом мире, Пожелает он, чтоб семья у меня была. И самая первая просьба к нему — Повернуть Колесо Закона[455]. Когда Будда исчезнет в нирване, Пожелает он, чтоб я получил знак отличья. И самое последнее — забота Будды, Постижение[456] совершенной мудрости. [255, из. 70, с. 100]

Согласно буддийским воззрениям, именно желание (санскр. «танха») есть причина всех страданий, заблуждений, именно оно порождает привязанность к чувственным удовольствиям, к настоящей или будущей жизни. Это пагубное желание жить вовлекает в свою сферу все новый жизненный материал и строит из него новые формы бытия — цепь рождений, привязывающая к колесу существования [52, с. 145].

Образованный и талантливый человек, Ван Вэй мыслил реалистически и не мог не видеть несоответствия некоторых положений буддизма, о которых он говорит в «Хвалебном слове Будде», скрывая тонкую иронию под высокопарными словами: «наитвердейший путь высшей истины», «брови, излучающие свет», «великий наставник трех миров», «мудрец десяти путей». Как и многие прозаические произведения буддийского характера, «Хвалебное слово Будде» начинается с чисто теоретических положений: «Я полагаю, что чудесное царство Будды охватывает десять путей, но нет завершенности». Следует отметить, что Ван Вэй достаточно часто упоминает понятие «ши фан» — «десять путей», «десять направлений», куда входят четыре стороны света, четыре — их производные, а также надир и зенит. Далее Ван Вэй высказывает мысль, что «…нирвана достигается заслугами (в буддийском толковании), заполняется родившимися четырьмя способами и более ничем. Поэтому беспредельное Великое Светило не может осветить всю глубину Пустоты и Бытия. Десять тысяч дхарм все вместе придут в действие и будут полностью успокоены на земле бездействия». «Земля бездействия», упоминаемая поэтом, есть противопоставление понятию «сань цзе» — «три мира», где нет настоящего, прошлого и будущего. Ван Вэй при случае прибегает к упоминанию концепции махаянистов о существовании трех миров — прошлого, настоящего и будущего.

Хвалебное слово Будде

Небольшое по объему (450 иероглифов) прозаическое произведение Ван Вэя «Хвалебное слово Будде» можно условно разделить на три части.

В первой части рассматриваются теоретические вопросы буддийского вероучения и отношение самого поэта к некоторым положениям буддизма. Вторая часть посвящена наложнице[457] некоего господина Цуя, постигшей суть учения Будды. Третья часть носит назидательный характер: обращение поэта к молодым людям, вступающим на путь служения Будде и буддийскому учению.

Один только заголовок произведения — «Хвалебное слово Будде» — предполагает весьма благочестивое произведение, направленное на восхваление Будды и всего, что связано с его именем. Но под внешне благопристойными словами Ван Вэй порицает многие стороны буддийского вероучения. Так, говоря о благочестивой «служительнице Будды», поэт отмечает, что в то же время она являлась наложницей господина Цуя и лишь«…ради представительности сопровождает выезд господина».

Сопоставляя данное произведение с прозаическим произведением «Докладная записка императору с просьбой о пожертвовании личного поместья буддийскому храму», где Ван Вэй упоминает о матери (отрывок приведен ранее), невольно обращаешь внимание не только на общую фамилию — Цуй, которую носила наложница господина Цуя и мать поэта, но и на удивительно сходные моменты их биографий. Не о жизни ли своей матери упоминает Ван Вэй в «Хвалебном слове Будде»?..

К тому времени система школы чань отвергала концепцию о трех мирах, утверждая, что существует лишь вечно продолжающееся настоящее. По всей вероятности, Ван Вэй не разделял эти столь различные течения буддизма, хотя чань-буддизм во многом вытекает из буддизма махаяны, по учению которой у Будды три формы, три тела и рассматривается он как «Трикайя» — триединое тело. С точки зрения множества «вещей-событий» или как конкретная человеческая форма тело Будды есть Нирманакайя, или «тело трансформации», а конкретные человеческие формы — это исторические и доисторические будды, такие, как Гаутама, Кашьяпа. (До появления Будды Шакьямуни уже существовало пять будд, и он лишь очередной, шестой по счету, но далеко не последний.) Второе тело Будды — Самбхогакайя, или «тело радости», — это область «праджни» — мудрости и «каруны» — сострадания. Каруна взирает на мир форм сверху, а праджня поднимает взор к сфере пустоты. Третья форма — Дхармакайя — «тело дхармы» — есть сама «шунья» — пустота.

Ван Вэй — сторонник теории о триедином геле Будды: «Я думаю, это превращение Будды как раз и обладает тремя телами, не оставит он простых людей, а в основе своей отрицает пять элементов».

«Пять элементов», которые«…в основе своей отрицаются», — это пять «инь» (куда входят облик, желания, мысли, карма — «е юань» и душа). Они есть то, что удерживает человека в бесконечной цепи перерождений, мешает постижению высшего освобождения — нирваны. Ван Вэй указывает начинающим буддистам путь, которым нужно следовать истинному приверженцу учения Будды: «Началом служат ворота пострижения, и постепенно приближаешься к дому Пустоты. Затем, когда достигнешь Наитвердейший Путь Высшей Истины, станешь для трех миров Великим Наставником, и брови будут излучать свет, и достигнешь возможности жизни в другом мире». В данном случае, где речь идет о «трех мирах», имеются в виду мир желаний, мир облика, т. е. феноменальный мир, и мир отсутствия облика, т. е. мир пустоты. Ван Вэй в итоге праведной жизни и совершенствования обещает возможность возрождения в другом мире, т. е. когда через одну кальпу исчезнут даже будды и бодхисаттвы, которые возродятся в другом мире.

Далее Ван Вэй описывает пятнадцатую наложницу господина Цуя, под образом которой, возможно, и скрывается мать самого поэта: «Пятнадцатая наложница господина Цуя исполняла должности чиновника при кавалерии и помощника секретаря цензората. Минуло много кальп, она заложила основу из множества добродетелей, благодаря силе высшей мудрости[458], родилась в семье, где постигли суть буддийской истины. С младенчества отказывалась от мясной и рыбной пищи. Когда подросла, отвергала жемчуг и бирюзу. В учении [Будды] уже с полуслова смогла понять суть мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы из бумаги, и занималась богоугодными делами». Наступило время, когда она, повзрослев, стала, неведомо почему — ведь с детских лет ее отличали способности в постижении высшей буддийской мудрости, — наложницей господина Цуя, по всей вероятности, высокопоставленного императорского сановника. Она«…часто сопровождала господина и на некоторое время входила в императорский небесный дворец, где стремилась постичь сердце императора. Хотя при своих заслугах она могла бы рожать детей [императору], она решительно отказалась от веления Неба, пожелав, чтобы этого вознаграждения удостоились другие наложницы, и открыла тайну о том, что уходит из дома [в монастырь] ради дхармы в мире людей[459], ради достигнутого в прошлой жизни совершенства».

«Совершенство в прошлой жизни» — намек Ван Вэя на то, что наложница господина Цуя в прошлой жизни была бодхисаттвой, а в этой жизни, будучи земной женщиной (облик которой достался ей ввиду какого-то неблаговидного поступка), испытывает внутреннее повеление, продиктованное ее прошлой жизнью, посвятить себя служению Будде и его учению. Настораживает то место в тексте, где речь идет об отказе пятнадцатой наложницы господина Цуя от императорского предложения войти в женскую половину его дворца. Ведь не могло быть и речи о предложении и возможности отказа: приглянувшуюся девушку просто брали (при необходимости применяя и силу) в императорскую женскую половину. Да и сам факт взятия в наложницы рассматривался, скорее, как благо и честь, нежели как позор и бесчестие. Кроме того, как правило, император сам никогда не занимался подобными делами: красивые девушки для дворцового гарема отбирались специально назначаемыми для этого людьми. Не в этом ли несовместимом сравнении императора и господина Цуя, делящих наложницу, кроется глубочайшая ирония Ван Вэя. Можно ли было в ту пору назвать служительницей дхармы женщину, которую, похоже, держали в доме лишь для «важности», отдавая дань модному увлечению буддийским вероучением.

Согласно тексту Ван Вэя, император дал высочайшее позволение наложнице господина Цуя на принятие монашества: «После того как было получено письмо на фиолетовой бумаге с императорским указом, тут же был отдан приказ о назначении дня обряда пострижения перед всеми тремя мирами, всеми буддами и мудрецами десяти путей, с земными поклонами, сложив молитвенно ладони, очистив тем самым три кармы[460], и, наконец, исполнить заветное желание бодхисаттвы».

В момент пострижения начинаются чудеса: «Как только у нее сняли два узла волос, на миг показалось, будто это макушка головы Будды[461]. А как только она освободилась от расшитой узорами кофты, лесной дух преподнес ей бесценное платье. Она должна переварить ароматную кашу[462], и небесный ван держит в руках для нее очень драгоценную чашу[463] [с кашей]. Только она оставила все эти драгоценности, воскурила ароматные палочки и приняла монашеский обет, как на песчинке-земле в буддийском храме показались мириады будд, словно на мгновение блеснула жемчужина. Постигла [искусство] владения шестью чудесными силами». В тексте у Ван Вэя под «шестью чудесными силами» подразумевается (дословно в переводе «шесть духов постижения») постоянство, непостоянство, знание своих рождений, знание чужих рождений, глаз познания, слух Неба — такими могущественными силами владела принявшая монашеский постриг. Наложница господина Цуя готова отблагодарить императора за оказанную милость: «Она желает в качестве заслуг и добродетелей спасать людей, установить пост, поднести императору беспредельное долголетие мудреца, чтобы год его жизни продолжался как у дерева цедрелы, чтобы подвластная ему территория была бескрайней, а границы охватывались лотосом».

Ван Вэй прибегает в этом абзаце к сравнениям, взятым из китайских и буддийских источников. Так, упоминаемое дерево цедрела, согласно легенде из «Чжуанцзы», практически бессмертно, неувядаемо, ибо один год этого дерева равен земным восьми тысячам весен и восьми тысячам осеней, т. е. шестнадцати тысячам земных лет. А цветок лотоса, согласно буддийским воззрениям, способен охватить, а вернее, закрыть собой три тысячи больших и малых миров.

В заключение Ван Вэй обращается к молодым, вступающим на путь служения Будде: «Вы, юноши и девушки, упрочьте свою истинную природу, будьте по отношению к родителям почтительны и послушны (здесь напутствие Ван Вэя нисколько не расходится с требованием конфуцианцев. — Г. Д.). Используйте свою добродетель для буддийских храмов, повсеместно проявляйте милосердие ко всем живущим, а также оставьте мысли о детях».

Вновь настораживает призыв Ван Вэя к молодым людям «оставить мысль о детях», т. е. принять обет безбрачия и навсегда отказаться от продолжения рода, что, по традиционным китайским представлениям, совершенно недопустимо. К людям, не имеющим потомства, в Китае всегда относились как к неполноценным, с большим предубеждением, поэтому, сочувствуя буддизму, молодежь должна была решить для себя труднейшую задачу. Несмотря на пробуддийское заключение этого произведения («…и еще я желаю, чтобы вы одинаково во всех добрых мирах дхарм, включая и тех, кто имеет чувства[464], присоединились к этой прекрасной причине[465] и достигли плода мудрости Будды»), в целом «Хвалебное слово Будде» заставляет нас сделать вывод, что Ван Вэй зачастую отвергал внешнюю, показную, сторону вместе с очевидно нереальными положениями, принимая лишь то, что отвечало его духовным исканиям. Это далеко не единственное прозаическое произведение Ван Вэя буддийского характера. Так, в двухтомнике поэта [257] из 71 прозаического произведения второго тома около 30 можно считать буддийскими по характеру. В них Ван Вэй выступает как толкователь и комментатор буддийских сутр («Представляю монахам толкование сутры „Жэнь ван“ — добродетельный ван»), как представитель буддийской общины, обращающийся к высокому покровителю — императору, для которого автор находит множество хвалебных слов («Доклад по поводу установления вывески, написанной императорской рукой на пагоде. Благодарность монахов „великому проникшему“ и „великому просветителю“, посвящение Шунь Дувэя»), как жертвователь на нужды буддийского храма и буддийской общины («Докладная записка императору с просьбой о пожертвовании личного поместья буддийскому храму», «Доклад по поводу просьбы о передаче зерна и должностного участка, находящихся в ведении управления; жертвую бедным людям суповую похлебку из зерна») и, наконец, как адепт буддийского вероучения («Хвалебное слово Будде»).

Произведения буддийского характера скорее всего писались Ван Вэем по заказу буддийских наставников. Подтверждением этому служит то, что они начинаются со слов «я монах…», далее следует то или иное монашеское имя, хотя текст написан Ван Вэем.

Выполнение заказа монахов требовало от Ван Вэя основательных знаний буддийской догматики, которые он блестяще проявлял, в частности, в произведении «Представлю монахам толкование сутры „Жэнь паи“ — добродетельный ван» [257, с. 308–309]. Начинается оно с рассуждений автора о бесполезности многих слов для определения тех или иных положений буддизма. Так, он считает, что никто не в силах определить дхарму: «Дхарма отходит от слов, а когда нет слов, тогда и достигается освобождение. Можно говорить весь день, но дхарма не имеет ни названия, ни облика. А тот, кто познал название и облик, сразу же становится Буддой». В произведении «Преподношу монахам по случаю торжественной церемонии, посвященной завершению строительства буддийского храма» |257, с. 315] Ван Вэй продолжает мысль о беспредельности дхармы: «Небо и Земля велики, но и они не заполнили тело дхармы». Автор сетует, что буддисты некоторыми положениями сами себе противоречат и эти противоречивые положения не могут служить доказательствами превосходства учения Будды: «Если нет того, кто сам постигает природу Пустоты, обладает глубоким пониманием в сердце, видит и слышит внутри себя, постигает проповеди всех школ, то как доказать, что яшма блестит?» Судя по содержанию, под «яшмой» поэт подразумевает в данном случае буддийское вероучение. Надлежащее место отводит Ван Вэй и благословиям в адрес правящего императора, показывая вновь глубокую искушенность как в буддийском, так и в традиционных китайских учениях: «Ваше Величество император, Светлое Небо, Вы высоко взошли к десяти ступеням[466], подчинили и покорили девять небес. Вы — великое спасение для всех живых существ, в следе, оставляемом Вашей ногой, вырастает лотос». Император покровительствовал буддизму, и Ван Вэй уподобляет его едва ли не самому Будде: «Вы указываете на буддийские законы мира, тело свое золотое наклонили над нами, подобно Будде, сердцем очистились и постигли учение чань, познали самую высшую дхарму, расширили шесть парамит[467] в учении Будды, как добродетельный муж следуете пяти основам»[468].

Хотя это произведение и насыщено толкованиями различных буддийских положений, содержащихся в сутре «Жэнь ван», в дальнейшем из текста мы узнаем, что собственно толкование и обильные комментарии Ван Вэй прилагает к самой сутре: «Нижайше преподношу сутру „Жэнь ван“ с комментариями и десяти цзюанях вместе с докладом[469]. Я испытываю безмерное чувство стыда и неловкости, однако начал работу по толкованию сутры». Но Ван Вэй — не единственный толкователь данной сутры, это, скорее, труд целой буддийской общины: «Вместе с сорока девятью монахами исходим из ста восьми темметфор, все шесть времен[470] прославляем учение чань, три года усердно молились, чтобы очиститься от всякой скверны, чтобы достичь возможности увидеть солнце мудрости[471], чтобы все три тысячи миров почитали добродетельного вана[472], чтобы пять тысяч духов добра всегда охраняли Землю Радости, чтобы упрочились прекрасные плоды[473], чтобы было бесконечное спокойствие, чтобы простые монахи и простой народ радовались в большом восторге». Судя по признанию самого Ван Вэя, не один и не два года было отдано им вместе с буддийскими монахами тщательному изучению буддийского учения, коль скоро на толкование лишь одной сутры «Жэнь ван» ушло целых три года.

Ван Вэй — активный участник торжественных церемоний буддистов («Преподношу монахам по случаю торжественной церемонии, посвященной завершению строительства буддийского храма» [257, с. 315]). Поэт считает необходимым строительство новых буддийских храмов, в которых бы прославлялось буддийское вероучение: «Но разве только нынешние люди заслуживают пожалования этим храмом? Даже и волшебник может остановиться здесь, словно в башне Чжунтянь. Вот если еще нарисовать облака на стенах храма, останется лишь ожидать прихода святых». Для Ван Вэя нет ничего противоестественного в употреблении, казалось бы, непонятных, туманных образов — он великолепный знаток древнекитайской мифологии, и упоминаемый им волшебник жил, согласно преданиям, во времена Му-вана, для которого этот правитель специально выстроил очень высокую башню, ибо волшебник мог жить лишь на уровне облаков. Но последний так и не явился в предназначенное для него жилище — башню Чжунтянь, с которой Ван Вэй и сравнивает новый храм, настолько он был высок.

Первое столетие танского государства ознаменовалось политической стабильностью и относительным миром, в чем Ван Вэй усматривает не только заслуги правителей, но и распространяющегося буддизма: «Вы [император)… управляете делами в соответствии с правилами [буддийского вероучения), никогда ничего не пропускаете, восстановили государство и взяли на себя бразды правления, цените чистую дхарму с тем, чтобы учить людей, благополучно собрали сотни мер зерна, и природные условия при вашем правлении хорошие. Вы не применяли оружие, а враги разбиты, не доставили беспокойства всем живущим, а добились симпатии народа. Это прекрасные деяния, когда народ в высшей степени счастлив, а монахи преодолевают дхарму» («Доклад по поводу установления вывески, написанной императорской рукой на пагоде. Благодарность монахов императору — „великому проникшему“ и „великому просветителю“» [257, с. 313]).

Не раз приходила Ван Вэю мысль навсегда посвятить свою жизнь буддизму, для чего он собирался стать монахом: «А у меня, когда мать умерла, появилось желание стать монахом, я постоянно стремился добиться счастья для души моей умершей матери» («Докладная записка императору с просьбой о пожертвовании личного поместья буддийскому храму» [257, с. 320]). Несмотря на то что Ван Вэй так и не принял монашество, в память о своей умершей матери он решил пожертвовать свое личное поместье храму: «Отдаю пыль суеты мирской (т. е. поместье. — Г. Д.) Небу и Земле» и более того: «Я сейчас в уезде Лантянь в горах построил жилище с соломенной крышей и буддийскую кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то жила, сидела, где она ходила». В буддийском храме, которому Ван Вэй пожертвовал свое поместье, вероятно, обитали знакомые монахи поэта, да, кроме того, в этом же прошении он надеется«…на разрешение перейти нескольким монахам из других монастырей — это семеро известных монахов, которые возглавили бы храм и проводили служение чань». Большое число друзей из среды буддийских монахов позволяло Ван Вэю постоянно совершенствоваться в теории и практике буддизма, в своих произведениях он выступает как теоретик буддийского вероучения, но рассуждения свои поэт строит не только на основании буддийских сутр и специальных трудов, а обращается к традиционным китайским учениям, китайской мифологии.

Так, в прозаическом произведении «Докладная записка по случаю получения императорского указа подробно растолковать иллюстрации книги „Императоры, черепахи и зеркала“[474]. Из этих двух книг приказано выбрать, что необходимо, и подать докладную записку императору» Ван Вэй оперирует целым арсеналом традиционных китайских и буддийских понятий. Поэт рассуждает как ученый-филолог о происхождении названия книги «Императоры, черепахи и зеркала» и об этимологии слова «шгуй» — «черепаха», с помощью [панциря] которой можно гадать, а при помощи зеркала можно получить отражение [событий]: «По тому, как древние императоры управляли — хорошо ли дурно, — можно предугадать, что будет в следующих поколениях, можно узнать, будет ли процветание или упадок, подъем или гибель. По этой причине те императоры, которые управляли подобно императору Яо и императору Шуню, непременно процветали, а те, которые управляли подобно императорам Чэнтану и Увану, непременно были на подъеме. Те же, кто управлял подобно циньскому Хуану и ханьскому Уди, обязательно оказывались в упадке, а те, кто управлял подобно сясскому Цзе и иньскому Чжоу, обязательно подвергались уничтожению. Сказанное здесь от подобного гадания непременно узнаешь, а как осветишь [зеркалом), непременно увидишь. По этой причине назвали „Иллюстрации, черепахи и зеркала“. Я полагаю, что показанные иллюстрации можно как раз назвать „Иллюстрации древних императоров“, „Иллюстрации, черепахи и зеркала“».

Ван Вэй высказывает и опасение: «Название и действительное [содержание] немного расходятся, к тому же многое не взято из тринадцати книг конфуцианского канона или же взято то, что сказано в философских трактатах [древности]. А кроме того, взято из сочинения Цао Чжи „Летающий дракон“… и других сочинений. Все эти слова из сочинений разных эпох, и они не относятся к делам, отмеченным в конфуцианских канонах и исторических хрониках». Ван Вэй стремится дать исторические сведения о временах древности, начиная с мифических императоров Яо и Шуня, упоминает конфуцианские каноны, желая тем самым показать читателю органическую связь всей истории Китая, традиционных китайских учений с буддийским вероучением. Он едва ли не самый первый обратил внимание на близость китайского буддизма с классической «Книгой перемен» — «Ицзином», основополагающим текстом древней китайской философии: «В „Ицзине“ сказано: триграмма „цянь“… Это было в те времена, когда не было ничего сущего. Это и есть начало „цянь“, а „цянь“ основал субстанцию „юань“. Юань в применении на практике есть цянь. А еще прежде была школа „дао“. Дао порождает одно, одно порождает два, два порождает три, а три порождает десять тысяч вещей». После упоминания школы даосов, основанной Лаоцзы, и приведения цитаты из «Даодэцзин» Ван Вэй подводит читателя к китайскому буддизму, к вновь появившимся переводам на китайский язык буддийских сутр: «В недавно появившихся буддийских сутрах есть восемь понятий, по которым считается, что все спокойствие не признает то, что есть (т. е. бытие. — Г. Д.). А восьмое понятие содержит в себе все семена Трипитаки. Шестое понятие уже разделяет основные пять инь и восемнадцать идей». Восемь понятий, упоминаемых Ван Вэем, включают «лю гэнь» — «шесть основ» (зрение, слух, обоняние, язык, тело, мысли) и два понятия, связанные с последней из шести основ «ши» — «мысли». А понятие «восемнадцать идей» — «шиба цзе» — взято Ван Вэем из сутры «Фанганьцзин» и включает «шесть основ» — «лю гэнь», «шесть границ» — «лю цзин», «шесть знаний» — «лю ши». Ван Вэй пытается не только соединить воедино различные течения буддийского вероучения, но и органически слить традиционные китайские воззрения с буддизмом. В прозаических произведениях Ван Вэя находят свое место и социальные мотивы: «Правые чиновники в последнее время увидели на дорогах мерзнущих и голодных людей. Утром они еще стонут, а вечером уже заполняются канавы [их трупами]». Об этом поэт говорит в произведении «Доклад с просьбой о передаче зерна и должностного участка (находящихся в ведении у управления]; жертвую бедным людям суповую похлебку из зерна». Но Ван Вэй тут же как бы сглаживает свое высказывание о бедствиях народа, обращаясь к императору: «Ваше Величество мудры и милосердны, всей душой болеете |за народ): пожертвовали ему сваренный казенный суп, так что в течение года многие |благодаря этому) уцелели. Это добродетель крайней гуманности».

За подобные благодеяния Ван Вэй обещает императору буддийские вознаграждения и защиту Верховного Неба (китайского): «Ответом на пожертвование будет воздаяние, счастье и защита со стороны Неба». Ван Вэю хотелось бы облегчить участь простых людей: «Я надеюсь, что можно передать тому управлению, что ведает раздачей суповой похлебки, один должностной участок, так что у государства нисколько не уменьшится зерна, а те, кто в крайней бедности, возможно, обретут новую жизнь, с тем чтобы было высшее счастье самому мудрецу» (т. е. императору. — Г. Д.}.

Хотя чаще всего исследователи говорят о Ван Вэе как приверженце школы чань, прозаические буддийские произведения поэта указывают, скорее, на влияние буддизма махаяны вообще. Безусловно, Ван Вэй не мог не знать о существенных различиях в этих направлениях и, возможно, как и многие его предшественники и последующие приверженцы буддизма, пытался свести воедино разрозненные школы и выработать единую цельную систему. Хотя не исключено, что Ван Вэй не желал проводить большого различия между учением школы чань и буддизмом махаяны, умышленно смешивая различные аспекты этих направлений.

Надпись на стеле

Отношение Ван Вэя к природе и взаимоотношения с ней во многом были определены его длительными и серьезными занятиями буддийским учением, в особенности китайской разновидностью — учением школы чань. Бесспорно влияние эстетических воззрений поэта на литературу и живопись Китая последующих столетий. В этой связи представляется важным обращение к духовной предтече Ван Вэя — шестому чаньскому патриарху Хуэйнэну, которому поэт посвятил прозаическое произведение «Надпись на стеле чаньскому наставнику Хуэйнэну»[475]. Это прозаическое произведение было написано на склоне лет по заказу одной из буддийских общин, возможно, по заказу самого известного ученика Хуэйнэна, о котором уже упоминалось, — Шэньхуэя. Вполне очевидно, что Ван Вэй признавал приоритет Хуэйнэна, достойным преемником которого он считал Шэньхуэя (в произведениях Ван Вэя не удалось обнаружить прямых указаний, свидетельствующих о знакомстве поэта с Шэньхуэем): «Его (Хуэйнэна. — Г. Д.) ученик по имени Шэньхуэй встретил наставника, когда тот был на закате жизни, и стал постигать высшую буддийскую истину в срединных годах. Широкая натура заложена во всех простых людях, [Шэньхуэй] острым умом превосходил образованных людей, и это было с его стороны последним подношением Хуэйнэну».

Эпитафия Хуэйнэну — достаточно крупное произведение в прозе (более тысячи трехсот иероглифов), каких в наследии Ван Вэя мало. Условно это произведение можно разделить на несколько частей. Первая часть — своеобразное вступление, где поэт приводит некоторые положения учения Хуэйнэна философского характера: «Когда нет бытия, от которого можно отказаться, это значит достичь источника бытия. Когда нет Пустоты, где можно что-то разместить, это значит познать основу Пустоты». Весьма аллегорично, намеком поэт высказывает свое отношение к сути учения Хуэйнэна, выступая противником внешних, поверхностных суждений: «Рассыпает цветы небесная фея, которая может обратить монаха в иной облик. Тогда-то и можно познать, что дхарма не рождается, а появляется посредством мысли, она такова, что невозможно взять, дхарма всегда истинна». Ван Вэй неслучайно обращается к буддийской притче о небесной фее из «Вималакиртисутры». В этой притче повествуется о некоей небесной фее, с которой беседовал один из учеников Будды Шакьямуни — Шарипутра. Последний пытался добиться от феи ответа относительно ее женского облика, который, по сути своей, уже (согласно буддийскому учению) нечист и греховен. Небесная фея увещевает Шарипутру, говоря, что внешняя оболочка, внешняя сторона не имеют значения, важно внутреннее содержание, истинная, внутренняя суть. Но Шарипутра не унимался, тогда фея превратила его в женщину, и Шарипутра, скрывшийся под женским обликом, не изменил сути своей. Затем небесная фея обратилась с тем же вопросим к Шарипутре, который наконец-то осознал всю бессмысленность этого вопроса.

Но и учение Хуэйнэна, говорит Ван Вэй, не может дать исчерпывающего ответа о высшей буддийской мудрости: «Уйти от мирских желаний и не суетиться… выгребет в море житейский кормчий (т. е. Хуэйнэн), но и он не знает действия высшей буддийской мудрости». Вступительная часть произведения заканчивается мыслью: «[Можно] достичь освобождения от суетных мыслей, но не полностью. Спасать следует тех, кто находится в деянии и не думает, что означает не-деяние. Все это разве [не присуще] чаньскому наставнику из монастыря Цаоси?»

Следующая часть содержит краткое жизнеописание Хуэйнэна: «Чаньский наставник с мирской фамилией из рода Лу, из некоего места, некоего уезда. Имя — это нереальность и фальшь, и он не родился в какой-то определенной семье[476]. У дхармы нет середины и нет края, и он не жил на землях Китая. Его добродетельные наклонности проявились еще в детских забавах, семена мудрости обнаружились в сердце, когда он был еще подростком, он не был эгоистичен по отношению к себе. Дух среды, в которой он рос, близок духу пахарей и шелководов. Когда это соответствовало его дао, он бродил по селениям мань и мо[477], близких ему по духу. В соответствующем возрасте он стал учиться у великого наставника Хунжэня в Хуанмае, на что был готов положить все силы».

В «Люцзу таньцзин» — «Алтарной сутре шестого патриарха» — можно прочесть, что Хуэйнэн был дровосеком, родом с юга, и это было неодолимым препятствием для Хуэйнэыа в постижении буддийской истины и просветления, как полагал вначале пятый патриарх Хунжэнь. Но, выслушав возражения неграмотного дровосека о том, что у Будды ничего не сказано по поводу различия в природе человека, Хунжэнь вынужден был позволить Хуэйнэну жить в монастыре, наставником которого он был. Хуэйнэна определили на черную работу — ступой размалывать зерно в муку. Так, не прерывая изнурительного труда, Хуэйнэн «…постоянно очищал свое сердце от мирских дум и обрел просветление по отношению к мякине»[478].

Далее Ван Вэй обстоятельно описывает процесс обучения последователей Хунжэня: «Всякий раз, когда Великий Наставник возвышался на алтаре, он наставлял учеников, заполнявших храмовый двор. Среди них были лишь те, кто обладал корнями трех колесниц[479]. Они все вместе внимают единому голосу дхармы[480], а чаньский наставник [Хуэйнэн) безмолвствовал, но учение воспринимал. Никогда не спрашивал, а когда возвращался [в келью], все самостоятельно обдумывал. Мысли его были заняты понятием „не-я“»[481].

В «Алтарной сутре» в стихотворной форме[482] высказывается кредо пятого чаньского патриарха Хунжэня, наверняка знакомая Ван Вэю гатха:

Живые существа приходят и бросают семена, И неодушевленные цветы вырастают. И если есть неодушевленность и нет семян, То земля-дух ничего не вырастит.

На это Хуэйнэн откликнулся следующим стихом:

Земля-дух воспринимает семена живых существ, Когда дождь дхармы поливает цветы, он дает им силу. Когда вы сами достигнете состояния живых семян цветов, Плоды просветленности созреют сами по себе.

А вот еще два стиха, и, если вы отступите в каком-либо деянии от согласия с этими стихами, вы не узрите своей изначальной природы:

Грешные цветы поднялись в моем духе-земле: Пять лепестков цветка поднялись из стебля, Вместе они образуют карму невежества, И ныне мой дух-земля погряз в различных кармах. Подлинные цветы в моем духе-земле: Пять лепестков цветка на стебле. Вместе они претворяют мудрость праджня. И в будущем я достигну просветленности Будды.

Стихотворение Шэньсю, написанное им на средней части стены южной галереи:

Тело и есть древо просветления Бодхи. Сердце же подобно подставке светлого зеркала, Все время мы усердно обметаем и вытираем его, Не позволяя собираться пыли мирской.

На что пятый патриарх Хунжэнь сказал: «Из написанной тобой гатхи вижу — еще не достиг ты прозрения, только вступил в преддверие, но не проник внутрь великой истины. Если все будут действовать сообразно с твоим стихотворением — они не погрязнут во грехе… Но необходимо проникнуть внутрь учения и узреть собственную изначальную природу».

Весь последующий абзац направлен на толкование с помощью буддийских и традиционных китайских притч молчания Хунжэня в отношениях со своими последователями (истоки знаменитого «гробового молчания»), Ван Вэй проявляет себя большим знатоком различных легенд, преданий, притч: «Иногда у него (Хуэйнэна. — Г. Д.) появлялись думы об оленях, захотевших испить воды, а еще стремился обнаружить след улетевшей птицы. Ароматная каша нескончаема, бедным людям по-прежнему нечем прикрыть свое тело. Все ученики говорят, что близки к наставнику, а на деле же это все равно, что [ракушкой] измерить море и [тростниковой трубкой] исследовать небо. Они толкуют, что нашли жемчужину Хуанди, что могут получить печать царя закона» (т. е. Будды. — Г. Д.). Ван Вэй обращается к буддийской притче о стаде оленей, страдавшем от жажды и принявшем весенние испарения от земли за вожделенную воду. Под жемчужиной Ван Вэй, по всей видимости, имеет в виду буддийское вероучение с одновременным намеком на притчу «Чжуанцзы» о Хуанди, обронившем однажды во время прогулки по берегу моря жемчужину, которая была найдена неким Вансяном, имя которого означает «пустой облик, пустоту». Хуанди недоумевал, когда ему доложили, что жемчужина найдена: как это возможно, что «вансян» — «пустота» — может что-то найти?! Оправдание молчания Хунжэня завершается ссылкой на один из основных принципов чань-буддизма[483] и авторитетные китайские источники: «Великий наставник сердцем сам все понимал, Триграмма „нянь“ сама по себе ничего не произносит. „Небо как может говорить?“[484] Мудрец или гуманный человек разве посмеют [об этом рассуждать]? Конфуций говорил: „Мы с тобой ничего не знаем“»[485]. Из «Алтарной сутры» известно, что Хуэйнэн своей гатхой[486] о просветлении вызвал у Хунжэня уверенность в истинном просветлении Хуэйнэна, который и должен был стать его преемником.

Ответная гатха Хуэйнэна, после которой он наследует платье и великое учение пятого патриарха:

«Просветленность изначально лишена древа, Она, как светлое зеркало, не является опорой. Природа Будды неизменно чиста и светла. И где же в ней место для пыли мирской? Сердце наше и есть древо Бодхи, А тело — подставка светлого зеркала. Светлое зеркало изначально чисто. И где же может оно загрязниться пылью мирской?»

Учитель сказал: «Ученики мои, прощайте, я оставляю вам гимн под названием „Наш истинный Будда дарует освобождение“. Если заблудшие люди последующих поколений прочтут этот стих, они узрят Будду в собственном духе своем и в собственной природе своей. И в этом стихотворении я прощаюсь с вами.» Стих гласит:

«Истинная реальность, чистота природы и есть истинный Будда. Ложные взгляды и три зла и есть истинный демон. Для людей ложных взглядов — демон и есть их дом. Для людей правильных взглядов — Будду можно назвать домом. Если ложные взгляды внутри нашей природы, то они рождают три зла, Это значит, что демон-правитель царит в доме. Если же правильные взгляды, то три зла сами разрушаются. Демон изменяется и становится Буддой. И есть только истина и нет лжи. Нирманакайя, Самбхогакайя и Дхармакайя — это три тела, пребывающие в одном. Если внутри вашей природы вы узрите самих себя, То вы и станете Буддой и достигнете просветления. Отправляясь от Нирманакайя, претворяйте чистоту природы, И эта чистая природа уже связана с Нирманакайя. И если ваша природа пребывает в Нирманакайе в деяниях на правильном пути, В будущем появится совершенная истина без границ. Греховная природа сама по себе есть причина чистоты. Отстраненность от греховности не есть чистота. Если же внутри вашей природы вы отрешитесь от ваших страстей, То вы сразу же узрите собственную природу, а это и есть истинный Будда. Если же вы достигнете учения о внезапном просветлении, Достигнув, вы увидите перед глазами возвышенный мир. Если же вы стремитесь уловить истину вовне и говорите, что ищете Будду, Кто знает, где вы найдете эту единственную истину? Если же внутри вас самих есть великая Истина, То обладать истиной [внутри себя] — это и значит стать Буддой. Если же вы не ищете Будду в самих себе, а ищете вовне, Значит, вы уподобились заблудшим людям. Учение о внезапном просветлении пришло с Запада. Служа людям, вы должны воспитывать себя. Ныне я говорю всем изучающим чань в мире: „Если вы не находитесь на этом пути, Вы ведете никчемную жизнь“».

В следующей части Ван Вэй описывает сцену передачи сана патриарха Хунжэнем Хуэйнэну: «На смертном одре, когда Хунжэнь тайно передавал рясу первоучителя[487], он сказал ему (Хуэйнэну. — Г. Д.): „Все живые существа ненавидят того, кто отличается [от них] талантом, а люди ненавидят того, кто их превосходит. Я вот-вот умру, не лучше ли тебе уйти отсюда?“ Чаньский наставник тогда спрятал у себя за пазухой рясу, скрылся из того места и безвестно жил в других краях». Ван Вэй достаточно подробно описывает этот период жизни Хуэйнэна, когда он вынужден был скрываться в чужих краях: «Хуэйнэн жил то здесь, то там у людей, приписанных [властями] к своим местам. Там, где мирская жизнь, там есть и Ворота спасения[488], поэтому он передвигался среди крестьян, купцов, работников. И вот таким образом в общей сложности минуло шестнадцать лет». Хуэйнэн за эти шестнадцать лет сумел привлечь много сторонников из различных слоев населения, и даже буддийские проповедники, осваивавшие те края в эти годы, вынуждены были склониться перед силой учения нового чаньского патриарха: «В южных морях жил наставник Ин Цзунфа, который проповедовал „Нирвана-сутру“. Чаньский наставник слушал [проповедь], оставаясь сидеть перед алтарем, и спросил затем о великом принципе буддизма, спросил об истинном буддизме. Ин Цзунфа не смог ответить, спустился [с алтаря] и попросил поучать, затем вздохнул и сказал: „Хуэйнэн живой бодхисаттва, Нирманакайя существует в этом облике. Глаза простых людей желают, чтоб раскрылся широко глаз мудрости [Хуэйнэна]“ … Ин Цзунфа поднес платье и собственноручно срезал волосы»[489].

Далее Ван Вэй описывает события, происходившие после признания чаньского наставника Ин Цзунфой. «И с тех пор широко распространяющийся дождь дхарм[490] повсюду капает в этом бренном мире». Началом буддийского учения Хуэйнэн считает постижение понятия о терпении, постижение принципа «у-во», когда появляется начальное осознание высочайшей истины Будды.

Далее Ван Вэй излагает следующий этап совершенствования буддистов: «Достигнешь самадхи, и никакая мысль не сможет войти [в сознание]». Действительно, достижение самадхи, т. е. состояния самоуглубления, сосредоточения, рассматривалось в буддизме не как конечная цель, а как необходимое условие на тернистом пути к уничтожению любых желаний, являющихся помехой в достижении высшей буддийской истины, которая, продолжает Ван Вэй, «ни на что не опирается, великое тело [Будды] пребывает во всех десяти направлениях, чувства Будды существуют вне трех миров»[491].

Ван Вэй, по всей вероятности, не считал себя правоверным буддистом, ибо слишком много уз связывало его с суетным миром. Возможно, для оправдания собственной привязанности к миру он говорил: «Семена пыли мирской неуничтожимы, [в людях] нет облика, нет и пустоты[492]. В осуществлении желаний нет завершения. Как раз находясь в мире, и превратишься в мудреца». Последним высказыванием Ван Вэй оставляет за собой право все-таки добиться достижения буддийской истины, полагая, что человек для этого должен быть соответствующим образом подготовлен: «Если кто не взрастил основы добродетели, ему нелегко войти в Ворота внезапного просветления». Из утверждения Ван Вэя совершенно ясно, что поэт разделял идею Хуэйнэна о внезапном просветлении. Это положение коренным образом отличало учение шестого патриарха от учений предшественников, например Хунжэня, придерживавшегося идеи постепенного просветления. Эту часть эпитафии Ван Вэй завершает мыслью о том, что лишь обращение к буддийскому учению есть единственно верный путь, ибо«…милосердие (Будды] не встречает препятствий, оказывает великое спасение всем рожденным четырьмя способами, широко покровительствует трем мирам»[493].

Следующая часть эпитафии — прославление силы учения Хуэйнэна, слава о котором со временем разнеслась по всему краю, где население прежде не ведало о буддизме и находилось на стадии первобытных представлений. Все они, говорит Ван Вэй, потянулись к чаньскому наставнику, жадно внимали его проповедям и«…вернулись домой с подлинной буддийской истиной и отошли многие от напрасных мирских дум». Ван Вэй не забывает подчеркнуть и уважительное отношение к Хуэйнэну императора и императрицы: «Император задумался [о Хуэйнэне] и издалека выражает [ему] свою искренность. Он готов был встречать [его] с почестями, желал сложить ладони в буддийском приветствии и совершить обряд. Цзэтянь[494] — вдовствующая мать-императрица — и император Сяоха издали указ с просьбой-повелением прибыть в столицу»[495]. Хуэйнэн отверг это предложение императора: «Живет он далеко и не выходит дальше Тигрового ручья, твердо отказался от повеления и не принял императорского указа». Однако императорская семья не оставляла намерения заполучить к своему двору Хуэйнэна, чья популярность в Китае росла год от года, и император с императрицей«…отправили ему белую монашескую рясу, а также деньги, шелк и прочее в качестве подношения. Щедры дары императоров — поднесли яшмовое платье святому, даровали деньги нирманическому Будде». Но Хуэйнэн вновь отверг приглашение, даже после поднесения столь щедрых даров и до самой смерти своей, продолжает Ван Вэй, так и не согласился служить императорскому двору, отвергнув не просто чье-то приглашение, а приглашение самих императоров, вольных казнить или помиловать любого из своих подданных.

Следующая часть произведения повествует о моменте кончины Хуэйнэна: «В некий день некоего месяца некоего года [Хуэйнэн] неожиданно сказал ученикам: „Я вот-вот уйду“, — и вскоре удивительные ароматы заполнили зал и над землей появилась белая радуга». Ван Вэй для большей образности и придания величия Хуэйнэну прибег к буддийскому преданию о смерти Будды — в момент «исчезновения» Будды происходили описываемые Ван Вэем удивительные вещи. После этих прощальных слов Хуэйнэн«…завершил трапезу, выкупался, сменил платье и более ни на мгновение не собирался задерживаться [в этом мире]». Затем Ван Вэй вновь прибегает к буддийскому преданию, повествующему о смерти Будды, когда все и вся вокруг сокрушаются от горя: «Горы рушатся, реки высыхают, птицы плачут, обезьяны вопят, все люди громко причитают и ничего не видят [от слез]. В какой-то день и месяц душа [наставника] переселилась к горному ручью Цаоси, сидение его оставили в некоем месте, выбрали благоприятное место для могилы, не обращаясь [при этом] к книге „Цин у“ — „Черный ворон“». (Упоминаемая Ван Вэем книга описывается в «Истории поздней Хань». Согласно этой книге, обычно в Китае выбирали благоприятный день и благоприятное место для похорон умершего.) По всей вероятности, Ван Вэй хотел подчеркнуть этой строкой, что Хуэйнэна — шестого чаньского патриарха — хоронили отнюдь не по китайским традиционным обрядам, а исключительно по буддийским, и в момент, когда происходил обряд похорон Хуэйнэна, «…даже лес изменился — все деревья превратились в белых журавлей» — так во время захоронения тела Будды все деревья в лесу, где происходил обряд, стали белыми и напоминали белых журавлей.

Следующая часть эпитафии — безмерное восхваление Ван Вэем добродетелей чаньского наставника Хуэйнэна: «О, великий наставник, совершенная природа чистоты и монолитности, природные данные [твои] добродетельны и чисты, сто чистых помыслов создали (твой) облик». Понятие «сто чистых помыслов» заимствовано Ван Вэем из «Нирвана-сутры», в которой, в частности, говорится о том, как один из учеников Будды дал обет не убивать ничего живого, и было у него при этом пять мыслей — низшая, средняя, выше средней, высшая и самая высшая. Затем, когда ученик-бодхисаттва достиг истинного просветления, чистых помыслов у него стало пятьдесят. Когда же он достиг осознания высочайшей истины Будды, число его помыслов удвоилось. Этот абзац лишний раз подчеркивает глубочайшее знание Ван Вэем буддийских источников, тексты которых он умело использует в своих произведениях, не пытаясь даже давать какие-то комментарии: по его мнению, все читатели так же искушенны в буддийском учении, как и он сам.

Ван Вэй говорит о добродетелях Хуэйнэна: «Все высшие мысли сосредоточены в уме Хуэйнэна — ходит ли он, отдыхает ли — всегда все правильно воспринимает[496], и в его беседах, улыбке, словах никогда не бывает шутки». В результате активной проповеднической деятельности Хуэйнэна«…пять государств Индии следовали [учению Хуэйнэна] и множество юэсцев бьют земной поклон [наставнику], а длинные змеи и могучие удавы также приняли [учение чань], и дух ядовитого жала змей уничтожен».

Ван Вэй, вполне возможно, сознательно прибег к таким преувеличениям, которые могли вызвать у читателя недоверие, — ведь даже ползучие твари и те вняли проповедям Хуэйнэна! А полудикие люди, добывавшие себе пропитание охотой, выбросили«…искривленный нож и выгнутый лук, изменили присущие им недоверие и грубость, прекратили охоту и ловлю рыбы, а ядовитые насекомые и птицы осознали свою вину и [перестали пускать в ход яд]». Более того, воспринявшие учение Хуэйнэна«…отказались от рыбы и мяса и старались питаться как буддийские монахи, все они выбросили сети для ловли рыбы, одежду носили из рисовой соломы, и стали придерживаться дхармы просветления»[497]. Ван Вэй намеренно для членов императорского дома говорит о том, что этими благочестивыми поступками люди южных провинций«…по сути дела, помогают императору в воспитании народа», надеясь этой строкой вызвать у правителей симпатии к буддизму.

Ван Вэй указывает на заслуги Хуэйнэна в процветании учения школы чань: «Радуемся мы, что достигли наивысшей степени познания буддизма. Наставник всех просвещал, проповеди его похожи на желание поднести жемчужину». О какой жемчужине идет речь? Ван Вэй обращается к буддийской притче, отражающей буддийскую идею причинности. Притча повествует о мальчике, отец которого пришел к одному буддийскому наставнику с просьбой оказать помощь его сыну. Оказалось, что сын этого человека родился со сжатым кулачком левой руки, и вот он уже достиг юношеского возраста, а рука по-прежнему сжата в кулак. Наставник попросил привести отрока, и, когда того привели, он лишь произнес: «Дай мне это», — и юноша разжал кулак, и все присутствующие увидели в его ладони жемчужину величиной с горошину. Наставник пояснил, что в одном из прежних рождений он дал жемчужину на сохранение этому юноше, тогда послушнику, а ныне эта жемчужина возвращается к нему. Тот факт, что буддийский наставник, в отличие от простых смертных, перерождался, не утрачивая памяти о прошлых перерождениях, свидетельствует о высокой степени его совершенства. А«…простые люди, — заканчивает эту часть произведения Ван Вэй, — не понимают этой идеи причинности, и еще много у них печали о драгоценной яшме»[498].

Затем Ван Вэй переходит к заключительной части эпитафии, которую именует гатхой: «Люди говорят, что они знают буддийскую истину, и написание этого гимна поручили мне. В гатхе говорится…»

Гатху Ван Вэй начинает с философского рассуждения, основанного на «Алтарной сутре»: «Пять инь — это есть Пустота, а шесть чэнь не существуют». Понятие «пять инь», о котором говорит Ван Вэй, включает облик, понимание, мысли, деяния, понятия (мировоззрение). Это понятие близко к другому понятию «пяти инь» (другой иероглиф), куда входят облик, желания, мысли, карма, природные умственные способности. А «шесть чэнь» — это облик, голос, запах, вкус, осязание и «фа» — дхарма, закон, хотя не совсем понятно, что за «фа» подразумевается среди остальных понятий, символизирующих мирскую пыль и суету, как это самое «фа» соотносится с грязью мирской?

Для большинства произведений Ван Вэя, как отмечалось выше, характерно противопоставление буддийских и традиционных китайских понятий.

Буддисты утверждают, продолжает Ван Вэй, что«…лотос способен закрыть собой три тысячи больших и малых миров», что он«…поддерживает ноги Будды», и этому положению Ван Вэй противопоставляет легенду из «Чжуанцзы», в которой рассказывается, как у некоего мудреца в левом боку выросла ветка ивы, причинявшая ему массу неудобств, и потому он стал рассматривать ее как рану (впоследствии «ивовая ветка» стала означать «нарыв», «чирей». — Г. Д.). Этой легендой Ван Вэй, возможно, желает показать, что в китайских положениях немало вымыслов.

Далее Ван Вэй рассуждает о таких понятиях, как тело и сознание, от которых, как утверждают буддийские наставники, следует отказаться. «Если отбросить тело и сознание, кому же тогда [предназначается] счастье и несчастье?», — говорит Ван Вэй. Эту строку следует рассматривать как полемический выпад в адрес буддийских положений о «теле и сознании», о «счастье и несчастье». Ведь если отказаться от тела и сознания, что проку тогда толковать о счастье и несчастье? Следующая строка также полемична: «Когда исчезает мысль, отбрасывается и бытие, где же тогда можно опереться на Пустоту? Если не касаться трех миров, значит, тщетно трудятся восемь фэн?»[499] «И в этом заключается наша „острота ума“!» — завершает Ван Вэй.

Но, несмотря на некоторое несогласие с рядом буддийских положений, Ван Вэй признает необходимость и пользу буддийского учения для Китая, признает заслуги Хуэйнэна, который проявляет«…сочувствие по отношению к людям из иных земель, пока еще не услышавших голос дхармы, снисходит к невежественным людям, готов начать доброе дело: учить их терпеливости, отказу от гнева, отказу от охоты за добычей»[500].

Совершенно очевидно, что Ван Вэй признавал главенство направления Хуэйнэна, преемником которого полагал Шэньхуэя. Хуэйнэн для Ван Вэя — истинный буддийский наставник, достойный самого высокого почитания; для него поэт находит около десяти титулов и эпитетов в этой эпитафии, китайских и буддийских по происхождению. Чаще всего Ван Вэй использует «чань ши» — «чаньский наставник» и «да ши» — «великий наставник». Употребляются Ван Вэем и чисто китайские названия «шэн» — «мудрец», «чжи жэнь» — «совершенный человек», «хуань жэнь» — «чудотворец». Термин «хайши» можно перевести как «кормчий», но под словом «хай» — «морс» — подразумевается скорее всего «сансара» — «море страданий»[501], в котором Хуэйнэн и есть кормчий. Есть в лексике Ван Вэя чисто буддийские термины: «цзинь шэн» — «золотое тело», употреблялось китайскими буддистами по отношению к Будде, «хуа шэн пуса» — нирманический бодхисаттва, «хуа фо» — нирманический Будда.

В жизнеописании Хуэйнэна Ван Вэй употребляет сравнения индийско-буддийского и китайского происхождения: «Царство, где люди с разрисованными телами и подвешенными к ушам серьгами плавают в море годы напролет, все они желают протереть глаза и узреть облик дракона и слона». В буддийской литературе слон — символ терпения, сдержанности, самообладания. Видимо, Ван Вэй намеренно прибег к сравнению Хуэйнэна со слоном, ибо перед этим говорит, что наставник«…стал учить людей понятию о терпении. Те, кто терпят, — не рождаются и не умирают», т. е. достигают вожделенной нирваны, прерывают цепь рождений и смертей.

Буддийские проповедники, считает Ван Вэй, «…раскрыли содержание собрания буддийских канонов, открыто показали в действии понятие „жемчужина в платье“». Обращение к буддийской притче — намек на то, что польза от буддийского учения может быть лишь в случае ею глубокого осознания, понимания: Будда положил жемчужину в полу платья некоего бедняка, но тот ничего не ведал о драгоценности, и потому с обретением сей жемчужины жизнь его никак не изменилась, и он по-прежнему прозябал в бедности.

В эпитафии Ван Вэя своему духовному наставнику можно заметить его двойственное отношение к буддизму: поэт — адепт и популяризатор буддийского вероучения, но его не устраивают существующие в буддизме противоречия, на что Ван Вэй постоянно сетует: «Буддийское дао охватывает все четыре вида живых существ, постоянно указывает на шесть направлений[502], но даже у мудрецов, бывает, иссякает ум, и существуют такие сочинения, смысл которых не укладывается в голове». В таких понятиях, как«…шестьдесят две мысли, сто восемь тем, — продолжает Ван Вэй, — во всем этом ничего не найдешь [имеющего смысл], пожалуй, на этом следует закончить». Напомним, что в одном из прозаических произведений («Представляю монахам толкование сутры „Жэнь ван“ — добродетельный князь») Ван Вэй также употребляет понятие «сто восемь тем»: «Вместе с сорока девятью монахами исходим из ста восьми тем»[503] [257, с. 308], которое тесно связано с таким понятием как «лю гэнь» — «шесть основ» (глаз, ухо, нос, язык, тело и мысли, память) как составная часть закона причинного возникновения — двенадцатичленного колеса зависимого происхождения. Поскольку каждая из этих основ может вызывать желание (одно из важных понятий буддизма), то оно уже будет шестикратным. Три способа проявления[504] делают «желание» восемнадцатикратным, а при делении на внешнее и внутреннее становится тридцатишестикратным и, будучи приложено к настоящему, прошедшему и будущему, превращается в сто восемь различных видов желаний, причиняющих страдания.

Вторая эпитафия Хуэйнэну — «Бэймин и шоу», имеющая подзаголовок «Эпитафия умершему чаньскому наставнику Великому Добродетельному Чистое Просветление государства Великого Спокойствия при Великих Танах», — относится к этому же времени написания |257, с. 434]. Здесь Ван Вэй продолжает прославлять Хуэйнэна: «На Великой земле, где [существует] множество всяких звуков, раздался голос проповеди [Хуэйнэна]. Множество людей, подобно песку Ганга, стали следовать Драгоценности, [создавать] величественные лики [буддийских божеств]». Однако Ван Вэй прекрасно сознает, что Хуэйнэн своей деятельностью внес в дело распространения буддизма очевидный раскол, когда буддизм оказался под угрозой: «Когда шестой патриарх [как противник Будды] сеял смуту, Четыре Драгоценности оказались под угрозой [существования]. Но [Будда] открыл сузившиеся Ворота сладчайшей росы, очистил Дом от зловония и плесени. Воссел на драгоценной лежанке, размахивая белой метелкой». Последующее содержание эпитафии говорит о том, что«…очищение учения Хуэйнэна завершилось благопристойно для чаньского патриарха», т. е., безусловно, поэт хочет сказать, что Хуэйнэн все-таки примирил свое учение с общим руслом буддийского учения: «Тогда [Хуэйнэн] взошел на лотосовый алтарь, окончательно заставил мудрецов и великих спорщиков выскоблить [еретические] слова из [книг] и сжечь свои сочинения, а ученых-конфуцианцев с плоскими веками [заставил] отбросить прочь [конфуцианскую] гуманность, осудить принципы [конфуцианской] справедливости». Ван Вэй заключает к своему удовлетворению: «Вот к чему пришли, кто теперь посмеет не прийти с изъявлением покорности?»

Ван Вэй сообщает подробности биографии Хуэйнэна — о моментах принятия монашеского сана, просветления и «исчезновения».

Хуэйнэн объявил, что «вот-вот уйдет», и за ним буквально по пятам стали следовать толпы людей в надежде присутствовать при моменте «исчезновения» тела. Однако Хуэйнэн разочаровал толпу, и спустя некоторое время все стали сомневаться, толпа рассеялась. Тогда-то, в ночное время, Хуэйнэн«…исчез, сидя с поджатыми крест-накрест ногами». В этот момент«…все исчезло — и луна, и солнце, и великое безмолвие». Стела, воздвигнутая в честь Хуэйнэна, «по форме», сообщает Ван Вэй, если смотреть сверху, «словно сердце», и «…внешняя форма отражает внутреннюю суть». Хуэйнэн оказался способным «…умертвить дракона и усмирить бешеного слона». Он«…установил победный стяг и надолго утвердил чаньское учение».

Указанные эпитафии Хуэйнэну наряду с другими сочинениями дают все основания убедиться в глубокой теоретической подготовке Ван Вэя, с легкостью оперирующего буддийскими понятиями. Чань-буддизм оказался очень близок поэту хотя бы тем, что философские размышления чаньских патриархов в «Алтарной сутре» приводятся в стихотворной форме. Ван Вэй и сам называл некоторые свои произведения гатхами.

Уместно обратиться к гатхам чаньских патриархов из «Алтарной сутры шестого патриарха», где в стихотворной форме последовательно развивается философская идея. Сам же институт патриаршества в традиции Бодхидхармы просуществовал в Китае до 713 г. — момента смерти Хуэйнэна, которого чаньская традиция южной ветви называет шестым патриархом. С именем второго патриарха Хуэйкэ (487–593) традиция связывает появление чаньского поэтического обряда «вэнь-да» — «вопроса и ответа», диалога наставника и ученика. На первый взгляд, суть подобного действа могла показаться парадоксальной. Возникшие позднее в Японии «мондо» и «коан» [280] ведут начало от этого поэтического обряда и сохранили главную суть, когда наставник добивается от ученика максимальной реализации «самого себя».

Сэнцану — третьему патриарху (ум. 606) — принадлежит философская поэма «Синь синь мин» — «Ода доверия сердцу», суть которой выражена в следующих строках:

Если сердцем постиг истину, Десять тысяч вещей едины по своей природе — Одно во всем и все в одном. [55, с. 19.]

В данных строках без труда можно угадать основной источник — трактат «Даодэцзин».

Даосинь — четвертый патриарх (589–651) — усовершенствовал систему физического тренинга Бодхидхармы[505], которая должна была приводить ученика к сосредоточению на собственной изначальной природе, что в дальнейшем стало одним из существенных элементов учения школы чань.

С именем Хунжэня — пятого патриарха (602–675) — связывают особое почитание последователями чань сутры «Ваджрачхедика праджня парамита» — «Алмазной сутры», которая встала в один ряд с «Ланкаватара-сутрой» и «Вималакирти-нирдеша-сутрой»[506].

Говоря о патриаршестве в Китае, следует отметить, что само по себе патриаршество на Хуэйнэне не закончилось. Так, одна традиция гласит, что Хуэйнэн не может считаться последним, шестым, патриархом, и завершает счет на пятом патриархе Хунжэне. Как отмечалось, буддийское учение в Китае разветвлялось на многочисленные секты и школы[507]. Представители каждого направления именовали патриархом своего наставника, как это было в случае с последователями Шэньсю, для которых именно он оставался шестым законным общечаньским патриархом. Таким образом, можно говорить о чрезвычайно разветвленном генеалогическом древе патриаршества [см. 128], поэтому, согласно учению некоторых школ, и Хуэйнэн не мог считаться шестым патриархом.

Вернемся к гатхам первых чаньских патриархов, представленных в «Алтарной сутре». Стихотворная гатха, приписываемая первому патриарху чань Бодхидхарме:

Я давно пришел в Китай, Чтобы передать учение и уничтожить ереси, Цветок раскрыл пять лепестков, И плоды созрели сами собой.

Второй патриарх Хуэйкэ следующим образом развил мысль Бодхидхармы:

Согласно изначальной причине существует земля — Из этой земли семена проросли цветами. И если считать, что нет никакой земли, Откуда же мог вырасти цветок…

Третьему чаньскому патриарху принадлежат следующие строки:

Хотя семена цветов действительно растут из земли И земля кажется растящей цветы, Но если цветы не обладают в природе своей ростом, На земле ничто не сможет произрасти.

Четвертому патриарху, Даосиню, следовало далее развить идею предшественников:

Семена цветов обладают природой роста. Из земли, кажется, растут они. Но если в форме нет причинной гармонии, Ничто не дает побегов.

На основании приведенных цитат из «Алтарной сутры» можно видеть, что Ван Вэй, как и многие танские поэты, был хорошо знаком с сочинениями буддийских патриархов, причем не только школы чань. Лучшее свидетельство тому произведения поэта, в которых он использует цитаты и образы из буддийских сочинений. Можно говорить о своеобразных буддийских реминисценциях в произведениях Ван Вэя.

К концу жизни Ван Вэй становится зрелым буддистом, оставаясь вместе с тем носителем традиционной китайской философской и поэтической традиции. В наследии Ван Вэя условно можно выделить несколько категорий буддийских произведений:

— произведения, воспевающие тему отшельничества, окрашенного в буддийские тона;

— стихотворения, посвященные теме дружбы с буддийскими монахами;

— произведения, в которых ярко отражаются буддийские идеи бренности земного существования, тщеты и суетности всего мирского;

— произведения, отражающие веру поэта в карму и грядущие перерождения, выражение надежды на встречу в следующей жизни с родными и друзьями;

— произведения, где отражаются «колебания» поэта в выборе между буддизмом, даосизмом и другими китайскими традиционными учениями;

— произведения, которые можно выделить в отдельный цикл с условным названием «монастырский»;

— прозаические и стихотворные буддийские произведения, написанные поэтом скорее всего по заказу буддийских общин и частных лиц, именуемые самим поэтом буддийскими гимнами и гатхами.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Чань-буддизм был и одним из путей искания истины великими столпами танской поэзии, передовыми людьми своей эпохи: «Танская поэзия все еще принадлежит времени, когда литература выполняла и роль философской и даже исторической науки. Развиваясь на протяжении трехсот лет существования танского государства, она была, как мы видим, поэзией новых открытий в познании мира и в художественном его осознании, поэзией, возвышающей человеческое достоинство. Естественное и неизбежное оскудение ее в последние десятилетия не могло помешать тому, что огромные идейные и художественные ее завоевания стали источником расцвета уже сунской поэзии в сунском государстве» [85, с. 175].

Это емкое и точное определение роли танской поэзии в культурной жизни танского и всех последующих периодов отражает ее суть и доказывает необходимость углубленного изучения творчества танских поэтов — как наследие культуры общечеловеческой — в самых различных аспектах, в том числе и изучения проблемы влияния буддийских школ и направлений на творчество и мировоззрение китайских поэтов.

Ван Вэй — личность яркая и незаурядная. Поэта отличало ясное для человека его эпохи мышление, многие положения буддизма явно не удовлетворяли его, поэт часто позволял себе критические замечания в адрес буддизма. Лишь позднее, к старости, Ван Вэй не так строг и полемичен в отношении буддизма.

В чань-буддизме Ван Вэй усматривал новые возможности для творческого самовыражения, духовного совершенствования, чему способствовала практика чань. Всей своей жизнью, своим творчеством Ван Вэй стремился отыскать гармонию между чань, поэзией и живописью.

ПЕРЕВОДЫ БУДДИЙСКИХ ТЕКСТОВ ВАН ВЭЯ

Буддийские тексты Ван Вэя представляют определенный интерес для специалистов. Переводы приводятся практически без комментария, поскольку в работе наиболее трудные для понимания места текста комментируются или даны в примечаниях к главам.

Надпись на стеле чаньскому наставнику Хуэйнэну

Когда нет бытия, от которого можно отказаться,

Это значит достичь источника бытия.

Когда нет Пустоты,

Где можно что-то разместить,

Это значит познать основу Пустоты.

Уйти от мирских желаний и не суетиться,

Что обычно для буддизма, —

Это заключается во всех дхармах,

Которые нельзя получить,

И все они, нас окружающие, охватывают все сущее

И не устают [от этого].

Выгребет в море житейском кормчий,

Но и он не знает действия высшей буддийской мудрости.

Рассыпает цветы небесная фея,

Которая может обратить монаха в иной облик.

Тогда-то можно познать,

Что дхарма не рождается,

А появляется посредством мысли,

Она такова, что невозможно взять,

Дхарма всегда истинна.

В мире монахи это подтверждали.

[Можно] достичь освобождения от суетных мыслей,

Но не полностью. Спасать тех, кто находится в деянии,

Не думают, что означает не-деяние.

Все это разве [не присуще]

Чаньскому наставнику из монастыря Цаоси?

Чаньский наставник [Хуэйнэн]

С мирской фамилией из рода Лу,

Из некоего места, некоего уезда.

Имя — это нереальность и фальшь,

И он не родился в какой-то семье.

У дхармы нет середины и края,

И он не жил на землях Китая.

Его добродетельные наклонности проявлялись в детских забавах,

Семена мудрости обнаружились в сердце,

Когда он был подростком,

Он не был эгоистичен по отношению к себе.

Дух среды, в которой он рос,

Близок духу пахарей и шелководов.

Когда это соответствовало его дао,

Он бродил по селениям мань и мо,

Близких ему по духу. В соответствующем возрасте

Он стал учиться у великого наставника Хунжэня в Хуанмае,

На что готов был положить все силы.

Тогда он был поставлен на работе со ступой

И постоянно очищал свое сердце от мирских дум

И обрел просветление по отношению к мякине.

Всякий раз, когда великий наставник возвышался на алтаре,

Он наставлял учеников, заполнявших храмовый двор.

Среди них были те,

Кто обладал корнями трех колесниц.

Они все вместе внимают единому голосу дхармы,

Чаньский наставник [Хуэйнэн] безмолвствовал,

Но учение воспринимал.

Никогда не спрашивал, а когда возвращался [в келью],

Все самостоятельно обдумывал,

Мысли его были заняты понятием «не-я».

Иногда у него появлялись думы об оленях,

Захотевших испить воды,

А еще стремился обнаружить след улетевшей птицы.

Ароматная каша нескончаема,

Бедные люди по-прежнему [в бедности] —

Нечем покрыть свое тело.

Все ученики говорят,

Что они близки к наставнику,

А на деле же это все равно, что

[Ракушкой] измерить море

И [трубкой] исследовать небо.

Они говорят, что нашли жемчужину.

Великий наставник сердцем сам все понимал.

Триграмма «цянь» сама по себе ничего не произносит,

Небо как может говорить?

Мудрец или гуманный человек

Разве посмеют [об этом рассуждать]?

Конфуций говорил [Цзыгуну]:

«Мы с тобой не знаем [ничего]». И на смертном одре,

Когда [Хунжэнь] тайно передавал рясу первоучителя,

Он сказал [Хуэйнэну]:

«Все живые существа ненавидят того,

Кто отличается [от них] талантом,

А люди ненавидят того,

Кто их превосходит.

Я вот-вот умру, не лучше ли тебе уйти отсюда?»

Чаньский наставник [Хуэйнэн]

Тогда спрятал у себя за пазухой рясу,

Скрылся из того места и безвестно жил в других краях.

Все существующие живут на чистой земле,

Хуэйнэн жил то здесь, то там,

У людей, приписанных к своим местам.

Там, где мирская жизнь, там есть Ворота спасения,

Поэтому он передвигался среди крестьян, купцов, работников.

И вот таким образом

В общей сложности минуло шестнадцать лет.

В южных морях жил наставник Ин Цзунфа,

Который проповедовал «Нирвана-сутру».

Чаньский наставник [Хуэйнэн] слушал [проповедь],

Оставаясь сидеть перед алтарем,

И спросил затем о великом принципе буддизма,

Спросил об истинном буддизме.

Поскольку Ин Цзунфа не смог ответить,

Спустился [с возвышения] и попросил поучать,

Затем вздохнул и сказал:

«[Хуэйнэн] живой бодхисаттва,

Нирманакайя существует в этом облике.

Глаза простых людей желают,

Чтоб раскрылся широко глаз мудрости [Хуэйнэиа]».

И тогда он возглавил учеников,

И они все месте пришли в залу,

Где находился наставник [Хуэйнэн].

Ин Цзунфа поднес платье

И собственноручно срезал волосы.

С тех пор широко распространяющийся дождь дхарм

Повсюду капает в этом бренном мире.

[Хуэйнэн] стал учить людей понятию о терпении и говорил:

«Те, кто терпят, не рождаются и не умирают,

Тогда достигается принцип „не-я“»

И только тогда появляется

Начальное сознание высочайшей истины Будды.

Это и есть начало буддийского учения.

Достигнешь самадхи,

И никакая мысль не сможет войти [в сознание].

Высшая буддийская мудрость ни на что не опирается,

Великое тело [Будды] пребывает во всех десяти направлениях,

Чувства Будды существуют вне трех миров.

Семена пыли мирской неуничтожимы, [в людях]

Нет облика, нет и Пустоты.

В осуществлении желаний нет завершения,

Как раз находясь в мире, и превратишься в мудреца.

Монахи на каждом шагу находятся на стезе служения Будде.

Эти мысли, эти чувства

Все вместе войдут в море природы.

Торговец заявил,

Что устал, и остановился отдыхать в нирманическом городе.

Бедный человек не испытывает сомнений

И находит тайник с сокровищами.

Если кто не взрастил основы добродетели,

Ему нелегко войти в Ворота внезапного просветления,

Цветы Пустоты не свяжешь [в букет]

И не возьмешь в руки.

Никогда не бывает виновно

Солнце высшей буддийской мудрости.

Сколько раз, вздыхая, говорили:

«Семь видов драгоценностей пожертвовали, [по количеству]

Равных речному песку Ганга. Мириады кальп сопровождаются совершенствованием людей,

Коих бесчисленное множество.

Все это подчиняется движению недеяния,

Милосердие [Будды] не встречает препятствий,

Оказывает великое опасение всем рожденным четырьмя способами,

Широко покровительствует трем мирам».

После того как буддийская добродетель

Повсюду распространилась,

Слава о [Хуэйнэне] разнеслась.

Разрисованные люди из Цюаньгуаня

Идут к мудрецу, испытывая в пути огромные трудности.

Царство, где люди с разрисованными телами

И подвешенными к ушам серьгами плавают

В море почти год напролет,

И все они желают протереть глаза и узреть облик дракона и слона,

И так [плавая в море], забылись они,

Что могут попасть в пасть акулы.

Они вместе стоят за дверью, [где последователи Хуэйнэна]

Сидят с поджатыми крест-накрест ногами

Перед кроватью [патриарха].

Лес здесь сандаловый,

И нет более никаких деревьев.

Слышен лишь запах цветов чжаньфу (цветы типа магнолии. — Г. Д.),

Так что других запахов не ощущается.

Все они, [кто был на проповеди],

Вернулись домой с подлинно буддийской истиной,

И отошли многие от напрасных мирских дум.

Император задумался [о Хуэйнэне]

И издалека выражает [ему] свою искренность.

Он готов был встречать [его] с почестями,

Желал сложить ладони в буддийском приветствии и совершить обряд.

Цзэтянь — вдовствующая мать-императрица,

Император Сяохэ

Издали указ с просьбой-повелением прибыть в столицу.

У чаньского наставника чувства в этот момент

Были, как у Цзыму.

Посмел он императрицу ослушаться.

Живет он далеко и не выходит дальше Тигрового ручья,

Твердо отказался от повеления

И не принял императорского указа.

Тогда императрица и император

Отправили ему (Хуэйнэну. — Г. Д.)

Белую монашескую рясу,

А также деньги, шелк и прочее в качестве подношения.

Щедрые дары императоров —

Поднесли яшмовое платье святому.

Даровала деньги нирманическому Будде [Хуэйнэну].

Оценивать добродетель, ценить людей —

Это в различные эпохи одинаково совпадает.

В некий день некоего месяца некоего года

[Хуэйнэн] неожиданно сказал ученикам:

«Я вот-вот уйду».

И вскоре удивительные ароматы заполнили зал,

И над землей появилась белая радуга.

[Хуэйнэн] завершил трапезу, выкупался, сменил платье

И более ни на мгновение не собирался задерживаться [в этом мире].

Подобно тому, как течет вода,

Как гаснет пламя свечи,

Золотое тело [Хуэйнэна] навсегда прощается.

Подобно тому как дрова до конца уничтожаются огнем,

Горы рушатся, реки высыхают,

Птицы плачут, обезьяны вопят,

Все люди громко причитают и ничего не видят [от слез],

В какой-то день и месяц душа [наставника]

Переселилась к горному ручью Цаоси,

Сидение его оставили в некоем месте,

Выбрали благоприятное место для могилы,

Не обращаясь к книге «Цин у» — «Черный ворон».

Даже лес изменился —

Все деревья превратились в белых журавлей.

О, великий наставник!

Совершенная природа чистоты и монолитности,

Природные данные [твои] добродетельны и чисты,

Сто чистых помыслов создали [твой] облик.

Все высшие мысли сосредоточены в уме Хуэйнэна —

Ходит ли он, отдыхает ли —

Всегда все правильно воспринимает,

И в его беседах, улыбке, словах

Никогда не бывает шутки.

Потому пять государств Индии следовали [учению Хуэйнэна],

И множество юэсцев бьют земной поклон [наставнику],

А длинные змеи и могучие удавы

Также приняли [учение чань],

И дух ядовитого жала змей уничтожен.

[Благодаря проповедям Хуэйнэна] искривленный нож и выгнутый лук [забросили],

Изменили присущие им недоверие и грубость,

Прекратили охоту и ловлю рыбы,

А ядовитые насекомые и ядовитые птицы осознали свою вину

[И перестали пускать в ход яд].

Многие отказались от рыбы и мяса

И старались питаться, как буддийские монахи.

Все они выбросили сети для ловли рыбы,

Одежду носили из рисовой соломы

И стали придерживаться дхармы просветления,

И [этим самым], по сути дела,

Помогают императору в воспитании народа.

Его (Хуэйнэна. — Г. Д.) ученик по имени Шэньхуэй

Встретил наставника, когда тот был на закате жизни

И постигал буддийское дао в срединных годах.

Широкая натура заложена во всех простых людях.

[Шэньхуэй] острым умом превосходил образованных людей,

Хотя это и есть последнее подношение [со стороны Шэньхуэя].

Радуемся мы, что [благодаря Хуэйнэну)

Достигли наивысшей степени познания буддизма.

Наставник все просвещал,

Проповеди его похожи на желание поднести жемчужину.

Простые люди не понимают [идеи причинности],

И еще много у них печали о драгоценной яшме.

Люди говорят, Что они знают буддийскую истину,

И написание этого гимна поручили мне.

В гатхе говорится:

«Пять инь — это есть Пустота,

А шести чэнь не существует».

Люди же, напротив, полагают и не ведают,

Как следует правильно воспринимать.

Лотос поддерживает ноги [Будды],

Ветка ивы вырастает в боку.

Если отбросить тело и сознание,

Кому же [тогда предназначается] счастье и несчастье?

Мудрец обладает широким взглядом

И вместе со всеми живыми существами одинаково трудится.

Когда исчезает мысль, отбрасывается и бытие,

Где же тогда можно опереться на Пустоту?

Если не касаться трех миров,

Значит, тщетно трудятся восемь фэн.

«И в этом заключается ваша острота ума!»

[Проявлять] сочувствие

По отношению к людям из иных земель,

Которые пока не услышали голос дхармы,

Снисходить к невежественным людям.

[Хуэйнэн] готов начать доброе дело:

Учить их терпеливости, отказу от гнева,

Отказу от охоты за добычей.

Мир — это один цветок.

[В Китае] было шесть патриархов.

Они раскрыли [содержание] собрания буддийских канонов,

Открыто показали в действии понятие «жемчужина в платье».

Истоки основ [буддизма] постоянно существуют,

Безрассудный путь стал изменяться.

Не следует задумываться

Над понятиями «действие или бездействие»,

«Полностью или не полностью» —

Такова наша высшая буддийская истина,

Да и зависит разве она от меня?

Буддийское дао охватывает все четыре вида живых существ,

Постоянно указывает на шесть направлений.

Но даже у мудрецов, бывает, иссякает ум.

Существуют такие сочинения,

Смысл которых не укладывается в голове:

Шестьдесят две мысли, сто восемь тем-метафор —

Во всем этом ничего не найдешь [имеющего смысл].

На этом следует закончить.

Переработанный буддийский гимн с предисловием

Тело дхармы не имеет противоположности,

Совсем не как запад и восток.

У чистой земли не существует местонахождения,

Оторвана она как от Пустоты, так и от Бытия.

Если опираться на высшую мудрость Будды,

Следовало бы очиститься от шести чэнь.

Если не отказаться от дхарм,

Тогда пресытишься иллюзорной буддийской истиной в трех видах сущих.

Поэтому будда всех будд

Обладает непостижимой силой —

Распахивает Врата Благоприятствования.

Сердце [бедняка] пребывает в сомнении,

Не ведает он, где спрятана драгоценность.

Торговец уже устал,

Остановился временно отдохнуть в нирманическом городе.

В конце концов в результате совершенствования

Можно достичь состояния «ушэн»,

И исходное начало взято из облика всего сущего.

Переработанная картина «Чистая западная земля»

Была преподнесена госпожой Ли — женой левого чанши,

Временно исполняющего обязанности

Помощника цензора господина Цуя,

По случаю поминок ее отца, бывшего чиновника.

Семья госпожи Цуй — передовая среди привилегированных,

Она стояла во главе всех семей-буддистов

Во имя постижения буддийского учения.

Великий наставник

Часто с уважением почтительно навещал ее,

А женщины всего императорского двора

Под ее влиянием стали жить скромно.

Царство мысли имеет собственную природу,

Все сущее одинаково охватывается буддийской истиной.

Вершина дхармы — Истинность и Пустота.

Когда ни одна колесница не утверждается,

Тогда можно увидеть все как есть в действительности.

Бодхисаттва вместе с госпожой Шэнмань

Одновременно постигают освобождение.

Небесная фея восхваляла

Старца Вималакирти.

Как взобраться на холм?

Скорбеть в траурной одежде,

Следовать дхарме утечки.

Горько оплакивать кровавыми слезами,

Думать о беспредельной милости [умершего отца].

Если от горя лишить себя жизни,

Это не будет должным воздаянием [душе покойного отца].

Если даже эти десять сил Будды защитят.

То разве возможно выкупить [тело усопшего]

Даже ста телами живых?

Без драгоценностей и бахромы

Использовался белый шелк для картины с изображением рая,

С радостью, не имеющей предела.

Царь закона изображен в позе умиротворения и счастья,

В окружении монахов и народа.

Все пребывает в спокойствии и неподвижности.

Кажется, что все так и было в прошлом

И будет в будущем.

Царит полнейшее безмолвие,

И не слышно ни звука.

Словно [проповедь] без слов.

Лес словно из драгоценных деревьев,

Семикратно опоясывает ароматный город.

В полах одежды изображены небесные цветы,

Которые все шесть времен разбрасываются на золотой земле.

Птицы «цзялинь» словно вот-вот запоют,

Цветы «маньто» еще не осыпались.

Собрались все добрые люди,

И облик их всех прекрасен.

Теперь со всей искренностью

Кладут земные поклоны,

Проливают слезы и возжигают курения,

Пожелали совершать заслуги и добродетели,

С тем чтобы подготовиться к далекому пути и достичь Будды.

Постоянно предполагать,

Что великое милосердие с присущей ему женской мягкостью

Воплощено в самих свойствах дхарм.

Это должно быть в семье,

Которая сознает высшую буддийскую истину.

В гатхе сказано:

«Бьем земные поклоны великому наставнику десяти направлений».

Он может постичь одну дхарму,

Узреть и множество других дхарм.

Всевозможные облики [его]

Просвещают массы живых существ.

Мысли его и в самом деле будут неподвижны.

Мы кладем земные поклоны

Перед беспредельным морем действия дхарм.

Заслуги и добродетели бесчисленны и непостижимы.

Раз уж не имеют цвета,

То ничто не может служить препятствием.

[Дхарму] не остановить на Бытие и Небытие,

Но не следует и отказываться от них.

Ныне я глубоко

Проник в подлинность и действительность Пустоты

И понял, что субстанции цвета и облика безупречно чисты.

Желаю, чтобы признали запад (т. е. буддизм. — Г. Д.) нашим наставником,

Желаю переродиться там, в радостном раю,

Где достигается освобождение жизни человека.

Хвалебный гимн о вышивке «Колесо исполнения желаний» с предисловием

Тишина тождественна Шуньяте —

Они непостижимы сердцем.

Татхата пребывает в неподвижности —

Она удалена от мира сознания.

Реальность не ограничена ничем,

Постоянно сопутствует всем живым существам.

[Татхата] не отчуждена от деяния,

Но не объять ее всем множеством поступков.

Раз свойства дхарм таковы,

Разве можно это словами объяснить?

[Эта вышивка] — так называемое «колесо исполнения желаний».

[Изображенная на ней] бодхисаттва мирского милосердия совершенная, достигла самадхи.

Оказывает помощь людям своим волшебным взором

[На вышивке] — разноцветное тело с шестью руками.

Сердце Будды служит основой всех живых существ,

Тело имеет истинный облик и по желанию может тут же исчезнуть [в нирване].

Но милосердие его проявляется не в силу причинности,

Явился он лишь ради избавления людей.

Сила бодхисаттвы способна воздействовать на всех,

И все живущие будут довольны.

Каким же сердцем обладает бодхисаттва?!

Монахини-[сестры] из монастыря Чунтун

По имени У-и — «не имеющая сомнений»

и Дао-дэн — «немеркнущее дао»

Ушли в монастырь из знатных семей,

На циновке для молений занимают почетные места.

Давно уж у них накоплена чистая карма,

Все три мира есть шуньята.

Постоянно живут в буддийском монастыре,

Опираются на одну колесницу.

Умерший старший брат служил в Хэнани на посту шаоиня — помощника начальника города,

Несмотря на образование по классическим книгам,

Глубоко проник в суть реальности [буддийской]

И был единственным буддистом среди сотни чиновников.

[Мы с ним, как] венчики цветка, вместе связаны,

Милость его глубоко в сердцах сестер.

Он, словно аромат сандалового дерева, как и прежде, окружает нас,

[Но уже] невозможно увидеть милостивого старшего брата.

Хотя и говорят, [что жизнь человека], словно сон,

Лучше уж было умереть кому-то из нас.

В душе у нас хоть и очищена досада,

Но все-таки проявляем мы глубокую скорбь о том,

С кем в свое время шли по одному мирскому пути.

Путь высшей буддийской мудрости есть шуньята.

Но все-таки стараемся создать [своей вышивкой]

образ во славу буддизма.

[Для исполнения вышивки] собрали лишь целомудренных девушек,

И они усердно, с чувством благоговения

Работали — иголка за иголкой, нитка за ниткой,

День за днем, месяц за месяцем —

И вот заблестели все радуги, кажется,

Засияли тысячи лун [на вышивке].

Золотой лотос поддерживает ноги Будды,

Драгоценные жемчужины висят в узле волос.

Изображенное на вышивке замышлялось с чистым сердцем,

А создали образ хрупкие руки [девушек].

На коралловой ладони, кажется, вот-вот

Появится неподвижный Будда.

Уста его, словно яблоко, [ничего не промолвят],

Подобно тому как говорят: «О дхармах толковать невозможно».

На вышитой картине [люди] возжигают благовония, восхваляют |Будду],

Разбрасывают цветы и взирают наверх.

У обладающих чувствами — горькая карма,

[Страдания должны] исчезнуть и более не появляться.

Непревзойденное колесо дхарм

Вращается в вечной тишине.

[Молениями сестры] желают достичь этого счастья,

Рассматривают [вышивку] как великолепие для поминок [старшего брата].

Итак, напишем гатху:

«Сила духа бодхисаттвы непостижима,

Способен он единственным своим телом пребывать сразу везде.

Постоянно вращается колесо дхарм, но без движения,

По своему желанию [бодхисаттвы] спасают всех живущих.

Облик уже не есть шуньята и бытие,

Исходя из этого, цветным сделали изображение Гуаньинь.

Желаем чистотою получить счастье для шести путей,

Но к прошлому вернуться невозможно».

Гимн о переработанной буддийской картине «Амито», нарисованной гэйшичжуном Доу Шао в пагоде Сяои в память умершего младшего брата, бывшего начальника гарнизона, зятя вана

В «Ицзине» сказано: «Блуждающие души изменяются»,

В «Цзочжуани» сказано:

«Для духа и субстанции „ци“ не существует места, где бы их не было».

Несомненно понятно, что духи перерождаются,

К духам приобщить буддийское дао, и они превратятся в бодхисаттв,

Которые будут пребывать на Земле Радости.

Великое восприятие (т. е. Будду. — Г. Д.) именуют мудростью,

Отход от абсурдных представлений называют свойствами природы [буддизма].

Если [ты] в состоянии улучшить свою карму,

Этим исправишь и свою [нынешнюю] жизнь.

Кто достиг дхармы недеяния,

Для него шесть чэнь будут действовать в чистых пределах

(Под этим понятием подразумевается рай Амитабы. — Г. Д.).

Кто связан с существующими формами,

Тот полагается на десять благородных мыслей,

Чтобы пойти навстречу следующей жизни.

Сама переработанная в буддийском духе

Картина сделана гэйшичжуном Доу Шао,

Который почтительно преподнес ее умершему младшему брату бывшего начальника гарнизона и зятя вана.

Братская любовь [Доу Шао] намного выше, чем у других людей,

Охваченный скорбью, он готов поступить так же,

Как уступчиво поступил Шунь в отношении лукавства младшего брата.

[Доу Шао] печалится об умершем [младшем брате],

Но нет [возможности] откупиться даже ценой собственной жизни!

Нет труда, который не приносил бы плодов.

Не может он со мной поровну разделить мою жизнь,

Остается лишь щедро одаривать [брата],

Когда он находится в потустороннем мире.

Добродетельное это дело — подношение картины,

Что важно для смывания оскверненной кармы [младшего брата].

[На картине) драгоценные деревья выстроились в ряд,

Искрится золотой песок,

Волшебные птицы «цзялинь», [кажется], вот-вот запоют,

Цветы «маньто» еще не осыпались.

Умер он во цвете лет,

Должен достичь высшего положения среди святых.

[Изображены также] пруд, лотос, алтарь.

Будет еще большая слава подношениям братьев.

Водоплавающие птицы воспевают дхарму.

Следует осознать силу братской дружбы.

В гимне сказано:

«Жизнь следует за абсурдными представлениями.

После смерти остаются знания (буддизма).

Все подвержено изменению и перемещению.

Тело превращается непрерывно».

Печалится этот добродетельный старший брат:

Будут все избегать «шести исходных» — «цюй»,

Опираясь лишь на десять сил [Будды].

По рожденному после него [младшему брату].

Для мира незнания

Всеми помыслами усердно хлопочет.

Озарение можно обрести и посредством копоти.

Собственная природа должна идти к созреванию.

Представляю монахам толкование сутры «Жэнь ван» — «Добродетельный ван»

Монах Хуэйгань говорит: «Дхарма отходит от слов, а когда нет слов, тогда и достигается освобождение. Можно говорить весь день, но дхарма не имеет ни названия, ни облика. А тот, кто познал название и облик, сразу же становится Буддой. Откуда же может быть [в сказанном] то, что портит?

Реальность нереальностью может указываться, отсутствие жизни безжизненным обликом передается. Если нет того, кто сам постигает природу пустоты, обладает глубоким пониманием в сердце, видит и слышит внутри себя, постигает проповеди всех школ, то как доказать, что яшма блестит? Как пояснить значение золотого рта Будды?

Я нижайше полагаю, Ваше Величество император, Светлое Небо, Вы высоко взошли к десяти ступеням, подчинили и покорили девять небес. Вы великое спасение для всех живых существ, в следе, оставляемой Вашей ногой, вырастает лотос. Вы указуете на буддийские законы мира, тело свое золотое наклонили над нами, подобно Будде, сердцем очистились и постигли учение чань, познали самую высшую дхарму, расширили шесть парамит в учении Будды, как добродетельный муж следуете пяти основам. Я, старый монах [Хуэйгань], совершенно опустошен, что можно еще сказать? Как показать видимое невидимого? Как показать слова несказанные? Я невежествен, как насекомое, что льда боится, скверно соблюдаю запреты и хуже, чем слон, увязший в грязи.

Своими чувствами отхожу от мыслей, толкую благородные слова совершенномудрых. Вот, к примеру, я, червь, как могу до всего додуматься? Я вроде червя древесного, который, [питаясь деревом], случайно сотворил иероглиф. Разве может в пыли мирской быть глаз мудрости?

Взираю на Ваше мудрое сердце, это повеление самого Неба. Сознаю свое невежество, которое нельзя больше скрывать, и нижайше преподношу сутру „Жэнь ван“ с комментариями в десяти цзюанях вместе с докладом. Я испытываю безмерное чувство стыда и неловкости, однако начал работу по толкованию сутры. Прежде всего следует проникнуться большим желанием, разъяснить основные значения, раскрыть единственные Врата. Вместе с сорока девятью монахами исходим из ста восьми тем [этой сутры], все шесть времен прославляем учение чань, три года усердно молили, чтобы очиститься от всякой скверны, чтобы достичь возможности увидеть солнце мудрости, чтобы все три тысячи миров почитали добродетельного вана, чтобы пять тысяч духов добра всегда охраняли Землю Радости, чтобы упрочились прекрасные плоды, чтобы воцарилось бесконечное спокойствие, чтобы простые монахи и простой народ радовались в большом восторге».

Преподношу монахам по случаю торжественной церемонии, посвященной завершению строительства буддийского храма

Мы, монахи, говорим: Небо и Земля велики, но и они не заполнили тело дхармы. Краски храма прекрасны, но разве сравнятся с лучезарным жилищем?

Ваше Величество высоко оценили буддийских святых (их скульптурное изображение. — Г. Д.), щедро пожертвовали деньги для храма, облагородили дхарму, принесли пользу людям, затратили много золота для строительства храма, не использовали силой ни одного человека для несения трудовой повинности, не затронули имущества ни одной семьи. До облаков поднимается драгоценное строение, крыша вот-вот будет завершена, и все мы надеемся на милость Вашу. Вы зонт пожаловали, чтобы три тысячи миров находились под его кровом. Все шесть хэ (небо, земля и четыре стороны света. — Г. Д.), люди и Небо придут под Вашу власть. После окончательной постройки храма с помощью высшей мудрости, для которой не существует препятствий, просветите всех живущих, и она поможет всем, родившимся четырьмя способами, пересечь сансару. Но разве только нынешние люди заслуживают пожалования этим храмом?

Даже и волшебник может остановиться здесь, словно в башне Чжунтянь. Вот если еще нарисовать облака на стенах храма, то останется лишь ожидать прихода святых. Если уж сравнивать древность с сегодняшним днем, то Ваше Величество чем хуже прежнего князя? (Имеется в виду Муван. — Г. Д.). Вы почтительно прибыли к Воротам серебряной башни, нижайше преподношу для слуха Вашего сей доклад.

Доклад по поводу установления вывески, написанной императорской рукой на пагоде. Благодарность монахов «великому проникшему» и «великому просветителю», посвящаю Шунь Дувэю

Мы, все монахи, говорим: Мы удостоились написания вывески для башни пагоды, а также пригласили монахов, принявших постриг, и монахов, которые следуют за ними. Мы радуемся сердцу нашего императора, снисходительно удовлетворяющего [наши] желания. Благосклонность Ваша крайне велика — мы танцуем от радости и не можем остановиться.

Мы, подданные Ваши, слышали, что мудрость — это истина, и тот, кто приводит людей к истинной дхарме, — мудрый человек. Буддизм — это сознание, и тот, кто достиг полностью сознания, приобретает высшую мудрость Будды. Я полагаю, Ваше Величество, император Светлое Небо, Вы полностью достигли земли Будды и в конце Неба переступили, вошли в трое Ворот Освобождения (ворота Пустоты, ворота, лишенные облика, и ворота, лишенные желаний. — Г. Д.), прошли девять ступеней сосредоточения, слышите и видите собственную природу, не останавливаетесь на недеянии, управляете делами в соответствии с правилами, никогда ничего не пропускаете, восстановили государство и взяли на себя бразды правления, цените чистую дхарму, с тем чтобы учить людей, благополучно собрали сотни мер зерна, и природные условия при Вашем правлении благоприятные. Вы не применяли оружие, а враг разбит, не доставили беспокойства всем живущим и добились симпатии народа. Это прекрасные деяния, когда народ в высшей степени счастлив, а монахи преодолевают карму. Вчера мы удостоились написания вывески [на пагоде] Вашим Величеством, и тут же состоялось пострижение монахов. Написанные золотом иероглифы на вывеске — словно летящие драконы, словно крутящиеся на серебряных крючках фениксы.

Светят они до звезд, парят и движутся в облаках. А такие каллиграфы, как цзиньский Вэйдань и вэйский Лянгу, почувствовали бы стыд. После того как вывеска была вынесена из небесных ворот, ее установили на башне, привесили нефритовые звезды к этажам, повесили жемчужные украшения на тарелке для собирания росы. Однако и эти все вещи в сравнении с надписью Вашего Величества довольно бледны.

Кроме того, те, которые давно следуют учению Будды, желают находиться среди монахов, надели на себя монашеское платье, приняли постриг и избавились от треволнений, с тем чтобы достичь драгоценных талантов. Вы, добродетельный император, для того чтобы отполировать яшму, широко и глубоко прониклись чувствами Будды. Вы, мудрый правитель, получили много благ, защиту. Монахи и многие другие полны желания принять учение чань. Они счастливы, что живут в процветающее время. Вы, Ваше Величество, пожаловали вывеску, написанную собственной рукой, и сполна отблагодарили этих наставников, в качестве награды заслуживших счастья.

Желали бы вознаграждения Вашей милости великой мудростью, испытываем бесконечное чувство признательности.

Докладная записка с просьбой о пожертвовании личного поместья храму

Я, Ваш подданный Вэйцзи, склоняю голову, слышал, что милости матери моей беспредельны. Разве есть возможность отблагодарить за все это? Пойдешь до конца Неба и не вернешься (т. е. жизнь неминуемо завершается. — Г. Д.). Как можно постоянно задумываться? И вот пожелал что-нибудь сделать, чтобы ослабить эту боль.

Учение Будды высоко ценит заслуги и добродетели, оказывает широкое спасение в царстве мертвых. Моя покойная мать — бывшая правительша уезда Болинь, по фамилии Цуй — занималась у чаньского наставника Пуцзи более тридцати лет, носила грубое платье, ела растительную пищу, соблюдала монашеский обет, безмятежно созерцала и с радостью жила в горном лесу, стремилась жить в постоянной тишине.

Я сейчас в уезде Лантянь в горах построил жилище с соломенной крышей и буддийскую кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то сидела, когда-то ходила. А у меня, когда мать умерла, появилось желание стать монахом, я постоянно стремился добиться счастья для души моей умершей матери. На протяжении долгого времени не осмеливался просить императора, целыми днями накапливал искренность, подчиняясь при этом первому мудрецу (т. е. императору. — Г. Д.). Все живущие получили счастье, а я, Ваш подданный, никуда не гожусь, одряхлел, но мне посчастливилось быть в ряду Ваших подданных. И если не смогу отблагодарить, пока жив, как ответить пожертвованиями? Желал бы поднести Вам долголетия, как у Неба, долгое время быть господином на Земле.

Я полагаю, что Будда — это сила, на которую можно положиться. Жертвую имение храму, и желание это все сильнее. Отдаю пыль суеты мирской Небу и Земле и, конечно же, сначала все для государства; а потом лишь для дома. Осмеливаюсь, подобно мыши и птице, выразить свои чувства, рискуя потревожить слух Неба (т. е. императора. — Г. Д.). Я умоляю позволить пожертвовать поместье этому маленькому храму и надеюсь на разрешение о переходе нескольких монахов из других монастырей — это семеро известных монахов, которые возглавили бы храм и проводили служение чань, постились. По отношению к высшим — отблагодарят за милость мудрую, по отношению к низшим — отблагодарят нежной любовью. Искренне прошу Вас.

Докладная записка по случаю получения императорского указа подробно растолковать иллюстрации книги «Императоры, черепахи и зеркала». Из этих двух книг приказано выбрать, что необходимо, и подать докладную записку императору

Некий правый чиновник-историограф огласил устный императорский указ: «Прочтите эти книги». Ваш невежественный подданный как может обо всем этом знать? Почтительно вместе с другими обсуждали эти книги. По моему мнению, название книги «Иллюстрации древних императоров» произошло оттого, что «гуй» означает «черепаха» и с помощью ее [панциря] можно гадать, а при помощи зеркала можно получить отражение. По тому, как древние императоры управляли, хорошо или дурно, можно предугадать, что будет в следующих поколениях, можно узнать, будет ли процветание или упадок, подъем или гибель. По этой причине те императоры, которые управляли делами подобно императору Яо и императору Шуню, непременно процветали, а те, которые управляли подобно императорам Чэнтану и Увану, непременно были на подъеме. Те же, кто управлял подобно циньскому Хуану и ханьскому Уди, обязательно оказывались в упадке, а те, кто управлял подобно сясскому Цзе и иньскому Чжоу, обязательно подвергались уничтожению.

Сказанное здесь от подобного гадания непременно узнаешь, а как осветишь [зеркалом], непременно увидишь. По этой причине назвали «Иллюстрации, черепахи и зеркала». Я полагаю, что показанные иллюстрации можно как раз назвать «Иллюстрации древних императоров», «Иллюстрации, черепахи и зеркала».

Но я опасаюсь, что название и действительное [содержание] немного расходятся, к тому же многое не взято из тринадцати книг конфуцианского канона или же взято то, что сказано в философских трактатах [древности]. Кроме того, взято из сочинения Цао Чжи «Летающий дракон» и из сочинения императора Чжи Юя «Восхваление Баоси» и других сочинений. Все эти слова из сочинений разных эпох, и они не относятся к делам, отмеченным в конфуцианских канонах и исторических хрониках. Что же касается императора Яо, то даже камышовая крыша его дома не была обрезана и земляное крыльцо высотой три чи, а когда приближаешься к нему, кажется, что приближаешься к солнцу и смотришь на него как на облако [в засушливую погоду]. Император же Шунь прогнал четырех злодеев, возвысил шестнадцать семей, подданные пели песню о девяти добродетелях, государь играл на пятиструнном сяне. Эти императоры совершили и другие добрые дела. Сясский Цзе с его башней из самой лучшей яшмы и домом из красной яшмы, иньский Чжоу с его грудами мяса и прудами вина — эти и другие дурные дела подобного рода. Тогда и появились «Иллюстрации, черепахи и зеркала». Что касается время рождения Фуси, его могилы, появления из кишок Нюйва десяти святых людей, лепка людей из земли и тому подобные случаи, разве можно их отнести к черепахе и зеркалу? Если записывать дела императоров — все можно записать, ничто не помешает. А если принять во внимание черепаху и зеркало, то, пожалуй, нужно будет выбирать, [что годится, а что нет]. К тому же рассуждения, начиная с заголовка и иллюстрации, окажутся повторением. Правления под девизами тайчу и тайши ничем не отличались друг от друга, их форма и содержание не отличаются. В «Ицзине» сказано: «Триграмма цянь». Это было в те времена, когда не было ничего сущего. Это и есть начало цянь, а цянь основал субстанцию «юань». Юань в применении на практике есть цянь. А еще прежде была школа дао. Дао порождает одно, одно порождает два, два порождает три, три порождает десять тысяч вещей. К тому же в недавно появившихся буддийских сутрах есть восемь понятий, по которым считается, что все спокойствие не признает то, что есть (т. е. бытие. — Г. Д.). Восьмое понятие содержит в себе все семена Трипитаки. Шестое понятие уже разделяет основные пять составных инь и восемнадцать идей. В этих иллюстрациях, начиная с раздела «Юань ци» — «Жизненный дух», много названий. У вашего подданного знания и опыт поверхностны, не знаю, чего нужно избегать при упоминании. Осмеливаюсь выразить свои убогие убеждения, очень трепещу перед Вами, нижайше кланяюсь и полагаюсь на Ваше мудрое мнение в выборе решения. Почтительнейше подаю сей доклад.

Доклад по поводу просьбы о передаче зерна и должностного участка (находящихся в ведении управления). Жертвую беднякам похлебку из зерна

Правые чиновники в последнее время увидели на дорогах мерзнущих и голодных людей. Утром еще они стонут, а вечером уже их трупами заполняются канавы. Ваше Величество мудры и милосердны, всей душой болеете [за народ] — пожертвовали им казенный суп. В течение года многие благодаря этому уцелели. Это добродетель крайней гуманности. Растрогали Верховное Небо, поэтому получилось так, что в этом году урожай зерновых значительно возрос. Ответом на пожертвование будет воздаяние, а счастье и защита со стороны Неба ясны-ясны. Ваш подданный в прошлом служил на должности шэжэнь, служил на должности гэйшичжун, поэтому имеет два должностных участка земли. Хотелось бы объединить их вместе и пожертвовать. А недавно я получил указ Вашей милости о том, что не следует отдавать оба участка. Я надеюсь, что можно передать тому управлению, что ведает раздачей похлебки, один должностной участок, так что у государства нисколько не уменьшится зерна, а те, кто в крайней бедности, возможно, обретут новую жизнь, с тем чтобы было высшее счастье самому мудрецу (т. е. императору. — Г. Д.). Подобными делами постоянно увеличиваются драгоценности и счастье династии. Еще я надеюсь на то, что будет приказ Лю Яню, который должен дать распоряжение управлению, ведающему раздачей похлебки, чтобы он документально оформил пожертвование, а о конкретном количестве доложил императору. Если Ваша Мудрость их милость соизволят, прошу издать письменный указ [для Лю Яня и о разрешении на пожертвование одного участка].

Хвалебное слово Будде

Я полагаю,

Что чудесное царство Будды охватывает десять путей,

Но завершенности не существует.

Нирвана достигается заслугами,

Заполняется родившимися четырьмя способами и более ничем,

Поэтому Беспредельное Великое светило

Не может осветить всю глубину Пустоты и Бытия.

Десять тысяч дхарм все вместе придут в действие

И будут полностью успокоены на земле бездействия.

Я думаю,

Что превращение Будды как раз и обладает тремя телами,

Не оставит он простых людей,

А в основе своей отрицает пять элементов.

На самом деле он

При посредстве связи дхармы и облика

Отбросил свой мирской облик.

Началом служат ворота пострижения

И постепенно приближается к дому Пустоты.

Затем, когда достигнешь Наитвердейший Путь

Высшей Истины,

Станешь для трех миров Великим Наставником,

И брови будут излучать свет

И достигнешь возможности жизни в другом мире.

Пятнадцатая наложница господина Цуя

Исполняла должности чиновника при кавалерии

И помощника секретаря цензората.

Минуло много кальп,

Она заложила основу из множества добродетелей,

Благодаря силе высшей мудрости

Родилась в семье, где постигли суть буддийской истины.

С младенчества отказывалась от мясной и рыбной пищи.

Когда подросла, отвергала жемчуг и бирюзу.

В учении [Будды] уже с полуслова

Могла понять суть мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы

И занималась богоугодными делами.

Часто сопровождала господина

И на некоторое время входила в императорский небесный дворец,

Где стремилась постичь сердце императора.

Хотя при своих заслугах

Она могла бы рожать детей [императору],

Она решительно отказалась от веления Неба,

Пожелав, чтобы этого вознаграждения удостоились другие наложницы,

И открыла тайну о том, что уходит из дома [в монастырь]

Ради дхармы в мире людей,

Ради достигнутого в прошлой жизни совершенства.

После того как было получено письмо

На фиолетовой бумаге с императорским указом,

Тут же был отдан приказ о назначении

Дня обряда пострижения перед всеми тремя мирами.

Всеми буддами и мудрецами десяти путей

С земными поклонами, сложив молитвенно ладони,

Очистив тем самым навсегда три кармы

И, наконец, исполнить заветное желание бодхисаттвы.

Как только у нее сняли два узла волос,

На миг показалось,

Будто это макушка головы Будды.

А как только она освободилась

От расшитой узорами кофты,

Лесной дух преподнес ей бесценное платье.

Она должна переварить ароматную кашу —

И небесный князь держит в руках [для нее]

Очень драгоценную чашу [с кашей].

Только она оставила все эти драгоценности,

Воскурила ароматные палочки,

И приняла монашеский обет,

Как на Песчинке-Земле в буддийском храме

Показались мириады будд,

Словно на мгновение блеснула жемчужина.

Постигла [искусство] владения шестью чудесными силами.

Она желает в качестве заслуг и добродетелей

Спасать людей, установить пост,

Поднести императору беспредельное долголетие мудреца,

Чтобы год его жизни продолжался, как у дерева цедрелы,

Чтобы подвластная ему территория была бескрайней,

А границы охватывались лотосом.

А еще ради представительности

Она часто сопровождает выезд господина

В качестве служителя дхармы. А когда он возвращается

Вместе с другими чиновниками,

Приветствует высокого господина,

А сердце ее возносится над десятью землями.

Если мужчина обладает

Мудростью бодхисаттвы Вэньшу, то, по своей сути, это царь закона.

Та [женщина], кто умна, как бодхисаттва,

Всегда будет матерью Будды.

Вы, юноши и девушки,

Упрочьте свою истинную природу,

Будьте по отношению к родителям почтительны и послушны.

Используйте свою добродетель для буддийских храмов,

Повсеместно проявляйте

Милосердие ко всем живущим,

А также оставьте мысли о детях. Еще я желаю,

Чтобы вы во всех добрых мирах дхарм,

Вместе с теми, кто имеет чувства,

Присоединились к этой прекрасной причине

И достигли плода мудрости Будды.

БИБЛИОГРАФИЯ

На русском языке

1. Абаев Н. В. Мотив «озарения» в средневековой китайской поэзии. // Тезисы аспирантов и молодых сотрудников Института востоковедения АН СССР. ML, 1977.

2. Абаев Н. В. Соотношение теории и практики в чань-буддизме (на материале «Линьцзилу»). Автореф. канд. дис. М., 1978.

3. Абаев Н. В. Китайский буддизм: Традиции и современность // Наука и религия, 1981, Э 1.

4. Алексеев В. М. Китайская поэма о поэте. Стансы Сыкун Ту. Пг., 1916.

5. Алексеев В. М. Римлянин Гораций и китаец Лу Цзи о поэтическом мастерстве // Изв. АН СССР, 1944, т. 3, вып. 4.

6. Алексеев В. М. В старом Китае. М., 1958.

7. Алексеев В. М. Китайская классическая проза. М., 1958.

8. Алексеев В. М. Китайская народная картина. М., 1966.

9. Алексеев В. М. Китайская литература. М., 1978.

10. Алексеев В. М. Наука о Востоке. Статьи и документы. М., 1982.

11. Антология китайской поэзии. Т. 1–2. М., 1957.

12. Атеисты, материалисты, диалектики Древнего Китая. М., 1967.

13. Бадылкин Л. Е. О классической китайской пейзажной лирике // Народы Азии и Африки, 1975, Э 5.

14. Бежин Л. Е. Се Линъюнь. М., 1980.

15. Бежин Л. Е. Под знаком «ветра и потока». М., 1982.

16. Бо Цзюйи. Четверостишия. М., 1949.

17. Бо Цзюйи. Четверостишия. М., 1951.

18. Бо Цзюйи. Стихи. М., 1958.

19. Бо Цзюйи. Лирика. М., 1968.

20. Бо Цзюйи. Стихотворения. М., 1978.

21. Буддизм и средневековая культура народов Центральной Азии. Новосибирск, 1980.

22. Буддизм, государство и общество в странах Центральной и Восточной Азии в средние века. М., 1982.

23. Буров В. Г., Титаренко М. Л. Философы Древнего Китая // В кн.: Древнекитайская философия. Т. 1. М., 1972.

24. Быков Ф. С. Зарождение политической и философской мысли в Китае. М., 1966.

25. Бяньвэнь о Вэймоцзе. Бяньвэнь: «Десять благих знамений». М., 1963.

26. Бяньвэнь о воздаянии за милости. Ч. 1–2. М., 1972.

27. Ван Вэй. Стихотворения. М.; Л., 1959.

28. Ван Вэй. Тайны живописи // В кн.: Мастера искусств об искусстве. М., 1965.

29. Ван Вэй. Стихотворения. М., 1979.

30. Васильев В. П. Буддизм, его догматы, история и литература. Ч. 1. Спб., 1857.

31. Васильев В. П. Религии Востока. Конфуцианство, буддизм и даосизм. Спб., 1873.

32. Васильев В. П. Буддизм и его принципы. Спб., 1891.

33. Васильев Л. С. Культы, религии, традиции в Китае. М., 1971.

34. Воскресенский Д. Н. Буддийская концепция в китайской прозе и проблема художественного произведения //Вестник МГУ. Сер. 14. Востоковедение, 1975, Э 2.

35. Воскресенский Д. Н. Социальное бытие и буддийская концепция воздаяния в китайской прозе // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1977.

36. Восток. Кн. 1–5. М.; Л., 1922–1925.

37. Глускина А. Е. Буддизм и ранняя японская поэзия // Индийская культура и буддизм. М., 1972.

38. Голыгина К. И. Теория изящной словесности в Китае. М., 1971.

39. Голыгина К. И. Буддизм и поэтическая мысль Китая // Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада. М., 1974.

40. Голыгина К. И. Шэньфу. Записки о быстротечности жизни. М., 1979.

41. Горегляд В. Н. Дневники и эссе в японской литературе X–XIII вв. М., 1965.

42. Горегляд В. Н. Некоторые аспекты буддийского влияния на японскую литературу IX–XII вв. // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1978.

43. Григорьева Т. П. Махаяна и китайские учения (попытка сопоставления) // Изучение китайской литературы в СССР. М., 1972.

44. Григорьева Т. П. Японская художественная традиция. М., 1979.

45. Григорьева Т. П. Даосская и буддийская модели мира (предварительные заметки) // Дао и даосизм в Китае. М., 1982.

46. Гуревич А. Я. Категория средневековой культуры. М., 1972.

47. Гусаров В. Прозаическое наследие Хань Юя (768824) // Автореф. канд. дис. Л., 1971.

48. Дагданов Г. Б. Отражение буддийских мотивов в творчестве танского поэта Бо Цзюйи (772–846) // В кн.: Вопросы истории литератур Востока. Ч. 1. М., 1979.

49. Дагданов Г. Б. Отражение буддийских мотивов в творчестве Ван Вэя // Буддизм и средневековая культура народов Центральной Азии. Новосибирск, 1980.

50. Дагданов Г. Б. О мировоззрении танского поэта Бо Цзюйи // Четырнадцатая научная конференция «Общество и государство в Китае». Ч. 2. М., 1983.

51. Древнекитайская философия. Т. 1–2. М., 1972–1973.

52. Дхаммапада. М., 1960.

53. Завадская Е. В. Восток на Западе. М., 1970.

54. Завадская Е. В. Эстетические проблемы живописи Старого Китая. М., 1975.

55. Завадская Е. В. Культура Востока в современном западном мире. М., 1977.

56. Зелинский А. Н. Идея космоса в буддийской мысли // Страны и народы Востока, 1973, вып. 15.

57. Индийская культура и буддизм. М., 1972.

58. Иофан Н. А. Культура Древней Японии. М., 1974.

59. История Китая с древнейших времен до наших дней. М., 1974.

60. Исэ-моногатари / Пер. Н. И. Конрада. М., 1979; СПб, Кристалл, 2000.

61. Кин Д. Японская литература XVII–XIX столетий. М., 1978.

62. Классическая поэзия Индии, Китая, Кореи, Вьетнама, Японии. М., 1977.

63. Конрад Н. И. Запад и Восток. М., 1972.

64. Конрад Н. И. Избранные труды. М., 1977.

65. Конрад Н. И. Очерк истории культуры средневековой Японии. М., 1980.

66. Корнев В. И. Буддизм и его роль в общественной жизни стран Азии. М., 1983.

67. Китайская классическая поэзия / Пер. Л. Эйдлина. М., 1975.

68. Лисевич И. С. Литературная мысль Китая на рубеже древности и средних веков. М., 1979.

69. Литература Востока в средние века. Ч. 1. М., 1970.

70. Литература Древнего Востока. М., 1971.

71. Литература Древнего Китая. М., 1969.

72. Литература и культура Китая. М., 1972.

73. Малявин В. В. Даосизм как философия и поэзия в раннесредневековом Китае // В кн.: Общество и государство в Китае. М., 1978.

74. Малявин В. В. Жуань Цзи. М., 1978.

75. Манъесю. Т. 1–3. Пер. А. Е. Глускиной. М., 19711973; М., ACT, 2000.

76. Мартынов А. С. Су Дунпо и буддизм // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1978.

77. Меньшиков Л. Н. Изучение древнекитайских письменных памятников // Вестник АН СССР, 1967, Э 2.

78. Меньшиков Л. Н. К истории жанра бяньвэнь // Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока. М., 1970.

79. Пестовский Б. А. Синтез буддийской поэзии в Китае в эпоху Тан. Резюме // Бюл. Среднеазиатск. ун-та, 1926, Э 13.

80. Померанц Г. С. Дзэн и его наследие // Народы Азии и Африки, 1964, Э 4.

81. Померанц Г. С. Традиция и непосредственность в буддизме чань (дзэн) // Роль традиций в истории и культуре Китая. М., 1964.

82. Померанцева Л. Е. Поздние даосы о природе, обществе и искусстве. М., 1979.

83. Проблема канона в древнем и средневековом искусстве Азии и Африки. М., 1973.

84. Проблема теории литературы в странах Востока. М., 1964.

85. Рис-Дэвис Т. В. Буддизм. Спб., 1899.

86. Рис-Дэвис Т. В. Буддизм. Очерк жизни и учений Гаутамы Будды. Спб., 1906.

87. Розенберг О. О. Проблемы буддийской философии. Ч. 2. Пг., 1918.

88. Розенберг О. О. О миросозерцании современного буддизма на Дальнем Востоке. Пг., 1919.

89. Роль традиций в истории и культуре Китая. М., 1972.

90. Роуленд Б. Искусство Запада и Востока. М., 1958.

91. Сайге. Горная хижина / Пер. В. Марковой. М., 1979; СПб., Кристалл, 1999.

92. Серебряков Е. А. Лу Ю. Жизнь и творчество. Л., 1973.

93. Серебряков Е. А. Китайская поэзия X–XI вв. Л., 1979.

94. Серова С. А. «Зеркало Просветленного духа» Хуан Фаньчо и эстетика китайского классического театра. М., 1979.

95. Сидихменов В. Я. Китай: Страницы прошлого. М., 1978.

96. Смирнов И. С. Тема «поэт и поэзия» у Гао Ци и в китайской традиции // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1978.

97. Сорокин В. Ф. Китайская классическая драма ХIII–XIV вв. М., 1979.

98. Стулова Э. С. Баоцзюань о Пумине. М., 1979.

99. Су Дунпо. Стихи, мелодии, поэмы / Пер. И. Голубева. М., 1975, СПб., Кристалл, 2000.

100. Сухоруков В. Т. Об элементах социальной критики в поэзии Ван Вэя // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1978.

101. Сухоруков В. Т. Поэты из круга Ван Вэя // Восточный альманах. М., 1979, вып. 7.

102. Словарь литературоведческих терминов. М., 1974.

103. Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1974–1982.

104. Томихай Т. X. Природа в средневековой китайской поэзии // Теоретические проблемы изучения литератур Дальнего Востока. М., 1980.

105. Три танских поэта: Ли Бо, Ван Вэй, Ду Фу. Триста стихотворений. М., 1960.

106. Федоренко Н. Т. Китайская литература. М., 1956.

107. Федоренко Н. Т. Проблемы исследования китайской литературы. М., 1975.

108. Федоренко Н. Т. Древние памятники китайской литературы. М., 1978.

109. Федоренко Н. Т. Китайское литературное наследие и современность. М., 1981.

110. Черкасский Л. Е. Поэзия Цао Чжи. М., 1963.

111. Шицзин. Книга песен. М., 195; СПб., Кристалл, 2000.

112. Щербатской Ф. И. Философское учение буддизма. Пг., 1919. ИЗ. Щуцкий Ю. К. Ицзин: Китайская классическая «Книга перемен». М., 1960.

114. Эйдлин Л. З. Параллелизм в поэзии Бо Цзюйи // Труды Московск. ин-та востоковед., 1946, вып. 3.

115. Эйдлин Л. З. Тао Юаньмин и его стихотворения. М., 1967; СПб., Кристалл, 2000.

116. Эйдлин Л. З. Идеи и факты: Несколько вопросив по поводу идей китайского Возрождения // Иностр. лит., 1970, Э 8.

117. Эйдлин Л. З. Танская поэзия // Литература народов Востока. М., 1970.

118. Эйдлин Л. З. Вопросы изучения литературы средневекового Китая // Проблемы советского китаеведения. М., 1973.

119. Эйдлин Л. З. К истории развития китайской литературы в III–XIII вв. // Изучение китайской литературы в СССР. М., 1973.

120. Эйдлин Л. З. Китайская классическая поэзия // Классическая поэзия Индии, Китая, Кореи, Вьетнама, Японии. М., 1977.

121. Эйдлин Л. З. Исследования по китайской классической литературе в Советском Союзе (1971–1981) // Народы Азии и Африки, 1982, Э 5.

122. Яшугов Л. Е. Философское учение школы хуаянь. Новосибирск, 1982.

Литература на западно-европейских языках

123. Вагу W. The Buddhist Tradition in India, China and Japan. N. Y., 1969.

124. Beal S. Buddhist Records on the Western World. V. 1–2. L., 1884.

125. Beautrix P. Bibliographic du Bouddhisme Zen. Bruxelles, 1969.

126. Becker E. Zen: A Rational Critique. N. Y., 1961.

127. Blofeld J. The Zen Teaching of Hui Hai. L., 1962.

128. Blyth R. H. Zen and Zen Classics. V. 1–2. Tokyo, 1963–1964.

129. Buddhist Bible. An Anthology of Buddhist Texts. Boston, 1970.

130. Chan and Zen Teaching. Ser. 1–3. L, 1960–1962.

131. Chan W. T. Religious Trends in Modern China. N. Y., 1953.

132. Chao Pu-chu. Buddhism in China. Peking, 1960.

133. Chang Chen-chi. The Practice of Zen. N. Y., 1959.

134. Chang Chung-yuan. Chan Buddhism: Logical and Illogical // Philosophy East and West. Honolulu, 1967, v. 17, N 1–4.

135. Chen K. Anti-Buddhist Propaganda During the NanChao // HJAS, 1952, N 15.

136. Chen K. Buddhism in China. Princeton, 1964.

137. Chen K. The Chinese Transformation of Buddhism. Princeton, 1973.

138. Chou Hsiang-kuang. A History of Chinese Buddhism. Allahabad, 1956.

139. Chou I-iang. Tantrism in China // HJAS, 1945, N 8.

140. Chu Chan. The Path of Sudden Attainment. L., 1948.

141. Chu Chan. The Huang Po Doctrine of Universal Mind. L, 1947.

142. Colleutt M. Five Mountains: The Rinzai Zen Monastic Institution in Medieval Japan. Cambridge; London, 1981.

143. Conze E. Buddhist wisdom Books. L., 1958.

144. Davidson J. L. The Lotus Sutra in Chinese Art. N. Haven, 1954. Bombay, 1965, v. 36, N 10–12.

146. Dictionary of Buddhism. N. Y., 1972.

147. Dumoulin H. A., Sasaki K. F. The Development of Chinese Zen After the Sixth Patriarch. N. Y., 1953.

148. Dumoulin H. A. A History of Zen Buddhism. L., 1963.

149. Ecke G. Concerning Chan in Painting. Arts Asiatiques. Paris, 1956, v. 3, N 4

150. Edkins J. Chinese Buddhism. L., 1880.

151. Eitel E. Buddhism: Its Historical, Theoretical and Popular Aspects. Hongkong, 1884.

152. Eitel E. Hand-book of Chinese Buddhism. Hongkong, 1888.

153. Fairbank J. K. Chinese Thouhgt and Institutions. Chicago, 1957.

154. Fox D. A. Zen and Ethics: Dogen's Synthesis. — Philosophy East and West, 1971, v. 21, N 1.

155. Frornm A., Suzuki D. T. Zen Buddhism and Psychoanalysis. N. Y., 1960.

156. Fung Yu-lan. A Short History of Chinese Philosophy. N. Y., 1948.

157. Giles H. A. Religions of Ancient China. L., 1905.

158. Groot J. Sectarianism and Religions in China. Amsterdam, 1903.

159. Hakuin Z. The Zen Master Hakuin: Selected Writings. N. Y.;L., 1971.

160. Hasumi T. Zen in Japanese Art. A Way of Spiritual Experience. L, 1962.

161. Herbert E. Bodhidharma. The Patriarch of the Way of nonsense // The Middle Way, 1967, v. 41, N 4.

162. Herrigel E. The Method of Zen. N. Y., 1974.

163. Hisamatsu S. Zen and the Fine Arts. Tokyo, 1971.

164. Hoover T. The Zen Experience. N. Y., 1980.

165. Huang Po. The Zen Teaching of Huang Po on the Transmission of Mind. L., 1958.

166. Hu Shih. Development of Zen Buddhism in China // Chinese Social and Political Science Review, 1931, v. 15.

167. Hu Shih. Chan Buddhism in China. Its History and Methods // Philosophy East and West, 1953, v. 3, N 1.

168. Hughes E. R. Religion in China. L, 1950.

169. Hui Hai. The Zen Teaching of Hui Hai on Sudden Illumination. L, 1962.

170. Hui Neng. The Sutra of Hui Neng. L., 1966.

171. Hnmphres C. Zen Buddhism. L, 1976.

172. Hurvitz L. On Interpreting Dogen and the Study of Chan (Zen) // J. of Asian Studies, Ann-Arbor, 1976, v. 35, N4.

173. Hyde M. Zen: Meditation and Art // The Middle Way, 1966, v. 41, N 2.

174. Ikeda D. Buddhism: the Living Philosophy. Tokyo, 1978.

175. Ikkyu O. Ikkyu Sojun: A Zen Monk and His Poetry. Bellingham, 1974.

176. Izutsu T. Sense and Nonsense in Zen // Franos Jahrbuch. Leiden, 1973, v. 39.

177. Johnston R. Buddhist China. L, 1913.

178. Kadowaki К. The Dynamics of «non-spirit» //The Middle Way. L., 1982, v. 56, N 4.

179. Kennett J. Selling Water by the River. A Manual of Zen Teaching. N. Y., 1972.

180. Kern H. The Saddharma — pundarika of the Lotus of the True Law. Oxford, 1884.

181. Kubose G. Zen Koans. Chicago, 1973.

182. Legate J. J. Zen and Creativity // J. of Creative Behavior. N. Y., 1981, v. 15, N 1.

183. Linssen R. Living Zen. L., 1958.

184. Linssen R. Bouddhisme, Taoisme et Zen. P., 1972.

185. Lobstein A. Zen and Everyday World // The Middle Way. L., 1973, v. 19, N 3.

186. Lu K'uan Yii. Practical Buddhism by Upasaka Lu K'uan Yu (Charles Luk). L., 1974.

187. Macartby H. Poetry, Metaphysics and Spirit of Zen // Philosophy East and West, 1951, v. 1, N 1.

188. Masunaga R. Zen for Daily Leaving. Tokyo, 1964.

189. Merton T. Mystics and Zen Masters. N. Y., 1967.

190. Miura I., Sasaki R. Zen Dust. The History of the Koan and Koan Study in Rinzai (Linchi) Zen. N. Y., 1966.

191. Munsterberg H. Zen and Art // Art Journal, 1961, v. 20, N 4.

192. Needham J. Science and Civilization in China. Cambridge, 1956.

193. Ogata S. Guide to Zen Practice. Kyoto, 1934.

194. Ogata S. Bodhidharma, an Indian Master of Dhyana who became the Father of Zen Buddhism in China and Japan // Young East, 1943, v. 5, N 4.

195. Overmyerr D. Folk Buddhist Religion. Cambridge; London, 1976.

196. Pachow W. Zen Buddhism and Bodhidharma //The Indian Historical Quartely, 1956, v. 32, N 2–3.

197. Pachow W. Chinese Buddhism: Aspects of Interaction and reinteraction. Boston, 1980.

198. Prip-Moller Y. Chinese Buddhist Monasteries. Copenhagen, 1937.

199. Raschke C. A., Kirk J. A., Taylor M. C. Religion and the Human Image. Prentice-Hall, 1977.

200. Reischauer E. O. Ennin's Travel in T'ang China. N. Y., 1955.

201. Ross N. W. Hinduism, Buddhism, Zen. L., 1973.

202. Rousselle E. Das Leben des Patriarchen Hui Neng // Sinica, Hebersetzt, 1930, N 5.

203. Sasaki R. F. A Bibliography of Translations of Zen (Chan) Works // Philosophy East and West, 1960–1961, v. 10, N 3–4.

204. Sasaki R. F. Zen — A Religion. Anthology of Zen. N. Y.;L., 1961.

205. Sasaki T. Zen: With Special Reference to Soto Zen. Tokyo, 1955.

206. Sato K. Zen From A Personological Viewpoint // Psychologia, 1968, v. 11, N 1–2.

207. Sekida K. Zen Training: Methods and Philosophy. New York; Tokyo, 1976.

208. Senzaki N. Zen Meditation. Kyoto, 1936.

209. Senzaki N., McCandless R. S. Buddhism and Zen. N. Y., 1953.

210. Shibayama Z. A Flower Does Not Talk. Zen Essays. Tokyo; Tuttle, 1971.

211. Smith D. H. Chinese Concepts of the Soul // Numen, 1958, v. 5, N 3.

212. Smith D. H. Chinese Religions. N. Y., 1968.

213. Steger E. E. The No-philosophy of Zen // Personalist. Los-Angeles, 1974, v. 7, N 2.

214. Stryk L. The Cranes Bill: Zen Poems of China and Japan. N. Y., 1973.

215. Suzuki D. T. Outlines in Mahayana Buddhism. L, 1907.

216. Suzuki. A Brief History of Early Chinese Philosophy. L., 1917.

217. Suzuki. Studies in the Lankavatara-Sutra. L, 1930.

218. Suzuki. The Lankavatara-Sutra. L., 1932.

219. Suzuki. Essayes in Zen Buddhism. L., 1934.

220. Suzuki. Introduction to Zen Buddhism. Kyoto, 1934.

221. Suzuki. The Training of A Zen Monk. Kyoto, 1934.

222. Suzuki. Manual of Zen Buddhism. Kyoto, 1935.

223. Suzuki. Ignorance and World Fellowship. L., 1937.

224. Suzuki. Zen Buddhism and its Influence on Japanese Culture. Kyoto, 1938.

225. Suzuki. The Zen Doctrine of no-mind. The Significance of the Sutra of Hui-neng. L., 1949.

226. Suzuki. Living by Zen. L., 1950.

227. Suzuki. Buddhist Symbolism. N. Y., 1954.

228. Suzuki. The Awakening of a New Consciousness in Zen // Franos Jahrbuch, Zurich, 1955, v. 23.

229. Suzuki. Studies in Zen. N. Y., 1955.

230. Suzuki. Mysticism. Christian and Buddhist. L., 1957.

231. Suzuki. The Individual Person in Zen. Honolulu, 1968.

232. Suzuki. Zen and Japanese Buddhism. Tokyo, 1970.

233. Suzuki. Sengai: The Zen Master. L, 1971.

234. Suzuki. Zen and Japanese Culture (IX–XVIII). Princeton, 1971.

235. Suzuki. What Is Zen? N. Y., 1972.

236. The Iron Flute. 1000 Zen Koans. Tuttle, 1961.

237. The Wheel of Death. A Collection of Writings From Zen Buddhism. N. Y, 1971.

238. Thompson L. Chinese Religion. California, 1969.

239. Tsukamoto Z. Chinese Buddhism in the Middle Period of the Tang Dynasty. Kyoto, 1940.

240. Waley A. Zen Buddhism and its Relations To Art. L., 1922.

241. Waley A. The Life and Times of Po Chu-i. L., 1949.

242. Walmsley L. C., Walmsley D. B. Wang Wei — the Painter-poet. Rutland, 1968.

243. Wang Wei / Trans. by Robinson. Harmondsworth, 1973.

244. Wang Wei / Trans by Chang Yin-nan & Walmsley. Rutland; Tokyo, 1959.

245. Watts A. The Way of Liberation in Zen Buddhism. San-Francisco, 1955.

246. Watts A. The Way of Zen. N. Y., 1957.

247. Watts A. The Spirit of Zen. N. Y., 1960.

248. Wright A. Buddhism in Chinese History. N. Y., 1968.

249. Wong Mou-lam. The Sutra of Wei Lang (Hui Neng). L, 1944.

250. Wu J. L'age d'or du Zen. Machal, 1980.

251. Yampolsky P. B. The Platform Sutra of the Sixth Patriarch. N. Y.; L., 1967.

252. Yin Wai-ling. Wang Wei and the Aesthetic of Pure Experience in «Hiding the Universe». N. Y., 1972.

253. Yu P. The Poetry of Wang Wei. Bloomington, 1980.

Литература на китайском и японском языках

254. Бай ши чан цицзи. (Избранные стихи и проза Бо Цзюйи). Т. 1–10. Пекин, 1955.

255. Бай сяншань цзи. (Собрание сочинений Бо Цзюйи). Т. 1–3. Пекин, 1954.

256. Ван Вэй шисюань. Чэнь И синь сюаньчжу. (Избранные стихи Ван Вэя / Сост. и коммент. Чэнь И синя). Пекин, 1959.

257. Ван ю чэнцзи цзян ю чжу. (Собрание произведений Ван Вэя). Т. 1–2. Пекин, 1962.

258. Ван Вэй. Сюй цзи сяньшэн сяо бэнь тан Ван ю чэн цзи. (Собрание произведений танского поэта Ван Вэя). Шанхай, 1936.

259. Ван Ли. Ханьюй шилюй сюэ. (Китайское стихосложение). Шанхай, 1956.

260. Ван Мань. Бай Цзюйи чжуань. (Биография Бо Цзюйи). Ухань, 1956.

261. Ван Мэн шицзи. (Собрание стихотворений Ван Вэя и Мэн Хаожаня). Б. м., 1899.

262. Ван Шии. Бай Цзюйи яньцзю. (Исследование творчества Бо Цзюйи). Шанхай, 1954.

263. Ван Ши чжэнь. Тан сянь саньмэй цзи цзянь чжу. (Комментированное собрание стихотворений-просветлений мужей эпохи Тан). Шанхай, б. г.

264. Ван Шицзин. Тан дай шигэ. (Танская поэзия). Пекин, 1959.

265. Вэньсинь дяо лун. (Резной дракон литературной мысли). Пекин, 1964.

266. Да тан саньцзан цюй цзин шихуа. (Избранные тексты в стихотворной форме из Трипитаки эпохи Тан). Пекин, 1957.

267. Дин Фубао. Фоцзяо да цыдянь. (Большой буддийский словарь). Т. 1–3. Тайбэй, 1971.

268. Дэн дяньцзи. Цзин дэ чуань дэн лу. (Записки о светильнике. Антология буддийских текстов). Б. м., б. г.

269. Жэиь Цзиюй. Хань тан чжунго фоцзяо сысян луньцзи. (Сборник статей по буддийской мысли в Китае в период династий Хань-Тан). Пекин, 1963.

270. Инь Дэ. Фоцзан цзы му. (Индекс авторов и произведений буддийской литературы). Вып. 2, т. 1–3. Пекин, 1933.

271. Ли Шаочан. Чжунго жэньминь фоцзяо. (Народный буддизм в Китае). Тайбэй, 1971.

272. Ли Яоцю. Чань дао сюань яо. (Избранные произведения по чань-буддизму и даосизму). Тайбэй, 1971.

273. Линь Гэн. Чжунго вэньсюэ цзяньши. (Краткая история китайской литературы). Шанхай, 1954.

274. Лу Каньжу, Фэн Юаньцзюнь. Чжунго ши ши. (История китайской поэзии). Пекин, 1957.

275. Лю Дабо. Бай Цзюйи шоши. (Стихотворения Бо Цзюйи). Пекин, 1958.

276. Лю Дацзе. Чжунго вэньсюэ фачжань ши. (История развития китайской литературы). Шанхай, 1958.

277. Лю Шипэй. Чжунго чжунгу вэньсюэ ши цзянь и. (Лекции по истории средневековой китайской литературы). Пекин, 1958.

278. Люй Чэн. Чжунго фосюэ юаньлю люэ цзян. (Краткий очерк истории возникновения и развития буддизма в Китае). Пекин, 1979.

279. Мин Фу. Чжунго фосюэ жэнь мин цыдянь. (Краткий библиографический словарь китайских буддистов). Тайбэй, 1974.

280. Мурасэ Гимме. Дзэн мондо нюмон. (Пятьдесят вопросов и ответов японской буддийской секты дзэн). Токио, 1980.

281. Ни Хайшу. Тан ши дэ фаньи. (Перевод стихов танской поэзии на современный язык). Шанхай, 1954.

282. Синь бянь тан ши саньбай шоу. (Триста танских стихотворений в новом выборе). Пекин, 1958.

283. Пан Дэхэн. Тан ши пинсюань. (Антология танской поэзии). Осака, 1934.

284. Синь тан шу. (Новая история династии Тан). Пекин, 1958.

285. Сэнсукэ Ирия. Ван Вэй кэнкю. (Исследование творчества Ван Вэя). Токио, 1976.

286. Тайсе синею дайдзоке. (Вновь собранная Трипитака годов Тайсе). Т. 1–85. Токио, 1960–1962.

287. Тайтиро Кобаяси, Кэнъю Харада. Ван Вэй. (Исследование и перевод стихотворений Ван Вэя). 2-е изд. Токио, 1972.

288. Тайтиро Кобаяси. Ван Вэй-но сегай-то гэйдзюцу. (Искусство в жизни Ван Вэя). Токио, 1979.

289. Тан ши бай мин цзян юань цзи. (Собрание произведений ста известных поэтов эпохи Тан). Шанхай, 1920.

290. Тан ши сань бай шоу сян си. Юй Шоучжэн бяньчжу. (Анализ трехсот тайских стихотворений, сделанный Юй Шоучжэнем). Пекин, 1957.

291. Тан Юнтун. Хань Вэй лян Цзинь Нань Бэй чао фоцзяо ши. (Буддизм во времена династий Хань, Вэй, обеих Цзинь, Южных и Северных династий). Шанхай, 1938.

292. Тан Пимо. Чжунго вэньсюэ шиган. (Очерк истории китайской литературы). Пекин, 1958.

293. Фань Вэньлань. Тандай фоцзяо. (Буддизм в эпоху Тан). Пекин, 1979.

294. Фосюэ цыдянь. (Словарь буддийских терминов). Шанхай, 1934.

295. Хуан Чаньхуа. Фоцзяо гэши да и. (История буддизма в Индии и Китае. Основные догматы буддизма). Тайбэй, 1973.

296. Хэ Юэчжи. Ван Вэй. (Стихотворения Ван Вэя). Шанхай, 1959.

297. Шэнь Дэцянь. Тан ши бецай. (Сборник стихов танских поэтов). Пекин, 1964.

298. Ши Лэй. Вэньсинь дяолун юаньдао юйфо дао ишу чжэн. (Влияние эстетических принципов буддийской литературы на трактат «Резной дракон литературной мысли»). Сянган, 1971.

299. Шэнь Шэнши. Чжунго шижэнь. (Китайские поэты). Шанхай, 1933.

300. Ши юн фосюэ цыдянь. (Практический буддийский словарь). Шанхай, 1947.

301. Чжунго вэньсюэ ши. (История китайской литературы). Пекин, 1962.

302. Чэнь Юань. Чжунго фоцзяо шицзи гайлунь. (Библиография по истории буддизма в Китае). Пекин, 1955.

303. Чэнь Юань. Ши ши и нянь лу. (Хронологический справочник о китайских буддистах). Пекин, 1964.

304. Цзи Чжэчжу. Чжунго ши цы яньцзинь ши. (История развития китайской поэзии). Тайбэй, 1972.

305. Цзю тан шу. (Старая история династии Тан). Пекин, 1958.

306. Цзян Вэйцзяо. Чжунго фоцзяо ши. (История буддизма в Китае). Шанхай, 1929.

307. Цюань тан ши. (Полное собрание танских стихов). Пекин, 1960.

308. Янь Юй. Цан дан шихуа сяо ши. (Рассуждения Цан Дана о стихах жанра «ши» с комментариями). Пекин, 1962.