В этой книге, представляющей классическую поэзию Китая с древнейших времен до «золотых» танского (VII—X вв.) и сунского (X—XIII вв.) периодов ее развития, собраны отдельные произведения и поэтические циклы знаменитых стихотворцев разных эпох; объединенные под одной обложкой, они последовательно развертывают перед читателем эволюцию поэтической мысли в Китае.
От переводчика
В этой книге собраны стихи китайских поэтов. Как и любая другая поэзия, китайская лучше всего говорит о себе сама. И все же переводчику не обойтись без предисловия, в котором он, не слишком докучая читателю, сказал бы о представленных здесь стихотворениях и о той линии, какой он придерживается в переложении их на русский язык.
«Девятнадцать древних стихотворений» открывают сборник. По времени впереди них песни «Шицзина» и стихи Цюй Юаня и некоторых других поэтов. Если бы мы писали очерк истории китайской поэзии, для нас было бы важным проследить зависимость «древних стихотворений» от более ранней поэзии, в данном же случае достаточно обратить внимание читателя на то, как содержание «Девятнадцати древних стихотворений» определило направление дальнейшей китайской поэзии.
«Девятнадцать древних стихотворений» отличает «литературность», которая заставляет думать, что они принадлежат определенным авторам, наследовавшим достижения народной поэзии и впитавшим в себя всю образованность своего далекого времени, в первую очередь, конечно, образованность литературную, включающую вполне развитую философскую мысль.
Даже первый взгляд на старую китайскую поэзию отметит ее неприкрытую учительность. В большой мере через поэзию передавались и распространялись существовавшие идеи нравственного воспитания. Таким образом, она всегда была уже и неотделимой от условий каждодневной жизни, непосредственно входя в человеческие будни и украшая их собою.
В «Девятнадцати древних стихотворениях» жизнь и смерть человека того времени. Трагедия разлуки как будто принадлежит чиновной верхушке китайского общества первых веков нашей эры «Он в высокой коляске // что же так с прибытием медлит!» — но это лишь внешняя сторона поэзии, размышляющей вообще над судьбою человека «между небом и этой землей».
В «Девятнадцати древних стихотворениях» заложено нравственное содержание китайской поэзии: сознание краткости человеческой жизни — «Человеческий век // промелькнет, как краткий приезд», — невозможности увеличить этот век никаким даосским волшебством — «И не в силах никто // больше срока продлить себе годы» — и, значит, необходимости провести достойно время пребывания в этом мире, в котором смерть предает забвению все, «Только добрую славу // оставляя сокровищем вечным».
Здесь разлука, если угодно, синоним любви и настоящей нежности в любви. Мы можем назвать такие стихотворения любовными. Но они и о дружбе. А значит, о верности в любви и дружбе. О верности, когда отметается самая мысль о возможной измене — «Господин непременно // сохранит на чужбине верность, // И рабе его низкой, // мне тревожиться разве надо!» — когда друг лишь тот, в ком «нерушимость камня», а иначе — «пустое названье». И, может быть, верность в любви и дружбе и есть тот главный элемент достойной жизни, который позволяет со спокойной печалью взглянуть на смерть прежде всего в тех ее атрибутах, какие представляют собою «холмы и надгробья в ряд». Выбрав себе нравственный идеал, поэт обличает погоню за знатностью и богатством.
Вместо с тем легко заметить, что «Девятнадцать древних стихотворений» в поэтических описаниях лишены конкретности жизненных деталей и обстоятельств, почему главная идея, ничем нс заслоненная, и оказывается, как правило, на первом плане. Это не достоинство и не недостаток, а особенность ранней китайской поэзии, та особенность, от которой в своем творчестве не отошел еще и Тао Юань-мин.
Стихи Тао Юань-мина, неся в себе могучую индивидуальность их автора, наследуют многие черты поэзии и философии «Девятнадцати древних стихотворений». В произведениях поэта та же, но уже усложненная тремя-четырьмя веками развития общества проповедь нравственности. В них богатство раздумий над тем, что в основе своей заложено в «древних стихотворениях», — это непреклонность движущегося времени, непременные сроки чередования цветенья и тлена в окружающей природе и смены одного другим в человеческой жизни, неизбежность «превращения», приходящего со смертью, а значит, необходимость достойного существования в этом мире, где «Дом мой родимый // всего лишь двор постоялый», потому что «Торопят друг друга // четыре времени года» и «День увяданья // отсрочить не может никто», и где благородней всего быть подобным «бедному ученому» Чжан Чжун-вэю, который «Жил сам по себе, // спокойно, без перемен — // И радость искал // не в благах, не в нищете!»
В спокойствии поэзии Тао Юань-мина таилось грозное обличение безнравственности века, обоснованное собственным примером и собственным идеалом возвеличения труда на земле и только кажущихся полярными радостей «отшельничества» и ровной семейной жизни. Поэт говорил о себе, не перевоплощаясь ни в кого, а тем более в тоскующую жену, и из его стихов ушла традиционная разлука с любимым, их почти покинула и на века для китайской стихотворной поэзии стала довольно редкой гостьей тема любви, потесненная расставаниями и встречами и проникновенными беседами с тонко чувствующим настроение поэта другом.
Последнее очень наглядно проявляется в стихах Мэн Хао-жаня, жившего тремя столетиями позже Тао Юань-мина. Сравнивая этих двух поэтов, расположенных рядом в нашем сборнике, мы видим, как расплывчат и неясен фон поэзии Тао Юань-мина и как уже географически определенен и четок пейзаж Мэн Хао-жаня, представителя тайской поэзии. Правда, как и Тао Юань-мин, образец и предмет поклонения танских и сунских стихотворцев, Мэн Хао-жань все еще в размышлениях о жизни углублен в себя и «сквозь себя» наблюдает внешний мир, более конкретный, — дух времени, — но и намного более плоский, чем тот, охваченный великой мыслью его предшественника.
В стихах Во Цзюй-и, пришедшего после гениальных Ли Бо и Ду Фу, живет не только мысль поэта: они уже населены людьми, к которым обращена эта мысль и судьбами которых полна его жизнь — его любовь, его жалость, его дружеское ободрение или презрение и гнев. То, что намечено Тао Юань-мином, то, уголка чего коснулся Мэн Хао-жань, получило новую и яркую определенность, которой, впрочем, не было бы без тех же Тао Юань-мина, Мэн Хао-жаня да и без ряда других, создававших удивительное восприятие и описание мира, которое называется китайской поэзией. Китайская поэзия вся перед нами, в своем движении многое, наверное, за тысячелетия утерявшая, но больше сберегшая, и тщательно из века в век (в первоначальном ли или измененном виде) передававшая свои окончательно утвердившиеся под ревнивым взором поколений ценности. Произошло это несомненно в связи с особенностями развития китайского общества, сумевшего, несмотря на многочисленные бедствия и вторжения в страну извне, сохранить непрерывность материальной и духовной культуры. Для поэзии же, надо думать, сыграло роль и своеобразие ее, заключающееся в иероглифическом написании: иероглиф, обозначающий понятие, держится дольше, чем меняющееся со временем слово.
Иероглифика помогла китайской поэзии обрести объемность, — «строка кончается, а мысль безгранична», — и предоставила читателю широкую свободу сотворчества. И не только читателю, но и переводчику, определяющему для себя самое необходимое из слов, стоящих за иероглифом.
Эта данная читателю свобода заключена, однако, в строгие рамки внутренней композиции китайского стихотворения, его зачинов, развитий, поворотов и заключений.
Благодаря отсутствию «жесткого крепления» в иероглифе, то есть благодаря наполненности его не одним, а многими словами, способными соответствовать выражаемому им понятию, переводить китайскую поэзию, как может показаться, легче, чем любую другую. Вся трудность в том, чтобы научиться читать ее, шагнуть за иероглиф и войти в многослойную толщу культуры прошедших тысячелетий и проникнуть в слово и мысль поэтов, душа которых продолжает жить и в этих, переводимых тобою стихах.
О переводе спорят. Спорят о том, можно ли перевести поэзию на другой язык и должен ли быть перевод очень похож на оригинал или переводчик вправе украсить его собственным талантом. Но талант переводчика в том ведь и состоит, чтобы на своем языке суметь передать произведение чужой литературы, сохранив его поэзию, его мысль и так введя его в литературу своего народа. И никогда перевод не будет тождественен оригиналу, потому что он на другом языке, подчиняемом своим законам, и в том числе законам мышления своего народа, и потому еще, что к индивидуальности пусть и великого поэта прибавляется, как бы даже скромна она ни была, индивидуальность его переводчика, от трудов которого зависят образующиеся в процессе перевода достижения и потери.
Гнедичу, переводчику «Илиады», посвятил Пушкин прекрасное стихотворение, о Гнедиче писал он, как «с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого высокого подвига». Ему же посвятил он два двустишия. Одно из них — «На перевод Илиады»: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; // Старца великого тень чую смущенной душой». И другое — «К переводу Илиады»: «Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера, // Боком одним с образцом схож и его перевод». И все это правда. Можно сказать, что во всем этом содержится характеристика искусства перевода даже в его идеале.
Переводчик данного сборника, в который вошли китайские стихи разных времен, хотел бы разделить с читателем те чувства, какие вызывает в нем самом китайская классическая поэзия. К этому направлены все его усилия. Переводчик хотел бы также, чтобы читатель заметил и композицию китайского стихотворения, и изящный лаконизм его, и параллелизмы, и звуковые повторы, и, наконец, самый контур стихотворения, как он видится китайцу.
А для этого в русском переводе необходимо воспроизвести двухстрочную строфу и цезуру (например, после второго знака в пятисловном и после четвертого знака в семисловном классическом стихотворении) и найти способ передачи количества иероглифических знаков в строке. Переводчик думает, что все это доступно синтаксической гибкости русского языка и возможностям русского стихосложения. Что никогда нет необходимости для большей ясности смысла увеличивать число строк или прибегать к недопустимому (как правило) в китайском стихотворении переносу из одной строки в другую. Количество знаков китайской стихотворной строки в русском переводе может отмечаться соответственным числом стоп или числом ударений, если стихотворение переведено дольником. Китайская строка в месте цезуры может делиться на две русские. Так повторяется в общих чертах рисунок китайского стихотворения.
В переводе, к сожалению, пропадает внутристрочная тональность китайского стиха: она чужда лишенному тонов русскому языку, а всякие изобретения в этой области выглядели бы искусственно, тем более что в современном чтении китайское тоническое кружево уже потеряло свою былую форму.
Китайское стихотворение оснащено единой рифмой. Как видит читатель, рифмы в наших переводах нет. Переводчик сознательно пожертвовал ею для того, чтобы в меру сил своих сохранить все, о чем говорилось выше. Переводчик счел себя вправе сделать это еще и потому, что монорифма насильственна для русской поэзии, к тому же нынешнее чтение иероглифов часто не дает этой звучавшей в старину рифмы.
Так переводчик решил для себя проблему перевода старой китайской поэзии, понимая, что могут быть и иные решения. Но как писалось некогда в альбомах — «Кто любит более меня, пусть пишет далее меня». Только бы приблизить к нам замечательную китайскую поэзию, ее мысль и чувство, отразившие характер великого народа, особенности его культуры и его истории.
Л. Эйдлин
Девятнадцать древних стихотворений[1]
ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ВТОРОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ТРЕТЬЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ЧЕТВЕРТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ПЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ШЕСТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
СЕДЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ВОСЬМОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ДЕВЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ДЕСЯТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[13]
ОДИННАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ДВЕНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ[15]
ТРИНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ПЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ШЕСТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
СЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ВОСЕМНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
ДЕВЯТНАДЦАТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Тао Юань-мин[29]
В ГОД ГУЙМАО[30] РАННЕЙ ВЕСНОЙ РАЗМЫШЛЯЮ О ДРЕВНЕМ В МОЕМ ДЕРЕВЕНСКОМ ДОМЕ
НАПИСАЛ В ДВЕНАДЦАТЫЙ МЕСЯЦ ГОДА ГУЙМАО, ДАРЮ ДВОЮРОДНОМУ БРАТУ ЦЗИН-ЮАНЮ
НАСТАВЛЯЮ СЫНА
УКОРЯЮ СЫНОВЕЙ
ПЕЧАЛЮСЬ О МОЕМ ДВОЮРОДНОМ БРАТЕ ЧЖУН-ДЭ
ВТОРЮ СТИХАМ ЧЖУБУ[62] ГО
ВТОРЮ СТИХАМ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ[66]
В ОТВЕТ НА СТИХИ ЧАЙСАНСКОГО ЛЮ
ОТВЕЧАЮ ЦАНЬЦЗЮНЮ ПАНУ
Когда Пан служил цаньцзюнем[67] у Вэйского цзюня[68] и был послан из Цзянлина в столицу, он, проезжая через Сюнъян, подарил мне стихи.
ВОЗВРАТИЛСЯ К САДАМ И ПОЛЯМ[71]
СТИХИ О РАЗНОМ
ЗА ВИНОМ
ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНЕМУ[92]
ПЕРЕСЕЛЯЮСЬ
ГУЛЯЯ С ДРУЗЬЯМИ ПОД КИПАРИСАМИ МОГИЛ СЕМЬИ ЧЖОУ
ЧИТАЯ «ШАНЬХАЙЦЗИН» — КНИГУ ГОР И МОРЕЙ
ВОСПЕВАЮ БЕДНЫХ УЧЕНЫХ
ВОСПЕВАЮ ЦЗИН КЭ[105]
ПОМИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ
ПЕРСИКОВЫЙ ИСТОЧНИК
В годы Тайюань правленья дома Цзинь[106]
человек из Улина[107] рыбной ловлей добывал себе пропитание.
Он плыл по речушке в лодке
и не думал о том, как далеко он оказался от дома.
И вдруг возник перед ним лес цветущих персиковых деревьев,
что обступили берега на несколько сот шагов;
и других деревьев не было там, —
только душистые травы, свежие и прекрасные,
да опавшие лепестки, рассыпанные по ним.
Рыбак был очень поражен тем, что увидел,
и пустил свою лодку дальше,
решив добраться до опушки этого леса.
Лес кончился у источника, питавшего речку,
а сразу за ним возвышалась гора.
В горе же был маленький вход в пещеру,
из которого как будто выбивались лучи света.
И рыбак оставил лодку и проник в эту пещеру,
вначале такую узкую,
что едва пройти человеку.
Но вот он сделал несколько десятков шагов,
и взору его открылись яркие просторы —
земля равнины, широко раскинувшейся,
и дома высокие, поставленные в порядке.
Там были превосходные поля и красивейшие озера, и туты, и бамбук, и многое еще.
Межи и тропинки пересекали одна другую,
петухи и собаки перекликались между собою.
Мужчины и женщины, — проходившие мимо
и работавшие в поле, — были так одеты,
что они показались рыбаку чужестранцами;
и старики с их пожелтевшей от времени сединой,
и дети с завязанными пучками волос
были спокойны, полны какой-то безыскусственной веселости.
Увидев рыбака, эти люди очень ему удивились
и спросили, откуда и как он явился.
Он на все это им ответил.
И тогда они пригласили его в дом,
принесли вина, зарезали курицу, приготовили угощение.
Когда же по деревне прошел слух об этом человеке,
народ стал приходить, чтоб побеседовать с ним.
Они говорили: «Деды наши в старину бежали от жестокостей циньской[108] поры,
с женами и детьми, с земляками своими пришли в этот отрезанный от мира край
и больше уже отсюда не выходили,
так и расстались со всеми теми, кто живет вне этих мест».
Они спросили, что за время на свете теперь,
не знали они совсем ничего ни о Хань,[109]
и, уж конечно, ни о Вэй[110] и ни о Цзинь.[111]
И этот человек подробно, одно за другим, рассказал им все то, что знал он сам,
и они вздыхали и печалились.
И все они без исключения радушно приглашали его в гости к себе в дома
и подносили ему вино и еду.
Пробыв там несколько дней,
он стал прощаться.
Обитатели этой деревни сказали ему:
«Только не стоит говорить о нас тем, кто живет вне нашей страны».
Он ушел от них
и снова поплыл в лодке,
держась дороги, которою прибыл,
и всюду-всюду делая отметки.
А вернувшись обратно в Улин,
он пришел к правителю области и рассказал обо всем, как было.
Правитель области тут же отрядил людей, чтобы поехали вместе с рыбаком
и поискали бы сделанные им отметки,
но рыбак заблудился и дорогу ту больше найти не смог.
Известный Лю Цзы-цзи, живший тогда в Наньяне
и прославившийся как ученый высоких правил,
узнав обо всем,
обрадовался, стал даже готовиться в путь,
но так и не успел:
он вскорости заболел и умер.
А после и вовсе не было таких, кто «спрашивал бы о броде»![112]
Мэн Хао-жань[115]
ОСЕНЬЮ ПОДНИМАЮСЬ НА ЛАНЬШАНЬ. ПОСЫЛАЮ ЧЖАНУ ПЯТОМУ
ЛЕТОМ В ЮЖНОЙ БЕСЕДКЕ ДУМАЮ О СИНЕ СТАРШЕМ
ПРОВОЖУ НОЧЬ В ГОРНОЙ КЕЛЬЕ УЧИТЕЛЯ Е. ЖДУ ДИНА. ОН НЕ ПРИХОДИТ
НОЧЬЮ ВОЗВРАЩАЮСЬ В ЛУМЭНЬ
В РАННИЕ ХОЛОДА НА РЕКЕ МОИ ЧУВСТВА
НА ПРОЩАНЬЕ С ВАН ВЭЕМ[119]
ПИШУ НА СТЕНЕ КЕЛЬИ УЧИТЕЛЯ И
В ДЕРЕВНЕ У ДРУГА
К ВЕЧЕРУ ГОДА ВОЗВРАЩАЮСЬ НА ГОРУ НАНЬШАНЬ
НА ГОРЕ СИШАНЬ НАВЕЩАЮ СИНЬ Э
ВЕСЕННЕЕ УТРО
НОЧУЮ НА РЕКЕ ЦЗЯНЬДЭ
Бо Цзюй-и[124]
Я СМОТРЮ, КАК УБИРАЮТ ПШЕНИЦУ
Я ОСТАНОВИЛСЯ НА НОЧЬ В ДЕРЕВНЕ НА СЕВЕРНОМ СКЛОНЕ ГОРЫ ЦЗЫГЭ
СПРАШИВАЮ У ДРУГА
СОБИРАЮ ТРАВУ ДИХУАН
В ЖЕСТОКУЮ СТУЖУ В ДЕРЕВНЕ
Я СШИЛ СЕБЕ ТЕПЛЫЙ ХАЛАТ
НАВЕЩАЮ СТАРОЕ ЖИЛИЩЕ ПОЧТЕННОГО ТАО
Я с давних пор люблю Тао Юань-мина.[125] В прежние годы, когда я не был занят службой и жил на реке Вэй, я написал шестнадцать стихотворений в подражание Тао. Теперь, посетив Лушаньу побывав в Чайсане и в Лили,[126] думая об этом человеке и навестив его жилище, я не могу молчать и снова пишу стихи.
ЛУНА НА ЧУЖБИНЕ
Я ВПЕРВЫЕ НА ТАЙХАНСКОЙ ДОРОГЕ
МОЙ ВЗДОХ ПРИ ВЗГЛЯДЕ НА ГОРУ СУН И РЕКУ ЛО[135]
ИЗ « ЦИНЬСКИХ НАПЕВОВ»
ПЕСНИ И ПЛЯСКИ
ПОКУПАЕМ ЦВЕТЫ
ИЗ « НОВЫХ НАРОДНЫХ ПЕСЕН »
СТАРИК СО СЛОМАННОЙ РУКОЙ[139]
Против «подвигов на границах»
ДУЛИНСКИЙ СТАРИК
Страдания крестьянина
ПОЗДНЕЙ ОСЕНЬЮ
ВЕСНА В ЧАНЪАНИ
НОЧЬЮ В ЛОДКЕ
ПРИГЛАШАЮ БУДДИЙСКОГО МОНАХА, ЖИВУЩЕГО В ГОРАХ
РАННЯЯ ВЕСНА
ПЕРСИКОВЫЕ ЦВЕТЫ В ХРАМЕ ДАЛИНЬ
ЦИНЬ
ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ ПРОЕЗЖАЮ МИМО ЛЮГОУСКОГО ХРАМА
НОЧНОЙ ДОЖДЬ
ПОСВЯЩАЮ ПЕЧАЛЬНОМУ СТРАННИКУ
НА ДОРОГЕ ЗА СТАРОЙ ЗАСТАВОЙ
ВО ДВОРЕ ПРОХЛАДНОЙ НОЧЬЮ
КРАСНЫЙ ТЭНОВЫЙ ПОСОХ[144]
РАННЕЙ ОСЕНЬЮ НОЧЬЮ ОДИН
ДНЕМ ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ
НОЧЬ ХОЛОДНОЙ ПИЩИ[145]
В ПЕРВЫЙ РАЗ СОСЛАННЫЙ НА НИЗШУЮ ДОЛЖНОСТЬ, ПРОЕЗЖАЮ ВАНЦИНЬЛИН
НОЧЬЮ СЛУШАЯ ЧЖЭН
ИВА У ЦИНСКИХ ВОРОТ
СМОТРЮСЬ В ЗЕРКАЛО
РОПОТ[148]
ЧИТАЯ ЛАО-ЦЗЫ[149]
ЧУВСТВА МОИ НА ШАНШАНЬСКОЙ ДОРОГЕ
ОБРАТНАЯ ЛОДКА
НА СТЕНЕ ПОЧТОВОЙ СТАНЦИИ ЛАНЬЦЯО Я УВИДЕЛ СТИХИ ЮАНЯ ДЕВЯТОГО
В стихах были следующие слова: «Когда из Цзянлина я ехал домой, здесь падал весенний снег».
ГОРЕЧЬ РАЗЛУКИ
В БЕСЕДКЕ НА ЗАПАД ОТ ПРУДА
ЗА СЮЭ ТАЯ СКОРБЛЮ О СМЕРТИ ЕГО ЖЕНЫ[151]
НА ОЗЕРЕ
В ДЕРЕВНЕ НОЧЬЮ
В ХРАМЕ ИАЙ
ОЗЕРО К ВОСТОКУ ОТ БАМБУКОВОГО ХОЛМА
В ХРАМЕ ГАНЬХУА Я УВИДЕЛ СТЕНУ, НА КОТОРОЙ НАПИСАЛИ СВОИ ИМЕНА ЮАНЬ ДЕВЯТЫЙ И ЛЮ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ[152]
НАВЕЩАЮ ЧЖЭНА, УДАЛИВШЕГОСЯ ОТ ДЕЛ
ПОЛУЧИЛ ОТ ДВОРЦОВОГО ЧИНОВНИКА ЦЯНЯ ПИСЬМО, В КОТОРОМ ОН ОСВЕДОМЛЯЕТСЯ О МОЕЙ БОЛЕЗНИ ГЛАЗ
СОСНА[153]
Юаню Восьмому
НА СМЕРТЬ ЮАНЯ
ПРОВОЖАЮ НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ЛУ, ОТПРАВЛЯЮЩЕГОСЯ В ХЭДУН В УПРАВЛЕНИЕ ГОСПОДИНА НАЧАЛЬНИКА ПЭЯ
В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ ПОДНИМАЮСЬ В ПАРК ЛЭЙОУЮАНЬ
В ЗИМНИЙ ДЕНЬ ВОЗВРАЩАЮСЬ ДОМОЙ ПО ПИНЦЮАНЬСКОЙ ДОРОГЕ
СЛУШАЯ ЦИКАД
ПРОЕЗЖАЯ ЧЕРЕЗ ДРЕВНИЙ ЛОЯН
ИЧЖОУ
У МЕНЯ ПОБЫВАЛ СЯО — НАСТАВНИК НАСЛЕДНИКА ГОСУДАРЯ
ВЕСИЛ В ЛОЯНЕ
С ДОСАДОЙ ДУМАЮ О ПРОШЛОМ ГОДЕ
ПРОЕЗЖИЙ, ОСТАВЛЕННЫЙ В ХОЛОДНОЙ СТАНЦИИ
СНЕЖНОЙ НОЧЬЮ В ДЕРЕВНЕ
НАВЕЩАЮ ВЕСНУ
БЛАГОДАРЮ ЧАО ЗА ПРИСЛАННОЕ МНЕ ПЛАТЬЕ
ОДИН СТОЮ НА ЗАПАДНОЙ БАШНЕ
ПОД ГОРОЙ РАССТАЮСЬ С ПРОВОДИВШИМ МЕНЯ БУДДИЙСКИМ МОНАХОМ
БОЛЬНОЙ, ПОЛУЧИЛ Я ПИСЬМО ОТ ФАНЯ
ИЗ СТИХОВ «К ВИНУ»[156]
ИВОВЫЙ ПУХ
ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ ПРИПИСАННЫЕ МНОЮ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ ПОКОЙНОГО ЮАНЬ ЦЗУН-ЦЗЯНЯ
В ДАЛЬНЕМ ЗАЛЕ ДВОРЦОВОГО КНИГОХРАНИЛИЩА
Я В ПЕРВЫЙ РАЗ ПРИШЕЛ В СЯНШАНЬЮАНЬ ПЕРЕД ВОСХОДОМ ЛУНЫ[158]
Я УВИДЕЛ ЛЮ ЮЙ-СИ[159] В ПЕРВЫЙ РАЗ ПОСЛЕ РАЗЛУКИ
НА ЦЮЙЦЗЯНЕ
ВОЗВРАЩАЮСЬ ВЕЧЕРОМ В ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД
ГУЛЯЮ В ЧЖАОЦУНЬ СРЕДИ АБРИКОСОВЫХ ЦВЕТОВ
МНЕ ЖАЛЬ ЦВЕТОВ
ВЕЧНАЯ ПЕЧАЛЬ[162]
ПЕВИЦА (ПИПА́)[177]
В десятый год времени Юаньхэ[178] я был сослан на должность сыма[179] в область Цзюцзян. Осенью следующего года я в Пэньпукоу провожал гостя. Мы услыхали, — это было ночью, — как в лодке среди реки под чьей-то рукой зазвучала пипа.[180] Прислушались к ее голосу и в этих ее «чжэн-чжэн» различили чанъаньский напев. Мы захотели узнать, кто играет. Это оказалась женщина из столичных певиц. Она училась игре у прославленных Му и Цао. С годами потеряла былую красоту и пошла в жены к торговцу. Я велел приготовить вино и яства для пиршества и попросил ее сыграть те несколько вещей, что больше всего ей по сердцу. Кончила играть и в наступившей печальной тишине сама рассказала нам о радостях юных лет своих, о том, как теперь она изнурилась в скитаниях — так вот и кружит все время среди рек и озер. Прошло два года с тех пор, как я приехал сюда из столицы, и успокоился на этом, и уже удовольствовался этим. Взволнованный словами женщины, в тот вечер впервые остро ощутил я свою долю ссыльного. И я сочинил семисловные стихи в старинном духе, пропел их и подарил ей. Всего в стихах шестьсот двенадцать слов.[181] Называются они «Пипа».
Из разных поэтов
«ШИЦЗИН»[185]
ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ТАН»
ИЗ «ПЕСЕН ЦАРСТВА ЦИНЬ»
Цюй Юань[186]
ПЛАЧУ ПО СТОЛИЦЕ ИНУ
СМЕРТЬ ЗА РОДИНУ
Юй Синь[187]
СНОВА РАССТАЮСЬ С САНОВНИКОМ ШАНШУ ЧЖОУ
Хэ Чжи-чжан[188]
ПРИ ВОЗВРАЩЕНИИ ДОМОЙ
Ли Бо[189]
ВАН ЛУНЮ
Ду Фу[190]
Гао Ши[191]
ПРОВОЖАЮ ДУНА СТАРШЕГО
Чжан Цзи[192]
НОЧУЮ В ДОМЕ РЫБАКА
Лю Юй-си[193]
ОСЕННИЙ ВЕТЕР
Ли Шэнь[194]
ПЕЧАЛЮСЬ О КРЕСТЬЯНИНЕ
Синь Ци-цзи[195]