Любовь без мандата

fb2

В новый сборник знаменитого русского писателя Юрия Полякова вошли его ставшие современной классикой повести «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба» и «Подземный художник», а также полюбившиеся читателям романы «Небо падших» и «Любовь в эпоху перемен». Острые темы, захватывающий сюжет, глубокий психологизм, отточенный стиль, тонкая ирония и утонченная эротика – вот узнаваемые черты прозы Полякова, никого не оставляющей равнодушным. А эссе «Как я был колебателем основ» и «Писатель без мандата» позволят вам заглянуть в творческую лабораторию автора, где рождаются бестселлеры.

Прозу Полякова узнаешь с первых страниц – по социальной остроте, захватывающему сюжету, ярким метафорам, отточенному стилю, тонкой иронии и великолепному русскому языку.

© Поляков Ю.М.

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Cто дней до приказа

1

…Я испуганно открываю глаза и вижу старшину батареи – прапорщика Высовеня.

– Вставай! Трибунал проспишь! – сурово шутит прапорщик.

За окошком не утро, а знобкая темень. Ежась и застегиваясь на ходу, ребята выбегают на улицу. Сквозь стекло видно, как на брусчатом батарейном плацу топчутся несколько солдат – зародыши будущей полноценной шеренги.

В казарме возле изразцовой печки стоит сердитый, со следами сна на лице замполит дивизиона майор Осокин. Время от времени он резко дергает головой, точно отгоняет надоедливую мысль. Это – тик, последствие контузии, полученной в Афгане.

Рядом с замполитом томится наш комбат старший лейтенант Уваров. Он пытается хмуриться, как бы недовольный неорганизованным подъемом вверенной ему батареи, но взгляд у него растерянный. В руках наш нервный комбат мнет и ломает свою гордость – фуражку-аэродром, сооруженную в глубоко законспирированном столичном спецателье.

– Давай, Купряшин, давай! – брезгливо кивает мне комбат Уваров. – Спишь, как на первом году! Защитничек…

– А что случилось? – совсем по-цивильному спрашиваю я, потому что часть мозга, ведающая уставными словосочетаниями, еще не проснулась. – Тревогу же на завтра назначили…

Старшина Высовень медленно скашивает глаза в сторону замполита, потом снова смотрит на меня, и в его взоре столько многообещающей отеческой теплоты, что я пулей срываюсь вниз, вмиг обрастаю обмундированием, на бегу опоясываюсь ремнем, вылетаю на улицу и врезаюсь в строй. Шеренга вздрагивает, принимая блудного сына, и замирает.

«Вот черт, – молча возмущаюсь я. – Второй день выспаться не дают!»

– В дисбате выспитесь! – обещает, вышагивая вдоль построенной батареи, старшина Высовень.

Нет никаких сомнений, что в школе прапорщиков его обучали телепатии.

– А что все-таки случилось? – спрашиваю я стоящего рядом со мной ефрейтора Зубова, механика-водителя нашей самоходки и неутомимого борца за права «стариков».

Зуб медленно поворачивает ко мне свое злое розовощекое лицо и не удостаивает ответом. Он вообще похож на злого поросенка, особенно теперь, когда остригся наголо, чтобы к «дембелю» волос вырос гуще. Скажите пожалуйста, какой гордый! Дедушка Советской армии и Военно-морского флота! Значит, все-таки вчерашний ночной приговор в каптерке – акция, как говорится, долговременная! Ладно, переживем.

Старшина Высовень останавливается перед строем, потягивается и с лязгом зевает. Но для чего нас все-таки подняли среди ночи?

* * *

Вчера, за час до подъема, меня разбудил чей-то шепот. В розовом утреннем свете казарма сияла, точно ее только что отремонтировали. Около коек, на табуретках, аккуратно лежало обмундирование, в черных петлицах единообразно поблескивали крестики артиллерийских эмблем. Рядом, на полу, стояли сапоги, обернутые вокруг голенищ серыми портянками. Возле каждого табурета – две пары сапог: одна – стоптанная, побывавшая в ремонте, другая – новенькая, с едва наметившимися морщинами. Дело в том, что койки у нас двухъярусные: внизу спят «старики», а наверху – молодежь.

Казарма, словно радиоэфир, наполнена разнообразными звуками: сонными вздохами, сладким посапыванием, тонким, почти художественным свистом, раскатистым храпом, невнятным бормотанием, наконец, отчетливым шепотом, который и разбудил меня. Разговаривали молодые – Малик из взвода управления и доходяга Елин, заряжающий с грунта из моего расчета. Их койки приставлены впритык, поэтому они были уверены, что их никто не слышит, но я разбирал каждое слово.

– Ты бы на сквозняк повесил! – советовал Малик.

– Я и повесил, – безнадежно ответил Елин. – Все равно воротник и манжеты сырые. Зуб теперь орать будет, что я плохо отжимал, а я вот – до мозолей выкручивал! – И он показал однопризывнику ладони.

– Может, обойдется! – успокоил Малик. – Все-таки праздник сегодня!

– Кому праздник, а кому… – Елин не договорил и ткнулся лицом в подушку.

– Терпи, будет и твой праздник!

– Не хочу я, не могу! – почти крикнул Елин.

– Не хочешь – заставят, не можешь – научат! – убежденно ответил Малик.

– Ребята, мы будем спать?! – возмутился из-под одеяла рядовой Эвалд Аболтыньш, еще два месяца назад разгуливавший «по узким улочкам Риги».

Никто не ответил, а через минуту все трое затихли: молодые засыпают мгновенно, им еще, как медным, служить до своего праздника, до своих ста дней!

Кто не тянул срочную, тот не поймет, что такое сто дней до приказа! А это значит, ты уже наполовину гражданский человек. Это значит, министр обороны не только выбрал ручку, которой подпишет приказ об увольнении в запас твоего призыва, но и обмакнул ее в чернила. Не знаю, может быть, маршал подписывает свои приказы каким-нибудь потрясающим «паркером» с золотым пером, но так уж считается: сначала он выбирает себе ручку, потом обмакивает ее в чернила, затем делает несколько пробных росчерков и наконец ставит автограф на известном каждому солдату документе, где есть такие священные слова:

«В соответствии с законом СССР «О всеобщей воинской обязанности» приказываю:

1. Уволить из рядов Советской Армии, Военно-Морского Флота, пограничных и внутренних войск в запас в октябре – декабре 198… г. военнослужащих, сроки действительной военной службы которых истекают до 1 января 198… г.»

Затем идет второй пункт – о новом призыве, а за ним третий:

«Приказ объявить во всех ротах, батареях, эскадрильях и на кораблях».

Трижды, стоя в строю, я слышал эти слова, трижды провожал «стариков» домой.

Через сто дней мой приказ!

Накануне всегда идут разговоры о том, что уж в нынешнем году и приказ, и увольнение будут раньше обычного и что на это имеются веские внутри- и внешнеполитические причины. Слухам верят, хотя они еще ни разу не оправдались. Но так или иначе, а «дембель», говоря словами старшины Высовеня, «неотвратим, как смерть»!

Первыми узнают о приказе писари и сразу сообщают благую весть своим землякам. Под страшным секретом. Естественно, через полчаса об этом знает уже вся часть. Вскоре приказ появляется в печати, и начинается настоящая охота за газетами. Неизвестно, каким образом, но только номера с текстом приказа исчезают даже из подшивок, хранящихся в кабинетах командира и замполита полка. А ефрейтор Симаненок (он уволился весной) просто-напросто делал на этих газетах маленький солдатский бизнес. Примерно через неделю после всеобщего ажиотажа, когда кое-кто отчаивался украсить свой дембельский альбом заветной вырезкой, Симаненок получал из дому здоровенную бандероль, набитую самыми разными газетами от одного-единственного числа. Понятно от какого. И еще: выпуск с приказом на первой полосе был единственным номером многотиражки «Отвага», расходившимся мгновенно и полностью. В любое другое время нашу газету (ребята называют ее «Стой, кто идет?!») можно наблюдать в самом неожиданном виде и в самом неожиданном месте.

Итак, узнав о приказе, «старики» мчатся в лес – ставить дембельские кресты, сколоченные доски или сучья, к которым прибиты дощечки с надписями. Например:

Мл. сержант Коркин А.Ф.

1982–1984

Служи, сынок, как дед служил,

А дед на службу положил!

Главное – присобачить крест на дереве как можно выше. В прошлом году один «старик»-верхолаз грохнулся и попал не домой, а в госпиталь.

Вечером события разворачиваются следующим образом: у «стариков» к приказу всегда припасены трассеры и сигнальные ракеты, поэтому, как только стемнеет, то в одном, то в другом месте небо прошивают огненные пунктиры. Офицеры бранятся, принимаются искать виноватых, но больше для виду, ибо все понимают: таков давний солдатский обычай.

Но самое главное начинается после отбоя: «старики», которые с этой минуты становятся «дембелями», возводят всех остальных в очередные звания неписаной казарменной иерархии. Делается это при помощи обыкновенного уставного ремня. Каждый получает по конкретному месту столько ударов, сколько месяцев отдано родным Вооруженным силам.

Когда я учился в школе, у нас был преподаватель истории – жуткий зануда. Он всегда заканчивал урок предложением начертить «табличку на полстранички» и таким образом закрепить новый материал. С тех пор я могу свести к табличке все что угодно, даже нашу солдатскую жизнь. Выглядеть это будет примерно так[1]:

«Старик» – это сладкий сон после подъема (пока не придет старшина), это лучший кусок за длинным солдатским столом, это право не поднимать ногу, когда батарея идет строевым шагом (за тебя колотят подошвами молодые), это полная свобода от мелкого быта и возможность полностью отдаться мечтам о «дембеле» (если надо, подошьет подворотничок или простирнет гимнастерку молодой), это… Это еще десятки различных привилегий, превращающих тебя в особое существо и придающих походке рассеянную величавость, а лицу – сонно-высокомерное выражение. Честно говоря, большинством этих прав я не пользуюсь – не по мне… Не могу, например, как ефрейтор Зубов, заставить молодого всю ночь стирать мое «хэбэ», а потом костерить за то, что гимнастерка к утру не высохла, хотя год назад то же самое проделывали с ним, Зубом. Но самое грустное и непонятное заключается в том, что всего лишь через год этот насмерть перепуганный Елин станет неторопливо-суровым двадцатилетним «стариком» и будет гонять такого же ошалевшего парня – свое сегодняшнее подобие!

Но только ничего этого я не увижу: через сто дней приказ, потом самые томительные дни до отправки партии уволенных в запас, а потом… Я уже чувствую острый, волнующий запах «гражданки» и просыпаться, наверное, в последнее время стал так рано, чтобы со вкусом помечтать о ней. Я почти два года не пил газировку из фыркающего автомата, не бродил по осенней Москве! Почти два года… Неужели прошло два года?!

2

Старшина Высовень останавливается перед строем, потягивается и с лязгом зевает. Но для чего нас все-таки подняли среди ночи?

Выстроившись в две шеренги, мы стоим вдоль освещенных окон казармы. Над головой чернеет брезент ночного неба, весь в маленьких дырочках звезд. В окно видно, как замполит Осокин, дергая головой и наливаясь багровостью, распекает старшего лейтенанта Уварова, а тот молчит, играет желваками и вот-вот сломает маленький, искусно скошенный вниз козырек спецфуражки.

– Это не служба, а цирк зажигает огни! – ворчит старшина Высовень. – Прыгаешь, как клоун.

У прапорщика медно-рыжие волосы и здоровенные кулаки, которыми, если использовать их в мирных целях, можно забивать сваи.

– Товарищ старшина, – покачиваясь на мысках, ленивым голосом спрашивает рядовой Чернецкий. – Разрешите обратиться?

Валера Чернецкий, мой однопризывник, вычислитель взвода управления, пришел в армию со второго курса института, якобы по причине сложных философско-этических исканий. Но я почему-то думаю, призвался он в результате банальной академической задолженности.

– Обращайся, – разрешает Высовень, несколько удивленный и настороженный уставной церемонностью Валеры.

– В какой связи нас подняли? – интересуется Чернецкий. – Может быть, досрочно увольняют в запас?

– В честь ста дней! – добавляет Зуб.

– Домой теперь только через дисбат! – ласково повторяет старшина свою странную угрозу.

– Не нравится мне все это, – тихо вступает в разговор рядовой Камал Шарипов, наводчик нашего расчета. – Очень не нравится. Елки-моталки!

Когда два года назад мы познакомились с Камалом в карантине, куда он прибыл из высокогорного кишлака, русский язык был ему почти неведом, а теперь Шарипов владеет великим и могучим совершенно свободно и особенно полюбил сильные выражения, уходящие корнями в самые рискованные глубины народного словотворчества.

– А мне, мужики, сегодня дембель снился! – вступаю в общую беседу и я.

Но они словно не замечают меня. Ах, ну конечно, по приговору «стариковского» суда с этой ночи и до первой партии я поражен во всех правах и разжалован в «салаги».

А ведь странный был сон, какой-то вывернутый наизнанку! И Лена… Она не снилась мне давным-давно, с тех самых пор…

– Батарея! – зычно командует старшина Высовень. – Равняйсь! Смир-рно!!!

* * *

…Дома родня еще догуливала на моих проводах, в который раз пропуская перед чаем «по последней». Бабушка и тетя Даша помогали на кухне маме мыть посуду, а дядя Петя, по своему обыкновению выломившийся из компании в самый разгар торжества, лежал на диване и храпел, словно бенгальский тигр. На письменном столе возвышался набитый вещевой мешок, в духовке доходила дорожная курица. Одним словом, от готовности к труду до готовности к обороне оставался всего шаг.

Я пошел провожать Лену до метро. Технички, орудуя большими, похожими на телеантенны щетками, уже заканчивали подметать мозаичные полы. Взявшись за руки, мы стояли на платформе, ожидая, когда в тоннеле покажутся огни поезда, потом в последний раз поцеловались по-настоящему, и Лена вошла в совершенно пустой вагон. С резиновым стуком сомкнулись двери, молоденький машинист, значительно взглянув на меня, легко впрыгнул в кабину и крикнул кому-то: «Вперед!»

Вернувшись домой, я долго не мог заснуть и даже выходил на лестничную площадку покурить. Когда же я снова лег, в комнату заглянул отец и сказал:

– Ишь, разволновался. Подумаешь – два года! Раньше двадцать пять лет служили! Или ты из-за Ленки?

Недоумевая, как это люди служили по двадцать пять лет, я уснул…

…Наутро, еще затемно, мама, отец и я пришли, а говоря точнее, прибыли на стадион «Замоскворечье». В моем кармане лежала изукрашенная печатями повестка, в которой говорилось, что я призван на действительную военную службу и зачислен в команду № 44. Кроме того, согласно повестке я был одет по сезону в исправную одежду и обувь (отцовское вытершееся пальто и старые суконные ботинки), имел короткую прическу, а также имел при себе пару нательного белья, полотенце, вещевой мешок для укладки личных вещей, ложку, кружку и туалетные принадлежности. Кроме того, я имел бледный вид человека, которого уносит течением судьбы в неизведанном направлении.

Вокруг пульсировала толпа призывников и провожающих, напоминавшая народные гулянья в районном ПКиО. Бренчали гитары, всхлипывали баяны, временами толпа образовывала круг, в который, визжа, как «скорая помощь», влетала какая-нибудь тетка и с частотой отбойного молотка исполняла неразборчивые частушки. Периодически кто-то взрывался «не-плачь-девчонкой», но довольно быстро запутывался в словах. Волосатый парень рвал гитарные струны и пел заунывно-тоненьким голосом:

                            Только две зимы, только две весны                             Ты в кино с другими не ходи-и-и…

При этом он умоляюще поглядывал на ярко заштукатуренную подругу.

В толпе, где провожающих собралось в десять раз больше, чем провожаемых, призывника можно было узнать сразу: во-первых, по нелепой, словно из вторсырья, одежде, а во-вторых, по выражению лица: «Мол, что же это делается? Жил – не тужил: работал, учился, в магазин бегал, на свиданки ходил… А что дальше будет?» Я выглядел как все, даже, наверное, еще хуже, потому что не было Лены. Даже в такой день она опаздывала. Но все обошлось – сначала приехал мой школьный товарищ Мишка Воропаев, а потом я различил в толпе грустное-прегрустное лицо Лены.

Мишка скорбно обнял меня, сказал несколько ободряющих слов моим родителям, а потом ненавязчиво обратил внимание собравшихся на тот факт, что прямо отсюда он поедет на занятия в институт. Тот самый институт, куда я недобрал полбалла. Потом все вместе мне давали советы, сводившиеся к тому, что ноги нужно держать в тепле и не брать ничего в голову. Мама ни с того ни с сего заговорила про какие-то гостинцы, словно я уезжал в пионерский лагерь, а не в армию. Какой-то дядька с красной, будто бы крапленой, физиономией, заслышав, как меня поучают, отшатнулся от своей группы и тоже дал совет: «Не разевай рта и не лезь куда не просят…»

Затем мои провожающие деликатно отошли в сторону, создавая условия для прощания с Леной. У нас все было решено: за два года подойдет очередь на кооператив, родители обещали скинуться. Кроме квартиры, все было совершенно определенно и не вызывало никаких сомнений. Временами я чувствовал себя героем популярной песни «Лебединая верность». Писать друг другу мы уговорились два раза в неделю (каждый день – это несерьезно!). Таким образом, получалось: 2 × 104 = 208. Через 208 писем я должен был вернуться. Это Лена здорово придумала – считать не дни, а письма! От нее я получил 38 писем, ровно по два в неделю… И хватит об этом!

Потом мы снова прощались все вместе, пока не появился офицер, подавший команду строиться. Уже в воротах я оглянулся и запомнил навсегда: ссутулившиеся родители, Лена с черной струйкой потекшей туши на щеке, Мишка, переминающийся с ноги на ногу и поглядывающий на часы.

Наконец, решительно и непоправимо оторвав от провожающих, нас загрузили в «КрАЗ» с брезентовым верхом и повезли в райвоенкомат, расположенный недалеко от стадиона. Поначалу мы молча тряслись и подпрыгивали на выбоинах образцового города, а потом вдруг откуда-то из полутьмы крытого кузова раздался нетвердый голос, предупредивший нас, что в военкомате первым делом будут шмонать на предмет спрятанного спиртного. Информация точная и получена от старшего брата этого самого нетвердого голоса… И тут же в разных местах дребезжащего мрака засветились огоньки, запахло горелой пластмассой и послышалось торопливое бульканье. В этот самый миг машина остановилась и, щурясь от яркого света, мы увидели друг друга: нас можно было принять за группу репетирующих горнистов.

– Не опузырьтесь! – равнодушно посоветовал прапорщик, откинувший брезент.

Но что самое удивительное: у входа в военкомат совершенно в том же составе толпились провожающие. Я успел разглядеть маму, отца, Лену. Нас построили в длинном коридоре, основательно проверили вещмешки и радостно конфисковали бутылки со спиртным. Затем мы снова набились в грузовик и на глазах у провожающих поехали. Но это была военная хитрость. Повозив по городу, нас доставили назад к военкомату, где теперь не было ни души.

Потом, как ученики за партами, мы сидели в ленинской комнате, и пузатый капитан вручал нам военные билеты. У одного парня вышла какая-то заминка с оформлением документов, и ему было приказано прийти завтра. Мы глядели ему вслед так, как, наверное, смертники смотрят вслед помилованному. До последнего момента я надеялся на чудо и даже отчетливо представлял, как мчусь переодеться домой, потрясаю своим звонком маму и встречаю изумленную Ленку возле ворот техникума. Целый день вольной жизни! Кстати, мои надежды питал реальный факт: фотографию-то для военного билета я не сдавал…

– Купряшин!

Я подошел к учительскому столу толстого капитана.

– Алексей Николаевич. Все верно. Получи!

В билет была вклеена карточка двухлетней давности, когда я оформлял приписное свидетельство. Лицо на снимке, словно сознавая свою предательскую сущность, выглядело нагловато-смущенным…

Тогда мне казалось, я не забуду ничего, ни единой детальки. Но вот еще не прошло и двух лет, а многое уже выветрилось. Вообще, я заметил, что память сохраняет только как бы общее впечатление от происходящего и несколько ярких эпизодов, на которых это впечатление держится. И еще я заметил: в зависимости от того, как потом складывается жизнь, меняются и воспоминания – их держат уже иные, выплывшие откуда-то из глубины эпизоды. Не знаю, может быть, и я буду однажды вспоминать все это по-другому, не так, как сегодня…

…Двое суток мы сидели на городском пункте, где впервые ко мне пришло знакомое каждому солдату ощущение несвободы, когда твое внутреннее состояние, настроение не имеют никакого отношения к твоему поведению, подчиненному теперь приказам командиров и начальников. И хотя некоторые ребята, рисуясь, говорили, будто до принятия присяги можно выкинуть что угодно – хоть домой сбегать, конечно, никто ничего не предпринимал.

Вскоре прошел слух: деньги в часть везти нельзя – не положено. И в течение двух дней мы не вылезали из буфета, обпиваясь «Байкалом» и объедаясь эклерами, изображая из себя кавказских людей, для которых самая мелкая разменная монета – рубль. Особенно наша щедрость сказывалась на благосостоянии парикмахеров, расправлявшихся двумя-тремя движениями жужжащей машинки с самой роскошной шевелюрой. Клиенты все прибывали, а в углу парикмахерской росла метровая куча разномастных волос.

На городском пункте я познакомился с Жориком Плешановым. Ему родители дали с собой громадную жареную утку, а первое время домашней еды было у всех навалом, и он никак не мог найти помощника, пока не обратился ко мне. Поедая водоплавающую, мы рассуждали о жизни. Оказалось, Жорик закончил недавно полиграфический техникум, и все его раздумья о судьбе склонялись к одной мысли: государству невыгодно такого замечательного специалиста, как он, отрывать на целых два года от производительного труда. Очень скоро он убедил, что и в моем случае наше мудрое и гуманное общество совершило непростительную ошибку, не дав мне еще одну попытку для поступления в институт, откуда я несомненно вышел бы уникальным специалистом. Так незаметно мы чуть не впали в скверный пацифизм, но нашу беседу услышал какой-то офицер и объяснил нам командным голосом, что ни одна страна на военной мощи не экономит и что если мы в самом деле заботимся о выгоде государства, то сначала должны думать, а потом уже говорить…

К концу второго дня появился капитан с длиннющим списком, где были и наши с Жориком фамилии. Мы снова набились в машины с брезентовым верхом и через полчаса оказались в части недалеко от Центра. В военном обиходе это называется «карантин». Из окон казармы была видна муравьиная жизнь города, казавшаяся воплощением головокружительной, ничем не ограниченной воли. Армейский карантин, между прочим, ничего общего не имеет с карантином, запомнившимся по школе и пионерским лагерям. Хотя в общем-то нас, зараженных штатской расхлябанностью и легкомыслием, в самом деле нужно было подержать в изоляции, пока лошадиные дозы армейской дисциплины не убьют опасный для военного человека вирус «гражданки».

Карантин складывался из медицинских осмотров, экипировки, строевой подготовки и т. д. Помню, как, зазевавшись (обычное мое состояние до армии), я не успел вместе со всеми получить обмундирование и целый день мучился среди новеньких шинелей в замурзанном отцовском пальтеце, пока начальник карантина не приказал «одеть этого разгильдяя».

Ночью, после медосмотра, меня растолкал Жорик и сообщил, что, по разговорам, нас собираются загнать в такую глушь, где, кроме забора, нет никаких достопримечательностей. Выход один – застрять в карантине до следующей партии, которую, по тем же слухам, должны направить в знаменитую дивизию, прошедшую с боями до Померании и со славой вернувшуюся в Подмосковье. Как застрять, Жорик тоже знал: нужно симулировать какое-нибудь серьезное заболевание.

Ни грипп, ни желудочное расстройство, легкомысленно предложенные мной, не подходили. Тут нужно было нечто особенное, парализующее многолетний опыт военврачей. И Плешанова осенило! Всю оставшуюся ночь мы мучительно вспоминали читанные в «Здоровье» и слышанные от пострадавших симптомы спасительного недуга, а утром поскреблись в дверь врача. Жорик, краснея и запинаясь, стал излагать выстраданные нами приметы пикантной болезни. Седой, краснолицый капитан с золотыми змеями в малиновых петлицах слушал нас очень внимательно, сочувственно и даже задавал наводящие вопросы:

– И утром тоже?

– Утром особенно, – признавался Плешанов.

– Та-ак. А у товарища?

– И у товарища.

– Та-ак. А где же вы с ней познакомились?

– В кино.

– Та-ак. И адреса не знаете.

– Не знаем.

– Та-ак. А приметы помните?

– Конечно. Высокая, полная (Жорик выставил вперед два локтя). Справа, на нижней челюсти – золотой зуб.

– Зуб или коронка? – встрепенулся капитан.

– Зуб! – убежденно подтвердил мой приятель.

– А ты как думаешь? – Врач испытующе поглядел мне в глаза.

И тут с отчетливым ужасом я понял, что капитан давно обо всем догадался и просто-напросто издевается над нами. Подхватив недоумевающего Жорика, я попятился к двери, но, вопреки ожиданиям, военврач не стал нас ставить по стойке «смирно» и вызывать начальника карантина, а только спросил вдогонку:

– Швейка-то вы хоть читали?

– Читали, – ответил еще ничего не понявший Жорик. – Но давно, в детстве.

– В детстве нужно «Буратино» читать! – гаркнул капитан и пристукнул рукой по столу, зазвеневшему никелированными инструментами…

Еще помню, как поздно вечером нестройной колонной нас вели мыться в пустые районные бани, и по пути, умолив сержанта, я, задыхаясь, носился по переулкам, ища работающий телефон. А потом, уже бросив монету и прижав к уху гудящую трубку, никак не мог вспомнить номер. У Лены почему-то никто не подходил, у моих было намертво «занято». В конце концов я дозвонился до Мишки Воропаева и загнанно объяснил, где находится наш карантин, а на следующий день на КПП уже разговаривал с мамой и Леной, жалостливо смотревшими на меня.

– У вас, наверное, плохо кормят? – спросила мама у дежурного по КПП.

– Нормально кормят. Через два года он у вас ни в одни штаны не влезет! – успокоил офицер и попросил закругляться.

Он оказался прав: сегодня со всей ответственностью можно констатировать, что в армии я увеличился на два размера, и роскошные серые брюки «бананы», купленные перед самым призывом, теперь на меня не налезут. Как говорит старшина Высовень, хорошего человека должно быть много!

С едой связана еще одна история. На второй день карантина у меня потерялась взятая из дома ложка. Эта утрата, совершенно незаметная на гражданке, привела к самым тяжелым последствиям. Ели по команде, непривычно быстро. И когда, наконец дорубив порцию, сосед отдавал мне свою до блеска облизанную ложку и я с бешеной скоростью начинал хлебать щи, раздавалась команда: «Встать!» Запихнув в себя самый большой ломоть (выносить хлеб из столовой не положено) и горько взглянув на недоеденное, я выходил строиться. С большим трудом мне удалось отыскать чью-то сломанную пополам супочерпалку с выцарапанными на ней словами: «Бери больше – кидай дальше!» Стянув сломанные концы нитками, я принялся наверстывать упущенное – черпать и так далее. Именно тогда стало ясно, что в армии нельзя разевать рот, разве только в двух случаях: когда ешь и когда стреляешь из пушки.

Еще был у нас в карантине чернявый сержант, и звали его почему-то «Паща» – наверно, из-за того, что сам он вместо «ш» произносил «щ» – «тущи свет». А между двумя рядами коек проходила выложенная керамической плиткой дорожка – «БАМ», которую постоянно кто-то мыл. «Паща» величаво прохаживался вдоль «БАМа» и зорко высматривал очередную жертву – процесс наведения чистоты не должен был прерываться ни на миг. Поводом могла послужить любая оплошность: сидишь на койке, жуешь в неположенное время, смеешься, тоскуешь и т. д. «Ты – моешь!» – сладострастно констатировал сержант и указывал черным ногтем на провинившегося. За неделю карантина я драил «БАМ» шесть раз…

Еще помню, как трудно и зябко было вставать в 6.00, щурясь на резкий ядовито-желтый свет, и, дрожа от озноба, стремительно одеваться, кое-как наматывая портянки, чтобы потом, после переклички, с неумелой аккуратностью перемотать их раз десять, но так и не добиться уставного результата…

А перед самой отправкой приехал фотограф, чтобы запечатлеть нас, так сказать, на первом этапе армейской жизни. Один добродушный «старик» любезно предлагал желающим сняться в его дембельском кителе – два ряда значков, твердые с золотыми лычками погоны. Теперь, когда я смотрю на фотографию, мне смешно и грустно: очень уж странное сочетание – растерянный взгляд, испуганно-заострившиеся черты и чудо-китель.

Никогда не забуду длиннющий, с фантастическими сквозняками коридор аэропорта и странное обращение «воины». Стюард показал рукой на кресла и сказал: «Ну что, воины, рассаживайтесь!» Я сначала думал, он смеется, но оказалось, это – официально принятая форма обращения к рядовому и сержантскому составу Советской армии. «Ну что, воин, поехали!» – сказал я себе, когда Ил-62, стремительно протрясясь по бетонной полосе, вдруг замер в полете.

3

– Батарея! – зычно командует старшина Высовень. – Равняйсь! Смир-рно!

Из казармы медленно выходит замполит Осокин, он с тяжким укором вглядывается в наши лица. Следом за майором плетется комбат Уваров, похожий в своей суперфуражке на обивочный гвоздь. Выдвинув подбородок и морща тонкий нос, он пристально рассматривает наши сапоги.

Прапорщик мощным строевым шагом подходит к начальству и докладывает:

– Товарищ майор, шестая батарея по вашему приказу построена!

До срока пожелтевший лист, плавно вращаясь, опускается на черный погон командира нашей самоходки невозмутимого сержанта Титаренко. В другую пору его бы непременно пихнули в бок, мол, домой старшим сержантом поедешь! Но сейчас никто не обращает на это внимания, и только ласковый теленок Малик из молодого пополнения двумя пальцами, с почтением, снимает листик с былинного плеча сержанта.

Офицеры тихо совещаются. Мы терпеливо ждем мудрых приказов командиров и начальников.

– Слушайте, а может быть, нас хотят куда-нибудь перебросить? – испуганно шепчет наш каптерщик рядовой Цыплаков.

Цыпленок – приземистый парень, покрытый такими густыми веснушками, что они слились в большие желтые пятна. Кроме того, Цыпленок и двигается как-то по-птичьи: короткими, резкими рывками. Служит он восьмой месяц, но его лично знает даже командир полка, потому что Цыпленок в свои восемнадцать лет женат, имеет дочь, а кроме того, чуть ли не в день призыва заделал себе второго беби-киндера и теперь с нетерпением ждет, когда жена родит и его как отца двух детей уволят в запас досрочно.

– Ага, перебросят, – соглашается Шарипов. – Куда-нибудь повыше, где скребутся мыши!

– Парни, я же серьезно…

– Цыпленок, – вздыхает Чернецкий, – у тебя летальная дистрофия мозговой мышцы! Если что – мы бы сейчас под полной выкладкой стояли! А ты бы еще ящик с патронами на горбу держал. Понял?

– Разговоры в строю! – прикрикивает старшина Высовень.

«Совет в Филях» закончился: замполит Осокин медленно идет вдоль строя. Высовень и Уваров, оказавшись рядом, с пониманием переглядываются.

Наконец замполит останавливается и громко спрашивает:

– Кто видел рядового Елина после шестнадцати часов?

Я чувствую, как рядом вздрагивает и напрягается Зуб.

…И мне снова вспоминается вчерашнее утро.

* * *

Наверное, я бы еще долго восстанавливал в памяти тот перелет из гражданской жизни в жизнь армейскую, но внизу, скрежеща пружинами и чертыхаясь, завозился Зуб. Он крутился так и эдак, сворачивался калачиком, перетягивал одеяло с ног на голову и обратно, но никак не мог согреться.

– Е-е-елин! – не выдержав мучений, застонал он. Ответом ему было молчание.

– Е-елин! – уже с раздражением повторил ефрейтор.

Но «салаги» спят как мертвые.

– Елин! – заорал Зуб и пнул ногой в сетку верхней койки, где лежал заряжающий. Тот испуганно свесился вниз:

– Чего?

– «Чего! Чего!» Не добудишься… Возьми у Цыпленка ключи и принеси из каптерки шинель. Холодно, вот чего!

Елин неумело, ударившись ногой о тумбочку, спрыгнул на пол, морщась, задвинул ноги в огромные сапоги и прогрохотал к двери.

– Тише, чудило, всю казарму разбудишь! – крикнул ефрейтор вдогонку и, повернувшись ко мне, пояснил: – Вчера в кочегарке помылся, никак не согреюсь…

Между прочим, мыться у друзей-истопников под душем, а не в бане вместе со всеми – одна из «стариковских» привилегий.

– Холодновато сегодня, – согласился я. – Зато праздник!

– Да, Лешка, сто дней! Скоро домой… Помнишь, когда дембеля свои «сто дней» отмечали, казалось, у нас такого никогда не будет! А видишь – дождались!

Пока мы беседовали, вернулся Елин, неся в руках сапоги:

– Цыплаков говорит, старшина не велел выносить шинели из каптерки!

– Передай Цыпленку, что я его убью! Понял?

Елин вздохнул и снова ушел.

– «Салаги» пошли бестолковые, – пожаловался Зуб. – Ни черта не понимают, спят на ходу…

Зуба я знал с первых дней службы и хорошо помнил, как он прославился на всю часть, уснув в строю во время праздничного развода, посвященного Дню артиллериста. А что выделывал с молодым Зубом мрачный чечен Мазаев, уволившийся из батареи год назад!

Однажды, на заре нашей туманной армейской юности, я был свидетелем такой ситуации. Забегаю в казарму и вижу: мохнатая дембельская шинель распялена на швабре и прислонена к печке, а мимо этого чучела грохочущим парадным шагом курсирует Зуб и старательно отдает честь.

– Ты чего? – удивился я.

– Мазаев… – на ходу, держа равнение на шинель, объяснил он. – Я в бытовку не постучавшись вошел. Теперь вот до самого ужина…

Еще Мазаев любил «проверять фанеру» – бить молодых в грудь кулаком. Все мы в синяках ходили, а на Зубе вообще живого места не было.

Это было полтора года назад. А теперь все наоборот: молодым нет покоя от возмужавшего и посуровевшего Зуба.

– Распустились салабоны! – с пенсионерской угрюмостью продолжал Зуб. – Им бы сюда Мазаева, они бы жизнь узнали!

– Да ладно, – успокоил я. – Елин тебе полночи «хэбэ» стирал, а ты еще зудишь!

– Ну и что! А сколько я перестирал, сколько перегладил! Теперь его очередь! Ты, Лешка, молодых жалеешь, как будто сам «сынком» не был, – начал заводиться ефрейтор. Он бы еще долго нудил про «борзость» призывников, про пошатнувшееся единство ветеранов батареи, про наступление замполита на «права стариков», но тут вернулся с шинелью Елин.

– Тебя за атомной войной посылать! – заорал Зуб.

– Цыплаков забыл, куда ключи спрятал, – обидчиво оправдался посыльный и, словно ища поддержки, посмотрел на меня красными от недосыпания глазами.

– Ладно, свободен, – помиловал ефрейтор и, взяв шинель, стал устраиваться потеплее. – Если «хэбэ» будет мокрое – убью! – добродушно зевая, добавил он.

И Елин, который уже почти взгромоздился на свой ярус, обреченно вздохнул, тяжело спустился вниз и поплелся в бытовку…

Я снова остался один, на душе было скверно, и, рассматривая синевато-белый потолок, напоминающий бесчисленными трещинками школьную контурную карту, я постарался вспомнить что-нибудь хорошее. И вспомнил…

Однажды мы поехали с Леной за грибами и, хотя лес ломился от опят, возвращались совершенно пустые, но с опухшими от поцелуев губами. В электричке мы рассматривали перегруженных грибников и улыбались друг другу. От любви и свежего деревенского воздуха моя городская голова шла кругом; казалось, я слышу, как шумит бегущая внутри меня кровь.

Потом мы еще долго прощались возле Лениного подъезда. Прощались так долго, что я проспал на работу. Между прочим, перед самой армией, после неудачного поступления в институт, я немного поработал на заводе. После смены мы штурмовали автобус, останавливавшийся возле проходной, и всем скопом ехали до метро. Там толпа знакомых попутчиков уменьшалась, а на первой же пересадке рассеивалась вовсе. Домой я приезжал один. Это очень похоже на путь призывника в часть. Сначала вся партия прибыла в округ, и на сборном пункте мы ждали офицеров, набирающих молодых в свои части. Периодически возникали разговоры о том, что какой-то старший лейтенант подбирает ребят для спортроты: кормежка «от пуза», никаких нарядов, знай тренируйся! Пока шла прикидка своих спортивных возможностей и путем самовзвинчивания полученный давным-давно третий юношеский разряд превращался в первый мужской, выяснялось: искатель чемпионов уже набрал команду и уехал. Потом то же самое повторялось с художниками, танцорами и т. д.

До места назначения мы с Жориком шли неразлучно и уже строили планы совместной службы, как в самый последний момент судьба легким движением руки разрушила все наши надежды: я попал в артполк, Жорик – в дивизионную типографию.

Часа в три ночи мы въехали в ворота части, и сразу же нас отправили в баню – «смывать гражданские грехи», а потом, когда мы застилали койки, в казарму зашел полусонный, в накинутой поверх белья шинели младший сержант.

– Из Саратова есть кто-нибудь? – поинтересовался он. Никто не ответил. – Жалко! В третьей партии ни одного земляка нет, – расстроился гость. – Ладно, спите пока. Завтра службу узнаете!

Позже я заметил, что в армии у ребят всегда обостряется почти исчезнувшее на гражданке чувство землячества. Земляк, по-солдатски «зема», – это близкий человек. Иногда встретишь на учениях парня из неведомой подмосковной деревни Алехново и смотришь на него так, будто всю жизнь прожил с ним на одной лестничной площадке. Редкий старослужащий обидит своего молодого земляка, а уж если вы одного призыва, да еще с одной партией приехали – тут уже дружба до гроба!

На следующий день, как и обещал саратовец, мы узнали службу, потому что началась школа молодого бойца. Не забуду, как умирал во время первого кросса, как на перекладине мог изобразить только одно упражнение, которое прапорщик Высовень назвал «в лапах садиста». А строевая подготовка! Все время забывался и терял ногу, не понимая, зачем по команде «Карантин!» нужно отбивать ноги о брусчатку. Не понимал лишь до тех пор, пока все пятьдесят пар сапог не загрохотали как бы одним гулким и тяжелым шагом, летевшим, отражаясь от стен, по всему городку. А строевые песни! Их не поют, а кричат, и особая прелесть заключается в том, чтобы, поравнявшись с карантином другого дивизиона, перекрыть их слабую песню могучими раскатами нашей. Временами, если не вдумываться в слова, меня охватывало даже какое-то умильное и торжественное настроение, и, сам не замечая того, я пел на пределе своих голосовых связок.

Майор Осокин проводил индивидуальные беседы с молодыми воинами и предупреждал между прочим: если кто-нибудь из старослужащих будет отбирать личные вещи или обмундирование, заставлять что-либо делать не по уставу – срочно, в любое время суток, докладывать ему. А ночью, после отбоя, наставления замполита комментировал рядовой Мазаев. Он объяснил, что Осокин может лепить все что угодно – ему за это деньги платят и пенсию к сорока пяти годам дают. А мы – «сынки», – если хотим нормальной службы и счастливого возвращения домой, обязаны слушаться «стариков» и жить по незыблемым законам казармы, ибо армия – это не гражданка… В армии свои законы: год тебя дрючат, год ты дрючишь!

Но это я уже и сам понял. Новая жизнь навалилась, словно внезапная болезнь. Постоянно хотелось спать или есть, преследовал страх сделать что-то не так. И мои первые послания домой (обязательно перечитаю, когда вернусь) были полны такой безысходности, что испуганная мама собиралась даже написать гневное письмо министру обороны, о чем и сообщила мне. Я испугался и попросил этого не делать. В письмах к Лене я старался выглядеть эдаким отданным в солдаты поэтом, тем более что во мне с новой, какой-то болезненной силой вспыхнула остывшая еще в девятом классе страсть к стихоплетству. В голове заерзали рифмованные строчки, вроде таких:

                                    Если у тебя на сердце грусть,                                     Помечтай про то,                                                                   как я вернусь.

Но самое ужасное, что эти стихи я посылал Лене. И еще в письмах к ней я канючил новую фотографию, старую кто-то свистнул, как мне объяснили, для дембельского альбома.

Еще очень хорошо помню, как впервые нас повезли на стрельбище. Я трясся в кузове, сжимая коленями АКМ, который перед этим неоднократно разбирал и чистил, причем после сборки у меня постоянно оставалась какая-нибудь лишняя деталь. И вот наконец я улегся на брезент, раскинув для упора ноги, поймал в прицел движущуюся мишень и, как мне казалось, очень плавно (на самом деле очень резко) нажал спусковой крючок. Автомат тяжело задергался в руках и заходил из стороны в сторону. В тире я всегда бил зверей без промаха, не мазал и на игровом автомате «Охота в джунглях», поэтому был совершенно уверен, что сейчас изумлю ребят и офицеров своей меткостью. Но поразить мне никого не удалось, так же как не удалось поразить ни одной мишени, зато чувство уважения к оружию, живущее в душе каждого мужчины с детства, было удовлетворено.

– Рядовой Купряшин стрельбу закончил! – гордо сообщил я, поднимаясь с брезента и неловко направляя ствол прямо в грудь старшему лейтенанту Уварову, в ту пору начальнику карантина. Он спокойно и немного брезгливо отвел автомат в сторону, покачал головой и процедил сквозь зубы:

– Защитничек…

А потом был день принятия присяги. Руки стыли на ледяном металле АКМ. У стола, покрытого красным, стояли офицеры дивизии, майор Осокин выкрикивал фамилии молодых солдат. Когда наконец подошла моя очередь, я, ужасаясь сделать что-то неправильно, заученными шагами вышел из строя; сжимая одной рукой приклад автомата, другой взял папку, куда был вложен текст присяги, и тоненьким от волнения голосом начал читать:

– «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров и начальников…»

Дойдя до строк «если же я нарушу эту мою торжественную клятву…», голос мой вдруг стал таким угрожающим, что офицеры тонко переглянулись, а старший лейтенант Уваров улыбнулся… Труднее всего оказалось расписаться под присягой: негнущимися пальцами я взял ручку и поставил непонятный крючок. Когда присягу принял последний из молодых, карантин влился в общий строй и перестал существовать. Парадным шагом мы отправились на праздничный обед.

– Теперь ты настоящий солдат! – отечески хлопнул меня по плечу Мазаев. – Вешайся!

Иногда мне казалось, что все происходящее со мной – это словно бы кинофильм: вот сейчас, как иногда делают режиссеры, замелькают кадры – осень, зима, весна, лето… И появится титр: «Прошло два года». А вот следующий кадр: я звоню в дверь нашей квартиры, прислушиваюсь к шагам в прихожей, обнимаю ликующих родителей и, не снимая шинели, бросаюсь к телефону, набираю номер Лены и кричу натужно-приглушенным голосом, словно звоню издалека при отвратительной слышимости: «Здравствуй! Как ты там?..» И Лена громко, стараясь перекричать мнимые помехи, отвечает: «Нормально… У нас все нормально. Откуда ты? Когда вас отпустят?!» – «Через пять минут!» – отвечаю я чистым, громким голосом, слетаю вниз, хватаю такси и мчусь к ней!..

Ну вот, довспоминался. Скорей бы подъем! Уснул там, что ли, дневальный?..

4

…Наконец замполит останавливается и громко спрашивает:

– Кто видел рядового Елина после шестнадцати часов?

Я чувствую, как рядом вздрагивает и напрягается Зуб.

По шеренгам пробегает легкое жужжание: каждый прокручивает полученную информацию на своем коротко остриженном и покрытом пилоткой персональном компьютере.

Из темноты появляется библиотечный кот Кеша, хвост он держит строго перпендикулярно. Желтые глаза с узкими, точно прорези прицелов, зрачками смотрят на нас сочувственно. Очевидно, поняв, что появился не вовремя, котофей трясет лапкой, делает уставной разворот и покидает наш батарейный плац.

– Нехорошая примета! – шепчет Шарипов. – Ядрить тебя налево!

Мы осознали серьезность ситуации и ждем продолжения.

– Хорошо, – хрипло говорит майор Осокин, хотя всем ясно, что ничего хорошего ни в вопросе, ни в ответном молчании нет. – Хорошо. Сообщал ли кому-нибудь рядовой Елин о намерении покинуть расположение части?

Майор смотрит прямо на меня, а комбат Уваров наклоняется к старшине и показывает глазами в сторону Зуба. Прапорщик Высовень очень характерно артикулирует губами.

Зуб ежится, делает попытку расстегнуть воротник гимнастерки, но вовремя спохватывается и снова встает по стойке «смирно».

– Ну что, силовик-наставник, доэкспериментировался? – очень тихо и очень зло интересуется Чернецкий.

– Достукались, дятлы, – соглашается Шарипов.

– Тихо! Потом будем разбираться! – шепчет сержант Титаренко.

Я чувствую плечом, как Зуба начинает колотить дрожь.

– Хорошо, – снова повторяет замполит и дергает головой, – значит, никто ничего не знает. Пропал солдат – и никто ничего не знает! Хорошо-о…

В это время к отцам-командирам подбегает запыхавшийся лейтенант Косулич, наш взводный. Он недавно из училища, краснеет, как девушка, носит очки в золотой оправе и вопреки суровой армейской действительности старается выражаться литературно. Не добежав нескольких шагов до замполита, он переходит на старательный строевой шаг, набирает в грудь воздуха для доклада, но Осокин сердитым взмахом руки останавливает его и кивает на место рядом с собой.

– Слушай мою команду, – возвещает замполит, и эхо долго плутает между казармами, складами, ангарами. – Первый взвод прочесывает городок и автопарк. Особое внимание обратить на подвалы и ремонтные ямы. Старший – лейтенант Косулич…

Косулич облизывает румяные губы и поправляет очки.

– Второй взвод, – откашлявшись, продолжает майор, – прочесывает полигон. Особое внимание обратить на рощу. Старший – прапорщик Высовень. Общий сбор возле блиндажа. Докладывать через каждые двадцать минут. Выполняйте!

Строй рассыпается. Комбат Уваров сердито и растерянно оглядывается на замполита. И тут я слышу слова:

– Ефрейтор Зубов, рядовой Купряшин, ко мне!..

* * *

Нет, дневальный не уснул, и вчерашний знаменательный день начался точно так же, как и большинство из шестисот восемнадцати дней моей солдатской службы. Раздался топот, распахнулась дверь, вбежал Цыпленок и, набрав полные легкие спертого казарменного воздуха, завопил: «Батарея, подъем!» На мгновение все замерли, ожидая, не последует ли дальше многообещающее слово «тревога». Нет. Значит, наступил обыкновенный армейский день.

С верхних коек с грохотом ссыпались молодые. По неписаному казарменному уставу в их задачу входит: подмести и прибрать помещение, натереть до блеска пол, заправить свои, а также «стариковские» койки. Хитренький Малик побежал к дверям и встал на стреме, чтобы до прихода старшины ветераны батареи могли еще подремать.

Эти пятнадцать-двадцать минут полусонного счастья – наша генетическая память о тех сладко-ленивых домашних выходных днях, когда ты лежишь в дурманящей нерешительности перед необходимостью совершить выбор между запахом яичницы с ветчиной и женственным теплом постели… Но об этом ни слова!

Кроме дозорного Малика, наш заслуженный покой охраняет еще Цыпленок. «На тумбочке» он всегда стоит с таким видом, точно позирует для воениздатовского плаката «Враг не пройдет – граница на замке!». А на самом деле толку от него никакого: все свои силы он вложил в производство потомства и ослабел голосом. Мертвый дистрофик чихнет и то громче, как говорит старшина Высовень.

Кстати, старшина рассказывал, что три года назад в батарее был солдат-сибиряк, будивший криком чуть ли не весь городок. Умение орать приходит не сразу: учась этому искусству, я в свое время чуть не сорвал голос, но зато теперь в случае чего могу гаркнуть так, что у самого уши закладывает. В армии, между прочим, все продумано, и забота о развитии голосовых связок молодого пополнения – тоже не блажь. Допустим, в неуставное время, как ветеран батареи, классный специалист и отличник всевозможных подготовок, ты прилег отдохнуть в койку, слегка закемарил, а в казарму нагрянул комбат. Только он на порог, а тут как из пушки: «Товарищ старший лейтенант…» Морщась от раскатов рапорта, он узнает, что за время дежурства ефрейтора Стремина в батарее ровным счетом ничего не случилось. И к тому моменту, когда старлей заглядывает в казарму, ты сосредоточенно рассматриваешь, сидя на уставном табурете, солдатское евангелие – тетрадь для политзанятий. А на вопрос, почему занимаешься в спальном помещении, задумчиво отвечаешь, что-де зашел за тетрадкой, но вот зачитался последней его, товарища Уварова, политбеседой.

Итак, пока дневальный молчит, можно спокойно воспользоваться самым приятным, на мой взгляд, «стариковским» правом – полежать в теплой постели после подъема, сквозь полудрему следя за жизнью пробудившейся казармы.

– Е-елин! – раздался недовольный голос. Это снова проснулся Зуб. – Где Елин? – не унимался ефрейтор.

– В бытовке «хэбэ» гладит, – доложил Малик, посвященный в драматическую историю зубовского обмундирования.

– Позови быстро!

Преданно взглянув на сурового «старика» печальными одесскими глазами, Малик помчался выполнять приказ и вскоре воротился с победой, неся на вытянутых руках чистенькое «хэбэ», причем возникло такое ощущение, будто именно он, Малик, всю ночь, не смыкая глаз, стирал и гладил, радостно воображая, как суровый, но справедливый Зуб на «сто дней» вырядится во все чистое. Следом приплелся Елин, у него бледное веснушчатое лицо, голубые глаза, обиженные губы и странное имя – Серафим. Кажется, он единственный из пополнения никак не привыкнет к временной утрате шевелюры и на коварный совет причесаться перед поверкой неизменно начинает суетливо искать по карманам расческу. И еще: по моим наблюдениям, он болезненнее других воспринимает взаимоотношения между молодыми и «стариками», может быть потому, что перед армией работал пионервожатым (лучше бы помалкивал!) и привык руководить.

Зуб невзлюбил Елина с первого взгляда, со дня прибытия пополнения, когда бывший вожак красногалстучной детворы вошел в казарму не постучавшись, что недопустимо для воспитанного «салаги». Вообще я замечал, люди резко делятся на две категории: одни не могут жить без любви, другие – без ненависти; и те и другие мучаются, если не встречают человека, достойного того, чтобы вылить на него все накопившееся в душе. Зуб такого человека нашел, и мои попытки заступиться за Елина наталкивались на чугунный ответ: «Ничего. Пусть жизнь узнает. Ему положено!»

Слова «положено» и «не положено» определяют очень многое. Мне, к примеру, не положено спать во втором ярусе, а только – внизу. Зуб из-за этого меня буквально загрыз: я, видите ли, вношу путаницу в строгую армейскую иерархию. Но мне наверху нравится больше. Во-первых, теплее зимой, во-вторых, над тобой чистый, готовый в красках изобразить любую дембельскую мечту потолок, а не скрипучая продавленная сетка, в-третьих, с верхней полки, как с НП, видна вся казарма. Видно, как крутятся в тяжелом танце, натирая суконками половицы, молодые, а рядовой Шарипов, лежа на койке, задумчиво поучает:

– Трите так, чтоб гор-рэло! Распротак вас всех!

Видно, как заискивающий Малик поднес свежевыглаженное «хэбэ» скривившемуся Зубу: наверное, манжеты все-таки влажные. Видно, как, потупившись, орудует шваброй нескладный Елин. У него вид классического «сынка»: устало-беспомощное лицо, опущенные плечи, огромный – на три размера больше – китель, а голенища сапог настолько широкие, что ноги похожи на пестики в ступах. Елин почти всегда молчит, но как-то несогласно молчит, со скрытым протестом, что ли… Это и бесит Зуба больше всего.

– Елин! Сюда иди! – скомандовал Зуб. – Сколько дней до приказа осталось?

– Сто.

– А до первой партии?

– Сто двадцать девять, – без запинки ответил Елин.

Позавчера он замялся, и я с трудом успокоил разбушевавшегося Зуба. Но сегодня ефрейтор удовлетворен ответом, даже на лице появилось нечто, напоминающее улыбку, и все-таки отвязаться от него не так-то просто:

– Принеси иголку.

Елин достал из-за отворота пилотки иглу с белой ниткой, а Зуб тем временем вынул из кармана маленький календарик с аэрофлотской блондинкой. У любого солдата имеются такие календарики, каждое утро протыкается очередное число, и если поглядеть на свет, то по количеству светлых точек становится ясно, сколько дней прошло, а значит – сколько осталось до дома. Мой календарик уже напоминает мелкую терку.

Зуб, победоносно кряхтя, проткнул новый день и снова впился в Елина:

– Койку заправь. Две минуты. Время пошло!

Заправить койку по-военному не так-то просто. Штука заключается в том, чтобы одеяло было натянуто ровно, будто доска. Но этого мало, по краям одеяло «отбивается», то есть его подвернутые края должны выглядеть, как стороны широкой обрезной доски. «Отбивка» наводится при помощи табурета и ребра ладони. Я и сам намучился, пока осваивал технологию. Сначала «отбивка» казалась мне жутким идиотизмом, и, сохранив это убеждение в целом по сей день, я все же должен признаться: если войти в казарму, где в ряд выстроились заправленные, с параллельными стрелками койки, а подушки взбиты и туго обтянуты наволочками, да при этом «гор-рыт» натертый суконками пол, – впечатление внушительное…

– Разве так заправляют, чудило! – Зуб раздраженно перевернул неумело убранную постель – плод стараний Елина. – Смотри и учись, Павлик Морозов!

Зуб ловко натянул одеяло, лихо взбил подушку, молниеносно навел стрелки.

– Ровно минута! – полюбовался он своей действительно мастерской работой и снова перевернул постель. – Заправишь свою, а потом мою – для тренировки. Время пошло. Ну…

– Не буду, – чуть слышно проговорил Елин.

– Что?!

– Я вообще не понимаю, зачем это нужно…

– Что?! Что ты сказал?! А тебе и не нужно понимать, понял? Положено так. По-ло-же-но! – И Зуб, схватив «салагу» за ворот «хэбэ», встряхнул его с такой силой, что пуговицы градом застучали по полу: – Я из тебя борзость-то вытрясу! Понял? Понял?!

Но Елин только помотал головой.

Во время инцидента работа в казарме остановилась: молодые с безысходным сочувствием (лишь Малик с деланым осуждением) следили за подавлением бунта на корабле, но, разумеется, никто и не подумал заступиться за однопризывника – не положено. А ведь только один замерший со шваброй в руках двухметровый Аболтыньш, занимавшийся на гражданке греблей, мог бы хорошим ударом красного, в цыпках и трещинах кулака вбить Зуба в пол по уши; и случись Эвалду защищать того же Елина от какого-нибудь чужака, он бы так и сделал. Но поднять руку на своего «старика» невозможно.

У «стариков» реакция на происходящее неоднозначная: с одной стороны, их возмущает непокорность «борзого салаги», с другой – раздражает настырная жестокость однопризывника.

А Зуб крепко держал Елина за ворот изуродованного кителя и, судя по выражению лица, прицеливался, куда бы определить завершающую затрещину.

– Зуб, ну почему от тебя столько шума? – вдруг раздался утомленный голос Валеры Чернецкого. – Заколебал ты своей силовой педагогикой!

– Ничего, пусть жизнь узнает! – с клинической убежденностью огрызнулся Зуб.

Сколько раз я давал себе слово не вмешиваться в его игры, но это выше моих сил.

– Отпусти парня! – ласково попросил я прерывистым от наигранного спокойствия голосом и спрыгнул со своего второго яруса. Зуб повернул в мою сторону удивленную поросячью физиономию:

– Не понял!

– Вырастешь, Саша, поймешь! Отпусти его!

По казарме прокатился ропот удивления, который в театре достигается тем, что все начинают одновременно произносить одно и то же слово, например «восемьдесят девять». Но здесь ропот натуральный: «старики», да еще из одного расчета, ссорятся из-за «салаги». Невероятно! Зуб напряг свою единственную извилину, чтобы отбрить меня какой-нибудь язвительной шуточкой, но слова бывают иногда тяжелее, чем траки, каковыми ефрейтор качает бицепсы к дембелю…

– Смирно! – вдруг раздался вполне приличный вопль дневального Цыпленка, тут же подхваченный старательным Маликом.

В казарме произошла мгновенная перегруппировка: молодые принялись усердно наяривать пол, остальные катапультировались из коек и начали стремительно одеваться. Елин полез под кровать собирать раскатившиеся пуговицы. Никаких следов! Офицеров случившееся не касается.

В казарму стремительно вошел своевременно обнаруженный старшина Высовень и, обведя полуодетый солдатский коллектив памятливым взглядом, крупнокалиберным матом выгнал личный состав девятой батареи самоходных артиллерийских установок на зарядку. А замешкавшемуся заряжающему из башни рядовому Купряшину врезал жесткой отеческой ладонью по мыслительной части, туго обтянутой сатиновыми трусами.

5

…Строй рассыпается. Комбат Уваров сердито и растерянно оглядывается на замполита. И тут я слышу слова:

– Ефрейтор Зубов, рядовой Купряшин, ко мне!

Это скомандовал майор Осокин.

Следом за офицерами мы возвращаемся в казарму. За окном ребята разбираются повзводно и порасчетно, обсуждая, кому где искать. Доносится голос старшины Высовеня:

– Ну что, чэпэшники, допрыгались? Замордовали парня…

Комбат Уваров, играя желваками, снова терзает свою фуражку.

Майор Осокин медленно обводит Зуба взглядом и брезгливо спрашивает:

– Так что у вас произошло с рядовым Елиным?

Зуб молча сопит в ответ. Возможно, вопрос обращен и ко мне, но я тоже помалкиваю. А что говорить? Виноват, хотел предотвратить, встал грудью… Не получилось… А что получилось? Пропал солдат. Такое бывает: обиделся и просто убежал куда глаза глядят, а если не убежал…

– Что произошло? Я вас спрашиваю, ефрейтор Зубов?! – угрожающе повторяет замполит.

– Мы с ним поссорились… – вдруг как-то по-детсадовски взблеивает Зуб.

Комбат Уваров судорожно кривит рот и отворачивается.

– Поссорились… – горько передразнивает майор. – С таким бугаем поссоришься! За что ты его избил?

– Нет… Я только…

– Хватит! – обрывает Осокин. – Слушай меня, Зубов, внимательно: всю округу носом вспашешь, а Елина мне найдешь! Упаси бог, с ним что-нибудь случится! Ты меня понял?

– П-понял! – часто кивает совершенно раскисший борец за «стариковские» права.

– Иди!

Зуб неуверенно отдает честь, поворачивается, чуть не потеряв равновесие, а из казармы выскакивает уж как-то боком.

– Ну, Купряшин, – переключается замполит на меня, – куда мог пойти Елин? Земляки у него в других батареях есть?

– Кажется, нет…

– С Зубовым ты из-за него дрался?

– Из-за него, – соглашаюсь я, лишний раз убедившись, что сбор информации у майора Осокина поставлен грамотно.

– Почему ко мне не пришел? – строго спрашивает замполит, хотя сам перестал бы меня уважать, прибеги я к нему с весточкой в зубах.

– Не успел, – вздохнув, отвечаю я.

– Не успел… Теперь, если что… Не успе-ел… Иди, догоняй своих…

Выбегая на улицу, я слышу, как комбат Уваров глухо обращается к замполиту:

– Товарищ майор, разрешите…

– Не разрешаю! – зло обрывает Осокин.

* * *

Это на гражданке физкультура и спорт – твои личные трудности, а в армии это – важная часть службы, большое общегосударственное дело. Поэтому каждое утро над городком повисает топот сотен бегущих ног. Во всех направлениях – повзводно – ребята спешат на зарядку. Все эти ручейки, словно огромный темный водоворот, втягивает в себя полковой плац, по которому каждый день мы делаем несколько кругов. Те, кто посильнее, бегут по самому краю, где брусчатка переходит в асфальт, слабые, облегчая себе жизнь, держатся ближе к середине, и кажется, будто их затягивает водоворотом. Получив реактивное ускорение от могучей десницы старшины Высовеня, я полетел на зарядку.

…На этом плацу я когда-то задыхался после первого же круга, а подталкивающий меня в спину сержант поучал: «Не придуривайся! Это тебе не марш-бросок». И действительно, не будь ежедневных пробежек, первого марш-броска я бы не пережил: просто сердце взорвалось бы, как граната. Помню, перед самой командой «Вперед!», когда в последний раз пробуешь плечами тяжесть полной выкладки, кто-то сунул мне в руки каску – мол, на минуту, подержать. И тут все рванули… Я, как идиот, бежал, задыхаясь, с двумя касками и думал только о том, чтобы добежать и шарахнуть с размаху хитреца, облегчившего себе жизнь за мой счет, но о том, что каску можно просто-напросто бросить, я как-то не подумал…

Сделав нужное количество кругов по плацу, боковой дорожкой мы направились в спортгородок, где под командой неумолимого Зуба молодые стали наращивать мускулатуру и качать прессы, а «старики» разбрелись по любимым снарядам. Шарипов с гиканьем делал на перекладине «солнышко», здоровенный Титаренко жонглировал траками, Чернецкий изображал грациозные пируэты некой восточной борьбы, а я, лениво пробежав полосу препятствий, остановил свой выбор на яме с песком, где меня и настигла задумчивость. А поразмышлять было о чем: конечно, я сделал ошибку, при всех связавшись с Зубом из-за Елина, нужно было поговорить потом, с глазу на глаз. И вообще, вся эта история мне не нравилась еще и потому, что была продолжением моих личных неприятностей и переживаний, ознаменовавших первый год службы. Помню, когда собирался в армию, больше всего боялся разных физических испытаний: думал, вот забуду открывать рот во время залпа и лишусь слуха или не выдержу того же марш-броска. Но бег с полной выкладкой меня не убил, рот открывать я не забывал. Самым тяжелым оказалось совсем другое…

До сих пор я с чувством жгучего стыда вспоминаю, как на третий день, ночью, меня разбудил Мазаев и распорядился принести ему попить. Я сделал вид, что не понимаю, и перевернулся на другой бок, но он с сердитой настойчивостью растолкал меня снова и спросил: «Ты что, сынок, глухой?» И я, воспитанный родителями в духе самоуважения и независимости, крался по ночному городку в накинутой на серое солдатское белье шинели затем, чтобы принести двадцатилетнему «старику» компотика, который на кухне для него припасал повар-земляк. Попить я принес, но поклялся в душе: в следующий раз умру, но унижаться не буду!

«Следующий раз» случился наутро. Мазаев сидел на койке и, щелкая языком, рассматривал коричневый подворотничок. Потом он подозвал меня и, с отвращением оторвав измызганную тряпку, приказал: «Подошьешь». И так же, как Елин сегодня, я ответил: «Не буду». И так же, как Елин сегодня, подчинился, успокаивая свою гордость тем, что так положено, не я первый, не я последний, нужно узнать жизнь, придет и мой час, ну и так далее… А ночью с ужасом проснулся от мысли: если бы Лена увидела, как я унизился, она сразу бы разлюбила меня.

А Мазаев еще не раз и не два учил меня жизни, и особенно ему не нравилось то, что я москвич. По-моему, он вообще представлял себе столицу в виде огромного, рассчитанного на восемь миллионов спецраспределителя!

Все случившееся некогда со мной и все, что переживал сегодня Елин, имеет свое официальное название – неуставные отношения, неуставняк. Несколько раз перед строем нам зачитывали приказы о том, как «кто-то кое-где у нас порой» отправился в дисбат именно за издевательство над молодыми солдатами. А весной нас возили на показательный трибунал. Один из обвиняемых, здоровенный парнюга, покалечивший призывника, после приговора заорал хриплым басом «мама!» и зарыдал.

После отбоя в казарме мы долго обсуждали увиденное.

– Пять лет! – стонал Шарипов. – Очертенеть можно!

– Закон суров, но это закон, – спокойно заметил Валера Чернецкий, обрабатывая ногти надфилем.

И тут с неожиданной яростью высказался Зуб:

– Из-за какого-то «салабона» человек пропал!

– Да ведь он чуть не убил молодого-то! Балда… – удивился невозмутимый Титаренко.

– Распускать «сынков» не надо, тогда и бить не придется! – разошелся Зуб. – А если бить – так по-умному…

– Как тебя Мазаев лупил? – простодушно поинтересовался я.

– Хотя бы и так! – огрызнулся Зуб и вдруг заорал: – Цыпленок, свет выключить! Быстро!

И вот почтенный отец семейства, молниеносно соскочив со второго яруса на пол, строевым шагом подошел к выключателю и, согласно сложившемуся ритуалу, трогательно попросил:

– Товарищ выключатель, разрешите вас вырубить?

Немного подождав, словно электроприбор мог ответить, Цыпленок осторожно погасил свет.

Мне всегда хотелось узнать, что думают о «стариковстве» офицеры. И вот как-то я сидел в штабе дивизиона и по распоряжению комбата чертил боевые графики, а рядом что-то строчил в тетрадке прилежный лейтенант Косулич. Честно говоря, сначала мы посмеивались над взводным: командовал он таким тоном, точно извинялся за причиняемые неудобства. Но потом оказалось, наш тихоня знает технику получше комбата – такое впечатление сложилось у меня после тактических занятий и нескольких суббот, проведенных вместе с Косуличем в ангарах, возле самоходок. А громкий командный голос взводный обязательно выработает: на то у него и погоны со звездами, а у нас байковые.

– Товарищ лейтенант, давно хотел у вас спросить, да все как-то неудобно… – профессионально робея, начал я.

– Я вас внимательно слушаю! – отозвался взводный, который даже к Цыпленку обращался на «вы».

– Как вы считаете, откуда пошло «стариковство»?

– Неуставные отношения… – встревоженно повторил Косулич. – Вас это интересует в связи с конкретной ситуацией или теоретически?

– Чисто научный интерес! – успокоил я насторожившегося взводного.

– Вы знаете, – посерьезнел он и поправил очочки, – я тоже часто об этом думаю. Говорят, все началось после сокращения сроков службы в шестьдесят седьмом году. Давайте смоделируем: вы служите три года, а новые призывы – только два!

– Жуть! – возмутился я.

– Не надо драматизировать! – возразил лейтенант.

– Конечно, не будем! – согласился я, потому что офицер, изначально заряженный на двадцать пять лет, никогда не поймет, что значит для солдата прослужить лишний год!

– Но обстоятельства сложились так, – продолжал взводный, – что «трехлетки» стали срывать зло на «двухлетках»… А дальше нечто вроде цепной реакции…

– Я свое огреб, а теперь ты получи! – подсказал я.

– Примерно… – согласился лейтенант. – Но я думаю, что тут дело посложней. Начнем с того, что разделение на возрастные касты было во все времена характерно для замкнутых коллективов, каковыми являются не только армейские подразделения. Так, в пажеском корпусе перед революцией бытовала жестокая шутка: старший воспитанник подходил к младшему и спрашивал: «Каково расстояние от меня до тебя?» – «Аршин…» – отвечал молодой. «А каково расстояние от тебя до меня?» – снова спрашивал экзаменатор. «Оно настолько велико, что не поддается измерению!» – должен был ответить тот, в противном случае его ждало жестокое наказание…

– Надо запомнить!

– Я рад, Купряшин, что вас тоже волнует эта проблема! – Лейтенант прямо-таки расцвел. – Знаете что, давайте-ка проведем грамотно подготовленное собрание с повесткой «Армейский комсомол – воспитатель молодого пополнения». Попросим замполита выступить, корреспондента из «дивизионки» позовем… Договорились? И вы выступите как член бюро батареи. Значит, я в план включаю? – И Косулич полез в стол за красиво оформленной папкой…

Собрание мы, разумеется, провели, а в «Отваге» о нем поместили заметочку под названием «Мужской разговор». Дело было так: мы с песней подошли к казарме, по команде старшины Высовеня забежали в ленкомнату и расселись. Избрали в президиум Осокина, Уварова, Косулича и поручили вести собрание недавно пришедшему из учебки младшему сержанту Хитруку, который и на полигоне-то ни разу не был, а постоянно курсировал между штабом и клубом. Зато ночевать он приходил в батарею, поэтому отлично понимал, что значит его сомнительное сержантское звание в сравнении с высоким титулом «старика». Хитрук что-то замямлил, опасливо поглядывая в сторону ветеранов батареи, устроившихся на «камчатке», но они с нарочитым одобрением захлопали, и младший сержант с облегчением передал слово майору Осокину.

Замполит хорошо говорил об отдельных фактах неуважительного отношения к молодежи, о совсем уж единичных случаях издевательства над призывниками. Он подчеркнул, что эти негативные явления, в принципе не свойственные нашей армии, серьезно сказываются на боевой и политической подготовке личного состава, подрывают атмосферу товарищества в подразделениях, поэтому с ними нужно бороться всем жаром комсомольских сердец, активно прибегая как к критике, так и к самокритике…

Лейтенант Косулич ловил каждое слово замполита и даже что-то записывал в блокнот, а комбат равнодушно пересчитывал награды на мундирах наших отцов-маршалов, чьи портреты теснились на стене. Неожиданно слово попросил Валера Чернецкий, встал, раскланялся, точно конферансье, и начал:

– Товарищ майор, если не ошибаюсь, везде у нас пишут о наставничестве. Так?

– Так.

– Должен опытный воин наставлять призывников?

– Должен.

– А опыт закрепляется как? На практике. Значит, чем больше «салабон»… простите… чем больше молодой воин сделает, тем быстрее освоится, переймет опыт. Правильно?

– Н-ну, правильно… – насторожился Осокин.

– Ну а раз правильно, то это никакие не издевательства, а обыкновенное наставничество. И лучших «стариков»-наставников нужно даже поощрять! Я вот, например, еще ни разу в отпуску не был. Правильно?

В ленкомнате раздалось одобрительное хихиканье. Косулич сокрушенно покачал головой, младший сержант Хитрук помертвел, а комбат Уваров нехотя улыбнулся.

– Нет, неправильно! – дернув головой, сердито ответил замполит. – Во-первых, ты забыл, как год назад жаловался, что у тебя старослужащие деньги отбирают. Было? Молчишь. Ну-ну… А во-вторых, в Вооруженные силы вас, товарищ рядовой, призвали не педагогические таланты выказывать, а Родину защищать! Без армии нет Родины, а без дисциплины нет армии! И ничто так не разъедает дисциплину, как неуставные отношения!

– Товарищ майор, это же просто красивая традиция! – начал оправдываться Валера. – Так время быстрей идет, веселее…

– Нет, Чернецкий, это не забавная традиция, не веселая игра… Это ржавчина, разъедающая армию изнутри! Ведь, не дай бог, что-то случится – в бой вы пойдете все: и молодые, и «старики» сопливые… На войне, знаете, наставник тот, кто уцелел. Кстати, там «стариками» и называются те, что выжили. Ясно?

– Ясно! – отозвался Чернецкий, всем видом демонстрируя свое уважение к афганскому опыту майора.

– И вот еще: если что-нибудь узнаю про ваши «дембельские» художества, виновный в лучшем случае за ворота части выйдет 31 декабря, ровно в 23.59. Это я вам говорю как наставник.

Кстати, угроза майора была вполне реальна. Общеизвестный рядовой Мазаев долго бродил в своей пушистой шинели по городку и пропал в самом деле лишь под Новый год.

Выступая в заключение, младший сержант Хитрук пел о том, что после такого собрания по-старому жить невозможно, что, обновляясь со всем народом, мы каленым железом выжжем скверну неуставных отношений из наших сплоченных рядов, что в эпоху тотальной борьбы за мир особо важны бдительность и боевая готовность… При этом он с извинением поглядывал на «камчатку», где сидели «старики».

Сначала я тоже хотел выступить на собрании, даже несколько дней обдумывал и мысленно произносил свою речь, суть которой, как я теперь понял, сводилась в основном к призыву кота Леопольда: «Ребята, давайте жить дружно!» В общем, детский лепет на лужайке. Но когда лейтенант Косулич показал глазами – мол, сейчас твоя очередь, я так замотал головой, что чуть не свернул себе шею.

6

…Выбегая на улицу, я слышу, как комбат Уваров глухо обращается к замполиту:

– Товарищ майор, разрешите…

– Не разрешаю! – обрывает Осокин.

Дрожа от возбуждения, я мчусь в сторону автопарка и вскоре нагоняю Зуба. Он курит на ходу, и ночной ветер выбивает искры из его сигареты. Заметив меня, Зуб хочет заговорить, даже поворачивается в мою сторону, но тут, конечно, вспоминает приговор ночного суда. Не положено: я ведь теперь снова «салага»! Но блюстителю суровых «стариковских» законов страшно наедине с мыслями об исчезнувшем Елине, и он прибавляет шагу ровно настолько, чтоб не отстать от меня и одновременно не идти рядом с презренным парией, между прочим, поощренным недавно благодарственным письмом на родину.

– Эй, подождите! – Из чердачного окна выныривает чья-то голова, раздается грохот на лестнице, и перед нами возникает Цыпленок. Он тут же сообщает, что почти все чердаки и подвалы проверены и что в городке ловить больше нечего, а искать нужно в автопарке, где недавно под самоходкой спрятался и уснул парень из батареи управления, обидевшийся на своего старшину.

Может быть, Елин выплакался и тоже дрыхнет где-нибудь под ракитовым кустом, не зная, какая каша заварилась из-за него. С молодыми такое бывает.

По пути задыхающимся голосом осведомленный папа Цыпа рассказывает нам, что, собственно, произошло. Оказывается, лейтенант Косулич, выполнявший вчера обязанности вождя и учителя кухонного наряда, заметил, что рядовой Елин не работает, но сидит в углу, уткнувшись лицом в колени. На вопрос: «Кто обидел?» – Серафим ответил: «Никто». – «Заболел, что ли?» – встревожился добросердечный взводный. «Да, живот схватывает…» И тогда Косулич отправил Елина в санчасть, гуманно рассудив: если заболел – вылечат, а если притворяется, то начальник медслужбы капитан Тонаев быстро мозги вправит…

Цыпленок раздувает ноздри, изображая свирепого начмеда, и возобновляет рассказ: Елин предупредил ребят, что только примет лекарство и сразу вернется. В ответ ему горячо порекомендовали в качестве надежного лечебного средства двухведерную клизму с патефонными иголками. Елин печально улыбнулся, ушел, и больше его не видели.

* * *

Вернувшись с зарядки, я отправился в бытовку бриться и обнаружил там Елина: с обреченным видом он пришивал выдранные пуговицы. Лучшей ситуации для разговора не придумаешь.

– Послушай, Фима, – начал я задушевным голосом и увидел, как вздрогнул Елин, давно не слышавший своего имени. – Ты особенно не расстраивайся. Зуб, конечно, заводной парень, но его в свое время тоже гоняли, особенно Мазаев… – Говорил я совершенную чепуху, но остановиться не мог. – Скоро мы уволимся, полгода «скворцом» побудешь, а там уже и дембельский альбом готовить надо. Главное, не бери в голову! Дома-то все в порядке?

По тому, как Елин глубоко вздохнул и промолчал, я понял, что дома-то как раз не все в порядке. Вычислить ситуацию было несложно: мама с папой не разлюбят и письмо написать не забудут. Если б кто-то серьезно заболел или, не дай бог, помер – Елина по телеграмме отправили бы в краткосрочный отпуск. А он – здесь, сидит и орудует иголкой. Остается заурядная, но чреватая тяжелыми осложнениями «салажья» болезнь – разочарование в женской преданности. Ну что же, я прошел через такое и поэтому хирургически точным вопросом коснулся раны:

– Последнее письмо от нее давно получил?

– Месяц назад.

– Подожди, тебе же вчера письмо было!

– Это не от нее.

– Значит, теперь от нее жди!

– От нее больше не будет.

Елин наклонился к гимнастерке перекусить нитку, и на кителе расплылось мокрое пятнышко.

– Почему не будет? – спросил я, словно не понимая.

И тогда он достал залохматившийся по краям конверт с портретом великого русского физиолога и естествоиспытателя И.П. Павлова (1849–1936). Я прочитал письмо. Это была обыкновеннейшая армейская история. Елинская подружка сама написать не решилась, а попросила их общего друга, на которого этот балбес, уходя, оставил свою зазнобу. После сбивчивых предисловий – сердцу, мол, не прикажешь, правда, мол, между товарищами прежде всего – тот хмырь сообщал, что «давно любит Люсю» и что неделю назад они подали заявку. Вот ведь какой гад! Нравится – женись, но зачем плевать в душу парня, который, между прочим, охраняет твой блудливый покой. Мне рассказывали один случай: девчонка писала до последнего дня: люблю, жду, приезжай! Он приехал – здрасьте! У нее давно муж, и ребенок ползает. Парень, конечно, мужу в торец, ей, я думаю, тоже. И успокоился. А она ему логично объяснила: «Тебе и так было тяжело, не хотела расстраивать…» Может, случай этот – вранье, но уж коли обманывать – как та девчонка.

Но Елину я сказал другое:

– Во-первых, Серафим, рубить лучше сразу – значит, не любила. А то, бывает, гуляет со всем микрорайоном и ждет. Знаешь, у девчонок такая теория появилась: главное – верность духовная. Во-вторых, зема, давай философски. Девчонок тоже в чем-то понять можно. Вот мне одноклассница написала (написала она не мне, а Чернецкому, но в данном случае это значения не имело). Ждала парня два года, а он вернулся и смотреть не хочет: у него, видите ли, за время службы вкус изменился. А ей куда два года домашнего ареста девать? Можно ее понять?

– Можно… Правильно ребята еще в карантине говорили: хочешь спокойной службы – сразу забудь. Я же чувствовал, что-то у них не так! И на проводах тоже. Обидно только!

– А мне, думаешь, не обидно было? – сказал я и осекся.

Елин смотрел на меня, ожидая продолжения. Ну уж нет!

– В общем, так, – подытожил я. – Выбрось все из головы – этого добра у тебя еще навалом будет! А теперь давай договоримся насчет Зуба. Я, конечно, с ним потолкую, но и ты старайся не связываться. Сам понимаешь, «этот мир придуман не нами…»

– А по-моему, мы сами это свинство придумали и сами мучаемся, – вдруг выдал бывший пионерский вожак. – Но я не буду терпеть!

– Ну и что ты сделаешь?

– Я? Знаю! Вот увидишь! Я… Я…

– Ладно тебе! Я! Я! Головка от бронебойного снаряда… Лучше скажи, тебя не в честь шестикрылого серафима назвали?

– Н-нет! – удивился Елин и улыбнулся, обнажив два заячьих зуба. – Просто у моего дедушки…

Но сколько крыльев было у елинского деда, я так и не узнал: дверь распахнулась и в бытовку вошли замполит Осокин и комбат Уваров. Мы вскочили.

– Вольно. Занимайтесь своим делом, – разрешил майор и, оглядев бытовку, сказал: – М-да…

Хотя было воскресенье, меня нисколько не удивило появление комбата и замполита: в дни солдатских праздников, таких как «сто дней», офицеры не знают покоя.

Осокин колупнул пальцем штукатурку, попробовал ногой расходившуюся половицу, еще раз оглядел комнату и остановил глаза на Елине.

– Майский? – спросил он комбата.

– Так точно, – подтвердил Уваров.

– Ну, как служба? Привыкаешь? – тепло осведомился майор у Серафима.

– Привыкаю, – промямлил Елин и, почувствовав, что ответ прозвучал не по-военному, добавил: – Так точно!

Вообще, «так точно» и «отставить» удивительно въедливы. Я, например, замечал, как старшина Высовень, начав что-то делать неверно и заметив это, сам себе командует вполголоса: «Отставить!»

– Дай-ка сюда! – неожиданно потребовал замполит, протянув руку к «хэбэ». – Кто же это тебе все пуговицы с мясом выдрал?

Наступила тишина, нарушаемая только глухим топотом, доносившимся со второго этажа.

– Я вас спрашиваю, товарищ рядовой!

Елин стоял, опустив голову, и крутил в пальцах непришитые пуговицы.

– Купряшин, – дошла очередь до меня, – что здесь произошло?

Я понимал, что нужно оперативно соврать: ну зацепился и так далее. Но выгораживать Зуба мне не хотелось; ей-богу, стоило бы поглядеть, как он будет извиваться перед замполитом, потому что ефрейтор такой храбрый только с молодыми, и то не со всеми: здорового Аболтыньша он, например, старается не «напрягать». Подумав так, я открыл рот и ответил:

– Не знаю, товарищ майор.

– Кто командир расчета? – Осокин дернул головой и повернулся к комбату.

– Сержант Титаренко.

– Это там, где Зубов? – что-то припоминая, спросил замполит.

– Так точно, товарищ майор. Я разберусь и вам доложу! – торопливо заверил комбат и, выходя из бытовки вслед за побагровевшим Осокиным, резанул нас бешеным взглядом.

– Все – хоккей! Да садись ты! – успокоил я разволновавшегося Елина, и тот вернулся к своим реставрационным работам.

Но мне-то было ясно, что дело приняло скверный оборот! Комбат не первый год на этой работе и, зная Зуба как облупленного, конечно, догадался, кто тряхнул Елина. Но сама по себе случившаяся история не стоила бы выеденного яйца, если бы, как говорится, информация не ушла наверх. Поэтому можно представить, из каких слов сейчас состоит внутренний монолог Уварова. И я тоже чукча: «Не знаю, товарищ майор». А что сделаешь? Есть такая заповедь: не заклади! То есть: не заложи! Вот, черт, такой день, и так паршиво начался!

– Батарея, выходи строиться! – натужно проорал Цыпленок.

Началось утреннее построение. Обычно первыми выскакивали из дверей и строились «салаги», потом с солидной неспешностью выходили «лимоны», наконец появлялись уставшие от жизни «старики». Они неторопливо занимали промежутки в строю, заботливо припасенные молодыми. В этот момент обычно появлялся жизнерадостный старшина Высовень, и начиналось:

– Малик!

Молчание.

– Малик!

– Я!

– Головка от крупнокалиберного снаряда. Не спи – замерзнешь!

Но построения по всем правилам не получалось, потому что вместо прапорщика, влюбленного в меткое народное слово, перед шеренгой стоял разозленный комбат Уваров, и встречал он явление личного состава народу таким взглядом, что даже самые лихие «старики», вроде Шарипова, менялись в лице, торопливо застегивая воротники, и перемещали ременную пряжку с того места, где обычно расположены фиговые листочки, на плотную дембельскую талию.

– Вот черт, сам поведет, – тоскливо сказал мне Чернецкий. – И чего ему дома не сидится, с женой, что ли, поругался?

Заслышав про комбатову жену, Шарипов лукаво толкнул меня локтем.

– Нет, боится, – ответил вместо меня Зуб. – Помнишь, в день приказа он вообще в казарме ночевал?

– Мать честная! И так двадцать пять лет жить! – покачал головой Камал.

– Отставить разговоры! Батарея, равняйсь! Смирно! – Титаренко строевым шагом подошел к комбату, лихо повернулся и отчеканил: – Товарищ старший лейтенант! Шестая батарея построена. Заместитель командира взвода сержант Титаренко.

– Здравствуйте, товарищи артиллеристы! – недружелюбно поприветствовал нас комбат.

– Ва-ва-ва-ва-ват! – проревела батарея, что в переводе означает: здравия желаем, товарищ старший лейтенант.

Затем Уваров принял из рук Титаренко красную папку со списком личного состава и провел перекличку, в ответ на каждое «Я» вперяя в подчиненного испытующий взгляд и чувствуя себя в эту минуту, наверное, обалденным психологом. Потом, перестроившись в колонну по четыре, мы отправились в столовую, но путь, обычно занимавший пять минут, на этот раз длился полчаса.

– Батарея! – скомандовал комбат. И тотчас на брусчатку обрушились слабенькие ножки молодых – словно горох по полу запрыгал. – Отставить! Кругом!

И мы вернулись к родной казарме, остановились и застыли, как декабристы, ожидавшие помощи со стороны несознательных народных масс, участвовавших в строительстве Исаакиевского собора.

Я переминался с ноги на ногу и думал о том, что комбат хотя и неплохой мужик, но с самодуринкой: то ему на все наплевать, то хочет враз все переделать. Лично мне симпатичнее лейтенант Косулич или даже прапорщик Высовень, они тоже иной раз любят дисциплиной подзаняться, погонять туда-сюда, но делают это без упоения, а, так сказать, подчиняясь суровым обстоятельствам. И хотя взводный при этом утомительно вежлив, а старшина обзывает нас «плевками природы» и «окурками жизни», зла на них никто не держит.

– Батарея! – скомандовал старлей, решив, что мы все осознали, – и строй снова двинулся к столовой.

На подмогу немощным «салагам» и «скворцам» пришли «лимоны», сообразившие, что положение нужно спасать, хотя, в принципе, свое они уже оттопали. Но горох остался горохом, правда, несколько увеличился в размерах.

– Отставить! Кругом!

И опять мы неподвижно стояли возле казармы.

– Хреновые дела, – шепнул Зуб, до сего момента не замечавший меня. – Комбата кто-то разозлил.

Хотел я было объяснить однопризывнику, что этот «кто-то» – он сам, но решил не опережать события.

Наконец с третьей попытки, когда, забыв свою гордость и вспомнив далекую молодость, приударили ножкой и «старики», дело пошло на лад. В казармах задребезжали стекла; казалось, еще один удар – и вся батарея провалится к черту сквозь вибрирующую брусчатку.

– Запевай!

С песней повторилось то же самое, что и со строевым шагом. Но в более сжатые сроки. И когда уже каждый топал и пел из последних сил, а батарея стала похожа на громыхающий колесами и подающий непрерывный гудок поезд Владивосток – Москва, – комбат решил, что пайку мы заработали, и повел нас на завтрак.

По команде мы забежали в столовую и, как обычно, расселись за пятью длинными столами – у окошка «старики», а дальше, к проходу, в соответствии со сроками службы, – остальные. В огромном зале висел милый сердцу каждого солдата густой звон мисок и ложек, а на стене красовался знаменитый лозунг, выполненный полковым талантом, клубным деятелем младшим сержантом Хитруком под руководством зампотылу майора Мамая:

ХЛЕБА К ОБЕДУ В МЕРУ ЛОЖИ,

ХЛЕБ – ЭТО ЦЕННОСТЬ, ИМ ДОРОЖИ!

Питание личного состава батареи строилось обычно следующим образом: первыми хлеб, кашу, мясо и прочее «ложили» «старики». Но поскольку у них почему-то аппетит ослаблен, то молодым, которым всегда хочется рубать с жуткой силой, еды в общем-то хватает, разве что чай бывает не приторным или белого хлеба и мясца не достается. Но никто и не говорит, что они в армию жрать пришли!

Главный ритуал «стадией» в том-то и заключается, что сегодня все происходит наоборот: первыми еду берут «салаги», а мы – под конец. Естественно, они смущаются и стремятся, косясь на ветеранов батареи, взять кусочки поплоше, но картина все равно впечатляет! Затем начинается кульминация: «старики» отдают молодым свое масло. Все это, по замыслу, должно символизировать преемственность армейских поколений. Но когда свою желтую шайбочку я положил на хлеб Елину, тот посмотрел на меня такими глазами, что весь ритуал, казавшийся мне безумно остроумным, представился полным идиотизмом. Как любит говорить старшина Высовень: «Армия – это «цирк зажигает огни». А вы все – клоуны!»

Я рубал солдатскую кашу «шрапнель» и думал о том странном влиянии, какое оказывает на меня нескладеха Елин. Или он какой-то особенный, или просто-напросто с ним я снова переживаю свои первые армейские месяцы, когда кажется, будто шинель, гимнастерка, сапоги и т. д. – это уже навсегда, будто домой не вернешься ни за что; когда все вокруг пугающе незнакомо, когда находишься в страшном напряжении, словно зверь, попавший в чужой лес; когда можно закричать из-за того, что из дому снова нет писем, когда от жестокой шутки немногословного «старика» душа уходит в пятки, когда понимаешь, что жить в солдатском обществе можно только по его законам и нельзя купить билет да уехать отсюда, как сделал бы на гражданке, не сойдясь характером с тем же самым Зубом. Армия – это не военно-спортивный лагерь старшеклассников с итоговой раздачей грамот за меткую стрельбу из рогаток. Армия – это долг. У них – повинность, у нас – обязанность, но везде – долг! Значит, нужно смирить душу и вжиться. Сила характера не в том, чтобы ломать других, как считает Уваров, а в том, чтобы сломать себя!.. Стоп. А нужно ли ломать, нужно ли привыкать к тому, к чему приучил себя я? Может быть, прав смешно уплетающий «шрапнель» Елин: сначала мы сами придумываем свинство, а потом от него же мучаемся…

– Встать! Выходи строиться! – скомандовал комбат.

Я выплеснул в рот остатки чая и, разжевывая на ходу комки нерастворившегося сахара, направился к выходу. К сожалению, дисциплина порой несовместима с логическим мышлением.

– Направо! Шагом арш! – продолжил свою воспитательную работу старший лейтенант.

Я шагал и пел о том, что «всегда стою на страже», а сам думал, как после обеда, воспользовавшись законным личным временем, пойду в библиотеку и буду говорить с Таней. Удивительно, но с самого утра, вообразив себя ГлавПУРом и решая актуальные проблемы политико-воспитательной работы в Вооруженных силах, я почти не вспоминал о Тане. Да, все-таки солдат не должен много думать, иначе, как я сейчас, он теряет ногу и семенит, подпрыгивая, чтобы снова совпасть с родным коллективом.

– Батар-рея! – рявкнул наш трехзвездный Макаренко, и сытый личный состав с такой силой шарахнул о брусчатку, что видавшие виды гарнизонные вороны взвились в воздух и обложили нас пронзительным птичьим матом.

7

– Значит, письмо нашли?! – вскидывается Зуб. – А дальше?

Скотина! Он и сейчас думает только о том, как бы отвертеться, свалить случившееся на кого-нибудь другого, на ту же шалопутную елинскую подружку. Ему хорошо известны случаи, когда молодые делают над собой глупости из-за таких вот писем. В прошлом году один «старик» получил от своей телки письмо, прочитал, разорвал и выбросил в «очко». А ночью повесился в каптерке на своих дембельских подтяжках, за четыре дня до приказа…

Мы бежим по аллее Полководцев – заасфальтированной дорожке, по сторонам которой установлены щиты с портретами славных ратоборцев, начиная с Александра Невского. Аллея ночью освещается фонарями. Мимо нас мелькают рисованные лица – и мне мерещится, что вся героическая история русского оружия с осуждением смотрит нам вслед. А маршал Жуков даже хмурит брови, точно хочет сказать: «Что же это у вас солдаты пропадают?! Распустились?!»

Аллея Полководцев кончается возле полкового клуба – многобашенного здания, похожего на средневековый замок. В этом замке работает библиотекаршей прекрасная принцесса по имени Таня. Таня – жена нашего комбата. И мне чудится, что налетевший ветер доносит запах ее необыкновенных духов, чье название я никак не запомню вследствие полного парфюмерного невежества.

– Клевая у комбата жена! – по-птичьи, одним глазом, глянув на меня, сообщает озабоченный Цыпленок. – Я давеча…

– Я тебя, сыняра, спросил, что было после письма? – задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб. – Ты оглох, что ли?

* * *

Солдатское воскресенье – это изобилие личного времени. Но расположение нашей части таково, что увольнений не бывает: идти некуда, ближайший населенный пункт – в тридцати километрах. Раз в полгода нас возят туда для торжественных смычек с местной молодежью, в основном девчонками-старшеклассницами.

Накануне мы обычно долго не спим и страстно обсуждаем тактику и стратегию совращения местных девиц, Цыпленок важно делится брачным опытом, а Зуб, лиловея от нерастраченного солдатского любострастия, рассказывает о своих, по-моему, придуманных, половых подвигах. Обычно дело кончается тем, что ошалевший Шарипов с криком: «Ишаки проклятые!» – выбегает из казармы в ночь. Надо ли говорить, что на следующий день, во время смычки, мы стоим у стенок клуба, как замороженные, и только никогда не принимающий участия в наших «военных советах» Валера Чернецкий всегда отхватывает себе школьницу с непременным восьмым номером и исчезает с ней после двух-трех танцев. Возвращаются они через полчаса, и девица смотрит на нашего усталого, но довольного боевого друга с собачьей преданностью.

Вот и все развлечения… Правда, за полигоном у нас расположена железнодорожная ветка, но поезда проскакивают наши Палестины, не останавливаясь. Как говорит старшина Высовень, жизнь пронеслась мимо, обдав грязью…

Воскресные дни у нас проходят однообразно: «салаги» пишут письма, «старики» сидят в солдатской чайной или готовятся к торжественному возвращению домой. Днем смотрим по телевизору «Служу Советскому Союзу!», которую у нас называют «В гостях у сказки», вечером в клубе – законный воскресный фильм. Бывают и спортивные мероприятия. Сегодня, например, встреча по волейболу между первым и третьим дивизионами. Но я решил после завтрака заняться своим дембельским хозяйством и отправился в каптерку.

Там уже изнемогал над своей «парадкой» завистливый Шарипов, а у него за спиной примостился услужливый Малик и с упоением наблюдал за превращением обыкновенной уставной парадной формы в произведение самодеятельного искусства.

Камал, поставивший перед собой сложную задачу – модно ушить форменные брюки, походил на сосредоточенного хирурга и, орудуя попеременно то бритвой, то ножницами, властно требовал у ассистировавшего Малика: «Булавку! Бритву!»

Вдоль стены в два яруса, как в магазине «Одежда», висели «парадки» и шинели. Я снял с вешалок и разложил на длинном столе всю свою экипировку. Шарипов оторвался от работы и сокрушенно зацыкал зубом: моя – пушистая, словно мохеровая, шинель была предметом его постоянной зависти. В свое время ему досталась коротенькая шинелька б/у, вытертая, кое-где прожженная – и все старания привести ее в нормальный вид ничего не дали. Тщетными оказались и попытки «махнуться» с кем-то из молодых: мол, тебе все равно, в какой служить, а мне скоро домой, – старшина Высовень строго следил за тем, чтобы новенькое обмундирование не уплывало на гражданку вместе с предприимчивыми дембелями.

Говоря честно, экипировка – главный предмет забот в последние полгода службы. Спроси любого задумавшегося «старика» – он размышляет о том, как будет одет в день увольнения. Вот почему я смотрел на разложенный почти полный дембельский комплект, как пишут в газетах, с чувством глубокого удовлетворения. Прежде всего шинель, которую, расчесывая специальной металлической щеткой, я сделал по длине и густоте ворса похожей на лохматую шкуру странного серо-защитного зверя. Далее – «парадка». Операцию, над которой мучился Шарипов, я уже провел и обладал роскошными брюками. На китель были нашиты совершенно новые шевроны, петлицы, а также офицерские пуговицы – они, в отличие от солдатских, густо-золотого цвета. Погоны пропитаны специальным клеем, что делает их твердыми и придает элегантную четкость всему силуэту. Камал, я знаю, подложил под погоны обычные пластмассовые пластины и свалял дурака: их заставят вынуть при первом же построении. Не положено!

Рядом с «парадкой» во фланелевой тряпочке – сияющие значки отличника боевой и политической подготовки, специалиста 2-го класса. Кроме того, совсем недавно мне удалось выменять на офицерские пуговицы комсомольский значок, не прикалывающийся, как обычно, а привинчивающийся, – жуткий дефицит. В слесарке мне уже вытачивают для него латунное оформление в виде взлетающей ракеты. В другой фланельке – пряжка, которую при помощи наждачной бумаги, специальной пасты и швейной иголки я довел до такого совершенства, что, глядя в отполированную поверхность, можно бриться. Нерешенная проблема – ботинки: надо бы нарастить каблуки. Все это отлично делает полковой сапожник, мой земляк, но даже из земляков к нему выстроилась такая очередь, что до меня дело дойдет лишь через месяц.

Чемодан. Он небольшой, потому что везти особенно нечего, но зато на крышке я изобразил взлетающий самолет и надпись «ДМБ-1985». Наивно думать, будто с таким чемоданом меня выпустят за ворота части, но и мы тоже два года не зря служили! Делается это так: рисунок заклеивается полиэтиленовой пленкой, хуже – бумагой (может промокнуть) и закрашивается под цвет чемодана, когда же опасность минует, маскировка срывается. Военная хитрость!

И наконец, дембельский альбом. Мой – высшего качества, в плюшевой обложке. Он пока девственно чист, хотя я приготовил для него несколько отличных фотографий, запечатлевших мою солдатскую жизнь и ребят из батареи. Я мыслю альбом так: фотографии с пояснительными подписями и несколько страниц для пожеланий и напутствий однополчан. На память. Но чаще всего дембельские альбомы напоминают альбомы уездных барышень, о которых писал А.С. Пушкин. Это соображение я высказал еще в начале службы рядовому Мазаеву. Я вклеивал в его альбом фотографии и умирал со смеху. Нужно знать Мазаева: восемь на семь, глаза в разные стороны, двух слов не свяжет, если только при помощи фигуральных выражений, глубоко чуждых армии и печати.

Альбом у него был такой: на первой странице – сплошные виньетки и надпись: «Слава Советским Вооруженным Силам!» На следующей – вырезанный из «Советского воина» плакат времен Гражданской войны «Ты записался добровольцем?». Под плакатом приклеена подлинная повестка. На следующих страницах – фотографии: Мазаев с автоматом, Мазаев со снарядом, Мазаев в окружении земляков, Мазаев на плацу… Были еще какие-то фотки, но самая умора дальше: фотография очень хорошенькой девушки и письмо, начинавшееся словами: «Дорогой, любимый Антон!» Весь юмор в том, что за два года – это знала вся батарея – Мазаев не получил от девчонок ни одного письма, но главное – имя «Антон» было явно и неумело переправлено из имени «Андрей». Любовную страницу украшали виньетки с целующимися голубками.

В довершение ко всему он оказался любителем поэзии. Из каких журналов и книг взялись эти стихи, не знаю. Одно, помню, заканчивалось:

                                         Мир на белом свете будет —                                          Я страну свою люблю. Спи,                                          Отчизна, спите, люди,                                          Потому что я не сплю!

Я представил себе никогда не спящего Мазаева и захохотал: с койки его обычно поднимала только крупнокалиберная ругань прапорщика Высовеня. Мой работодатель, который к смеху-то вообще относился подозрительно, услышав, как я потешаюсь над его альбомом, дал мне такую затрещину, что теперь на вопросы врачей, имел ли травмы черепа, отвечаю уклончиво.

Первое время все эти мелочные приготовления, споры до хрипоты, в чем лучше прийти: в «парадке» и ботинках или в «пэша» с белоснежным подворотничком и сапогах, – казались мне смешными. Главное – дождаться, а там какая разница, в чем ехать домой, лишь бы домой! И только теперь мне стало понятно, что преддембельская суета идет не от дурацкого щегольства, вернее, не только от него, а от стремления заполнить, заглушить томление последних месяцев, которые тянутся, тянутся и не кончатся, кажется, никогда. Ведь первое время, конечно, тоскуешь по дому, мечтаешь о возвращении, но так же нереально, как мечтаешь о бессмертии, потому что с самого начала душа как бы запрограммирована на два года службы, но где-то за полгода до дома этот механизм солдатского терпения вдруг расстраивается: не хочется спать, есть, писать домой… А тут подворачивается возня с экипировкой, и постепенно ты сам себя убеждаешь в том, что без этого не будет настоящего возвращения домой.

Но есть у меня и другая версия. День за днем, месяц за месяцем солдатская жизнь все глубже проникает в душу и постепенно становится естественной, даже единственной формой существования. Прежняя, гражданская пора отодвигается в глубь памяти, покрывается розовой дымкой воспоминаний: минувшее дорого, потому что невозвратимо. И вот однажды ты начинаешь понимать, что служба кончается и скоро нужно будет уходить из этого городка, знакомого до выбоин на асфальте, уходить от друзей-однополчан, от командиров, уходить в ту былую жизнь, где у тебя пока нет места. И мне кажется, что вся наша альбомно-чемоданная суета – только способ заглушить чувство неуверенности, облегчить расставание с армией, ставшей если не родным, то очень привычным домом… Вы скажете, что две эти версии противоречат друг другу. Возможно, но душа солдатская все-таки посложней, чем передовые статьи в нашей дивизионной газете «Отвага».

В минуту глупой откровенности я пытался растолковать свои теории Зубу, но он угрюмо выслушал меня и обозвал идиотом, потому что, имея земляка в типографии, я собираюсь оформлять дембельский альбом общедоступными плакатными перьями. Другое дело – настоящий наборный шрифт! Разумеется, в тот раз я, не задумываясь, послал ефрейтора к чертям собачьим, но теперь… Теперь придется соглашаться и шлепать на поклон к Жорику Плешанову, чтобы выручить этого бунтаря-доходягу Серафима Елина.

Отправившись искать Зуба, я сначала заглянул в штаб дивизиона, чтобы прихватить и свой альбом, хранящийся в шкафу вместе с карандашами, кистями, красками, тушью, рулонами бумаги. До армии, между прочим, я вообще не умел рисовать, а плакатные перья напоминали мне маленький макет лопаты с комплектом сменных штыков. Но служба всему научит. И вот, еще во время школы молодого бойца, когда мы, путаясь в собственных ногах, осваивали поворот на 180 градусов, к нам подошел замполит Осокин, внимательно оглядел щербатый строй и поинтересовался:

– Кто умеет писать плакатным пером?

– Я! – раздался самоуверенный голос, который, как выяснилось потом, принадлежал мне.

И вот с холодного и очень твердого плаца под завистливые взгляды товарищей меня повели в хорошо натопленный штаб дивизиона, где я получил в свое распоряжение тушь, набор перьев и задание переписать на больших листах бумаги несколько мобилизующих и вдохновляющих лозунгов. Майор ушел, и мне оставалось приступить к работе. Тот день я не могу вспоминать без содрогания. Алые полосы выползали из-под пера, извиваясь, точно червяки, тушь брызгала в разные стороны, внезапно бесследно исчезала какая-нибудь буква, и вместо «марша» появлялась некая фрейдистская «маша». Часа через два вернулся замполит, посмотрел на результаты моего вранья, дернул головой и сказал:

– Инициатива наказуема. Трудись, Купряшин!

Говорят, детей учат плавать, швырнув их в воду. Я выплыл: через две недели мне казалось, что я родился с плакатным пером в руке, и запах туши напоминал, извините, молоко матери.

…Наш дивизионный штаб состоит из большого, заставленного казенной мебелью холла и трех кабинетов, принадлежащих соответственно комдиву, отбывшему в отпуск, начальнику штаба и замполиту. Две первые комнаты были заперты и даже по случаю воскресенья опломбированы, а вот из кабинета замполита сквозь неплотно прикрытую дверь доносился разговор, и прелюбопытнейший. Разумеется, я не стал вставлять ухо в щель, мне и так все было слышно. А почему бы и нет? В конце концов, я принимал присягу и умею хранить военную и государственную тайну.

– Послушай, Уваров, ты сам в батарее порядок наведешь или тебе помочь? – сурово спрашивал замполит.

– Товарищ майор, я же вам доложил, – раздраженно объяснялся наш комбат, – ничего не случилось, просто молодые устроили возню… Защитнички!

– А «старики» полезли разнимать? – иронически осведомился майор.

– Да, мне так доложили.

– Удивительное дело: у всех молодые как молодые, а у тебя какие-то игрунчики! То синяк под глазом, то пуговицы с мясом выдраны, то чья-нибудь мамаша пишет мне душераздирающие письма и грозится министру обороны пожаловаться… Неужели ты всерьез думаешь, что дисциплину в батарее можно при помощи «стариков» держать?

– Виктор Иванович, а неужели вы полагаете, что приказами сверху можно вытравить то, что у солдат в крови?.. Неужели вы полагаете, если мы назовем прапорщиков нашим «золотым фондом», они будут служить лучше?! Я считаю так: если «неуставняк» существует, значит, это нужно армии как живому организму. Так везде…

– Значит, стихийное творчество масс? – усмехнулся Осокин.

– Да, если хотите… Умный командир не борется со «стариками», а ставит неуставные законы казармы себе на службу…

– Умный командир – это ты? – полюбопытствовал замполит.

– Во всяком случае, за порядок у себя в батарее я спокоен. Это главное. А пуговицы можно пришить.

– Можно. Но эти заигрывания с казарменной «малиной» плохо заканчиваются… И для солдат, и для офицеров…

– А я думал, у нас просто откровенный разговор! – усмехнулся Уваров.

– Он и был откровенным. А теперь – официальная часть. Я, товарищ старший лейтенант, очень уважаю генерала Уварова, но в академию, считаю, тебе еще рановато! Это во-первых. Во-вторых, пришли ко мне Елина! Прямо сейчас…

– Есть.

– И еще один вопрос… Может быть, некстати… – Майор замялся. – Вы помирились с Таней?

– Так точно! – отчеканил комбат. – Разрешите идти?

– Идите…

Кипя так, что из-под фуражки вырывались струйки пара, старший лейтенант выскочил из кабинета и остолбенел, уставившись на меня. Но я смотрел на него совершенно пустыми глазами, как разведчик, работающий по легенде «немого». Решив, видимо, что мне ничего не было слышно, Уваров хлопнул дверью и вылетел на улицу, следом за ним, сжимая под мышкой альбом, слинял и я.

О если бы такой разговор услышал, например, младший сержант Хитрук, через полчаса о нем знали бы даже неходячие больные из санчасти капитана Тонаева. Но об этом ни слова! А все-таки интересно! Папанька-то нашего Серёни, как известно, генерал-лейтенант, и, значит, наш комбат как бы «лейтенант-генерал». Но замполит – победитовый мужик, никому спуску не дает, будь у тебя родитель хоть генерал, хоть адмирал, хоть начальник «Военторга». Впрочем, все равно Уварова пошлют в академию, поэтому меня больше волнует, чтобы Елин Осокину лишнего не наговорил, а то оборвут «старики» моему Серафиму крылышки…

8

– Я тебя, сыняра, спросил, что было после письма? – задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб. – Ты оглох, что ли?

Но я и сам могу рассказать Зубу, что случилось потом, после письма…

Лейтенант Косулич выяснил, что в казарму Елин не возвращался, и тут же позвонил домой комбату. Узнав о случившемся, Уваров оцепенел: ведь он-то знал всю предысторию в деталях, у него еще стоял в ушах чреватый последствиями разговор с замполитом. И вот – пожалуйста, как говорится, той же ночью… Комбат, поколебавшись, разбудил Осокина и доложил все как есть. Майор приказал поднять батарею по тревоге – и цепь замкнулась: в казарму вбежал дневальный и, набрав полные легкие спертого казарменного воздуха, крикнул:

– Батарея, подъем! – А потом, после секундной паузы, добавил: – Тревога!

Тревога… Нет, не тревога на душе, а страх перед тем, что могло уже случиться…

Вполоборота к нам, тараторя о глупом Елине, ста днях, беременной жене, вприпрыжку несется Цыпленок. Рядом, тяжело сопя, воткнувшись взглядом в землю, громыхает Зуб. И мне совершенно ясно: если с Елиным что-нибудь случится, я схвачу Зуба за глотку и буду душить до тех пор, пока не заткну это проклятое сопение!

На полном ходу мы влетаем в автопарк. Часовой вместо уставного «стой-кто-идет» приветливо кивает: мол, поищите и здесь, коли вам делать нечего.

В темноте автопарк похож на фантастический зоосад, где в огромных вольерах дремлют гигантские стальные единороги. Когда много времени проводишь возле самоходки, совершенно забываешь о ее назначении – машина и машина. Только иногда, зацепившись взглядом за отполированный пятидесятикилограммовый снаряд, вдруг понимаешь: да ведь это же – смерть, которую ты будешь отмерять, в случае чего, собственными руками, составляя заряд. И ведь тоже на первый взгляд все безобидно: набитый порохом стержень, а на него нужно надеть, в зависимости от дальности цели, несколько начиненных взрывчатой смесью «бубликов». Вот и все. Потом прозвучит команда, и одна за другой, словно рассчитываясь по порядку, самоходки с грохотом тяжело припадут к земле и окутаются клубами дыма. В небе раздастся шелест, именно шелест снарядов, и где-то, километрах в пяти отсюда, взлетят на воздух позиции «воображаемого противника».

На крыле нашей самоходки, скрестив по-турецки ноги, сидит Шарипов и привычно, словно перебирая четки, полирует суконочкой дембельскую пряжку. Перед Камалом, вытянувшись, стоит преданный Малик.

– Все ангары проверил? – спрашивает Шарипов.

– Все! – со вздохом отвечает Малик.

– Под брезент заглядывал?

– Конечно!

Шарипов сокрушенно цокает языком, задумчиво оглядывается и тут замечает нас.

– Елина здесь нет! – сообщает он. – Совсем пропал!

– Я же говорил, нужно искать на полигоне! – радостно подхватывает Цыпленок.

– Не знаю, не знаю… – качает головой Шарипов. – Не к добру ты, Зуб, вчера с альбомом бегал! Чтоб мне провалиться…

* * *

Зуба я нашел на волейбольной площадке, он был в своем репертуаре: орал на молодого за то, что тот неправильно закручивает при подаче мяч, и обещал открутить ему голову. На меня ефрейтор сначала вообще не обратил внимания – обиделся, видите ли! Я показал ему издали свой альбом и спокойно наблюдал, как на сердитом зубовском лице борются два чувства: презрение к нарушителю традиций и желание оформить дембельский альбом по высшему классу.

Спустя несколько минут мы уже сидели в солдатской чайной и в знак нашего примирения распивали бутылочку молока, закусывая песочными пирожными. В армии кормят однообразно. Это естественно: попробуй угодить на все вкусы тысячной ораве, поэтому солдат постоянно испытывает желание съесть «что-нибудь вкусненькое». Я, например, выяснил, что жить не могу без творога, который особенно и не любил на гражданке. А теперь мне даже по ночам снится вкус творога.

Я терпеливо слушал занудливые разглагольствования Зуба. Сначала он жаловался, что во времена его далекой армейской молодости «сынкам» вообще запрещалось ходить в чайную, а теперь – о времена, о нравы! – любой «салабон» может спокойно вломиться сюда и кайфовать сколько влезет. Поэтому и очередь к прилавку появилась, а ведь раньше не было! Потом ефрейтор с туманной угрюмостью стал распространяться об одном нарывающемся на неприятности «старике», которому сопливые «салаги» дороже, чем однопризывники. Наконец он дошел до Елина…

– Слушай, Санек, – дипломатично приступил я к делу. – Не трогал бы ты парня. Ему и так тошно.

– Ничего с ним не сделается, пусть жизнь узнает!.. Еще огрызается! Да я «старику» в глаза боялся смотреть. Он меня еще узнает. Пионер-герой!

– Санек, – зашел я с другого бока, – ну помордовали тебя на первом году, лучше ты, что ли, от этого стал?

– Жизнь узнал! – стукнул он себя в грудь.

Я задумался: с Зубом нужно быть терпеливым. Вот вообразил он себя выдающимся учителем жизни, и хоть ты застрелись. Оставалось последнее – бить на жалость, и я мысленно попросил у Елина прощение за разглашение секрета его личной жизни.

– Санек, ты же видишь, с ним что-то происходит, а после вчерашнего письма он вообще ничего не соображает.

– Из-за крысы, что ли?

– Точно. А ты психолог! Понимаешь, старый, девчонка его бросила – замуж выходит… Елин-то, балбес, доверил другу приглядывать. Ну и сам знаешь, как бывает.

– Знаю! – презрительно бросил Зуб и с сочувствием добавил: – На первом году из-за такого и глупостей наделать можно. Да-а…

Итак, мой расчет оказался правильным, я ведь знал, что где-то в Пензе почти два года Зуба ждала девушка, его однокурсница, писала письма, наверное, любила по-настоящему. И теперь, проведав о горе Елина, ефрейтор почувствовал к нему сострадание, конечно, не без тени самодовольства.

– Ладно, – подытожил Зуб, допивая молоко, – я об этом не знал. В принципе, он парень неплохой, по специальности опять-таки старается. Я вообще-то доволен, что он у нас теперь заряжающий. Нет, какие все-таки крысы бывают, а? Ладно, больше трогать не стану. Но и его предупреди. А то: «Не буду!» Я ему не буду! И ты тоже, заступник нашелся. Я тебе, Лешка, прямо хочу сказать: кончай с этим. А то знаешь…

Зуб из того типа людей, которых в народе называют «психсамовзвод», и если бы в ту минуту я не заверил его в полной преданности, разговор бы пропал даром.

В конце концов мы расстались нежными друзьями, и я, зажав под мышкой два альбома – свой и зубовский, зашагал по направлению к дивизионной типографии, всерьез размышляя, не пойти ли мне после службы учиться на дипломата. Есть ведь такой институт, и учатся там, наверное, тоже люди.

В том, что печать – огромная сила, я убедился на примере своего друга Жорика Плешанова, угодившего с дивизионного распределительного пункта прямиком в типографию солдатской газеты «Отвага». Сначала он страшно возмущался: мол, его, «уникального специалиста», сделали простым наборщиком! Но поскольку редактор – должность офицерская, а Жорик начал свою армейскую карьеру со звания рядового, пришлось ему смириться. Очень скоро мой друг энергично включился в газетную жизнь, отличительная черта которой – тайное противостояние сотрудников редакции и работников типографии, ведь каждые считают, что газету делают именно они! Поэтому, всякий раз усаживаясь за рычагастый линотип, Жорик скраивал такую физиономию, будто хотел сказать: «Ну и что вы сегодня нацарапали, писатели?» Первое время, набирая тексты, он даже пытался редактировать заметки, но это продолжалось до взбучки, устроенной ему редактором капитаном Деревлевым.

О капитане стоит сказать особо. Когда бы я ни заглянул в редакцию, он, как-то странно вжав голову в плечи, расхаживал по комнате, курил одну папиросу за другой, стряхивая пепел по углам, и комментировал международную обстановку. Сотрудники внимательно кивали головами, даже задавали наивные вопросы, но я уверен – ни одно капитаново слово не застревало у них в голове. Увидев меня, редактор говаривал: «А-а, Купряшин! Привет военкору. Стой и слушай». Я стоял и слушал о безнадежной борьбе подточенного коррупцией правительственного аппарата Италии с мафией, о трудных путях португальской революции, о коварном насаждении «американского образа жизни» в Западной Европе, о фашистских недобитках, скрывающихся в бескрайних латифундиях Бразилии… Если где-то недавно в результате взрыва террористов погиб правящий кабинет, капитан тут же перечислял имена усопших министров, излагал их краткие биографии, не забывая проанализировать политические убеждения, а в довершение набрасывал возможный список нового кабинета – и никогда не ошибался!

Совершенно уморительно Деревлев распекал свой личный состав, того же Жорика. Поставив провинившегося по стойке «смирно», редактор начинал: «Ну что, ребенок в погонах, доигрался? Гайдар в шестнадцать лет полком командовал. Рембо в двадцать лет уже бросил писать стихи. Галуа в твоем возрасте был гениальным математиком. Моцарт в пять лет сочинял музыку…» Это перечисление могло продолжаться сколько угодно, в зависимости от тяжести вины, и в конце концов так изматывало нарушителя дисциплины, что традиционный наряд вне очереди казался избавлением. В довершение всего редактор «Отваги» писал роман под названием «Кремнистый путь». Первые три тома были перепечатаны редакционной машинисткой и переплетены Жориком в красный ледерин. Шла напряженная работа над четвертым томом. Как всякий писатель, Деревлев пристально вглядывался в жизнь, но ведь ни один воинский начальник не желал, естественно, стать прототипом отрицательного героя. Этим, возможно, объяснялся тот факт, что капитан сидел на газете давным-давно и повышения не ожидал…

Редакционная дверь была по-воскресному закрыта, но, судя по звукам, доносившимся из-за нее, там кто-то трудился. Я постучал условленным образом. Внутри затихли: Жорик всегда забывал пароли, которые сам же придумывал накануне. Наконец дверь отворилась, и Плешанов поманил меня черной от типографской краски рукой.

– Привет! – сказал он и смахнул пот со лба, оставив тень на коже. – Никакого отдыха. Начфин заменяется, готовим прощальный адрес – золотым по белому.

– Может, я не вовремя?

– Да брось ты! Они тут все время заменяются. А человек ведь без чего угодно может уехать, хоть без жены, только не без прощального адреса! Так что давай альбом… У тебя что, два альбома?

– Да нет…

– Ну я понимаю, когда у человека два паспорта! А два альбома-то зачем?

– Второй – Зуба.

– Не люблю я твоего Зуба. По-моему, он приличная сволочь!

– Это точно, но, землячок, надо! Тактика!

– «Та-актика!» – передразнил Жорик. – Ладно, давай оба и сиди жди. Можешь подшивочку полистать – успокаивает…

Жорик продолжал свою деятельность золотопечатника, и я подумал о том, каким большим человеком стал он в последнее время, его благосклонности ищут многие «старики». Представьте себе: вы открываете альбом, а на первой странице не тушью, не какой-нибудь, я извиняюсь, гуашью, а настоящим типографским шрифтом оттиснуто: «ДМБ-1985». Эффект потрясающий! Надо отдать должное Плешакову, он не превратил свои возможности в «кормушку» или источник нетрудовых доходов, а помогает лишь друзьям и хорошим людям, имеющим отношение к хранению продовольствия и обмундирования. Честно говоря, я бы никогда не попросил Жорика, если бы не Елин.

До обеда оставалось еще часа два, и я, усевшись на ящик с отработанным типографским металлом, принялся перелистывать годовую подшивку «Отваги». В нескольких местах под заметочками я с удовольствием отметил свою подпись «рядовой Купряшин» – это был мой скромный военкоровский вклад в дело пропаганды передового армейского опыта. В одной из статеек я пофамильно упомянул весь наш расчет, и тщеславный Зуб тут же отправил газету своей пензячке. Думаю, от восторга вся Пенза бурлила несколько дней…

Просматривая подшивку, я дошел до номеров, посвященных весенним учениям, и натолкнулся на материал «Точность – обязанность артиллеристов» о расчете сержанта Муханова из соседней батареи. Он и его ребята действительно работают классно, нам до них далеко. Читаем:

«– Ну как, все в экипаже нормально? – спросил у подчиненного сержант Леонид Муханов.

– Порядок! Не подкачаем!

Артиллеристы волновались. «Трудный день! – думали они. – Большая ответственность, ведь нам поручено выполнить сложную задачу».

Но вдруг размышления были прерваны: переправа! Через приборы наблюдения виднелась водная гладь.

– «Первый»! – услышал в наушниках сержант голос командира батареи. – «Противник» – на том берегу. Обеспечь переправу.

– Взвод, к бою! – скомандовал Леонид.

Самоходные артиллерийские установки перестроились в боевую линию и вышли к урезу воды. Бой за переправу был коротким. Благодаря внезапности удара, умелому маневру огнем, машинами воины, израсходовав минимальное количество боеприпасов, уничтожили все цели, расчистили путь своим товарищам.

В итоге подразделение получило отличную оценку. Проверяющий тепло поздравил батарею с очередной победой».

Я тоже помню ту переправу, но только по-своему – как заряжающий, замурованный в тесном, полутемном и задымленном нутре самоходки, о маневре которой можно догадываться только по резким толчкам, кидавшим меня из стороны в сторону.

Разверзшийся казенник принимал очередные снаряд и гильзу, вместе похожие на стократ увеличенный автоматный патрон, затем в шлемофоне звучало повторенное Титаренко вслед за комбатом «Огонь!». Нас встряхивало, и дышать становилось еще тяжелей… Когда условный противник обратился в бегство, мы откинули люк, вылезли наружу, и небо показалось таким ярким, а воздух таким чистым, как в детстве, когда после двух недель болезни впервые выходишь во двор и дышишь до слез…

Потом мы шли по безжизненному, изрытому воронками полигону и выбирали из земли осколки: сегодняшние – теплые еще, нестерпимо блестящие, и давешние – уже порыжевшие по краям. Перед тем как положить в пилотку, я взвешивал очередной осколок на ладони и представлял, как он мог бы войти в меня, прямо в сердце.

Оказалось, над подшивкой я провел больше часа, потому что Жорик уже закончил адрес для начфина и доделывал альбомы, при этом он сокрушался, что из нового пополнения пока не подобрали молодого наборщика. Был, правда, один из Гомеля, но набирал все по-белорусски – через «а», пришлось отправить в подразделение. И сейчас он, Жорик, уникальный специалист и ветеран типографии, вынужден, как на первом году службы, подметать пол и собирать мусор. За жалобами прошло еще полчаса, и наконец Плешанов протянул мне готовые альбомы:

– Годится?

– О! Ты настоящий друг!

– Ладно, ладно! Это подарок тебе к ста дням!

– Спасибо! А помнишь, как мы в санчасть ходили?

– Дураками были!

– А помнишь, как мы в карантине утку ели?

– Утку! – Жорик зажмурился. – Разве можно про утку перед обедом? Нет в тебе чуткости, Леша!

Вернувшись в батарею перед самым построением на обед, я вручил ошалевшему от счастья Зубу его альбом, а потом отловил Елина, который бродил вокруг казармы живым укором женскому вероломству, и тихонько спросил:

– Был у Осокина?

– Бы-ыл… – удивленно ответил он, поднимая на меня свои несчастные глаза.

– Ну и как? Следствие ведут знатоки: припомните, кто, где, когда и при каких обстоятельствах оторвал вам голову?..

– Нет-ет, – покачал головой мой подопечный. – Замполит спрашивал: откуда я приехал, кто родители, трудно ли работать пионервожатым?..

– А про пуговицы?

– Нет…

– О чем еще говорили?

– О празднике «Прощание с пионерским летом».

– Молодец! – Мне захотелось обнять парня. – Я бы тебя взял с собой в разведку!

– Меня уже взяли… В кухонный наряд… – сообщил Елин и радостно улыбнулся, словно шел не котлы драить, а получать переходящий вымпел за победу в межобластном трудовом пионерском рейде под девизом «Хлеба налево, хлеба направо».

9

– Не знаю, не знаю… – качает головой Шарипов. – Не к добру ты, Зуб, вчера с альбомом бегал! Чтоб мне провалиться!

– Да что вы из меня жилы тянете! – вдруг тонким заячьим голосом вопит Зуб. – Если что-нибудь случилось, все загудим! Все! Понял?..

– Почему – все? – удивляется Шарипов. – Вот Малик не загудит! Можешь ему свою дембельскую шинель подарить, она ему раньше, чем тебе, понадобится. – Камал кивает на зардевшегося «сынка». – Купряшин не загудит – он умный. Я не загу… Не загу-жу… Скажу им: «Я русский не знай… Ничего не понимай…» – меня и отпустят.

– А меня? – взволнованно спрашивает Цыпленок.

– Тебя? – Шарипов пытается пустить отполированной дембельской пряжкой тусклого лунного зайчика. – Тебя, как отца двух детей, амнистируют. Ладно, хрен редьки не слаще… Пошли на полигон!

Он спрыгивает с самоходки на землю, и мы двигаемся по направлению к выходу, но у самых ворот налетаем на комбата Уварова. Разговаривая с часовым, старлей держит перед собой свою широкоформатную фуражку и платком протирает ее изнутри, точно кастрюлю.

Однажды после действительно бездарно проведенных учебных стрельб комбат пообещал нам «небо в алмазах» и в тот же день, после отбоя, пьяный вусмерть шумно ввалился в казарму, чтобы устроить маленький «блиц-подъем» с построением. Мы посыпались на пол и, дрожа от полночного холода, одевались, теряя накопленное под одеялом тепло. А комбат, покачиваясь, стоял посреди казармы, освещенный тревожным желтым светом, и следил за секундной стрелкой: мы должны были уложиться в минуту. Раза два мы не укладывались, и он хмельным голосом говорил: «Стоп!» Значит, нужно было раздеваться и лезть назад, в остывающие койки. Ребята старались улечься полуодетыми, чтобы сократить время, и наконец выстроились перед казармой. Знобило. Комбат плел что-то о расхлябанности и разгильдяйстве. Потом он неожиданно, чтобы застать врасплох, крикнул: «Отбой! Минута! Время пошло!» Все ринулись в казарму, в дверях образовалась пробка. Передние еще успевали раздеться, а последние бросались на койки в полном обмундировании. Когда последний солдат укрылся одеялом, вошел утомленный Уваров, оглядывая казарму тяжелым взглядом, так же, как сейчас, вытер фуражку, устало буркнул «отбой», выключил свет. Он еще поворчал за дверью на дневального и в свете фонарей прошел мимо окон нарочито твердым шагом. После этого случая примерно на неделю комбат увял: во время построений рассматривал в основном наши сапоги, заводил с солдатами душевные разговоры, а на политзанятиях интеллигентно обходил вопросы укрепления воинской дисциплины.

И вот сейчас, словно не замечая нас, он сурово выпытывает у часового совершенно бессмысленные вещи: знает ли тот рядового Елина из шестой батареи, не видел ли его вблизи автопарка… Наконец, так ничего и не добившись, Уваров поворачивается к нам, надевает свою знаменитую фуражку и командует:

– Ефрейтор Шарипов, постройте людей!

Мы мгновенно оформляемся в куцую колонну по двое.

– Бегом марш! – командует Уваров.

И мы, громыхая сапогами, устремляемся в сторону полигона, откуда доносятся хриплые гудки ночного товарняка.

– Раз-два-три… – командует комбат. – Раз-два-три…

* * *

Может быть, самое приятное время в армии – послеобеденное ожидание писем. В курилке (этим словом обозначается врытая в землю железная бочка и скамейки вокруг нее) нас собралось человек пятнадцать, и мы терпеливо ждали, пока неторопливый полковой почтальон (а куда торопиться – служить еще год) разберет сегодняшние письма. Почта расположена как раз напротив нашей казармы, и обычно, закончив сортировку, он высовывает голову в форточку и кричит: «Шестая батарея!»

Армейские письма! Благодаря им солдат живет как бы в двух измерениях: здесь, в данной в/ч, и там – дома! И сколько раз было так, что мое тело сноровисто выполняло очередной приказ командира, а душа жила тем временем на гражданке – в строках полученного письма. Две эти жизни – реальная и воображаемая – кровно связаны, и тяжелее всего бывает, когда обе они складываются паршиво, как случилось у Елина. Он даже не подошел к курилке, а стоял один в стороне, прислонившись спиной к стене казармы, и тоже, наверное, надеялся получить письмо хоть от кого-нибудь. Действительно, в таком состоянии лучше всего занять себя работой, а на кухне ее навалом.

Мы ждали. Шел обычный, ничего не значащий треп, пересыпанный анекдотами. Через равные промежутки времени курилка взрывалась хохотом. Уморительную историю рассказал Валера Чернецкий. Все якобы произошло на самом деле.

Общеизвестно, что главная проблема для дембеля – обновление личного гардеробчика. За два года сильнее всего изнашиваются шапка и ремень. Шапка вытирается, теряет форму, а ремень лоснится и становится скользким, как змея. Понятно, никакой старшина нового обмундирования специально для дембеля не выдаст. А тут приезжают молодые: шапочки, словно одуванчики, ремешки новенькие, покрытые шоколадной корочкой. Так вот, одному «старику» позарез нужна была новая шапка – свою он на учениях прожег. Думал он, думал и придумал вот что. В их части «зеленый домик» стоял на отшибе, да еще неэлектрифицированный. Днем ничего, а вечером того гляди – утонешь! Выследил этот парень, когда перед сном туда молодой заглянет, выследил – и за ним. Усек в темноте скорчившийся силуэт, хватанул – есть шапка! Но «старики» – люди справедливые: нельзя же молодому без шапки – простудится. Со словами: «Носи, сынок!» – он нахлобучил молодому свою замурзанную ушанку, выбежал на волю, отмахал метров триста и под первым же фонарем решил полюбоваться на приобретение. Взглянул и обледенел: шапка – цигейковая – офицерская! Оказывается, одновременно с молодым о жизни размышлял ротный, которого настолько возмутило наглое нападение, что он тут же поднял подразделение по тревоге и построил на плацу, рассуждая, вероятно, так: или вор в офицерской шапке, или простоволос. Провели перекличку – все на месте, все при своих шапках, и никаких следов пропавшего головного убора: каптерщик выручил… Чем же, вы думаете, все кончилось? Правильно: ротный на следующий день приказал электрифицировать сортир!

И снова – хохот.

Наконец принесли письма. Больше всех, как обычно, получил Шарипов – четыре! Зуб, не получивший ни одного, раздраженно заявил, что у Камала весь кишлак – родственники, даже ишаки.

Нисколько не огорченный отсутствием писем, я заскочил в бытовку, полюбовался на себя в зеркало, взял из тумбочки книжки и уже видел, как поднимаюсь по скрипучей лестнице в библиотеку, но вдруг перед казармой появился Уваров. Он был в штатском – отличных вельветовых джинсах, замшевой куртке – и вел за руку дочку, четырехлетнюю Лидочку. Подобные явления в части не редкость: офицеры и прапорщики живут рядом, в полукилометре от казарм, и прогуливаются иногда в сторону вверенных им подразделений, сочетая моцион с проверкой обстановки.

Разумеется, ребенка сразу же подхватил подхалим Цыпленок и принялся подбрасывать вверх, приговаривая: «Гоп-чуки, гоп-чуки!» Лидочка, выросшая в военном городке и привыкшая к вниманию рядового состава, смотрела на мучителя кротко и обреченно. Комбат поинтересовался у Титаренко, как дела, сообщил, что послезавтра ожидается учебная тревога, потом исподлобья глянул на меня с Зубом:

– Пойдемте. Поговорим.

Оставив дочь на руках чадолюбивого каптерщика, Уваров направился на середину нашего батарейного плаца, мы поплелись следом. Неожиданно комбат остановился и, резко обернувшись к нам, спросил:

– Так что произошло с рядовым Елиным?

Зуб засопел и побагровел. Я молчал.

– Я вас спрашиваю, ефрейтор Зубов. – Комбат шевельнул резко вырезанными ноздрями. Если Уваров переходил на «вы», это означало одно: он в бешенстве.

Я смотрел на модные, ослепительно белые штиблеты комбата. Мне всегда нравились его щеголеватость, азартность, умение «завести» ребят. И все-таки мне кажется, он не до конца понимает, что командует живыми людьми, каждый из которых ревностно следит за любым командирским шагом, дает ему ежеминутную оценку. Вот и сейчас, присматриваясь к комбату, одетому во все цивильное (а форма делает человека старше, мужественнее, что ли), я по-настоящему почувствовал, какой он молодой… Старше нас лет на пять-шесть!

– Что у вас, товарищ ефрейтор, произошло с рядовым Елиным? – грозно повторил Уваров.

– Я его не трогал…

– А пуговицы у него сами собой отлетели? – ядовито усмехнулся комбат.

Зуб мстительно поискал глазами Елина.

– Ну так вот, – подытожил старший лейтенант. – Не умеешь молодых тихо воспитывать – я буду тебя воспитывать. Три наряда вне очереди.

– Есть три наряда вне очереди, – угрюмо повторил Зуб.

– Домой собираешься? – Комбат иронически оглядел ефрейторскую стрижку. – К последней партии отрастут в самый раз!

Зуб дернулся и уперся взглядом в землю. Поехать с последней партией – самое большое наказание для «старика». Это значит – прибыть домой на месяц, а то и на полтора позже, чем другие. О таком даже думать невозможно!

– А ты, Купряшин, – дошла очередь до меня, – не делай вид, будто тебя ничего не касается. В расчете – бардак, а его из библиотеки за уши не вытащишь. Ты меня понял?

– Не понял, товарищ старший лейтенант.

– Поймешь, – пообещал комбат. – Кругом!

Мы повернулись по-уставному, сделали несколько шагов и остановились, дожидаясь, пока Уваров отберет у Цыпленка окончательно утомленную Лидочку и нервным шагом покинет плац. Все это время Зуб раскалялся, как кусок железа на углях, так что к моменту, когда комбат скрылся из виду, ефрейтор был уже весь белый и шипел.

– Ну, гадина, ну, стукач! Убью! – заорал он наконец.

Я рванулся следом за ним, пытаясь на ходу объяснить: Елин не жаловался, комбат сам все понял или ему капнул кто-то другой, я даже попытался схватить Зуба за руку, но он оттолкнул меня в сторону и так дернул ничего не понимающего Елина за ремень, что тот чуть не переломился, а его пилотка отлетела далеко в сторону.

– Ну… ну, салабон, – сказал, задыхаясь от ненависти, ефрейтор. – А я его еще пожалел… Крыса его бортанула! Ай-ай-ай! Так тебе, гаду, и надо!

В подобных случаях пишут: «Его словно что-то толкнуло», но меня и в самом деле будто толкнуло, и я с такой силой вклинился между Зубом и Елиным, что оба отскочили в стороны.

– Не трогай его! – заорал я.

– Ты что, обалдел? – опешил ефрейтор и тут же шарахнул меня в челюсть.

Споткнувшись о лавочку, я кувырком полетел в кусты, росшие вокруг курилки. Земля рванулась навстречу, точно конец незакрепленной доски. Удар был несильный, и тотчас, вскочив, я засветил Зубу кулаком в живот, а после того как он присел от боли, еще – по затылку. После проделанного я вдруг на мгновение воспарил над землей, а затем довольно грубо был отброшен в сторону. Это Титаренко вмешался в наш честный поединок и, взяв меня за шиворот, дал команду: «Брэк!» И, надо сказать, чрезвычайно своевременно, потому что одетый как на парад лейтенант Косулич с повязкой дежурного уже направлялся к нам, чтобы построить и увести солдат, идущих в кухонный наряд. Сквозь очки он поглядел на бурно дышавшего Зуба добрыми глазами и спросил:

– Боролись?

– Вся жизнь – борьба… – ответил я за ефрейтора, закрывая пальцами царапину на щеке.

Слава богу, командир взвода не видел нашей схватки, а то бы сидеть нам на «губе» – в отрезвляюще-прохладной комнатушке с местом для заслуженного отдыха, похожим на маленькую деревянную сцену.

10

– Раз-два-три, – командует Уваров, – раз-два-три…

Комбат бежит сбоку от нас, бежит легко, но лицо его неподвижно. И я представляю себе, как сегодня ночью он проснулся от телефонного звонка, включил ночник и хрипло отозвался в трубку: «Старший лейтенант Уваров слушает… Что?! Как пропал?!»

От шума, наверное, проснулась Таня, она села на кровати рядом с комбатом и, щурясь от света, испуганно спросила: «Кто пропал? Сережа, что случилось?..»

Нет. Не так. Вместе им спать совершенно необязательно.

Сквозь закрытую дверь Таня услышала звонок и громкий голос Уварова. Она подняла голову, покосилась на тихо посапывающую Лидочку, потом накинула халат и выглянула из своей комнаты:

«Кто пропал? Уваров, что случилось?»

«Солдат пропал», – не повернувшись в ее сторону, отозвался комбат.

«Какой солдат?»

«Какой, какой… Елин!»

«Елин? – переспросила Таня. – Это которого Зубов избил?»

«Ну что ты лезешь не в свое дело! – закричал на нее Уваров. – Сиди в своей библиотеке – и не лезь!»

От мысли, что жене известно все происходящее в батарее, комбату сделалось стыдно. Так бывает и со мной, когда, бреясь в умывалке, начинаешь строить перед зеркалом рожи и лопотать разную слюнявую чепуху, а сзади, за спиной, незаметно появляется кто-нибудь и, ухмыляясь, наблюдает за тобой. Потом ты оглядываешься…

«Что же теперь будет?» – с тревогой спросила Таня.

«Ничего не будет! Я им устрою веселую жизнь! Защитнички…»

– Раз-два-три, – командует комбат. – Шире шаг…

Мы выскакиваем за ворота городка и поворачиваем к полигону.

* * *

– Ну а с тобой, друг индейцев, я еще поговорю! – пообещал Зуб и ушел зализывать раны.

Испугал ежа голыми руками! Мы одного призыва – как-нибудь разберемся, даже если накрутит против меня «стариков». Но какая он все-таки сволочь, ткнул Елина в самое больное место, да еще пригрозил: из наряда, мол, лучше не возвращайся! Не нравится мне, как Елин среагировал – оглянулся затравленно, даже безысходно, а на меня поглядел с укором: мол, эх ты, трепло… Вот так считаешь себя умным человеком, а потом выясняется, что ты балда балдой и только все портить умеешь: додумался, с кем елинским горем поделиться… «Дебил в четвертом поколении», – как говорит старшина Высовень.

Размышляя таким образом, я снова отправился в бытовку привести себя в порядок. Протравил одеколоном царапину на щеке, убедился, что синяк на скуле проявится лишь к вечеру, почистил гимнастерку, выкурил, чтобы успокоиться, сигарету и наконец отправился в наше книгохранилище.

Путь мой пролегал через полковой плац.

Сколько разводов отстоял я на этом брусчатом поле, сколько раз строевым шагом, вывернув голову до отказа вправо, прошел мимо дощатой трибуны, мимо командира полка, замершего с приложенной к козырьку ладонью, прошел, нещадно лупя сапогами камень в такт ухающему где-то за спиной большому полковому барабану. Скоро мой последний развод!

…В библиотеку ведет узкая скрипучая лестница. Достаточно встать на первую ступеньку, а наверху уже знают, что сюда движется новый читатель, и невольно поглядывают на дверь…

За столами, перелистывая журналы, сидели несколько солдат. Между стеллажами бродил библиотечный кот Кеша и наворачивался на ноги всем входящим. Пахло старой отсыревшей бумагой, но иногда пробивался вдруг острый запах свежей типографской краски.

Последние месяцы я проводил в библиотеке все свободное время. Не только потому, что люблю читать и «завалился», между прочим, не куда-нибудь, а на исторический факультет. Была еще одна причина. Ее – не причину, конечно, – зовут Таня Уварова. Раньше библиотекаршей у нас работала одна вольнонаемная дама, она так страдала, глядя на копавшихся в книжках солдат, словно они рылись в ее интимном дневнике. За настоящих читателей дама признавала только офицеров не ниже майора.

Но вот однажды, заявившись в библиотеку, я застыл на пороге: за столом сидела девушка в пушистом свитере, чем-то неуловимо похожая на Лену. Не пойму чем: то ли мальчишеской прической, то ли грустными серыми глазами, то ли особенной манерой улыбаться, чуть подымая уголки губ. Это внезапное сходство прострелило навылет мое разочарованное солдатское сердце, и с той минуты при первой же возможности я шел в библиотеку, садился в дальнем углу и смотрел на нее, загородившись подшивкой газет. Постепенно живая боль по Лене превращалась в воспоминание о боли. Один только вид Тани, которая, утопив пальцы в густых темных и, наверное, очень жестких волосах, склонялась над книгой или терпеливо разъясняла кому-нибудь, что детективов пока нет, а про любовь обязательно есть в любом художественном произведении, совершал в моей душе некую просветляющую работу: я не так скучал по дому, мне просто было радостно жить. Постепенно Таня стала замечать книголюбивого солдатика и удивленно поглядывала в мою сторону.

Офицерские жены невольно воспринимают солдат как массу одетых в защитную форму молодых парней, которыми их мужья командуют по долгу службы, о которых все время говорят и помнят. Естественно, заботы офицеров передаются их женам, они тоже думают о подчиненных мужа, но не конкретно, а про всех скопом, лишь иногда запоминая имена: Кузюкин, мол, отстрелялся на «пять», не подвел, а Мусюкин, паразит такой, как написали бы в «Отваге», попался «при попытке употребления алкоголя», и теперь мужу врежут за слабую воспитательную работу в подразделении. Но даже тогда и хороший Кузюкин, и плохой Мусюкин остаются всего-навсего символами доблести или разгильдяйства. Конечно, обидно, но понятно: нас в полку сотни, не запоминаем же мы в лицо и по имени тех, с кем – пусть даже часто – ездим на работу в одном автобусе.

Но года три назад в нашем полку случилось невероятное! Один «старик» увел жену у своего же взводного: у супружников что-то не ладилось, поженились наспех, не разобравшись, как часто бывает после училища, а парень – солдат – был симпатичный, в полковом ансамбле играл. Артист! Одним словом, дембельнулся вместе с командирской женой. И говорят, очень хорошая семья получилась!..

Однажды, когда в библиотеке никого не было, я осмелился заговорить с Таней. Точнее, она, утомленная моими восхищенными взглядами, иронично заметила:

– Товарищ воин, глазами нужно есть командиров, а не их жен!

– Это смотря по какому уставу! – неожиданно для себя схамил я.

– Скажите пожалуйста, – удивилась Таня, – он еще и остроумный.

– А вы полагали, солдат вместе с паспортом и мозги в военкомат сдает?

– Нет… А вообще-то немного – да! – улыбнулась она уголками губ. С тех пор мы стали разговаривать.

Первое чувство солдата к офицеру: несправедливо! Вроде такие же люди, но живут вольно, с семьями, получают хорошую зарплату, развлекаются, а для тебя – жесткая дисциплина. Но, взглянув на эту «сладкую жизнь» Таниными глазами, я стал сочувствовать людям, существующим по принципу «нынче здесь – завтра там». Оказалось, Таня недавно окончила экономико-статистический институт, ее подруги по факультету работают, учатся в аспирантуре, а она сидит здесь, за забором и даже начинает забывать специальность. Одна надежда, что мужа пошлют в академию, но Уваров вдрызг рассорился с отцом-генералом, и тот пока от помощи воздерживается. В городке Таня ни с кем близко не знакома, наверное, потому, что наш комбат, гордый, как горный орел, с людьми сближается очень туго и прекрасно обходится без друзей, но зато часто заглядывает в офицерское кафе. Из-за этого вся их семейная жизнь – одна перманентная ссора…

Изголодавшись по откровенности, Таня делилась со мной всем, точно с лучшей подругой, а я отключал слух и смотрел, как она говорит, как поправляет волосы, как пожимает плечами, недоумевая, о чем думает ее муж и думает ли он вообще?!

Уваров иногда заходил в библиотеку. Он знал, что у его жены сложились дружеские отношения с неким рядовым Купряшиным из небезызвестной ему шестой батареи, но вряд ли догадывался об искренности наших разговоров, воспринимая – и, наверное, справедливо – наши отношения как дружбу взрослой женщины с каким-нибудь безобидным семиклашкой. Да и у меня самого было странное ощущение: не то чтобы я не чувствовал себя парнем или там мужиком, нет, но я не чувствовал себя кавалером – есть такое почти забытое слово. Мне мешало все: и вкус солдатского обеда во рту, и тяжелые сапоги, и залоснившиеся галифе, и несвежее белье на теле… А Таня, наверное, понимая мое состояние, относилась ко мне еще добрее. Когда же я рассказал ей про Лену, она грустно улыбнулась:

– Знаешь, Лешенька, может быть, это самая большая удача в твоей жизни, что получилось у вас именно так!

У нас был договор: пока в библиотеке кто-то есть, своих дружеских отношений не показывать, поэтому и сегодня я подошел к ее столу с равнодушным, как у деревенского гармониста, лицом. Она взглянула на меня снизу вверх и вопросительно показала пальцем на щеку. Непередаваемой игрой бровей я ответил, что потом все объясню.

– Вам что-нибудь почитать? – бесцветно поинтересовалась Таня.

– Что-нибудь новенькое.

– Вот, здесь есть про армию. – Она протянула свежий номер молодежного журнала.

Рассказ назывался «Письмо без марки». Краткое содержание: воин-разгильдяй тянет назад все подразделение, никого не хочет слушать, боится только свою девчонку-доярку, которая героически ждет его на гражданке. Командир взвода – хмурый, но добрый человек – сначала не знал, что ему делать с разгильдяем, но потом к командиру приехала жена, вникла в проблемы подразделения и додумалась. Она написала письмо разгильдяевой подруге и попросила повлиять. Та взяла отпуск на ферме и приехала к своему недисциплинированному другу. О чем они говорили в ленкомнате, никто не слышал, но вскоре на учениях бывший разгильдяй первым ворвался в расположение воображаемого противника, о чем и сообщил своей далекой подруге в письме без марки.

Я не заметил, как опустела библиотека, как, досвиданькнув, ушел последний читатель.

– Ну, так что же у тебя случилось? – откинувшись на спинку стула, спросила Таня.

– С Зубом я подрался.

– Это который на поросенка похож?

– Да.

– А из-за чего?..

– Из-за одного молодого. Из-за Елина.

– Бедненький, – сказала она ласково и вдруг подошла ко мне какой-то таинственной походкой. – Несчастный, поцарапанный! – Таня провела холодными пальцами по моей щеке. У меня перехватило дыхание, я задержал ее руку и посмотрел в ее потемневшие, ставшие очень внимательными глаза. И вдруг заметил, что у Тани очень много маленьких родинок – почти точечек, они начинались на щеке, сбегали ниже, вдоль шеи, и пропадали за пушистым воротом свитера. Я, задыхаясь, смотрел на эту тропинку из родинок и крепче сжимал ее прохладные пальцы…

Застонала первая ступенька, и через минуту, опережая собственный грохот, в библиотеку ввалился запыхавшийся сержант. Подкатив к столу, он вынул из-за ремня растрепанную книжку и спросил:

– Я не опоздал?.. Еркин – моя фамилия… Батарея управления.

– Нет! Не опоздали…

Таня нашла его абонемент и глянула вопросительно.

– Мне бы опять что-нибудь про любовь! – заискивающе пробормотал тот.

– А вам про какую: про счастливую или несчастную? – улыбнувшись уголками губ, уточнила Таня.

– Про любую! – не задумываясь, ответил сержант Еркин.

11

– Шире шаг! – командует комбат.

Мы выскакиваем за ворота гарнизона и поворачиваем к полигону. Бежать трудно, ноги проваливаются в колеи и рытвины, оставленные гусеницами «самоходок». На горизонте появилась узенькая светлая полоска, точно кто-то, замерзнув к утру, натянул на голову черное байковое одеяло ночи и обнажил при этом сероватое солдатское белье.

Возле блиндажа, похожего в полутьме на огромную болотную кочку, толпятся солдаты во главе с лейтенантом Косуличем. Увидев комбата Уварова, он вздыхает, поправляет пальцем очки и бросается к начальству, чтобы доложить результаты поисков. Чернецкий и Титаренко уже здесь. Они стоят немного поодаль, вид у них хмурый, от бравой стариковской самоуверенности не осталось и следа.

– Не журись, хлопец! – жалобно просит Камал и утыкается лицом в гранитное плечо Титаренко.

Среди тех, кто собрался возле блиндажа, есть и малознакомые парни из батареи управления. Оказывается, с вечера они залезли в подвал и в честь ста дней решили приготовить в походном котелке настоящий узбекский плов. Там их и обнаружил лейтенант Косулич. Повинуясь душевному порыву, а также искупая грех чревоугодия, парни из батареи управления горячо включились в поиски Елина.

– Вон из-за того кошкодава дергаемся! – кивает кто-то из них на Зуба. – Морду ему набить!

Комбат Уваров, рассеянно поправляя на голове свою беспримерную фуражку, слушает обстоятельный доклад лейтенанта Косулича. А мы топчемся на одном месте, ежимся от предутренней прохлады и обсуждаем, куда все-таки мог исчезнуть Елин и где еще можно поискать. И в этот миг, словно светящиеся трассеры, темноту пронзают огоньки курьерского поезда. Раздается хриплый, как звук саксофона, гудок.

И тогда, не сговариваясь, без команды мы бросаемся мимо мишеней, мимо деревянных макетов танков туда, на край полигона.

– Рассредоточиться вдоль железнодорожного полотна! – торопливо командует Уваров. – Дистанция – десять метров!

Я мчусь, не разбирая дороги, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю, снова бегу… И, только ухнув с размаху в глубокую дренажную канаву, останавливаюсь, перевожу дух и, внимательно оглядываясь, бреду вдоль железной дороги. Я холодею и вскрикиваю, наткнувшись на брошенный и окаменевший мешок цемента, напоминающий очертаниями человеческое тело. Во мне крепнет уверенность, что Елина найду именно я…

Но кто же мог подумать, что Елина найдет Цыпленок?!

* * *

Во время ужина я старался не смотреть в сторону Зуба – не хотелось портить того чувства веселого всесилия, которое переполняло меня после разговора с Таней. И все-таки боковым зрением я заметил, как ефрейтор, округлив глаза, что-то горячо доказывал хмуро кивавшему Титаренко. Поев, я заглянул в мойку и обнаружил там Малика. С выражением страдания на интеллигентном лице он очищал алюминиевые миски от остатков пшенной каши.

– А где Елин? – удивился я.

– В санчасти.

– Где?! А что случилось? – Я невольно обернулся и поискал глазами Зуба, неторопливо допивавшего свой чай.

– Кажется, живот заболел. Скоро придет…

– Ну, живот не голова. Слушай, Малик, когда Фима вернется, скажи ему: пусть не психует и ничего не боится. Все будет нормально. Понял?

– Понял, – ответил он с чуть заметной иронией воспитанного человека, услышавшего несусветную чушь, но в силу своей тактичности удержавшегося от комментариев…

«Может быть, и вправду не стоит лезть во всю эту свару?» – рассуждал я, сидя в полковом клубе и созерцая кинофильм про войну. За спиной кто-то спорил о том, из чего сделаны немецкие «тигры» – из фанеры или настоящие. Сначала я тоже на полном серьезе обдумывал эту проблему, но потом мои мысли снова вернулись к Елину: «Странно… Днем не жаловался, а вечером вдруг побежал в санчасть!»

Затем я принялся ломать голову, как мне вести себя во время объяснения со «стариками», а оно, судя по той бурной агитационной деятельности, какую развил Зуб, не за горами. Мне припомнилось, как год назад «старики» под председательством Мазаева судили одного «лимона» за то, что тот воровал из тумбочек жратву, а сваливал вину на якобы всегда голодных «сынков». «Лимона» разжаловали в «салаги» – и уже на следующее утро он драил вместе с молодежью казарму, заправлял Мазаеву койку…

Наступая в темноте на ноги, я выбрался на воздух покурить. В темноте терялись черные объемы автопарка. Стояла трескучая цикадная тишина, нарушаемая воем авиабомб и стуком пулеметов, словно недалеко шел бой. А бой-то шел на белой натянутой простыне, но чувство все равно такое, будто война вот-вот может шагнуть сюда. Из клуба донеслись победные крики. Очевидно, взяли Рейхстаг. В черном небе беззвучно плыл крест, составленный из разноцветных огоньков, с пульсирующей точкой посредине…

После вечерней поверки и отбоя, когда все уже лежали в койках, старшина Высовень, подозрительно поводя носом, несколько раз обошел казарму, словно старался разнюхать, какой сюрприз готовит ему целый состав батареи по случаю ста дней до приказа. Он даже толкнул притворно похрапывающего Шарипова.

– А? Что?! Товарищ прапорщик… – вскинулся тот, будто внезапно разбуженный.

– Смотри, казанская сирота! Ох, смотри! – пригрозил старшина.

– Вы о чем?

– Все о том же!

Камал недоумевающе пожал плечами и, картинно уронив голову на подушку, закрыл глаза. Прапорщик пробубнил еще что-то дневальному, сходил наверх в каптерку, видимо выискивая спиртное, и наконец ушел. Как только Высовень мелькнул мимо окон, Шарипов открыл один хитрющий глаз, потом другой, подмигнул мне и громко сообщил, имитируя гнусавое вокзальное радио:

– К сведению «стариков»: через десять минут в каптерке состоится торжественный товарищеский ужин, посвященный ста дням. Приглашаются все, кому положено.

Мне положено, но я решил не ходить, остался лежать в койке, прислушиваясь к топоту, доносившемуся со второго этажа, из каптерки, и даже начал засыпать, когда меня растолкал Шарипов:

– Вставай, турок, дембель проспишь!

– Я не хочу, гуляйте без меня…

– Э-э! Вставай, Черт Иваныч! – настойчиво повторил он. – Разговор будет…

Делать нечего, я спрыгнул на холодный пол, быстро оделся и поплелся в каптерку. Завидев меня, стоящий на «тумбочке» Аболтыньш предостерегающе приложил к погону два пальца и показал глазами наверх. Все это означало: здесь офицер! Я было дал задний ход, но тут из бытовки торопливо вышел лейтенант Косулич. Я приготовился к подозрительным расспросам: куда, мол, одетый, откуда и почему, даже придумал правдоподобную «дезу»… Но встревоженный взводный только рассеянно кивнул мне…

– Что он хотел? – спросил я у дневального, когда стукнула входная дверь.

– Не знаю… Спрашивал про Елина, – ответил Аболтыньш.

– Елина? – удивился я. – Он же в санчасти…

– А-а… Наверное, госпитализировали…

– Наверное…

В центре каптерки, напоминающей склад «Военторга», стоял стол-многоножка, сооруженный из четырех табуретов. Вокруг него сидели наши батарейные «старики» во главе с могутным Титаренко. Прислуживал им Цыпленок. Когда я вошел, в комнате царил басовитый гвалт.

– А вот и друг индейцев! – с издевкой показал на меня раскрасневшийся Зуб. – Без особого приглашения не идет – брезгует! А может, он себя уже и «стариком» не считает? А?!

– Ладно, погоди! – морщась, перебил ефрейтора Титаренко и подвинул мне табурет. – Садись… Праздник сегодня!

– А ну-ка, Леха, махани! – потребовал веселый Шарипов и налил мне из алюминиевого чайника бражки.

Я сел, без всякого удовольствия поздравил ребят, потом подцепил вилкой волокнистую тушенку, закурил и стал ждать продолжения разговора. Табачный дым плавными слоистыми облаками поднимался к потолку. Висевшие вдоль стены «парадки» казались какой-то фантастической, словно спрессованной, колонной солдат.

– Конечно, день сегодня не такой, чтобы… – после долгого молчания медленно начал Титаренко. – Но давайте, мужики, все-таки разберемся…

– А что разбираться! – быстро отозвался Шарипов. – Два «старика» из-за «сынка», как собаки, сцепились… Позор!

– Ты, Купряшин, конечно, зря в драку полез, – согласился сержант. – Но и ты, Зуб, тоже меры не знаешь…

– Значит, я виноват? Я?! – взвился ефрейтор. – Хорошо. Дайте мне сказать. Я, выходит, скотина, а Купряшин заступничек? А за меня кто-нибудь заступался, когда я день и ночь на Мазаева ишачил?.. Я только говорил себе: «Терпи, Саша, «стариком» будешь…» Так почему же я честно отмотал свой год «салагой», а какой-то паршивый Елин хочет дуриком прожить, да еще этот (он показал на меня) за него заступается? Или, может быть, так и нужно? Тогда давайте с завтрашнего дня жить по уставу: все вместе вкалывать… Чернецкого пошлем сортир мыть, Шарипова – окурки по территории собирать… Наплевать, что «салабонам» еще два года служить, а мы уже «парадки» приготовили. Полное равенство! Как в Конституции. Замполит нас всех расцелует, да еще благодарственные письма домой отправит: «Ваш сын проявил чудеса героизма в борьбе с неуставняком…» Вы так хотите? Давайте. Давайте прямо с утра и начнем: я побегу к Елину прощение просить, а вы…

– Не ори! – оборвал его Титаренко. – Не ори… Мы не глухие. Кто еще хочет сказать?

– А что говорить? – снова встрял Шарипов. – Пусть подадут друг другу руки… Такой день сегодня, елки-моталки!

В ответ я демонстративно заложил ладони за ремень, а Зуб непримиримо ухмыльнулся. Мы помолчали. Шарипов гонял по тарелке скользкий кусочек селедки, Титаренко барабанил пальцами по колену, Чернецкий выкладывал из хлебных шариков цифру «1», Цыпленок, попавший на нашу тайную дембельскую вечерю по праву каптерщика, делал страшные глаза и, шевеля губами, согласно мотал головой, словно от его мнения что-то зависело.

– Дай-ка я теперь скажу, – прервал тишину Чернецкий. – Сначала – о Зубе… Знаешь, Саня, ты не обижайся, в тебе столько злобы накопилось, такие стратегические запасы… Ты уж постарайся – распределяй равномерно между всеми молодыми. Я Купряшина поддерживаю: что ты в Елина вцепился? Доведешь парня до точки, потом будешь, как тот мордоворот, на суде «мамочка!» орать… И мы с тобой влипнем.

– Значит, опять я виноват! А ну вас всех… – Зуб с грохотом рванулся к двери.

– Сядь! – вернул его на место Титаренко. – Сам разговор начал – теперь слушай!

Дожидаясь, пока восстановится тишина, Чернецкий катал из мякиша серые горошины и вслед за единицей стал выстраивать ноль.

– Несколько слов о моем друге Купряшине, – наконец продолжил он. – Скажи мне, Леша, скажи честно: против чего ты борешься? Чего ты хочешь? Елина защитить или всех «стариков» как класс уничтожить?

– Я хочу справедливости! – послышался мой ответ.

– Какой?

– Что значит – какой? – не понял я.

– А то и значит, – с готовностью объяснил Чернецкий. – На словах у нас одна справедливость, а в жизни – совсем другая! Ты думаешь, люди на «стариков» и «салаг» только в армии делятся? Ошибаешься. Разуй глаза: эти на работу пехом шлепают, а те в черных членовозах ездят, эти в очередях давятся, а те в спецсекциях отовариваются, эти… Или вот пример: меня из института, дело прошлое, за прогулы поперли – заигрался в любовь с одной лялькой. А мой однокурсничек, сынок председателя горисполкома, даже на сессиях не показывался, однако окончил институт с красным дипломчиком и за границу стажироваться поехал… Выходит, он – «дед», а я – «сынок». Вот так! Запомни, Купряшин: там, где появляются хотя бы два человека, сразу встает вопрос – кто командует, а кто подчиняется.

Я сидел и ошалело смотрел на Валерку, развернувшего передо мной целую неуставную философию, а ведь это был тот самый парень, который всего год назад изображал гудок в излюбленном казарменном представлении «Дембельный поезд». Делалось это так: рядовой Мазаев блаженно возлежал на койке, а несколько молодых раскачивали ее с ритмичным перестуком, создавая полную иллюзию мчащегося вагона. Другие «салаги» бегали вокруг, размахивая зелеными ветками, и обозначали убегающий дорожный пейзаж. Валера через равные промежутки рожал протяжный железнодорожный звук. А я был свежим встречным ветерком…

– И последнее, – помолчав, прибавил Чернецкий. – Я допускаю, Лешенька, что «стариковство» идет вразрез с твоими нравственными принципами. Я уважаю твои убеждения, но тогда у меня вопрос: как мы будем жить дальше? Если ты не будешь «стариком», придется быть «салагой», третьего не дано. Вольные стрелки только в сказках бывают… подумай хорошенько! На этом, полагаю, можно закончить нашу профилактическую беседу, все-таки праздник сегодня!

Чернецкий замолчал, хмыкнул и снова стал катать хлебные шрапнельки.

– Ты будешь говорить? – спохватившись, спросил меня Титаренко, за долгим монологом он совершенно забыл о своих председательских обязанностях.

Говорить… В розовощеком детстве я очень любил смотреть телевизор, особенно взрослые фильмы, где постоянно кто-то с кем-то спорил. Конечно, мне были непонятны причины их разногласий, меня волновало другое: кто прав? Я спрашивал об этом отца, он, не задумываясь, указывал пальцем на мечущийся по экрану серо-голубой силуэт и объяснял: вон тот! Тогда у меня возникал другой вопрос: если «вон тот» прав, то почему же этого никак не хотят понять другие люди из телевизора? Почему? С возрастом я понял: мало знать истину, нужно еще иметь луженое горло, ослиное терпение и крепкие, как нейлоновая удавка, нервы…

– Ребята, – с соглашательской гнусавинкой заговорил я, обводя взглядом «стариков», – пусть каждый из нас останется при своем мнении… Пусть! Но ведь нужно быть человеком независимо от того, сколько ты прослужил.

– Человек – это звучит гордо! – заржал Зуб.

– Заткнись, кретин, – взорвался я, понимая, что все порчу, но остановиться не мог. – Тебе, как человеку, про Елина рассказали, а ты что сделал, подонок?!

– А что Елин сделал? – передразнил ефрейтор. – Бегал жаловаться Осокину!

– Кто тебе сказал?

– Видели…

– За стукачество наказывать надо! – сокрушенно покачал головой Шарипов.

– В самом деле, Леха, такие вещи прощать нельзя! – поддержал Чернецкий, отрываясь от хлебных шариков. – Чтоб другим неповадно было!

– Пусть только из наряда вернется! – Зуб стукнул ребром ладони о табурет.

И я понял, что теперь нужно спасать не абстрактную идею казарменного братства, а конкретного рядового Елина с редким именем Серафим.

– Он не жаловался. Это точно! – твердо сказал я.

– Откуда же комбат все знает? – ехидно поинтересовался Зуб.

– А ты думаешь, у Уварова мозгов нет и он не догадывается, кто больше всех к молодым лезет?

– А почему комбат раньше молчал?

– А ему так спокойнее: ты молодых держишь, он – тебя, и порядок. Только вот накладочка вышла: майор засек, как Елин выдранные пуговицы пришивал… Понял?

– Понял! Ты сам комбату и настучал!

– Что-о?!

– Малик видел, как ты в штаб бегал! – торжественно сообщил Зуб.

Повисла тяжелая, предгрозовая тишина. Хорошо телевизионным героям, они в конце концов доказывают свою правоту, в крайнем случае дело заканчивается оптимистической неопределенностью! А что делать мне? Оправдываться, суетливо пересказывать разговор Уварова и Осокина, а потом снова уверять, что Елин не ябедничал… Можно… Но мной овладела какая-то парализующая ненависть ко всему происходящему, какое-то черное равнодушие…

– Леха, почему ты молчишь? – тревожно спросил Чернецкий. – Зачем ты ходил в штаб?

– Стучать, – коротко и легко ответил я.

– Ты соображаешь, что несешь? – медлительно опешил Титаренко.

– Могу повторить: сту-чать…

– Купряшин, не выделывайся, не ври! Скажи, что ты врешь! – почти попросил меня Валера Чернецкий. – Он сейчас скажет!..

Я молчал. Ребята сидели потупившись. Цыпленок смотрел на меня с ужасом. За обоями скреблись мыши. Титаренко встал:

– Какие будут предложения?

– Гнать его из «стариков»! – сладострастно крикнул Зуб.

– Будем голосовать? – неуверенно спросил сержант.

И мне стало смешно. Голосовать! Даже сейчас не нашлось никаких других слов! Может быть, они еще постановление станут читать?

– Единогласно… – обведя взглядом поднятые руки, продолжал Титаренко. – Принято решение: считать Купряшина… Ну, в общем, с завтрашнего дня до «дембеля», Леш… Купряшин – «салага». Кто будет относиться к нему иначе, накажем точно так же… Ясно!

– Отваливай! – с холодным удовлетворением глядя мне в глаза, скомандовал Зуб. – Тебе здесь больше делать нечего. Здесь «старики» гуляют!

Я встал. Титаренко смотрел в сторону. Цыпленок ерзал от страстного желания помчаться вниз и сообщить однопризывникам потрясающую новость. Чернецкий выложил из серых хлебных комочков цифру «100».

– Ну, так чью койку мне завтра заправлять? – спокойно спросил я членов высокого суда.

Никто не ответил.

12

Но кто же мог подумать, что Елина найдет Цыпленок?!

Я слышу испуганное «идите сюда!» и, путаясь ногами в мокрой траве, бросаюсь на голос. Возле подпрыгивающего на одном месте Цыпленка стоит запыхавшийся Титаренко. Следом за мной подбегает Чернецкий, он застывает рядом, и я щекой чувствую его прерывистое дыхание. Наконец, тяжело сопя, подваливает Зуб.

– Во-он валяется! – поясняет Цыпленок, тыча пальцем.

Мы всматриваемся: Елин лежит во рву, скорчившись калачиком и уткнувшись лицом в землю, на месте головы зияет густая тень, отбрасываемая разлапистым кустом. При свете луны виднеется спичка, забившаяся в рифленую подошву сапога, из-за голенища белеет уголок портянки.

– Иди к нему! Иди, тебе говорят! – Титаренко с силой выталкивает Зуба вперед, но тот, заслоняя рукой лицо, отскакивает в сторону, а потом его сопение раздается уже за нашими спинами. Никто не решается приблизиться к Елину, точно и не его мы искали всю ночь. Шарипов печально цокает языком.

…Однажды я ехал в метро, и вдруг посреди подземного перегона поезд затормозил и остановился. Приноровившиеся к дорожному грохоту, пассажиры еще некоторое время продолжали говорить в полный голос, будто старались перекричать внезапную тишину. Потом все разом замолчали и принялись тревожно перешептываться. Минут через пять поезд тихонько тронулся и ехал очень медленно, мы буквально выползали из темного тоннеля на свет. Во всю платформу, обступая что-то лежащее на полу, теснились люди, сквозь толпу продавливались санитары с носилками. «Человек на рельсы упал!» – догадался кто-то из пассажиров, и несколько любопытных, выскочив из вагона, присоединились к толпе. Мне нужно было выходить на той станции, но я прижался спиной к стеклу с надписью «Не прислоняться» и успокоился лишь тогда, когда поезд снова въехал в гулкую темноту тоннеля…

К Елину неуверенным шагом приближается… нет – крадется Цыпленок. Сердце, словно чугунное ядро, тяжко раскачивается в моей груди. Кажется, еще минута, и оно, с треском проломив ребра, вырвется наружу. Валера Чернецкий больно сжимает пальцами мой локоть. Зуб уже не сопит, а стонет. Подбегает комбат. Фуражку он где-то потерял.

– Спит? – шепотом спрашивает Уваров и вытирает пот.

– Как мертвый, – отвечает Шарипов.

Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени…

* * *

Воротившись из каптерки в казарму, я тихонько разделся, сложил на табурете обмундирование и полез на свой верхний, «салажный» ярус. Глаза у меня слипались, рот раздирала мучительная зевота, но уснуть я не мог. Казалось, вот сейчас перевернусь на правый бок и отключусь, но ни на правом боку, ни на левом, ни на спине и никак по-другому забыться не удавалось: перед глазами стояла торжествующая рожа Зуба.

«Подумаешь, трагедия! – успокаивал я себя. – Трибунал для бедных… И не такое случалось! Завтра на свежую голову разберемся».

А что, собственно, со мной случалось в жизни? Да почти ничего.

Впрочем, именно в армии я впервые попал в настоящую переделку. Во время апрельских учений мы несколько раз меняли расположение лагеря, и однажды какой-то идиот второпях сунул в машину со снарядами «буржуйку», из которой не были выброшены раскаленные угли. Мы уже разбивали палатку на новом месте, когда Шарипов застыл с колышком в руке и проговорил:

– Ну сейчас шибанет!

Из-под брезента, закрывавшего кузов, валил густой дым, изнутри светящийся огнем. Не помню, кто бросился первым, но на несколько секунд нас опередил комбат, он-то со страшной руганью и выбросил печку из кузова, а мы лихорадочно тушили занявшиеся, в струпьях обгорелой краски, ящики, стараясь не думать о том, что в любое мгновение можем превратиться в пар. Страх пришел потом, когда, закурив трясущимися руками и путая слова, мы наперебой описывали друг другу случившееся, как дети пересказывают содержание только что увиденного фильма. А перепачканный пеплом Уваров сидел на траве, тряс головой и повторял, точно заевшая пластинка: «Ну, чепешники, мать вашу так! Ну, в/ч ЧП…»

Да-а, еще минута – и было бы ЧП на весь округ, а в газете «Отвага» появился бы большой очерк капитана Деревлева под названием «Сильнее смерти и огня», где наши героические, овеянные пороховым дымом силуэты решительно заслонили бы нелепые, разгильдяйские причины чрезвычайного происшествия. Возможно, и Лена со временем узнала бы, что ее несостоявшийся спутник жизни погиб, спасая боеприпасы от разбушевавшейся стихии.

Но ничего этого не произошло, и мы – Титаренко, Шарипов, Чернецкий, Зуб и я – стояли, бессильно обнявшись, нервно смеясь и ощущая себя братьями… Интересно, откажутся они завтра от своего приговора или нет?

И мне приснился сон, но какой-то странный, вывернутый наизнанку: не я убываю на гражданку, а все мои домашние – мама, отец, Лена – приезжают к нам в часть с чемоданами, в дембельской форме, а у Лены на груди даже медаль. Зуб рассказывает моим родителям что-то очень хорошее про Елина. Я подхожу к Лене и спрашиваю:

– Разве за это дают медали, Лена?

– Лешенька, ты что, меня не узнал?! – удивляется она. – Это же я, Таня. Только ты не волнуйся, глупенький, главное – ты уже дома…

Но в это время раздаются голоса, топот, и запыхавшийся сержант Еркин с растрепанной книжкой за ремнем кричит во весь дух:

– Батарея, подъем! Тревога!

И все начинают приплясывать и грохотать сапогами об пол, а Таня сильно тормошит меня за плечо – мол, танцуй с нами!

Я открываю глаза и вижу старшину Высовеня.

– Трибунал проспишь! – сурово острит прапорщик.

13

Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени и осторожно, точно боясь испачкаться в чем-то, склоняется. Прислушивается. Я не выдерживаю и отворачиваюсь.

В небе, словно надраенная до блеска дембельская пряжка, сияет луна.

ЧП районного масштаба

1

На дне, между камнями, застыл пучеглазый морской ерш. Он и сам был похож на вытянутый, покрытый щетиной водорослей камень. Бурая подводная трава моталась в такт прокатывающимся на поверхности волнам и открывала пасущихся в чаще разноцветных рыбок. А еще выше – там, где по мнению придонных жителей, находилось небо, – проносились эскадрильи серебристых мальков. И совсем высоко-высоко, на грани двух миров, ослепительное золото омывало синие тени медуз. Но на солнце даже из-под воды смотреть было невозможно.

Человек в маске и ластах зажмурился, потому что после взгляда вверх дно показалось темно-зеленым шевелящимся пятном. Потом, одной рукой крепче ухватившись за жесткие стебли водорослей и чуть-чуть выдвинувшись над скалой, он стал медленно подводить наконечник гарпуна к окаменевшему ершу. Чтобы выстрелить наверняка, острие нужно приблизить почти вплотную (очевидно, завод, где изготавливаются подводные ружья, – коллективный член Общества охраны природы).

Но в тот момент, когда, дернувшись в руке, ружье метнуло гарпун, ерш с реактивной скоростью рванулся с места и, оставляя за собой мутный след, исчез в расщелине. Гарпун, звякнув, отскочил от камня, и белый капроновый шнур, медленно изгибаясь, начал опускаться на дно.

Из дыхательной трубки с бульканьем взвились крупные пузыри: охотник выругался. Запас воздуха в легких кончался, но прежде чем всплывать, человек обвел вокруг взглядом, запоминая место, где укрылся ерш, и вдруг снова вцепился в водоросли: на краю расщелины сидел здоровенный краб, похожий на инопланетный шагающий вездеход. Черными глянцевыми клешнями-манипуляторами он подносил что-то к шевелящемуся рту.

Сдерживая подступивший к горлу вздох, ныряльщик изо всех сил сжал зубами резиновый загубник трубки. Десять лет он занимался подводной охотой, но такого громадного черноморского краба не видел, кажется, ни разу! Только бы не потерять скалу! Наверху – волны, пока отдышишься, может отнести в сторону. Обманывая задыхающуюся плоть, охотник делал частые глотательные движения, но это уже не помогало.

Все! Сильно оттолкнувшись от скалы, вытянувшись в струну и до судороги в икрах работая ластами, он понесся вверх, к воздуху. Выскочив из воды по пояс, человек выплюнул загубник и несколько раз глубоко, до боли в легких, вдохнул. Перед глазами, застилая жаркое синее небо, плыли фиолетовые пятна, а к вискам приливала пугающая слабость. Постепенно взгляд прояснился, неуверенность исчезла, но дыхания все же не хватало, а сердце колотилось неестественно быстро и гулко.

Чтобы успокоиться, человек осмотрелся: метрах в двухстах от него виднелся пустынный каменистый берег, три парня волокли выброшенную морем корягу, а далеко справа горбилась гора Ежик, из зеленых колючек которой поднималась белая башня пансионата. У подножия Ежика, между волнорезами, был большой пляж. Чем дальше от берега, тем ярче и драгоценнее становился цвет моря. Возле оранжевых буйков, болтая в воздухе ластами, охотились за разноцветными камешками и мелкими рапанами бесстрашные ныряльщики. Еще дальше, покачиваясь на пестрых надувных матрацах и чувствуя себя, наверное, в открытом море, несколько смельчаков получали солнечные ожоги. Через равные промежутки времени усиленный мегафоном хриплый мужской голос с южным акцентом настойчиво звал их вернуться к берегу. А на горизонте, где, как двояковыпуклая линза, смыкались море и небо, виднелся силуэт теплохода.

Человек глубоко вздохнул, поправил маску, вставил в рот загубник и, погрузив лицо в воду, сразу отыскал знакомые очертания скалы. Так, распластавшись на волнах, он старался отдышаться, при этом не упуская из виду найденное место. Это надо же! Весь отпуск проплавать там, где подводная мелочь вспоминает о ершах и крабах, как мы о мамонтах, и вот за три дня до отъезда напасть на такой заповедник! Черт с ним, с ершом, но краб-то, краб! Боевая клешня чуть не с ладонь, если упустишь – никто не поверит. Надо попытаться схватить рукой, а если не получится – выстрелить, хоть и жалко портить панцирь.

Подумав об этом, охотник упер рукоять пневматического ружья в живот и с натугой вдавил гарпун в дуло, потом втянул через трубку воздух, сложился пополам и, вскинув над поверхностью длинные черные ласты, ввинтился в воду.

Краб сидел на том же месте. Осторожно приблизившись, человек медленно и незаметно подвел к нему сзади руку и резко махнул ружьем перед черными стебельками крабьих глаз. Стебельки тут же нырнули в глазницы, а сам краб, словно неопытный вратарь перед прорвавшимся форвардом, широко распахнул объятия, но тут же был крепко схвачен между растопыренными и потому безопасными клешнями. Охотник начал уже всплывать, но вдруг увидел, как, быстро перебирая суставчатыми ногами, к расщелине бочком убегает такой же громадный – или даже поболее – крабище. Закусив загубник и выбросив вперед руку с ружьем, человек извернулся за ним, выстрелил и проломил насквозь толстенный панцирь, потом за шнур подтянул к себе гарпун: краб сучил когтистыми ногами, а клешнями пытался перегрызть стальной прут. Из пробоины клубилось бурое облачко крови.

«Это уже я зря…» – хотел подумать охотник, но в голове что-то скрипнуло, рот наполнился соленой водой, а тело сделалось до дурноты легким и беспомощным. Через мгновение, выброшенный на поверхность, он увидел вокруг окаменевшую и накренившуюся зыбь моря. Вверху, на фоне безоблачного, цвета густой грозовой тучи неба сияло зеленое с кровавым ободком солнце. И еще человек почувствовал, что больше не умеет плавать…

На далеком берегу маленькие люди еле слышно кричали, но еще страшней, чем недостижимость берега, была четырехметровая толща воды – теплая, светлая у поверхности и холодная, мрачная в глубине. А тем временем ум никак не мог объяснить плоти, что нужно делать. Тяжелое фиолетовое небо словно хотело вдавить человека в воду, и он, закричав, рванулся, отшвырнул все, что было в руках, и опрокинулся на спину. Сердце уже не билось, а сотрясало тело, и точно так же сотрясали сознание слова: «Нет-нет-нет-нет-нет…» Солнечный свет дрожал и мерцал перед глазами, точно перегорающая электрическая лампочка. Казалось, одно резкое движение – и наступит темнота.

Еле шевеля ластами, человек на спине поплыл к берегу, один раз было оглянулся, и ему почудилось: суша не только не приблизилась – даже отдалилась. Тогда снова тело свела судорога беспомощности, а душу охватил утробный ужас. Больше уже не оглядываясь, даже зажмурившись, он все плыл и плыл, чуть перебирая непослушными ногами. Когда же спина коснулась скользких прибрежных камней, он замер, потом сел по пояс в воде и наконец повернул голову.

Прямо перед ним, суетясь на скрипучей гальке, двое парней пристраивали над огнем котелок. Третий, вскрывавший консервные банки, с любопытством уставился на подплывшего и улыбнулся:

– Ты, земляк, извини! Мы из твоих брюк сигареты взяли, а то тебя нет и нет. Петька уж смеялся: «Бери, мол! Он… то есть ты… теперь не куришь, потому как утоп…»

И парни жизнерадостно заржали над своей шуткой.

2

Человек ничком лежал на раскаленных камнях и пытался понять случившееся. Но, перебивая все остальное, словно громкая соседская музыка, в голове пульсировало: «Нет-нет-нет-нет-нет!» Выключить эти слова было нельзя – можно лишь отодвинуть в глубь сознания. Человек повернулся на спину, и на сомкнутые веки легла алая пелена полуденного солнца.

Оказывается, все очень просто. Не сумей он справиться с оцепенением – моря, неба, скал, ребят у костра, неудобного камня, вдавившегося в поясницу, – ничего этого уже не было бы никогда. Как это? Наверное, как в армии, когда громким криком вызывали из темного кинозала заступающих в наряд, а фильм крутился дальше, и обо всем, что произойдет после твоего ухода, можно лишь догадываться.

Интересно: а быстро бы его нашли? В пансионате скоро не хватятся, наверное, только к ужину или даже к завтраку. Скорее всего, первыми сообразят эти любители чужих сигарет: действительно, одежда давно лежит, а хозяин пропал… Дальше – загорелые джинсовые мальчики со спасательной станции, ненадолго оставив разомлевших от солнца и курортного обхождения девиц, прыгнут в лодку и сразу отыщут в прозрачной воде отдыхающего, который, говоря словами инструктора по плаванию, вздумал «шутить с морем»… Затем апатичные курортные врачи привычно повозятся с посиневшим телом, а спасатели, стараясь разогнать разбухающую толпу любопытных, примутся кричать: «Отойдите! Воздух… Ему нужен воздух!» Но люди будут все прибывать и прибывать, вставая на цыпочки, даже подпрыгивая, чтобы лучше видеть… Потом «скорая помощь», уже без сирены, увезет утонувшего, но обитатели пляжа, вывернув к солнцу труднозагораемые места, еще долго и горячо станут обсуждать случившееся:

– Это тот высокий шатен из Москвы. У него еще подводное ружье было. Донырялся…

– Говорят, жена и дочка маленькая в Москве остались. Еще ничего не знают!

– Ужас! Тоже моду взяли – поодиночке отдыхать… С ними приехал бы, может, и ничего!

– Начальство всегда поодиночке отдыхает. Он ведь хоть молодой, а начальством работал. Говорят, секретарь райкома!

– Партии?

– Нет, комсомола, но все равно!

– А какого района?

– Говорят, Красно… Красно… Краснопролетарского. Есть у вас такой?

– Господи, это же наш район! Ой, надо мужу рассказать – он из райкома их всех знает! А фамилия как?

– Мишулин или… Шумилин, кажется…

Потом? Потом какие-нибудь формальности, связанные со смертью человека, затем обратная дорога, как в том бунинском рассказе, – и ты единственный пассажир, которому наплевать на крушения и катастрофы… Затем – некролог в «Комсомольце» и похороны. Траурный митинг (наверное, в клубе автохозяйства), грустное многословие, навевающее мысли о том, как без такого человека может развиваться дальше мировая цивилизация. Духовой оркестр с печально ухающим большим барабаном. Венки от организаций и частных лиц. Удары молотка – и всегда ощущение, будто могут поранить лежащего внутри. Потом стучащие о крышку комья земли… Первые горсти бросят одетые в черное мама и жена. Интересно, как поведет себя Галя, ведь формально они еще не разведены. Разумеется, будет держаться, словно ничего у них не случилось, а слушая прощальные речи, удивится, почему не ужилась с таким прекрасным мужем! Лизке же Галя скажет, что папа уехал далеко-далеко и вернется, когда дочь вырастет. «А что он привезет?» – спросит Лизка…

Шумилин почувствовал, как закипают на солнце выступившие слезы. Ладно – хватит! По техническим причинам похороны переносятся на неопределенный срок. Нужно достать ружье и бежать на обед.

Он быстро нацепил маску и ласты, вставил в рот трубку, пятясь, вошел в воду, опрокинулся и отплыл на спине несколько метров, потом перевернулся лицом вниз. Пронизанный зелеными лучами подводный мир снова обступил его: колыхались водоросли, яркая, синеперая зеленуха металась между камнями, перебирала ножками прозрачная, словно стеклянная, креветочка.

«Опыт спасения утопающих у меня уже есть, – пошутил сам с собой Шумилин. – Главное, чтобы снова не оцепенели ноги…» Но едва только мелькнула эта мысль, как в теле появилось знакомое чувство беспомощности и пульсирующий страх, а в сердце со страшной быстротой заколотились слова: «Нет-нет-нет-нет-нет…» Беспорядочно лупя ластами, он вернулся на сушу, выкурил, чтобы успокоиться, несколько сигарет, побродил вдоль берега и дрожащей рукой пустил по воде вприпрыжку десяток плоских камней. Тридцать лет ему казалось, что его тело, его сознание как будто вплавлены в этот бесконечный кусок янтаря под названием «мир», а получается, с жизнью тебя связывает лишь тоненький, звонко натянутый волосок. И что самое печальное: тело – всего лишь капризная оболочка, ненадежное вместилище души. Конечно, все это было известно и раньше, но одно дело – знать, а совсем другое – почувствовать…

К пансионату вела кипарисовая аллея, упиравшаяся прямо в двери прозрачного, как аквариум, пищеблока. Сегодня кипарисы пахли борщом.

Обеденное время давно кончилось, поэтому в столовой уже никого не было, кроме хмурых официанток, носивших на мойку грязную посуду и вытиравших столы. Шумилин принялся хлебать холодный, как свекольник, борщ, жевать затвердевшие котлеты, вспоминая прошлый сезон, когда отдыхал здесь с женой и, занырявшись, часто опаздывал к столу. Галя обычно до конца стерегла его порции, но встречала мужа злым-презлым взглядом. Он виновато ел, а она громко недоумевала, почему должна целыми днями загорать одна и, как от мух, отбиваться от пляжных приставал. Потом обычно следовало обещание утопить к чертям все эти ласты, маски, ружья. Приходилось отшучиваться, говоря, что лучше утонуть самому, чем утопить ружье. Теперь Шумилин так не пошутил бы.

Надо сказать, Галя злилась часто: не только из-за подводной охоты и не только во время отпуска. Впрочем, ее можно понять. Реже всех видят своих мужей жены разведчиков, заброшенных в тыл врага и натурализовавшихся. На следующем месте после них – супруги комсомольских работников. И тем не менее Галя все время твердила, что ее единственная мечта – хотя бы несколько дней отдохнуть в одиночестве. Но тот генеральный скандал разразился именно потому, что Шумилину пришлось на несколько дней раньше вылететь в Москву. В нынешнем году торопиться некуда, только это уже не имеет никакого значения. И честно говоря, отзови его сейчас из отпуска, кажется, он был бы доволен. Отдыхать надоело.

«У человека всегда есть цель, – рассуждал Шумилин, выходя из столовой, – три недели назад не терпелось в отпуск, сейчас хочется домой».

…Наверное, ни одно желание в жизни первого секретаря Краснопролетарского РК ВЛКСМ не сбывалось так быстро: в холле спального корпуса его окликнула дежурная и протянула бланк срочной телеграммы:

РАЙКОМЕ ЧП ЗВОНИ КОМИССАРОВА

«Что же могло случиться?» – нервничал Шумилин, пробиваясь на междугородную станцию, державшую глухую оборону от абонентов. Но дозвониться все-таки удалось, и Москву дали на удивление быстро.

– Алло, райком? Надя? – закричал он изо всех сил, хотя слышимость была вполне приличная. – Что у вас случилось?

– Алло, Коля… Николай Петрович… алло! – ответил тревожный голос. – Коля, представляешь, какой ужас: сегодня ночью кто-то забрался в райком, в зал заседаний, и нахулиганил…

– Что значит – нахулиганил?

– Это не телефонный разговор. Ковалевский уже знает. В горкоме тоже…

– Вот так, да? А милиция?

– Милиция уже была. С собакой. Коленька, прилетай скорей, я же одна за всех. Мы слет готовили, а здесь такое! Ты же знаешь, Кононенко раньше времени забрали, я одна осталась…

– Не рыдай. Вечером вылечу, завтра буду в райкоме. Сегодня что, суббота? Вызови с утра весь аппарат. Разберемся. Пока.

Шумилин повесил трубку, потом узнал телефон местного горкома комсомола и позвонил первому секретарю, тот внимательно выслушал просьбу столичного коллеги, записал паспортные данные и обещал выбить броню. Из телефонной кабины, куда несколько минут назад вступил расслабленный отдыхающий, вышел энергичный, сосредоточенный ответственный работник.

«А пашут они тут, как мы! – с запоздалым недоумением подумал он. – Сегодня же суббота!»

Привыкший по роду деятельности иметь перед носом перекидной календарь, в отпуске Шумилин прежде всего сбивался со счета, но какое число сегодня, все-таки сообразил: утром он видел черноволосых школьников, несущих букеты, – таких неожиданных для курортного городка, где, оказывается, тоже учатся. Тогда все ясно: первого сентября Шумилин сам был бы на работе.

– Ты куда пропал?! Худеешь, что ли? – улыбаясь, остановил его томившийся тут же в телефонной очереди сосед по столику – завотделом из Вологодского обкома.

– Да ты понимаешь: какие-то идиоты ночью в райком залезли…

– Махновцы балуют!

– Я серьезно. Надо лететь… Так что будешь в Москве – заглядывай к нам в Краснопролетарский. Только не спутай: есть еще Краснопресненский и Пролетарский. Бывает, ошибаются.

– Не спутаю… Дак я думал, ты смеешься… Это ж на весь город ЧП!

– Вот так, да? Ты мне объясняешь?

– Дак я думал… Может, тебе помочь собраться?

– Спасибо – я успею.

– Ну тогда счастливо! Ты, старик, держись: может, все обойдется…

И наверное, оттого, как помрачнело и напряглось лицо этого в общем-то малознакомого парня, с краснопролетарского руководителя окончательно слетело курортное благодушие.

Поднявшись в номер, Шумилин вытащил из-под кровати запылившийся чемодан, нарисовал пальцем на крышке печальную рожицу и начал укладываться – по-мужски все комкая и кидая в одну кучу. В голове прочно засели неизвестные хулиганы, но при этом почему-то в деталях встала перед глазами прошлогодняя ссора с женой.

Год назад, вот точно так же после разговора с Москвой, он собирал вещи, а Галя молча лежала на кровати, отвернувшись к стене: накануне они объяснялись по другому поводу. Сборы мужа она поняла по-своему:

– Я тоже думаю – нам пора развестись…

– Не говори ерунды! Я звонил в райком: Кононенко на военную переподготовку забрали, а Комиссарова в больнице с аппендицитом. Некому слет вести. Ты со мной полетишь или останешься?

– На слет?

– Да.

– Неужели без тебя не обойдутся?

– Ты же знаешь, что нет!

– Ну конечно, во всем – первый!

– Мне не смешно.

– И мне не смешно. Только знаешь, Коля, – подозрительно ласково заговорила она, переворачиваясь на спину и глядя в потолок, – отстань ты от моей жизни! Ну тебя к черту с твоими постоянными авралами и ЧП. Ты мне иногда напоминаешь чайник из учебника: кипишь не потому, что горячий, а потому, что высоко подняли. Оттого что ты Первого мая на трибуне стоишь, мне жить не слаще. А если ты такой большой деятель – живи на трибуне! Зачем тебе семья, ребенок? Я хочу нормального мужика, который в семь часов дома, умеет гвоздь вбить, может ребенком заняться…

– Такой муж, какого ты хочешь, не существует как вид. И потом с мужем, вбивающим гвозди, ты бы сейчас не в санатории ЦК…

– Мне от тебя ничего не надо!

– Ну, в конце концов, ты знала, за кого замуж выходишь!

– Я выходила за студента, а получила мальчика на побегушках… Только не изображай из себя стоп-кадр, давай беги, а то без тебя весь райком развалится и твоя карьера вместе с ним!

– Галя!

– Я двадцать восемь лет Галя – и из них семь лет дура, потому что с тобой связалась, но теперь хватит…

– Замолчи!

– Я сказала: хватит!

– Только не передумай, пожалуйста!

– Это я тебе обещаю!

– Вот так, да?

– Да!

– Ну и отлично! – закрыл прения Шумилин и, надавив коленом на крышку чемодана, стал запихивать под нее торчавшие во все стороны шмотки.

Когда-то они учились в одном институте, поженились еще студентами в результате, как тогда казалось, нестерпимой любви, но жили плохо. А все несчастные семьи, вопреки утверждению классика, похожи друг на друга. И еще одна странность: чем решительнее Шумилин шел вперед и выше, тем хуже становились семейные отношения. Сам для себя он объяснял это так: жены ответственных работников – куда большие карьеристы, чем их мужья, расплачивающиеся за продвижение по службе каждодневной нервотрепкой, постоянной круговертью, невозможностью даже дома отключиться от дела. Женам же выпадает непростая, но приятная и, к сожалению, однобоко понятая обязанность – соответствовать очередному положению своего спутника жизни. Они где-то слышали, что мужчину на девяносто процентов делает женщина, и всеми силами стремятся к стопроцентным показателям. Мало того, они хотят, чтобы их незаурядные и ответственные супруги, вернувшись с работы, превращались в обыкновенных домашних мужчин, готовых к активному внутрисемейному труду. Моральные и физические силы мужа вступают в противоречие с семейными отношениями – и наступает разводная ситуация. И однажды, наскоро собрав чемодан, мужчина решительно направляется к двери и лишь на пороге, не повернув головы, констатирует:

– Я пошел.

– Пока, – уткнувшись в подушку, отвечает женщина…

В прошлом году Шумилин улетел один, потом они, конечно, помирились, затем снова поссорились… Месяцев пять-шесть их брак пребывал в неустойчивом равновесии, наконец они разъехались, но на развод пока не подавали: то ли на что-то надеясь, то ли просто откладывая неприятную процедуру. К счастью, свобода не обернулась для Шумилина необходимостью решать жилищную проблему: он вернулся к матери, к себе в комнату, и даже частично перевез свою, как в старину говаривали, со вкусом – а значит, с большим трудом – подобранную библиотеку. Одним словом, они разошлись интеллигентно, и расставание их обещало впереди если не встречу, то, во всяком случае, нормальные отношения чужих людей, у которых из общего осталось только одно, зато самое главное – ребенок…

В аэропорту все произошло как обычно, по-комсомольски: здесь слыхом не слыхивали о брони для секретаря райкома из Москвы. Вспомнив прошлогодний опыт, краснопролетарский руководитель больше часа метался между начальником аэровокзала, дежурным по транзиту и кассой брони, совал красное удостоверение, безнадежно звонил в горком. В конце концов он опустился на скамью для ожидающих, положил голову на чемодан, закрыл глаза и стал ожидать.

«И в воде не тону, и в воздухе не летаю!» – хотел было сам с собой пошутить Шумилин, но сразу же вспомнил сегодняшний случай в море, о котором не давали забыть какая-то смутная тревога и появившееся недоверие к собственному телу. И к тому же неотвязно крутились мысли про хулиганов, залезших в зал заседаний.

Надо же умудриться за один день чуть не утонуть и получить известие, что в своем родном райкоме – ЧП! Можно представить, какая там сейчас паника, если третий секретарь Комиссарова отбивает телеграмму и умоляет скорее прилететь. И что значит – «нетелефонный» разговор? Может быть, хулиганы в финхозсектор забрались или картотеку попортили? Нет, Комиссарова только про зал заседаний говорила. А что бы она, интересно знать, стала делать, если бы первый секретарь взял да и утонул?

Но следом за несерьезной даже мыслью о происшедшем появилось непонятное чувство беспомощности и страха. Чтобы переключиться, приходилось развлекать себя разговорами, как женщину.

Кстати, о женщинах. С Галей нужно было развестись еще до рождения Лизки, не зря все-таки они так долго тянули с ребенком. Но легко расходиться со стервами, тут все понятно: она дрянь – и от нее нужно бежать. А что прикажете делать с приличной, семейной женщиной, которая просто тебе не подходит? Почему? Потому что не подходишь ей ты. Но ведь восемь лет назад они удивительно подходили друг другу. Вот в чем штука! Главное – пусть даже не совпадать в самом начале, а потом изменяться в одну сторону. Тогда и у разных людей появляется общее, а не наоборот! Нужно будет по возвращении переговорить в обществе «Знание» и организовать для молодежи беседы о браке и семейной психологии, пригласить лектора, но не трепача какого-нибудь, а специалиста. Может, разводов в районе станет поменьше. Кстати, о разводе. Где-то написано, что при разрыве, как правило, женщина уходит к другому, а мужчина в никуда. Возможно… Но жизнь, как говорится, еще не кончена в тридцать лет, вот только надо разобраться с хулиганами да провести слет! Развод, конечно, объективку не украсит, но, слава богу, в последнее время стали понимать, что работоспособность и душевное равновесие функционера (почему некоторым не нравится это слово?) гораздо важней лишних штампов в паспорте и несложных финансовых операций по отчислению алиментов. Да и Лизка будет только крепче любить отца, а то она уже было начала пересказывать родственникам и гостям, что кричала мама и как ответил папа. Вот так-то!

Честно говоря, Шумилин сосредоточился на своих житейских проблемах еще и затем, чтобы не думать о происшествии в райкоме (действительно, махновцы какие-то!). У него был принцип, выработанный многолетним опытом: не расстраиваться заранее, иначе никакие нервы и никакое сердце не выдержат. Ведь складывались же в работе ситуации, когда доводил себя до отчаяния, а все оказывалось не так страшно! Бывало, правда, и наоборот. Так что сейчас самое главное – улететь и разобраться на месте, тогда станут ясны и подробности, и причины, и последствия.

Уткнувшись в чемодан, он забылся той странной дремотой, когда снится, будто не можешь заснуть. Разбудил его трубный голос, разнесшийся по всему залу ожидания: «Товарища Шумилина из Москвы просят пройти к дежурному по аэровокзалу».

Непонятно: или отыскалась запись о его брони, утерянная при передаче смены, или опамятовавшийся после первосентябрьской круговерти местный секретарь все же позвонил сюда, или же весть о ЧП в Краснопролетарском районе столицы достигла Черноморского побережья, но в результате через несколько минут он держал билет на самолет, вылетавший в 01.40. Однако рейс отложили, и только около пяти часов утра Шумилин поднялся по трапу Ту-154, вдохнув последний раз теплый и влажный, как в предбаннике, южный воздух. Кругом еще стояла густая кавказская ночь, а над головой чернело небо, усеянное стеклянным крошевом звезд.

3

В иллюминатор было видно, как подозрительно вибрирует заиндевелое крыло самолета. Между креслами, разнося газеты и воду, с профессиональной грацией двигалась стюардесса, а за ней, словно запоздавшая звуковая волна, накатывался парфюмерный запах.

Во время полета можно многое: спать, есть, читать, думать о жизни… Шумилин размышлял. О ЧП в райкоме, следуя своему принципу, он усиленно старался не вспоминать, а перебирал мелочи, случившиеся с ним за последнее время, – курортные встречи и знакомства; хорошие книги, купленные перед отпуском и оставшиеся непрочитанными; нового участкового врача – симпатичную молодую женщину по имени Таня, с которой умудрился завести роман. Вспомнил про красные, большие и как бы отлакированные яблоки, впопыхах купленные для дочери по пути в аэропорт… Кстати, собираясь отдыхать, он заезжал проведать Лизку и неожиданно заговорил с Галей о разводе, а та в ответ насмешливо удивлялась, что это ему так не терпится испортить себе карьеру и вернуться к прежней специальности. Галя работала учителем физики и не без оснований считала: держать в повиновении какой-нибудь сорокогорлый 9-й «Г» не легче, чем руководить многотысячным районным комсомолом. Но сознавала она и другое: человека, поработавшего первым секретарем райкома и возвратившегося к прежней профессии, можно как редкость выставить в музее, только вот посетители все равно будут принимать его за муляж.

Хотя… всякое, конечно, может произойти, и готовым нужно быть ко всему, особенно после случившегося. По правде говоря, в последние годы судьба Шумилина складывалась так, что вопрос «кем быть?» за него в основном решали другие. До сегодняшнего дня решали поступательно… И чтобы снова не думать о хулиганах, дорисовывая в воображении зловещие подробности, он принялся вспоминать, куда после переезда к матери засунул папку с набросками диссертации.

Внесем ясность.

Первый секретарь никогда не мечтал о профессиональной комсомольской работе и после армии пошел на истфак пединститута только потому, что хотел быть историком. Но ничего не поделаешь: склонность к общественной деятельности Шумилин впитал буквально с молоком матери. Она вечно после смены пропадала на заводе, то готовя очередное собрание, то организуя митинг, то репетируя концерт художественной самодеятельности, на котором сама обязательно выступала со стихами Маяковского или Щипачева. Жили они тогда в заводском общежитии, отец мотался по командировкам – и очень часто Колю кормили ужином и укладывали спать соседи. Нынче таких соседей уже нет, они остались там, в общежитиях и коммунальных квартирах пятидесятых-шестидесятых годов.

С самого начала Колина мать, Людмила Константиновна, общественные поручения сына принимала к сердцу куда ближе, чем домашние задания и отметки, не опускавшиеся, между прочим, ниже твердой четверки. А в школе и товарищи, и учителя всегда знали: если подготовка сбора или КВН поручена Шумилину, можно не волноваться и не контролировать. Но унаследовав от матери общественный темперамент, сын, в отличие от нее, командовать не любил: сознание, что от него зависят другие, наполняло Колю не торжеством и самоуважением, а заботой и беспокойством. Короче, в лидеры он не рвался, и это решило его судьбу: он последовательно избирался председателем совета отряда, комсоргом класса, секретарем комитета ВЛКСМ школы, потом роты, а позже курса и факультета. Наконец, защитив диплом и поступив в аспирантуру, стал освобожденным секретарем комсомольской организации педагогического института. Впрочем, нет: сначала его решили избрать секретарем, а потом уже оставили в аспирантуре.

В педагогический Шумилин поступал из-за истории, но уже на первом курсе увлекся педагогикой – и не теорией, которую, надо сказать, читали чрезвычайно занудно, а именно практикой. Он сразу же стал непременным участником педагогического отряда, шефствовавшего над детским домом и базовыми школами. А на третьем курсе, уже почувствовав себя незаурядным воспитателем, взялся за индивидуальное шефство – выражаясь проще, решил исправить некоего Геннадия Саленкова, который в свои четырнадцать лет был хорошо известен инспекции по делам несовершеннолетних, школой квалифицировался как трудный подросток, а семьей – как «раздолбай». Матери своего подшефного Шумилин почти не видел. Судя по обрывкам разговоров, она занималась коммерцией: записывалась в различные списки, стояла в очередях за дефицитом и окончательно запуталась в цепи «товар – деньги – товар»… Саленков-старший, пивший все, что горит, открывая дверь замусоренной квартиры настойчивому студенту, обычно со слезой приговаривал: мол, меня не смогли – хоть сына вытащите. Но с Генкой, к сожалению, тоже ничего не получилось: его отправили в колонию.

Зато другого парня, Андрея Неушева, Шумилин все-таки «вытащил», помог поступить в сильное ПТУ, потом определил на завод в хорошую комсомольско-молодежную бригаду и, уже будучи первым секретарем, вручал ему знак «Молодой гвардеец пятилетки». Сейчас, с запозданием, Неушев служил в армии (ему долго давали отсрочку из-за больной матери) и присылал своему наставнику письма, правда, не такие бодрые, как те, что передают в «Полевой почте» радиостанции «Юность».

На последнем курсе Шумилин стал заместителем секретаря институтского комитета ВЛКСМ и снискал известность тем, что на отчетно-выборной конференции бросил призыв: «Педагогический для педагогов!» Если кто-нибудь думает, будто пединституты готовят исключительно учителей, он глубоко ошибается. Курс, на котором учился будущий краснопролетарский руководитель, дал стране поэта и инспектора ОБХСС, радиодиктора и чемпиона республики по дельтапланеризму, библиотекарей, редакторов, экскурсоводов, журналистов, офицеров, домашних хозяек… Были, правда, и учителя, они любили свою профессию, но всякий разговор начинали и заканчивали тем, что с нынешними детьми, в нынешней школе, по нынешней программе работать невозможно. И работали.

Став секретарем, Шумилин первым делом взялся за собеседования – их проводили с абитуриентами члены комитета. Еще до экзаменов, считал он, необходимо выяснить – не по характеристикам и рекомендациям! – кому из поступающих нужна педагогика, кому – просто диплом. А после успешных экзаменов необходимо, чтобы будущие учителя на практике постигали свой педагогический «сопромат», узнавали, каким бывает благодарным и как умеет сопротивляться самый непонятный – человеческий – материал. Еще лет десять назад в моде была ироническая фраза: «Дети – цветы жизни». А еще раньше эти слова говорили без иронии, совершенно серьезно, ведь дети – действительно цветы жизни, ибо в дальнейшем будут плоды. Но по тому, как ярко, густо и душно цветет сад, можно предугадать урожай. Сад, цветущий вокруг нас, как говорится, заставляет призадуматься о завтрашнем урожае. Всерьез думал об этом и Шумилин. Конечно, в институте оставалось достаточно студентов, знавших, что такое воспитание и обучение, только по конспектам своих аккуратных однокурсников, и конечно, не следует преувеличивать роль личности Шумилина в истории советской педагогики, но он работал, а это уже немало!

Тогда будущий первый секретарь еще не думал о профессиональной комсомольской работе – утвердил тему диссертации по новым формам нравственного воспитания и в перспективе видел себя молодым, вдумчивым, снисходительным, особенно к хорошеньким студенткам, доцентом. И тут-то отечественной педагогической науке был нанесен серьезный ущерб: Шумилину предложили место в горкоме комсомола. Пришло время определяться: с кем ты, деятель науки? Он много советовался. Отец, который тогда еще был жив, ответил в своем духе:

– Раз уж ты пошел в мать, все равно этим будешь заниматься, только на общественных началах. Тогда лучше за деньги…

Людмила Константиновна, разумеется, была «за», Галя воздержалась, она уже поняла: быть одновременно комсомольским руководителем и главой семьи непросто. В конце концов он согласился, и дальнейшая его жизнь потекла по узким извилистым коридорам горкома.

Энергичный, но сдержанный, инициативный, но знающий, даже внешне Шумилин подходил для роли комсомольского вожака: высокий рост, улыбчивое лицо с серьезными глазами, модная, но аккуратная стрижка, строгий, хорошо сидящий костюм… У него была слегка неправильная речь, и хотя логопеды в свое время потрудились, в некоторых словах он неуловимо смягчал твердый «л». Но даже дефект, как ни странно, еще больше располагал к нему: во-первых, людей без недостатков не бывает, а во-вторых, человек, говорящий с трибуны как теледиктор, настораживает. Правда, новому замзаву больше приходилось заниматься учетом и контролем, чем выступлениями, а тем более живым делом. Потом в декретный отпуск ушла заведующая отделом – он стал исполнять ее обязанности, и это тоже не способствовало занятиям теорией. Проводя же различные общегородские мероприятия, он заметил: семинары, слеты, совещания, конференции, которые по идее организуются для выработки общей линии в работе, часто превращаются в самоцель. И организаторов уже гораздо больше тревожит неудачно составленный список докладчиков, чем тот факт, что от перемены мест выступающих жизнь не изменяется. Шумилин такого отношения к делу не принимал, а добросовестный труд, как известно, дает человеку все, кроме свободного времени, – и поэтому энергично начатая диссертация постепенно стала походить на утраченную большую любовь: возврата к былому нет, но память не умирает!

В горкоме нового замзава ценили, ведь чужая трудоспособность, даже раздражая, все равно вызывает уважение. А вскоре в Краснопролетарском районе, где Николая еще помнили по пединституту, освободилось место первого секретаря РК ВЛКСМ – прежний перешел на профсоюзную работу. Кандидатура Шумилина прошла на ура. Будем откровенны: тут он уже не раздумывал и не советовался.

Отгремели поздравления, примелькался большой кабинет, стала привычной служебная машина у подъезда, приелось значительное слово «первый» со всеми вытекающими из него приятными последствиями, и началась тяжелая, изматывающая работа с постоянным недовыполнением чего-то, с криком, с нагоняями, с ноющими болями в левой стороне груди, редкими субботами и воскресеньями, проведенными дома. Руководитель районного комсомола себе не принадлежал, он принадлежал народу. А все-таки Шумилин был доволен, и что еще важней, вышестоящие товарищи были довольны им. Нелепо утверждать, будто он не задумывался об открывшихся перспективах: первый секретарь одного из центральных столичных райкомов – это уже большое плавание, предполагающее заходы в самые неожиданные гавани, да и люди, работавшие рядом, росли, уходили выше, подавая достойный пример. Конечно, Шумилин был осмотрителен и, начиная новое дело, всегда просчитывал, как на это посмотрят сверху, но никогда и ничего не делал только ради благосклонного взгляда начальства. Однажды дошло до крупных неприятностей. Кто-то сгенерировал идею направить ударный отряд краснопролетарской молодежи на стройки Тульской области, той самой, из которой по лимиту набирали ребят на предприятия района. Ситуация анекдотическая, но можно было молча выполнить распоряжение, а потом с пользой отрапортовать. Первый секретарь сказал «нет!», нажил недоброжелателей, потратил столько энергии, что ее хватило бы для вывода на орбиту небольшого искусственного спутника, но правоту свою доказал. Кипы зеленой стройотрядовской формы, прикрытые кумачовыми лозунгами, еще долго загромождали финхозсектор.

Но форма все-таки пригодилась. Дело обстояло так: в Краснопролетарском районе был детский дом, и комсомол, конечно, шефствовал над ним – организовывал подарки к дням рождения воспитанников, книжки для детдомовской библиотеки, концерты агитбригад. Шумилин тоже часто заезжал туда и, честно говоря, всякий раз возвращался расстроенный. У этих оставшихся без родителей ребят, очень не похожих друг на друга, была одна общая черта: на каждого нового человека они смотрели такими глазами, словно ждали, что вот именно сейчас им скажут: «Здравствуй! Ты меня не узнаешь? Я же твой папа…»

Еще до прихода Шумилина в район началось строительство нового, загородного здания детского дома. Задумано было великолепно: лес, река, подсобное хозяйство – и всего пятьдесят километров от Москвы. Но стройтресту эти полсотни верст оказались не под силу. Мы отлично можем управлять беспилотной ракетой, летящей к какому-нибудь Меркурию или Сатурну, а вот наладить руководство бригадами, работающими на загородном объекте, трест так и не сумел – и стройка растянулась на несколько лет. Тем более что совсем рядом возводился дачный поселок, а там тоже требовались стройматериалы и рабочая сила.

И тогда на бюро РК ВЛКСМ пришел директор детского дома. В тот день заседание длилось долго, а через неделю загородный объект был объявлен ударной районной комсомольской стройкой. По строгому графику каждая первичная организация еженедельно выделяла бойцов на строительство. Вот тогда-то району и пригодилась стройотрядовская форма, а Шумилину – крепкая нервная система. Малейшее недовыполнение плана по «человеко-часам» прямиком вело на ковер к краснопролетарскому руководителю. Но так или иначе, 31 декабря нынешнего года планировалось торжественное вручение ключей новоселам. А первый секретарь постепенно приходил к выводу: не будь у нас праздничных дат – и стройки не заканчивались бы никогда!

Став во главе райкома, Шумилин не в ущерб другим направлениям гнул свою, воспитательную линию. Под его твердой рукой вовсю развернулся пединститут. Немало трудных подростков вместо драк и угона автомобилей расходовали избыточную энергию в секциях борьбы и бокса, созданных при участии райкома, или в военно-спортивных лагерях осваивали навыки военной подготовки. Неплохие результаты давали комсомольско-молодежные бригады. Требовательный мужской коллектив – это тебе не издерганный, разрывающийся между программой и дисциплиной классный руководитель. Очень хорошо себя зарекомендовали… Но во-первых, автор уже сбился на стиль отчетного доклада, а во-вторых, если углубляться в то, что смогла, а тем более чего не успела совершить краснопролетарская комсомолия под водительством первого секретаря, мы так и не доберемся до того события, из-за которого он срочно вылетел в Москву. И только чтобы не сложилось впечатление, будто наш герой в своем поступательном движении не знал преград, добавим: трудностей у него хватало. К тому же отдельным мнительным товарищам его энтузиазм несправедливо казался всего лишь средством обратить на себя внимание, выдвинуться. По этой причине, например, резко и прочно не сложились у него отношения со Шнурковой, тогдашним третьим секретарем. Слава богу, она вскоре ушла на повышение в райком партии, а нынешний третий Надя Комиссарова при всей своей инициативной наивности полностью разделяет стремления первого. Любому же беспристрастному человеку сразу ясно: карьеру в том смысле, о каком с жестокостью обиженной женщины говорила Галя, наш герой никогда не делал, по сути своей оставаясь тем же Колей Шумилиным, который мог вместо беготни во дворе целый вечер, высунув язык, рисовать стенгазету, заранее радуясь тому, что завтра возле свежего номера столпятся одноклассники. А похвалит учитель – тоже хорошо.

Читатель, если ты убежден, будто таких людей в жизни не встретишь, а попадаются они только на страницах отражающей действительность художественной литературы, – можешь сразу отложить мою повесть.

– Вот так, да? – переспросил бы, услышав эти слова, Шумилин.

– Вот так!

4

Когда колеса пружинисто ударились о бетон и самолет, перед этим спокойно плывший в воздухе, помчался вдоль посадочной полосы, пассажиры по-родственному переглянулись.

Из Внукова в Москву таксист гнал машину с такой скоростью, что, казалось, еще немного – и они взлетят.

Дома никого не было, но это понятно: на выходные Людмила Константиновна постоянно уезжала к своей подруге на дачу. Удивляло другое: судя по разбросанным игрушкам и детским вещам, Галя впервые после того, что случилось, сдала Лизку на хранение свекрови. Впрочем, ей тоже нужно личную жизнь устраивать, а тесть и теща, наверное, в отпуске.

Шумилин сел на диван и первым делом собрался позвонить Комиссаровой – выяснить подробности, но, уже набирая номер, вспомнил, что «разговор-то нетелефонный».

Во всем теле ощущалась знобящая ломота, а в невыспавшихся глазах – резь. Но всего неприятнее было непривычное недоверие к собственной плоти, заставлявшее тревожно прислушиваться даже к стуку сердца.

Ерунда! Ответственный работник, как артист или спортсмен, обязан властвовать собой. Душ. Густой черный кофе. Вместо легкомысленных джинсов и тенниски – строгий серый костюм и галстук. Ну вот, можно отправляться к месту происшествия и работы.

Райком комсомола помещался в особняке, уцелевшем еще от пожара 1812 года и выкрашенном нынешними знатоками старины в зеленый цвет. Перед революцией дом принадлежал известному чайному купцу. После Октября, утоляя жажду справедливости рядовых потребителей чайного листа, дом эксплуататора экспроприировали и отдали комсомольцам. А спустя шестьдесят с лишком лет Шумилин водил по райкому изнемогавшую под тяжестью бриллиантов мумифицированную красотку – дочку бывшего владельца особняка – и пояснял:

– Здесь у нас зал заседаний…

– Боже мой! – восклицала старушка нерусским голосом. – У папы тут была спальня, и в пятнадцатом году случился огромный скандал: мама застала здесь балерину Соболинскую! Вам что-нибудь говорит это имя?

– Конечно! – отвечал первый секретарь, печалясь классовой неразборчивости звезды русского балета.

Провожая гостью, он, поколебавшись, пожал протянутую как для поцелуя сморщенную ручку. Старушка выразила настойчивое желание купить на память отеческий дом, потом села в кинематографически сияющий «Мерседес» и укатила.

– Значит, спальня, – задумчиво повторил заведующий организационным отделом райкома Олег Чесноков. – То-то, я смотрю, иной раз на планерке такая чепуха в голову лезет.

На другой день Чесноков принес к себе в кабинет огромный чемодан и стал собирать вещи, а на все вопросы с горечью отвечал:

– Пришла телефонограмма. Особняк продан за двести тридцать семь тысяч долларов. По частям будет вывозиться в Бразилию.

С этой вестью к Шумилину влетела третий секретарь райкома Надя Комиссарова. Раскрыв честные голубые глаза и теребя пуговку учительского костюма, она спрашивала, что же теперь будет.

Он отсмеялся, потом вызвал Чеснокова, сказал, что ценит его остроумие и именно поэтому назначает руководителем бригады пэтэушников, отправляющихся в воскресенье на районную овощную базу.

О базе нужно сказать особо: с неумолимой регулярностью, как Минотавр, она требовала жертв – молодых парней и девушек, ведь должен же кто-то по выходным дням разгружать вагоны и сортировать корнеплоды. «Витамины все любят, а кто мешки таскать будет?» – говаривал румяный, с ног до головы одетый в кожу директор овощехранилища, хотя его самого за склонность к натуральным изделиям никто по воскресеньям не гонял на кожевенные предприятия столицы. Но тем не менее бригады комсомольцев постоянно работали на базе, а время от времени Шумилин выводил потрудиться и весь аппарат райкома во главе с членами бюро – чтоб не отрывались от масс.

Вспоминая о всякой всячине, первый секретарь старался не думать о случившемся, но мысль эта, как боль, которую стараешься не замечать, сверлила и сверлила сердце. Вокруг шумела по-выходному неторопливая Москва, а он все ускорял шаг и по ступенькам райкома поднялся почти бегом.

С первого взгляда было понятно, что весь аппарат в сборе и трепетно ждет прибытия первого секретаря: вот приедет и всех рассудит. Интересно как?

Шумилин привычным движением распахнул стеклянные двери приемной. Хорошенькая, виртуозно покрашенная секретарь-машинистка оборвала электрический стрекот.

– Здравствуйте, Николай Петрович! Как вы загорели!

– Здравствуй, Аллочка, замуж еще не вышла? Это, наверное, за тобой к нам забрались.

Плотный слой пудры не выдержал, и стало видно, как покраснели Аллочкины щеки. К концу рабочего дня она обязательно сообразит, как надо было ответить веселому начальнику.

Из приемной дверь вела прямо в зал заседаний, в свою очередь соединявшийся с кабинетом первого секретаря. В зале – большой комнате с лепным потолком и рудиментарным камином – за длинным полированным столом понуро сидели Комиссарова, Чесноков и незнакомый молодой мужчина с волевым лицом и ранней, нежной лысиной. А загрустить было отчего: кругом царил разгром. Казалось, только минуту назад последний из налетчиков, пустив пулю в потолок, перемахнул через высокий мраморный подоконник. На полу валялись черепки и обломки сувениров, полученных райкомом от различных коллективов и делегаций. Какая выставка была – во всю стену! Специальные стеллажи заказывали. Одно из знамен, стоявших в углу, наполовину сорвано с древка, на столе запеклась коричневая лужа. «Кровь?!» – подумал Шумилин.

– Портвейн розовый, – перехватив взгляд, успокоил проницательный незнакомец и отрекомендовался: – Инспектор следственного отдела РУВД капитан Мансуров… Михаил Владимирович.

– Значит, портвейн? – переспросил первый секретарь, пожимая руки капитану и своим подчиненным.

– Так точно, – подтвердил инспектор. Для себя он, видимо, решил, что перед ним хоть и комсомольское, а все-таки начальство, и говорил поэтому подчеркнуто официально, но с иронией специалиста, вынужденного объяснять элементарные вещи. – Одна бутылка под столом, вторая разбита о подоконник. Пили из кубков городской спартакиады, один кубок исчез. Возможно, украден.

– Больше ничего не украдено?

– Ваши сотрудники уверяют, что остальное цело… Точнее, на месте, не украдено.

– А что у нас красть? – усмехнулся Чесноков.

– Как что? А хрусталь – чехи подарили! – вмешалась Комиссарова.

– Подростки, как правило, не придают особого значения материальным ценностям. Ваш хрусталь они просто расколотили. – И капитан показал на усыпавшие пол осколки.

– А почему вы решили, что это – подростки? – обидчиво уточнил Шумилин, совсем недавно принимавший из рук первого секретаря горкома грамоту за хорошую организацию в районе работы с подростками.

– Потому что взрослые преступники, как правило, не совершают таких бессмысленных действий и не оставляют столько следов.

– Вот именно – бессмысленных! – подхватил заворг. – Зачем лезть в райком – это же не квартира директора «комиссионки».

– А откуда, товарищ Чесноков, вы знаете, что ограблена квартира директора комиссионного магазина? – осведомился Мансуров.

– Я не знал, я к примеру сказал. А кого обчистили?! Понял: служебная тайна.

– А если это провокация?! – вдруг вскинулась Комиссарова, распахнув длинные, покрытые комками туши ресницы.

– Конечно, – серьезно подтвердил Чесноков. – Наглая попытка спровоцировать вооруженный конфликт между двумя районами столицы.

– Олег Иванович! Шутки такого рода неуместны! – оборвала третий секретарь тоном, каким объявляют выговор с занесением в карточку персонального учета.

– Провокация? Не думаю. Но этой версией тоже занимаются, – веско сказал инспектор.

– Вот так, да? Значит, вы считаете, это подростки? – снова уточнил Шумилин.

– Считаю. И не только я, – усмехнулся капитан. – Но если у вас есть сомнения, можете позвонить старшему следователю майору Ботвичу. Вот телефон. Если же вас просто интересуют подробности, товарищ первый секретарь, то объясняю: вчера по вызову здесь была оперативная группа с Петровки, работали следователь, эксперт, кинолог с собакой, а теперь этим делом занимаемся мы. После осмотра места происшествия многое уже ясно: судя по следам, к вам забрались двое. Один, высокий, был одет в темно-синий свитер – нитка зацепилась за трещину в стеллаже. Преступники проникли через незакрытое окно между девятью и десятью часами вечера, распили две бутылки вина и в состоянии алкогольного опьянения, вероятно, пытались совершить кражу, хотя, правда, при осмотре места происшествия намерение проникнуть в другие помещения, скажем в бухгалтерию, не подтвердилось.

– Я же говорю: нечего красть! – встрял Чесноков.

– Погоди, – поморщился Шумилин.

– Объясняю, – продолжил капитан. – Возможно, преступников кто-то спугнул. Собака взяла след и довела до трамвайной остановки «Новые дома». Остановка видна из вашего окна. Свидетелей пока нет. Вот все, что мы имеем на сегодня. Если без профессиональных подробностей. К нам подключена инспекция по делам несовершеннолетних. Следователем возбуждено уголовное дело по факту попытки совершения кражи.

– Ясно, – начал Шумилин, которого задела снисходительная манера инспектора. – Все это неожиданно…

– Преступление – всегда неожиданность, – отозвался Мансуров. – На первый взгляд…

– Вот так, да? – в тон ему переспросил первый секретарь. – Но для нас, товарищ капитан, это еще, если хотите, вопрос чести…

– …Это надругательство над героической историей комсомола, – вдохновенно подхватила Комиссарова, – вызов каждому, кто носит комсомольский значок, – это тень на всю районную организацию – одну из лучших в городе. А для работников аппарата это еще и нравственная травма. Представьте, что к вам в РУВД забрались…

– Извините, не могу. От нас обычно хотят выбраться.

– Эмоциональность Надежды Григорьевны понять можно, – раздраженно взглянув на третьего секретаря, снова заговорил Шумилин, – это действительно вызов, поэтому очень важно привлечь к поискам наш районный оперативный отряд.

– Один из лучших в городе! – гордо добавила Комиссарова.

– Краснопролетарское – значит лучшее, – пробормотал в сторону заворг.

– Ну, об этом мы сами догадались, – улыбнулся капитан. – С вашим оборонно-спортивным отделом все оговорено, дружинники уже опрашивают подростков в микрорайоне, кое-где дежурят.

– Хорошо. А что еще можно сделать?

– Можно мусор убрать – специально до вашего приезда держали. Что еще? Окно не забывайте на ночь закрывать. Если б заперли – может, они бы и не залезли. А я пока с вашего разрешения побеседую с работниками райкома…

Инспектор попрощался и по осколкам захрустел к двери.

– Кто открыл окно? – грозно спросил Шумилин, когда он вышел.

– Я! – скромно признался Чесноков.

– Ты?! Когда?

– Еще в мае, во время аппарата. Помнишь, ты сказал: «Олег Иванович, солнышко-то совсем летнее, вскрой, пожалуйста, окошечко!»

– Что ты мелешь?

– А ты спрашиваешь, как будто не знаешь, что окно у нас все лето настежь.

– Но на ночь-то закрывать нужно!

– А ты сам сколько раз последним уходил – всегда закрывал?

– Н-нет… Ну ладно. Теперь другое: вы бы хоть при инспекторе постеснялись! Ты, Олег, соображай, когда острить.

– Виноват, командир.

– Дальше: кто первый увидел все это?

– Я, – выступила из-за спины заворга Комиссарова. – Я субботу рабочим днем из-за слета объявила, прихожу в девять часов, открываю дверь – со мной плохо. Кононенко уже не работает. Ты – в отпуске. А я ни разу в жизни милицию не вызывала. Позвонила по ноль-два, а потом тебе телеграмму дала.

– Так. В райком партии сами сообщили?

– Сами.

– Молодцы. Как первый отреагировал?

– Ему на дачу дежурный позвонил, Ковалевский сказал, что с комсомолом не соскучишься.

– Он знает, что меня из отпуска вызвали?

– Наверное, знает.

– Хорошо. Что с горкомом?

– Я сама в приемную звонила.

– Ладно. Все нормально пока. Дальше жить будем так: Надя…

– У меня совещание по пионерскому приветствию.

– Совещайся. Олег, через двадцать минут ты мне доложишь о подготовке слета, в половине первого соберем аппарат. Пока пусть все обзванивают членов бюро, кого найдут, – до двенадцати люди еще дома, если с пятницы из города не уехали. В два часа экстренное заседание бюро. А до этого проведите маленький субботник – пусть ребята быстренько зал заседаний уберут. Все понятно?

– Что говорить членам бюро? – спросил Чесноков.

– Ничего. Говорите: я прошу их срочно приехать.

…Из-за неплотно прикрытой двери было слышно, как сметают в совок осколки и скрипят влажной тряпкой по полировке, двигают стулья – уничтожают следы происшествия.

– Мети лучше! – командует Чесноков. – Видишь, стекло остается!

– За один раз все равно не выметешь, – оправдывается Аллочка. – Осколки в паркет забились, нужно уборщицу предупредить, а то все руки порежет…

«Об эти осколки не только руки порежешь!» – зло подумал Шумилин и набрал номер дежурного по райкому партии, сообщил, что прилетел, разбирается на месте, и узнал: завтра утром его хочет видеть первый секретарь Краснопролетарского РК КПСС Владимир Сергеевич Ковалевский.

5

Через полчаса краснопролетарский руководитель выяснил, что по вверенному ему райкому имеют место быть два ЧП: налет, совершенный неизвестными хулиганами (этим занимается милиция), и срыв традиционного слета, осуществленный известными работниками аппарата (чем предстоит заняться самому Шумилину). Причина, как всегда, крылась в кадрах. Четыре года его правой рукой был Виктор Кононенко, умный, опытный парень и, что совсем редко для заместителя, верный товарищ. Кононенко прошел путь от инструктора до второго секретаря, аппаратное дело знал до тонкостей. Уходя в отпуск или отбывая по линии «Спутника» за границу во главе туристской группы, первый за райком был спокоен – Витя не подведет. И вот теперь, в такую трудную минуту, нельзя ему даже позвонить: бывший второй теперь ворочает комсомолом на одном из участков БАМа. Впрочем, в комсомоле внезапных переходов не бывает – все заранее обговаривалось, да и сам Кононенко, инженер-строитель по образованию, давно рвался на оперативный простор.

А Шумилин, которого настораживала все возраставшая любовь Ковалевского ко второму секретарю райкома комсомола, немало поспособствовал, чтобы это назначение состоялось. Если бы он только знал, что Кононенко заберут так рано! Во время отпуска! Да, это – прокол: первый обязан предвидеть все!

Дальнейшие печальные события восстановить было не сложно.

Оставшись в райкоме за старшего, третий секретарь Комиссарова потеряла голову из-за пионерского приветствия участникам слета и пустила все на самотек. Сложилось обманчивое впечатление, будто что-то делается, кипит работа, берутся намеченные и определяются новые рубежи, а по сути, слет, мероприятие общегородского масштаба, оказался на грани срыва. И если хоть что-нибудь сделано, то благодарить нужно вышедшего из отпуска несколько дней назад заворга Чеснокова. В распахнутом кожаном пиджаке, со свистом рассекая воздух тугим животом, он носится по райкому, звонит одновременно по двум телефонам, озадачивает сразу двух инспекторов, диктует машинистке свой кусок доклада… А может, его – на место Кононенко? В горкоме советовали.

В настоящий момент кудрявый Чесноков стоял перед первым секретарем, смотрел преданными черными глазами и, сверяясь с «ежедневником», докладывал о подготовке к слету:

– Первая позиция. Президиум. Точно будут: Ковалевский, секретарь горкома комсомола Околотков, Герой Советского Союза генерал-лейтенант Панков, Герой Социалистического Труда ткачиха Саблина, делегат съезда – она же член нашего бюро – Гуркина, ректор педагогического института Шорохов… Пока все. Нужно пригласить, только уж сам звони: космонавта, узнаваемого актера из драматического театра и обязательно ветерана, но такого, чтобы выступить не захотел, а то, помнишь, на прошлогоднем слете дед из Третьей Конной час рассказывал, как ногу в стремя ставил…

– Олег Иванович! – Шумилин невольно улыбнулся и нахмурил брови.

– Понял. Не повторится. Вторая позиция. Твой доклад. Все отделы, кроме Мухина, свои куски сдали, я их свел, Аллочка допечатывает, можешь пройтись рукой мастера.

– Фактуру по работе с подростками не забыли?

– Обижаешь, командир! Локтюков и Комиссарова расстарались. Особенно о подростках и нашем детдоме получилось здорово!

– Вот так, да? Дальше.

– Плохо с выступающими. Пропаганда пока никого не подготовила – с Мухиным разговаривай сам. Мои ребята ведут печатника, строителя и двадцатичетырехлетнего кандидата наук, представляешь? По другим отделам будут: студент из педагогического, первокурсник – ты его не знаешь, спортсмен, солдатик, от творческой молодежи, как всегда, выступит Полубояринов. Да-а, совсем забыли: от майонезного завода будет этот… как его?..

– Кобанков?

– Точно. Он к своему отчетному собранию хороший текст подготовил. Со слезой! Самородок!

– А когда у них собрание?

– Завтра. Первыми проводят.

– Вот так, да? Надо к ним съездить. – Шумилин сделал пометку на перекидном календаре.

– И последнее: школьный отдел пишет выступление на тему «За партой – как в бою!».

Краснопролетарский руководитель снова улыбнулся и спросил:

– Сколько всего выступлений?

– Девять. Из них два резервные.

– Сколько подготовлено?

– Два: Кобанков и Полубояринов…

– А слет в среду! С этого и начинал бы. Дальше.

– Третья позиция. Пригласительные билеты. НИИТД отпечатал еще в начале недели, уже разослали. Вот образец.

И Чесноков положил на стол красные глянцевые корочки с золотым тиснением.

– Красиво, – покачал головой первый секретарь. – Райком, выходит, не готов, зато билеты готовы. Дальше.

– Четвертая позиция. Скандирующая группа. Взяли молодых ребят из драматического театра; когда их слышишь, хочется встать и запеть…

– В день слета в спектакле они не заняты?

– Кто?.. Нет, наверное…

– Проверь.

– Понял. Пятая позиция. Плакаты пропаганда еще не сделала, с Мухиным разговаривай сам, у него на все один ответ: решим в рабочем порядке. Кстати, кино – в рабочем порядке – он тоже до сих пор не заказал. В последний момент, боюсь, привезет какой-нибудь «Центрнаучфильм». Ты бы позвонил, может, недублированный дадут? Актив побалуем.

– Не дадут.

– Почему?

– Вредно это!

– Понял, командир. Но тогда тех, которые для нас фильмы покупают, надо отстранять!

– Зачем?

– Потому как отравлены буржуазной идеологией: они ведь все фильмы – и сдублированные! – смотрят. Жуть! Шестая позиция. Транспортом для пионеров занимается Шестопалов. Я ему сказал: если не решит вопроса с автобусами, повезет на себе…

– Письмо в автохозяйство отправили?

– Нет еще.

– Из скольких школ пионеры?

– Из пяти.

– Где собирать будете? Где репетировать?

– Во Дворце.

– С директором договорились?

– Кажется, да…

– Кажется… За три дня до слета знать нужно! Кажется… Дальше.

– Седьмая позиция. Сцена, президиум, контакт с ДК автохозяйства, звукорежиссура – всем занимается Мухин, обещал решить в рабочем порядке, разговаривай с ним сам.

– Значит, тоже не сделано, – еще больше помрачнел Шумилин.

– Восьмая позиция. Рассадка в зале. Этим занимаются мои ребята, студенческий и школьный. Заяшников приведет первые курсы педагогического, мои обеспечат делегации предприятий и организаций, подстрахуемся школьниками. Если в зале останется хоть одно свободное место, можешь расстрелять меня при попытке к бегству. Девятая позиция. Дружинники. Локтюков все сделал. Тридцать районных каратистов придут на дежурство в поясах всех цветов радуги. Шучу. Десятая позиция. Буфет. Я договорился: трест столовых организует два лотка. Будут киоски с книгами и пластинками, посмотри список – там интересное есть… Пометь – я тебе отложу. Одиннадцатая позиция. Корреспондента из «Комсомольца» я пригласил, звонил от твоего имени, с радио тоже будут. Телевизионщики ответили, что снимали нас в прошлый раз – сколько можно? Кстати, сделать это должен был Мухин, но средства массовой информации я никому не доверяю. Ты, например, давно себя в газете на фотографии видел?

– А что?

– Ничего. Двенадцатая позиция. Приветствие пионеров. Разбирайся сам: Комиссарова, как всегда, сварганила целую мистерию. Барабаны, фанфары, дети грудного возраста читают стихи, под конец весь президиум с красными галстуками на шеях.

– У тебя все? – снова нехотя улыбнулся Шумилин.

– По слету – все.

– Ладно. Узкие места сейчас на аппарате обговорим. Ты с Комиссаровой к завтрашнему дню подготовь подробный сценарий. Еще что?

– Подлещиков опять письмо прислал.

– Про выставку?

– Нет, про выставку ему давно ответ отправили – успокоился.

– А теперь что?

– Народный театр пантомиму по «Алым парусам» поставил.

– Интересно!

– Так вот, Подлещиков возмущается, что по сцене «Ассоль в одной комбинации бегает», а капитан Грэй «до пояса голый».

– А почему этим твой отдел занимается?

– Поручи Мухину, если неприятностей хочешь.

Шумилин задумался: Подлещиков имел воинское звание генерал-лейтенанта и, выйдя в отставку, весь свой не растраченный на строевых занятиях потенциал обрушил на эпистолярный жанр. В основном его интересовали литература и искусство, но при случае он мог высказаться также по вопросам экономики, морали, права… Райком вел с ним давнюю, изнурительную переписку.

– Ладно, – согласился краснопролетарский руководитель после размышлений. – Ответь, как обычно: письмо обсудили в райкоме, с художественным руководителем проведена беседа. Напиши, что режиссер, мол, ничего плохого не думал, а просто хотел передать обнаженность чувств и романтичность гриновских героев. Ну и поблагодари его за внимание к молодежи.

– Понял, командир.

– Еще что?

– В НИИТД есть ставка младшего инженера – сто тридцать рублей. Я от твоего имени разговаривал со Смирновым, он согласен, можно брать «подснежника»…

– Вот так, да? И в чей же отдел?

– Ну не в мухинский же! Ты же знаешь, у меня каждый инструктор ведет столько организаций, что…

– Хорошо, я подумаю. Но от моего имени на будущее позволь разговаривать мне самому.

– Понял, Николай Петрович.

– Больше ты ни с кем от моего имени не разговаривал?

– Н-нет.

– Слава богу. Скажи мне, ты знаешь, что горком тебя на место Кононенко рекомендует?

– Меня?

– Тебя.

– Знаю, конечно.

– Ну и что ты по этому поводу думаешь?

– Всегда готов!

– А по-моему, Олег Иванович, ты еще не готов, по крайней мере не всегда… Ладно, продолжим после. А теперь скажи мне: по-твоему, хулиганы случайно к нам забрались или тут что-то другое?

– Уверен, случайно, но как раз это – самое противное!

– Вот так, да? Ну, зови аппарат.

Пока собирались сотрудники, Шумилин раздумывал о том, что Чесноков совсем не похож на ушедшего Кононенко, представлял, как, став вторым, заворг начнет рваться в первые, и хотя к тому времени, скорее всего, сам Шумилин перейдет на другую работу, мысль об этом была неприятна. Еще он думал о предстоящем разговоре с Ковалевским. Даже делая разнос, Владимир Сергеевич никогда не кричал, а словно бы вышучивал провинившегося, но, раз и навсегда разочаровавшись в сотруднике, решал его судьбу быстро и жестко. Такую особенность замечаешь у многих фронтовиков.

Завтрашняя встреча с Ковалевским не радовала: что бы ни случилось в районе, первый виноват всегда, это закон. Кроме того, Шумилин не один год горел на комсомольской работе, привык считать себя неплохим функционером, и нелепая выходка напившихся малолеток била по его самолюбию. Почему именно в моем районе? Что, мало в городе райкомов, почти не занимающихся молодежью?! И еще одно: поселившееся в душе после спасения на водах чувство тревожного ожидания смешивалось теперь со смутным ощущением собственной вины, ощущением беспричинным и потому неодолимым.

Шумилин вышел в зал заседаний: чистота и порядок, будто ничего не произошло, только непривычно выглядели опустевшие стеллажи для сувениров.

Работники райкома расселись вокруг длинного полированного стола по однажды заведенной системе: инструкторы группировались вокруг своих заведующих, причем у каждого отдела было установленное место. Занимать чужие стулья считалось дурным тоном.

По правую руку от возглавлявшего стол первого секретаря на место Кононенко, поколебавшись, сел Чесноков, по левую руку, как обычно, расположилась прибежавшая с совещания Комиссарова. Далее, в окружении инструкторов, как штатных, так и «подснежников», сидели заведующие отделами: студенческим – Надя Быковская, оборонно-спортивным – Иван Локтюков, заведующая сектором учета Оля Ляшко, с другого конца стола на первого секретаря беспокойно смотрела заведующая финансово-хозяйственным сектором Нина Волковчук. Многочисленный организационный отдел неуютно сбился вокруг освободившегося стула своего руководителя Чеснокова.

– А где Мухин? – спросил Шумилин, заметив пустое место заведующего отделом пропаганды и агитации.

– В организацию уехал, – неумело стал выгораживать своего шефа инструктор Хомич.

– В какую организацию? Сегодня воскресенье!

– Значит, заболел…

Краснопролетарский руководитель решил обратиться к аппарату с серьезной мобилизующей речью, но не смог вначале удержаться от язвительного укора, что, мол, в его присутствии никто ночью в райком не лазит, а стоило уехать в отпуск, начались ЧП. Справившись с раздражением, он охарактеризовал происшествие как досадную случайность, требующую от сотрудников умения держать себя в руках, а язык за зубами. Кроме того, случай с хулиганами невольно бросает тень на славные дела райкома – и поэтому так важно на высочайшем уровне провести традиционный слет!

Затем Шумилин рационально перераспределил некоторые задания по принципу сложнейшее – опытнейшим и под сдержанный ропот большинство позиций пропаганды передал другим отделам.

Потом по сложившейся традиции первый секретарь поздравил очередного новорожденного – инструктора Тамару Рахматуллину, вручив своевременно подсунутые ему цветы и подарок – керамическую вазу, из тех, которые годами стоят на полках магазинов, пока их не купят отчаявшиеся профкомовцы. Наконец он распустил аппарат, а сам вернулся к себе в кабинет и на всякий случай набрал номер жены: в информационно-бытовых целях они все-таки общались. Но телефон молчал.

Чтобы не терять времени, пока соберутся члены бюро, Шумилин разложил перед собой машинописные странички и принялся просматривать текст доклада на слете.

Умение хорошо говорить с трибуны, даже по написанному, дано не каждому. Во-первых, сам текст должен быть ясным, но не упрощенным; серьезным, но не сухим; аргументированным, но не перегруженным цитатами; критическим, но не мрачным. Во-вторых, читая доклад (наизусть свои выступления учили только древние ораторы, которым рабовладельческий строй оставлял много свободного времени), нужно регулярно отрывать глаза от страничек и посматривать в зал, хорошо несколько раз как бы отвлечься и сказать нечто будто бы от себя, вызвать улыбку у слушателей. Наконец, говорить нужно внятно, не глотать окончаний, делать логические паузы, не путать слова, правильно ставить ударения: «средствá» и «квáрталы» недостойны современного руководителя!

Ораторскому искусству Шумилина нигде не учили, оно пришло вместе с холодным потом и дрожанием в ногах после первых выступлений. Страницу за страницей он просматривал доклад, исправлял опечатки, ставил на полях вопросы и злился. Лентяи! Даже не потрудились отредактировать или пересказать другими словами. Вот кусок из выступления на совещании молодых специалистов, а вот абзацы из доклада на пленуме. И еще недоработка: не предусмотрены «забойные» места, вызывающие аплодисменты. Придется брать домой – дорабатывать. Остальное вроде нормально. И все же чего-то не хватает.

Первый секретарь хорошо понимал: участники слета обязательно узнают про случай в райкоме и, уверенные заранее, что ни слова о происшествии в докладе не будет, все равно станут ждать – а вдруг?

Никаких «вдруг».

6

Из тринадцати членов бюро дозвониться удалось только до троих. Секретарь комитета комсомола автохозяйства Алексей Бутенин, резкий парень со старомодной стрижкой полубокс, сидел дома со своими двумя детьми. Комсомольская богиня хлопчатобумажного комбината Светлана Гуркина готовилась к завтрашнему занятию в системе политической учебы. Это была серьезная, приятная и хорошо одевающаяся девушка, в последнее время любой разговор начинавшая со слов: «Вот когда мы на съезде…» Секретарь комитета драматического театра Максим Полубояринов отсыпался после вечернего спектакля. Зритель знает его по роли Дантеса в семисерийном телефильме «Черная речка».

Все они по-военному ответили «есть» и к четырнадцати ноль-ноль приехали в райком.

Кворума не было, но в сложившейся ситуации об уставе думать не приходилось. Усадив членов бюро, Шумилин сразу же рассказал о причине экстренного заседания и передал разговор с инспектором.

– То-то я смотрю: все стеллажи пустые! – догадался Полубояринов. – А какой хрусталь был!

– При чем тут хрусталь?! – возмутилась Гуркина. – По всему городу разговоры теперь пойдут, а если на бюро горкома вопрос поставят – минимум два года никаких мест занимать не будем. А почему? Мы-то в чем виноваты? Мне на съезде один делегат из Сибири рассказывал: к ним в райком медведь залез – и ничего!

– Неприятно, конечно, но это как несчастный случай – никто не застрахован. С таким же успехом они могли и к нам в театр залезть, – поддержал Максим.

– Товарищ Бутенин, не вижу активности! – оживился Шумилин.

– Активность раньше была нужна. Я, Коля, понимаю: в ситуацию ты попал паршивую, одним словом, на разных коврах объясняться придется. На нас можешь положиться – бюро всегда поддержит, но сейчас я тебя успокаивать не стану. Не может человек просто так в райком полезть. Когда говорят: «Спьяну взбрело!» – это неправильно: пьяный делает то, что у трезвого в голове уже было.

– Алексей Иванович! Вернемся к нашим хулиганам, а то я на спектакль опоздаю, сегодня как раз «Преступление и наказание», – сработал на публику Полубояринов.

– Я ж об этом и говорю! В комсомол мы принимаем, будто главное – билет выдать и взносы собрать вовремя. А кто, что – дело десятое.

– А тебя никто не заставляет неподготовленную молодежь принимать! – привычно возразил Шумилин.

– Это ты сейчас так говоришь! – усмехнулся Бутенин. – А когда тебя в горкоме за пушистый хвост возьмут, мы другое слышим: «Давай! Давай! Давай!»

– Ты, Леша, ревизионист! – мечтательно произнес Полубояринов.

– Да! И в ревизионной комиссии горкома, в отличие от тебя, не только числюсь. Недавно по письму ездил: сообщили, что в комитете комсомола рафинадного завода активисты вечерами пьют, а потом на столе заседаний трахаются. Подтвердилось!

– А хулиган-то здесь при чем? – покраснела Гуркина.

– А при том, что такого еще никогда не было – райком громить! Одним словом, если б они комсомол уважали, в райком не полезли бы.

– Разговор на уровне «ты меня уважаешь», – поддел Полубояринов.

Члены бюро замолчали. Было слышно, как за окном по переулку проезжают редкие воскресные автомобили. Шумилин понимал, что от него ждут решения.

– Мне бы хотелось, – начал он, еще не зная до конца, что скажет, и чувствуя какую-то трибунность взятого тона, – чтобы произошедшее оказалось случайностью, хотя и за случайность отвечать придется. И мнение мое такое: в связи со слетом очередное бюро у нас будет не в среду, а во вторник. К этому времени, надеюсь, прояснится что-то и у милиции. Давайте отложим все другие вопросы – они терпят – и вернемся уже в полном составе к этому разговору, разберемся, что тут закономерность, а что случайность, что произошло из-за незакрытого окна, а что по другим причинам. Договорились!

Члены бюро с шумом отодвинули стулья и начали собираться.

– На вот тебе для коллекции, – вернувшись от двери, протянул Бутенин тоненький сборничек. – В командировке купил.

Оставшись один, Шумилин закурил и поймал себя на том, что за годы общественной работы приобрел навыки эдакого миротворца, укротителя страстей. А может, именно Бутенина нужно брать на место второго? Правда, у него ни образования, ни опыта аппаратной работы, но зато комсомол для него – комсомол, а не ступеньки в жизни, этим он и похож на Кононенко. И парень Леша хороший, только резковатый… А почему, собственно, мы стали любить разных молчаливых насмешников, смотрящих на наши недостатки и несуразицы, словно воспитанные иностранцы, с ироническим удивлением: почему, мол, аборигены порядок у себя навести не могут? А ведь они никакие не интуристы, а соотечественники, граждане, не в обиходно-транспортном – в главном смысле этого слова, они люди, от которых все и зависит! Почему человека, с болью и виной называющего вещи своими именами, мы, внутренне соглашаясь, все-таки воспринимаем как возмутителя спокойствия? Слава богу, что он покой возмущает! С покоя, вернее с успокоенности, вся безалаберность и начинается. Тут Бутенин абсолютно прав! Тогда получается: ощущение вины есть не у одного краснопролетарского руководителя, а то он уже решил, что это последствия его последней подводной охоты. Шумилин невольно прислушался к себе и сразу уловил знакомое тревожное ожидание – казалось, даже сердце бьется с какими-то перебоями, словно спотыкается. Ерунда! Он взял в руки книжицу, подаренную Бутениным. Почти всем в районе было известно, что Шумилин собирает первые сборники поэтов – и в его коллекции есть почти все классики, не говоря уже о нынешних стихотворцах. Но мало кто знал о том, что начало коллекции положила книжечка шумилинского однокурсника, ко всеобщему изумлению вышедшего в поэты.

Итак, Верхне-Камское книжное издательство. Иван Осотин. «Просинь». Название настораживало. На фотографии – здоровяк с мужественным прищуром. Аннотация сообщает: молодой поэт (тридцать семь лет) «пристально вглядывается в лица современников и вслушивается в беспокойный пульс эпохи…». В предисловии уважаемый лауреат, представляя автора, вяло уверяет, будто «за стихами Осотина чувствуется судьба, а в стихах чистое лирическое дыхание… Особенно близка ему комсомольская тема…». Это интересно. Открываем.

Надо сказать, Шумилин особенно внимательно и ревниво следил за тем, что пишет отечественная литература о комсомоле. И это понятно: врачи с желчным любопытством читают романы про медиков, работники правоохранительных органов недоумевают над книгами о сыщиках, деятели торговли смущаются сцен из жизни рядовых продавцов… Краснопролетарский руководитель не был исключением, и нередко, отложив недочитанную повесть о своих коллегах, он изумлялся: «Если то, что изобразил писатель, – комсомол, где тогда, простите, состою я сам?!»

Разумеется, сборник Ивана Осотина Шумилин раскрыл на комсомольском стихотворении:

ВЕРНОСТЬ Когда           мой день                      особенно тяжел, Когда            пути не видно                      в стуже лютой, Я говорю:                      – Товарищ Комсомол, Ты            помоги мне в трудную                                          минуту! И           чувствую                               надежное плечо, И           вижу в тучах                               яростное солнце, И           слышу,                     сердце бьется                                                   горячо, И           знаю:                     это                                верностью                                                    зовется!

«Лихо», – подумал Шумилин. И главное: ни к чему не придерешься, все правильно, но вот интересно – почему чем меньше в стихах искренности, тем больше в «лесенке» ступенек? А ведь, в сущности, этот Иван Осотин тоже в райком залез, и тоже потому, что окно не закрыли…

7

– Папа-а-а-а! – бросилась навстречу отцу Лизка, ребенок с плаката «Спасибо Родине за счастливое детство!». – Ты в море купался и не утонул?

– Купался и не утонул, – удивленно ответил Шумилин и, посадив дочь на плечи, совершил круг почета, потом достал из дорожной сумки здоровенные, красивые яблоки – есть жалко! Лизка как-то сразу поняла, что теперь она продавщица фруктовой палатки, и стала зазывать покупателей.

– Лиза, дай нам поужинать, – строго сказала бабушка Людмила Константиновна.

Она два года назад ушла на отдых с умеренно руководящей работы и никак не могла отвыкнуть от побуждающе-наставительных интонаций.

Лизка начала торговать сама с собой, а Шумилин сел за стол.

– Почему ты раньше вернулся? – спросила мать, когда сын стал расчленять ножом обескровленные сосиски – основное блюдо в доме Людмилы Константиновны, отдававшей ныне все силы ЖЭКу, так по привычке она называла ДЭЗ. А странно: как ни сокращай, все равно получается нечто, похожее на имена гриновских героев, которых абсолютно не волновали жилищно-бытовые проблемы.

– Отозвали, как всегда, – объяснил Шумилин.

– Что-нибудь случилось в райкоме? Сначала прожуй…

– ЧП. Хулиганы залезли в зал заседаний, побили сувениры…

– Нашли?

– Нет еще, но милиция говорит: какие-то подростки.

– Вот именно – подростки. Ты знаешь, мне кажется, если бы у нас свободно продавали огнестрельное оружие, мальчишки друг друга перестреляли бы. Детская преступность – самое страшное!

Обиженная общим невниманием, Лизка умчалась в другую комнату и принесла, как иллюстрацию к бабушкиным словам, пластмассовый пистолет.

– Что же ты думаешь делать? – укоряюще спросила Людмила Константиновна. Как многие из отошедших от дел ответработников, она не верила в безвыходные ситуации.

– Заявление на стол класть не собираюсь! – обиделся он.

– Я не об этом… А впрочем, если б такое случилось в мое время, я бы ушла… Разобралась бы с ЧП и ушла!

– Ты и так ушла.

В пятидесятые годы она была третьим секретарем Краснопролетарского райкома комсомола и по призыву ушла на производство на небольшой завод, где и проработала до пенсии. Возможно, переходу способствовал и ультиматум мужа, Петра Филипповича Шумилина, догадывавшегося о существовании супруги лишь по некоторым предметам женского туалета в квартире. О косметике и парфюмерии речь не идет: в те времена комсомольские богини были убеждены, что «Шанель № 5» – это улица и дом в Париже, где живал Владимир Ильич Ленин. И в один прекрасный день Колин отец поставил вопрос ребром: или я, или райком! Тогда брак обладал еще таинственной крепостью и долговечностью средневекового цемента, секрет которого ныне утрачен. И Людмила Константиновна подчинилась.

– А почему ты ушла бы? – после молчания недовольно переспросил сын.

– Потому, что, если такое может произойти в райкоме, грош цена тебе как первому секретарю.

– Вот так, да? Это максимализм, мама!

– Это единственно возможное отношение к делу, – отрубила Людмила Константиновна, восемь лет избиравшаяся секретарем парткома, правда неосвобожденным. – Сначала мы не обращаем внимания на мелочи, а потом удивляемся, что начальством становятся люди, которым руководить противопоказано.

– Это ты в масштабах своего завода? – поинтересовался Шумилин, знавший о сложных отношениях матери с нынешним директором ее родного предприятия.

– Не паясничай!

– Значит, ты считаешь, мне нужно уходить?

– Во всяком случае, задуматься, как вы работаете.

– А вы работали лучше?

– Мы работали, может быть, и хуже – не так сноровисто, но зато бескорыстнее и честнее!

– И молодежь за вами шла?

– Шла!

– И на собраниях спорила?

– Спорила!

– И на субботниках горела?

– Горела!

– И колбаса в ваше время из мяса была?

– Была… Не паясничай!

Лизка, изнемогавшая от равнодушия засерьезничавших взрослых, полезла в холодильник и достала кусок высохшей докторской колбасы.

– Умница. Положи на место, – сурово похвалила бабушка. – Помощница растет. И вот что еще, Коля: ты должен окончательно решить с Галей. Так, как вы, нельзя! Я никогда не вмешивалась, но если вы боитесь за ребенка, она, пока вы разберетесь, побудет у меня.

– А что это ты вдруг?

– Вдруг? Полгода врозь – это, по-вашему, вдруг?!

– Ты с ней разговаривала?

– Разговаривала. Галина привезла Лизу и закатила истерику, сказала, что разводится с тобой. По-моему, она хочет помириться. Подумай, Коля, хорошенько! Жену ты себе найдешь, если уже не нашел, но не только в этом дело…

– Я понял. Галя Лизку надолго привезла?

– Завтра заберет. Ей куда-то нужно съездить, а теща твоя, как всегда, на юг укатила!

– Ну и правильно: на море сейчас хорошо. Ты не хочешь съездить?

– Мне некогда…

Потом Людмила Константиновна с грохотом мыла на кухне посуду. Шумилин, сидя в кресле, смотрел по телевизору передачу о новом способе термообработки металлических труб широкого диаметра, а Лизка, опутавшись прыгалками, словно проводом, и приставив к губам в качестве микрофона кулачок, томно раскачивалась, подражая эстрадным дивам, и пела: «Все-о пройдет, все-о-о-о пройдет…»

8

Шумилину приснился детективный сон, будто бы он, предупрежденный о готовящемся налете хулиганов, прихватил с собой подводное ружье и устроил ночью в зале заседаний засаду, но именно в тот момент, когда первая тень появилась в оконном проеме, а он тихонько сдвинул предохранитель, раздался оглушительный телефонный звонок. «Идиоты», – заскрипел зубами Шумилин, стал нащупывать в темноте трубку и нажал кнопку будильника.

Было утро. В солнечной полосе, пробившейся между занавесками, клубилась пыль. Испуганное звонком сердце колотилось очень быстро и громко. «Надо сходить в поликлинику, – подумал первый секретарь. – А Таня, наверное, меня уже забыла».

До начала рабочего дня оставалось полтора часа – как раз чтобы потрудиться над захваченным домой докладом. В восемь сорок пять он вышел из дому. На дворе стоял ясный, совершенно не осенний день, только листва на деревьях была уже по-сентябрьски усталая. Краснопролетарский руководитель сел в поджидавшую его пожарного цвета «Волгу», закрепленную за райкомом, и распорядился: в Новый дом.

Райкомовский водитель Ашот, молодой модный армянин, плавно тронулся, всем видом давая понять, что только злая судьба заставляет его ездить на казенном автомобиле вместо собственного. Шофер больше всего не любил лихих мальчиков, красиво рассевшихся за баранками папиных лимузинов; сын честных и небогатых родителей, Ашот каждую свободную минуту тратил на использование служебной «Волги» в корыстных целях, и если бы не женщины – четвертый свет его светофоров, – машину он давно бы купил. Обычно день начинался с рассказа про то, сколько личных средств пришлось израсходовать, чтобы машина вышла на линию. «Волга» была старенькая – и Ашот действительно крутился как мог, но сегодня его интересовало другое.

– Поймали этих козлов? – первым делом спросил он.

– Пока нет, но поймают.

– А что тебе будет? – На «вы» Ашот обращался только к незнакомым красивым женщинам средних лет.

– Не знаю. Может, последние дни ездим, – усмехнулся Шумилин.

– Э-э, тебя не снимут: ты с райкома имеешь меньше, чем я с этого тигра! – И он хлопнул ладонью по баранке. – Слушай, если можешь, дай сегодня на обед часа два. Дома кушать нечего!

– Интересно, у тебя же зарплата, как у меня, – двести двадцать.

– Двести десять.

– Еще ты халтуришь!

– Халтурят музыканты. Строители калымят. Продавцы наваривают. Мы, шофера, крадем – чтобы ты знал.

– Вот так, да? Буду знать. Но мне моей зарплаты хватает.

– Поэтому тебя так жена и любит.

– А это с чего ты взял?

– Умный человек, кроме переднего стекла, еще зеркало заднего обзора имеет.

– Мне стыдно, что ты меня возишь, а не я тебя…

– Никто бы не одолел героя, не будь вина и женщин! – вздохнул Ашот, тормозя на красный свет.

– Кто же так сказал?

– Я и мудрость народа. А ты, Николай Петрович, не герой – с тебя одной женщины хватит и этих твоих подростков.

– Это ты тоже через заднее зеркало увидел?

– Райком – та же деревня, – пояснил водитель, трогаясь на зеленый. – Знаешь, как тебя девочки из сектора учета зовут?

– Как?

– Никола-угодник.

– Не смешно.

– Тебе не смешно, а им смешно. По сравнению с картотекой все смешно… Приехали, товарищ секретарь…

Райком партии, недавно построенный красивый белый дом, стоял на площади в окружении голубых елей. В отличие от старого здания, где теперь помещались РОНО и другие учреждения, в аппаратных кругах его называли Новым домом.

Здороваясь как заведенный, Шумилин поднялся на третий этаж, кивнул знакомому постовому милиционеру и около приемной первого секретаря столкнулся с инструктором отдела пропаганды и агитации Шнурковой. Три года назад она перешла на партийную работу из Зеленого дома и была твердо уверена, что с ее уходом райком комсомола покатился по наклонной плоскости, чему немало способствовал лично товарищ Шумилин. Эту мысль она настойчиво и с выдумкой внедряла в сознание работников Нового дома.

– Здравствуйте, Николай Петрович, – поприветствовала она, глянув из-под тяжелых век. – Наслышаны, с чем районный комсомол к слету пришел! Мы в свое время другим встречали.

– Мы тоже, Зинаида Витальевна, к слету неплохо подготовились, а тем досадным происшествием занимается милиция.

– Ну что ж, может быть, и милиции пора комсомольскими делами заняться.

– Что вы имеете в виду?

– Полагаю, в скором времени мне предоставится возможность пояснить свою мысль.

– Как угодно, – пожал плечами Шумилин и, обойдя Шнуркову, зашел в приемную, справился у технического секретаря и стал ждать.

Наконец из кабинета выскочил энергичный, румяный зампредисполкома Компанеец и, увидев комсомол, покачал головой со смешанным чувством осуждения и сочувствия.

– Как первый? – спросил, пожимая протянутую руку, краснопролетарский руководитель.

– Философски настроен, но, кажется, неважно себя чувствует.

Шумилин вошел в большой, обшитый полированным деревом кабинет. Первый секретарь райкома партии Владимир Сергеевич Ковалевский, подвижный шестидесятилетний человек с усталым лицом и синеватыми губами сердечника, стоял у окна и держал в руке трубочку валидола.

– Садись, – сказал он, оборачиваясь. – Может, и правда лучше вместо сердца пламенный мотор иметь, а? Впрочем, ты еще молодой – не понимаешь, я тоже на фронте в себя больше, чем в двигатель своего танка, верил, ну да ладно… Как же вы это, братцы мои, дошли до того, что у вас райком грабят? Скоро секретарей начнут похищать, как Альдо Моро. Нехорошо! Милиция говорит: пацаны – значит, твоя недоработка. Что молчишь?

– Да вы и так, Владимир Сергеевич, все знаете.

– Все даже Маркс не знал. Что вы за поколение, братцы мои, со всем готовы соглашаться, лишь бы чего не вышло, только бы лишнего не сказать!

– Владимир Сергеевич, этим вопросом занимается РУВД.

– Понятно, что не Скотленд-Ярд.

– Наш оперативный отряд помогает, но независимо от того, кем окажутся хулиганы, я с себя ответственности не снимаю, мы соберем специальное бюро, будем делать выводы…

– Дело нужно делать, а не выводы. Со слетом-то зашиваетесь?

– В общем, да.

– Конечно, такой фейерверк не просто устроить! Это все, братцы мои, фронтовые операции, а что делаете вы в наступлении местного масштаба, о чем в центральных газетах не пишут?

– Разве мы мало делаем, Владимир Сергеевич?! Мы…

– Да ты не отчитывайся! То, что комсомол лучше всех отчитываться умеет, я знаю. Иной раз в президиуме, братцы мои, аж слезу уронишь. Недоволен я тобой. Недоволен! Если новости будут, сразу звони – лично приду на этих басмачей посмотреть…

– Мы обязательно их найдем! – твердо сказал вспотевший Шумилин.

– Ладно, иди – работай, – подытожил Ковалевский, отпуская Шумилина, но у самых дверей остановил его неожиданным вопросом: – Как думаешь: зря мы, наверное, Кононенко отпустили? На связь-то он выходит?

– Нет пока, но обещал написать или позвонить, как только устроится.

– Привет ему передавай. А может, и тебе, Николай, штабную жизнь на передний край сменить? Встряхнуться?! Ты ведь у нас педагог по образованию?.. А школа, сам знаешь, теперь какая – пореформенная… Что молчишь?..

9

«Что самое серьезное в службе?» – любил спрашивать старшина роты, в которой некогда служил сержант Шумилин. И сам же отвечал: «Самое серьезное в службе – это шутки старших по званию!»

Будем правдивы: неожиданное предложение Ковалевского задело Шумилина. Нет, он не боялся панически за свое кресло, тем более что Владимир Сергеевич, как выяснилось, крови не жаждет. Но было до слез обидно, а винить некого, кроме самого себя. Это чувство запомнилось еще со школы, когда привыкшему к похвалам, благополучному Коле Шумилину неожиданно вкатывали «пару» – и он возвращался домой, зло задевая портфелем стволы встречных деревьев…

«Почему все объясняют мне то, что я сам отлично понимаю?!» – возмущался Шумилин, сдерживая желание садануть «кейсом» о фонарный столб.

Таким раздражительным в райком идти нельзя, и он остановился возле афиши. Последние годы краснопролетарский руководитель смотрел в основном те фильмы, которые крутили по окончании различных массовых мероприятий, так сказать, «на закуску». «Вот развяжусь с этим хулиганьем, проведу слет, а потом – актив, – мечтал Шумилин, с интересом читая афишу. – И схожу в кино! С Таней! Нельзя же, на самом деле, встречаться только в постели!..»

В райкоме комсомола имелось два входа – парадный и служебный. Парадный, со старинной дубовой дверью и симметричными вывесками, вел с улицы прямо в приемную; служебный находился во дворе, и чтобы через него попасть в свой кабинет, Шумилин должен был пройти через все здание; так он и делал, периодически обходя свои владения и проверяя работу аппарата. Не подумайте, будто краснопролетарский руководитель мелочно следил за подчиненными! Нет, просто он достаточно хорошо знал дело, сотрудников и мог по обрывкам разговоров, группировке лиц в кабинетах, расположению бумаг на столе определить, кто чем занят и занят ли. Человека, прошедшего все основные ступеньки аппаратной деятельности, обмануть трудно. Если, допустим, к нему приходил печальный инструктор и жаловался, что не может решить вопрос с арендой зала для вечера молодых учителей, Шумилин уже по интонации знал, натолкнулся работник на непреодолимое препятствие или не напрягался как следует. В первом случае он помогал, не вдаваясь в подробности, во втором спрашивал, звонил ли халтурщик, скажем, в клуб автохозяйства. «Звонил, но не дозвонился…» Это означало: и не собирался. Тогда первый секретарь брал служебный справочник, снимал трубку и за минуту обо всем договаривался, потом распоряжался подготовить соответствующее письмо на имя директора ДК. В дверях провинившийся останавливался и начинал клясться, будто и вправду не смог дозвониться, но краснопролетарский руководитель наставительно замечал: «Первое, что должен уметь инструктор, – работать с людьми, второе – работать с телефоном…» И третье, но уже не имеющее отношения к описанной ситуации: нужно уметь не только просить, а еще и благодарить. Комсомольцы – ребята веселые: то, за что, например, профсоюзы выкладывают денежки, они умудряются получить за «спасибо», будь это зал для молодых учителей или знаменитый теледиктор, автобусы для экскурсии (их оплатит, как ни странно, само же автохозяйство) или новые горны для пионеров. А вот сказать «спасибо» некоторые деятели забывают. Случалось и хуже: однажды с огромным трудом – в ногах валялись – уговорили приболевшего ветерана приехать на конференцию и… забыли дать ему слово. За такую забывчивость Шумилин наказывал беспощадно.

Но если не считать отдельных недостатков, которые только оттеняют наши достоинства, райкомовский коллектив в целом его устраивал. Шумилин сам в основном формировал его, и ругать собственный аппарат – значило ругать самого себя. Шумилин первосекретарствовал четвертый год, недовольные его стилем с миром ушли или, как говорят в комсомоле, трудоустроились. Другие – большинство – приноровились к начальству. Новых же сотрудников он брал осторожно, подолгу приглядываясь, предпочитая разочароваться в человеке прежде, чем утвердит его в должности горком. «С номенклатурой не шутят!» – это был жизненный принцип.

Вместе с тем – как пишут в комсомольских постановлениях, когда хотят перейти к недостаткам, – у него было два несчастья, две боли, два креста: заведующий отделом пропаганды и агитации Мухин и заведующая методическим центром Мила Смирнова. Мухин стал завотделом еще до прихода Шумилина. Как такое случилось – одна из тайн природы, над которой можно биться всю оставшуюся жизнь. «Решим в рабочем порядке!» – обещал Мухин, получив очередное задание, и оказывался прав: задание выполнялось в рабочем порядке или инструктором, безропотным Валерой Хомичем, или, если одному не под силу, с помощью других отделов. В особо скандальных случаях Мухин заболевал и возвращался уже после проведения чудом спасенного мероприятия. Телефонную связь он не любил и постоянно находился «в организациях», но, в отличие от остальных, никогда не забывал сделать запись об убытии в контрольном журнале. По-своему правдивый, заведующий пропагандой никогда не говорил: «Я был в организации», – а только: «Я выезжал в организацию», – чтобы в случае проверки уточнить: мол, выехать-то выехал, но не доехал.

Трудоустроить Мухина было невозможно, потому что свое будущее он связывал с экспортом и импортом, мечтая поступить в Академию внешней торговли. Продавать высококачественные советские товары за падающую с постоянным ускорением иностранную валюту – вот, считал он, работа, достойная настоящего мужчины! Избавиться от нерадивого сотрудника путем его повышения – способ испытанный. Изнемогающий краснопролетарский руководитель пошел проторенным путем. Имелся и другой путь: решительный, но опытный аппаратчик, Шумилин знал – в каждом бездельнике дремлет высокоталантливый жалобщик и трудолюбивый составитель писем в инстанции.

Академия внешней торговли находится, как известно, в Москве, и комсомольский вожак запросил помощи у Ковалевского. «Не уверен я, – ответил осведомленный Владимир Сергеевич, – что этот ваш Мухин нам что-нибудь приличное у империалистов наторгует! В других странах за большое несчастье считается – за границей, на чужбине, братцы мои, работать, а у нас загранпаспорт – прямо ключи от рая… Недодумываем!»

В конце концов нынешним летом, рекомендованный со всех сторон, Мухин уже почти держал академию в руках, но срезался на экзамене, чего вообще никогда не бывает! Этот удар Шумилин перенес тяжелей даже, чем сам провалившийся.

Вторая беда первого секретаря находилась в данный момент за дверью с табличкой «Информационно-методический центр». Мила Смирнова – симпатичная стройная девушка, страстно увлеченная современными бальными танцами, попала на работу в райком волей своего отца, директора крупнейшего НИИТД, выручавшего комсомол могучей печатно-множительной базой, ведь бесчисленные постановления, рекомендации, планы, разработки, «методички» нужно было довести до каждой организации, а их в районе – двести сорок семь!

Дальновидный родитель, умудренный жизненным опытом, ответственным постом и докторской степенью, понимал, что фигурный вальс – для жизни неплохо, но и отметка в трудовой книжке о работе в райкоме в дальнейшем не помешает. Мила Смирнова была не просто бедой Шумилина, она была его грехом, потому что отказать директору НИИТД он не смог.

Доверие своего собственного отца Миле оправдывать не приходилось, это она уже сделала, родившись, и потому к делу относилась спокойно. Вкалывавший с юных лет Смирнов-старший обеспечил ей изобильное детство, веселую молодость, престижный вуз, впереди Милу ожидала благополучная зрелость. Многодетный директор НИИТД походил на хороший мотор, приводивший в поступательное движение судьбы еще трех таких же чад (разных полов), и они существовали, совсем не думая о том, что движок когда-нибудь остановится – и тогда окажется: за проваленное дело могут не только нежно пожурить, но и выгнать со службы; окажется, что жить и общаться с людьми, не чувствуя за спиной могучего дыхания родителя, очень не просто, по крайней мере мозги нужно использовать не только затем, чтобы формулировать очередную просьбу к папе. По наблюдениям Шумилина, оставшись без поддержки, подобные чада перестроиться не умели и оставшуюся жизнь донашивали как вытершуюся дубленку, некогда привезенную папой из Стокгольма. Однажды на загородной комсомольской учебе расслабившийся Николай Петрович попытался объяснить Миле все это, но она в ответ поглядела с тем недоуменно-холодным выражением, с каким разорявшиеся чеховские барыньки выслушивали советы дальновидных управляющих.

Короче, разговора не получилось – и это понятно: выездная комсомольская учеба не место для душеспасительных бесед. Судите сами: раз в год, обычно весной, районный актив во главе с аппаратом грузится в автобусы и выезжает в пустующий пионерский лагерь, чтобы за два-три дня научиться новым формам работы, а главное – сплотить ряды. В клубе, украшенном символикой красногалстучной детворы, первый секретарь кратко и деловито говорит вступительное слово о том, что рост духовных запросов молодежи предъявляет высокие требования к комсомольским активистам. Затем начинаются лекционные занятия, ораторы говорят, активисты обогащаются, а аппаратчики, приводящие в движение весь механизм учебы, сбиваются с ног, дабы привезти из города и – что еще важней – отправить назад очередного докладчика. Потом лекции сменяются семинарами, деловыми играми, к вечеру плавно переходящими в игры неделовые. Заканчивается все спаиванием актива. Время пролетает мгновенно – и вот уже, грузно просев, автобусы увозят отяжелевших от знаний активистов.

Но вернемся к Миле Смирновой. В последнее время до Шумилина доходили разговоры, будто Смирнова приносит с собой «Панасоник» и тихонечко разучивает на работе новые танцы. Первый секретарь прислушался: из-за двери доносились приглушенная музыка и легкие ритмичные пошаркивания. «Выгнать ее к чертовой матери!» – в бессильном гневе подумал он, понимая: такой шаг навсегда отрежет райком от печатно-множительной аппаратуры НИИТД.

…В большой комнате организационного отдела, бывшей танцевальной зале (дьявол забери эту Милу!), трудились чесноковцы – Петя Конышев, Боря Гольдман, Витя Шестопалов, Тамара Рахматуллина. В углу расчетливый заворг уже приготовил стол для будущего сотрудника. Организаций много, отдел не справляется, а вопрос о «подснежнике» опять-таки упирается в НИИТД и бальные танцы.

У Чеснокова все работали неплохо, он умел и научить, и заставить. Шумилин, как бы это выразиться, невольно залюбовался: профессионально прижав телефонную трубку к уху плечом, одной рукой роясь в документах, другой держа дымящуюся сигарету и по памяти набирая номер, инструкторы бранили первичные организации из-за срыва запланированного приема в ВЛКСМ, переноса отчетно-выборных собраний, задержки взносов, ведомостей, сверок, отчетов, неправильного оформления характеристик и дел на бюро, из-за плохой явки комсомольцев на овощную базу, недостачи дружинников в оперативный отряд, посещаемости совещаний, многочисленных выбывших без снятия с учета и еще по поводу десятка важнейших вопросов.

Обрывки фраз, как слои табачного дыма, наползали друг на друга и таяли под высоким лепным потолком:

– Это не отговорки…

– Для таких случаев есть телефон…

– А для чего у тебя актив?..

– Заставляй работать комитет…

– Тогда я звоню к вам в партком…

– Объясни это Шумилину…

– Последний срок был вчера…

– Это ваши трудности…

– Ведомости привезли, а где квитанции сберкассы?..

– Лика, ты же обещала сегодня… Я и билеты купил…

На другом конце провода, если не считать последней фразы, в это время обещали, каялись, спорили, оправдывались, лезли в бутылку, жаловались, отговаривались, били себя в грудь, упирались, соглашались, покорялись секретари первичных организаций, которым кроме комсомольских дел нужно было еще выполнять основную работу, а после заботиться о семье или устраивать личную жизнь, растить детей, вести домашнее хозяйство, учиться, повышать свой культурный уровень и даже отдыхать.

Проще приходилось с освобожденными, получающими зарплату в райкоме секретарями. Они руководили большими организациями, но и спросить с них всегда можно по большому счету – мол, не задаром работаете, – хотя Шумилин в последнее время стал замечать, что многие люди, получающие сто двадцать – сто сорок рублей в месяц, убеждены, будто работают именно задаром.

Из орготдельцев первому секретарю больше других нравился Петя Конышев. Тощий, лохматый, с лицом внезапно разбуженного человека, он сочинял стихи, изредка печатавшиеся в «Комсомольце», а в первый месяц своего пребывания в райкоме всех уморил справкой «Об организации досуга молодежи хлопчатобумажного комбината». Помнится, там шли обычные канцелярские фразы: «В результате работы комиссии выявлено… На предприятии создана сеть кружков, которые укомплектованы квалифицированными руководителями и охватывают столько-то процентов молодежи – из них женщин столько-то, мужчин столько-то, членов ВЛКСМ и несоюзной молодежи столько-то… В том числе действуют на комбинате и при общежитиях 3 кружка кройки и шитья, 4 туристические группы, 5 спортивных секций и всего одна литературная студия. Это безумно мало! Такое отношение к литературе преступно!» Члены бюро, истомленные трехчасовым сидением, повалились друг на друга и смеялись до судорог. Когда же, захлебываясь, Шумилин дома пересказал случившееся Гале, она ничего забавного не обнаружила. Вероятно, то был чисто профессиональный юмор, понятный только аппаратчикам.

…В отделе учащейся молодежи Комиссарова посадила перед собой инструктора Наташу Потапенко, заведующую пионерским кабинетом Шилдину и режиссера районного Дома пионеров и школьников Борщевского. Комиссарова вдохновенно импровизировала на тему приветствия слету:

– Нет… Не так. Стойте! Я вижу! В левом проходе фанфаристы, в правом – барабанщики, на балконе поднимаются буквы «ВСЕГДА ГОТОВ!». А можно еще в центре огонь из красных платочков?

– В принципе можно, – отвечал режиссер.

– Прекрасно! Значит, зажигается огонь, и выходит группа чтецов. Что с текстом?

– Текст готов, – успокоила Потапенко.

– Хорошо получилось! – добавила Шилдина. – Прозу сами написали, стихи переделали из приветствия позапрошлой отчетной конференции.

– А не узнают стихи?

– Кто же текст слушает? – удивилась Наташа. – Все на детей смотрят.

– Детей-то хоть толковых набрали? А то в прошлый раз девчонка от испуга со сцены убежала, а фонограмма орет: «Мы ребята-октябрята…» Кошмар!

Шумилин усмехнулся и пошел дальше по коридору. В отделе студенческой молодежи оказалось сразу три заведующих: хозяйка кабинета Надя Быковская, Иван Локтюков и Олег Чесноков.

Надю краснопролетарский руководитель знал еще по пединституту и, возглавив райком, забрал ее к себе. Сейчас она уже сдала кандидатский минимум и рвалась на преподавательскую работу, но первый ревниво не отпускал. Иван был широко известен району, особенно мальчишкам, не столько как глава спортотдела, сколько как руководитель секции самбо и человек, расшибающий кирпичи ребром ладони. У Быковской с Локтюковым, судя по всему, дело шло к комсомольской свадьбе, Чесноков, надо полагать, рвался в свидетели.

– Хуже всего, если это какие-нибудь… – осекся завспорт, увидев в дверях начальство.

– Не звонил Мансуров? – поинтересовался у него Шумилин.

– А что ему звонить, он у меня в отделе с оперотрядниками беседует, тебя, по-моему, ждет. Я нужен?

– Пока нет. А ты, Олег Иванович, зайди ко мне перед аппаратом.

– Понял.

– Вы тут слет не прообсуждаете? Смотрите, на планерке по всем позициям проверю.

Шумилин вышел и дальнейшего разговора слышать не мог, а жаль.

– Что-то наш командир невесел, – посмотрел на закрывшуюся дверь Чесноков. – Видно, ему Ковалевский основательно вломил! Некстати это первому сейчас, ой, некстати…

– Сейчас? – переспросила Быковская. – А что такое?

– Чем вы только на работе занимаетесь! – пожал плечами заворг. – В горком на место Шпартко его хотят взять.

– Я не знала… Ну и правильно! Там как раз такой, как Шумилин, нужен.

– Пока Коля с хулиганами не разберется, я думаю, он нигде нужен не будет.

– А почему он должен отвечать за каких-то негодяев? Они, наверное, к нашему району и отношения не имеют!

– Во-первых, на то и ответработники, чтобы за все отвечать, а во-вторых, для того, чтобы выяснить, кто эти хулиганы, их нужно найти сначала! – заметил Чесноков.

– Так я и говорю, – вернулся наконец к прерванной мысли Локтюков. – Самое худшее, если это какие-нибудь случайные ребята, приезжие, например, – тогда труднее всего найти.

– А ты своих спрашивал? – Надя имела в виду подростков из локтюковской секции.

– Они говорят: если б знали – сами привели.

– У меня до сих пор в голове не укладывается… – Быковская приложила пальцы к вискам. – Какими же негодяями нужно быть!

– Ты, Наденька, плохо психологию учила, – улыбнулся Олег. – Есть такое понятие – ролевое поведение. Возможно, наши налетчики окажутся образцовыми комсомольцами. Просто в пятницу после работы они взяли на себя роль хулиганов и хорошо ее исполнили. Шучу!

– Ничего себе роль! – пристукнул по столу каменной ладонью заведующий спортотделом. – Что-то непонятно…

– А что тут непонятного? Всякое бывает: человек может и в райкоме работать, руководить себе подобными, а вышел за порог – и уже совсем другая роль. Не бывает так разве?..

– Подожди, – начала Надя, – значит, одна сцена – райком, вторая – семья, третья…

– А если еще малые сцены считать! – улыбнулся Чесноков.

– Значит, везде роли? А где же сам ты? Что-то ведь в человеке всегда постоянно!..

– Не меняется роль, которую он придумал для себя. А обществу прежде всего важно, как ты владеешь социальной ролью, и только потом – что ты при этом думаешь и чувствуешь.

– Интересно, а какую роль в таком случае исполняем мы?

– Лично я сейчас исполнял роль циника и тайного карьериста, – нашелся Олег, которому разговор уже перестал нравиться. – Как, ничего?

– Очень хорошо, как в жизни! – серьезно похвалил Локтюков.

…А Шумилин тем временем направился было в спортотдел, но задержался возле пропаганды. Стол Мухина мемориально пустовал. Хомич говорил с выступающим на слете печатником из типографии «Маяк». Шумилин мысленно пробежал глазами список ораторов и вспомнил, что зовут парня Сергей, а фамилия не то Полухин, не то Полунин.

– Как ты начнешь? – допытывался тем временем инструктор.

Парень разводил руками.

– Начнешь ты, как все: «Товарищи!» – объяснял Валера и разборчиво записывал на листе бумаги. – Вы откликались на призыв хлопчатобумажного?

– А как же!

– Пишем: «…подхватив пламенный призыв комсомолии хлопчатобумажного комбината, я и мои товарищи взяли обязательства…» Какие обязательства вы взяли?

– Выработку, значит, с одиннадцати до одиннадцати с половиной тысяч листов-оттисков в час довести, а экономия бумаги – одна тонна в квартал… А вот про то, что директор, когда мы ансамбль хотели…

– Подожди! Про недостатки в конце скажешь. Пишем: «…тонна в квартал. Сегодня мы можем рапортовать слету, что…» Что мы можем рапортовать слету?

– Значит, выработка у нас теперь двенадцать тысяч листов-оттисков, а экономия – две тонны… А про ансамбль?

– Подожди-подожди! Пишем: «Две тонны в квартал. (Аплодисменты.)».

Увидев первого секретаря, оба встали: инструктор по-аппаратному, нехотя, а печатник по-солдатски, резко, – наверное, недавно из армии пришел.

– Над выступлением работаем, Николай Петрович, – доложил Хомич.

– Вижу, Валера. Да ты садись. И ты, Сергей, садись! – разрешил краснопролетарский руководитель в традициях комсомола тридцатых годов, когда все – от секретаря ЦК до рядового члена ВЛКСМ – были на «ты».

– Так что у тебя все-таки с директором вышло – не поддержал?

– А то поддержал! – возмутился парень. – Как комсомольцы повышенные обязательства берут – так порядок, а как мы с просьбой какой-нибудь – так его нет! Вы бы, Николай Петрович, ему позвонили!

– Вот так, да? Позвоню.

…Возле сектора учета, как всегда, была очередь. Здесь вставали на учет, снимались с учета, выбывали из комсомола по возрасту. Девочки из сектора быстро находили в многотысячной картотеке рыжеватую картонку, ставили дату, штамп – и районная организация уменьшалась на одного человека, но тут же свои документы протягивал другой комсомолец – и среднее арифметическое торжествовало. Шумилин давно задумал разработать ритуал под названием «Прощание с комсомольским билетом». А то принимаем по возможности торжественно, прощаемся же с двадцативосьмилетними деловито, буднично, словно не с комсомольской молодостью они расстаются, не билет в райком сдают, а книжку в библиотеку. «Разберусь с хулиганами, – пообещал себе Шумилин, – сядем с Ляшко и поднапряжем мозги».

В отделе оборонно-спортивной работы первый секретарь увидел вчерашнего инспектора, беседовавшего с двумя квадратными парнями из оперативного отряда.

– А я как раз вас жду, – раскованно поздоровался освоившийся капитан.

– Тогда пойдемте ко мне, – пригласил Шумилин и по пути, пропустив Мансурова вперед, попросил Аллочку соединять только в экстренных случаях.

В кабинете он устроился за своим столом, на который в случае необходимости мог приземлиться небольшой самолет, и, предложив сесть гостю, поинтересовался, что новенького.

Оказалось, новенького пока ничего нет, но, по убеждению инспектора, скоро будет. Например, должен всплыть кубок спартакиады.

– А как вы думаете, Николай Петрович, – словно невзначай поинтересовался инспектор, – могли преступники залезть к вам в отместку за какую-нибудь несправедливость?

– В отместку? А за что мстить райкому?

– Ну мало ли что! Наказали строго или еще что-то.

– Н-не думаю… Да и строго наказывать, если честно говорить, мы разучились. Умеем понять людей.

– И все-таки, если возможно, я хотел бы познакомиться с персональными делами за последние год-два.

– Как угодно. – Шумилин нажал кнопку и вызвал по селектору Ляшко.

Через минуту в кабинет зашла Оля, маленькая, серьезная, задерганная путаницей в картотеке.

– Ты что такая печальная? – спросил участливый руководитель.

– Да ну, Николай Петрович, нужно годовую сверку раздавать, а бланки еще не отпечатаны.

– А как с не снявшимися с учета?

– Как всегда, одни выпускники чего стоят! Вы скажите школьному отделу, чтобы занимались этим. У Комиссаровой одно приветствие в голове, а за цифры потом мне отвечать!

– Вот так, да? Скажу. И подбери, пожалуйста, для товарища Мансурова персональные дела за два года. Прямо сейчас подбери.

– Спасибо, – встал капитан, помедлил и, дождавшись, когда Ляшко выйдет из кабинета, снова уселся. – А знаете, Николай Петрович, я чем дальше вашим делом занимаюсь, тем все больше убеждаюсь: никакая это не попытка совершения кражи! И если бы они в чужой сад залезли, а не в райком, ситуацию можно было бы квалифицировать как озорство.

– Знаю. Но я озорство себе по-другому представляю…

– А я и говорю, что у вас случай особый.

– Для чего же тогда персональные дела?

– Обе версии нужно проверить, хотя, скорее всего, хулиганы просто выпили, увидели открытое окно и от нечего делать залезли…

– Погром тоже от нечего делать устроили?

– От безделья, Николай Петрович, и не такое натворить можно! Объясняю. Цепочка элементарная: безделье – выпивка – происшествие. Мальчишка вернулся с завода; рабочий день укороченный, в вечернюю школу его пока не запихнули, жены-детей нет, по дому помогать не приучен. Куда себя девать? Принял с таким же сопляком поллитра и начал выкаблучиваться, потому что ни пить не умеет, ни по-человечески отдыхать!

– Да, с досугом непросто, вы в нашей дискотеке были?

– Конечно. А вы-то сами часто туда заглядываете?

– Заглядываю, – уклончиво ответил Шумилин. – У нас программа интересная разработана, билеты мы через комитеты комсомола распространяем, постоянный пост дружинников там…

Первый секретарь с раздражением почувствовал, что оправдывался перед капитаном.

– Очень хорошо, – согласился Мансуров, – а вы знаете, что эти ваши дискотеки становятся начальной школой для спекулянтов?

– Спекулянтов? Наша дискотека? У меня таких данных нет, – сухо ответил Шумилин.

– Объясняю: я не имел в виду конкретно вашу дискотеку, но в другом районе был случай, когда вокруг молодежного кафе кормилась целая группа подростков, занимавшихся перепродажей билетов. У них даже чуть ли не военизированная организация сложилась, с разделением обязанностей, со строгой дисциплиной, с единоначалием. А у главного кличка любопытная оказалась – Оберст… Вы понимаете?

– Понимаю… И про ту группу знаю. Этими вещами нужно серьезно заниматься!

– Мы-то со своей стороны занимаемся, а вот разными «оберстами» и праздношатающейся молодежью, товарищ первый секретарь, вам заниматься надо!

– А вы, товарищ капитан, не желаете в комсомоле поработать? Нам как раз второй секретарь нужен.

– По званию не подойду, – съязвил инспектор и встал. – Если будет что-то новое, я позвоню. Мои координаты у вас есть.

– Да, я переписал, – проверил Шумилин, перевернув листок календаря.

Мансуров ушел. Шумилин потер ладонями уставшее лицо, подвинул к себе стопку истомившихся без визы документов и начал подписывать, механически пробегая текст глазами. Человек, чей росчерк обладает руководящей силой, относится к автографу серьезно и исполняет его с чувством ответственности, не допуская, чтобы по законам сомнительной науки графологии он менялся в зависимости от настроения. Вот и сейчас: любой сказал бы, что шумилинская подпись такая же, как всегда, – и лишь сам первый секретарь различал в своем росчерке некий новый оттенок. Растерянность, что ли?

10

– Аллочка, – сказал Шумилин вошедшей секретарше, – можешь меня со всеми соединять и перепечатай, пожалуйста, помеченные страницы. Правку мою разберешь?

Первая половина распоряжения была равносильна военному приказу о прекращении перемирия – на первого секретаря обрушился шквальный огонь телефонных звонков. Он отвечал, объяснял, оправдывался, уточнял, гарантировал, советовался, поздравлял, консультировал, сочувствовал, координировал, поучал, проверял, назначал, отменял, давал выволочку, почтительно слушал, жаловался на жизнь, обещал незамедлительно исправить, просил связаться с ним через несколько дней…

…Прежде всего Шумилина волновало положение дел со слетом. После вчерашних мер оно уже не казалось таким безнадежным. Кое-что сотрудники успели выправить, но по транспорту и аренде помещения звонить и договариваться пришлось самому. Квартальный запас обаяния и настойчивости он потратил, чтобы заполучить в президиум космонавта и знаменитого актера, а также чтобы выбить еще не попавший на афиши фильм. Потом прочитал и забраковал тексты готовых выступлений, разругался с Комиссаровой из-за пионерского приветствия. Сошлись на том, что Петя Конышев постарается быстро обновить устаревшие стихи. Тот сначала отказывался, объясняя, что, мол, в душе он лирик, но несколько убедительных примеров из истории отечественной лирики сломили его сопротивление. Затем Шумилин связался с инспекцией по делам несовершеннолетних, где его хорошо знали, и обсудил случившееся. Потом он позвонил секретарю комитета ВЛКСМ пединститута, члену бюро райкома Сергею Заяшникову и попросил к поискам хулиганов подключить студентов, занимающихся подростками. Не успел Шумилин положить трубку, как к нему прорвался заместитель редактора «Комсомольца» Липарский, разбитной сорокалетний газетчик, уже, видимо, до пенсии застрявший в молодежной прессе. При встрече и по телефону они всегда разговаривали, как нежные друзья, хотя не только дружбы – даже приятельства между ними не было. Имелось, правда, другое обстоятельство: редакция располагалась в Краснопролетарском районе, поэтому все характеристики на журналистов шли через Шумилина. Таким образом, огромная сила, присущая комсомольской печати, прочно уравновешивалась могущественной резиновой печатью, которую первый секретарь периодически прикладывал к соответствующим документам.

– Порядок, старичок! – застрекотал Липарский. – Поставили в завтрашний номер. На первую полосу. Но скажи своему заворгу, чтобы он твои просьбы передавал не в последний момент – я не фокусник!

– Что поставили? – осторожно удивился первый секретарь, обшаривая закоулки памяти. – Ты извини – я в отпуске как-то отключился…

– Как что? Фотографию на четыре колонки!!! С подписью, как вы героически к слету готовитесь.

– А-а! Да-да! Спасибо! – сердечно поблагодарил Шумилин и волком взглянул на своевременно вошедшего в кабинет Чеснокова. – А когда же вы щелкнули? Без меня, что ли?

– В прошлом году, когда о вас фоторепортаж делали. Вспомнил?

– Но тогда же еще Кононенко вторым был.

– Старичок, не учи отца щи варить! На место Кононенко мои ребята твоего заворга, Чеснокова, вклеили. Очень у него мордализация фотогеничная.

– Вот так, да? Спасибо.

– А у меня к тебе встречное «пожалуйста»: тут нашему пареньку нужно характеристику скоренько оформить. Прохлопал ушами, ну ты понимаешь.

– Сделаем.

– Спасибо, старичок! Читай завтрашний номер! Отбой – четыре нуля.

Чесноков терпеливо дожидался, пока начальство закончит разговор.

Шумилин бросил трубку и тяжело посмотрел на заворга:

– Какие ты еще просьбы от моего имени передавал? Может, скоро за меня бумаги подписывать начнешь?

– Если вторым возьмешь, придется подписывать, а снимок к слету не помешает, командир. Наоборот, разговоров будет меньше: у нас же фотография в газете как Доска почета… Ты когда-нибудь видел, чтобы групповой снимок очковтирателей или растратчиков печатали?

– Видел. Только про то, что они очковтиратели, потом стало известно.

– Ну вот! И вообще, Николай Петрович, в твоем положении эта фотография – находка, а ты вместо «спасибо»… Обижаешь!

– В каком таком положении?

– Только не надо своим ребятам… Весь райком говорит, что ты на место Шпартко уходишь!

– Я?.. Им что, делать больше нечего?!

– Они между делом говорят…

– Вот так-то вы слет и проговорили! Теперь слушай: через десять минут планерка. Сценарий готов?

– Обижаешь! И есть, Николай Петрович, одна обалденная идея. Представляешь, детдомовцы благодарят районный комсомол за заботу, а мы им вручаем большой золотой ключ. Из пенопласта.

– От чего?

– Что «отчего»?!

– Ключ, спрашиваю, от чего?

– От детдома! Там же почти все готово – одна отделка осталась. А ключ символический.

– Ладно, готовься к аппарату, – закончил разговор Шумилин и записал на календаре про ключ.

А Чесноков тем временем медленно дошел до двери, остановился и непривычно робким голосом спросил:

– Как там мои дела? Будут со мной решать?

– А что тебе не ясно? – ехидно ответил краснопролетарский руководитель. – Об этом весь райком говорит. Иди послушай.

Потом Шумилин просматривал сценарий и одновременно анализировал новую информацию. О том, что секретарь горкома комсомола Шпартко собирается уходить, он знал не первый месяц. Постоянно становились известны все новые и новые имена возможных преемников, теперь, значит, дошла очередь и до краснопролетарского руководителя. Есть такая уловка: когда на освободившееся или освобождающееся место хотят взять человека, которого вышестоящая организация наверняка не утвердит, то вокруг вакансии устраивают искусственную бурю (как в кино при помощи аэродинамической трубы). Громогласно предлагаются и отвергаются многочисленные претенденты – у одного не тот диплом, у другого – в семье неблагополучно, у третьего и диплом подходящий, и семья образцовая, но возраст неудачный (или слишком молод, или слишком стар), у четвертого… И так далее. Наконец вышестоящие товарищи не выдерживают и сердито одергивают: «Решите вы свой кадровый вопрос или нет?!» Вот тут-то, как засадный полк из дубравы, на поле битвы врывается тот, кого хотят взять. У него и диплом подкачал, и семьи нет, и возраст изумляющий, и еще что-нибудь, но именно его, потеряв терпение, утверждают наверху. Видно, кандидатура Шумилина – очередной порыв этой аэродинамической бури, а может быть, и нет… «Весь райком говорит…» Ничего удивительного! Если человечество в целом волнуют проблемы: кто мы? откуда мы? куда мы? – то основной вопрос, беспокоящий аппаратчиков: кто, куда, почему и как уходит? Причем существует строго разработанная, очень гибкая и, конечно, неофициальная система оценок, квалифицирующая перемещения сотрудников. Так, уйти из инструкторов райкома в инструкторы горкома – неплохо; из заведующих отделом райкома в инструкторы горкома – хуже; вернуться затем из горкома секретарем райкома – хорошо: самостоятельная должность; а вот перейти с рядовой должности из аппарата райкома или горкома на некомсомольскую работу, скажем в профсоюзы, – плохо, преждевременно (еще не набраны инерция и авторитет). Но поглядите: какой-то чудак ушел с должности заведующего отделом райкома на место освобожденного секретаря завода. «Все правильно, – объяснит специалист. – Он через год-два вернется первым секретарем!» И точно!

Дожидаясь, пока соберется аппарат, Шумилин думал и о Чеснокове. Возможность перешагнуть из заворгов во вторые секретари случается редко, так что, можно сказать, сейчас решается судьба Олега. Конечно, последнее слово всегда остается за райкомом партии, но есть ведь и первое слово, а оно за Шумилиным, не торопящимся произнести его.

Да, Чесноков – работящий, энергичный, напористый парень, немного – для равновесия – изображающий из себя разгильдяя. Да, он справится, не подведет, не сорвет работу, ему дорого дело, но не потому, что это – дело, которому он служит, а потому, что это – дело, которое служит ему. Чесноков не халтурит, как Мухин, честно вкладывает в работу силы, ум, нервы, время, честно рассчитывая на будущую прибыль в виде ответственной и престижной должности, большой зарплаты, положения… Комсомол для Олега не возраст и не судьба, а ступенька некоего жизненного эскалатора, который и сам по себе движется, а если еще по нему побежать!..

Итак, взять вторым Олега – дать, говоря грубо, ход честному карьеристу. Не брать – неизвестно еще, кого пришлют. Упаси бог внешнеторгового мечтателя вроде Мухина! А если все-таки поговорить с Бутениным? Но пока он освоится, с ним намучишься: аппаратной работе, как музыке, нужно учиться, а то некоторые считают, будто можно усесться за начальственный стол и с ходу сбацать фортепьянный концерт. Люди потом в себя годами приходят.

Аппарат был в сборе. Опустевший стеллаж, отметил про себя Шумилин, уже начал заполняться: появилось несколько красиво оформленных рапортов слету, с полки стартовала очередная плексигласовая ракета. Шумилин дотошно проверил по позициям, как идет подготовка. Затем был прочитан и общими усилиями откорректирован подробный поминутный план-сценарий. Был создан штаб слета во главе с Чесноковым. Неожиданно выяснилось: не на что покупать цветы и бутерброды для президиума, и краснопролетарский руководитель попросил зайти к нему после аппарата Волковчук, которая при этих словах тяжело вздохнула в предчувствии нарушения финансовой дисциплины. Потом Шумилин еще раз проинструктировал, как работать с выступающими.

– Главное, чтобы они говорили дельно, а потом уже складно. Пока у меня такое ощущение, будто все выступления, как в анекдоте, брали из одной бочки…

И, уже распуская сотрудников на обед, поинтересовался: где же все-таки Мухин?

– На бюллетене, – хором ответили ребята.

В столовой, выстояв небольшую очередь, Шумилин уставил поднос тарелками. Вежливо кивая знакомым работникам райкома партии и исполкома, поискал глазами свободное место, нашел и стал осторожно пробираться между столами.

За последнее время здесь утвердился обычай есть по-европейски, не снимая тарелки с подноса. Сидящие напротив две секретарши-машинистки обсуждали какое-то страшное убийство на почве ревности. Теряя аппетит и ощущая, как к сердцу, пульсируя, приливает тревога, он вслушался и наконец понял, что речь идет о новом западном фильме.

Столовая была отделана очень уютно и, чтобы не выводить аппаратчиков из рабочего состояния, как бы имитировала кабинетную систему: столики обособлялись один от другого декоративными перегородочками. По стенам размещалась чеканка на гастрономические сюжеты. Из-за ближней перегородки, как, впрочем, и отовсюду, доносились знакомые голоса, но Шумилин не обращал на них внимания, пока не услышал свою фамилию.

– Первый не дурак! – утверждал бойкий голос скромняги Хомича. – Он пойдет только в Новый дом.

– Я бы на его месте пошел на место Шпартко, – не соглашался Гольдман.

– Ты сначала окажись на его месте! – съязвила Рахматуллина. – Помнишь, Базлов в горком пошел? Где он теперь?

– Базлов не справился, а Шумилин – мужик толковый, он далеко двинет!

– Никуда он теперь не двинет, – встрял голос Милы Смирновой. – Папа говорит, что после случая с хулиганами ему нужно скоренько возвращаться в свою аспирантуру…

– Ерунда! – возразил Гольдман. – Людей на злоупотреблениях накрывают и то без понижения переводят. Конечно, история неприятная, но первый-то здесь при чем? Он вообще в отпуске был.

– Папа говорит, что человека легче всего съесть, когда он болеет или в отпуске.

– Твой папа говорит прямо как Евгений Шварц!

– Почему Шварц? Какой Шварц? Чего вы смеетесь?

– Просто так, – объяснила Рахматуллина. – И хватит вам делить шкуру неубитого Шумилина, меня больше волнует, кто вторым будет.

– Как кто? Чесноков! – убежденно ответил Гольдман. – Он от первого не вылезает, в горкоме трется, в Новый дом все время советоваться бегает. Он и будет!

– Чесноков переактивничал и вторым не будет! – с раскованностью сотрудника другого отдела сообщил Хомич. – Человек придет из горкома. Скорее всего – Фолинский.

– Почему?! – хором спросили остальные.

– Вы по фамилии догадаетесь или на пальцах объяснить нужно?

– А-а-а!

Фолинского настойчиво рекомендовали на место Кононенко, но Шумилин наотрез отказался. «Все, черти, знают, – думал он, допивая компот из черной смородины. – Когда до них про мои семейные дела дойдет, можно на неделю райком закрывать из-за разговоров. Интересно, что папаша этой балерины скажет? Здорово они ее со Шварцем приложили…»

Шумилин отнес грязную посуду на мойку и, уже направляясь к выходу, специально прошел мимо спорщиков, те оборвали разговор и уставились на первого усталыми, но преданными глазами.

На улице Ашот обольщал статную милиционершу и появление начальника воспринял с легким раздражением.

– В горком едем? – уточнил он.

– Откуда ты знаешь?

– Я не знаю. Я чувствую.

Первого секретаря горкома ВЛКСМ на месте не было: он с делегацией творческой молодежи улетел в ГДР. Второй секретарь что-то где-то кому-то вручал и обещал быть к вечеру. Шумилин решил заглянуть к секретарю по промышленности Околоткову, которого знал еще первым секретарем соседнего райкома. Два года назад они встречались на совещаниях и выездных учебах, выручали друг друга в сложных ситуациях, даже как-то обменялись семейными визитами. Потом Околоткова после удачного выступления на пленуме выдвинули в секретари горкома, и дружить домами ему приходилось теперь на новом уровне, но он остался тем же простым парнем и при встрече с таким же наигранным размахом лупил по протянутой руке, однако научился говорить медленнее, раздумчивее, весомее, реже обещал помочь и чаще ссылался на необходимость посоветоваться.

Шумилина он поприветствовал, выйдя из-за стола и сказав, что отпускник загорел, как негр, выглядит, как актер с неприличной фамилией Бельмондо, что вообще краснопролетарцы – молодцы и он очень сожалеет о досадном происшествии.

– Понимаешь, Коля, – Околотков закурил, задумчиво затянулся и стал похож на учителя жизни, – страшного, конечно, ничего нет, но разговоры пошли – и это плохо!

– А как первый отреагировал?

– Первый к тебе хорошо относится и сказал, что все это – неприятное недоразумение. А если начистоту… – с приливом хорошо продуманной откровенности сообщил Околотков, – Шпартко почти ушел. На его место несколько кандидатур, но твоя, по-моему, самая реальная! Ты и у нас в аппарате был, и на самостоятельной работе почти четыре года. Район – один из лучших. Первый по возвращении, я знаю, хочет с тобой поговорить, а прилетает он сегодня ночью. И мой тебе дружеский совет: ты с хулиганами разберись, но спокойно; самокритично, но без истерики, а то у тебя, я замечал, склонность к самобичеванию имеется. Во-вторых, слет нужно провести по гамбургскому счету! И уж нашу просьбу как следует выполнить!

Речь шла об изготовлении блокнотов с тиснением для участников общегородского слета.

– Уже в работе!

– Молодец! Обо всем сразу звони – посоветуемся.

Шумилин вышел из кабинета, сунул хронически улыбающейся секретарше фирменный календарик НИИТД и начал традиционный обход горкома. Смысл этого обхода можно выразить словами: «А вот и я! Я всех помню и совершенно не теряю голову из-за того, что первый в районе. Город есть город!»

Краснопролетарский руководитель шел из отдела в отдел, из кабинета в кабинет, делился новостями, выслушивал новости или просто перекидывался шуткой, попутно решал вопросы, заручался поддержкой, снимал напряжение, сам в свою очередь обещал в чем-то помочь.

– Какие люди! – приветствовали его на очередном пороге.

– Такой человек и без охраны! – улыбались в другом кабинете.

Спускаясь по лестнице к выходу, он лицом к лицу столкнулся с пресловутым Шпартко. Грузный, лысеющий, явно пересидевший на комсомольской работе, тот тяжело поднимался к себе в кабинет и, судя по тому, как обстоятельно принялся расспрашивать о жизни, о семье, чего раньше за ним не водилось, – в самом деле собрался уходить. Признак безошибочный!

У Шумилина было важное преимущество: несмотря на то что в район он ушел почти четыре года назад, в горкоме его не переставали считать своим – «наши кадры!» – и краснопролетарский руководитель умело пользовался выгодной двойственностью. И этим тоже нередко объяснялись первые места, грамоты, переходящие вымпелы и прочие знаки отличия. Кроме того, исторически сложилось так, что в горкоме комсомола скопилось немало выходцев из Краснопролетарского райкома. Сам первый секретарь, хоть и пришел из другого РК, в свое время окончил тот же пединститут. А Шумилин еще по армии знал, какая могучая сила – чувство землячества.

Задумавшись, он вышел на улицу и, подойдя к пустой машине, огляделся: Ашот, непринужденно облокотившись о стену, охмурял выбежавшую в соседнее здание околотковскую секретаршу. В руках он держал бумажку с телефоном, и это не оставляло ни малейшего сомнения в дальнейшей судьбе девушки. Увидев начальника, водитель кивнул, что можно было понять и так: заводи, сейчас поедем. Наконец, договорившись и потрепав секретаршу по мордашке, Ашот подошел к «Волге», открыл двери, сел и сладострастно воткнул ключ зажигания…

11

Ашот довез начальство до ворот майонезного завода и был отпущен до завтра. Шумилин открыл липкую дверь проходной и сразу же почувствовал тяжелый, жирный запах – достопримечательность местного производства. На пороге его встречала заместитель секретаря комитета ВЛКСМ завода Валя Нефедьева – плечистая лимитчица с неторопливыми движениями и плавной деревенской речью. Пройдет несколько лет, и она станет настоящей горожанкой, резкой, нервной, стремительной, прошедшей огонь магазинных очередей и общественного транспорта, ледяную воду равнодушия положительных холостых мужчин и медные трубы уважения заводской администрации – вплоть до фотографии на Доске почета и однокомнатной квартиры с окнами на Окружную дорогу. Но это случится не скоро, а сейчас Валя боязливо, но твердо пожала руку первого секретаря и робко спросила: «Пойдемте, что ли?»

В маленьком заводском клубе, где на люстрах еще заметишь остатки новогоднего серпантина, все было готово к началу: на сцене стояли накрытый зеленым стол и старинная, много чего слыхавшая на своем веку трибуна. На стенах размещались схемы, диаграммы и фотомонтажи… Из черного, похожего на футляр аккордеона усилителя доносилась некогда знаменитая светловская «Комсомольская песня»:

И глубь земли, и ширь небесных странствий Ты на высокой скорости пройдешь, И скажет космос: «Кончилось пространство, Куда еще ты, комсомолец, прешь?» Постой, постой, ты комсомолец? – Да! Давай не расставаться никогда! На белом свете парня лучше нет, Чем комсомол шестидесятых лет.

По залу между рядами, хлопая откидными сиденьями, с отчетным докладом в руках метался секретарь комитета ВЛКСМ Борис Ноздряков – худой, жидковолосый парень. Постепенно прибывали комсомольцы, и он, подскакивая то к одному, то к другому, совал исписанные бумажки, объяснял что-то на ухо. За происходящим – подергиваясь в ритме песни – философски наблюдал Цимбалюк, инструктор, ведущий в орготделе промышленность. Спокойный, следящий за собой, модно (в рамках аппаратных приличий) одевающийся, он относился к работе с тем самообладанием, которое неопытный глаз может принять за равнодушие. Но заметив начальство, инструктор молниеносно «ушел в народ», по-свойски внедрившись в кучку разговаривающих комсомольцев. Ноздряков же, улыбаясь разнокалиберными зубами, пошел навстречу высокому гостю.

– Поздравляю с праздником! – прояснел лицом первый секретарь и пожал влажную руку волнующегося Ноздрякова.

Не успели они разговориться, как появились приглашенные на собрание – главный инженер завода Головко (директор уехал в министерство), секретарь партийного комитета Лешутин и известная на весь район ударница Старикова. Широко, по-комсомольски улыбаясь, Шумилин обменивался приветствиями, расспрашивал: как, мол, комсомол, не подводит?

– Да как вам сказать? – с шутливой загадочностью отвечал Лешутин и лукаво поглядывал на смущенного комсорга. – Скорее нет, чем да…

Майонезный завод – маленький, в районе неприметный, и визит первого секретаря был неожиданностью, значившей для местного руководства немало.

– Если б вы заранее предупредили, директор не поехал бы на совещание. Он у нас комсомол любит! – монотонно сокрушался Головко – человек с гладким неподвижным лицом и масленым пробором.

Зал стал заполняться. В первом ряду на краешках кресел сидел, ожидая приглашения, будущий президиум.

– Внимание! – призвал Ноздряков в потрескивающий микрофон. – Внимание! На учете в нашей организации состоит шестьдесят три человека. Присутствуют… – он обвел глазами десятка три комсомольцев, островками рассевшихся по залу, – присутствуют пятьдесят четыре. Десять отсутствуют по уважительным причинам. Какие будут предложения?

– Начать собрание! – крикнули из зала.

– Поступило предложение начать собрание. Ставим на голосование. Кто – за? Против? Воздержался? Единогласно! Для ведения собрания нам необходимо избрать президиум. Какие будут предложения? – спросил Ноздряков и выжидательно уставился на хорошенькую девушку в третьем ряду.

Та сразу вскочила и, уткнув носик в бумажку, звонко зачастила:

– Предлагаю избрать президиум в следующем составе: главный инженер товарищ Головко, секретарь партийного комитета товарищ Лешутин, ударница коммунистического труда кавалер ордена Трудового Красного Знамени Александра Ивановна Старикова, инструктор райкома комсомола товарищ Цимбалюк, секретарь бюро ВЛКСМ гаража Саша Яковлев. Председателем собрания предлагаю Валю Нефедьеву…

– Товарищи! – взмолился оплошавший Ноздряков. – Нам выпала большая честь – на собрании присутствует первый секретарь Краснопролетарского районного комитета комсомола Николай Петрович Шумилин!

Раздались жидкие аплодисменты. Единогласно избранный президиум проследовал на сцену, вокруг стола произошло вежливое замешательство, наконец, после того как из зала принесли недостающий стул, все расселись.

– Товарищи, – легко окая, начала Валя. – Есть предложение утвердить повестку дня: отчетный доклад, выступления в прениях, выборы нового состава комитета ВЛКСМ, разное. Какие будут дополнения? Голосуем. Единогласно! А теперь слово для отчетного доклада…

– Регламент! – страшно прошептал Ноздряков.

– Ой… Ну да… – испугалась Нефедьева и заглянула в шпаргалку. – Товарищи, для ведения собрания нам необходимо установить регламент. Докладчик просит сорок минут. – Сдержанное негодование в зале. – Выступление в прениях – десять минут. Закончить работу в течение двух часов.

Утвердили регламент, и слово получил Ноздряков.

Деревянным шагом он подошел к трибуне, разложил странички, отпил воды из стакана, ухватился руками за микрофон и, тряся от волнения ногой, что было видно только из президиума, начал:

– Товарищи! Победным шагом идет комсомол…

Шумилина охватило привычное президиумное оцепенение. Все, что случится дальше, он знал наизусть, потому что отсидел не одну сотню таких собраний, а раньше сам готовил и проводил их. Изредка к нему сзади наклонялся Цимбалюк и шептал, что доклад он выправил, что выступления в прениях подготовлены, что Ноздряков, конечно, не подарок, но организацию тянет, с руководством, особенно с главным инженером, ладит. Лешутин его, правда, недолюбливает…

Боковым зрением Шумилин оглядел своих соседей по президиуму. Головко затвердел и стал похож на человека, которому в голову пришла большая государственная мысль. Утомленное лицо секретаря парткома выражало миролюбивую иронию: мол, если хочешь погубить хорошее дело – поручи его комсомолу. Старикова добродушно разглядывала молодежь усталыми глазами. Валя, шевеля губами, готовилась продолжить свои председательские обязанности.

Изредка главный инженер и первый секретарь обменивались ничего не значащими руководящими репликами: «Хорошо сказал!», «Они вообще у нас ребята неплохие…». Лешутин отмалчивался. Шумилин всмотрелся в зал: первым рядам, простреливающимся из президиума, приходилось слушать. В глазах ребят была давняя, загустевшая тоска. Дальше – легче: судя по ритмично ходившим плечам, некоторые девушки вязали, заочники трудились, положив тетрадки на колени, временами отрывались от писанины и пристально вглядывались в докладчика, то ли демонстрируя внимание, то ли силясь что-то вспомнить. Длинноволосый паренек приладил под гриву наушники и наслаждался карманным магнитофоном; несколько человек, склонив головы, подтверждали, что наша молодежь самая читающая в мире. В дальнем углу, кажется, конспиративно играли в карты.

А между тем докладчик после пространного перечисления успехов комсомолии майонезного завода со сдержанным трагизмом перешел к отдельным недостаткам, которые, надо отдать должное, были так искусно подобраны, что воспринимались как продолжение достоинств. Преодолеть эти недостатки Ноздряков настойчиво завещал будущему составу комитета ВЛКСМ. Наконец оратор перевернул последнюю страничку, эффектно вплавил в заключительную фразу общеизвестную цитату и вышел из-за трибуны, неожиданно напомнившей Шумилину пляжную кабинку для переодевания.

– Какие вопросы к докладчику? – поинтересовалась Валя.

Собрание единогласно промолчало.

– Переходим к прениям, – решительно продолжила Нефедьева.

– Редакционная комиссия! – плачущим голосом подсказал Ноздряков…

– Ой… Ну да… Товарищи, для выработки проекта решения нам необходимо избрать редакционную комиссию. Какие будут предложения?

Комсомол безмолвствовал.

– Осипов, у тебя же было предложение! – все-таки установил контакт с залом Ноздряков.

– Да. Было, – опомнился здоровенный парень и, вскочив, стал шарить по карманам. – Вот! Значит, так: Яковлев – председатель, Полторак и Салуквадзе – члены…

– Голосуем! – призвала Валя. – Единогласно. Комиссия, можете приступать к работе.

Обрадованные члены редкомиссии вскочили с места и, прихватив с собой три странички давно составленного и даже отпечатанного текста, отправились в комнату за сценой, чтобы напиться минеральной воды, выправить опечатки и ждать своего выхода.

Потянулись томительные прения, произошедшие, как подумал Шумилин, от слова «преть». На трибуну один за другим выходили симпатичные девчата и парни, хорошие, наверное, работники, и, путаясь в полузнакомом тексте, говорили одно и то же. Чувствовалось, что и критика, и самокритика, и новые предложения – все заранее обговорено, согласовано, сформулировано, обесцвечено. Порадовал электрик Кобанков: звонким, хорошо поставленным голосом самодеятельного артиста он с чувством говорил о заводе, о своих товарищах и наставниках, обкатывая будущее выступление на слете. На патетической ноте закончив речь, Кобанков по-свойски переглянулся с районным руководством: мол, не первый год на этой работе!

Краснопролетарский руководитель мог в деталях рассказать, что произойдет дальше. После комсомольцев выступят Головко и Лешутин, они призовут к еще большей боевитости и попрекнут некоторых лодырей; секретарь парткома, может быть, иронично пожурит безынициативный комитет ВЛКСМ и его вожака. Потом ожидается торжественное слово первого секретаря о больших задачах, стоящих перед краснопролетарской многотысячной комсомолией и ее скромным, но достойным отрядом – молодежью майонезного завода. Наверняка вызовет оживление мысль о том, что коль скоро майонезцы первыми в районе проводят отчетно-выборное собрание, то и по всем другим показателям обязаны быть впереди! Затем проголосуют за прекращение прений, и Яковлев старательно прочтет проект решения. Сначала его примут за основу и сразу же – в целом, и в зале никто не задумается, зачем это двойное голосование. Дальше, почуяв близкую свободу, с торопливым единогласием комсомольцы выберут новый состав комитета и «Комсомольского прожектора». Нефедьева сообщит, что повестка дня исчерпана, поступит восторженное предложение закрыть собрание. Голосуя на ходу, ребята рванутся к выходу, образовав в дверях пробку. Оплошав в последний раз, забывчивая Валя крикнет им вдогонку объявления. Тут же сойдется новоиспеченный комитет и выберет секретарем согласованного во всех инстанциях Ноздрякова.

Так бы оно и случилось, если бы Шумилина не начала раздражать, как говорят в комсомоле, «незадействованность» зала.

Терпение краснопролетарского руководителя лопнуло, когда он увидел, как один парень в пятом ряду просто-напросто спит, уперев в переднее кресло оплетенные набухшими венами руки и положив на них черную кудрявую голову. Шумилин обернулся и поинтересовался у Ноздрякова, кто этот спящий красавец.

– Где? А-а… Бареев, наладчик из упаковочного цеха. В прошлом году после ПТУ пришел… Сейчас разбужу!

И когда на трибуне сменялись выступающие, майонезный лидер громко и ядовито заметил:

– Бареев, спать нужно дома, а не на собрании!

Наладчик вскинулся, обвел зал красными, непроснувшимися глазами, опомнился наконец, встал и извинился. Тут бы Ноздрякову успокоиться, но его, как и древних римлян, погубило излишество.

– Стыдно, Бареев! – возвысил он карающий голос. – Перед товарищами стыдно, перед районным комитетом стыдно!

– Ну хватит уже, – раздражаясь, огрызнулся парень.

– Ладно, садись. Мы потом с тобой поговорим!

– Почему же это потом? – вдруг резко спросил Бареев, и первый секретарь заметил, что у него по-хорошему упрямое лицо. – А мне не стыдно! Я третьи сутки с линией колупаюсь. Но даже если бы я трое суток подряд дрых – все равно бы на вашем собрании заснул! Это – трепология какая-то, а не собрание!

Зал очнулся.

Головко забыл про терзавшую его большую государственную мысль и оторопел. Лешутин подался вперед. Шумилин почувствовал спиной, как похолодел Цимбалюк. Ноздряков утратил родную речь.

– Отчетный доклад, – кипел наладчик, – фигня! «Мы подхватим! Мы оправдаем! Мы еще выше поднимем!..» Чего же не поднять? От слов не надорвешься. Ноздряков целый день по залам бегал, кудахтал: из райкома приедут, из райкома приедут! Вот и хорошо, что приехали, – пусть послушают. У нас половина молодежи в общаге живет, прямо за воротами. Занимается комитет общагой? Не занимается. Про совет общежития, в котором я сам якобы состою, только здесь на собрании и услышал. Нам три тысячи на спорт выделено, а завком на эти деньги уже который год новогодние вечера устраивает. А в результате получается: ребята у нас работают, пока прописку не получат…

– Правильно! Крышу в общаге почините! – вскочил парень из дальнего угла, и с его колен посыпались карты. – Дайте мне сказать!..

И тут началось.

– Веди собрание! – сквозь шум голосов прокричал Вале посеревший Ноздряков.

– Сам веди! – огрызнулась она.

– Да они как с цепи сорвались! – с возмущением повернулся к секретарю парткома Головко.

– Не буди лихо… – усмехнулся Лешутин.

12

Собрание закончилось, и разгоряченные комсомольцы нехотя разошлись. В зале остались только заводские руководители, Шумилин и новый комитет ВЛКСМ, в котором начисто отсутствовал согласованный во всех инстанциях Ноздряков, но зато наличествовал красноречивый наладчик, сам не ожидавший такого оборота, от изумления он прочно замолчал – тем более что ребята предлагали в секретари именно его. Но лидера так и не выбрали, Головко решительно заявил: кандидатуру сначала необходимо обговорить с директором.

Когда стали прощаться, первому секретарю, словно заезжей знаменитости, вручили гвоздики, украшавшие стол президиума, но он тут же передарил букет засмущавшейся Вале Нефедьевой.

У самой проходной его догнал Цимбалюк.

– Николай Петрович! – задыхаясь, проговорил он. – Цветы забыли! Просили передать…

– Со второй попытки, значит… Мне их уже один раз вручали.

– Я не видел. Я Ноздрякова успокаивал.

– Переживает?

– Не понимает!

– А ты сам-то понимаешь?

– Естественно. Нужно было Бареева заранее в список выступающих включить.

– Вот так, да? Или просто не будить.

Цимбалюк вдумчиво улыбнулся, показывая, что юмор начальства оценен, и поинтересовался:

– А кто будет секретарем? В кадровом резерве у нас Нефедьева.

– Народ хочет Бареева.

– Головко никогда не согласится!

– Слава богу, Витя, не все в жизни зависит от Головко. А Бареев эту майонезную комсомолию расшевелит! Хотя, конечно, незапланированная смена – маленькое, но ЧП…

– Николай Петрович, а не много ли у нас ЧП?

– Для спокойной жизни многовато, но ведь покой нам только снится! А?

– Естественно! – согласился инструктор, которому покой был прекрасно знаком не только по сновидениям.

Отпустив Цимбалюка домой и обнаружив, что в райком возвращаться уже поздно, первый секретарь стал медленно пробираться сквозь вечернюю уличную толчею, ощущая то беспокойное недоумение, какое нападает на очень занятых людей в минуты внезапной праздности.

Нависая над остановкой, большие квадратные часы показывали одной стороной циферблата 19.41, а другой – 19.58. «Очень удобное место для свиданий!» – решил краснопролетарский руководитель и, запихнув цветы в «дипломат», втиснулся в троллейбус. Пристроив кейс между поручнем и задним стеклом, он разглядывал автомобили, обгонявшие его электрический дилижанс; снаружи пошел редкий дождь, и «дворники» вылизывали на ветровых стеклах удивленные полукружья.

…С Таней он познакомился полгода назад. Однажды днем она позвонила в дверь его квартиры, решительно вошла, сбросила ему на руки пальто, одернула стянутый в талии белый халат и спросила: «Где больной?» А узнав, что пациент перед ней, удивленно пожала плечами: мол, если вы такой галантный, могли бы и сами прийти на прием.

– Ложитесь. Я вымою руки, – распорядилась она. – Где ванная?

Но Шумилин при виде молодой светловолосой докторши, пришедшей по вызову вместо старенькой Фриды Семеновны и смотревшей на него строгими темными глазами, молча показал куда-то в сторону кухни. Гостья пожала плечами и сама направилась в ванную, благо в нынешних квартирах не заблудишься.

Больной улегся на диван, а врач, с интересом скользнув по корешкам секретарской библиотеки, приставила холодный стетоскоп, сосредоточенно сжала губы и принялась выслушивать, что же случилось с материально-технической базой этого рассеянного мужчины. Когда диагноз – ОРЗ – был поставлен и она стала выписывать рецепты, Шумилин обратил внимание: обручальное кольцо у нее на левой руке. «Или заранее купила (так делают), или в разводе!» – определил он.

– Где вы работаете? – спросила докторша, заполняя больничный лист.

– В Краснопролетарском райкоме комсомола.

– Кем? – с чуть заметной иронией уточнила она.

– Секретарем…

Еще начиная свою общественную деятельность, краснопролетарский руководитель заметил: люди так называемых жизненно важных профессий, медики к примеру, на комсомольских работников смотрят как-то свысока – мол, взрослые люди, а несерьезными вещами занимаетесь! Другое дело мы: держим человеческую жизнь на кончике шприца!

Закончив писать, врач резко встала, еще раз одернула халат, надетый поверх джинсов и черного свитера, коротко объяснила, как нужно принимать лекарства, и посоветовала меньше ходить. Но больной тем не менее поплелся провожать и, подавая в прихожей пальто, наконец решился:

– Простите, а что с Фридой Семеновной?

– Фрида Семеновна на пенсии. Теперь у вас буду я.

– Вот так, да? А как вас зовут?

– Зовут меня Татьяна Андреевна Хромова. До свидания, выздоравливайте…

И она ушла, оставив в квартире будоражащие флюиды красивой и уверенной в себе женщины, а Шумилин вздохнул, порылся на полках и, завалившись, как предписано, в постель, стал перечитывать ахматовский «Вечер».

Через неделю, собираясь в поликлинику выписываться, он так долго выбирал галстук, что Галя (они тогда доживали вместе последние дни) хмыкнула и сказала: настоящий мужчина нравится женщине и без галстука, но раз дело зашло так далеко, то за появившуюся у него пассию муж должен: во-первых, приклеить отломанную ножку к детскому столику, во-вторых, посадить на раствор отвалившуюся в ванной плитку, в-третьих, выдать сумму на приобретение французских духов, а еще лучше – достать их через секретаря комитета комсомола Краснопролетарского универмага. «Это программа-минимум, над программой-максимум я подумаю», – пообещала она. Как многие люди, не обладающие проницательностью, Галя имела талант предвидения.

Однако галстук не помог.

Татьяна Андреевна узнала пациента, дружелюбно поздоровалась, привычно осмотрела и несколькими росчерками пера вернула его к активной трудовой деятельности. Шумилин вышел из ее кабинета с закрытым бюллетенем в руках и чувством незавершенности в душе. Направляясь домой, он еще строил хитроумные планы продолжения знакомства, но на следующий день приступил к работе, завертелся – и образ нового участкового врача переселился в ту область памяти, которая ведает приятными мимолетными встречами.

Но вот как-то раз, делая традиционный вечерний рейд по коридорам райкома, первый секретарь услышал совершенно обыкновенный разговор. Тамара Рахматуллина, курирующая в орготделе медицинские учреждения, с монотонным раздражением объясняла:

– Сверьте список в секторе учета. У вас в ведомости пятьдесят человек, а по картотеке сорок девять.

– Если бы мы недоплачивали, а то ведь переплачиваем, – кротко оправдывалась попавшая в непривычную ситуацию решительная Татьяна Андреевна Хромова.

– А я вам говорю: сверьте! Переплата – такое же нарушение, как и недоплата.

– Простите, но я не знаю, как сверять. Меня просто попросили завезти ведомость – я живу недалеко.

– А где ваш секретарь?

– У нее прием сейчас, а вы обещали главврачу позвонить, если не привезем…

– И позвоню.

– Ну и звоните, – разозлилась докторша и, повернувшись к двери, увидела Шумилина.

Она хотела было пожаловаться, но запнулась (врачи редко помнят имена пациентов) и только пожала плечами: мол, сами видите, что получается.

– Здравствуйте, Татьяна Андреевна! – обрадовался он. – Комсомольское поручение выполняете?

– Пытаюсь.

Тамара тем временем молча взяла со стола ведомость и с сознанием неудовлетворенной правоты сама отправилась в сектор учета.

– На будущее, пусть взносы все-таки привозят те, кому положено. Передайте, пожалуйста, своему секретарю, – мягко попросил бывший больной и тут же уточнил: – Значит, вы рядом живете?

– Да, в Балакиревском переулке.

– Мы почти соседи. Если вы сейчас домой, нам по пути! – предложил Шумилин и пожалел, что отпустил Ашота. – Мне нужно только взять портфель. Пойдемте, посмотрите, как я тут устроился.

И краснопролетарский руководитель повел ее в приемную с законной гордостью человека, которому доверена большая должность и еще больший кабинет.

Позже, по дороге к дому, испытывая острый дефицит тем для разговора, он поинтересовался, почему его новая знакомая носит обручальное кольцо на левой руке, не католичка ли она? Таня некоторое время внимательно разглядывала асфальт под ногами, потом чему-то про себя улыбнулась и спокойно объяснила: два года назад разошлась с мужем, у нее сын – и перевела разговор на шумилинскую работу.

Шумилин проводил ее до подъезда и заверил, что если теперь заболеет, то к врачам обращаться не станет; она ответила что-то в том же духе и, прощаясь, академично, как принято у медиков, назвала его по имени-отчеству. Но Николай Петрович, доказывая, что Татьяна Андреевна хоть врач, но одновременно и комсомолка, предлагал отчества отбросить.

Грехопадение состоялось на очередной комсомольской учебе, куда Шумилин под видом активистки вывез и Таню. Обычно такие «учебные» романы заканчивались у него в тот момент, когда автобус с разгулявшимся активом пересекал Окружную дорогу и въезжал в столицу. Но в этот раз все вышло по-другому. Встречались они на квартире холостого шумилинского приятеля, который при их появлении однообразно хлопал себя по лбу, вспоминая внезапно о каком-нибудь срочном деле, и убегал, незаметно уточнив, сколько ему придется болтаться по улице, а также предупредив, что в ванне у него замочено белье. Остается добавить, что свои отношения они любовью не называли и, встречаясь, обсуждали все что угодно, даже здоровье и проказы детей, но перспективы совместной жизни – никогда…

…Вдохнув продезинфицированный воздух поликлиники, Шумилин неожиданно почувствовал, как разом исчезли все неприятные симптомы. «Сильна родная медицина!» – недоумевал он, заказывая в регистратуре свою карточку. Прием шел к концу, и очереди совсем не было.

Краснопролетарский руководитель заглянул в комнату: Таня склонилась над столом и, накручивая на палец челку, быстро заполняла пухлую, с многочисленными вклейками и вкладышами, историю болезни. «Вот уж книга судеб!» – грустно подумал Шумилин.

Таня подняла глаза на вошедшего и улыбнулась:

– Ты? Загорел…

– Только не говори, что поправился. Сейчас, когда хотят сделать комплимент, говорят: похудел.

Она оперлась щекой на руку, еще раз внимательно посмотрела на него и добавила:

– Волосы выгорели… А почему не позвонил? Что-нибудь случилось?

А ему стало вдруг неловко пересказывать свои хвори, но делать было нечего, и он, по возможности с юмором, поведал про то, как, бороздя черноморские воды, чуть не потерпел аварию и не затонул во цвете лет и как после этого его начали посещать не очень-то приятные ощущения. «Умоляю спасти!» – закончил он. Но Таня не разделяла веселья: по ее словам, сначала, видимо, у него было обычное кислородное голодание от длительного пребывания под водой, но потом он сильно испугался, а это уже нервный срыв, хотя, по правде сказать, ничего страшного.

– Жить буду – петь никогда! – неожиданно для себя повторил Шумилин одну из чесноковских прибауток.

– Петь можно, а вот нервничать нужно меньше, полнее отключаться от работы и ни в коем случае не фиксироваться на неприятных ощущениях. Да еще и отдыхать мы не умеем! – вздохнула Таня.

– Вот так, да? А как нужно отдыхать?

– Это индивидуально: одному нужна тишина, а другому – музыка, шум…

– Музыка? Хорошо. Я приглашаю тебя в дискотеку – будем отдыхать!

– Ты знаешь, сегодня…

– Нужно отключаться.

– Усвоил! А тебе-то можно в дискотеку? Со мной…

– Необходимо!

– Ну хорошо. Только я маме позвоню, чтоб Тишку из сада забрала… А может, все-таки в другой раз?

Но Шумилин уже доставал из кейса гвоздики.

13

Молодежное кафе «Черемуха», при котором два года назад открылась дискотека, занимало нижний этаж хорошо отремонтированного старого дома и сияло на всю улицу витражными окнами. Дискотека была первой крупной акцией Шумилина в Краснопролетарском районе. «Хотим дискотеку!» – заявили комсомольцы на отчетно-выборной конференции. «Сделаем!» – самонадеянно пообещал неопытный первый секретарь и потом не раз жалел.

Оказалось, на словах все за правильную организацию досуга молодежи, но попробуй выбить деньги, получить и отремонтировать помещение, купить аппаратуру. Самое трудное заключалось в том, что никто не отказывался помочь, понимая важность райкомовского начинания, но в этом доброжелательном равнодушии дело вязло, как грузовик в трясине. А тягач на весь районный комсомол один – первый секретарь.

Шумилин постоянно «напрягал» Ковалевского, теребил горком, сам ездил в область выпрашивать на никому не известном заводике мраморную плитку для облицовки, организовывал субботники и воскресники, выбивал в торге хорошую электронику, на общественных началах приглашал знаменитых дизайнеров, а про то, как добыл стекло для зеркального потолка, можно написать фантастический роман с авантюрным сюжетом! Наконец почти через два года после обещания первый секретарь обыкновенными канцелярскими ножницами разрезал алую ленточку, произнес речь, а вечером посмотрел себя по телевизору в городских новостях и убедился, что людям свойственно переоценивать собственную внешность.

Еще несколько недель он вздрагивал при слове «дискотека», но потом новое стихийное бедствие обрушилось на него: начали расширять районный музей истории комсомола и пионерии. О том, что дискотека живет и трудится на благо молодежи, Шумилин помнил: отдел пропаганды принимал участие в подготовке тематических программ, билеты распространялись через комитеты комсомола, в дискотеке дежурили дружинники.

Иногда райком на один вечер абонировал всю «Черемуху» и устраивал аппаратные торжества. Скажем, по поводу успешного проведения отчетно-выборной конференции или Восьмого марта. И тогда, привычно встав на председательское место, будто бы ведя очередное заседание, краснопролетарский руководитель с рюмкой в руке давал краткий застольный очерк достигнутого, признавал недостатки, высвечивал перспективу. Без политически грамотного, мобилизующего и вдохновляющего тоста комсомол бражничать не привык! В комсомоле, как известно, работают не только головой, но и печенью. А потом, охваченные хоровым восторгом, аппаратчики запевали любимых «Добровольцев» – в собственном, районном варианте:

Комсомольцы, пролетарцы — Мы сильны нашей верною дружбой…

Случалось, Шумилин заглядывал в дискотеку и для проверок, о которых заранее откуда-то все узнавали, но до разговора с инспектором первому секретарю как-то не приходило в голову явиться в «Черемуху» обычным посетителем и насладиться плодами своих же трудов: во-первых, времени постоянно не хватало, а во-вторых, и возраст вроде бы уже не дискотечный.

Возле дискотеки стояла длинная очередь безбилетников – человек сорок. У последних двадцати шансов попасть сегодня в кафе не было, но уж лучше, считали они, провести свободное время в дружественной очереди, чем нигде. Юноши выглядели по-разному: кое-кто напялил свитерок прямо на форменные школьные брюки, зато девушки как одна были модно, даже дорого одеты – и Шумилин, вспомнив свою Лизку, тяжело вздохнул в предчувствии грядущих расходов.

– А как мы пройдем? – простодушно поинтересовалась Таня. – У вас билеты есть?

– Решим в рабочем порядке! – неожиданно для себя ответил он. – Сапожник всегда без сапог…

Билетов у него, разумеется, не было. Направляясь сюда, краснопролетарский руководитель рассчитывал на служебное удостоверение и на то, что многие дружинники знают его в лицо, но сквозь такую толпу, да еще вместе с дамой, продираться как-то неудобно, несолидно, что ли. Шумилин остановился в стороне от входа и принялся соображать: можно, пожалуй, позвонить в дискотеку и вызвать на улицу кого-нибудь из дружинников, но номер телефона вместе с записной книжкой остался на работе… Еще можно… Тем временем вертлявый хмырь в застиранном добела джинсовом костюме несколько раз изучающе прошел мимо, затем приблизился вплотную и спросил напрямик:

– Билеты нужны?

– Нужны! – ответила Таня, с улыбкой посмотрев на своего задумавшегося кавалера.

– Пять.

– За два билета?

– Штука.

– Вы что, обалдели? – возмутился в ней врач-терапевт, получающий сто двадцать рублей в месяц.

– Как хотите, – пожал спекулянт плечами и повернулся на мушкетерских каблуках.

– Погоди-ка, – остановил его Шумилин, полез за бумажником и вынул новенькую, будто бы пахнущую типографской краской десятку. – Не обрежься!

Парень хмыкнул и, взяв деньги, передал два пригласительных билета; рядом с ценой «один рубль» стояла отчетливая печать Краснопролетарского РК ВЛКСМ.

– Так сапожник и без штанов остаться может… – задумчиво проговорила Таня.

Показывая билеты, они постепенно протолкались ко входу, попросили посторониться прилипшую к стеклянным дверям пару и, помахав в воздухе картонками, привлекли внимание дежурившего за дверью незнакомого (видно, из нового набора) оперотрядника. Дружинник взял билеты, внимательно осмотрел, чуть ли не понюхал и – тоже мне, сыщик! – спросил как бы невзначай:

– Вы в какой организации покупали?

– Ни в какой, – простодушно ответил первый секретарь, – мы здесь, около входа, по пятерке за штуку взяли…

– Что? Я сейчас! Стойте здесь… – выпалил оперотрядник и метнулся к гардеробу, где, облокотившись о барьер, мирно беседовали Иван Локтюков и широкобородый, с купеческим пробором гардеробщик, рассказывавший, наверное, о своем участии в Брусиловском прорыве.

– Николай Петрович? – удивился заведующий оборонно-спортивным отделом и руководитель районного оперативного отряда. – Проверяешь? А разве сегодня…

– Нет, я отдыхаю. А ты?

– Проверяю.

– Вот так, да? Молодец. Значит, Мансуров с тобой тоже о спекулянтах беседовал.

– Беседовал.

– Ну, тогда с тебя червонец… нет, восемь рублей. В зарплату отдашь…

Выяснив приметы добровольного распространителя билетов, дружинники высыпали на улицу и скоро вернулись ни с чем. А Шумилин тем временем повел Таню в зал, где оглушительно пульсировала музыка и в такт ей мерцал свет: на мгновение вспыхнув, он выхватывал фигуры танцующих из темноты, и от этого их движения казались фантастически резкими. Диск-жокей что-то выкрикивал в микрофон, и прыгающая толпа отзывалась восторженными возгласами.

Перед танцевальным залом располагался бар, а перед баром – столики. На стульях висели и лежали курточки, сумки, полиэтиленовые пакеты – так что сесть было некуда. Наконец они высмотрели столик, одной стороной приставленный к стене: на двух стульях из трех ничего не висело и не лежало. Усевшись, Таня попыталась пристроить гвоздики в пустой стаканчик для салфеток, но потом просто положила цветы возле стены.

Музыка оборвалась, и столики стали заполняться. На экране вспыхнули и начали сменяться один за другим ослепительные слайды, на них рекламно улыбались суперзвезды мировой эстрады, а диск-жокей, захлебываясь, рассказывал о заблиставших недавно новых светилах музыкальной вселенной. С таким же восторгом, наверное, в двадцатые годы чумазые парни рапортовали о том, что ими установлен новый мировой рекорд по добыче угля за смену.

К только-только устроившимся Тане и Шумилину подошла молодая пара, одетая в единообразные вельветовые джинсы и фирменные майки с рисунками. Девушка была рыжеволосая, с веселыми глазами и нежно-розовой, словно обожженной на солнце, кожей. Ее приятель обладал высокомерным взглядом, выполненной, очевидно, в домашних условиях модной стрижкой и физиономией со следами вулканической деятельности молодой плоти. После танца оба глубоко дышали, под мышками расплылись темные круги.

– Это наши места! – обиженно сказала девушка.

– Все три? – уточнила Таня.

– Все три, – надменно подтвердил парень. – Мы ждем человека.

– Слушайте, ребята, – миролюбиво предложил Шумилин. – Мы скоро уйдем, а стул себе я сейчас принесу. Договорились?

– Ладно, – легко согласилась девушка.

Ее друг непримиримо промолчал. Но тут снова обрушилась музыка – и они умчались танцевать.

Краснопролетарский руководитель между тем притащил стул и отправился к стойке. Незнакомый бармен (прежнего после проверки трудоустроили), мордастый мужчина лет тридцати в массивных очках-«хамелеонах», статью напоминал выпускника Института международных отношений, получившего несколько странное распределение. Он дал посетителю внимательно изучить по прейскуранту ассортимент и принялся брезгливо что-то перемешивать в стаканах, а потом сообщил, что имеется только «шампань-коблер». Затем с отвращением воткнул в напитки полиэтиленовые соломинки и метнул сдачу.

Исхитрившись, неопознанный первый секретарь за один раз перенес все четыре стакана на стол и два из них подвинул ребятам, вернувшимся с танца.

– Спасибо! – обрадовалась девушка, которую Таня уже называла по имени – Аня.

Юноша именовался Андреем.

Попробовали коктейль: любимыми ингредиентами бармена оказались вода и лимонная кислота.

– Мы вас тут раньше не видели. Вы – кто? Мы из педагогического, с инфака, – легкомысленно начала знакомиться Аня.

– Я – врач, а Николай…

– Учитель… Я учитель… – быстро перебил Таню глубоко законспирированный краснопролетарский руководитель.

– Наш институт заканчивали? Какой факультет? Когда?

– Наш. Истфак. Закончил, когда вы еще в школе учились.

– А кто у вас педагогику читал?

– Шуринов.

– И у нас Шуринов. Здорово! А в школе почему работаете? Распределили?

– Распределили.

– Я сразу догадалась, что вы учитель. По костюму и галстуку!

– Вот так, да? А как у нас в институте с билетами сюда? – осторожно приступил к следствию Шумилин. – В очереди стоять не приходится?

– Бывает! – ответила девушка, щебетавшая и за себя, и за своего приятеля.

– Мы здесь в первый раз, – продолжила светскую беседу Таня, – а вам тут нравится?

– Нравится! – сообщила Аня. – Если б еще не эти из райкома – совсем бы здорово было…

– А что им нужно? – равнодушным голосом спросил подобравшийся первый секретарь.

– Да-а… лезут не в свое дело, программу недавно сняли. Им, понимаете, процент советской музыки подавай!

– Ну и что в этом плохого?

– А вы пробовали под «Трех танкистов» танцевать? – прорвало наконец и Андрея.

– Во-первых, танцуют не под все песни, под некоторые и в бой идут, – патетически начал Шумилин, а закончил с обидой: – И дискотеку, между прочим, для вас райком комсомола выбил!

– А зачем ее «выбивать»? – зло удивился парень. – Если есть спрос, нужно строить, пока очередей не будет, как делают на Западе. Это же прибыль! А то, подумаешь, подвиг райком совершил – дискотеку открыл! И вообще комсомол себя изжил…

– Вот так, да? – переспросил первый секретарь. – Это почему же?

– Конечно, изжил! – легкомысленно подхватила Аня. – Представляете, все, кому от четырнадцати до двадцати восьми, – в комсомоле. И мы с Андреем, наверное, и вы с Таней, и восьмиклассники, которые перед входом толкутся…

– А чем тебе это не нравится?

– А тем, что молодежь нужно по интересам объединять, а не сгонять в одну организацию.

– А ты в какой организации хотела бы состоять? – заговорила Таня.

– Я? Ну, например, Союз Музыки и Танца – СМТ! – полусерьезно заявила Аня.

– А потом? – тихо спросила Таня.

– Что потом?

– Потом, когда ты выйдешь замуж, родишь ребенка, начнешь работать – и будет не до СМТ. Тогда перейдешь в СМЖ – Союз Матерей и Жен? Да? А если, не дай бог, разведешься или совсем замуж не выйдешь, тогда куда? В какой-нибудь СОД – Союз Одиноких Девушек?..

– Я же к примеру сказала! – обиделась девушка.

– И я к примеру.

– А все-таки, – мрачно вмешался Андрей, – почему комсомол не спрашивает, как мы хотим жить, а вспоминает про нас, когда нужно взносы заплатить, собрание провести или субботник? Почему, например, у комсомола нет своих кинотеатров, где бы только для молодежи фильмы крутили? Почему?

– А почему ты говоришь о комсомоле как о какой-то посторонней благотворительной организации? – профессионально возразил Шумилин. – Ты сам и есть комсомол, от тебя самого и зависит, как жить. И потом, почему ты все время про развлечения рассуждаешь? Комсомол, между прочим, не только собрания или субботники организует – деньги от субботников, кстати, потом на детские больницы идут, эту дискотеку тоже без субботников не построили бы. Комсомол и на БАМе работает, и на…

– А вы меня БАМом не пугайте! На Западе не хуже дороги строят и молодежь этим не попрекают!

– Что ты все: Запад, Запад… Запад не потерял двадцать миллионов на войне, на Западе такой разрухи в глаза не видели!

– Вы и через сто лет все на войну валить будете? А мы ведь победители. Немцы войну проиграли, а у них в магазинах все есть!

– У них другого нет…

– Давайте-давайте, теперь про безработицу среди молодежи, но тогда и про пособия не забудьте. Они там больше нашей зарплаты.

– А ты был на Западе-то?

– А вы были?

– Я-то был, – твердо ответил Николай Петрович, роскошно прокатившийся с молодежными делегациями в Испанию и ФРГ. – А вот ты с разных голосов нахватался.

Парень насупился и молча старался проткнуть гнущейся пластмассовой соломинкой вишенку на дне стакана.

– Вы не учитель, – задумчиво произнесла Аня, – вы из райкома. А мы из педагогического, с инфака, курс вам тоже сказать?

– Это мы сами выясним, – нахмурился Шумилин. – Татьяна Андреевна, запишите и завтра к институту подошлите решетчатую карету и пять мотоциклистов с пулеметами.

Все засмеялись, даже Андрей, продолжая злиться, захмыкал.

– Ой, Татьяна Андреевна, – по-женски ловко сменила тему Аня. – У вас же гвоздики совсем поумирали! Андрюша, попроси у бармена вазу – букет жалко.

– Мне он не даст…

Первый секретарь сделал многообещающий жест, отправился к стойке, купил бутылку шампанского и попросил вазу.

– Хрустальную или из чешского стекла можно? – поиздевался бармен. – Бутылку выпьешь и воткнешь…

– Можно бы и повежливее…

– Иди-иди, перестарок! – громко крикнул вдогонку «выпускник МГИМО».

– Не получилось, – садясь, объяснил Шумилин. – Ладно, нам уже уходить пора, тем более мы обещали недолго посидеть.

– Да что вы! – раскраснелась Аня. – Давайте еще поспорим, а?!

– Хватит уж, – буркнул Андрей.

А тем временем у стойки разворачивались драматические события: угрожающей походкой, словно собираясь ударить в ухо, Локтюков подошел к бармену и что-то сказал, кивнув в сторону краснопролетарского руководителя. Лицо укротителя коктейлей окаменело, под наморщенным лбом началась борьба самолюбия и расчета, но поскольку у схватившихся сторон оказались разные весовые категории, бармен после колебаний полез под стойку, долго там копался, потом его побагровевшее лицо снова появилось на поверхности. Он аккуратно вытер полотенцем блестящий сосуд, приблизился к столику, с уважительным укором глянул на начальство:

– Вазы, честное слово, нет. Может, это подойдет?

И поставил на середину стола сияющий никелированный кубок городской спартакиады, три дня назад похищенный неизвестными хулиганами.

– Откуда это у вас? – ошеломленно спросил Николай Петрович. Барменское самолюбие сделало последнюю попытку вырваться из стального захвата, но было окончательно прижато к ковру.

– Какой-то парень вместо денег впарил: не поднимать же шум из-за полтинника!

– Локтюков! – закричал Шумилин на весь зал.

Посчитав, что первого секретаря бьют, глава оперотряда, расшвыривая стулья, выскочил из вестибюля и замер, увидев знакомый серебряный сосуд, в который ничего не подозревавшая Аня уже поставила понурившиеся гвоздики.

14

Благосклонно глядя на себя в зеркало и пританцовывая, Шумилин ездил по щекам трескучей электрической бритвой. Выпадают редкие дни, когда чувствуешь себя победителем жизни, сегодня у него был именно такой день: он даже проснулся с ощущением легкости, чего с ним давно уже не случалось.

Весь вчерашний день здорово напоминал счастливую концовку плохого детектива. Примчавшийся по звонку инспектор Мансуров опросил бармена и нескольких ребят, постоянно пасшихся, чуть не ночевавших в дискотеке, заверил райкомовцев, что остальное – вопрос техники, и обещал позвонить утром. Прощаясь, он пожимал руку краснопролетарского руководителя с каким-то особенным уважением.

Шумилин пошел провожать Таню домой, и они еще долго бродили по темным улицам, сгрудившимся у подножия сияющего стеклом проспекта. Несколько раз им встречались дружинники; некоторые оперотрядники узнавали первого секретаря и поглядывали на него и Таню с тем выражением, какое бывает у детей, вдруг выяснивших во время турпохода, что учительница тоже очень любит сладкое и до смерти боится лягушек.

Потом они сидели на широкой и низкой скамье, передвинутой кем-то с автобусной остановки в глубь заросшего, почти поленовского дворика. Шумилин вновь и вновь рассказывал Тане о происшествии в райкоме, не переставая изумляться, что кубок отыскал именно он.

– А если бы эта Аня не вспомнила про цветы? Представляешь?

– Представляю… А что будет тем, когда найдут?

– Плохо будет. Статьи я не помню – надо у Мансурова спросить.

– А от тебя это будет зависеть?

– Все, что зависело от меня, я сделал.

– Все? Я думала, ты добрее.

– Что же поделаешь?

– Наверное, ничего. Я замечала, когда врачи становятся большими руководителями, обычно это отражается на их пациентах. За все приходится платить. Я слышала, тебя в горком приглашают?

– Приглашают в гости. Работу в горкоме мне пока никто не предлагал. А за свою карьеру – тебя не смущает такое слово? – я расплачиваюсь собой… Понимаешь, собой, а не другими.

Холостой приятель, увидев их на пороге в половине двенадцатого, так оторопел, что даже забыл ударить себя по лбу. Этой ночью, обессилев, Шумилин и Таня впервые заговорили о будущем…

…Шумилин добрился, струей одеколона, как из маленького огнетушителя, немного остудил жар воспоминаний, затем долго одевался перед зеркалом и натер себе шею, подбирая галстук, а когда выглянул в окно, обнаружил, что водитель подал машину с редкой пунктуальностью. Прыгая через ступеньку и легкомысленно размахивая кейсом, первый секретарь выпорхнул на улицу и, ослепленный солнцем, остановился, дожидаясь, пока рассеются синие пятна перед глазами.

– Какого человека катаю! – уважительно покачал головой Ашот, открывая перед начальством дверь «Волги», не пожарной, как обычно, а блистательно-черной, с розовыми занавесочками.

– А где наша машина? – полюбопытствовал Шумилин, усаживаясь.

– Коробка полетела. Начальник колонны плакал, когда этого орла давал… Слушай, а как ты его нашел?

– Кого?

– Ладно, не притворяйся! Бокал этот…

– А-а, кубок! В общем, случайно…

– Э-э, не надо своим ребятам-то вкручивать!

– Понимаешь, Ашот, – задумчиво начал первый секретарь, – у умного человека, кроме переднего стекла, еще зеркало заднего вида должно быть…

Они так громко захохотали, что гаишник, стерегущий перекресток, долго всматривался в номер их «Волги».

Приехав в райком, Шумилин назначил планерку на одиннадцать часов, передал черный футляр с печатью Комиссаровой и помчался на стройку, куда давно уже собирался.

Проспект, переходящий в шоссе, пролетели мгновенно, потом тряслись по грунтовке и наконец влипли в месиво, каковое всегда окружает место, где человек вознамерился возвести себе жилье. Ашот затормозил у плаката с надписью: «Ударная комсомольская стройка Краснопролетарского района», открыл дверцу, посмотрел на землю и выходить не стал.

Шумилин вылез и по обломкам стройматериалов, как по кочкам, запрыгал к вагончикам, возле которых расселись на бревнах строители. Они курили, грелись на доходящем осеннем солнышке и давали советы таскавшим мусор стройотрядовцам:

– Да ты резче носилки отпускай, а то руку вывихнешь!

Увидев в окно подкатившую «Волгу», бригадир вышел из вагончика:

– Николай Петрович! Из отпуска – и прямо к нам! А мы уже штукатурим!..

– А почему только наши бойцы работают?

– У нас как у Райкина: раствор – йок, сижу, куру. А у бойцов – энтузиазм молодых!

– Вот так, да?! Тогда придется позвонить в трест и узнать, почему потери рабочего времени должны покрывать за счет энтузиазма молодых… На субботу и воскресенье я к вам сам с активом приеду. Ждите.

Шумилин обошел холодные, пахнущие свежим цементом коридоры почти готового здания, взглядом старого стройотрядовского волка засек парочку «расцветающих» дверных проемов, переговорил со знакомыми ребятами и, уже подходя к машине, увидел, как бригадир, размахивая руками, поднимает с бревен свою отяжелевшую гвардию. По пути в город им встретилась машина с раствором – значит, в трест можно не звонить. Нет, положительно день складывался удачно!

С дороги, из автомата, Шумилин пытался дозвониться до Тани, но телефон был занят.

Когда Николай Петрович в сопровождении Ашота вошел в приемную, Аллочка внимательно посмотрела на измазанные ботинки краснопролетарского руководителя, медленно сравнила их с сияющими штиблетами шофера и наконец сообщила, что недавно звонили из РУВД.

Первый секретарь метнулся к телефону.

– Все в порядке: один уже у нас, – доложил капитан.

– Ну и… Кто он? Из нашего района?

– Объясняю: Семенов Юрий Сергеевич. – В трубке было слышно, как инспектор шуршит бумагой. – 1967 года рождения, русский, учащийся десятого класса 385-й школы нашего района, проживает в нашем же районе: Нижне-Трикотажный проезд, дом 14, квартира 127. В комсомоле не состоит, инспекция по делам несовершеннолетних его, оказывается, знает, уже встречались. Семья нормальная: отец – шофер в НИИТД, мать – воспитательница в детском саду. Утром, когда мы зашли, спокойно собирался в школу, но – догадливый! – сразу все понял и даже удивленных глаз делать не стал…

– А второй?

– Второго пока не установили. Семенов говорит, познакомился в магазине, когда покупал портвейн, раньше не видел и потом не встречался, где живет, не знает, как зовут, не помнит. Наверное, врет, хотя все берет на себя. Сознался, что идея влезть в райком – его. Сначала собирались выпить в скверике перед райкомом, но потом Семенов заметил открытое окно и предложил продолжить в помещении – так сказать, с комфортом! В общем, цепочка, о которой я вам и говорил: безделье – выпивка – хулиганство…

– А где он сейчас?

– Отдыхает.

– Товарищ… – Шумилин быстро полистал календарь и нашел имя инспектора, – Михаил Владимирович, у нас просьба: члены бюро хотели бы поговорить с этим Семеновым, высказать ему свое отношение, может быть, для себя какие-то выводы сделать. Бюро у нас сегодня в два.

– Доставим. Только не думаю, что из разговора с ним толк выйдет. Обыкновенный хулиган! Я спрашиваю: «Зачем же вы в райкоме погром устроили?» А он: «Ничего не помню – пьяный был…»

– Привезите его, пожалуйста, к половине второго. Я сам сначала на него хочу поглядеть.

– Пожалуйста! Но воспитывать его нужно было раньше.

Аппарат прошел быстро и слаженно. Как часто бывает в комсомоле, дело, только вчера казавшееся безнадежно проваленным, вдруг набрало силу.

Шумилин, довольный, вернулся в кабинет и только собрался пообщаться с Таней, как по прямому телефону ему позвонил осведомленный Околотков:

– Ходят слухи, что тебя Петровка в кадры забрать хочет?

– Уже заявление пишу!

– Не торопись! Первый вернулся и как утром обо всем узнал, так на тебе зациклился. «Какие люди!» – говорит. Кстати, ты этого налетчика сам-то видел или, как Шерлок Холмс, занимаешься только интеллектуальным сыском, а техническую сторону милиции оставляешь?

– Еще пока не видел, но сегодня на бюро его привезут, хочу, чтобы с ним ребята потолковали – он ведь из нашего района.

– Та-ак… Грамотный ход! Я сегодня у пищевиков на отчетно-выборной конференции, это рядом с тобой. Обязательно заеду, посижу у вас на бюро, заодно обсудим, как тебе лучше с первым на собеседовании держаться… С одной стороны, ты, конечно, герой! А с другой… Да, чуть не забыл: тебя тут телевидение хочет. Стройкой твоей интересуется. Режиссер тебе вечером позвонит. Когда сниматься будешь, не забудь причесаться! Кстати, звезда экрана, ты с Галей-то помирился?

– Нет.

– А вот это зря. Ты меня понял? До встречи.

Шумилин перевел дух и связался с Ковалевским.

– Все уже знаю, – ответил Владимир Сергеевич. – Ну вы, братцы мои, даете: сами хулиганов разводите, сами ловите. Он из какой школы?

– Из триста восемьдесят пятой.

– И школа-то хорошая. Надо разобраться.

– Я хочу, Владимир Сергеевич, чтобы с этим Семеновым члены бюро поговорили, разобрались. Его сегодня к нам из милиции привезут, секретарь горкома Околотков будет. В два начнем.

– Директора школы пригласите обязательно! Постараюсь к вам прийти – погляжу на вашего громилу. Очень мне интересно, как ваше замечательное общество такие некачественные продукты производит. А второго еще не нашли?

– Нет еще.

– Ну, ты уж, Николай, поднапрягись: у тебя, говорят, это хорошо получается! И вообще, загляни ко мне на неделе, пора нам, как говорят в «Кинопанораме», о твоих творческих планах потолковать.

Шумилин положил трубку и, нажав кнопку селектора, попросил Комиссарову пригласить на бюро директора 385-й школы.

– Бедная Ирина Семеновна! – посочувствовала сердобольная Надя. – У них лучшая успеваемость по району…

– Ничего, – сурово ответил первый секретарь. – Теперь дисциплиной займутся.

И опять начал набирать Танин телефон, но тут, гремя развернутой газетой, в кабинет влетел Чесноков.

– Командир! Слава когтистой лапой стучится в дверь!

– Вот так, да? – заинтересовался Шумилин и, положив трубку, расправил газетный лист на столе.

Большая, хорошо пропечатавшаяся фотография на первой полосе изображала заседание Краснопролетарского бюро: подретушированный первый секретарь неподвижно уставился на Бутенина и, что-то объясняя, фехтовальным движением направил ему в грудь авторучку. Речь, помнится, шла о своевременной сдаче взносов. Члены бюро старательно демонстрировали внимание. Сбоку, ломая все представления о времени и пространстве, прилепился Чесноков, действительно очень хорошо получившийся на фотографии.

Шумилин вздохнул и позвонил Липарскому.

– Видал? – победно спросил тот.

– Видал. Спасибо. Парню твоему все оформили. А кстати, вам нужен острый материал о работе с подростками?

– Острый материал всегда нужен, но только такой, чтобы не проколоться…

– Мы сегодня на бюро будем с одним несовершеннолетним беседовать…

– С тем самым?

– С тем самым.

– Ну ты отважен, старик! Это надо бы с главным переговорить. И с горкомом тоже. А впрочем… Ты меня понимаешь? А?! Придет корреспондент. Обнимаю. Отбой – четыре нуля…

Закончив разговор, Шумилин глянул на Чеснокова и подумал, что он чем-то похож на Липарского – умеет решать вопросы, как говорят в комсомоле. Заворг стоял потупившись, заранее приготовившись к поощрению.

«А ведь и правда: удачно получилось», – с досадой подумал краснопролетарский руководитель, а вслух спросил:

– Как там у нас с явкой на бюро? Смотри, Околотков приедет, и Владимир Сергеевич обещал…

– Ковалевский?! Вот это да! Гора идет к Магомету…

– Ладно, потом будешь острить. Пусть в комнатах приберутся и не курят. В коридоре надо промести, и чтоб около сектора учета хвоста не было!

– Понял, командир! За кворум не бойся: с такой повесткой дня у нас аншлаг будет! Первый раз за два года олимпийского чемпиона Колупаева увидишь. Я просил его с олимпийской медалью на шее прийти. Шучу. Еще звонили из Краснопролетарского универмага – есть серые финские костюмы, пятый рост! Такое бывает раз в сто лет. Я беру. Твой размер прихватить?

– Я подумаю, – ответил он Чеснокову.

– Если покупатель станет думать – ему носить будет нечего, хватать нужно, а не думать! И потом: думай не думай, сто восемьдесят рублей – не деньги!

– Ладно, пойдем в конце дня примерим…

– Может, ты еще в список запишешься, недельку на переклички походишь, а потом сутки в очереди постоишь? Эх, Николай Петрович, не умеешь ты своими правами и обязанностями пользоваться. Или не хочешь пока? Шучу.

Олег ушел, а Шумилин связался с майонезным заводом. Лешутина убеждать по поводу кандидатуры нового секретаря не пришлось.

– Пусть поработает, – согласился он. – Что нужно делать, Бареев знает, сам на собрании об этом кричал. Я-то – за, но, по-моему, Головко уже успел директора накрутить.

– Вот так, да? А на месте директор?

– В министерство уехал. Там он на месте.

– Ну, ничего, с ним мы договоримся.

– Договоритесь. Он у нас тоже на повышение идет…

«Все всё знают! Парапсихология какая-то!» – удивлялся краснопролетарский руководитель, набирая номер комитета комсомола педагогического института.

– Послушай, Андрей, – спросил он у Заяшникова, – кто у нас секретарь на инфаке?

– Медковский. А что?

– Смену планируете в этом году?

– Нет. А что?

– Пусть он послезавтра в четыре часа подойдет.

– Что-нибудь случилось?

– Пока нет. А ты-то сам доволен, как у тебя инфак работает?

– В общем, не очень. А что?

– Ничего. Я с ним хочу, в общем, поговорить. Не опаздывай на бюро!

– Не опоздаю. У нас уже весь комитет знает, подробностей ждут! Николай Петрович, а можно тебе задать один нескромный вопрос?

– Если по поводу моего перехода, то ты про это лучше меня знаешь. Вот так-то!

Посмотрев на часы, Шумилин помчался обедать и весь взмок, отшучиваясь от добродушных, насмешливых и злых поздравлений с большой служебно-розыскной победой. Даже девчонки на раздаче смотрели на него восторженными глазами и выбирали кусочки получше.

Ровно в половине второго он вернулся в райком и узнал от взволнованной Аллочки, что звонили из Тынды.

– Кононенко?

– Виктор Иванович! – подтвердила она. – Спрашивал, как у нас дела!

– Ну и что ты ответила?

– Ответила – «нормально»: вы же предупреждали…

– А телефон он свой оставил?

– Нет, сказал, еще будет звонить…

«Как дела? Как дела? – сокрушался Шумилин, заходя в кабинет. – Тут не дела, а целое дело – уголовное!»

Следом в комнату проникла Аллочка и, прикрыв за собой дверь, сообщила, что по телефону Николая Петровича еще спрашивал женский голос.

– Она просила что-нибудь передать? – забеспокоился Шумилин, вспомнив, что так и не поговорил с Таней.

– Нет. Сказала, будет дозваниваться. По-моему, это ваша жена! – скромно добавила секретарша, но по интонации стало ясно, что своеобразие личной жизни руководителя известно ей до мелочей. «Значит, в самом деле решила разводиться, – рассуждал первый секретарь, наблюдая, как к райкому подруливает патрульная машина. – Ну и ладно. А в общем-то, странно…» Звонок действительно был неожиданным, потому что с тех пор, как они разъехались, Галя ни разу не воспользовалась служебным телефоном мужа.

Семенова привезли Мансуров и незнакомый сержант милиции. На пороге кабинета, озираясь, парень остановился.

– Что, знакомые места? – с суровой насмешливостью поинтересовался Шумилин. – Проходи, побеседуем…

Семенова усадили перед столом-аэродромом, а инспектор с сержантом сели на стульях возле стены.

Не зная, с чего начать, первый секретарь разглядывал пойманного с его помощью хулигана. Какой там школьник! Перед ним, откинувшись на стуле, сидел здоровенный мужик, зачем-то одетый в ученическую форму. Широкое темное лицо, бритый наждачный подбородок, равнодушные до наглости глаза и большие красные руки, замком сцепленные между колен. Рубашка расстегнута, и на груди видны густые черные волосы. Акселерат чертов! Но все-таки по движениям, посадке было заметно, что парень еще до конца не привык к своему стремительно повзрослевшему телу. Так не сразу свыкаются с новым костюмом. Да и его вызывающее спокойствие, если приглядеться, было ненастоящее.

– Рубашку застегни, – тихо потребовал Шумилин. – Ты все-таки в районном комитете комсомола.

– Для него это не аргумент, – усмехнулся Мансуров.

Парень застегнулся и выжидательно выпрямился.

– Вот что, Семенов, – медленно и грозно начал Шумилин. – За свое преступление, да-да, именно преступление, ты ответишь по закону, но сегодня тебе придется отвечать перед членами бюро, перед работниками аппарата, перед всеми краснопролетарцами, на которых ты бросил тень своей выходкой. Пригласили мы и директора твоей школы – школу, Семенов, ты тоже опозорил! А сейчас скажи мне – я просто хочу твою логику понять! – почему тебе взбрело лезть именно в райком? Только потому, что было окно открыто, или есть другая причина?

– Нет.

– Вот так, да? Значит, увидел открытое окно и захотел посмотреть?

– Захотел, – угрюмо ответил парень.

– Ну, если ты такой любознательный, мог бы и днем через дверь зайти!

– Я не комсомолец.

– Как же так случилось? – с ехидной участливостью спросил Шумилин.

– Не приняли.

– И правильно сделали – ты бы тогда в райком каждый день стал лазить, может, и ко мне заглянул бы: я иногда допоздна засиживаюсь.

– А я к вам уже заглядывал.

– Что ты говоришь? По какому же вопросу, можно узнать?

– По личному.

«Я же предупреждал вас: наглец он!» – взглядом подтвердил инспектор свои утренние слова.

– Что-то я не припоминаю нашу встречу. Это когда было? – с иронией уточнил краснопролетарский руководитель.

Семенов пожал плечами.

– Молчать проще всего, ты лучше напомни, – встревожился Шумилин.

– А зачем? Вы же опять забудете…

– Не морочь людям головы! – по-милицейски повысил голос Мансуров. – Спрашивают тебя – отвечай!

Но настырный парень безмолвно разглядывал в окне тополиную ветку. Капитан тем временем с раздражением барабанил по коленям пальцами. Сержант недоуменно смотрел на прикрепленный к стене мамонтовый бивень, подаренный райкому подшефными полярниками. А первый секретарь натужно вспоминал.

Людская память обладает двумя качествами: человек может забыть очень многое и вместе с тем он никогда ничего не забывает. Если захотеть, можно вспомнить все, любую мелочь: например, какого цвета были глаза у пассажира, который в позапрошлом году в одном купе с тобой ехал на юг. Конечно, при условии, что ты заглядывал ему в глаза.

И Шумилин вспомнил.

15

В тот день бюро, как всегда, началось с приема в комсомол.

– Триста восемьдесят пятая! – крикнул за дверью дежурный инструктор, и в зал заседаний боязливо вступила группа восьмиклассников – девочки в негнущихся белоснежных передничках, мальчики в застегнутых на все пуговки белых рубашках, один даже в отцовском галстуке, широком и коротком, как римский меч.

«Прямо первое сентября, только что без цветов, – подумал Шумилин. – Молодец, Ирина Семеновна!»

А то в последнее время взяли моду являться на бюро в чем вздумается, и он со всей резкостью говорил об этом на недавнем совещании директоров школ в РОНО.

– Садитесь, ребята! – важно пригласила Шнуркова, в ту пору третий секретарь райкома.

Школьники скромно расселись, стоять осталась лишь секретарь комитета ВЛКСМ 385-й Леночка Спиридонцева, аккуратненькая десятиклассница, хорошо усвоившая, что общественная работа и средний балл аттестата зрелости – сосуды сообщающиеся. Кукольным голоском она читала заявления, содержание которых в основном сводилось к законному желанию вступающих оказаться в авангарде советской молодежи; скороговоркой сообщала анкетные данные и передавала очередной бланк первому секретарю. Тот проверял правильность заполнения анкет и делал отметки, утверждающие решение собрания.

А тем временем члены бюро беседовали со вступающими.

– С уставом ознакомился? – доброжелательно спрашивал кто-нибудь из сидящих за длинным столом.

– Д-да, – четко отвечал испытуемый.

– Тогда скажи, что такое принцип демократического централизма?

И вступающий говорил, иногда бойко, иногда с паузами, в которых был слышен отработанный на уроках шепот подсказок. Если ответ оказывался неуверенным, человека оставляли в покое, если же он проявлял твердое знание предмета, то могли еще поинтересоваться успеваемостью или правами и обязанностями члена ВЛКСМ. Но основательно расспрашивали только в самом начале двух-трех ребят: за дверьми ждали своей очереди учащиеся других школ, а в повестке дня значилась еще масса проблем.

Если группа вступающих оказывалась небольшой, каждому члену бюро доставалось по одному вопросу, знакомому, что называется, до слез, но когда – как в тот день – в зале заседаний случалось сразу человек по двадцать, надо было спрашивать по второму и третьему кругу. Приходилось с помощью вступающих выяснять политическую обстановку в мире, углубляться в историю комсомола, выпытывать, что же это за такое общественное поручение в восьмом классе – «консультант», в крайнем случае интересоваться, какую последнюю книгу прочитал испытуемый. Для ребят уж совершенно спортивного вида приберегали спасительную задачу: «Какие у комсомола ордена?» И вот удивительно: вместо того чтобы пересчитать тут же на стене развешанные фанерные макеты, некоторые, уперев глаза в потолок, тужились вспомнить награды, изображаемые на первой полосе «Комсомольской правды».

В безнадежных случаях, когда вступающий молчал так упорно, будто хотел сберечь военную тайну, ему рекомендовали серьезно подготовиться и прийти в другой раз. Но шли на такое не часто, ибо цифра приема, как говорится, – лицо любого райкома.

В тот день, пока шел разговор со вступающими, Шумилин, не поднимая головы, визировал анкеты, подписывал уже готовые билеты и персональные карточки тех, кого утвердили полчаса назад: сектор учета трудился бесперебойно. Обработав очередную партию документов, он оглядывал членов бюро и просил, например, Гуркину: «Светочка, поздравь, пожалуйста!» Та незаметно выходила из зала, в кабинете кого-нибудь из секретарей пожимала руки новым членам ВЛКСМ, вручала билеты и тихонько возвращалась.

В тот день 385-я школа постаралась и прислала на прием гораздо больше, чем планировалось, – поэтому к тому времени, когда Спиридонцева вызвала Семенова и передала первому секретарю последнюю анкету, каждый задал уже по три вопроса, дошло дело и до орденов. Наступила пауза, какие бывают на собраниях, если докладчик перепутает странички выступления.

Семенов испуганно вскочил и, ожидая, взволнованно гнул длинные прозрачные пальцы.

Удивленный тишиной, Шумилин поднял глаза, сразу уловил ситуацию и задал самый простой вопрос, какой только пришел на ум:

– А почему ты вступаешь в комсомол?

– Я? – переспросил паренек.

– Ну не я же!

– Я… Так ведь все вступают.

– Что значит «все вступают»? Ты-то сам почему решил стать комсомольцем?

Испытуемый молчал.

– Как ты учишься? – зашел с другого бока первый секретарь.

– Без троек.

– Общественные поручения есть?

– Есть. Стенгазета.

– А кто тебя рекомендовал?

– Елена Александровна… Классный руководитель.

– Ну вот видишь, все у тебя в порядке, а ты не можешь повторить то, что сам же в анкете написал! – улыбнулся Шумилин.

– Могу повторить… Но это ведь все написали! – вернулся в исходное положение паренек, видимо, убежденный, будто от него ждут какого-то особого, исповедального ответа.

– Вот так, да? Опять – «все». Вы под диктовку, что ли, писали?

– Н-н-нет, – ответил Семенов, оглянувшись на застывшее лицо Спиридонцевой. – Нет, нет!

– Кто у тебя родители? – резко вмешалась в разговор Шнуркова.

– Папа – шофер, мама – воспитательница в детском саду…

– Интеллигентная семья! Что же они тебя мыслить самостоятельно не приучили? «Как все» – не ответ. Пойми, комсомол – это огромное событие в твоей судьбе, это шаг, который нужно продумать, прочувствовать, пропустить через сердце, через душу! Комсомолец – не звание, не красивый алый билет, это – жизненная позиция! Ты понял меня?

– Понял…

– Я предлагаю отложить. Пусть молодой человек обдумает хорошенько свой шаг, подготовится! – директивно закончила третий секретарь.

– Подождите! – остановил ее Бутенин и обратился к побледневшему пареньку. – Ты хочешь быть комсомольцем?

– Хочу… – проглатывая слезы, ответил Семенов.

– Ты читал речь Ленина на Третьем съезде комсомола?..

– Читал! – ожил он и, не дожидаясь уточнения вопроса, довольно бойко принялся пересказывать содержание речи.

– Хватит… Хорошо! – остановил его Бутенин. – Учится нормально, общественное поручение есть, документы знает… Одним словом, я считаю: можно утверждать…

– Я категорически против! – непримиримо возразила Шнуркова. – Это же формализм! А говоря о задачах Союза молодежи, между прочим, Владимир Ильич предостерегал именно от начетничества! Если же человек не знает, зачем идет в комсомол, – хорошая память убежденности ему не заменит. Я против!

Все посмотрели на Шумилина.

Он поднял праздную скрепку, поднес ее к настольному магниту, напоминавшему металлического ежа, усеянного продолговатыми канцелярскими колючками. Скрепка скользнула из пальцев и смешалась с другими, секунду он различал ее, но потом навсегда потерял из виду.

Шумилин думал о том, что на паренька от волнения напал обыкновенный столбняк, хотя Семенов наверняка подготовлен не хуже своих уже утвержденных одноклассников. Но с другой стороны, как ни в чем не бывало принять человека, не ответившего, почему он вступает в комсомол, тоже нельзя. Да еще эта Шнуркова… Надо бы не Кононенко, а ее на актив сегодня отправить. Вот тоже третьего секретаря бог послал: чуть что – в Новый дом бежит! Ладно, через месяц примем парня, а ему впредь наука: мужчина всегда себя должен в руках держать.

– Голосуем. Кто за то, чтобы отложить? – призвал он и сам поднял руку.

Против проголосовал Бутенин. Полубояринов воздержался.

– Мы, Юра, не можем сегодня утвердить решение собрания о твоем приеме, – отечески объяснил первый секретарь. – Но ты не расстраивайся: мы тебе не отказываем, через месяц ждем на бюро. До свидания, можешь идти…

После того как Семенов, словно выгнанный вон из класса, вышел за дверь, Шумилин поднялся, попросил встать ребят и привычно поздравил их со вступлением в комсомол, пожелал хороших дел, отличной учебы и посоветовал не забывать, что членами ВЛКСМ они стали на славной земле Краснопролетарского района. Потом буднично пояснил, когда можно получить готовые документы, и попросил задержаться Спиридонцеву.

– Что же вы так готовите вступающих?! – возмущенно спросил он поникшую Леночку. – Анкеты – я потом посмотрел – как под копирку написаны.

Умненькая Спиридонцева давно усвоила, что смиренное молчание – лучший довод в споре с руководством.

– Я предлагаю, – возвысила голос неутомимая Шнуркова, – строго указать комитету ВЛКСМ триста восемьдесят пятой школы на недопустимость формального подхода к подготовке вступающих. Через два месяца заслушать отчет о принятых мерах… А еще я с Ириной Семеновной отдельно поговорю!

После затянувшегося приема женская часть бюро и некоторые из мужчин взмолились о перекуре. Проходя в кабинет второго секретаря, где обычно собирались, чтобы подымить, Шумилин заметил, как непривычно угрюмая Леночка Спиридонцева придвинула осунувшегося Семенова к стене и что-то шипит ему в лицо.

В задымленной комнате он застал громкий спор.

– Что же получается! – возмущался Бутенин. – Прокатили парня только за то, что он честно ответил. Выходит, сами мы можем конвейерным способом принимать, а от детей требуем глубоко личного отношения?

– Я ему этот вопрос не задавала, – спокойно возразила Шнуркова.

– Да я тебе про другое говорю. Вопрос можно любой задать. Одним словом, парня мы через месяц примем, а вот что у него в душе останется: мол, правду говорить себе дороже? Так?!

– Останется, что нельзя быть начетчиком! – отрубила третий секретарь и ввинтила в пепельницу искуренную до фильтра сигарету.

– Да сама ты начетчица! – взорвался Бутенин. – Для мальчишки же это трагедия, он просто растерялся.

– Если человек знает, зачем ему комсомол, он не растеряется. А принимать людей, идейно не подготовленных, нам никто права не давал!

– Ты это серьезно? – опешил Бутенин.

– Более чем…

– Ну, тогда тебя не переспоришь…

Шумилин еще долго помнил про тот случай, а когда через три месяца Спиридонцева докладывала о принятых мерах, поинтересовался, как там Семенов, почему его не приводят на бюро.

– А он не хочет! – обиженно сообщила Леночка. – И вообще последнее время он учиться хуже стал, безобразничает. Родителей в школу вызывают…

– Работать нужно с несоюзной молодежью, – нахмурился первый секретарь.

– А мы работаем!

– Вот так, да?.. – строго переспросил Шумилин, но тут его соединили с городом, и он начал ругаться из-за стендов для расширяемого районного музея истории комсомола и пионерии.

А потом он забыл. Так вылетает из головы номер ненужного телефона или имя случайного знакомого. Забыл на два года. А теперь вспомнил…

– Михаил Владимирович! – попросил Шумилин. – Я хотел бы поговорить с молодым человеком с глазу на глаз. Извините.

Инспектор пожал плечами, взглядом показал сержанту на открытое окно, и они вышли.

– Значит, говоришь, по личному вопросу приходил? – спросил первый секретарь после того, как дверь закрылась.

– Приходил.

– А что же ты потом не пришел? Обиделся?

– Мне подачек не надо, – ответил парень, удивленный, что его все-таки вспомнили.

– Обиделся! А жизнь самому себе испортил. Да-а, Юра, Юра, ты даже не понимаешь, что натворил!

Краснопролетарский руководитель почувствовал себя мудрым и добрым человеком из какого-то очень знакомого, шедшего недавно по телевизору фильма. Насколько запомнилось содержание, Семенов должен был расплакаться как мальчишка.

И он заплакал. Но не по-ребячьи, распустив нюни, а по-мужски, без слез, закусив губы и сотрясаясь всем телом.

– Успокойся! – строго сказал Шумилин и опять же, как в том фильме, налил парню воды. – Приведи себя в порядок. Я сейчас вернусь…

Он вышел в зал заседаний и подсел к нетерпеливо дожидавшемуся инспектору:

– Сколько же ему могут дать?

– Ну, это уж суд решать будет, – удивленно ответил Мансуров.

– А по вашему опыту?

– Смягчающих обстоятельств нет. Райком – не ларек. Сначала в колонию для несовершеннолетних отправят – может быть, и со взрослыми досиживать придется. Вы же за него ходатайствовать не собираетесь?!

– Нет… Не знаю… Спасибо. Можете забрать его.

Шумилин дождался, пока капитан уведет Семенова, вернулся к себе и снова почему-то решил позвонить Тане, но, задумавшись, так и замер, прижимая к уху гудевшую трубку. Нужно было решать.

…Допустим… Допустим, даже если кто-то и узнает в этом взрослом парне того растерянного мальчишку или вспомнит давнюю историю с Семеновым из 385-й (что в присутствии Ковалевского и Околоткова очень некстати), – все равно ничего страшного не произойдет. Кашу заварила Шнуркова, бюро, в сущности, поддержало; в крайнем случае райкому придется разделить, как говорится, с семьей и школой вину за одного из упущенных подростков. А персонально первого секретаря вслух не сможет упрекнуть никто!

В дверь заглянула Аллочка:

– Николай Петрович, члены бюро собираются.

– Пусть рассаживаются. Я иду.

… Так вот… Никто, кроме самого же первого секретаря, который, как известно, не привык расплачиваться за свою карьеру чужими судьбами. Не привык… Но тогда…

В кабинет ворвался энергичный, как паровой молот, Чесноков:

– Командир! Ковалевский и Околотков…

– Где?! – бросив трубку, вскочил Шумилин.

– У подъезда, друг друга вперед пропускают. Если ты сегодня с ними обо мне договоришься, вопросов не будет.

– Очень ты суетишься.

– А у меня нет папы-начальника, чтобы я не знал, куда руки от скромности девать, пока он бы мне по телефону жизнь устраивал!

Торопясь к двери, Шумилин хотел возразить, но тут грянул прямой телефон, и он быстро вернулся.

Звонила Галя. По-семейному, как ни в чем не бывало, только немного заискивающе, она просила привезти от свекрови Лизку «к нам домой» и, если можно, освободить вечер, чтобы поговорить…

Такого поворота событий первый секретарь не ожидал.

– Алло, что ты молчишь? – тревожно спросила жена.

– Подожди, – ответил он и закрыл трубку ладонью: в дверь шумно входили Ковалевский и Околотков.

– Ну, братцы мои, заработались! – улыбнулся Владимир Сергеевич. – Городское начальство встретить некогда.

– Ничего, это болезнь роста! – в тон ему шутил Околотков.

– Командир! – одними губами умолял Чесноков.

– Алло, Коля, что ты молчишь?! – ладонью, зажимающей трубку, слышал Шумилин голос Гали.

Он встал навстречу вошедшим, шагнул из-за стола и увидел вокруг окаменевшую и накренившуюся зыбь моря. Вверху, на фоне безоблачного, цвета густой грозовой тучи неба, сияло зеленое с кровавым ободком солнце. И еще человек почувствовал, что больше не умеет плавать…

Как я был колебателем основ

1. Проснуться знаменитым

В один из январских дней 1985 года (теперь уже не помню, в какой именно) я проснулся, извините за прямоту, знаменитым на всю страну. Уснул среднеизвестным поэтом, а проснулся знаменитым прозаиком. Случилось это в тот день, когда январский номер «Юности» очутился в почтовых ящиках трех миллионов подписчиков. Я тоже достал из железной ячейки долгожданный журнал, предусмотрительно вложенный почтальоном в газету (дефицитную периодику в подъездах тогда уже подворовывали), раскрыл и огорчился: с фотоснимка на меня нагло смотрел длинноносый парень, неумело канающий под задумчивого. По советскому же канону фотопортрет должен был улучшать автора, приближая его к идеалу, когда в человеке все прекрасно – далее по Чехову. За образец брали портреты членов Политбюро, висевшие в присутственных местах. Позже пришла мода на «охаривание» лиц известных людей. Мол, такой же человек, как мы с вами! Вон какая бородавка на носу! О том, что это тенденция, имеющая дальние цели, до меня дошло, когда в телевизоре появились уродливые дикторы, которыми можно на ночь пугать детей. Но я забежал вперед.

А тогда, прижимая к груди журнал, я подхватился и поехал в редакцию «Юности», располагавшуюся на «Маяковке» в многоэтажном доме начала XX века над рестораном «София». На второй этаж вела лестница, достаточно широкая для того, чтобы две даже очень крупные фигуры советской литературы, пребывающие в идейно-эстетической вражде, могли свободно разминуться. Тогда писатели противоположного образа мысли печатались в одном и том же журнале. И это было нормально. Теперь же если почвенник и забредет в «Новый мир», то лишь в состоянии полного самонепонимания, – как мужик, который с пьяных глаз ломится в дамскую комнату. Но я снова забежал вперед.

Главный редактор журнала Андрей Дементьев встретил меня своей знаменитой голливудской улыбкой:

– Поздравляю! Чего грустный?

– Вот фотография плохо вышла…

– Какая фотография, Юра! Ты даже не понимаешь, что теперь начнется!

Он не ошибся. В те годы публикация острого романа, выход на экраны полежавшего на полке фильма или открытое письмо какого-нибудь искателя правды, обиженного режимом еще в утробе матери, – все это вызывало умственное брожение и общественное смущение, которые чрезвычайно беспокоили серьезных людей, облеченных властью. Они спорили, совещались, приглашали вольнодумцев в свои кабинеты, гоняли с ними чаи, обещали льготы в обмен на сдержанность, а если те упорствовали, наказывали страшно: высылали из СССР прямо в гостеприимные объятия западных спецслужб, приготовивших изгнанцам неплохое трудоустройство, скажем, обозревателем радиостанции «Свобода». Удивительные времена! Судьбу какого-нибудь нудного романа решали на заседании Политбюро, коллегиально, взвешивая все за и против. А вот Крым могли отдать Украине просто так, с кондачка, со всей волюнтаристской дури! Странные времена….

Тем, кому сегодня за сорок, не нужно объяснять, что такое «ЧП районного масштаба». Зато продвинутые представители «поколения пепси», читая повесть, могут удивиться: неужели вполне заурядная история личных и служебных неприятностей первого секретаря никогда не существовавшего Краснопролетарского райкома комсомола Николая Шумилина, изложенная начинающим в общем-то прозаиком, могла потрясти воображение современников? Ведь тогда по всей стране, от Бреста до Сахалина, стихийно прошли тысячи читательских конференций, бесчисленные комсомольские собрания, на которых до хрипоты спорили читатели моей повести. Все печатные органы, включая «Правду», откликнулись на «ЧП…» резко критическими, мягко разгромными или сурово поощрительными рецензиями. Началось с Виктора Липатова (не путать с талантливым Вилем Липатовым, автором «Деревенского детектива»), напечатавшего в «Комсомольской правде» статью «Человек со стороны». Статья была явно заказана комсомольским начальством, не ожидавшим такого ажиотажа вокруг повести о райкоме.

Думаю, слаженная критика «ЧП…» была связана и с внешней реакцией чуждых сил. Василий Аксенов, кажется, по «Голосу Америки» рассуждал о повести, видя в ней первую ласточку весны, которая непременно растопит торосы империи зла. А ведь на дворе стоял холодный январь 85-го, в Кремле боролся с предсмертной одышкой генсек Черненко, и о радикальном сломе системы свободно рассуждать можно было только на Канатчиковой даче. Но литература обладает удивительной способностью ранней диагностики будущих социальных потрясений. Конечно, наутро десятки моих друзей, ночами внимавших «вражьим голосам», поздравили меня с признанием на Западе. Впрочем, они очень удивились, что на «ЧП…» никак не отреагировал главный изгнанник – Солженицын. Думаю, ему было не до меня: он уже отошел от идеи сбросить атомную бомбу на СССР, но еще не озаботился тем, как нам обустроить Россию. В ту пору вермонтский отшельник с сизифовым упорством катил вперед свое «Красное колесо», которое дочитать до конца – то же самое, как птице долететь до середины Днепра…

По тогдашним правилам игры раскритиковали меня в прессе, конечно, не за разоблачительный пафос, а за недостаток художественности. Однако любой читатель, владевший основами чтения между строк (этим искусством владели все, кроме моей бабушки, так и не выучившейся грамоте), отлично понимал: начальство в бешенстве, вместо критики отдельных недостатков трехмиллионным тиражом вышло сомнение в базовых ценностях. Кстати, по логике постперестроечного абсурда именно сервильный Виктор Липатов впоследствии сменил либерального Андрея Дементьева на посту главного редактора «Юности» и в конечном счете погубил журнал.

Но я опять поторопился. Все это случилось гораздо позже, а тогда в редакцию шли сотни писем, и мой телефон раскалился от звонков: меня приглашали выступить в библиотеках, институтах, школах, воинских частях, на заводах и даже… в комсомольской организации центрального аппарата КГБ. Меня узнавали, останавливали на улице, чтобы похвалить за смелость и тут же доверительно сообщить, что в одной комсомольской организации было такое ЧП, по сравнению с которым мое «ЧП…» вовсе даже и не ЧП…

Давно замечено, скоропостижная слава обладает уникальным оглупляющим эффектом. Став, по выражению кого-то из журналистов, одним из «буревестников» вскоре начавшейся перестройки, я мог бы до сих пор гордо и гонорарно реять над руинами. Этим, кстати, к своему стыду, я некоторое время и занимался, тем более что следом вышла шумная повесть «Работа над ошибками» (1986), а потом не менее набуревестничавшие «Сто дней до приказа» (1987). Но по мере того, как романтика перемен преобразовывалась в абсурд разрушения, я все чаще задумывался над тем, почему именно мои повести оказались столь востребованы временем и сыграли вопреки желанию автора известную роль в крахе советской цивилизации, к которой я испытывал сложные, но отнюдь не враждебные чувства.

Согласитесь, ажиотажный интерес к моим ранним вещам свидетельствовал о том, что я восполнил некий острый дефицит, удовлетворил спрос общества. На что? На правду, конечно… Тогдашние высшие идеологи никак не могли, то ли по старости, то ли по недообразованности, уяснить, что в плюралистической мешанине мнений правду спрятать гораздо легче, чем на выхолощенных полосах официозной печати, где кривда так же очевидна, как казак, присевший в степи по нужде. Это хорошо поняли и реализовали пиарщики ельцинской эпохи, до одури заморочившие нас единодушной разноголосицей. Но я, кажется, снова забегаю вперед…

2. Суровые нитки

О советском дефиците, ставшем знаковым словом того времени, еще напишут исследования. Странная, если вдуматься, история: полупустые прилавки в магазинах и полные холодильники в квартирах. Однажды я с бутылкой зашел в гости к своему знакомому – молодому директору школы. «Чем бы нам закусить?» – спросил он и в раздумье открыл стенной шкаф. Там с полу до потолка стояли банки консервов, мясных, рыбных, овощных, фруктовых и прочих, не поддающихся идентификации. «Может, икоркой?» – мечтательно предположил я. «Сахалинской или камчатской?» – уточнил он. Ну в самом деле, о чем свидетельствовали многотысячные и многолетние очереди на приобретение автомобиля – о благополучии или неблагополучии советских людей? Решайте сами… Икру нельзя было купить, но можно было достать. Достать и прочитать при желании можно было и запрещенных Солженицына, Максимова, Войновича… Разумеется, строго каралось, если попался, а под одеялом – обчитайся. Я прочел, обомлел, но меня не посадили. А вот Олега Радзинского, сына известного драматурга и популяризатора, посадили: он, будучи, как и я, учителем, принес запретную книгу в школу ученикам. Нельзя!

Впрочем, если ты сегодня в условиях свободы принесешь в класс и попытаешься впарить детям «Майн кампф» или «Протоколы сионских мудрецов», тебя тоже посадят – за разжигание межнациональной розни. Закон есть закон. Юрий Петухов, неудобный, очень талантливый исторический писатель, в начале нулевых годов издал книгу, где предложил неполиткорректную версию древней истории Ближнего Востока. Если грубо, его гипотеза выглядела так: семитские племена долгое время жили под стенами хеттских городов и питались отбросами высокоразвитой арийской цивилизации. Спорно, конечно, но бывают гипотезы и почуднее. Так вот, на Петухова по заявлению бдительных граждан завели дело. Тюрьмы он избежал только благодаря гневному письму ведущих литераторов, опубликованному в «Литературной газете». Узнав, что дело закрыто, несчастный пошел на могилу к матери – поделиться радостью, там, за оградкой, и помер от сердечного приступа, не дожив до пятидесяти…

Но вернемся в мрачное советское прошлое. Борьба с дефицитом заменяла конкуренцию. В обществе провозглашенного и относительного равенства способность человека преодолеть дефицит во многом определяла его положение в социальной иерархии. И не важно, выражалось это в том, что он мог достать импортный мебельный гарнитур, добыть кожаный пиджак а-ля Дом кино или умел пробить сквозь цензуру книгу о том, о чем другим писать не дозволялось. Пробить можно было талантом, родственными связями или дачными знакомствами с партийными иерархами. Чаще – и тем и другим совокупно. Большими мастерами такого «диалога» были шестидесятники, умевшие элегантно дерзить советской власти, не выпуская из губ ее питательных сосцов. Да и Жванецкий был большим любителем почитать свои юморески на номенклатурных фазендах.

Впрочем, наша идеология в ту пору переживала кризис, связанный с медленной сменой поколений во власти. Например, давно стало ясно, что принудительный атеизм ни к чему хорошему не приведет, но терпеливо ждали, пока уйдут на покой (читай – из жизни) несколько кремлевских старцев, в юности подцепивших от Емельки Ярославского неизлечимый вирус безбожия. Или вот еще случáй, как говаривал дед Щукарь. Году в 1984-м Лариса Васильева пригласила меня принять участие в составлении альманаха «День поэзии». На редколлегии мы решили напечатать большую подборку Николая Гумилева навстречу 100-летию поэта, чьи стихи, кстати, входили в вузовскую программу по истории русской литературы ХХ века. И про «изысканного жирафа» знал любой мало-мальски начитанный советский человек. Каково же было наше удивление, когда цензор снял всю подборку из верстки. «Как? Почему?» – «Гумилев был расстрелян за участие в контрреволюционном заговоре!» – был ответ. «Но он же входит в вузовский курс!» – «Изучать – да. Пропагандировать – нет!» – отрезал уполномоченный Главлита. «Ах, так! – рассердилась Лариса Николаевна. – Я дойду до Политбюро! Гумилев – великий поэт!» И она, дама очень влиятельная, дочь конструктора танка «Т-34», жена крупного журналиста невидимого фронта, дошла-таки. Но получила тот же ответ: «Не надо раскачивать лодку!» Гумилев – замечательный поэт, но время еще не пришло. В СССР вообще жили спокойно, размеренно и неспешно, как в профсоюзном профилактории. А куда спешить-то? Законы мирового развития работают на нас. И опоздали буквально на несколько лет…

Помню, как-то и меня, молодого редактора многотиражки «Московский литератор», вызвали на Китайский проезд, в Главлит. «Ну и как это понимать?» – спросил цензор университетского вида и ткнул ухоженным ногтем в строчку поэта-фронтовика Николая Панченко:

Зашивали суровыми нитками рот.

Я почувствовал, как сердце и партбилет, лежавший в левом боковом кармане, сообща болезненно затрепетали. Надо было что-то отвечать, безмолвствовать в ответ на вопрос начальства – гарантированная гибель, и меня озарило: «Он фронтовик. У него было челюстное ранение…» – «Челюстное ранение? – задумчиво повторил цербер и улыбнулся. – Ну, тогда другое дело!» Вот те на… Советский читатель во всем искал фронду, подобно тому, как эротоман в любом бытовом предмете ищет сексуальную аллюзию. Какая читателю, в сущности, разница – «зашивали рот» лирическому герою в буквальном или переносном смысле? И без того все знали, что в СССР нет свободы слова. Знал это и цензор, тяготился своими обязанностями и, пользуясь формальным поводом, разрешил чуть больше, чем обычно. В конце девяностых я встретил его на книжной ярмарке, он стал издателем и выпускал популярную серию «Улица красных фонарей».

О кризисе советской экономики тоже сказано немало. Но был ли этот кризис таким уж необратимым, если на ресурсах развитого социализма мы продержались целое десятилетие, ушедшее на эксперименты, похмельные чудачества и тотальное воровство? Боже, сколько миллионеров, застроивших полмира своими замками, поднялось только на распродаже советского ВПК и распиле гигантов пятилеток! Да, мы были богатая страна с бедным народом. Теперь мы бедная страна с бедным народом.

Как-то я попал на передачу «Суд истории», разумеется, на стороне громокипящего Сергея Кургиняна. Вокруг Николая Сванидзе, страдающего острым инбридинговым антисоветизмом, сбилась стая «младореформаторов» во главе с рыжим бригадиром Чубайсом. Они шумно хвалились, как в 91-м спасли страну от голода. Рядом со мной сидел бывший главный банкир Геращенко и кипел тихим негодованием: «Я сейчас все про них расскажу! Спасители хреновы!» Наконец он не выдержал и бросил им что-то невнятное про какой-то мутный подзаконный акт. И горластые «спасители» испуганно затихли, словно им предъявили отпечатки их же пальцев на горле жертвы. «Почему же вы все про них не рассказали?» – спросил я, когда передача кончилась. Геращенко вздохнул: «Все равно никто не поверит, что такое можно вытворять со своей страной!» – и посмотрел на меня грустными глазами человека, причастного к страшным тайнам финансового зазеркалья.

Гуманитарный склад ума натолкнул меня на мысль, что крах советской цивилизации объясняется в основном духовно-нравственными причинами. Однако диссиденты тут ни при чем или почти ни при чем. Узок, как говорится, круг этих революционеров, страшно далеки они от народа и подозрительно близки к зарубежным спецслужбам. Подспудное или явное презрение элиты к собственной стране, к ее историческому выбору ведет к катастрофе. Так и случилось. «Контрэлита» всегда предлагает новый путь национального развития. Наша «контрэлита», приведенная Горбачевым, смогла лишь оформить условия позорной, если не преступной, капитуляции перед геополитическим противником, после чего разбежалась на ПМЖ по теплым странам.

Вот лишь один пример. Я пишу эти строки в Калининграде, куда можно долететь только самолетом. Сухопутного коридора нет. Почему? Я служил в Группе советских войск в Германии. Наша часть стояла прямо на обочине Гамбургского шоссе, по которому транзитом шли вереницы автомобилей из ФРГ в Западный Берлин. А над нами по воздушному коридору челночили натовские самолеты, включая разведывательные «рамы». То есть безоговорочно капитулировавшей Германии позволили иметь сухопутную связь между разорванными частями рейха. А России, добровольно влившейся в общечеловеческое братство, не разрешили? Нет, ситуация еще хуже, позорнее: тогдашние «новомышленцы» даже не догадались поставить этот вопрос. Кто-нибудь ответил за это грандиозное головотяпство? Конечно же, ответил, и по всей строгости. Адмирал Рык, взяв власть в России, приказал ловить «врагоугодников» и «отчизнопродавцев» по всему миру, вытаскивать из приморских вилл и альпийских шато, этапировать на родину, а там сажать в «демгородки», строго охраняемые садово-огородные товарищества. Об этом я написал в 1993 году в повести «Демгородок».

3. Почему все рухнуло?

Почему же тогда рухнула советская власть? Отчасти из-за стабильности. В стабильные времена трудно сделать головокружительную карьеру или внезапно разбогатеть. Слово «застой» не случайно стало впоследствии ключевым. «Застой» заключался не только в том, что страна теряла темпы развития и мешкала с ответом на вызов времени, но и в том еще, что активная часть народа в буквальном смысле – застоялась. Советская власть, как женщина, безоглядно наблудившая в молодости, к старости стала чрезвычайно разборчива в новых знакомствах, инициативах и увлечениях. Кроме того, мы все были заражены верой в необратимость прогресса. Нам казалось, что, скажем, обещанное обеспечение каждой семьи отдельной квартирой осуществляется медленно не по объективным причинам экономического порядка, а из-за субъективной неповоротливости советской власти. Теперь, когда приезжаешь в город, где последняя многоэтажка построена в конце восьмидесятых, начинаешь многое понимать. А еще больше понимаешь, когда видишь, что единственный новый роскошный дом, воздвигнутый на Губернской (в недавнем прошлом Коммунистической улице) – это офис «Альфа-банка», в лучшем случае – «Газпрома».

Но тогда всем очень хотелось перемен. Прыгучий певец-композитор и, как выясняется, поэт Газманов, освоив рифму «прилетел-хотел», даже песню сочинил про «ветер перемен». Об урагане-то никто и не помышлял… Мрачный, как ветер в трубе крематория, Виктор Цой тоже хотел перемен. Тогда казалось, будущее не может быть хуже настоящего только потому, что оно – будущее, которое в советской картине мира обязано быть светлым… Неслучайно одним из первых лозунгов Горбачева стало «ускорение». А ведь, если помните, в замечательном рассказе Г. Уэллса «Новейший ускоритель» на героях от чрезмерно быстрого движения загорелись штаны. Наши штаны просто сгорели. Увы, неодолимое желание перемен овладевает массами, когда основные жизненно важные желания уже удовлетворены. Блокадники и не думали устраивать из-за мизерных пайков новую революцию наподобие той, что грянула в феврале семнадцатого из-за перебоев с завозом хлеба. Никому не приходило в голову попросить фашистов наладить снабжение в осажденном городе. Правда, странноватый поэт-обериут Даниил Хармс ходил по Невскому и высказывал пожелание, чтобы немцы поскорей взяли «колыбель революции». В результате его забрали в сумасшедший дом, где бедняга и умер. Запомним это.

Раздумья над опытом былых революций лично меня привели к переосмыслению известной ленинской формулировки о верхах, которые не могут жить по-старому, и низах, которые не хотят… Ведь «голодные» демонстрации в революционном Петрограде происходили, когда сибирские амбары ломились от хлеба. Формула о верхах и низах более подходит к бракоразводной, нежели революционной ситуации. Революционная ситуация начинается с того, что именно верхи не хотят жить по-старому. Именно верхи свергли последнего российского императора.

Когда я, паренек из заводского общежития, сочинявший стихи, впервые оказался на поэтической пирушке, устроенной в огромной цековской квартире в Сивцевом Вражке, я поразился тому, как ее обитатели, в особенности молодые, ненавидят советскую власть. Стол ломился от невиданной снеди из распределителя, на полках стояли недоступные рядовым гражданам книги, а разговор шел в основном о том, какие «коммуняки» сволочи. Позже я понял смысл этого недовольства. Люди в ондатровых шапках уже не хотели быть номенклатурой, зависящей от колебаний политической конъюнктуры, они хотели быть незыблемым правящим классом – с гарантиями, которые дает только большой счет в банке, желательно – швейцарском. Отцы еще привычно осторожничали в выражениях, а дети с юным задором лепили напропалую. Тот же Егор Гайдар вырос, между прочим, в семье члена редколлегии газеты «Правда», сухопутного адмирала и писателя Тимура Аркадьевича – приемного сына автора «Чука и Гека». Гайдар-средний, кстати, нередко приводил сына в Дом литераторов пообедать. Я как-то оказался за соседним столиком и слышал нервные окрики папаши: «Егор, не чавкай, Егор, не чмокай!» А Егорушке было уже под тридцать…

Это недовольство верхи искусно транслировали вниз по социальной лестнице. С чего бы вдруг один из самых благополучных отрядов советского рабочего класса – шахтеры – начал стучать касками, требуя, вы подумайте, – закрытия шахт! Их убедили, что это им выгодно. Обманули, конечно. Но к тому времени, когда они осознали «разводку», верхи уже были довольны новой жизнью и умело навязывали свое удовлетворение всему обществу. Только этим можно объяснить тот странный на первый взгляд факт, что всеобщее обнищание в начале шоковых реформ не привело к всенародному восстанию. Восстание – это спектакль, историческая постановка, требующая средств и режиссуры. А спонсоры и режиссеры уж почили на ваучерах.

Какое отношение эти пространные рассуждения имеют к моим первым повестям? Самое непосредственное. Сейчас много говорят о виртуальной реальности. Тогда, в начале 80-х, этого слова в нашем языке еще не было, но сама виртуальная реальность, конечно, была. Она была всегда. Римский император, возводя свой род к богам или героям, выстраивал именно виртуальную реальность в умах современников. В чем же особенность виртуального мира, созданного советской властью? Это был чрезвычайно оптимистичный, очищенный от всего недостойного, прекрасный и яростный мир. Если недостатки – то отдельные. Если порыв – то всенародный. Если бой – то последний и решительный. Советская власть слишком много обещала. Готовя собрание сочинений и извлекая из архива газеты с рецензиями на мои первые повести, я снова погружался в тот подзабытый виртуальный мир и вспоминал почему-то знаменитый некогда анекдот про любовника жены парфюмера. Напуганная внезапным возвращением супруга, дама закрыла дружка в сундуке, где хранился мужнин товар. Помните, чего потребовал несчастный ловелас через сутки, когда его наконец выпустили на свежий воздух? Для того чтобы прийти в себя, он потребовал немедленно поднести к его носу тот продукт пищеварительной деятельности, без упоминания о котором нынешние постмодернисты не способны связать и двух слов. Это важно!

Советский человек существовал в двух мирах – в реальном, далеком от идеала, и в идеальном, далеком от реальности. Нельзя сказать, что эти два мира не были связаны – они постепенно, точнее, скачкообразно, сближались. И главную роль в этом сближении тогда играло искусство, прежде всего – литература. Именно в литературных произведениях обкатывались идеи и новации, прежде чем лечь в основу нового идеологического дискурса. Сначала «деревенская проза», потом постановление ЦК о Нечерноземье. Бывало, правда, и наоборот, но про это чуть позже. И все же разрыв между реальностью и идеологическим мифом оставался велик. Когда человеку каждый день объясняют, что он живет если не в раю, то, во всяком случае, в предрайских кущах, столкновение с реальной жизнью ранит его особенно остро. Вы не задумывались, почему информационные блоки нынешнего телевидения перенасыщены негативной информацией? Кого-то взорвали, кто-то замерз или утонул, кого-то расчленили, кто-то проворовался, кого-то противоестественно изнасиловали… По сравнению с таким виртуальным миром сегодняшняя реальная жизнь вроде бы не так уж и страшна.

Русский человек, точнее, человек, воспитанный русской культурой, традиционно верит в целительную силу слова. Ему кажется, что, назвав зло своим именем, он нанесет ему смертельный удар. Вот почему с таким восторгом была встречена гласность. Мало кто задумывался о том, что глас вопиющего в пустыне – тоже разновидность гласности. Советская власть, выстроившая систему табу вокруг многих, как тогда выражались, негативных явлений, забыла, что табу и запреты – методы скорее детской педагогики. Взрослому надо объяснять. Честно или лживо. А народ в результате просветительской деятельности той же самой советской власти повзрослел и поумнел. То, что в двадцатые годы принимал на веру рабфаковец с горящими глазами, позднесоветский «мэнээс» брезгливо отвергал. Ну как же – он читал Сартра и Булгакова! Но он позабыл, что такое братоубийство, разруха и нищета. Не ведал он и что такое откровенное предательство интересов страны властной верхушкой. Шестидесятники убедили его, что Сталин, расправляясь с троцкистами, тешил свою паранойю, а не очищал элиту от реальных и потенциальных изменников. Вместе с явной ложью советской пропаганды мыслящий советский слой отвергал и вещи совершенно очевидные, не хотел верить в навязчиво разоблачаемую советской прессой агрессивность Запада. Ну как же! Страны, где народ не стоит в очереди за пивом, не могут желать человечеству зла! Теперь, после бомбежек Югославии, онкологического разрастания НАТО, после Ирака, Ливии, Сирии, наш человек поверил. Теперь, после превращения Донецка и Луганска в прифронтовые города, он понял, что Запад устроил на Украине. Теперь, когда Россию, как геополитического шалопая, поставили в угол экономических санкций, у него появились сомнения в добрых намерениях «партнеров». А толку? Это называется: быть мудрым на следующее утро.

Русская литература традиционно специализировалась на срывании масок и разрушении табу, нередко путая табу с национальными идеалами, которые лучше не трогать. Я тоже искренне считал здравый смысл и жажду правды выше овеянных веками святынь и возвышающих обманов. Я даже писал в «Огоньке», что не бывает правды очерняющей или мобилизующей – бывает просто правда, факт жизни, без всяких там эпитетов. Я ошибался. Я не понимал, что существует иерархия «правд». Для наглядности возьмите в руки матрешку. Вы никогда не вставите бóльшую матрешку в меньшую. А вот бóльшую правду можно при желании спрятать в меньшую. С этого, собственно, и начинается манипуляция сознанием. Простейший пример – возвращение Крыма. Малая правда очевидна: Крым был украинским, а стал российским. Значит, аншлюс? Позор хищному северному медведю! А вот вам большая правда: Крым всегда был российским, с момента падения тамошнего ханства, подвассального Стамбулу. В 1950-е годы полуостров незаконно даже с точки зрения советской процедуры отдали в административное управление Украинской ССР, входившей в Советский Союз и реальной государственности не имевшей. При развале Союза Крым не был возвращен России, хотя очевидно, что выходить из СССР республики должны были в тех границах, в каких вошли. А принадлежность территорий, «нагулянных» во время пребывания в «Красном Египте», должна решаться с помощью референдума. Такой референдум состоялся в Крыму весной 2014 года и показал, что население единодушно хочет назад, в Россию. Это большая и неоспоримая правда. Интересует она кого-нибудь, кроме нас? Никого. Ее засунули в малую правду и не видят в упор. Точнее, не хотят видеть.

Увы, я тоже не раз принимал малую правду всерьез, верил, горячился. Но если бы я не ошибался, я бы никогда не стал писателем. Писательство – преодоление собственных заблуждений. Кто не заблуждается – тот не творит. Осознанная ошибка – самый прямой путь к истине. Ничто так не обостряет творческие способности, как стыд за свои заблуждения. Но беда в том, что именно ложные истины чаще всего отливаются в бронзе и пишутся на знаменах, ведущих людей на разрушение надоевшего миропорядка. Потом можешь обораться, объясняя, что ошибался. Твоя ошибка давно уже стала правдой момента. Думаю, если бы Солженицын сжег себя на Красной площади в знак протеста против тиражирования его давнего, опровергнутого наукой утверждения, будто сталинский режим сгноил сто миллионов соотечественников в лагерях, мировое сообщество, погоревав о смерти нобелевского лауреата, продолжало бы ссылаться на полухудожественный «Архипелаг ГУЛАГ» как на документ. Но Александр Исаевич даже не извинился за свою обидную для нашей страны ошибочную гигантоманию.

Да, писатель по своей природе – мифотворец, именно поэтому, особенно смолоду, он жаждет разрушать мифы, которые навязывает ему общество. Мифы и каноны. А советский писатель был опутан канонами с головы до ног. Это не значит, что западный писатель ничем не опутан – просто там другие путы. Писатель с нормально развитым нравственным чувством всегда подсознательно ощущает разрушительную природу своего дарования и потому – в противовес, что ли, – приходит, как правило, к консервативным политическим убеждениям. Но стоит ему начать художественно утверждать существующую систему социальных мифов, как это заканчивается творческой катастрофой. Такой вот грустный парадокс…

Анализируя судьбу моих первых трех повестей, я думаю иногда вот о чем. Повинуясь внутреннему велению, я (как и некоторые другие мои ровесники-писатели) словно достиг края советской литературы и выглянул вовне: дальше начинался уже совсем иной мир, строящийся на других принципах и идеях. В отличие от обитателей литературного андеграунда я оставался по мироощущению и поведению не только советским человеком, но и советским писателем. Однако какая-то неведомая сила все же гнала меня и толкала к зыбкой грани. Мои первые повести – это еще советская литература, но в них уже есть недопустимая для советской литературы концентрация нравственного неприятия существующего порядка вещей. Возможно, именно эта двойственность и нашла такой живой отклик в душах читателей, тоже балансировавших в то время на грани перемен.

Мудрый Сергей Михалков когда-то давно, поддерживая меня в борьбе за публикацию «Ста дней до приказа», сказал в своей обычной насмешливо-серьезной манере кому-то из партийного начальства:

– Вы с Поляковым поаккуратнее. Он последний советский писатель…

4. «Стой, кто идет!»

Особенно пристально власть предержащие надзирали за соблюдением канонов, когда дело касалось опор общества, а к их числу принадлежали, безусловно, сама власть, школа, армия… О них-то я и написал.

В армию я попал осенью 1976 года, после окончания педагогического института, немного поработав в вечерней школе № 27, располагавшейся в дореволюционном здании на Разгуляе. Кажется, раньше там была гимназия… Теперь 27-й вечерней школы нет. Власть больше не борется за то, чтобы каждый гражданин имел как минимум среднее образование. Власть борется за то, чтобы каждый гражданин платил налоги.

Кстати, именно в этой части старой Москвы прошла первая половина моей жизни. Из Лефортова, из роддома, что окнами на Немецкое кладбище, я был привезен в огромную коммунальную квартиру на углу Маросейки и Архипова, недалеко от памятника героям Плевны. В комнатке обитали мои родители, бабушка, тетя, незамужняя сестра отца, и я. Единственное окно было в потолке и выходило на чердак. Младенческая память сохранила цветастую занавеску, отделявшую наш семейный угол, и это запыленное окно, по которому время от времени метались тени. Большая тень – кошка, маленькая – мышка. В схожих условиях тогда жило большинство москвичей. Тех, кто, скитаясь по многокомнатной отдельной квартире, страдал от тоталитарного произвола, было совсем немного. Потом родители получили комнатку в заводском общежитии маргаринового завода в Балакиревском переулке, рядом с товарными путями Казанской железной дороги – Казанки. Очередь в туалет и к умывальнику была обычным делом, а когда нам дали комнату побольше, со своим умывальником, – это казалось головокружительным комфортом вроде президентского номера в отеле. Лишь в 69-м мы переехали в отдельную квартиру в новый дом в трех автобусных остановках от станции Лосиноостровская, окрестности которой в ту пору были еще застроены деревянными теремами – остаток дореволюционного дачного Подмосковья. Учился я в школе № 348 на углу Балакиревского и Переведеновского переулков. Рядом, на Спартаковской площади, располагался Первомайский дом пионеров, где я искал себя в изостудии и кружке струнных инструментов. Там теперь театр «Модерн», где идет моя комедия «Он, она, они».

На другой стороне Бакунинской улицы и сейчас можно видеть старообрядческую церковь – там я занимался боксом в секции «Спартака». Однажды на тренировке я пропустил сильный удар в лоб и неделю не ходил в секцию: жутко болела голова. Когда же я снова появился, тренер строго спросил:

– Почему пропустил тренировки?

– Голова болела.

– Грипп, что ли?

– Нет… Помните, я удар пропустил?

– Помню… – Тренер нахмурился. – От одного удара у тебя неделю болела голова? Вот что, мальчик, бокс не твой спорт. И чтобы я тебя здесь больше никогда не видел!

Возможно, благодаря бдительности опытного тренера я имею сейчас умственную возможность писать эти строки. Кто знает…

Окончив школу, я поступил в Пединститут имени Крупской на улице Радио, близ Лефортова, в двадцати минутах ходьбы от родного общежития. Вернувшись посреди учебного года из армии, я попал на работу в Бауманский райком ВЛКСМ на улице Лукьянова в трех минутах ходьбы от 27-й школы. Кстати, имя Александра Лукьянова, летчика, Героя Советского Союза, носила наша пионерская дружина, и я, как отличник и активист, ездил в Волхов, чтобы возложить венок к стеле на месте его гибели. А возле Елоховского собора в классическом особняке помещалась библиотека имени Пушкина, где я пропадал, если выдавалось свободное время.

Весь очерченный кусочек старой Москвы можно за час-полтора обойти прогулочным шагом. Эти места и стали в моих книгах несуществующим Краснопролетарским районом столицы, если хотите, моей Йокнапатофой и Гренландией.

Но вернемся в 1976-й, когда из школьного учителя я превратился в солдата. В Орехове-Борисове собрались проводить меня в армию все тогдашние друзья-товарищи: Мишка Петраков, Петька Коровяковский, поэты Александр Аронов, Игорь Селезнев и Петр Кошель с женой Инессой Слюньковой – дочкой крупного партийного деятеля и будущим известным историком архитектуры. В среде творческой интеллигенции призыв в армию воспринимался тогда как общечеловеческая трагедия, и пили в основном за то, чтобы я не растерял свой талант в марш-бросках и не замотал в портянки. Мрачный по обыкновению Кошель дал совет: «Не лезь куда не надо и не делай то, чего не просят!» Потом Петя, щуплый, как канатоходец, приревновал жену к своему огромному тезке Коровяковскому, и мы долго их мирили.

– Прошу вывести негодяя вон! – кричал Кошель и указывал на дверь жестом римского полководца.

– Вот еще! – ухмылялся в усы второй Петя и наливал себе новую рюмку.

– Он большой поэт! – объяснял я другу детства.

– А я знаю китайский! – отвечал тот и снова выпивал.

Наконец мы остались с Натальей вдвоем. Нам предстояло налюбиться на целый год! Впрочем, не все было так трагично. Еще летом я встретил в коридоре «Московского комсомольца» Лешу Бархатова, одетого в подогнанную «парадку» с ефрейторскими погонами. Я его знал: до призыва он работал в «МК» корреспондентом. У меня к тому времени тоже, кстати, имелось удостоверение внештатного корреспондента этой газеты. Разговорились, и я скорбно сообщил: моя аспирантура накрылась медным тазом и осенью мне идти в армию.

– Гениально! Ты-то мне и нужен!

Оказалось, он два года отслужил в части, расположенной в Москве и приданной столичному пожарному управлению. Леша выполнял функции, как сказали бы сегодня, пресс-секретаря, сочиняя статьи для разных изданий об опасности неосторожно брошенного окурка. Осенью заканчивался срок его службы, и руководство попросило подыскать среди журналистов-призывников замену.

– Да ведь ты писал про пожарных! – воскликнул он. – Сегодня же доложу наверх!

– Еще бы! – солидно кивнул я.

Речь шла о фельетоне «Сигарета, сигарета…», опубликованном в «Московском комсомольце» под моей фамилией. Меня и в самом деле направляли в пожарную часть для сбора материала, но я по неопытности совершенно запутался в фактах безответственного обращения граждан с огнем, и текст мне за бутылку сочинило признанное сатирическое перо «МК» – Володя Альбинин.

– Учись, пока я жив! – сказал он и за полчаса, пока я бегал за бутылкой, накатал «подвал».

Умер Альбинин от цирроза печени.

Бархатов перезвонил мне через несколько дней, я съездил куда надо и был представлен краснолицему майору, он в ходе беседы задавал наводящие вопросы, выясняя, не склонен ли я к спиртному, – проблема, видимо, болезненная для пожарных подразделений. Наконец майор сказал, что я им подхожу.

– А как я попаду к вам с пункта призыва?

– Не волнуйся, наш офицер «купит» тебя на городском призывном пункте.

– Как это «купит»?

– Ну заберет, заберет. Пока карантин и «школа молодого бойца», придется посидеть в казарме, а потом на выходные будешь ездить к жене. Но если в воскресенье в 20.00 в часть не вернулся – дезертир! Понял?

– Так точно, товарищ майор! – расцвел я.

В тот миг у меня во всем свете было два любимых существа – жена Наталья и военизированная пожарная охрана. Однако закончилось все очень плохо. Тщетно я ждал на городском пункте обещанного офицера-покупателя. Он так и не пришел. Бродя в мучительном предчувствии по этажам, я вдруг столкнулся нос к носу с моим недавним учеником Зелепукиным. Остриженный наголо и одетый, как и я сам, в какие-то обноски, он сначала оторопел, а потом заржал: «Юрий Михайлович! А вас-то за что?!»

Уже вернувшись из армии, я узнал, что произошло. Такую же повестку, как и я, получил сотрудник «Комсомольской правды» Александр Шумский, тоже, кстати, поэт. Он-то и занял мое место при пожарном начальстве, которое, забыв про обещания, предпочло известного журналиста из всесоюзного издания какому-то внештатнику городской молодежки. Понять их можно. Шумский, очень талантливый парень и мажор, вскоре после возвращения из армии погиб, разбившись на автомобиле.

А я стал рядовым в/ч пп 47573, заряжающим с грунта батареи самоходных артиллерийских установок, и обменял российскую метель на германскую зимнюю сырость: наш полк стоял в городке Дальгов, неподалеку от Западного Берлина. Теперь это уже Берлин. Узенькое Гамбургское шоссе, плотно обсаженное липами, стало широкой автострадой. На месте военного городка – коттеджный поселок и скидочная деревня. Если внимательно присмотреться к некоторым домам, можно различить в них черты былой казармы, облагороженной экономными немцами. В клубе, стилизованном под замок, сначала сделали музей советской оккупации, а теперь там центр толерантности. Кое-где сохранились ангары и многоэтажные заколоченные казармы – память о несметной советской силе, стоявшей здесь сорок пять лет и ушедшей по своей воле. Американцы, кстати, не закрыли в Германии ни одной базы. За опасным союзником, имеющим такой опыт наступательных войн, надо приглядывать. Между прочим, в ФРГ недавно разрешили переиздать, как исторический памятник, «Майн кампф». И что же? Книга побила все рекорды продаж.

В Олимпийской деревне, где я дослуживал в дивизионной газете «Слава», теперь музей под открытым небом, посвященный берлинским Олимпийским играм 1936 года, в которых СССР, кстати, протестуя против фашистского режима, не участвовал. Зато США, Англия, Франция – все тут как тут. Еще как участвовали, заселив пол-Олимпийской деревни. Правда, интересно? Между прочим, там, где жила американская команда, в домиках, выстроившихся каре вокруг плаца, и располагалась наша комендантская рота. Об этом дружном участии в фашистской Олимпиаде будущих членов антигитлеровской коалиции хоть кто-то вспоминает? Никто. Большую правду о причастности Запада к зарождению и усилению фашизма давно спрятали в малую правду о пакте Молотова – Риббентропа. Вот так…

Я служил в мирной армии: полуостров Даманский уже подзабылся, а Афганистан еще не грянул. Сейчас, одолев значительную часть жизни и побывав в различных ситуациях, я понимаю, что служил в общем-то в нормальных условиях, которые, скажем, «срочнику», попавшему в Чечню, показались бы раем. Во всяком случае, мне, как призывникам начала 90-х, не приходилось просить милостыню под магазином, чтобы подкормиться. А нашим офицерам не надо было сторожить автостоянки, чтобы свести концы с концами, ибо на денежное довольствие прожить семье было невозможно. Наоборот, молоденький лейтенант, едва окончивший общевойсковое училище, был вполне обеспеченным человеком в сравнении, к примеру, со мной – выпускником пединститута.

Но, рискуя повториться, напомню: советский юноша шел служить в идеальную армию, а попадал в реальную, где офицеры не были все как один мудрыми наставниками из фильма «Весенний призыв», эдакими Макаренко в фуражках. Нет, то были обычные люди, изнуренные гарнизонной жизнью и семейными проблемами. Впрочем, служба в Группе советских войск в Германии считалась престижной, и какой-нибудь лейтенант в Забайкалье мог только грезить о зарплате в марках и «Мадонне», сервизе на двенадцать персон, без которого не уезжал из ГСВГ ни один офицер. Я тоже получал в валюте – 15 гэдээровских марок в месяц. Бутылка молока в солдатской чайной стоила 20 пфеннигов, «леопардовый» плед – 10 марок.

Я попал в обычный солдатский коллектив, где нормальная мужская дружба уживалась и даже переплеталась с жесткостью так называемых неуставных отношений. Но все это было вполне терпимо – непереносимым лично для меня оказался конфликт между образом идеальной армии, вложенным в мое сознание, и армией реальной. Конечно, это недоумение испытывал каждый юноша, надевавший форму, но я-то был начинающим поэтом, то есть человеком с повышенной чувствительностью. Стоя во время разводов на брусчатке, еще помнившей гулкий шаг солдат эсэсовской дивизии «Мертвая голова», я думал: вот вернусь домой и обязательно напишу об этой, настоящей армии. Как всякий советский человек, я верил в целительную силу правды, особенно в ее художественном варианте. Кроме того, существует особая молодая жажда поведать о том, о чем твои литературные предшественники умалчивали. Я тогда не понимал, что фронтовому поколению писателей, хлебнувшему настоящей окопной войны, – все эти гарнизонные страдания призывника 70-х казались слабачеством, пустяками, не заслуживающими вмешательства такой серьезной инстанции, каковой являлась советская литература.

Дослуживал я, правда, в редакции дивизионной газеты «Слава», куда отправил несколько своих стихотворений. Бойцы меж собой прозвали этот двухполосник – «Стой, кто идет!», считая его совершенно бесполезным листком. Он даже на самокрутки не использовался, как в военные годы, ведь советскому солдату выдавали в месяц 18 пачек сигарет: старослужащим – вполне приличные «Охотничьи» (их даже офицеры покуривали), а салагам – «Гуцульские», от которых комары падали замертво. Некурящим полагался сахар.

Когда в январе 1977-го в журналах «Молодая гвардия» и «Студенческий меридиан» вышли подборки моих стихов, в судьбе «заряжающего с грунта» наметились перемены. А в мае за мной на «козлике» приехали маленький майор Царик, редактор «дивизионки», и рослый прапорщик Гринь, начальник типографии, имевшей в своем распоряжении целых трех наборщиков. Меня посадили в «газик» – и через десять минут мы были в Олимпийской деревне.

Утром, после зарядки, поверки и завтрака, я отправлялся к новому месту службы – в редакцию дивизионной газеты «Слава». Я шел вдоль рычавшего за бетонным забором Гамбургского шоссе, мимо почты и пруда, обросшего ветлами. В купах, склонившихся к воде, стонали, будто изголодавшиеся любовники, немецкие горлицы – каждая размером с хорошего бройлера. Справа у меня оставался олимпийский бассейн, где по ночам, если верить слухам, тренировались наши подводники-диверсанты, готовые при необходимости, пробравшись по дну Шпрее, вынырнуть в центре Западного Берлина. Вдалеке виднелось главное подковообразное здание Олимпийской деревни. Там были и столовая, и клуб с кинозалом, и роскошная библиотека, и дивизионные службы. Иногда я видел, как подъезжал на «Волге» командир дивизии. По благоговейной суете оказавшихся рядом офицеров это напоминало возвращение Юлия Цезаря с очередной победной войны. Много лет спустя автор «ЛГ» генерал Владимиров рассказал мне, как, будучи назначенным в конце 1980-х командиром нашей дивизии и представляясь командующему ГСВГ, он получил такое напутствие: «Хозяйство у вас сложное. Рядом Берлин. И, кстати, именно в 20-й служил этот самый писателишко. Ну, вы поняли, “Сто дней до приказа”… Поаккуратней!»

Редакция газеты «Слава» располагалась на первом этаже административного корпуса, построенного в виде русской буквы «П». А кругом теснились коттеджи под черепицей, оборудованные по последнему слову довоенной жилищно-бытовой мысли. Когда-то в них жили спортмены-олимпийцы, тренеры, врачи и обслуживающий персонал. Однако за сорок лет дома сильно обветшали. Большинство строений использовалось как семейные общежития. Отдельные квартиры имели только старшие офицеры. По городку бегали огромные, совсем не пугливые крысы, к ним относились почти как к кошкам, правда, желание погладить шерстку завершалось укусом и уколами от бешенства.

В редакции меня приняли хорошо, даже с пиететом, какой только возможен к солдату срочной службы со стороны военных журналистов, ведь никто из них в общесоюзных изданиях не печатался, а лишь в армейских. Малюсенькая заметка в «Красной звезде» была для них грандиозным событием. Часто можно было услышать такой ревнивый разговор:

– Видел, Макакин в «Звездочке» прорезался?

– Видел. А с виду дурак дураком…

Редактор газеты майор Царик (родом, кажется, из Молдавии) был человеком живым, творческим и по складу характера совсем не военным. Каждый раз, вернувшись из политотдела, он жаловался: «Опять сделали замечание, что у меня короткие брюки. Разве?» Мы внимательно смотрели на него и хором уверяли, что брюки исключительно уставной длины, хотя на самом деле они сильно смахивали на куцые клоунские штаны, открывавшие взору невыразимые носки.

Царик писал большой роман, семейно-любовную сагу, то, что мы теперь называем «мылом». Текст по мере сочинения перепечатывала редакционная машинистка, а мы – ответсекретарь газеты капитан Щепетков, корреспондент лейтенант Черномыс, прапорщик Гринь и я – читали и высказывали мнение, разумеется, бурно положительное. Однажды машинистка перестала печатать и заплакала, а мы, узнав, в чем дело, возмутились: главную героиню, юную красавицу, едва окончившую школу, автор ни с того ни с сего лишил невинности с помощью траченного молью офицера-прохиндея. На все наши просьбы вернуть девственность героине и покарать мошенника в погонах Валентин Иванович отвечал отказом и вздыхал, мол, в жизни чаще бывает именно так. Вероятно, за этим скрывался какой-то грустный личный опыт…

Конечно, мне, воспитанному на Солоухине, Катаеве, Трифонове, Распутине, Леонове, эта проза казалась всего лишь «имеющей право на существование» – так мой друг Игорь Селезнев именовал совсем уж слабые стихи. Однако я, лукавя, хвалил очередную главу – так же, как и остальные. Но вот теперь, листая сочинения иных лауреатов «Большой книги» или нынешних коммерческих авторов, чьи глупейшие романы расходятся благодаря рекламе большими тиражами, я вспоминаю майора Царика, его короткие брюки, его длинную эпопею, неизвестно куда канувшую, и думаю: вполне возможно, он просто опередил свое время…

Я стал военкором и получил удостоверение, с которым ходил по всей дивизии и организовывал материалы о боевой и политической подготовке нашего мотострелкового соединения. Иногда, не поверив «корочкам», изготовленным прапорщиком Гринем, меня забирали в комендатуру и сажали на гауптвахту, где томились бойцы, пойманные в «самоволке». В основном бегали они или за шнапсом, или на свидания к немкам, ценившим голодную стойкость советских солдат. Но сидел я там недолго, вскоре прибывал майор Царик и вызволял своего «военкора».

Пару раз я ездил с начальством на рыбалку: местность вокруг была изрезана каналами и серебрилась рукотворными озерами. Офицеры, восторженно крича, таскали лещей размером с саперную лопатку, хвалились, мерились хвостами, а потом отпускали добычу. Рыба была поголовно заражена солитером. Сделали это якобы по приказу Гитлера, когда Красная армия взяла в кольцо Берлин…

5. Письма без марок

Из армии я написал только жене Наталье более ста писем. А сколько было еще писем друзьям, учителям, собратьям по поэтическому поприщу, редакторам! Такой эпистолярной насыщенности у меня никогда больше не случалось. Зато я понял, почему у классиков, живших в дотелефонную эпоху, две трети собрания сочинений занимают письма. Но времена меняются стремительно, и я с ужасом думаю о наследии будущих классиков, если они додумаются включать в собрания сочинений свой интернет-треп. Когда-нибудь я издам свои армейские письма, которые нашел случайно, разбирая короба с черновиками. А пока приведу некоторые отрывки из них, чтобы нынешний читатель имел представление, о чем мог писать из Германии в Москву советский солдат-срочник в середине 1970-х.

«Наташа!

Я на карантине в части около метро “Беговая”. За мной никто не пришел! Позвони Бархатову или в редакцию Ригину. Может, меня еще вытянут. Куда пошлют дальше, не знаю. На “Беговой” мы пробудем до 18 ноября. Все это гораздо хуже, чем я думал. О том, что впереди год, стараюсь не вспоминать. Целую, люблю, скучаю.

Юра. 05.11.76».

«Наташенька, здравствуй!

Пишу тебе второе письмо. Теперь буду их нумеровать, чтобы в случае чего все было понятно. Твое письмо мне ждать еще дней десять. Постепенно приживаюсь. Сегодня мой новый праздник. Сегодня —19 ноября [2] . Две недели, как мы приехали на стадион и нас увезли в закрытой машине. Если в году 52 недели, то 26-ю часть срока я уже отбыл. Примерно об этом думаю все время. <…>

В конечном итоге страшного во всем ничего нет. Если можно было бы с тобой видеться, все было бы гораздо лучше. Иногда берет такое зло, что не удалось остаться в Москве! Время тянется очень медленно, просто не представляю, что год может когда-нибудь кончиться. <…>

На случай, если первое письмо не дошло, повторяю некоторые просьбы: не забудь прислать мне фотокарточку (в очках). Ту, которую я взял с собой, кто-то позаимствовал…

Что ты без меня поделываешь? Куда ходишь? Не домогается ли кто-нибудь благосклонности моей солдатки? Я очень скучаю. Повторяю, если бы можно было изредка видеться, было б намного легче. На такой срок мы с тобой еще никогда не расставались и вряд ли еще когда-нибудь (тьфу х 3) расстанемся. Напиши, как скучаешь без меня. Пиши чаще! <…>

Я здорово простужен: сильно кашляю, а нос – не продохнешь. Но насколько я понял, это наиболее характерное состояние носоглотки для воина родной армии…

Ты, наверное, заметила, что письмо сумбурное, но я уже вышел из того возраста, когда пишут складные письма.

Целую. Жду письма.

Юра. 19.11.76».

«…Скоро уже месяц, как я стал солдатом. Кажется, будто я всю жизнь носил гимнастерку и короткие волосы. Уже стал немного осваиваться. По утрам мы делаем зарядку и бегаем так, что в первый раз я чуть было не вступил в СУП – Союз усопших писателей. Теперь как-то пообвыкся. Вернусь домой очень сильным. Только когда это будет!

Дни уже примелькались. Тем более что меня теперь постоянно привлекают к “интеллигентной” работе. Ты никогда не догадаешься, что именно оказалось здесь полезным! Не стихи, не грамотность, не умение рисовать. Нет! Отвечаю: умение кое-как печатать на машинке. Всю прошедшую неделю я печатал по 10–12 часов в день, до ломоты в плечах. Не раз с уважением вспоминал твою маму.

<…> Целую. Жду письма.

Твой муж, временно исполняющий обязанности рядового. 28.11.76».

«…С сегодняшнего дня в армии начинается учебный год, и мне, имея на руках диплом, приходится сидеть на политзанятиях, записывать азбучные истины и зевать до боли в затылке. Не знаю, может, удача мне окончательно изменила, но результатом всех моих надежд явилась должность, которая сводится к подтаскиванию боеприпасов весом 50–60 килограммов каждый. К сожалению, в моем распоряжении нет пушки, бьющей на две тысячи километров, а то бы я удружил МОПИ, организовавшему мне эту миленькую последипломную практику. Офицеры, которые ко мне относятся неплохо, уверяют, дыша немецким пивом, что тот не мужчина, кто не служил в армии. Я гляжу на их погоны и говорю: “Так точно!”

Снега тут еще нет. Иной раз бывает чуть ли не плюсовая температура, а сегодня, например, сильнейший ветер с брызгами того, что в тихую погоду называлось бы дождем.

…А тут еще нет писем ни от тебя, ни от родителей. Я единственный в карантине, кому еще не пришло ни одного письма. Письма здесь вроде зарплаты, а письма от девушек и жен – премия. Сержанты, которым девушки пишут постоянно, добрые и снисходительные. Если кто-то вдруг становится раздражительным, значит, давно нет письма. А если ему написали, что видели его зазнобу с другим, – конец: загоняет. На меня уже даже стали иронически поглядывать: женатый, а писем нет!

Пиши чаще, не бойся перетрудиться! Пиши по 2–3 письма в неделю, тем более что часто письма, идущие сюда, теряются.

Юра. 1.12.76».

«…Только опустил в ящик письмо № 4 и решил зайти узнать про почту на старое место (меня перевели в другой дивизион – “3”) – и мне отдали ребята письмо. Рад был до слез! Теперь по порядку описываю мое житье-бытье, ибо в прошлых письмах было, наверное, больше горечи и раздражения, чем информации.

…Встаем мы в 6.00! Ложимся в 10. Между этими двумя точками шагаем по плацу, чистим автоматы, изучаем уставы. Сегодня начался новый учебный год, занятия, на которых, помимо разной политической тягомотины, будем изучать оружие. Все это настолько странно, что мне иногда кажется, будто кто-то меня разыгрывает. Кормят неплохо. В подразделении, где я был раньше, ел всласть, ибо были отличные отношения с сержантами и солдатами. Они меня все время просили что-нибудь рассказать, объяснить и очень жалели, что меня переводят в другую батарею. Ко мне также обращались, когда хотели послушать речь, свободную от мата. Я принципиально не ругаюсь.

Каждый день делаем зарядку, много бегаем. Сначала было очень тяжело, сейчас пообвык. Наверное, приду домой очень сильным. Часто бросают на разную работу: мытье полов, переборку моркови и т. д. На старом месте нас, ребят с высшим образованием, этого делать не заставляли. Как будет теперь – не знаю. Судя по всему, мне придется тянуть лямку без скидок на возраст и образование.

На территории части есть магазины, в которых продают чудесные вещи. В ларьке стоят никому не нужные “Декамерон”, Фолкнер и т. д. Однако на 15 марок, которые мы будем получать, едва ли что-нибудь купишь.

Юра. 02.12.76».

Думаю, достаточно для того, чтобы понять содержание писем из казармы. А за неделю до дембеля я отправил домой в Москву по адресу: Шипиловский проезд, д. 61, корп. 2, кв. 148, – последнюю открытку. В ней было написано:

«Дорогой Юра, поздравляю тебя, абсолютно гражданского человека, с возвращением домой, желаю успехов в семейной жизни и творчестве. Не поминай лихом! Гвардии рядовой Ю. Поляков».

6. Не грусти, салага!

В Москву я привез из армии почти сто новых стихотворений. Таких, например:

Пора тревог полночных — Армейские года. И как-то жаль «так точно», Смененное на «да».

Мои сочинения вызвали интерес у литературных изданий, и меня стали охотно печатать. Поэтов, сочиняющих искренние стихи об армии, в ту пору было уже мало, не больше, чем нынче патриотов на «Эхе Москвы». Кроме того, я вернулся из армии с намерением писать прозу. Мотив – страстное желание рассказать «правду» о том, что я увидел в армии. Повесть «Сто дней до приказа» была начата в 1979 году, а закончена в 1980-м. Свою первую прозу я писал карандашом, положив лист на жирно расчерченную картонку. Линии просвечивали сквозь бумагу, и строчки выходили ровными, а не загибались вниз или вверх – в зависимости от настроения. Первое время приходилось часто пользоваться ластиком. Сначала вещь называлась «Не грусти, салага! Армейская повесть». На пересыльном пункте во Франкфурте-на-Одере по радио без конца крутили жалобную, в духе еще не родившегося «Ласкового мая» песенку:

Не грусти, салага! Срок отслужишь свой, Так же, как и я, Поедешь ты домой. В дальние края, в дальние края Едут, едут парни-дембеля…

Начиналась будущая повесть вполне документально: «…У нашего замполита – литературная фамилия. Булгаков…» И это была чистая правда. Следы неумелой «всамделишности» сохранились и в окончательном варианте. Реальный майор Гудов превратился в Дугова, а подлинный взводный лейтенант Оленич – в очкарика Косулича. Прапорщик Высовень в полку тоже имелся, но рука моя не поднялась перекорежить такую замечательную фамилию! Позже главпуровские блюстители обвиняли меня, мол, я, чтобы унизить советских офицеров, надавал им смешных фамилий. Вот уж чепуха!

Но по мере работы над повестью бес художественности все более овладевал мной. Прототипы, сгущаясь, становились образами, воспоминания о собственных армейских мытарствах обрастали чужими судьбами и подсмотренными подробностями, превращались в историю старослужащего Кормашова. Я не оговорился: главному герою я дал имя студента, ходившего в литобъединение, которое я вел в пединституте, и очень гордился, что в этой фамилии брезжит купринский Ромашов. По ходу работы выяснилось, что в «Юности» уже выходила повесть о моряках «Не грусти, салага!», и я недолго думая назвал свое почти законченное детище «Сто дней до приказа», со значением присовокупив – «Солдатская повесть». Мол, раньше люди, читая «Красную звезду», смотрели на армию глазами политработников, а вот я даю вам честную картину, увиденную со второго яруса казарменной койки!

Надо ли объяснять, что моя солдатская повесть не укладывалась в тогдашний канон «воениздатовской» прозы. Возможно, если бы я вырос в среде московской научно-чиновной интеллигенции с ее пижонским фрондерством и диссидентскими симпатиями, я бы отдал эту явно «чуждую» вещь на Запад. Тогда моя жизнь сложилась бы совсем по-другому. Но я, повторюсь, был настоящим советским человеком, верящим в конечную справедливость системы, а потому простодушно принялся носить повесть по нашим журналам – «Юность», «Знамя», «Дружба народов», «Новый мир», «Наш современник»… Сотрудники этих изданий, люди чрезвычайно инакомыслящие, смотрели на меня как на придурка, нарушившего всеобщее благочиние неприличной выходкой. То, о чем они шептались на кухнях, я не только написал, но еще вдобавок вместо того, чтобы ограничиться тихими «самиздатовскими» радостями, приволок в советский журнал. Ну не идиот! Помню, заведующая отделом журнала «Знамя» Наталья Иванова (ныне она критик истошно либерального тренда) затащила меня в редакционный закоулок и негодовала свистящим шепотом, в том смысле, что, принеся эту провокационную антисоветчину, я хотел бросить тень на главного редактора Героя Социалистического Труда Вадима Кожевникова, автора бессмертного романа «Щит и меч». В другом издании заведующая прозой дама с кинжальным маникюром и декольте, доходящим до венерина бугорка, утверждала, что прекрасно знает жизнь современной армии: никакой дедовщины там нет в помине.

Понятно, рукопись довольно быстро была переправлена куда следует, и оттуда сразу наябедничали в Союз писателей, членом которого я уже стал, выпустив две книги стихов. Оттуда, откуда следует, позвонили секретарю по прозе Ивану Фотиевичу Стаднюку, автору знаменитого «Максима Перепелицы».

– Иван Фотиевич, – спросили оттуда, – что это у тебя там за диссидент такой завелся, армию очерняет?

– Какой еще диссидент?

– Поляков…

– Юра?

– Юрий Михайлович, русский, 1954 года рождения, член КПСС, как ни странно…

– Ну какой он диссидент! – засмеялся Фотиевич. – Он секретарь нашей комсомольской организации. Хороший парень. О фронтовой поэзии пишет…

Действительно, в те годы я занимался исследованиями фронтовой поэзии, особенно – творчества Георгия Суворова, погибшего в 1944-м при прорыве ленинградской блокады около города Нарвы. В 1981-м я защитил кандидатскую диссертацию на эту тему, а в 1983-м выпустил книжку «Между двумя морями» – о стихах и судьбе Суворова. В отличие от иных моих коллег по литературному цеху я совершенно не стыжусь того, что сочинял при советской власти. Фронтовую поэзию я горячо любил и писал о ней от всего сердца. Полагаю, многие советские литераторы, спешно перепрофилировавшиеся в антисоветских, не любят прежние времена прежде всего за свою былую неискренность.

Недавно я подсчитал: у меня дюжина стихотворений о 1941 годе. Впрочем, что тут удивляться: тема Великой войны была для моих сверстников-поэтов, если хотите, «поколениеобразующей». Мы выросли, оформились под могучим влиянием «стихотворцев обоймы военной», а шире – под впечатлением громадного народного подвига, еще живого и близкого, как дыхание недавней очистительной грозы. Не зря же лучший поэт моего поколения Николай Дмитриев писал:

В пятидесятых рождены, Войны не знали мы, и все же В какой-то мере все мы тоже Вернувшиеся с той войны…

Он за книгу, где были напечатаны эти строки, получил премию Ленинского комсомола, а я за цикл стихов о войне «Непережитое» в 1980 году – премию имени Владимира Маяковского. Но уже тогда нас укоряли, мол, зачем вы касаетесь того, чего не видели? Зачем пишете о том, чего не пережили? Оставьте это фронтовикам! Один из сверстников даже в рифму попрекнул:

Катись проторенной дорогой, О чем угодно воду лей, Но меру знай – войну не трогай, Отца родного пожалей!

Пришлось выступать в 1984-м со статьей «Право на боль», где я написал: «Есть боль участника, но есть боль и соотечественника. Человеку, чье Отечество перенесло то, что выпало на долю нашей страны, нет нужды заимствовать чужую боль, потому что она принадлежит всем и передается от поколения к поколению, равно как и гордость за одержанную Победу… Мирные поколения должны знать о войне все, кроме самой войны. Откройте сборник любого поэта, рожденного, как принято говорить, „под чистым небом“, и вы непременно найдете стихи о войне… Откуда она, эта „фронтовая“ лирика 70–80-х годов, написанная людьми, не знающими, что такое передовая (линия, а не статья), не ходившими в атаку (разве только учебную)? …Дело, видимо, в том, что исторический и нравственный опыт Великой войны вошел в генетическую память народа, стал свойством, чуть ли не передающимся по наследству в числе других родовых черт…»

Вот на эту-то генетическую память и повели охоту уже тогда, в 1980-е. Сначала осторожно: «Ну что с того, что я там был? Я все забыл, я все избыл…» – писал Юрий Левитанский о своем фронтовом опыте. Он-то имел в виду другое, пытался объяснить, как сложно трансформируется в человеческой памяти прошлое. Но кто-то понимал эти слова буквально. И Левитанский дожил до того времени, когда участие в войне перестало быть доблестью. В начале 1990-х я стал свидетелем омерзительного происшествия. В дубовом зале ЦДЛ до неприличия шумно гуляла компания новых русских «кавказского разлива». Обедавший рядом Левитанский сделал им замечание, мол, здесь так орать не принято. «А ты-то кто такой?» – «Я поэт!» – «Вот и сиди, поэт, пока цел!» – «Как вы смеете со мной так разговаривать. Я фронтовик!» – «Фронтовики в могиле, а ты, тыловая крыса, заткнись!» – и плеснули ему в лицо водкой. Левитанскому стало плохо, его увели под руки и отпаивали валерьянкой. Милицию никто вызывать не стал, да она бы не приехала. В стране царила анархия. И вряд ли в ту минуту поэт думал о том, что и его когда-то сказанные неосторожные слова о войне тоже способствовали сходу лавины исторического цинизма, из-под которой мы начали выкарабкиваться только в нулевые годы.

В 1990-е развернулась настоящая битва за память. Войну пытались выставить кровавой разборкой двух диктаторов, стоившей миру миллионов жизней. Хатынь в нашей исторической памяти пытались заменить на Катынь, и не без успеха. Когда я стоял возле Василия Блаженного, а на меня, обтекая храм, двигался полумиллионный «Бессмертный полк», я думал о том, что в битве за память наметился перелом в нашу пользу. Теперь главное, чтобы в Ставке не оказалось предателей. Такое мы проходили, и не раз.

7. Муки согласования

А «Сто дней до приказа» тем временем попали на столы больших начальников. В том числе и тех, что запретили печатать в «Дне поэзии» Гумилева. Вскоре меня начали приглашать в инстанции. На беседы. В ГлавПУР, ЦК ВЛКСМ, ЦК КПСС, КГБ… Со мной общались неглупые люди, разбиравшиеся в проблемах тогдашней армии гораздо лучше, чем я. Никто, представьте, на меня не кричал, не угрожал, не выпытывал, на кого я работаю и сколько серебреников получил за предательство. Мне спокойно объясняли, что публикация повести в таком виде может принести Отечеству вред, и рекомендовали, используя отпущенные мне природой способности, написать об армии иначе, что будет, конечно, отмечено премией и благотворно отразится на моей литературной карьере.

Кстати, многие из моих чиновных собеседников, вздыхая, говорили: будь их воля, они напечатали бы повесть, но военная цензура не пропустит. Тогда ходил характерный анекдот: на цензуру упала атомная бомба – не пропустили… Был и такой забавный случай. Один главпуровский генерал сказал мне, что не все Поляковы так безответственно относятся к армии. Есть еще один Юрий Поляков, написавший очень добрую и романтичную книгу о фронтовике Георгии Суворове.

– Вам бы с ним познакомиться и поучиться у него! – посоветовал генерал.

Узнав, что с тем, «хорошим», Поляковым я знаком, можно сказать, с рождения, он был поражен, хотя удивляться тут было нечему. Сочетание критичности с искренним романтизмом и доверчивостью было как раз типичной особенностью человека, вскормленного советской цивилизацией. Именно эта особенность воспитания и определила потом удивительное обстоятельство: миллионы умных, образованных людей безоглядно поверили опереточному Горбачеву и стенобитному Ельцину. Так было. Однако надо знать позднюю советскую систему, ныне окарикатуренную не без моего участия. Сурова, даже беспощадна она была к тем, кто, отвергнув правила игры и отеческую заботу, боролся с ней, вливаясь в ряды диссидентов, немногочисленные, как кружок любителей эсперанто, тоже, кстати, пострадавших в 1930-е, когда запахло войной. А бес их знает, что они там пишут на своем буржуазном искусственном языке?

А вот с искренне заблуждавшимися (к таковым причислили и меня) советская власть работала, убеждала, заинтересовывала. Тем более что проблема неуставных отношений волновала и начальство, ей, болезной, посвящались секретные совещания и закрытые приказы министра обороны, с ней боролись. Читатели, понимавшие иносказательный язык тогдашней прессы, легко могли найти отзвуки этой борьбы с «дедовщиной» в военной печати. Она неутомимо и тщетно призывала армейский комсомол «активнее участвовать в процессе воспитания в воинах чувства товарищеского локтя, советской морали и ответственности за порученное дело». Между прочим, за неделю до увольнения в запас майор Царик дал мне дембельское задание – написать для «дивизионки» статью о вреде «неуставняка». «Ты можешь, но слова подбирай, понял!» Ох, и попотел я, сочиняя против «дедовщины» инвективу, даже не упоминая о наличии неуставных отношений в армии. Мордобой, унижения, издевательства в моей версии именовались «действиями, досадно противоречащими армейскому коллективизму и взаимовыручке». Но я был советским литератором и справился.

Тем временем повесть довольно успешно обсудили в Союзе писателей, ЦК ВЛКСМ обратился в ГлавПУР с просьбой рассмотреть возможность ее публикации. В писательской многотиражке «Московский литератор», где я в ту пору работал редактором, под заголовком «Призыв» был опубликован фрагмент. Нельзя сказать, что я остался один на один с государственной машиной. Мне помогали. Первый секретарь СП РСФСР С.В. Михалков писал письма военному начальству. Обсуждая повесть на заседании Комиссии по военно-художественной литературе МО СП РСФСР, старшие товарищи поддержали. Передо мной пожелтевшие странички протокола этого заседания от 21 ноября 1983 года:

«Я. Мустафин, старший редактор издательства “Советский писатель”. Явления неуставных отношений, так называемой годковщины, к сожалению, еще распространены у нас в армии. И очень хорошо, что Поляков написал об этом страстно, по-партийному остро.

Н. Черкашин, лауреат премии Ленинского комсомола. Повесть чрезвычайно актуальна, а ее острота как раз той направленности, к которой нас призывает сегодня партия. Ее необходимо напечатать, потому что она поможет в работе офицерам, заставит о многом задуматься тех, кто носит или готовится надеть военную форму.

В. Мирнев, заведующий отделом прозы журнала “Москва”. Здесь больше говорили о социальной значимости повести Ю. Полякова, я же хочу подчеркнуть ее хороший художественный уровень, она интересно выстроена, ярко прорисованы образы, автор умело работает со словом. Короче говоря, это – проза!

Ю. Поляков. Армейская тема, кто читал мои вещи – знает, всегда волновала меня. И я убежден, что здоровые силы в солдатском коллективе всегда сильнее, не надо только замалчивать, уходить от реальности. Современный молодой читатель не Станиславский, он не будет кричать “не верю!”, – а просто отложит неправдивую книгу в сторону. Я сознательно повел рассказ от имени старослужащего, чтобы показать: борьба с “годковщиной” идет не только извне, со стороны командиров и политработников, но и изнутри, в самом солдатском коллективе. Но я старался показать этот процесс во всей его диалектичности, а значит – и во всей его неоднозначности. И если моя повесть хоть немного поможет искоренению неуставных отношений, я буду считать свою задачу писателя и коммуниста выполненной».

В итоге, посовещавшись, высокое начальство решилось опубликовать «Сто дней…» в журнале «Советский воин», который был в ту пору одним из заметных литературно-художественных изданий. Такие мэтры, как Бондарев, Стаднюк, Алексеев, Бакланов, Исаев, Дудин и многие другие, охотно печатались на его страницах. Потом планировалось под руководством политработников обсудить мое сочинение в каждой воинской части, хорошенько наподдать автору за сгущение красок и неуместную иронию над ратными буднями, однако с поставленной проблемой согласиться и отмобилизовать личный состав на борьбу с неуставными отношениями… Решение было уже почти принято, но тут категорически выступил против один из заместителей начальника ГлавПУРа. Он заявил на коллегии, что публикация повести нанесет урон боевой мощи СССР и что он немедленно обратится с особым мнением в военный отдел ЦК КПСС.

В те годы ценилось единодушие при принятии ответственных решений, ибо в случае ошибки наказать всех ответственных сразу было довольно трудно. Нет ничего удивительного в том, что кто-то выступил против публикации. Удивительно другое – кто выступил! Это был генерал Д. Волкогонов, который через несколько лет обернулся пламенным демократом, обличителем советской эпохи и сокрушителем идейного наследия коммунистической эры. Поговаривали, он мстил за раскулаченного деда. Деталь, согласитесь, знаменательная и заставляющая задуматься о человеческом факторе, который сыграл не последнюю роль в том, что вместо трансформации и планового демонтажа устаревшей общественно-политической структуры мы получили мстительный разгром, переходящий в торжествующий хаос… Вообще, чем дольше я живу, тем больше убеждаюсь, что именно семейные фобии и предрассудки определяют отношение человека к миру, людям, стране. Школа может только слегка подправить искажения личности, заложенные в семье. Так что повышенный интерес советских кадровиков к предкам и социальному происхождению гражданина, претендующего на должность, не такая уж глупость. Впрочем, как видим, и это не помогло…

Итак, в 1984-м повесть была окончательно запрещена. Точнее, не разрешена, что, в сущности, было одно и то же. Получив сочувственный отказ и выйдя из высокого генеральского кабинета, я шел по широкому, как улица, коридору, украшенному золоченой гербовой лепниной. На душе была тоска от тяжкого осознания непрошибаемости стены, заслонившей моей солдатской повести путь к читателям. И вдруг мне дорогу лениво перебежала откормленная мышь. Как? Здесь – в самом сердце обороноспособности державы? Да, здесь – в ГлавПУРе. Мышь. И мое сердце сжалось в предчувствии близких перемен…

8. Спасибо, герр Руст!

Я смирился и, как принято теперь выражаться, переключился на другие литературные проекты. Вышла моя повесть «ЧП районного масштаба», ее стали обсуждать, экранизировать, инсценировать, а меня причислили к «прорабам перестройки», правда, ненадолго. Я довольно быстро сообразил, что улучшить жизнь с помощью разрушения нельзя. Однажды после встречи с читателями, где я с молодой горячностью волновался о судьбах Отечества и протестовал против тотального отрицания советского прошлого, интеллигентная библиотекарша с потомственно грустными глазами тихо заметила: «А на фотографии в “Юности” вы такой милый…»

Следующую серьезную попытку легализовать «Сто дней до приказа» я предпринял лишь в начале 1987-го, будучи уже автором нашумевших повестей «ЧП районного масштаба» и «Работа над ошибками», о которой спорили похлеще, чем нынче о сериале «Школа», снятом юной режиссершей со смешной самодельной фамилией. Вообще, замечу между прочим, придуманный, ненатуральный псевдоним каким-то таинственным образом искажает развитие творческой личности, направляя в ложное, надуманное, ненастоящее русло. Это сознавал, кстати, чуткий к слову Борис Пастернак, отлично понимавший, что Господь не одарил его роскошным именем, как собратьев по перу Есенина и Маяковского, но при всей своей горней выспренности он остался верен родовой фамилии. А ведь Борис Пастернак – это примерно то же самое, что Борис Репа. А поди ж ты!

Но вернемся к судьбе «Ста дней…». Будучи делегатом XX съезда ВЛКСМ и выступая с высокой трибуны, я открыл форуму глаза на проблему «дедовщины» (о которой был прекрасно осведомлен каждый прошедший армию делегат) и поведал о горькой судьбе моего произведения. С ответным словом выступил Герой Советского Союза афганец Игорь Чмуров и темпераментно обвинил меня в клевете на армию. Многотысячный зал аплодировал ему стоя. Я сначала пытался демонстративно сидеть, но, поймав укоризненный взгляд руководителя нашей московской делегации, тоже встал и, чуть не плача, стал аплодировать человеку, обвинившему меня во лжи. А ведь на дворе был не 37-й, а 87-й – и никто за отказ аплодировать вместе с залом меня бы не расстрелял… Что бы сделал, скажем, в таком случае Солженицын? Вышел бы шагами командора из зала и тут же дал гневное интервью Би-би-си. Что бы сделал, например, Евтушенко? Не выходя из зала, он бы написал возмущенные стихи, которые прочитал бы на ближайшем вечере поэзии в Лужниках: «Когда румяный комсомольский бог…» и так далее. Но я так не мог, я чувствовал ответственность перед людьми, меня поддержавшими, не хотел подвести тех, кто мне помогал, предоставляя трибуну съезда. Я знал правила игры и следовал им. Для яркой писательской биографии это, наверное, плохо, но есть еще и человеческие отношения, которые для меня важнее.

Однако события развивались стремительно. Вскоре немец Руст посадил на Красной площади свой самолетик, спокойно миновав все пояса противовоздушной обороны. Воспользовавшись этим неофициальным визитом, а может, и организовав его, Горбачев разогнал военную верхушку, недовольную генсеком и справедливо усматривавшую в его дилетантском миротворчестве угрозу безопасности страны. Армия была парализована. И Дементьев, даже не поставив никого в известность, кроме надзиравшего за свободной прессой Яковлева, запланировал повесть в очередной номер «Юности». Ему позвонили из недавно еще всесильной военной цензуры и предупредили: «Снимайте “Сто дней…”! Мы все равно не пропустим!» – «Вы бы лучше Руста не пропустили!» – ответил Дементьев. И я надолго стал врагом армии № 1. До сих пор многие офицеры, заслышав мое имя, начинают играть желваками, хотя потом, выпив и разговорившись, обязательно сообщают, что все, мной описанное, еще цветочки, а мне следует знать и про ягодки, которые полными горстями они трескали в своей командирской жизни…

Был и такой случай. Газета «Мир новостей» проводила какое-то мероприятие, и я оказался рядом с маршалом Дмитрием Язовым, бывшим министром обороны. Мы разговорились о фронтовой поэзии, и он очень порадовался, что есть, оказывается, в молодом поколении люди, разделяющие его любовь к ней. Мы наперебой читали друг другу наизусть – Майорова, Гудзенко, Луконина…

Когда на смерть идут – поют, А перед этим можно плакать…

Начался фуршет, мы с бывшим министром не раз и не два чокнулись, продолжая наперебой цитировать любимых «стихотворцев обоймы военной».

Был бой коротким. А потом Глушили водку ледяную. И выковыривал ножом Из-под ногтей я кровь чужую…

Язов подозвал кого-то из газетчиков, видимо, желая уточнить мое имя, но, услышав, что это «тот самый Поляков», помертвел лицом, а потом процедил сквозь зубы: «Из-за таких, как вы, развалился великий Советский Союз!» Кровь, основательно напоенная алкоголем, бросилась мне в голову: «А по-моему, СССР погиб из-за вас!» – «Что-о?!» – «Да, из-за вас! Я всего лишь рассказал правду о той армии, которой, кстати, командовали вы. Я выполнил свой профессиональный долг! А вы вот не выполнили!» – «Как так? Почему?» – грозно спросил он и отвел взгляд. «А потому что в августе 91-го вы должны были поднять армию, раздавить предателей и разрушителей страны. Арестовать и Горбачева, и Ельцина. Вы же фронтовик. Чего вы испугались? Тюрьмы? Вас все равно посадили. А так вы бы вошли в историю как спаситель СССР! Или хотя бы как маршал, пытавшийся спасти великую державу!» – «Пролилась бы кровь…» – глухо возразил Язов. «Она все равно пролилась в 93-м…» – «А вы бы смогли дать приказ стрелять на поражение?» – спросил он. «Ради сохранения страны? Без колебания!» – ответил я с решимостью человека, привыкшего смело работать со словом. Язов глянул на меня с тоскливым недоверием и уехал. Видимо, я неосторожно коснулся незаживающей раны его сердца. Наверное, не первый год бессонными старческими ночами он перебирает в памяти события того гибельного лета и мучается выбором, который мог изменить ход истории. Но не изменил…

О том, что было бы, если бы военные не дали либералам развалить страну, я попытался нагрезить в повести «Демгородок». И картина, доложу, вышла не радостная. Может быть, это и имел в виду старый маршал?

9. Мы с Александром Ивановичем

Кстати, тех, кого обидела моя повесть, я понимаю. Говорящих правду не любят. Лгущих презирают. Выбор невелик… Драма в том, что наша писательская честность была востребована ходом истории не для созидания, а для разрушения – армии в том числе. Почему? И могло ли быть иначе? Не знаю… Увы, снежная лавина иной раз сходит из-за неосторожно громкого слова альпиниста и от этого не перестает быть природным катаклизмом, в сущности, от человека не зависящим.

Но за мной как-то закрепилась репутация «антиармейского» писателя. Где-то году в девяностом мне вдруг позвонил председатель Оборонного комитета тогдашнего Верховного Совета СССР и сказал, что есть мнение назначить меня главным редактором газеты «Красная звезда». Я насторожился: накануне мы выпивали в веселой компании, и мне подумалось, что вчерашние собутыльники, продолжая веселье, решили надо мной подшутить. Да и голос показался знакомым, напоминал писателя Сегеня – большого любителя телефонных розыгрышей.

– Это же генеральская должность, а я всего-навсего рядовой запаса… – попытался отшутиться я.

– О звании не беспокойтесь. Генерала не обещаем, но полковника гарантируем. Вы нам нужны, чтобы разогнать этих ретроградов. Мы знаем, как вы относитесь к армии…

– Откуда? – спросил я, понимая, что со мной говорят всерьез люди, облеченные реальной властью.

– Мы читали ваши «Сто дней…».

Мне стало не по себе. Наступала эпоха либерального необольшевизма. Я, конечно, отказался. Но судя по всему, и прочие назначения в ту пору проходили по тому же самому принципу. «Любишь деревню?» – «Ненавижу!» – «Будешь министром сельского хозяйства». Вспомните физиономии членов гайдаровского правительства, и причины нашего самопогрома начала 90-х станут понятны…

«Сто дней…» до сих пор вызывают в армии неоднозначную реакцию, хотя с момента написания прошло почти сорок лет. Повесть вошла в школьную и вузовскую программы. Но вот, кажется, в 2008 году я стал заместителем Никиты Михалкова, который возглавил Общественный совет при министре обороне С.Б. Иванове. Вскоре на этом посту его сменил Сердюков, странный, дорого одетый персонаж с застойным недовольством на лице. Он приезжал на заседания совета с неохотой, будто на осмотр к проктологу, садился и клал перед собой листок бумаги, на котором здоровенными буквами, как для условно зрячего, было напечатано: «Дорогие члены Общественного совета, разрешите начать наше очередное заседание…» и т. д. Далее министр, никогда не глядя никому в глаза, торопливо вручал памятные часы или благодарственный сувенир некоторым членам совета и, объявив, что его ждут в Кремле, убывал, поручив провести заседание Никите Сергеевичу.

Проводив начальство бархатным взором, Михалков улыбался в усы и с державной загадочностью вспоминал слова своей мамы, считавшей: ребенка нужно начинать воспитывать, пока он лежит поперек колыбели, а когда – вдоль, уже поздно. Выдержав суперкачаловскую паузу, чтобы публика могла осмыслить глубину сказанного, режиссер сообщал, что на съемочной площадке его заждались загримированные, вспотевшие под юпитерами актеры, и поручал дальнейшее ведение своему заместителю, то есть мне. И вот я оставался наедине с бывшими командующими округов и родов войск, воротилами ВПК, крупнейшими военными теоретиками, руководителями патриотических и материнских организаций. Все они готовились несколько месяцев, собирая и обобщая материалы, чтобы донести до министра тревогу о неладах в армии. А перед ними сидел литератор Поляков, в прошлом заряжающий с грунта, а ныне рядовой запаса…

Из Общественного совета меня выставили так же неожиданно, как и позвали туда. Как-то на вопрос телекорреспондента о военной реформе я со всей эфирной прямотой ответил, что лично мне смысл нововведений непонятен. Но это еще полбеды. Главная беда в том, что цель пертурбаций в войсках, кажется, неведома и министру обороны. Во всяком случае, ничего членораздельного по этому поводу он нигде не произнес. Через неделю я включил телевизор и выяснил: наш совет провел выездное заседание на Дальнем Востоке. Чтобы узнать, почему про меня забыли, я связался с министерским полковником, который в течение нескольких лет звонил мне и голосом сладким, словно воздух в кондитерской, заранее предупреждал о готовящихся мероприятиях. На этот раз он был холоден, как кондиционер: «Вы больше не член нашего совета…» – «Не член так не член…» Впрочем, недавно меня снова призвали в Общественный совет при Министерстве обороны, и я с удовольствием туда вернулся, чтобы послужить боевой мощи Отечества. Говорю это без иронии. Не знаю, как другие, а я ратные заботы страны ощущаю как собственные. Наверное, работают гены рязанских пахарей, которые одновременно были и пограничниками, готовыми взять оружие при набегах кочующих супостатов.

Правда, одно хорошее дело еще при министре Иванове нам в совете совершить удалось. На заседании, когда говорили о воспитании и просвещении личного состава, я вспомнил о том, какая замечательная библиотека была в полку, где я служил. А теперь? Донцову, что ли, ребятам читать? Или Улицкую – тогда они все после дембеля эмигрируют. И мы приняли мудрое решение – составить список под условным названием «Сто книг для гарнизонной библиотеки», напечатать тираж и разослать в части. И вот через пару месяцев мы снова собрались, чтобы утвердить список. Как автор идеи я с особым трепетом начал просматривать странички, обнаружил там роман «Ночевала тучка золотая…» Приставкина, незабвенный «Кортик» Рыбакова. Минуточку, а где же мои «Сто дней до приказа»? «Ну, вы Юрий Михайлович, спросили! – улыбнулся генерал, тогдашний начальник управления. – К вашей повести в армии до сих пор отношение оч-чень неоднозначное…» – «Но ведь столько лет прошло!» В ответ генерал пожал погонами с двумя большими звездами. Увы, борясь с неуставными отношениями, я невольно задел корпоративную честь офицерства. А такое помнится десятилетиями, если не веками…

Кстати, в подобной ситуации оказывался не один я. Моему любимому писателю Александру Ивановичу Куприну армейские тоже долго не прощали «Поединок». Недавно я разговаривал с одним просвещенным офицером, и он едко заметил: «Если царская армия состояла исключительно из уродов, описанных Куприным и Замятиным, то кто же тогда совершал подвиги в германскую войну, кто участвовал в Брусиловском прорыве?» Возразить мне было нечего. Кстати, сам Куприн, став фронтовым корреспондентом, поразился, встретив в окопах людей мужественных и красивых, вовсе не похожих на героев его знаменитой повести. В чем тут дело? Война оздоровляет армию? Или у писателя, переживающего естественный в годы войны патриотический подъем, меняется, как принято теперь говорить, оптика? Думаю, происходит и то, и другое. Кстати, к моменту выхода «Ста дней…» Александр Кормашов пробился в печать, получил некоторую известность, и я с неохотой дал герою повести новую фамилию – Купряшин. Так звали лучшего горниста пионерского лагеря «Дружба», где я провел летние месяцы своего детства.

Несмотря на то что гласность уже сняла запрет с многих табуированных тем, появление в «Юности» повести о «дедовщине» было подобно взрыву. Но моя вещь сняла не только запрет на правду о реальной армии, но и какой-то предохранитель, необходимый обществу, если речь идет об обороноспособности страны. Понял я это довольно скоро. Меня пригласили на первое советское ток-шоу, которое вел Владимир Познер, сиявший всеми оттенками лощеного космополитизма. В какой-то момент он элегантно повернулся ко мне и возвестил: «А вот сейчас автор нашумевшей повести «Сто дней до приказа» объяснит, почему нам теперь не нужна армия!» – «Как это не нужна? – удивился я. – Очень даже нужна!» Познер как-то странно хохотнул и передал слово майору-расстриге, который тут же стал каяться за Афганистан. Когда передача закончилась, мы покидали «Останкино» вместе с писателем-фронтовиком Вячеславом Кондратьевым, тоже принимавшим участие в шоу. «Вот вы, значит, как?!» – спросил он, недоверчиво глядя на меня. «А как же иначе?» – резко ответил я, имея в виду его довольно вялое, исполненное мутного пацифизма выступление. «Возможно, вы правы… – вздохнул он. – Но тогда опять война!» – «Не хотелось бы…» – согласился я. В 1993-м, глядя на дымящийся Белый дом, Кондратьев застрелился. Еще ранее, в 1991-м, не перенеся развала страны, покончила с собой знаменитая поэтесса Юлия Друнина:

Я только раз видала рукопашный, Раз наяву. И тысячу – во сне. Кто говорит, что на войне не страшно, Тот ничего не знает о войне…

10. Хорошее дело экранизацией не назовут

А вот с экранизацией повести «Сто дней до приказа» вышел конфуз. На Киностудии им. М. Горького в то время подвизался «молодой гений» Хусейн Эркенов. Он вызвался снимать картину, мотивируя свое желание тем, что у него в мирное время погиб на срочной службе родственник. Сам Эркенов никогда не служил, зато точно знал, как разоблачить армейские порядки. Когда мне показали черновой монтаж, я был ошеломлен: то, что я увидел, никакого отношения к моей повести не имело. Совпадали лишь название, фамилии героев и место действия – современная армия. Постановщики часто отходят от первоисточника, но Эркенов совершенно потерял из виду мою повесть. Например, робкая симпатия героя, рядового Купряшина, к библиотекарше, несчастной в браке со старшим лейтенантом Уваровым, в фильме трансформировалась в долгое плавание в бассейне и крупные планы гениталий радикально обнаженной актрисы Кондулайнен, ставшей после этого признанной секс-бомбой советского и постсоветского кино.

– Ты понял, кто она? – таинственно спросил меня Хусейн, кивая на мятущиеся в хлорированной воде груди Елены.

(Мы сидели в просмотровом зале.)

– Нет.

– Она – смерть!

– Неужели?

– А с бассейном тебе все понятно?

– Не все…

– Плитка на дне выложена крестом. Понял?

– Не совсем…

(Далее шла такая сцена: в ярко освещенном дверном проеме появляется актер Заманский и молча смотрит с экрана своими знаменитыми голубыми глазами.)

– Ты понял, кто это? – тихо спросил Хусейн.

– Не понял…

– Георгий Победоносец, – был ответ.

Непонятные символы и болезненные аллюзии мне категорически не понравились, я без обиняков сообщил об этом руководству киностудии. Директором был тогда Александр Рыбин, в прошлом оператор, а главным редактором – мой коллега-писатель Владимир Портнов, по совместительству еще и секретарь парткома. Я объявил, что не допущу выхода фильма на экраны, поскольку отснятый материал никакого отношения к повести не имеет. Нынче автору надо долго судиться, доказывая, что его замысел подвергся намеренному искажению режиссера. В советские времена достаточно было написать заявление, и, если художественный совет находил претензии автора справедливыми, картину клали на полку, а то и просто смывали: серебро, необходимое для производства пленки, было в дефиците. Так, сверхтребовательный к себе и другим Владимир Богомолов отправил на полку сериал, снятый по его замечательному роману «Момент истины» на прибалтийской киностудии. Ему не понравилось, как авторы без особой любви изобразили смершевцев, видимо, пытаясь подспудно высказать свое отношение к советским офицерам как к «оккупантам». Богомолов, сам служивший в СМЕРШе, это почувствовал и наложил вето. Да, некоторые фильмы не выпускались в прокат из-за обнаруженной бдительным начальством антисоветчины, но таких было немного, в основном на полку попадали ленты, наглядно свидетельствовавшие о режиссерской неудаче.

Руководство студии запаниковало. Я, уже известный писатель, кандидат в члены ЦК ВЛКСМ, секретарь Союза писателей, собирался писать заявление с требованием «закрыть фильм», а между тем на него израсходованы немалые деньги. Есть даже перерасход, ибо «молодой гений» фонтанировал идеями. К тому же я сам изначально предлагал другого режиссера, но студия настояла на своем кандидате, убеждая, что Эркенов – будущая мировая звезда вроде Пазолини или Антониони и я стану потом гордиться, что в фильмографии титана нового кинематографа будет значиться экранизация моей повести. Рыбин и Портнов принялись убеждать меня, но я стоял на своем: если молодой режиссер хочет самоутверждаться и самовыражаться, почему он это делает за счет писателя и широко известной повести? Пускай снимает кино по собственному оригинальному сценарию. Ответ на риторический вопрос был очевиден: по заявке никому не известного режиссера ни позиции в плане киностудии, ни денег никто бы не выделил. Наконец Портнов отозвал меня в сторонку и зашептал: «Юра, если ты это сделаешь, меня просто снимут с работы. А у меня большая семья!» Это был аргумент. И я пожалел собрата по перу.

…Через несколько лет, когда «Сто дней до приказа» показывали в уже объединенной Германии, после демонстрации фильма кто-то спросил: «Мы правильно поняли, это фильм о гомосексуализме в Советской армии?» Действительно, там был эпизод, где боец оказывается в одной постели с голым мальчиком. «Ты понял, кто этот мальчик?» – шепотом спросил Хусейн. «Ну и кто?» – «Ангел!» – «Ах, вот оно в чем дело…» И я снова, в который раз, пожалел о том, что заявление тогда так и не написал…

11. Не расстанусь с комсомолом

Но я забежал вперед. А тогда, в начале 1980-х, поняв, что «Сто дней до приказа» еще долго будут лежать в моем столе или бродить по инстанциям, я сел за новую повесть – «ЧП районного масштаба». О комсомоле. А точнее – о власти, ведь ВЛКСМ, называясь общественной организацией, на самом деле был важным звеном государственной структуры – министерством по делам молодежи, кузницей кадров.

При этом комсомол болел всеми недугами советской власти, именно в нем происходило становление нового типа чиновника, способного ради карьеры на все. Даже на государственную измену. Там же формировались будущие предприниматели, готовые ради прибыли перешагнуть через закон, друзей, мораль. Ходорковский работал в том же Бауманском РК ВЛКСМ, что и я, но несколькими годами позже. Кстати, многие политики, ныне определяющие нашу жизнь, вышли из ВЛКСМ, просто немногие об этом любят вспоминать. Немало «комсомолят» и в политической обслуге. Когда я баллотировался в Московскую городскую думу, а потом в Государственную (оба раза, к счастью, неудачно), среди политтехнологов и пиарщиков встречались сплошь мои комсомольские знакомцы, начиная с легендарного Кошмарова, носящего теперь какую-то княжескую фамилию.

Впрочем, все было гораздо сложней и противоречивей. Одновременно именно в комсомоле сохранились отблески героической эпохи становления советской цивилизации, остаточная энергия того мощного пассионарного взрыва, который после революции бросил миллионы молодых людей на строительство нового мира, а потом и на его защиту. Заметьте: над Павкой Корчагиным стали смеяться гораздо позже, чем над Ильичем или Чапаевым. Но стали же! На каком-то капустнике актер Ясулович изобразил глумливую пантомиму: Корчагин сам себя закапывает в землю, сохраняя на лице улыбку идиотического оптимиста. Я заметил миму: Корчагин строил узкоколейку, чтобы привезти дрова в замерзающий город, и смеяться вроде как не над чем. Он посмотрел на меня с недоумением энтомолога, встретившего говорящего кузнечика, и пискнул что-то про кошмары совдепии. Моя воля, я бы вообще под страхом порки запретил актерам открывать рот в общественных местах. Шутка, конечно…

Между тем журнал «В мире книг», печатая интервью со мной, самочинно – к моему искреннему огорчению – поставил заголовок «Нужен новый Корчагин!». Ко мне подходили знакомые литераторы и, посмеиваясь, спрашивали:

– Юр, тебе и в самом деле нужен новый Корчагин? На фига?

Я отшучивался. Я еще не умел внятно объяснить им, что, открещиваясь от героя, способного ради идеи на подвиг, мы лишаем искусство слова важнейшего его свойства и назначения. Ведь подвиг, начиная с Гильгамеша или Гектора, всегда был главной темой литературы. Восхищение и омерзение – вот два полюса, рождающих энергию искусства.

Но вернемся к комсомолу. Неправда, что с помощью комсомола советская власть приспосабливала к себе молодежь. Точнее, это не вся правда. С помощью комсомола молодежь приспосабливала к себе советскую власть. Кроме того, ВЛКСМ в ту пору предлагал реальную возможность, как выражаются специалисты, канализации молодежной энергии. Конечно, в русле существовавшей социально-политической модели. А какой же еще? Впрочем, уже тогда немало юных людей вливались в ряды так называемых неформалов. Нерасторопная советская власть запаздывала с реакцией на стремительно менявшуюся жизнь. Кто ж знал, что буквально через десять лет немногие сохранившие верность полуподпольному комсомолу сами станут неформалами?

Почему контраст между мечтой и реальностью именно в комсомоле воспринимался наиболее остро? Думаю, из-за того, что эта организация работала с самой доверчивой и в то же время самой обидчивой и требовательной частью населения, не прощавшей обмана. С молодежью. Сейчас совершенно надуманным может показаться и сам конфликт в повести «ЧП районного масштаба». Злоумышленник Семенов, разгромивший райком и укравший знамя, оказывается, обиделся, что его за год до того по глупому формальному поводу не приняли в комсомол. Подумаешь, делов куча! – хмыкнет нынешний юноша. Что, там, в комсомоле, выпивка бесплатная? Но проблема совсем в другом: Семенов обиделся на то, что от него отмахнулись, как от мухи, даже не попытавшись разобраться, отчего он замялся с ответом на вопрос, почему решил вступить в комсомол… А ведь вопрос-то на самом деле непростой. В те годы ВЛКСМ уже многим казался молодежной секцией бюро ритуально-идеологических услуг.

Я и сам из-за похожей обиды чуть не ушел из института. Дело было так.

В начале осени 1974-го на факультете состоялось отчетно-выборное комсомольское собрание. Вдруг встал студент по фамилии Немцов и заявил: «Вот вы здесь все за Полякова, мол, хороший и замечательный. А я его знаю с другой стороны. Я с ним ездил в Чехословакию, и там он проявил себя как отъявленный антисоветчик!» Сказать, что все удивились, – ничего не сказать. Просто оторопели. И я сам, и те, кто был вместе со мной в той злосчастной поездке, буквально утратили дар речи. Пыталась что-то возразить моя однокурсница Светлана Бабакина, но растерялась из-за бессмысленности обвинения и расплакалась. После такого заявления мою кандидатуру в новый состав комитета ВЛКСМ факультета на всякий случай с голосования сняли. Для меня это было нравственным потрясением. Нет, не потому, что я уж так хотел стать членом выборного органа. В сущности, это ничего не давало, кроме обязанностей и упреков: «А еще член комитета!» Я впервые в жизни столкнулся с огульной клеветой, к тому же достигшей цели.

Назавтра меня вызвали к секретарю партбюро факультета Майе Федоровне Тузовой. Там уже сидел ставший знаменитым Немцов. Я с порога заявил: после случившегося намерен забрать документы из института. К такому решению я пришел после бессонной ночи. Больше всего оскорбило даже не облыжное обвинение, а то, что никто из друзей толком за меня не заступился. Но Тузова меня остановила:

– Остынь. Давай разберемся, – и, обращаясь к Немцову, спросила: – Что ты имел в виду, когда сказал, что Поляков – антисоветчик?

– Ну как что? Он говорил, что ихний театр лучше нашей «Таганки»!

– А еще что?

– А больше ничего.

– Ты вообще нормальный?

– Да вроде…

– Непохоже.

Опытная Майя Федоровна стала разбираться, всплыла история с пьяной дракой в поезде по пути из Праги в Москву, и стало ясно: опасаясь, что я на них «стукну», драчуны сработали на опережение. Кстати, этот прием не так уж редко использовался в нашей недавней истории: например, комиссия по реабилитации жертв репрессий 1930-х годов, вызывая на беседу авторов «сигналов», погубивших невинных людей, получала стандартное объяснение: донес, чтобы опередить донос. Как это ни удивительно, если в те времена доносчиков уличали в клевете, они получали серьезные сроки, сами становясь жертвами ГУЛАГа. И их тоже потом реабилитировали как невиновных.

В общем, Тузова срочно собрала партбюро, Немцова заслушали, отругали и велели оповестить всех о своей неправоте. Картина была уморительная. Комсомольская активистка, худенькая, как спица, Валя Паршина водила здоровенного Немцова по аудиториям, где он голосом вагонного инвалида, к тому же по обыкновению заикаясь (странное качество для будущего учителя), дудел: «Поляков, которого я назвал антисоветчиком, на самом деле не антисоветчик, а просто он мне не нравится как человек». Тем все и кончилось. Немцов после окончания института стал почему-то не педагогом, а инспектором ОБХСС. Много лет спустя я встретил одного из участников той злополучной поездки в Прагу. Мы выпили, вспомнили молодость и ту давнюю историю. Он хитро посмотрел на меня и сказал: «Пил бы в коллективе – ничего бы с тобой не случилось!» Как ни странно, пустяковое, по сути, происшествие оставило на моем сердце памятный рубец, который побаливает до сих пор.

В юности всякую несправедливость воспринимаешь очень остро. А на фоне остаточной романтики и провозглашенного бескорыстия еще заметнее несовершенство реальной жизни. Обиду моего Семенова понять можно, ведь черствость и моральный упадок начинающих аппаратных чиновников тогда еще были в диковину. Сейчас это, увы, почти норма. Привыкли.

Я неслучайно так подробно останавливаюсь на этой «ушедшей исторической натуре». Понять причину краха великого социалистического проекта можно только изнутри, помня, как это было на самом деле. Ведь за гибнущую советскую власть не стали заступаться не только рабочие и крестьяне, потерявшие вместе с ней свои социальные завоевания, но даже сама партноменклатура. Впрочем, царей и свергают обычно царедворцы, а не пугачевцы. В свое время я назвал перестройку «мятежом партноменклатуры против партмаксимума». Так оно и было.

12. «Подснежник»

Вернувшись из армии посреди учебного года, я оказался без работы. В аспирантуру меня не взяли, несмотря на рекомендации ученого совета. Проректор Лекант клятвенно обещал, что после службы я стану аспирантом. И наверное, он сдержал бы слово, но позвонили сверху и попросили пристроить на кафедру чью-то дочку. Кстати, кастовость, с которой Сталин боролся с помощью репрессий, стала в позднем СССР настоящей болезнью. Тысячи отпрысков заслуженных советских родов сидели на хороших должностях, почти ничего не делая, мечтая о горном отпуске и рассуждая о сравнительных достоинствах авторучек «паркер» и «монблан». Пробиться сквозь эту вязкую поросль молодому человеку из незаслуженной семьи было непросто. Комсомольская карьера являлась одним из способов преодолеть сословный барьер, чем-то вроде личного дворянства при царе-батюшке.

Кто-то пользовался другим, старым как мир способом – прицельно женился. Но, во-первых, не все способны подчинить половой инстинкт честолюбию, да и результат часто оказывался противоположным. Историю Петра Кошеля я уже рассказал. Но мало кто знает, что актер и режиссер Иван Дыховичный в смазливой молодости был женат на дочке члена Политбюро. Лет десять назад мы с ним сошлись в каком-то телевизионном ток-шоу. Разные мнения мне доводилось слышать о советской власти, но такой брызжущей ненависти прежде встречать не приходилось. Выслушав оппонента, я сказал примерно следующее: «Вам, Иван, конечно, виднее, ведь вы наблюдали заоблачную жизнь членов Политбюро изнутри, а я, так сказать, из рабоче-крестьянской низины…» После передачи он набросился на меня с упреками, мол, это неинтеллигентно – выдавать в эфире чужие семейные тайны. «Неприлично ругать тех, кто когда-то вас принял в свою среду, в семью и, видимо, неплохо окормлял. Если вы этого не понимаете, то и говорить нам не о чем…» Кстати, от актера Михаила Державина, в прошлом зятя Буденного, я ни разу не слыхал ни одного дурного слова о командарме Первой конной. Почувствуйте разницу…

Но продолжим мою историю. Вернувшись из армии в разгар учебного года, я обнаружил, что мое место в школе рабочей молодежи занято. Совершенно случайно мне встретилась на улице давняя знакомая Галина Никонорова, знавшая меня еще активистом школьного комсомола. Теперь она работала третьим секретарем Бауманского РК ВЛКСМ и предложила:

– А иди ты к нам «подснежником»!

– Кем? – удивился я.

– «Подснежником»…

Штат райкома был строго ограничен, утверждался в вышестоящей организации, но всякая бюрократическая структура, как известно, стремится к саморасширению: кадров всегда не хватает. Как быть? Ловкие «комсомолята» нашли выход: стали оформлять нужного работника в дружественной организации на свободную ставку, хотя трудился он в райкоме. Я, к примеру, числился младшим редактором журнала «Наша жизнь» Всероссийского общества слепых. Недавно, оформляя пенсию, я так и не смог разыскать архив этого журнала, чтобы получить подтверждение о работе в нем. В результате этот год в мой трудовой стаж не включили.

В райкоме меня «бросили» на учительские комсомольские организации, и, таким образом, я занимался почти своим – учительским делом. Впечатление от аппаратной жизни было странное. С одной стороны, деловой энтузиазм и множество хороших дел не только для галочки, но и для души. Сегодня Гребенщиков или Макаревич будут лепить вам о своей неравной борьбе с «империей зла», а тогда они доили комсомольскую Волчицу с таким азартом, что у той сосцы отваливались. Я состоял членом совета творческой молодежи при ЦК ВЛКСМ и наблюдал, как паразитировали на богатом комсомоле многие нынешние «жертвы застоя».

Недавно мне пришлось участвовать вместе с Макаревичем в одной эфирной дискуссии. Он, конечно, начал клеймить «Красный Египет»: мол, «Машину времени» травили, вынуждали выступать на унизительных площадках – в подмосковных клубах… «А что, – уточнил я, – разве сегодня начинающим музыкантам сразу дают Кремлевский Дворец съездов?» – «Н-нет, – удивился такой постановке вопроса он. – Не дают. Но нас не пускали на телевидение!» – «Неужели? Я своими глазами в начале 80-х видел по телевизору художественный фильм «Душа», где вы играли главную роль и пели!» – «Да… Х-м…» – смутилась жертва советской власти и посмотрела на меня с недоумением, вероятно, изумляясь моей памяти. Большинство «жертв застоя» уверены, что их компатриоты страдают прогрессирующим склерозом и совсем не помнят недавнее прошлое.

Но было в комсомольской жизни и другое: ежедневная изнуряющая аппаратная борьба, интриги, а главной ценностью считалось преодоление следующей ступени на карьерной лестнице. Но в газетах об этом не писали, да и литература такие сюжеты обходила стороной. Только Виль Липатов опубликовал и экранизировал повесть «И это все о нем» – романтическую сказку о комсомольском вожаке (его сыграл молодой И. Костолевский), пытающемся возродить былой бескорыстный энтузиазм. Кстати, герой Липатова погиб вовсе не случайно. Думаю, автор просто не знал, что с ним делать в предлагаемых временем обстоятельствах.

Сейчас, много лет спустя, перечитывая «ЧП районного масштаба», я испытываю странные чувства. В повести изначально, на языковом уровне заложено противоречие между высокой романтикой комсомольского мифа и ехидной сатирой на реальность в ее аппаратной ипостаси. Противоречие базовое, в сущности, стоившее жизни советской цивилизации. Это ехидство, кстати, заметили и дружно осудили почти все рецензенты. Мой иронизм больше всего раздражал облеченных властью читателей и в «Ста днях…», и в «ЧП…». Почему? Ведь им явно нравились сатиры, например, Григория Горина или философические хохмы Михаила Жванецкого. Думаю, в отличие от названных авторов, мастеров общечеловеческого юмора с легким оттенком небрежения к основному населению страны проживания, мои сарказмы сочетались с социальным анализом и искренним беспокойством о будущем Отечества. Это была, так сказать, патриотическая сатира. А ее побаиваются издавна. Ни цари, ни генсеки так и не смогли приручить русский патриотизм, обращаясь к нему за помощью, лишь когда враг стоял у ворот…

Год я проработал в райкоме, а перейдя в писательскую многотиражку «Московский литератор», сел за повесть. Неудача со «Ста днями…» ничему меня не научила. С упорством самоеда я снова принялся петь о том, что видел вокруг. Кстати, как комсомольский секретарь Московской писательской организации я стал членом бюро Краснопресненского райкома комсомола. Первым секретарем там работал в ту пору будущий главный редактор знаменитой газеты «Московский комсомолец» Павел Гусев, увлеченный литературой: он заочно окончил Литературный институт и написал диплом по дневникам Михаила Пришвина. Страстный охотник, Гусев много лет спустя посвящал меня в тонкости африканского сафари, когда я писал пьесу «Халам-бунду». Во многом Шумилин – это Павел Гусев с его личными и аппаратными проблемами, но немало я взял и от первого секретаря Бауманского райкома Валерия Бударина. Между прочим, именно Павел Гусев подсказал мне сюжет с погромом в райкоме. Такое ЧП действительно произошло в те годы в одном из районов Москвы. В позднейшей экранизации Снежкин усилил мотив украденного знамени, что выглядело весьма символично. Кто-то из критиков восхищался: «Искать знамя, когда потерян смысл жизни, – вот главный идиотизм случившегося!» Тогда я был с ним согласен. Теперь же мне кажется, что смысл жизни – по крайней мере в его социально-нравственном аспекте – и начинается именно с поиска знамени…

Заканчивал я повесть в Переделкине, в Доме творчества, в те годы многолюдном. Можно было оказаться за одним обеденным столом с немногословным Айтматовым или брызжущим остротами поэтом-песенником Доризо. Каждую ночь в номер стучался алтаец Борис Укачин и жалобно спрашивал: нет ли чего выпить? Коллеги много спорили, но больше всего говорили о том, как мучительно трудно писать. Я их тогда не понимал: моя повесть летела вперед, точно экспресс с отказавшими тормозами. Называлась она «Райком» – в лучших традициях Артура Хейли, которым тогда зачитывалась советская интеллигенция. Поставив точку, я позвонил Павлу Гусеву. Он тут же приехал, и я всю ночь читал ему неостывшие главы.

– Здорово! – сказал он под утро. – Просто гениально! Точно не напечатают.

Став в 1983 году главным редактором «Московского комсомольца», он напечатал главу про собрание на майонезном заводе, за что и получил свой первый строгий выговор от старших товарищей.

13. Муки согласования – 2

Далее с рукописью начало происходить то же самое, что и со «Ста днями…»: меня вызывали в высокие кабинеты, сердечно со мной беседовали, рассказывали смешные и опасные случаи из собственной комсомольской практики, но в конце констатировали: публикация повести нанесет ущерб основам.

– Ты прямо каким-то колебателем основ заделался! – с предостерегающим смешком упрекнул меня один комсомольский начальник.

– Но ведь это же есть в жизни!

– А зачем всю грязь из жизни тащить в литературу? Понимаешь, мы же ее, грязь, таким образом легализуем!.. Вот у тебя в повести первый секретарь завел любовницу. Да и пьет он многовато. Разве так можно?

Я пожимал плечами, ибо доподлинно знал, что совсем недавно мой высокий собеседник сам чуть не вылетел из кресла из-за шумного адюльтерного скандала. А вскоре после нашей беседы его все-таки сняли с должности в связи с международным скандалом. Будучи в ГДР во главе молодежной делегации, он перебрал пива со шнапсом, и когда в зале появился долгожданный Хонеккер, ринулся к нему в интернациональном восторге, снес лбом стеклянную перегородку и, обливаясь кровью, упал к ногам лидера Восточной Германии.

Тогда эти возражения казались мне жуткой ретроградской чушью. Теперь, понаблюдав результаты сотрясания основ, я пришел к мысли, что и мои собеседники были по-своему правы. Литература имеет множество функций и мотиваций; одна из них, кстати, немаловажная, – заранее оповещать общество о неблагополучии, еще не ставшем бедствием. Это ее долг. Долг власти улавливать эти сигналы и менять что-то в политике, экономике, социальной мифологии и т. д. Власть, реагирующая на любую критику как на клевету, обречена: она утратила энергию внутреннего развития и скоро рухнет, но не от колебания основ, а от своей исчерпанности. Но еще скорее упадет режим, даже не пытающийся бороться с клеветой и напраслиной, мол, мели, Емеля, – твоя неделя…

Прочитав главу в «Московском комсомольце», мне позвонил Андрей Дементьев и попросил принести рукопись в «Юность». Два года она лежала в редакции набранной, ее ставили и снимали, ставили и снимали. Я приходил, просовывал голову в кабинет, Дементьев одаривал меня виноватой улыбкой и разводил руками:

– Боремся!

Не знаю, сколько еще времени заняла бы эта борьба, но тут вышло постановление ЦК КПСС о совершенствовании партийного руководства комсомолом. О проблемах младших соратников по борьбе за бесклассовое общество партия, старавшаяся быть направляющей силой, конечно, знала. Я бы даже сказал: знала она о неблагополучии прежде всего в собственных рядах, но по сложившимся правилам искала недостатки у других. Партия ведь не ошибалась, она только исправляла допущенные ошибки. Полагаю, это особенность любой власти: авторы «шоковых реформ», горячо обличающие жестокость Сталина, сами до сих пор не извинились за содеянное. Исключение – Чубайс. Он все-таки попросил прощения за несусветный гонорар, полученный за какую-то брошюрку.

По давней традиции, приняв постановление, стали интересоваться, а нет ли у чутких советских писателей чего-нибудь, так сказать, художественно иллюстрирующего озабоченность партии делами комсомола. Спросили у первого секретаря СП СССР Георгия Маркова. Он ответил, что кроме «ЧП…», мертво лежащего в редакционном портфеле «Юности», наша соцреалистическая литература ничего такого не породила. Связались с Дементьевым, мол, а что там у вас с повестью Полякова?

– Так вы же сами запретили… – удивился он.

– Выбирайте выражения! Мы вам не рекомендовали. А ну-ка пришлите повесть нам! Мы еще разок посмотрим…

Через некоторое время перезвонили.

– Хорошая вещь. С перехлестами, но по сути правильная. Зря вы ее маринуете.

– Но ведь вы же сами…

– Да, сами… Вот и спорили бы с нами. Вы же коммунист! Надо было брать ответственность на себя!

– Значит, можно?

– Попробуйте. Только вот название…. «Райком». Слишком обобщенно. Ну, не в каждом же райкоме знамена крадут…

Несколько дней я промучился, выдумывая новое название. В голову лезла и казалась очень удачной разная чепуха вроде «Иного не дано» или «Время – решать», но поскольку меня просили предложить три варианта, я добавил на отсев, до кучи – «ЧП районного масштаба». Выбрали именно его. Более того, именно это название, как идиома, прочно вошло в русский язык. Я пишу эти строки в Светлогорске. Накануне, прогуливаясь по балтийской набережной, увидел в киоске «Калининградскую правду» с огненной «шапкой»: «ЧП районного масштаба. На Куршской косе сгорело 15 гектаров леса!» Вот вам и до кучи…

Еще жив был Черненко, с мучительной одышкой поднимавшийся на трибуну, еще никому в голову не приходило бросать клич о перестройке, а тут вдруг вышла повесть. Кстати, сегодня даже в учебниках литературы допускают ошибку, относя «ЧП…» к перестроечной литературе. Нет, в январе 85-го, когда первый номер журнала поступил к подписчикам, о «новом мышлении» не помышлял и Горбачев. Бурный отклик в обществе, дискуссия в комсомоле, восторг забугорных радиоголосов – все это, конечно, насторожило власть. Меня, как я сказал выше, крепко критиковали и в печати, поругивали и во время многочисленных встреч с активистами.

Был и такой забавный случай. В конце 1990-х писательница Марина Юденич, с которой мне прежде встречаться не доводилось, вдруг позвонила и как давнего знакомца позвала на презентацию своего нового романа. Недоумевая, я пошел. Марина, похожая на литературную львицу Серебряного века наподобие Зинаиды Гиппиус, сидела в глубоком кресле. Вся в черном, она «рукою, полною перстней», держала на отлете серебряный мундштук с длинной дымящейся сигаретой. Гости стояли в очереди, чтобы подойти и выразить свой восторг по поводу ее новой книги. Писательница в ту пору работала в Администрации президента Ельцина. Она принимала похвалы с тонкой усталой полуулыбкой. Дошло до меня. Я книгу не читал, но высказал удовлетворение от знакомства и пробормотал что-то отвлеченно поощрительное.

– А ведь мы с вами, Юра, знакомы…

– Неужели?

– Да, представьте, мы встречались в той, прежней жизни. Неужели не помните?

– Нет, простите…

– Я вам напомню. 1985 год. Обсуждение вашего «ЧП…» в горкоме комсомола. Сообразили?

– Нет.

– А кто ругал вас сильнее всех? Ну!

И тут перед моим мысленным взором возникла трибуна, а на ней молодая комсомольская активистка в люрексовом костюме и чуть ли не в красной косынке по моде 1920-х. Рубя рукой воздух, она обвиняла меня в поклепе на советскую молодежь.

– Вспомнили? – догадавшись по моему лицу, усмехнулась она. – Это была я, секретарь Железнодорожного райкома Марина Некрасова…

– А теперь вы, стало быть, Юденич?

– Да, Николай Николаевич – мой родственник… Решила взять родовую фамилию.

«М-да, – подумал я. – При советской власти Некрасова, при антисоветской – Юденич. Удачно…»

Теперь Марина больше занимается помощью людям, попавшим в беду. Я по ее просьбе даже обращался на одной из встреч к президенту Путину, чтобы разобрались, наконец, в судьбе молодого офицера, героя Чеченской войны, обвиненного в убийстве и получившего огромный срок. Проверка на полиграфе, между прочим, подтвердила его невиновность, а он как сидел, так и сидит.

…Меня массированно критиковали год, а осенью 1986-го дали за «ЧП…» премию Ленинского комсомола и ввели во все мыслимые и немыслимые выборные органы. Я стал даже членом президиума Фонда культуры, который возглавляла Раиса Горбачева, а вокруг нее интеллигентно извивался академик Лихачев. Как раз в октябре я затворился в Доме творчества в Гульрипши, но меня с радостной вестью нашли там ребята из Сухумского горкома, повезли в ресторан, а едва выпив, стали жаловаться на нестерпимые утеснения со стороны Тбилиси. По окраинам советской империи начинались межнациональные «терки».

Набирала обороты перестройка. Страна менялась, люди смелели, власть хотела соответствовать этим переменам. В основном на словах… В Театре-студии Табакова с большим успехом шел спектакль «Кресло» – инсценировка «ЧП…». В 1988-м прогремела экранизация Снежкина, который на следующий день после премьеры тоже проснулся знаменитым, так как ленту запретили для широкого показа.

А в 1991 году комсомол исчез вместе с «советской Атлантидой». Как и не было. В новой литературе герой прямо из роддома, минуя гнусные совковые учреждения: ясли, детский сад, школу, октябрятство, пионерию, комсомол, сразу попадал в диссидентское подполье. Но я продолжал писать о комсомоле и в романах, и в статьях, и в эфирных выступлениях. А к 80-летию ВЛКСМ написал нашумевшую статью «Поставим памятник комсомолу!», опубликованную в еженедельнике «Собеседник». Сейчас, когда идет подготовка к 100-летию ВЛКСМ, я вошел в центральный оргкомитет. Юбилей этой огромной и некогда могучей организации нужно отметить с размахом, хотя бы не слабее, чем 50-летие «Бульдозерной выставки»…

Меня иногда упрекают чуткие друзья: «Ну что тебя заклинило на комсомоле! Это теперь, понимаешь, не комильфо… Забудь ты о нем!» Я понимаю. Но понимаю я и другое: когда схлынет нетерпимость эпохи разрушения, вдумчивые люди захотят всерьез разобраться в том, чем была для России советская эра. Без гнева и пристрастия. Захотят взвесить грехи и добродетели ушедшей цивилизации на весах истории. Возможно, мои мысли о комсомоле, мое «ЧП районного масштаба» пригодятся и им. Пусть даже не как литературное произведение, а хотя бы как документ времени. Ведь понять, почему именно суетливый инструктор райкома комсомола с ленинским профилем на лацкане стал первым миллиардером в постсоветской России, значит понять очень многое…

Не так давно в Московском доме книги я подписывал читателям новый роман «Любовь в эпоху перемен». И вдруг паренек лет восемнадцати кладет передо мной для автографа свежее переиздание «ЧП районного масштаба».

– Молодой человек, вы, вероятно, ошиблись, – говорю я. – Это давняя моя повесть, про комсомол… Вам будет неинтересно…

– Нет, я не ошибся. Мне как раз интересно понять, что такое был комсомол. Да и вообще, что это было за время…

14. Молоденький учитель

«ЧП…» шумело по стране. Я мотался по городам и весям, рассказывая взволнованным читателям о том, как мне пришло в голову разоблачить комсомол. Кое-кто, выражаясь по-нынешнему – продвинутый, осторожно интересовался на встречах: «А что там с запрещенными “Ста днями…”?» Я мученически возводил очи горе и жаловался на портупейное тупоумие военных. Потом, после окончания разговора с читателями, организаторы мероприятия, принадлежавшие, так сказать, к местной головке, вели меня ужинать и там, расслабившись, тоже начинали жаловаться. На жизнь. Я объехал множество областей и довольных своей жизнью почти не видел. Нет, это была не злость голодных людей, это больше напоминало глухое раздражение посетителей заводской столовой, которым надоели комплексные обеды. Хотелось иного…

Один умный старый писатель, следивший за моими успехами, как-то остановил меня в ЦДЛ, взял за пуговицу и сказал:

– Юра, поверь мне, старому литературному сычу, чем раньше ты забудешь о своем первом успехе, тем больше вероятность второго, третьего, четвертого успеха…

Потом мне не раз случалось наблюдать, как многолетнее упоение первичной славой губило таланты, что называется, на корню. И я сел за повесть «Работа над ошибками». Будучи уже профессиональным литератором, я даже провел несколько уроков в школе, чтобы вернуться в подзабытое учительское состояние духа. Учительство сильно влияет на человека, через несколько лет ты вдруг, не замечая того, даже с продавцом в гастрономе начинаешь разговаривать так, словно, положив на весы не тот кусок колбасы, он злостно нарушил дисциплину в классе или не выполнил домашнее задание. Любопытно, что на эту строгую учительскую интонацию продавцы, обычно нетерпимые к любому недовольству покупателей, не обижаются. Они ведь тоже в школе учились.

Как и всякому начинающему прозаику, мне хотелось прежде всего рассказать о том, что я знал, как теперь принято выражаться, «по жизни». Возможно, закончи я технический вуз и поработай, скажем, в НИИ, – я бы и написал о НИИ. Но я был, пусть недолго, учителем и написал о школе – третьей важнейшей основе советской цивилизации. Так случилось. Впрочем, в писательской судьбе случайностей не бывает.

Образование – основа основ любой социальной системы. И базовый советский миф закладывался в головы юных граждан именно в школе. Впрочем, при любом строе, за исключением дурацкого, царившего у нас в 1990-е, учитель, в особенности преподаватель словесности или истории, волей-неволей становится бойцом идеологического фронта. И хорошо, если он сидит в наших окопах. В 1990-е даже иные высшие чины Минобра воевали порой на той стороне. Я в какой-то статье даже дал обобщающую кличку этому явлению – «асмоловщина», по фамилии одного из членов гайдаровской команды, тогдашнего заместителя министра образования Асмолова, который настаивал на том, что школа вообще не должна воспитывать, а только давать сумму знаний, необходимых для практической жизни. Воспитывать и формировать должна семья. Вероятно, по этой причине его собственный сын, пока папа рулил российским просвещением, служил офицером в чужеземной армии, о чем радостно сообщало НТВ, принадлежавшее в те годы Гусинскому. Я, как вы понимаете, не имею ничего против свободного выбора места проживания. Но мне почему-то кажется, что российская школа должна помогать семье воспитывать мужчину, который потом будет служить в российской армии. Или я неправ?

Но тогда, в 1980-е, проблема заключалась в том, что в своем большинстве бойцы идеологического фронта давно уже сами не верили в советский миф. Фронт держали, но не верили. Уточню: на протяжении всех этих заметок я употребляю слово «миф» не в осудительном смысле, но обозначаю им совокупность идеальных представлений общества о себе. Миф всегда далек от реальности. Например, американцы всегда считали себя самой свободной страной, даже когда у них было махровое плантаторское рабство. Миф необходим человеку и обществу, но миф, которому перестали верить, а точнее – доверять, это уже предрассудок. Парадокс, а может, и закономерность увядания советского мифа, заключался в том, что люди начинали ненавидеть его совсем не за то, что он звал к братству, равенству и социальной справедливости (как это пытаются представить ныне), а как раз наоборот – за то, что братства, равенства и справедливости в жизни становилось все меньше. Именно потому разрушение советской цивилизации началось под лозунгом «Больше социализма!».

И громче всех требовал социальной справедливости именно тот, кто уже нацелился на куски общенародной собственности и, едва выпал шанс, отхватил без колебаний. «Демократ» первой волны, возмущавшийся тем, что в багажнике черной райкомовской «Волги» нашли пять батонов колбасы, потом тихо за бесценок купил флагман советской металлургии, так же тихо продал его в миллион раз дороже и отбыл на ПМЖ в Ниццу. Жаль, что его тогда не заставили сожрать все пять батонов. Может, подавился бы…

Заметьте, никто из экономистов, манивших нас в обильный рынок, никто из политиков, звавших в демократию и цивилизованный мир, потом, когда надежды и ожидания большинства не сбылись, даже не подумали повиниться. Почему бы это? Ведь явно ошиблись. Нет, как раз не ошиблись: их личные надежды и ожидания исполнились с лихвой. А народ… Ну, знаете ли, все до одного богатыми стать не могут. Такова простая арифметика жизни. А равенство в бедности вам самим не нравилось. Вы же не хотите назад, в социализм? Да как сказать… В советскую школу, например, хочу.

Тут я должен сделать небольшое отступление. В моей жизни школа сыграла огромную роль. Собственно, благодаря ей я, мальчик из заводского общежития, из семьи, где поначалу имелась одна-единственная книга «О вкусной и здоровой пище», смог развиться в мыслящего человека и подготовиться к поступлению на литфак пединститута, став первым в нашем роду человеком с высшим образованием. Обе мои бабушки, рязанские крестьянки, были неграмотными. И я, пионер, организовал на дому ликбез, учил их по букварю читать и писать. Не очень, правда, успешно.

Вспоминая учителей моей 348-й школы, я могу сказать: у этих очень разных педагогов было одно общее качество – бескорыстие. Во всяком случае, мне они помогали совершенно бескорыстно, то есть даром. Покойная ныне директор нашей школы Анна Марковна Ноткина даже ходила со мной на вступительные экзамены, чтобы никто не обидел ее выпускника. Удивительная женщина! Но сначала немного о том, как я сам стал работать учителем.

В 27-й школе я получил девятый класс, где после трудового дня «догоняли» полное среднее образование люди разных возрастов и судеб. Были почти сорокалетние работяги, которым аттестат требовался, чтобы, скажем, получить должность мастера. Они относились к учению серьезно, слушали внимательно, занятия пропускали только по уважительной причине, перебрав в дни аванса и получки. Были юные шалопаи, их родители загнали в «вечерку», потому что в дневной школе они всех достали. Были и жертвы плана по повышению образовательного уровня рабочего класса, который спускали в предприятия из райкома. Эти прогуливали при каждом удобном случае, частенько приходили выпившими и дерзили. С ними я не связывался. Большинство учеников мало что помнили из курса восьмилетки, мы занимались в основном повторением и ликбезом, поэтому к урокам я особенно не готовился. Главное – «борьба за контингент». В случае злостных прогулов надо звонить начальнику нерадивого ученика, а то и в профком или даже в партком. Не помогает – ловить по месту жительства и взывать к совести. Каждый урок начинался допросом прогульщиков: почему пропустили уроки? Была у меня одна семейная пара лет тридцати.

– Иванов, – строго спрашиваю. – Где ваша супруга?

– Отсутствует.

– Вижу, что отсутствует. Не слепой. Почему?

– По уважительной причине. Можно потом скажу?

– Нет уж… Говорите, чтобы все слышали!

– Аборт сделала…

Общий хохот, а я не знаю, куда глаза девать.

– Ну ладно… Бывает… А где Зелепукин? Где этот прогульщик?

– Перед армией все никак не нагуляется, стервец! – наябедничал кто-то.

– Сегодня же иду к нему на завод! Я ему покажу дорогу в страну знаний!

В общем, очень похоже на популярный в ту пору сериал «Большая перемена». С одной только разницей: ни в кого из учениц я, как герой ленты, тоже молодой педагог, не влюбился, хотя и видел, какой интерес питают к моей персоне молоденькие ткачихи и поварихи. Одна постоянно после уроков оставалась, чтобы задать мне вопросы по пройденному материалу, причем с каждым разом юбка становилась все короче, а вырез блузки – обширнее. Однажды утром, придя в учительскую, я услышал: сегодня ко мне на урок собирается директор школы Файнлейб, маленькая дама предпенсионного возраста – очень строгая. А у меня даже плана урока нет – собирался подбить какие-то хвосты. И вот я вхожу в класс, понимая, что впереди у меня серьезные неприятности. Класс притих, даже ученики, хватившие пивка перед уроком, стараются дышать куда-нибудь под парту. В заднем ряду сидит директриса, похожая на состарившуюся травести, всю жизнь игравшую строгих отличниц. Я беру мел, пишу на доске «На фронт ушедшие из школ…» и говорю:

– У нас сегодня свободный урок, а тема: «Подвиг советского народа в творчестве поэта-фронтовика Александра Межирова».

Класс облегченно вздыхает, я тоже – позориться перед начальством не придется. И тут же шпарю наизусть:

Повсеместно, где скрещены трассы свинца, Где труда благородного невпроворот, Навсегда, на века, навсегда, до конца: «Коммунисты, вперед! Коммунисты, вперед!»

Мой урок был признан образцовым, и я стал любимцем суровой директрисы. Она даже порывалась выйти на военное начальство, чтобы мне дали доработать до лета, но я умолил этого не делать: Владимир Вишневский, ушедший в армию, написал мне, что витают слухи, будто с весны ребят с высшим образованием начнут призывать не на год, а на полтора. Полтора года мне, женатому и обуреваемому литературными мечтаниями, казались катастрофой. Я проработал в школе совсем недолго, получив под личную роспись повестку, в которой говорилось, что 25 октября 1976 года в 8.00 мне надлежит явиться на призывной пункт на стадион «Москворечье». А 23-го в Красной Пахре начинался семинар творческой молодежи, и я попал в список участников. Участие в семинаре – необыкновенная удача, важная веха в жизни и творчестве, переход в новую категорию – из начинающих в молодые поэты. Об участии в таких семинарах непременно упоминали в предисловиях к стихам, то был знак отличия, как у спортсменов поездка на международные соревнования. Я попытался получить недельную отсрочку, но в военкомате отмахнулись: закон для всех один, для поэтов тоже!

Сонно-сердитый майор посмотрел на меня с недоумением:

– Какая еще Пахра? Лишь бы в армию не идти, защитнички… До тебя тут скрипач приходил. В Вену собрался, а мы его – в Вытегру!

Я побежал в Бауманский райком, где меня помнили по комсомольской работе, но там ответили:

– Старик, с армией не договоришься. Сами же про них сочинили: «Как надену портупею, так тупею и тупею!»

Спасла Анна Марковна. Я пришел в школу, чтобы помочь с концертом к ноябрьским праздникам, и она заметила мою кислую физиономию:

– В чем дело? Жена бросила?

– Хуже… – скуксился я и поведал о своем горе.

– Мне бы твои проблемы! – воскликнула Ноткина, у которой накануне залило школьный подвал. Она сняла трубку: – Вася? Узнал? Как дети?.. Старший в школу пойдет?.. Летят годы! Ну приводи! Да, слушай, тут вот какое дело…

Через час тот же майор, но теперь оживленно-милый, исправил 25 октября на 4 ноября и вернул мне повестку.

– Теперь успеешь?

– Конечно!

– Что ж ты сразу не сказал, что от Анны Марковны…

Семинар творческой молодежи в Пахре превзошел все мои ожидания. Это была неделя воодушевляющего общения со знаменитыми сверстниками: Николаем Еременко, сыгравшим советского супермена в ленте «Пираты XX века», Натальей Белохвостиковой, прославившейся еще девочкой в герасимовском фильме «У озера», композитором Владимиром Мигулей, чьи песни каждый день звучали по радио, балериной Павловой, юной звездой Большого театра… Вернувшись из Пахры, я буквально через день оказался на призывном пункте и встретил там… Ну, вы помните! Зелепукина.

15. Учительница главная моя

Но особенно и прежде всего я хочу вспомнить добрым словом мою любимую учительницу литературы Ирину Анатольевну Осокину. Умная, образованная, тонкая и остроумная женщина, она происходила из семьи дореволюционных интеллигентов, принявших советскую власть, работавших на нее и, как водится, пострадавших от нее в 1930-е годы. Ее отец служил в Генштабе и, насколько я понял из рассказов учительницы, был «вычищен» оттуда, когда Ягода и Гамарник затеяли операцию «Весна», чтобы избавить Рабоче-крестьянскую Красную армию от офицеров с царским опытом, так называемых военспецов. Дело в том, что они в своей массе поддерживали Сталина, видя в нем хоть жесткого, но государственника. А шеф НКВД и начальник Политуправления РККА делали ставку на «красного Бонапарта» маршала Тухачевского. Осокина от обиды хватил удар, и остаток жизни он провел в параличе.

Ко всему происходившему в стране Ирина Анатольевна относилась с иронией, даже с сарказмом, правда, никогда не переходившим в презрение. Я бы назвал ее взгляды ироническим патриотизмом. Это вообще особенность русской интеллигенции – посмеиваться над государством, критиковать и даже недолюбливать и в то же время честно ему служить. В нижних слоях общества, в той же рабочей среде, где я рос, отношение к государству было совершенно иное. Нет, не раболепие, о котором любят, сидя на собранных для эмиграции пожитках, порассуждать кочующие интеллектуалы. Это отношение я сравнил бы с восприятием родной природы – иногда благосклонной и щедрой, иногда жестокой и разрушительной, но неизбежной и неизбывной. Два чувства, одно из которых привито в семье, а другое получено от любимой учительницы, как-то странно переплелись в моей душе.

Семья у Ирины Анатольевны не сложилась, детей не было. В молодости она вышла замуж за военного, но тот, как многие фронтовики, пристрастившись к «наркомовским ста граммам», которые после жестокого боя для уцелевших превращались иногда в литры, не смог остановиться. Далеко не всем удалось вылечить искореженную войной психику. Очень точно этот послевоенный «всемирный запой» описан в книге Даниила Гранина «Мой лейтенант». В общем, брак распался. Вспоминая свою семейную драму, Ирина Анатольевна признавалась: самым унизительным во всем этом было обязательное сообщение о предстоящем разводе в «Вечерней Москве», когда твоя личная беда выставлялась на всеобщий позор. Знакомые бросались с вопросами: «Что случилось, Ирочка? Вы же такая пара! Он изменил, да? С кем?» Таким жестоким способом власть боролась с разводами, и порой не без успеха.

Ирина Анатольевна жила сначала с мамой, а потом, после ее смерти, которую очень тяжело перенесла, в одиночестве. Вся жизнь ее заключалась в книгах и учениках. Мне повезло: я стал ее любимым учеником. Ко мне она относилась так, как, наверное, относилась бы к собственному сыну: заботливо, требовательно, с верой в мое особое предназначение. Я рос под сильнейшим ее влиянием. Она не только учила меня литературе, но и жизни. Причем учила особыми, своими методами.

– Значит, встречаться она с тобой не хочет?

– Нет, – вздыхал я, почти сломленный первой сердечной неудачей.

– Ясно. Рекомендую Голсуорси. «Конец главы». Читать перед сном.

К выбору моей будущей профессии учительница отнеслась со всей серьезностью. Поначалу, занимаясь в изостудии, я мечтал стать художником. Разбираясь в искусстве, Ирина Анатольевна понимала: выбрать творческую профессию, не имея настоящего таланта, значит сломать себе жизнь. Втайне от меня она поговорила с руководителем изостудии Олегом Осиным, а потом решила перепроверить его точку зрения и попросила посмотреть мои работы опытного художника-педагога Николая Ивановича Лошакова, отца русского живописца Олега Лошакова. Я отправился на судьбоносную встречу с папкой акварелей и рисунков под мышкой. Как водится, разложил все на полу и сразу почувствовал: художник не знает, что мне сказать.

– Ну что ж. Хорошо! Вот только тяжеловат гипс у тебя. Ну… акварельки получше… Но переходы пока не получаются… Акварель – не рисунок… Ну ничего, через годик приходи, посмотрим, что и как…

Я, конечно, сразу ринулся к Ирине Анатольевне.

– Да, я с ним говорила. Надо уметь себе признаться: таланта художника у тебя нет. Давай думать, что еще тебе могло бы подойти.

Сначала собрались в архитектурный институт, потом в МГУ, на филфак. Я даже съездил в день открытых дверей на Ленинские горы, где заблудился в коридорах циклопического здания со скоростными лифтами. На этажах можно было увидеть иностранцев: индусов, китайцев, арабов, негров… А сверху открывалась вся Москва, до самых окраин. Какое счастье – учиться в таком замечательном вузе! Но Ирина Анатольевна отговорила:

– Юра, туда сложно поступить… Конкурс очень большой. Запасного года у тебя нет. Ошибиться нельзя – уже осенью в армию…

Слово «армия» она, в прошлом жена боевого офицера, с которым живала в гарнизонах, произносила с отчетливым ужасом. Ирина Анатольевна была уверена, что солдатская служба несовместима с моей тонкой душевной организацией, и очень удивилась бы, узнав, что опыту, полученному в армии, ее любимый ученик будет обязан своими успехами в поэзии, а потом в прозе. В общем, она вела себя как большинство интеллигентных мамаш, имеющих сыновей призывного возраста. Ее опасения передались мне, их отголоски читатель, наверное, уловил, знакомясь с приведенными выше моими солдатскими письмами. Да еще знакомые парни-дембеля на вопрос: «Ну как там?» – отвечали с нехорошими усмешками: «Лучше вешайся!» Я, дело прошлое, панически боялся провалить вступительные экзамены и загреметь в армию.

Надо признать, в главный вуз страны, как, впрочем, и в другие престижные высшие учебные заведения, уже в те годы поступали порой не столько по знаниям и способностям, сколько по связям и деньгам. Ходило даже словечко «позвоночник», обозначавшее абитуриента, принятого по звонку. Были и анекдоты: «У армянского радио спросили, почему прекращены вступительные экзамены в Ереванский университет. Армянское радио ответило: потому что все билеты проданы…» Из-за такого «позвоночника» или «позвоночницы» я пролетел мимо аспирантуры. Уже складывалась система, расцветшая после 1991-го, – когда за приличное вознаграждение детей готовили к экзаменам преподаватели, принимавшие потом вступительные экзамены. Ирина Анатольевна не стала посвящать меня в эти тонкости, но порекомендовала поступать на факультет русского языка и литературы в Московский областной педагогический институт им. Н.К. Крупской. Он располагался неподалеку, на улице Радио, и школа № 348 была базовой: в ней проходили педагогическую практику студенты, в их числе позже оказался и я сам.

В моей подготовке принимал участие без преувеличения весь педагогический коллектив. Ирина Анатольевна старалась довести написание сочинения и разбор сложного предложения до автоматизма, гоняла меня по экзаменационным билетам прошлых лет, которые добыла для нее знакомая преподавательница высшей школы. Иностранным языком со мной занимались обе школьные «немки» – Нонна Вильгельмовна Федорова и Людмила Борисовна Лохтюкова. Наша квартира была обвешана листками с немецкими временами, склонениями, исключениями, и младший брат Саша ныл, мол, некуда налепить график чемпионата по футболу.

Преподавателя истории (тогда хорошего историка в коллективе не было) нашла Анна Марковна. Это был профессиональный и очень дорогой репетитор, готовивший для поступления на истфак МГУ. Но и он занимался со мной безвозмездно, включив в группу, куда еще входили сестры-близняшки из состоятельной семьи. Преподаватель объяснил родителям, что это очень действенный педагогический прием: «Ваши девочки будут тянуться за мальчиком и добьются гораздо больших успехов». На вступительных экзаменах мне попался вопрос об Октябрьской революции, и я принялся рассказывать про переворот буквально по минутам, горячась, словно сам и свергал Временное правительство. «Такое впечатление, что вы там были!» – улыбнулся преподаватель, ставя «отлично». Все экзамены я сдал на пятерки и с учетом среднего балла аттестата набрал 24,7 балла. Обнаружив себя в списках, я вернулся домой, выпил целую бутылку сидра «Яблочко», изготовленного совхозом имени Ленина, и проспал сутки. Впереди было счастье.

Не зря же в июне 1976 года на выпускном вечере, в переполненном актовом зале я прочел специально сочиненные к такому случаю стихи:

Сегодня мы зрелы! У нас аттестаты! Мы рады, мы даже как будто крылаты. И словно огромные сильные крылья Нам в жизни просторы дорогу открыли.

Через 40 лет я вложил эти строчки в пьяные уста поэта-бомжа Феди Строчкова из моей мелодрамы «Одноклассница».

С Ириной Анатольевной мы продолжали тесно общаться и после школы, но потом я совершил роковую ошибку, не познакомил ее с моей избранницей, не посоветовался, не рассказал о намерении жениться, не спросил ее мнения, которое, конечно, было бы одобрительным. Я по глупости нарушил особые наши отношения, ведь с отрочества она была в курсе самых моих первых «кружений сердца». Нет, я, юный осел, сразу пригласил на свадьбу. Ее это сильно задело. Она ограничилась телефонным поздравлением. А я обиделся и не являлся к ней год, а должен был примчаться и упасть в ноги. На человека, который столько для тебя сделал, вообще нельзя надолго обижаться. Когда, наконец, я появился в школе, Ирина Анатольевна была со мной благожелательно холодна и отстраненно доброжелательна. В ее манере поведения это означало: «Все кончено, меж нами связи нет…» – «Ну и пожалуйста!» Когда, повзрослев, я решил исправить ошибку, выяснилось, что после выхода на пенсию, в одиночестве, ее настиг недуг, из-за которого она когда-то разошлась с мужем. В квартиру она вообще никого не пускала, кроме одной подруги. О смерти моей учительницы я узнал много лет спустя. В общем, стыдно теперь даже вспоминать.

16. Человек хочет верить!

По окончании института придя в школу, я попал в ситуацию, характерную для позднесоветского педагога. Представьте, молодой учитель, иронически, как и большая часть тогдашней интеллигенции, относящийся к тогдашним идеалам, встает у доски. Он призван отвечать на жгучие вопросы о правде, социальной справедливости, смысле жизни. Но на некоторые из них он и сам не знает ответа. На другие знает, но поделиться своими сомнениями не может. Нельзя – он боец идеологического фронта! Много позже я прочитал у Ренана, что население делает нацией общее славное прошлое и общие высокие планы на будущее. С планами на будущее было уже сложно. Анекдоты про коммунизм как воображаемую и недостижимую линию горизонта рассказывали друг другу даже пятиклассники.

Герой моей повести, журналист Петрушов, по стечению обстоятельств пришедший ненадолго поработать в школу, чувствует этот разлад и пытается объединить учеников хотя бы героическим прошлым – поисками утраченной рукописи гениального писателя Пустырева, погибшего на фронте. Тут я воспользовался своим филологическим опытом – разысканиями во время работы над книгой о Георгии Суворове. К тому же в ту пору я хотел найти рукописи Николая Майорова, самого мощного поэта из тех, кто не вернулся с войны.

Мы были высоки, русоволосы. Вы в книгах прочитаете, как миф, О людях, что ушли, недолюбив, Не докурив последней папиросы…

По воспоминаниям, перед отправкой на фронт он завез своей сестре два чемодана черновиков. Но мои поиски ни к чему не привели: архив так и канул бесследно – в отличие от рукописи первой части «Тихого Дона», которую Шолохов перед войной оставил на хранение своему московскому другу, а нашлась она только в XXI веке, поставив точку в спорах о том, кто написал великий роман. Впрочем, и с самого начала спорить было не о чем. При своем мнении остался лишь неистовый ревнивец Солженицын.

Мой Петрушов понимает, что этого объединения героическим прошлым уже недостаточно. Одного минувшего мало. Тем более что рукописи все-таки горят, хотя в конце я оставляю призрачную надежду на то, что великий роман Пустырева, возможно, уцелел… Между прочим, пермский прозаик Алексей Иванов в романе «Географ глобус пропил», написанном два десятилетия спустя после «Работы над ошибками», использовал этот мой сюжет, включая подробности личной жизни героя. В общем-то для литературы дело обычное: прочитал где-то, забыл, а потом словно озарило. Бывает… Но тут есть одна любопытная деталь: пьющий географ Иванова пытается увлечь детей не высокой духовно-нравственной целью, как мой Петрушов, вдохновивший подростков поиском утраченного шедевра. Нет, он просто обещает ученикам в случае консенсуса интересный поход – вниз по реке Чусовой, кажется, на плотах. Тоже дело хорошее, но разницу, надеюсь, читателям разъяснять не надо. Ну, и с ученицами у моего персонажа никаких заморочек не было и быть не могло. Я писал героя с себя.

Честно говоря, во время работы над повестью обо всех этих проклятых вопросах кризиса национальной идеологии я еще не задумывался – просто вспоминал свой учительский опыт, впечатления, коллег, подруг, учеников… Наверное, это даже хорошо: меня вела жизненная и художественная логика, а не вычитанная концепция. Критика прежде всего оценила в «Работе над ошибками» тщательно выписанную «анатомию и физиологию» поздней советской школы. Но ощущение надвигающегося катастрофического неблагополучия, взаимного отчуждения поколений, разрыва связи времен, необходимой каждому обществу, она тоже уловила. А главное – это почувствовал читатель. Споров вокруг «Работы над ошибками» было много. Как обычно, меня корили за ехидность и за то, что в описанном мной педагогическом коллективе слишком много недостатков. Математик Котик соблазняет практиканток, классная руководительница Гиря берет у родителей подношения, директор Фоменко ради карьеры предает друга, а субтильный педагог Максим Эдуардович и вообще с учеником подрался… Кстати, этот эпизод я позаимствовал из своего педагогического опыта: лично останавливал коллеге кровь из носа, разбитого учеником. О, это был скандал на весь район! А вот в «Гипсовом трубаче», законченном в 2012 году, мой герой Кокотов, тоже поработавший в школе, повествует о подобных побоищах как о почти рядовых эпизодах.

Вывод напрашивался сам собой – советское учительство в упадке. А ведь сколько говорено-переговорено: нельзя на основе художественного произведения давать системную оценку обществу. Ну разве, к примеру, «Горе от ума» рисует объективную картину тогдашней России? Кто ж в таком случае победил Наполеона – Скалозуб, что ли? Если все члены тайных обществ были балбесами вроде Репетилова, то с чего так испугался Николай Первый, почти изгнавший родовитое русское дворянство из власти, заменив его остзейскими немцами? Кстати, «немецкий» вопрос в начале ХХ века волновал русское общество не меньше, а то и больше, чем еврейский. Просто про это теперь забыли.

Литература чем-то похожа на кошку, норовящую всегда лечь на больное место хозяина. И в 90-е годы, когда страна буквально билась в эпилептическом припадке духовного и материального саморазрушения, именно учителя, такие негероические герои моей «Работы над ошибками», спасли Отечество. Да – спасли! Не получая порой даже своей мизерной зарплаты, они вставали у доски и учили детей, упорно отвергали дурацкие нововведения «асмоловых» из Министерства образования, потихоньку в чуланчики со швабрами складывали навязываемые «соросовские» учебники, учившие прежде всего нелюбви к своей родине… Они тихо объясняли, что Бродский никогда не заменит Пушкина, а Гроссман – Шолохова. Они начали упорную борьбу с ЕГЭ, закончившуюся возвращением экзаменационных сочинений. Кстати, по долгу редакторской службы я заметил, что тексты писателей, учившихся в школе в пору господства ЕГЭ, отличаются редкой беспомощностью, даже явному таланту трудно преодолеть косноязычие, ставшее результатом учения без сочинений… Они, российские учителя, не побоюсь громких слов, спасли и продолжают спасать страну!

У повести «Работа над ошибками» оказалась счастливая судьба. На сегодняшний день она выдержала дюжину переизданий. В 1988-м на киевской Киностудии им. А. Довженко Андреем Бенкендорфом (дальним потомком того самого шефа жандармов) был снят одноименный фильм. На главную роль режиссер пригласил дебютанта Евгения Князева, ныне народного артиста России. В целом фильм передает проблематику и настроение повести, но все-таки далек от оригинала. К тому же герой получился у режиссера и актера вялым и неубедительным, аморфным; он ни разу в фильме не ведет урок в прямом смысле этого слова: не говорит о своем предмете – русской литературе, а потому совершенно непонятно, как ему удается держать внимание класса и быть интересным для своих учеников. Зато с прилежанием снята сцена мытья старшеклассниц в душе. Голизна хлынула на истомившийся без эротики советский экран!

Зато вскоре после выхода повести режиссер Станислав Митин поставил «Работу над ошибками» в ленинградском ТЮЗе им. Брянцева. Спектакль шел с большим успехом, при полном аншлаге, и, что характерно, по окончании прямо в зрительном зале устраивались горячие обсуждения, длившиеся до ночи. Высказывались и восторженные, и уничтожающие оценки. Говорили и учителя, и школьники… Но мне почему-то запомнилась девочка лет тринадцати. Она встала и, глядя на меня полными слез глазами, сказала вдруг:

– Вы все правильно описали… Но во что же тогда верить?

– В себя! – весело ответил я, уже поднаторевший в перестроечных дискуссиях.

– Как же верить в себя, если ни во что не веришь? – спросила она и заплакала от волнения.

Потом, вспоминая эту юную зрительницу, я успокаивал себя тем, что в обществе уже началась неизбежная смена символов веры, что таков объективный процесс обновления, а я, будучи реалистом, просто отразил его в своих книгах. Но, честно говоря, в том, что на смену наивной, устаревшей вере пришел культ неверия, постмодернистским пофигизмом поразивший общество, виновата, конечно, и интеллигенция, в особенности гуманитарная. Она, если продолжить рискованное сравнение с кошкой, уже не ложилась на больные места, а в упоении их расцарапывала, рвала в клочья. Да, умом я понимаю, что советскую власть в конечном счете погубило небрежение опытом дореволюционной России, опытом православной цивилизации, погубила та жестокость, с которой была разрушена жизнь в 1917-м, та неумолимость, с которой гнали в счастье. А потом, когда, наоборот, надо было употребить силу, власть вдруг проявила какую-то предобморочную мягкотелость.

Крайностей, наверное, все-таки можно было избежать, если бы гуманитарная интеллигенция, призванная быть мозгом нации, не повела себя как, простите, козел-провокатор, заманивающий стадо на заклание. Она не смогла предложить взамен обветшалых советских идеалов ничего, кроме красивых фраз о свободе слова, предпринимательства и общечеловеческих ценностей, в чем ни черта сама не разбиралась. Свобода дело, конечно, хорошее, но, боюсь, смысла во всем этом не больше, чем в прежних лозунгах о мировой революции и пролетарском интернационализме. Новый, демократический миф так же далек от сути нашей русской цивилизации, как и прежний, советский. А может, и еще дальше… Да и сама свобода, как мне теперь кажется, это всего лишь приемлемая степень принуждения.

Я снова и снова с тягостным чувством вины вспоминаю полные слез глаза той девочки, хотевшей верить хоть во что-то. Кем она стала? Полунищей учительницей? Путаной? Наркоманкой? Челночницей? Офисным планктоном? Или удачливой предпринимательницей вроде Хакамады, похожей на плотоядную лиану? Не знаю. Знаю только, что я не мог не написать мои первые повести так, как я их написал… Не мог не стать колебателем тех обветшавших основ. Я не хотел да и не должен был подпирать своим словом рушащиеся своды. Но сегодня мне грустно и неуютно на руинах исчезнувшего мира под сенью шелестящей долларовой зелени. Нет, слава богу, я не оказался, подобно многим властителям советских дум, на обочине жизни и литературы. Читатели и издатели ко мне благосклонны. Не изменяя своим принципам и убеждениям, я вполне вписался в новую ситуацию.

Но почему же мне так грустно, черт возьми?

Почему?!

Март, 2001, 2017

Небо падших

Должен предупредить, что я записал его историю почти тотчас по прослушании ее, и, следовательно, не должно быть места сомнениям в точности и верности моего рассказа. Заявляю, что верность простирается вплоть до передачи размышлений и чувств, которые юный авантюрист выражал с самым отменным изяществом…

Аббат Прево. «История кавалера де Грие и Манон Леско»

1. Московский вокзал

Боязнь опоздать на поезд – верный признак того, что молодость позади. Было время – и я, вскинув на плечо здоровенный чемодан, в спринтерском рывке мчался, догоняя габаритные огни последнего вагона. А ведь догонял! Догонял буквально за миг до того, как обрывалась платформа и лоснящиеся стальные рельсы, точно змеи, расползались в разные стороны. Я всегда опаздывал и ни разу не опоздал по-настоящему. Мне даже нравилось, пришпоривая беспечальную застойную жизнь, создавать себе трудности и успешно их преодолевать. Молодость столько сил тратит на придуманные трудности, что у зрелости почти не остается сил на борьбу с трудностями настоящими. Возможно, именно в этом главная драма человеческой жизни…

И вдруг однажды мне разонравилось опаздывать, опостылело с замиранием сердца следить за дробным бегом секундной стрелки и скрежетать зубами, когда флегматичный таксист законопослушно тормозит на красный свет. Я стал приезжать на вокзал заранее и к моменту отправления уже сидел в теплых тапочках на своем месте, терпеливо дожидаясь скрежещущего первотолчка, с которого начинается путь к цели.

В тот вечер я уезжал из Питера на «Красной стреле» после унизительных переговоров с «СПб-фильмом». Мой сценарий о матери-одиночке, которая – чтобы прокормить детей – стала киллершей, был отвергнут окончательно и бесповоротно. Мне объявили, что в сценарии соплей гораздо больше, нежели крови, а следовательно, фильм не будет иметь кассового успеха. Я спорил, доказывал, что именно обилие соплей, а не крови обеспечивает полные сборы. Я просил особое внимание обратить на центральный эпизод, когда мать-одиночка между двумя заказными убийствами забегает домой – покормить грудью младенца. Я считал этот эпизод шедевром, достойным Люка Бессона. Но продюсер, молодой, коротко стриженный балбес, так не считал. Он совсем недавно пришел в кино из водочного бизнеса, был неумолим и даже собирался взыскать с меня выданный год назад и давно проеденный аванс, если я в течение двух месяцев не сочиню для студии сценарий «забойной» эротической комедии. Продюсер, по слухам, сожительствовал с известной питерской стриптизершей, воображающей себя еще и актрисой. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться. Он обрадовался так, словно я только что продал ему свою бессмертную душу, он даже простил проеденный аванс и распорядился за счет студии отправить меня домой в спальном вагоне.

На Московский вокзал я приехал за полчаса до отхода и бродил по платформе, ожидая, пока подадут состав. Я думал о том, где взять деньги на ремонт старенькой «шестерки», которую разбила моя жена, поехав за покупками на оптовый рынок. Надо было также платить за дочь, поступившую на курсы визажистов. Холодный мартовский ветер продувал насквозь мой финский плащ, купленный десять лет назад на закрытой распродаже, устроенной для делегатов съезда советских писателей. А ведь я, мысленно распределяя деньги за сценарий о кормящей киллерше, собирался купить себе длинное кожаное пальто с меховой подстежкой. Купил…

Подали состав. Проводница глянула в мой билет и, буркнув: «Первое купе, второе место…» – спрятала его в раскладывающийся планшет с карманчиками. В теплый вагон я вошел первым. Узкий проход устилала ковровая дорожка, а со стены свисали вечнозеленые пластмассовые растения. Диванчики в двухместном купе были аккуратно заправлены накрахмаленным бельем, испускавшим едкий запах искусственной свежести. В изголовьях, точно наполеоновские треуголки, стояли подушки. Я переоделся в спортивный костюм с эмблемой «Спартака» на груди и меховые тапочки, а стоптанные башмаки вместе с дорожной сумкой из потрескавшегося дерматина затолкал подальше под сиденье. И стал смотреть в окно, для развлечения пытаясь угадать своего соседа по купе.

Сначала я загадал пышнобородое духовное лицо в рясе и скуфейке, но оно проследовало мимо четким, почти строевым шагом. Затем я помечтал о генерале с огромным животом. Многочисленная свита, состоявшая исключительно из полковников, была с ним столь заботлива, нежна и предупредительна, словно вела военачальника рожать. Но в другой вагон… Был даже момент, когда я вознадеялся провести эту дорожную ночь с юной длинноногой особой. Пьяно покачиваясь, она долго рылась в сумочке. Я подумал о том, что эротическую комедию можно начать с того, как в купе к скромному отцу семейства входит рыжеволосая красотка… Наконец она нашла билет, недоуменно помотала головой и повлеклась дальше вдоль состава. Без одной минуты двенадцать грянул гимн – поезд дернулся и пополз. Когда я уже решил, что остался в одиночестве, дверь купе резко отъехала в сторону: на пороге стоял лысоватый мужчина боксерской наружности. Несмотря на зрелый возраст, одет он был вполне по-молодежному: синие джинсы, вишневая рубашка, черная кожаная куртка и спортивные туфли. Боксер внимательно осмотрел купе, ощупал взглядом меня и спросил:

– Это ваше место?

– Исключительно! – ответил я с достоинством.

Он легко закинул в багажную нишу огромный чемодан на колесиках, поставил на свободный диванчик саквояж из натуральной рыжей кожи, потом отступил в коридор и позвал:

– Пал Николаич! Здесь…

В проеме появился невысокий молодой человек в распахнутом черном кашемировом пальто.

«Павел Николаевич! – сердито подумал я. – Меня в его возрасте никому и в голову не приходило величать по имени-отчеству…» Мне вообще иногда кажется, что мы живем в стране, где власть захватили злые дети-мутанты, назначившие себя взрослыми, а нас, взрослых, объявившие детьми. Потому-то все и рушится, как домики в песочнице…

– Здравствуйте, – сказал мутант весело и звонко, – вам придется перейти в другое купе!

Скажу честно, я человек совершенно неконфликтный, даже уступчивый, но одного просто не переношу – когда мне приказывают. Жена моя, кстати, давно уже это усвоила и никогда не говорит: «Сходи в магазин!» Нет, она, даже если я просто лежу на диване, говорит: «Милый, хочу тебя попросить… Конечно, если у тебя нет других дел!» В следующий миг, отложив все дела, я уже мчусь в булочную с сумкой в руке.

– Толик, помоги, пожалуйста, господину перенести вещи! – не дожидаясь моего ответа, приказал Павел Николаевич боксеру.

И только тут до меня дошло, что Толик – телохранитель. Мне стало не по себе. Конечно, умом я понимал, что нужно обратить все в шутку и перейти в другое купе – ведь подобные обмены местами дело в поезде обычное. Но в душе уже набухало злое, не подчиняющееся разуму упрямство. Если бы он не произнес это мерзкое словосочетание «вам придется», мне, разумеется, пришлось бы согласиться – и эта повесть никогда не была бы написана…

– Товарищ, кажется, не слышит! – высказался Толик.

Я молчал, упершись взглядом в пол. Узкие черные ботинки моего внезапного утеснителя были такими чистыми, точно носил их ангел, никогда не ступавший на грешную землю. Кстати, у мальчишки-продюсера, отвергшего мой сценарий, были такие же дорогие, узкие, без единого пятнышка ботинки.

– Где ваши вещи? Давайте пособлю! – предложил телохранитель.

– Я на своем месте и никуда не пойду! – ответил я несколько истерично, но достаточно твердо.

– Не понял! – удивился Павел Николаевич.

– А что тут непонятного? – крикнул я и посмотрел на обидчика в упор.

Лицом он походил если не на ангела, то на студента-отличника из фильма семидесятых годов: румяное круглое лицо, вздернутый нос и большие очки. Но в зачесанных назад волнистых темно-русых волосах виднелась проседь, совершенно неуместная в его розовощеком возрасте.

– Повторяю еще раз: вам придется перейти в другое купе! Толик, помоги господину!

Я обратил внимание, что, сердясь, Павел Николаевич сжимает свои и без того тонкие губы в строгую бескровную ниточку.

– Почему? Вы не желаете со мной ехать? Вы меня боитесь? – спросил я с иронией и пожалел об этом.

Глаза у студента-отличника оказались совершенно свинцовые, а взгляд равнодушно-безжалостный.

– Я никого не боюсь. Толик, не сочти за труд – сходи за проводницей!

Телохранитель ушел, а Павел Николаевич снял и бросил на диванчик пальто, потом дорогой пиджак с металлическими пуговицами, затем развязал изысканный галстук и остался в тонких черных брюках и белоснежной сорочке, обтягивающей наметившийся животик.

«Он и рубашки-то, наверное, в стирку не отдает, просто вечером выбрасывает старую, а утром надевает новую, как женщина – одноразовые трусики!» – с обидой подумал я.

– Вы напрасно уперлись, – с укором проговорил Павел Николаевич, снял очки, и лицо его стало совершенно детским. – Вам все равно придется перейти в другое купе… Я с незнакомыми людьми не езжу.

– Тогда купите себе самолет и летайте со знакомыми!

– Самолет у меня есть. Но сегодня я вынужден ехать поездом, – совершенно серьезно объяснил он.

Явилась проводница. Было видно, что за вмешательство ей уже заплачено или во всяком случае обещано – и немало.

– Гражданин, перейдите, пожалуйста, в другое купе! – потребовала она.

– Почему?

– Потому что молодой человек хочет ехать со своим другом!

– Не перейду!

– Хотите, чтобы вас перенесли? – вяло удивился Павел Николаевич.

– Если вы до меня дотронетесь, у вас будут большие неприятности! – предупредил я.

– Да он пьяный! – показывая на меня пальцем, крикнула проводница. – Предъявите документ! Я сейчас наряд вызову!

– Наряд? Очень хорошо! – Я достал из кармана и помахал в воздухе «корочками» с надписью «Пресса».

Это было удостоверение одной популярной и очень скандальной молодежной газеты, где я вел рубрику «Архивная мышь». Вообще-то удостоверение мне как внештатнику не полагалось, но ответственный секретарь, мой давний приятель, выписал «корочки», чтобы я мог посещать очень дешевую редакционную столовую.

Проводница растерялась: деньги деньгами, а с прессой лучше все-таки не связываться. Журналист ведь вроде смоляного чучелка – потом не отлепишься… Она пообещала договориться с пассажирами из другого купе и ушла.

– Не люблю журналюг! – весело сообщил Павел Николаевич. – Продажные вы все людишки!

– А вы покупали?

– Неоднократно.

– Ну, меня вы пока еще не купили! И потом, я не журналист, а писатель…

– Писатель? Ну, это еще дешевле. Как ваша фамилия?

– Скабичевский…

– Странно. Мне показалось, что вы – Панаев…

Некоторое время мы молча сидели друг против друга. Телохранитель тем временем аккуратно повесил на плечики одежду шефа и стоял в дверях с каменным лицом, ожидая дальнейших указаний.

– Хорошо, – вдруг прервал молчание Павел Николаевич. – Я даю вам пятьсот баксов – и вы переходите в другое купе. Договорились?

Он махнул рукой – Толик раскрыл дорожный саквояж, извлек оттуда черную сумку-борсетку и протянул хозяину.

«Ничего себе кошелек!» – подумал я.

Мой попутчик небрежно достал из барсетки толстую, перетянутую резинкой зеленую пачку и отсчитал пять стодолларовых бумажек.

– Нет, – ответил я, отводя глаза от денег.

Павел Николаевич молча добавил еще столько же:

– Возьмите, вам же хочется. Смелее! В первый раз всегда страшно. – Он улыбнулся, и на его круглых щеках обозначились трогательные ямочки. Мне и в самом деле очень хотелось. Это была как раз та сумма, какую запросили с меня в автосервисе за полное восстановление «шестерки».

– Уберите деньги! – потребовал я.

– Ладно, отдаю все! – Он бросил на столик пачку и ребячливо подмигнул телохранителю.

– Зачем вы валяете дурака? Вы же все равно мне всех этих денег не отдадите!

– Отдам!

– Не отдадите!

– Конечно, не отдам.

Он надел очки и снова стал взрослым. Ямочки на щеках исчезли, как и не было.

– Зачем же вы тогда издеваетесь?

– Я вас искушал. И вы мне понравились. Давайте лучше выпьем! Толик, будь другом, накрой поляну. Мы тут с господином писателем о жизни побеседуем.

Телохранитель вынул из саквояжа две бутылки красного вина.

– Бургундское. «Кортон гран крю фэвле» восемьдесят восьмого года! – сообщил Павел Николаевич. – Очень милое вино. Вообще-то я больше люблю бордо, например «Шато Тальбо» восемьдесят девятого… Но оно капризное: откроешь – и нужно почти час ждать, пока резкость уйдет. Бургундское в дороге предпочтительнее. Или у вас другое мнение?

– А сколько оно стоит? – осторожно спросил я.

– Эх вы! Это про женщину сначала спрашивают: «Сколько стоит?» – а потом пробуют. С вином же все наоборот, сначала пробуют, а потом уже спрашивают: «Сколько стоит?»

Толик между тем вынул закуску: бутерброды с икрой и рыбой, уложенные в пластмассовую коробочку. В другой коробочке оказалась клубника. Потом он взял со столика и посмотрел на свет стаканы, поморщился и унес их прочь.

– К сожалению, бургундских рюмок здесь нет. Придется пить из общепитовских. Уж извините! – с издевательской грустью молвил мой попутчик.

– Переживу как-нибудь.

Толик воротился с другими – чистыми стаканами. Сопровождала его радостная проводница:

– Я договорилась в третьем купе!

– Спасибо, голубушка, за хлопоты, – кивнул Павел Николаевич, – но мы уже подружились… Толик, поблагодари девушку за заботу!

Вернувшись, телохранитель достал из кармана складной нож со штопором, откупорил бутылку и уверенным официантским жестом, несмотря на покачивание вагона, разлил рубиновое вино по стаканам.

– Спасибо, иди спать! – распорядился Павел Николаевич и, глядя вслед уходящему, добавил: – Отличный мужик. Горбачева охранял. Теперь вот со мной. Уже пять лет. Стреляет как бог! А удар!.. И вообще он человек, можно сказать, исторический…

– А вы не боитесь, что он когда-нибудь в вас выстрелит? – ехидно поинтересовался я.

– Нет, не боюсь. Если он даже Горби не пристрелил, то мне бояться нечего. Эти люди стреляют или во врага, или в себя… Странный народ… Кстати, давайте выпьем за русский народ! Знаете, когда все это началось, я думал, через год, максимум через два нас всех на вилы поднимут. Ничего подобного. Наоборот, сын трудового народа Толик меня и охраняет. За народ!

– Нет, за это я пить не буду.

– Почему?

– Из принципа…

– Бросьте! «Человек с принципами» – это всего лишь щадящий синоним к слову «неудачник»…

– Значит, «беспринципность» – всего лишь синоним к слову «преуспевание»?

– Вы со всеми такой вредный или только со мной?

– Нет, не со всеми. Но если бы народом был я…

– Я бы давно уже был на вилах! – засмеялся Павел Николаевич. – Какой вы злой! Вы, наверное, просто бедный? Но за ненависть мы пить не будем. Выпьем за любовь! Вы допускаете, что такой мерзавец и мироед, как я, способен испытывать это чувство?

– Отчего ж не допустить! Самых трогательных романтиков я встречал в зоне, когда писал очерк к двухсотлетию Владимирского централа.

– Романтика? При чем тут романтика? Любовь добывается из такого же дерьма и грязи, что и деньги. Ее так же, как деньги, легко потерять. Может, когда-нибудь люди будут на кредитных карточках копить не баксы, а любовь…

– Ого! Вы не пробовали сочинять? – довольно ядовито спросил я.

– Пробовал. Даже литературную студию при МАТИ посещал. Стихи писал… концептуальные. Прочитать?

– Потом. А сейчас больше не сочиняете?

– Нет. Знаете, бизнесом, творчеством и любовью у человека ведает одна и та же часть мозга, поэтому среди хороших поэтов не бывает хороших бизнесменов. И наоборот. Кстати, влюбленный бизнесмен тоже не жилец… Вы-то бизнесом пробовали заниматься?

– Никогда.

– И не пытайтесь! Я знал одного сценариста. Он с нефтью связался, да еще втюрился в кинозвезду… Страшная история – нашли с чеченским кинжалом в сердце.

– Я, кажется, читал об этом в газетах…

– В газетах? – Он посмотрел на меня с упреком. – Вы читали, а я хоронил… Давайте все-таки выпьем!

Вино, как и следовало ожидать, оказалось замечательным. Некоторое время мы сидели молча. Я отогнул краешек накрахмаленной занавески: мелькающие столбы отмеривали проносящуюся за окнами ночь.

– Знаете, иногда хочется все бросить, спрятаться в деревне и по вечерам, слушая сверчка, написать книгу… – мечтательно произнес Павел Николаевич.

– О чем?

– О дерьме.

– Из которого все добывается?

– Да. У меня очень много сюжетов. Хотите, я подарю вам один? Настоящий! Не из газет.

– Спасибо, но у меня своих сюжетов достаточно.

– Ленивы и нелюбопытны… А потом еще на читателя жалуетесь!

– Я не жалуюсь… Читатель всегда прав. Критики – другое дело. Учитывая тематику вашей будущей книги, я могу вам дать несколько сюжетов о критиках…

– Да ладно уж… Ничего я никогда не напишу. Мне бумагу марать так же опасно, как сценаристу торговать нефтью… Слушайте, а вы когда-нибудь на заказ писали?

– Конечно. Двум маршалам мемуары сочинил. При советской власти за это неплохо платили. Не то что сейчас…

– Отлично. – Павел Николаевич от возбуждения взъерошил рукой волосы, и сединок у него обнаружилось даже больше, чем показалось мне вначале. – Я заказываю!

– Что вы заказываете? Меня?

– Не надо так шутить. Это не смешно. Вы прекрасно понимаете, что я хочу заказать. Но я не знаю, что может выйти из моего сюжета – рассказ, повесть, роман… О гонораре не беспокойтесь. Я не жадный.

– Погодите, может быть, мне ваш сюжет еще и не понравится…

– Опять привередничаете!

– Но ведь и вы заключаете не каждую сделку из тех, что вам предлагают, – возразил я.

– Ленивы, но изворотливы. Давайте лучше выпьем!

– За что?

– Теперь ваш тост.

– Тогда – за ту часть мозга, которая не может одновременно заниматься бизнесом и творчеством!

– И любовью! – добавил Павел Николаевич.

– А ваш сюжет про любовь?

– Конечно! А про что же еще?!

Он засмеялся, и на его щеках снова возникли ямочки.

2. Гаврош капитализма

– Ну, не знаю. – Я невольно улыбнулся в ответ. – Может, про первичное накопление!

– Об этом тоже можно целую книгу написать! Эпопею о гаврошах русского капитализма… О тех, кто был ничем, а стал всем!

Павел Николаевич полуприлег на диван, явно устраиваясь для обстоятельного повествования. Я подложил под спину подушку и приготовился слушать. Перестук колес напомнил мне вдруг стрекот оставленной дома пишущей машинки.

– А у вас бывает так, словно вы смотрите на себя со стороны, как на актера, играющего роль? – спросил он.

– Бывает… У психологов есть даже какой-то специальный термин для этого ощущения…

– Во-от! Вы знаете, мне долгое время казалось, что я просто играю главную роль в мыльной опере про богатых, которые плачут, смеются, жрут, трахаются и занимаются прочей жизненно важной чепухой. Мне казалось, вот сейчас закончится очередная сцена, вырубятся «юпитеры» – и костюмер заберет у меня тысячедолларовый смокинг, а бутафор отгонит в студийный гараж мой джип. Я переоденусь в потертые джинсы, свитерок и курточку из дубеющего на морозе кожзаменителя, сяду в синий троллейбус, подберу с затоптанного пола более-менее свежий билетик (чтобы в случае чего отовраться от контролера) и поеду в институтскую общагу. Там какая-нибудь старшекурсница, уже успевшая сходить замуж, родить, развестись и отправить ребенка к маме в родной Гадюкинск, нальет мне водчонки, накормит яичницей с крупно нарезанной колбасой, а затем, если соседки ушли, мы поскрипим немного на узкой казенной кровати: я буду терпеливо гоняться за оргазмом по закоулкам своего безотзывного после алкоголя тела, а она – страстно шептать в мое ухо: «Только не в меня! Только не в меня!!»

Женщины моей юности делились на вменяемых и невменяемых.

А вечером, натолкав в сумку учебники и конспекты, я побегу на Ходынку – сторожить авиационный музей под открытым небом. «А что там сторожить?» – спросите вы. Понятное дело, первый сверхзвуковой истребитель на себе не утащишь, и даже отвинчивать нечего – все, что можно, уже открутили. Главная задача – не допустить превращения вертолетных кабин в сортиры, потому что стремление нагадить в любом плохо освещенном замкнутом пространстве – видовая особенность человека разумного.

За это мне полагалось сорок рублей в месяц. А еще в нехолодное время года за пятерку можно было в большой грузовой вертолет пустить бездомную парочку – покувыркаться на брезенте, постеленном поверх вороха пахнущего бензином московского сена. Плюс повышенная стипендия. Я был отличником. Почти отличником. Если сложить все вместе, то выходило совсем неплохо. А иначе иногороднему студенту в Москве не прожить.

Собственно, с этого большого грузового вертолета, оборудованного под шалаш любви, и начался мой бизнес. А поскольку большинство отечественных самцов, как и первые лимузины, могут работать только на спирте, мы с напарником стали запасаться водкой и продавать ее посетителям с ночной надбавкой. Дело процветало – мы благоустроили еще пару вертолетов и «Ил-14», а водку на поддельные талоны закупали ящиками. Охраняли нас от неприятностей – разумеется, не бесплатно – милиционеры из соседнего отделения. Начальник музея, отставной авиационный руководитель, брал с нас натуральный налог девочками и помалкивал… Замечательное, романтическое время, когда разбогатеть можно было так же неожиданно и легко, как подцепить триппер. Это, кстати, с начальником музея вскоре и произошло. Нет, он не разбогател. Разбогател я!

Не улыбайтесь! Я знал людей, которые становились миллионерами за несколько месяцев, а в конце года уже беседовали о вечности с могильными червями. Главное – уметь урвать свою сосиску у рассеянного и вечно пьяного дяди Вани… Если Америка – это дядюшка Сэм, то Россия – дядя Ваня… Но украсть – только начало, надо еще уметь делиться. Так делиться, чтобы самый большой кусок сосиски доставался все-таки тебе! Мой напарник делиться не умел – и его давно уже нет в живых.

– Заказали?

– Боже мой, ну почему приличным людям так нравится ботать по фене? Заказали, пришили, забили стрелку… Прямо какая-то эпидемия!.. Не знаю… Может, и заказали. Ушел из дому и не вернулся. Нет, я тут ни при чем… Я вообще против насилия! Не верите? В общем-то правильно делаете… Бизнес – производство грязное и вредное. Но не все так просто. Когда это началось, урвали прежде всего крутые и матерые… И мы, совсем еще зеленые… Люди вроде вас, господин писатель, привыкли просчитывать каждый свой шаг и чих – поэтому они опоздали. Представьте себе большой склад, набитый добром, – в него заложена бомба. Первыми, еще до взрыва, приезжают на склад и хапают те, кто эту бомбу заложил. Потом хре-е-енак – и добро валяется под ногами. Вы будете ходить вокруг да около, будете бояться милиции, КГБ, общественного мнения, суда истории и так далее. А пацаны примчатся на скейтбордах и все расхватают… Ну что вы так смотрите на меня? Вам ведь не социализм жалко, вы просто злитесь, что именно вам ничего не досталось. Но это История так распорядилась, а злиться на Историю лучше всего в психушке под наблюдением врачей…

– Это, значит, История вынудила вас устроить в вертолете бордель? – полюбопытствовал я, глядя в глаза Павлу Николаевичу.

– Она, она, собака… При социализме на общегосударственном уровне ставился эксперимент по одомашниванию секса, а он, гад, все равно в лес глядел. На этом я и срубил свои первые бабки. Но бордельный бизнес меня никогда не привлекал. Я начал с того, что за сравнительно небольшие взятки и на сравнительно законных основаниях арендовал по соседству с авиамузеем вышку для прыжков с парашютом. Она тогда никому не была нужна. Ошалевший народ, вдруг потеряв все, что нажито непосильным трудом, прыгал с балконов вниз головой. А тут вышка! Просто никому в голову не приходило, что в Москве найдется куча людей с деньгами, которые, обожравшись в кабаке, натрахавшись в сауне и заскучав, захотят прыгнуть или хотя бы поблевать с этой самой вышки. Мне пришло в голову, и я организовал кооператив «Земля и небо». Не догадайся я – догадался бы кто-нибудь другой. Не подбери я – подобрал бы кто-нибудь другой.

Бизнес, как и настоящая любовь, захватывает целиком. Я ушел из авиационно-технологического института с четвертого курса. Особенно радовался этому преподаватель кафедры научного коммунизма Плешанов, с которым я всегда спорил на лекциях, а однажды даже сказал, что марксизм – это попытка осмыслить жизнь не с помощью мозговых извилин, а с помощью прямой кишки! Меня чуть не исключили из комсомола. Великая была организация! Поскреби нынешнего российского миллиардера – найдешь или комсомольского функционера, или активиста. Моя парашютная вышка была филиалом спортивно-массового отдела райкома комсомола, а первым чиновником, получившим от меня взятку в конвертике, был секретарь райкома Серега Таратута. Вторую взятку, но уже не в конверте, а в кейсе, я дал его папаше – начальнику управления гражданской авиации.

Так появился «Аэрофонд».

Я, кстати, потом решил все-таки закончить институт. Знаете, эдакий рудимент советского воспитания: без диплома чувствуешь себя как порядочная женщина, отправившаяся в театр без трусиков под юбкой. Сначала я пытался учиться честно: каждому экзаменатору вручал конверт с баксами, а они мне зачетку с «пятеркой». Потом мы под ручку выходили из институтской проходной. Любимый профессор шел на автобус, а передо мной шофер предупредительно распахивал дверцу джипа. Жаль, что Плешанова я в институте уже не застал. Он к тому времени опубликовал нашумевшую статью «Крылья ГУЛАГа» и стал большим человеком у демократов.

Но игра в образцового экстерна мне, впрочем, быстро надоела, да и времени не хватало. Кончилось тем, что я проплатил оборудование новой институтской лаборатории, выдал всему профессорско-преподавательскому составу премии к Новому году. Оставалось спонсировать ремонт личной дачи проректора по науке – и получить диплом. Дешевле, конечно, было купить подделку, но я в ту пору еще верил, что однажды стану президентом этой страны. Мы все в это верили… Нам тогда сказали: «Парни, можно все!» Обманули, как всегда. Казалось, главное в жизни – это больше и выше! Оказалось, главное – это просто в очередной раз отбиться от прокуратуры и бандюков. Отбиться и уцелеть.

Странное время! Вы знаете, зачем я ездил в Питер? Давал показания. Как свидетель. Пока как свидетель. Это с одной стороны. А с другой – я член-корреспондент Международной авиационной академии, хотя институт так и не окончил. Из-за Большого Наезда: не до дипломов было – еле жив остался. С тех пор все никак не соберусь… Потом, на человеке ведь не написано, что у него незаконченное высшее, и в банкомат, между прочим, засовывают кредитку, а не диплом… Что вы улыбаетесь? Мой «Аэрофонд» – одна из самых заметных времянок на руинах советской авиации. У меня деловые отношения с пятнадцатью странами… Возьмите справочник «Кто есть кто в мировой авиации». Откройте букву «Ш» и найдите фамилию «Шарманов» – тогда вам станет все ясно…

– Вы, кажется, говорили, что ваш сюжет про любовь, – упрекнул я.

– А я вам о чем рассказываю! – Павел Николаевич от обиды даже вскочил с дивана. – Просто иначе вы не поймете, откуда взялась на мою голову Катерина…

3. Смотрины

Мне постоянно приходилось мотаться за границу – переговоры, соглашения о намерениях, подписание контрактов. Некоторое время я всюду таскал с собой бывшего военного переводчика, преподававшего в моем институте сразу три языка. Полиглот и горький пьяница, он надирался уже в полете. Обычно стюардесса, совершив к нему полдюжины ходок с бутылкой виски, в конце концов не выдерживала и, махнув рукой, оставляла бутылку в его полное распоряжение. Когда я орал на него, он оправдывался тем, что на трезвую голову с трудом понимает даже по-русски, не говоря уже о прочих языках. Но не это было главной неприятностью – взяв свою дозу, переводил он великолепно. Дело в другом: бизнесмен на переговорах без эффектной помощницы всегда вызывает сочувствие, переходящее в недоумение. Серьезный контракт без красивой секретарши подписать просто невозможно, как нельзя его подписывать шариковой ручкой за десять центов.

Поначалу мои партнеры снисходительно относились к переводчику, вообразив, будто я «голубой», которому вдобавок еще нравятся пропитые и прокуренные отставные военные. Однажды один добродушный женственный армянин, переехавший из России в Штаты лет пятнадцать назад еще мальчиком, долго наблюдал за тем, как мой переводчик хлещет виски, будто пиво, а потом вздохнул и заметил:

– Знаете, Павел, когда личная жизнь начинает плохо влиять на бизнес, это очень худо!

– Что?

– У меня тоже есть друг. Он таксист. Я его очень люблю, но никогда не сделаю своим личным шофером!

По возвращении домой я выгнал переводчика. Он теперь обозреватель-международник на радио. Когда в машине я включаю приемник и натыкаюсь на знакомый хриплый голос, у меня иногда возникает ощущение, что его могучий многолетний перегар способен настигать слушателей даже по радиоволнам.

Оставшись без переводчика, я посоветовался со своим заместителем Серегой Таратутой и дал объявление в газете:

Владельцу авиационной фирмы требуется привлекательная помощница до 30 лет, умеющая работать на компьютере, без комплексов, со знанием этикета и двух иностранных языков (английский обязательно). Высокая зарплата и постоянные выезды за рубеж гарантируются.

Боже ты мой, что тут началось! Больше сотни дам и девиц жаждали стать моими помощницами. Откровенно говоря, я обалдел от такой массовки, и пришлось даже снять на несколько дней для смотрин Польский культурный центр. В Варшаве тогда думали, что на культурные связи с оккупантами тратиться не стоит, и сотрудники центра крутились как могли. Все на продажу…

Разочарования начались сразу же. Из чаровниц, явившихся на конкурс, мало кто владел компьютером, разбирался в этикете и знал два языка, но зато все – и соплюшки, и вполне зрелые тети – явились одетыми по форме: мини-юбка по самое «не балуй», блузка, подчеркивающая наличие требуемого для такой работы бюста, и ажурные чулочки-завлекалочки. Кто только не приперся: и прожженные путаны, вытесненные из профессии юными конкурентками, и замученные нищенской зарплатой преподавательницы английского, и потрепанные гидши развалившегося «Интуриста». Была даже одна восьмиклассница, уверявшая, что подучить язык – ей раз плюнуть, а все остальное она уже умеет на пятерку. Но я чту Уголовный кодекс.

Серега Таратута еще в комсомольские времена насобачился на организации конкурсов советской красоты и устроил все очень грамотно. Группа соискательниц поднималась на освещенную сцену, а мы с ним, как жюри в КВНе, сидели в глубине зала за специальным столиком с микрофоном.

– Вы знаете, как отбирают стюардесс в бразильских авиакомпаниях? – спрашивал Серега в микрофон.

– Как?

– А вот так. Нужно положить руки на затылок, а локти свести вместе. После этого нужно медленно подойти к стене…

– Зачем?

– Затем… Если ваши локти коснутся стены раньше, чем ваш бюст, стюардессой в Бразилии вам не быть!

– Но мы же не в Бразилии!

– Вот именно! Что такое Бразилия? Страна третьего мира. А Россия – великая держава. К тому же «Аэрофонд» предполагает открыть филиал в Буэнос-Айресе! – вдохновенно врал Таратута.

После такого заявления несколько недостаточно бюстастых соискательниц, понурясь, сошли со сцены и оскорбленно удалились. Оставшиеся стали заполнять специальные анкеты. Это была хитрость. Самых страшненьких мы отправляли домой, объясняя, что не удовлетворены их анкетными данными. Нельзя же девушке прямо сказать, что с такими, к примеру, зубами и прыщами надо бежать к протезисту и дерматологу, а не на конкурс секретарш. Потом Серега, окончивший в свое время спецшколу, а также иняз, разговаривал с девушками по-английски. Двух-трех вопросов и ответов было достаточно, чтобы убедиться: выучить язык за месяц, тем более при помощи Илоны Давыдовой, невозможно. Потом соискательницы набирали текст делового письма на компьютере. Делавшие ошибку в слове «презентация» тут же отправлялись домой, хотя для некоторых, подходящих под стандарты бразильских авиакомпаний, мы делали временное исключение. Наконец, оставшиеся девушки варили и подавали нам кофе.

К концу дня определялись финалистки. Им-то и предлагалось проследовать в сауну для демонстрации того, как они умеют организовывать мужской досуг. Иные, бледнея от возмущения, отказывались сразу же. Нет, я уважаю женщин, полагающих, будто путь к сердцу шефа лежит исключительно через мозг и желудок, но в моем офисе таким особам делать нечего. Большинство заранее знали, что их ждет, и соглашались. Секретарша не только интимный соратник шефа, она должна быть готова в любую минуту превратиться в сексуальный подарок нужному человеку. А среди нужных людей встречаются такие ублюдки…

Для проверки всеотзывчивости девушек я пригласил кое-кого из своих друзей и партнеров. Первым, разумеется, примчался Гена Аристов – Герой России, летчик-космонавт, железный и бесстрашный мужик, боящийся в жизни только одного – своей жены Галины Дорофеевны. Появившись, он сразу же попросил Толика проверить – нет ли за ним «хвоста».

– И рогов, – остроумно добавил я.

– Смешно сказал, – грустно кивнул Гена и посмотрел на часы. – В семь я должен быть дома. Ну, давай показывай, где тут твой траходром?

В результате многократного тестирования и последующего бурного обсуждения за четыре дня удалось отобрать шесть девушек. Кто-то из них прилично владел английским, но не более, кто-то знал основы этикета, кто-то окончил компьютерные курсы, но все шестеро хорошо заваривали кофе, касались стены грудью раньше, чем локтями, а главное – относились к своему телу как к общественному достоянию, проявляя при этом сноровку, выдумку и дисциплинированность. Двоих я сам взял секретаршами на телефон, остальных разобрали друзья и деловые партнеры. Гена тоже сначала хотел взять себе референтом одну маленькую черненькую девчушку с Украины, но потом все-таки решил не рисковать, ибо Галина Дорофеевна была хохлушкой и имела на измену природный нюх. Кто же знал, что вскоре осторожный Аристов втрескается до полной потери бдительности в длинноногую Оленьку – студентку Академии современного искусства имени Казимира Малевича.

Но та, ради которой все и было затеяно, не появилась.

– Нет женщин в русских селеньях! – горько вздохнул, уже чувствуя наступление бессилия, Серега.

Дело в том, что на второй день, утомясь, я назначил его старшим по сауне. Он не рассчитал сил и надломился. Не случайно труженики ликеро-водочных комбинатов или спиваются, или становятся трезвенниками. Таратутина жена до сих пор таскает Серегу на разные платные консультации, и психотерапевты в поисках причин внезапного бессилия уже добрались до внутриутробного периода его жизни, потому что о вечерах, проведенных в сауне Польского культурного центра, он молчит, как партизан. Врачи рекомендовали Сереге перемену обстановки – и я отправил его представителем «Аэрофонда» в Америку. Негритянки и не таких вылечивали.

Катерина появилась на пятый день. К тому времени меня буквально развезло от обилия красивых и покладистых женщин. Что там жалкие режиссеришки эротических клипов и порнушек! Но переесть можно не только икры, но и женских прелестей. Наступил момент, когда на возможность проникнуть в очередную услужливо разверстую дамскую тайну хотелось отреагировать бессмертными словами Верещагина: «Опять икра!»

На фоне закинутых одна на другую ажурных конечностей и случайно выпадающих из низкого декольте грудей Катерина потрясла нас. На ней был строгий белый костюм с глухим воротником и удлиненной юбкой. Гладко зачесанные назад золотистые волосы она собрала на затылке в маленький строгий пучок, удерживаемый изящной заколкой. Почти незаметная косметика делала ее идеально овальное лицо еще свежее, губы еще чувственнее, а светло-карие глаза еще ярче.

– Как вас зовут? – спросил я, чувствуя в груди долгожданное стеснение.

– Катерина Валерьевна.

– А если без отчества?

– Катерина…

– Кать, знаешь, как подбирают стюардесс в Бразилии?.. – влез оживающий прямо на глазах Серега.

– Знаю, – холодно ответила она. – В Турции отбирают так же. Меня приглашали, но у них слишком маленькое жалованье…

– Ого… Тогда вот – анкета.

– Не надо… – начал было я.

Но она, с насмешливым интересом глянув на меня, взяла протянутый Таратутой листок и присела к журнальному столику.

Анкета, которую Катерина заполнила каллиграфическим почерком, поразила нас еще больше. Диплом МГИМО. Лицензия Высшей парижской компьютерной школы. Два языка – английский и французский. Куча выездов за рубеж. Она даже родилась в Венеции.

– Родители поехали туда на Рождество. Папа в то время работал атташе по науке в Париже…

– Скажите что-нибудь по-английски! – потребовал Серега.

Она улыбнулась и мягким голосом прочитала какое-то стихотворение.

– Не понял! – опешил Таратута.

– Это на староанглийском времен Чосера… На старофранцузском что-нибудь не желаете? – предложила Катерина и посмотрела мне прямо в глаза.

Она сразу почувствовала во мне главного. Это ее умение в огромной толпе мужиков мгновенно определять самого сильного и главного потом не раз поражало меня.

– Спасибо, не надо! – спешно поблагодарил Серега. – Теперь – этикет…

– Этикет? – переспросила она у меня, не обращая на суетящегося Таратуту никакого внимания. – Кто вам завязывает галстук? Жена?

– Толик, – сознался я.

– Такие узлы давно не в моде… Серьезные люди могут вас неправильно понять.

Она легко поднялась из кресла, медленно, чуть покачивая бедрами, подошла – и оказалась выше меня на полголовы. «Это – каблуки!» – успокоил я сам себя. Касаясь прохладными пальцами моей шеи, Катерина распустила галстук, а потом быстрым и умелым движением завязала снова.

– Теперь с вами можно иметь дело! – полюбовавшись на свою работу, сказала она и вернулась к креслу, сев в него, как садятся на трон.

Она была холодна и недоступна.

– Это то, что нужно, – зашептал мне на ухо Таратута. – Я пошел с ней в сауну!

– Угоришь! – ответил я и повернулся к Катерине: – Вы хотите у нас работать?

– Все зависит от того, сколько вы будете мне платить.

– А сколько вы хотите?

Она написала что-то на листке бумаги, сложила и помахала им в воздухе. Сереге ничего не оставалось, как поработать почтальоном. Сумма, увиденная мной, была огромной! За такие деньги тогда, в 93-м, полагаю, можно было купить ядерный чемоданчик президента или полдюжины агентов влияния. Но в ту пору дела «Аэрофонда» шли прекрасно.

– Хорошо, подходит.

– Как, без сауны? – зашептал мне на ухо Серега.

– Я вас беру!

– Без сауны? – удивилась Катерина, покачивая туфелькой.

– Я вас беру! – твердо повторил я.

– Кто знает, может быть, это я вас беру! – улыбнулась она.

4. Семейная история

Хорошая секретарша – это посерьезнее, чем еще одна жена. Во всяком случае, времени с ней проводишь гораздо больше, чем с законной супругой. А с Катериной я проводил все время, потому что моя благоверная вместе с дочерью проживала на Майорке.

Женился я, кстати, еще в институте. Была у нас на курсе милая, но очень уж худенькая девушка по имени Таня, которая громче всех хохотала, когда я глумился над доцентом Плешановым, а во время институтских вечеров обязательно приглашала меня на белый танец. Робко положив руку на мое плечо, она каждый раз настырно вызывалась проведать меня в ходынской сторожке, отлично зная, что там уже перебывали многие студентки, аспирантки и даже одна хорошо сохранившаяся докторантка. Напросилась…

Через месяц весь институт знал, что Танька ждет от Шарманова ребенка. Отпираться и валить на кого-то другого не хотелось: в сторожку она и в самом деле явилась невинной, как засургученный пакет, дошедший наконец-то до своего адресата. В общем, минимум удовольствия и максимум неприятностей! Нет, она не устраивала мне сцен, не жаловалась в деканат, не натравливала на меня своего отца, скромного инженера-станкостроителя, или, того хуже, мать, врача-анестезиолога, не приглашала меня на объяснительный обед в их малогабаритную трехкомнатную квартиру в Печатниках. Она просто позеленела от интоксикации, как кузнечик, и прямо с занятий была увезена в лечебницу, где с небольшими перерывами и пролежала на сохранении до самых родов. Навещая ее, я иногда сталкивался то с отцом-станкостроителем, отводившим при встрече взгляд, то с матерью-анестезиологом, пытливо смотревшей мне прямо в глаза.

В любой ситуации главное – рассуждать здраво и логично. Вопрос о московской прописке, рассуждал я, все равно рано или поздно придется решать. А зачем вляпываться в разные там фиктивные непотребства, когда девушка из интеллигентной столичной семьи вот уже третий месяц слабым больничным голосом уверяет, что любит меня больше всего на свете? К тому же заведшийся в ее чреве крошечный эмбриончик абсолютно не виноват в том, что дядя, который так неосмотрительно распорядился своей спермой, никогда до этого не задумывался о законном браке. Мои родители разошлись, когда мне было два года, и я знаю: нет ничего обиднее, чем приходящий папа и захаживающие дяди.

Я поколебался и принял решение. Свадьба была тихой, семейной, даже без криков «горько», так как невесту тошнило от всего, а меня – от поцелуев. Я даже не стал вызывать на свадьбу своих родителей, а просто известил их телеграммами. Они, очевидно, сочли, что речь идет о временном браке ради прописки, и не обиделись, даже прислали поздравления из разных концов страны. Особенно мне запомнилась папашина ответная «молния»: «С почином, сынок!»

Когда же я проинформировал их о рождении Ксюхи, мама все-таки прилетела, подержала внучку на руках и с чувством выполненного долга воротилась к своим испытательным стендам в Арзамас-16. Отец же отбил телеграмму из Мурманска: «Поздравляю! Плодитесь, но не размножайтесь». В этом предостережении без сомнения сказался его печальный личный опыт.

Татьяна оказалась идеальной женой: детский диатез или понос волновали ее гораздо больше, чем то, где и с кем шляется муж. Я как раз раскручивал кооператив «Земля и небо», домой приходил поздно, а то и вообще по несколько дней пропадал в местных командировках. Когда же я появлялся, больше всего она, кажется, боялась, что перед тем, как захрапеть, я вспомню о своих супружеских обязанностях. Звукопроницаемость в трехкомнатной квартире оказалась потрясающей – было отчетливо слышно, как подтекает бачок в туалете, а в соседней комнате тесть переворачивает страницы романа Пикуля. Кто хоть раз занимался любовью в таких условиях, может совершенно бесшумно проползти на строго охраняемую военную базу и вернуться с парой атомных боеголовок на продажу.

Кроме того, Татьяна намучилась, вынашивая Ксюху, и теперь панически боялась новой беременности, все время что-то высчитывала по специальному календарику и постоянно старалась изолировать меня с помощью ненадежных советских презервативов. Несмотря на все эти предосторожности, в редкие моменты супружеской взаимосвязи она чувствовала себя самоубийцей, играющей в русскую рулетку. А я был убивцем…

Дела в кооперативе шли все лучше. У меня появились уступчивая секретарша и большой кожаный диван в рабочем кабинете. Затем я завел любовницу, девчонку из модельного агентства, и снял холостяцкую квартирку поблизости от офиса. Татьянины родители, конечно, все видели, понимали и даже интеллигентно намекали на то, что я испортил жизнь их дочери. Но трудно осуждать зятя, по крайней мере вслух, если он зарабатывает за неделю столько, сколько они оба за год. Сейчас они живут в моем загородном доме на Успенке, и когда я изредка туда наезжаю, тесть, которого я устроил в поселке сторожем, все так же молча отводит взгляд, а теща все так же пытливо смотрит мне в глаза.

Зато Татьяна довольно скоро освоилась в новой богатой жизни. У нее была теперь своя машина с шофером-телохранителем, работавшим прежде каскадером. Казалось, моя супруга никогда раньше не ходила пешком в парикмахерскую. День она начинала с массажистки, а заканчивала тем, что строго отчитывала Ксюшкину бонну за разные мелочи, а то и просто так, чтобы взбодриться. У моей жены открылся настоящий дар мгновенно превращать любую выданную ей сумму денег в груды тряпок, обуви и парфюмерии. Причем дорогие магазины она почему-то не любила, предпочитая отовариваться на рынке в Лужниках, зато подружкам потом рассказывала, что купила платье в бутике или выписала по каталогу прямо «из Парижу» за безумную цену. Удивительно, но эти дуры Татьяне верили и даже иногда умоляли уступить обновку. И она, поломавшись, уступала…

Но часом ее торжества стал евроремонт в пятикомнатной квартире, которую я купил у вдовы маршала Геворкяна. Подрядчик прямо-таки серел от страха, сдавая моей супруге очередную отремонтированную комнату. Татьяна была неумолима: когда ей показалось, что пол в ванной нагревается неравномерно, она заставила строителей все переделать. Стоило огромных трудов убедить ее в том, что вода в джакузи бурлит равномерно и пускает пузыри именно тех размеров, какие указаны в проспекте.

Потом у жены возникла идея, довольно странная для девушки, выросшей в квартире с типовой мебелью из ДСП: она решила все комнаты обставить в разных стилях. Модерн, ампир и так далее. Татьяна моталась по мебельным и антикварным магазинам, рылась в каталогах – и ей было не до меня. Когда же все закончилось и мы устроили дома первый прием, то лучшей наградой для нее были вытянувшиеся лица подружек и жен моих партнеров. Надька Таратута, между прочим, совсем не простая деваха, дочь бывшего руководителя «Роскожгалантереи», вообще не выдержала и, не дойдя даже до нашей розовой спальни с зеркальным потолком, уехала домой, буркнув, что у нее аллергия на свежую краску.

Но пожить в новой квартире Татьяне не довелось. Из-за Большого Наезда. И слава богу! Гостиная в стиле Людовика XIV ей быстро надоела, кухня а ля рюс выводила из себя, а двухместная «джакузи» оказалась тесновата… Намечался новый ремонт. Я срочно под охраной бывшего каскадера отправил жену с дочерью на Майорку, где традиционно отсиживается немало семей рисковых бизнесменов. Уютный островок: за год всего одно деловое убийство, и то, кажется, по ошибке. Когда же все успокоилось, настаивать на их возвращении я не стал, да и Татьяна домой не рвалась. По праздникам я летал к ним в гости, и как-то раз Ксюха под страшным секретом рассказала мне, что однажды ночью она проснулась, пошла искать маму и обнаружила ее в бассейне, целующейся с охранником. Я посоветовал жене не забывать, что она мать, и почаще пользоваться конспиративными навыками времен проживания в звукопроницаемой малогабаритке, а также надежными европейскими презервативами. С каскадером же я поговорил как мужчина с мужчиной и накинул ему зарплату.

5. Девушка моей мечты

Но пора вернуться к Катерине, с которой я проводил дни и ночи. Если бы за мастерство в сексе давали, как в искусстве, звания и премии, то моя новая секретарша была бы народной артисткой, лауреатом Государственных премий и Героем Труда. С ней за одну ночь можно было ощутить себя коллекционером девственниц, султаном Брунея, обнимающим одну за другой своих лучших жен, или мальчуганом, попавшим в лапы матерой нимфоманки, пропустившей через себя мужское население средней европейской столицы. Она была гениальным режиссером постельных фантасмагорий – и, в отличие от Захарова или Виктюка, никогда не повторялась! В конце каждого акта мое ружье стреляло, как орудие главного калибра!

«Зайчуганом» Катерина назвала меня в первый же вечер, когда прямо со смотрин я повез ее к себе домой, чтобы, как говаривал один политик времен перестройки, без промедления «углубить» наши отношения.

– По-моему, ты торопишься… Не хочешь за мной немного поухаживать? – спросила она в лифте, останавливая мои руки.

– Тебе это надо?

– Мне? Это нужно тебе…

Трясясь от нетерпения, я начал раздевать ее прямо в прихожей. В ответ она посмотрела на меня с недоуменной улыбкой – точно на человека, использующего «Пентиум» для игры в крестики-нолики, – и сказала с мягким укором:

– А ты еще совсем Зайчуган…

Как и следовало ожидать, я оказался постыдно краток и неубедителен.

– Я же говорила, не надо спешить! – вздохнула Катерина, материнским движением вытирая мне пот со лба. – А у тебя, когда ты улыбаешься, ямочки… Ты знаешь об этом?

– Знаю. Я не спешил… Нет, я как раз спешил… Понимаешь, у меня сегодня деловой ужин с одним американцем. Ты будешь переводить!

Мы встали с постели – даже без каблуков она была чуть выше меня. Я положил ладони на ее тонкую талию, и руки сами заскользили по гладчайшей коже, будто по теплому льду.

– Знаешь, как в старину называли женские бедра? – прошептала она.

– Как?

– Лядвеи…

– Правда? Гениально!

– Дай мне свой носовой платок!

– Сейчас? Зачем?

– Глупый, чтобы ты во мне подольше оставался! – ответила она и, бережно зажав платок меж лядвей, натянула трусики.

Весь ужин Катерина сидела со строгим лицом, переводила и холодно выслушивала восторги заокеанца по поводу ее безукоризненного произношения. Беседа была абсолютно бессмысленной – настоящие переговоры состоялись накануне, и я, чтобы оправдаться перед своей новой секретаршей, просто-напросто вытащил фирмача из гостиничной койки на внезапный ужин – а пожрать на халяву дети статуи Свободы любят похлеще нашего! Заокеанец скалил свои пластмассовые зубы и рассуждал о будущем вхождении дикой России в семью цивилизованных народов так, словно Достоевский – вождь племени команчей, а Гагарин – звезда черного джаза. Катерина переводила с еле уловимой гримаской презрения. Изредка, поймав мой взгляд, она опускала лукавые глаза к лону, напоминая о носовом платке и той части меня, которая в этот самый миг хранилась в ее нежных недрах.

Когда мы вернулись домой, я набросился на нее с такой убедительностью, что у кровати чуть не отвалились гнутые золоченые ножки в стиле Людовика XIV.

Утром я проснулся один. Сначала мне показалось, будто все случившееся – просто сон. Но рядом на подушке лежал смятый носовой платок. Я уткнулся в него лицом, и мне почудилось, что этот скомканный кусочек хлопка запечатлел, вобрал в себя всю нашу неутолимую ночь! Мне даже подумалось: если бы изобрели какой-нибудь особый «проигрыватель», то можно было бы вложить в него этот платок и воспроизвести, восстановить, вернуть все, что мы испытали, – прикосновение за прикосновением, поцелуй за поцелуем, объятие за объятием, стон за стоном, изнеможение за изнеможением…

Я вскочил и помчался в офис. Катерина скромно сидела в приемной. На ней был темно-серый твидовый костюм и белая блузка с отложным воротничком. На плотно сомкнутых коленях лежал изящный дамский портфельчик.

– Я могу приступить к работе? – Она встала мне навстречу.

– Ты уже приступила…

Я где-то читал, что у кочевников-скотоводов не пропадает ни один кусочек, ни одна косточка, ни одна капля крови зарезанного животного – все идет в дело. Катерина относилась к своему телу так же – в нем не было ни сантиметра, ни миллиметра, не отданного мне в услужение. Впрочем, нет, не в услужение – в чуткое, трепетное, отзывчивое рабство!

Всегда. В любой миг дня и ночи!

Иногда, обалдев от работы, я нажимал кнопку селектора и говорил:

– Екатерина Валерьевна, зайдите ко мне – нужно сделать перевод с французского!

– Устный или письменный? – невозмутимо спрашивала она.

– Устный! – сделав паузу, говорил я.

И, замирая, представлял себе, как она встает из-за своего стола и под ревнивыми взглядами сотрудниц строгой походкой весталки направляется в мой кабинет.

– Не беспокоить! – по селектору приказывал я секретарше в приемной, когда Катерина появлялась на пороге, закрывала дверь на защелку и медленно опускалась передо мной на колени:

– Устал, Зайчуган?

…Потом она возвращалась на свое рабочее место.

– Ну, как шеф? – обязательно интересовался кто-нибудь поехиднее.

– Ему гораздо лучше, – невозмутимо отвечала она.

А вечером мы ехали куда-нибудь в ресторан, потом ко мне и засыпали лишь под утро. Я даже не предполагал в себе такие стратегические запасы мужской энергии. Иногда, засидевшись с бумагами допоздна, мы любили друг друга в опустевшем, гулком офисе прямо на длинном столе заседаний – и это называлось у нас «гореть на работе». Абсолютно лишенная комплексов, Катерина обладала при этом особенным чувством собственного достоинства. А рабство, по сути, заканчивалось в тот момент, когда, оставив меня почти бездыханным после завершающего безумия, похожего на схватку носорога и пантеры, она легко вскакивала, накидывала халатик на ослепительно загорелое тело и шла в ванную.

– А платок?

(Носовые платки после нее я никогда не отдавал в стирку, а складывал в большой выдвижной ящик – и это называлось у нас «гербарием».)

– Нет, сладенький, сегодня я хочу побыть одна! – могла ответить Катерина и улыбнуться так, что становилось до отчаяния понятно: она принадлежит мне не более, чем весенний сквозняк в комнате. Зная все Катькино тело на ощупь, на запах, на вкус, я мог только догадываться о том, что же на самом деле происходит в ее душе, и поэтому особенно дотошно расспрашивал о том, как она жила до меня, какие у нее были мужики и что она чувствовала с ними.

– Зачем тебе это?

– Я хочу знать о тебе все!

– Все? Ну и забавный же ты, Зайчуган! Когда я читаю Библию, меня всегда смешит слово «познал». «И вошел он к ней, и познал он ее…» Ничего нельзя познать, познавая женщину. Запомни – ничего!

Поначалу мне удалось выведать у нее совсем немного. Отец Катерины был карьерным дипломатом, так и застрявшим в советниках. Во время событий 91-го посольство имело глупость поддержать ГКЧП, и его разогнали к чертовой матери – так во время войны расформировывают опозорившийся полк. Отец стал консультантом в российско-турецком совместном предприятии. Помните рекламные клипы про турецкий чай, который ни хрена не заваривается? «Чай готов!» – хлопает в ладоши черноглазая девочка. «Не спеши! – мягко осаживает ее мать. – Пусть настоится…»

Вот этим мелко нарезанным дерьмом ее папаша и занимался. Он-то и пристроил Катерину на работу в турецкое посольство. С отцом у нее были сложные отношения. Тот в свое время настоял, чтобы дочь в девятнадцать лет вышла замуж за сыночка одного мидовского крупняка. Парня ждала блестящая карьера полудипломата-полушпиона. Вместо этого он стал конченым наркоманом – таскает на толкучку остатки барахла, накопленного родителями, покупает дозу и улетает…

– Он тебя любил? – допытывался я.

– Он считал меня своей вещью. А я не могу принадлежать одному мужчине. Мне скучно…

– Это как раз нормально. Я тоже не могу принадлежать одной женщине. Семья – всего лишь боевая единица для успешной борьбы с жизнью. Люди вообще не могут принадлежать друг другу. Моя жена спит с охранником. Ну и что? Это же не повод, чтобы все сломать. Все-таки дети…

– Детей у нас не было. Я не хотела.

– Почему?

– Ребенок делает женщину беззащитной… Послушай, а если я изменю тебе с Толиком, ты меня выгонишь?

– Выгоню.

– Вот и муж меня выгнал. Понимаешь, мне, как назло, нравились не вообще другие мужики, а конкретно его друзья…

– А вот это свинство! – возмутился я.

– Интересно! Переспать с полузнакомым членовредителем можно, а с другом дома, родным почти человеком, нельзя. Я не понимаю… Но если ты против, Зайчуган, я буду изменять тебе только с незнакомыми мужчинами!

– А вообще не изменять ты не можешь?

– Не пробовала…

– Ну ты и стерва!

– Да, я стерва. И со мной надо быть поосторожнее! – предупредила она. – Я очень опасна…

– Чем же?

– Например, тем, что ты однажды захочешь на мне жениться…

– А ты этого хочешь?

– Нет, конечно, ведь жена получает от тебя гораздо меньше, чем я. Правда, Зайчуган? – И она с каким-то естественно-научным любопытством заглянула мне в глаза.

Иногда я сам себе казался жуком, которого Катерина наколола на булавку и рассматривает с сочувственным интересом. Я мстил как умел. Я мог где-нибудь в Рио или Копенгагене, напившись в ночном клубе до белых зайцев, шептать ей:

– Катюша, влюблен в тебя по уши! Ни с кем и никогда мне не было и не будет так хорошо! Знаешь, я разведусь, и мы поженимся…

– Зайчуган, ты совсем пьяный!

– Да! И ты родишь мне ребенка. Сегодня мы будем делать с тобой ребенка!

– Если это произойдет сегодня, то я рожу от тебя бутылку бренди…

– Бутылку бренди! – орал я бармену.

А потом, выныривая из алкогольных сумерек в реальный мир, я обнаруживал Катерину мурлыкающей у стойки бара с каким-нибудь незнакомым мужиком. Чаще всего ей нравились прилизанные высокие брюнеты с квадратными челюстями.

– Чего он хочет? – злился я.

– Им с женой скучно – они приглашают меня к себе в номер! Я схожу, а?

– Сиди, стерва! СПИД хочешь подхватить?!

– СПИД – это всего лишь одно из имен Бога. А тебе, Зайчуган, пора бай-бай… Я иду с тобой. Он мне совсем не нравится. А у жены, наверное, волосатые ноги…

Утром, придя в себя, я по какой-то неуловимой томности в ее движениях догадывался, что она все-таки воспользовалась моей непробудностью и сползала в номер к этим скотам. А может, просто притворялась, чтобы позлить меня? В отместку я требовал заказать мне по телефону проститутку, самую дорогую! Катерина четким секретарским движением вынимала блокнотик и карандаш:

– Какую предпочитаете, Павел Николаевич? А может быть, тайский массаж?

Она знала, за что ей платят деньги. И я знал, за что плачу ей деньги.

Со временем удалось узнать о ней еще кое-что. Однажды меня с Катериной довольно грубо не допустили на международную конференцию по малой авиации, проходившую в Стамбуле. Я, конечно, первым делом заорал, что, если бы раздолбаи Романовы взяли Царьград в 1916 году, вообще никаких проблем не было бы! Но, успокоившись, решил выяснить причины такого пренебрежения к моему «Аэрофонду». Дураку ясно, что Турция – всего лишь одно из многочисленных ранчо дядюшки Сэма, а с заокеанцами у меня затевался серьезный бизнес. Мой приятель, работавший в МИДе, обещал разобраться. И разобрался. «Аэрофонд» был ни при чем. Виноватой оказалась Катька.

– Гони эту стерву от себя к чертовой матери! – посоветовал мой осведомленный приятель.

А случилось вот что. Оказывается, в турецком посольстве Катерина получила не только хорошую языковую практику. На нее сразу же положил глаз посол: турки вообще просто чумеют от натуральных блондинок с хорошим бюстом. Ломаться не приходилось: с работы в случае чего могла вылететь не только она, но и папаша, тем более что дела у него шли неважно. Народ уже разныкал – и был готов пить даже грузинский чай, лишь бы не турецкий. В конце концов, оказаться любовницей посла – дело неплохое, а тот поначалу делал подарки и обещал в два раза повысить жалованье.

Но время шло, подарки становились все дешевле, пока не превратились в грошовые сувениры, а о повышении жалованья уже и речи не было. И это при том, что посол стал предоставлять безотказную секретаршу для секс-разминок чиновникам, приезжающим с проверками и делегациями из Анкары. Те считали это само собой разумеющимся, как ежедневный пакетик с шампунем в гостиничном номере, и платить за услуги тоже не собирались.

Катерина справедливо решила, что за скромную секретарскую зарплату быть сексуальной отдушиной для всего турецкого МИДа не стоит, и начала, как говорится, искать варианты – тут-то ей и подвернулось наше объявление в газете. Посол очень огорчился, заслышав о ее уходе, уговаривал остаться, снова обещал повысить жалованье, но Катерина была неумолима. На прощание он, сквалыжник бусурманский, подарил ей расшитую феску с кисточкой из сувенирных запасов возглавляемого им учреждения, а также свою фотографию с осторожной надписью: «На память о сотрудничестве». Катерина преподнесла ему заварной чайник, сработанный гжельскими умельцами. На том и расстались.

Тут надо отметить, что посол любил фотографироваться с высокими гостями, наезжавшими к нему в Москву. А будучи европейски образованным человеком, часто делал это в духе известной картины «Завтрак на траве». Проще говоря, Катька голышом снималась в обществе одетых мужчин. Кроме того, человек опытный и дальновидный, посол с помощью специального оборудования фотографировал своих гостей и тогда, когда они без одежды оказывались с ней в постели. Не знаю, как ей удалось заполучить эти фотографии, но через месяц после того, как она перешла ко мне, супруги всех этих чиновников (в том числе и послиха) получили по почте письма на безукоризненном протокольном английском:

Уважаемая госпожа имярек! Имея высокую честь весьма близко знать Вашего супруга, прошу Вас обратить внимание на тот факт, что сексуальная неудовлетворенность мужчины в семье ведет к неразборчивым половым контактам на стороне и может явиться причиной преждевременного старения организма. Рекомендую активнее использовать сексуальный потенциал Вашего мужа в супружеской спальне. Если же по каким-либо причинам это невозможно, готова, исключительно из женской солидарности, как и прежде, оказывать Вам посильную помощь. Всегда к Вашим услугам. Катерина.

К каждому письму прилагалась фотография, демонстрировавшая, как именно Катька использовала невостребованный потенциал того или иного чиновника. Полный комплект фотографий получил и министр иностранных дел Турции. Вышел громкий скандал – посла тут же отозвали и выгнали на пенсию. Вскоре почтальон принес ему конверт, в котором помещалась карточка Катерины с надписью: «На вечную память о сотрудничестве!» Врачи, спасшие жизнь бывшему послу, так и не поняли, почему снимок мило улыбающейся молодой женщины стал причиной обширного инфаркта…

Когда я узнал все это, то страшно разозлился. Нет, я не ревновал. Ревновать женщину к ее постельному прошлому – такая же нелепость, как, скажем, ненавидеть Ленина за Октябрьскую революцию. Что было – то и было. Могло быть и еще хуже. Мне, как это ни покажется вам странным, стало жалко турок.

– Зачем ты это сделала? – возмущался я. – Ты же их уничтожила! Понимаешь, уничтожила! Просто так…

– Ну и что? И почему – просто так? Когда мужчина писает у незнакомого забора, он боится и озирается. А они в первый же вечер ложились со мной в постель, как с посольским инвентарем. Смелые и спокойные. Это меня обижало. И потом, с ними было так скучно! Имею я право получить хоть немного удовольствия?

– Может, тебе и со мной…

– Ну что ты, Зайчуган! Ты единственный, с кем мне по-настоящему хорошо! Единственный…

На мужчину слово «единственный» оказывает такое же воздействие, как на братца Иванушку вода, испитая из копытца.

– Честно?

– Зачем мне тебе врать?

– Из-за денег.

– Из-за денег я бы тебе не стала врать – просто не сказала бы правду… А знаешь, что мне больше всего в тебе нравится?

– Естественно.

– Дурак ты! Мне нравятся твои ямочки. Улыбнись!

В сущности, то, что происходило между мной и Катериной, вполне можно назвать совместной жизнью. Мы не расставались ни на день, а наш «гербарий» уже с трудом помещался в выдвижном ящике. Конечно, я понимал, что судьба свела меня со смертельно опасной женщиной. Но видит Бог, я был влюблен в нее насмерть. Помните, смерть Кощея таилась в игле? И у каждого из нас есть такая игла, но только мы не знаем, где она спрятана. А любовь – это когда ты вдруг понимаешь: твоя игла зажата в кулачке вот у этой женщины. И от нее теперь зависит твоя жизнь! Кстати, и помощницей Катерина оказалась незаменимой. Стоило ей однажды слечь с гриппом – и все пошло кувырком; графики встреч сбились, зарубежная почта лежала неразобранной, я даже был вынужден отменить серьезные переговоры в Швейцарии, потому что присутствие на них случайного, не посвященного в мои секреты переводчика было исключено. И она отлично понимала свою незаменимость:

– А если мне захочется от тебя уйти?

– Я посажу тебя на цепь!

– Золотую? – Она засмеялась.

Когда Катерина смеялась, кожа на переносице у нее собиралась крошечными милыми морщинками, а глаза по-восточному сужались.

– Бедный Зайчуган, ты же сам однажды меня прогонишь!

– Нет, я без тебя не смогу…

– Человек не может только без себя… И это отвратительно!

Она была подчеркнуто верным соратником и вызывающе неверной любовницей. Но честно говоря, поначалу я наивно думал, что такое поведение – всего лишь не совсем обычный способ заполучить меня в качестве богатого и перспективного мужа. История бизнеса, словно поле боя костями, усеяна историями о том, как боссы женились на своих незаменимых секретаршах, прощая им бурное добрачное распутство. А те, получив звание официальной жены, добропорядочнели прямо на глазах. Я сам был свидетелем нескольких подобных историй. А почему бы нет? Татьяна явилась ко мне в сторожку девственной, как заполярный снег. Ну и что в результате получилось?

– А почему ты никогда не говоришь, что любишь меня? – спросил я однажды Катерину.

– Тебе этого хочется?

– Конечно.

– Хорошо, буду теперь говорить. Кто платит, тот заказывает слова… Я тебя люблю!

– Значит, за деньги можно купить любовь?

– Нет, только слова и любострастие…

– Любострастие? Странное слово. Не слышал раньше. А за что тогда можно купить любовь?

– За любовь, если очень повезет… Или за смерть, если не повезет…

6. Столкновение

Что должно произойти для того, чтобы в воздухе столкнулись два аса-пилотажника, два закадычных друга? Совсем немного. Нужно, чтобы красивая баба пообещала обоим и не дала в итоге никому. Продинамила. Но так продинамила, чтобы каждый был твердо уверен в том, что сладкого он лишился исключительно из-за подлого вероломства и вызывающе нетоварищеского поведения своего недавнего друга.

Многие еще помнят потрясшее весь мир столкновение двух реактивных МиГов под Лондоном. Тогда все ломали голову – как такое могло учудиться? Специальная международная комиссия проблеяла что-то о нештатной ситуации, словно самолеты – это лимузины, хрястнувшиеся на нерегулируемом перекрестке. Никому даже в голову не пришло, что все случилось из-за бабской стервозности. Ни один журналюга своим остреньким крысиным носом и загребущими лапками так и не докопался тогда до того, что все это вышло из-за Катерины. Но виноват прежде всего я сам. Ни в коем случае нельзя было отправлять ее на репетиции нашей пилотажной группы одну. Но я был занят пробиванием бюджетных денег в Минфине, а Катерина до того злополучного дня просто гениально справлялась со всем, что ей поручалось. И я дрогнул. В Лондон она полетела моим полномочным представителем с точнейшими инструкциями, которые я нашептывал ей ночью перед отлетом. Потом я звонил ей каждый день и получал победные реляции:

– Сделано. Готово. Заканчиваем.

И вот я прилетел. В аэропорту Хитроу Катерина встречала меня вместе с наряженным в белую парадную форму подполковником. Военный атташе – генерал-лейтенант, ветеран Главного разведывательного управления – поднимался из своего кресла, только чтобы встречать больших людей вроде вице-премьера или Второго Любимого Помощника Президента, о котором вы еще услышите. Для народца попроще вроде меня предназначался его заместитель, маршальский сынок, ласково именуемый «атташонком».

Устраивая эту встречу, Катерина преследовала, как я понимаю, сразу две цели. Во-первых, она знала, что такой почетный караул мне понравится. Когда человек занимается тем, что потихоньку обворовывает собственное отечество, любые дружеские жесты со стороны власти ему приятны. Во-вторых, грех было не воспользоваться случаем и не царапнуть наманикюренным коготком мое мужское самолюбие. Она стояла рядом с атташонком, чуть касаясь его бедром. А когда я был на середине трапа, Катерина, привстав на цыпочки, что-то шепнула ему в ухо, отчего подполковник запунцовел и потупился. Вполне допускаю, именно в этот момент она сообщила ему мои физиологические параметры и прочие мужские характеристики. Я давно заметил, что фирменное блюдо моей незаменимой секретарши – слоеный пирожок: один слой меда, второй – хрена…

В момент рукопожатия атташонок отвел глаза, а Катерина бросилась мне на шею, словно я вернулся с фронта после четырехлетнего отсутствия. Нет, я к тому времени уже не сердился, а ее измены воспринимал как месть за то, что со мной она должна быть лучше и дольше, чем со всеми остальными. Женщина – это, в сущности, прирученная хищная птица. Сколько зайцев она закогтит, пока отпущена на волю, ее проблема, но по первому же хозяйскому свисту она должна усесться на господскую руку, на всякий случай защищенную перчаткой из толстой кожи. Усесться и ждать приказа.

Поцеловав ее, я решил, что сегодня она будет у меня молоденькой крестьянкой, собиравшей ягоды в барском лесу и застигнутой на месте. Барин только что из Парижа и в наказание будет обучать невинную пейзанку разным там французским чудесам. Нет, сразу же передумал я, пусть лучше она будет первокурсницей, пришедшей на экзамен к профессору-извращенцу! Да, так лучше…

– Ребята заканчивают последнюю тренировку, – после обычных приветствий и церемонных представлений сообщил атташонок. – Завтра начинается «показуха»…

– Не последнюю, а заключительную! – жестко поправил я.

– Простите?

– В авиации случайных слов нет. Слишком близко к Богу…

– Ах да, конечно, заключительная. Простите!

– А знаете, у меня есть идея! – чтобы замять неловкость, предложила Катерина. – Пойдемте куда-нибудь в паб! Только в настоящий, старый… И чтобы бармен был с диккенсовскими бакенбардами! Я знаю один такой…

– Принимается! – согласился я, хотя с большим удовольствием утащил бы ее в отель – первый экзаменационный билет был у меня наготове.

Должен признаться, я всегда с нетерпением ждал того момента, когда из гордой, насмешливой, знающей себе цену женщины она превращалась в рабыню, заглядывающую в глаза своему повелителю. Иной раз превращение давалось ей непросто, а мне как раз это и доставляло особое удовольствие. Странно, но у меня в кабинете или в совершенно внезапном месте, к примеру в лифте, это превращение происходило быстро, даже мгновенно. Но в спальне, в почти супружеских обстоятельствах… Я внимательно следил за тем, как медленно, словно оттягивая время и приговаривая себя к неизбежному, она раздевается, старательно раскладывает на креслах одежду. Мне даже иногда казалось, будто Катерина шепчет какие-то заклинания и мучительно ждет превращения, а оно все не наступает. «Отвернись! – иногда, очень редко, просила она. – Ты мне мешаешь…» Я, превозмогая любопытство, отворачивался. Зато потом…

– А ты знаешь, какой у нас номер? – шепнула Катерина, когда мы ехали в машине в паб.

– Какой?

– Для молодоженов!

«Интересно, – подумал я, разглядывая широкую спину расположившегося на переднем сиденье атташонка, – успел он побыть “молодоженом” или все-таки нет?»

Мы сидели в пабе «У трех львов» на высоких стульях и тянули холодный черный, как кофе, «Гиннесс». Атташонок рассказывал о лондонской скучище, а я незаметно поглаживал Катькино колено. Иногда мы встречались с ней взглядами.

«Эх ты, не могла потерпеть неделю!» – молчаливо укорял я.

«Боже мой, Зайчуган, ну какое это имеет значение!» – так же без слов отвечала она.

У нас за спиной работал телевизор, и моего английского хватало лишь на то, чтобы по интонации и особой информационной скороговорке понять, что идут последние новости. Неожиданно Катька и атташонок как по команде обернулись и уставились в телевизор. Я последовал их примеру. На экране чуть подрагивал стоп-кадр – огненный шар взрыва. Из слов диктора я уловил, что во время тренировочного полета на авиабазе в Фарнборо столкнулись два МиГа и оба летчика погибли. В сердце образовалась бездонная оторопь. Так бывает, если звонишь кому-нибудь, чтобы поздравить с днем рождения, а тебе говорят, что человек полгода как умер.

– Когда? – прохрипел я.

– Два часа назад… – отозвался кто-то из них.

– Может, чехи? У них тоже МиГи, – с надеждой предположил побледневший атташонок.

– Нет, не чехи!

Я-то сразу все понял. Это могли быть только наши. Чехи выступали большой группой, делая обычный проход плотным строем над аэродромом. И двумя тут дело не обошлось бы.

– Их больше нет, – прошептала Катерина, по-детски закрыла лицо руками и заплакала. Этот плач мне сразу не понравился.

– Подождите, сейчас будут подробности! – заволновался атташонок. – Они обещали новые подробности через минуту.

– Боже, какая я дура! – сквозь рыдания твердила моя возлюбленная секретарша. – Какая дура…

– Вот! – Подполковник показал на экран телевизора.

Там появилась новая картинка. Медленными рывками один МиГ догоняет другой и… таранит его. Такого еще не было! Талалихин хренов! Неторопливо разрастается взрыв – и горящие обломки расползаются по всему экрану.

– Jesus Christ! – вскрикнул бармен, схватившись за бакенбарды.

И вдруг посреди этого замедленного огненного кошмара неторопливо расцвели два спасительных парашютных купола. Невероятно! Но диктор, с восторгом, каким обычно сопровождается внезапно забитый гол, уже сообщал, что, по уточненным данным, оба летчика катапультировались и живы. Им даже не понадобилась госпитализация. Крепкие русские парни!

И тут я заметил, что Катерина больше не плачет, а смотрит на экран с каким-то непонятным стервозным восторгом. Мне стало окончательно ясно: без нее дело не обошлось.

Атташонок, наскоро попрощавшись, ринулся в посольство за инструкциями. Как я понял позже, для него в эту минуту было важно добиться, чтобы из Москвы не присылали комиссию, а все разбирательство доверили ему. Иначе – прощай скучный Лондон и белый китель! Катерину я отправил вместе с ним – для сбора информации. И то, как он, поколебавшись, согласился взять ее с собой, окончательно убедило меня: они тут в мое отсутствие времени зря не теряли. Но нет худа без добра – зато у меня теперь свой человек во вражеском логове. Я знал одного замминистра, который специально подкладывал свою юную секретаршу вышестоящим товарищам, и та вместе с начальственной спермой собирала секретную околоправительственную информацию. Теперь он уже вице-премьер, и кому нынче подкладывает свою секретутку – можно только догадываться! И все-таки Катька – стерва…

Но на ревность времени не оставалось – я сломя голову помчался в отель, где разместилась наша делегация. Все участники событий, кроме руководителя полетов, были в сборе и расположились вокруг журнального столика так, будто ничего особенного не случилось. Судя по остаточному объему жидкости в квадратной бутыли, они уже прилично хватанули казенного спирта – медицинская помощь им все-таки понадобилась. Один из катапультантов, Федор Иванович Базлаков, миниатюрный мужичок с седеющим ежиком, потренькивал на гитаре. Второй, Витя Вильегорский, молодой еще парень с румяным лицом отличника боевой и политической подготовки, полулежал на диване. Оба они были почему-то в тренировочных костюмах нашей олимпийской сборной. Рядом устроились несколько хмурых механиков. Когда я вошел в штабной номер люкс, вся компания грустно и нестройно запела под гитару:

Не скоро поля-я-я-ны Травой зарасту-у-у-т… А город подумал, А город подумал, А город подумал — Ученья иду-у-у-т!

– Ну, ребята, – выдохнул я, не зная, с чего начать.

– Что – ребята? Это, Шарманов, все твоя сучка-секретарша! – рявкнул Базлаков. – Таких к авиации близко подпускать нельзя!

Как впоследствии выяснилось, он и был главным виновником столкновения: передал ведомому, что газует, а сам вдруг сбросил обороты.

– Ладно тебе, все бывает, – рассудительно отозвался Вильегорский. – Живы – и слава богу!

– Что значит «все бывает»? Говорю тебе – ведьма! Если б она меня не сглазила, разве бы я подставил задницу? Скажи, Семеныч!

– А то… – предусмотрительно уклонился от участия в споре асов пожилой «механ».

– Обломками никого не стукнуло? – робко спросил я.

– Не слышно пока…

Базлаков, набычившись, разлил спирт по стаканам. Они с Витьком чокнулись и переглянулись, как племенные кобели-медалисты, подравшиеся из-за случайной болонки прямо на смотровой площадке. А я вдруг подумал о том, что, если бы в аэропорту не поправил атташонка, это был бы действительно их последний полет. Но вслух об этом говорить не стал: психика у людей после аварийного катапультирования обычно налаживается только через несколько дней, и любое неосторожное слово может привести к самым неожиданным последствиям. К очистительному мордобою, например. Я просто предложил выпить за главного конструктора катапультных кресел. Тост вызвал буйный восторг.

Выпили. Отдышались.

– А где Перов? – полюбопытствовал я.

– Стреляться пошел, – сообщил Базлаков.

– Куда?

– В салон…

– Зачем же вы его отпустили?

– А у него все равно пистолета нет, – успокоил Вильегорский.

Потом оказалось, что руководитель полетов Перов тоже был виноват в случившемся. Вместо того чтобы неусыпно наблюдать за пилотажниками и руководить ими по рации, он уединился в комфортабельном «Ту‐134», некогда носившем по свету министра гражданской авиации, и пил коньячок, который ему подавала смазливая стюардесса в юбчонке, едва прикрывающей клитор. Так и профукал ЧП…

– За судьбу! – предложил Базлаков, снова разлив по стаканам спирт.

Выпили. Отдышались.

– Из Москвы еще не звонили? – осторожно поинтересовался я.

– Ну конечно, – насупился Семеныч. – Они пока там не договорятся, кого подставить, не позвонят…

– Я предлагаю тост! – провозгласил Вильегорский, не поднимаясь с дивана.

– Какой?

– Против ведьм!

– Это как?

– А вот так! Обычно пьют за дам. И стоя. А я предлагаю выпить против ведьм! Мужчины пьют сидя или лежа…

Выпили. В какой-то момент мне почудилось, что дыхание уже не вернется никогда. Воротилось…

– А вот ты мне лучше скажи, Витька, – ехидно начал Базлаков, – продашься ты или нет?

– Нет!

– Врешь!

– Честное партийное.

– А где твой партбилет?

– Дома, в тумбочке…

– На груди надо носить, нехристь!

– А я и носил, пока партия была…

Покуда они пререкались, «механы» рассказали мне, что, выбравшись из катапультного кресла и еще ничего не соображая после удара, Вильегорский достал из кармана летного комбинезона пачку «Винстона», зажигалку и закурил. А рядом оказался расторопный телеоператор из Си-эн-эн. В общем, готовый, не придуманный рекламный ролик получился. Около Витька еще врачи суетились, а ему уже принесли факс с предложением от фирмы «Винстон». И он обещал подумать.

– Продашься!

– Никогда!

– За непр-р… за непр-р… за непр-родажность! – с третьей попытки возвестил Базлаков.

Выпили…

В свой номер я добирался, держась за стены. И еще минут десять простоял, упершись лбом в дверь и пытаясь проникнуть ключом в замочную скважину. После того как я с размаху плюхнулся на кровать, мне еще долго казалось, будто я падаю и падаю куда-то вниз. Но мозг, что интересно, работал при этом совершенно ясно и четко. Спирт есть спирт…

С самого начала моего бизнеса у меня не было, если не считать Большого Наезда, о котором я еще расскажу, такой крупной неприятности. Аварии, конечно, случались, но чтобы потерять в один день две боевые машины, два МиГа… Они хоть и были на балансе ВВС, но мне выделили их для парада благодаря моим личным отношениям с главкомом.

– Смотри, Павлик, – предупредил он, подписывая разрешение, – боевую технику тебе доверяю!

Еще бы не доверять, если за мой счет он уже объехал самые дорогие мировые курорты, да еще я заплатил за обучение его племянника в Сорбонне. Но теперь главком вряд ли сможет меня отмазать. Вся надежда на атташонка, которому по целому ряду причин комиссия из Москвы тут, в Лондоне, совершенно не нужна. Я представил себе, как этот породистый щенок уже поднял на ноги всю московскую родню, обширную и всепроникающую, точно раковая опухоль в четвертой стадии. Я буквально слышал, как папа-маршал трезвонит по телефону правительственной связи и, шутливо матерясь, просит… А как ему откажешь? У него большие заслуги перед демократией. В 91-м, когда он был еще генерал-лейтенантом, его почти уже отправили в отставку: дочь – сестра атташонка – будучи на стажировке в Штатах, выскочила замуж за профессора, работавшего, как и все тамошние профессора, на ЦРУ. Победа Елкина над Горбатым была для генерал-лейтенанта единственным спасением – и он старался так, что лампасы жгутом заворачивались. Наверное, атташонок уже и родственничку пожалился в Вашингтон, а если оттуда в Москву звякнут – комиссию уж точно не пришлют и больших разборок не будет. Да и не захотят они никаких разборок. Если начать настоящие разборки, то фонарей в Москве не хватит…

Так что комиссии, скорее всего, не будет. Но это только полдела. Теперь нужно прикинуть, сколько придется отвалить тому же доверчивому главкому и другим недоверчивым дядькам, чтобы это столкновение не отразилось на участии «Аэрофонда» в салоне Ле Бурже через три месяца… Но это если нет жертв и разрушений… Если, не дай бог, кого-нибудь прибило или покалечило обломками МиГов – мне конец. Не слышно пока… Возможно, роковую для меня информацию хитроумные англичане пока придерживают… Большая политика! Но как раз это и должна была выяснить моя неверная секретарша. Прикидывая в уме убытки и недоумевая, куда задевалась Катька, я уснул…

7. Страшная месть

Проснулся я от наждачной сухости во рту и разрывной боли в затылке. Разлепил веки – и в темноте уловил звуки нежной борьбы и тихие голоса, доносившиеся из прихожей. На мгновение мне показалось, что в результате злоупотребления протирочным спиртом слуховые функции организма перешли теперь от ушей к глазам. Я в ужасе зажмурился, но звуки не исчезли.

– Ну все… Иди, – тихо настаивала Катерина.

– Подожди! – умолял мужской голос. И я узнал Вильегорского, еще недавно предлагавшего тост против ведьм.

– Тебе после катапультирования много нельзя! – убеждала моя любимая секретарша. – Ты должен себя беречь!

– Я абсолютно здоров!

– Ты уверен?

– А почему ты спрашиваешь?

– Ну все-таки… С такой высоты! Я думала, ты разбился, даже заплакала…

– Из-за меня?

– Из-за кого же еще?

– А мне показалось, что тебе Базлаков нравится…

– Глупенький.

– Пойдем ко мне!

– Нет, сладенький, хорошенького понемножку… Он проснется и будет сердиться…

– Не проснется – он у тебя пить не умеет!

– Не будем рисковать. Ты же не хочешь, чтобы я осталась без работы?

– А завтра?

– До завтра дожить надо. Иди баиньки!

Во тьме проскворчал долгий прощальный поцелуй, и щелкнула дверь. Потом из ванной донесся шелест воды. Я сжал кулаки и затаился в широкой молодоженской кровати, как в засаде. Но, выключив воду и пошуршав одеждой, Катька тихонько вышла из номера.

Вот шалава!

Спать уже не хотелось, а хотелось расправы, но унизиться до того, чтобы бегать искать ее по чужим койкам, а потом пинками гнать в номер для молодоженов, я не мог. Гордость не позволяла… Чтобы как-то отвлечься, я включил ночник, сжевал таблетку аспирина, запив ее четырьмя стаканами воды, и, дожидаясь Катькиного возвращения, стал на бумажке прикидывать, кому и сколько придется заплатить, чтобы уж точно попасть в Ле Бурже. Список был составлен, а Катька все не возвращалась. И я предался невеселым воспоминаниям.

В первый раз моя всеотзывчивая помощница попалась с Толиком. Через полгода после того, как она разгромила кадры турецкого МИДа и пришла в «Аэрофонд», ко мне на прием по какой-то укоренившейся, видимо, еще с парткомовских времен привычке заявилась жена моего телохранителя. Она жаловалась, что Толик, отец троих детей, совсем отбился от семьи. При выяснении подробностей обнаружилось, что отбился мой телохранитель скорее все-таки не от семьи (зарплату он продолжал отдавать и уроки у детей проверял), а от брачного ложа.

– У него появилась другая женщина! – плача, доложила несчастная супруга.

– Откуда вы знаете?

(Я подумал, что если бы у Толика появился мужчина, было бы гораздо хуже!)

– Подслушала… по телефону. По параллельной трубке.

– Здорово! – Я был искренне удивлен тем, что бывшие сотрудники «девятки» попадаются так же банально, как и обыкновенные мужики. – Он ее как-нибудь называл? По имени или еще как-нибудь?

– Нет.

– А она его?

– Сла-а-денький, – зарыдала женщина.

– Ясно. Идите домой. Растите детей. Больше это не повторится. И рекомендую вам прочитать книжку «Постельные принадлежности. Брак и гармония». Она сейчас везде продается…

Мне надо было сообразить еще тогда, после пикника в лесу. Я сам, идиот, попросил телохранителя показать свое мастерство – и он всадил из пистолета в дерево четыре пули – одна в одну. Катька хлопала в ладоши, и на ее лице появилось выражение хищного восторга. У нее всегда появлялось такое выражение, если ей кто-нибудь нравился. А как у них потом сладилось, догадаться несложно: машина всегда заезжала сначала за телохранителем, а потом за Катькой, если она ночевала дома, а не у меня… Толик поднимался к ней, а шофер ждал и потом врал мне, что попал в пробку. Обслуга всегда договорится, чтобы напакостить хозяину. Шофера я выгнал. А Толику ничего специально говорить не стал – просто через несколько дней, когда он делал мне в сауне массаж, я пошутил в том смысле, что нанимал его телохранителем, а не телорасхитителем…

– Я уволен? – хмуро спросил он.

– Ну почему же? Наоборот, считай, что мы теперь с тобой родственники. Но больше этого делать не надо. Никогда.

– Понял.

– А теперь еще раз правую лопаточку! Что-то ломит…

Катерину же я вызвал в кабинет якобы для устного перевода и, когда она опустилась на колени, впервые дал ей пощечину. С оттяжкой!

– Это что-то новенькое? – удивилась она и побледнела.

– Догадалась, за что?

– За что?

– Если не отстанешь от охранника…

– Выгонишь?

– Убью.

– А-а… Прости, Зайчуган, я больше так не буду!

Я простил. Если бы мне стало известно, что она и Толика тоже называет Зайчуганом, я выгнал бы ее уже тогда – и не было бы ни взорвавшихся МиГов, ни всего остального. Впрочем, женщину, в кулаке у которой зажата твоя игла, выгнать не так-то просто!

…Услышав, как снова открывается дверь номера, я еле успел выключить свет и затаиться в своей двуспальной арабской засаде.

В прихожей блудливо завозились.

– Ты мне делаешь больно! – вскрикнула Катька.

– А ты не уходи! – Я узнал голос Базлакова. – Мне понравилось.

– Неужели?

– А я тебе понравился?

– Безумно! А правда, что ты называл меня ведьмой?

– А ты и есть ведьма. Давай вернемся!

– Нет, скажи, вы в самом деле из-за меня столкнулись?

– А из-за кого же? Если бы ты на меня так перед вылетом не смотрела, неужели я бы на вводе в петлю стал обороты сбрасывать?! Я же думал, ты с Витькой…

– Бедненький…

– Пошли!

– А вот этого не надо! Не надо, говорю! Отпусти… Он проснется…

– Ну и хрен с ним! Я ему по рогам настучу!

– Ага, а зарплату потом ты мне будешь платить?

– А сколько он тебе платит?

– Сладенький, если я скажу, ты не переживешь…

– Ну хорошо… А завтра?

– До завтра дожить нужно. Иди баиньки! Утро вечера мудренее.

Послышался шум борьбы и щелчок дверного замка. Затем снова – шелест душа и тихие влажные шаги по ковру.

– Зайчуган, ты спишь? Зайчуга-ан!

Я повернулся и показательно продрал глаза. Обнаженная Катька стояла надо мной, как мраморная богиня в ночном зале музея. И лишь темные пятна сосков да черный, идеально равнобедренный треугольничек нарушали эту ночную мраморность. Правда, я читал, что дотошные греки раскрашивали своих афродит самым достоверным образом там, где положено.

– Я-то сплю, а вот ты где шляешься?

– Я ребят успокаивала, – чистосердечно призналась она. – Им так сейчас тяжело!

– Успокоила?

– Кажется, да…

– Ну что там? Обломками никого не задело?

– Нет, в поле упали. Одного велосипедиста взрывной волной сдуло. Подал в суд за поломку велосипеда…

– Переживем! Что еще?

– Ничего.

– А Перов не застрелился, пока я спал?

– Нет, просто очень сильно напился…

– А что там твой атташонок?

– Почему это мой? – искренне возмутилась Катька.

– Ладно. Как там мой атташонок?

– Папуле звонил… Плакал в трубку. Все на тебя валил…

– Сволочь! – Я повернулся к стене и сделал вид, будто возвращаюсь к прерванному сну.

Катерина легла рядом и прижалась ко мне своим еще влажным после душа телом. Я отстранился:

– Ты и меня хочешь успокоить?

– Прости, Зайчуган, я очень устала. Такой трудный день…

– Еще бы!

– Спокойной ночи!

Я долго не мог заснуть. Теперь, когда опасность полного краха миновала, можно было спокойно обдумать подробности завтрашней развязки нашего с Катькой романа. Нет, надавать ей по щекам и заставить спать на прикроватном коврике – это не месть! Пилотажники и так смотрят на меня будто на спекулянтика, примазывающегося к их героическому ремеслу. А теперь еще будут всем рассказывать, как по-гусарски оттоптали личную секретаршу Шарманова. Нет, такое не прощается!

Все обдумав и воодушевившись, я повернулся к Катерине – она мирно спала, свернувшись калачиком и чуть похрапывая от усталости. Я пошарил по ее нежному теплому тельцу и наткнулся на мягкую щетинку. Катька, не просыпаясь, поощрительно шевельнула бедрами. В голове почему-то крутился сакральный пароль пьяниц времен застоя: «Третьим будешь?»

– Буду! – вздохнул я. – Буду!!

Утром мы завтракали в уютном ресторанном зальчике, специально выделенном для руководства летной группы. Стены были украшены фотографиями знаменитостей, останавливавшихся в отеле. Я узнал длинноносую Маргарет Тэтчер и жизнерадостного губошлепа Бельмондо.

Ели вяло. Меня еще поташнивало от вчерашних излишеств. Но шеф полетов Перов – тот просто страдал нечеловеческой мукой и настолько опух с похмелья, что даже внешность его описывать бессмысленно. Лучше бы он и в самом деле вчера застрелился. Базлаков и Вильегорский тоже выглядели дохловато, но, несмотря на это, периодически посматривали победно друг на друга, а изредка исподтишка бросали на меня взоры, в которых странным образом сочетались кобелиное торжество и мужское сочувствие моей рогоносной участи. И лишь Катерина была, как всегда, свежа и целомудренно невозмутима, словно прибыла сюда, на грешную землю, с далекой планеты, где половая жизнь сводится исключительно к игре на фортепьяно в четыре руки, а в бутылках из-под водки продают только родниковую воду.

Обслуживал нас официант с выправкой оперного певца. Я подозвал его и приказал принести шампанского. Он, обалдев, переспросил несколько раз, ибо для англичанина выпить за завтраком шампанского, а не апельсинового сока – нечто совершенно противоестественное. Разъяснив ему, что я вовсе не шучу, и отправив выполнять заказ, Катерина удивленно спросила:

– А разве у нас праздник?

– Да, проводы.

Когда перед каждым стоял наполненный бокал, я постучал ножом по графину, призывая к вниманию, и встал.

– Дорогие коллеги! Господа! – начал я. – Товарищи! Прискорбное событие, случившееся вчера, потрясло всех нас до глубины души. Вся Россия без преувеличения содрогнулась от Камчатки до Карпат…

– Карпаты теперь не наши! – подсказал Базлаков.

– И Камчатку скоро отдадим… – всхлипнул Перов.

– Оставим мелочи геополитики, когда речь идет о жизни и смерти! – возразил я. – Но особенно тяжким это испытание было для наших чудом спасшихся героев. Смерть держала их в своих цепких лапах и дышала в лицо мраком вечности…

Перов снова всхлипнул.

– Но с вами была удача. Небо не отдало вас земле! Я долго думал, чем можно отблагодарить вас за мужество, ибо Отечество вряд ли наградит вас за это. Я не мог уснуть и долго думал, как доказать вам, что жизнь, несмотря на все превратности, прекрасна…

Катерина, Базлаков и Вильегорский посмотрели на меня с опасливым недоумением и уткнулись в тарелки. Перов, ничего не понимая, мучительно ждал окончания тоста, с тоской наблюдая глумливую суету шампанских пузырьков в бокале.

– …Я долго думал, не спал и пришел к выводу: ничто так не взбадривает настоящего мужчину, как хорошая женщина. И я решил вас наградить! Я поручил это непростое дело моей личной секретарше – очаровательной Екатерине Валерьевне! И если кто-то из вас, сладеньких, остался неудовлетворен, жаждет продолжения, прошу подавать заявки! Катя – девушка очень исполнительная и все быстренько исправит… Хорошенького должно быть помногу! Но спешите, потому что завтра она возвращается в Москву…

Оба катапультанта застыли с раскрытыми ртами. И только Перов, по причине похмельного тупоумия не уловивший смысла сказанного, обрадовался паузе и осторожно повел ко рту спасительное шампанское. Но не тут-то было! Катерина, вскочив как ужаленная, выхватила у него из трясущихся рук бокал и злобно швырнула в меня. Увидев, однако, что хрусталь прошел мимо цели и, едва не задев опешившего официанта, разлетелся о стенку, она зарыдала с досады и опрометью выбежала из зала.

Еще несколько минут все сидели молча.

– Ну, Павлик, – захохотал вдруг Базлаков. – Ну, ты даешь… Есть, конечно, крутые мужики, но ты… За Шарманова! Ты, Пашка, настоящий мужик! Ура!

Официант подал помертвевшему от горя Перову новый наполненный бокал – и все дружно выпили, кроме Вильегорского.

– Ты чего? – удивился Базлаков.

– Мне пить нельзя. Я лечусь…

– От чего?

– От хламидиоза. В отпуске поймал. Самое смешное – от медсестры…

– Какой еще такой хламидиоз? Триппер, что ли?

– Наподобие, – объяснил я, – но гораздо благороднее! Хорошо еще, что тебе, Витя, медсестра попалась. У врачихи мог бы запросто и Синклера Льюиса взять почитать. С венерическими заболеваниями сейчас вообще страшное дело – просто какая-то сифилизация всей страны… Так что ты легко отделался!

– Погоди, – нахмурился Базлаков, – а что ж ты вчера спирт стаканами трескал?

– Забыл, – потупился Вильегорский. – После катапультирования все как отшибло. А сейчас вдруг вспомнил…

– Блин. Как же я теперь к жене сунусь? – рассердился Базлаков. – Как он хоть лечится, хламидиоз этот трепаный?

– Таблетками разными… Зелененькими, красненькими… У меня с собой даже рецепт есть, – виновато сообщил вирусоноситель.

– Ладно, мужики, не расстраивайтесь… – примирительно молвил я. – Сквитались. Ты ему хвост подставил, а он с тобой хламидиозом поделился. Дуйте в аптеку – и на мою долю купите!

– И ты тоже? – изумились они.

– Ну вы и эгоисты! – рассмеялся я.

С хламидиозом меня уже как-то знакомила одна тележурналисточка – и он не произвел на меня очень уж неприятного впечатления. Надо признаться, ко мне вообще легко пристает разная мелкая постельная зараза – и мой уролог, работавший раньше в Четвертом управлении, в шутку называет меня «коллекционером».

Примчавшийся в гостиницу радостный атташонок обнаружил меня в баре, куда я спустился, оттащив в номер тело Перова, наопохмелявшегося шампанским до состояния, близкого к параличу.

– А где мужики? – огляделся он.

– Маленький гигиенический шопинг.

– Вот неугомонные!

Атташонок весело сообщил, что никакой специальной комиссии из Москвы не будет: разобраться во всем на месте поручено ему. И вообще происшествие воспринято со скорбным спокойствием. В стране каждый день что-то падает, сталкивается, обрушивается или взрывается. Пообвыклись. Зато столичное начальство буквально взбесилось, узнав, что Вильегорского собираются показывать по мировой телевизионной сети с пачкой «Винстона». Не ровен час мерзавчатый пресс-секретарь подсунет информацию президенту, да еще под плохое настроение, – и тогда начнется!

– Сказали: головы оторвут и ему, и мне, и вам, если такой позор допустим! Приказали – отговорить.

– Может и не послушаться… Большие деньги все-таки, – усомнился я.

– Для настоящего летчика небо дороже денег – не мне вам объяснять! – твердо объявил атташонок. – Будем работать с кадрами… А где Катерина?..

– Сейчас позову. Она как раз о вас все утро спрашивала. – У меня мелькнула похмельная мыслишка и его втянуть в наше хламидийное братство.

– Нет-нет, мне надо бежать, – сразу заторопился посольский крысенок. – Англичане уже свою комиссию организовали. В два часа первое заседание. Вас, между прочим, тоже приглашают.

– Обязательно приду, если…

– Нет уж, без всяких «если»! Знаете, как трудно было убедить Москву в том, что вы ни в чем не виноваты! И потом, на вас два велосипедиста в суд подали… За велосипед…

– Почему два?

– Они тандемом ехали.

В номере я застал Катерину, уже собранную в дорогу: она укладывала в чемодан последние вещи.

– Таблеточки не забудь купить. А то некрасиво получится с новым шефом-то!

– Какие таблеточки?

– От хламидиоза.

– Ну вот… Одна от вас, мужиков, грязь! – Она даже села от огорчения на постель.

– Ко мне претензии есть? Я сам пострадал.

– К тебе – нет.

– Тогда давай прощаться!

– Прощай…

– Место у тебя есть на примете или помочь? – великодушно предложил я.

– Спасибо. Я думаю, меня возьмут в «Лосьбанк».

Это походило на правду: вице-президентом банка «Лосиноостровский» был Костя Летуев – сын крупного гэбэшника, специализировавшегося в свое время на борьбе с диссидентами: Сахарова как раз он вел. Сейчас, кстати, написал воспоминания об академике, «Наедине с совестью» называются. Когда «контора» кукарекнулась, папаша, пользуясь своими связями, организовал молодому банку мощную службу безопасности, а в качестве гонорара попросил хорошее место для своего тридцатилетнего сопленыша. Тот быстро вошел во вкус и за три года расколотил четыре банковских лимузина, но ему все сходило с рук. В «Лось-банке» у меня были счет и еще кое-какие полузаконные делишки. Всякий раз, когда я появлялся там, сопровождаемый Катериной, сопленыш Летуев смотрел на нее, как пионер, которому в почтовый ящик вместо «Мурзилки» засунули «Плейбой». Все сходилось. Что ж, пусть теперь он позайчуганит!

– Надеюсь, после твоего прихода «Лось» простоит еще хотя бы месячишко! – улыбнулся я.

– Об этом я не волнуюсь. Я переживаю, как ты без меня будешь…

– Да уж как-нибудь… Найду себе другую помощницу, не такую общедоступную.

– В этом я не сомневаюсь… Только вот как ты без меня в Ле Бурже будешь?

– А что такое? – насторожился я.

– Понимаешь, я тебе все забывала сказать: когда папа работал в Париже, я училась в одном классе с сыном нынешнего министра транспорта… Замечательный мальчик… Антуан. Скромный – папа у него тогда еще в оппозиции был. Мы с ним целовались. Один раз.

– С папой?

– Нет, с сыном. Но дома я у них бывала. Папа, кстати, страшный бабник. А мать – алкоголичка. Типичные аристократы. Я Антуану недавно позвонила, он очень обрадовался и обещал во время салона притащить папашу к твоему стенду. А папаша – личный друг президента. Но, вероятно, все это тебе уже не интересно…

– Катька, ну почему ты такая стерва? – с восхищением проговорил я.

– Когда-нибудь расскажу.

– Сам не понимаю, почему не могу на тебя долго злиться!

– Наверное, потому, что у нас много общего.

– Много – не много, а одно общее у нас действительно есть.

– И что же? – поинтересовалась она.

– Хламидии.

Когда по возвращении в Москву я привел Катьку к своему урологу, он с таким непрофессиональным интересом ее осматривал, что стало ясно: никакая многолетняя генитальная рутина не может притупить во враче чувство восхищения красивой пациенткой.

– К сожалению, на период лечения вынужден рекомендовать вам воздержание, – вздохнул доктор. – Если что, приходите еще! Не стесняйтесь…

– А мы и не стесняемся, – ответила Катерина. – Постельные болезни – это всего лишь разновидность отрицательной информации, которой обмениваются люди во время общения. Вас обругали – и вы пьете валерьянку. Вас заразили – и вы пьете антибиотики… Вам никогда это не приходило в голову?

– Никогда, – опешил уролог.

– Жаль! – Она встала и протянула ему для поцелуя руку с таким величественным видом, словно осматривалась только что в гинекологическом кресле не на предмет мочеполовой инфекции, а в связи с зачатием наследника престола.

Так для меня закончилась эта история с МиГами. Атташонка, по слухам, вскоре перевели с повышением в аппарат ООН. Базлаков перешел в отряд космонавтов. Вильегорского долго уговаривали, грозили лишить разрешения на полеты – и он отказался от всех предложений фирмы «Винстон», хотя на эти деньги мог, забросив авиацию, жить безбедно лет десять. Он разбился через год, катая на истребителе какого-то любителя острых ощущений…

8. Ле Бурже

Парижский авиасалон стал триумфом «Аэрофонда». Мои маленькие спортивные самолетики произвели в небе Ле Бурже фурор – мы даже «сочинили» две новые фигуры высшего пилотажа. Известное дело, если хочешь, чтобы тебя заметили в России, добейся сначала признания в европах. Даже старый мерин Братеев, председатель Национального авиационного комитета, прислал ко мне в шале своего помощника с поздравлениями и приглашением познакомиться лично.

Познакомиться лично!

Вот тварь застойная! Сколько времени я бездарно просидел в приемной у этого окаменевшего номенклатурного говна! На всех совещаниях, куда меня, естественно, не допускали, он визжал, что в российской авиации никогда не будет частных собственников!

Познакомиться лично?

Да он знает меня как облупленного! Досье, которое этот собачий оглодок собрал на меня, весило раза в четыре больше, чем его высохшая в руководящих креслах задница! Я четыре года отбивался и откупался от насылаемых им технических комиссий, от подсылаемых им ментов и фээсбэшников!

Познакомиться… А кто еще накануне, за два дня, на совещании орал:

– Почему Шарманов со своими летающими мандавошками попал на салон? Мало вам лондонских обломков?! Разобраться сейчас же!

А чего тут разбираться? Потому и попал, что все чиновники делятся на две неравные категории: берущие гниды и неберущие гниды. Так вот, у неберущей гниды Братеева все заместители были гнидами берущими. Так я и пробился в Ле Бурже.

– Сергей Феоктистович ждет вас на ужин, – повторил приглашение помощник.

– У меня нет никакого желания ужинать с вашим шефом! – ответил я холодно.

– Т-так и п-передать? – Парень от изумления начал заикаться.

– Так и передайте!

Да, это был вызов! Очень рискованный ход. Но я рассчитал все верно: через два дня Братеев уже сам плясал вокруг моих «авиеток», взахлеб рассказывая французскому министру о том, ядрена Матрена, что может собственных невтонов рожать и Россия-матушка. Глава французской транспортной авиации, неторопливый, ухоженный господин, тратящий на обстоятельные обеды времени раза в три больше, чем на государственные дела, слушал его с тонкой, мудрой улыбкой, которая бывает только у людей, регулярно читающих донесения спецслужб. Рядом скучал министерский сынок Антуан – тощий красавчик с влажными черными кудряшками и легкой паскудинкой в личике. Обычно такие гаденыши и устраивают своим блестящим папашам общенациональные скандалы с наркотой или какой-нибудь выбросившейся из окна малолетней проституткой. Впрочем, и папаша периодически становился героем разнообразных сексуальных скандальчиков, на что, впрочем, президент, сам известный ходок, смотрел сквозь пальцы.

Братеевские рулады сначала переводила француженка, изъяснявшаяся по-русски с акцентом говорящей вороны. Катерина, скромно стоявшая за моей спиной, подсказывала ей недостающие слова и исправляла совсем уж чудовищные ошибки. Наконец ворона каркнула и безнадежно запуталась в авиационной терминологии. Она растерянно улыбнулась, надула щеки и издала звук, означающий у французов полное бессилие перед коварством судьбы. Мы обычно в подобных случаях чешем затылок или задницу. Катерина вышла из-за моей спины и решительно взяла дело в свои руки.

– Это правда, что у вас не поощряется частный капитал в области высоких технологий? – спросил министр, кивая на роскошный стенд новых разработок «Аэрофонда», стоивший мне страшенных денег.

– Ну что вы, господин министр! – улыбчиво возразил Братеев. – Вот перед вами владелец абсолютно частной авиационной фирмы. Господину Шарманову нет и тридцати… Прямо, можно сказать, со студенческой скамьи – в большой авиационный бизнес… И мы, конечно, помогаем ему чем можем!

Два года назад, когда мой первый самолетик поставил мировой рекорд, этот невыкорчеванный пень застоя орал про меня на всероссийском совещании: «Шарманов ничего не понимает в авиации! Недоучка!..» Он и теперь, хорек, намекнул министру на мое незаконченное высшее, которое все равно лучше его партшколы, как живой член лучше резинового!

– Господин министр, – вмешался я, особым выражением глаз давая Катьке понять, что если хоть одно слово из моего выступления пропадет, я проеду по ней асфальтовым катком, а потом запечатаю в пластик.

Министр и вся свита уставились на меня с интересом, и, как по команде, полдюжины операторов развернули в мою сторону свои камеры, одетые в специальные чехлы, словно таксы на прогулке.

Лицо Братеева застыло в ненавидящей улыбке.

– Господин министр, – продолжал я, – наши российские чиновники изобрели уникальный способ помощи частному капиталу. Я называю это методом протянутой руки…

Катерина переводила. Министр благосклонно кивал, а следом за ним кивала и вся свита. Братеев от неожиданности засветился гордостью строгого отца за своего смышленого сына.

– Эта рука, – объяснил я, – протягивается конечно же не для помощи, а за взяткой. И если предприниматель тут же не вкладывает в эту руку пачку долларов, то его бизнес обречен…

Братеев предынсультно покоричневел. Министр, выслушав виртуозный Катькин перевод, тепло засмеялся, убедившись в том, что источники благосостояния французских и российских чиновников в принципе ничем не отличаются. И вся свита покатилась со смеху. Журналисты взвыли от восторга и тут же начали бормотать в диктофоны комментарии к моему скандальному заявлению.

Тем временем министр вдруг погосударственел и произнес коротенькую речь о том, что Россия только выиграет, если во всех сферах ее экономики будет присутствовать частный капитал, а представители нового поколения, лишенные предрассудков и предубеждений коммунистической эпохи, энергично возьмутся за дело.

Катерина, переводя, успевала строить глазки своему бывшему однокласснику, не забывая проверять мою реакцию. А я вдруг подумал о том, что, возможно, министр со своим сынком происходят от какого-нибудь донского казака, завалившего в 1813 году молоденькую вольтерьянку. Ничего удивительного. По семейным преданиям, я сам происхожу от пленного французского улана, который, узнав поближе русских женщин, воскликнул «Шарман!» – и навсегда остался в России. Кстати, почти все журналисты обыграли потом в своих репортажах французский смысл моей фамилии.

Я ликовал. Мой дерзкий ответ обошел все телевизионные программы и газеты. Попутно комментаторы объяснили общественности, что такое «Аэрофонд», кто такой Шарманов и почему министр транспорта Французской Республики, личный друг президента, оказался у выставочного стенда молодого российского бизнесмена. Видела бы меня моя мама, всю жизнь просидевшая в своем Арзамасе-16, засекреченном до неузнаваемости. Слышал бы это мой папа, талантливый конструктор крылатых ракет. Он мог бы стать вторым Королевым, но всю свою творческую энергию потратил на семейное строительство. Теперь папусик в четвертый раз воздвиг брачные чертоги, а его сын моложе моей дочери. Вероятно, и Татьяна, лежа в постели с каскадером, имела возможность на Майорке порадоваться за своего супруга.

В каминном зале арендованного шале я с упоением по десятому разу просматривал записанный на видеопленку триумф знаменитого русского авиатора Шарманова, а Катерина бесилась. Еще бы. Как она все тонко рассчитала! Так изящно свалить от меня: министерский сынок, когда-то сидевший с ней за одной партой, ложится с ней в одну постель. А уж как она умеет привязывать к себе мужиков двойным морским узлом, мне известно. Потом я, как сявка, умолял бы ее поспособствовать развитию совместного франко-российского авиабизнеса, а она бы наслаждалась моим унижением!

Не вышло. Антуан помахал Кате ручкой и удалился вслед за папашей в неведомый мир галльского разврата, утонченно-отвратительного, как сыр рокфор. В утешение я купил Катерине невдолбенно дорогое колье. Но она была безутешна, хныкала и даже, ссылаясь на приближающиеся женские недомогания, предложила заказать мне девушку по телефону.

– Ну не-ет! – засмеялся я. – Наш триумф мы отметим вместе! И знаешь, кем ты будешь сегодня?

– Кем? – осведомилась она упавшим голосом.

– Жанной д’Арк!

– А ты ослом! – заорала Катька и отшвырнула ювелирную коробочку.

– Что-о?! – нахмурился я.

Так с моими подарками могла обращаться только одна женщина – Татьяна, но именно поэтому она и сидела на Майорке.

– Извини, Зайчуган, – одумалась Катерина и покорно подняла подарок с пола.

9. Любимый помощник президента

Лет десять назад наше участие в любом авиационном салоне вызывало фурор, так как СССР обычно выкатывал два-три абсолютно новых самолета, каждый из которых тянул на мировую сенсацию. По количеству экспонатов мы забивали любую страну, а то и всех участников вместе взятых. Давая интервью западным журналистам, наши авианачальники вроде Братеева без всякого блефа объясняли, что смогли привезти и показать только то, что уже рассекречено. А настоящие новинки можно пока увидеть только на полигонах.

Наши делегации были не только самыми многочисленными, но и самыми дисциплинированными: пили по вечерам и лишь со своими, закрывшись в номерах. Каждый специалист имел строжайшее, утвержденное где надо задание по изучению иностранной техники. А половина делегации и вовсе состояла из сотрудников спецслужб, но выделялись они лишь тем, что легче остальных переносили похмелье. Кстати, противопохмельные таблетки – это, пожалуй, единственный еще не разболтанный секрет КГБ. А ведь озолотиться можно!

Теперь же от былых имперских времен осталась только одна стадная многочисленность делегаций, но пьют уже где попало, а депутаты демократической ориентации еще и норовят наблевать в нагрудный карман своему зарубежному коллеге. Привозят же с собой эти шумные официальные оравы всего-навсего деревянные макеты гениальных задумок прошлого, забракованных когда-то высокими и тупыми комиссиями. Привозят и безбожно врут об успешных испытательных полетах, выпрашивая, как цыгане, инвестиции и подачки под обещания продать все секреты. Я даже иногда думаю: что же у нас в России закончится раньше – полезные ископаемые или бесполезные секреты?

Но в последние годы появилась одна, прежде неведомая традиция. Официальную делегацию возглавляет обычно замухрышка, вроде Братеева, а в самый разгар выставки появляется настоящая шишка со свитой, напоминающей по количеству дармоедов похоронную процессию за гробом рок-звезды. Организаторы авиасалонов теряются в догадках, как принимать неофициально свалившихся им на голову заоблачных российских чиновников. А русские конструкторы, покорные от многодневного пьянства, выстраиваются вдоль своих достижений и с холопскими ужимками жалуются залетному начальству на нехватку денег и тихое умирание отечественной авиации.

– Уж прямо и умирает? – качает обычно головой высокий гость. – Вон сколько добра наволокли!

Людям с хорошим пищеварением любая смерть, в том числе и авиации, кажется надуманной проблемой. Они в Кремле вообще, наверное, спохватятся, когда в Замоскворечье заколосится сельхозкооператив имени Десятого всекитайского партсъезда. Но нет худа без добра: в России-то им недосуг заняться проблемами авиации, а в Лондоне или Париже из них, позирующих перед телекамерами, иной раз и удается выудить какое-нибудь обещание, вроде: «Ладно, разберемся!»

На сей раз в Ле Бурже прибыл Второй Любимый Помощник Президента России – высокий, по-теннисному подтянутый, твердолицый человек лет пятидесяти. Он давно уже ездил за границу без жены, которая безвылазно сидела дома и стерегла, как он любил выразиться, домашний очаг, чтобы в старости было на чем щи подогреть.

Вообще-то помощника звали Владимиром Георгиевичем, но за глаза именовали попросту «Оргиевичем». И совсем даже не случайно. В какую бы часть света ни отправлялся Второй Любимый Помощник, опережая его, по спецсвязи летело закодированное по всем шифровальным правилам и обладающее семнадцатью степенями защиты указание организовать к приезду высокого гостя «хорошенькую бордельеру». Оргиевич в свои пятьдесят был полон мужских и государственных сил, а полноценную ночную гульбу переносил с легкостью студента, до утра зубрившего сопромат.

Понятное дело, заботы по организации сексуального досуга Второго Любимого Помощника поручались российским послам. Поначалу, конечно, находились и такие, что пытались возражать, даже возмущаться. Но им резонно отвечали:

– В ЦК КПСС пожалуйтесь! – и добавляли: – Если не можете организовать такую малость, то на хрен вы вообще нужны здесь державе!

И тогда седовласые дипмужи, возросшие еще под сенью легендарного Мистера «НЕТ» со странной фамилией Громыко, вызывали сотрудников помоложе и, отводя глаза в сторону, давали задание по организации «бордельеры».

– Так нужно… для России! – объясняли они.

Юные дипломаты, особенно карьерные, не прошедшие комсомольскую школу времен позднего застоя, частенько проваливали такие мероприятия – и это уже стоило места двум послам, отправленным на преподавательскую работу, вероятно, с тайным расчетом, что, обжегшись, они введут-таки в МГИМО спецкурс по организации и проведению «хорошеньких бордельер» для высоких московских гостей.

Наш посол во Франции, к счастью для себя, накануне уехал в отпуск. На дипломатическом хозяйстве остался временный поверенный, бывший полковник внешней разведки – юркий седовласый губастик в огромных очках, с трудом удерживающихся на красной лоснящейся носопырке. Боясь как огня преподавательской работы, за день до прибытия высокого гостя он специально приехал на выставку, подошел к стенду «Аэрофонда» и отозвал меня в сторону:

– Павлик, вся надежда на тебя! Найди девочек…

– А мальчиков не надо?

– Таких указаний не было… – растерялся он. – А что, есть информация?

– Шучу. Это Третий Любимый Помощник «голубой», как яйца дрозда, а Оргиевич – нормальный мужик!

– Ну и шутки у тебя! Значит, девочек… И лучше русских, их тут много по ночным клубам пляшет. Местных не надо – они нас сразу прессе сдадут… Еще и сами опишут, жоржсандки хреновы! Да, чуть не забыл – ужин тоже тебе придется оплатить… Сам знаешь, как посольства теперь финансируются – скрепки купить не на что!

– А что я с этого буду иметь?

– Лично представлю тебя Оргиевичу!

– Мало. Знаете, во сколько мне влетит эта «бордельера»?

– Что еще?

– Братеева там быть не должно!

– Ну ты и мстительный.

– Козлов надо наказывать.

– Согласен.

Познакомиться в непринужденной обстановке с самим Вторым Любимым Помощником – о чем еще можно мечтать! Человек, удачно выпивший вместе с десятым клерком, который в Администрации Президента промокашки носит, получает иной раз возможность заработать столько, что и отдаленные потомки не будут знать, куда еще засунуть наследственную зелень. А тут сам Оргиевич!

Но, пораскинув мозгами, на организации «бордельеры» я решил еще и заработать. К стенду «Аэрофонда» уже несколько раз подходил французский хмырь, обсыпанный перхотью, как конфетти. Он имел в России серьезные интересы, разнюхал о предстоящем визите Оргиевича и все выпытывал, когда тот должен посетить авиасалон. Я навел справки и выяснил, что хмырь был чуть ли не последним Бурбоном, наследником французского престола, и славился деловыми связями, а также грандиозными пьянками, которые регулярно устраивал в своей огромной квартире на Елисейских Полях. Я заслал к нему Катерину. Бурбон не только согласился полностью профинансировать «бордельеру» у себя в квартире, но и предложил мне сто тысяч франков за посредничество. Возможность нажраться и покуролесить в обществе Второго Любимого Помощника, попутно решив деловые вопросы, стоит дорого!

С прикомандированным ко мне советником по культуре мы объехали лучшие ночные клубы и отобрали дюжину танцовщиц – милых, изящных дев с крупами нежными, как шелк, и твердыми, как курс на рыночную экономику. Мы брали только «экстра-класс» и никого из серии: «Мужчина, не хотите ли познакомиться с моей киской?» Эх, вот почему, как верно заметил Серега Таратута, нет женщин в русских селеньях – они все давно в парижских и гамбургских борделях.

Проинспектировать девушек я поручил Катерине, еще злой после подлого поведения Антуана и ночного исполнения роли Жанны д’Арк. Получив от временного поверенного общее представление о сексуальных пристрастиях Помощника, она осмотрела девиц с дотошной ненавистью эсэсовки, отбирающей славянок для господ офицеров.

Советник по культуре, в прежние годы курировавший по линии КГБ проституток, кормившихся вокруг «Интуриста», провел суровый инструктаж:

– Шаг влево, шаг вправо – поедете на родину. И ни одна сука никуда дальше Смоленска сиську не протащит! Вам ясно?

– Ясно…

– Человек с вами будет большой, очень большой! Забудете о нем, как только все закончится. Ясно?

– Ясно…

– Никаких презервативов. Не любит. И полная стерильность. Если у него хоть кольнет потом или капнет, я вам ваши кормилицы навсегда запломбирую! Ясно?

– Я-я-ясно-о… – блеял «экстра-класс», испуганно переглядываясь.

Мне их стало немного жаль, и я приободрил:

– Гонорар тройной, как на Северном полюсе. Не бойтесь, девушки, кому не достанется Большой Дядя – я всегда к вашим услугам!

Катерина усмехнулась.

– А ты, милая, будешь сидеть в шале и греть мне постельку! – поставил я на место свою любимую секретаршу.

– Как скажешь, Зайчуган, – покорно шепнула она.

Ведь знал же, что ее покорность заканчивается обычно большой пакостью, но прошляпил и на этот раз!

Временный поверенный был в восторге от того, как выполнено задание. А Второй Любимый Помощник удовлетворенно улыбнулся, оглядев стол, в гастрономическом отношении представлявший собой совершенно бессмысленное, но эффектное смешение французской и русской кухни: седло ягненка под соусом из трюфелей соседствовало со стопкой блинов и ведром красной икры. Посреди стола на огромном серебряном блюде в позе андерсеновской русалочки сидела одна из девушек, обложенная по окружности королевскими креветками. Вдоль одной стены выстроились одетые во фраки официанты, напоминавшие стрижей на телеграфном проводе, а вдоль другой – голые девочки, прикрытые для пикантности листиками кудрявого салата.

– Да, временный, быть тебе послом. Угодил! – повторял Оргиевич, потирая руки. – А бабы-то, бабы! Знатная «бордельера» сегодня будет! Налетай, мужики! – махнул он рукой свите, расположившейся у него за спиной.

А в свите Второго Любимого Помощника, кроме референтов, охранников, прикормленных журналистов и раскормленных шутов, именующихся почему-то ведущими деятелями российской культуры, наблюдались еще две весьма колоритные личности – Гоша и Тенгизик. Это были знаменитые воры в законе, о которых с восторженным испугом писала вся отечественная пресса. Западная печать тоже не молчала. «Фигаро», возмущаясь, уверяла, что, если бы не дипломатические паспорта, французские власти ни за что не допустили бы их в страну; «Форбс» прозрачно намекал на то, что с помощью Гоши и Тенгизика Кремль обделывает свои самые пакостные делишки, такие, которые нельзя поручить даже костоломам из бывшего КГБ.

Кстати, в Кремле у них действительно был офис на одном этаже с кабинетом Оргиевича. И как-то раз один свежеизбранный губернатор приехал жаловаться в Москву на полную отморозку бандюков у себя в области. Ему порекомендовали обратиться к Гоше и Тенгизику. Поговорив с ними несколько минут, губернатор заплакал и поехал восвояси – мириться со своими областными мордоворотами.

Гоша и Тенгизик имели обыкновение несговорчивым конкурентам «забивать стрелку» в Кремле. Ход, что и говорить, сильный: супостатам, оставившим свою охрану возле Спасских ворот, били морду прямо в кабинете, из окон которого был виден Царь-колокол. После этого на конкурентов снисходило просветление – они становились уступчивыми до неузнаваемости и подписывали любые бумаги. Странно, почему наш президент до сих пор не применит тот же метод устрашения к лидерам оппозиции! Дешево и сердито.

«Бордельера» началась. Бурбон произнес пространный тост в духе Рене о глубинных евразийских связях между Россией и Францией и выразил восторг в связи с тем, что имеет счастье принимать под своим кровом такого высокого гостя. В ответ он был крепко поцелован Оргиевичем в губы. Далее последовало алаверды. Второй Любимый Помощник долго говорил о многовековой любви России к Франции и даже умудрился представить войну 1812 года чем-то наподобие совместных натовских учений.

Вечер удался! Девчонки отбросили салатные листочки и отплясывали на столе «калинку-малинку», призывно потряхивая раскатистыми грудями – меньше четвертого размера мы не брали. Сам я дважды выпил с Оргиевичем на брудершафт. Бурбон, получив от высокого гостя твердое обещание вернуть ему французский трон, в доказательство своей беззаветной преданности России лакал водку прямо из горла. Временный поверенный с лакейской угодливостью подливал Гоше и Тенгизику «Столичную», еще с доперестроечных времен хранившуюся в посольских подвалах. Свита жрала и пила так, словно ее только что по Дороге жизни доставили из блокадного Ленинграда. Известный сатирик, лауреат Бейкеровской премии, которого Второй Любимый Помощник всюду возил с собой в качестве дорожного тамады, каждый тост говорил стихами:

Заявляю вкратце я: «Будь здорова, Франция!»

После легкой кулинарной подготовки и основательного алкогольного разогрева настал черед разврату. Надо сказать, квартира Бурбона никогда не служила излюбленным местом сбора общества «Борьбы за моногамию и моноложество имени Св. Инессы». Официанты и те здесь были особенные – наблюдательные извращенцы. Вся радость их жизни состояла в обслуживании таких вот оргий, поэтому секреты чужих удовольствий они хранили, как свои собственные. Но даже ко многому привыкшие официанты были взволнованы, когда Второй Любимый Помощник, лицо которого не сходило со страниц газет, мощным бурлацким движением придвинул к себе русалочку вместе с блюдом, расстегнул брюки и, окунув орудие в сметану, рыча, завладел девицей не совсем естественным способом, да еще с таким азартом, что королевские креветки брызнули в разные стороны как живые.

– А ну давай, орлы! Гоша! Тенгизка! Эй, временный, не сачкуй, а то на пенсию отправлю! – крикнул Оргиевич. – Бурбон, мать твою за ногу, у тебя что – отсох?

Знаменитые бандюки оказались, как и следовало ожидать, садистами не только по профессии, но и по сексуальной ориентации. То, что они вытворяли с истошно оравшей от боли крашеной блондинкой, на суде обычно квалифицируется как «групповые развратные действия, совершенные с особым цинизмом и повлекшие за собой тяжкие телесные повреждения». Временный поверенный сначала по осторожной гэбэшной привычке хотел на всякий случай сачкануть. А может, просто переволновался, готовя «бордельеру», и ему было не до секса. Но после окрика начальства он торопливо выбрал девушку поскромнее и увлек ее за кадку с искусственной пальмой. Остальные члены свиты разобрали танцорок, и начался русский блуд – бессмысленный и беспощадный. Я, как и обещал, принялся утешать тех, кому не достался Большой Дядя.

То и дело раздавались подхалимские возгласы изумления в связи с возвратно-поступательной неиссякаемостью Второго Любимого Помощника:

– Ах, Владимир Георгиевич, уже третья! Крепка же демократия в России!

Бурбон – вероятно, давно уже отказавшийся от женщин в пользу водки, – старательно колотил по подносу, как по тамтаму, помогая высокому московскому гостю держать ритм. Скромная девица напилась и оказалась буйной. Она отобрала у временного поверенного его огромные очки и довольно изощренным образом нацепила их на свою правую ягодицу.

Катерина появилась в самый разгар «бордельеры». Длинное черное бархатное платье плавно и целомудренно облегало ее стройную фигуру. На высокой загорелой шее сияло подаренное мной колье. Строгая викторианская прическа делала мою гулену изысканно-беззащитной. Войдя, она застыла в оцепенении, точно юная виконтесса, зашедшая пожелать маменьке-графине спокойной ночи и обнаружившая ее в объятиях горбуна-конюха.

– Добрый вечер! – робко произнесла Катерина и попятилась.

– Добрый вечер, – механически отозвался Любимый Помощник, остужавший в этот момент свою державную мощь в бокале «Вдовы Клико».

Разглядев вошедшую, он смутился и, опрокинув бокал, стал застегивать брюки, второпях довольно болезненно прихватив себя «молнией». Да и вообще все развратствующие застыли в каком-то неловком испуге. Даже Гоша с Тенгизиком засмущались и отпустили свою жертву со словами:

– Ладно, телка, попасись пока…

А я, предчувствуя, что это появление может вызвать ярость у Оргиевича и безвозвратно погубить все мои заманчивые планы, постарался сделать вид, что не имею к вошедшей никакого отношения. Второй Любимый Помощник, освободив наконец крайнюю плоть из зубьев «зиппера», преисполнился подобающей значительности, оглядел залу и молвил:

– Что-то у нас тут непорядок в смысле питания…

Бурбон, ударив кулаком по подносу, закричал на официантов, и они бросились приводить в порядок сервировку, основательно нарушенную охотниками до настольной любви. А Катерина тем временем подошла ко мне, материнским движением заправила в брюки рубашку и платочком стерла с моего лба испарину сладострастия.

– Тебя же просили, – зашипел я. – Уходи немедленно!

– Зайчуган, в номере так скучно…

Тем временем ко мне, натыкаясь на стулья, подскочил лишившийся своих очков временный поверенный и потащил к Оргиевичу.

– Твоя? – грозно спросил тот, кивая на Катерину, задумчиво нюхавшую веточку сельдерея.

– Моя, – чувствуя, как холодеют уши, ответил я.

– Жена?

– В каком-то смысле… Знаете, такая ревнивая…

– Знаю. Уступи!

– Не связывайтесь, Владимир Георгиевич! – на всякий случай предупредил я.

– Уступи – не пожалеешь!

– О чем речь, Владимир Георгиевич! – радостно крикнул временный поверенный, словно речь шла о его секретарше. – Берите!

– За Прекрасную Даму, навестившую наш скромный уголок! – провозгласил Второй Любимый Помощник, поднимая бокал.

Катерина потупила глаза и покраснела от удовольствия.

Официанты под руководством суетящегося Бурбона тем временем на длинном подносе внесли огромного угря. Под горячее Оргиевич, уже обнимая Катерину за талию, провозгласил:

– За президента! Дай Бог ему здоровья!

– За президента! – гаркнула свита.

Зазвенели ножи и вилки. А через четверть часа Катерина, смерив меня победно-насмешливым взглядом, уже уводила из зала Второго Любимого Помощника. Оргиевич на пороге оглянулся и наставительно сказал:

– Вы тут не балуйтесь без меня! Нам с Катей поговорить надо. Мы скоро вернемся…

– М-да-а, – молвил временный поверенный, подслеповато глядя им вслед, – здорово ты это, Павлик, подстроил.

– Ничего я не подстраивал!

– Ну не надо! Своим-то не надо…

Разврат продолжился. Гоша и Тенгизик, проявляя непонятное постоянство, отыскали под столом свою тихо плачущую блондинку и возобновили надругательство. Один из официантов от всего виденного и пережитого свалился в обморок. Его унесли. Бурбон припал на залитую вином скатерть и душевно беседовал по-французски с головой съеденного угря. Я, выхлебав фужер водки, пошел обессиленно мстить Катьке с пьяными танцорками.

Оргиевич и Катерина в ту ночь так и не вернулись…

– Ну и стерва она у тебя, – заметил временный поверенный, подозрительно протирая вернувшиеся к нему очки.

Мы ехали домой по пустынным парижским улицам. Было утро, и листва каштанов выглядела серой, как на черно-белой фотографии. Да и вообще весь мир был послеразвратно сер и тошнотворно пресен.

– Стерва, – согласился я. – Но ты думаешь, ей сейчас с ним хорошо? Нет. Она не от этого тащится…

– А от чего?

– Не дай бог тебе узнать!

Именно в то утро я начал смутно понимать, что истинное удовольствие Катька получала лишь в одном случае – когда видела разъяренное лицо мужика, орущего в бессильной злобе:

– Стерва! Я ненавижу тебя! Ненавижу!!

В этом был ее настоящий оргазм, ради которого она могла подолгу таить в своей умной головке самые изощренные многоходовки, могла идти, ползти, красться к своей счастливой женской судороге месяцами и однажды добиться своего:

– Стерва-а-а!

10. Государственная измена

На следующий день Второй Любимый Помощник, свежий и бодрый после утренней сауны с массажем, начал деловитый обход российской части авиационной выставки. В этом государственном муже, сосредоточенном, резко отдающем команды референтам, трудно было признать вчерашнего Оргиевича, начавшего со сметаны, а завершившего «бордельеру» в постели моей секретарши. Катерина была при нем, и по взглядам, которыми они обменивались, мне стало ясно: мерзавка выступила с показательной программой и по всем видам получила высшие баллы.

Я шел следом за ними, стараясь удерживать на лице счастливую улыбку кормилицы, выдающей свое дитятко замуж за хорошего человека. Но в душе, в душе была тоска, был ноющий нарыв, вдруг дергавший так, что в глазах темнело от отчаяния: «Как же я теперь буду без этой стервы, суки, гадины, предательницы, без этой трахательной куклы? Как я буду без нее?» У нее же в кулаке моя игла! Я и представить себе не мог, что мне будет так тяжело терять Катьку.

– Не переживай, Павлик, – успокоил, заметив мое состояние, временный поверенный. – Вернется. У Оргиевича никто долго не держится.

Свита медленно двигалась вдоль стендов, пялясь непроспавшимися глазами на чудеса загибающейся российской авиации.

– А это еще что за прокладка с крылышками? – скривился Второй Любимый Помощник Президента.

– А это, Владимир Георгиевич, – гнусно воспользовавшись моим состоянием, попытался влезть в разговор Братеев, – уникальная разработка, к сожалению…

– Что значит «к сожалению»? Что вы здесь все время ноете? И вообще я не тебя спрашиваю, а Павлика!

Я превозмог отчаяние, собрался с мыслями и стал обстоятельно рассказывать о наполовину придуманных успехах «Аэрофонда» в деле строительства малой российской авиации. Оргиевич благосклонно слушал мои разъяснения, изредка бросая уничтожающие взгляды на Братеева, который, не получив приглашения на «бордельеру», за одну ночь похудел от расстройства килограммов на десять. А теперь, после публичной оплеухи, седел прямо-таки на глазах. Я решил окончательно добить старого врага и скорбно поведал о моем проекте городского аэротакси, забракованном братеевским комитетом еще два года назад. Тут Второй Любимый Помощник окончательно возмутился и рявкнул:

– Павел мой друг! – Он для наглядности даже положил мне на плечо руку. – У нас с президентом на него большие виды. Возьмем его в команду молодых реформаторов. Будешь мешать – удавлю!

Гоша и Тенгизик инстинктивно подались в сторону Братеева, на миг даже выпустив из рук все ту же блондинку, которую они с удивительным постоянством таскали с собой. Посмотрев на эту несчастную (а ей были не нужны уже никакие тройные гонорары – разве что на лечение), полагаю, многие русские девы, мечтающие в своих блочных халупках о выгодах древнейшей профессии, навсегда отказались бы от этой мысли и пошли работать шпалоукладчицами.

– Смотрите, – продолжал Второй Любимый Помощник, похлопывая меня по плечу, – вот у кого надо учиться. Парень в авиации четыре года, а о нем уже весь мир говорит! А вы… Куда вы годитесь? И не надо жаловаться на реформы. Да, стране трудно, но мы фашистов победили! Магнитку построили! Нам мужики нужны, пахари! А не временные импотенты и слюнтяи с депутатскими значками!

Братеев стал цвета хорошо вызревшего баклажана, а временный поверенный потупился. Ко мне же весело подвалили Гоша с Тенгизиком и, похлопав по плечу, еще хранящему тепло могучей ладони, сказали хором:

– Здорово, братан! Как оно ничего? А то, Павлентий, давай к нам! – И они кивнули на мелко трясущуюся блондинку.

Это простецкое предложение имело огромный смысл: по их понятиям, они как бы приглашали меня под свою гостеприимную и надежную крышу.

– Спасибо, мужики! – с максимальной искренностью отозвался я и на всякий случай благодарно прослезился.

Питекантропы удивительно чутки ко всякой фальши – и с ними надо быть предельно натуральным. А Катерина под ревнивыми взорами Оргиевича подошла ко мне и погладила по голове.

– Иди к нему! – зашептал я.

– Ты же вчера мне запрещал!

– Иди к нему! – зашипел я. – Сука! Ненавижу тебя!

– Ну, если ты настаиваешь, дорогой… Кстати, он почему-то уверен, что я твоя жена.

– Все правильно.

– Но ведь мы не женаты!

– Если надо будет, поженимся… Иди к нему!

Второй Любимый Помощник в сопровождении Катерины, свиты и нескольких более-менее сохранившихся после бурной ночи девиц отправился осматривать достопримечательности Парижа. А вечером ко мне в шале ворвался взбешенный временный поверенный. Он был так разъярен, что красненький носик его побелел, точно отмороженный. Я лежал на расстеленной перед камином искусственной тигровой шкуре. Полчаса назад от меня ушли две косоглазенькие специалистки по тайскому массажу. Вокруг на полу, словно шкурки убитых оргазмов, валялись использованные презервативы.

– Где ты взял эту стерву? – прямо с порога заорал бывший полковник так, что огромные очки его подскочили ко лбу.

– А что случилось-то?

– Что случилось?! Да я теперь… Да она у меня…

А случилось вот что. Катерина, пощебетав с девчонками, принимавшими участие в «бордельере», – особенно со скромной, оказавшейся буйной, – выяснила, что временный поверенный так за всю ночь ни разу не сумел поднять в атаку своего пластуна. Интриганка преподнесла эту информацию Оргиевичу в том смысле, что теперь, мол, понятно, почему российская внешняя политика проявляет на международной арене полную беспомощность. В связи с этим утреннее высказывание Помощника о «временных импотентах» обретало новый смысл, имевший непосредственное отношение к кадровой политике МИДа. Более того, Оргиевич похлопал поверенного по пояснице и посоветовал ему раз в месяц садиться голой задницей на муравейник, что чрезвычайно способствует, особливо если мураши – алтайские. Алтай же находится в России, а не в Нормандии. Кроме того, советник по культуре подслушал, как Катерина рассказывала Оргиевичу о своем папаше, который ужасно соскучился по дипломатической службе и мечтает вернуться в Париж… Выводы ветеран внешней разведки сделал правильные:

– Ну нет – с работы меня твоя сучка не снимет! Она меня плохо знает.

– Будем надеяться, – вздохнул я и поведал ему грустную историю турецкого посла.

– Дурак ты, Паша, а не восходящая звезда российской авиации. Разве можно таких баб рядом с собой держать!

– Нельзя, – согласился я, – а хочется…

…На следующий день в Лувре был прием в честь авиационного салона. Оргиевич появился под руку с сияющей Катериной. Она даже переводила его беседу с мэром Парижа, а это уже являлось настоящим преступлением перед протоколом.

Министр транспорта был рассеян и грустно улыбчив. К успешному окончанию салона в Ле Бурже газеты преподнесли ему подарок – раззвонили о том, что юная топ-модель, которую он спонсировал, сбежала от него к кинорежиссеру, прославившемуся на последнем Каннском фестивале фильмом о транссексуалах. Сюжет, в двух словах, такой: муж и жена живут безрадостной супружеской жизнью, скандалят, изменяют друг другу – и в конце концов разводятся. В поисках гармонии с враждебным миром оба они меняют с помощью сложнейшей операции свой пол. Муж становится женщиной, а жена, наоборот, мужчиной. Потом они снова встречаются, влюбляются, женятся. И счастливы! Фильм произвел такое впечатление, что число людей, жаждущих поменять пол, увеличилось в три раза! Режиссер получил все мыслимые и немыслимые премии. К этому триумфатору и ушла юная топ-модель от скучного министра. Поговаривали, что даже президент высказал ему свои соболезнования. Антуан, как верный сын, был в эту трудную минуту рядом с отцом и, судя по выражению лица, развлекал родителя, отпуская разнообразные гадости в адрес присутствующих. И тут случилось непредвиденное. Оргиевич увлекся беседой со знаменитым актером Робером Оссейном, прекрасно – благодаря своим одесским корням – говорившим по-русски. Сознавшись, что фильм «Анжелика» он любит почти так же, как «Чапаева», Любимый Помощник, размахивая руками, принялся изображать знаменитый поединок графа де Пейрака с посланником короля Людовика… Этим воспользовался Антуан, еще позавчера проявлявший к Катьке оскорбительное равнодушие. Но обстоятельства изменились: теперь она была уже не просто навязчивой одноклассницей, работающей на какого-то неведомого русского бизнесмена, но любовницей Второго Помощника!

Наглый министереныш увел Катьку в уголок – и они весело болтали, очевидно, вспоминая школьные шалости. Я внимательно наблюдал за ними, еще ничего не понимая. На какое-то время меня отвлек опоздавший к началу приема Бурбон. Он жаловался на недомогание с такой непосредственностью, точно вчера промочил ноги, а не нажрался до того, что пытался обольстить копченого угря. Потом к нам присоединились несколько деловых французов, прискакала ворона-переводчица – и речь пошла об инвестициях в российскую экономику. Я, разумеется, уговаривал этих чучундр вкладывать не задумываясь – и обещал чудовищную прибыль. Самое смешное, что они верили!

Когда я снова нашел Катьку и Антуана в толпе, хватило одного взгляда, чтобы понять: моя секретарша готовит международную пакость. На ее лице было знакомое мне выражение хищного восторга, а тело, искусно обнаженное дорогим вечерним платьем (Оргиевич, балда, успел подарить!), трепетало, готовясь к прицельному прыжку в новую постель!

Зачем? Но тут-то как раз мне все было понятно. Я – вариант отработанный. Оргиевич? Его непостоянство общеизвестно. Зато побывав последовательно любовницей перспективного российского авиатора Шарманова, Второго Любимого Помощника и сына министра Франции, Катька обретала постельную родословную, позволявшую ей в дальнейшем, бросив кудрявого Антуашу, вполне прилично устроиться в Париже. Богатые кобели тщеславны и своими предшественниками гордятся, как знатными предками. Хотя не исключено, что все это она устраивала просто ради того, чтобы увидеть на лице всемогущего Помощника гримасу бессильного бешенства. Мои гримасы, надо полагать, в тот момент ее уже не вдохновляли и не удовлетворяли. А зря!

Оргиевич закончил воображаемую дуэль с королевским посланником и теперь сдавливал что есть силы ладонь скривившегося от боли Оссейна, объясняя таким образом, какое мощное у русского президента рукопожатие.

– Говорят, он хворает? – спросил знаменитый актер, расправляя слипшиеся пальцы.

– Враки… Он здоров, как…

В этот миг Оргиевич увидел Катерину, уплывающую из зала под руку с Антуаном. Сынок на ходу демонстративно помахал ручкой папаше. Министр профессионально оценил извилистую Катькину походку и просветлел, чувствуя себя, очевидно, частично отмщенным. У самой двери Катерина полуобернулась, отыскала налитые кровью кабаньи глаза Любимого Помощника и оставила ему на память ласковую улыбку Юдифи, прощающейся с головой Олоферна.

– Сука!

– Простите, недостаточно понял! – оторопел Робер Оссейн.

– Это я не вам.

На следующий день вся бульварная парижская пресса была переполнена издевками над Любимым Помощником. И даже в одной респектабельной газете появилась вроде бы невзначай карикатурка, изображающая лихого галльского петушка, который прибивает раскидистые оленьи рога к мохнатой голове незадачливого русского медведя.

Прощальный вечер в посольстве не в пример «бордельере» проходил траурно.

– Сука! – страдал от бессильной ярости Оргиевич. – Какая же она сука!

– Мы вас предупреждали, – от своего и моего имени вздыхал временный поверенный, нацепивший затемненные очки – специально, наверное, чтобы скрыть радость в глазах.

Я же молчал, как человек, потерявший под ударами судьбы веру в справедливость, и пил фужер за фужером. Я, кстати, почти не притворялся, понимая: теперь уж точно судьба развела меня с Катькой навсегда.

– Ну что ты, Павлик, убиваешься! – утешал меня временный поверенный. – Радоваться надо, что от такой заразы избавился!

– Она сломала… – Я вдруг захотел объяснить ему свое горе.

– Что сломала?

– Иглу…

– Какую еще иглу?

– Ты не поймешь…

– Не хнычь, Павло. – Хмельной Оргиевич взял меня за волосы и несколько раз, утешая, стукнул лбом о край стола. – Это мы ее сломаем. Нака-ажем!

– Накажем! – мстительно кивнул временный поверенный.

– Накажем! – повеселели Гоша и Тенгизик. До этого они были печальны: блондинку накануне увезла «скорая помощь».

11. Наказание

Из Парижа я полетел на Майорку. Во-первых, надо было развеяться и отвлечься. Во-вторых, я соскучился по дочери. В-третьих, жена жаловалась по телефону, что каскадер совсем оборзел и ходит налево. Надо было привести его в чувство. Время я провел неплохо, даже в охоточку наведался в законные Татьянины объятия и лишний раз убедился в том, что Катерина – потеря невосполнимая. Говорят, мы пользуемся всего пятью процентами мозга. Большинство женщин примерно настолько же используют и свое тело. Я даже не стал бранить каскадера за левизну в сексе, посоветовал ему блудить поаккуратнее – и мы отлично постучали в теннис, причем он уважительно проиграл мне почти все геймы. Огорчило меня только то, что Ксюха говорила по-русски уже с акцентом…

Москва встретила меня как победителя. Все знали о моем триумфе в Ле Бурже и особенно про то, как я закорешил с Любимым Помощником. Телефон звонил непрерывно, совершенно недоступные прежде банки предлагали мне кредиты на фантастически льготных условиях, а крутые воротилы назойливо зазывали в свои команды. Знаменитый телекомментатор Компотов вдруг пригласил меня в свою передачу «Бой быков» и, почесывая неопрятную бороду, уверял, что если бы в России вместо ста пятидесяти миллионов дармоедов было десять миллионов таких парней, как я, Отечество процветало бы. НТВ сняло про меня телеочерк под названием «Икар». О статьях и интервью в газетах и журналах я уже не говорю…

А мне было тошно, хотя сразу несколько смазливых моих сотрудниц выразили настойчивое намерение заменить на посту сбежавшую Катьку. Преснятина. Я хотел отвлечься – завел роман с одной певицей. Известной. Ну очень известной. Неделю было приятно сознавать, что эта знаменитая дура и микрофон держит в кулачке совершенно так же… Потом стало скучно. После работы я сидел дома один-одинешенек, пил и, выдвинув ящик с «гербарием», перебирал разноцветные скомканные платки, действительно чем-то напоминавшие ворох прошлогодних листьев. Они даже пахли не сочащейся женской плотью, а горьким лиственным тленом. Каждый вечер я давал себе слово отдать эти платки в стирку, но почему-то не относил…

Так продолжалось до тех пор, пока наш человек в МИДе не сообщил потрясающую информацию. Оказалось, после моего отъезда из Парижа события разворачивались совсем не так, как я предполагал. Министр авиации, еще не оправившийся от измены своей тощей топ-модели, получил от французских спецслужб еще один удар – достоверные сведения о том, что новая подружка его сыночка инфицирована СПИДом. Откуда они это узнали, вычислить было несложно: временный поверенный, старый лисяра, не зря столько лет жрал свой чекистский хлеб! Несколько дней, пока проводились тестирования и анализы, Антуанелло трясся, как мартышка, очутившаяся на Северном полюсе. Папаша тоже пострадал: коллеги из правительства, очевидно по гигиеническим соображениям, перестали подавать ему при встрече руку. Газеты закричали о его политической изоляции и скорой отставке. Один журнальчик изобразил, как министр одевается, чтобы идти на заседание кабинета, а лакей вносит ему вместо костюма огромный гондон. Впрочем, медики информацию спецслужб не подтвердили – и все обошлось, если не считать, что Антуаша от переживаний угодил в нервную клинику.

Катерину же, сильно избитую, в двадцать четыре часа выслали в Россию. Как донес из Шереметьева другой мой человек, у трапа ее встречали Гоша и Тенгизик. Я понимал: спасать ее от гнева Любимого Помощника – то же самое, что останавливать собственной шеей падающий нож гильотины, – но все-таки решил прорваться на прием к Оргиевичу и выпросить у него Катькину жизнь. Однако тот, как назло, улетел в Австралию по личному указанию президента – изучать тамошние страусиные фермы. Оставалось ждать и надеяться, что до его возвращения Гоша и Тенгизик ничего ей не сделают. Надеяться…

«Эх, Катька! Ты все-таки доигралась».

И вдруг через несколько дней у меня в офисе раздался звонок особого, аварийного телефона, номер которого был известен очень немногим.

– Привет, Зайчуган! Как поживаешь?

– Привет! – Сердце радостно курлыкнуло, но я сдержался. – Ты откуда?

– Из дома. Ты рад меня слышать?

– Конечно! Но ты же вроде в Париже решила остаться? – Чувствуя какой-то подвох, я решил сработать под наивного.

– Я передумала, – ответила она, не сумев скрыть досаду.

– И давно ты в Москве?

– Недавно, но у меня уже новые друзья!

– И кто же?

– А ты помнишь Гошу и Тенгизика?

– Ты, видимо, что-то путаешь: инсульт у Братеева, а у меня с головой все в порядке. Конечно, помню.

– Ну, если у тебя с головой все в порядке, ты, наверное, уже понял, зачем я звоню?

– Ты хочешь попросить прощения и вернуться на работу? Я тебя прощаю.

– Нет, я хочу попросить денег.

– Много?

– Много.

– А если я не дам?

– Дашь.

– Это почему?

– А потому, что я рассказала моим новым друзьям о твоих счетах в Швейцарии. Гоша и Тенгизик были просто поражены, что на авиации можно столько заработать!

– Стерва-а-а!

– Спасибо за комплимент! Когда придешь в себя – перезвони. Я дома. Только что из ванны. А как там наш «гербарий», ты его не выбросил еще? Мой телефон, как и отношение к тебе, Зайчуган, не изменился…

Минут десять я сидел, уставившись на попискивающую трубку. Приехали… Конечно, женщины для того и существуют, чтобы обирать мужиков. Но есть же цивилизованные способы – дорогие подарки, рестораны, путешествия… А вот так, за горло, да еще после всего, что она натворила в Париже! Это уже какой-то запредельный сволочизм! И что за манера делать из моей половой жизни проходной двор! Теперь вот эти два дуболома – Гоша и Тенгизик! Да за такие вещи надо… Но нет, сейчас главное – успокоиться.

Успокоиться и во всем разобраться. По порядку…

Вполне возможно, она просто блефует, финансовые документы Катька видеть могла? Могла. В переговорах со швейцарскими банкирами участвовала? Участвовала… Значит, не блефует. Говорила мне мама: «Учи, сынок, английский!» Дураа-ак! Если эти Гоша и Тенгизик захотят меня схавать – никто не поможет, никакие Любимые Помощники. Хорошо – прорвусь я к Оргиевичу. И что я ему скажу? «Гоша и Тенгизик отбирают у меня денежку из швейцарского банка!» – «А откуда у тебя, простого российского бизнесмена, деньги в швейцарском банке? – удивится Владимир Георгиевич. – Что ж ты, поганец, возрождающуюся Россию обжуливаешь?!»

Это у них игра такая – в честность. Не дай бог в этой игре крайним оказаться! У него в той же Швейцарии раз в десять больше, а как в кресло сядет, сразу на лице такое выражение, будто на сто долларов в месяц живет. И потом, они там, под рубиновыми звездами, очень серчают, когда выясняется, что кто-нибудь не хуже их дядю Ваню объегоривать намастачился! Нет, к Оргиевичу нельзя.

А все прочие для Гоши и Тенгизика – тьфу. Останется только купить связку свечек в храме: мол, спаси, Всевидящий и Правосудный, – наезжают! А кто я, собственно, такой, если вынуть меня из джипа, снять с меня «Ролекс» и перекупить Толика? Никто… Деньги? В наше время да, наверное, и всегда, они зарабатываются такими способами, что их в любой момент можно объявить ворованными. Какая, в сущности, разница – грабанул ты банк или не вернул дяде Ване кредит? Просто условились первых считать преступниками, а вторых – бизнесменами. Можно и переусловиться! Ну и кто я в таком случае – если переусловиться? Никто. Испуганный мальчик с животиком и натруженной пиписькой, которая уйдет на пенсию лет в сорок, как балерина. Я – жалкий огрызок яблока в огромной помойке по имени «российские радикальные экономические реформы». Я исчезну – никто даже не заметит. Сколько их уже было, схвативших Бога прямо за творческий потенциал! Интервью по ящику, портреты в газетах, вилла в Испании, пьянки с актеришками… Где теперь их портреты? На кладбищенских плитах. Идешь по аллейке, и они смотрят на тебя грустными мраморными глазками – советские инженеры, парторги, бухгалтеры, боксеры, ставшие буржуинами и охреневавшие от своего величия. А все закончилось короткой заметкой в «МК» и полированным ящиком с ручками… Все они, да и я тоже, жалкие ополченцы, которых пустили по минному полю, чтобы у идущих следом на белых смокингах не было ни капельки крови, ни одной марашки… Нас всех обманули. Всех!

Если Гоша и Тенгизик возьмутся за меня, дело кончится в лучшем случае информацией в криминальной хронике: «Обнаружен труп… Занимался авиационным бизнесом… Имел связи в криминальной среде…» Как будто что-нибудь можно без этой среды! Как будто без таких связей тебе чью-нибудь машину разрешат помыть! Но ведь об этом ни хрена не скажут. А просто продемонстрируют в «Дорожном патруле» крупным планом мою простреленную башку, стеклянные полуоткрытые глаза и разинутый рот, словно кричащий: «Люди, я любил вас! Ну их на хрен, эти деньги!»

Стоп. Если есть связи – их надо использовать. Попробовать договориться. С кем – с Гошей и Тенгизиком? С этими пещерными гориллами не договоришься. Что я им могу пообещать? Проценты с прибыли? Но они же не садоводы, годами окучивающие и лелеющие свое деревце по фамилии Шарманов и обирающие с него каждый год золотые яблочки. Деревце выше – и яблочек больше. Не-ет, они же обыкновенные бомбилы! Жизнь у этих скотов короткая: сегодня в «мерсе» – завтра в морге. Зачем им деньги в авиации держать – они их в наркоту вложат. Вон, скоро пол-Москвы «под герой» ходить будет. Только вкладывай, такое деревце вымахает! В общем, выпотрошат они сначала мои счета, а потом уже и брюхо мне выпотрошат!

А что им от меня надо получить? Всего-то подписи под двумя-тремя бумажками, да еще звоночек банкиру. Мол, не сомневайтесь! Когда к затылку приставлен «макаров», скажешь все… Можно, конечно, поиграть в Большого Дядю – пригрозить связями с «силовиками». Где-то у меня валялась фотография: там я и один замминистра дружим в бане с девушкой… «Встреча на Эльбе» называется. Замминистра уже давно сняли, фотка так и не пригодилась, но там задницей к зрителю стоит еще один мужик. Скажу, что министр… Его еще не сняли. Пока будут проверять…

А если они ничего не будут проверять, а просто с самого начала покажут мне бумажку с адресом: «Остров Майорка. Город Мудакос. Улица Двадцати Шести Майоркских Комиссаров. Вилла имени Жертв Первичного Накопления». Что тогда? Каскадер, козел, не успеет даже за пушку схватиться. А дочь! Главное – дочь. Шесть лет, а уже на двух языках читает. И похожа на меня как две капли воды. Ну почему мы так глупо устроены? Почему нам так хочется оставить на этом несущемся сквозь космос куске дерьма свое подобие? Оставить для того лишь, чтобы оно лет через двадцать вот так же дрожало над своим ребенком и так же делало ради него подлости и глупости… Таньку тоже жалко. Отфашистят, как ту блондинку! Танька-то ни в чем не виновата. Она выходила замуж за студента Авиационно-технологического института, а не за клоуна, бегающего по канату с толовой шашкой в заднице. Нет, виновата! Если бы ей не было на меня наплевать, разве бы я связался с Катькой?!

Стоп! А почему, собственно, я решил, что Катька все уже рассказала этим мордоворотам? Если бы она пискнула хоть слово – я бы уже давно сидел в подвале какой-нибудь подмосковной дачи на куче гниющей картошки, имея на спине пару остроносых пометин от утюга – в качестве предварительного собеседования. Что же тогда получается: Гоша с Тенгизиком упустили Катьку? Нет, они ее взяли – мне же докладывали. А если взяли, значит, отпустили… Почему? У них приказ – наказать. Хорошо, они ждут возвращения Оргиевича из Австралии для подробных инструкций. Но почему отпустили? Если бы она сказала им хоть слово про мои деньги – тем более не отпустили бы. Зачем им лишний свидетель? Катька должна была это понять, она сообразительная. Но почему все-таки отпустили? Конечно, она – гений охмуряжа и может и Тенгизика! Но то, что бандюки не сделают ради бабы, они сделают ради бабок! Скорее всего, братки готовят ее на роль приманки для какого-нибудь простодушного инвестора вроде Бурбона, приехавшего зарыть свои денежки в полях обновленной России. В таком случае им нужна Катька, пришедшая в себя, зализавшая раны и давшая отдых сфинктерам. Значит, сами отпустили – попастись. Катька, конечно, пообещала этим скотам верную службу и радостно побежала домой, не подозревая, что в случае чего переживет наивного инвестора на день или два. Таким образом, пацаны хорошо заработают и приказ Оргиевича, хоть и с опозданием, выполнят.

Э-э, нет… Как раз это умненькая Катька подозревает, потому-то внаглую и наехала на меня. С моими деньгами можно спрятаться по-настоящему, забиться в пятизвездную нору на берегу теплого океана и присмотреть себе нового зайчугана, желательно с хорошим счетом в банке!

Ну что ж, теперь вроде бы все встало на свои места. И выход один – отсечь ее от бандюков. Нет никакой уверенности в том, что она, выигрывая время, в последний момент не сдаст меня. Один тут недавно, чтобы выкрутиться, родного брата с племянниками под нож подставил. А я для нее всего лишь списанный зайчуган. Главное теперь, чтобы Гоша и Тенгизик согласились. То, что бандюки отложили выполнение приказа, может означать две вещи. Первое – Оргиевич зашатался на кремлевских кручах и они оборзели. Второе – они оборзели без всякой причины. Второе вероятнее. Эти таежные папуасы за большие деньги самого Любимого Помощника электропилой разрежут и в целлофан расфасуют. Надо рискнуть!

Не знаю, что уж там делает народный актер, чтобы после очередного семейного скандала с киданием кипящих чайников выйти на сцену и сыграть Ромео. Я просто лег на диван и представил себя на летнем лугу… Вот шмель, пригибая василек к земле, занимается своим медовым бизнесом. Вот мимо пролетают в брачной сцепке две бабочки-капустницы. Ага, есть контакт!

– Гош, привет, это я – Павел…

– Какой еще Павел-Час-Убавил?

(Отлично, звонка не ждали!)

– Ну ты, брат, даешь! Париж, авиасалон, «бордельера»…

– А-а, Павлентий, привет… Чего надо?

Я набрал в легкие воздух и заскулил:

– Гош… Мне звонила Катька – она плачет…

– Еще бы! За такие фокусы… Жить-то хочется!

– Гош, она же по глупости…

– Она и нам то же самое лепила… Ласковая, сучка… Но я бы все равно пришил. Приказ есть приказ. Это Тенгизка, горный человек, рассопливился – давай отпустим попастись… На недельку.

– Гош… Я люблю эту сучку… – сказал я с какой-то натуральной судорогой в горле.

– Ну и дурак!

– Знаю. Но ничего не могу поделать… Люблю!

У меня вдруг навернулись на глаза слезы, хотя для телефонных переговоров никакой необходимости в них не было. На том конце провода воцарилось молчание. Вообще, человечество столько столетий пело, плясало, водило хороводы вокруг слова «любовь», что даже в самых бараньих бандюковских мозгах есть завиток, в котором застряло уважение к этому отвлеченному существительному.

– Не могу. Приказ есть приказ.

– Понял. Приказ дело святое. Меня тут, кстати, Оргиевич после возвращения видеть хочет, – леденея от собственной смелости, соврал я. – Если будет про Катьку спрашивать, что ему сказать? Ну, чтоб тебя с Тенгизиком не подставить?

На другом конце провода снова образовалось молчание. Ничего, пусть немного мозгами поработает, не все же кулаками и хреном размахивать!

– Чего хочешь? – вдруг спросил Тенгизик, очевидно, слушавший весь разговор по параллельной трубке.

– Отдайте ее мне!

– Э-э, а говорил – любишь!

– Тогда продайте!

– Деньги есть?

– Мне долг вернули. Хотел дачу купить…

– Зачем тебе дача? У тебя самолет есть. Ладно, приезжай… С бабками… И три месяца чтобы она из квартиры вообще не выходила. Понял?

– Понял.

Гоша и Тенгизик, пересчитывая зелень, ехидно поглядывали на меня так, словно я покупаю разъезженную колымагу за цену новенького «БМВ». А в том, что они Катьку разъездили основательно, я не сомневался. Потом, когда она отсиживалась дома, я таскал ей сумками видеокассеты и однажды для смеха притащил мульт про любвеобильную Белоснежку, развлекающуюся с семью гномами. С Катькой была истерика… О яд воспоминаний! Но не будем о грустном…

12. О веселом

Итак, от бандюков удалось отвязаться, и даже легче, чем я предполагал. Теперь надо было разобраться с Катькой. Человек, покушающийся на твой банковский счет, даже если это красивая и небезразличная тебе женщина, должен быть строго наказан! Вариантов вырисовывалось несколько, но я, поколебавшись, выбрал самый, так сказать, законный.

Некоторые мои однокурсники после института пошли работать в Комитет. Тогда частенько выпускников незадолго до госэкзаменов вызывали в партком – и там серьезные дяди делали им заманчивые предложения: зарплата вдвое больше, чем у любого молодого специалиста, скорейшее решение жилищного вопроса, быстрый служебный рост. Но главное – романтика! Бреешься ты, скажем, утром, а из зеркала на тебя глядит не обычная похмельная рожа, а лицо секретного сотрудника, допущенного к страшенным государственным секретам, лицо советского Джеймса Бонда, своевременно уплачивающего партвзносы.

Кое-кто клюнул. Меня Бог миловал – я со своим незаконченным высшим в то время уже возглавлял молодежный кооператив «Земля и небо» и был в таком порядке, что в августе 91-го прислал защитникам Белого дома грузовик с водкой и бутербродами. С водкой, наверное, погорячился. Может быть, пришли я им тогда пепси-колу – и путч обошелся бы без жертв!

Как раз в конце 91-го мой однокурсник Ваня Кирпиченко, боец невидимого фронта, всего полгода назад променявший физику крыла на лирику плаща и кинжала, пришел ко мне в первый раз за деньгами. У его жены, кстати, тоже нашей однокурсницы, послеродовое осложнение, а КГБ как раз разгонять начали – и никакой зарплаты. Это называется – достал по блату билет на пароход «Титаник». Мы выпили, повспоминали злых и добрых преподавателей, подивились оборотистости Плешанова, выпустившего уже к тому времени толстенную книгу «Крылья ГУЛАГа», перебрали в памяти попробованных и непопробованных однокурсниц… Денег я, конечно, дал.

Во второй раз Ваня пришел ко мне, когда его Контору в очередной раз переформировали и переназвали, что стоило немалых средств, поэтому на зарплату сотрудникам денег снова не оказалось. А у Кирпиченко как раз помер дед-фронтовик – и хоть в целлофане, как цыпленка, хорони! Выпили, повспоминали добрых и злых преподавателей, особенно Плешанова, возглавившего к тому времени Всероссийский научно-исследовательский институт зверств коммунистического режима имени Бухарина. Перебрали в памяти попробованных и непопробованных однокурсниц – за прошедшее время количество первых почему-то увеличилось, а вторых соответственно уменьшилось. Денег я снова дал, а когда благодарный Ваня ушел, строго-настрого предупредил секретаршу: будет звонить – не соединять ни под каким видом!

Нет, я не жадный. Я даже нищим всегда подавал – до одного удивительного случая. Тормозим мы однажды на красный свет возле Пушкинской площади, и к машине на костылях подволакивается слепой в лохмотьях:

– Помоги, брат!

А мы с Катькой как раз из постели в ночной клуб следуем, и она мне все время глазами про новый платок для «гербария» напоминает. И так мне вдруг стыдно стало. Вот я, сытый, богатый, в джипе, с любовницей и телохранителем, а вот он – голодный, грязный, оборванный, на костылях и в синих очках. В общем, достал я сто долларов, приспустил стекло – и протягиваю. Он берет, приглядывается, даже очки снимает, потом отшвыривает костыли, прыгает через чугунную решетку и, как братья Знаменские, – стометровку со свистом! Он, наверное, решил, что я ему по ошибке, не глядя, вместо доллара сотню вынул…

С тех пор не подаю.

А просят. Все время просят! Знаете, мы с детского сада по жизни общаемся с огромным количеством людей: одноклассники, однополчане, однокурсники, сослуживцы, подруги, приятели, знакомые, дальние родственники, случайные собутыльники, попутчики… Так – массовка жизни. Но по мере того как ты богатеешь или поднимаешься вверх по служебной лестнице, все больше участников этой массовки начинают считать себя главными действующими лицами твоей жизни. Друзьями, одним словом. А к кому еще обратиться в трудную минуту, как не к другу?

Так вот, весть о том, что Шарманов гребет бабки совковой лопатой, овладела массовкой. И вся эта очередь верных друзей выстроилась ко мне. Я человек не жадный, но деньги зарабатываются не для того, чтобы потом раздавать их, как приглашения на распродажу у входа в метро. Одного друга детства в течение месяца я пять раз случайно встретил возле дверей моего офиса – и каждый раз он бросался мне на шею с таким видом, словно мы не виделись лет двадцать. Пришла одноклассница, оказавшаяся в Москве проездом, и напомнила, как на школьной дискотеке я залез к ней под кофточку, а она обозвала меня дураком. Само собой подразумевалось, что такое теплое воспоминание требует немедленной отстежки. Из Кузбасса приперся даже однополчанин, который заставлял меня, «салагу», чистить ему сапоги, а если голенища не блестели, бил меня фильтром от противогаза по голове. Дал. За науку выживания…

Шарманов – фамилия редкая, но все же добрый десяток однофамильцев энергично навязывался мне в родственники. Войдя в кабинет, «родственничек» обычно впивался нежно-пытливым взглядом в мое лицо и объявлял, что я как две капли воды похож на Кольку. Сходство с матерью улавливалось гораздо реже, очевидно, оттого, что по отчеству можно ведь выяснить только как папу зовут. Пришлось составить подробное генеалогическое древо. Теперь каждому пришедшему проведать родную кровь секретарша в приемной выдает анкету, а потом сверяет ее с древом. Помогает…

Другое дело – настоящие родственники. Папаша мой, поисковик-женильщик, как «оборонку» прикрыли, без работы остался, а кушать-то хочется. Да еще надо жену молодую и детеныша кормить! Купил ему мастерскую – машины теперь ремонтирует. Из других городов чиниться едут – башка-то золотая, да и руки… Все-таки ядерный щит ковал! Недавно заслал он ко мне своего сына от второго брака, мол, помоги братику в Академию маркетинга и менеджмента поступить. Брат не брат, а глазки – папины. Поступил: «пятерка» – штука, «четверка» – пятьсот баксов. Но самое смешное с мамочкой получилось. Она после развода долго рыдала, потом все-таки попыталась нового спутника жизни подобрать. Бесполезно… Поужинать и позавтракать – с удовольствием, а в совместную жизнь мужика не заманишь. После сорока она у меня сильно приувяла и с личным интересом вроде совсем закончила. А тут как раз до городка долетело, что ее сынок в Москве разбогател до неприличия. Верите, очередь выстроилась! И все такие серьезные: сначала загс, потом секс! Она даже растерялась от изобилия. Пришлось мне на место вылетать. Выбрали в конце концов энергичного пятидесятилетнего вдовца, доктора наук, лауреата Государственной премии. На свадьбе весь Арзамас-16 гулял. Подарил я молодоженам «Тойоту» и отправил в круиз по Средиземноморью…

Но вернемся к Кирпиченко. Дела у Вани вдруг поправились. То ли там, наверху, поняли, что голодные спецслужбы – штука опасная, то ли сами внучки железного Феликса приспособились к джунглям новой жизни… В общем, Ваня больше ко мне не приходил. Я, конечно, на всякий случай следил за его карьерой и знал, что теперь он начальник целого отдела московского ФСБ – и даже как-то видел по ящику его путаное интервью в связи с убийством популярного шоумена. Одет он был вполне прилично, а лицо выражало скорее моральные, чем материальные претензии к террариумным нравам новой жизни.

Ему-то я и позвонил. И он – бывают же благодарные люди! – в тот же день приехал ко мне. Мы выпили, повспоминали добрых и злых преподавателей, позлословили о Плешанове, которого за трусость, проявленную в 93-м, сослали на каторжные работы в ЮНЕСКО, перебрали однокурсниц. Выходило теперь так, что ему не довелось попробовать только мою жену, а мне – только его… Наконец я рассказал о случившемся.

– Шантаж, – после длительного раздумья определил Ваня.

– Ну, это я и сам понял.

– Надо писать разговоры с ней на пленку.

Через час срочно вызванные очкарики быстро присоединили к моему телефону какую-то штуковину – и Ваня кивнул:

– Звони ей!

Катерина конечно же сидела дома и ждала моего звонка, даже трубку подняла после первого же гудка. Я представил себе, как все это происходит: она любила болтать по телефону, лежа на тахте и поставив аппарат себе на живот.

– Это я…

– Привет, Зайчуган! Ты подумал?

– Да. Твои условия?

– Я ничего не скажу мальчикам о твоих денежках. Но ты переведешь полтора миллиона долларов на мой счет. Запиши номер – 16148. «Лось-банк». С кем там поговорить, ты знаешь… Когда все сделаешь – перезвони!

В трубке раздались короткие гудки. Я даже представил себе, как она, скинув с живота телефон, кувыркается на тахте, повизгивая от радости и торжества. Ей сейчас хорошо! Ей по-настоящему, до воплей, до скрежета зубовного, хорошо! Не то что мне…

– Вот стерва! – только и вымолвил Кирпиченко.

Шантаж был налицо – и Ваня мог действовать.

– Что будем делать? – спросил он. – Сажать?

– Правильнее было бы грохнуть!

– Ну, этого я не слышал, хотя тебе, конечно, виднее…

– Я не могу без нее… Я ее люблю.

– Что? После всего!

– После всего…

Конечно, вызволяя Катьку, я по-слюнтяйски часто использовал разные производные от слова «любовь». Я делал это нарочно… Тактика. Но тайная правда заключалась в том, что даже после всего случившегося я не хотел ее терять. Я хотел, чтобы она была рядом – раздавленная, униженная, беспомощная – и оттого особенно нежная. Может, это и есть любовь? В конце концов, раньше словом «чахотка» называли любую болезнь, если человек чах. А я – чах, потому что в кулачке у этой стервы была зажата моя игла!

– Что ты предлагаешь? – пожал плечами Кирпиченко.

– Ее надо напугать. Так напугать, чтобы она на всю жизнь запомнила: от меня ей никуда не деться. Никуда!

– Ну-у нет! Вы будете друг друга пугать для полноты чувств, а мои ребята подставляться! Эх, Шарманов, всегда тебе какие-то стервы нравились.

– Ваня, помоги! – попросил я. – Ради нашей дружбы! Я же тебе никогда не отказывал…

– Хорошо. Мы ее напугаем, но ты с ней расстанешься. Навсегда. Я не хочу, чтобы однажды мне пришлось считать количество дырок в твоей башке!

– Не могу без нее! – повторил я, повесив буйну голову.

– Я тебя предупредил, – ответил Ваня голосом джинна, выполняющего последнюю просьбу зануды Аладдина.

Штурм Катькиной квартиры громилами спецназа, прикрывающимися металлическими щитами (для достоверности их предупредили, что внутри вооруженная банда), навсегда запомнился соседям и случайным очевидцам. Представляю, что пережила Катька, когда дверь ее квартиры обрушилась на пол под мощными ударами и мужики в камуфляже и черных масках с матерщиной вместо «ура» ввалились в ее уютную квартирку, любовно обставленную и украшенную настоящим Зверевым и Митьками.

Мой психоаналитик, член-корреспондент Академии педагогических наук и лауреат премии имени Ушинского, уверяет, что воспитание – это процесс нанесения зарубок на психику. Без соответствующей зарубки изменить поведение невозможно. Чем сильнее недостаток – тем глубже должна быть зарубка. Если это действительно так, то моя зарубка получилась что надо – до кости, до самого мозга стервозной Катькиной кости!

Я забрал ее через день из Лефортова, тихую, жалкую, растерянную…

– Зачем ты это сделала? – спросил я, усадив ее в машину.

– Это не я…

– А кто?

– Когда-нибудь расскажу.

– Когда?

– Когда пойму, что ты меня действительно любишь…

Я сделал вид, будто поверил. В конце концов, и она тоже имела право поиграть этим безразмерным словом «любовь». Главное – Катька стала ручной голубицей. Как и требовали Гоша с Тенгизиком, она безвылазно сидела дома, читала по-французски Пруста. Когда я возвращался из офиса, Катерина угощала меня ужином, всякий раз изобретая с помощью поваренной книги что-нибудь необыкновенно вкусненькое. Я ел, а она смотрела на меня с такой нежностью, с какой обычно кормящие матери смотрят на сосущего младенца.

– Десерт будешь? – спрашивала она.

– Конечно, – отвечал я.

И мы падали в постель, как в небо. Иногда среди ночи я вдруг открывал глаза, вглядывался в ее спящее лицо и скрипел зубами от нестерпимых приступов нежности.

«Прав, прав старый бисексуал Шекспир: самые лучшие жены выходят из укрощенных стерв!»

13. Бологое

– Это что за остановка? – Павел Николаевич отогнул краешек занавески с синей надписью «Красная стрела».

За окном началась пристанционная суета огней.

– Остановка может быть только одна – Бологое. Других нет, – ответил я.

– Отлично! Жизнь кидается в нас розами.

– Почему?

– А потому что винцо-то у нас как раз кончилось! – Он кивнул на пустые стаканы с бордовыми ободками на донышках. – У вас ничего нет?

– Вообще-то я не пью.

– Я заметил. А вам интересно то, что я рассказываю?

– Любопытно.

– Ох уж эти мне писатели – «любопытно». Берете сюжет?

– Я еще не знаю, чем все закончится…

– Узнаете. Берете?

– Беру. Думаю, может получиться неплохая повесть. А что вы с ней будете делать, с рукописью?

– Сначала прочитаю.

– И?..

– Сожгу.

– Тогда я не буду писать.

– Почему? Какая вам-то разница? Вы же получите свои деньги.

– Может быть, вам все равно, как зарабатывать, а мне не все равно…

Поезд, полязгивая, начал тормозить. Теперь уже я отогнул занавеску: на освещенной платформе стояли два милиционера и женщина с огромным баулом, к которому был привязан большой плюшевый медведь.

– Толик, – негромко позвал Павел Николаевич.

– Спит, – предположил я.

– Исключено.

И действительно – через мгновение дверь отъехала в сторону и появился сосредоточенно-бодрый телохранитель.

– Давай-ка организуй, пожалуйста, нам чего-нибудь легонького! Чтобы без эклектики… Сколько стоим?

– Двенадцать минут.

– Успеешь. Давай!

Толик ушел выполнять задание. Поезд остановился, а потом чуть подался назад.

– Я пошутил. Я спрячу вашу рукопись, – после долгого молчания произнес Павел Николаевич.

– Куда?

– Догадайтесь!..

– Попытаюсь.

– А ведь я знаю, о чем вы еще хотите спросить. – Он посмотрел на меня значительно.

– О чем?

– О том, как можно было после такого оставлять ее у себя, да?

– Нет, как раз это мне понятно… Наверное, очень приятно – чувствовать себя укротителем!

– Да, это упоительно! По той же причине люди держат в своих домах хищных зверей. Представляете, вы входите в квартиру, и о ваши ноги трется не какая-нибудь киска, которая купила бы «Вискас», а самая натуральная рысь или даже пантера… Здорово, правда же?

– А если в горло вцепится?

– Во-от! Но ни один укротитель не верит в то, что его сожрут. Других жрут, а он не верит. И в бизнесе то же самое – у меня уж стольких друзей грохнули. А меня не грохнут. Только так. Иначе нельзя… Поэтому я и взял ее с собой в Майами. А ведь сначала не хотел. Как чувствовал… Но ведь она совсем ручной была. С парашютом ради меня прыгнула. Представляете – с парашютом! Вы когда-нибудь прыгали с парашютом?

– Нет.

– Вы несчастный человек. Хотите попробовать?

– Нет.

– Боитесь?

– Ленюсь.

– Вы инвалид лени! А вы знаете, куда лучше всего приземляться с парашютом?

– Куда?

– В постель к любимой женщине. А еще лучше, если и ты и она прыгаете одновременно и приземляетесь в одну постель!

– Метафора?

– Хренафора… Это – фантастика! Иначе я бы никогда не взял Катьку в Майами…

Дверь купе снова отодвинулась – и телохранитель поставил на стол две бутылки донского игристого:

– Вот. Другого красного нет. Про французское и не слышали. Сказали: это вам не Москва зажравшаяся, здесь только водку пьют…

– Ну что ж, – философски заметил Павел Николаевич. – Такова Россия – смесь бургундского с донским игристым! Спасибо, отдыхай!

Толик вышел.

– Замечательный мужик! Знаете, за что его из «девятки» поперли?

– За что?

– За то, что он Советский Союз развалил!

– Не понял!

– Объясняю. Когда Горбачев собрал всех президентов в Ново-Огареве подписывать союзный договор, Толик во время торжественного обеда торчал как раз в группе охраны. Выпил, понятно, малость, чтобы не очень противно было на всю эту сволочь глядеть. Они там, в «девятке», умеют так выпить, что со стороны ни за что не догадаешься. Профессионалы! И вдруг к Толику во время аперитива президент, кажется, Молдавии, если мне память не изменяет, Мирча Снегур привязался. Что-то ему не понравилось. Мол, не так смотришь, не так стоишь! Снегура тоже понять можно: был он какой-то там драный первый секретарь занюханного ЦК Молдавии – и вдруг сделался аж президентом! Крыша у него и поехала. А Толик вместо того, чтобы прогнуться и повиноватиться, как это обычно делается, взял да изобразил лицом: «Иди ты лесом, Мирча!»

– Что вы себе позволяете! – закричал Снегур. – Я – президент Молдовы!

– А я капитан Девятого управления КГБ! – вдруг брякнул Толик. – Вас, президентов, как собак нерезаных теперь на просторах страны разбегалось, а капитанов «девятки» раз, два – и обчелся!

Что тут началось! Все просто обалдели. Это ведь как если бы бронзовый матрос с маузером на станции метро «Площадь Революции» вдруг заматерился! Это как если бы на Валтасаровом пиру на стене вдруг три страшных слова проявились: «Идите вы лесом!» Не было никогда такого прежде! У Снегура от возмущения сердечный приступ случился. Горбачев, чтобы его успокоить, тут же на банкете, кудахча, стал исключать Толика из партии. Три прибалтийских президента под шумок радостно чокнулись рюмочками, справедливо усмотрев в этом происшествии знак скорого распада проклятой империи. Кравчук от волнения забыл, как по-украински будет «независимость». Шеварднадзе, отпросившись якобы по малой нужде, побежал Гельмуту Колю звонить-докладывать. А Ельцин устроил скандал, заявив, что Толика Раиса Максимовна подослала…

В результате взволнованные президенты порешили, что проект нового договора еще сыроват, и постановили его доработать. Подпиши они тогда союзный договор – и история пошла бы совсем другим путем! А о том, что дальше случилось, во всех учебниках теперь написано. Снегур, вернувшись в Кишинев, ударился в крутейший прорумынский сепаратизм. Прибалты завыделывались. Хохлы захорохорились. Грузины завыстебывались. Белорусы забульбашили. Армяне закарабашили. Азиатское подбрюшье так вообще охренело. А Россия совсем сбрендила и объявила себя независимой, как Берег Слоновой Кости.

Горбачев в сердцах после того случая разогнал «девятку», набрал новых людей – они-то его и сдали потом в Форосе. И распался великий Советский Союз. А Толика – этого в учебниках, разумеется, нет – исключили из партии и выперли с работы. Но об этом он не жалеет. Ему Советский Союз жалко. Пьет он редко, но как следует. И когда наберется – плачет. Честное слово, плачет и приговаривает: «Что я наделал! Что я наделал!»

Вот ведь как!..

Раскатистый вокзальный голос невнятно предупредил об отправлении.

– Прямо сейчас придумали?

– Кто знает, кто знает! – заулыбался Павел Николаевич – и на его щеках появились ямочки.

Он облупил с бутылки фольгу, открутил и снял с горлышка проволочный намордничек – пробка хлопнула и как бешеная запрыгала по купе, отскакивая от стен. В этот миг поезд дернулся – и пенная розовая струя лишь со второй попытки и то не очень точно накрыла стаканы.

– За что? – осведомился Павел Николаевич.

– Каждый за свое. Впотай… – предложил я.

– «Впотай»? Никогда не слышал, – восхитился он. – Отличное слово! Ты молодец! Хочешь, я возьму тебя к себе на хорошие деньги? Делать ничего не надо. Просто будешь раз в неделю заходить в мой кабинет и говорить одно какое-нибудь странное слово… Впотай! И все – больше ничего мне от тебя не надо. Ты понимаешь, люди, с которыми я каждый день общаюсь, говорят совсем на другом языке. В этом языке всего несколько слов, как у судьи на ринге. И все слова такие грубые и подлые! От них я никогда не слышал – «впотай»! А мне это теперь очень нужно. Катька тоже говорила иногда странные слова… Ну что ты молчишь?

– А мы разве перешли на «ты»?

– О гордый и неприступный повелитель слов! Писателишка хренов! Пьем на брудершафт. Но – впотай!

Мы переплелись руками и, обливаясь донским игристым, выпили – вино было сладкое, с чуть затхлым привкусом. Потом мы поцеловались – от моего попутчика повеяло дорогими запахами. Он взмолился:

– Слушай, давай я тебе все-таки свои стихи прочту – концептуальные!

– Одно стихотворение! – твердо предупредил я.

– Заметано. Один концепт. Слушай:

То березка, то рябина, То ольха, то бересклет. То бывалая вагина, То девический минет…

Ну как? Не хуже, чем у Егора Запоева?

– Лучше. Гораздо лучше. Отечественная поэзия понесла тяжелую утрату!

– Серьезно?

– А то!

– Знаешь, если бы я был «голубым» – я бы тебе сейчас отдался. Впотай… Может, мне вообще, к черту, сменить ориентацию? Да, мне нравилась девушка в белом, но теперь я люблю голубых…

– Попробуй.

– А чего пробовать! И так с утра до вечера употребляют во все емкости. Ты думаешь, деньги иначе зарабатывают? Как в Белый дом приедешь – так сразу и начинается… Даю, даю, даю…

– Впотай?

– Какой там впотай – внаглую! Скольким я дал! Они уже знают: раз Шарман пришел – значит, сейчас давать будет… Если они взяточники, то кто тогда я? Давало?! Катька по сравнению со мной – целка… А о чем я до этого говорил?

– О голубых.

– Нет, до этого.

– Кажется, о Майами.

14. В Майами! В Майами!

В Майами я полетел из-за Генки Аристова, знаменитого летчика-космонавта, Героя России. Ну я тебе уже рассказывал… Помнишь, когда президент ему звезду вручал, он хлопнул Генку по плечу. И Генка тоже хлопнул – так, что всенародно избранный чуть не свалился. Тогда об этом все газеты писали. Генка по жизни ничего не боится, кроме Галины Дорофеевны.

А женился он, как только буковку «к» на погонах сменил на две лейтенантские звездочки. Сразу после училища. И ведь не на ком-нибудь женился, а на библиотекарше. Рослая, ядреная, круглолицая, глаза как у следователя и коса толщиной с анаконду. В нее были влюблены поголовно все курсанты и даже значительная часть преподавателей. Но Галя была девушкой строгой и недоступной. На все подруливания у нее был один ответ:

– Товарищ курсант, не загибайте у книги страницы! И вообще – сходите вымойте руки!

А если ты думаешь, что к офицерам она относилась лучше, то глубоко ошибаешься. С ними Галя вообще была сурова до ледовитости:

– Товарищ майор, руки уберите! И вообще – приберегите ваши приставучести для жены.

Отличник боевой и политической подготовки, гордость и надежда училища, Геннадий Аристов всегда приходил в читальный зал с вымытыми руками, страниц не загибал и не жрал глазами проступавшие под трикотажным обтягивающим платьем трапециевидные девичьи трусики. Он был невозмутим и сдержан, ибо давно уже, лежа на узкой курсантской койке под вытершимся суконным одеялом, поклялся добиться двух вещей. Во-первых, стать космонавтом. Во-вторых, однажды намотать-таки на руку эту косу-анаконду, и чтобы потом измученная королевна книжной пыли уснула в его мускулистых объятиях.

И добился. Через загс, разумеется.

С тех пор Галина Дорофеевна больше не работала в библиотеке, да и вообще нигде не работала – летчикам-испытателям, а тем более космонавтам при проклятых коммуняках платили дай бог каждому. Но тем не менее суровая библиотекарская складка меж густыми бровями и строгий голос остались навсегда. Не знаю, кто уж там у них по ночам что на руку наматывал, но бесстрашный испытатель, а впоследствии космонавт Геннадий Аристов покрывался липким потом от одной мысли, что сведения или даже намеки на его небезупречное поведение досквозят до Галины Дорофеевны. Причем этот страх перед женой уживался в нем с чисто физической неспособностью пропустить мимо хотя бы одну смазливую девицу. Совершенно спокойно и безмятежно он чувствовал себя в жизни только один раз – во время стодвадцатидвухдневной космической вахты на борту станции «Мир». По возвращении он долго лечился в санатории, ему был предписан постельный режим, который отважному покорителю космоса помогали соблюдать две хорошенькие медсестрички…

Обычно Гена совершал супружескую измену со скоростью спецназовца, заваливающего террориста, и в семь часов вечера уже чинно ужинал в семейном кругу, опасливо ловя подозревающие взоры Галины Дорофеевны. А чтобы отвести от себя наветы, он скупо жаловался на боли в спине, покалеченной во время катапультирования, и говорил, что на очередной диспансеризации врачи запретили ему любые нагрузки на поясницу и резкие движения.

Так бы оно и продолжалось, но на пятом десятке мужчинам уже хочется большего. Им мало торопливого бомбометания с последующим возвращением на базу. Им, предпенсионным безумцам, хочется медового месяца в обществе беззаботной, веселой, пахнущей юностью и морем девушки. И лежа вечером в семейной кровати, рядом с верным телом Галины Дорофеевны, поглаживая ее привычные рельефы, Геннадий Сергеевич Аристов мечтал об иной доле.

Долю звали Оленькой. Она сама себя так называла: не Ольгой, не Олей, а Оленькой. И была она, как я уже говорил, ни много ни мало студенткой Академии современного искусства имени Казимира Малевича, в чем, конечно, учитывая профессию Галины Дорофеевны, можно было усмотреть определенную преемственность. Оленька обладала такими длинными ногами, произраставшими из такой восхитительной попки, что мужики на улице сворачивали шеи и сшибали фонарные столбы. Умна она не была, что, впрочем, для женщин и искусствоведов совсем не обязательно. Зато Оленька отличалась необычайной жизнерадостностью, какой только и может отличаться юная девушка, еще не сделавшая ни одного аборта и еще ни разу не оттасканная за роскошные черные кудри ревнивой женой. Глядя на нее, было трудно поверить, что ее курсовая работа именовалась «Миф в свете родовой травмы».

Нет ничего удивительного, что Гена потерял из-за нее всякое ощущение реальности и впервые за двадцать шесть лет дисциплинированного брака начал утрачивать элементарные навыки самосохранения. Нет, он все еще, настыковавшись в моей квартире до звона в ушах, возвращался домой к семи часам и, жадно ужиная, скупо жаловался жене на боли в спине. Но перед сном, запершись в ванной и громко пустив воду, герой-космонавт шептался с Оленькой по мобильному телефону. Все шло к катастрофе.

– Павлик! – взмолился он в один прекрасный день.

И Павлик сделал для друга невозможное. Во-первых, я искренне восхищался Геной и хотел ему помочь. Аристов – настоящий герой, Мужик с Большой Буквы. Именно такие всегда и выволакивали Россию из того дерьма, куда затаскивали наше женственное отечество разные додоны, которым История по ошибке вместо дурацкого колпака нахлобучивала на голову шапку Мономаха. Во-вторых, Гена дружил с президентом «АЛКОбанка» и активно хлопотал о большом кредите для меня. После скандала со столкнувшимися МиГами я попал в глубокую финансовую прямую кишку. Триумф в Ле Бурже моих надежд не оправдал. Многочисленными заманчивыми предложениями я попросту не успел воспользоваться: они исчезли в тот самый момент, когда стало известно о внезапной отставке Второго Любимого Помощника. Владимира Георгиевича погнали со всех постов, после того как в популярной австралийской газете, не знаю уж по чьей наводке (хотя догадываюсь), появилась статья… Думаете, об очередной «бордельере»? А вот и хрен! В статье просто-напросто говорилось о том, будто Оргиевич вполне может со временем стать президентом России. А такого в Кремле не прощают…

В результате я остался без кредитов и государственной поддержки. А любые приличные состояния в России – это всего-навсего невозвращенные кредиты, ибо любой возвращенный кредит – это всего лишь вовремя добытый новый кредит. Вот, в общем-то, и вся алгебра бизнеса, она же и высшая математика… Тот, кто вовремя не успевает продлить эту цепочку, оказывается лишним на празднике жизни. Его просто выбрасывают за борт акулам, потому что на нашем пьяном заблудившемся корабле осталась всего одна бочка солонины. Когда покажется земля, неизвестно, а жрать хотят все. Короче, чтобы порадовать Гену и выцыганить новый кредит, мне надо было потратиться.

Я договорился с Серегой Таратутой, представлявшим интересы «Аэрофонда» в Америке. Он напоил до бесчувствия вице-президента Национального общества ветеранов авиации «Икарус» генерала Джоуля, и тот прислал Генке на официальном бланке письмо, которое в переводе выглядело примерно так:

Уважаемый мистер Аристофф!

Имею честь пригласить Вас принять участие в международной научной конференции «Авиация и космонавтика – путь к согласию», которая состоится в г. Майами (штат Флорида) с 15 по 25 августа с. г. Были бы рады услышать от Вас доклад на тему «Русско-американские авиационные связи в период Первой мировой войны (1914–1918)».

Перелет, проживание в гостинице и гонорар за счет Общества.

С уважением

бригадный генерал Фрэнсис С. Джоуль

Всю почту в семье Аристовых вскрывала Галина Дорофеевна, и это приглашение, как и задумывалось, попало прямо ей в руки. Она без промедления на всякий случай отдала письмо на экспертизу своей приятельнице, работавшей в российско-американской фирме. Та тщательно исследовала бумагу, подтвердила ее подлинность и даже успокоила встревоженную подругу, объяснив, что с женами на подобные конференции почти никогда не приглашают, так как заокеанцы – патологические жмоты, в чем она сама уже не раз убеждалась, работая в совместной фирме. Выяснив все эти обстоятельства, Галина Дорофеевна дала на командировку добро, а в качестве отступного приказала привезти из Штатов кожаный брючный костюм, как у подруги. Но Гена, согласно разработанному мной плану, начал отказываться:

– А хрен ее знает, эту Первую мировую войну… Я и доклады-то делать не умею. Не-е, не полечу!

– Лети! А доклад тебе пусть Шарманов пишет, раз уж ты с ним столько возишься…

– Неудобно как-то… – возразил Гена, уже несколько переигрывая.

– Неудобно! Знаешь, что неудобно?

– Знаю, – тут же согласился он, не дожидаясь конкретики.

Со своей родной Харьковщины Галина Дорофеевна привезла в Москву глыбистые россыпи народной мудрости, в печати, к счастью, не употребляющиеся, но активно используемые в семейном обиходе.

Мой план удался гениально – и мы могли лететь в Майами, где в это время года никаких конференций не проводилось сроду, разве только конкурсы на самую сексуальную стрижку лобковой растительности или самую большую грудь. Майами, честно говоря, выбрал я сам. Океан! Пальмы! Но главное, там имелась маленькая частная школа воздушной акробатики, а воздушная стихия тянула меня в ту пору куда сильнее, чем водная. К тому же в Майами любят проводить каникулы американские студентки, которые перед тем, как стать образцовыми женами и матерями, жадно познают мир с помощью безопасного секса. В общем, океан и море гигиенического американского разврата. Понятное дело, лететь туда я собирался один. Во-первых, никогда не мешает лишний раз убедиться в том, что лучше твоей любимой нет никого, даже в Америке. Во-вторых, я не хотел, чтобы Катерина почувствовала себя прощенной окончательно и бесповоротно. Женщина, помнящая свою вину, нежна, как телячья отбивная… Катерина наблюдала за моими сборами с покорностью давно забытой султаном гаремной горемыки и только однажды молвила, смахнув слезу и дрогнув подбородком:

– Ты будешь прыгать?

– А как же!

– Без меня?

– Без тебя.

– Неужели ты думаешь, что с кем-нибудь тебе будет лучше, чем со мной?

Она, мерзавка, знала, что говорила.

Полгода спустя после истории с Гошей и Тенгизиком Катька без вызова вошла в мой кабинет и тихо сказала:

– Сегодня я прыгнула с парашютом.

– Что-о?

Я перевидал многих парашютисток. Королевы аэроклубов имеют в душе какую-то железяку, как и спортсменки. Такие женщины прыгают с парашютом примерно затем же, зачем другие накачивают себе бицепсы с голову годовалого ребенка и, натертые маслом, демонстрируют их ревущим от восторга мужикам. А вот зачем понадобилось это Катерине, нежной, как тюльпан, выращенный из луковицы в городской квартире?

– Я же люблю тебя, глупый… Я просто хотела тебя лучше понять!

– Поняла?

– О да!

Потом мы не раз прыгали с ней вместе на Тушинском аэродроме – и я понял, что такое настоящее упоение. Какой там наркотик! Ужас, который переживает человек, покидая самолет, откуда город кажется грудой спичечных коробков, невозможно передать. Не надо никаких искусственных галлюцинаций. Ты паришь в полуневесомости над землей, управляя своим телом, как птица, но в конце полета наступает миг смертельной опасности. Ты дергаешь на заданной высоте кольцо парашюта – и… Это в предполетных инструкциях все просто: не раскрылся основной парашют, режь стропы и, дождавшись отделения ставшего бесполезной тряпкой большого колокола, дергай кольцо запасного. Но при этом не стоит забывать, что ты несешься навстречу земле со скоростью примерно такой же, с какой сейчас хреначит наш поезд, – и километр высоты съедается за двадцать секунд. В случае затяжного прыжка принудительное раскрытие парашюта срабатывает лишь в пятистах метрах от гостеприимной поверхности земли, и если с ним что-то случится – у тебя десять секунд на всю возню с ножом, стропами и кольцом… А ведь надо еще помолиться перед смертью… И пусть тебе не рассказывают разные байки про чудесные приземления на провода, сугробы и машины с матрацами… Человек гораздо тяжелее воздуха… Бац – и нету! Но зато после нескольких мгновений, наполненных ужасом ожидания, ты испытываешь восторг, когда наконец надежно повисаешь на туго натянутых стропах спасительно распахнувшегося над тобой парашюта.

Раньше я прыгал два раза в год, чтобы подтвердить свою квалификацию летчика. Но с тех пор… Не знаю, что происходит в организме человека под влиянием страха смерти. Когда опасность позади, на тебя нападает страшенное вожделение, настоящее остервенение! Меня и раньше после прыжка буквально распирало – и женская часть моей фирмы, зная, что я вернулся с аэродрома, затаивалась, понимая: кому-нибудь придется отдуваться. Но одно дело – скорая сексуальная помощь, оказанная тебе твоей же сотрудницей, которая отлично понимает, что если в «Аэрофонде» платят раз в пять больше, чем в госучреждении, то иной раз надо потерпеть, даже сделать вид, будто нравится… И совсем другое дело, если ты оказываешься с женщиной, пережившей только что такое же падение в смерть и воскрешение. Если Катерина не врала, с ней происходило то же самое! Она обезумевала. Мы еле успевали добраться до моей квартиры и набрасывались друг на друга.

– Ты просто звереешь! – шептала она. – Такого со мной еще никогда не было! Сделай мне больно! Еще больнее! А-а-а…

Со мной тоже такого еще не было! Казалось, вместо простаты мне вживили миниатюрный атомный реактор… Потом Катерина из последних сил протягивала руку, и я, превозмогая сладостный паралич, вкладывал в эту руку очередной носовой платок. И мы лежали обездвиженные – и тело казалось чистым теплым ручьем, струящимся из вечности в вечность…

– Хорошо! – согласился я, заглянув в покорные Катькины глаза. – Летишь со мной. Но учти: Гена мне очень нужен, и если…

– Ну что ты, Зайчуган, я же теперь стала совсем другой! – прошептала она и расплакалась от счастья. – Разве ты не видишь?

15. Испорченный отдых

Летели мы, конечно, разными рейсами. Гена был этапирован Галиной Дорофеевной до самого паспортного контроля. В одной руке он держал чемодан, еще задолго до таможни проверенный на предмет разных подозрительных излишеств. В другой руке герой-космонавт нес «дипломат» с бритвенными принадлежностями и машинописными страничками доклада о связях американской и русской авиации в годы Первой мировой войны. Должен сказать, что доклад на высоком научном уровне был написан преподавателем истории авиации, профессором МАТИ, который после 91-го зарабатывал на жизнь тем, что сочинял дипломы студентам и диссертации аспирантам. Вопреки ожидаемому доклад обошелся мне всего в пятьсот долларов, потому что статью на эту самую тему профессор написал уже лет шесть назад и все никуда не мог пристроить. Галина Дорофеевна текст прочла и одобрила.

Далее Гена получил последние предполетные инструкции и принял в щеку в качестве серьезного предостережения прощальный поцелуй. В самолет Аристов вошел с тем чувством, с каким обычно люди выходят из морга. Но радовался он рано: в тот момент, когда все расселись и стюардессы, щелкая калькуляторами, начали считать головы, в салон, тщетно удерживаемая пограничником, вторглась Галина Дорофеевна.

– Дорогой, ты забыл свой доклад! – сказала она, пристально осматривая пассажиров, сидевших рядом с Геной.

Герою, как всегда, повезло. Слева от него расположилась пожилая еврейка, уже успевшая всем рассказать, что летит на торжественное обрезание своего внука. Когда появилась Галина Дорофеевна, она подробно объясняла Аристову, почему отказалась вместе с детьми переезжать в Америку, а решила все-таки умереть в неблагодарной России. Справа от докладчика покоился хорошо одетый гражданин, умудрившийся в шереметьевском баре напровожаться до полной неподвижности. Страшно подумать, что могло произойти, окажись случайно рядом с Геной хорошенькая молодая пассажирка! Благожелательно оценив обстановку, Галина Дорофеевна протянула мужу еще один экземпляр доклада и удалилась, послав на прощание тяжелый воздушный поцелуй.

Но я обо всем этом тогда еще ничего не знал, потому что уже подлетал к Майами. Девушки за время полета подружились, точнее, Катерина успела втереться в полное Оленькино доверие: такого умения понравиться мгновенно любому человеку, даже женщине, мне больше встречать не доводилось. Я успел отбить несколько покушений на Оленьку со стороны двух назойливых кавказцев и одного деликатного кубинца. К Катерине, кстати, если она этого не хотела, никто никогда не привязывался. Для этого у нее было особое выражение лица – насмешливо-презрительное. В такие минуты казалось, что у нее под платьем не шелковое уступчивое тело, а академическое Собрание сочинений Салтыкова-Щедрина в двадцати томах.

Я, просвещая девушек, давал сравнительные характеристики «Боинга-747» и «Ил-86», когда Катерина неожиданно схватилась пальцами за виски.

– Тебе плохо? – участливо спросил я.

– Нет, мне хорошо, но пусть стюардесса принесет что-нибудь обезболивающее!

– Ты, наверное, простудилась?

– Хуже… – вздохнула она.

– Но хуже может быть только…

– Да, – скорбно кивнула она.

– Ты ждешь ребенка? – с ужасом поинтересовалась Оленька.

– У меня уже есть ребенок, – ответила Катерина и погладила меня по головке. – Просто эту неделю я буду немножко не в форме… Прости, Зайчуган!

– Ваш анальгин! – прощебетала стюардесса, прилежно улыбаясь.

Я автоматически проглотил таблетку и выпил воду, еще наивно полагая, что внезапно выяснившаяся Катькина нетрудоспособность – всего лишь досадное совпадение. Мне оставалось только обиженно смотреть в окно, пока девушки живо обсуждали качество различных прокладок с той непосредственностью, с какой их сверстницы сто лет назад обсуждали качество разного рода вуалеток…

Мы остановились в отеле «Олений пляж», специально выбрав четырехзвездный, чтобы оградить себя от соотечественников, обычно транжирящих уворованную часть национального достояния непременно в пятизвездных отелях. К тому же соотечественники, как и японцы, имеют особенность за рубежом собираться в огромные гомонящие стаи, а чье-либо желание остаться в одиночестве воспринимают не иначе как государственную измену.

Но гостиница была вполне приличная, с уютными номерами и огромным бассейном. Мы поселились в двух люксах, соединявшихся дверью, на всякий случай запертой на ключ. Первое, что сделал появившийся к вечеру Гена, – это рассказал мне, как тяжело и с какими осложнениями прошли проводы. Второе, что он сделал, – запретил Оленьке под страхом смерти снимать телефонную трубку. Кроме того, ей были даны инструкции и на тот случай, если в номер ворвется дородная женщина с сурово насупленными бровями: опытный Аристов просчитывал любые, даже нештатные ситуации. В этом варианте Оленька должна была по-английски объяснить, что, будучи обыкновенной горничной, убирает номер. Однако на тот случай, если Галина Дорофеевна ворвется именно тогда, когда Герой России, летчик-космонавт Геннадий Аристов будет осуществлять с длинноногой горничной парный полет, никаких инструкций дано почему-то не было.

Вечером мы поужинали в греческом ресторанчике и разошлись по номерам. Вскоре из соседнего люкса донеслись приглушенные звуки, характерные для успешного парного полета. Катерина посмотрела на меня с сочувствием и предложила:

– Знаешь, давай я буду испорченной синьорой, на которую муж, уходя в крестовый поход, надел пояс верности. А ты будешь нахальным пажом. Давай?

– Не хочу, – ответил я и накрылся одеялом с головой.

– Глупенький, это же скоро пройдет…

– Догадываюсь. Но эти дни я вычту из твоей зарплаты…

Начался отдых. По утрам мы лежали в шезлонгах под ласковым солнцем, выделяясь на общем загорелом фоне беззащитной северной белизной. Оленька, до тонкостей изучившая американскую жизнь по телесериалам и журналам, попыталась в первый день загорать без лифчика, демонстрируя общественности свои маленькие, но стойкие груди. Однако, заметив возмущенные взгляды и перешептывания жилистых американок, прикрылась узенькой полоской полупрозрачной материи. Между бултыханиями в бассейне она читала книжку «К семиотической теории карнавала как инверсии двоичных противопоставлений».

– Ничего не понимаю, – пожал плечами Гена, полистав книжку.

– А ничего и не надо понимать, – объяснил я. – Эти ребята просто заметили, что под непонятное лохи легче дают деньги. Чем заковыристее, тем вероятнее, что кто-нибудь раскошелится. Я сам однажды сдуру отвалил десять тысяч за перевод Бродского на узелковое письмо. Видел, у меня в кабинете висит хреновина вроде перепутанного мотка лески?

– Видел.

– Бродский… «Письма с Понта»!

– Смешно сказал. А ты думаешь, Оленька в этом что-нибудь понимает? – Гена показал на книжку.

– Это тоже не важно. Женщина, перед сном читающая про инверсию двоичного противопоставления, в сексуальном смысле гораздо завлекательнее, чем читающая Маринину. Разве не так?

– Я об этом не думал. Мы вчера не очень шумели?

– А вы шумели?

Гена был счастлив. С помощью плавания, секса и продолжительного сна на чистом морском воздухе он собирался выдавить накопившуюся за год смертельную усталость и отдохнуть от строгого ошейника Галины Дорофеевны. Иногда под настроение Аристов вспоминал какую-нибудь смешную историю из своей богатой летной практики. Или, сосредоточившись, пытался наговаривать в диктофон инструкции для оставшихся в Москве курсантов.

Катерина, которую, вероятно, за ее стервозность Господь наградил месячными, протекавшими примерно так же, как тропическая лихорадка, только изредка, закутанная в халат, выходила из номера. Поглядев на солнышко, она говорила:

– Зайчуган, в баре сидят две миленькие мулаточки – давай я тебя с ними познакомлю!

– Спасибо за заботу, кровоточивая жена моя! Если мне приспичит, сам познакомлюсь, – ответствовал я, ненавидя ее. – Иди в номер. Приехала болеть – болей!

– Будь осторожен, милый, ты тоже можешь заболеть!

Дело в том, что я сгораю на солнце мгновенно. Это случилось на второй же день и, понятно, настроения мне не улучшило. Плечи и живот стали малиновыми, кожу пекло, а по телу пробегал озноб. Но я крепился.

– Повезло тебе с Катькой! Это ж надо, сама предлагает с девушками познакомить! Вот какой должна быть идеальная жена! – вздохнул Гена, глядя вслед покорно уходящей Катерине.

– Давай меняться! – предложил я. – Будет у тебя такая жена.

– Какая жена? – уточнила Оленька.

Она только что вышла из бассейна. Ее влажная, уже начавшая смуглеть кожа искрилась на солнце бесчисленными каплями воды. Тугой купальник был почти прозрачен, и соски напоминали прижатые к стеклу раскрасневшиеся от любопытства детские носики.

– Какая? С такими ногами, как у тебя! – польстил я.

Гене мои слова явно не понравились. Он, несмотря на свою непроходимость мимо симпатичных девушек, был по-своему старомодно целомудрен: жена или подруга товарища являлись для него абсолютным табу. Рассказы о том, что некоторые наши общие знакомые, приезжая на отдых, меняются в первую же ночь женами, как часами, вызывали у него возмущение. И я, памятуя о его дружбе с председателем правления «АЛКО-банка», зарекся отпускать Оленьке даже самые невинные комплименты.

– А где Катя? – спросила девушка.

– Ты же знаешь, что у нее контракт с «Проктер энд Гембл» и она приехала сюда исключительно чтобы испытывать прокладки! – ответил я.

– Фу! Павлик!! Я пойду ее проведаю… О’кей, папочка? – Она поцеловала Гену в макушку.

– Конечно, сходи, – разрешил папочка.

Девушка накинула халат и, собирая мечтательные взгляды разлегшихся в шезлонгах импортных мужиков, пошла в отель.

– Все-таки хорошо, что мы не поселились в «Поющей раковине»! – вздохнул я. – Там полно москвичей. А ведь как это прекрасно – не пить! Алкоголь – никакой не отдых. Это тяжелый и неблагодарный труд. А хочется лени. Сладкой и грустной лени. Вообще, русская лень – лучшее, что есть на свете!

– Ерунда, – возразил Гена. – Лучшее на свете – это кубинская лень! Вот кубинцы – это настоящие лентяи. Мы по сравнению с ними трудоголики. Им бы только петь, плясать и трахаться. Как Фидель заставляет их убирать сахарный тростник – ума не приложу!

– Я думаю, он выступает перед ними по шесть часов – и они, чтобы только его больше не слушать, готовы на все.

– Смешно сказал.

– А ты видел Фиделя?

– Как тебя. Это еще до отряда космонавтов было. Мы передавали им наши МиГи. Федька обожает авиацию и большой специалист по части женских задниц.

– Тогда вам было о чем поговорить. Он не приглашал тебя в советники?

– По авиации?

– По женским задницам.

– Смешно сказал. Нет, не приглашал, но он познакомил меня с Марией-Терезой. Она у них вроде нашей Аллы Пугачевой, только еще крепкая – выступает без лифчика и с ниточкой вместо трусиков… Выступала…

– Ну и как?

– Ощущение, словно садишься без шасси на фюзеляж. Она мне потом два раза писала в Центр… Домашний адрес, как ты понимаешь, я не оставил. Мы даже в Москве, когда у нее были гастроли, встречались. В гостинице «Россия». Дежурная по этажу вызвала милицию. Думала, в номере женщину режут…

– Слушай, а это не из-за нее Хрущев с Фиделем поссорились?

– Из-за нее. Ну, не поссорились… Просто наш посол Николаев был на концерте в варьете, а потом выпил на приеме и стал говорить ей комплименты, сравнивать с Любовью Орловой и все такое. Федька услышал и вечером прислал Марию в резиденцию, вроде подарка. Знаешь, как грузины шампанское – от нашего столика к вашему… Посол, сталинский еще сокол, сделал вид, что ничего не понял. Ну, она для ясности и разделась прямо в кабинете. Николаев, баран, решил, что это провокация, что Федька переметнулся к американцам, и приказал охране ее вытолкать. Для бородатого это было страшным личным оскорблением: он же из лучших чувств… А американцы к нему в самом деле в ту пору на мягких лапах подбирались… Срочно послали на Кубу известного зализывателя конфликтов Микояна, но даже он не смог убедить Федьку, что посол уже давно импотент… Николаеву однажды ночью в самый интересный момент Сталин позвонил, чтобы уточнить, в каком году Талейран начал писать свои мемуары… Ну, он со страху и сник навсегда. Пришлось, чтобы замять конфликт, срочно Николаева отзывать и оказывать Острову свободы военную помощь. Тогда-то я в первый раз и погнал туда МиГи. А теперь я знаешь что думаю? Федька нарочно дурочку валял, чтобы нас на помощь расколоть… Гениальный мужик!

– А правда, что Федька – еврей?

– Не исключено. Иначе на хрена ему было революцию делать? Парень из богатой семьи, высокий, красивый, хрен до подбородка – отличные перспективы…

Увлекательный наш разговор был прерван самым отвратительным образом:

– Как приятно услышать в этой драной Америке родную речь!

Над нашими головами приветственно навис здоровенный мускулистый мужик вызывающе отечественной наружности. А нежный морской воздух вокруг тяжко загустел от многодневного перегара.

– Здрасте, – только и мог вымолвить я.

– Здравствуйте! – златозубо улыбнулся здоровенный. – Давайте знакомиться. Я – Сизов Николай Николаевич, командир отряда спасателей. Можно просто – Коляныч…

– Очень рад, – отозвался Гена ледяным голосом.

– А уж как я рад! Сами-то откуда? Как звать?

– А зачем это вам? – еще холоднее поинтересовался Аристов.

– Как зачем! Для продолжения знакомства…

– Продолжения не будет.

– Да-а? – опешил Коляныч.

– Да.

Золотая улыбка командира спасателей начала тускнеть и погасла. Он ушел, бормоча что-то про дерьмократов, разворовавших Россию и теперь вот греющих брюхо на заморских курортах. Позже, у китайчатого портье, болтавшего, кажется, на всех языках, мы выяснили, что пятнадцать спасателей, помогавших американцам тушить лесные пожары, заселились в отель еще утром и уже успели в близлежащем магазинчике купить спиртного больше, чем было продано там за все годы, прошедшие после окончания войны Севера с Югом.

Во время ужина в полинезийском ресторане Гена был суров, как во время воздушной атаки:

– Больше в отеле не загораем. Ходим на соседний пляж.

– Правильно, – поддержал я. – Я тоже за безалкогольный отдых. Какая воздушная акробатика с похмелья!

– Ну зачем вы так! – с милой наивностью возразила Катя. – Отличные ребята. Правда, Оленька?

– Ты им уже рассказала, какие прокладки защищают тебя с утра до вечера?

– Павел! – оскорбилась Оленька. – Опять?

– Простите нам эту семейную сцену! – повинился я.

– Значит, так. – Лицо Аристова закаменело, как если бы он вышел противнику в хвост и нажал гашетку. – Если они будут еще надоедать, я позвоню министру МЧС – мы в одном подъезде живем. Он быстро им боевую тревогу сыграет… На Алтае тоже леса горят!

– А они, глупенькие, даже и не догадаются, кто им это устроил. Вот класс! – Катька от удовольствия захлопала в ладоши.

– Не дай бог, если догадаются! Здоровее этих ребят разве что омоновские мордовороты… – тихо заметил я и ласково поглядел на Катерину.

Она вздрогнула, побледнела и заткнулась на весь оставшийся вечер.

16. Годовщина

Гена милостиво согласился оценить меня как летчика. Мы с ним прокувыркались в воздухе больше часа. Наша «Сессна» ревела на выходе из пике, зависала с заглушенным мотором в «колоколе», юлой вертелась в каскаде «бочек». От перегрузок темнело в глазах, пот не только пропитал рубашку и летный костюм, но даже тяжелыми каплями метался по кабине. За хороший полет пилот худеет на несколько килограммов. Наш полет был не просто хорошим, а еще и затяжным. Потерпев немного мои ученические выкрутасы, Гена решил вспомнить молодость – он один из немногих летчиков, которые могут долго держать перегрузки. На вводе в петлю и на виражах я терял сознание и приходил в себя лишь через несколько секунд. Такие полеты – какой-то особенный мужской мазохизм. Но как приятно после них сознавать, что ты все преодолел и смог вернуться на землю!

Бедолага Экзюпери говаривал: «Человек в воздухе лучше человека на земле!» От летчиков просто веет мужественной чистотой и могучей романтикой. Летчики – это сердце нации. А тех охламонов в Кремле и окрестностях, которые относятся к этому сердцу как к аппендиксу, я бы просто расстреливал в Александровском саду из мелкокалиберной винтовки – чтобы дольше мучились. Летчики-испытатели – это спрессованный в одном элитном коллективе генофонд нации. Их собирают, точнее, собирали штучно по всей нашей необъятной державе. Пестовали, как скрипачей. Жаль, что добрая половина из них встречает свое сорокалетие на геройском кладбище в Жуковском под памятниками с пропеллерами.

Я ведь тоже после школы хотел поступать в летное училище! Не прошел медкомиссию… «Ладно, – сказал я судьбе, – объедем по кривой!» И поступил в авиационно-технологический. Но тут все как раз посыпалось – и пламенный мотор советской авиации заклинило… «А вот и хрен тебе мелко порубленный! – сказал я все той же судьбе. – Врешь – не возьмешь!» И пошел в авиационный бизнес, который не менее опасен, чем испытательный полет. Но это не риск жучилы, готового просадить в Лас-Вегасе в рулетку бабки, нажитые на крови отстрелянных партнеров и соплях обобранных советских лохов. Это другое! Когда я получил свой первый кредит на развитие малой авиации, умные люди мне говорили: «Павлик, ты добрался до своей сосиски. Утащи ее в какое-нибудь тихое место и грызи впотай. Еще и внукам хватит!» Но я выбрал небо. Понимаешь ты, писателишко, небо! Я строю свою Вавилонскую башню и не виноват в том, что в наше время кирпичи кладут не на цемент, не на раствор, а на дерьмо и кровь. На кровь и дерьмо! Я это время не выбирал – оно прыгнуло мне на загривок. Нет, не прыгнуло… Век-шакал… Он, мерзко воя, бродит вокруг и сужает круги. И теперь или я его, или он меня. Понимаешь? Вот и таскаю с собой повсюду Толика с пистолетом. Надо пережить, перехитрить… Когда-нибудь кровь с дерьмом затвердеют – и тогда уже мою башню не своротишь. И тогда козлы-потомки будут еще долго разгадывать секрет неколебимости этого вечного раствора!.. Хороший монолог? – Павел Николаевич допил донское игристое и посмотрел на часы.

Поезд уже въезжал в новый день, и утренний свет, словно вода с лимонным соком, смешивался с желтым светом ночников.

– Неплохой, – уклончиво ответил я.

– Обязательно вставь в повесть!

– Не стоит…

– Почему это?

– Неправдоподобно. «Новый русский» не может произнести такой монолог. По определению…

– Но я ведь произнес! – опешил он.

– Не надо путать литературу с жизнью. В прозе главное – логика характера… А тут нате вам – Экзюпери… Думаю, не стоит вставлять.

– А ты не думай. Музыку знаешь кто заказывает?

– Ну, если ты так ставишь вопрос…

– Именно так. На чем я остановился?

– На затяжном полете.

Приземлившись, мы с Генкой, прежде чем рулить в отель на арендованном «фордике», зашли к толстому, как бочка, Брайену, хозяину аэроклуба, и расплатились. Брайен когда-то был асом, но потом на нервной почве у него что-то случилось с обменом веществ – и его разнесло. Он обещал мне организовать прыжки с парашютом, и я на своем неандертальском английском поинтересовался, как обстоят с этим дела. Брайен стал подробно объяснять. Но гораздо больше информации мне удалось почерпнуть из его мимики и жестов, чем из рычащей скороговорки. Впрочем, я и сам уже знал, что прыгнуть в Штатах с парашютом не так-то просто. Во-первых, у нас с Катькой не было специальной страховки. Они же там, прежде чем на унитаз сесть, страхуются на всякий случай! Во-вторых, в Америке очень трудно отыскать удобное и безопасное место, особенно на Южном побережье, где сетка воздушных эшелонов и коридоров на карте выглядит как густая, почти без просветов паутина. Кроме тысяч магистральных лайнеров американское небо наполняют миллионы частных самолетиков. Тарахтя пропеллерами, они несут своих хозяев на уик-энды, деловые встречи, к любовницам в соседние городишки, на рыбалку, а то и просто на работу и обратно. Иногда они падают. Помнишь соплячку Саманту Смит, которая написала письма про мир-дружбу Рейгану и Андропову? Вот, разбилась вместе с отцом. Но все равно летают, как пеликаны.

– Impossible! – закончил объяснения Брайен.

– Double price! – пообещал я.

– О’kaу! – кивнул хитрый американский боров.

Мы с Геной сели в «фордик» и порулили к отелю. По сторонам тянулись аккуратные домики, такие на вид хрупкие, что, казалось, целую улицу можно было снести вместе с пыльными пальмами одним броском городошной биты.

– Очень хочешь прыгнуть именно в Америке? – спросил после долгого молчания Гена.

– Очень!

– С Катериной?

– Ага!

– Ну-ну! – кивнул он с пониманием.

– А ты с Оленькой не хочешь?

– Нет… – вздохнул Аристов.

После неудачного катапультирования во время тренировочного полета Аристову пришлось перейти на преподавательскую работу. Его межпозвоночные диски, должно быть, напоминают теперь расплющенные пятаки, которые в детстве мы бросали на трамвайные рельсы. Врачи так и сказали: «Можете, конечно, Геннадий Сергеевич, прыгать, но сначала купите себе инвалидную коляску!» Так что на боль в спине он Галине Дорофеевне не зря жаловался.

Когда мы подъезжали к отелю, Гена глянул вверх и насторожился:

– Что-то мне эти морды совсем не нравятся!

Из окон наших номеров нам призывно махал руками весь отряд спасателей. Едва мы переступили порог, самые худшие подозрения подтвердились. Дверь между люксами была распахнута – и на всем шестикомнатном пространстве буйствовала полномасштабная отечественная пьянка.

– Это я догадалась! – радостно сообщила Оленька. – Я взяла ключ у портье…

– Ну и дура! – похвалил Гена.

Номера были похожи на раздевалку сборной по футболу, одержавшей сокрушительную победу: одежда валялась вперемешку с пустыми бутылками. Двое спасателей спали беспробудным сном. Кто-то ревел под гитару:

Первым делом мы испортим самолеты! Ну а девушек? А девушек потом!

Несколько мужиков азартно листали Оленькину книжку про бинарные оппозиции. Они играли. Суть игры заключалась в том, чтобы загадать номер страницы, строку и слово. Проигравший становился в жертвенную позу и получал ровно столько сокрушительных пинков, на сколько букв его слово оказывалось короче того, что загадал победитель.

– Но она сказала, у тебя праздник! – зашептала готовая расплакаться Оленька.

– Какой, к чертям, праздник!

– Кто сказала? – поинтересовался я.

– Ка-атя…

– Ясно.

В этот момент появилась одетая в одну длинную майку Катерина. Она сидела верхом на Коляныче, напоминавшем битюга, которому хозяин из озорства вставил золотые лошадиные зубы.

– Внимание! – звонко крикнула Катька. – Внимание! Сегодня исполнилось ровно пять лет с того исторического момента, когда величайшему летчику всех времен и народов Геннадию Сергеевичу Аристову было присвоено звание Героя России с вручением Золотой Звезды и ордена Ленина! Ура!!

– Гип-гип-ура! – грянули спасатели так, что чуткие гидролокаторы на военно-морской базе в Гуантанамо определенно зашкалило.

– Неужели пять лет? – хмуро удивился Гена, загибая пальцы. – В самом деле… Но «Ленина» тогда уже не вручали…

– …С вручением ордена Академика Сахарова восьмой степени! – ничуть не смутилась Катерина.

Меня всегда поражало, что в нужный момент она оказывалась обладательницей самой неожиданной информации.

– До дна! – Коляныч поднес Гене пивной бокал, до краев наполненный виски.

– Я не пью! – отрезал Гена.

И это была правда. На днях исполнялся другой юбилей – год с тех пор, как он по настоянию врачей исключил из пищевого рациона все виды и подвиды спиртного. С этим, я думаю, и связан был бурный роман с Оленькой, не укладывавшийся ни в какие его сексуальные навыки и жизненные принципы.

– Мужик ты или не мужик? – применил Коляныч совсем уж запрещенный прием.

– Ольга, – спросила Катька, поигрывая редкими прядями на голове командира спасателей, – мужик Гена или не мужик?

– Я не знаю, – растерялась будущая искусствоведка.

Спасатели дружно и обидно захохотали.

– Ему нельзя! – попробовал вступиться я.

– Мне тоже было нельзя, – сообщил Коляныч. – Я дал врачу сто долларов – теперь можно!

– Смешно сказал. – Гена побагровел, вырвал из рук искусителя бокал и выпил одним духом, не поморщившись.

– Ура! – завопила Катерина и, взяв у Аристова опустевший бокал, вылила оставшиеся капли на голову Колянычу.

Потом она пришпорила розовыми пяточками своего пьяного скакуна, и тот, протяжно заржав, унес ее в соседний номер.

– Ну вот что, мужики, – нехорошим голосом начал Гена.

Но тут в дверь постучали – и два официанта втащили в номер подносы с дымящимися бифштексами, обсыпанными картофельной струганиной и оливками.

– Ваш заказ, мистер Аристофф! – доложил один из них на ломаном русском.

Через час, вырвавшись из пьяных объятий спасателей, Гена сорвался вниз и от портье позвонил министру МЧС. Потом он пытался отсидеться в кегельбане, но группа спасателей, возвращаясь из очередного похода в осчастливленный магазинчик с сумками, набитыми бутылками, скрутила его, несмотря на яростное сопротивление, и доставила в номер. Здоровые все-таки парни!

– Мужик ты или не мужик? – снова подступил к нему Коляныч, уже породнившийся плечами с теплой Катькиной задницей.

– Ура-а Герою России!

Под утро, изгадив наши номера до неузнаваемости, команда ушла, унося на руках тех, кто не стоял на ногах. Вообще-то я не очень хорошо держу алкогольный удар и поэтому слабо помню окончание юбилейных торжеств, но предполагаю, что Катерина так и уехала на Коляныче. Гена же, потерявший за год питейную форму, отрабатывавшуюся десятилетиями, отключился где-то после четвертого доказательства того, что он все-таки мужик. В былые времена с ним такого, конечно, не случилось бы.

Разумеется, мы проспали все наши полеты. Когда вечером следующего дня Оленька, приговаривая «бедный папочка», похмеляла юбиляра с ложечки, как тяжелобольного, а я бессильно лежал в кресле, дверь распахнулась, грохнув о стену, и в номер ворвались разъяренные спасатели. Опухший Коляныч, как перчатку, швырнул в лицо Аристову телеграмму со срочным вызовом в Москву, подписанную министром МЧС.

– Мы к тебе… А ты нас… – только и смог вымолвить он.

Я едва успел подивиться тому, как непривычно Коляныч смотрится без наездницы на плечах, а нас уже начали бить. Меня схватили за грудки и вырубили первым же ударом, а эмчеэсовцы все-таки не эсэсовцы и лежачих не бьют. Гена же попытался оказать сопротивление – и, несмотря на истошное Оленькино заступничество, получил по полной мордобойной программе.

– Ладно, хватит, – приказал Коляныч. – А то он до следующей годовщины не доживет!

Спасатели, прихватив недопитые вечор бутылки, удалились. Внизу их уже ждал автобус.

И вот, когда Оленька, всхлипывая, обрабатывала специальными жидкостями аристовские синяки, а я рассматривал порванную рубашку, зазвонил телефон. Забыв от пережитого про все инструкции, она схватила трубку:

– Алло! Нет, Геннадий Сергеевич подойти не может… Он нездоров. Ничего страшного, просто несчастный случай… Перезвоните позже… Я? Я – Оленька… А вы кто?

– Кто это? – взревел Гена, вскакивая и чуя неладное.

– Какая-то Галина Дорофеевна!

И хотя Галина Дорофеевна даже на сверхзвуковом истребителе могла очутиться в Майами не раньше чем через четыре часа, уже через двадцать минут срочно вызванное такси увозило рыдающую Оленьку в международный аэропорт.

А еще минут через сорок появилась Катерина, свежая и невинная, как дуновение бриза.

– Боже, что тут случилось? – всплеснула она руками. – Я вызову полицию!

– Где ты была?! – заорал я, испепеляя ее одним глазом (второй подзаплыл).

– Я? Я летала с Брайеном смотреть место для прыжков… Вы спали, он меня и попросил. А где Оленька?

– Это ты сказала им, что Геннадий звонил министру?

– Я? Что я, ненормальная? Я только похвасталась, что он живет с ним в одном доме… Я же не думала…

– Стерва-а-а!

На следующий день я провожал Гену в аэропорту. На его мужественном лице наклеек было больше, чем на чемодане. Сам я нацепил темные очки.

– Спасибо за отдых! – буркнул он.

– Извини, что так вышло… – проблеял я, чувствуя, как кредит «АЛКО-банка» подергивается туманом неизвестности.

– Да ладно… Как ты думаешь, почему Галина Дорофеевна не перезвонила?

– А почему ты ей не перезвонил?

– А что я ей скажу? Не умею я врать…

– Тогда скажи, что после конференции тебя уговорили полетать и при посадке подломилось шасси. По-моему, убедительно…

– Ага, и тормозил я мордой по бетонке…

– Примерно.

– А про Оленьку? Может, сказать, что она случайно в номер зашла?

– Ну конечно! В Майами русским девчонкам больше делать нечего, как в номера к летчикам заходить! Скажешь: она официальный переводчик конференции и ее прислали вместе с доктором, чтобы переводить при оказании медицинской помощи.

– В номере?

– А где еще – в морге?

– Думаешь, поверит?

– Если любит – поверит!

– А Катька? – вдруг забеспокоился он. – Она ведь, стерва, все нарочно устроила. Она все может – позвонить Галине Дорофеевне или даже факс прислать… Ты мне сам рассказывал!

– Не волнуйся, при первой же попытке я удавлю ее телефонным проводом!

– Смотри! Она же настоящая стерва. Бросил бы ты ее!

– Брошу.

– Нет, я серьезно… Я не хотел тебе говорить… Но ты понимаешь, Оленька мне жаловалась, что Катька к ней приставала…

– В каком смысле?

– В каком… В прямом. Она говорила, что мужики ее вообще не интересуют – она с ними только ради денег. А на самом деле ей еще со школы нравятся длинноногие брюнетки с маленькими титьками.

– Так и сказала?

– Так и сказала…

– Вот сука!

– Брось ее…

– Ты еще до Москвы не долетишь, а я ее брошу…

– Слушай, а с чего начать… Галине Дорофеевне?

– Начни с выполнения супружеского долга… Прямо в прихожей!

– Смешно сказал, – улыбнулся Гена, и у меня снова появилась надежда вырвать кредит у «АЛКО-банка».

…Катерину я застал в убранном номере. Она сидела на диване и накручивала телефонный диск. Я вырвал у нее аппарат и с размаху ударил по лицу так, что она пискнула.

– Поняла, за что?

– Поняла, – прошептала она.

– Если ты позвонишь Аристову домой и не дай бог что-нибудь скажешь его жене – тебе конец. В прошлом году здесь акула сожрала девицу. Во всяком случае, ни ее, ни акулу так и не нашли. Поняла?

– Поняла, – кивнула Катерина и улыбнулась разбитыми губами.

– Спим в разных комнатах! – приказал я. – Если хочешь, могу вызвать для тебя проститутку – брюнетку с длинными ногами и маленькими титьками!

– Как скажешь, Зайчуган…

17. Ледышка

Утром, когда я зашел в ее комнату, Катерина старательно зашивала мою разодранную рубашку, выброшенную вечером в мусорное ведерко.

– Прости меня, – еле слышно проговорила она.

– Никогда. Дай сюда иголку!

– Зачем?

– Дай!

Она нагнулась, перекусила нитку и протянула иголку. Я взял теплое жальце, попробовал пальцем острие и выкинул в окно.

– Почему? – удивилась она.

– Не твое дело. Когда-нибудь поймешь.

– Я понимаю: мы расстаемся. Ты меня теперь обязательно выгонишь. Аристов для тебя важнее. Но я хочу, чтобы мы расстались друзьями. Конечно, я много о тебе знаю, но ты можешь быть абсолютно спокоен…

– А я и так абсолютно спокоен. Это ты теперь переживай и оглядывайся!

– Зачем ты меня пугаешь? Я виновата перед тобой. Я сорвалась. Наверное, это какая-то болезнь, вроде наркомании. Я тебе никогда не рассказывала, но у меня это давно. Я даже пыталась разобраться, когда это началось. Если бы надо мной в детстве кто-нибудь издевался или растлевал, тогда все было бы просто и понятно. Но с меня все пылинки сдували. Даже на злого учителя ничего не свалишь: учителя меня обожали! Я долго копалась в себе, даже к врачу ходила – и вспомнила, когда это началось. В восьмом классе. Отца отозвали из Парижа в Москву – и я стала ходить в школу рядом с домом. Мы тогда жили в самом конце Ленинского проспекта. Понимаешь, в Париже у меня было очень много школьных друзей…

– Антуан, например…

– И Антуан, и много еще… А тут я попала в совершенно незнакомый, злой, живущий по своим законам и не принимающий меня детский мирок. Наверное, я и сама виновата, потому что с глупой гордостью к месту и не к месту демонстрировала свой французский и фыркала, когда другие мямлили у доски. В классе были две девочки, которые мне сразу понравились, – Валя Обиход и Нина Назарова. Подружки. Они даже на переменах под ручку ходили. И знаешь, поначалу они меня как будто приняли… Но потом был новогодний вечер – и я вырядилась, как дура, во все лучшее… Мне, конечно, мать должна была подсказать, что так нельзя, что это воспримут как вызов – в магазинах-то тогда ничего не было! – но моя мамочка в ту пору крутила роман с одним синхронистом, и ей было не до меня. В общем, я вырядилась… Учительши потом еще месяц мои парижские тряпки обсуждали. А он весь вечер танцевал только со мной!

– Кто – он?

– Ван Вей. Он был по отцу китайцем и учился в десятом. Родители его работали в цирке – жонглировали, и он после школы собирался в цирковое училище. Это было в нем самое интересное, потому что выглядел он совершенно невзрачно – щуплый и желтый. Но именно в него влюбилась до потери сознания Валя Обиход. Нина Назарова была у нее поверенной и даже своего рода парламентером – выясняла у Ван Вея, как он к Вале относится. Обычные среднешкольные глупости. В этом возрасте, сам помнишь, все в кого-то влюблены…

– А ты?

– Я – нет. Не успела. В тот новогодний вечер Нина отправилась выяснять, почему Ван Вей не приглашает танцевать Валю, а он сказал какую-то гадость и снова пригласил меня. Так я стала врагом. У Вали оказались хорошие организаторские способности – и скоро весь класс стал относиться ко мне уже не равнодушно, а враждебно… Ты знаешь, что это такое, когда ты входишь в комнату и на тебя устремляются тридцать пар ненавидящих глаз? Тогда я решила наказать ее. Ван Веем… Напросилась как-то к нему домой – и это было отвратительно. Даже по моим нынешним представлениям он был очень испорченный мальчик. К тому же у него были плохие зубы… Не менее отвратительным оказался и язык – он обо всем рассказал приятелям. И старшеклассники специально заглядывали, чтобы посмотреть на меня. К счастью, отца вскоре отправили в Брюссель – и мы уехали. Но перед отъездом я отомстила. Я написала любовную записку Нине Назаровой от его имени, подделав почерк и подложив ее на перемене так, чтобы нашла бумажку Валя. И они поссорились. Страшно. Как умеют ссориться только лучшие подруги или лесбиянки. Даже подрались! И знаешь, когда они, визжа, на глазах у всего класса таскали друг друга за волосы, я вдруг почувствовала ледяное искрящееся счастье вот тут, в этом месте!.. – Катерина положила руку на живот. – Потом счастье погасло, а лед остался… Даже не лед, а ледяной истуканчик, требующий постоянных жертв… С этого все и началось…

– А зачем ты мне все это рассказываешь?

– Чтобы ты понял… Знаешь, иногда мне казалось, что ты именно тот, кто меня вылечит. Я это почувствовала, когда мы начали прыгать с тобой вместе… Я ждала, что вот сейчас эта ледышка внутри меня растает. Навсегда. И я стану как все – верной, доброй, покорной, рожу тебе ребенка. И буду любить ребенка – за тебя, а тебя – за ребенка… Думаешь, легко ненавидеть всех, кто…

– Всех?

– Всех, кроме тебя.

– А меня, значит, ты любила?

– Нет.

– Почти любила?

– Нет. Почти не ненавидела… С тобой мне было лучше, чем с другими…

– Спасибо за откровенность. Ты улетаешь сегодня?

– Нет.

– У тебя здесь дела? Ты еще не всех стравила и рассорила?

– Нет, просто я перед отъездом хочу прыгнуть с парашютом. Брайен нашел замечательный аэродромчик, прямо посреди кукурузного поля…

– Прыгнуть? А потом с кем – с толстожопым Брайеном? Тебе же все равно, кого потом ненавидеть… На, возьми на всякий случай! – Я вынул из кармана и протянул ей носовой платок.

– Если ты не хочешь со мной прыгать, тогда все равно… – пожала она плечами. – Можно обратиться к тебе с последней просьбой?

– Можно.

– Выстирай, пожалуйста, наш «гербарий»…

Нет, все-таки в Катьке был, был особый бабский гений! Она знала, какой-то влагалищной интуицией чувствовала, что я захочу в последний раз прыгнуть с ней и в последний раз приземлиться в постель. В последний раз – это я себе обещал твердо! Она все рассчитала совершенно точно. А что она теряла? Ничего. Зато надежда, пусть маленькая, брезжила. Надежда на то, что я снова прощу ее, как прощал всегда… Как простил ей взорвавшиеся МиГи, Любимого Помощника, сынка министра, как простил ей Гошу с Тенгизиком, по-братски сгоревших через несколько месяцев в одном «БМВ» прямо на Садовом кольце…

«Не прощу!» – твердо сказал я себе, а вслух произнес:

– Хорошо, я подумаю. Но ответь мне еще на один вопрос: зачем ты устроила эту подлянку Аристову?

– Это не я – это мой ледяной истуканчик.

– А он почему?

– Он не выносит счастливых пар.

Внизу засигналили. Я выглянул в окно: в открытом джипе сидел легкий на помине Брайен с двумя молодыми парнями. Он приветливо помахал мне огромной волосатой, похожей на кабаний окорок рукой. Два раздвинутых толстых пальца могли означать с одинаковой вероятностью и викторию, и обещанную ему двойную цену.

– Ну и что ты решаешь? – Катерина посмотрела на меня с мольбой.

– В последний раз, – ответил я.

– Ты умница, Зайчуган!

18. Кукуруза

Парней в джипе звали Грант и Стив, им было лет по двадцать пять. Первый, темноволосый, оказался пилотом, второй, рыжий, – инструктором по парашютной акробатике. У обоих были мужественные скуластые лица салунных драчунов периода завоевания Дикого Запада. Я подумал о том, что американки во время беременности, наверное, смотрят по телевизору слишком много вестернов – и дети рождаются похожими на одних и тех же кинозвезд. У нас, в России, скоро все дети будут похожи на Пугачеву с Киркоровым.

Я сел рядом с Брайеном, а Катерина устроилась на заднем сиденье между парнями. Мы помчались на аэродром, предупредительно останавливаясь перед каждым пешим ротозеем, вознамерившимся пересечь улицу.

– Where is Gena? – Брайен подозрительно покосился на мой подбитый глаз.

– In Moscow, – ответил я.

– Why?

– Business, – объяснил я.

– I see! – кивнул он.

Рассказывать правду было бессмысленно – Брайен ни за что не поверил бы.

Катерина всю дорогу весело болтала с рыжим Стивом на кашеобразном английском, мне совершенно непонятном, хохотала, щупала его мускулы и показывала свои. Казалось, они знакомы много лет – что-то вроде любовников, расставшихся друзьями, а теперь вот встретившихся. Грант участия в разговоре не принимал, он жевал резинку в суровой задумчивости. Американцы подарили человечеству новый способ выражения своих чувств и мыслей – с помощью жующих резинку челюстей. Наверное, есть такие, которые вообще никогда не говорят, а общаются исключительно чмокая, чавкая, убыстряя или замедляя шевеление челюстей, а в особых случаях выщелкивая изо рта резиновый пузырь.

На аэродроме нас уже ждала заправленная «Сессна» – одномоторный спортивный самолет, разноцветный, как майка спортивного фаната. В багажнике джипа оказались три сине-оранжевых парашюта и большая сумка со снаряжением.

К каждому парашюту с помощью липучек были параллельно прикреплены по две таблички. На верхней табличке значилось имя того, кто прыгает, а на нижней – того, кто укладывал парашют. Выглядело это так:

Mr. Sharmanoff

Stiv В. Welles

Mrs. Sharmanoff

Stiv B. Welles

Stiv B. Welles

Stiv B. Welles

Катька со смехом показала на свою табличку и задала Стиву игривый вопрос, оттенков которого я со своим дубовым английским не понял, но общий смысл все-таки уловил. Речь шла о том, в каком положении тот предпочитает заниматься сексом. Мне даже показалось, что эти слова она специально произнесла помедленнее, чтобы их понял и я. Стив покраснел так, что лицо его стало багровым, а рыжие веснушки – фиолетовыми, потом он отодрал липучки и, демонстрируя свои пристрастия, поменял таблички местами. Все засмеялись, а Грант жизнерадостно захлюпал жвачкой. Катерина же под общий хохот, разъясняя свой постельный обычай, вернула липучки в исходное положение. Она не врала, она и в самом деле любила поверховодить.

Первым моим желанием было отхлестать ее тут же, на глазах у всех, по лицу, запихнуть в джип к Брайену и предупредить, чтобы к моему возвращению духу ее в отеле не было! Я бы, конечно, так и сделал, но удержался, потому что понимал: все это в последний раз. И ради последнего прыжка можно потерпеть, а потом ищи себе другого Зайчугана!

Парни перенесли парашюты в самолет. Грант уселся в кабине, а мы – в салоне, на укрепленных вдоль корпуса скамьях. Мотор заработал – и весь корпус мелко задрожал. Самолет заревел и медленно покатился к взлетной полосе, Брайен, радостно улыбаясь, махал нам мохнатой лапой. Им бы, зажравшимся, на годок Ельцина с Чубайсом – посмотрел бы я, куда бы они засунули эти свои знаменитые американские «смайлы»!

Самолет почти незаметно оторвался от взлетной полосы, потом резко лег на правое крыло. Катька, чтобы сохранить равновесие, схватила Стива за шею и не отпускала до тех пор, пока самолет не набрал высоту. Они продолжали весело болтать, из-за шума буквально всовывая губы в ухо друг другу. На Катькином лице появилось проклятое выражение хищного восторга. Я дал себе слово, вернувшись домой, серьезно заняться английским.

Летели мы больше часа и приземлились, когда кровенеющее солнце уже садилось. Найденный Брайеном аэродромчик действительно располагался на краю огромного кукурузного поля. Тут же стояла казарма, сложенная из желтых панелей-сэндвичей и покрытая темно-красной пластиковой черепицей. Как объяснил Стив (а Катька перевела), здесь два раза в год проходят сборы слушателей летных академий, но все остальное время казарма пустует. Никакой охраны я не обнаружил. Это надо так народ выдрессировать – у нас бы давно растащили на садовые домики!

Я направился к зарослям кукурузы.

– Эй, Зайчуган! – крикнула Катерина. – Далеко не отходи – в кукурузе водятся монстры! Они едят русских ребят!

Она тут же перевела эти слова американцам, Стив радостно заржал, а Грант сделал страшные глаза и выпустил изо рта большой розовый пузырь. Он как раз устанавливал на траве маленькую переносную жаровню, а Стив освобождал от полиэтиленовой упаковки купленные в супермаркете аккуратно наколотые полешки. Барбекю входило в набор услуг, предлагаемых фирмой Брайена.

Мы поели жареной свинины, выпили несколько банок пива за российско-американскую дружбу. Впрочем, как я понял, Стиву и Гранту эта дружба была абсолютно по барабану. Они, надо полагать, убеждены, что Москва находится где-то в Сибири, что Сталин – современник Чингисхана, а Вторую мировую войну Штаты выиграли у СССР в союзе с Германией. России же – это я так считаю – ни одна дружба еще не принесла ничего, кроме неприятностей.

Не доев вишневый пирог, Катерина шепнула что-то на ухо Стиву, тот понимающе хмыкнул и повел ее к казарме.

– Это все пиво! – сообщила она мне перед тем, как уйти.

Я остался один. Грант, не вынимавший изо рта жвачку даже во время еды, понятно, не в счет. Глядя на умирающее мерцание углей в жаровне, я думал о том, что если бы живую женщину можно было превратить в резиновую секс-куклу, то я бы возил Катьку с собой повсюду в специальном чемоданчике и вынимал только когда понадобится. Нет, я бы с ней и разговаривал тоже, она бы мне, как и прежде, помогала в делах, но, едва заметив, что ледяной истуканчик соскучился по жертвам, что в ее усмешке появилась чуть заметная стервоточинка, я бы мгновенно сдувал Катьку и убирал в чемодан… До новых встреч! Замечательно: она всегда была бы со мной, но мои самолеты не сталкивались бы в воздухе, гоши и тенгизики не раскручивали бы меня на невдолбенные бабки, а Герой России Генка Аристов, улетая к своей наточившей пилу Галине Дорофеевне, не смотрел бы волком…

– Там есть телефон? – Я показал пальцем на казарму.

Грант утвердительно пискнул жвачкой.

У дверей казармы, как часовой, стоял Стив и, чтобы развлечься, подбрасывал вверх пустую пивную банку, настигая ее в полете метким плевком. Увидав меня, запыхавшегося, он самодовольно ухмыльнулся в том смысле, что настоящие парни (естественно, речь идет о заокеанцах) не выказывают свою ревность столь явно, а переносят ее мужественно – играя желваками и насасываясь неразбавленным виски, как клопы. «Если бы ты, ковбой недоделанный, столько выжрал виски, сколько мне пришлось выхлебать водки из-за Катьки, тебя давно бы уже звездно-полосатые черти уволокли!» – мысленно ответил я и рявкнул:

– Где она? Where is she?

– She is calling to Moscow, – ответил он с усмешкой.

В помещении, которое в наших казармах называется «дежуркой», горел свет. Катерина, стоя спиной к двери, действительно говорила по телефону, и голос ее отчетливо был слышен сквозь стеклянную перегородку:

– …Нет. Не волнуйся, Зайчуган! Завтра все кончится… И я прилечу…

«Та-а-к… Ну, поскольку зайчуганы размножаются исключительно половым путем, вряд ли она говорит с Галиной Дорофеевной, – судорожно анализировал я. – Неужели Генка? Неужели и героя успела зацепить?»

– …Ладно-ладно. Я тоже очень-очень! Пока!.. – Она положила трубку, обернулась и отпрянула: – Ой, Зайчуган! Ты меня напугал… А я пошла пи-пи, смотрю – тут телефон…

– Не много ли зайчуганов развелось?

– А что?

– Кому ты звонила?

– Мне есть кому позвонить…

– Кому?

– Это не твое дело!

– Аристову? Говори! В Америке бесплатно ничего не бывает. Счет за звонок все равно придет к Брайену – и я узнаю, кому ты звонила. Говори!

– В банк.

– В какой еще банк?

– Это не важно…

– Я все равно узнаю. В счете будет номер телефона. В какой банк?

– В «Лосиноостровский»…

– Зачем?

– Меня берут туда на работу. Я договаривалась…

– С кем договаривалась? С сопленышем Летуевым?

– Да. Но ведь ты же меня выгоняешь… А он давно зовет – я ему нравлюсь. Ты же знаешь!

– Он уже проведывал твоего ледяного истуканчика?

– Нет. Но очень хочет…

– Ладно, – сказал я. – Устраивайся как знаешь… Но если ты снова сунешься к моим деньгам…

– Ну что ты, Зайчуган, – улыбнулась она. – Я все понимаю с первого раза! Пойдем спать – завтра у нас трудный день…

– Почему трудный?

– Потому что последний… Принеси мою куртку – она возле самолета.

На поле огромным черным парашютом опускалась душная южная ночь. Наша «Сессна», похожая на выросшую до невероятных размеров саранчу, одиноко стояла на светлевшей в сумраке бетонной полосе. Заросли кукурузы превратились в темную, непроницаемо шелестящую стену.

В длинной гулкой казарме было около полусотни двухъярусных коек. Возле некоторых остались прилепленные к стене жевательными катышками цветные журнальные развороты с блондинисто-грудастыми красотками. Женщине без пятого номера в Америке просто нечего делать.

Стив и Грант, чтобы не стеснять нас, ушли в другой конец казармы. Катерина взяла у меня куртку и, не раздеваясь – в джинсах и футболке, полезла на второй ярус.

– Иногда так хочется побыть наверху! – улыбнулась она.

Да уж! В мустанга и амазонку мы с ней поиграли вдосталь. Однажды даже кентавра Хирона изображали… А может, сделать красивый жест: после прыжка легко поцеловать ее в щеку и подарить Стиву?

Нет, не подарю!

19. Выбор смерти

Мне приснилось, что мы с Катериной в самолете. Лежим совершенно голые на распотрошенном и скомканном в мягкую перину парашютном шелке. «Сессна» летит, но куда и кто ею управляет – неизвестно.

«Давай поиграем в Человека и Смерть!» – вдруг предлагает Катерина.

Она сидит на мне амазонкой, доводя до сладкого помрачения трепетной игрой влажных сокровенных мышц.

«А как это?» – спрашиваю я.

«Очень просто. Ты задумываешь, какой смертью хотел бы умереть. Если я угадываю – ты умираешь!»

«А если не угадываешь?»

«Тогда умираю я…»

«Но ведь ты же Смерть!»

«Ну и что! Смерть – это такая особая форма жизни. Она питается человеческими смертями и, если не получает вовремя пищу, погибает от голода… Понял, Зайчуган? Ну вот и хорошо. А теперь загадывай!»

Я зажмурился, чтобы сосредоточиться и получше загадать свою смерть. Когда я открыл глаза, не было никакой шелковой перины, не было самолета. Была темная, чуть подсвеченная луной казарма. За окном совсем по-крымски свиристели цикады.

Ну и сон! А и в самом деле, какую смерть я бы выбрал, если бы не проснулся? Два раза я был на краю гибели. Первый раз это случилось во время Большого Наезда…

Три человека вошли в мой кабинет без всякого предупреждения, отшвырнув секретаршу. Двое – в строгих, немного старомодных костюмах – напоминали бухгалтеров. Третий, чеченистого вида, был одет в черную кожаную куртку. Через открытую дверь я увидел, как еще два таких же кавказских чернокурточника приставили стволы к животу беспомощно набычившегося Толика. Дверь закрылась.

– Здравствуйте, – вежливо заговорил один из бухгалтеров. – Извините за вторжение, но некоторые обстоятельства вынудили прибегнуть к действиям, для нас совершенно нехарактерным…

– Какие такие обстоятельства? – поинтересовался я, стараясь не показывать испуга.

– Вы очень подвели наших друзей. Понимаете, кредиты берут для того, чтобы их возвращать. Вы согласны?

– Согласен.

– Вот наши друзья и попросили с вами поговорить. По-товарищески. Вы поступаете очень нехорошо, ведь эти деньги из Сбербанка, а вы, я надеюсь, знаете, кто держит деньги в Сбербанке? Пенсионеры, ветераны войны… Беззащитные старики. У вас живы родители?

– Живы.

– Вот видите! Даже странно, что с человеком, занимающимся авиацией, бизнесом высокоинтеллектуальным, нам приходится вести такие… странные разговоры!

Второй бухгалтер сидел молча, тонко улыбался и неотрывно смотрел мне в глаза. Чеченистый с удивлением разглядывал полки, набитые книгами, и модели самолетов.

– Ты чей? – вдруг спросил он.

– В каком смысле?

– Крыша у тебя есть?

– Крыша есть у любого нормального человека… И если она едет, ничего хорошего из этого не получается.

– Что? Ты умный? Книжки читаешь? Сейчас будешь свои мозги с книжек собирать! – Он сунул руку под куртку. – Тебя перепаснули, ты понял?

– Погоди, – поморщился разговорчивый бухгалтер, переглянувшись с молчаливым. – Я бы вам очень советовал, Павел Николаевич, поскорее вернуть долг нашим друзьям. Они устали ждать. Если хотите, мы поможем, но тогда вам придется в дальнейшем согласиться на наше участие в вашем бизнесе. Самолетами мы давно интересуемся…

– Спасибо, но я в помощи не нуждаюсь.

– Не торопитесь. Подумайте, посоветуйтесь… Позвоните своим друзьям.

– Я в помощи не нуждаюсь! – как можно тверже повторил я.

– Смелый, да? Ты что, под ментами ходишь? – снова встрял чеченистый.

– Погоди! – снова оборвал его разговорчивый бухгалтер и повернулся ко мне. – Коллега немного разгорячился, но смешного в том, что мы говорим, ничего нет…

– Я вовсе не смеюсь. Я просто подумал, если записать наш разговор на пленку, то получится детективный спектакль…

– К сожалению, в эфире сейчас столько детективов, что взыскательный радиослушатель наш спектакль просто не заметит!

– Как знать…

– Как знать, как не знать! – заорал чеченистый. – Мы знаем, где ты живешь, и семью твою всю знаем!

– Разговор закончен, – твердо сказал я. – И дальше вы будете беседовать с моей крышей. До свидания!

– У тебя нет больше крыши, – вдруг заговорил молчаливый бухгалтер. – Тебя сдали. Счетчик включен. Деньги через неделю в это же время.

И они вышли из кабинета. Я сделал всего один звонок и выяснил, что меня действительно сдали… Чтобы развязать себе руки, жену с Ксюхой я в тот же день отправил на Майорку. Но очень скоро понял, что сопротивляться бессмысленно: спасти меня могли только деньги, а их-то как раз и не было. Сотрудников я распустил на рождественские каникулы. Со мной еще некоторое время оставался один Толик, но и его я вытолкал домой – зачем лишать жену мужа, а детей отца. Бежать не имело смысла. Какая разница, прикончат тебя в собственном кабинете или за окружной дорогой. Гораздо достойнее сидеть с простреленной башкой в пятисотдолларовом шеф-кресле, чем лежать, уткнувшись носом в сугроб.

Трубку я не снимал. Выслушивать поздравления с Рождеством и пожелания здоровья, когда остается жить несколько дней, – невыносимо! Почему я снял трубку, когда раздался тот звонок, до сих пор не могу понять. Это был один парень из Белого дома. Он сообщил, что подписан указ и выделены средства для целевой поддержки отечественного наукоемкого предпринимательства:

– И я сразу почему-то подумал о тебе!

Обо мне он подумал, потому что за одно бюджетное вливание уже получил от меня без звука двадцать процентов и построил себе виллу с бассейном. Я был надежный. Поэтому остался жив… А парень из Белого дома и стал моей новой крышей взамен той, которая протекла… Но и его недавно отстрелили. Это дешевле, чем отдавать двадцать процентов.

Из-за стен казармы донесся странный звук – металлическое клацанье. Я прислушался. Но звук больше не повторился. На другом конце казармы Грант даже во сне чавкал своей жвачкой.

«Нет, – подумал я, – быть убитым в разборке – плохая смерть. Я бы ее никогда не выбрал!»

Второй раз я чуть не погиб в полете. Сердобольные матери да неразумные жены иногда говорят: «Ты бы летал помедленнее и пониже!»

На самом же деле чем ниже скорость и высота, тем опаснее. Летчики хорошо знают – самолет тяжелее воздуха, а земля хоть и твердая, но остатки спикировавшей машины иной раз находят на глубине пяти метров, а в черноземе – и всех двадцати! От летчика же не остается даже мокрого места. Но чем больше запас высоты, тем больше возможностей сманеврировать, а значит, найти спасительную площадку для приземления. Гагарин погиб, потому что ему не хватило пятидесяти метров, чтобы вывести машину из пике…

Когда я выполнял проход над полосой на высоте всего лишь пятнадцати метров, фонарь кабины буквально лопнул от сильнейшего удара, а по растрескавшемуся плексигласу в передней полусфере плотным слоем разлилась кровь. Я дал газ и рванул ручку на себя – самолет свечкой взмыл вверх, набирая спасительные метры. Кровь меня испугала настолько, что я даже не сразу обратил внимание на обилие пуха и перьев.

А ведь в летной школе нам даже фильм показывали. Из пневмопушки выстреливают ощипанную тушку утки, купленной в универсаме, – и бронестекло толщиной в три-четыре сантиметра, словно резина, прогибается метра на полтора и затем, как отпущенная тетива, возвращается на место, долго еще вибрируя. Но на легких самолетах установить такое толстое стекло нельзя – оно будет тяжелее всей машины. Поэтому если столкновение с ласточкой – это только легкий испуг, встреча, например, с вороной смертельно опасна. Хрясь – и все!

Именно ворону я и поймал в тот день. К счастью, она влетела в кабину немного сбоку и только скользнула по моему шлему, обрызгав кровью и разметав по кабине пух и перья, как из вспоротой перины тети Сони. Самолет я посадил просто чудом…

Нет, это глупо и нелепо – погибнуть из-за столкновения с пернатой сволочью… Не хочу!

…Снаружи снова донесся клацающий звук. И я понял: это захлопнулась дверь самолета. Значит, звук, который я слышал раньше, – это был звук открываемой двери. Я вскочил и заглянул на верхний ярус – Катерины не было. Первое, что я подумал: эта стерва не удержалась и решила перепихнуться со Стивом. В самолете удобнее всего – на поле уже пала роса, а она у нас такая комфортная девочка! Я нырнул в кровать и стал следить за дверью.

Наконец появилась Катька. Одна. Я закрыл глаза и притворился спящим. Я слышал, как она подошла ко мне, наклонилась и тихонько поцеловала в лоб – ощущение, словно села бабочка. Я старался дышать ровно и думал о том, что она могла делать в самолете. А что делаю я сам, когда не спится? Хожу по квартире и трогаю разные вещи, просто так беру и ставлю на место – книги, авторучки, фотографии в рамочках…

Катерина повозилась наверху и затихла. А может, и в самом деле завтра, после прыжка, поиграть с ней в Человека и Смерть? Человек, сплетающийся в любовной агонии с орущей от счастья Смертью, – в этом что-то есть…

И тут произошло то, чего не бывает никогда, по крайней мере, со мной еще никогда не было: я уснул – и вернулся в тот же самый сон. Я снова лежал на парашютном ворохе в салоне неведомо куда летящего самолета, и снова надо мной нависало темное лицо Катерины.

– Ну, Зайчуган, ты задумал? – От нетерпения она теребила пальцами свои соски.

– Можно еще минуту?

– Не больше!

– Можно тебя спросить? Если ты Смерть, ты должна знать!

– Спрашивай.

– Куда попадают люди после смерти?

– Конечно, на небо! – уверенно ответила она.

– На небо попадают праведники. А грешники?

– И грешники тоже – на небо. Просто есть два неба, совершенно одинаковых… Но на одном живут праведники, поэтому оно стало раем. А на втором живут грешники, поэтому оно стало адом, или небом падших. Все очень просто.

– А куда мы с тобой попадем после смерти?

– Конечно, на небо падших. Мы будем с тобой, взявшись за руки, падать в вечном затяжном прыжке. Мы будем знать, что обязательно разобьемся, но никогда не долетим до земли… Ты задумал свою смерть?

– Погоди…

И я решился: лучше всего погибнуть из-за нераскрывшегося парашюта. Свободное падение, завершающееся ударом о землю, – в этом есть хоть какая-то логика.

– Задумал!

– Но только учти – перезадумывать нельзя!

– Я знаю.

Она внимательно и лукаво, словно ожидая подвоха, поглядела на меня, потом подняла глаза и долго смотрела в потолок, как школьница, пытающаяся у доски вспомнить невыученный урок. Наконец она победно улыбнулась:

– Ты хочешь, чтобы тебя застрелили… В машине!

– Нет.

– Нет? – Ее лицо сморщилось и подурнело, как это бывает у женщин в момент страшного разочарования.

– А вот и нет – я хочу разбиться в затяжном прыжке!

– Хорошо, пусть будет по-твоему!

Она заплакала.

– Не плачь! – попросил я и, пытаясь вытереть слезинки, коснулся ее щеки.

Щека оказалась твердой, плоской и занозистой. Я вскрикнул и проснулся. Наверное, я поранил палец о стену, об острый как бритва кусочек облупившейся краски. Но проснулся я не из-за этого. Проснулся я, потому что понял: она хочет меня убить! И тогда все встает на свои места. Ее дурацкая выходка со спасателями после, казалось бы, полной и необратимой покорности. Она добилась своего – Аристов и Оленька уехали, нет лишних свидетелей, которые могли догадаться о ее замысле и помешать. А Стиву она морочила голову исключительно для того, чтобы отвлечь мое внимание. Отвлечь от чего? От подготовки убийства.

Я сел в кровати.

А зачем ей меня убивать? Вопрос глупый. Из-за денег. Не из-за ревности же! А как она получит мои деньги? Да очень просто. На счету в «Лосьбанке» легальная половина моего капитала. Но и почти все нелегальные операции я провожу через них. Катька об этих операциях знает. Конечно, не все знает. Но если к этому добавить то, что знает ее новый зайчуган, сопленыш Летуев, это уже совсем неплохо. Электронные хитрости позволяют снять деньги с любого счета. Надо лишь входить в узкий круг банковских работников, посвященных в эти хитрости. И чем позже хватится своих денежек хозяин, тем больше их можно увести по запутанным лабиринтам мировой банковской электронной сети. С каким бы удовольствием я хранил свои деньги во рту, как Буратино, но для этого нужно иметь пасть кашалота…

А если хозяин и вообще не хватится?

Я позвал – сначала тихо:

– Катя…

Потом еще раз – громче. Она не отвечала.

Я встал, заглянул на второй ярус и некоторое время стоял вровень с ее улыбчиво спящим лицом.

Хорошо. Она хочет меня убить. Но как? Стива, что ли, нанять? Нет. Но она очень хотела прыгнуть со мной в последний раз. Даже душещипательную историю про ледяного истуканчика рассказала. Стоп! Она очень хочет, чтобы я прыгнул вместе с ней! В последний раз…

Я тихонько вышел из казармы и направился к самолету. Луна и звезды ярко горели в небе и даже отражались на полированной поверхности «Сессны». Темный кукурузный лес тревожно затих. Но по неуловимой свежести в воздухе можно было определить, что скоро утро. Кроссовки мгновенно напитались росой.

Я осторожно, почти беззвучно открыл дверь самолета. Затеплил зажигалку и, пригибаясь, чтобы не задеть головой потолок, пошел в хвост. Парашюты лежали рядком – как тройня на столе в роддоме.

А зачем ей, собственно говоря, нанимать кого-нибудь? Она и сама это может прекрасно сделать. Вывести парашют из строя очень легко – достаточно лишь вынуть шпильку, стягивающую купол, – и вся недолга… Дергай кольцо, вопи от ужаса – бесполезно! Бесполезен и прибор принудительного раскрытия. Точно так же выводится из строя и запасной парашют. Но внешне при этом все выглядит абсолютно исправным. Чтобы убедиться в смертельной неисправности, надо раскрыть чехол, а значит, парашют придется переукладывать.

«Вот стерва! – восхищенно подумал я. – Неужели именно для этого она и научилась прыгать с парашютом? Неужели только для этого?!» Я с треском отодрал липучки от своего и Катькиного чехла и поменял таблички местами:

– Полетай!

И вдруг мне стало стыдно. Не может этого быть! Ну, лазила она ночью в самолет. Что с того? Я сам, когда только начинал, по сто раз перед прыжком парашют обглаживал. Ну, позвонила в банк. Надо же ей где-то работать. А может быть, она даже специально сделала так, чтобы я этот разговор услышал и передумал ее выгонять. Она же меня как облупленного изучила! Стоп. Но с другой стороны, если она не выдергивала шпильки, если ничего не затевает, если все это – плод моего паскудного воображения, то мы просто благополучно приземлимся – и я утащу ее подальше в кукурузу. А когда она попросит у меня носовой платок, со смехом расскажу о своих ночных кошмарах и подозрениях.

И мы посмеемся. На прощание. А может, и не на прощание…

Я пригладил липучки и пошел в казарму. Осторожно, стараясь не скрипеть, лег и тихо позвал:

– Кать…

Потом еще раз – погромче:

– Катерина!

– Что? – отозвалась она сонным голосом.

– Ты спишь?

– Сплю.

Отлично! Если бы притворялась, то ни за что бы не отозвалась.

В третий раз в тот же самый сон я, конечно, не вернулся.

20. Падение

Пробуждение было радостным и легким. В окна ломились столбы утреннего света, и в них, точно в огромных пробирках, клубилась похожая на мельчайшую юркую живность пыль. Все, что случилось ночью, я, как говаривала моя бабушка, заспал и вспомнил, лишь обувая мокрые еще кроссовки. На тумбочке рядом с моей кроватью лежал аккуратно сложенный синий комбинезон из плотного материала и стояли специальные ботинки с высокими – чтобы не повредить щиколотки во время приземления – голенищами.

Я побежал в длинную гулкую умывалку. Лицо, глянувшее на меня из зеркала, показалось совершенно чужим – бледным и напуганным. Только синяк под глазом, начавший желтеть, примирил меня с этим зеркальным незнакомцем. Я побрился и принял ледяной душ. Вернувшись в казарму, я влез в комбинезон, зашнуровал тяжелые ботинки и выскочил на улицу. Огромное, уже начавшее раскаляться солнце стояло в эмалево-голубом, без единого облачка, небе. В отдалении – никчемная, как ломтик спитого лимона, умирала луна.

Грант поприветствовал меня ускоренным движением жующих челюстей, а Стив, затянутый в зеленый комбинезон, сказал «хай» и протянул пластмассовую, наподобие аэрофлотовских, упаковку с завтраком. На постеленной прямо поверх травы одноразовой скатерти уже валялись три опустошенные коробки.

– Где Катя? – спросил я, жуя.

«Одевается», – показал жестом Стив и кивнул в сторону самолета.

Грант тем временем налил мне из термоса большую кружку теплой коричневой бурды, которую заокеанцы почему-то называют «кофе». Ветчина, кстати, тоже была абсолютно безвкусной, точно своих свиней они выращивают на грядках, как тыквы.

Открылась дверь «Сессны» – и оттуда на землю спрыгнула Катерина. Алый комбинезон так убедительно облегал ее фигуру, что Грант издал жвачкой одобрительный щелчок, а у меня по всему телу прокатилась волна сладкой оторопи. Лицо у нее было отдохнувшее, да еще освеженное виртуозно наложенным макияжем. Я вдруг поймал себя на мысли, что за все три года наших отношений ни разу не видел ее без косметики. Когда я просыпался, Катька, обновленная, уже выходила из ванной с большой черной косметичкой, которую называла «этюдником».

– Привет покорителям неба! – весело крикнула она. – Как ты спал, Зайчуган?

– Отлично.

– А я плохо. Бродила вокруг казармы. Даже познакомилась с одним кукурузным монстриком. Очень сексуальный мальчик!

– Как его звали?

– Кукурузя. Он эмигрант. С Украины…

Грант тем временем навел на нас видеокамеру: он должен был снимать сверху весь наш затяжной прыжок.

– Наверное, это очень красиво! Буду на старости лет крутить кассету – и наслаждаться! Детям показывать… – размечталась Катька.

– А сколько у тебя будет детей?

– Трое. Одна девочка и два мальчика.

– А я запишу на кассету то, что будет потом, после прыжка. Но детям показывать не буду…

– Почему бы нет! В последний раз все можно, – засмеялась она. – А во что мы будем играть?

– В Человека и Смерть!

– Отлично! Мы никогда в это еще не играли. Ты умница, Зайчуган!

Мне стало стыдно. На фоне этого чистейшего неба, этого наливавшегося добрым зноем солнца все мои ночные подозрения вдруг показались чудовищным бредом.

– Let’s go! – скомандовал Стив и раздал нам шлемы.

Самолет, натужно завывая, медленно «скреб высоту». Вдалеке, за аккуратно нарезанными полями, показался океан – похожий на расплавленное светло-голубое стекло. Огромный пароход отсюда, сверху, напоминал крошечную водомерку.

– Я люблю тебя, Зайчуган! – вдруг, перекрывая гул мотора, прокричала Катерина. – Улыбнись!

– Что-о?

– Хочу посмотреть на твои ямочки!

Я старательно улыбнулся.

– Спа-си-бо! – громко, по складам сказала она.

– Я тебя тоже люблю! Я тебя не отпущу! Никогда!!

– Что-о?

– Ни-ког-да! – громко, по складам повторил я.

И мы, смешно стукнувшись шлемами, попытались поцеловаться, но так и не смогли дотянуться друг до друга губами. Стив только покачал головой и отвернулся.

На потолке зажглась красная лампа, и это означало, что Грант набрал нужную высоту. Стив открыл дверь и чуть отшатнулся, ударенный в грудь потоком воздуха. Потом он поднял указательный палец вверх и направил его на меня. Это означало – «ты первый». Затем сомкнул указательный со средним и указал на Катерину. Это означало – «ты вторая».

Сам Стив прыгал третьим. В воздухе мы должны были сблизиться и, взявшись за руки, образовать круг или, точнее, треугольник. Если бы участников любовных треугольников заставляли совершать акробатические прыжки с парашютами, подумал я, то количество измен в браке резко бы сократилось. Хотя остались бы, конечно, любители острых ощущений вроде меня.

Далее, пролетев пару километров, мы по сигналу Стива должны были оттолкнуться друг от друга, разлететься на безопасное расстояние и дернуть – для красоты одновременно – за кольца наших парашютов. И все это Грант, если не подавится от восхищения своей резинкой, снимет видеокамерой!

– Пошел! – приказал я сам себе и вывалился в проем.

Ударивший в лицо воздушный поток даже на такой высоте пах океаном. Я, с наслаждением расправив руки и ноги, распластался в воздухе, стараясь замедлить падение. Потом огляделся и увидел совсем близко от себя Катерину и Стива. Нескольких мгновений им хватило, чтобы догнать меня.

Мы взялись за руки и понеслись вниз вместе. Казалось, земля не приближается, а падает вместе с нами. Ради вот этих нескольких десятков секунд свободного полета люди и рискуют своей единственной жизнью. Внизу виднелись крошечная, словно предназначенная для крылатых муравьев, взлетная полоса и игрушечная казарма. Стив отрицательно помотал шлемом, напоминая, что туда приземляться нельзя.

Я почувствовал, как Катерина сжала мою руку. Она улыбалась, но ее лицо, искаженное и смятое встречным потоком воздуха, было страшным.

И тут я все понял. Идиот! Она же меня выследила! Она всегда была умней меня! Она же специально переодевалась в самолете и снова поменяла местами таблички. Она меня все-таки убила! Сам, сам напросился – сам выбрал себе такую смерть… Не хочу! Я облился холодным потом, заполнившим изнутри весь комбинезон, и почувствовал себя трепыхающейся рыбой, которую в прозрачном пакете с водой тащат на сковородку…

Стив резко оттолкнулся от нас, давая понять, что пора раскрывать парашюты. Еще несколько мгновений мы летели с Катериной, намертво сцепившись. Наконец она с грубым, неженским усилием выдернула свою руку, помахала мне ладошкой и взялась за кольцо. Я, еще надеясь на чудо, сделал то же самое, но дернуть не решался. Летя вниз, к своей смерти, я глядел на нее – женщину, убившую меня.

И тут произошло то, за что Стив будет корить себя всю жизнь. Увидев, как решительно мы схватились за кольца, он первым раскрыл парашют. По инструкции он обязан был сделать это последним, убедившись, что у остальных все в порядке. Об этом ему должны были сказать вспыхнувшие над нами маленькие вытяжные купола. А если не все в порядке, он должен был, сгруппировавшись, догнать в воздухе гибнущего, крепко обхватить его и приземлиться вдвоем на одном парашюте. Это не всегда получается, но каждый инструктор обязан попытаться это сделать!

Я понял, что меня уже ничто не спасет, и дернул кольцо. Просто так – от безнадежности. Раздался хлопок, меня тряхнуло, и надо мной, как купол храма, взметнулся и расправился парашют. Катька же продолжала стремительно падать вниз – в руке ее было зажато красное кольцо, вырванное вместе с тросиком. На конце его болталась шпилька, издали похожая на иглу. Я никогда этого не забуду. Синее-пресинее небо, белое от ужаса солнце и маленькая красная фигурка, летящая вниз. Страшный Катькин крик был прерван встречей с землей…

– Сте-е-ерва! – заорал я, захлебываясь слезами.

Какая же ты, Катька, стерва! Из-за тебя я убил человека. Женщину, которую любил. Мне будет не хватать ее всю жизнь! Ненавижу тебя! Ненавижу навсегда…

21. Ленинградский вокзал

– Вставайте! Уже Крюково. Сейчас туалеты закрою! – На пороге купе стояла проводница. – Выспались?

– Со страшной силой!

Когда я вернулся с полотенцем через плечо, Павел Николаевич в свежей белой рубашке повязывал перед дверным зеркалом галстук.

– Никак не научусь. Раньше, знаете, выпускали такие, с готовым узлом на резинке. Очень удобно. Ладно, Толик потом завяжет… Чайку?

– Не хочется. Кажется, мы за разговорами перебрали…

– Хлипкий же писатель пошел. Вы с классиков пример берите! Знаете, как Булгаков пил? А Эдгар По? Страшное дело!

– Толстой не пил.

– Под старость. А в молодости сосал, как помпа… А у вас с похмелья память не отшибает?

– Нет, слава богу.

– Когда напишете повесть?

– Не знаю. Творчество – дело такое…

– А вот этого не надо! В боковом кармане вашего пиджака аванс и моя визитная карточка. Через два месяца жду звонка. Остальные деньги получите, когда передадите мне рукопись. Сумму назовете сами.

– Мы, кажется, на «ты» переходили?

– Память у вас действительно хорошая. Но я до обеда со всеми на «вы»…

– Хорошо. Но вы мне не все рассказали.

– О чем?

– О том, что случилось потом. Ведь погиб человек… Полиция, расследование… Неужели никто вас ни о чем так и не спросил?

– Спросили, конечно… За деньги пишут не только повести, но и протоколы. И не только у нас, но и в Америке. Стива, беднягу, правда, лишили лицензии, но зато он купил новую машину. Грант тоже купил. Еще есть вопросы?

– Нет.

Мы помолчали. За окном тянулись унылые окраинные новостройки. Зашел Толик с сотовым телефоном.

– Пал Николаич, шоферу я позвонил – он ждет у перрона.

– Отлично! – сказал тот и кивнул на разбросанные вещи.

Толик стал собирать сумку.

– Будь другом, завяжи галстук!

Телохранитель оставил сумку и, как пианист, расправляя пальцы, повернулся к шефу.

– Неплохо, – похвалил Павел Николаевич, осматривая в зеркале узел. – Но у Катьки лучше получалось…

Толик помог ему надеть длиннополое пальто. Неожиданно для себя я решился и спросил:

– Анатолий, извините, не знаю отчества… Правда, что вы развалили Советский Союз?

– А вы разве не разваливали? – отозвался он, глянув на меня исподлобья, взял чемодан и вышел из купе.

За окном уже показались привокзальные пакгаузы.

– Прощайте! – Павел Николаевич протянул мне руку, мягкую и холодную.

– До свидания. Но только ответьте еще на один вопрос: кассета у вас осталась?

– Какая кассета?

– Та, на которую снимал Грант. Сверху…

Он посмотрел на меня строгими глазами и перед тем, как выйти, сказал почти шепотом:

– Конечно. Она лежит в одном хорошем месте.

– Я догадываюсь… Там, где «гербарий»?

– У вас определенный дедуктивный талант. Вашу повесть я положу рядом. Впотай!

Он улыбнулся – и на его бледных от бессонной ночи щеках появились ямочки…

22. Вместо эпилога

Вернувшись в Москву, я с большим удовольствием телеграммой известил продюсера «СПб-фильма» о том, что работа над сценарием эротической комедии не входит в мои творческие планы. С не меньшим удовольствием я отослал им аванс, приплюсовав стоимость железнодорожного билета. И сел за письменный стол.

Повесть была уже почти готова. Я буквально на днях собирался звонить Павлу Николаевичу, когда в телевизионных новостях сообщили об убийстве президента компании «Аэрофонд». Шарманова расстреляли на Успенском шоссе. В «Мерседесе» насчитали потом более тридцати пробоин. Он умер на месте, а шофер – по дороге в больницу. Телохранителя в тот день с ним не оказалось – тот взял отгул, чтобы запломбировать зубы.

О гибели моего попутчика поначалу много писали. Подозревали его жену, которая как раз в эти дни с дочерью и любовником-каскадером прилетела с Майорки в Москву. Потом вдруг арестовали Толика, и он чуть ли не во всем сразу сознался. В «Московском комсомольце» опубликовали большую подробную статью под названием «Смерть Икара», и я узнал, что во время обыска в квартире Шарманова обнаружили папку с компроматом на очень серьезных людей из Белого дома, но затем документы исчезли при странных обстоятельствах. Еще нашли видеокассету, на которой был отснят групповой затяжной прыжок с парашютами. Но она оказалась наполовину испорченной, и запись обрывалась в том месте, где Шарманов и Катерина, взявшись за руки, летят вниз. Кассета хранилась в выдвижном ящике вместе с сотней чистых, выглаженных и уложенных в стопки носовых платков. Журналист, как водится, отпустил по поводу этих бесчисленных носовых платков какую-то дурацкую шуточку, но смысл ее я запамятовал. В другой газете кто-то даже раскопал и описал историю гибели в Америке шармановской секретарши… Но тут в Питере расстреляли вице-губернатора Маневича – и журналистам было уже не до убийства скромного авиационного бизнесмена с его странным пристрастием к парашютам и носовым платкам.

Сначала я просто хотел сжечь рукопись, понимая, что вторгаюсь в достаточно опасную область человеческой деятельности. Но потом мне стало жалко. Я поменял по настоянию издателей все имена, географические и коммерческие названия. Для надежности я сделал это несколько раз и в конце концов запутался, поэтому не могу исключить кое-какие случайные совпадения.

Честно сказать, я часто вспоминаю тот ночной разговор в «Красной стреле». Иногда, закрывая глаза, я даже вижу это небо падших, огромное, ядовито-ультрамариновое, заполоненное миллионами человеческих фигурок, которые с воплями и зубовным скрежетом несутся куда-то вниз. Они знают, что обязательно разобьются, они страстно мечтают об этом, но никогда, никогда они не достигнут земли. Я пытаюсь найти среди них Зайчугана и Катерину, летящих, крепко взявшись за руки, – и не могу. Так во время осеннего перелета невозможно отыскать в небе двух выпущенных из клетки птиц…

Подземный художник

Но есть минуты, темные минуты…

Н. Гоголь. «Портрет»
1

Эта история началась в душный июльский день, когда жара, точно изнурительно пылкая любовница, преследует и мучит, не оставляя в покое ни дома, ни на службе, ни за городом…

Темный, отливающий рыбьей синевой «Мерседес» остановился на углу Воздвиженки и Арбатских Ворот, в самом, что называется, неположенном месте. Постовой милиционер, радостно помахивая жезлом, заспешил к нахальному нарушителю. Но, увидав номер, содержавший какую-то, наверное, только ГАИ внятную тайну, поморщился, отвернулся и стал высматривать иную поживу, побезопаснее.

Открылась автомобильная дверца, и наружу вылез плечистый, коротко остриженный парень, одетый в черный костюм, в каких обычно ходят телохранители и похоронные агенты. Нос у парня был когда-то сломан самым чудовищным образом. Он поежился, будто из прохладного предбанника попал в жаркую парную, и, почтительно склонившись, помог выбраться из машины молодой женщине, точнее – даме.

Она была хороша! Высокая, стройная, но без той подиумной впалой членистоногости, которая почему-то выдается теперь за совершенство. Наоборот, ее узко перехваченная в поясе фигура обладала всеми необходимыми слабому полу обогащениями, волнующе очевидными под беззащитным летним шелком. Собранные в узел темно-золотистые волосы открывали высокую шею, перетекавшую в плечи таким необъяснимым изгибом, что просто дух перехватывало.

Выйдя из машины, женщина тут же надела большие темные очки, поэтому залюбовавшийся прохожий мог оценить лишь тонкий прямой нос, нежный подбородок и ярко-алые губы, нарисованные с художественной основательностью – такую могут себе позволить лишь немногие женщины, для которых тратить время и тратить деньги – примерно одно и то же.

В прежние годы подобных красавиц можно было встретить в кино, на улице и в общественном транспорте. По этому поводу кто-то даже сочинил двустишие:

Затосковал? В метро сходи ты! Там обитают афродиты…

Но пришли новые времена. Одни красавицы уехали за обеспеченным счастьем в дальние страны, другие заселили телевизор, а третьи заточены теперь в подмосковных замках, окруженных трехметровыми заборами, и в город приезжают разве что в дорогих машинах с непроницаемыми стеклами. Очевидно, их мужья и любовники ни в коем случае не желают делиться со всем остальным миром ухваченной по случаю красотой. Нет, конечно, на столичных улицах еще можно иной раз увидеть совершенство, разглядывающее витрину бутика, но в подобных редких случаях автор этих строк, к примеру, чувствует себя орнитологом, обнаружившим на ветке дворового тополя жар-птицу.

Дама огляделась и тихим беспрекословным голосом приказала телохранителю:

– Костя, вы останетесь здесь!

– Но, Лидия Николаевна, Эдуард Викторович меня уволит…

– Я вас тоже могу уволить!

– Увольняйте!

Она пожала своими необъяснимыми плечами, вздохнула и сказала уже не так строго:

– Но вы можете хотя бы постоять в стороне? Вы же всех распугаете!

– Это входит в мои обязанности.

– Костя! – Она уже почти просила.

– Ладно. Но если что-нибудь…

– Все будет хорошо!

Женщина поправила волосы и пошла к подземному переходу.

– Куда это она? – поинтересовался, высунувшись из машины, водитель.

– Хочет, чтобы ее нарисовали, – объяснил Костя с развязностью, с какой обслуга, оставшись наедине, обсуждает хозяев.

– В такую жару?!

– Чудит! – Телохранитель недоуменно хрюкнул перебитым носом и двинулся следом.

Лидия Николаевна – чуть боком, из-за высоких каблуков, но все равно грациозно – спустилась вниз и подошла к тому месту, где на складных стульчиках сидели художники с большими папками на коленях. Возле каждого на треногах красовались рекламные портреты, обязанные очаровывать и заманивать легкомысленных прохожих. На рисунках были изображены в основном знаменитости: например, Алла Пугачева, так широко разинувшая поющий рот, точно хотела проглотить микрофон. Но если, хоть и с большим трудом, все-таки можно предположить, что великая эстрадница когда-то ненароком, из озорства и забредала в этот переход, то обнаженный по пояс мускулатурный Сталлоне едва ли появлялся тут со своим огромным ручным пулеметом. А уж Мадонна с младенцем и подавно…

В подземном переходе веяло бетонной прохладой, и, наверное, поэтому художники, обыкновенно мающиеся в ожидании клиентов, были заняты работой: с внимательной иронией они вглядывались в лица граждан, застывших перед ними на складных стульчиках, и чиркали по ватману остренькими карандашиками, угольками или пастельками. И только к одной треноге вместо рекламной фантазии был прикреплен небольшой простенький портрет девочки-школьницы, улыбающейся и в то же время страшно расстроенной.

«Наверняка, паршивка, получила двойку, – подумала женщина, – а родителям наврала, что пятерку. Может, даже в дневнике переправила, как Вербасова. За это ее повели сюда – рисоваться, а она сидит и переживает…»

Художника около треноги не оказалось. Лидия Николаевна снова вздохнула и стала прогуливаться по переходу, сравнивая изображение на листах с лицами оригиналов, замерших в ожидании сходного результата и еще не ведавших о предстоящем разочаровании. Никто из подземных художников явно не обладал чудесным талантом портретиста, способного, как сказал поэт Заболоцкий, «души изменчивой приметы переносить на полотно». Некоторые из них, заметив богатую скучающую клиентку, явно заторопились. Один, напоминавший Сезанна, но только лысиной и бородой, даже крикнул:

– Минуточку, мадам, я заканчиваю!

Посадив на лист несколько совершенно необязательных штрихов, он схватил баллончик с лаком для волос и попшикал на портрет, потом несколько раз взмахнул ватманом в воздухе и вручил его растерянной юной провинциалке, позировавшей, намертво зажав между ног большую дорожную сумку. Лидия Николаевна не случайно обратила на девушку внимание: именно такой, испуганной и больше всего на свете боящейся остаться без багажа, она сама почти десять лет назад приехала в Москву из Степногорска.

– Разве это я? – удивилась провинциалка.

– А кто же еще? – хрипло засмеялся псевдо-Сезанн и выхватил из ее пальцев заготовленные деньги.

– Не похоже…

– Как это – не похоже? Вы просто никогда не смотрели на себя со стороны!

Он отобрал рисунок и продемонстрировал коллегам. Портрет не имел ни малейшего сходства с натурой, разве что рисовальщику удалось схватить страх перед столичными ворами, который внушала девушке родня перед поездкой в Москву. Однако подземные художники дружно закивали: мол, похоже, очень даже похоже, и сделались точь-в-точь как рыночные продавцы, единодушно расхваливающие недоверчивому покупателю явно несвежий продукт соседа по прилавку. Пристыженная провинциалка забрала рисунок, свернула в трубочку и поволокла прочь свою сумку.

– Садитесь, мадам! – Халтурщик указал на освободившееся место. – Сейчас я вас изображу!

– Нет, не изобразите, – покачала головой Лидия Николаевна.

– Почему это – не изображу? В любом виде изображу!

– Вы не умеете.

– Что значит – не умею? Я «Суриковку» закончил!

– Дело не в том, кто что окончил, а в том, кто на что способен.

– Да идите вы! – помрачнел псевдо-Сезанн. – Не мешайте работать! Кто следующий?

Но лучше бы он этого не говорил. На стульчик перед ним тяжело уселся Костя:

– Я – следующий. И не дай бог мне не понравится!

Суриковец испуганно посмотрел на громилу-телохранителя, быстро заправил чистый лист и засуетился карандашом. Тем временем освободился еще один художник, но едва Лидия Николаевна двинулась к нему, он отрицательно помотал головой:

– Вам лучше Володю Лихарева подождать.

– А где он?

– Пошел куда-то. Вернется. Но он рисует только тех, кто ему понравится…

– А вы?

– Мы – всех, кто платит. Присядьте, вон его место. – И художник указал на пустовавшие стульчики около треноги с портретом школьницы.

Она просидела минут десять, наблюдая за тем, как на ватмане псевдо-Сезанна стало вырисовываться нечто очень отдаленно, но весьма льстиво напоминающее Костину изуродованную физиономию.

– Вы хотите портрет?

Лидия Николаевна обернулась на голос: перед ней стоял худощавый, почти тощий молодой человек в потертых джинсах и вылинявшей майке. Его впалые щеки и подбородок покрывала короткая бородка, а длинные волосы были собраны в косичку. Он внимательно и чуть насмешливо смотрел на женщину, расправляя длинные нервные пальцы, точно виртуоз перед выходом на сцену.

– Да, я хочу портрет!

– А почему здесь? Приходите ко мне в мастерскую! Я дам адрес.

– Нет, здесь! – капризно сжав губы, ответила Лидия Николаевна.

– Ну что ж, здесь так здесь. Давайте попробуем…

– Значит, я вам понравилась?

– Понравились. Но должен вас предупредить: я беру дорого.

– Это неважно. Я заплачу столько, сколько скажете, если и мне понравится!

– Договорились.

Он разложил на коленях папку и несколько раз провел ладонями по чистому листу, точно стряхивая невидимые соринки, потом долго в задумчивости осматривал карандаш.

– Вы хотите, чтобы я нарисовал вас в этих темных очках?

– Нет, конечно! Я просто забыла…

– Ну разве можно прятать такие глаза? – улыбнулся Володя. – Они у вас цвета вечерних незабудок.

– Почему вечерних?

– Потому что, когда солнце прячется, все цветы грустнеют. Как вас зовут?

– Лидия.

– Меня – Володя.

– Я знаю. Вы не похожи на остальных…

– Что ж в этом хорошего? Непохожим живется трудней. У вас есть тайна?

– Что?

– Тайна.

– У каждого есть какая-нибудь тайна…

– Нет, вы меня не поняли. Есть у вас нечто такое, что вы скрываете ото всех? От вашего мужа, например?

– А почему вы решили, что я замужем? Из-за кольца?

– Кольца? Честно говоря, я не заметил вашего кольца. Просто у вас лицо несвободной женщины.

– Почему – несвободной?

– Мне так показалось.

– Володя, вы хотите выяснить мое семейное положение или нарисовать меня? Да, я замужем. Этого вам достаточно?

– Достаточно. Но должен вас предупредить: портрет может выдать вашему мужу что-нибудь такое, что ему знать совсем даже не следует.

– У меня нет тайн от мужа.

– Не сейчас – так потом, когда тайны появятся.

– По-моему, вы преувеличиваете ваши способности.

– Я честно вас предупреждаю. Может быть, не будем рисковать?

– Нет у меня никаких тайн. И не будет. Рисуйте! – Щеки Лидии Николаевны вспыхнули, а тщательно выщипанные брови гневно надломились.

– Замечательно! Ах, какие у вас теперь глаза!

– Какие?

– Цвета предгрозовой сирени.

– Все вы это выдумываете!

– Стоп! Постарайтесь не шевелиться!

Взяв карандаш в ладонь, Володя сжал его большим и указательным пальцами, потом сделал быстрое круговое движение, точно наложил надрез на бумагу, и начал рисовать, изредка вглядываясь в сидящую перед ним женщину. При этом он чуть заметно улыбался, словно всякий раз находил в ее лице подтверждение тому, что знал про нее заранее.

«Зольникова, ты идиотка! За каким чертом надо было тащиться в этот переход? Сказала бы Эдику: «Хочу портрет!» Весь бы Союз художников выстроился в очередь. Нет, все у тебя не по-людски! А зачем ты стала оправдываться перед этим рублевым гением? «Нет у меня никаких тайн и не будет!» Ты бы ему еще про свои эрогенные зоны рассказала! Встань и уматывай! Мол, передумала…»

«Ни в коем случае! Надо уважать чужой труд. Володя – человек явно талантливый и необычный. Очень даже интересно, что у него получится. А вот про то, что у тебя нет тайн, говорить действительно не следовало. Ты же умная девочка, а ведешь себя иногда будто из пятнадцатой школы. Во-первых, его твои тайны не касаются, а во-вторых, женщина без тайны – это как… это…»

«Как любовь без минета!»

«Господи, как не стыдно!»

– Замолчите обе! – тихо и зло приказала Лидия Николаевна.

– Что вы сказали? – Володя оторвался от листа.

– Нет, я так… сама себе… – смутилась молодая женщина.

– Ясно. «Тихо сам с собою я веду беседу…» – улыбнулся Володя и снова углубился в работу.

Эту странность Лида Зольникова помнила в себе с детства. В ней как бы обитали, оценивая все происходящее, две женщины. Очень разные. Первая была самой настоящей Оторвой, и в разные периоды жизни она говорила разными голосами. В детстве – голосом Люськи Кандалиной, страшной хулиганки, вечно подбивавшей одноклассниц, в том числе и скромную Лидочку, на разные шалости. Брусок мела, пропитанный подсолнечным маслом и подложенный завучу, или мышь, запущенная в выдвижной ящик учительского стола, были ее самыми невинными проделками. После восьмого класса, к всеобщему облегчению, Люська поступила в швейное училище и исчезла из Лидиной жизни. И тогда неугомонная Оторва заговорила голосом Юлечки Вербасовой, переведенной к ним в воспитательных целях из другой школы. Юлечка в свои четырнадцать лет уже болезненно интересовалась мужчинами и однажды заманила подруг в какую-то подвальную музыкальную студию к старым патлатым лабухам. Один из них, выпив, набросился на Лиду и наверняка лишил бы бедную девочку невинности, если бы не ее отчаянные вопли и его огромный тугой живот. В результате первым Лидиным мужчиной стал – что бывает, согласитесь, не так уж и часто – любимый, неповторимый, ненаглядный Сева Ласкин. Хотя, впрочем, ничего хорошего из этого тоже не вышло…

А вот с тех пор как Лида поступила в театральное училище, Оторва стала говорить голосом Нинки Варначевой, однокурсницы и единственной, по сути, подруги. Именно Варначева обращалась к Лиде по фамилии – Зольникова.

Зато Благонамеренная Дама (или просто Дама) всегда, с самого детства, говорила голосом мамы – Татьяны Игоревны, потомственной учительницы, женщины настолько собранной и правильной, что Николай Павлович, покойный Лидин отец, переступая порог дома, сразу чувствовал себя проштрафившимся учеником. Ему-то чаще всех и доставался этот упрек: «Ну прямо из пятнадцатой школы!» Он страшно обижался и переживал, потому что в 15-й школе учились умственно неполноценные дети. Кстати, когда Лида, вдохновленная победой в городском конкурсе красоты, объявила матери, что едет в Москву сдавать экзамены в театральное училище, расстроенная Татьяна Игоревна твердила про 15-ю школу до самого отъезда дочери. Отец на всякий случай помалкивал.

Зато влюбленный в Лиду одноклассник Дима Колесов твердо верил в успех задуманного. Он где-то прочитал интервью известного московского режиссера, горько сетовавшего на острую нехватку красивых молодых талантливых актрис, и считал, что именно его подруга восполнит этот бедственный столичный дефицит. Они встречались на тайной скамеечке в зарослях одичавших вишен, и Дима, сорвав неумелый девичий поцелуй, повторял, задыхаясь:

– Ты даже не понимаешь, какая ты красивая! Не понимаешь!

«А ты уверена, что у тебя есть талант?» – поддавшись материнским опасениям, выпытывала Дама.

«Не дрейфь, прорвемся!» – успокаивала Оторва.

Два эти голоса – Оторва и Дама – вели меж собой постоянный спор, доказывая каждая свою правоту, а Лиде оставалось только делать выбор, что было непросто. Узнав о благополучном поступлении дочери (Лида очень понравилась принимавшему экзамены Баталову), Татьяна Игоревна была крайне удивлена и вместо поздравлений зачем-то стала по телефону рассказывать дочери про то, что Колесов с треском провалился в институт и теперь Димина мамаша с ней не здоровается, так как убеждена: сын не поступил, потому что голова у него была забита несвоевременными любовными глупостями. Зато Николай Павлович, игравший когда-то в студенческом театре, пришел в неописуемый восторг. Родители часто оставляют детям в наследство свои неосуществленные мечты. И напрасно.

Через полчаса художники, побросав клиентов, сгрудились вокруг почти оконченного портрета.

– Ну и гад же ты, Лихарев! – восхищенно вздыхал псевдо-Сезанн.

Володя, побледневший и весь покрытый испариной, тихо распорядился:

– Лак.

Ему тут же подали баллончик с надписью «Прелесть». Он выпустил коническое облачко, и в воздухе запахло парикмахерской.

– А это зачем? – спросила Лидия Николаевна.

– Чтобы рисунок не стерся со временем, его надо зафиксировать.

– А почему лаком для волос?

– Для красоты. Хотите взглянуть?

– Конечно хочу!

Володя еще раз внимательно посмотрел на рисунок и медленно повернул папку. Несколько минут Лидия Николаевна вглядывалась в лицо, живущее на бумаге. Сходство художник схватил изумительно, причем сходство это было словно соткано из бесчисленных, нервно переплетенных линий. Казалось, линии чуть заметно колеблются и трепещут на бумаге. Но больше всего поразило ее выражение нарисованного лица, исполненное какой-то печальной женской неуверенности, точнее сказать – ненадежности.

– Непохоже? – улыбнулся Володя.

– Похоже… Разве я такая?

– Да, такая. Я вас предупреждал. Давайте лучше я оставлю рисунок у себя!

«Пусть оставит у себя!» – маминым голосом посоветовала Дама.

«Щас! Может, этот Володя потом прославится. И будешь рвать на себе волосы эпилятором! Забери, но от Эдика спрячь…» – распорядилась Оторва.

– Костя, возьмите портрет! – приказала Лидия Николаевна. – Сколько с меня?

– А сколько не жалко! – Художник изобразил дурашливый лакейский поклон.

– Костя, заплатите пятьсот долларов!

Подземные художники, услышав сумму, зароптали.

– Ско-олько? – опешил телохранитель. – Лидия Николаевна, да у них тут красная цена – пятьсот рублей! За свой я вообще двести отдал! – И он показал хозяйке лист, с которого гордо смотрел супермен-красавец с эстетично травмированным носом.

– Делайте, что вам говорят!

– Тогда вместе с папкой давай! – скрипучим голосом приказал охранник, протягивая художнику деньги.

Тот взял и глянул на богатейку с грустным лукавством, будто заранее извиняясь за какой-то не очевидный до поры подвох.

– Лидия Николаевна, – улыбнулся Володя, аккуратно уложив доллары в напоясную сумочку. – Я пошутил про тайну…

– Зачем?

– Просто так…

Выйдя из подземного перехода на раскаленную московскую поверхность, женщина остановилась.

– Забыли что-нибудь? – спросил телохранитель.

– Костя, – поколебавшись, сказала она, – я хочу попросить вас об одной услуге!

– На то и приставлены.

– Не надо рассказывать Эдуарду Викторовичу про этот портрет!

– Почему?

– Потому. Возьмите себе пятьсот долларов – и пусть это останется между нами.

– А инструкция?

– Что вам важнее: инструкция или моя просьба?

– Ладно, не скажу…

«Мерседес» с синеватым рыбьим отливом медленно тронулся, пересек сплошную разметку и, свернув направо, исчез в тоннеле. На его место, видимо, сбитый с толку, тут же пристал обшарпанный «жигуль» с калужскими номерами. Постовой радостно встрепенулся и хозяйственной поступью направился к простодушному нарушителю.

2

Две дамы, закутанные в белые махровые халаты, сидели в плетеных креслах у края бассейна с минеральной водой, доставляемой в Москву из Цхалтубо специальными цистернами. На столике перед ними стояли высокие бокалы с черно-красным, как венозная кровь, свежевыжатым гранатовым соком. На головах у женщин были тюрбаны, а лица светились той младенческой свежестью, которую сообщают коже целебные косметические маски, стоящие бешеных денег.

Одна из них, уже известная нам Лидия Николаевна, улыбаясь, слушала подругу.

– Ты представляешь, Рустам просто очертенел от ревности! Отобрал у меня мобильник.

– А телефон-то зачем отобрал?

– Зольникова, ты действительно не понимаешь или прикидываешься?

– Не понимаю.

– Рустамке рассказали, как одному банкиру жена изменяла. С помощью мобильника.

– Как это?

– А вот так это! Он ее запер от греха, а она что придумала! Договорилась с любовником, тот ей звонил, ну и…

– Что «ну и…»?

– У тебя в голове мозги или тормозная жидкость? Телефон-то с виброзвонком! Ясно?

– Да ну тебя! Вечно ты…

– Вечно не вечно, а телефон Рустамка у меня отобрал. Просто какой-то горный Отелло! Слушай, а Эдик ревнивый?

– Конечно.

– Слушай, неужели ты ему еще ни разу не изменила?

– Зачем?

– Вот и я каждый раз думаю: зачем? У нас во дворе были качели. С них одна девчонка упала и разбилась. Об асфальт. Мама мне запрещала к ним близко подходить. А я все равно качалась – тайком. Потом шла домой и думала: зачем? Ничего не меняется – все как в детстве. Только качели разные…

– Смотри не расшибись!

– Это ты, Зольникова, смотри не расшибись! С Мишенькой…

– Что?

– Ой, только перед подругой не надо! И он тебе нравится. Я-то вижу!

– Ну и что, если нравится? Иногда попадаются интересные мужчины. Смотришь и думаешь: если бы у меня была еще одна жизнь, то, возможно, я провела бы эту жизнь с ним.

– А если смотаться на недельку в ту, другую жизнь – и назад. Как?

– Нет, я так не умею. Но даже если бы умела… Нет! Эдик сразу догадается.

– Дура ты, Зольникова! Ни у одного Штирлица не бывает таких честных глаз, как у гульнувшей бабы! В Библии так и написано: не отыскать следа птицы в небе, змеи на камнях и мужчины в женщине…

– В Библии? И давно ты читаешь Библию?

– Ну ты спросила! Я что, старуха? Я в Марбелле с одним журналистом познакомилась. Отличный парень. Бисексуал. Он про церковь разоблачительные статьи пишет. Библию наизусть знает. В этом году опять туда приедет. Ты-то собираешься?

– Не знаю. Я еще Эдику ничего не говорила.

– Давай я скажу?

– Не надо, я сама. Плавать пойдем?

– Не хочется.

– А мне хочется.

Лидия Николаевна встала, размотала тюрбан, сбросила халат и потянулась с той откровенностью, какую могут себе позволить только женщины, одаренные безупречной наготой. Нинка посмотрела на подругу с завистливым восхищением.

– А подмышки чего не бреешь? Опять, что ли, модно?

– Просто забыла. – Она пожала голливудскими плечами, с разбега нырнула в минеральную синеву и поплыла под водой.

«Будь осторожна! – предупредила Дама. – Если это уже заметила Нина, скоро заметят все!»

«А что они заметят? Баба должна нравиться мужикам, – вмешалась Оторва. – Пусть Эдик тоже немного подергается, а то, понимаешь, купил себе рабыню Изауру. Как он тебя еще к гинекологу отпускает?»

Лидия Николаевна плыла, радостно одолевая тяжелую нежность сопротивляющейся воды. Она наслаждалась своим молодым, свежим и сильным телом. Но в этом монолитном телесном счастье брезжила какая-то тайная, мучающая ее трещинка. И чем полноценнее была радость плоти, тем болезненнее ощущалась эта внутренняя тоска.

Когда она подплыла к краю бассейна, Нинка протянула ей мобильник:

– Майкл!

– Меня нет…

– А где ты?

– Не знаю.

– Ну и дура! – покачала головой Нинка и сообщила в трубку: – Сэр, интересующая вас дама в душе. Примите искренние соболезнования. А я не могу заменить вам ее хотя бы частично? Очень жаль! До свидания!

– Чего он хотел? – вытираясь пушистым полотенцем, спросила Лидия Николаевна.

– Тебя.

– А почему звонил тебе?

– Потому что он настоящий джентльмен и заботится о репутации замужней женщины. О таком любовнике, Зольникова, можно только мечтать!

– Нет, он просто знает, что Эд смотрит распечатки моих разговоров, и боится.

– Слушай, я давно тебя хотела спросить, кто лучше: Эдик или Сева?

– В каком смысле?

– В том смысле, от которого сливки скисли! – захохотала Варначева.

– А разве это можно сравнивать?

– Или! Мужики-то нас все время сравнивают. Только тем и занимаются.

– Не знаю, в голову не приходило.

– Врешь, Зольникова!

Одеваясь, Лидия Николаевна вдруг вообразила себя в постели с мужчиной, который странным образом был одновременно и Севой Ласкиным, и Эдиком, и еще немножко Майклом Стар ком…

«Ужас!» – истерично крикнула Дама.

«Да брось ты! Ничего страшного, – успокоила Оторва. – Женщины почти никогда не осуществляют своих сексуальных фантазий!»

«Откуда ты знаешь?»

«В книжках написано!»

3

Как обычно, к вечеру съезд с Окружной на Рублевку был забит машинами. К застрявшему в пробке «Мерседесу» подбежал чернявый оборвыш и грязной тряпкой принялся протирать чуть запылившееся боковое зеркало. Костя ругнулся, нажал кнопку – темное стекло уехало вниз, и перед мальчонкой возникло страшное лицо с перебитым носом. На мгновение ребенок от ужаса замер, а потом пискнул, как мышь, и бросился наутек.

– Костя, ну зачем вы так? – упрекнула Лидия Николаевна. – Он же маленький!

– Подождите, вырастет! Лет через десять эти хохлоазеры всем покажут!

– Кто покажет?

– Хохлоазеры.

– Какие еще хохлоазеры? Откуда они возьмутся?

– Уже взялись. На рынках кто торгует? Хохлушки. А хозяева у них кто? Азербайджанцы. Сами понимаете, чем они там по вечерам в своих контейнерах занимаются. Бабы жалостливые: рожают. А дети потом, как крысята, бегают. Москва для них – большая помойка. Мы – враги. Одного гаденыша поймали – гвоздь в тряпку спрятал и вроде как пыль с машин стирал. Одно слово – хохлоазеры!

– Замолчите! – Лидия Николаевна посмотрела в окно и увидела все того же оборвыша, с показной старательностью драившего стекла «БМВ». – Пойдите и дайте ему денег!

– Не пойду.

– Почему?

– Он меня не подпустит.

– Леша, выйди и дай ему сто рублей.

Водитель хмыкнул, вылез из машины, подкрался к мальчику и ловко схватил за шиворот. Ребенок сжался, словно ожидая удара. Получив вместо тумака деньги, он посмотрел на странный «Мерседес» с угрюмым любопытством и спрятал купюру в карман. В это время пробка пришла в движение, стоявшие сзади машины нервно засигналили, и Леша бегом вернулся к рулю.

– Зря вы это, Лидия Николаевна, – проворчал он, трогаясь. – Все равно пахану отдаст.

Вырулили на извилистое ухоженное Рублевское шоссе, стиснутое соснами и особняками. Здесь даже асфальт был ровнее и покойнее, чем в Москве. Казалось, к искусственной кондиционерной прохладе, заполнявшей автомобиль, прибавился запах живой хвои. Зазвонил мобильный телефон. Это был муж.

– Ты где? – спросил Эдуард Викторович.

– Уже на Рублевке. Скоро приедем.

– Я жду тебя.

Лидия Николаевна за три года брака успела хорошо изучить своего повелителя и знала: слова «Я жду тебя» вместо «Я тебя жду» означают, что он чем-то недоволен.

Она даже и не мечтала стать женой миллионера. К зависти Нинки, Лида собиралась замуж за их однокурсника, необыкновенно талантливого актера Севу Ласкина, которому преподаватели прочили славу второго Смоктуновского. Чем-то Сева был похож на этого художника… Володю Лихарева. И волосы тоже стягивал косичкой. В дипломном спектакле он сыграл Несчастливцева – и все просто рыдали от восторга.

Сева происходил из интеллигентного московского клана, известного большими революционными заслугами: во время нэпа его прадед был заместителем председателя Концессионного комитета. Но Ласкин рано лишился отца, считавшегося в роду мечтательным неудачником, и жил в коммуналке с вечно хворавшей матерью. Однажды он повел невесту на день рождения к своему двоюродному брату, и Лида долго не могла оправиться от увиденного. Она даже не представляла себе, что бывают такие огромные квартиры, заставленные и завешанные музейным антиквариатом. Богатые родственники, тем не менее, относились к бедному Севе с трогательной заботой и гордились его грядущей актерской славой.

Лида, принятая вместе с Ласкиным в один академический театр, уже готовила себя к трудной, но почетной роли возлюбленной помощницы гения, но буквально на первой же репетиции гордый Сева, осерчав на какое-то справедливое замечание, поссорился с главрежем – безусловным классиком и живой легендой сопротивления коммунистическому произволу в области искусства. Впрочем, это не помешало живой легенде нахватать при советской власти кучу орденов и премий, включая Ленинскую. Ласкин заявил классику, что он, «старый брехтозавр», не умеет даже толком поставить актеру задачу. Главреж, конечно, не простил – и Севы попросту не стало. Нет, он, разумеется, жил, ходил на собрания труппы, готовился к свадьбе – и в то же время его не было, во всяком случае для театральной общественности, еще недавно носившей его на руках.

– Видите ли, Лидочка, – объяснила огорченной невесте одна известная театроведша, прокуренная, как старая боцманская трубка. – В Москве есть три телефонных номера. Всего три. Позвонив по ним, можно сделать актера знаменитым, но можно и уничтожить. Навсегда.

– А талант?

– Талант как взятка. Нужно еще уметь всучить…

Севу пытались спасти. Богатые родственники, имевшие с главрежем каких-то общих витебских предков, умоляли простить неразумного мальчика, и тот вроде бы уже начал смягчаться, но тут Сева, в жилах которого кипела неугомонная революционная кровь, попытался поднять в театре мятеж и оказался на улице. Мать, не выдержав позора, умерла от инфаркта. Ласкин сорвался – запил, потом сел на иглу и превратился в высохшего неврастеника, живущего от дозы до дозы.

Лида сначала боролась за него, водила по врачам, нянчила во время ломок и даже обрадовалась, обнаружив, что беременна. Ей казалось, что, узнав про будущего ребенка, Сева изменится, соберется с силами и выздоровеет.

«Какая ты молодец! – старательно подхваливала ее Дама. – Надо бороться за любимого до последнего!»

«Ага, до последней нервной клетки! – ругалась Оторва. – Брось его! Спасать пропащего – самой пропасть…»

Но Сева отнесся к своему грядущему отцовству с тупым безразличием умирающего. В конце концов, застав Ласкина в постели с какой-то изможденной наркоманкой, Лида поняла бесполезность этой борьбы и сделала аборт, хотя врач, ссылаясь на критический срок, всячески ее отговаривал и предупреждал о последствиях.

«Ты убила человека!» – вопила Дама.

«Правильно! – успокаивала Оторва. – Нечего безотцовщину разводить!»

Потом вдруг из Иерусалима приехала Севина дальняя родственница, объявила, что в Земле обетованной, в отличие от этой дикой России, наркомания лечится, и увезла его с собой. Там Ласкина действительно вылечили, он пошел в армию и обезвредил арабского террориста. Об этом даже сюжет по НТВ показывали: в кадре Сева улыбался и обнимал пышноволосую, одетую в военную форму израильтянку – свою жену. Лида проплакала всю ночь, а через несколько дней с отвращением переспала с известным актером, давно и безрезультатно ее домогавшимся. Но когда вскоре он заявился к ней в театральное общежитие и, памятливо улыбаясь, выставил на стол бутылку молдавской «Лидии», Зольникова его попросту выгнала.

«Молодец!» – похвалила Дама, решительно не одобрявшая этот постельный проступок.

«Ну и хрен с ним, – поддержала Оторва. – Все равно он жадный и противный!»

Из театра Лида вскоре ушла, вовремя поняв, что, щедро укомплектовав ее безукоризненной фигурой и милой мордашкой, скаредная природа явно сэкономила на драматическом таланте. Два года она подрабатывала на третьестепенных ролях в сериалах и рекламе. Один ролик даже пользовался популярностью. Лида изображала спящую в хрустальном гробу мертвую царевну. К ней подкрадывался смазливый королевич Елисей и нежно целовал в губы, но летаргическая дева продолжала спать, как говорится, без задних ног. Тогда королевич доставал из-за пазухи упаковку жевательной резинки «Суперфрут. Тройная свежесть», отправлял в рот сразу две пластинки и, старательно поработав челюстями, снова лобзал царевну. Та, конечно, тут же открывала глаза и томно спрашивала: «Где я?» В ответ счастливый Елисей угощал Лиду чудодейственной жвачкой и пристраивался рядом с ней в хрустальном гробике.

Личной жизни после катастрофы с Ласкиным у нее почти не было. От безрассудной женской неуемности Господь ее оберег, а к тому, что Варначева называла «мужеловством», она всегда относилась с презрением и только отшучивалась, когда прокуренная театроведша сокрушалась при встрече:

– Лидочка, вы же красотка! Вам выпал счастливый лотерейный билет, а вы используете его как книжную закладку! В Москве есть серьезные мужчины, которые могут ради вас позвонить по всем трем телефонам. Помните, я вам объясняла? Не теряйте времени! У женской красоты срок годности недолгий, как у йогуртов.

Неожиданно налетела загорелая, взвинченная очередным курортным романом Нинка и сообщила, что в средиземноморском круизе познакомилась с режиссером, уже почти нашедшим деньги на экранизацию бальзаковских «Озорных рассказов».

– Они же неприличные! – засомневалась Лида.

– Деньги зато приличные! Блин, такое впечатление, что ты монастырскую школу закончила. Тогда возвращайся в свой Степногорск и не морочь людям голову!

– Голой я сниматься не буду!

– Кому ты нужна голая? Это мягкая эротика. Ну, очень мягкая… Режиссер – голубой. У него из осветителей гарем. Не волнуйся!

Пробы прошли на ура, в толпе длинноногих соискательниц Лиду заметили сразу, и постановщик оглядывал молодую актрису с восторгом антиквара, за копейки купившего на толкучке яйцо Фаберже. После кастинга к ней подошел невысокий узколицый мужчина лет сорока, чем-то похожий на вечно не выспавшегося бухгалтера, который в театре выдавал актерам их нищенскую зарплату. Но по тому, как он вел себя, становилось ясно: этот человек имеет дело с совсем другими, огромными деньгами. И не чужими, а своими собственными. У него были странные глаза: умные, грустные и блекло-прозрачные, как водяные знаки на купюрах.

– Меня зовут Эдуард Викторович, – представился он и добавил строго: – Я приглашаю вас поужинать со мной.

– Спасибо, но я не ужинаю. Мне нужно держать форму.

– Вы это серьезно?

– Абсолютно.

– Ну как знаете… – Он посмотрел на Лиду с суровым недоумением и добавил, намекая на тот дурацкий рекламный ролик: – Вероятно, вы еще не проснулись!

– Разбудить некому! – с вызовом ответила она.

«Правильно, Лидочка!» – восхищенно прошептала Дама.

«Зольникова, ты идиотка!» – констатировала Оторва.

– Ты чем думаешь: головой или выменем? – возмущалась, узнав о случившемся, Нинка. – Это же он финансирует весь проект! И знаешь, ради чего?

– Ради чего?

– Подругу ищет. У него недавно любовница на машине разбилась.

– Откуда ты знаешь?

– От верблюда! Ты что читаешь?

– Сейчас – Чехова.

– Ох и навернешься ты когда-нибудь со своего мезонина мордой в грязь! Читай лучше «Московский комсомолец» – и все будешь знать. Завтра тебя поблагодарят за участие в кастинге и дадут пенделя по твоей идеальной заднице, весталка ты хренова!

– Ну и пусть.

Однако, к всеобщему изумлению, роль Лиде дали, но не главную, как хотели вначале, а эпизодическую – служанки, охраняющей покой своей блудливой госпожи, которую играла, естественно, Нинка.

Фильм снимали в Крыму. Пока летели в самолете, Варначева, набитая всевозможной информацией, как щука фаршем, выболтала Лиде все, что знала об Эдуарде Викторовиче. В той прежней, уравнительной до тошноты жизни он был каким-то занюханным инженером-системщиком с единственным выходным костюмом и полунакопленным взносом за кооперативную квартиру. Потом, когда все стало можно, организовал страховую фирму «Оберег», а затем очень удачно поучаствовал в общеизвестной финансовой пирамиде, но вовремя соскочил и купил целый порт.

– Какой порт?

– Тебе-то что? Или ты к нему грузчицей хочешь устроиться?

– Не хочу.

– Женат, между прочим. Трое детей. Недавно его супружницу в «Женских историях» показывали. Обрыдаешься: вместе учились, носил за ней портфель. Впервые поцеловались на выпускном вечере. Нет, представляешь? Я после выпускного первый аборт сделала. Детей любит до потери самосознания! В общем, образцовый семьянин.

– Какой же он образцовый, если у него любовница была?

– Нет, ты точно дура в собственном соку! Мужчина становится образцовым семьянином только тогда, когда заводит любовницу. До этого он просто зануда и производитель грязного белья!

– Значит, я правильно сделала, что никуда с ним не пошла, – сказала Лида и уткнулась в иллюминатор.

Внизу светилось море, похожее сверху на зеленоватую фольгу, сначала скомканную, а потом неровно разглаженную и расстеленную до самого горизонта.

На фильм было отпущено всего двадцать съемочных дней. Лудили почти без дублей и репетиций – чуть ли не с листа. Свет дольше устанавливали. Нинку через неделю чуть не выгнали за то, что все время забывала текст и строила глазки одному из осветителей. Режиссер оказался визгливым садистом и матерщинником. Вежливым и подобострастным он становился лишь тогда, когда на съемочной площадке внезапно, без предупреждения возникал Эдуард Викторович. Он совсем недолго смотрел на происходящее своими грустными бесцветными глазами, равнодушно кивал замершему от благоговения постановщику и исчезал так же внезапно, как и появлялся. Поговаривали, будто он прилетает из Москвы на собственном аэроплане.

День ото дня на площадке становилось все меньше Бальзака и все больше пропеченной крымским солнцем женской голизны. Но раздевались в основном Нинка и стареющая кинобарышня с силиконовыми бивнями вместо бюста, да еще молоденькие потаскушки из симферопольского кордебалета, каждый вечер уезжавшие куда-то в компании коротко остриженных местных авторитетов.

Однако дошла очередь и до Лиды. В фильме имелся эпизод, по просьбе режиссера присобаченный к Бальзаку сценаристом – угрюмым алкоголиком, весь съемочный период пребывавшим в состоянии вменяемого запоя. Когда требовалось что-то досочинить, за ним посылали в гостиницу, он появлялся, распространяя окрест алкогольное марево, и слушал указания постановщика с таким выражением лица, словно давно уже задумал убить этого кинотирана и только выбирает подходящий момент. Тем не менее на следующий день заказанный эпизод был уже написан и разыгрывался актерами под истерические крики режиссера.

Сцена, выпавшая на долю Лиде, поначалу не содержала в себе ничего предосудительного: служанка с корзиной белья шла к речке – полоскать, а ее подкарауливал ненасытный барон, не удовлетворенный любвеобильной госпожой. Далее сластолюбец набрасывался на несчастную девушку, но на шум прибегала баронесса и била изменщика древком алебарды.

– Откуда у нее алебарда? – попытался соблюсти историческую достоверность сценарист.

– Не твое дело, пьяная морда! – свернул творческую дискуссию постановщик. – По местам!

И вдруг, когда установили свет, режиссер, заглянув в глазок камеры, крикнул не «Мотор», а совсем другое: «Зольникова, раздевайся!»

– Как – раздеваться? – опешила она.

– Совсем.

– Но этого нет в сценарии!

– Сценарий нужен, чтобы на нем колбасу резать! А я кино снимаю! – заорал постановщик. – Это в советском кино бабы все время стирают. А у меня ты будешь купаться! Голой!

– Не буду!

– Еще как будешь! Раздевайся, к растакой-то матери! Выгоню!

Лида посмотрела на замершую в ожидании группу, надеясь увидеть похотливое предвкушение мужской половины и мстительное торжество женской. Но увидела только деловитое неудовольствие по поводу ее неуместного здесь, на производстве, упрямства.

«Раздевайся, ненормальная!» – приказала Оторва.

«В воде… Один раз… Наверное, все-таки можно… – замямлила Дама. – Помнишь, “Купание Дианы” Коро?»

«Да и черт с вами, смотрите!» – решилась Лида и начала расшнуровывать бутафорский корсет из дурно пахнущего кожзаменителя. Но тут за большим камнем она увидела Эдуарда Викторовича. Он смотрел на нее с насмешливым сочувствием и ждал, болезненно сжав губы.

– А идите вы сами к распротакой матери! – крикнула Лида, заплакала, содрогнувшись от собственной грубости, и убежала – собирать вещи.

Нинка пыталась ее отговаривать – бесполезно. Она вспоминала насмешливый взгляд миллионера, дрожала от омерзения и с размаху швыряла в чемодан свои немногочисленные тряпки.

«Правильно! Уезжай из этого вертепа!» – поддерживала Дама.

«Пожалеешь!» – предостерегала Оторва.

– Зольникова, вернись! – кричала вслед Варначева. – Они передумали: обойдутся без твоей задницы!

На полпути к аэропорту дребезжащее такси обогнала и перегородила дорогу красная спортивная машина. Из нее легко выпрыгнул Эдуард Викторович.

– Лидия Николаевна, можно вас на минуточку?!

– В чем дело? – Она вышла из такси и только сейчас заметила, что выше его чуть ли не на голову. – Я не вернусь!

– И не надо. Я хочу сказать, что вы поступили правильно. Нагота, которую видят все, омерзительна и недостойна. А режиссер просто хам, и фильма не будет.

– Как это не будет?

– Обыкновенно. Я закрыл проект. Мне не понравилось, что он сделал из Бальзака.

– А как же все?

– Не переживайте, им заплатят. Можно я вам позвоню?

– У вас не получится.

– Почему?

– Потому что у меня нет телефона. Я снимаю квартиру без телефона. Так дешевле.

– Я все равно вам позвоню! – улыбнулся Эдуард Викторович.

Она удивилась, что у него не белая челюсть, которой торопятся обзавестись все новые русские, а желтоватые неровные зубы, чуть вогнутые внутрь, как у хищных рыб.

Был конец сезона, да еще какие-то перебои с керосином. Лида смогла улететь только под утро. Когда вечером она добралась до своей квартиры, то увидела в прихожей на тумбочке новенький мобильник. Вскоре он зазвонил, и знакомый голос произнес:

– Доброе утро! Я вас не разбудил?

– Нет. Я уже встала.

– Лидия Николаевна, Петер Штайн привез в Москву Еврипида. Не соблаговолите ли принять мое приглашение на спектакль?

– Соблаговолю, – засмеялась она.

– Почему вы смеетесь?

– Слово хорошее – «соблаговолите».

– Я знаю много таких слов. Поверьте!

Она поверила. Ухаживал Эдуард Викторович вдумчиво и изобретательно. Нет, он не обрушивал на нее всю мощь своего немыслимого богатства, а напротив, приобщал ее к нему потихоньку, точно исподволь, ненавязчиво балуя милыми услугами, сюрпризами или необходимыми подарками, вроде того же телефона или нового платья, без которого ну никак нельзя показаться на загородном коктейле у знакомого банкира. Лишь потом она узнала от опытной Нинки, что наряд этот стоит столько же, сколько автомобиль.

– Ну и как он в постельном приближении? – спрашивала сгоравшая от любопытства Варначева.

– Не знаю. До этого еще не дошло.

– Правильно, прежде чем раскинуть ноги, надо пораскинуть мозгами. Проси квартиру и машину. Я тут видела на улице миленький розовый «мерсик». Я бы за такой, Лидка, черту лысому отдалась! Век оргазма не видать! Он тебе хоть нравится?

– Не знаю.

– Но хоть не противно с ним?

– Не противно, – нахмурилась Лида.

– Ну ты, сучка болотная! Нашла миллионера, с которым не противно, и еще рожу в гармошку складываешь! Держись за него обеими руками и ногами, а то уведут.

– Никуда он не денется.

– Ого! Тогда подумай: мартель-мотель-постель – это одно. А любовь-морковь с такими мужиками – совсем другое. Собственники! Может, нам с тобой, подруга, подштопаться?

– Что?

– А что слышала! Тут за мной один горный баран, по кличке Рустам, увивается. Замуж зовет. Богатый. Конечно, не такой промиллионенный, как твой, но это даже лучше. Спокойнее. Ну, сама посуди, хорошая итальянская фата стоит тысячи две баксов. А вновь обретенная невинность в клинике «Гименей-плюс» – штуку. Постоянным клиенткам скидка. Давай, подруга, за компанию! А? И в загс с новой плевой! Плевое дело!

– Нин, у тебя как с головой?

– С головой лучше, чем с девственностью. Ладно, сама знаю: мой не поверит. Мне надо другую версию отработать. Что-то вроде мучительных проб и роковых ошибок. А тебе поверит, фригидочка ты моя недоцелованная!

Этот дурацкий разговор Лида вспомнила, когда после самого первого раза, случившегося на круглой кровати в дорогущем отеле на Лазурном Берегу, она лежала и по дыханию пыталась определить, спит ли Эдуард Викторович. Они оба знали, зачем летят всего на одну ночь в Ниццу. Беспостельный этап их романа затянулся настолько, что стал уже напоминать какую-то особенно изощренную и пустую эротическую игру.

«Хватит ломаться!» – давно уже твердила Оторва.

«Ты же его не любишь!» – предупреждала Дама.

«Ласкина ты любила. Ну и что вышло?» – настаивала Оторва.

«Отдаться за деньги! Это же отвратительно!» – не унималась Дама.

«Что значит – отдаться? Считай, что вступаешь в деловые отношения. Каждый вкладывает в дело то, что имеет. Он – деньги. Ты – себя. Вот и все…»

«Какая гадость!»

«Я тебя когда-нибудь удавлю, ханжа! – орала Оторва. – Это самое невинное из того, что люди делают за деньги! Решайся, Зольникова!»

И она решилась. Любовником он оказался тщательным и всю ночь с бухгалтерской дотошностью до самых мелочей оприходовал Лидино тело.

– Тебе было плохо? – спросил Эдуард Викторович, выкурив сигарету.

– Почему вы так решили?

– Ты! Говори мне: ты! Не решил, а почувствовал…

– Вы… Ты неправильно почувствовал. Просто у меня совсем маленький опыт. И, наверное, я не успела стать настоящей женщиной.

– Опыт, – поморщился он. – Или любовь?

– Мог бы и не спрашивать. Без любви я этого никогда не делала, – соврала она.

– Дождался все-таки!

– Чего дождался?

– Наконец и ты призналась мне в любви. Неужели я тебя разбудил?

– Я? – удивилась Лида и спохватилась: – Конечно, а как же иначе! Я собиралась замуж. Но он заболел, а потом уехал. Понимаешь?

– Не надо мне ничего говорить про твоего артиста. Но ты даже не представляешь, сколько бы я заплатил, чтобы у тебя не было опыта. Никакого! Жаль, что за деньги нельзя купить прошлое и уничтожить его.

– А будущее можно купить за деньги?

– Конечно! Настоящее и будущее. Иди ко мне!

Потом он, кажется, уснул, а Лида, замученная им до тупой трудовой усталости, лежала и думала о том, что мужчины относятся к прошлому совсем иначе, чем женщины, и что не такие уж сумасбродки эти постоянные клиентки, многоразовые девственницы, получающие скидку в клинике «Гименей-плюс».

4

«Мерседес» с рыбьим отливом свернул с Рублевки в лес, проехал метров триста по дорожке, вымощенной темно-красной брусчаткой, и остановился перед большими бронированными воротами. На высоком кирпичном заборе были установлены видеокамеры, похожие на хищных птиц, неторопливо выслеживающих добычу. Через минуту ворота медленно отъехали в сторону, и открылся настоящий английский парк с большим викторианским особняком в глубине. Охранники, одетые в черную форму и вооруженные помповыми ружьями, отдали хозяйке честь.

Возле искусственного грота стояла косуля и смотрела на приехавших со спокойным любопытством – так кошки смотрят на воротившихся домой хозяев.

Лидия Николаевна взбежала по широкой лестнице, украшенной львами. В огромном холле, отделанном черным деревом, у горящего камина в глубоком кожаном кресле сидел Эдуард Викторович и разглядывал портрет жены.

– Добрый вечер, Эд! – сказала она.

– Добрый вечер, Ли! – отозвался он.

Он начал звать ее так наутро после той первой ночи на Лазурном Берегу и попросил, чтобы она называла его Эдом. Ей стало смешно, но она не решилась возражать, а потом как-то привыкла. Эдуард Викторович оказался страшным англоманом. Его дети от первого брака учились в Оксфорде. В Брайтоне он содержал большой дом в колониальном стиле – окнами на море, и когда летал проведать детей, останавливался там. Любимой его книгой была «Сага о Форсайтах», он перечитывал ее постоянно и каждый раз страшно переживал за Сомса, обманутого женой.

– Послушай, Ли, а почему ты мне ничего не сказала про этот портрет? – спросил он и внимательно посмотрел на нее.

– Я хотела сделать тебе подарок ко дню рождения! – нашлась она. – А Костя проболтался…

– Нет, не Костя. И я его накажу! Я узнал от водителя. Почему ты не объяснила, что хочешь портрет? Я бы заказал у какой-нибудь знаменитости. У этого… со странным именем и обычной фамилией…

– У Никаса Софронова?

– Ну да.

– Прости, Эд! Но я не хотела никакого портрета… Просто ехала за покупками и вдруг вспомнила, как бегала по этому переходу и каждый раз думала: вот когда-нибудь и меня нарисуют. Я не знала, что это тебя обидит!

– Тебе нравится портрет?

– Да, по-моему, художник очень талантлив.

– И поэтому ты спрятала рисунок от меня?

– Я же объяснила, Эд…

– Не надо обманывать! Ты не поэтому спрятала портрет.

– Почему же?

– Потому что эта женщина, – он ткнул пальцем в рисунок, – меня не любит!

– Эд! Что ты говоришь?

– Говорю то, что вижу. Не любит. Эта женщина вообще никого не любит!

– Неправда!

– Что именно – неправда?

– Все – неправда.

– Надеюсь. Иди переоденься к ужину! Постой! Ли, если мы, даже мы, начнем друг друга обманывать, тогда все бессмысленно. Все! Иди и подумай об этом хорошенько!

Лидия Николаевна по резной дубовой лестнице поднялась в свою комнату. Нижний ящик большого антикварного комода, где она прятала портрет, был выдвинут. Прежде Эдуард Викторович никогда не рылся в ее вещах. Переодеваясь к ужину, она думала о том, что с тех пор, как в их жизни появился этот американец Майкл Старк, многое изменилось – и далеко не к лучшему.

Впрочем, неприятности начались раньше. В 98-м из-за дефолта муж потерял свой банк «Золотой кредит», а позже и страховую компанию «Оберег». Тогда резко сократились морские перевозки, и, чтобы сохранить порт, он продал часть акций Майклу, до этого занимавшемуся поставкой в Россию автомобилей «Крайслер». Лидия Николаевна впервые увидела Старка на приеме, устроенном в рублевском имении по случаю дня рождения мужа.

Все было как обычно: подъезжали дорогие машины, гости вносили увитые лентами коробки с подарками и букеты, которые своими чудовищными размерами, надо полагать, соответствовали степени уважения к хозяину дома. Гости обнимали Эдуарда Викторовича и отпускали заранее придуманные комплименты его красавице-жене. Взвод вышколенных официантов разносил напитки и легкую закуску. Лидия Николаевна всегда поражалась тому, как буквально за несколько лет на смену общепитовским теткам в несвежих фартуках явились эти рыцари серебряных подносов.

Вечер был продуман до мелочей. Пел вдохновляемый заранее врученным пухлым конвертом знаменитый юный тенор с лицом школьного ябедника. Два депутата-антагониста, прославившихся безобразной дракой в прямом эфире, мило беседовали, чокаясь и похихикивая над доверчивостью избирателей. Популярный прозаик-постмодернист обаятельно шакалил меж гостей в поисках новых связей и впечатлений. Узнаваемый киноактер, старательно напившись, лез целоваться к новорожденному, попеременно величая его то Мамонтовым, то Дягилевым. Он прекрасно понимал, что пьяные слюнявости забудутся, а Мамонтов с Дягилевым западут в память богача.

Майкл опоздал. Лидия Николаевна беседовала с неуморимым героем театрального сопротивления, канючившим у нее деньги на постановку «Конармии». Кони предполагались настоящие. Попрошайничал он с той же изящной настырностью, с какой прежде выцарапывал в ЦК свои премии и награды.

– Ли! – позвал Эдуард Викторович. – Можно тебя на минуту?

Она с облегчением покинула живую легенду и подошла к мужу. Рядом с ним стояли знаменитый зодчий, усеявший Москву этажерчатым новостроем, и высокий темноволосый незнакомец, одетый, как и все, в смокинг. Но если архитектор напоминал сдувшийся дирижабль в морщинистой черной оболочке, к которому для смеха прилепили галстук-бабочку, то на незнакомце костюм сидел так, словно мама в младенчестве надевала на него не распашонки, а крошечные детские смокинги.

– Ли, познакомься! Это Майкл Старк – мой новый компаньон.

– Лидия. – Она протянула ему руку.

– Майкл, – ответил он и обнажил крупные белые зубы дамского хищника. – Можно просто Миша.

Старк преподнес ей совсем небольшой букет, составленный из безумно дорогих тропических цветов. Эдуарду Викторовичу он, как выяснилось, подарил весьма пикантный рисунок Бердслея. Его-то как раз и рассматривал, вздыхая, зодчий, известный не только затейливой пространственной изобретательностью, но и чудовищной скупостью.

– Вы хорошо говорите по-русски, – заметила она, отнимая руку.

– Я русский. Родители уехали из России, когда мне было пять лет. И тогда меня звали Мишей Старковым. Я сын Романа Старкова. Помните?

– Нет, не помню…

– Ну, как же! Знаменитая бессрочная сухая голодовка правозащитников на Красной площади в семьдесят четвертом, – разъяснил присоединившийся к ним режиссер и, завладев ухом Эдуарда Викторовича, увлек миллионера в уголок, где принялся расписывать эскадрон конармейцев, который будет гарцевать по зрительному залу. Архитектор подозвал пробегавшего мимо постмодерниста, и они заспорили о том, сколько может стоить бердслеевский рисунок.

Лидия Николаевна и Майкл остались вдвоем.

– И как долго длилась голодовка? – полюбопытствовала она.

– Пять минут, – улыбнулся Майкл. – Отца отправили в психушку. А через год обменяли на советского шпиона.

– Зачем же вы вернулись?

– Как зачем? Делать деньги.

– А в Америке разве нельзя делать деньги?

– Можно. Но там все делают деньги. Конкуренция…

– А в России нет конкуренции?

– Нет.

– Почему?

– Потому что в России нет бизнеса. Только нажива. Вы, кажется, актриса?

– Да, была актрисой. Теперь просто жена.

– Вы не можете быть просто женой.

– Почему же?

– Вы для этого слишком красивы!

Говоря это, Старков смотрел на нее с таким откровенным вожделением, что Лидия Николаевна смутилась.

Вернулся муж. Судя по недовольному выражению лица, живой легенде все-таки удалось выпросить у него денег.

– Майкл, – внимательно глянув на жену, сказал Эдуард Викторович, – пойдемте, я познакомлю вас с министром транспорта, пока он еще не напился…

После десерта смотрели фейерверк, озарявший парк красными, желтыми и зелеными огненными брызгами. Когда в воздухе повисли, сыпля бенгальскими искрами, две четверки (новорожденному стукнуло сорок четыре) и Лидия Николаевна, как и положено любящей жене, нежно прижалась к мужу, она вдруг почувствовала чью-то руку, осторожно гладящую ее распущенные по спине волосы. Она оглянулась и увидела Майкла, улыбавшегося с детским простодушием.

«А он нахал!» – хохотнула Оторва.

«Какая наглость!» – возмутилась Дама.

Лидия Николаевна лишь укоризненно покачала головой.

Вот, собственно, и все. Потом она часто встречалась со Старковым на приемах и пикниках. Он был неизменно вежлив и почтителен, но смотрел на нее так, словно их связывает давняя любовная тайна.

Серебряный колокольчик позвал к ужину. Ели вдвоем, сидя в разных концах длинного стола. Наверное, когда-то, в нищей юности, муж насмотрелся фильмов про аристократов и теперь воплощал свои великосветские фантазии в жизнь. Прислуживал настоящий негр в ливрее. Бедный парень закончил в Москве Сельскохозяйственную академию, но в его родной африканской стране случился переворот, президентом стал вождь враждебного племени, и возвращаться на родину было никак нельзя – съедят…

Эдуард Викторович брезгливо ковырял вилкой в тарелке: с недавних пор он стал вегетарианцем и ел исключительно овощи, выращенные в маленькой ферме на краю парка, причем на экологически безупречных удобрениях. Забота о здоровье превратилась у него в ежедневный изматывающий труд. По утрам он бегал по парку, а потом изнурял себя амосовскими упражнениями. За ужином выпивал только бокал выдержанного бордо, очищающего, как его уверяли, кровь. Он даже бросил курить, лишь изредка позволяя себе послеобеденную сигару. Единственное, в чем муж не знал меры, так это в выполнении супружеских обязанностей.

«Каждую ночь? – восхищалась Нинка. – Ну, он у тебя гиперсекс! Даже мой Рустам Кобелинзаде на такое не способен. Счастливая ты баба!»

«А разве в этом счастье, Нин?»

«Не нравишься ты мне, подруга!»

«Я сама себе не нравлюсь…»

«Ты должна ему срочно изменить!»

«Зачем?»

«Как зачем? Измена – от какого слова?»

«Изменять».

«Дура! От слова – «изменяться». Женщина после этого меняется. Моя парикмахерша просто извелась, потом переспала с массажистом и теперь снова мужа любит, как на первом году службы!»

Эдуард Викторович допил чай из тибетских трав, снова внимательно посмотрел на портрет, установленный на каминной полке, и сказал:

– Иди в спальню, Ли! Я скоро приду. Мне нужно посмотреть договора.

– Хорошо. Я буду ждать… Мы куда-нибудь поедем в этом году?

– Я не знаю. В порту неважные дела. А ты поезжай!

– Может быть, я дождусь, когда ты освободишься?

– Боюсь, не скоро. Поезжай с Ниной и Рустамом.

– Ладно, поеду…

– Только помни, что мы обещали друг другу!

И он снова посмотрел на портрет.

Еще бы не помнить!

Любовниками они были почти два года. Эдуард Викторович купил ей квартиру в новом фешенебельном квартале на Зоологической улице и розовый джипик. Он навещал ее два раза в неделю: прибывал часов в семь и убывал ровно в одиннадцать. Возвращаясь из командировки, он обычно заезжал прямо из аэропорта и оставался на ночь. Иногда, очень редко, Эдуард Викторович брал ее с собой в деловые поездки. У него был свой самолет. Когда они приземлялись в пункте назначения, он непременно звонил жене, сообщая: «Сели. Всё в порядке!» – и строго смотрел Лидии Николаевне в глаза. Она в ответ понимающе улыбалась.

Однажды после долгих просьб он взял ее с собой в Северомысск. Порт всегда представлялся ей шумной толчеей загорелых докеров среди огромных бочек и ящиков, обвитых просмоленными канатами. Но она увидела бескрайний причал, заставленный разноцветными, как детские кубики, контейнерами – их переносили портовые краны, напоминавшие чудовищных размеров лабораторные манипуляторы. Людей почти не было, а грузовые суда смахивали на современные кварталы, прибитые океаном к причалу. Сам же городок, прилегавший к порту, являл печальное зрелище и напоминал ее родной Степногорск: почерневшие длинные бараки, облупившиеся блочные пятиэтажки, лобастая голова Ленина на замусоренной центральной площади и плохо одетые жители, провожавшие кавалькаду начальственных автомобилей хмурыми взглядами.

По возвращении в Москву Лидия Николаевна затосковала. Нет, речь не о сладко изматывающей сердечной тоске, когда каждый час, проведенный без милого, кажется бессмысленно потерянным. Так было у нее с Ласкиным. Она даже могла расплакаться, если назначенная заранее встреча с Севой срывалась или откладывалась. Теперь же Лидия Николаевна страдала от другого: с некоторых пор она стала ощущать себя всего лишь обязательным пунктом плотного делового расписания Эдуарда Викторовича. А чувствовать себя частью, пусть и очень важной, чужого жизненного распорядка – горько и унизительно.

Заметив ее упадочное настроение, любовник посоветовал вернуться в театр и дал живой легенде денег на «Чайку». Спектакль вышел грандиозный и безумно дорогой. Сцена представляла собой бассейн, заполненный водой, где плавали надувные лодки в форме огромных чаек. У каждого персонажа имелась своя лодка: и у Аркадиной, и у Треплева, и у Тригорина, и у всех остальных. Только у Нины Заречной, которую играла Лида, лодки не было, и она весь спектакль прыгала с одного плавсредства на другое. В этом-то и заключался, как говорится, главный художественный цимес. Щедро проплаченные критики взорвались вулканом восторгов. После третьего спектакля Лида отказалась от роли.

– Почему? – удивился Эдуард Викторович. – Всем так нравится!

– Я – чайка? Нет, не то… – усмехнулась она.

Однажды он заночевал у нее после командировки, а когда утром зашел на кухню, Лида смотрела в окно.

– Что-нибудь интересное?

– Нет, все как обычно. Время содержанок.

– О чем ты, Ли?

– О том, что вижу. Раньше всех уезжают чиновники – в восемь. Потом – бизнесмены, около девяти. А сейчас двенадцать – час содержанок…

Эдуард Викторович выглянул в окно – и действительно: на широком дворе садились в машины, дружески приветствуя друг друга, сразу несколько молодых, длинноногих, дорого одетых девиц.

– Ты тоже обычно выходишь в двенадцать?

– Нет. Не хочется чувствовать себя содержанкой.

– Никогда больше не произноси этого слова! Никогда. Ты не содержанка. Ты женщина, которую я люблю…

– Конечно! Я женщина, которую ты любишь и содержишь…

– Не надо так! Поверь, я очень хочу на тебе жениться. Но я не могу!

– Я тебя никогда об этом не просила.

– А почему ты не просишь?

– Во-первых, потому, что проситься замуж нелепо. Просятся собаки на двор…

– А во-вторых?

– А во-вторых, у тебя жена, дети. И я не собираюсь ломать твою жизнь.

– Что же ты собираешься?

– Собираюсь быть с тобой, пока нам хорошо вместе.

– А если тебе станет со мной плохо?

– Но ведь ты тоже уйдешь, когда тебе станет со мной плохо!

– Мне никогда не станет с тобой плохо! Запомни это как следует!

– Ну что ж, значит, я всегда буду твоей любовницей, а твоя жена будет твоей женой.

– Да, моя жена всегда будет моей женой! Я поклялся.

– Ты? Поклялся?! Это на тебя не похоже…

– Ты просто плохо меня знаешь.

– На чем же ты поклялся? На Библии или на контрольном пакете акций?

«Фу, как нехорошо!» – возмутилась Дама.

«Давай, Зольникова, дожимай!» – похвалила Оторва.

– Остроумно! – после долгого молчания проговорил Эдуард Викторович. – Я поклялся здоровьем детей.

– Зачем?

– Я не могу тебе объяснить. Оля сделала для меня очень много. Она родила мне троих детей. А потом, после операции…

– Она болела?

– Да, очень сильно. После операции она сама предложила, чтобы я себе кого-нибудь нашел.

– И ты нашел себе Ли?

– Не сразу. Оля меня любит и хочет, чтобы я не испытывал никаких… проблем.

– Ого! Значит, я не простая любовница…

– В каком смысле?

– Я разрешенная любовница. У тебя замечательная жена. Я восхищена! Это же настоящее агапэ!

– Какое еще агапэ?

– Греки называли так жертвенную любовь.

– Откуда ты знаешь?

– В училище нам читали античную литературу. Я запомнила.

– Значит, с Ласкиным у тебя было агапэ?

– Нет, иначе я бы его не бросила – жалким и распадающимся… Дети здоровы?

– Что? Да, конечно…

– Ну и слава богу! Она знает обо мне?

– Знает. Она видела тебя на сцене.

– Значит, как в анекдоте? Наша – лучше всех…

– Ли, зачем ты так?

– Я не Ли. Меня зовут Лидия. Запомни!

После этого объяснения Эдуард Викторович не показывался у нее две недели. И не звонил. Нинка, узнав от подруги про ссору, посерьезнела и сказала очень значительно:

– А ведь ты его подсекла, кальмара этого! Теперь главное, чтобы не сорвался!

Нинка постоянно ездила на рыбалку с Рустамом и вся была в древнем искусстве ужения.

– Не хочу я за него замуж! – совершенно искренне воскликнула Лида. – Я его не люблю…

– А любовь-то тут при чем? Он должен на тебе жениться… Ты женщина или надувная кукла? А женщин мужики видят в нас только в тот момент, когда надевают кольцо на палец! До этого мы для них всего лишь более или менее удачная комбинация первичных и вторичных половых признаков. Поняла, Зольникова?

– Что я должна понять?

– Рожай от него – вот что! Чем богаче мужик, тем больше у него должно быть детей. Для справедливости!

– Ни за что!

Благонамеренная Дама без устали твердила, что Лида не имеет права разрушать чужую семью и уводить мужа у жены и отца у троих детей.

«Ты должна с ним расстаться!» – требовала она.

Но Оторва тоже времени зря не теряла: «Зольникова, не будь дурой!»

Эдуард Викторович появился через две недели и подарил Лиде старинное кольцо с изумрудом. И все пошло вроде бы по-старому. Но это только на первый взгляд. Дама убеждала, что нужно или уйти от него, или смириться с жизнью на обочине чужого семейного счастья. Она посоветовала Лиде вызубрить все домашние праздники любовника и даже заставляла покупать подарки его жене и детям к дням рождения и именинам. Тем временем Оторва вела строжайший учет каждой неловкости или небрежности Эдуарда Викторовича, будь то чересчур нежный разговор с женой по телефону в ее, Лидином, присутствии или два выходных дня, проведенных им в семье. (По молчаливому уговору суббота принадлежала любовнице, а воскресенье – супруге.) Оторва научила Лиду изображать в постели страстное исступление с последующим тихим отчаянием: вот, мол, ты сейчас уедешь к ней, а я, а я, а я…

«Может, заплакать?» – советовалась Лида.

«Ни в коем случае! – предостерегала Оторва. – Наоборот, надо встать с постели и сразу превратиться в чужую, в абсолютно чужую! Чтобы он смотрел на своего полпреда и спрашивал: “Парень, а может, это все нам с тобой приснилось?”»

«Да ну тебя!»

«Не “да ну”, а делай, что говорят!»

«Как?»

«А это уж ты сама придумай – как!»

И она придумала: когда потом они ужинали, Лида заставляла себя вспоминать Севу Ласкина, еще здорового, нежного, неутомимого.

«Молодец! – хвалила Оторва. – Мужик должен изредка догадываться о том, что женская память – братская могила его предшественников!»

– Ли, о чем ты думаешь? – раздраженно спрашивал любовник.

– Я? Да так… О разном, – доверчиво улыбалась она.

– А все-таки?

– Сказать?

– Скажи!

– Я хочу от тебя ребенка. Испугался?

– Не возражаю.

Это странное слово «не возражаю» он произнес со спокойной готовностью, лишь внимательно глянув на Лиду своими умными бесцветными глазами. Очевидно, Эдуард Викторович все заранее продумал и подготовился к такому повороту событий. Среди новых русских, надо сказать, организовалась своеобразная мода на многосемейственность, которая служила дополнительным свидетельством их финансовой и мужской могучести. Где-нибудь на Французской Ривьере можно было встретить, к примеру, отдыхающего от финансовых махинаций президента Н-ского банка, окруженного оравой разновозрастных ребятишек, произведенных на свет несколькими мамашами, обладающими всей полнотой супружеских кондиций, кроме, разумеется, отметки загса в паспорте. И случайному знакомому банкир за рюмкой раритетной малаги мог подробно и с удовольствием рассказывать о своем разветвленном чадолюбии, не скрывая живых подробностей:

– А вот тот беленький, Гордей, знаешь, от кого?

– От кого?

– От Стручковой.

– Так вот почему она больше не поет!

– А то!

Скорее всего, Лиду ожидала судьба именно такой почетной матери-одиночки, но желательная беременность не обнаруживалась с упорством, с каким она обычно наступает, если ее не хотят. Наверное, из-за того давнего рискованного аборта. Эдуард Викторович несколько раз заводил речь про обещанное потомство, а Лида только пожимала плечами: мол, очевидно, ребенок предвидит свою внебрачность и потому не спешит зачинаться. Любовник мрачнел, все больше запутывался в их отношениях и созревал для окончательного решения. Скорее всего, для разрыва. Тем более что их связь вступила в тот опасный период, когда свежесть обладания уже притупилась, а неотъемлемая привязанность, именуемая иногда «настоящей любовью», еще не настала.

Он даже завел интрижку с топ-моделью от Славы Зайцева, о чем моментально доложила осведомленная Нинка:

– Восемнадцать лет. Грудь своя. Ноги – от гипоталамуса!

– Наверное, это к лучшему! – вздохнула Лида.

Но тут, как на грех, из Израиля прилетел Ласкин – он теперь торговал косметической грязью Мертвого моря. Они встретились на приеме по случаю Дня независимости. Эдуарда Викторовича каждый год непременно звали на это торжество, потому что в 91-м он за свой счет снарядил защитников Белого дома грузовиком водки. А Севу затащил на фуршет двоюродный брат – заместитель министра чего-то там очень ресурсоемкого.

Ласкин, кажется, совсем выздоровел, но в его глазах осталась надломленность человека, побывавшего на краю душевного и физического распада. Увидев его, Лида почувствовала в сердце давно забытое сладкое стеснение, но быстро взяла себя в руки и, следуя совету Дамы, хотела пообщаться с ним с той теплой иронией, какую напускают на себя при случайной встрече давние любовники, расставшиеся без подлостей и взаимных оскорблений. Но все испортила Оторва. Она заставила Лиду побледнеть, пролепетать нечто постыдно трогательное и даже памятливо дрогнуть всем телом. Наблюдавший эту картину Эдуард Викторович позеленел, как доллар, и тут же увез Лиду домой.

– Потос? – спросил он в лифте.

– Что?

– Ты забыла лекции по античной литературе?

Она действительно забыла и, когда любовник, втолкнув ее в квартиру, ушел, хлопнув дверью, отыскала старую студенческую тетрадку и прочитала, что «потосом» греки называли безрассудную страсть.

«Молодец!» – похвалила Оторва.

«Он не вернется. И это к лучшему!» – констатировала Дама.

На следующий день у Севы нашли в гостинице героин и со скандалом выслали в Израиль без всякого права бывать в России. А двоюродный брат, пытавшийся помочь, обнаружил вскоре в популярной газете такие разоблачения, касавшиеся его служебной деятельности, что надолго с головой ушел в показательное служение Державе.

«Ты должна уехать!» – посоветовала Дама.

«Как ни странно, она права, – согласилась Оторва. – Вали, Зольникова, в Степногорск!»

И она поехала на родину – к матери. Татьяна Игоревна, с некоторых пор получавшая немалые денежные переводы и, конечно, догадывавшаяся о появлении у дочери состоятельного друга, отнеслась к ее приезду со строгим сочувствием. Мол, а чем же еще все это могло закончиться! Лида побывала на могиле отца, повидалась со школьными подругами, повыходившими замуж, нарожавшими детей и мыкавшими свое беспросветное провинциальное счастье. Но особенно ее потрясла встреча с Димой Колесовым.

Она, конечно, знала, что, не попав в институт, он пошел в армию и потерял в Чечне ноги. Но Лидия Николаевна просто остолбенела, узнав в грязном и пьяном околомагазинном бомже своего первого сердечного друга.

– Зольникова! – крикнул он. – Это ты? А это я! Поцелуемся!

Она убежала, а Дима весь вечер разъезжал под ее окнами на своей колясочке, отхлебывал из горлышка водку и орал что-то бессвязно-страшное.

На следующий день у подъезда их пятиэтажки появился милицейский «жигуленок» с нарядом. Тем же вечером мэр города, бывший инструктор горкома партии, нанес Зольниковым визит вежливости и распорядился покрасить в подъезде стены. Свое внимание к землячке он мотивировал заботой о незабвенной победительнице городского конкурса красоты, о котором на самом деле все давно позабыли. Лида ни минуты не сомневалась, кто на самом деле скрывается за этой отеческой опекой.

Эдуард Викторович позвонил через неделю и потребовал:

– Возвращайся! Нам надо серьезно поговорить.

На Казанском вокзале ее встретил Костя, и по его особенной предупредительности она догадалась: что-то произошло. Так и оказалось: любовник сделал ей предложение.

– Нет, я не могу разрушать твою семью! – ответила она. – Пусть все будет по-прежнему. Мне с тобой и так хорошо.

– По-прежнему уже не будет. Я поговорил с Олей…

– И что?

– Она сказала, что давно к этому готова.

Бракоразводный процесс прошел без осложнений. Готовилась грандиозная свадьба с венчанием и последующим гуляньем в рублевском имении. Лида специально слетала с Нинкой в Париж и купила там себе такое платье, по сравнению с которым все эти каталожные свадебные чудеса просто сиротские фуфайки.

Но случилось иначе. Брошенная Оля впала сначала в депрессию, сменившуюся чудовищным приступом мести, и в этом приступе она, в прошлом инженер-химик, накормила младшего сына, одиннадцатилетнего Женю, какой-то отравой. Мальчика еле спасли в реанимации. Когда ее увозили в сумасшедший дом, она кричала, размазывая по исцарапанному лицу кровь и слезы:

– Он клялся здоровьем детей! Он клялся здоровьем детей!

В больнице Оля снова впала в совершенно растительную, необратимую, как говорили врачи, депрессию, и Эдуард Викторович услал ее в высокогорную швейцарскую лечебницу, откуда обычно не возвращались. А детей отправил учиться в Англию.

На улаживание скандала ушло два месяца. Нинка, поддерживавшая все это время подругу, снеслась со своим церковным разоблачителем, и тот как специалист венчаться пока отсоветовал. Эдуард Викторович не настаивал: он слишком страдал от случившегося. Тихо расписались в Грибоедовском и устроили небольшой – человек на семьдесят – ужин в Белом зале ресторана «Прага». Вызванная из Степногорска Татьяна Игоревна в своем люрексовом учительском костюме чувствовала себя неуютно и терялась от предупредительной назойливости официантов. А когда про бога Гименея запел специально приглашенный знаменитый бас, мать посмотрела на дочь с благоговейным ужасом. Добила же ее сидевшая рядом Нинка:

– Сволочь! Меньше штуки баксов за арию не берет.

– Откуда вы знаете? – сдавленно спросила Татьяна Игоревна.

– Он у нас на свадьбе тоже пел. Скажи, Рустик!

Рустам в подтверждение высокогорно цокнул языком.

После свадьбы улетели в Ниццу и провели первую брачную ночь в том же отеле и в том же номере, где когда-то впервые соединились телесно. Наутро Эдуард Викторович, осунувшийся и постаревший от переживаний, тихо сказал молодой жене:

– После всего, что мы натворили, единственное наше оправдание – любовь. Если мы ее предадим…

– Никогда не предадим, – прошептала Лида.

Благородная Дама внутри ее содрогнулась и заплакала. Оторва промолчала. Она попросту исчезла. Если бы навсегда!

Все это Лидия Николаевна вспомнила, дожидаясь мужа в их огромной спальне с зеркальным потолком. Но он так и не пришел. Наверное, в тот вечер ему нужно было просмотреть слишком много договоров…

5

Эдуард Викторович заказал изящную золоченую рамку и повесил портрет в столовой. Лида старалась не смотреть на рисунок подземного художника, а муж, напротив, отрываясь от вегетарианской снеди, вглядывался в изображение, а потом, точно сравнивая, переводил взгляд на жену и мрачнел.

Дела у него шли не лучшим образом: министра транспорта сняли за совсем уж неприличную взятку, обидевшую всех остальных своей бесшабашной громадностью. Новый министр, стажировавшийся некогда в Америке, оказался приятелем Старкова. Отношения с Майклом, судя по обрывкам разговоров и другим приметам, все более осложнялись, и порт неумолимо переходил под его контроль. Эдуард Викторович нервничал. Лидия Николаевна несколько раз слышала, как он, разговаривая с Майклом по телефону, срывался на брань. В газетах стали появляться статьи с названиями «Битва за Северомысск» или «Два медведя в одном порту». Не прерывая показательного служения Державе, двоюродный брат Севы Ласкина изловчился и в отместку за давнюю подставу тоже нагадил – мощно, но по-аппаратному изысканно. Однажды Эдуард Викторович вернулся из Белого дома в совершеннейшем бешенстве: ему посоветовали не упорствовать и уступить порт Старкову.

Они ужинали в полном молчании. Эдуард Викторович, по обыкновению, долго смотрел на портрет, а потом сказал:

– Наверное, мы скоро уедем из России.

– Почему?

– Здесь слишком много американцев…

Вместо Марбеллы Лидия Николаевна полетела в Крым. Одна. Эдуард Викторович обещал присоединиться попозже. Рустам ради смеха снял дачу, где когда-то отдыхали члены Политбюро. Огромную, поросшую соснами территорию огораживали высокие стены из бежевого кирпича. Въезд вовнутрь только через КПП, почти военный. Номера были большие, трехкомнатные, но бестолковые, обставленные с убогой советской роскошью. От сквозняка тихо позванивали хрустальными подвесками совершенно театральные люстры. На мебели сохранились жестяные инвентарные бирки, а в туалетных комнатах нет-нет да пробегал юркий тараканчик.

Каменная лестница, обсаженная розовыми кустами, спускалась к морю. Прежде здесь был великолепный песчаный пляж. Но лет двадцать назад какой-то умник додумался со дна бухты драгами черпать песок для строительных надобностей, и злопамятное море утащило сыпучую благодать в глубину, чтобы затянуть свои донные раны. Пришлось машинами завозить гальку.

Рустам пробыл с ними три дня. Эдуард Викторович дважды звонил, говорил, что вылетает, но потом все отменялось. Лидия Николаевна с интересом наблюдала, как Нинка управляется с мужем. Рустам был худощав и длинноволос – эдакий декадент с лицом кавказской национальности. Его отец еще при советской власти работал главным гаишником в южной автономии, где правила дорожного движения не соблюдают принципиально, и, будучи человеком небедным, дал сыну хорошее московское образование. Рустам свободно говорил по-английски, одевался с броской восточной элегантностью и до встречи с Нинкой вел жизнь вагинального коллекционера.

Лидия Николаевна всегда удивлялась, как подруге удалось приручить этого горного плейбоя. Понаблюдав супругов на отдыхе, она многое поняла. Варначева виртуозно играла роль сварливой невольницы: злила Рустама дурацкими шуточками, подколами и капризами, на которые тот поначалу не обращал внимания, потом начинал мрачнеть, и наконец его терпение лопалось, тонкое лицо перекашивалось гневом, и он издавал странный гортанный звук:

– Э-э-х-а!

И тут Нинка преображалась, прямо на глазах превращаясь в льстивое, льнущее, заглядывающее мужу в глаза гаремное существо. Рустам ее, конечно, прощал, и через некоторое время они, загадочно переглянувшись, удалялись в свой номер. По возвращении Рустам имел гордый вид кровника, осуществившего сладкую месть, а Нинка светилась томностью жертвы, получившей долгожданное наказание. Через час-другой она снова начинала целенаправленно злить мужа, Рустам снова простодушно бесился – и все повторялось.

– Сына хочет, – доверительно сообщила подруге Нинка. – Старается!

Оставшись одна, Лидия Николаевна бродила по пляжу и вспоминала свою первую поездку к морю вместе с родителями. Они отдыхали по профсоюзным путевкам на турбазе «Солнечная» в третьем ущелье, близ Пицунды, и жили в легком бунгало, рассчитанном на две семьи. За тонкой перегородкой поселились молодожены, упивавшиеся брачной новизной так шумно, что наутро Татьяна Игоревна, решительная общественница, отправилась к ним, долго вела переговоры и строго условилась: они, семья Зольниковых, каждый вечер обязуются ходить в кино, независимо от того, какой фильм показывают, а молодожены в свою очередь должны окончательно насладиться друг другом в их отсутствие и ночью спать, как положено нормальным людям.

За двадцатичетырехдневный отдых Лида накиношилась до одурения. Фильмы были разные – в основном, конечно, советские, с выверенным семейно-производственным конфликтом в начале и с торжеством справедливости в конце. Наверное, именно эта с детства внушенная вера в неизбежную справедливость и погубила многих простодушных людей, когда в Отечестве объявили капитализм. Случались, правда, и зарубежные ленты, одна даже детям до шестнадцати. В нескольких местах, где страстные поцелуи героев внезапно обрывались, отец хмыкал и говорил тихонько:

– Вырезали!

– И правильно! – строгим шепотом отвечала мать.

После фильма они еще гуляли вдоль ночного моря, тихонько ворочавшегося в своих галечных берегах. Лунная дорожка была похожа на косяк светящихся золотых рыбок, уплывающих к горизонту. Отец возмущался тем, что за него, взрослого человека с высшим образованием, государство решает, что ему можно смотреть, а что нельзя, а это унизительно – и когда-нибудь весь этот детский сад с баллистическими ракетами, занимающий одну шестую часть суши, развалится со страшным грохотом.

– Ну прямо из пятнадцатой школы! – обрывала его мать.

– Почему же из пятнадцатой? – обижался отец.

– Да потому! Ребенок слушает…

Молодожены оказались приличными людьми, соглашение старались соблюдать, а если и нарушали, то тихонько-тихонько. Татьяна Игоревна качала головой и возмущенно вздыхала, как она обычно делала, проверяя тетрадки учеников и обнаруживая какие-то совершенно несусветные ошибки.

На второй день по приезде Лида сгорела на солнце до волдырей, ходила вымазанная простоквашей, и соленый запах моря навсегда смешался в ее сознании с запахом скисшего молока. Отец нырял с маской, а она сидела на берегу, укрытая большим полотенцем, и ждала, когда он приплывет и положит к ее ногам очередного краба, который тут же старался смыться бочком назад в море. Николай Павлович страстно увлекался подводной охотой. В тот год в ущелье приезжал иностранец – один из постояльцев высившихся на самом мысу интуристовских башен. У него были огромные, похожие на перепончатые лапы динозавра ласты, замечательный черно-желтый подводный костюм и фантастическое ружье, бившее под водой, как уверял отец, метров на двадцать. Он завистливо вздыхал и обещал Лиде, что когда-нибудь обязательно купит себе такое же снаряжение. Тем не менее из своего дешевенького резинчатого ружья ему удалось подстрелить однажды здоровенного лобана. Николай Павлович договорился на кухне, и на ужин, к зависти остальных отдыхающих, им вынесли на блюде зажаренную целиком рыбину. Отец резал добычу на куски и говорил, что если бы они такую же заказали в ресторане, то это стоило бы не меньше двадцати пяти рублей – большие по тем временам деньги.

Ведущий конструктор Зольников был добрым и совершенно некорыстолюбивым человеком, но имел странную привычку все оценивать в деньгах. Например, когда они возвращались на электричке с грибами из леса, он совершенно серьезно прикидывал, сколько стоила бы такая корзинка на рынке, а поклеив в их двухкомнатной квартирке обои, долго высчитывал и докладывал за ужином, сколько бы с них слупила фирма «Заря».

Отец умер совсем молодым – в 94-м. После того как закрылся оборонный НИИ, куда он пришел сразу после окончания института, удалось устроиться только ночным сторожем на мебельный склад. Николай Павлович страшно переживал эту перемену в своей жизни – и вскоре заболел раком. У матери, правда, имелась своя версия ранней смерти мужа. Она где-то прочитала, что из Польши одно время по дешевке гнали в Россию мебель, изготовленную с какими-то чудовищными экологическими нарушениями и выделявшую вследствие этого в воздух канцерогенные вещества. Они-то и погубили отца.

Однажды, кажется в Испании, Лида с Эдуардом Викторовичем зашли в большой спортивный магазин, где целый этаж был отдан под экипировку для подводной охоты. Увидав точно такой же черно-желтый костюм, о каком мечтал покойный отец, Лида заплакала.

Мать, всегда относившаяся к мужу со снисходительным неудовольствием, точно к бестолковому ученику, после его смерти сильно сдала, превратившись из цветущей, полногрудой женщины в преждевременную старушку. Больше всего она переживала, что второпях взяла на кладбище слишком маленький участок, да еще возле водопроводного крана, и там все время толклись родственники усопших с банками и ведрами. Деньги, которые ей присылала Лида, она отдавала в основном на восстановление храма, где до этого много лет был завод безалкогольных напитков.

Лида, выйдя замуж и став полноправной хозяйкой рублевского имения, долго уговаривала мать переехать к ним и наконец уговорила. Татьяна Игоревна, выйдя из машины, долго стояла на мраморной лестнице, оглядывая парк и огромный викторианский дом.

– Богато живете! – только и вымолвила она.

Причем слово «богато» мать произнесла с нарочитым южным «г», отчего фраза прозвучала обидно и даже унизительно. Прогостив неделю, Татьяна Игоревна уехала назад в Степногорск, на прощание посмотрев на Лиду так, словно именно дочь и была виновата во всем, что случилось с отцом…

Бродя по берегу в ожидании наказанной Нинки и отмщенного Рустама, Лидия Николаевна нашла на берегу пустую крабью клешню, и приставленный к ней даже на отдыхе Костя изготовил по ее просьбе амулет, наподобие тех, что делал много лет назад отец. Николай Павлович заливал хитиновую полость горячим сургучом, вставлял проволочную петельку и продевал леску. Увидев подругу с амулетом на шее, Нинка стала звать ее Нептуновной.

Рустам улетел в Африку на сафари, и Лида с Нинкой остались вдвоем, если не считать телохранителя, который целыми днями сидел в дежурке с охранниками, пил вино, вспоминал с ними первую Чеченскую войну и играл в нарды. Эдуард Викторович позвонил и объявил, что никак не сможет вырваться даже на день. Он ждал обещанной аудиенции у президента и возлагал на нее большие надежды.

Подруги загорали совершенно голые – за заборчиком, увитым виноградом. Иногда они замечали, как над оградой смотровой площадки появлялись осторожные головы охранников, подглядывавших за ними.

– Опять! – возмущалась Лидия Николаевна.

– Не обращай внимания! – успокаивала Нинка.

Лида вспомнила еще одну поездку к морю, когда ей было уже лет тринадцать и ее недавно совершенно мальчишеская грудь стала еле заметно припухать. Она объявила родителям, что без лифчика купаться не станет.

– Не ерунди! – оборвала мать. – Ничего еще не заметно…

Обнаружив, что девочки, даже моложе ее, купаются, разумеется, в полноценных купальниках, Лида расплакалась, убежала в бунгало и отказалась выходить на пляж. Она лежала на кровати и обиженно читала взятые в библиотеке затрепанные, пахнущие соленой сыростью книжки. Но Татьяна Игоревна была неумолима:

– Ну прямо из пятнадцатой школы! Запомни: меня не переупрямишь!

На второй день родители поссорились, отец обозвал жену «унтером Пришибеевым в юбке», взял из спрятанных в матрас «фруктовых» денег десять рублей, поехал в пицундский универмаг и вернулся с пестрым, в цветочках, жутким купальником, который вдобавок оказался еще и велик. Татьяна Игоревна, потрясенная мужниным бунтом, безмолвно взяла купальник и ушила. Наутро Лида вышла и гордо проследовала к воде, удивляясь, почему никто из разлегшихся на берегу не замечает, что она теперь уже совсем как взрослая.

Над оградой смотровой площадки вспыхнул ослепительный блик: охранники рассматривали их уже в бинокль.

– Надо Косте сказать! – взорвалась Лида, закрываясь полотенцем.

– Да брось ты, Нептуновна! – отозвалась Нинка. – Костя заодно с ними. Тебе жалко? Пусть мужики посмотрят, пока есть на что!

От скуки они читали дурацкие дамские романы, сочиненные полными идиотками, и цитировали друг другу особенно восхитительные своей мезозойской глупостью места:

– Лидк, вот слушай: «Он долго целовал ее отзывчивое тело, словно хотел губами изучить каждый миллиметр этой бархатной, пьянящей кожи, а потом властно, почти грубо вошел в нее…»

– И заблудился…

– И заблудился! – подхватывала Нинка, хохоча. – Слушай, Лидк, а может, нам с тобой стать лесбиянками?

– Зачем?

– Ну так… для разнообразия. Знаешь, ко мне на втором курсе приставала эта… как ее? Сцендвижение у нас преподавала…

– Елена Леопольдовна?

– Ага, Елена Леопольдовна. Я тогда молодая была, глупая, ничего не понимала, а недавно вдруг сообразила, что она за мной, оказывается, ухаживала.

– А как ухаживала?

– Показать?

– Иди к черту!

– Какая-то ты все-таки, Лидка, грубая, нелесбическая, честное слово!

Лидия Николаевна подолгу плавала в море, ныряла как можно глубже и старалась понять, что чувствовал отец, охотясь в зеленом подводном сумраке, среди поросших длинными бурыми водорослями скал, которые словно раскачивались в такт пробегавшим наверху волнам. Иногда она воображала, что если навсегда сдержать дыхание, перетерпеть страх, то в организме произойдут волшебные изменения – и она превратится в русалку. Но в русалку она, конечно, не превращалась, а выскакивала на поверхность и долго не могла надышаться, потом выходила из воды, валилась на песок, еще оставшийся кое-где возле сосен, и мокрое тело покрывалось влажной сыпучей коркой.

А если песок пристанет к коже навсегда, фантазировала Лида, и она вернется к мужу в таком вот наждачном состоянии, интересно, бросит ее Эдуард Викторович?

Как-то вечером они с Нинкой поехали в ресторан «Моллюск», вылепленный из цветного бетона в виде гигантской раковины с циклопическими шипами. Когда подруги вышли из машины, прибрежные альфонсы буквально бросились им навстречу, но, завидев страшенную физиономию Кости, сразу остыли и с тоской наблюдали их одинокий ужин, не отваживаясь даже пригласить на танец.

В углу ресторанной залы имелась небольшая сцена, уставленная аппаратурой. Сначала сцена пустовала, но потом на ней появились простолицая, скромно одетая девушка и длинноволосый парень в джинсах и майке. Завидев их, Нинка сначала даже поморщилась: «Ну вот, пожрать спокойно не дадут!» Но пела девушка замечательно. Репертуар ее состоял в основном из курортных шлягеров. И хитренькая девушка начинала каждую песню именно так, как исполняла ее какая-нибудь звезда, – временами казалось даже, что она просто старательно раскрывает рот под «фанеру». Но потом хитрунья, лукаво и нежно переглянувшись с длинноволосым парнем, мороковавшим у синтезатора, вдруг обнаруживала необыкновенно сильный, изощренный голос и начинала вытворять такое, что столичные аранжировщики поиздыхали бы от зависти в своих миллионных студиях. После каждого исполнения ресторан взрывался аплодисментами, и восхищенные курортники несли певице деньги, которые она не брала – лишь величественно кивала на корзиночку, стоявшую на одном из усилителей, а потом, улучив мгновение, исподтишка взглядывала в ожидании похвалы на своего аккомпаниатора. Тот благосклонно улыбался, но было заметно, что корзиночка интересует его куда больше, нежели влюбленная певица.

– Талантливая! – восхищенно сказала Лида, отправив с официанткой сто долларов, перемещение которых от сумочки до корзиночки было тщательно отслежено длинноволосым.

– Супер! Московские курлыкалки отдыхают! – согласилась Нинка, отрывая взгляд от понравившегося ей бармена, похожего чем-то на Харатьяна. (Она, кажется, совсем уже позабыла свои однополые фантазии…)

– Неужели ее до сих пор никто здесь не заметил?

– Кто? Талант – это укор бездарностям. А их всегда больше. Разве пустят?

– Но ведь кто-то же прорывается?

– Конечно! Некоторые и до Москвы добираются. Автостопом – на попутных кроватях. Но у этой не получится. На мордочку ее посмотри! Будет здесь всю жизнь глотку драть, кормить своего патлатого, заведет от него ребеночка, и ку-ку… Талант должен доставаться стервам!

– Жаль.

– Жизнь безжалостна, как нож гинеколога! – вздохнула подруга.

В перерыве певица подсела к стойке и залпом осушила бокал красного вина.

– Вот, а потом сопьется, – буркнула Нинка.

Странно, что она это вообще заметила, так как вовсю переглядывалась с барменом. В самый разгар переглядываний позвонил из Африки Рустам и сообщил, что застрелил льва.

Выйдя из ресторана, подружки решили прогуляться по широкой, уходившей вдаль аллее, недавно проложенной, вымощенной белыми плитами и обсаженной по сторонам молодыми кипарисами. Никто за ними не увязался: их тыл надежно прикрывал угрожающий Костя. В воздухе веяли головокружительные ночные ароматы, где-то мерно шуршало море, а звезды над головой сияли, словно иллюминация в далеком небесном городе. Аллея оборвалась внезапно. Из-за последнего кипариса выскочил непонятно как оказавшийся впереди Костя и предупредил:

– Дальше – грязь!

И в самом деле, впереди была огромная, полная звезд лужа.

Старков возник неожиданно – за день до отъезда. Он тихо вошел на пляж и замер, сравнительно разглядывая обнаженных подружек. Первой заметила его Лидия Николаевна.

«Закройся!» – взвизгнула Дама.

«Не так быстро!» – очнулась Оторва.

Глядя, как подруга набрасывает на себя полотенце, Нинка, наоборот, раскинулась еще завлекательнее и томно упрекнула нежданного гостя:

– Майкл, как вам не стыдно находиться в обществе голых дам одетым?

Он радостно улыбнулся, стянул шорты вместе с плавками, показательно игранул мышцами и с разбегу нырнул в воду.

– Хорош хомо самец! – вздохнула Нинка. – К тебе приехал…

– Ты с ума сошла! – Лида быстро натягивала купальник. – Зачем ты его заставила раздеться?

– Ага, такого заставишь! А нудизм, подруга, единственное утешение в нашей нудной жизни!

Лида встала и положила полотенце у самой воды. Миша выходил из волн, словно молодой бог, простодушно не ведающий срама. Увидев полотенце, Старков снисходительно улыбнулся и неторопливо обернулся им, давая возможность по достоинству оценить содержимое загорелых чресел. Нинка, вняв возмущенным взглядам подруги, прикрылась книжкой с целующейся парочкой на обложке и весело спросила:

– Какими судьбами, мистер Старк, в наш женский монастырь?

Оказалось, Миша был в Ялте по делам очень важного груза, надолго застрявшего там из-за незалежной упертости хохляцких таможенников, а дальше его путь лежал в Севастополь, где ему под видом металлолома обещали продать свеженький противолодочный крейсер, заказанный и уже частично оплаченный китайцами. И вот он, так сказать, по пути решил проведать очаровательных дам.

– Майкл, ты, наверное, шпион? – засмеялась Нинка.

– Конечно, меня зовут Бонд. Джеймс Бонд. И я очень люблю красивых женщин!

– Эдуард Викторович знает, что вы здесь? – тревожно спросила Лида.

– Разве я похож на самоубийцу? – захохотал Старков.

Ужинать поехали в «Моллюск». По пути наперебой расхваливали Майклу необыкновенную певицу.

– Если вы не преувеличиваете, то это интересно! У меня есть знакомый продюсер – ищет таланты…

Но в тот вечер, как назло, пела совсем другая девушка, восполнявшая полное отсутствие вокальных данных буйной автономией роскошных ягодиц. Денег ей несли еще больше, и она благодарно вминала их в свой бездонный лифчик.

Когда проходили мимо бара, Нинка кивнула белокурому двойнику Харатьяна, словно старому знакомому. В тот вечер она была томно рассеянна, жаловалась на духоту и несколько раз выбегала из-за стола якобы подышать свежим воздухом. Майкл рассказывал о том, как жил с родителями в Америке и долго, поначалу безуспешно, учился быть нерусским. Со временем научился и однажды, затащив в постель студентку соседнего колледжа, наутро признался ей, что приехал из России.

– Сначала эта воспиха обалдела и подумала, что я ее разыгрываю…

– Кто? – не поняла Лида.

– WASP – white Anglo-Saxon protestant, – объяснил Старков. – Жуткие зануды! Потом она страшно испугалась и прямо от меня, кажется, побежала в ЦРУ…

– А разве в Америке тоже стучат? – удивилась Нинка, в очередной раз вернувшаяся с воздуха.

– Вау! Так стучат, как в доме во время ремонта!

Весь ужин он смотрел на Лидию Николаевну с нескрываемым вожделением, и она всячески корила себя за то, что надела платье с глубоким вырезом.

«А ведь я тебя предупреждала!» – ворчала Дама.

«Нормально, – успокаивала Оторва. – Тебе же приятно!»

«Ничего приятного! У этого Майкла ухмылка сексуально озабоченного тинейджера!»

«А по-моему, у него очень милая детская улыбка…»

Нинка объявила, что у нее страшно болит голова и что Костя отвезет ее, а потом сразу вернется за ними. Оставшись вдвоем, они еще долго разговаривали. Майкл рассказывал, как страшно испугался, когда после ареста отца к ним ввалились с обыском и перерыли всю квартиру в поисках запрещенной литературы. Он даже стал заикаться, и вылечили его только в Америке – старенький логопед из военной еще эмиграции. У него на стене в кабинете висел портрет генерала в очках – Власова.

– Теперь я заикаюсь, только когда очень в-в-волнуюсь! – с улыбкой сказал Майкл и под столом положил руку ей на колено.

«Пощечину! Дай ему пощечину!» – заголосила Дама.

«Зачем? Тебе же нравится!» – хмыкнула Оторва.

– Значит, сейчас вы волнуетесь? – спокойно спросила Лидия Николаевна.

– К-конечно! – рассмеялся Старков, и его теплая ладонь осторожно двинулась дальше.

– Уберите руку, – тихо приказала Лидия Николаевна.

– Почему? Я же вас люблю! Давно. Вы же знаете.

– Нет, не знаю. Надеюсь, Эдуард Викторович тоже не знает.

– Надеюсь, – помрачнел Майкл и убрал руку.

– Скажите, Майкл, что происходит у вас с моим мужем? – очень серьезно спросила она.

Эта серьезность происходила, наверное, от стыда и недовольства собой, потому что на том месте, где побывала его ладонь, остались теплые благодарные мурашки.

– Эдуард, к сожалению, не может понять, что теперь время цивилизованного бизнеса.

– Он очень переживает из-за порта.

– Вы, русские, странные люди. Переживать надо из-за другого. Вот я переживаю из-за того, что совсем вам не нравлюсь. – Майкл отхлебнул вина и внимательно посмотрел Лидии Николаевне в глаза. – Я правильно вас понял?

– Я замужем, – вытерпев его взгляд, ответила она.

– Вы просто как наши воспихи! Они, конечно, изменяют мужьям, но потом очень переживают.

– Мне эти переживания не грозят.

– Жаль. А Эдуард просто не умеет управлять портом. Это может плохо кончиться, и я этого никогда не допущу. Я вложил в дело слишком много денег.

Когда они покидали ресторан, за стойкой хлопотал совершенно другой бармен. Костя довез их, лихо вписываясь в извилистые повороты. Казалось, машина мчится не по шоссе, а скользит, словно по монорельсу, по белой разделительной полосе. Лидия Николаевна, поблагодарив за ужин, направилась в свой номер, а Майкл остался около машины и о чем-то заговорил с телохранителем.

Она была немного пьяна, возбуждена, хотела перед сном поболтать с Нинкой, но дверь подруги оказалась заперта, и на стук никто не откликался. Огорченная, Лидия Николаевна долго сидела на балконе, прислушиваясь к странным таинственным звукам, какие может рождать только сонное море. По телу блуждали нежные безымянные воспоминания, вызывавшие в душе умиротворяющую тоску. Потом она легла в холодную и чуть влажную постель, но спать не хотелось. Лидия Николаевна дочитала книжку, закончившуюся, как всегда, сногсшибательной свадьбой героев, выключила ночник и уже почти задремала, когда скрипнула дверь. Она открыла глаза: на пороге – совершенно голый – стоял Старков и улыбался с детским лукавством. В свете заоконного фонаря его тело напоминало вырезанного из черного дерева языческого идола, а готовность к любви поражала могучей заблаговременностью.

– Вы с ума сошли! Уходите сейчас же! – почти закричала она. – Если Эдуард Викторович узнает…

– Не узнает. Я заплатил Косте.

– При чем здесь Костя?

– Не бойся! Никто ничего не узнает! – Он медленно подошел к кровати и встал на колени. – Нам будет очень хорошо. Очень!

– Я закричу!

– Обязательно закричишь! Я обещаю…

– Нет! – Она с размаху ударила его по лицу.

Он поймал ее руку и поцеловал.

«А он нахал!» – возмутилась Оторва.

«Заткнись, дура!» – совершенно Нинкиным голосом ответила ей Благонамеренная Дама.

Старков в самом деле оказался необычайным постельным искусником, обладающим почти спортивной сноровкой, и поначалу Лидия Николаевна чуть не потеряла сознание от неведомой прежде остроты содроганий, но ближе к утру она испытывала уже тошнотворное состояние человека, объевшегося деликатесами.

– Ты не разочарована? – спросил Миша во время недолгого тайм-аута.

– Я устала, – ответила Лидия Николаевна.

Светало, когда Старков, еще раз основательно продемонстрировав свою неутомимость, поднялся с постели и пошел к двери. На минуту он задержался у зеркала и, с восхищением оглядев себя, игранул могучей грудной мышцей. Лидии Николаевне стало так стыдно, так горько и противно, как никогда еще в жизни.

– Ничего не было! Запомни: ничего не было! – прошептала она.

– Конечно, ничего! – ответил он, озирая ее с тем профессиональным удовольствием, с каким, наверное, легкоатлет смотрит на планку, которую долго не мог преодолеть и вот наконец взял.

И вышел.

В ту же минуту она бросилась под душ, пустила горячую воду, почти кипяток, и долго смывала с себя случившееся. Ей казалось, если его остропахнущий спортивный пот впитается в кожу, Эдуард Викторович обязательно почувствует и обо всем догадается.

К завтраку она вышла поздно.

– Ну и зря! – сказала Нинка.

– Что – зря? – похолодела Лидия Николаевна и со стыдом ощутила свою жаркую женскую натруженность.

– Не далась такому мужику! О чем на пенсии вспоминать будешь, неуступчивая наша?

– Ты его видела?

– Ну да! Я как раз вернулась, когда он уезжал. Плакал, как ребенок, говорил, что в Америке таких верных жен нет…

– А ты? – спросила Лидия Николаевна, краснея. – Как ты?

– Что я? Качели… – угрюмо ответила Нинка.

Перед отлетом они хотели съездить на базар, но Костя не подал вовремя машину: заигрался с охранниками в нарды.

– В чем дело? – возмутилась Лидия Николаевна.

– Пардон, мадам! – ответил он с очевидной хамоватостью.

– Ты что, денег накопил? – обозлилась Нинка.

– Накопил! – ухмыльнулся Костя и обидно хрюкнул перебитым носом.

6

В самолете Лидия Николаевна несколько раз доставала зеркальце и выискивала в лице, в глазах приметы давешней измены.

– Прыщи – от морской воды, – успокоила ее Нинка.

В аэропорту их ждали две машины. Вторая с охраной.

Когда медленно открылись бронированные ворота усадьбы и они подъехали к дому, Лидия Николаевна заметила, что одетых в черное охранников стало больше.

– Что-нибудь случилось? – спросила она водителя.

– Пока вроде нет, – ответил Леша.

Эдуард Викторович встретил ее холодно и даже поцеловал в щеку с видимым усилием.

– Что происходит? – встревожилась она.

– Просто устал…

За едой, как обычно, сидели напротив друг друга в разных концах стола. Муж был угрюм.

– Что президент? – спросила она.

– Занят.

– Как дела в порту?

– Плохо. Старков оказался негодяем.

– Что-то еще можно сделать?

– Делаю. Как ты отдохнула?

– Очень хорошо. Жаль, что ты не выбрался. Погода была прекрасная. Я загорала без купальника. Увидишь!

– Это все?

– Нет, не все… Нинка склоняла меня к лесбиянству.

– Склонила?

– Это же шутка, Эд!

– Ах, шутка?

Муж молча прихлебывал тибетский чай. Лидия Николаевна ела фруктовый салат и думала о том, что сегодня будет с ним необыкновенно нежна, но, конечно, не настолько, чтобы чрезмерной отзывчивостью выдать свою вину. Оглядывая залу, она посмотрела на портрет и вздрогнула от неожиданности: в глазах нарисованной женщины появилась блудливая поволока.

– Теперь заметила? – спросил муж.

– Что?

– Когда протирали пыль, повредили графит. Рисунок был плохо зафиксирован. Иди к себе!

– Ты придешь?

– Попытаюсь…

Поднявшись в спальню, Лидия Николаевна снова долго смотрела на себя в зеркало, стараясь уловить случившиеся в ней предательские перемены, потом ей показалось, что от тела все-таки исходит еле уловимый запах курортного соития, и она натерлась ароматическим кремом, который купила когда-то в Париже, но так ни разу им и не воспользовалась. Потом вдруг спохватилась, что именно этот неведомый мужу запах может вызвать подозрения, и долго смывала крем с кожи, до красноты натираясь мочалкой.

Эдуард Викторович все не шел. Она, чтобы отвлечься, позвонила Нинке и выяснила, что Рустам подхватил в Африке жуткую кишечную инфекцию и стал «настоящим санузником».

Муж так и не появился. Ночью ее разбудили крики. Она припала к окну и увидела, как по освещенной лестнице несколько охранников протащили какого-то человека, изуродованного до кровавой неузнаваемости. Только по сломанному носу можно было догадаться, что волокли они Костю. Она забилась в угол и, дрожа от ужаса, ждала, когда придут за ней.

«Вызывай милицию!» – истошно вопила Благонамеренная Дама.

«Какая милиция! У него вся милиция куплена! – злорадно отвечала Оторва. – Раньше надо было думать!»

– Пропадите вы пропадом! – заплакала Лидия Николаевна. – Суки!

Снаружи что-то происходило: слышались отрывистые команды, хлопанье автомобильных дверей, рокот моторов, но подойти к окну было страшно. Потом все стихло. Выждав с час, она спустилась в холл. В камине чуть шевелились дотлевавшие угли. Лидия Николаевна подошла и заметила золотой уголок от сгоревшей рамки.

Утром приехала Нинка, необычно серьезная и бледная.

– Телевизор смотрела? – спросила она с порога.

– Какой телевизор?

Нинка молча включила огромный плоский экран. Заканчивалась популярная гастрономическая передача «ВИП-кухня», которую вел популярный некогда бард. В гостях у него был известный правозащитник, в прежние времена прославившийся всемирно известной антисоветской голодовкой, кажется, вместе с Романом Старковым. Теперь он показывал телезрителям, как готовится его любимое блюдо.

«А лучок?» – с усмешкой умного грызуна спрашивал бард.

«А лучок мелко пошинкуем. Без лучка никак нельзя!» – весело отвечал бывший диссидент, орудуя большим ножом.

«Ножичек чувствуете? – не унимался бард. – Фирма “Золлинг”. Рельсы можно пилить…»

«Чувствую!»

Наконец пошли новости. В самом конце диктор с добродушным удовлетворением сообщил, что ночью в Москве снова произошло громкое смертоубийство: в перестрелке погибли несколько человек, и среди них – совладельцы одного крупного российского порта. Имена совладельцев в интересах следствия пока не называются. Подробности трагедии в следующем выпуске новостей. Сказав все это, диктор быстро глянул на зрителей, давая понять, что разве только идиот не догадается, о ком именно идет речь.

– Вот козлы! – прошептала Нинка. – Из-за денег!

Лидия Николаевна почувствовала в теле тошнотворную легкость и потеряла сознание.

7

После похорон мать, непривычно ласковая и заботливая, увезла ее в Степногорск. Конечно, никакой милицейский «жигуленок» уже не дежурил у подъезда и никто не наносил визиты вежливости. Только Дима Колесов, чистый и трезвый, пришел к ним, скрипя новенькими, подаренными, кажется, Соросом, протезами, и принес давнюю фотографию конкурса красоты, на котором Лида была избрана королевой.

– Не пьешь? – строго спросила Татьяна Игоревна.

– Зашился, – ответил он и безнадежно посмотрел на одноклассницу.

Месяц она прожила словно в оцепенении, горстями пила таблетки, которыми ее снабдила Нинка, но все равно просыпалась среди ночи и мучилась воспоминаниями. В этих воспоминаниях смешалось все: и глумливая усмешка диктора, сообщающего о смерти мужа, и победная улыбка Старкова, выходящего из ее номера, и недоверчивая ухмылка следователя, домогавшегося, зачем все-таки Майкл Старк, будучи в непримиримой ссоре с Эдуардом Викторовичем, навещал ее в Крыму.

Но самым невыносимым было воспоминание о похоронах. Нинка не оставляла подругу ни на минуту. Вместе они собирали вещи, чтобы отвезти в морг. Варначева долго стояла, вздыхая, перед открытым стенным шкафом, где, словно в магазине, теснились бесчисленные костюмы убитого. «Сколько же нужно живому! – подумала Лидия Николаевна. – А мертвому – всего один костюм. Навсегда…»

В морге они встретили старшего сына Эдуарда Викторовича – Лёню. Она никогда его не видела, но сразу узнала: на рабочем столе мужа стояла большая фотография, запечатлевшая всю их дружную и счастливую некогда семью. Лёня глянул на мачеху такими же бесцветными, как у отца, глазами и отвернулся. С ним был красномордый бородач в золотых очках и кожаном пиджаке. Он хамовато разъяснил, что все хлопоты и расходы, связанные с похоронами, семья берет на себя, а вдова (это слово он произнес с ухмылкой), если хочет, может прийти на отпевание.

– А кто вы, собственно, такой? – возмутилась Нинка.

– Скоро узнаете! – пообещал бородач.

В Елоховском храме народу собралось немного: родственники, сотрудники и какая-то правительственная мелочь. Да еще несколько прихожан, узнавших, что отпевать будут «того самого», остались после утренней службы, перешептывались и рассматривали траурную Лиду с осуждением, а детей убиенного с сочувствием. Смысл перешептываний сводился к тому, что настоящая вдова сидит в сумасшедшем доме, а эта, в черном, – так, приблудная.

Из Лондона на похороны прилетели также дочь и младший сын Эдуарда Викторовича, и Лидия Николаевна постоянно ловила на себе их гадливые взгляды. Красномордый все время что-то шептал на ухо Лёне, а тот согласно кивал. Нинка сообщила, что навела справки: бородач – известный адвокат с роскошным имиджем и очень нехорошей репутацией.

Эдуард Викторович лежал в дорогом дубовом гробу, точно в огромной полированной шкатулке с откинутой крышкой. Серое лицо его было спокойно, а фиолетовые губы чуть искривлены в загадочной покойницкой усмешке.

Она вспомнила, как, выйдя из Лувра, они долго гуляли по весеннему Парижу и рассуждали о загадочной улыбке Моны Лизы.

«Ничего загадочного, – говорил Эдуард Викторович. – Она тихонько изменила мужу и смеется над ним!»

«Фу, как не стыдно! – возмущалась Лидия Николаевна. – При чем тут измена?»

«Ладно! Вторая версия, – легко согласился он. – Ее смешит совсем другое: мужчины поклоняются красивым женщинам, как богиням, а у богини в это время живот пучит…»

«Ну и что? – пожала плечами Лидия Николаевна. – Античные боги страдали человеческими недугами и все-таки оставались богами, потому что были бессмертны…»

«Что значит “были бессмертны”? У бессмертия нет прошедшего времени!»

«Да, действительно глупо!» – согласилась она.

И вот сейчас, глядя на неживое лицо мужа, Лидия Николаевна вдруг поняла: у Моны Лизы тоже, оказывается, мертвая улыбка – и в этом вся разгадка…

Подошел деловитый батюшка и зарокотал привычной скороговоркой. Лидия Николаевна не вслушивалась в слова, неумело крестилась следом за матерью и вздрагивала всем телом, когда певчие подхватывали тоненькими голосами: «Покой, Господи, душу усопшего раба Твоего Михаи-и-ила!» Ей казалось, что отпевают не мужа, лежащего в гробу, а совсем другого человека с неведомым именем Михаил. Ведь она знала, чувствовала, принимала в себя только вот это теперь уже холодное тело по имени Эдуард Викторович, а о существовании нетленного «Михаила» даже и не подозревала.

Когда прощались, она склонилась над мужем, но так и не решилась прикоснуться губами к бумажному венчику, прикрывавшему холодный лоб. Похоронили его на Новокунцевском кладбище между скромной могилой знаменитого физика и черно-мраморным обелиском, где в полный рост красовался широкогрудый улыбающийся браток, а на цоколе были выбиты слова: «Любим, помним, отомстим».

Живя у матери, Лида почти не выходила из квартиры. Вечером, вернувшись с работы, Татьяна Игоревна рассказывала дочери школьные новости, потом садилась проверять тетрадки и тяжело вздыхала, горюя то ли над неистребимыми ученическими ошибками, то ли над жизнью, безжалостной и невосполнимой.

Как-то днем возле их дома остановились два джипа. Из одного вылез одетый в длинную шубу красномордый адвокат, а из другого выскочили плечистые ребята в меховых куртках. Лидия Николаевна была дома одна. Они ввалились в квартиру и долго с удивлением оглядывали невзрачную обстановку. Наконец адвокат достал из крокодилового портфеля пачку бумаг и вежливо сказал:

– Подписывайте!

– Что это?

– Подписывай! – вдруг заорал он, багровея. – А то подложим тебя к Эдику, чтоб не скучал!

Она подписала. У нее оставались только квартира на Зоологической и розовый джипик, да еще драгоценности, в разное время подаренные мужем. В Москву Лидия Николаевна вернулась весной, когда улицы были уже почти летние, но в подворотнях дотаивал грязный снег. Она сидела дома и смотрела в окно на содержанок. Иногда заходила беременная Нинка, озабоченная тем, что будущий ребенок может оказаться блондином, катастрофически непохожим на Рустама.

– Вот сволочь! – ругалась Варначева. – Сына ему подавай! То не хотел, а теперь приспичило!

– Кажется, бармен был крашеным, – успокаивала ее Лидия Николаевна.

Следствие все еще тянулось, ее постоянно вызывали на Петровку и выспрашивали, например о том, куда мог бесследно исчезнуть служивший в охране Эдуарда Викторовича Константин Сухарев, бывший десантник и отец двоих детей. Она в ответ только пожимала плечами: мол, делами мужа не интересовалась и ничем следствию помочь не в состоянии.

Однажды, собравшись с силами, Лидия Николаевна съездила на кладбище. На обелиске братка появилось свежевыбитое слово «Отомстили!». Она убрала просевшую за зиму могилу и зашла в мастерскую – прицениться, сколько будет стоить памятник. Но ей ответили, что памятник уже заказан, и даже показали большую глыбу белого мрамора, из которого его скоро начнут тесать.

По дороге с кладбища Лидия Николаевна, повинуясь неодолимому желанию, остановилась в том же самом месте, на углу Воздвиженки и Арбатских Ворот, вышла из машины и спустилась в переход. Там все было по-прежнему, только уголок, где сидел Володя, теперь занимала художница в кожаной куртке, обмотанная ярко-зеленым в красных маках платком. Навстречу поднялся изнывающий без работы псевдо-Сезанн:

– Кого ищем, мадам?

– А где Володя?

– Какой Володя?

– Вон там сидел…

– Ах, Лихарев! Так его давно нет.

– Нет? А что с ним случилось? – испугалась она.

– Может, за границу умотал. Он же мастер! А сюда так, для баловства ходил…

– Жаль.

– Чего же жаль? Давайте я вас изображу!

– Вы так не умеете, – ответила Лидия Николаевна и, сдерживая слезы, быстро пошла к выходу.

Поднявшись наверх, она все-таки не выдержала и разрыдалась. Предвкушавший поживу молоденький постовой, увидев плачущую хозяйку розового джипика, растерялся, махнул жезлом и отпустил ее восвояси…

Писатель без мандата

1. Союз реалистов

В 1996 году я понял, что капитализм с нечеловеческим мурлом пришел в Отечество всерьез и надолго. Растаяли, «как утренний туман», надежды на триумфальное возвращение социализма при сохранении, конечно, разумного частного предпринимательства и свободы слова. Президента Бориса Ельцина, который после расстрела Белого дома и провала реформ был годен разве на роль подсудимого, с трудом переизбрали на новый срок. В этой борьбе за Кремль я был всецело на стороне коммуниста Зюганова, причем не мысленно или душевно, а практически. Незадолго до решающего голосования мне позвонил режиссер Владимир Меньшов и предложил… Впрочем, расскажу все по порядку.

В избирательную катавасию я влез вполне закономерно. В 1994-м, придя в себя после жестокого разгрома оппозиции, я включился в деятельность «Союза реалистов», созданного и возглавленного Юрием Владимировичем Петровым. В свое время он был заместителем Ельцина в Свердловском обкоме КПСС, а потом стал первым главой президентской администрации, откуда ушел, не согласившись с кровавым подавлением протестов в октябре 1993-го. Организационную работу в Союзе вела Нина Борисовна Жукова – могучая женщина, которая на скаку остановила бы не только коня, а целый кавалерийский корпус, усиленный бронетехникой. При советской власти она работала заместителем министра культуры РСФСР Юрия Серафимовича Мелентьева, большого умницы и русофила. Жукову «ушли», когда во главе ведомства демократы посадили Евгения Сидорова, выпускника Высшей партийной школы и левого литературного критика. Он всегда имел свое собственное мнение, неизменно совпадавшее с точкой зрения начальства.

В «Союзе реалистов» тогда «с холода» набежало много народу: ученые, журналисты, экономисты, писатели, деятели культуры, политологи, отставные военные, бывшие совпартработники… Всех их объединяло стойкое неприятие компрадорского курса, презрение к Ельцину, уважение к советской эпохе и вера в «инкарнацию» социализма. От КПРФ реалисты отличались социал-демократической умеренностью. Петров, уйдя со Старой площади, возглавил крупную госкорпорацию, размещенную в огромном здании на Мясницкой, и «реалисты», судя по роскошным фуршетам, в средствах не нуждались. Подозреваю, Юрий Владимирович по умолчанию остался в команде Ельцина, получив задание оттянуть от коммунистов умеренных сторонников советского проекта. Видимо, это было частью разработанного не без помощи США плана дробления оппозиции. Так, радикальные коммунисты сплотились вокруг неистового Виктора Анпилова, как нарочно похожего на булгаковского Шарикова. О том, что Анпилов, вопреки своему политическому амплуа, – интеллектуал и полиглот, я узнал много позже.

Внешность и эфирные повадки лидеров, дробивших оппозицию (Зюганов, Анпилов, Жириновский, генерал Стерлигов и др.), умело использовались телевидением, с потрохами продавшимся власти. Юрий Владимирович, как и положено социал-демократу, был подтянут, сдержан и приятен во всех отношениях. Таким его можно сегодня увидеть на Троекуровском кладбище. У ног бронзового, в натуральную величину, Петрова, стоящего на мраморном основании, застыла в безмолвном лае его любимая собачка – тоже бронзовая.

На самую первую встречу в «Союз реалистов» меня пригласил кто-то из комсомольских сподвижников, кажется, Юрий Бокань, возглавлявший одно время отдел культуры ЦК ВЛКСМ. Он был философом-футурологом и йогом. Иногда, зайдя к нему в приемную, приходилось терпеливо ждать, так как Бокань в это время, по словам смущенной секретарши, стоял в кабинете на голове. На первом «круглом столе» у «реалистов» я страстно выступил, заявив, что все происходящее в стране вызывает у меня холодную ярость. Жукова и Петров переглянулись, вероятно, решив: такой прямодушный и темпераментный писатель им не помешает.

На каком-то из заседаний в 1994-м я и познакомился с Владимиром Меньшовым, приняв его поначалу за Говорухина, возможно, с пьяных глаз, так как после «круглых столов» мы переходили к столам фуршетным. Не осрамился я чудом. В моем портфеле лежал свежий экземпляр «Демгородка», вышедшего в издательстве «Инженер» стараниями другого моего комсомольского товарища Вячеслава Копьева, и мне захотелось написать книжку новому знакомому. К счастью, я успел спросить Боканя, пробегавшего мимо с бокалом «бордо»:

– Юрий Иванович, как отчество Говорухина?

– Кого-кого?

– Вон того… «Место встречи изменить нельзя».

– Охренел? Это Меньшов. «Москва слезам не верит».

Меньшов позвонил мне буквально на следующий день, сказал, что читал «Демгородок» всю ночь, смеялся, плакал, скрежетал зубами, поэтому мы должны вместе написать что-нибудь для кино. Удивительные люди режиссеры! Если им понравился твой роман, они никогда не скажут: «Юра, давай я его экранизирую!» Они предложат в соавторстве написать что-нибудь похожее, но другое… О том, как мы с Владимиром Валентиновичем писали сценарий и чем все закончилось, подробно рассказано в моем эссе «Треугольная жизнь» из цикла «По ту сторону вдохновения».

Став активным участником «Союза реалистов», вскоре переименованного в движение «За новый социализм», я горячо выступил с идеей издавать литературно-художественный альманах «Реалист» и получил поддержку Жуковой. Альманах, по моему замыслу, должен был сплотить наследников советской литературы, сильно потесненных постмодернистами и прочими реформаторами словесности, которых тогда активно продвигала, буквально навязывая читателям, власть. Особенно старался глава Администрации Президента Сергей Филатов. Он вырос в семье поэта, руководившего заводским литобъединением «Вагранка», и по этой причине считал себя человеком литературным, хотя на самом деле в изящной словесности разбирался не больше, чем дятел в деревянном зодчестве. Жесткая ставка на безродный горластый авангард сочеталась с хамоватым пренебрежением к «традиционалистам», их старательно не замечали, оттеснив на обочину культурной жизни. Про смерть Владимира Солоухина, например, даже не сообщили по телевидению, хотя насморк вернувшегося из эмиграции Войновича обсуждался на всех каналах.

Кстати, мастера традиционного направления не впервые страдали от перемены политического режима в стране. Так, будучи на Соловках, я в музее ГУЛАГа обнаружил на стенде высказывание одного из именитых сидельцев. Он писал: среди заключенных встречается множество актеров, режиссеров, писателей и художников «старой школы», а попали они сюда из-за робких попыток противостоять напору новаторов, вроде Мейерхольда, тесно связанных с НКВД-ОГПУ. Между прочим, театр, созданный на Соловках с благословения просвещенного начальства, назвали ХЛАМ: художники, литераторы, актеры, музыканты. Вот так! Впрочем, о том, как Казимир Малевич с маузером гонялся за недобитыми передвижниками, я слышал и раньше. Когда в следующий раз будете кручиниться над печальной судьбой разрушителей традиций, вспоминайте, что они всегда первыми начинают решать эстетические споры силой, а бумеранг истории имеет счастливую особенность возвращаться и бить по дурной голове.

Весной 1995 года мы выпустили в свет первый номер альманаха «Реалист». Среди авторов были Михаил Алексеев, Анатолий Афанасьев, Иван Стаднюк, Владимир Соколов, Андрей Дементьев, Борис Примеров, Константин Ваншенкин, Юрий Разумовский, Владимир Крупин, Анатолий Ланщиков… Цвет поздней советской литературы, грубо задвинутый в темный угол. В предисловии к альманаху я писал: «Мы живем в пору, когда на смену разрушенной (не без помощи отечественной литературы) советской мифологии спешно конструируется новая мифологизированная идеология, призванная закрепить в общественном сознании перемены, что произошли за последние годы. Растаскивание единой страны, обнищание основной части населения, упадок культуры – все это подается как естественный и даже необходимый для переходного периода процесс, а не результат бездарности, близорукости и безответственности политиков, готовых в борьбе за власть пожертвовать будущим Отечества. Новая мифология культивирует в людях комплекс исторической неполноценности, а нынешний развал трактуется как возмездие за “первородный грех” социализма… Страна снова пошла по пути великих потрясений, которые ведут только к крови, несправедливости и краху государственности. Мы видим это, сознаем и хотим противопоставить “новому агитпропу” реальный взгляд на вещи. Именно поэтому наш альманах называется “Реалист”.

Мы живем в пору мощнейшего, гунноподобного натиска западной массовой культуры, являющейся составной частью общей экспансии, обрушившейся на Россию. Мыльная пена, хлещущая с телевизионных экранов, миллионные издания бездарного западного чтива, пошлая клоунада, выдаваемая за смелое новаторство, сочетаются с очевидной поддержкой направлений, которые никогда не были ведущими в отечественной культуре. Антисоциальность, равнодушие к судьбе страны, к ее национальным ценностям, вымученный модернизм – навязываются ныне как признаки хорошего тона и приверженности общечеловеческим ценностям. Все это старательно поддерживается различными премиальными фондами, сознательно дезориентирующими творческую молодежь и не только молодежь. Вместе с идеологической заданностью соцреализма за бортом оказался и сам реализм… Литература, продолжающая традиции “золотого 19-го века” и развивающая лучшие достижения “железного” 20-го, с трудом находит себе дорогу на страницы периодической печати. Рупором писателей-реалистов и должен стать наш альманах…»

Я позволил себе столь обширную цитату не из тщеславия, а лишь затем, чтобы показать: глубинные механизмы происходившего в культуре были понятны нам уже в ту пору. Это приспособленцы прозревают тогда, когда оскудевает рука дающего, и плюют в прошлое с прицельным энтузиазмом. Благодаря щедрости Жуковой мы устроили хлебосольную презентацию первого номера в ЦДЛ. Кроме того, я раздавал в конвертах гонорар – от ста до двухсот долларов. Герой Социалистического Труда Михаил Николаевич Алексеев, один из самых состоятельных советских классиков, вскрыв конверт, заплакал. Отчего? Это отдельный разговор! Во-первых, гонораров тогда почти нигде, кроме «глянца», «демпрессы» и соросовских толстых журналов, не платили. Во-вторых, это были немалые по тем временам деньги, пенсия-то равнялась десяти долларам, а на сотню наша семья из трех человек могла жить почти месяц. В-третьих, большинство обеспеченных граждан, ничего не понимавших в финансах, лишилось всех накоплений еще в 1991-м в результате галопирующей инфляции. Так, моя теща Любовь Федоровна, вдова высокооплачиваемого летчика-испытателя, в одночасье потеряла все сбережения. Она до конца верила государству и посмеивалась над моими советами вложить деньги во что-то ликвидное…

Либеральные издания встретили выход «Реалиста» в штыки, справедливо увидев в этом признак консолидации консервативных сил и оживления русского самосознания. Издевались как могли, но это нормально: идейно-эстетическая борьба в литературе была всегда. Обидно другое: когда через пять лет заявили о себе «новые реалисты», ни один из них не вспомнил про наш альманах, хотя многие там печатались. Упорное нежелание знать или признавать достижения предшественников вообще отличает поколение тех, кто объявился в литературе в нулевые годы. А ведь учиться можно только у предшественников, отсюда на редкость низкий профессиональный уровень современной прозы и поэзии, устаревающей, когда еще не просохли чернила.

«Реалист» выходил еще дважды, прекратив существование в 1997 году, так как полуживого Ельцина переизбрали на новый срок, и как-то сразу сократились траты на подкуп медийной интеллигенции и растаскивание оппозиционных сил. Зато челядь победившего гаранта начала бешено скупать собственность за границей. Роскошные виллы «новых русских», в основном ельцинской политической и финансовой обслуги, на Лазурном Берегу мне со знанием дела показывал знаменитый русист Ренэ Герра, когда я гостил у него в Ницце.

– Ну как вам? – спросил он.

– Впечатляет.

– Раньше здесь жила наша аристократия, а теперь…

– А теперь… наша плутократия и просто плуты… Но самое грустное: эти виллы и нищие русские города – сообщающиеся, по сути, сосуды. Сколько здесь прибывает, столько там, в России, убывает…

– А почему же не строят в Москве баррикады?

– С наших баррикад больно падать, – вздохнул я.

2. Бориску на царство?!

Однако до последнего момента исход президентской гонки 1996 года оставался непредсказуем. Все авиабилеты за рубеж были раскуплены на несколько недель вперед – до инаугурации. Боялись победы коммунистов и возмездия за разгром единой страны, пятилетку шулерской демократии, криминального беспредела, тупого разоружения, деиндустриализации и «расколхоживания». В метро открыто спорили о том, кого надо первым повесить на фонаре перед Моссоветом, выкрикивая разные имена: Гайдар, Шахрай, Шумейко, Немцов, Попов, Собчак, Грачев, Козырев, Юмашев, Ерин, Березовский, Гусинский, Бурбулис… На Чубайсе дружно сходились все. Я тоже кипел. Для понимания того, насколько непримирима была борьба и какие гроздья гнева зрели в душах, приведу несколько моих эпиграмм тех лет:

НЕПОТОПЛЯЕМЫЙ Шторм не опасен бригантине Хоть волны хлещут через край. Не тонет и Сергей Шахрай, Но по совсем другой причине! КОЗЫРЕВ За сытный атлантический фуршет Он Сахалин с Курилами продаст. Громыку величали Мистер «Нет», А Козырева кличут мистер «Да-с». ЧЕРНОМЫРДИН Мне чья-то запомнилась фраза: «Россия такая страна, Где можно при помощи газа И муху раздуть до слона!» ВОЛКОГОНОВ От словоблудья генерал, Морочащий народ. При коммунистах в меру врал, Теперь без меры врёт. МЕЧЕНЫЙ Болтать до смерти не устанет! Лукав, бездарен, жалок,                                                     н о Из-за таких Россия станет Размерами с его пятно… АКТУАЛЬНАЯ МИСТИКА В железных ночах Ленинграда С суровым мандатом ЧК Шёл Киров. Ему было надо Отправить в расход Собчака… ГРИМАСА ИСТОРИИ Знать, мы прогневили Всевышнего, Что шлёт нам таких подлецов. Все Минина ждали из Нижнего, А выполз какой-то Немцов… ГОССЕКРЕТАРЬ БУРБУЛИС Аптека. Улица. Фонарь. На фонаре – госсекретарь…

Ельцин, возникая на телеэкране, производил впечатление тяжко больного человека, окончательно подорвавшего здоровье водкой. Его низкий ноющий голос, похожий на вой авиационной бомбы, лично у меня вызывал зубную боль. Кампания велась с чудовищными нарушениями закона, «демокрады» (словечко, кстати, запустил я в одной из моих статей) и словоблуды, засевшие в СМИ, как с цепи сорвались. Не было такой клеветы и напраслины, которую они не лили бы на оппонентов. В миллионах почтовых ящиков регулярно появлялась газетка «Не дай, Бог!», выпускавшаяся специально к выборам. Я в ту пору общался с одной полиграфисткой, так вот она от чтения этого «боевого листка» впала в такой ужас, что ее буквально трясло от страха перед «реставрацией совка», хотя от дикого капитализма ей вообще ничего хорошего не перепало.

Информационное поле напоминало общенациональный разлив помоев. Концентрированный яд антикоммунизма буквально хлестал с телеэкрана, особенно запомнилась Татьяна Миткова, она ежедневно вбивала в доверчивые мозги «дорогих россиян» страшную мысль о новом ГУЛАГе. Да еще из студии НТВ злобно нудил Киселев. Никита Михалков пустил в массы притчу о хромом верблюде, который станет вожаком, если караван повернет туда, откуда пришел. Шутку дружно подхватили, появилась карикатура: двугорбый, вислогубый Зюганов разворачивает грязный караван по имени «Россия» в сторону от чудесного оазиса на горизонте. Мне позвонил мой возмущенный друг Гена Игнатов:

– Идиоты! Они забыли, что в пустыне бывают миражи!

Иногда на экране возникал и сам «хромой верблюд» – зловещий Зюганов, взятый в таком умело-издевательском ракурсе, что доминантами его явно не античного лица оказывались бородавки. Из речей и выступлений лидера коммунистов попадали в эфир лишь оговорки и неудачные обороты. Если сюда добавить природную особенность его голоса (что-то вроде гудка тонущего миноносца), картина близкого красного реванша вырисовывалась во всем отчетливом кошмаре. Полной противоположностью «папе Зю» выглядел свежереанимированный Ельцин, он подписывал направо-налево щедрые указы и, тряся благородными сединами, плясал с простым народом «комаринскую», размахивая беспалой рукой.

– На производстве пострадал… – вздыхал сердобольный русский человек.

Тоже не златоуст, «Большой Бен» нес на митингах вздор, но из вязких речей агонизирующего президента умные политтехнологи, вроде Павловского, вычленяли лучшее, чистили, монтировали. В итоге эфирный двойник Ельцина отличался от оригинала примерно так же, как Илья Репин от Марка Шагала.

16 июня состоялся первый тур выборов. Ельцин набрал 35 процентов, Зюганов – 32, Лебедь – 14, Жириновский – 7, умный зануда Явлинский – всего 5. Разрыв между двумя лидерами оказался минимальным, что при мощном государственном ресурсе и доминировании «демокрадов» в СМИ выглядело как явная победа коммунистов. В лагере Ельцина запаниковали, стали искать выход. 18 июня генерал Лебедь, получив пост секретаря Совета Безопасности с особыми полномочиями, призвал свой электорат голосовать за ЕБН, как метко окрестила бухающего президента газета «Завтра», где я в ту пору активно печатался. Но это еще ничего не значило, многие сторонники Лебедя и Жириновского за Ельцина во втором туре, назначенном на 3 июля, голосовать не собирались. Коммунисты почуяли дыхание победы, а народ только ждал отмашки, чтобы снести до основанья еще не укоренившийся капитализм вместе с нерусской «семибанкирщиной». Как я уже сказал, все билеты на самолеты, вылетающие за рубеж после 3-го, были раскуплены.

Впрочем, генерал Лебедь, прототип моего адмирала Рыка из «Демгородка», недолго пользовался плодами компромисса. Замирив Чечню на невыгодных для Москвы условиях, он объявил: «А теперь я займусь казнокрадами, коррупционерами и олигархами!» Судя по тому, как вел себя генерал позже, став губернатором Красноярского края, он и в самом деле был готов заняться ворьем, поэтому в октябре 1996-го его обвинили в подготовке переворота и безжалостно сместили со всех постов. Чувство благодарности в живой политике вообще не встречается.

О моей первой встрече с генералом Лебедем написано в эссе «Как я построил «Демгородок». Во второй раз наши пути пересеклись в 1998 году, когда «реалисты» по поручению администрации поддерживали губернатора Красноярского края Валерия Зубова, на чье место как раз нацелился бывший секретарь Совбеза. Я сначала не хотел лететь в Красноярск, но у меня еще теплилась надежда на продолжение выпуска альманаха. Хозяин края Зубов произвел странное впечатление: маслянистые кудри, медоточивое пришепетывание и мечтательно-плутоватый взор. Первое ощущение не обмануло: он оказался одним из трех депутатов Думы, воздержавшихся в 2014 году при голосовании за возвращение Крыма.

«Реалисты» задание провалили: Лебедь убедительно одолел Зубова, несмотря на потраченные Москвой деньги и корыстную поддержку СМИ. Я наблюдал избирательную кампанию вблизи и отчетливо видел: народ на стороне Лебедя. Впрочем, «реалисты» особо и не напрягались. На встречах с избирателями на вопрос, кому отдать голос, я отвечал с ухмылкой: «Голосуйте сердцем!» А наш конферансье на главном предвыборном митинге в оперном театре объявил, придумав на ходу, что-де он сидел с Валерой Зубовым за одной партой и вот теперь, столько лет спустя, наконец нашел любимого одноклассника… Возможно, эта оригинальная идея пришла ему в голову после нескольких дней пьянства, которым мы разнообразили дурацкую поездку. Зубов от такого наглого самозванства чуть не заплакал, но вынужден был прилюдно обниматься с внезапно нашедшимся «однопартником».

3. Недоделанная история

Однако вернемся в 1996 год. После оглашения результатов первого тура мне позвонил Меньшов:

– Юра, я снимаю фильм о Зюганове. Его покажут накануне голосования 1 июля. Можете в кадре пообщаться с Геннадием Андреевичем и его семьей?

– Могу…

Ко мне режиссер обратился не случайно. С конца 1994 года я стал одним из ведущих образовательного канала «Российские университеты», делившего четвертую кнопку с НТВ. Вообще-то, мой роман с телевидением начался гораздо раньше, еще при советской власти, о чем я как-нибудь расскажу. Так вот, в выходные дни «Университеты» превращались в «Семейный канал», и я, придумав рубрику «Семейный обед», приглашал в эфир лидеров оппозиции с чадами и домочадцами: Проханова, Бабурина… Начальство, должен признаться, не препятствовало, вся ответственность возлагалась на ведущего. Забегая вперед, скажу: после победы Ельцина контроль ужесточился, а «Народные университеты» закрыли, отдав всю четвертую кнопку верному НТВ.

Итак, я согласился на предложение Меньшова и вскоре оказался в гостях у Зюганова в доме из бежевого кирпича неподалеку от Белорусского вокзала. Теперь такие дома именую «элитными», а тогда называли – «цековскими». По советским понятиям жилплощадь у вождя постсоветского пролетариата была роскошная, четырехкомнатная, улучшенной, как говорили, планировки. Символично, что чуть ли не на той же лестничной площадке жил до недавнего времени и Борис Ельцин, позже переехавший в элитный дом на Рублевке, куда переселились и его присные. Квартира Зюганова была обставлена в полном соответствии с дефицитными грезами неизбалованного советского потребителя: импортная мебель, хорошая видеотехника и много-много книг, в основном собрания сочинений – корешок к корешку. Никаких излишеств, вроде антиквариата, не припомню.

Под нацеленными камерами мы расселись за большим семейным столом, накрытым к чаепитию. Сам Геннадий Андреевич был в домашней рубахе, и его лицо, обычно зловеще искаженное продажными операторами, светилось милым русским добродушием. Под стать мужу оказалась супруга красного супостата Надежда Васильевна, немолодая, но милая, умная, тактичная женщина. Понравились мне дети вождя Андрей и Татьяна – красивые, сдержанные, воспитанные.

– Не обращайте на камеры внимания! Нас тут нет… – твердил, бегая вокруг стола, Меньшов. – Просто беседуйте, общайтесь!

Мы и беседовали – о жизни, о семье, об искусстве и, конечно, о политике, общались свободно, тепло, по-домашнему. Я увидел совершенно другого Зюганова, мудрого, убедительного, спокойного, заботливого и совсем не страшного. От него веяло не жаждой реванша и возмездия, а верой в справедливость. Меньшов потирал руки:

– С такой картинкой, ребята, мы перевернем выборы!

Думаю, он был не далек от реальности. К тому времени рейтинг ЕБН упал до нескольких процентов, все надежды возлагались на умельцев вроде Глеба Павловского, на доминирование в СМИ, на демонизацию соперника, на манипуляции общественным сознанием. Ельцинские 35 процентов в первом туре выглядели как явное насилие политтехнологий над здравым смыслом. Однако на тех, кто наконец оценил утраченные блага социализма, вранье и передергивание фактов уже не действовали: попробуй-ка снова обмануть шахтеров, превратившихся из рабочей элиты в чумазых люмпенов. Всех колеблющихся уже облапошили в первом туре, исчерпав до дна резерв сомневающихся. В этой ситуации показ нашего фильма на Первом канале, который смотрели по всей стране, включая глухие деревушки, аулы и стойбища, мог бы радикально повлиять на итоги голосования во втором туре. Приемы подтасовки голосов тогда еще только разрабатывались, компьютерная техника еще не подоспела на помощь мошенникам, а в избирательных комиссиях на местах сидело немало явных и тайных сторонников КПРФ. Мы чуяли пряный запах скорой победы.

– Владимир Валентинович, как думаете, что сделают с Ельциным?

– А что тут думать-то? Вы, Юра, об этом уже написали. Как там у вас это называется?

– СОСОД… Строго охраняемый садово-огородный демгородок…

– Вот-вот!

Кстати, не знаю, как Меньшов (киношники редко работают даром), но мне никакого гонорара никто даже не предлагал, а я, хоть и нуждался тогда в средствах, спросить постеснялся: так нас воспитали партия и комсомол.

Видеохроника последних предвыборных дней запечатлела еле живого Ельцина, он уже не плясал на подиумах с молодежью, а еле ворочал языком, с трудом поднимая опухшие, как у Вия, веки. Говорят, ЕБН перенес на ногах еще один инфаркт и не случайно сразу после победы лег по нож американского кардиохирурга Дебейки, на сутки отдав ядерный чемоданчик Черномырдину. (Кстати, именно тогда мне впервые пришла в голову мысль написать что-нибудь о злоключениях «атомной кнопки», что я и сделал спустя двадцать лет, сочинив апокалиптическую комедию «Чемоданчик».) Зюганов же, наоборот, выглядел энергичным, решительным, и его рейтинг рос стремительно, как молодой бамбук. Наименее замаранные бизнесмены и не запятнанные кровью 93-го силовики потянулись в штаб-квартиру КПРФ, предлагая деньги, помощь, услуги. Появление в эфире нашего ролика про домашнего, обаятельного, доброго Зюганова могло стать знаком коренного перелома в кампании, сигналом к сносу «оккупационного режима». И тут мне позвонил потрясенный Меньшов:

– Юра, Эрнст снял наш фильм из сетки!

– Как? Он не имел права, это беззаконие, это черт знает что такое…

– Я сказал Геннадию то же самое. Надо собирать пресс-конференцию с нашими и зарубежными журналистами. Устраивать мировой скандал, выводить народ на улицы!

– А он?

– Согласился и поехал в избирательную комиссию. Юра, выступите, если что, на пресс-конференции?

– Выступлю.

Меньшов вышел на связь через день и мрачно предложил встретиться. Я приехал к нему на Тверскую-Ямскую. Режиссер жил в доме из того же бежевого кирпича, получив жилье от Моссовета после триумфа фильма «Москва слезам не верит». Но в квартире он ни о чем говорить не стал, кивнув на телефон. Мы вышли на солнечную улицу, сели на лавочке возле загса, располагавшегося на первом этаже.

– Геннадия позвали на самый верх, выше не бывает… – тихо сообщил Владимир Валентинович, – и объяснили: фильм не покажут ни при каких условиях. Даже если коммунисты победят, власть им не отдадут, а партию разгромят, начнут с семьи Зюганова, введут чрезвычайное положение. Лебедь готов взять репрессии на себя. Запад поддержит…

– Не решатся!

– На расстрел Белого дома ведь решились же. Им терять нечего.

– И что ответил Зюганов?

– Он сказал: теперь главное – сохранить партию. Это не последние выборы. К тому же ЕБН очень плох, каждый день под капельницей.

– Значит, струсили?

– Значит, так. М-да, «настоящих буйных мало». Гена оказался из смирных. А Ельцин буйный, потому и выигрывает.

– Как думаете, Владимир Валентинович, нас-то за этот фильм не потянут?

– Бросьте, Юра, им тогда надо полстраны пересажать, – рассеянно ответил Меньшов, памятливым режиссерским оком озирая молодоженов, выходивших из загса в окружении родни, подружек и шаферов.

Невеста была на диво хороша, и жених смотрел на нее страстно, он явно думал не о скорых выборах, а о первой брачной ночи. Через несколько лет я вспомнил эту веселую толпу у загса, глядя сцену свадьбы Алентовой и Гаркалина в комедии «Ширли-мырли». Жаль, мастер убрал в последнем варианте эпизод, когда Кроликов, спасаясь от преследования, забегает в душевую, где тесно моются голые баскетболистки. Впечатляло…

На выборах 3 июля Ельцин набрал 53 процента, а Зюганов – 40, но ходили упорные слухи, что результаты подтасованы. Кстати, Дмитрий Медведев, выступая в 2012-м перед «внесистемной» оппозицией, открыто признал, что в 1996 году «победил кто угодно, но не Борис Николаевич». Думаю, Медведев – человек осведомленный и ему можно верить. Сторонники горячо подбивали проигравшего Зюганова подать в суд, призвать сторонников к гражданскому неповиновению, обратиться к мировому сообществу, но он предпочел сохранить партию и ее парламентский статус. Если бы Ленин в 1918 году повел себя так же, то Деникин в 1919-м въехал бы в Москву под звон колоколов, развесил бы вожаков на фонарях и перепорол бы в назидание пол-России.

Я вот иногда думаю: а если бы Геннадий Андреевич оказался в хорошем смысле буйным политиком и победил, что стало бы со страной? Гражданская война? Вряд ли… Либеральные закоперщики и нувориши смылись бы из страны еще до инаугурации: авиабилеты – в карманах. Кто бы вышел против коммунистов? Кооператоры, как в 91-м? Их в ту пору уже ликвидировали как класс, наводнив страну импортными жратвой, шмотками, ширпотребом. «Челноков» с баулами на баррикадах я себе тоже как-то слабо представляю. В армии и силовых структурах еще было полным-полно советских кадров, весьма скудно оплачиваемых, и они никогда бы не развязали террор. Себе дороже. Да и мстительный генерал Лебедь, обиженный Ельциным, думаю, сразу предложил бы свои услуги Зюганову, чтобы навести порядок. Даже те, кто вкусил от благ капитализма, думаю, не поднялись бы, ведь коммунисты не собирались упразднять рынок. Речь шла лишь о ликвидации обнаглевших олигархов, откровенно бесивших народ своим хамоватым инородчеством, об удалении из власти проамериканской пятой колонны, о пересмотре итогов воровской ваучерной приватизации, о возрождении разгромленной армии, о восстановлении единого экономико-политического пространства СССР.

А можно ли было восстановить СССР, разваленный пять лет назад? Не знаю… Прибалтика была потеряна, там, думаю, удалось бы лишь добиться для русских равных прав с титульными нациями, но и это немало: получив доступ к выборам, русские общины навсегда бы обеспечили лояльность лимитрофов к России. Что же касается других советских республик, там едва-едва началось в ту пору строительство этнократических государств, и национальная элита еще не подавила русские кадры. Речь идет об Украине, Белоруссии, Казахстане, Молдавии, Киргизии, Узбекистане, Азербайджане, где сильны были пророссийские силы, а экономические связи с Москвой не разорваны. Эти республики, члены СНГ, вполне могли согласиться на обновленный Союз, сохранив широкую автономию. В стране под контролем КПРФ начал бы развиваться госкапитализм по китайскому сценарию. Почему бы и нет? Ведь Путин сделал позже то же самое, укротив, но не уничтожив олигархов. Однако тогда, в 1996 году, все случилось так, как случилось: Россия, истощенная семибанкирщиной, хаосмейкерами, вроде Гайдара, тотальным воровством Семьи, двинулась к дефолту, второй Чеченской войне, потере суверенитета, полураспаду… В итоге убогий Ельцин сам отказался от власти, добытой с таким трудом, в пользу Путина… Когда, покидая резиденцию и тряся старческими щеками, он попросил преемника «беречь Россию», мне захотелось выстрелить в телевизор из гранатомета.

А если бы на Первом канале перед выборами все-таки показали наш фильм? Мы могли бы стать теми, кто делает Историю. Но, увы, мы ее не доделали… Эх, да что там говорить: настоящих буйных мало!

4. Гавроши первичного накопления

Разочарованный и опустошенный, я слез с политических баррикад и вернулся за письменный стол: читатели ждали от меня новых книг. Нет, это не самодовольная фигура речи, а правда: мой роман-эпиграмма «Козленок в молоке», вышедший отдельным изданием сначала в издательстве «Ковчег», потом в ОЛМА-пресс, бил рекорды продаж. Он стал «лонгселлером» к завистливому недоумению постмодернистов, на все потуги которых публика отвечала фригидным равнодушием. Оно и понятно: по сути, постмодернизм – это что-то вроде литературного фаллоимитатора. Сколько бы режимов и вибраций в него ни заложили изобретатели, он все равно останется мертвой «жужжалкой». А в искусстве, как и в любви, хочется всегда чего-то живого и настоящего.

Но чтобы засесть за новую вещь, необходим сюжет, а его-то у меня и не было. О том, каким образом в писательском сознании завязываются и зреют фабулы, подробно рассказано в моем эссе «Как я ваял “Гипсового трубача”». А между тем закрепление у власти Семьи словно открыло некие тайные шлюзы, мир вокруг менялся стремительно, появлялись небывалые прежде социально-психологические типы, возникали головокружительные коллизии. Безудержное и беззаконное стяжательство, открытый грабеж народа, присвоение государственной собственности, откровенное политическое мошенничество – все это стало питательным «бульоном», в котором размножились уродливые, но по-своему яркие персонажи, буквально просившиеся на острие сатирического пера. Мне нужна была лишь емкая история, вроде приезда в город ревизора.

Так вышло, что сюжетом для новой вещи меня, как Пушкин Гоголя, снабдил 30-летний бизнесмен, владелец фирмы «Авиатика» Игорь Пьянков, типичный представитель поколения «гаврошей русского капитализма». С ним меня свел бывший директор Литфонда РСФСР Валерий Долгов, он в свое время стал инициатором коммерческого выпуска моих книг в обход государственных издательств: в стране зашевелилось предпринимательство. Так, повесть «Апофегей» под маркой «ЛФ РСФСР» была выпущена в 1990 году полумиллионным тиражом – и, заметьте, сразу разошлась. В прежние годы Долгов работал снабженцем на ВАЗе, а это был особый, редкий при советской власти сорт людей, в народе таких звали «доставалами». Это про них когда-то писал Александр Межиров:

Набравшись вдоволь светскости и силы, Допив до дна крепленое вино, Артельщики, завмаги, воротилы Вернулись на Столешников давно…

Такие, как Долгов, чувствовали себя в мутных и теплых водах российского капитализма точно пираньи в родном водоеме. Он обладал фантастической энергией, оборотистостью и железной деловой хваткой. Помню, раздается звонок:

– Юр, как ты относишься к корейским холодильникам?

– А что?

– Оторвал по случаю. Оптом дешево отдавали. Возьмешь в счет гонорара?

– Возьму, пожалуй, – ответил я, глянув на свою облупившуюся и мелко дрожащую «Бирюсу».

– Договорились. Даже-даже!

Через час в мою квартиру грузчики уже втаскивали белоснежный агрегат невероятных размеров – с таймером, встроенным миксером и морозилкой, вмещающей пару кабанчиков.

С Игорем у Долгова тогда, в середине 1990-х, был общий бизнес, закончившийся ссорой и серьезным конфликтом, вплоть до стрельбы. Кто виноват, не мне судить, но друг друга они стоили. Валера меня однажды сильно подвел, навсегда отбив охоту к предпринимательству, о чем я написал рассказ «Про чукчу». Капитализм решительно разделил всех советских людей на плотоядных и жвачных. Я оказался из жвачных… Жизнь давно развела меня с Долговым, но я успел позаимствовать у него странное присловье – «даже-даже», отдав его проходимцу Кошелькову, персонажу моей комедии «Хомо эректус». Выходя с премьеры, куда я его, конечно, пригласил, Валерий поеживался, а когда я спросил его: «Ну как тебе?» – он ответил после долгого молчания: «Даже-даже…»

Игорь Пьянков, одаренный от природы острым умом и бешеной энергией, тоже был из плотоядных. Его фирма занимала этаж в доме на Ленинградском шоссе, напротив метро «Динамо». Автомобилисты еще помнят, наверное, большую вертикальную надпись «Авиатика» на торце этого длинного белого здания. Не знаю, чем конкретно занималась фирма, но средства черпались в основном из столичного бюджета. Деньги Игорь вытягивал у власти мастерски. Однажды попросил меня с обаятельной картавинкой:

– Юра, я послезавтра иду на 60-летие Лужкова. У него на подписи лежит мой проект, без которого «Авиатика» прогорит. Помоги!

– Я? Как?

– Понимаешь, твой тезка Юрий Михайлович сам графоманит на досуге и обожает поздравления в стихах.

– И что?

– Выручай, напиши ему юбилейную оду!

– Даже не знаю…

– Юра, я – твой должник навек! Но учти, все будут поздравлять в стихах, наши должны быть лучше всех.

– Ладно, попробую, хотя ты как-то не по адресу…

Я лукавил, мои версификаторские навыки безжалостно эксплуатировались в школе, в институте, в армии, в комсомоле… Сколько стихов на случай я слепил – не сосчитать. Даже теща моя Любовь Федоровна как-то попросила сочинить поздравление к свадьбе сына своей высокопоставленной сослуживицы. Та, получив текст, удивилась:

– На редкость профессионально!

– Мой зять – член Союза писателей! – гордо ответила теща.

К условленному сроку я отдал Игорю рифмованный панегирик в полсотни строк. Память сохранила только последнюю строфу, в которой очевиден намек на президентские амбиции Лужкова, стоившие ему в конечном счете мэрского кресла:

Вы созидаете назло Завистникам, успехи множа. Москве с Лужковым повезло, А значит, и России тоже!

После юбилея Пьянков позвонил в приподнятом настроении:

– Мы были лучше всех. Лужок меня обнял и обещал все подписать!

Игорь вырос в семье уральских инженеров-оборонщиков, был начитан, пассионарен и суров, даже жесток с людьми, что никак не вязалось с его внешностью. Хозяин «Авиатики» напоминал златокудрого розовощекого ангелочка с голубыми глазами в круглых близоруких очках. Лишь жесткая редкозубая улыбка выдавала его настоящий характер. Как и большинство тогдашних нуворишей, он был повернут на сексе, без устали используя все его разновидности: брачную, служебную, продажную, о чем любил рассказать за бутылкой, а пил он так, что наш общий доктор Саша Грицаюк периодический клал его под капельницу: печень не выдерживала жестоких перегрузок. Впрочем, в подобном режиме существовало тогда большинство «новых русских», ибо эпоха первичного накопления отличалась не только шальными деньгами и внезапными обогащениями, но и мгновенными изменениями участи: бизнес могли отжать, отобрать, а то и просто грохнуть упрямого владельца на пороге офиса или новой квартиры.

Сексуальный разгул был для внезапно разбогатевших мужчин своего рода атрибутом состоятельности, как бриллиантовые запонки или золотой «Ролекс». Первый признак больших денег – это возможность ни в чем себе не отказывать, есть и пить от пуза, а также по малейшему позыву переводить понравившуюся женщину из вертикального положения в горизонтальное. Впрочем, кое-кто из нуворишей раньше прочих озаботился здоровым образом жизни. Интересный разговор случился у меня с Владом Листьевым незадолго до его гибели. Он увлеченно рассказывал, как ему удалось наконец избавиться от запоев благодаря безалкогольному пиву.

– Но это же прямой путь к резиновой женщине! – возразил я, намекая на популярный в те годы анекдот.

– Не скажи! Понимаешь, когда у тебя много денег, приходится беречься, чтобы хватило сил на все желания, которые теперь можешь удовлетворить.

Через неделю Листьева нашли в подъезде с простреленной головой. Убийц и заказчика ищут до сих пор.

Пьянков тоже несколько раз оказывался на грани отстрела, скрывался некоторое время на тайных квартирах, и это не удивительно: с конкурентами он вел себя непримиримо, да и с партнерами не церемонился, если считал необходимым. Одно время его интересы в окружении мэра лоббировал летчик-испытатель Герой Советского Союза Валерий Меницкий. В свои пятьдесят лет знаменитый пилот, стройный, как атлет, еженедельно играл в футбол в команде Лужкова: градоначальник любил погонять подчиненных по зеленой травке с мячом, и многие важные вопросы решались в раздевалке, до или после матча, который неизменно выигрывал Юрий Михайлович. Именно на такое «мячегонное ристалище» как-то затащил меня Пьянков, а я описал это занятное времяпрепровождение чиновников в моем романе «Гипсовый трубач». Там почти всё правда, даже коллективное избиение на футбольном поле провинившегося столоначальника. Интересующиеся могут прочесть.

Но и с Меницким Игорь умудрился крупно поссориться, правда, до этого уговорил меня организовать литзапись воспоминаний выдающегося летчика, по слухам, внебрачного сына Чкалова, на которого Валерий был в самом деле очень похож. Мои друзья-журналисты Игорь Ядыкин и Елена Жернова долго расшифровывали и переносили на бумагу то, что Герой Советского Союза наговаривал на диктофон, а я потом прошелся рукой мастера, и получилась очень любопытная книжка «Моя небесная жизнь», по ней позже был снят 4-серийный фильм. Игорь, кажется, продюсировал эту ленту и так увлекся кино, что даже снял офис на «Мосфильме», где проводил кастинги для вымышленных проектов. Цель – поближе познакомиться с молодыми доверчивыми актрисами, готовыми ради роли почти на все. Иногда получалось. Некоторые его мимолетные пассии теперь знамениты…

При всем этом Пьянков был человеком думающим, иногда он выступал в прессе со статьями, некоторые публикации ему по дружбе устраивал я. Вот образчик нашего диалога «Долго ли будем делиться на своих и врагов?», опубликованного в газете «Труд» (1996, 12 июля):

«Игорь Пьянков: …Предпринимательская прослойка есть в любой стране. И она не столь уж широка. Да, это богатые люди. Но эти люди – локомотив экономики… Зюганов же отрицает особую роль предпринимательства… как в свое время Сталин, предполагает, что роль локомотива экономики выполнит государственная бюрократия. Тот еще локомотив! В степени уважения к личной свободе человека заключается главная разница между реформами Зюганова и Ельцина… И коммунисты-гаранты нам совершенно не нужны…

Юрий Поляков: …Не знаю, стала бы бюрократия локомотивом в случае победы Зюганова, но сегодня бюрократия – просто взяткосборочный комбайн. И давай оставим красно-белое мышление тем, кто за это получает деньги – бойцам предвыборных команд. Никто никого не зовет в прошлое. Речь идет о разных путях в будущее. В начале века все “цивилизованное человечество” верило в социализм, и большевики хотели его построить любой ценой. Сегодня все “цивилизованное человечество” верит в капитализм. И необольшевики строят его в России, не щадя ни стара ни млада…»

Однажды Игорь по секрету показал мне литературный набросок, то, что тогда называлось «пробой пера» – рассказ-воспоминание «Стерва» о своем бурном романе с роковой секретаршей Катериной. Это, конечно, была еще не проза, но в тексте имелись удивительно точные приметы, типажи и детали эпохи дикого капитализма. Я даже позавидовал и признался, что, обладая таким знанием механизмов первичного накопления, засел бы за новую вещь, вроде горьковского «Фомы Гордеева».

– Нравится?

– Нравится.

– Забирай! – махнул рукой Пьянков. – Я все равно ничего не напишу, а тебе пригодится.

– Может, в соавторстве? – засомневался я.

– Какое на х… соавторство? Меня в любое время могут грохнуть…

– Ну, спасибо.

Забегая вперед, скажу, что Пьянкова не отстрелили, хотя и пытались, но серьезный бизнес он все-таки потерял отчасти из-за опалы Лужкова, отчасти из-за русской пагубы, печально соответствующей его фамилии.

5. Выбери меня, птица счастья завтрашнего дня!

Отойдя от большой политики и обретя сюжет, я наконец сел за работу, затворившись на «Зеленке» – так мы называли нашу дачу на станции Зеленоградская близ Софрина. Ее мы купили в 1987-м за 45 тысяч рублей – невероятную по тем временам для обычного советского человека сумму. На «фазенду», о которой мы с женой давно мечтали, ушли мои гонорары за две книги и три сценария, но все равно не хватило, и недостающие деньги добавила теща: от покойного тестя-летчика остались сбережения. Впрочем, финансовая реальность менялась прямо на глазах. Так, в мае 1988-го Сергей Снежкин «для поддержания штанов» выдал нам копию еще не допущенного в прокат фильма «ЧП районного масштаба». С консультантом ленты Валерой Павловым, в прошлом комсомольским работником, и актером Виталием Усановым, исполнившим роль заворга Чеснокова, мы поехали «бомбить» Астрахань. Фильм крутили в центральном кинотеатре целую неделю по шесть раз в день, но зал всякий раз был набит до отказа, а к кассе стояла гигантская очередь. Мы выступали перед каждым сеансом, да еще в конце отвечали на записки зрителей, кипевших от гнева, причем одни негодовали на «прогнивший комсомол», другие – на нас, съемочную группу, оболгавшую «верного помощника партии». Впрочем, вопросы, даже очень сердитые, не сильно отличались друг от друга, и наши ответы соответственно тоже разнообразием не страдали. От нервного перенапряжения и постоянного повторения одних и тех же слов в последний день с нами на сцене случилась самая настоящая истерика. Из-за нелепой оговорки Усанова на нас напал неудержимый смех, и минут десять мы, не в силах остановиться, до слез хохотали перед притихшим залом. Наконец Павлов взял себя в руки (сказалась многолетняя аппаратная выучка) и, посерьезнев, объяснил зрителям, что мы-де не смогли сдержать улыбку, так как вспомнили один забавный эпизод, случившийся во время съемок, но расскажем о нем после просмотра фильма. Впрочем, когда зажегся свет, все уже позабыли нашу истерику, потрясенные увиденным и озабоченные судьбами социалистического Отечества. Зато я вернулся в Москву с двенадцатью тысячами в полиэтиленовом пакете. Полгода назад, покупая дачу, о таких заработках я даже не мечтал. Когда же в конце 1990-го мы по-семейному, вчетвером обмывали в кооперативном ресторане мой контракт с французским издательством «Ашет» на выпуск «Парижской любви Кости Гуманкова», – поданный счет превысил тысячу рублей – в недавнем прошлом годовую зарплату молодого специалиста. Страна катилась к гиперинфляции.

Итак, я затворился на даче и сел за работу. Мое окно выходило на речку Скалбу, точнее, на урёму – так у Аксакова называется мелколесье, растущее вдоль берегов и почти скрывающее русло от взглядов. Впрочем, было бы что скрывать: Скалбу, сузившуюся в иных местах до ручейка, можно было легко перепрыгнуть. Когда я взялся за повесть, урёма едва оделась листвой и, казалось, ветки овевало нежно-зеленое пламя. Кое-что из наброска Пьянкова я оставил в неприкосновенности, например имя главной героини, а также авиационную тему и «терки с бандитами». Летчик-испытатель Меницкий превратился в отважного космонавта Гену Аристова, панически боящегося своей ревнивой жены. Долго мне не давалась фамилия главного героя – Зайчугана. В конце концов он стал Павлом Шармановым, так звали моего дружка, жившего возле нашего маргаринового общежития в Балакиревском переулке. Помощник президента получил прозвище «Оргиевич», которое я без спросу позаимствовал у критика Владимира Георгиевича Куницына, он впервые, кстати, применил к моей прозе бахтинский термин «гротескный реализм». Отдельные главы со знанием дела я посвятил тому, как под эгидой комсомола в центрах научно-технического творчества молодежи рождались первые кооперативы, где нагуливали жирок будущие нувориши и олигархи… Кстати, импровизированный бордель, устроенный в самолетах, экспонировавшихся под открытом небом на Ходынке, – это не выдумка, а реальная история.

Урёма перед моим окном начала желтеть, а повесть уже вырисовывалась, как свежий пятистенок, подведенный под крышу, когда вдруг позвонила Нина Владимировна Жукова и срочно вызвала меня в штаб-квартиру «реалистов», располагавшуюся близ Курского вокзала. С тяжелым сердцем я поехал в Москву и не ошибся в предчувствиях: по настоятельному совету Администрации Президента «реалисты» ввязались в выборы в Московскую городскую думу. Она была создана вскоре после переворота 1993 года вместо упраздненного Моссовета, выступившего против «узурпатора» Ельцина на стороне расстрелянного Верховного Совета, замененного тогда же Госдумой. Кстати, именно с тех пор законодательная власть у нас в стране стала своего рода ручной белкой, грызущей для Кремля конституционные орешки. Задачу перед сторонниками «нового социализма», полагаю, администрация поставила ту же самую – оттянуть электорат от коммунистов, которые уже оправились от поражения и включились в борьбу за власть на местах. Мне предложили баллотироваться по 196-му округу, объединившему несколько районов столицы, включая Хорошевский, где мы тогда жили.

Жаль было прерывать работу над повестью. Кто сочинял, тот знает, какая это мука – оставить страничку, заправленную в каретку машинки, когда сюжет, словно поезд-экспресс, летит к станции с заветным именем «Конец». Впрочем, к тому времени я уже работал на компьютере. Для повести я не случайно выбрал рамочную композицию в духе «дорожной исповеди», столь любимой нашими классиками. Напомню, Павел Шарманов рассказывает свою странную историю автору-попутчику в «Красной стреле», мчащейся из города на Неве в Москву. Когда снималось «ЧП районного масштаба», я и сам часто ездил в Питер и обратно, причем всегда в одном и том же СВ-купе, закрепленном, видимо, за «Ленфильмом». Однажды моим попутчиком оказался Алексей Герман, режиссер очень большого, но обиженного таланта. Мы проговорили под рюмочку всю ночь, и под утро мне стало казаться, что этот окаянный мир сотворен Господом таким подлым и несовершенным лишь для того, чтобы напакостить лично Алексею Юрьевичу. И должен заметить, Творцу это удалось.

Как ни жаль было покидать письменный стол с видом на облетающую урёму, но, поколебавшись, я согласился на предложение Жуковой. Во-первых, любой новый жизненный опыт важен для писателя. Во-вторых, очень уж хотелось потеснить наглых либералов, засевших тогда во всех щелях и пазах власти, а на ТВ устроивших-таки визгливый привоз общечеловеческих ценностей. В-третьих, мой поход за мандатом, как прозрачно намекнула Жукова, оказался напрямую связан с дальнейшей судьбой альманаха «Реалист». В этом мире даром только солнышко над головой и травка под ногами…

«Новые социалисты» по разным округам двинули несколько кандидатов, поэтому был сформирован центральный штаб, возглавленный отставным армейским политработником с тугим командным лицом. Назову-ка я его Иваном Ивановичем. Кроме того, всем кандидатам полагались свои собственные избирательные штабы с политтехнологами, а их в Отечестве вдруг развелось столько, как будто Россия развлекалась свободными выборами не пять-семь лет, а по меньшей мере годков четыреста пятьдесят, с эпохи Грозного. Ко мне приставили, как выразился Иван Иванович, «суперпрофессионалов»: иногороднюю, лет сорока, крашеную блондинку, упорно называвшую избирательные бюллетени – «белютнями». При ней суетился чернявый тощий парень, все время куда-то убегавший, вероятно, нюхнуть для бодрости «кокса». Кажется, они были сожителями. Назову-ка я их Инной и Борей. Мне они сразу не понравились, но Иван Иванович, от которого, как «Шипром», за версту разило ГлавПУРом, доложил: парочка недавно выиграла очень сложные выборы в регионе, поэтому стоило большого труда и денег – заполучить их для меня.

– А где деньги? – спросил я, сглотнув слюну.

– Не волнуйтесь, Юрий Михайлович, уже переданы Инне Петровне.

– Сколько?

– Пятьдесят единичек, – сообщил он, понизив голос: тысячу долларов из какой-то аппаратной деликатности называли «единичками».

– Ого!

– Да, вот еще – возьмите! – и он протянул мне коробку.

– Что это?

– «Нокиа». Без мобильного телефона кандидату никак нельзя. Говорите сколько хотите, оплачено за три месяца вперед.

Мобильного, его называли также «трубой», у меня еще не было: дорогое по тем временам удовольствие, доступное лишь богачам и тем, кому расходы оплачивает государство или корпорация. Из машины я тут же позвонил жене.

– Ты где? – спросила она, как всегда подозревая меня в брачном отщепенстве.

– В машине еду.

– Не ври! Как же ты мне тогда звонишь?

– С мобильного! – гордо ответил я.

Как положено, наняли водителя с машиной и сняли под штаб подвальчик на улице Зорге. По стенам висели какие-то графики, схемы и большая карта 196-го избирательного округа. Отдельно красовались снимки конкурентов, их набралось около дюжины, но главных соперников было двое: первый секретарь Московского горкома КПРФ Микитин, сумрачный персонаж с брежневскими дремучими бровями, и «яблочница» Гаванская – немолодая, темноглазая особа с аккуратной седой прядью в черной укладке. Она уже отработала в первом составе Гордумы, попав туда от гайдаровского блока, но теперь шла от Явлинского. Забегая вперед, скажу: эта статс-дама до сих пор депутатствует, время от времени меняя партийную окраску в зависимости от политических раскладов.

К началу гонки, официально стартовавшей в середине ноября, сразу после моего дня рождения, мы должны были подготовить мою программу, группу доверенных лиц и наглядную агитацию – листовки, буклеты, газету… Акцент решили сделать на том, что писатель в России – больше, чем писатель, он всегда был народным заступником и оппонентом власти. В победе я, честно говоря, не сомневался. Напомню: в ту пору еще не отгремела слава моих «перестроечных» повестей и сатирического «Демгородка», большим спросом пользовался «Козленок в молоке». Еще со времен «Взгляда» я нередко появлялся в эфире, а с осени 1996 года вел на московском канале передачу «Подумаем вместе», где как раз и беседовал с действующими депутатами Гордумы. По предварительным рейтингам и опросам я твердо лидировал, следом с небольшим отрывом шла Гаванская, обольщавшая публику обещаниями навести порядок в ЖКХ. Микитин замыкал первую тройку, но с явным отставанием. Однако имелся повод для тревоги. На предварительном сборе кандидатов в мэрии я встретил председателя Гордумы Владимира Платонова, шедшего на новый срок. Увидев меня, он обрадовался:

– Тоже баллотируетесь?

– Да, от «реалистов».

– Отлично! Значит, будем работать вместе. Нам очень нужен толковый председатель комиссии по культуре! По какому округу идете?

– По 196-му.

– Постойте, это там, где Гаванская? – помрачнел он.

– Да. А что?

– Бесполезно. Меняйте округ, пока не поздно!

– Почему? Я там живу…

– Ну, как вам сказать, она дама непростая, у нее очень серьезная поддержка. – Платонов сделал такое движение, словно надвигает кепку, намекая на мэра Лужкова.

Озадаченный, я пошел объясняться к Петрову, он удивился, нахмурился и обещал переговорить наверху, а мне для поднятия духа, отлучившись к сейфу, выдал в конверте пять «единичек», которые я тут же передал Инне, постоянно нывшей, что денег нет.

– А где же пятьдесят «единичек»?

– Ах, Юрий Михайлович, вы не представляете себе, как все дорого!

Округ поменять мне, конечно, не разрешили, но обещали всяческую поддержку и успокоили: Явлинский многих раздражает своим занудством и стонами по поводу «500 дней», поэтому у «яблочницы» шансы невелики. Поддержку я почувствовал сразу: «реалисты» молнией издали мою книжку публицистики «От империи лжи – к республике вранья», и она в качестве агитационной брошюры разлетелась, как горячие пирожки. Далее, меня позвали на групповое фотографирование кандидатов с Лужковым. Снимок затем был опубликован в тиражной столичной газете и стал как бы указанием районным органам власти, кого именно поддерживать в выборной кампании. Каждый округ на этой фотосессии был представлен одним соискателем, и только от 196-го допустили двоих. Увидев меня, Гаванская, обычно карамельно-приветливая, исказилась лицом, достала мобильник и стала кому-то жаловаться в трубку. Затем мне позвонили и позвали на беседу с главой Северо-Западного округа. Штаб ликовал: от местной администрации зависело многое, без ее благоволения проводить встречи с избирателями было затруднительно: то нет свободного помещения, то электричества, а то вдруг пожарная инспекция заартачилась… Встречу назначили на 9.00. Я прибыл вовремя и постарался очаровать окружного вождя, который знал нашего Петрова и с симпатией относился к «реалистам», а когда я сообщил, что отчество моего папы тоже Тимофеевич, он, кажется, проникся ко мне отеческими чувствами и обещал безоговорочную поддержку. Руководители штаба появились, когда беседа заканчивалась. У них был вид проспавших любовников.

Зато они вызвали из Америки крупного специалиста по предвыборным программам – недоучившегося одессита Сеню, Бориного дружка, и тот объявил: нашим агитационным гвоздем должна, без всякого сомнения, стать логистика – словечко в ту пору новое и загадочное. Что это такое, Сеня устно объяснить не сумел. Я попросил изложить письменно. Через неделю (каждый день его пребывания в столице щедро оплачивался из моего избирательного фонда) он принес две странички какого-то бреда про революцию в деле регулирования дорожного движения с помощью умных светофоров. Я послал его в Америку через Одессу и отправился к Ивану Ивановичу с требованием выгнать самозваных политтехнологов к чертовой матери, чтобы взять новых, нормальных. В ответ он лишь скорбно надломил брови: контракт, подписанный с парочкой, исключал досрочное расторжение, точнее, предполагал выплату чудовищной неустойки. Что-что, а в искусстве подсунуть работодателям жульнический договор они в самом деле оказались профи.

Выручил реалист Григорий Чернейко, он порекомендовал толкового доцента, бывшего преподавателя научного коммунизма, и тот за умеренную плату быстро слепил мне программу, которую отпечатали в таком количестве, что по окончании кампании в нашем штабе остались штабеля непочатых пачек, а ведь мы щедро раздавали буклеты на каждой встрече, загружали ими доверенных лиц, подсовывали в подъезды… Эх, жаль к тому времени за сдачу макулатуры никого уже не одаривали книжными дефицитами.

6. Между КПРФ и «Яблоком»

14 ноября началась собственно гонка. Вот передо мной пожелтевшая газета «Сезам» (Северо-Запад Москвы). С фотографии бодро смотрит молодой энергичный кандидат. Приложив к уху телефонную трубку с антенной, он (то есть я) отвечает на строгие вопросы избирателей.

Владимирцева Наталья, врач, ул. Черняховского, д. 14:

– Юрий Михайлович, мы с вами ровесники, и поэтому я, конечно, хорошо знаю ваши книги, в 80-х годах, когда ваши повести появились в «Юности», мы бурно их обсуждали. Нужно ли вам, писателю, идти в Думу?

– Нужно. Писатель у нас в России и без мандата всегда ощущал себя в некотором роде депутатом. Мне уже много лет пишут, звонят, просят помочь в самых разных ситуациях… Помогаю по мере сил. Но в последнее время на «писательский запрос» власть реагирует все реже и реже. Если стану депутатом, реагировать будут…

Зырянов Владимир Михайлович, военнослужащий, Хорошевское шоссе, д. 52:

– Из армии я уволился по выслуге лет – служил на Севере. Сейчас оформляю общегражданский паспорт, а это несколько месяцев… Пока у меня его не будет, пенсию я не получу. Выходит, Отечество можно защищать и с удостоверением личности, а пенсию получать только по предъявлении паспорта?

– По-моему, тут явная недоработка в законодательстве. Вроде бы теперь в парламенте одни юристы заседают, а неразберихи стало еще больше. Проконсультируюсь по вашему вопросу со специалистами и помогу конкретно.

Открою тайну: оба вопрошающих избирателя – мои добрые знакомые. С Натальей Владимирцевой мы дружили со студенчества до самой ее трагической гибели. А капитан первого ранга Зырянов был моим соседом по лестничной площадке. Недавно его сын Костя, ставший банкиром, заезжал ко мне в Переделкино, чтобы рассказать о своей бурной личной жизни. Так что никаких «мертвых душ» в нашем избирательном процессе не водилось, все по-честному. Таких прямых линий, статей и интервью я опубликовал за месяц не менее двух десятков, причем не только в местной, но и в центральной прессе, чем мои соперники похвастать не могли. В дебатах на местном телевидении я тоже одерживал верх, имея немалый эфирный опыт. Кроме того, я ежедневно по нескольку раз встречался с избирателями в вузах, на предприятиях, в НИИ, воинских частях, больницах, управах, библиотеках, «красных уголках»… По самым скромным подсчетам, я провел больше сотни встреч и домой приползал похожим на лимон, выжатый кузнечным прессом. Люди принимали меня хорошо, узнавали, слушали, расспрашивали о творческих планах, верили моим обещаниям. Исключение составляли коллективы, где руководство явно симпатизировало «Яблоку» Явлинского, а значит, и Гаванской. В одной больнице меня ожидал довольно холодный прием и ехидный вопрос главного врача, почему я состою в реакционном Союзе писателей России, а не в прогрессивном «Апреле»? Я, как мог, ответил… Потом ко мне потихоньку подошла докторша – я узнал в ней молодую жену моего приятеля-уролога:

– Юр, привет! А Лев Соломонович сказал, у нас сегодня черносотенец в гостях будет. Разве ты черносотенец?

– Вроде бы нет…

Кстати, черносотенцы (члены Союза русского народа) в начале ХХ века представляли собой самое массовое политическое движение. Они активно боролись с надвигавшейся на Российскую империю смутой, но проиграли, преданные царем, и были почти поголовно истреблены большевиками после революции, так как в отличие от эсеров, меньшевиков, кадетов, октябристов и прочих в эмиграцию не уехали, не мысля себя без России. Лидер «черносотенцев» детский доктор Дубровин был без суда расстрелян в 1919 году в Петрограде. Впрочем, знаменитого исторического живописца Виктора Васнецова, тоже состоявшего в Союзе русского народа, не тронули. Сыновей Дубровина тоже, кстати, не покарали. И на том спасибо! Но вот что интересно: наши либералы, считая Октябрьский переворот преступлением и добиваясь «нюрнбергского процесса» над советской властью, продолжают, тем не менее, ненавидеть «черносотенцев» – главных борцов с «великими потрясениями», хотя логичнее ставить памятники этим мученикам, ведь именно они, а не «враги народа» образца 1937 года, стали первыми жертвами «красного колеса».

Но вернемся в осень 1997 года. Осознав зловредную бесполезность политтехнологов, я полностью взял руководство штабом в свои руки. «Сладкая парочка» все время опаздывала на встречи, путала время эфиров, отправляла меня по несуществующим адресам. Приходилось проверять и перепроверять.

– Вы, наверное, тоже занимались выборными технологиями? – с удивлением как-то спросила Инна.

– Нет, я год поработал в райкоме комсомола. А вот вы там явно не работали!

Но если у меня к начальникам штаба было много претензий, то у них ко мне только одна: «Нет денег!»

– Вам же выдали?

– А вы знаете, сколько стоит разнос печатной продукции от двери к двери?

Я снова бежал за деньгами к Ивану Ивановичу, Петрову, Жуковой, даже однажды отправился к начальнику столичного департамента, курировавшего выборы. Я знал его еще по горкому комсомола. Он меня выслушал, вздохнул, отлучился к сейфу и тоже выдал, не помню уж сколько именно, «единичек». Мне иногда казалось, вся страна, как медовыми ульями, усеяна сейфами с валютой, питавшей молодую российскую демократию и не фиксировавшейся никакими финансовыми документами. Штабисты, повеселев, принимали добытые мной доллары (в рублях я не получил ни копейки), но уже наутро заводили старую песню: «Денег нет!»

Очередного «одессита», которого они призвали, чтобы выпустить мою избирательную газету «За справедливость!», я выгнал взашей: парень не отличал петит от нонпарели, а колонки называл «столбиками». Но солидный аванс, включавший, подозреваю, и «откат», ему успели выплатить. Обошлись мы собственными силами, все-таки я шесть лет руководил многотиражкой «Московский литератор». Газета вышла содержательная. Кроме множества достойных людей, горячо рекомендовавших меня электорату, там имелся снимок, где я обнимался с Михаилом Евдокимовым, безумно популярным в те годы. Увы, замечательному артисту хождение во власть в отличие от меня стоило жизни.

Чтобы разнести сто тысяч экземпляров газеты по всем квартирам округа, были выделены дополнительные «единички» и наняты, как заверила Инна, три бригады «несунов». Но я не верил лжетехнологам, требуя доказательств. Они возмутились и повели меня в соседний дом: там из каждого почтового ящика торчала моя агитгазета. Для полноты картины я направился к соседней панельной башне, Инна и Боря переглянулись, но, взявшись за ручку двери, я вдруг заметил: среди физиономий кандидатов, расклеенных где только можно, нет ни одного моего портрета с броской красной подписью «Работать без ошибок!».

– В чем дело?

– Конкуренты срывают.

– А почему только мои плакаты?

– Вы же лидер опросов! – льстиво объяснили они.

– Доклеить немедленно!

– Денег нет…

– Ждите меня в штабе! – строго приказал я и, не заходя в «панельку», ринулся к Ивану Ивановичу за «единичкой».

Потом выяснилось, проинспектированный подъезд оказался единственным, куда доставили мою газету «За справедливость!», а весь огромный тираж спрятали в бомбоубежище, их было еще немало в Москве, хотя нападать на капитулировавшую Россию Америке уже не имело никакого смысла.

Рейтинги подтверждали мое лидерство, но Гаванская буквально наступала мне на пятки. Страна уже устала от безответственных деятелей культуры, дремавших в депутатских креслах, и любой неведомый кандидат, толково рассуждавший о расселении коммуналок, мог заткнуть за пояс любую экранную знаменитость. Тогда я для верности решил пойти на политический сговор и, пользуясь личным знакомством, встретился с Зюгановым, чтобы объяснить: кандидат от КПРФ Микитин идет третьим, сильно отставая, шансов у него никаких. Но если он снимет свою кандидатуру в мою пользу, то «яблочнице» не поможет никакой вброс «беллютней». В результате в Гордуме появится не очередная гормональная либералка, а человек с государственно-патриотическими взглядами, близкими коммунистам. Это же очевидно! Зюганов в ответ тяжело улыбнулся:

– В жизни одна логика, а в партии другая… К тому же, Юрий, ты хороший писатель. Зачем тебе политика? Пиши книжки! Микитин пойдет до конца.

– Но ведь он же проиграет.

– Не важно.

– Цель ничто, движение все?

– Молодец, истпарт знаешь!

Ночью, накануне «дня тишины», мои политтехнологи отчудили: район был густо обклеен мерзкими карикатурами на Гаванскую, выполненными с помощью фотошопа, мало кому тогда известного. С листовки смотрела настоящая кикимора, а ниже стояла глумливая до неприличия подпись. Мне позвонили из избирательной комиссии и предупредили: в случае моей победы предстоит серьезное разбирательство, чреватое отменой результатов.

– Зачем вы это сделали? – орал я.

– Люди Гаванской срывали ваши портреты. Мы отомстили… – объяснял Боря, отводя глаза.

Тогда я бесился, недоумевая, и лишь потом сведущие люди мне объяснили: скорее всего, мои политтехнологи сговорились со штабом соперницы и за хорошие деньги крупно меня подставили на случай победы, давая повод ее оспорить. В день голосования, судя по опросам на выходе, я лидировал с тем же отрывом в 1–3 процента в зависимости от района. Но вдруг за час до вскрытия урн вялая явка взрывообразно активизировалась, словно в округ сбросили на парашютах дивизию избирателей, причем почти все «десантники» дружно проголосовали за Гаванскую, и она мгновенно обошла меня почти на десять процентов. На следующий день мой штаб бесследно исчез, оставив множество долгов, не заплатив ни копейки даже водителю, работавшему два месяца на износ. Рассчитываться пришлось мне, отрывая из семейного бюджета, так как и у «реалистов» внезапно кончились «единички». Когда я потом рассказывал бывалым людям, что не заработал на избирательной кампании ни копейки, а наоборот, даже понес убытки, – надо мной все дружно смеялись.

Прошло лет семь. После презентации в Доме книги на Новом Арбате моего нового романа «Грибной царь» ко мне, дождавшись, когда читатели разойдутся, приблизилась интеллигентного вида женщина и взволнованно призналась:

– Юрий Михайлович! Вы мой любимый писатель и должны знать… Я была тогда в избирательной комиссии 196-го округа. Победили вы! Но нас в последний момент заставили бюллетени неявившихся вбросить за вашу соперницу. Дали денег, я не могла устоять, да и отказываться было опасно. Простите меня и знайте, что победили вы!

Я с легкой душой отпустил ей этот грех. Неизвестно еще, как сложилась бы моя литературная судьба, впрягись я в депутатскую рутину.

7. В пятидесятых рождены…

Дело прошлое, но тогда проигрыш на выборах я воспринял болезненно и некоторое время врачевал, запершись в квартире, уязвленное самолюбие алкоголем, понимая, что меня попросту «кинули». Иногда я спускался в магазин на первый этаж нашего дома за «недостающим звеном», если воспользоваться выражением моего персонажа из пьесы «Как боги…». На стенах повсюду еще виднелись не соскобленные дворниками агитационные листовки. Среди прочих много обещавших лиц можно было отыскать и мою самоуверенную физиономию на плакате со слоганом «Работать без ошибок!». Вздохнув, я брал две емкости вместо одной и мстительно напивался. Конец алкогольному самолечению положила бутылка паленого польского «Абсолюта»: моральные муки померкли перед физическими страданиями. Новый, 1998 год я встретил в постели с тяжелым пищевым отравлением, но отделался легким испугом: именно в ту пору, выпив случайной водки, умер прямо в автобусе очень талантливый писатель, автор «Реалиста» Володя Бацалев.

Выздоровев, я уехал на месяц в Дом творчества «Переделкино», чтобы без помех «вернуться» в повесть. Есть такие заповедные места, где небесная творческая энергия буквально растворена в воздухе – настраивай внутреннюю антенну и лови. В прежние времена надо было заранее писать заявление в Литфонд, дожидаться своей очереди, добиваясь, чтобы тебя определили в новый корпус с удобствами в номере, а не в «старый», где комфорт остался на послевоенном уровне. (Быт и нравы советского «Переделкино» подробно описаны в моем романе «Веселая жизнь, или Секс в СССР».) Но зимой 1998-го все было уже совсем иначе. Писатели обнищали, из властителей дум превратившись в чудиков с печатными машинками. Путевки резко подорожали, поэтому комнаты пустовали: плати, заезжай, живи. В одном из номеров поселился торговец современной татарской живописью, в другом – молодой бизнесмен, продававший оптом вина из крымских подвалов. Я после польского «Абсолюта» навек отрекся от спиртного, но не устоял перед бокалом черной, как деготь, малаги времен севастопольской страды. Напиток был настолько хорош, что поколебал мое решение исключить алкоголь из жизни навсегда.

Каждое утро я бегал на лыжах по заснеженному переделкинскому лесу, изрезанному прилежными просеками. От кроссов на сдачу нормативов ГТО осталась разветвленная многокилометровая лыжня, отмеченная указателями и красными матерчатыми бантиками, которые каждую зиму привязывали к опушенным веткам. После снегопадов умельцы с базы «Буревестник» заново прокладывали профессиональную лыжню. Пробежав километров пятнадцать, я возвращался в номер, заваривал крепкий чай и садился за письменный стол – к ноутбуку. Пьянков, кажется, в благодарность за судьбоносное поздравление Лужкову, подарил мне, натешившись, свой портативный компьютер размером с коробку конфет, что по тем временам воспринималось как привет из далекого коммунистического будущего, которое еще совсем недавно сулили нам братья Стругацкие. Коллеги, заходившие ко мне в номер, чтобы выпить чая и поругать капитализм, увидев на столе маленький мерцающий экран, столбенели так, точно обнаружили в моей комнате Шэрон Стоун, наконец-то предъявившую миру главную тайну фильма «Основной инстинкт».

После полученного во время выборной гонки нового социального и политического опыта, в основном негативного, повесть из истории жуткой любви молодого бизнесмена к своей секретарше, похожей на обворожительного инкуба, все больше превращалась в мрачную сатиру. О, с каким мстительным наслаждением я описывал подлую российскую действительность! Между делом я продолжал вести колонку в еженедельнике «Собеседник», в ту пору еще не впавшем в либеральное слабоумие, и мои тогдашние настроения довольно точно передает текст, написанный к шестидесятилетию Владимира Высоцкого: «…Он прекрасно сыграл презиравшего ворье сыщика Глеба Жеглова. И мне трудно вообразить Владимира Семеновича поющим перед разомлевшими “кирпичами”, “фоксами” и “горбатыми” (не путать с Горбачевым!), которые обзавелись теперь “мерсами” и “мобилами”, расселись не по тюрьмам, а по банкам, министерским и парламентским креслам. Я не представляю себе Высоцкого нахваливающим, как Эльдар Рязанов, на президентской кухне котлеты Наины Иосифовны. Я не представляю себе Высоцкого на обжорной презентации в то время, когда голодают учителя и шахтеры. Я не представляю себе Высоцкого в новогодней телетусовке где-то между оперенным Борисом Моисеевым и смехотворным Геннадием Хазановым. Не представляю… Или же просто боюсь себе представить Высоцкого в наше время, когда говорить, писать, петь, орать правду, может быть, и не так опасно, как прежде, зато совершенно бесполезно! Не возвращайтесь, Владимир Семенович! Не надо…»

И тут как на грех в Дом творчества заехал мой литературный сверстник Евгений Бунимович. С ним вместе мы когда-то начинали в литературном объединении при Московском горкоме комсомола. Бунимович посещал, если не ошибаюсь, семинар Бориса Слуцкого, замечательного поэта-фронтовика, убежденного коммуниста, я бы даже сказал, комиссара, сошедшего с ума в самом начале Перестройки. Может, оно и к лучшему, ведь его сверстница-фронтовичка Юлия Друнина чуть позже, видя, как рушится советская Держава, от отчаяния покончила с собой. Не она одна, впрочем…

В Дом творчества Евгений, как я понял, прибыл, чтобы передохнуть и набраться сил перед вступлением в депутатские полномочия. Будучи учителем математики, он тоже баллотировался в Мосгордуму от «Яблока» и, к моему удивлению, прошел-таки. Мне тогда попалось на глаза его победное интервью, кажется, в «МК», где Евгений Абрамович рассказывал о себе, о своей семье, о дедушке, который до революции был чуть ли не главным раввином Москвы или что-то в таком роде. Ну, и о какой юдофобии в нашем Отечестве можно говорить после этого? По-моему, русский антисемитизм – это такой же миф, как русская мафия в Америке. Я давно, кстати, пришел к выводу, что антисемит – это тот, кто в каждом подозревает еврея, а еврей – это тот, кто в каждом подозревает антисемита…

Вероятно, у корыстолюбивых кремлевских мечтателей в ту пору еще теплилась надежда приспособить наших либералов к государственной работе. В итоге в Мосгордуме оказались странные персонажи, вроде Алевтины Никитиной, которая сразу же после выборов вместе с хитроглазым мужем своим, депутатом Госдумы Ильей Заславским, попавшимся на махинациях с городской землей, улетела к детям в Америку, так и не посетив ни одного заседания второго созыва. Ни одного! Скажем прямо, тогдашний депутатский корпус больше напоминал паноптикум, нежели коллективный законодательный орган: одного зверски зарезали на воровской сходке, деля подмосковную водочную торговлю. Второй устроил грандиозный дебош в парижском борделе и серьезно ранил ажана гигантской устрицей. Третий оказался трансвеститом, широко известным в узких кругах под именем Танечка. Четвертую депутатшу, уже почти объявленную совестью русской интеллигенции, убили, когда она входила в подъезд с чемоданом непонятных долларов (помните про «единички»?). Пятый лично летал на казенном самолете в Милан за черевичками от Маноло Бланика для своей юной жены, седьмой по счету…

Но как раз с Бунимовичем власть угадала: будучи в поэзии ерником-постмодернистом, на практике он оказался прирожденным бюрократом в хорошем смысле этого слова, трижды избирался в Гордуму, возглавлял там Комитет по культуре, а с 2009 года стал бессменным штатным защитником столичного детства и материнства. У него есть строчки, написанные в 1982 году и начинающиеся так же, как и знаменитое стихотворение лучшего поэта моего поколения Николая Дмитриева:

В пятидесятых рождены, Войны не знали мы. И все же В какой-то мере все мы тоже Вернувшиеся с той войны… …С отцом я вместе выполз, выжил. А то в каких бы был мирах, Когда бы снайпер батьку выждал В чехословацких клеверах…

Но Бунимович, явно полемизируя с Дмитриевым, пишет о другом:

В пятидесятых — рождены, В шестидесятых — влюблены, В семидесятых — болтуны, В восьмидесятых — не нужны. Ах, дранг нах остен, дранг нах остен, хотят ли русские войны, не мы ли будем в девяностых Отчизны верные сыны…

Мы с Бунимовичем – ровесники, одновременно закончили вузы, я – заштатный областной пединститут (о прости, прости, альма-матер!), а он – заоблачный мехмат МГУ. Меня распределили в школу рабочей молодежи № 27, потом забрали в армию, а «лишний человек» Евгений преподавал математику и физику в элитной школе, став в 1986 году (через десять лет после окончания вуза) вице-президентом Российской ассоциации учителей математики! Но в моих стихах той поры вы не найдете мотив «ненужности». У Бунимовича – сплошь и рядом. Странно, не правда ли? Есть два типа людей. Одни до смерти чувствуют себя должниками Отечества. Вторым всегда будет должна страна проживания. Почему нельзя было ощущать себя верным сыном России до развала СССР? Я, честно говоря, не понимаю. Ну и ладно, стихи-то все равно вышли провидческие. Впрочем, подождем очередного крутого поворота нашей родной истории. Как разбежались «верные солдаты партии» в 1991-м и куда именно они побежали, я хорошо помню…

8. Нет, я не горький, я другой…

Появление на переделкинской лыжне депутата Бунимовича в ореоле ветхозаветного триумфа снова обострило мою почти залеченную досаду – и я решил взять реванш в литературе. Повесть, увязшая было в авторских сомнениях, сразу сдвинулась с мертвой точки и пошла. Название «Небо падших» родилось на последнем этапе и, как всегда, неожиданно, словно кто-то шепнул мне эту формулу на ухо. К весне текст был завершен. Я предпослал ему эпиграф из «Манон Леско», отлично понимая, в какой великий ряд пытаюсь втиснуться с моей историей несчастного Зайчугана и коварной Катерины.

С мая по июль 1998 года «Небо падших» печаталось с продолжениями в еженедельнике «Собеседник»: по тем временам для художественной прозы, превратившейся в маргинальное рукоделие, случай уникальный. Фрагменты вышли в «МК» и «Правде», что в ту пору вообще исключалось. Писатели жестко держались каждый своей политической ватаги: автор нищего «Нашего современника» мог забрести в «Знамя», жировавшее на соросовские гранты, разве лишь в сумеречном состоянии. Однако я еще верил, что мы, писатели, можем сохранить профессиональную солидарность, широту оценок или хотя бы взаимотерпимость. Ошибся…

Тогда же «Небо падших» вышло в журнале «Смена» у Михаила Кизилова, чуть позже – в издательстве ОЛМА-пресс отдельной книгой, а потом и в «Роман-газете». Осведомленные читатели изумлялись, откуда я так хорошо знаю не только малую авиацию, но и грязные закулисы бизнеса и власти. «У меня были хорошие консультанты!» – ответствовал я. После раздачи автографов (а повесть за двадцать лет переиздавали раз пятнадцать) кто-то из читателей обычно отводил меня в сторону и, пытливо глядя в мои глаза, интересовался, откуда я в таких подробностях знаю историю его шалопутной секретарши. Среди тех, кто вопрошал, был, между прочим, даже бывший премьер-министр.

Ольга Ярикова в книге «Последний советский писатель» (если кто не понял, речь идет обо мне) узнаваемость моих героев объясняет так: «Повесть “Небо падших”» одна из первых обозначила в нашей литературе период первоначального накопления. Давая картину “второго пришествия” капитализма в Россию, показывая характеры этого безумного обогащения, автор погружает читателя и в новую вербальную реальность, воссоздавая новый язык, которым заговорила стремительно капитализирующаяся и криминализирующаяся страна. В этом смысле задачи, вставшие перед автором, сродни тем, что решали в свое время Пильняк, Платонов, Бабель, Булгаков, Катаев… Сложность заключалась не в том, чтобы включить в текст живую тогдашнюю речь, а в том, чтобы увязать ее с устоявшимися нормами, закрепленными отечественной словесностью, в единое художественное целое. Попытки написать о новой жизни, новых социально-нравственных явлениях, оставаясь в прежней языковой реальности, привели к неудачам, несмотря на актуальные сюжеты, многих авторов-лауреатов. Достаточно вспомнить “Миледи Ротман” Владимира Личутина, “Журавли и карлики” Леонида Юзефовича, “Все поправимо” Александра Кабакова, “Андеграунд, или Герой нашего времени” Владимира Маканина, “Недвижимость” Андрея Волоса, “День денег” Алексея Слаповского… Гротескный реалист Поляков явно “переиграл” коллег…»

В «Дне литературы» Яриковой вторил критик Николай Переяслов: «Будучи наблюдательным писателем и зная жизнь как бесконечное множество переплетающихся между собой нюансов, Поляков почти всегда пишет только о том, что практически мгновенно узнается читателем как его собственный, индивидуально неповторимый человеческий опыт, а потому и принимается им как безоговорочно абсолютная жизненная правда. Если же что-то в произведении Полякова откровенно “выпирает наружу” и представляется неестественно раздутым, значит, это сделано специально для того, чтобы читатель обратил внимание и задумался над его сутью. Именно такова, на мой взгляд, гипертрофированная и почти исключительно плотская сексуальность многих персонажей, встречающихся нам в таких вещах, как “Небо падших”, “Подземный художник”, трилогии “Замыслил я побег…“, “Возвращение блудного мужа” и “Грибной царь”, отчасти в “Козленке в молоке”, а также во многих его пьесах…»

Отклики были разные. Павел Басинский, поместив повесть в «золотую пятерку поляковских вещей», констатировал: «“Небо падших” – маленькая, концентрированная сага о новейшем русском капитализме и о том сложном человеческом типе, который сложился в эту эпоху и который сегодня определяет жизнь нашей страны, желаем мы этого или нет. На мой взгляд, повестью “Небо падших” автор объединил две читательские аудитории. Эту вещь должен с интересом прочитать как “новый русский”, так и тот, кто в силу возраста, обстоятельств и просто душевных качеств оказался на обочине жизни. В процессе чтения эти две аудитории имеют редкую возможность без презрения и раздражения посмотреть друг другу в лицо, как это делают случайно встретившиеся в купе преуспевающий коммерсант и неудачливый прозаик… Между “ЧП районного масштаба” и последней повестью “Небо падших” громадная дистанция. Если в первой повести писатель “колебал основы”, то в последней мучительно ищет их… В нашей литературе нет вещи с более точным и страшным диагнозом новорожденному капитализму. Не второе и не третье поколение, а самое первое ущербно на самой вершине взлета! И все потому, что нельзя обмануть жизнь. Нельзя добиться благополучия, обворовывая и разрушая свою страну, как нельзя стать большим писателем ценой предательства своей духовной родины, какой бы нелепой и нищенской перед лицом цивилизованного мира она ни представлялась…»

Тем временем Владимир Березин в «Независимой газете» настаивал на том, что я грубо исказил правду жизни: «На самом деле это сказание о новых русских. Но не о настоящих новых русских, а о тех, которых придумало массовое сознание, которых создал обыватель, подглядывая за ними в дырочку. Обыватель создал их по своему образу и подобию – только еще хуже… Надо сказать, что Поляков всегда был популярен через общественный интерес к теме. Актуальность стирки чужих портянок, актуальность свального греха в комсомольской сауне…»

«Независимая газета» принадлежала в ту пору Борису Березовскому, и опубликованный в ней отзыв вряд ли мог быть другим. Зная, как часто и по каким мелочам Борис Абрамович вмешивался в редакционную политику Виталия Третьякова, можно предположить, что рецензию инициировал сам хозяин, внимательно следивший за современным искусством. К тому же по психотипу и некоторым эпизодам биографии мой Шарманов, в частности, своей гиперсексуальностью, напоминает Березовского. Да и закончили они одинаково плохо. Кстати, почти в то же время Березовский заказал хваткому режиссеру Павлу Лунгину и профинансировал фильм «Олигарх». Герой ленты Платон Маковский (Владимир Машков) талантлив, энергичен, по-своему справедлив и к тому же постоянно страдает от чужого предательства. Я давно заметил: люди, профессионально занимающиеся махинациями, постоянно твердят о вероломном коварстве окружающих. Однако фильм, смастаченный по всем законам коммерческого кино, в прокате провалился: зрители не поверили ни режиссеру, ни его героям. Сегодня эту ленту просто стыдно смотреть…

Автору «НГ» возразил в журнале «Проза» тот же Николай Переяслов: «Как бы ни возвеличивал “новых русских” Березин, а повесть Ю. Полякова – это такой же обличительный документ нынешнему режиму, как, скажем, “Архипелаг ГУЛАГ” А. Солженицына – социализму. Но если созданное Солженицыным полотно обвиняет власть России в уничтожении своих, хотя и гипотетических, противников, то повесть Полякова показывает, как эта власть угробливает уже собственных апологетов… Даже если бы автор не показал физической смерти Шарманова, мы все равно были бы вправе говорить об обличительности поляковской повести, так как отнять у человека смысл жизни практически равнозначно тому, что отнять у него и саму жизнь…»

А вот как я сам оценивал «Небо падших» в интервью 1998 года: «Моя повесть о любви. Странной, трагической. Изломанной… Понимаете, судьбы так называемых новых русских отданы сейчас на откуп детективам и другим развлекательно-чернушным жанрам, которые по своей природе стоят гораздо ближе к кроссвордам, помогающим убить время в электричке, нежели к литературе. На самом деле русские мальчики эпохи первичного накопления еще ждут своего Достоевского. Есть, конечно, травоядные, питающиеся долларовой зеленью. Их задача – набить поскорее брюхо и отползти из “этой страны”. Мне как литератору они не интересны… Но есть и другой тип “нового русского”. Эти люди замысливали свою жизнь иначе – хотели быть учеными, военными, изобретателями, художниками. Радикальные реформы направили их пассионарную энергию в другое русло. Им сказали: “Обогащайтесь!” – и они обогатились. Но у многих в душе остались боль и горечь оттого, что в сегодняшней России предприимчивый человек может добиться благополучия, лишь разрушая собственную страну и обворовывая соотечественников… В этих людях при всем внешнем блеске что-то не-поправимо сломалось. И даже великий дар любви оборачивается для них пыткой. Такая любовь не рождает, а отнимает жизнь… Впрочем, тема возмездия – одна из ведущих в русской литературе…»

9. Мандат зовет!

«Небо падших», побыв бестселлером, стало тем, что книгопродавцы называют «лонгселлером». Повесть до сих пор переиздается и раскупается. Ее перевели на польский, словацкий, китайский, венгерский, сербский, румынский, немецкий и другие языки. Она дважды экранизирована, чем не может похвастаться ни один, даже самый облауряченный, автор последних десятилетий. Но об этом чуть позже…

Итак, закончив повесть, я вернулся к наброскам романа, который получил впоследствии название «Замыслил я побег…». Кроме того, внезапно меня возлюбила Синемопа – так прозвал музу кинематографа режиссер Жарынин – герой моей иронической эпопеи «Гипсовый трубач». Однажды за полночь заголосил мобильник, оставленный Иваном Ивановичем мне на память после неудачных выборов. К моему удивлению, то был Станислав Говорухин, звонивший, судя по гомону, из ресторана или казино. Хмуро и неторопливо он сообщил, что прочитал «Козленка в молоке», местами смеялся и теперь предлагает мне принять участие в работе над сценарием по мотивам повести Виктора Пронина «Женщина по средам».

– Что-то смешное? – уточнил я.

– Безумно, – мрачно подтвердил Говорухин. – Три подонка насилуют студентку, а ее дедушка-ветеран покупает «оптарь»…

– Что?

– Оптическую винтовку и отстреливает им яйца. Такая вот веселая история…

– Ну а я-то вам зачем?

– Мне нравятся ваши диалоги.

Я согласился. Во-первых, посотрудничать с легендарным режиссером – большая честь. Во-вторых, я, как и большинство российских граждан, после дефолта, устроенного «Киндер-сюрпризом», сидел без денег и брался почти за любую работу. Забегая вперед, скажу: когда завершилась работа над «Ворошиловским стрелком», мне снова позвонила Нина Жукова и бодро объявила: «“Реалисты” идут на выборы в Государственную думу!» Короче, меня призвали снова баллотироваться по тому же округу. Сначала я гневно отказался, но опытные аппаратчики играют на струнах человеческой души, что твой Орфей на своей арфе или кифаре…

– А вы знаете, Юрий Михайлович, что Гаванская тоже баллотируется?

– Как? Она же в Гордуме!

– Хочет перескочить повыше…

– Я согласен.

На этот раз в качестве начальника штаба мне выделили симпатичного парня, недавно снявшего офицерскую форму и еще не отвыкшего от «есть», «так точно» и «отставить». Назовем его просто Алексеем, так как ныне он занимает высокий государственный пост и всуе употреблять его известную фамилию я не отваживаюсь. Штаб мы оборудовали в конторе коптильного комбината, расположенного близ Савеловского вокзала. С помещением подсобил владелец предприятия, в недавнем прошлом также офицер. В ту пору он решил передислоцироваться из ненадежного среднего бизнеса в большую политику и тоже шел на выборы от «реалистов». Что за чудо был наш штаб! К вечерней выпивке у нас всегда на столе имелись семга, осетрина и буженина свежайшего копчения. В команду, умудренный опытом общения с «одесскими логистами», я призвал только надежных друзей: и мне спокойней, и люди могли хоть немного заработать. Правда, средств на гонку выделяли гораздо меньше, чем прежде, Иван Иванович выдавал каждую «единичку» так, словно отрезал от себя живые куски мяса. Видно, на движение «За новый социализм» (так теперь назывались «реалисты») особо в Кремле не рассчитывали, а привлекли «до кучи». Но я не жалел, что ввязался в борьбу, почти каждая встреча с избирателями превращалась в обсуждение «Неба падших». В качестве агитационной продукции мы снова выпустили газету «За справедливость!», которую теперь-таки донесли до каждого порога – лично проверял. Молнией был напечатан новый сборник моей публицистки «Порнократия», И тоже шел на ура. Брошюра открывалась фельетоном «Человек перед урной. Двадцать один совет другу-избирателю». Текст был написан еще к выборам 1995 года и тогда же опубликован в газете «Труд». Но мне кажется, в чем-то он не утратил злободневности и поныне. Вот фрагмент того ехидного наставления:

«…Скоро выборы в Думу. Многие средства массовой информации с деликатностью агрегата для забивания свай убеждают нас, что ничего путного из этих выборов не получится, что список кандидатов напоминает по толщине “телефонную книгу” и что нормальные граждане на выборы вообще не придут. А для тех, кто плохо поддается внушению и все-таки собирается прийти к урнам, постоянно публикуются различные рейтинги, которые так же соответствуют действительности, как членораздельная надпись на сарае его реальному содержимому.

Идти на выборы, конечно, надо, хотя бы для того, чтобы по заслугам отблагодарить тех, кто руководил нами в последние годы и явно отсидел свое, по крайней мере в Думе. Но как снова не ошибиться, как сделать такой выбор, чтобы не было мучительно стыдно последующие пять лет, а возможно, и всю оставшуюся жизнь? Вот несколько советов. Надеюсь, они помогут вам избежать досадных промахов и выбрать таких депутатов, которые будут видеть в нас людей, а не электорат.

…Совет третий. Кандидат, о котором ходят упорные слухи – то ли он у кого-то шубу украл, то ли у него украли, – тоже нам не подходит. Пусть сначала разберется с этими шубами, а потом уж лезет в политику. Если он утверждает, что гнусно оклеветан прессой, сообщившей о наличии у него роскошной виллы в Пальма-де-Мальорка, не спешите ему верить, хотя не исключено и он говорит чистую правду: просто его вилла находится в Пальма-де-Соль.

Совет четвертый. Кандидат, носящий на шее золотую цепь величиной с национальный доход суверенной Эстонии, тоже не годится. Богатство, как и красота, требует ежедневных забот: ему будет просто не до своих избирателей. Не нужен нам и соискатель, одетый в засаленный костюм довоенного покроя. Одно из двух: или он чудовищно беден, что очень портит характер и отвлекает от законотворчества, или он чудовищно богат и подло скрывает это. Если в прежнюю Думу он баллотировался все в том же засаленном костюме и прошел, значит, он уже богат и не подходит нам по причинам, изложенным выше. Бизнесмен, конечно, может быть депутатом, но депутат не может быть бизнесменом.

Совет пятый. Кандидат не должен появляться на людях в окружении более чем четырех охранников. В противном случае в его биографии есть какие-то темные криминальные пятна и он опасается возмездия. Если вы не хотите пулеметных разборок и в Думе тоже, решительно игнорируйте этого подозрительного искателя вашей избирательской благосклонности.

Совет шестой. Если кандидат томился за свои убеждения в местах лишения свободы, полюбопытствуйте, в чем именно заключались его убеждения. Вполне возможно, они сводились к убежденности в том, что свободный человек имеет полное право растрачивать казенные деньги или посвящать несовершеннолетних в восхитительные тайны секса.

Совет седьмой. Соискатель думского мандата должен быть женат и иметь детей, иначе проблемы рядовой российской семьи будут ему непонятны и даже чужды. Его дети, по крайней мере на период предвыборного марафона, должны посещать одно из отечественных учебных заведений или трудиться на одном из отечественных предприятий, предпочтительно бюджетном. Если у кандидата есть внебрачная связь, то убедитесь с помощью молодежной прессы, что его партнер не одного с ним пола, а сам политик не транссексуал. Я не против сексуальных меньшинств, упаси бог. Но будет нелепо, если эти меньшинства составят в новой Думе большинство. История Отечества может тронуться в самом неожиданном направлении.

Совет восьмой. Грядущий парламентарий не должен менять свои принципы больше одного раза за весь период политической деятельности. Единожды это допустимо, ибо порой видение, скажем, под древом или голос из космоса круто меняли взгляды и жизнь разных людей. Возьмем того же принца Гаутаму, ставшего Буддой, или Андрея Козырева, ставшего русским империалистом. Но если судьбоносные видения приходят к человеку регулярно в зависимости от направления кремлевских сквозняков, то ему лучше пойти работать политическим обозревателем на ТВ.

…Совет одиннадцатый. Избегайте кандидатов, тратящих на предвыборную кампанию слишком большие средства. Главный признак: соискатель появляется на телеэкране так же часто, как реклама женских гигиенических прокладок. Помните, возвращать эти деньги кредиторам будущего думца придется нам с вами!

Совет двенадцатый. Произнося такие слова, как “Россия”, “патриотизм”, “народ”, “государственность”, “возрождение Отечества”, кандидат не должен кривиться, словно от зубной боли, но и не должен бить себя в грудь, будто Кинг-Конг. Я бы отдал предпочтение тем политикам, из чьих лексиконов эти слова не исчезали все последние пять лет, ведь нынче каждый рвущийся в Думу в графе “профессия” норовит написать “патриот”.

…Совет пятнадцатый. Если есть возможность, полюбопытствуйте, каких высот достиг будущий парламентарий в своей профессиональной деятельности. Вполне возможно, он хочет стать депутатом Думы, чтобы отомстить своему оппоненту, задробившему на ученом совете его кандидатскую диссертацию. Пусть уж набьет оппоненту морду и успокоится. Нам же с вами будет лучше.

…Совет семнадцатый. Если кандидат при коммунистах занимал приличный пост, послушайте, ругает ли он советскую власть. Помните: порядочные люди о бывших хозяевах говорят или хорошо, или ничего.

…Совет двадцатый. После того как вы последуете предыдущим рекомендациям, в пресловутой “телефонной книге” останутся в лучшем случае два-три кандидата. Теперь можно прочитать их программы. Но и это необязательно. В сущности, все предлагают одно из двух: рынок с элементами распределителя или распределитель с элементами рынка. Тут уж я вам не советчик – на вкус и цвет товарища нет.

Совет двадцать первый, последний. Опуская избирательный бюллетень в урну, помните, что опускаете его в урну Истории!»

10. Игра престолов

Собравшись за депутатским мандатом, я попутно угодил в довольно гнусную окололитературную интригу. Стоит ли, дорогой читатель, грузить тебя этой грустной историей? Наверное, не стоит, но все-таки расскажу. Дело было так. В середине 1999 года еженедельник «Литературная Россия», который редактировал в ту пору Владимир Еременко, провел навстречу очередному съезду писателей опрос: кого литераторы хотели бы видеть во главе Союза вместо Валерия Ганичева, явно не справлявшегося, а точнее, не особо интересовавшегося своими обязанностями. Назывались разные персоны, но чаще других упоминалось мое имя, хотя я тогда почти отошел от писательского сообщества, на собраниях не появлялся и даже не входил в правление, хотя при Михалкове был секретарем по работе с молодыми авторами, правда, на общественных началах.

Тут надо бы несколько слов сказать про Валерия Николаевича Ганичева. О мертвых или хорошо, или по-честному. Он был человеком с биографией: поработал заведующим агитпропом в ЦК ВЛКСМ, потом руководил «Комсомольской правдой», издательством «Молодая гвардия» и (позже, уже попав в опалу) «Роман-газетой». Ганичев немало сделал для укрепления «русского направления», за что и пострадал, когда на излете советской власти вновь повеяло бдительным интернационализмом. Но многие рыцари идеократической империи, не бедствовавшие даже в немилости, сильно изменились в 90-е годы, когда замаячил призрак самой настоящей нищеты. Обидно же наблюдать, как твои былые соратники по ЦК, присягнув Ельцину, купаются в роскоши, точно в курортной грязи. Умело сменив на посту Юрия Бондарева, не особо державшегося за кресло, Ганичев возглавил Союз писателей России, но руководил им так, как повелось в советские годы, – «царствовал лежа на боку». В СССР такое было возможно, так как власть относилась к проблемам литературного цеха с трепетным вниманием, достаточно грамотно изложить просьбу в верха, и тут же следовала помощь.

Однако в 90-е произошло «отделение литературы от государства», чего так страстно добивались «апрелевцы», бегавшие в Кремль с черного хода. Но дав писателям «вольную», власть сняла с себя и всякую системную заботу о них, оказывая точечную поддержку исключительно либеральным авторам, кормившимся еще и у Сороса. Так, «Пен-клуб» в те годы напоминал Клондайк, а у СП России оставался только дом на Комсомольском проспекте, который в октябре 93-го, забаррикадировавшись, не отдали врагу. В таких условиях любому руководителю СП России не оставалось ничего другого, как превратиться в рядового просителя и ходока по делам своего цеха, но Ганичев не желал напряженной суеты, он уже привык сидеть в президиумах, а в кулуарах неторопливо интриговать. Более того, чиновник, начисто лишенный литературных способностей, вообразил себя большим писателем, сочинив скучнейший текст об адмирале Федоре Ушакове – «Флотовождь», переизданный раз сто, в основном за счет губернаторов. С ними Ганичев любил встречаться и, давя на патриотизм, просить помощи бедной русской литературе. Они, конечно, помогали, давая из бюджета средства на проведение в губернском центре очередного пленума СП РФ, который оставался в истории отечественной словесности грандиозным банкетом для немногих званых. О, я-то знаю, как наш писатель умеет ронять сладкие патриотические слезы в рюмку водки, томясь, пока закончится долгий тост о погибели земли Русской! По той же статье, заодно, из местной казны выделялись деньги и на переиздание «Флотовождя».

Мне, как и многим, такая ситуация казалась противоестественной, и весной 1999 года я выступил в газете «Московский литератор» с программным интервью, призывая «восстановить союз русской литературы с российской государственностью». О том же я твердил в эфире, идея восстановления диалога с властью красной нитью проходила через публикации альманаха «Реалист», выход которого, как помнит читатель, произвел большое впечатление на писательскую общественность. Кроме того, еще памятно было мое телешоу «Стихоборье» на канале «Российские университеты», куда я звал поэтов-традиционалистов, тех, кому путь на телевидение был в ту пору закрыт. Так что, видимо, автор этих строк совсем не случайно лидировал в опросах «Литературной России» да и в кулуарных пересудах.

Польщенный, я относился ко всему этому со здоровой иронией, понимая, что Ганичев будет биться за свой пост, как за Мамаев курган. Но вдруг мне позвонил сам Валерий Николаевич. С печальной усталостью он предложил повидаться, чтобы посоветоваться. Я охотно согласился, так как наши отношения в ту пору были весьма теплыми, Ганичев напечатал в «Роман-газете» «Козленка в молоке» и «Небо падших», даже называл меня лучшим нынешним сатириком. Кроме того, за полгода до описываемых событий мы вместе летали на первый съезд палестинских писателей. Зрелище странное: сотня арабов, удивительно похожих внешне на евреев, в течение двух дней, не останавливаясь, ругали сынов и дочерей Израиля, причем настолько однообразно, что заскучал бы даже самый лютый антисемит. Потом Олег Бавыкин организовал тайную поездку в Иерусалим, куда нам, гостям палестинской автономии, путь был заказан. В храме Гроба Господня Ганичев молился с такой экзальтацией, бил такие тектонические поклоны, что я окончательно убедился: Спаситель призывает всех, в том числе и бывших заведующих отделом пропаганды и агитации ЦК ВЛКСМ, на котором, кстати, в советские годы лежала ответственность за атеистическое воспитание подрастающего поколения. Вечерами в тесном восточном отеле под завывание муэдзинов и анисовую водку – «Молоко львов» – Валерий Николаевич вел со мной хитроумно-неторопливые беседы, выведывая разные подробности моей жизни, и, кажется, остался доволен. В общем, я не очень удивился предложению повидаться, но был озадачен, когда глава СП РФ попросил меня стать на ноябрьском съезде его первым заместителем, а в недалеком будущем преемником. Мол, сам он устал и болен, ему скоро уж на покой, к тому же в новых условиях он не справляется, нужна помощь молодого сподвижника…

Поблагодарив за доверие, я взял время на раздумье. В ту пору меня связывали товарищеские отношения с моими сверстниками-прозаиками Михаилов Поповым и Александром Сегенем, с ними я и поделился за дружеской бутылкой внезапной перспективой – стать первым заместителем Ганичева, взяв на себя налаживание связей патриотического Союза писателей с либеральной властью. Стоит ли? Выслушав мои сомнения, они страшно возмутились, что я колеблюсь, в один голос стали доказывать: второго такого шанса для нашего поколения «сорокалетних» не будет, а мой отказ они расценят как малодушие, но готовы встать со мной плечо к плечу и помочь в деле возрождения Союза. Впрочем, я и не собирался отказываться, понимая, однако, какую обузу и ответственность на себя взваливаю. Я ведь был тогда благополучным и самодостаточным литератором, завершал работу над романом «Замыслил я побег…», руководил сценарной группой мега-сериала «Салон красоты», только что вкусил радость шумной театральной премьеры – «Козленка в молоке» на сцене имени Рубена Симонова, да еще, как помнит читатель, собрался в депутаты Госдумы… Зачем мне лишние хлопоты? Но судьба отечественной литературы, но долг перед поколением, но комсомольское воспитание, но честолюбивая щекотка в сердце… Эх!

Едва мы ударили по рукам, Ганичев сразу предложил продемонстрировать собратьям по цеху мои организационные возможности. Дело в том, что денег на оплату проживания в Москве иногородних делегатов съезда у секретариата не было: поистратились. Я понял задачу, покумекал с Алексеем и Иваном Ивановичем, в итоге мы выкроили из моего избирательного фонда средства на гостиницу, отказавшись от ряда агитационных акций. Впрочем, это позволило мне тоже оговорить некоторые условия: я настоял на том, чтобы рабочим секретарем по международным связям в новом правлении стал Сегень, знавший два языка. Ганичев сразу согласился, глянув на меня с каким-то печальным любопытством.

15 ноября в скромном конференц-зале на Комсомольском проспекте собрался съезд, похожий, скорее, на сходку и разительно отличавшийся от прежних форумов, что собирались в Кремле. Сначала все шло как обычно, Ганичев прочитал отчетный доклад, скучный и обтекаемый, как лекция по половой гигиене для монашек. Затем начались выступления писателей. Некоторые говорили ярко, с обидой и болью за то ничтожество, в котором оказались писатели после 1991 года, досталось, как обычно, и «оккупационному режиму во главе с ЕБН». Но в основном ораторы ограничивались лестью в адрес центрального руководства Союза и жалобами на местную бюрократию. Выступил и я, изложив довольно-таки самонадеянные планы обновления организации. Коллеги осторожно мне похлопали, переглядываясь и разыскивая кого-то глазами.

Затем пришло время выбирать новое правление. Не обнаружив в списке Михаила Попова, в ту пору председателя секции прозы Московской писательской организации, я снова взял слово – и ошибку немедленно исправили. Дальше началось выдвижение кандидатов в секретари, Ганичев произносил фамилию, давал краткую, но лестную характеристику, – и все дружно голосовали. Дошла очередь до меня, и я буквально оторопел, услышав, как Валерий Николаевич с трибуны говорит примерно следующее: Поляков – человек, конечно, с мутной гражданской позицией, сомнительными человеческими качествами и скромными литературными способностями, но парень – оборотистый, достал нам денег на гостиницу, обещал подкинуть еще, у него есть связи в верхах, а мы живем и работаем в блокаде, поэтому вынуждены удовлетворить его страстное желание стать секретарем…

Это был сигнал к обструкции, которой управляла, мечась по залу и отдавая команды, критикесса Баранова-Гонченко. Как черти из табакерок, выскакивали обличители и клеймили меня за то, что я веду колонку в «еврейском» «Московском сексомсольце», что состоял какое-то время в еврейском же ПЕН-клубе, что в моей прозе много секса, а это тоже ставит под сомнение мое православие и генетическую чистоту, ибо болезненный эротизм – явный признак сами понимаете чего. По рядам шептались: то ли я сам еврей, то ли женат на еврейке. Увы, среди патриотов встречаются и антисемиты, как среди евреев попадаются русофобы. «Погодите, – пытался возражать я. – Важно не то, где человек печатается, а что он пишет!» Меня пытались поддержать Феликс Кузнецов и Станислав Куняев, но никто уже никого не слушал. Напрасно я высматривал в зале знакомые лица, надеясь на поддержку сверстников. Выбранный секретарем, Сегень дисциплинированно исчез, а Попов сидел, уставив глаза в пол. Не поддержали меня и авторы «Реалиста». В сердцах я высказал все, что думаю о патриотических собратьях, и вылетел со съезда, как Чацкий из спальни скромницы Софьи, застуканной с голым Молчалиным. В коридоре меня ждал с антистрессовой рюмкой Юрий Лопусов, многолетний литконсультант, с которым я дружил, можно сказать, с юности.

– Юра, надо уметь проигрывать, – грустно молвил он.

Стало ясно, что и Лопусов все знал заранее, но от водки я не отказался. Дома, конечно, добавил.

Наутро позвонил Михаил Попов:

– С предателем разговаривать будешь?

– Не буду.

Зато с корреспондентом «Литературной России» я поговорил, и подробно. Вот фрагмент того интервью, опубликованного по горячим следам:

«…Многие писатели в предвыборных анкетах высказали пожелание, чтобы Союз писателей России возглавил я, что, честно говоря, в мои планы не входило. Мне хватает лидерства за письменным столом. Правда, месяца за два до съезда Валерий Ганичев обратился ко мне с просьбой войти в новый состав рабочего секретариата. Мотивация была такая: вас знают, читают, вы нам поможете установить диалог с властью и решить некоторые “зависшие” писательские проблемы… После колебаний я согласился. Выступая на съезде, я говорил о том, что можно и нужно находиться в оппозиции к режиму, но быть в оппозиции к государству Российскому нельзя, ибо потери в этом случае несут прежде всего писатели. У литературных же чиновников все хорошо – они болтаются по заграницам, произносят тосты на фуршетах, распределяют между собой премии и стипендии, плетут интриги. Сегодня наш Союз, увы, напоминает хорошо сохранившиеся руины, и у меня, честно говоря, есть подозрение, что эти люди не заинтересованы в том, чтобы он зажил полноценной общественно-литературной жизнью…»

Позже я с помощью проницательных друзей все-таки разобрался в этой хитроумной и по-своему виртуозной интриге, к которой, к сожалению, имел отношение и друг моей литературной молодости Сергей Лыкошин. Опытный аппаратчик, Ганичев понимал: чтобы сохранить кресло, надо изменить позитивное отношение писателей ко мне, представить меня нахальным карьеристом, рвущимся к власти, втянуть в аппаратную игру. И вот уже в узком кругу он доверительно сообщает: Поляков просит о встрече. Затем информирует: Поляков хочет стать первым заместителем, обещает достать деньги, но требует в будущем полного обновления команды, а пока сует нам своего дружка Сегеня… Сподвижники возмутились: как это нас всех обновить? И встали плечом к плечу. Операция удалась.

Остается добавить, что Ганичев оставался на своем посту еще двадцать лет без малого, до самой смерти, превратив Союз в заштатную семейную артель. В последние годы в президиум его ввозили на коляске, и он с тихой старческой улыбкой дремал в заседании, нежно поглаживая сухой ручкой очередное переиздание “Флотовождя”».

11. Незалежный Cевастополь – слава русских моряков

Понятно, что обструкция на съезде не придала мне особой бодрости духа, но уже 19 ноября, в День артиллериста, началась выборная гонка. И я, бывший заряжающий с грунта самоходной гаубицы «Акация», занял свое место в боевом расчете. Начались ежедневные встречи на заводах, в красных уголках, в институтах, воинских частях: знакомые лица, привычные вопросы. Я, клокоча от обиды, говорил о преступной ельцинской клике, доведшей страну до дефолта, нищеты, геополитического ничтожества, а в ответ слышал гневное: «Доколе?!» Даже Лев Соломонович не спрашивал меня уже, почему я состою в «черносотенном» Союзе писателей России, а сдержанно кивал, соглашаясь: его клиника сидела без денег второй год. Я не стал говорить ему, что вскоре после инцидента на съезде отправил по почте заявление о выходе из СП РФ.

После встречи с электоратом самые оппозиционные руководители вели меня в кабинет, где был накрыт стол. Мы выпивали, обсуждали безобразия, творящиеся в стране, «семибанкирщину», кровавую войну в Чечне, телевизионное вранье, хапужничество президентской семейки, фокусы Березовского с Чубайсом. Накал негодования был таков, что казалось, вот сейчас местный вождь велит раздать подчиненным оружие. Но все кончалось слезными тостами за Родину и просьбами передать привет Говорухину с Ульяновым: «Ворошиловский стрелок» как раз вышел на экраны и всколыхнул страну. Кстати, по предварительным рейтингам я снова входил в первую тройку все с теми же Микитиным и Гаванской, но уже не лидировал, так как коммунист, ссылаясь на Зюганова, обещал посадить олигархов в тюрьму, а «яблочница», божась Явлинским, – расселить коммуналки. Что в сравнении с такими посулами мои жалкие писательские «коврижки»? Оставалась надежда на Севастополь…

Ах да, забыл объясниться: в наш избирательный округ входили воинские подразделения РФ, прежде всего флотские, расквартированные в городе русских моряков, и мы с Алексеем отправились в Крым, захватив с собой яуфы с «Ворошиловским стрелком». В Москве ленту уже показали, зритель принял фильм восторженно, а либеральная критика, ясное дело, подняла визг: «Говорухин и Ульянов зовут Русь к топору, сиречь к “оптарю”!» Догадались, кому народ оторвет мошонки в случае чего!

Однако в аэропорту нас ждала неприятность, мы как-то забыли, что Крым – это заграница, и не оформили надлежащим образом бумаги на вывоз копии отечественного кинофильма за рубеж. Алексей сник и так наморщил лоб, что его бобрик буквально сполз к переносице – он стал похож на отчаявшегося ежа. Наша миссия срывалась. Катастрофа!

– Ну как же ты так? – играя желваками, я мягко упрекнул начальника штаба.

– Прости, Михалыч… – пробормотал он, встал и ушел, пошатываясь, как говорится, куда глаза глядят.

«Не застрелился бы… – с тревогой подумал я. – Офицер… Честь… И все такое…»

Однако минут через пятнадцать он вернулся, повеселевший, в обнимку с охранником аэропорта. Оказалось, однополчане. В общем, нас пропустили с яуфами, да еще взяли у меня автограф, узнав, что я соавтор нашумевшей киноленты:

– Молодцы! Жаль, мало Ульянов этой сволочи пострелял! Продолжение будет?

– Обязательно! Всех добьем…

Несмотря на начало декабря, в Севастополе было еще тепло. Но город произвел странное впечатление. По советским временам я запомнил его ухоженным и сияющим чистотой, точно казарма, которую личный состав драит по несколько раз на дню. Теперь же солнечные улицы выглядели запущенными, во дворах лежали кучи мусора, а затейливые сталинские фасады осыпались прямо на глазах. Везде, где только можно, болтались желто-голубые прапоры, лишь изредка попадались наши, андреевские, флаги. Казалось, «незалежные» старались густо пометить своей едкой «жовтой» символикой доставшийся им дуриком наш город. На улицах порой встречались моряки с трезубцем на фуражках вместо нашего привычного «краба». Лица у самостийников были угрюмо-настороженные, у некоторых – виноватые. Повсюду виднелись вывески, таблички, надписи на мове, хотя кругом звучала только русская речь. Но переулки уже стали «провулками», а площади – «майданами».

В Доме офицеров яблоку негде было упасть. Перед показом фильма общались бурно, севастопольцы просили передать московскому мэру благодарность за новые дома для моряков: микрорайон так и назвали в его честь – «Лужники». Но в основном говорили о судьбе флота, о том, что будет с Севастополем и когда Россия наконец вернет полуостров под свое державное крыло. Я отвечал, что тоже считаю Крым – российским, но, помня наставления Жуковой, от прямых проклятий в адрес предателей родины воздерживался: как-никак заграница, а в Кремле еще сидит пьяный гарант Ельцин, похожий на гуттаперчевую электрокуклу, у которой почти сели батарейки. Никому в голову тогда не приходило, что через три недели, в последний день ХХ века, он, дравшийся за власть зубами, сам, попросив прощения у народа, отдаст бразды скромному белобрысому человеку со странноватой фамилией Путин, и тот через четырнадцать лет примет Крым, вернувшийся в родную гавань.

Фильм, кстати, вызвал совсем не ту реакцию, на какую мы рассчитывали. Я давно заметил: на землях, отторгнутых от материковой России, у людей, попавших в чуждое окружение, складывается особый светлый миф о далекой и прекрасной Отчизне, о ее мудрой власти, на чью помощь только и осталось уповать. Если кто-то говорит им, что там, на милой Родине, есть свои проблемы, язвы и политические монстры, у наших соотечественников за рубежом возникает чувство обиды и отторжения. Глядя, как на экране ветеран Ульянов безнадежно обивает пороги власти, тщетно ища справедливости и плача от бессилия, моряки, их жены, матери, невесты, шептали: «Не может такого быть в России!»

Когда почти через двадцать лет Театр сатиры повез мою комедию «Чемоданчик», блестяще поставленную Александром Ширвиндтом, в Латвию, я столкнулся с тем же синдромом. Полный зал (в основном – люди русские), затаив дыхание, следил за интригой, смеялся над репризами и ужимками гениального комика Федора Добронравова, но после окончания и сдержанных аплодисментов ко мне подошла знакомая русская журналистка, живущая в Риге, и спросила:

– Юра, ты, значит, предал Путина?

– С чего ты взяла?

– Но ты же его критикуешь!

– Я критикую современную Россию.

– Но ведь у нас тут в Латвии единственная надежда – на Путина и Россию, понимаешь?

– Понимаю. Но если драматург будет молчать о том, что ему не нравится, он просто перестанет быть драматургом. Понимаешь?

– Понимаю.

После встречи с избирателями нас с Алексеем пригласили в вип-баню. Из парной через грот можно было выйти на воздух и нырнуть в море, по-зимнему отрезвляющее. А выпили мы немало. Принимал нас, и весьма хлебосольно, вице-адмирал, заместитель командующего флотом, по-патрициански завернутый в простынку. Алексей, кажется, еще никогда не бывал в таком высоком банном застолье и, цепенея от субординации, ловил каждое слово флотоводца. После очередной рюмки тот вздохнул и вымолвил:

– Юрий Михайлович, вы нам очень нравитесь, еще со времен «Ста дней до приказа». Купоросная вещь! Спорили. Обсуждали. Я со своим замполитом тогда чуть не подрался. «Ворошиловский стрелок» – тоже слов нет: шедевр! Но вы поймите, мы люди военные и голосовать будем так, как прикажет Москва…

– А разве Москва?..

– В том-то и дело…

– И кого же рекомендует Москва?

– Гаванскую… – тяжело вздохнул моряк.

– Как?! Да она же… Да как же так, товарищ вице-адмирал? – вскочил, забыв субординацию и потеряв свою простынку, Алексей. – Она же демократка хренова, «яблочница», штопаная! Вы помните, что Явлинский о Черноморском флоте говорил?

– Помним… Но ее очень наверху любят, непонятно за что… – Флотоводец сделал такое движение, словно надвигает на лоб кепку.

Мы все поняли и переглянулись. Забегая вперед, расскажу любопытный случай. Когда через год Лужков баллотировался в Президенты России, имея, кстати, некоторые шансы, помогавший ему Говорухин попросил меня придумать оригинальный сюжет для предвыборного ролика. Наутро я позвонил мэтру и предложил такую картинку. Избирательный участок. Бесконечной чередой идут люди – мужчины и женщины, старики и юноши, богачи и бедняки, славяне и раскосые азиаты, идут, опуская в щель урны бюллетени. Последний избиратель прибегает, запыхавшись, перед самым закрытием. Наконец срывают пломбу, откидывают крышку, накреняют урну – и оттуда бесконечным потоком сыплются знаменитые лужковские кепки, а их у него, поговаривали, были сотни, пошитые из самых экзотических материй, включая византийскую парчу и шерсть мамонта…

– Ну как? – спросил я.

– Неплохо, – буркнул Станислав Сергеевич, что в его устах было высшей похвалой, – сейчас же расскажу Самому!

Через час он перезвонил и хмуро сообщил:

– Не понравилось.

– А что так?

– Сказал: надоели вы мне со своими кепками! Люди, в конце концов, подумают, что у меня и головы-то нет, а только кепка…

В Москву мы с Алексеем вернулись в скверном настроении, но довели до конца избирательную гонку, вымолив у Ивана Ивановича еще пару «единичек» и придя, кажется, четвертыми или пятыми. Но депутатский мандат достался не Гаванской, как все ожидали, нет: в последний момент ее вдруг обошел некий Владимир Лохматенко, выкормыш демократической платформы КПСС, улыбчивый бормотун, бесцветный, как насекомое, обитающее в подземелье. Причем за него дружно отдали голоса избиратели, которые очнулись и ринулись исполнять гражданский долг за полчаса до закрытия участков. Видимо, Кремль в последний момент выбрал почему-то его, а не Гаванскую. Почему? Узнаем, когда пальнет Царь-пушка и зазвонит Царь-колокол. Лужков же взял под козырек своей знаменитой кепки, так и не ставшей шапкой Мономаха.

Я же так навсегда и остался писателем без мандата. Может, и к лучшему. Помните, Маяковский прямо написал: «К мандатам почтения нету!» «Стихи о советском паспорте», когда я был ребенком, часто передавали по радио, и мой детский слух улавливал в них совсем иной смысл: «К мандатым почтения нету!» «Мандатые», в моем тогдашнем понимании, – это мордатые, сытые, равнодушные бездельники с оловянными глазами, заслуживающие лишь презрения. Повзрослев и прочитав строчки поэта-горлана, как говорится, глазами, я понял свою ошибку, но осадочек-то остался. Не зря сказано, что устами младенца глаголет истина: «К мандатым почтения нету!»

12. Удивительно долгое эхо

Подарив мне творческую дружбу с Говорухиным, продолжавшуюся до самой его смерти, Синемопа на этом не успокоилась. Владимир Меньшов свел меня с одесситом Александром Павловским, поставившим еще при советской власти знаменитый «Зеленый фургон». Режиссер между прочим поинтересовался, нет ли у меня чего-нибудь про отпускную жизнь.

– Зачем?

– Для фильма из телевизионного цикла «Курортный роман».

Я дал ему едва законченную комедию «Левая грудь Афродиты», он прочитал за ночь, показал продюсеру и запустился, пригласив на главные роли Ларису Шахворостову, Андрея Анкудинова и Сергея Моховикова. Фильм прошел на телевидении в сериальном формате, но не канул, как обычно, в эфирную бездну. Сам цикл про курортные страсти давно забыт, а вот «Левую грудь» периодически повторяют на разных каналах, да и в театре эту мою комедию частенько ставят.

…А Синемопа продолжала осыпать меня цветами благосклонности. Леонид Эйдлин, с которым мы давно пытались сообразить что-нибудь на двоих (об этом подробнее в эссе «Как я был врагом перестройки»), радостно сообщил: ему заказали на РТР новогодний сериал, но нет оригинального сюжета. Я дал ему прочитать мою комедию «Халам-Бунду, или Заложники любви». Она одно время с успехом шла в антрепризе Юлия Малакянца, а роль прохиндея Юрия Юрьевича исполнял Дмитрий Харатьян. В финале на сцену перед потрясенным залом выходили настоящие, эбонитовые негры-стриптизеры. Однако проект вскоре прогорел из-за внезапных, но тяжелых и продолжительных запоев ведущего актера, срывавшего один тур за другим, а это – гигантские неустойки. «Лучше бы негры запили, – горевал Малакянц, – их-то можно всегда заменить загримированными осветителями!»

Эйдлин прочитал пьесу одним духом, показал продюсеру и тоже запустился. 8-серийную комедию «Поцелуй на морозе» показали в рождественские дни 2001-го. Страна еще не оправилась от дефолта, актерам платили копейки, и Леониду удалось собрать такое созвездие знаменитостей, что можно смело заносить в Книгу рекордов Гиннесса. В фильме играли: Ирина Муравьева, Александр Михайлов, Дмитрий Назаров, Светлана Немоляева, отец и сын Лазаревы, Виктор Смирнов, Ксения Кутепова, Анна Большакова, Елена Коренева, Наталья Егорова, Виталий Соломин, Елена Драпеко, Владимир Долинский, Владимир Носик, Ингвар Калныньш и другие. Жаль, из-за брака по звуку ленту редко повторяют по ТВ.

Но если вы думаете, что на этом благосклонность Синемопы ко мне иссякла, то снова ошибаетесь: продюсеры Владилен Арсеньев и Юрий Мацук предложили мне возглавить авторскую группу первого российского мегасериала «Салон красоты».

– Почему я?

– Нам нравятся ваши сюжеты.

Оказалось, они обращались к нескольким «лидерам современной прозы», включая Сорокина с Пелевиным, и с удивлением обнаружили, что кроме завязки те ничего больше придумать не смогли. На авансе дело и заканчивалось. После дефолта, как знает читатель, у меня с деньгами было напряженно, и я согласился. Когда-нибудь опишу уморительную историю воздвижения 100-серийной вавилонской башни из «мыльных» брикетов. Удалось выстроить, кажется, 67 этажей. Без лифта. Во-первых, ошиблись с режиссером, неким Харченко, болтуном и бездельником, едва владевшим профессией. Во-вторых, после падения обнаглевшего олигарха Гусинского, финансировавшего проект, деньги сразу кончились, а Владилен ушел в бега по степям и полупустыням Казахстана. Но я к тому времени уже заступил на пост главного редактора «ЛГ» и с облегчением свалил с себя эту меганошу. Поверьте, придумывать все новые и новые повороты в судьбе юной парикмахерши, вчерашней школьницы, которую играла Ольга Кабо, разменявшая четвертый десяток, становилось все трудней и трудней. Скольких ее кавалеров я отправил в тюрьму или на тот свет, скольким девушкам сломал судьбу или вверг в беспамятство – не сосчитать! Да что там говорить, до сих пор мои руки в крови от абортов, на которые я отправил безотказных подружек героини. Кстати, название для будущего эссе у меня уже есть – «Как я был мыловаром».

А еще в 1999-м мне позвонил некто Константин Одегов и сообщил, что специально прилетел из Тюмени, чтобы получить согласие на экранизацию «Неба падших». Костя оказался крепким, молодым еще человеком, в недавнем прошлом профессиональным хоккеистом. Покончив с большим спортом, он увлекся кино, пока еще как режиссер клипов и видовых фильмов, но мечтал о большем. Кроме того, он сообщил, что в его жизни была такая же Катерина, один в один, он просто влюблен в мою повесть и готов потратить на экранизацию все свои сбережения, накопленные за годы спортивной каторги. Пораженный таким энтузиазмом, я уступил ему права безвозмездно или за чисто символические деньги – уж теперь не помню.

Получив добро, Костя, к моему удивлению, проявил непровинциальный размах, пригласив в проект знаменитых в ту пору Александра Домагарова, Вячеслава Гришечкина, Любовь Полищук, Игоря Воробьева. Не имея денег на большие гонорары, он увлекал актеров, давая прочесть им повесть, – и получал согласие. В роли роковой Катерины снялась выпускница курса Алексея Баталова и, поговаривали, его последняя, безответная любовь, юная Юлия Рытикова, обладавшая необычной, «экзотной красой», как сказал бы Игорь Северянин. Ну, а главным героем – Павликом Шармановым – стал сам Костя Одегов, чего, по-моему, делать ему не следовало, но очень хотелось. Дорогостоящие авиационные съемки и прыжки с парашютом он из экономии заменил автомобильными гонками, даже смертельная катастрофа в конце не стоила ничего: «Мерседес» взрывался за пригорком, и были видны только клубы черного дыма.

Затраты на съемку фильма составили около 50 тысяч долларов, но картина брала за душу и в прокате прошла лучше, чем голливудский «Гладиатор» со 150-миллионным бюджетом. Я хорошо помню полный зал огромного кинотеатра «Зарядье», ныне снесенного ради «висячих садов и мостов». Премьерные показы в Доме кино и ЦДЛ прошли на аншлагах, люди стояли в проходах, не хватило мест даже тюменским спонсорам. Вскоре мы повезли ленту в Гатчину на фестиваль «Литература и кино», который возглавлял тогда Сергей Есин. Компетентное жюри прежде всего обратило внимание на несовершенства дебютной ленты, но зрители, голосуя на выходе сердцем, единодушно отдали предпочтение «Игре на вылет» – и угадали. Константин Одегов стал профессиональным режиссером, сняв впоследствии немало отличных фильмов, включая «Парижскую любовь Кости Гуманкова».

Вскоре в Драматическом театре на Васильевском острове в Санкт-Петербурге режиссер Владимир Словохотов поставил инсценировку «Неба падших» с Олегом Черновым и Еленой Мартыненко в главных ролях. Когда после десятилетней жизни на сцене ради обновления репертуара спектакль сняли, зрители настойчиво потребовали его вернуть, и он был восстановлен. В 2015 году питерцы привозили «Небо падших» на мой авторский фестиваль «Смотрины», проходивший на сцене театра «Модерн», и москвичи хорошо принимали эту работу. Владимир Словохотов, кстати, как-то за рюмкой рассказал мне такую историю: однажды ему позвонили из «Золотой маски» и сообщили, что очень хотят номинировать какой-нибудь спектакль его театра, поставленный по современной пьесе.

– Возьмите «Небо падших». Идет на аншлагах.

– Чудесно! А кто автор?

– Юрий Поляков. Вы должны его знать.

– Зна-аем. Это исключено.

– Вы хоть спектакль посмотрите!

– Обойдемся. Поставьте Улицкую – тогда дадим «Золотую маску»! – был ответ.

Любопытная вещь: люди, ныне истерически проклинающие коммунистов за вмешательство в художественный процесс и насилие над творческими личностями, сами, получив власть и полномочия в искусстве, установили ныне такую безапелляционную диктатуру либеральных ценностей и авангардных канонов, что советских чиновников от культуры (а я-то с ними успел хлебнуть лиха) порой вспоминаешь с мечтательной нежностью.

…И опять зазвонил телефон. То был не слон, а друг моей комсомольской юности Александр Димаков, которого я слыхом не слыхивал лет двадцать. Оказалось, он теперь работает заместителем по общественным связям в крупной структуре, занимающейся благоустройством московских дворов, каковых в столице не счесть – а, следовательно, и прибыль идет немалая. Так вот, владелец этого процветающего предприятия Артем Щеголев решил к 20-летию фирмы сделать подарок себе и своему коллективу.

– Саша, а я-то тут при чем? Капустников не пишу. Обратись к Инину.

– А теперь, Юра, самое интересное. Спроси меня, какой подарок?

– Какой?

– Он решил экранизировать свою любимую повесть. Спроси меня какую!

– И какую же?

– «Небо падших».

– Ого!

– Ого-го! Завтра ждем тебя для переговоров.

На следующий день я сидел в богатом офисе на Пятницкой улице, Щеголев задерживался на заседании правительства Москвы, где, видимо, обсуждалась новая конструкция антитравматических качелей для детей или что-то в подобном роде. Мы с Димаковым под хороший коньячок с лимоном воспоминали нашу бурную комсомольскую молодость, перебирали друзей: как говорится, иных уж нет, а те долечиваются. Когда, наконец, прибыл шеф, я был в том веселом состоянии, когда жизнь кажется беспроигрышной лотереей, где билетики из барабана вместо попугая достает обнаженная женщина твоей мечты. Хозяин юбилейной фирмы оказался молодым еще человеком, лет сорока, обходительным, но явно озабоченным нелегким бизнесом. Вообразите, сколько столоначальников надо умаслить, чтобы получить подряд и право облагораживать наши дворы, которые замусоривались веками. После искренних похвал в адрес «Неба падших» и тоста за мой талант Артем, лишь пригубив коньяк, спросил напрямки:

– Сколько вы хотите за уступку прав?

Размякнув от алкоголя и похвал, я, честное слово, был готов отдать права чуть ли не даром, как в свое время Косте Одегову, в благодарность за любовь к моей прозе. Если думаете, будто русские писатели, даже очень известные, избалованы комплиментами, вы ошибаетесь. У русских вообще не принято хвалить друг друга при жизни, да и после смерти-то не особенно. Я всегда, честное слово, с восхищением и завистью смотрю на пишущих евреев: они сначала осваивают искусство восторгаться друг другом, а потом уже, если получится, овладевают литературными навыками. В общем, будь я трезв или полупьян, то, наверное, так бы и сказал: «Берите, Артем, даром, у меня еще есть!» Но я был пьян совершенно, и мне вдруг захотелось из озорства узнать, проверить, насколько меценат любит мою прозу не в словесном, а в денежном эквиваленте. Я вспомнил жмотский гонорар, полученный двумя годами раньше за экранизацию «Апофегея», умножил его на десять, потом еще увеличил в два раза и с трудом сартикулировал сумму, за которую в то время можно было купить достойную двухкомнатную квартиру, не в центре Москвы, конечно. Димаков глянул на меня с уважительным недоумением. Но как любил выражаться Дюма-отец, ни один мускул не дрогнул на мужественном лице Артема.

– Что ж, я так примерно и рассчитывал. Это укладывается в бюджет. Согласен, но при двух условиях…

– Каких же? – Я тонко улыбнулся, готовый услышать, что деньги мне будут выплачиваться в течение ближайших пятидесяти лет акциями ООО «Московский дворик». О-о-о, знаем мы вас, предпринимателей!

– В главных ролях должны сниматься Екатерина Вилкова и Кирилл Плетнев, – отчеканил Щеголев. – Если вы не против…

– Не против! – согласился я, тогда еще смутно представляя себе этих двух отличных актеров.

– Договор подпишем завтра. Деньги вам переведут двумя траншами. Первый, двадцать пять процентов, сразу после подписания договора, второй, семьдесят пять, после сдачи сценария. У вас есть режиссер?

– Есть!

– Кто?

– Станислав Митин. Он прекрасно экранизировал мой «Апофегей» с Машей Мироновой, Даниилом Страховым и Виктором Сухоруковым…

– Я видел по телевизору. Достойная работа. Выпьем за сотрудничество!

Утром я проснулся с головной болью и тяжким чувством совершенной бестактности, словно вечор в застолье я не только уронил в декольте чопорной соседке королевскую креветку, но еще и пытался достать ее руками.

«Ну, конечно же, лукавый бизнесмен просто посмеялся над моей пьяной гигантоманией!»

Тут как раз позвонил Димаков:

– Юр, Артем передумал.

– Кто бы сомневался…

– Первый транш – пятьдесят процентов. Завтра подписываем договор. Надо успеть к юбилею фирмы.

К сожалению, Митин так и не поставил «Небо падших», хотя мы с ним и успели написать лихой сценарий. Однако Стас, узнав о размере моего гонорара, возгорелся и потребовал себе такой же, не меньше. Это вдруг задело работодателя: богатые люди бросают деньги на ветер с какой-то загадочной избирательностью. В итоге фильм снял Валентин Донсков. Лента вышла весьма достойная, ее не только показали сотрудникам в день рождения фирмы, но и периодически крутят на ТВ. У Артема оказалось режиссерское чутье на актеров: Вилкова и Плетнев в самом деле классно сыграли свои роли, очень точно поняв и воспроизведя на экране моих литературных героев. Им удалось воплотить драму самоуничтожения талантливых энергичных молодых людей в годы возвратной лихорадки капитализма: кто-то стал «Гаврошем первичного накопления», кто-то – «Манон коммерческой любви». Тема эта сложная и противоречивая, я посвятил ей несколько повестей и романов: «Небо падших», «Замыслил я побег…», «Возвращение блудного мужа», «Подземный художник», «Грибной царь», отчасти – «Гипсовый трубач» и «Любовь в эпоху перемен». Много, скажете? Нет, мало… Преображение «гомо советикуса» в «гомо постсоветикуса», по-моему, – ключевая тема русской литературы конца ХХ и начала ХХI века. Тот писатель, который раскроет ее глубже и обширнее других, шагнет со своими книгами в ХХII век. Не верите? Ладно, подождем. Осталось всего каких-то 80 лет…

Переделкино, март – май 2019

Любовь в эпоху перемен

Мелькнула женщина за облетевшей сливой, Плач флейты яшмовой затих на берегу. Туман над озером горчит, как дым пожара. Грустна любовь в эпоху перемен… Сун Цзы Ло

1. Шестая полоса

Дымы над широкими трубами Битцевской ТЭЦ были похожи на толстые витые колонны, подпирающие тучное небо. Москву замело и заморозило. Такого марта не помнил никто, только старик-охранник на проходной твердил, что схожая природная невидаль случилась в канун беды.

– Какой беды?

– Убийства.

– Какого убийства?

– Сталина.

– А кто ж его убил?

– Ясно кто. Евреи.

«Вот народ! Ты с ним про погоду, а он с тобой про Сталина и евреев!»

Гена Скорятин, седой апоплексический импозант, стоял у приоткрытого окна и опасливо курил, как подросток, заскочивший на перемене в школьный туалет – «дернуть» по-быстрому, пока не застукала Фаза. «Немка» Фаина Федоровна Заубер обладала уникальным нюхом на табачный дым. Фантастическим! Она могла спокойно заполнять за столом классный журнал, но вдруг ее ноздри хищно вздрагивали, лицо вспыхивало карательным румянцем, а немаловажный зад резво отрывался от стула, и Фаза тяжким командорским шагом безошибочно направлялась к тому «мальчиковому» туалету, где творился смертный грех табакокурения. Сказав: «Ни на кого не смотрю!» – она крепко брала преступника за ухо и тащила через всю школу во двор, проветриться. О, это был путь позора! Под ногами путалась глумливая малышня, гоготали издали жестокие дружки, успевшие спрятать свои окурки, но главное – обидно хихикали ровесницы, чьи форменные юбочки день ото дня становились все короче, а ноги все длиннее! К тому же ухо раздувалось, как ватрушка, и долго потом болело.

Скорятин пощупал мочку, вспоминая стальные пальцы Фазы, и выпустил в приоткрытое окно струйку дыма. Отсюда, с шестого этажа, из редакторского кабинета, было видно, как прохожие, подняв воротники, спешат меж сугробов домой, к теплу, а за ними гонится, извиваясь, поземка. Метель залепила снегом даже огни светофоров. Машины, сгрудившись на перекрестке в безнадежном заторе, жалобно и разноголосо сигналили. На белых лобовых стеклах мятущиеся «дворники» едва успевали выскабливать удивленные полукружия. Толстый регулировщик, стянутый портупеей, как готовая к переезду подушка, размахивал полосатым жезлом и, казалось, дирижировал воем автомобилей.

Сделав последнюю долгую затяжку, Скорятин выбросил окурок, и тот затерялся в косо летящих белых хлопьях.

«Дожил, ёкарный бабай! В собственном кабинете уже и покурить нельзя. Как в школе! Запретили! И кто? Заходырка. Сволочь, тащит все, что под руку идет!»

Но бесился он не из-за воровства, которое стало в Отечестве чем-то вроде обмена веществ в организме. Казалось, перестань люди воровать, брать взятки, откатывать – все сразу остановится, замрет: заводы не будут дымить, поезда стучать по рельсам, самолеты не смогут взлетать и садиться, банки торговать деньгами, а танки вращать башнями, целясь во врага. Казалось, без воровства исчезнет смысл существования, ибо на честные деньги жить неинтересно и утомительно. Злился он по другой причине: Заходырка стала лезть в его дела – нагло и нахраписто. Вот и сегодня, едва поздоровавшись, голосом следователя спросила: «А где же ваша статья?» «Твое-то какое дело? Твое дело, коза, по калькулятору маникюром щелкать и ноги задирать!»

А статья вышла отменная. Одно название чего стоит – «Клептократия»! После многих лет разлуки вдохновение ворвалось в остывшее Генино сердце, как буйная старшеклассница в спальню пенсионера. Утром он перечитал сочиненное в ночной лихорадке и вместо привычного срама за неодолимую приблизительность слов почувствовал сладкое стеснение в горле – верный признак удачи. Но публиковать нельзя! Ни в коем случае! Кио – жуткий человек. Отобьет голову одним щелчком. И не печатать тоже нельзя. Хозяин требует: скорей, скорей, скорей! Хорошо ему: сидит, хорёк, в Ницце, купается в Средиземном море, гуляет по Английской набережной, заказывает по Интернету тёлок и трахается, как тропическая землеройка. Одно слово: Кошмарик!

Скорятин прижал воспаленный лоб к стеклу, почувствовал ледяной ожог и, посвежев, вернулся к столу, заваленному бумагами. Чего там только не было: рабочие полосы, депеши из инстанций, приглашения на приемы и презентации, «трудные» тексты, письма читателей, готовые материалы, отпечатанные на «собаках». Сверху лежал ксерокс чудодейственной мужской диеты «Простоед», выловленный в Интернете заботливой Алисой. Из-под «Простоеда» торчал конверт с билетами на премьеру «Ревизора» в Театре имени Таирова. Обозреватель «Мымры» Сеня Карасик был на прогоне и радостно доложил, что это лучшая работа гениального Йонаса Жмудинаса – мастер от души поквитался с Московией не только за ужасы советской оккупации, но и за все обиды Великого княжества Литовского.

Гена задумался: спектакль – подходящий случай. Надо же наконец вывести Алису в люди, показать и поглядеть, как на нее посмотрят. Бог даст, обойдется без последствий: Марину давно уже не зовут в приличные места, знают, что обязательно напьется и набезобразничает. Со времен, когда она была молода и красива, у нее осталось веселое чувство вседозволенности. Может и визгливую драку устроить, но вероятность случайной встречи жены и любовницы ничтожно мала. Стоит рискнуть. В последние дни ему часто приходила мысль о необходимости тектонического переустройства своей жизни. Однако выведя женщину из сумрака спальни, можно ее не узнать. Ошибиться нельзя: старость надо встретить с удобной, нежной, надежной подругой. Разводиться и делиться совсем не обязательно: вон сенатор Буханов, когда к себе на Кипр летает, полсамолета бронирует под свой гарем с детишками и объясняет: «Отдыхать надо по-семейному!»

Скорятин спрятал конверт с приглашениями в боковой карман, решив спуститься к Алисе сразу после планерки. В предчувствии близкого свидания тело затомилось, а пожилые гормоны взволновали сердце несоразмерными желаниями: не зря же Гене раз в три месяца в Центре мужского здоровья вкалывали молодильный тестостерон. Скоро снова идти на инъекцию: шарик-то сдувается. Такая вот романтическая химия…

Он тяжело уселся в кожаное кресло «босс» и, чтобы отвлечься, взял со стола свежий номер журнала «Денди-ревю». Ну охломоны! На глянцевой обложке был изображен президент в виде Карабаса Барабаса с пышной накладной бородой. В кулаке гарант сжимал плетку с тремя хвостами, на которых алели слова: «Цензура», «Политзаключенные», «Нечестные выборы». К пальцам другой руки были привязаны нити, на которых корчились неприятные марионетки, карикатурно похожие на лидеров парламентских партий. А сбоку, на дереве, сидел бесстрашный Буратино, означавший, надо полагать, внесистемную оппозицию, и, приставив растопыренные пальцы к шнобелю, деревянный человечек дерзко дразнил разгневанного всероссийского кукловода, одетого для вящей узнаваемости в пижаму дзюдоиста.

«Вот черти, ничего не боятся!» – покачал головой главный редактор и щелкнул пальцем по рыжему замшевому носу песцового снеговичка, стоявшего на столе рядом с монитором.

Потянувшись до болезненного хруста в суставах, он взялся за почту, разобранную секретаршей: письма были вынуты из конвертов и прикреплены к ним степлером, чтобы не перепутались и не потерялись. Когда-то давным-давно больше всего на свете журналисты боялись попасть под страшное постановление ЦК КПСС «О работе с письмами трудящихся»: за не отправленный вовремя ответ ничтожному жалобщику можно было схлопотать выговор и даже вылететь с работы. Нынче хоть все письма, не читая, сваливай в мусор или сжигай – никто даже не заметит, всем на все наплевать. Прежде начальство все-таки интересовалось: о чем там, внизу, попискивает прижатый тоталитаризмом народец? Пресса была чем-то вроде смотрового окошечка в камеру заключенного. Теперь никому ничего не надо, кроме денег, теперь, блин, демократия: не нравится власть – не выбирай. Она сама себя выберет. На то и урны. Поэтому начальству пресса почти разнадобилась – держат так, для приличия, чтобы народ читать не разучился и западные умники на переговорах не доставали: «Где у вас свобода слова, где?» В Караганде…

Однако Геннадий Павлович сохранил старый советский обычай начинать рабочий день с редакционной почты, читал, писал резолюции, направлял в отделы, хотя знал наперед: если сотрудники и ответят авторам, то с тем вежливым хамством, от которого у людей там, на земле, зреет классовое бешенство. Прежде под возмущенные письма трудящихся в каждом номере отводили целую полосу – шестую. А теперь? Ничего. Пшик. И сделать с этим ничего нельзя. Время такое…

Память о том, что и сам он по молодости поучаствовал в сотворении нынешнего несуразного мира, жила в его душе подобно давнему постыдному, но незабываемо яркому блуду. Скорятин вспомнил, как вместе с Мариной, семилетним Борькой и трехлетней Викой стоял в 1991-м в живом кольце, заслоняя Белый дом, сжимая в руке бутылку с вонючим «коктейлем Молотова» и готовясь к подвигу. Но танки тогда не приехали…

«А может, остаться сегодня у Алисы? – возмечтал Гена. – Степка вроде на сборах… Нет, нельзя: Ласская снова запьет…».

В первом письме ветеран лесной промышленности из Сыктывкара с подходящей фамилией Сердюк возмущался вырубками зеленого богатства и предлагал организовать «вооруженные народные дружины для защиты деревянного золота от беспредела».

«А что? Правильно!» – подумал Скорятин.

Ему самому иной раз хотелось, выходя из дому, прихватить с собой шестизарядный «винчестер», подаренный акционерами к пятидесятилетию. Народ стал нервным, драчливым: если похмельный мужик в магазине лез к кассе без очереди, его давно уже никто не останавливал и не совестил – зарежет. Бывали случаи. А кавказская пацанва превратила соседнюю общагу в аул и совершенно обнаглела: затащили в подвал и всю ночь поганили школьницу, возвращавшуюся из балетного класса. Сначала, как говорится, чем могли, а потом, ублюдки, пуантами. Милиция связываться не захотела – под окнами визгливые горные тетки орали, что только проститутки ходят по улице вечером без родственных мужчин. Скорятин позвонил начальнику отделения по фамилии Гантулаев, погрозил публикацией. Дело завели. Тогда приехали белобородые аксакалы с дарами. Дело закрыли. Гена вскипел, но ему тихо объяснили: «терпилы» сами забрали заявление и теперь меняют квартиру – улучшаются.

«Кстати, а что там у нас с шестой полосой?» – спохватился главный редактор.

Там под рубрикой «Социология для бедных» с колес шла статья знаменитого правозащитника Адама Королева. Называлась она «Гимн понаехавшим». Автор был когда-то знаменитым диссидентом, подписывал ябеды мировому сообществу, выходил на Красную площадь, сидел, стучал, снова митинговал, призывал раздавить гадину, раздавил, возликовал, но потом устал и затворился в элитном санатории. Зато его сынок, редкий балбес, крутил мутный бизнес с ингушами, и старичка Королева попросили тряхнуть либеральной стариной. Точнее, позвонил из Ниццы Кошмарик (он теперь, видите ли, кавказскую карту разыгрывает!) и приказал: «Нужна статья о том, что Россия без мигрантов погибнет!» – «Зачем?» – удивился Гена. – «Много знаешь – мало получаешь! – хохотнул хозяин. – И готовь бомбу про Кио!» Под ником «Кио» в телефонных разговорах проходил кремлевский скорохват Дронов. Скорятин еле отыскал Адама в Рогашках, долго уламывал, сулил тройной гонорар, убеждал, взывая к его врожденной политкорректности. Убедил. Однако статья вышла не про то, как полезны «понаехавшие», а про то, какой ужас начнется, если русские сорвутся с цепи, ибо нет ничего опасней великодержавного шовинизма, замешанного на православной спеси.

Гене страшно захотелось набрать Алисин номер, но он удержался. Пусть попереживает, погадает, почему не зашел утром… Как говаривал покойный тесть, женщина – существо ожидающее. Мужчина – ожидаемое.

Скорятин развернулся во вращающемся кресле и посмотрел на стену: там между двумя большими фотографиями висели оттиски полос. На левом снимке Ельцин, воздев беспалую руку, вещал с танка. В толпе можно было узнать молодого Скорятина, худого и ярого. Рядом стояли гордый Исидор и пьяный Шаронов. Правая фотография запечатлела великую тройку: Сталина, Черчилля и Рузвельта на Ялтинской конференции. Вожди читали «Мымру». Шутейный фотомонтаж к юбилею подарили коллеги из «Огонька». От одного снимка к другому протянулась рейка с пронумерованными гвоздиками. На них накалывали сверстанные полосы – и можно было одним взглядом оценить готовность выпуска. Шестой гвоздик пустовал.

«Не сдали полосу, мерзавцы!» – Главный сердито нажал клавишу селектора, оставшегося еще с советских времен. Аппарат давно устарел, несколько раз ломался, но его чинили, хотя стоило это дороже, чем купить японскую систему связи.

Секретарша не отзывалась.

«Где ее черти носят! Не редакция, а Гуляй-поле какое-то!» – выругался он и вдавил клавишу с надписью «Жора».

– О величайший, слушаю и повинуюсь! – сквозь шипение ответил всегда веселый Дочкин.

– Что там с шестой?

– Ты гений! – ответил заместитель.

– Да ладно… – Гена улыбнулся с чемпионским смущением.

– Гений! Не спорь, о скромнейший из скромных! Аристофан Свифтович Салтыков-Щедрин! «Клептократия»! Убиться веником! Это та-а-ак рванет!

– Ты никому не показывал?

– Ну ты спросил! Могила. В номер?

– Повременим.

– Прав, прав, о дальновиднейший! А знаешь, какой сегодня день?

– Какой?

– Двадцать четыре года, как умер Танкист.

– Неужели двадцать четыре?

– Да, Гена, да! «Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи…»[3]

– Надо помянуть.

– Когда? – оживился Жора.

– Пока не знаю.

– Жду команды, о златоперый! Водка стынет в жилах.

– А что там с шестой? Бред Адама поставили?

– Стоит.

– А где полоса?

– Сун Цзы Ло держит.

– Почему?

– Правит «Мумию на вынос!».

– Поторопи! Не люблю я пустые гвоздики в понедельник. Помнишь, как Танкист говорил?

– Помню: сам погибай, а газету выпускай.

2. Танкист

Конечно, теперь, когда все делается на компьютере и, нажав кнопку, можно увидеть на экране любую полосу, – рейка, гвоздики, правленые оттиски выглядят глупым приветом из прошлого, из эпохи незабвенного Танкиста. Скорятин зажмурился: ах, какое было время! От клацающего линотипа он бегом нес теплый набор, завернутый во влажную гранку метранпажу, клал на оцинкованный стол и умолял:

– Семёныч, быстрее, график срываем!

Семёныч, толстый, степенный мужик, неторопливо вытирал ветошью руки, испачканные типографской краской, разворачивал гранку и качал головой при виде бесчисленных «вожжей», тянувшихся от зачеркнутых неверных слов к правильным, выведенным на полях четким почерком.

– Над стилем работаешь, Паустовский? Ну-ну…

Метранпаж ослаблял винты тайлера, вынимал из набора, поддев шилом, ошибочные строчки, вставлял новые, вбивал их на место деревянной рукояткой и прокатывал свежий оттиск. Через минуту Гена уже мчался по коридору, гремя полосой, в корректорскую. Женщины возмущались: продукты, купленные в обеденный перерыв, были из холодильника уже переложены в сумки. Оставалось дождаться радостной вести, что номер подписан, – и домой, к мужьям, к детям. А тут такое! Они, как куры, набрасывались на текст, «строчили» – читая на пару вслух и сверяя правку. Не найдя ошибок, подписывали полосу.

Дальше путь лежал к уполномоченному Главлита, которого звали по старинке цензором. Он-то и допускал полосу к печати – залитовывал. Замечательное время! Все было просто и ясно: ты хочешь сказать правду, а кто-то наверху тебе не велит. Значит, или ты его обманешь, перехитришь, обведешь, словно нападающий защитника, или он заткнет тебе рот, и ты напишешь неправду, а наутро твое вранье прочитают миллионы доверчивых подписчиков. Конечно, на самом деле все было сложней и тоньше. Власть напоминала тяжелого и подозрительного больного. Чтобы убедить его в необходимости укола, приходилось хитрить, заходить с разных сторон, даже порой соглашаться, будто он совершенно здоров, а потом, улучив момент, исподтишка воткнуть шприц. Обманутый хроник вопит, но уже поздно, поздно: струйка правды уже рассочилась по гнилой крови. Если удавалось, друзья гордились тобой, а женщины смотрели восхищенно-влажными глазами. Если не удавалось, что ж – друзья скорбели, а женщины смотрели сочувственно-влажными глазами. Ах, какое было время!

…Уполномоченный Главлита, молодой смешливый парень, сидел в отдельном кабинете без таблички. На стене – большая карта нерушимого СССР и вырезанный из журнала портрет старины Хэма в знаменитом шкиперском свитере. На столе – стопка непонятных справочников без надписей на корешках. В углу – сейф для особо секретных инструкций. Цензор всегда работал, как бухгалтер, в нарукавниках – свежие оттиски пачкали одежду. Он откладывал новый роман Хейли или Стругацких, просматривал полосу, приветливо кивая каждый раз, когда видел, что его замечания учтены и текст исправлен. Потом улыбался и хитро смотрел на стажера:

– Значит, говоришь, самое тяжелое – поднять нашу легкую промышленность? Лихо! А вот это просто клёво: «Кресло дается чиновнику, чтобы работать головой, а не отдыхать ягодицами!» И название отличное: «Ситец – тоже броня!» Сам придумал?

– Сам.

– Опасный ты парень! Ладно, не бойся – оставляю. Может, из тебя Юрий Трифонов выйдет. Будут доценты изучать раннего Скорятина, и меня, цербера бумажного, добрым словом вспомнят. А это еще что такое?

На лице цензора возникло выражение детской плаксивой обиды:

– Ну сколько раз повторять: нет никакого Кустанайского танкового завода. Ну нет его! Есть Кустанайский завод сельскохозяйственных машин. Исправляй! Не залитую.

– Корректура домой ушла… – побледнел от ужаса будущий Трифонов.

– Догоняй теток!

В тот вечер номер подписали на час позже. Вот тогда-то Гена впервые и попал на ковер в кабинет Танкиста. Преступление было очевидно: на пятнадцати гвоздиках висели подписанные полосы, и только под одним зияла пустота. А виновником этой страшной пустоты был он, Скорятин. Главный посмотрел на злодея долгим тяжелым взглядом, отчего Гена невольно встал по стойке «смирно».

– А если бы газету в окопах ждали? – спросил Танкист прокуренным скрипучим голосом. – Молчишь? Мда… Выгнать тебя к чертовой матери с волчьим билетом, и плевать, что за тебя, дурака, хорошие люди просили!

– Иван Поликарпович…

– Молчать! Не выгоню. Мозгам своим скажи «спасибо». Я в журналистике сорок лет, фронт прошел, а мне и в голову ни разу не пришло, что дефицит тряпья – то же самое, что нехватка брони на Курской дуге. Разгромом попахивает. Молодец ты, хоть и разгильдяй! В последний раз прощаю. Иди! Стой! Начальник в кресле не только головой работает, но и задницей. Сам узнаешь. Сгинь с глаз моих, обормот!

За Гену просил тесть, заведовавший в Художественном фонде закупкой свежей живописи, а дочь главного оказалась, как на грех, художницей-«авангардурой». Так он сам выражался в узком кругу. Танкист относился к мазне единственного ребенка, точно к обидной болезни вроде диареи. А что поделаешь – кровиночка.

Иван Поликарпович Диденко (в редакционном обиходе – Танкист или Дед) редактировал «Мымру» лет двадцать. Фронтовой корреспондент, разъезжавший на броне танков чаще, чем на редакционной «эмке», он умудрился даже затесаться в одну из групп, посланных вывесить на Рейхстаге знамя Победы. Но отряд накрыли минометным огнем, и задание они не выполнили. Когда-то Дед гремел очерками о послевоенной Кубани, сильно отличавшимися от сытой и веселой жизни киношных казаков. Он даже сидел в следственном изоляторе, потом разобрались, выпустили, вернули партбилет и вставили за казенный счет железные зубы взамен выбитых на допросах. Свой первый серьезный пост, и не где-нибудь, а в «Правде», Танкист получил после того, как хорошенько «протащил» безродных космополитов в краевой газете. Вся читающая страна повторяла тогда его каламбур: «Борьба с “космополипами” требует скальпеля!» Он долго работал заведующим отделом в главной партийной газете, а потом ему доверили самостоятельное дело – новый еженедельник «Мир и мы», созданный в самом конце «оттепели» при Обществе дружбы с зарубежными странами, чтобы продемонстрировать «определенным кругам на Западе», что в Советском Союзе тоже есть беспартийная, даже свободная печать. Диденко вызвал сам Суслов и сказал:

– Давай-ка посмелей, но без партизанщины. Не подведи!

Не подвел: газету делал лихо, дерзко, с выдумкой, но без карманного интеллигентского кукиша. Острые материалы обязательно согласовывал на Старой площади. Впрочем, это не спасло его от инфаркта и двух выговоров – с занесением и без занесения. Однако в те времена, когда Скорятин после журфака, по протекции тестя (сначала Гену распределили в «Тургайскую правду»), пришел в «Мымру», Ивана Поликарповича уже редко звали Танкистом, чаще Дедом. Он превратился в усталого, обрюзгшего старика с одышкой и синими губами сердечника. В день выпуска до вечера Дед сидел над готовыми полосами, мрачно рассматривал визы корректуры, ведущего редактора, штамп Главлита и никак не решался подписать газету «в свет», напоминая сапера, тяжко склонившегося над миной неведомой конструкции. А утром, придя как всегда к девяти, он пил чай с баранками и косился на «вертушку» – телефон цвета слоновой кости с латунным советским гербом на диске. Партийное начальство начинало рабочий день с чтения главных газет: «Правды», «Известий», «Совраски», «Комсомолки», «Труда»… До «Мымры» руки доходили часам к одиннадцати. Как раз в это время Дед просил секретаршу, служившую с ним, кажется, еще в «Красной Кубани»:

– Зинаида, накапай валерьяночки!

Когда стрелки, малая и большая, сходились на двенадцати, его морщинистое лицо веселело, а в начале первого, поняв окончательно, что роковых ошибок в номере не обнаружено, Дед потирал руки и собирал редколлегию, чтобы поощрить, пожурить и поставить коллективу новые задачи. Ну а если все-таки, очень редко, вертушка звонила, он осторожно брал трубку, выслушивал нагоняй, багровея, никогда не спорил, отвечал по-военному: «Виноват», «Не повторится», «Учту», «Так точно!» Но никогда не выдавал на расправу сотрудника, допустившего прокол или неположенное своемыслие. Лишь потом, отдышавшись, приняв седуксен, Диденко вызывал «вредителя», ставил по стойке «смирно» и воспитывал крупнокалиберным окопным матом. Чаще всего попадало Скорятину, которого так и тянуло к разоблачениям и запретным темам. Наругавшись, Танкист брался за сердце и говорил уже спокойно, почти жалобно:

– Гена, не надо! Зачем?

– Но это же правда!

– Правда – то, от чего жить хочется. А когда от правды впору удавиться, это не правда…

– А что же это, Иван Поликарпович?

– Сам когда-нибудь поймешь… Ладно, иди! В последний раз прощаю.

Сколько их было, «последних прощений» – не сосчитать…

Сняли Танкиста вскоре после прихода Горбачева. Тогда многих погнали. Убрали, не дожидаясь оплошности, как было принято прежде, при застое, просто вызвали на Старую площадь и освободили. От оскорбительной внезапности Дед слег со вторым инфарктом и в редакции больше никогда не появлялся, а его немногочисленные вещи, включая макет тридцатьчетверки, вывозила Зиночка – нерасписанная жена вдового шефа. Это обстоятельство они почему-то тщательно скрывали, хотя даже студенту, пришедшему в «Мымру» на практику, первым делом докладывали:

– С Зинаидой Антоновной повежливей. ППЖ!

– Что?

– Походно-полевая жена.

На пенсии они наконец расписались. Диденко выздоровел, поднялся, кто-то даже видел его 9-го мая у Большого театра в орденах и медалях. Умер он неожиданно: гулял во дворе и слушал по приемнику, висевшему на груди, трансляцию Съезда народных депутатов. Когда Зинаида, увидев в окно неладное, прибежала к рухнувшему в сугроб мужу, из транзистора молотил всезнайка Собчак, бодрый, как распорядитель утренней гимнастики.

Шабельский, сменивший Деда, велел убрать из редакции все напоминавшее о временах Танкиста, в том числе и рейку с номерами. Но когда Скорятин стал главным, он распорядился вернуть гвоздики. Зачем? Ну, во-первых, так привычнее. К старости, когда не поспеваешь за торопливой новизной, которая кажется лавиной нелепостей и ошибок, хочется чего-то давнего, знакомого, привычного. Кроме того, рейка с гвоздиками казалась ему признаком власти, как, скажем, скипетр или горностаевая мантия монарха.

Гена снова нажал кнопку – секретарша не отвечала.

«Вот сучка!»

Тогда он вызвал по селектору своего первого заместителя Сун Цзы Ло. На самом деле звали его Володей Сунзиловским. Когда-то он учился в Институте восточных языков на китаиста, готовился в дипломаты, забредал на сходки Рыцарей Правды: сидел, молчал, ухмылялся, потом исчез. Сгубила его безответная любовь: втюрился в однокурсницу, сделал предложение, получил обидный отказ и наложил на себя руки – неудачно, по-детски. Как «суицидалу», ему прилепили диагноз, сослали на год в «академку», но главное – он стал невыездным, и международная карьера накрылась большим медным тазом с колосистым советским гербом на днище. В журналистику Володя попал случайно: принес с улицы в «Мымру» статью о жуткой расправе на площади Тяньаньмэнь. Написал с тайных слов потрясенного однокурсника, служившего в советском посольстве в Пекине. Тот уверял, будто танки ездили по башни в размолотом человеческом мясе. Врал, наверное. Вон, сначала тоже кричали, что и в Белом доме в 1993-м убили тысячи людей, а потом оказалось: всего двести, и ни одного депутата. Шабельский пришел от материала в восторг и взял Сунзиловского сначала на договор, а потом и в штат. Володя долго вел международную политику, дорос до зама. Исидор, мечтавший возглавить «Известия», готовил его в преемники, но не вышло. Неудавшийся китаист был скрытен, замкнут, немногословен, чурался женщин и очень редко смеялся из-за своих огромных желтых зубов, которые при малейшей улыбке выпирали изо рта, делая его похожим на веселую лошадь.

К 1991-му сумасшедших вокруг стало столько, что, казалось, в Москве проходит Всемирный фестиваль буйнопомешанных. Доктора хором каялись за карательную психиатрию и признавались в жутких врачебных ошибках. Сунзиловского объявили жертвой совкового произвола, сняли диагноз и выпустили наконец в Китай. Вернувшись, он совсем перестал улыбаться, затуманился и ходил по редакционным коридорам скорбной тенью. Правда, не забыл угостить коллектив кислой китайской водкой, настоянной на змее.

– Ну и как там, в Поднебесной? – любопытствовали сотрудники, запивая кислятину родной «Пшеничной».

– Мы идиоты! – отвечал он.

– Почему?

– Скоро поймете!

В кабинет к себе он пускал неохотно, а дома у него вообще никто не был, хотя в те времена кочующей пьяной оравой вломиться к кому-то на квартиру в полночь и гудеть до утра было делом обычным. Осчастливленный хозяин хмурился, протирая сонные глаза, вываливал из холодильника последние припасы, а за водкой бегали потом к таксистам. Поговаривали, что Володя пишет стихи в духе Ли Бо, но их тоже никто не видел и не читал. Однажды Веня Шаронов, не найдя собутыльников в пустой редакции, решил проведать загрипповавшего Сунзиловского, взял пузырь и без звонка поехал к нему в Сокольники. На осторожный вопрос из-за двери: «Кто там?» – остроумный Шаронов ответил не своим голосом: «Мосгаз», намекая на знаменитого душегуба, в 1960-е кромсавшего топором доверчивых москвичей. Но Володя шуток не понимал, потянул носом воздух, отпер и попал по полной программе. Шаронов обнаружил за дверью квартирку, любовно отделанную в китайском стиле: ширмы, бамбуковые занавески, низкая мебель, яркие бумажные фонарики. Со стен свисали свитки с иероглифами, птичками и кудрявыми срединными пейзажами, а также майоликовые талисманы с алыми кистями. Из угла мудро улыбался Конфуций. На бамбуковом столике стояли крошечные глиняные чайнички и чашки, пахло жасмином. Простой, как сто грамм, Веня вперся в самый разгар изысканной чайной церемонии и воскликнул:

– Ну, ты прямо Сун Цзы Ло какой-то!

Кроме Володи, разодетого, что твой мандарин, в чаепитии участвовала замужняя мымринская дама в едва наброшенном на голое тело шелковом халатике с серыми уточками. Больше ничего выведать у Шаронова не удалось, как Жора ни накачивал его пивом с водкой.

– Женская измена охраняется государством! – еле ворочая языком, отвечал Веня.

Коллектив в ту пору был немалый, сто человек с лишком, поэтому редакционные сплетники так и не смогли вычислить, кто же чаевничал с зубастым китаистом на низком ложе. А за Володей с тех пор закрепилось прозвище Сун Цзы Ло, на которое он с удовольствием откликался, чувствуя себя почти великоханьцем.

В последние месяцы Сунзиловский выглядел плохо, похудел, в лице появилась сухая желтизна, ходил, шаркая, и останавливался перевести дух. Говорили: «онкология». Зато он стал чаще улыбаться, и все наконец узнали, кто же та секретная дама. Корректорша Мила Тюрина теперь безвылазно сидела у него в кабинете, щебетала и с ободряющей улыбкой смотрела на больного Володю безнадежными глазами.

– Что происходит? – строго спросил Скорятин, когда Сун Цзы Ло тяжело уселся перед ним. – Где «Мумия»? – И осекся: бедный Сунзиловский сам стал похож на мумию.

– А нам это надо? – спросил зам, едва открывая рот, чтобы не показывать некрасивые зубы.

– Но другие-то пишут!

– Ты же знаешь, почему они пишут и откуда ноги растут. Нам-то это зачем? Кошмарик приказал?

– Нет.

– Тогда зачем людей стравливать? Ну да, у нас семьдесят лет была такая религия. Все молились на Светлое Будущее. Пролетариат – бог. Классовая борьба – Богородица. Маркс с Лениным – пророки. Верили, что человек и наука могут все. Понимаешь, все! Могут труп сделать нетленным. Почему мощи Ильи Муромца не гниют, мы не знаем. Чудо! А почему Ленин не гниет или почти не гниет, знаем. Наука! Мавзолей – храм этой бывшей веры. Зиккурат. Пирамида. Какая разница! Но теперь мы снова хотим верить в Бога Живаго, а не в Человека. Ладно! Попробуем. Но пусть эти позитивистские мощи лежат там, где их положили. Не мы положили, не нам выносить. Лет через сто разберутся…

– Ты уверен?

– Уверен. Китайцы древней и мудрей нас. Думаешь, они не знают, сколько народу Мао угробил? Отлично знают. Но условились: лет пятьдесят об этом ни-ни. Думать – пожалуйста. Говорить – нет…

– Разве это хорошо?

– Плохо. Но мерить прошлое настоящим еще хуже. Ведь то, что для нас зло, для потомков может оказаться благом. И наоборот. Так бывает.

– Конфуций?

– Не исключено. Не надо глумиться над бывшей святыней. Люди совсем отучатся верить. Понимаешь?

– Ну да…

– Ген, сними из номера «Мумию»!

– Я обещал.

– Кому?

– «Мемориалу».

– Напрасно. Сборище обиженных внуков.

– Ну, это как сказать, – возразил Скорятин.

Он ждал от «внуков» премию «За борьбу с тоталитарным прошлым».

– Сними!

– А что в «дырку» поставим?

– Найдем. Может, еще и некролог какой-нибудь выскочит. Жизнь течет. Помру – напишете.

– Типун тебе на язык!

– Я пошел?

– Иди! – бессильно махнул главный редактор.

– Ты что-то сегодня плохо выглядишь.

– Просто устал, не выспался.

– Я тоже думал, просто устаю. Оказалось – симптом. Чуть ли не главный. Обследуйся! Тут важно не прозевать. На второй, даже третьей стадии теперь лечат…

– Обязательно! Может, Вов, тебе в «кремлевку» залечь? Я позвоню.

– Оттуда меня точно вынесут, как Ленина. Помнишь, у Веньки:

Икрою кормят в ЦэКаБэ, Зато врачи ни «мэ», ни «бэ».

Володя тяжело встал и пошаркал к двери.

– Как тебе моя «Клептократия»? – вдогонку спросил Скорятин.

Его задело, что Сун ничего не сказал о статье, а ведь Гена под большим секретом дал прочесть только ему и Жоре. Володя остановился, с трудом повернулся, улыбнулся шире, чем обычно – во весь свой лошадиный оскал:

– Прежде чем говорить императору правду, не забудь встать на колени. Ты неосторожен, мой друг!

Гене показалось, что у бедняги похудели даже зубы.

3. Марина

Проводив Сун Цзы Ло, Скорятин попытался снова сосредоточиться на письме о незаконной вырубке коми-лесов, но не смог. Он не выспался, чувствовал себя старым, усталым и, поднимаясь в редакцию, на шестой этаж, даже не заглянул, как обычно, на третий, в «Меховой рай», к Алисе, чтобы выпить кофе и поболтать. Ему было совсем скверно. Ночью, очнувшись в сердечном испуге от путаного сна с погонями, он долго лежал, не открывая глаз и надеясь уснуть, но в голову лезло все то, от чего удавалось отмахнуться днем. Вспоминал ссору с Викой, ее уход из дому и ненависть в глазах дочери, когда она, обернувшись на пороге, сказала: «Ну пока, dаddy!» Английское словцо прозвучало как «дядя». За что? Была дочь – и нет!

Последний Маринин запой всем дорого обошелся. Она безобразно чудила, пыталась отравиться горстью антидепрессантов. Таблетки удалось выбить из рук, они раскатились по ковру, жена ползала на коленях, собирая, а он со скандалом отнимал. Когда примчался семейный «нарколог-гинеколог» (доктор сам себя так называл в шутку), Ласская, раздевшись догола, бегала по квартире, тряся жирным телом и мотая огромной вислой грудью. Она с девичьим хохотом увертывалась от нацеленного шприца и воображала себя, вероятно, чертовски пикантной. Догнали, повалили, укололи…

Мучил недавний звонок Корчмарика из Ниццы. Сбежав от прокуратуры, хозяин руководил «Мымрой» с Лазурного Берега. В редакции его прозвали Кошмариком – за улыбчивую и непредсказуемую свирепость. Он добыл по случаю жуткий компромат на своего давнего врага – могучего кремлевского разводилу Дронова и потребовал, чтобы Скорятин сам написал разоблачугу.

– Леонид Данилович, а может, пусть лучше Солов, – уныло предложил главный редактор, – в стихах…

– Никакого Солова. Никаких стихов. Если будет утечка, нам всем пипец! А Солов – пустобол, в Фейсбуке все вываливает: и как пожрал, и как поспал, и как трахнулся. Сам накатаешь. Лично. Ты же хорошо сочиняешь. Тряхни стариной!

– А Дронов? – осторожно спросил Скорятин.

– Не бзди, Гена! Ему конец. Дофокусничался, Кио! Мать его… Мы вобьем последний гвоздь в гроб этого…

Хозяин выматерился с прилежной изобретательностью интеллигента в третьем поколении. И Гена тряхнул, сочинил, да так сочинил, что и сам удивился, перечитывая и розовея от удовольствия: «Даже кремлевские звезды краснеют со стыда, глядя на ваше казнокрадство! Карамзин на вопрос “Что происходит в России?” отвечал кратко: “Воруют…” Но вы свершили то, чего прежде не бывало в многогрешном Отечестве нашем, вы превратили пошлое воровство в мегапроект, в государственную идеологию, в религию. Осталось учредить медаль “За казнокрадство”…»

Несмотря на предупреждение, Гена показал статью самым надежным – Жоре и Володе. Хотелось похвал. От Кошмарика не дождешься, а только: «За что я вам плачу?! Разгоню к чертям свинячьим!» Раньше он всегда давал читать написанное Марине, но она стала слишком придирчива в последнее время, наверное, чует измену. Даже во сне у нее подозрительное выражение лица.

Сегодня ночью, отчаявшись уснуть, Скорятин включил ночник и раскрыл книгу модного писателя Миши Эпронова, но с первых строк ему сделалось тошно. С ума, что ли, все посходили?! Очерк о доярке для «Сельской жизни» в прежние времена лучше писали! Силос какой-то! Он встал, заглянул в холодильник, поел и бродил по большой квартире, вздрагивая от шорохов, скрипов, водопроводного урчания, пугаясь нагромождений советского авангарда, выползавшего из рам. Тесть, уезжая в Германию, лучшие картины увез, но кое-что, поплоше, оставил, хотел забрать позже и не успел.

Скорятин, жуя, долго смотрел в окно на заснеженный Сивцев Вражек, плотно уставленный прямоугольными сугробами, в которые за ночь превратились припаркованные автомобили. Вернувшись в спальню и улегшись в широкую супружескую постель, он старался не глядеть на мерно дышавшие тучные останки Марины.

В молодости Гена любил жену без памяти, нетерпеливо вожделел и ревновал к каждому, кто бросал заинтересованный взор на ее стати. Будь он военным при оружии – обязательно пристрелил бы кого-нибудь, посмевшего коснуться проникающим взглядом его женщины! А теперь? Теперь такое чувство, что спишь в одном купе с похмельным, закусившим черт знает чем попутчиком – и когда долгожданная конечная станция, никто не знает…

«Нет, у любви, как и у жизни, должно быть только начало. Конец любви – это даже не смерть. Гораздо хуже!» – думал он, мучаясь в нервической полудреме и вспоминая молодость, когда каждое пробуждение становилось радостью.

…Они учились вместе в университете и поженились на последнем курсе. С восьмого класса Гена занимался в кружке юных журналистов при Доме пионеров, даже получил почетную грамоту как лучший юнкор Бабушкинского района, печатался в многотиражках, опубликовал в «Алом парусе» заметку «Здравствуй, лось!» про сохатого, забредшего в город из лесу. Однажды Фаза после урока тяжело посмотрела на юнкора и сказала: «Останься!» Он похолодел: «Ну какого черта было курить натощак!» Однако речь пошла о другом.

– И как ты с таким немецким на журфак собрался?

– Не знаю.

– А кто знает, Шиллер? Будем заниматься по два часа. Каждый день. Понял?

– Понял.

И Фаза, растившая без мужа мальчиков-двойняшек, стала ежедневно вбивать в Гену немецкий язык, как железную сваю в мерзлый грунт. Иногда он делал уроки у нее дома вместе с близнецами, послушными, четкими, как маленькие солдатики вермахта. Отец с матерью, узнав, что сын занимается с репетитором, долго совещались, крутя так и сяк семейный бюджет, и выделили ему двадцать пять рублей в месяц, но когда он принес Фазе в конверте четвертной, она взбесилась и чуть не выгнала его вон.

– Мне не деньги твои нужны! Мне надо, чтобы ты артикли не путал и приставок отделяемых не глотал, думкомпф!

«Проведать Фазу!!!» Говорят, совсем уже ничего не видит… Делая пометку в ежедневнике, он вспомнил полуслепую неухоженную старушку, которая на прошлогоднем сборе класса натыкалась на рослых, раздобревших своих учеников, угадывая: «Петя? Володя? Леночка?..»

За все абитуриентское лето Гена так ни разу и не выбрался на Торфянку искупаться с друзьями, но немецкий сдал на «отлично», хотя гоняли его, как врага народа, даже заставили Гейне наизусть читать. Однако в университет юнкор все равно не поступил: схлопотал тройку за сочинение. Возмущенная директриса школы Анна Марковна, тоже принимавшая участие в его судьбе, помчалась в приемную комиссию, где работала ее подруга, вернулась расстроенная и сообщила: «Ты ляпнул две ошибки, синтаксическую и стилистическую, а это – твердая четверка». Тройку вкатили из-за небывалого наплыва «блатных»: ректору пришлось выбирать между дочкой известного историка-диссидента и сыном заместителя директора ЦУМа. Победила, конечно, торговля. Но диссидент сбегал в министерство, пошумел, обещая разоблачения, и дочку взяли на вечернее отделение, чтобы потом тихо перевести на очное.

А Скорятина забрали в армию, в ракетные войска, на Кольский полуостров. Сначала было тяжело, особенно в «учебке», да и потом, в части, нелегко. К изматывающим дежурствам и брюзгливому недовольству офицеров добавлялось дурное всевластие «стариков», гонявших «салабонов» как крепостных. Особенно лютовал сержант Мастрюк, который постоянно всем грозил надавать по ушам и приводил приговор в исполнение, используя для экзекуции колоду засаленных взводных карт. Почему-то он сразу облюбовал Генины уши, торчавшие на стриженой голове подобно двум локаторам на сопке. Было больно и унизительно. Но потом Мастрюк спьяну задрался с чеченцами из автовзвода и попал с переломом основания черепа в госпиталь, откуда его комиссовали. Когда Скорятина через год, отстегав по заднице ремнем, торжественно перевели в «скворцы», жить стало лучше и веселее. В части оказалась отличная библиотека, и он много читал, особенно когда стал «стариком» и обрел тот ленивый досуг, какой возможен лишь в последние сто восемьдесят два с половиной дня службы на «точке», затерянной в мшистых скалах. Бывший юнкор писал Фазе письма на немецком, она отвечала, указывая ошибки и давая задания. Анна Марковна присылала темы сочинений и экзаменационные вопросы, выведанные у подруги, чтобы он, гордость школы, охраняя Родину, мог подготовиться к реваншу. Гена помнил, что в приемную комиссию надо представить свежие публикации, и накатал пару заметок о мужественных буднях N-ского подразделения, где командиры отечески требовательны, а солдаты радостно-исполнительны. «Дивизионка» охотно тиснула его писульки под рубрикой «Ратная вахта», которую между собой ракетчики называли «Здравствуй, сказка!». И к Гене пришла полковая слава. С тех пор по просьбам однопризывников он строчил письма девушкам, томящимся, ожидая своих парней, во всех уголках огромного Советского Союза. Содержание было всегда примерно одно и то же, как в известной дембельской песенке:

Вернусь домой и обниму Тебя, прижав к груди. Жди, не давая никому! А если дашь – не жди!

Офицеры же стали величать писучего ефрейтора «военкором», вкладывая в это слово свое незлобивое презрение к армейской печати.

Ракеты, спрятанные поблизости в бездонной шахте, могли смести пол-Европы, но ефрейтор Скорятин об этом не думал, хотя знал: предполагаемый противник тоже обладает ядерным оружием, способным разнести в пыль Москву с родным Бабушкинским районом. Атомная война казалась ему менее реальной, чем замысловатые выдумки Станислава Лема, Айзека Азимова или Роберта Шекли: на гарнизонных полках имелась даже Библиотека мировой фантастики. Бойцы-ракетчики, запершись в каптерке, пили спирт, купленный вскладчину у прапорщика, и пели под гитару, переиначивая советский шлягер:

Летит по небу сорок тонн. Прости нас, город Вашингтон…

Иногда Гена просыпался среди ночи, отгибал край байкового одеяла, служившего оконной шторой, и впускал в казарму немного незаходящего летнего солнца. Он вынимал из-под подушки книгу, открывал страницу, заложенную фоткой одноклассницы, не отвечавшей на его письма, и пропадал в чудесном мире чужого воображения. Собрание сочинений Джека Лондона было прочитано дважды с первого до последнего тома. Мартин Иден стал его старшим братом, которому хочется подражать во всем. Лежа на узкой солдатской койке, Скорятин мог часами мечтать о чем-то беспредметно-нежном и бесформенно-грандиозном, в его фантазиях отзывчивая девичья красота переплеталась с земной славой. В реальность возвращал крик дневального: «Взвод, подъем!» Еще он читал фантастику, но вскоре мыслящие вакуумы, влюбленные андроиды, параллельные миры и нуль-транспортировки стали неинтересны, как игра в «морской бой» на уроке литературы, когда класс бурно спорит, почему умная и тонкая Наташа Ростова втюхалась в дворянского раздолбая Анатоля Куракина, кинув замечательного Андрея Болконского. Вот тебе и дуб при лунном свете!

Домой Гена вернулся возмужавшим, окрепшим, его лицо, до призыва почти детское, обветрилось и посуровело, пушок на подбородке уступил место наждачной щетине, а в движениях появилась взрослая уверенность. Если в «учебке» он извивался на турнике, будто червяк на крючке, то через год уже крутил «солнышко». Когда он, гордясь своей мохнатой, словно бурка, дембельской шинелью, ехал на поезде в Москву, вся казарменная дурь и бестолочь как-то отшелушились, а в душе осталась благодарная тоска по тем временам, когда сердце, бесприютное по природе, стучало в добром согласии с ухающим строевым шагом. Перезимовав, Скорятин снова подал документы на журфак и поступил без конкурса, как положено тому, кто отдал долг Родине. Кстати, за сочинение на вольную тему «Мое Заполярье» ему поставили «отлично». Экзаменатор даже потом спросил удивленно:

– Это вы написали «Полярный день – это полярная ночь наоборот»?

– Я.

– Недурственно, очень недурственно! У вас способности. Не промотайте!

Темноволосую Марину Ласскую Гена заметил на первой же лекции. У нее было тонкое восточное лицо, гордый нос, резко очерченные губы и большие туманные глаза. Ее фигура ошеломляла избытком женственности, заставляющей мужчин оглядываться, мечтательно цокая языками. Она была звездой, играла маленькие роли в студенческом театре, который разместился в бывшей университетской церкви Святой Татианы: сцену сколотили как раз на месте алтаря. Услыхав от внука про такое безбожество, бабушка Марфуша в ужасе перекрестилась: «Кому храм, а кому срам». Но бедный влюбленный не пропускал ни одного спектакля с участием Ласской, хотел даже записаться в труппу, но режиссер посмотрел на него грустными глазами и покачал головой: не подходишь. А вот Лёшка Данишевский им подошел и прыгал чёртом в «Черевичках». Теперь он отец Алексей и служит в пресс-центре Патриархии.

При каждой возможности Гена старался сесть на занятиях поближе к Марине, перехватить ее взгляд, подсказать нерасслышанное слово преподавателя, поднять упавшую тетрадку – все бесполезно: до четвертого курса они едва здоровались. Он сообразил, в чем дело, и отрастил волосы, как у актера Боярского, чтобы прикрыть свои броские уши. Не помогло. Ласская продолжала смотреть сквозь него в какую-то тайную девичью даль. Тоскуя, Скорятин уходил после занятий на плац возле психфака и перед зеркалами, вспомнив «курс молодого бойца», лупил по асфальту строевым шагом, удивляя редких студентов и пугая ворон, гревшихся возле вентиляционной будки метро. Отпускало. Иногда с Ренатом Касимовым они отдавались в опытные руки психологов-практиков и, получив по рублю за участие в научных экспериментах, покупали вина. Злоупотребляли тут же на плацу, схоронившись за «паровозом» – бесхозным компрессором на колесах. Это чуть-чуть помогало от безнадежной любви.

Марина явно принадлежала к той части однокурсников, которых теперь назвали бы мажорами, а тогда именовали блатняками. Они были веселы, надменны, беззаботны, одеты в недосягаемую «импорть», курили «Мальборо», в крайнем случае «Союз-Аполлон», после каникул возвращались на факультет загорелые и громко вспоминали, сколько бутылок «Киндзмараули» выпили на Пицунде и сколько телок сняли в Ялте. А Гена все каникулы бегал курьером в «Московской правде»: деньги небольшие, зато заведующий редакцией Миша Танин, будущий банкир, обещал после университета взять в штат. Возможно, он сдержал бы слово, но, растратив кассу взаимопомощи, вылетел с работы.

На Гену, ходившего на занятия в единственных застиранных джинсах и свитере домашней вязки, блатняки взирали с сонным недоумением: им казалось, что человек, не одетый в настоящие «вранглеры» и замшевую куртку, не имеет никакого права учиться на журналиста. Он в долгу не оставался и смотрел на них с презрением, как Мартин Иден на глупых и алчных добытчиков. Выходило вроде бы неплохо: брови от природы у него были хмурые, а подбородок Скорятин для достоверности выдвигал вперед. Наблюдательный Ренат называл такое выражение лица «Чингачгук перед казнью». Но ни блатняки, ни Ласская ничего не замечали.

Познакомиться с Мариной поближе было невозможно: после занятий она никогда не задерживалась, быстро выходила за факультетские ворота, поворачивала направо и спускалась в метро. Иногда в начале улицы Герцена ее ждала машина, всегда одна и та же – «семерка» кофейного цвета. Но сквозь затемненные стекла так и не удалось разглядеть, кто ее встречает. А кто девушку встречает, тот и провожает. Потом Марина на два месяца пропала. Говорили: болеет. Вернулась худая, бледная, отрешенная, но уже не убегала после занятий, а, наоборот, могла подолгу сидеть на лавочке у памятника и курить, неподвижно глядя на тлеющую сигарету. Однокурсники и парни с других факультетов к ней давно уже не подкатывали – отшить-то она умела. Одному, самому нахальному, при всех дала в глаз.

Почему Гена решился подойти – объяснить невозможно. Просто бывают дни сердечной отваги, когда жизнь подвластна желаниям, а судьба кажется пластилином, из которого можно вылепить все, что захочешь. В молодости такие дни не редкость, с возрастом их становится все меньше, а старость – это когда понимаешь: жизнь уже не может измениться, она может только закончиться.

Ласская сидела одна на лавочке и остановившимся взглядом смотрела на огонек сигареты. Гена несколько минут постоял за колонной, собираясь с силами. Наконец коротко выдохнул, точно хотел выпить рюмку, подошел к однокурснице и сел рядом. Она чуть отодвинулась, словно не узнавала.

– Как дела? – хрипло спросил Гена.

– Пока не родила.

Скорятин настолько опешил от такого ответа, что покраснел и взмок. Марина это заметила и снисходительно улыбнулась (наверное, от сознания своей власти над начинающими мужчинами), но снова нахмурилась и уставилась на сигарету. Серый столбик пепла был уже не менее сантиметра.

– А-а тебе… – после неловкого молчания начал он.

– Нет, мне не скучно, – не дав договорить, ответила она. – Мне никак. Понимаешь, ни-как.

– Понимаю. Можно куда-нибудь сходить.

– Например?

– Не знаю. Можно – на Лазунова.

– Кто это? Композитор?

– Нет, художник. – Он кивнул на длинную очередь в Манеж, хорошо видную с горки.

– Разве он художник?

– А кто же? – снова оторопел Гена.

– Так себе. Ремесленник. – Она отвечала, не сводя глаз с пепла, который стал еще длиннее и все никак не падал.

– А кто же тогда художник?

– Целков, например.

– Целков? – переспросил Скорятин.

– Ты не знаешь Целкова? – Марина впервые глянула на однокурсника с интересом.

– Не знаю! – ответил он со злостью и встал, стыдясь пузырей на коленях, какие бывают только у самых дешевых, «паленых» джинсов.

Пепел наконец упал на асфальт. Ласская растерла его белоснежной кроссовкой, тряхнула головой, словно приняв важное решение, и сказала:

– Ладно. Пусть будет Лазунов. Пошли, Геннадий, уговорил! – Оказалось, она знала его имя.

Они перебежали на красный свет запруженную машинами мостовую, и Марина повела растерянного однокурсника не в конец очереди, удавом обвивавшей Манеж, а в самое начало, показала милиционеру какое-то удостоверение, и через несколько минут они стояли перед огромной, во всю стену «Истерией ХХ века».

– Ну, и как? – с иронией спросила она.

– Напоминает «Гернику», – солидно ответил Гена.

– Издательство «Плакат» это напоминает. Пошли лучше в «Космос».

– Но… стипендия послезавтра…

– Деньги у меня есть, не переживай.

Перед знаменитым кафе на улице Горького томился целый хвост, в основном молодежь, которой было все равно где бездельничать. Но и тут Марина прошла без очереди, улыбнулась усатому швейцару как добрая знакомая и что-то вложила в его осторожную ладонь. Пока торопливо убирали столик, Ласская успела кивнуть нескольким знакомым, а с одним, длинноволосым, почеломкалась.

– «Огни Москвы», – сказала она снулому официанту. – И без лимонной кислоты.

– Понял! – кивнул тот и ожил, словно услышав долгожданный пароль.

На другой день, к удивлению всего курса, они сели на лекции рядом. Марина принимала неловкие ухаживания с благосклонным недоумением, точно не догадывалась, какую конечную цель преследует Гена, даря цветы, угощая мороженым, осторожно гладя руку в пестрой темноте кинозала и провожая домой. Она жила в Сивцевом Вражке, в старинном доме с эркерами. Но Скорятин, в отличие от других претендентов, ухаживал без всякой надежды, вкушая радость от одного ее присутствия, от приветливого взгляда, от тайной гордости, что с ним ходит такая девушка! Марина это, конечно, чувствовала, ее неприязнь к мужчинам, непонятно откуда взявшаяся, сменилась насмешливым любопытством: ну когда же этот плохо одетый и глупо подстриженный мальчик хоть на что-то решится? Он никогда бы не решился, если бы Ласская, устав ждать, сама не попросила. А было так: они сидели в Нескучном саду и разглядывали чудо-диктофон величиной с пачку сигарет, привезенный ее отцом из Токио.

– А ты знаешь, что еще сто лет назад в Японии никто не целовался?

– Почему? – опешил Скорятин.

– Просто не умели, как и ты… – И она разрешающе улыбнулась.

– Я умею… – глупо ответил он.

– Неужели? Тогда подстригись – у тебя такие замечательные уши!

Дальше события развивались стремительно. Через неделю Гена лежал с Мариной в постели, жадно целовал ее большую упругую грудь с твердыми коричневыми сосками и дрожащей рукой нащупывал скользкий путь к счастью.

– Не бойся, не бойся! – шептала она.

– Тебе же будет больно…

– Не будет.

– А тебе можно?

– Можно, можно, ни о чем не думай…

Но Скорятин думал и боялся. Она была его первой настоящей девушкой после неверной одноклассницы, с которой они, кажется, и сами не поняли, что натворили в ночь после выпуска, перепившись шампанским. Девочка испугалась, ей было так больно, что второго шанса Гена не вымолил и ушел в армию несчастным. Когда же он вернулся через два года, то нашел ее на сносях. Видимо, новая попытка вторжения, предпринятая кем-то другим, оказалась удачней и плодоносней. Остальные освоенные им женщины в случае с Мариной вроде бы не считались. Да и было их совсем немного: ядреная лимитчица со стройки в Лосинке, смешливая, пахнущая рыбой фасовщица консервного завода, к которой бегал в самоволку, пьяный случай с дылдой-психологиней по кличке Вамдамская колонна. Как-то выпало обладание интеллигентной худышкой Норой из Переделкина. Там в бревенчатых теремах скучали на выданье воспитанные внучки великих дедов. Гену туда повез после пивной «Ямы» Ренат, ухаживавший за внучкой генерала Батукова Еленой, невыносимой красавицей. Нора, тоже лампасная потомица, студентка архитектурного, сначала таращилась и дичилась нетрезвых поползновений Скорятина, но потом, наедине, со стыдливым остервенением набросилась на него, бормоча что-то про торжество животного низа:

– Ты такой сильный, большой! Сделай мне больно! О-о!

Ошарашенный студент просьбу выполнил, но решил с генеральской внучкой больше не встречаться, однако она все время передавала через Касимова призывные приветы, и он нарушил зарок. Напрасно. Неутолимая Нора впадала всякий раз в буйно-сумеречное состояние, допытывалась, зачем Гена с ней это делает, умоляла называть происходящее самыми грубыми словами и погромче, а потом вовсе отключалась минут на пятнадцать. Скорятин прекратил опасные свидания – от греха подальше: вдруг однажды не очнется?

Самой серьезной была связь с Ольгой Николаевной из бюро проверки «Московской правды». Как-то раз номер подписали поздно, домой им было по пути, а бедная женщина, отправив ребенка к матери в Ростов, вдруг решила отомстить беглому мужу. К ней Гена ходил долго, искренне удивляясь, почему бросают таких жарких умелиц, превращающих скрипучую кровать в полигон взаимных восторгов. У него даже мелькнула безумная мысль о женитьбе. Но муж, одумавшись, вернулся, и Ольга Николаевна, вздохнув, сказала: «Ты милый, красивый мальчик, но семья – это семья!» – «А может, иногда… потихоньку?» – взмолился убитый студент. «Потихоньку кур крадут!» – рассмеялась она и подарила ему тропическую ночь окончательных открытий.

Но Марина Ласская – это совсем другое, это неизъяснимое!

Когда она неожиданно пригласила его к себе, он даже растерялся:

– Какие конфеты любит твоя мама?

– Никакие. Мы будем одни.

Отец, Александр Борисович, улетел с делегацией Союза художников в Венецию. Мать, Вера Семеновна, поехала проведать дальнюю родню в Днепропетровск. А дедушка, Борис Михайлович, как обычно, сидел на даче в Панкратове и писал свой главный труд «История атеизма в России». Огромная пятикомнатная квартира в Сивцевом Вражке напоминала музей после закрытия: старинные книги, картины, бронза, натертый дубовый паркет, громкие напольные часы – и никого. Ласская достала из бара с подсветкой «кампари». Скорятин успел заметить там множество бутылок с яркими неведомыми этикетками. Выпили. Она включила музыкальный центр «Сони» с большими черными колонками, поставила «Болеро», и они долго целовались, распаляясь под нарастающее безумие музыки. Потом Марина оттолкнула его, ушла в ванную, пошумела водой и появилась в туго перетянутом белом махровом халате, какие он видел только в зарубежных фильмах. Повинуясь ее кивку, Гена тоже отправился в санузел и чуть не устроил потоп, заинтересовавшись устройством биде, пользоваться которым прежде не доводилось.

Когда он вернулся, она лежала навзничь на кровати, распахнув халат. Долгожданный треугольник ухоженных волос был ослепительно черен. Влюбленный студент задохнулся от недевичьего изобилия ее тела и опустился на колени. Марине в самом деле больно не было, наоборот, она застонала и отзывчиво подалась ему навстречу. Когда, тяжело дыша, они распались, Ласская счастливо содрогнулась и шепнула с нежной усталостью:

– А ты лучше, чем я думала…

Гена почему-то вспомнил присказку бабушки Марфуши: «Чем девок пужают, тем баб ублажают», но благоразумно промолчал, потупившись. Странно устроен человек: неделю назад ему достаточно было одного присутствия этой девушки, благосклонного взгляда, а вот теперь, получив все, он мучился от того, что в ее жизни уже побывал кто-то, кому она так же отзывчиво подавалась чреслами навстречу. Чтобы не обнаружить глупую обиду, не объяснимую словами и не достойную интеллигентного человека, Скорятин уставился на картину, висевшую напротив. Марина, проследив его взгляд, объяснила:

– Целков.

– Ну да, а кто же еще…

– Говорю тебе, Целков. Папа с ним дружит. У нас пять работ. Когда-нибудь они будут стоить миллионы.

– Угу, – кивнул Гена, вглядываясь в мутные, пузато-зубастые фигуры на полотнах, а сам подумал: «Скорее уж Лазунов будет стоить миллионы! Целков… Смешно!»

– Спроси. Ты же хочешь… – тихо проговорила Ласская, гладя его по влажным волосам. – Спроси! Ты славный. Мне с тобой хорошо…

– О чем?

– О нем. Спроси сейчас. Потом не отвечу.

– Мне не важно.

– Нет, важно, я вижу: ты лежишь и думаешь о нем.

– Может, о них…

– О нем. И запомни: был только он. Я его любила, но он женат. Хотел развестись. Мама сказала: нельзя строить счастье на чужом горе.

– Ты его еще любишь?

– Если бы любила, тебя бы здесь не было.

– Ты из-за него… тогда?

– Из-за него.

– А я не женат.

– Знаю, но, боюсь, ты не понравишься маме.

– Почему?

– Она хочет, чтобы мой муж был похож на ее отца.

– А тот… был похож?

– Был, – вздохнула Марина и заплакала.

4. Орден рыцарей правды

«Тэк-с, что же делать с этим лесолюбом?» – подумал Гена, взяв красный фломастер.

Прав сыктывкарский ворчун: с лесами происходит непоправимое. Вот у них, в Панкратове, раньше сосенки были одна к одной, точно свечечки, ели стояли высокие, уступчатые, как пагоды, а березки светились, что у Куинджи. Травка в роще росла шелковая, ровненькая – просто гольф-поле! Тропинки чистенькие: в бальных туфельках бегать можно. Если какое-то деревце заболевало, хирело, сразу приезжали и аккуратно ампутировали. Да, конечно, поселок старых большевиков «Красный луч» был на особом присмотре, но и в других местах при коммунистах Скорятин не видел такой лесной разрухи и гнили. Зачем разогнали лесников, кому они мешали? Мужиков для охраны банков не хватало? На чем сэкономили? На космосе, обороне да на лесах. Теперь спутники падают, танки глохнут в тоннелях, а деревья гниют и валятся. Бурелом вокруг поселка похож на фильм ужасов: просеки заросли, дороги непролазные, забиты лесной падалью, всюду коряги, как окоченевшие спруты, – ни пройти ни проехать. А грибы – сплошь желтые поганки. Ели стоят лысые, бесхвойные, сожранные жуком, в ветреную погоду огромные стволы рушатся на крыши. Пришлось чинить баню, раздавленную трухлявой громадиной. Срочно надо убирать еще с десяток гигантов, готовых рухнуть на дом, а таджики взяли под себя санитарную рубку и дерут до 30 тысяч за ствол, в зависимости от толщины. У них, в Урюкстане, за такие деньги целый кишлак год кормится. Но ничего не поделаешь, рубить придется, в том числе и старинную березу, ту, что, стуча ветками по стеклу мансарды, пугала любовников, приезжавших тайком на дачу, если дедушка отбывал в санаторий или на конференцию по атеизму. Они пили вино, дурачились, бегали по огромному скрипучему дому голые и на ковре, у пылающего камина, сплетались юными бесстыдными телами. Правда, такая удача выпадала не часто, Борис Михайлович неохотно оставлял обожаемую дачу, а в Сивцев Вражек Марина больше не звала, созналась: донесли бдительные соседи, мать устроила истерику – не хочет новых неприятностей.

– Каких неприятностей?

– Неважно. Мы же договорились: не вспоминать прошлое.

Скорятин начертал красным фломастером в углу письма наискосок: Сунзиловскому. Связаться с автором, подготовить материал для рубрики «Немытая Россия». И поставил свою подпись – обдуманно витиеватую.

…Иногда замужняя подруга давала Марине ключи, они после занятий ехали в Марьину Рощу и, озираясь на чужой уют, набрасывались друг на друга. Это была не страсть, а какая-то плотская болезнь, лихоманка, нежное остервенение. Влюбленные, как два химических вещества, по отдельности безобидны, но, оказавшись рядом, взрывоопасны. Они жаждали друг друга всегда и везде, даже сидя рядом на лекции, незаметно (им так казалось) трогали, дразнили друг друга, изнемогая. Весь мир, громоздко суетящийся вокруг, казался лишь хитроумным препятствием к тому, чтобы уединиться, насытиться, извлекая из слияния тел космическое счастье. Пригласить Марину к себе, в окраинную «двушку» с облезлыми обоями, Гена стеснялся. Но выручал однокурсник Ренат. Сирота, он обычно оставался на каникулы и по праздникам в общежитии, один в четырехместной комнате, но по первой же просьбе отбывал как бы в библиотеку, давая приют ненасытной паре. Ласская оказалась смелее, изощреннее даже опытной Ольги Николаевны. Видимо, тот, первый Маринин, был редкий мастак и штукарь.

Да, Ренат оказался настоящим другом! К тому же он состоял членом их тайной студенческой организации. Тогда все зачитывались «Проклятыми королями» Дрюона, купленными по макулатурным талонам, и бредили тамплиерами. Однажды со стипендии Гена, Алик Веркин и Касимов завалились в Домжур, перебрали пива с сухариками и в хмельном озарении учредили «Орден рыцарей истины». Но аббревиатура ОРИ показалась обидной, и они переименовали тайную организацию в ОРП – «Орден рыцарей правды». Алик был против, издевался: мол, все будут думать, будто это орден рыцарей партийной газеты «Правда». А он читает только парламентский орган – «Известия». Выпили еще по кружке и поставили на голосование. Веркин оказался в меньшинстве. Дураками были невозможными – мальчишками.

Главной задачей ОРП определили борьбу с лживой советской печатью. Наметили формы сопротивления: писать честно, без вранья, готовить народ к переменам, а со временем занять руководящие посты, чтобы, пользуясь властью, отменить осточертевшую цензуру. Как одно соединить с другим, не подумали, а ведь знали, что недавно шумно сняли с работы «главнюка» городской газеты, допустившего на полосе шапку «Не спи у руля!». Накануне четырехзвездочный Брежнев задремал в президиуме пленума, и это увидел по телевизору весь мир. Напрасно бедолага-редактор объяснял, что речь в статье о пьянстве на речном флоте, слушать не стали – сослали в позорную многотиражку.

Новых рыцарей завлекали в «Орден» осторожными разговорами о зияющих высотах, о вашей и нашей свободе, давали почитать что-нибудь запрещенное вроде «Острова Крыма». Потом обсуждали, собравшись в общаге или на даче у Ленки Батуковой. Слушая разговоры об «империи зла», о ГУЛАГе в одну шестую часть суши, Нора смотрела на Гену так, словно готова была пойти с ним куда угодно – по солженицынским местам. В институте тоже иногда схватывались в спорах о подлом настоящем и честном будущем, но если приближался преподаватель, замолкали или громко рассказывали какой-нибудь вузовский анекдот. Такой, например. Профессор стыдит студента:

– Ну как же, голубчик, вы не помните такой простой полимер! Вы же его часто встречаете в быту. Могу подсказать. Пригласили девушку на свидание и что с ней делаете?

– Ах, эбонит! – сразу вспоминает двоечник.

– Нет, голубчик, целлулоид…

Среди соблазненных оказался и будущий Сун Цзы Ло. Он сидел на тайных сборищах молча, никогда не выступал, а только покашливал и зевал, показывая лошадиные зубы. Потом исчез. Когда обсуждали в общаге «Метрополь», ходивший по рукам, пришла и Ласская, говорила что-то про Искандера, но в ее глазах был туман той первой, доскорятинской любви. Заглядывали другие, но тоже особенно не задерживались. Много и шумно спорили. Но откровенные сокрушители попадались редко: в основном все были за социализм с капиталистическими витринами. ОРП продержался год с небольшим. Кто стукнул и в какой момент – не ясно, возможно, следили с самого начала. Когда грянул гром, Гена даже растерялся: ослепленный внезапной Марининой взаимностью, он почти забыл про «Орден рыцарей правды», который стал сам собой потихоньку рассасываться. Скорятина вызвал заместитель ректора по воспитательной работе, угрюмый отставник с толстой колодкой наградных планок на синем пиджаке. Лицо у него было в крупных складках, как голенище кирзового сапога. Таким в школьном учебнике рисовали полковника Скалозуба.

– Ну, давай рассказывай, подпольщик! – глядя в Генину переносицу, приказал «Скалозуб».

– О чем? – голосом проснувшегося ребенка уточнил подпольщик.

– Обо всем. Рыцари, мать вашу так!

– Но это же просто игра, шутка…

– Ты лучше в футбол играй или в преферанс, шутник! Могу научить. А в подполье играть не надо. Некоторые доигрались. Хочешь из вуза вылететь?

– Не хочу! – побледнел рыцарь правды.

– Тогда напиши, как все было, и забудем, расстанемся друзьями. Дел без тебя много. Конференцию по «Целине» надо готовить.

– А если не напишу?

– Отчислим.

– Отчисляйте!

– В ракетных служил?

– Угу.

– Не «угу», а так точно!

– Так точно!

– Как же тебя на «точке» особисты прохлопали? Или ты уже здесь заразу подцепил? Немудрено. Помойка. Хоть нос зажимай. Звали же меня на мехмат. Люди там головой работают. Сиди себе, кроссворды разгадывай. А здесь? Тьфу! Вражья кузня. Но ты-то о чем думал, умник? Куда полез? У Веркина отец – шишка в ТАССе. На черной «Волге» катается. Отмажет сынка. У Касимова справка. А у тебя что?

– Какая справка?

– Из дурдома. После контузии. Он же афганец. Его не тронут, может, пожурят, а ты пойдешь по полной – за антисоветчину. Думаешь, если с этой фифой трешься, помогут? Они ради тебя, дурачка бабушкинского, пальцем не пошевелят. Кстати, мог бы себе в масть девушку найти. Это не твоя электричка, парень! Слушай, Геннадий, может, она тебя и надоумила, эта Ласская? К таким фамилиям близко подходить нельзя. Там семейка-то с душком…

– Она ни при чем! Она ничего не знает. Вы не имеете права!

– Это хорошо, что подружку выгораживаешь. Молоток! Вот и напиши правду. Кувалдой будешь. И она в стороне останется.

– Н-нет.

– Ладно, звоню в контору. – Он потянулся к телефону.

– Куда?

– В Комитет государственной безопасности, сопляк!

– Бумагу дайте!

Собственно, тем дело и кончилось. Касимова и Скорятина в последний момент без объяснений вычеркнули из группы, убывавшей по студенческому обмену в Польшу, но Алик все-таки поехал. Про «Орден рыцарей правды» они больше не вспоминали и с каким-то облегчением раздружились, окончив университет. С Ренатом, впрочем, судьба его еще сводила, и не раз. Незадолго до падения Танкиста тот пришел в «Мымру» военным обозревателем, но вскоре его вышиб Шабельский – за отсутствие нового мышления. Касимов перебрался в областную газету «Ленинское знамя», потом служил у Юлиана Семенова в первом частном еженедельнике «Совершенно секретно», слишком глубоко влез в дело Ивана Кивилиди (которого уморили радиоактивной дрянью в телефонной трубке), раскопал что-то сенсационное и получил пулю из снайперской винтовки, когда утром делал на балконе зарядку. Но выкарабкался, мотался по горячим точкам, потерял ногу в Чечне и теперь издает газету «Отстой», куда Скорятин иной раз сливает тексты, невозможные в «Мымре», но милые сердцу.

Алик Веркин долго вел на телевидении ток-шоу «Честное слово», потом попался на взятках во время предвыборной кампании и теперь бегает в пресс-секретарях у олигарха Ахундова. Недавно звонил, просил о госзаказе. Веркин обещал десять штук баксов в конверте мимо кассы. Значит, с Ахундова слупит двадцатку. Нехилая работенка! Семь надо сдать «генеральше» Заходырке. Эта никогда не поверит, что миллиардера пиарят из чисто информационного бескорыстия. Три тонны можно оставить себе. Тоже неплохо!

…Марина, конечно, знала, что Гену вызывали и чуть не отчислили, знала даже из-за чего – сама же сидела на сходке рыцарей, потом обозвала всех козлами и больше не появлялась. Скорятин ей все рассказал, утаив, конечно, что написал чистосердечное признание, а также согласился захаживать к «Скалозубу» и по дружбе рассказывать, о чем студенчество говорит, спорит, чем дышит, какие мысли думает. А как еще, на самом деле, чуткие старшие товарищи, ответственные за судьбу молодых обалдуев, смогут вовремя прийти на помощь и не дать им оступиться на всю оставшуюся жизнь?

– Знаешь, почему я тогда согласилась пойти с тобой к Лазунову? – отдыхая у него на плече, однажды спросила Марина.

– Почему?

– Хотела поближе узнать рыцаря правды. Хочешь, я расскажу про все это дяде Мише?

– Дяде Мише? Какому дяде? Зачем?

– Я же тебе о нем говорила! Забыл?

– Вспомнил!

О, дядя Миша был человек преудивительный! Трудясь старшим научным сотрудником в Институте истории марксизма-ленинизма, исследуя связи русских социал-демократов и Второго Интернационала, он много лет вел параллельно тайную жизнь: учил в секретном кружке иврит, ходил, загримировавшись, по праздникам в синагогу, но самое главное – сочинял под псевдонимом «О. Шмерц» статьи про невыносимую жизнь честной интеллигенции за железным занавесом. Какими-то неведомыми путями он переправлял свои ябеды за рубеж, где их публиковали в разных журнальчиках, которые потом такими же странными тропками добирались в СССР, передавались из рук в руки, зачитывались до дыр, даже втихаря копировались на казенных ксероксах, появившихся тогда в учреждениях.

Ходили опасные копии и на журфаке, но между своими, проверенными ребятами. Чаще всего запретное чтение таскал друзьям Алик Веркин. Гена и Ренат их читали, передавая друг другу странички, не смыкая глаз всю ночь: утром крамолу надо было вернуть. И мозг озарялся страшным открытием: они родились и жили в стране с омерзительным прошлым, отвратительным настоящим и безнадежным будущим. Потом, чистосердечно раскаявшись, Скорятин стал избегать опасного «тамиздата». Но «Скалозуб», напротив, велел брать, читать, докладывать, а по возможности показывать ему возмутительные листочки. Однако бывший рыцарь правды врал, что после разоблачения «Ордена» никто ничего не приносит – боятся. «Скалозуб» кивал и не верил.

– Дядя Миша напишет – и все там узнают, как здесь над людьми издеваются! – мечтательно проговорила Марина.

– Не надо, – ленивым голосом возразил смертельно испуганный Гена.

– Боишься? – Она даже отстранилась.

– Боюсь! Но не за себя. Давай рассуждать логично. Смотри: выходит там статья. В конторе, конечно, ее сразу прочтут, вычислят, откуда у О. Шмерца сведения. Ясно: кто-то из нас троих нажаловался. Отследят контакты – мои, касимовские и Аликовы. О том, что мы с тобой… дружим, знают все, даже «Скалозуб». Ежу понятно: от любимых девушек такую информацию не скрывают…

– Стоп. А я любимая, да?

– А то не знаешь!

– Знаю, но лишний раз напомнить не мешает. Женщины любят и ушами тоже. – Она снова положила голову ему на плечо.

– Возьмут в разработку твои контакты, выйдут на дядю Мишу и явятся в Институт марксизма-ленинизма с наручниками. Поняла?

– Откуда ты так хорошо в этом разбираешься?

– От верблюда. Ты сколько раз «Семнадцать мгновений» смотрела?

– Раза два…

– А я – раз двадцать! Это же не про них кино, а про нас.

– Какой же ты у меня умный, это что-то! Ты спас дядю Мишу. И сейчас у тебя будет восемнадцатое мгновение весны!

Гена сладостно убедился, что выражение «женщина любит ушами» – лишь деликатное иносказание, имеющее мало общего с разносторонней телесной явью. А вскоре, на последней паре, Марина вынула из сумочки и показала ему знакомый брелок в форме сердечка с ключами от счастья в Марьиной Роще.

– Тебе ж сегодня нельзя! – Он к тому времени научился высчитывать опасные и запретные дни ее тела, чем был горд.

– Теперь все можно.

– Ты?! – догадался он в испуге. – Уверена?

– Сначала сама не поняла. А теперь уже точно.

– И что мы будем делать?

– То, что делали. Или тебе надоело?

– Мне? Ты что! – Он под столом сжал ее колено.

– А месяца через два познакомлю тебя с родителями.

– Почему через два?

– По кочану!

– Скорятин, – скрипучим голосом позвал преподаватель, – не забудьте: зачет вы будете сдавать мне, а не Ласской!

Доцент ошибся. Экзамен Гена держал перед Верой Семеновной. За воскресным обедом ели фаршированную щуку с кузнецовского фарфора, пили из богемских бокалов восхитительное рейнское вино. Серебряные приборы с чужими кудрявыми гербами оказались настолько тяжелыми, что неопытный жених, привыкший к легким железным вилкам дома и легчайшим алюминиевым в столовых, едва не уронил полукилограммовый нож на тарелку с узором из полевых цветов. Не подхвати он антикварную тяжесть второй рукой, его семейная жизнь могла закончиться не начавшись.

Заметив неловкость молодого гостя, родители переглянулись, как обычно перемигиваются врачи, сойдясь на диагнозе: казус инкурабелес, случай неизлечимый. Марина обидчиво поджала губы. Сглаживая неловкость, Александр Борисович рассказал, как в Нью-Йорке говорил с великим Энди Уорхолом, а в Париже съел три дюжины устриц – и заболел. На десять минут из дальней комнаты вывезли в коляске Бориса Михайловича. Он тяпнул рюмочку водки, зарозовел и поведал, как в 1919-м под Витебском ему, атеисту, спас жизнь свиток Торы, подобранной в разоренной синагоге: сабля польского гусара застряла в кожаном футляре. Потом дедушка запел потихоньку: «С неба полуденного жара – не подступи, конница Буденного раскинулась в степи…», – и его увезли. Вера Семеновна, весь обед внимательно наблюдая за Геной, тонко улыбалась и задавала неожиданные вопросы: какие, например, ему нравятся поэты.

– Евтушенко.

– А Самойлов?

– Тоже ничего.

Супруги Ласские снова переглядывались и с насмешкой смотрели на дочь, которая горячо доказывала, что Самойлов поэт, конечно, хороший, но слишком литературный, а вот у Евтушенко, хоть и пишет неровно, есть русская корневая стихия! Все-таки сибиряк…

– Да-да, разумеется, – подтвердил Александр Борисович с усмешкой. – Он из рода сибирских Гангнусов.

Бедный жених ничего не понял в этом споре. Потом пили кофе с арманьяком, крутя на «видике» «Манхэттен» Вуди Аллена. «Предки», сказав, что уже смотрели фильм на закрытом показе в ЦДРИ, оставили «молодежь» наедине. Гена попытался обнять Марину, но она лишь недовольно повела плечами, показав глазами на дверь. Скорятину почудилось, что ей немного стыдно за свой выбор, и, случись смотрины на несколько недель раньше, возможно, он бы убыл в Лосинку отвергнутым. Они чинно смотрели фильм, прихлебывая баночное пиво. В середине Гена вынужденно отлучился и, проходя по коридору, уставленному книгами, услышал в приоткрытую дверь такой разговор:

– Забавный паренек. – Это был голос Веры Семеновны.

– Ничего забавного, – сердито отвечал Александр Борисович. – Марина совершает ошибку.

– Ты можешь ее исправить?

– Надо объяснить. Она умная девочка.

– Объясни!

– Лучше ты. Мать всегда ближе к дочери.

– Один раз я уже объяснила и чуть не потеряла дочь. В ее возрасте этого еще не понимают. Свое и чужое начинают различать позже.

– Что ты предлагаешь?

– Пусть лучше он, чем снова больница. А внуки – всегда радость.

– Неужели так серьезно?

– Серьезнее, чем ты думаешь. Она нарочно скрывала, чтобы…

– Он будет жить с нами и мыться в моей ванной?

– Продадим Левитана и купим Марине кооператив.

– Нет, Левитана я не продам. Лучше – Кустодиева.

Оскорбленный жених хотел тихо улизнуть, чтобы никогда больше не приходить в этот дом, но все-таки вернулся в гостиную, досмотрел фильм, где уродцу Вуди Аллену, как обычно, досталась самая лучшая девушка, потом они перешли к Марине, и она под большим секретом показала свежий номер «Континента» с очередной ябедой О. Шмерца. Гена равнодушно повертел в руках запретную книжицу и вдруг навалился на невесту с такой яростью, что та в испуге не сопротивлялась, а лишь, оцепенев, шептала: «Тише! Войдут! Скорей! Я не буду. Скорей же!» Когда она оправляла одежду, Скорятин спросил равнодушно:

– Кажется, я не понравился твоим родителям?

– Главное, что ты нравишься мне… – вздохнула Ласская.

В Грибоедовский дворец бракосочетания другие записывались за три месяца да еще ходили отмечаться. Но Гену и Марину расписали сразу, как только был утвержден перечень гостей, заказан ресторан «Прага» и невесте в ателье ГУМа сшили белое платье, свободное, вроде пеплума, чтобы не выпирал живот. Тесть знал директрису, недавно он по смешной цене устроил ей монументальный триптих народного художника Семена Стрешника «Нас венчали не в церкви». Фамилию Марина оставила свою, не посоветовавшись с Геной.

Свадьба была грандиозная! Играл джаз великого Стаса Ветлина. Пела, змеясь в чешуйчатом концертном платье, несравненная Элла Ржевская. Карикатурист Боря Шагин делал молниеносные шаржи и дарил публике. Гости подобрались солидные, изнурительно-вежливые и приторно восхищались дивной молодой парой, тайком обмениваясь бархатными взорами, полными сочувствия к затяжелевшей невесте и недоумения по поводу такого явного мезальянса. Немногочисленная родня жениха напоминала заводчан, которых профком снабдил бесплатными билетами в Большой театр на последний ярус. Павел Андреевич хватил лишку, произнес путаный тост да еще, к всеобщему ужасу, по-родственному полез целоваться к Вере Семеновне. Мать потом не разговаривала с ним месяц.

5. Сообщающиеся сосуды

Скорятин набрал номер Алисы. «Абонент недоступен». Странно. Очень странно! Она всегда отзывается. Если занята, отвечает быстро и нежно: «Не могу говорить. Давай через полчасика. Только обязательно, а то я умру…»

…Пожав плечами, Гена взял следующее читательское письмо. Оно смахивало на тропическую птицу: цветными маркерами были подчеркнуты слова, казавшиеся автору особо важными, – верный признак шизы. Так и есть: неведомый псих, укрывшись под псевдонимом «Заботник», излагал собственную уникальную методику контактов с Мировым Разумом с помощью морошковой диеты, умеренного употребления мочи (непременно натощак) и ритмического дыхания по Бутейко. Мало того, он обещал при личной встрече открыть главному редактору глаза на заговор темных сил против человечества.

Как писал незабвенный Веня Шаронов:

Созидательным трудом Мы прославим наш дурдом!

В начале 1990-х Гена раскопал дикие цифры: каждый третий депутат нового демократического Моссовета состоял на психучете. Шабельский пробежал печальными глазами убойный фельетон «Палата № 13» (Моссовет заседал тогда на улице Горького, 13), посмотрел на смельчака с левантийской тоской и молвил:

– Да, революцию делают сумасшедшие. Но об этом ты напишешь лет через двадцать. Договорились? – И спрятал статью в сейф.

– А если я отдам в «Правду»?

– И на работу к ним тогда уж переходи. Могу даже рекомендацию дать, рыцарь «Правды»!

– Вы о чем?

Исидор бережно вынул из сейфа папку с грифом «МГУ им. Ломоносова». У спецкора на сердце выступили мурашки. Шабельский неторопливо развязал тесемочки и двумя пальцами, точно брезгуя, вынул знакомые листки. Да, это было его, Генино, чистосердечное признание.

– Откуда?! – прошелестел он пересохшими губами.

– Дедок принес. Предложил недорого. Инфляция, пенсия – пять долларов. Я купил за пятьдесят. Да ты не переживай! Все мы в той жизни совершали ошибки или шли на компромиссы, чтобы выжить. Не горюй, я бы на твоем месте лучше во Францию слетал. Просят от нас человечка в делегацию. Только умоляю, много не пей: в прошлый раз наши депутаты весь Версаль заблевали. А папочку я тебе подарю, когда заслужишь.

…Тренькнул мобильник. Скорятин открыл эсэмэску от дочери. Как обычно, одно слово: «Деньги!» Он ответил: «Завтра». Так они общались год и не виделись столько же. Вика еще совсем недавно была папиной звездочкой, преданной и доверчивой. Марина в трудных воспитательных случаях просила с раздражением: «Скажи своей дочери!» Он говорил, и Вика покорялась. А потом все пошло наперекосяк. В какой момент? Возможно, когда дал ей пощечину: она без спросу уехала с друзьями на ночную рыбалку. Пришлось обзванивать больницы с моргами. Но Вика сама попросила прощения. Вскоре жена нашла в ее рюкзаке травку. Марина после операции стала страшно ревнивой, шарила по карманам мужа, а заодно и дочери, иногда кое-что находила и скандалила, как на Привозе. Странно для девушки, выросшей в интеллигентной семье и любившей вслед за остряком-папой повторять: «С помощью измены убеждаешься в правильности своего выбора».

Вика поклялась никогда впредь не баловаться дурью, и они втроем поехали в Черногорию, к морю. Гена на солнечном отдыхе вдруг ощутил давно забытое влечение к жене, и удивленная дочь, жившая в соседнем номере, по утрам с лукавым одобрением поглядывала на неюных родителей, особенно на мать, оглашавшую вечор густую южную ночь стонами нечаянной женской радости. В Будве они присмотрели домишко, продававшийся по случаю, на второй линии от моря, и внесли залог, который так потом и пропал. Кажется, семейная жизнь Скорятиных наладилась и вступила в тот конечный период, когда взаимные обиды, обоюдные измены, сезонные охлаждения и возгорания выглядят пустяками и возмущают сердце гораздо меньше, чем не выключенный в туалете свет или не убранная со стола тарелка с засохшей подливой.

Однако пустяковый романчик со студенткой-стажеркой Жанной показал: все это не так. У девушки были голубые невинные глаза, детские пухлые губы, голосок пионерки и сноровка панельной сверхсрочницы. Попался Гена на ерунде – забыл удалить из телефона пикантный снимок. Юная подружка сделала в салоне «Венерин бугорок» модную интимную стрижку и отправила любовнику на мобильник фото – похвасталась. Черт бы драл эти чудеса техники! Бдительная Марина нашла и взбесилась. Сколько же погибло антикварного стекла, копимого сначала Борисом Михайловичем, а потом Александром Борисовичем! Жена после черногорского ренессанса восприняла пустячную измену как катастрофу, но, устав от буйного гнева, впала в расслабленное отчаяние с тихими, похожими на писк рыданиями. Вика, нежно ухаживая за матерью, слегшей в оскорбленной немочи, с отцом не разговаривала, только взглядывала презрительно, мол, взрослый мальчик, а половой вопрос по-тихому решить не умеешь.

Марина вообразила, что умирает, и захотела увидеть сына. Однако Борис прилететь не смог: случилось очередное обострение интифады, и его призвали как резервиста. Скорятину, отпрыску русских пахарей, становилось иногда дико и смешно от мысли, что его первенец живет теперь у Мертвого моря, носит трудно выговариваемое имя Барух бен Исраэль и воюет с арабами за клочок обетованной земли величиной с колхозный пустырь. Как, в какой момент Борька стал буйным иудеем, страдающим за каждую пядь Голанских высот, словно это его собственная кожа?

А постарался, конечно, проклятый ябедник О. Шмерц. Сын обожал дядю Мишу, бегал за ним собачонкой и, раскрыв рот, слушал ветхозаветные сказки. В педагогических талантах родственничку не откажешь. Он увлек мальчишку ивритом, посулив, что это будет их тайный язык, вроде пляшущих человечков, и они смогут говорить о самых секретных вещах, не боясь посторонних ушей. Когда Борька усомнился, что с помощью веревки и камня можно укокошить гиганта Голиафа, дядя Миша смастерил настоящую пращу, уводил племянника в глухой угол дачного участка, и там они, раскрутив, метали камни в ржавое ведро, пока не пробили в нем дыру, как вероломный Давид во лбу доверчивого филистимлянина. В начале 1990-х дядя Миша отбыл на историческую родину. Борька скучал, писал ему письма, ездил в гости на каникулы, а, окончив школу, остался там насовсем, даже с родителями не посоветовался. Теперь дядя Миша – шумный деятель партии «Ликуд», член Кнессета, а Борька закончил университет в Хайфе и служит в туристической фирме, а время от времени ездит на войну чуть ли не рейсовым автобусом, как сам Геннадий Павлович в студенческие годы ездил из университета домой, в Лосинку.

А вот Марина в сорок лет крестилась и бегает в храм к заутрене, как раньше бегала на спектакли горластой Таганки. Постится, исповедуется, молится на ночь и перед едой. Скорятин советует ей читать «Отче наш» и перед первым стаканом виски со льдом, но жена в ответ лишь сверкает глазами: «Не богохульствуй!» Собравшись помирать, она, конечно, призвала духовника отца Марка, больше похожего на саддукея, чем на православного батюшку. Поговаривают, в Московской епархии половина попов – выкресты. Бабушка Марфуша как в воду глядела: «Абрашке выкреститься что выкраситься».

Вместо Бориса, занятого войной с арабами, вызвали из Берлина Веру Семеновну. Совсем дряхлая, она шаркала по квартире, охала, проклинала евроремонт, стерший милые старомодные черты, и повторяла: «Гена, Гена, что ты наделал!» Муж бросил ее, едва они в 1992-м перебрались в Германию, получив невероятные льготы как жертвы коммунистического режима: в 1984-м Александра Борисовича с треском погнали из партии и Художественного фонда за валютный шахер-махер. Хорошо не докопались, что эти самые франки, смешные по нынешним временам, он получил за пейзажик раннего Бурлюка, тайком вывезенный из страны. Тогда бы точно посадили, и судьба его могла сложиться куда веселее. Сидельцы после 1991-го вошли в большую силу.

В Берлине тесть обосновался широко, купил дом, завел галерею недалеко от универмага КДВ и вдруг влюбился в молодую польку Ядвигу, работавшую у него уборщицей. Влюбился и влюбился, дело-то житейское: седина в бороду – бес в пещеристое тело. Но он, ломая все свои жизненные принципы, развелся, причем очень умело: и дом, и галерея, и коллекция остались за ним. В строгом немецком суде тесть предъявил свидетельство о расторжении брака, еще советское, двухлетней давности. Как это ему удалось – неведомо.

Впрочем, увез он не всю коллекцию, а только ту часть, на которую получил гербовое разрешение заместителя министра культуры Эдьки Велесова. В конце 1970-х тот попался на перепродаже краденых икон и три года грелся на мордовском солнцепеке. При Ельцине лучшей характеристики для назначения на высокий пост не было. Человек умелый, Велесов посоветовал вывезти коллекцию по частям. Но тут его выгнали из Минкульта за дикую даже по тем лихим временам махинацию. Под видом специальной комиссии, озабоченной описью старинных икон и церковной утвари в фондах музеев, он посылал в разные концы Отечества бригаду преступных умельцев, а те выковыривали из киотов, окладов, оправ и переплетов драгоценные камни, заменяя их цветными стекляшками.

Воровство открылось случайно: перед встречей на высшем уровне решили вернуть дружественной натовской державе реликвию, вывезенную как трофей в 1945-м, – средневековые хроники с чудными миниатюрами. Переплет из позолоченного серебра с рубинами считался шедевром ювелирного искусства. Хроники вернули с помпой, покрасовались в эфире, однако новые стратегические партнеры вскоре прислали странное письмо, где благодарили за широкий жест, но выражали дипломатическую надежду на то, что русское великодушие распространится не только на пергаменты, но и на рубины, украшавшие прежде переплет. Грянул международный скандал. Сколько велесовская банда наковыряла камешков, неизвестно, но, видимо, много, если никого не посадили; дело закрыли, а всех фигурантов отпустили с богом за границу. Зарубежным друзьям в виде «иншульдигена» срочно переправили бременский резной алтарь, который считался утраченным под бомбежкой.

Удивительное дело, но этот богатейший скандал прошел мимо прессы. Став главным редактором, Скорятин решил вернуться к теме и подготовил большую статью «Потрошители икон». Однако Кошмарик остановил тираж и так орал на своего выдвиженца, что Гена мысленно простился с креслом, занятым всего месяц назад. Оказалось, хозяин сам отоваривался у «потрошителей» самоцветами. В тот раз обошлось, но босс велел с тех пор согласовывать каждый мало-мальски острый материал. В общем, из-за падения Велесова зубастые пузаны Целкова и бородатые пионеры Илюши Кабакова так и остались в Сивцевом Вражке.

Уход Александра Борисовича от Веры Семеновны после тридцати лет совместной жизни потряс родню, и прежде всего Скорятина. Именно тесть, проведав о первых шашнях зятя, вызвал его в кабинет, увешанный авангардом, и прочитал лекцию о том, что мужские шалости и брак – сосуды не только не сообщающиеся, но существующие как бы в параллельных мирах. «Любовница для страсти, жена для старости!» – учил он. Оказалось, сосуды эти очень даже сообщаются! Марина, узнав о выходке отца, сказала: «Папа сошел с ума!» – и прервала с ним всякое общение. Даже хоронить не полетела. Тесть умер от обширного инфаркта, не прожив с новой женой трех лет, но успев родить сына Тадеуша. Полька оказалась слишком молодой и требовательной для престарелого коллекционера. Картины и антиквариат, включая семейную реликвию – свиток Торы, спасший Бориса Михайловича от сабли летучего гусара, достались пани Ядвиге Ласской, в девичестве носившей смешную фамилию Халява. Нет, судьба не слепа: у нее хитрый прищуренный глаз карикатуриста.

Вика пошла в мать: такая же мстительная и злопамятная. Но в тот раз снова удалось помириться и с женой, и с дочерью. Про художественно стриженный лобок Жанны забыли. Точнее, сделали вид, будто забыли. Гена поклялся никогда больше с практиканткой не встречаться и слово свое почти сдержал: они переспали еще три раза, а на прощание он дал ей денег на аборт, скорее всего, вымышленный. Кроме того, Скорятин купил жене к 8 Марта шубу, а Вике – вожделенный мотоцикл.

Шуба образовалась случайно. Он возвращался с совещания из «Роспечати». Дронов учил главных редакторов быть государственниками-патриотами, не изменяя общечеловеческим ценностям, а это то же самое, как бегать в бордель и оставаться верным супружескому долгу. Войдя в здание, Гена с негодованием обнаружил, что оба лифта не работают. В былые годы «Мымра» привольно обитала в особнячке рядом с Зубовской площадью. К обширному, как теннисный корт, кабинету главного редактора примыкала комната отдыха, а точнее, апартаменты с душем: не хочешь, а согрешишь на раскладном диванчике. Понимали коммуняки, что печать – большая сила, поэтому ценили и наделяли. А вот Кошмарик, едва купив «Мир и мы» (точнее, получив газету за долги от разорившегося дружка), сразу перевез редакцию в помещение попроще, потесней и подальше от центра – на Преображенку. В особняке он открыл головной офис своего банка «Щедрость». С тех пор их дважды переселяли, пока не загнали сюда, к самой Окружной, под дымы Битцевской ТЭЦ. Марина как-то показала мужу воду, в которой замочила его офисные сорочки, – черная.

– Как ты этим дышишь?

– Носом.

Пятый год они арендуют этаж в административном корпусе обанкроченного гиганта «Энергосила». Над ними сидит фирма «Азбука жилья». По журналюжьей привычке всё окаламбуривать верхних соседей называют «Азбукой жулья». На других этажах торгуют китайским тряпьем, индийскими специями, чаем, пищевыми добавками, ортопедической обувью, левыми программами и мехами. Есть даже магазин для взрослых «Секрет Казановы», куда Гена наведывается. Заодно всюду предлагают тайский массаж и целебное окуривание. По неведомым вентиляционным ходам в кабинет иногда проникают ядовито-сладкие запахи, и кажется, будто в редакции отпели покойника.

Плюнув на неподвижные лифты, тучный Гена, изнуренный постоянными приемами с фуршетом, медленно поднимался по лестнице, останавливаясь и переводя дух. Старость не радость. На третьем этаже, где в комнаты былого заводоуправления втиснулись десятки магазинчиков, ему бросилось в глаза объявление: «Шубы – даром! Весенняя распродажа!!!» Дверь открылась, и вышел мужичок с большим пухлым свертком. Его весело провожала рыжеволосая женщина в беличьей дохе.

– Вашей жене обязательно понравится! Не сомневайтесь.

– А если размер не подойдет?

– Не волнуйтесь – обменяем. У нас серьезная фирма. Прямые поставки.

Покупатель зашагал вниз по лестнице, а продавщица, заметив Гену (он как раз остановился отдышаться), спросила с профессиональной свежестью:

– Тоже мехом интересуетесь, молодой человек?

– Нет. Просто лифт не работает…

Он посмотрел на нее внимательнее и улыбнулся: волосы она собрала в два пучка, стянутые цветными резинками, и в своей рыжей душегрейке сама напоминала белочку, весьма миловидную, лет тридцати пяти. Странно, что они не встречались прежде, например в лифте. Впрочем, здание огромное, сотни, если не тысячи людей снуют туда-сюда: сотрудники, покупатели, клиенты, посетители… К тому же редакция начинала работать поздно – творческую личность рано на службу не загонишь. Сам Скорятин, если не уезжал по представительской надобности в центр, часто засиживался допоздна, когда магазины и офисы уже закрывались: возвращаться домой к нетрезвой и буйной жене не хотелось.

Продавщица поняла улыбку хорошо одетого мужчины по-своему:

– Напрасно не интересуетесь. Скидки нереальные. Только до Восьмого марта. Вы женаты?

– А как же!

– Тем более! Если в доме новый мех – значит, в доме женский смех.

– Сами придумали?

– Да. Плохо?

– Нет. Как раз неплохо.

– Зайдите! Вас же никто не заставит купить. Просто посмотрите! Чаю или кофе хотите?

– Растворимый?

– Обижаете! Как вас, простите, зовут?

– Геннадий Павлович.

– Очень приятно! Меня – Алиса. Прошу!

И он зашел. За дверью оказалось довольно большое помещение, видимо, прежде там располагался целый отдел вроде планового. Все пространство от пола до потолка было забито шубами, манто, палантинами, шапками, муфтами, жилетками, дубленками, угами и даже просто лисьими шкурками, висевшими гроздьями, как рыба на кукане. Попадая в меховые салоны, Скорятин обычно испытывал странное чувство: он жалел несчастных зверушек, убитых, ободранных, ставших верхней одеждой, но при этом в нем закипало жестокое торжество, которое, видимо, осталось в генах с тех далеких времен, когда первобытный охотник, говоривший только междометиями, тащил, ликуя, в родную пещеру еще не остывшую волосатую тушу. А у входа его поджидала стая подруг, и они визжали от восторга: теперь-то наконец будет сытно и тепло!

– Ы-ба-у! – мычал охотник.

– Вау! – ликовали дамы.

Пока Гена озирался, продавщица приготовила отличный арабик: на тумбочке рядом с диваном стоял серебристый автомат «Голд кап». Точно такой же имелся в редакции, но Ольге кофе редко удавался. Торговкой Алиса оказалась виртуозной. Как волшебница она распахивала одно искрящееся чудо за другим, объясняя сравнительные достоинства итальянских и греческих изделий, тут же на большом калькуляторе выщелкивала немалую цену и сразу уполовинивала. Фирма слово держит: скидки чумовые. Попутно она рассказывала, что на Руси шубы носили мехом внутрь, их не шили, а «строили», ибо, как и дом, «мягкую рухлядь» заводили на всю жизнь. А про бедную невесту говаривали с усмешкой, мол, у нее из приданого – один шубный лоскут, да и тот свой, богоданный.

– Как вы сказали?

– Шубный лоскут, – повторила Алиса и бросила на покупателя тот особый женский взгляд, который одновременно обещает всё и ничего.

– Вы что заканчивали? – смутился Скорятин.

– Смоленский пед.

Уточнив размер и рост жены, она покачала головой, ненадолго ушла и вернулась с широкотелой буфетчицей, обладавшей теми же габаритами, что и Марина. Облекая толстуху в очередную шубу, Алиса смотрела на Геннадия Павловича с лучистым предвкушением, словно ждала от него настоящего поступка – и дождалась. После ее вдохновенной услужливости не купить шубу означало позорно подтвердить, что все мужики – ты в том числе – жлобы и скупердяи.

– Да вроде у супруги есть шуба-то. Три… – сделал он неуверенную попытку уклониться.

– У настоящей женщины должна быть шубная «неделька».

– Это как?

– Как трусики. Каждый день – новые, – объяснила продавщица, загадочно улыбнувшись.

Такого аргумента Гена не выдержал и взял греческую серебристую норку с капюшоном. Правда, несмотря на сверхскидку, шуба досталась совсем не даром: пришлось вынуть из сейфа заначку и занять денег в бухгалтерии.

– Если не подойдет, поменяем, – провожая, щебетала Алиса. – У нас серьезная фирма. Прямые поставки…

И вручила ему бонус – маленького снеговика, сшитого из обрезков белого песца. Вместо морковки торчал рыжий замшевый лоскут, а глазами служили две жилетные пуговки. Марина жест мужа оценила, хотя шуба ей не понравилась: мездра была растянута, поэтому подпушка оказалась рыхлой, а ость – редкой. Ласская даже предлагала вернуть обновку в магазин, но Скорятин, вообразив отчаяние в голубых глазах хлопотливой Алисы, наотрез отказался и пообещал выбросить покупку или отдать бомжихе, обитавшей в котельной. Жена смирилась и носит как миленькая, правда, надевает в основном на рынок или в поликлинику.

Гена несколько раз порывался заглянуть к рыжей продавщице, но сначала улетел на семинар в Бельгию, где журналистов из проблемных стран учили не сгибаться под пятой власти, потом готовил весенний «Марш миллионов». Кошмарик трезвонил из Ниццы, требуя убойных материалов в каждом номере: народ надо разозлить. А потом у Марины снова был запой. И только в мае, тяпнув на корпоративе, он спустился в «Меховой рай», по-студенчески прихватив с собой початую бутылку шампанского.

– Ну как, Геннадий Павлович, понравилась жене шуба? – не удивляясь его приходу, весело спросила Алиса.

– Безумно! Вот зашел обмыть. Извините, что с опозданием!

– Обмыть? Почему бы и нет! – улыбнулась она, посмотрев на хмельного гостя лучистыми глазами, обещавшими сразу всё и ничего.

С этого и началось…

6. Ниночка

Скорятин вздохнул и начертал по старой привычке на шизофреническом письме «В архив!», хотя никакого архива давно у них не было. Письма, почти не читая, складывали в мешки, которые раз в месяц бесплатно увозила фирма «Бумсервис», обслуживавшая здание. Но генеральной директорше Заходырке хотелось заработать и на этом, она потребовала за свою макулатуру денег, но «Бумсервис» послал на три буквы. Теперь почту и другие бумажные отходы относили маленькими партиями, чтобы не злить жильцов хрущевок, на ближние помойки.

Снова тренькнул мобильник. Дочь написала: «Оч. нужно сегодня! (((»

Отец засопел и ответил: «Хор. Будь дома».

…Настоящий разрыв начался с того, что Скорятин запретил Вике выходить замуж за немытого байкера Вольфа. Этот татуированный кабан являлся к ним в кожанке-косухе, стильно разодранных джинсах, бандане с черепами и без спросу лез в бар, где, как в музее, хранились на особый случай экзотические бутылки, привезенные еще тестем из советских командировок. Даже Марина, запивая, их не трогала, посылала в магазин консьержку. Накачавшись, дочь запиралась с Вольфом, которого на самом деле звали Вадиком, в своей комнате, и они беззастенчиво шумели, гоготали, будто предавались не любви, а какой-то азартной и очень смешной игре. Гена вспоминал округлившиеся от ужаса глаза юной Марины, ее умоляющий шепот: «Тише! Войдут! Скорее!» – и качал головой: о времена, о нравы! Вскоре бар опустел, как декабрьский скворечник, а веселье продолжалось. Впрочем, поначалу в этом не было ничего страшного: Вика влюблялась и разлюблялась по-скорому, не уследишь. «Твоя порода!» – усмехалась жена, помнившая все его измены, будто футбольный фанат финальные пенальти. Гене было проще: он знал только об одной ее неверности – но какой!

Байкеру не повезло: по первому снежку его вынесло на встречную полосу прямо под колеса «КамАЗа». Хоронили парня в закрытом гробу, и один дурак из «ночных волков» на поминках ляпнул безутешной Вике, что это было самоубийство из-за ее отказа. Впечатлительную девчонку замкнуло. Теперь она живет в их кооперативной квартире (раньше сдавали за хорошие деньги) с подругой, взрослой теткой-мотоциклисткой. Дай бог, если просто дружба! С матерью Вика встречается на нейтральной территории – в кафе или метро. Отца зовет только «он» или «этот», а когда Скорятин подходит к городскому телефону, вешает трубку, общаясь с ним эсэмэсками и только по поводу денег. Марина к этому относится со скорбным торжеством, печет-возит блудной дочери пирожки-котлетки. Гена пытался объясниться с женой, договориться о совместных действиях по возвращению Вики домой, но она ответила:

– Мне никто не запрещал выходить замуж, хотя родители были от тебя не в восторге.

– Значит, виноват я?

– Ты! Дочерью надо было заниматься, а не стрижеными лобками!

– Молчала бы!

– Ага, помнишь все-таки… И будешь до самой смерти помнить!

– Пьянь! – Он вырвал из ее рук ополовиненную бутылку «Мартини».

После ухода дочери Марина, и прежде-то злоупотреблявшая, буквально сорвалась с резьбы – дело шло к неряшливому старушечьему алкоголизму.

– Да, я пьянь, но не стукачка! – заорала она, срываясь на визг.

О рогах, наставленных ему Шабельским, Скорятин не забывал никогда, но вспоминал об этом давно уже без багровых приливов ненависти, скорее, с философской брезгливостью. А вот когда выяснилось, что сволочь Исидор растрепал любовнице и о его «чистосердечном признании», Гена взбесился и снова задумался о перемене семейной участи. Тут как раз и возникла Алиса.

Скорятин открыл сейф, стоявший сбоку от стола, вынул пачку денег, отсчитал тридцать тысяч, поколебавшись, удвоил сумму, но, подумав, отнял две рыжие пятитысячные. Гена втиснул купюры в маленький конверт, тщательно заклеил, всунул в большой фирменный редакционный пакет и залепил скотчем. Затем вывел придуманный адрес, приписав внизу: «Интервью на визу». Сволочь Заходырка следила за тем, чтобы сотрудники, даже главный редактор, не гоняли курьера по своим надобностям. Закончив приготовления, он нажал кнопку селектора – и снова безответно.

– Да что же это такое, ёкарный бабай!

Скорятин резко встал и, переждав головокружение, сурово двинулся в приемную. Пусто.

«Убью!»

Секретарша говорила в коридоре по мобильнику, прикрывая ладошкой трубку, хотя вокруг никого не было. После десяти лет бездетного брака она переживала свой первый роман, и на ее красивом глуповатом личике проступило выражение порочной тайны.

– Всё! Не могу больше! Люблю! – сказала она и спрятала телефон за спину, словно шеф мог отобрать.

– Ну, в чем дело?!

– Он готов развестись с женой! – счастливо доложила Ольга, державшая редакцию в курсе своей сердечной тайны.

– А ты готова?

– Не знаю. Ничего уже не знаю…

– Тогда не торопись. Отправь это с Колей моей дочери. Срочно! – Гена отдал ей пакет с деньгами. – На адрес пусть не смотрит. Он знает куда. И, пожалуйста, дай мне кофе!

– Сейчас-сейчас! – заторопилась она, оставаясь душой и телом где-то там, в сладком мороке запретных радостей.

Через несколько минут секретарша вошла в кабинет, неся в одной руке чашечку с коричневой пенкой, а в другой – несколько писем.

– Вот еще почта!

– Хорошо. И пусть зайдет Солов.

– Непесоцкий давно к вам просится.

– Потом. Ступай! Мужу пока ничего говори.

– Почему?

– Потому что женщина верна, пока не призналась! – повторил он один из афоризмов мудрого тестя, сгинувшего в цепких объятиях пани Халявы.

Отхлебнув кофе, отдававший горелыми шинами, Скорятин взял из новой пачки верхнее письмо. Это была пространная жалоба на сотрудника отдела социальных проблем Помидорова, который будучи безобразно пьян, обозвал звонившего в редакцию пожилого читателя «мозгоедом», «маразматиком» и «кучей совкового дерьма».

– И Помидоров пусть зайдет! – приказал главный редактор в селектор.

– Он в Париже.

– Опять?

– Опять.

– А что там?

– Конференция.

– Какая еще конференция?

– «Долгое эхо ГУЛАГа».

«Не редакция, а какой-то табор пьющих космополитов!» – разозлился Гена. – Пометьте: вернется, сразу ко мне! – и поставил красную резолюцию «На редколлегию!».

– Хорошо! – прерывисто вздохнула Ольга, словно ее оторвали от предварительных ласк.

Впервые в Париж Скорятин попал давным-давно, на исходе Советской власти. Он проехал с делегацией по всей Франции, исполняя хоровые проклятия сталинизму и тоталитаризму. Зарубежных поездок и до, и после было много, и они слились в шумный бесконечный промельк, точно поезд, мчащийся перед глазами. Но та командировка запомнилась. Во-первых, вернувшись домой, он узнал, что Марина спит с Шабельским. Во-вторых, там, во Франции, в него, молодого, подтянутого, шевелюристого, влюбилась юная еврокоммунистка Аннет, готовая на все, о чем и сообщила ему жарким винным шепотом за ужином. Но в делегации под видом сотрудника «Кругозора» сновал чекист Валера, приглядывая за пишущей братией, безответственной по определению. Гена в ту пору еще ни разу не изменял жене, чем гордился, снисходительно наблюдая насыщенный редакционный блуд. И хотя его страстно влекла молодая еврокоммунистическая плоть, он, увы, устоял. В последний раз. Неверность Ласской сорвала с сердца заклятую печать, он бросился наверстывать упущенное за годы идейной моногамии, и с тех пор голых баб в его жизни стало как в бане. Когда летели назад, в Москву, чекист Валера оказался в соседнем кресле и после литрового «Абсолюта», выпитого на двоих под соленые орешки, угрюмо упрекнул:

– Зря ты это!

– Что?

– Зря ты так с Аннеткой!

– Ну да, а ты бы меня потом… – усмехнулся Гена. – Да и вообще…

Он попытался обосновать и разъяснить собутыльнику свою принципиальную верность жене. Но кто же поверит, да еще столько выпив?! Перебрав, даже тихие подкаблучники провозглашают себя многократными обладателями разнузданной женской отзывчивости.

– Думаешь, я бы тебя сдал? – усмехнулся чекист.

– Вот именно.

– Да брось ты! – махнул рукой Валера. – Это уже никого не интересует.

– Серьезно?

– Гораздо серьезнее, чем ты думаешь…

Советской власти, такой всегда бдительной на предмет морального разложения, оставалось жить года три, хотя хворала она давно.

…Следующее письмо пришло от въедливого подписчика Черемисова, в прошлом ответственного работника, а ныне тоскующего пенсионера. Его дружно ненавидела вся редакция: он постоянно находил в газете разные неточности, ошибки, ляпы, которые после ликвидации бюро проверки попадались в каждом номере.

Кляуза, как обычно, было настукана на пишущей машинке, причем опечатки тщательно замазаны специальными белилами.

«Где он только их берет?»

Когда-то это был страшный дефицит. Журналисты везли в СССР не «шанели» и бикини, а тюбики драгоценной замазки, и благодарные машинописные дамы печатали на громыхающих механических «Оптимах» материалы дароносцев без очереди.

Въедливый Черемисов обнаружил, что в эссе Солова «Обожатель граций. Был ли Пушкин эротоманом?» допущена ошибка в цитате. Вместо слов: «О, как мучительно тобою счастлив я…» напечатано: «О, как мучительно с тобою счастлив я…» «Геннадий Павлович! – взывал читатель. – Обидно и странно находить подобные ошибки в таком уважаемом издании, как “Мир и мы”. Позор! Неужели вы, опытный журналист, не чувствуете изысканного эротизма пушкинского “тобою счастлив я” в сравнении с пошлой, рутинной физиологией словосочетания “с тобою счастлив я”? В последнее время в вашей газете стало много опечаток и путаницы. В прежние времена я бы пригласил вас на беседу в городской комитет партии. Но теперь остается рассчитывать только на вашу внимательность и требовательность к себе и сотрудникам…»

«Если бы я читал каждый номер насквозь, я бы давно спятил! – мысленно возразил главный редактор. – И если ты, старый пень, думаешь, что собрание акционеров лучше, чем отдел пропаганды и агитации, то сильно ошибаешься. В горкоме с вызванным на ковер хотя бы разговаривали. Топали ногами, выговора лепили, но давали шанс… Эти, нынешние, сразу гонят в шею. Входишь человеком – выходишь фаршем. Ты бы, умник, хоть раз пообщался с Кошмариком, я бы на тебя посмотрел! А то, что Заходырка для экономии разогнала бюро проверки, об этом ты знаешь, крохоборец хренов? Какие были старушки, штучные, всю классику наизусть знали, в цитате из Толстого запятые по памяти могли расставить. Теперь эта выдра силиконовая мечтает и корректуру сократить до одной читки, говорит: “Еще лучше печатать тексты в авторской редакции, так все делают!” А если все снова станут на деревьях жить, значит, и нам тоже на ветку? Дурак ты, дед, хоть и не дурак, видно…»

От бурной внутренней отповеди у Гены заломило виски. Он взял красный фломастер и начертал:

«Солову. Срочно разобраться и доложить на планерке! Перед автором извиниться и проч.». Но подпись вышла не выверенная, как обычно, а с нечаянной злобной закорюкой.

Раздосадованный, Скорятин решил больше не огорчаться чтением почты и следующее письмо взял из любопытства – это был любительский снимок светловолосой девушки в сером вязаном берете и синем приталенном пальто с шалевым цигейковым воротником. Она, явно позируя, стояла в зимнем солнечном лесу, прислонившись к березовому стволу. Лицо – милое, доброе и какое-то несовременное. Прежде актрис с такой внешностью брали на роли фронтовых медсестер или курсисток, жалеющих народ. Показалось, он уже видел эти глаза, исполненные взрослой грусти, какая бывает у совсем юных особ, одаренных состраданием. Недоумевая, Гена перевернул снимок и прочел на обороте надпись, сделанную аккуратной женской рукой:

Это наша Ниночка в день рождения. Не забывай нас!

Скорятин всмотрелся в фотографию, и сердце тяжко затрепетало, предчувствуя невероятное.

«Ну-ка, ну-ка, и откуда это мы такие?»

Нервно надорвав уголок карточки, он отделил конверт, пришитый степлером, приблизил к глазам и прочитал обратный адрес: «Тихославль, улица Ленина, д. 4, кв. 15…»

«Есть такой городок. Бывал, как же! Тихославль… Господи, неужели?!»

– Хотите загадку?

– Хочу.

– Я живу на лысине, а работаю на бороде!

– Хм…

– Сдаетесь?

– Сдаюсь.

– Эх вы! Я живу на улице Ленина, а работаю на улице Маркса.

«Зоя! Не может быть!» – Он еще раз всмотрелся в фотографию Ниночки и ощутил в теле зуд, будто его всего искололи острыми сухими травинками.

«Тобою счастлив я…»

Это о ней, о Зое!

7. Это мои уши!

От ошеломительного воспоминания Скорятин вспотел и на миг потерял ориентацию во времени и пространстве. Он схватил снимок, выскочил из-за стола, метнулся в комнату отдыха и, только уткнувшись в книжный шкаф, где теснился бесконечный Брокгауз, сообразил: комната отдыха с душем, туалетом, раскладным диванчиком, баром-холодильником, а главное – с зеркалом, осталась в особняке на Зубовской площади. Очнувшись и осознав оплошность, Гена зачем-то провел рукой по золотым рельефам корешков, растер в пальцах жирную темную пыль, несколько раз медленно вздохнул, чтобы успокоиться, напустил на лицо деловитость и вышел в приемную. Там, рядом с вешалкой, на стене зияло большое зеркало, оставшееся от прежних арендаторов. Редакционные дамы время от времени заходили сюда, чтобы похвалиться обновкой и окинуть себя контрольным взглядом. Ольга, черт бы ее драл, совсем некстати сидела за столом, уставившись в журнальный гороскоп. Видимо, соображала, благоприятствует ли разводу расположение небесных тел. Увидев шефа, она привстала, но он махнул рукой, мол, работай уж теперь, и степенно проследовал в мужскую комнату.

Сегодня, как говорят америкосы, был не его день. В туалете он обнаружил Непесоцкого, похожего на собравшегося в поход натуралиста. Фотокор, склонив голову, с благоговением всматривался в зев писсуара, словно не облегчался, а мироточил. Увидев шефа, он изобразил смущение от встречи с высоким начальством в обстановке низких позывов и стал торопливо застегиваться. Но Скорятин, коротко кивнув, спешно скрылся в кабинке. Дожидаясь, пока ненужный свидетель уйдет, главред хозяйским оком отметил: туалетной бумаги снова нет, а крышка бачка разбита. Стукнула дверь, Гена вышел и обнаружил перед собой просительно улыбающегося Непесоцкого:

– Геннадий Павлович, расходные материалы кончились. Совсем. А Заходырка ничего не дает. Говорит, нет денег.

– Пишите служебную записку.

– Написал. Месяц у Ольги лежит.

– Я распоряжусь.

– Только обязательно!

– Хорошо-хорошо, – поморщился Скорятин.

– Не забудьте! Работать нечем.

– Я ничего не забываю!

Лишенец сразу понял, о чем речь, и покинул туалет пятясь. Года три назад, отправленный снимать юбилей банка «Щедрость», он напился на фуршете в труху и потерял казенную камеру. Но Гена злился не из-за списанного «Никона» и не из-за нелепого производственного разговора в сортире, а из-за того, что в голосе подчиненного послышалось неверие во власть главного редактора, бессильного перед всемогуществом генеральной директорши. Скорятин и сам не мог понять, как, когда, почему так вышло? Бред: знаменитые журналисты во главе с ним, «золотым пером России», асы, делающие одну из самых громких и непокорных в стране газет, стали дармоедами, обузой, попрошайками при тупой кордебалетчице, наскоро окончившей бухгалтерские курсы. Он помнил, как в кабинет Танкиста входил главный бухгалтер Феликс Моисеевич Цимерман. Так, наверное, крепостной староста, недособрав оброку, вползал к хоромы Троекурова. Да и Шабельский, ничего не скажешь, умел себя поставить: прежний директор Бак без одобрения босса чихнуть боялся: едва он начинал слегка химичить, бдительный Исидор с кривой усмешечкой говорил на планерке:

– А не сделать ли нам, коллеги, баканализ?

Умел Шабельский и с хозяином разговаривать. Чуть что не так – сразу заявление на стол и улыбчивая угроза поднять в мировом журналистском сообществе такую волну, что мало не покажется. Кошмарику с его мокрой репутацией только волны не хватало, а выходит, зря боялся: когда Исидора вышвырнули, никто даже не пикнул: никаких волн, мятежей и заявлений Союза журналистов. Зачем? С какой стати? Богатый человек купил себе игрушку – газету. Хочет – забавляется, хочет – на помойку выбрасывает или продает. Частная собственность, понимаешь ли! Не тренера же сборной погнали, а какого-то главного редактора. Чего шуметь?

Скорятин подошел к зеркалу, еще раз посмотрел на фотографию «нашей Ниночки» и на свое отражение. Но почему Зоя столько лет молчала? Она была обижена, оскорблена – тогда все так запуталось. Но если бы он знал, догадывался, все бы вышло иначе. Жизнь сложилась бы по-другому. Он снова и снова сравнил девушку на снимке с собой. Да, точно: глаза его, скорятинские, карие. И брови с надломом. А вот прямые латунные волосы, поворот головы, овал лица, подбородок – Зоины. Как же природа интересно перемешивает! Зачем? Только затем, чтобы люди со сладким любопытством угадывали в детях-внуках свои полускрытые черты?

В детстве Гена обижался, если родня выискивала в его внешности признаки неведомых пращуров. По выходным и праздникам собирались за большим столом у бабушки Марфуши. Родня выпивала, закусывала, налегая на треску под маринадом. Семейный остроумец дядя Юра нахваливал:

– Белорыбица, чистая белорыбица! Закуси, своячок!

– Как ее пьют беспартийные! – сладко морщился отец, опрокинув стопку.

– Коммунисту первую пулю! – подливая, острил дядя Юра, известный в родственных кругах своим благородным происхождением – его маман служила гувернанткой в барской усадьбе.

– Молчи, балабол! – прикрикивала на супруга тетя Валя: первого мужа у нее забрали то ли за анекдот, то ли за растрату.

Поначалу родичи насыщались, не обращая внимания на малолетнего Гену, тихо ловившего магнитной удочкой красных картонных рыбок из бумажных прорубей. Взрослых интересовало другое: гадали, за что сняли Хрущева, откуда свежий шрам над бровью у Гагарина, до хрипоты спорили, погасят ли послевоенные облигации.

– Ага, погасят и еще добавят! – сомневался всегда хмурый отец.

– Точно погасят! – уверял дед Гриша. – Сталин обещал.

– Сталин людей сажал! – встревал вольнодумец дядя Юра, игравший на барабане в ресторанном оркестре. – Ни за что!

– А теперь, значит, не сажают, только выкапывают? – усмехался дед.

– Он полстраны посадил!

– Вроде образованный ты, Юрка, мужик, а мозгой не пользуешься. Посчитай! Если половина сидела, значит, вторая половина их стерегла, кормила и дерьмо вывозила. Кто же тогда воевал?

– Штрафники.

– А строил?

– Зэки.

– Э-э… Одно слово – барабанщик.

– Он «Голос Америки» ночью слушает, – ябедничала на мужа тетя Валя. – Спать не дозовешься.

– Смотри, зятёк, поведут тебя за твой язык!

– Был зятёк да в Сибирь утёк, – вздыхала бабушка Марфуша.

От облигаций и Сталина обычно переходили к искусству: дивились, что у балерины Батманской целых два мужа, и оба законные, ей это официально разрешили, иначе она не может танцевать, а ее любят за границей. Политика! Обсуждали скандал в мире кино, такой громкий, что его отголоски достигли даже самых простодушных застолий. Артистка Ирэна Вожделей изменила мужу, легенде советского экрана Косте Клочкову, и не с кем-нибудь, а с негромким певцом Максом Шептером. Однако после развода вышла замуж не за него, а за другого всенародного кинолюбимца Мишу Лукьянова и сразу, дела вдаль не отлагая, родила дочь.

– От Шептера! – хмыкал отец, относившийся к людям с тяжелой подозрительностью.

– Паша, ну почему от Шептера? – удивлялась мать, напротив, слишком доверчивая к коварствам жизни. – Лукьянов сразу бы догадался!

– А на ребенке что, написано?

– Вот и написано, – вступала в разговор тетя Груня. – Ты, Павлик, на сына посмотри! Нос у Генки твой. Или чей?

– Нос Пашкин, точно! – поддерживал дед Гриша.

– Губы Нюркины, бантиком, – подхватывала стихийную генетическую экспертизу бабушка Марфуша.

– А глаза-то карие в кого? У Пабло – серые. У Аннет – голубые. Кто нахимичил? – хихикал дядя Юра. – Эх вы, вейсманисты-морганисты!

– В моем доме попрошу не выражаться! – словами из «Кавказской пленницы» предостерегал отец.

– В меня, – сознавалась бабушка Марфуша.

– В тебя? – Все с удивлением вглядывались в ее глаза, подернутые белесой глаукомой.

– В меня! Гриш, ты забыл, что ли, старый?

– Забыл, – соглашался дед. – Точно, карие были, как мед!

– А кудрявый Генка в кого? – спохватывалась тетя Груня, озирая родню. – Вроде не в кого…

– В отца моего. Степан Кузьмич ох кучерявый был, да еще с трехрядкой ходил, – объясняла бабушка Марфуша. – Девки за ним по селу табуном бегали. Мать все глазоньки выплакала. Но терпела – любила до смерти.

– А уши? В кого Генка лопоухий? – ехидно спрашивал дядя Юра.

– Погоди, дай вспомню… Васек был лопоухий.

– Какой Васек?

– Братик мой. Умер в двадцать девятом совсем мальчиком, с голодухи. Вот уж лопоухий был, даже батюшка смеялся, когда крестил…

– Отстаньте от меня! – вскипал малолетний Скорятин. – Это мои уши!

Он отшвыривал магнитную удочку и убегал в длинный коридор большой коммунальной квартиры. Там между шкафов, ящиков, сундуков можно было спрятаться, затаиться, погрустить, даже поплакать от обиды, и если повезет, напроситься в гости к Жилиным – у них имелся огромный телевизор «Темп», а у бабушки Марфуши стоял на комоде древний КВН с крошечным экраном, который увеличивали с помощью выдвижной водяной линзы. Дорогущий «ящик», шептались соседи, Жилины смогли купить, потому что сам, работая в мясном отделе продмага, обвешивал покупателей. Только много лет спустя Гена догадался, что стал свидетелем социального расслоения коммунальной общины, вскоре распавшейся. Соседи, дождавшись отдельных квартир, разъезжались к черту на кулички – в Измайлово, Нагатино, в неведомые Новые Черемушки. Первыми улучшились Жилины – купили кооператив у ВДНХ.

Почему маленького Скорятина задевало бесцеремонное обсуждение его внешности и злило сходство с неведомыми дедушками-бабушками? В ребячестве он воспринимал это как грубое вмешательство в свою особенную, отдельную жизнь, как посягательство на неповторимость. В детстве чувствуешь себя единственным экземпляром, даже смерть других людей еще не имеет к тебе отношения. Ты сам по себе. Ты уникум! А тут, оказывается, кудри тебе достались от какого-то сельского гармониста, глаза от бабушки, а уши – вообще от мертвого мальчика. Ну как тут не надуть мамины губы бантиком? Потом, повзрослев, даже постарев, понимаешь: сходство с родней, живой и давно истлевшей в земле, радостное узнавание своих черт в лице дочери или сына – наверное, самое главное в жизни. Это и есть, в сущности, бессмертие…

«А лоб-то наш!» – гордо подумал Гена, всматриваясь в незнакомое, но уже почти родное лицо неведомой Ниночки и вспоминая высокий чистый лоб покойной матери.

Марина не любила разговоров о фамильном сходстве. В интеллигентной арбатской семье не было принято обсуждать родовые корни и заглядывать в туманное инородческое прошлое. Отсчет шел от деда Бориса Михайловича, гимназиста-буденновца, выпускника Красной академии, всю жизнь трудившегося по атеистическому ведомству. Впрочем, иногда Гене казалось, что его просто не пускают в мир кровных секретов рода Ласских, как не пускали беспартийных на закрытые собрания, а еще раньше из церкви перед литургией выставляли вон оглашенных. Лишь однажды жена, разозленная очередной семейной ссорой, сорвала злость на дочери. Подросшая Вика рыдала у зеркала, проклиная свой катастрофический нос, на самом деле просто длинноватый. Марина слушала-слушала и взорвалась:

– А какой еще нос ты хочешь от гомельского раввина?

Да, кровь, как говаривал Воланд, – великая вещь! Кровь – неодолимая сила, исподволь ведущая человека по жизни. Можно об этом не думать, не признавать, считать, что все дело в родном языке, в заоконных пейзажах, в прочитанных книгах, в могучих идеях. Можно, даже, наверное, нужно так думать, но кровь несет от сердца к мозгу нечто такое, чего нет и не было ни в языке, ни в пейзажах, ни в книгах, ни в идеях. Нигде! Кровь, текущая в твоих венах, помнит то, чего не помнишь ты. Так волжская вода, разлившись морем меж степей, помнит и про валдайские валуны, и про тверские затоны, и про корявые корни костромских елей, и про жигулевские песчаные отмели… Эта забытая память определяет многое, если не всё – поэтому лучше жить в согласии со своей кровью, а не вопреки.

Возвращаясь к себе, Скорятин увидел, что Ольга снова говорит по телефону, и в глазах ее стоят слезы нерешительности. Он улыбнулся ей с сочувствием, попросил никого к нему не пускать, зашел в кабинет и, усевшись за стол, занялся изучением штампов на конверте. Итак, отправлено из Тихославля 9 февраля, рассуждал он как заправский детектив из сериала «Тайны следствия». Московский штамп от 24 февраля. Все правильно: письма теперь идут по России долго, как с Мадагаскара. Лес на снимке зимний. Значит, день рождения у нее в начале февраля. А на вид Ниночке лет двадцать пять. Плюс-минус. Конечно, январь или декабрь тоже исключать нельзя: замешкались, спохватились, но, как правило, письма после двадцатипятилетнего молчания отправляют сразу, по неодолимому порыву, или не отправляют никогда. Значит, все-таки начало февраля. Отнимаем девять месяцев, выходит – май. А теперь из 2013 вычитаем 25, получается 1987 год. Где он был в мае 87-го? В Москве. Точно! Пошел по заданию Исидора на митинг «Памяти» у Поклонной горы и показал, чтобы пропустили, удостоверение. «Васильевцы», узнав, что Гена из «Мымры», так наваляли спецкору, что он неделю провалялся с «ушибами мягких тканей лица». Шабельский объявил его героем и выписал премию. Значит, 87-й отпадает. А если вычесть, допустим, 24 года? Где он был в мае 1988-го? В Тихославле. Ошибиться невозможно. Отец умер в июне, когда Гена прилетел из Америки. А в Штаты он отбыл, вернувшись из Тихославля, от Зои. Хотел объявить жене, что уходит, но она сказала об отце – и все перепуталось. Самое страшное, когда в сердце сталкиваются невыносимое счастье и большое горе. Можно умереть или совершить непоправимую ошибку…

В первый раз Скорятин попал в Тихославль в мае 1988-го. Его послали в командировку, как тогда выражались, по тревожному письму – жалобе клуба «Гласность», которому запретили собираться в библиотеке имени Пушкина, а нового помещения для словопрений не дали: классическое наступление партократов на перестройку. Тогда после письма Нины Андреевой в «Советской России» все возбудились и очень боялись реванша врагов ускорения и заединщиков застоя. Шабельский вызвал Гену, вернувшегося из Франции, так и не вкусив еврокоммунисточки Аннет, проинструктировал и послал. Исидор тогда постоянно отправлял его куда-нибудь, и Скорятин скоро понял почему.

Обычно из-за границы он не звонил: дорого, а суточные в валюте выдавали по нынешним временам смешные – на хороший обед не хватит. Но в тот раз Гена присмотрел Марине в универмаге «Тати» платье и хотел согласовать покупку, прежде всего – размер: жена села на диету, по утрам, включив телевизор, изнурялась аэробикой и удивительно постройнела, вызывая свежее влечение. Скорятин снова ждал ее прихода в супружескую постель с тем же бьющимся сердцем, как прежде в чужой квартире. Если Борька визжал, не отпуская мать, Гена злился и расстраивался.

Платье было роскошное – черное, обтягивающее. Странное ощущение для советского человека: ты не достаешь тряпку у знакомых с переплатой, не хватаешь на закрытой распродаже, не перекупаешь у спекулянта в подземном переходе возле «Березки», а долго-долго бродишь вдоль бесконечных вешалок, забитых модным барахлом, и выбираешь товар, как редиску на Центральном рынке. Потом (и это тоже удивительно!) звонишь в Москву с Елисейских Полей из уличного автомата, опуская однофранковые монетки. Чудо! Фантастика! Но в новой кооперативной квартире никто не отвечал – долгие гудки. Удивленный Гена набрал Веру Семеновну, и та радостно доложила, что Мариночку отправили в Ялту – писать очерк про домик Чехова. А Боречка у них, в Сивцевом Вражке, кушает хорошо, можно не беспокоиться. Любопытная теща расспрашивала про Париж, пока у зятя не кончилась мелочь.

В редакцию из-за рубежа он тоже обычно не звонил. Знал, если что – найдут через корпункт. Но Саша Калязин, один из «рыцарей правды», попросил связаться в Париже с Лимоновым и передать ему коллективный сборник «Непроходняк», где напечатали несколько стихотворений изгнанника. За контакты с эмигрантами к тому времени уже не карали, даже не грозили пальчиком. Жизнь менялась стремительно. Но, вручая книжку для передачи беглому писателю, старый товарищ честно предупредил:

– Эдик тебя, конечно, поведет в кабак, станет разговоры разговаривать. Будь поаккуратнее!

– В каком смысле?

– Не откровенничай, а то выведет тебя в новом романе полным дебилом.

– А если я глупого ничего не скажу?

– Все равно выведет. Творческий метод у него такой.

Лимонов с радостью откликнулся на звонок и через час был в холле отеля, ходил взад-вперед. Мускулистый, в тенниске и облегающих брюках, он смахивал на атлета, готовящегося подойти к «коню» и завертеться, ловко перехватывая отполированные ручки снаряда. Взяв книжку, Лимонов нежно погладил ее, как долгожданного ребенка, полюбовался обложкой, полистал, а потом пригласил доброго вестника в ближний кабачок. Выпили много, Гена без устали вещал о невероятных переменах в СССР, а Эдик, осушая очередной бокал совиньона, шумно восхищался, какого умного собеседника послала ему судьба, и повторял:

– Надо возвращаться. Пора! Пора!

Разговор вышел такой интересный, острый, настоящий, что Скорятину захотелось сделать интервью со скандальным Эдичкой. Несмотря на гласность, темы и персоны все еще надо было согласовывать, и он с утра, страдая головной болью, помчался в корпункт: на казенный звонок кровные франки тратить не хотелось. Генриетта, дальняя родственница Исидора, сидевшая в приемной «Мымры», ответила: шеф уехал на недельку подлечить нервы. Мобильной связи тогда еще в помине не было, и Гена взял интервью самовольно, попав в точку: грандиозный успех. Лимонова сразу пригласили навестить Родину, опрометчиво покинутую много лет назад. Платье Гена тоже купил на свой страх и риск, и тоже не ошибся: оно сидело на Марине безукоризненно, подчеркивая подтянутое изобилие ее шоколадного тела. Жена хоть и поморщилась, заметив пакет от «Тати», но отблагодарила мужа нежной постельной новизной.

Через год легкоперый Лимонов издал очередной роман. Там имелся эпизодический персонаж – убогий советский журналист по фамилии Курятин, удивительная свинья и редкий дурак, норовивший напиться за чужой счет и городивший запредельную чушь.

– К вам Солов! – по селектору сообщила Ольга.

– Я же просил…

– Сказала. Он торопится.

8. Отказники и лабазники

Поэт Миша Солов, развязный сорокалетний детина с пузом навыкат, вошел в кабинет главного по-свойски, разве что дверь ногой не открыл. Он был бессовестно толст, но не как матерый мужик, злоупотребляющий пивом, нет, стихотворец скорее напоминал ребенка, до безобразия раскормленного любящей мамашей. Одевался Миша по-военному: носил пятнистый комбинезон, подпоясанный офицерским ремнем, высокие армейские бутсы, а на боку висела брезентовая сумка от противогаза. Скорятин оттянул срочную по полной, и его злила непонятная страсть к обмундированию чмошника, откосившего от армии. К тому же все касавшееся боевой мощи державы вызывало в Мише ветхозаветное раздражение.

Солова нашел и притащил в газету Шабельский, тоскуя после смерти Шаронова. На одной из планерок он гордо представил коллективу юного толстяка:

– Знакомьтесь, Михаил Семенович Солов – лучший современный поэт. После Бродского и бедного Вени. Теперь у нас снова есть свой гений!

Гений вел себя с надменной независимостью и передвигался по редакции как вышедший на прогулку памятник. Заданий не признавал, появлялся и исчезал по собственному усмотрению, темы выбирал себе сам, не выносил ни малейшей критики, предпочитал перелицовывать классику, подгоняя ее к злобе, а то и к ненависти дня.

Выхожу один я на дорогу, На Уолл, как говорится, стрит. Вот где жизнь! Здесь люди внемлют Богу! И с юанем доллар говорит!

Едва Исидора погнали, Гена, приняв хозяйство, хотел избавиться от унаследованного «гения», но Кошмарик узнал и предупредил: «Не трогай! Пусть рифмует». По слухам, хозяин иногда звонил Мише и подсказывал темы, а тот, несмотря на сварливый нрав, с готовностью принимал советы.

– Тебе чего? – спросил Скорятин, нарочно не сразу оторвавшись от полосы и стараясь не смотреть на немытые кудри пиита.

– Есть текст! – объявил Миша.

– Как называется?

– «Я помню черное мгновенье…»

– Прочти!

Солов нехотя достал из противогазной сумки планшет новейшей модели, ткнул нечистым ногтем в экран, нашел нужный файл, напружился и, тряся двойным подбородком, завыл:

Я помню черное мгновенье — Перед страной явился ты, Как инфернальное виденье Тоталитарной сатаны. В позоре жизни безнадежной, Электоральной суеты Я слышал эхо воли прежней. Мне снились милые черты. Шли годы – медленно и жутко, Мы жили, сдерживая стон. У нас не Дума – проститутка. Не выборы, а лохотрон. Без божества, без вдохновенья Влачится нищая страна В глуши, во мраке заточенья, В трясине вечного говна. Но все ж настанет пробужденье, В Отечестве воскреснут вновь И божество, и вдохновенье, И к справедливости любовь. Падут позорные оковы. И снова, как судьбы презент, — Воссядет избранный законно — Рукопожатный президент!

Закончив, Солов несколько мгновений благоговейно молчал, словно ловя эхо своих строк, уносящихся, надо понимать, на вечное хранение в алмазный фонд ноосферы. Потом небрежно спросил:

– Ну, как тебе?

– Ничего. Но вроде сатана мужского рода?

– Это я специально, чтобы обиднее было. Он же себя альфа-самцом воображает.

– Не поймут.

– Ты недооцениваешь нашего читателя. Он гораздо умней… – Солов недоговорил, но полностью фраза звучала бы так: «Он гораздо умнее тебя, козла, не достойного мизинца левой ноги великого Исидора».

Миша не принял воцарение Скорятина, считал это реваншем «лабазников», но прежде все-таки сдерживался, а в последнее время буквально оборзел: на планерках хихикал, перебивал, дерзил и смотрел на шефа как прозектор на невостребованный труп.

– Без говна никак нельзя? – сдерживая гнев, спросил Гена.

– Нельзя. Для бомбы нужна экспрессия!

– А ты думаешь, газета – это бомбардировщик?

– Да, бомбардировщик. С напалмом.

– Почему тогда не с атомной бомбой? Ладно. Возьму, но без говна!

– Только с говном. Отнесу в «Новую газету».

– Неси!

– Леониду Даниловичу понравилось.

– Ладно. В следующий номер.

– Можно и с колес. Страна ждет.

– Обождет. Нет места.

– На шестой дырка.

– Какая дырка?

– Ты же снял «Мумию».

– Ах да… Хорошо. Отдай Дочкину. Но вместо говна пусть будет дерьмо.

– Рифма пропадет.

– Найди другую. Ты же поэт, а не я…

– Денег стоит!

– Дарю: «тюрьма – дерьма».

– «Тюрьма – дерьма»? Неплохо. Как грустна наша Россия! – Гений осклабился белыми американскими зубами.

Когда-то чикагский фонд «Честная пресса», поощряя свободу слова, выделил немалые средства, чтобы честнейшим журналистам бесплатно протезировать зубы в московской клинике мировой стоматологической сети «Супердент». Первым в «Мымре» этой чести удостоился Веня Шаронов. Неделю он ходил по редакции, одаривая коллег фаянсовой улыбкой и декламируя сочиненные на случай стихи:

Я ненавидел слово «cheese», От кариеса плача. Но вот пришел зубной «ленд-лиз», И снова я как мачо!

Вскоре Веня по пьяни выпал из автобуса и уронил заветную челюсть в сугроб. На другой день по его отчаянному зову на место утраты пришла вся редакция – искать потерю, но рано утром уборочная машина загребла весь снег железными ручищами. Веня был безутешен, ибо жена Лида предупредила: не найдешь – прибью.

– Сумку с противогазом носят на другом боку! – вдогонку гению бросил Скорятин.

– Мне так нравится.

– А Пушкин тебе нравится?

– Местами.

– Тогда ознакомься и впредь проверяй цитаты! – Главный редактор протянул поэту письмо буквоеда Черемисова.

Солов вернулся, взял, глянул на руководителя с усмешкой и, не удостоив ответом, снова пошел к выходу. Глядя, как перекатываются под пятнистой солдатской материей толстые бабьи ягодицы стихоплета, Гена подумал:

«Танкиста на тебя, урода, нет!»

…Как только началась гласность, все поняли: дни Диденко сочтены, и тихо гадали, кто теперь станет главным. Вариантов было два: иногда в таких случаях кормило передавали кому-то из заместителей, но чаще присылали «варяга» из сектора печати ЦК КПСС, побегавшего в инструкторах и заслужившего самостоятельную должность. Но когда на следующий день после падения Деда коллективу представили Исидора Шабельского из отдела атеистического воспитания журнала «Наука и религия», все ахнули и развели руками. Таких взлетов в журналистике не помнили, пожалуй, со времен возвышения Аджубея: тот, женившись на дочке Хрущева Раде, возглавил «Известия». Поговаривали, Исидор, будучи с делегацией в Канаде, глянулся тамошнему послу Яковлеву, которого Суслов за нехорошую статью в «Литературной газете» промариновал в Стране кленового листа лет десять. Зато Горбачев вернул Яковлева и сделал главным идеологом перестройки.

– Чем же Исидор ему так понравился? – обсуждали в курилке.

– А чем они друг другу нравятся?

– Кто?

– «Отказники». Ты знаешь, как Яковлева на самом деле зовут?

– Как?

– Яков Лев! – отвечал осведомленный «лабазник».

– Ого! Тогда надо искать себе место…

Чтобы понять щекотливость ситуации, следует помнить, что Танкист хоть и выдвинулся, борясь с космополитами, сам заядлым жидоедом никогда не был. Напротив, у него имелась своя теория.

– Евреи в журналистике необходимы! – в узком кругу, под коньячок, любил говаривать незабвенный Иван Поликарпович. – Остры, сукины коты! Но только поштучно. Когда их слишком много, это уже вражье подполье.

В результате редакция была разделена на два лагеря – инородцев и коренников, «отказников» и «лабазников». Русская партия состояла в основном из рабоче-крестьянских отпрысков, поднявшихся на могучей волне борьбы с неграмотностью. И только Мозгалевский, долго представлявшийся сыном сормовского рабочего, оказался дворянских кровей, в чем радостно сознался после того, как Горбачев встретился на Мальте с кем-то из Дома Романовых. Да еще Седых: в анкете писал «из крестьян», а выпив лишка, хвастал, что его дед на Оби владел баржами и колесным пароходом. Прозвище «лабазники» пошло, как ни странно, от самого Диденко. Однажды на планерке Танкист развспоминался (болтлив стал с годами) и рассказал, как в родовом лабазе, играя со сверстниками в прятки, схоронился в куль с солью и долго сидел там без звука, хотя вспотевшую от волнения попку страшно пекло и щипало. Мыслящие сотрудники «Мымры» переглянулись, хихикнули и запомнили.

«Лабазники» в отместку звали супостатов «отказниками», хотя никто из них, насколько известно, не подавал заявление о выезде на историческую родину – сразу вымели бы с идеологического фронта, несмотря на «новое мышление». Тогда еще с этим было строго. Конечно, не вся редакция участвовала в борьбе, кто-то сторонился, считая, что племенная рознь неприлична воспитанным людям. К тому же паспортная национальность не всегда определяла выбор «окопа». Западенец Потнорук, носивший вышиванку, и печальный грузин Эбонидзе (поживи-ка с такой фамилией!) примыкали к «отказникам». Зато неочевидный молдаванин Галантер и арбатский армянин Козоян сражались в стане «лабазников». Впрочем, когда Эбонидзе обошли квартирой, он тут же переметнулся в противоположный лагерь, а Галантер после воцарения Исидора радостно стряхнул с себя постылое молдаванство, став евреем.

Мудрый Танкист оставался над схваткой, хотя все знали, что сердцем он с «лабазниками», среди которых почти не было столичных выкормышей. Дед их недолюбливал, выискивая самородков во время командировок в глубинку. Влюбившись, скажем, в острое перо из Ростова-на-Дону, он вытаскивал его в столицу, выбивал из ЦК квартиру, благоустраивал, холил, и если потом перо оказывалось на поверку не таким уж и острым, деваться было некуда – не отправлять же назад. Однако едва кто-то из милых его сердцу «лабазников» впадал в почвенное излишество, Дед мог взгреть за великодержавную спесь, напомнив о пролетарском интернационализме, который пока никто не отменял. Но и «отказникам» доставалось, если кто-то выпускал смешливый космополитический ворс. Диденко тяжело вперялся в ёрника и спрашивал скрипучим голосом: «Значит, с народом тебе, хлопец, не повезло?! Значит, говоришь, у нас страна вечнозеленых помидоров? А ты в тундре сваи в мерзлоту вбивал?» И хотя все знали, что времена изменились, в зале веяло норильской стужей, словно мимо, потрясая ледяным посохом, прошел гулаговский Санта-Клаус, бородой похожий на Солженицына.

Однажды «отказник» Бунтман в субботнем фельетоне подколол: мол, в популярной песенке про аистенка, который «рвется в облака, торопит вожака», чтобы поскорей покинуть холодную родину и долететь до теплых краев, есть нестыковочка. С птицеведческой точки зрения родина аистов – Африка, ведь именно там они проводят куда больше времени, чем в СССР. Фельетон имел успех и горячо обсуждался на бдительных московских кухнях. На планерке Танкист поискал глазами остряка и молвил:

– Вроде с высшим образованием, а простой вещи не соображаешь: родина там, где яйца.

– Как вы сказали? – хихикнул автор.

– А что смешного? Родина там, где тебя снесли. Понял? – и так посмотрел на хохмача, что тот съел собственную ухмылку.

Забавно было наблюдать, как две редакционные фракции схлестывались на партийных собраниях, язвя и прищучивая друг друга выдержками из одного и того же постановления ЦК КПСС. Надо признать, изощренные «отказники», разя прицельными цитатами, обычно разделывали неповоротливых «лабазников» под орех, а те бежали жаловаться. Дед выслушивал ябеды на инородческий беспредел и говорил грустно:

– Учитесь, долбоеды!

Гена, любимец Танкиста, с самого начала был приписан к «лабазникам», хотя всегда держался от них в стороне. Он искренне не понимал, как можно тратить столько сил на любовь к Родине вместо того, чтобы чуть-чуть поднапрячься, подучить русский язык и не сажать в текстах ошибки, за какие раньше били линейкой по рукам. Впрочем, и они его за своего не считали. Жена-еврейка, по их понятиям, – недостаток серьезный, ведь носатая ночная кукушка может так закуковать русского человека, что он за кусок мацы предаст и себя, и род свой, и Отечество.

После воцарения Шабельского начался исход «лабазников». Исидор был суров: одного отправил на пенсию, другого на каждой планерке «опускал» и довел до «собственного желания», третьего вдруг застукали пьяным на рабочем месте и вышибли. Хотя на самом деле гораздо трудней застать журналиста на службе трезвым. Редакционное пьянство – профессиональный порок, не зависящий от национальных и политических кондиций.

Касимов лабазником тоже не был, наоборот, напившись, объявлял себя потомком Чингисхана и, мутно тараща красные глаза, обещал поквитаться за взятие Казани Иваном Грозным. Гена дивился: как же долго, если не вечно, мыкаются в людской крови давние родовые обиды! Над «лабазниками» самопровозглашенный чингизид потешался. Иногда, отлучаясь из редакции, заглядывал в кабинет и тихо просил:

– Я на часок. Пивка попить. Погром без меня не начинайте!

Но именно Ренат вылетел с работы одним из первых – за пьянку. Другие, не дожидаясь расправы, сами разбежались: кто – в «Социндустрию», кто – в «Совраску», кто – на вольные хлеба. А в «Мымру» нагрянули новые люди, озорные, энергичные, похожие на родственников, съехавшихся на семейное торжество. Скорятин называл их «наоборотниками». Еще недавно они послушно говорили и писали то же самое, что и остальные, даже правильнее других. Но едва подул теплый ветер перемен, все они, словно повинуясь вековому инстинкту, первыми разорвали уродливый советский хитин, выпростав из куколок вольные разноцветные крылышки. Своего упертого прошлого «наоборотники» нисколько не смущались, ехидно обсуждая, как хитроумно и безбедно пересидели зиму, дождавшись-таки весны.

Однако прошлая покорность жгла им грудь, наполняя лихорадочным желанием изменить теперь все сразу до неузнаваемости. Если раньше Запад считался угрозой миру, а СССР – оплотом человечества, то теперь все стало наоборот: мы империя зла, а они – жены-мироносицы. Если раньше Зоя Космодемьянская была героиней, то теперь стала дурой-пироманкой, спалившей сено, припасенное колхозниками для лошадок. Если совки держали генерала Власова за предателя, значит, новые золотые перья выписывали из него борца со сталинской тиранией. Если прежде гордились космическими достижениями СССР, то теперь вместо орбитальной станции советовали учредить на вокзалах страны новые чистые сортиры. Иногда Скорятину казалось, что «наоборотники», будь их воля, содрали бы заживо с глобуса розовую кожу Советского Союза и налепили вместо нее какие-нибудь разноцветные лоскутья.

Гену изумляло их умение не только возвеличить «светлого» человека, но и растоптать «темного». Восхваление или травля начинались как по команде, словно кто-то вскрыл мобилизационный пакет и дал сигнал к военной операции, где каждый знал свой окоп, свою огневую точку, свой маневр. И горе побежденному! Едва писатель Юрий Бондарев бухнул с трибуны: мол, перестройка похожа на самолет, который взлетел, а где сядет, неизвестно, сразу обнаружилось, что литератор-то он слабенький, зато дача у него в Пахре круче, чем у Льва Толстого в Ясной Поляне. А где же «Война и мир»? Зашептались, будто и на передовой прозаик-окопник ни разу не был, все больше по тылам отсиживался. И человек, вчера еще уважаемый, звездный, неколебимый, за несколько дней превращался в нерукопожатное существо с неприятным запахом. И делай после этого что хочешь – вешайся или в ноги к светлым людям бухайся…

Ренат как-то был «свежей головой» и обозревал на планерке номер со статьей Мары Ивановой «Недоклассик». Название, кстати, по просьбе Исидора придумал Гена. Касимов, похвалив заголовок, вдруг завелся: негоже травить хорошего писателя за то, что не нравятся его политические взгляды.

– Вы же сами, Исидор Матвеевич, любите повторять Вольтера: «Я не согласен ни с одним вашим словом, но готов умереть за ваше право говорить это…» Так?

– Так! – кивнул Шабельский, и коллектив затаился.

– У нас ведь плюрализм?

– Конечно. И еще у нас – гласность.

– А что такого особенного сказал Бондарев, чтобы его уничтожать?

– Минуточку, Ренат Раисович, мы никого не уничтожаем. Просто за годы застоя накопилось много искусственных авторитетов.

– Бросьте, вы за три года перестройки столько искусственных авторитетов надули… Что вы въелись в Бондарева? Вы-то сами знаете, где сядет самолет?

– Конечно, – тонко улыбнулся Исидор.

– Где же?

– Скажу, когда долетим! – и главный посмотрел на Касимова с прощальной теплотой.

Вскоре комендант застал Рената с Шароновым за распитием спиртного на рабочем месте. Веня давно спал, уронив кудлатую голову в графоманские рукописи, поэтому ему объявили выговор, а Касимова, пославшего бдительного обходчика в самый интимный уголок вечной женственности, уволили. Пир свободомыслия продолжался. Тон задавал Исидор. Если в свежем номере не было «бомбы» и возмущенные ретрограды не обрывали «вертушку», он тосковал, злился, мелко придирался к сотрудникам, ставил им в пример «Огонек», опубликовавший статью про то, что Сталин был скрытым гомосексуалистом, облюбовал себе Гитлера, заключил для этого пакт, а фюрер обманул и напал. Жен членов Политбюро Сосо сажал, чтобы без помех содомничать с соратниками. Статья так и называлась «Я садомником родился…». Бомба! Фугас! Учитесь, олухи!

Но если удавалось напечатать что-то скандальное, Исидор цвел, выписывал премии, водил авторов сенсаций в Большой театр, где служила в литературной части его жена Элина Карловна. Когда Яковлев доверил «Мымре» первую публикацию о «хлопковом деле», после которой словно коса прошла по узбекским партийным баям, Шабельский, следуя совету Сун Цзы Ло, снял в «Пекине» банкетный зал, поил редакцию кислой китайской водкой, кормил лягушачьими лапками и тухлыми яйцами. Долго потом бухгалтер Бак страдал, выписывая липовую матпомощь и покрывая урон. «Наоборотники», влюбленные в своего босса, говорили с усмешкой: «Это вам не Танкист!» Иван Поликарпович, и то правда, был скуповат, денег не жалел разве что на похороны усопших коллег.

Скорятин понимал: надо уходить, хотя до пенсии было далеко, а пил он умеренно – в примаках отучили. Вскоре после женитьбы Гена, проведывая родителей, встретил возле Ватутинских бань одноклассника, загулял, в Сивцев Вражек (кооператив тогда еще не купили) приполз за полночь, наблевал в биде, перепутав с унитазом, попытался насытиться беременной женой, получил в лоб, загрустил и вырубился. Утром он проснулся в том состоянии, когда хочется немедленно застрелиться, и желательно из крупнокалиберного пулемета. Марина ушла в женскую консультацию, оставив на тумбочке записку: «Свинья!» Часы показывали половину второго. Ничего себе – выспался! Умирающей тенью он скользнул в ванную, долго и жадно пил из-под крана, удивляясь жжению во рту, но потом сообразил, что по ошибке хлебал горячую воду. Включил холодную – и зубы заломило так, будто он сгрыз айсберг. Закачав живот жидкостью до отказа, но так и не утолив жажду, Гена заметил в зеркале зеленую рожу с красными воспаленными глазами и вздыбленными волосами. Узнав себя по усам, отпущенным сразу после свадьбы, он вдруг вспомнил – как воскрес: у тестя всегда имелось в запасе чешское пиво, которое ему доставлял знакомый коллекционер, директор гастронома в Жуковском. Не потревожив ворсинки на коврах, страдалец просквозил на кухню, взялся за никелированную ручку холодильника, а губы сложил в блаженную гузку, какой гибнущий человек тянется к дымящемуся пивному горлышку. И тут за спиной выстрелил тещин голос:

– Геннадий, я хочу с вами поговорить!

Скорятин обернулся, едва не упав: Вера Семеновна стояла одетая на выход. В ту пору она читала лекции на курсах повышения квалификации в Высшей профсоюзной школе, вынужденно скромничала, ограничиваясь «каратниками» в ушах и «двухкаратником» на пальце.

– Геннадий, вы, конечно, знаете, что Александр Борисович был против вашего брака. Категорически! Но я поддержала Марину. Она вас любит. За что – ее дело. Но прошу вас, не подводите меня, не тащите в наш дом помойку, из которой мы помогли вам выбраться! Надеюсь, разговор на эту тему у нас последний. Впрочем, он последний в любом случае…

Воспитывая зятя, она деловито разостлала на столе салфетку, разложила серебряные приборы, достала из холодильника черную икру, масло, соленые огурчики, финский сервелат, шпроты, болгарское лечо, а потом, налив в хрустальный графинчик граммов сто пятьдесят посольской водки, поставила перед Геной золоченую мозеровскую рюмку.

– И никогда не лечитесь пивом, как лимитчик! – бросила она, уходя.

Вот это был урок! Нельзя сказать, что Скорятин с тех пор вообще не пил, но с алкоголем у него сложились опасливо-предусмотрительные отношения, как с буйной любовницей, которая вдруг может явиться ночью к законной жене и заголосить, ломая руки: «Отдайте мне его! Он мой! Мой!» И ведь Марина отдаст…

В общем, увольнение за пьянство ему не грозило. Ругать на планерках его тоже было не за что: писал он отменно, а «шапки» придумывал такие, что только руками разводили: «Голова!» Но несмотря на достоинства, Гена был обречен. «Наоборотники» не признают чуждых талантов, как на Западе не признают русские дипломы. Скорятин был для них чужим, ибо не упивался праздником непослушания, охватившим страну, да и с пятым пунктом подкачал. Из отдельного кабинета его пересадили в общий. Новые сотрудники, занявшие столы в большой комнате, почти не разговаривали с ним, а если он неожиданно входил, обрывали на полуслове шумный спор и смотрели на него, как в мужском туалете смотрят на уборщицу, нарушившую сокровенность. В общем, нежилец…

Гена без лишних унижений и напоминаний подыскал себе должностишку в «Гудке», написал заявление о переводе и дорабатывал положенные по закону две недели. Иногда, если он оставался один, в комнату проникал Жора, срочно перековавшийся в «наоборотники», и тихо молил:

– Заголовок для статьи о падении производительности труда. В номер. Спасай!

– Де-ста-ха-но-ви-за-ци-я, – помедлив, отвечал нежилец.

– О искрометнейший, что мы без тебя делать будем!

9. Веня и Жора

Дверь открылась – и легкий на помине Жора Дочкин, возмущенно размахивая машинописным листком, влетел в кабинет. Сколько помнилось, он всегда ходил в обвисших джинсах и кожухе, некогда черном, а теперь вытершемся до слоновьей серости, – менялись только рубашки, непременно клетчатые. В тридцатиградусную московскую жару зам давал себе поблажку – льняной пиджак, мятый, словно вынутый из кармана. Кстати, черные болгарские кожанки они покупали вместе на закрытой распродаже для делегатов съезда журналистов. Но Скорятин давно отдал свою дачному сторожу, а бережливый Дочкин все еще донашивал.

– Что случилось?

– Гена, ты с ума сошел? – Сизое небритое лицо Жоры дрожало, как потревоженный студень. – Это нельзя печатать, о неосторожнейший!

– Что?

– Соловскую херню. Нас закроют.

– За что?

– За «нерукопожатного президента». Во-первых, это неправда. Президент у нас отличный! – Он сказал это громко и куда-то ввысь.

– Не волнуйся, здесь не прослушивают. Недавно проверяли.

– А во-вторых, так нельзя! Ну есть же какие-то границы. Нас прикроют.

– Нет никаких границ. Еще не понял? Если бы границы были, нас бы закрыли, когда сбежал Кошмарик. И за «тоталитарную сатану» не закроют. А вот за статью о Дронове могут. У нас свободная страна: можно спокойно обзывать царя козлом, но попробуй сказать что-нибудь против псаря – затравят!

– Они там не понимают, что все это плохо кончится?

– А ты уверен, что они там хотят, чтобы все хорошо кончилось?

– Значит, ставить?

– Допустим, я скажу: не ставь. Солов тут же настучит Кошмарику. А тот настучит мне – по голове. Поэтому ставь сразу.

– Все равно остается дырка.

– Посмотри что-нибудь из «заиксованного».

– А с «Клептократией» что делать?

– Не знаю. Ты как себя сегодня чувствуешь? Затылок не давит?

– Давит. Утром сто восемьдесят на сто десять было.

– Многовато!

– Может, по чуть-чуть? Коньяк – лучший друг сосудов.

– Давай после планерки, – кивнул Скорятин, удивляясь своему согласию.

Ведь если Алиса призовет его сегодня к себе, придется пить секретную таблетку Казановы, а это вместе с алкоголем строго не рекомендуется – врач предупреждал.

– Говорят, Кошмарик нас продать хочет, не слышал? – осторожно спросил Жора.

– А почему бы и нет? Он нас купил, как деревню с крепостными. Может и продать. Капитализм.

– А куда идти? Мне до пенсии всего ничего осталось.

– За что боролись – на то и напоролись.

– Я не боролся, я строчки считал, – грустно молвил Жора и ушел, по-стариковски шаркая большими изношенными кроссовками.

Незабвенный Веня написал как-то о нем:

Жизнь – интересное кино! Вот ответсек Ж. Дочкин. Он выпил танкер водки, но Не написал ни строчки.

В журналистику Дочкин попал случайно, о чем любил рассказывать под рюмку. Мать вырастила Жору без отца, не вынесшего ее астмы, которая обострялась от любого пустяка, в том числе и от супружеских обязанностей. Работать она могла только дома: клеила коробки для елочных украшений. Сын с восьмого класса начал сам зарабатывать, устраивался куда-нибудь на школьные каникулы и однажды увидел объявление: еженедельнику «Мир и мы» требуется курьер. Они тогда еще сидели в газетном комбинате, особняк на Зубовской возник через год. Танкист поехал в санаторий, встретил там однополчанина из Управления делами ЦК КПСС, пил с ним каждый вечер и выпросил новое роскошное помещение. Тогда многое решало фронтовое братство. Скажем, сходились вверху два седых титана-управленца, чтобы схватиться насмерть, вглядывались друг в друга: «А не ты ли в сорок первом под Оршей?..» – «Я…» Обнялись, поцеловались и договорились.

Жора зашел по объявлению – и уже на другой день разносил по этажам полосы. Больше всего ему понравились бездверные лифты, скользившие, не останавливаясь, вверх-вниз: сотрудники ловко впрыгивали и выпрыгивали на ходу.

– А если кто-то не успеет? – вслух, как бы себя самого спросил новичок.

– Все предусмотрено! – солидно ответил Скорятин, работавший в «Мымре» целых полгода.

Когда пространство между опускающимся полом и перекрытием этажа сократилось до полуметра, он сунул в щель ногу – лифт дернулся и встал.

– Здорово! – восхитился Дочкин.

– Ну что ты делаешь, ребенок с длинным хером? И так жить не хочется! – взныл светлокожий негр с синяком под глазом.

Это был Веня Шаронов – сказка и легенда «Мымры».

Но еще больше, чем медленные лифты, Дочкина потрясла редакционная жизнь. О, это был дивный мир! По коридору бегали, перешучиваясь, не по-советски одетые люди. Из кабинета несся вопль: «Токио, Токио, Москва на проводе! Ответьте! Не слышу!» Кто-то останавливался и с тонкой улыбкой советовал: «Лёва, хватит орать, попробуй просто позвонить в Токио по телефону!» Шутка такая. А столовая, закрытая столовая, где бутерброд с черной икрой стоил двадцать две копейки, сосиски дурманили забытым мясным ароматом, где «Боржоми», давно исчезнувший из обычных магазинов, манил красно-синими этикетками! Там, за соседним столиком, могли говорить о том, как на премьере в Доме кино великий актер Холопский напился в хлам и встал на колени перед буфетчицей, моля о рюмке в кредит. Там со знанием дела утверждали, что мулатки на пляс Пигаль буквально ничего не стоят, даже сами пристают к прохожим, чтобы не терять квалификацию. Там учили, что пить надо только ирландский виски, а не скобарский скотч, ну разве если только «блю лейбл»…

– Вроде и японский виски ничего.

– Химия!

Жора влюбился в этот мир навсегда и решил поступать на журфак МГУ. Но без публикаций документы у абитуриентов не брали. Дочкин пошел за советом к Вене Шаронову. Почему к нему? Во-первых, к нему шли все молодые и неопытные. Во-вторых, Жора успел с ним подружиться.

Веня Шаронов, плохо сохранившийся пятидесятилетний мужчина с худыми ногами и большим животом, смахивал на негра: жесткие мелкие кудри, приплюснутый нос и черные глаза, замученные плантаторским рабством. Казалось, природа затевала африканца, но в последний момент передумала, выбелив кожу. Веня заведовал в «Мымре» отделом литературы, сочинял стихи и даже, по слухам, имел отношение к очень большой литературе: его первая жена ушла от него к Бродскому. Вторая жена, безуспешная актриса Лидка Бубенникова происходила из кубанских казачек, была выше мужа на голову и вдвое шире в плечах – чем и пользовалась. Когда Веня приходил домой пьяным (а пьяным он приходил всегда), она встречала его на пороге и без единого упрека била правой в челюсть. Он падал и засыпал. Впрочем, суровость Лидки объяснима: Веня, обычно сдержанный, даже стеснительный, выпив, превращался в сексуального шалопая и задиру. Мог подкатить к чуждой даме, отрекомендоваться помесью еврея с обезьяной и предложить безотлагательный, краткий, но незабываемый интим в туалете. Иногда его били, чаще смеялись.

Именно так он и познакомился с Лидкой. Бубенникову тогда жестоко обманул давний любовник – режиссер Пореев: пообещал роль в комедии «Повариха», но в последний момент отдал красотке Тепличной – блондинке с шалыми глазами. Лидка взбесилась, поклялась отомстить и слово сдержала, показательно переспав с «помесью еврея и обезьяны», подсевшей к ней в ресторане Дома кино. Пореев, главный антисемит советского кино, устав от Тепличной, вернулся со съемок и затребовал к себе Бубенникову. Ему шепнули правду, он вскипел обидой, примчался выяснять отношения, но его не пустили на порог. Тогда Пореев в гневе позвонил в столярный цех «Мосфильма», ему привезли двадцатисантиметровые гвозди и молоток. После того как мэтр намертво заколотил дверь подлой квартиры, Лидке с новым другом пришлось выбираться на волю по пожарной лестнице. Веня был так потрясен внезапным снисхождением этой могучей женщины, что всю ночь читал ей стихи, а под утро предложил руку и сердце. Она сначала долго смеялась, а потом согласилась.

Жили они буйно. Утром, придя на работу, Шаронов жаловался всем на семейное рукоприкладство, ему советовали или бросить пить, или подать на развод. Первое он отвергал сразу, над вторым задумывался и даже садился писать заявление в суд, но потом посылал кого-нибудь из молодежи за пивом, и жизнь налаживалась. Употребив, Веня светлел, загорался жизненным интересом, садился разбирать самотек и, обнаружив что-то интересное, шумно бегал по редакции, врывался в кабинеты с криком:

– Вы только послушайте! Из Рыбинска какой-то слесарь прислал. Гений!

 Жизнь отныне стала краше,  И на лад идут дела.  Потому что моя Маша  Вся из отпуска пришла!

Нет, вы поняли – вся пришла, вся! Я охреневаю, дорогая редакция! Просто самодельный гений! А дальше – слушайте, слушайте:

 Десять дней я лез на стену  И теперь, как штык, стою.  Поверни ж ко мне систему  Ты капризную свою!

Молодые дарования всей страны ехали к Вене за помощью и советом. Именно он, прочитав первые рассказы Довлатова, сказал ему: «Серега, даже не пытайся стать великим русским писателем. Ни Чехова, ни Бунина из тебя точно не выйдет. В крайнем случае – Аверченко, но Аверченко уже есть. Тебе удаются смешные истории про знакомых евреев. Это твой путь, мой мальчик!» Довлатов последовал совету мастера и прославился. Шаронов искал самородки в пустой породе редакционных завалов, перерывал мешки писем, и если находил, ликовал, носился, восторгаясь, по редакции, шел к Танкисту и говорил: «Надо печатать!» Не любя евреев в целом, Дед питал к Вене конкретную слабость, даже любовь. Во-первых, Лидка доводилась ему землячкой – из соседней станицы Старомышастовской. Во-вторых, некогда писучий Поликарпович к старости обленился, предпочитая бумагомаранию застольные беседы с соратниками, как Гитлер. Веня, принадлежа душой и телом к стану «отказников», тем не менее на посиделки в кабинете главного редактора допускался за веселый нрав и хмельное остроумие. Однажды, услышав очередную байку Танкиста, он вскричал: «Гениально! А почему никто не фиксирует?»

– А что? Дельная мысль! – Дед обвел взглядом присных «лабазников», но те потупились: кому охота записывать, а потом доводить до ума продукты недержания старческой памяти.

– Ну что ж, Вениамин Маркович, инициатива наказуема! – вздохнул главный редактор.

Так они наваляли три тома воспоминаний фронтового корреспондента «С лейкой и блокнотом…». Книжки в серии «Бойцы вспоминают минувшие дни» выпустил в «Воениздате» дружок-однополчанин Танкиста. Половину гонорара Дед щедро отдал Шаронову. Лидка отстроила матери новую хату – на зависть станичникам, но бить мужа не перестала, лупила с назидательным постоянством. А Жора стал лучшим другом беспомощного по утрам Вени. Дочкин купил специальную пластмассовую канистру и по пути на работу заскакивал в Зубовские бани. Там, в нарушение суровых советских законов, торговали пивом с восьми часов, ибо какой же легкий пар без шести кружек жигулевского! И вот, придя в редакцию с очередным кубанским фингалом под глазом, Веня обнаруживал на столе росистую канистру свежего нектара. А в коридоре смущенно ждал спаситель – Жора. Набравшись храбрости, курьер рассказал старшему товарищу о своей мечте, тот вздохнул и спросил:

– Значит, хочешь к нам, в страну Вриландию? Валяй!

В коллективе к Жориному замыслу отнеслись благосклонно, даже зажглись – так престарелые тетки со спортивным азартом пристраивают замуж прыщавую и безгрудую племянницу. Для начала абитуриенту поручили написать очерк о буднях пожарной части. Дочкин просидел там неделю, примерил робу и каску, поиграл с топорниками в карты, съездил на задымление, пальнул тугой струей из брандспойта, но сумел сочинить только три строки: «В пожарной части Н. работают настоящие мужчины, которые не боятся ни огня, ни воды. С одним из них, который является секретарем парткома, Василием Д., мы поднялись на каланчу, с которой открывается широкий вид на окрестности…» Больше Жора не смог выдавить из себя ничего, голова была пуста, как вымя некормленой коровы. Веня прочел, посмотрел на автора с состраданием и поставил диагноз: «не писатель». Потом он выпил в раздумье стакан портвейна «Агдам» и позвал Скорятина:

– Надо помочь ребенку!

Гена выслушал сбивчивый рассказ абитуриента о буднях пожарной части, кое-что записал в блокнот и, оставшись вечером в редакции, долго сидел над чистым листом бумаги, грызя карандаш: писал он тогда еще от руки, наивно полагая, что машинка мешает выработке стиля и между словами застревает клацанье железных литер. Ерунда! Если есть мысли, хоть на камне зубилом вырубай – не важно. А вот когда мыслей нет, даже самопишущий ноутбук не спасет. В общем, сидел он, сидел, ощущая в голове абсолютный вакуум, а потом – как обычно: вспышка, озарение, чувство веселого всезнания – и слова строятся на странице, как солдаты на плацу по тревоге: «В своих блестящих касках они похожи на древних воинов, вышедших сразиться с огненным драконом…» «Огнеборцы» прославили Жору, очерк вывесили на доску лучших материалов. Гене достался гонорар. Но на вступительных экзаменах Дочкин, как некогда Скорятин, недобрал баллов. С горя, конечно, выпили, а утром, поправив шатающееся здоровье, Веня пошел к Танкисту. Тот поморщился, но соавтору не отказал и позвонил проректору. После разговора о скудости подмосковной рыбалки в сравнении со щедростью кубанских вод и о жутком бое за высоту у села Микешина в 1943-м Иван Поликарпович шутя попросил земляка за Дочкина. Бедолагу взяли на вечернее отделение.

Пять лет, пока Жора учился и шестерил в секретариате, Гена писал за него статьи, очерки, заметки об ударниках труда, о сапожниках-ассирийцах, о бамовцах, о донорах, об орнитологах, о протезах для воинов-афганцев, о недопустимости посещения кинотеатров в рабочее время, о венерических недугах, подстерегающих легкомысленную юность, неостепенившуюся зрелость и даже неугомонную старость… Каждый семестр полагалось радовать кафедру журмастерства новыми публикациями. Если Гена забывал о своей «нагрузке», студент, смущенно улыбаясь, появлялся на пороге с бутылкой и молил:

– О златоперый! О человечнейший из человечных!

Получив диплом и став заместителем ответственного секретаря, Жора освободил друга от «нагрузки», ибо писать ему теперь приходилось только докладные и заявления на отпуск. Он важно ходил по коридорам, помахивая дефицитным железным строкомером, который нельзя было оставлять на столе: сопрут. Дочкин солидно ругал мелких сотрудников за позднюю сдачу материала, за плохой заголовок, за правку, внесенную в подписной оттиск, за ошибки и ляпы, выловленные проверкой. Будучи сам человеком бесписьменным, он понимал толк в хорошем тексте и начальственным баском воспитывал авторов: «Это еще что такое? Короче. Четче. Яснее. А за такие заголовки убивать надо!» С ним не спорили, ибо аргумент: «Лучше свою статью перечитай!» – тут не годился. Дочкин ничего не писал.

В дедовские времена Жора был, конечно, «лабазником» и с хмельной слезой вспоминал родовую избенку в белорусской деревушке. Однажды он случайно наткнулся в самотеке на групповой снимок участников совещания военкоров 1-го Украинского фронта: в третьем ряду вторым слева стоял бравый лейтенант Диденко. Дочкин отдал фотографию ретушерам, увеличил и, обрамив, преподнес Танкисту на 9 мая. Старик всплакнул и поцеловал услужника: у Деда в архиве такой карточки не было. Но едва воцарился Шабельский, Жора переметнулся к «отказникам», а деревушка превратилась в местечко под Пинском. Когда отмечали 50-летие Исидора, заместитель ответсека раздобыл пожелтевший экземпляр «Пинского комсомольца» с заметкой ученика 7-го класса И. Шабельского «Металлолом полетит в космос», обагетил и торжественно вручил шефу. Тот поморщился, но оценил. Если бы главным редактором стал идейный каннибал, Дочкин достал бы косточку самого первого младенца, съеденного руководителем, покрыл лаком, перевязал розовой ленточкой и преподнес бы ко Дню защиты детей.

Но вскоре над услужником сгустились тучи: он напечатал по дружбе очерк знакомого литератора о пользе купания в проруби, а тот возьми и тисни в «Совраске» статью в пользу провинциальной ретроградки Нины Андреевой, напечатавшей возмутительное письмо «Не могу поступаться принципами!». Исидор, как истинный демократ, не терпел инакомыслия и велел Дочкина уволить. Пришлось падать в ноги Вене, который, несмотря на гнусное соавторство с антисемитом Диденко, был в фаворе. Шабельский, посещая многоканальную Венецию, нанес, конечно же, визит обожания Бродскому. Иосиф Великий, узнав, что гость – новый редактор «Мымры», попросил передать множество приветов с грошовым сувениром давнему другу и, вдохновенно картавя, процитировал Венины стихи:

В станкостроительном профтехучилище… Как вам такая строка?

Шаронов пошел к шефу и отбил Жору, сказав: «Оставь ребенка в покое! Пусть рисует макеты! Изя, я тебя прошу!» Шабельский покряхтел и пощадил Дочкина: пусть себе бегает, дырки затыкает. Дело-то холуйское, а Исидор мыслил в мировом масштабе.

Умер Веня совсем по-русски – с похмелья. Прощенный Жора снова вошел в силу, стал ответственным секретарем и даже полетел с делегацией в Женеву, учиться у западных журналистов свободе слова, а друг Бродского, придя на работу, не нашел привычного реанимационного пива (за это отвечал Дочкин) – и доверчивое сердце, не выдержав разочарования, остановилось. На панихиде в Домжуре Лидка рыдала и билась о гроб так, что боялись, вот-вот вытряхнет щуплое тело мужа из обтянутого красной материей корытца. Она каялась, просила прощения за прижизненные побои и утеснения. Природа в конце концов исправила изначальную ошибку: лицо Вени после смерти потемнело, и он стал похож на негра, замученного плантаторским рабством.

Возглавив «Мымру», Скорятин назначил Жору заместителем. Без своих людей нельзя, а команду Шабельского Корчмарик трогать запретил, хотя самого Исидора вышвырнул, как обгадившегося щенка. Дочкин же при всех недостатках был единственным, кто поддерживал Гену, когда его считали «нежильцом», даже выпивал с ним потихоньку в опустевшей редакции, шепотом ругая неуемных «наоборотников».

– Думаешь, это надолго? – продохнув после неудачно опрокинутой рюмки, спросил как-то Жора.

– Нет. Скоро кончится.

– Почему?

– По кочану! Чем жмут – тем не жнут, а чем роют – тем не броют…

– Ты откуда знаешь?

– Бабушка Марфуша сказала.

10. Предшественник

– Геннадий Павлович, – донесся из селектора голос Ольги. – По городскому помощник депутата Мастрюкова.

– У меня совещание.

– А потом?

– На выезде.

– А потом?

– Суп с котом. И не соединяйте меня ни с кем.

– Ясно.

Помощник депутата Мастрюкова был мелким жуликом – в отличие от своего босса, крупного природоохранного ворюги. Он звонил, канючил и прокручивал через прессу разные мелкие гешефты, обещал отблагодарить, никогда не платил, зато почему-то поздравлял Скорятина с Ханукой и Пуримом, учитывая, видимо, направление «Мымры» и «пятый пункт» Корчмарика, но потом, наверное, навел справки и стал присылать открытки исключительно к православным праздникам:

Когда пасхален день и светел — Все получается на свете! Жизнь бесконечна – видит Бог! Бог смерть не пустит на порог!

«Хорошо бы!» – подумал Гена и поежился.

За годы, проведенные в кресле редактора, он научился чувствовать приближение неприятностей заранее: возникала странная тревога, не душевная, а скорее, телесная – ломило суставы, тряс внутренний озноб, мучил сердечный неуют. Дурное предчувствие приходило вроде бы ниоткуда – из серого зимнего утра или колючего июльского зноя. Но причина, конечно, всегда имелась. Полгода назад он позвонил хозяину по срочному делу, заготовив рапорт, полный той бодрой пионерской простоты, которую так любят сильные мира сего, считая подчиненных существами, стоящими на низшей ступени эволюции. Но ответил начальник охраны Зотов, суровый грушник, в боевой молодости штурмовавший дворец Амина. Вместо повелительно-торопливого тенорка Кошмарика послышался хриплый бас:

– Алло, Зотов слушает.

– Игорь Иванович, это я, Скорятин… Мне бы Леонида Даниловича!

– Кто? Скорятин? А, здравия желаю! Шеф на переговорах.

– Когда перезвонить?

– Он вам сам перезвонит, – не сразу, словно посоветовавшись, ответил телохранитель.

В сущности, ничего плохого не произошло. У босса было три мобильных телефона. Первый, сверхсекретный, хозяин всегда носил с собой, даже в сортир, ибо позвонить могли с таких заоблачных круч, что даже дыхание останавливалось, не говоря о прочем. На втором, полусекретном номере, дежурил круглосуточно Игорь Иванович, в случае чего передавая трубку. Третий, общедоступный, обслуживала секретарша Лиана. В ее обязанности входило выслушать и с кукольной вежливостью морочить домогателя, пока служба безопасности пробьет, кто звонит – попрошайка или дельный человек. Время от времени шеф менял главный номер – и тогда сверхсекретный телефон становился полусекретным, а полусекретный – общим. Однако накануне люди ближнего круга и, конечно, главный редактор «Мымры» получали новый код доступа к повелителю и могли в любое время обсудить с ним срочное дело. Кошмарик вникал во все, в каждую мелочь, прикидывал, высчитывал, одобрял или запрещал. Устроил как-то скандал из-за того, что не согласовали с ним цвет ковролина в редакции. Несколько раз Скорятин выходил на связь в неудачный момент: на том конце провода слышались звоны бокалов, дамский смех, а то и прерывистые стоны платной страсти. Но хозяин не сердился, не посылал к чертям свинячьим, а выслушивал, вникал, только поторапливал:

– Говори быстрей, девушки стынут!

В юности Кошмарик, маленький, большеголовый, носатый, натомился без благосклонности разборчивых сверстниц. Едва заработав первые деньги, он бросился наверстывать упущенное с мстительным небрежением, покупая рослых красоток стаями и пользуясь ими, как одноразовой посудой. Говорили еще: в детстве мама повела его в зоопарк, и когда уссурийский тигр, рыча, бросился на прутья клетки, будущий олигарх обмочился от испуга и был уведен домой под добродушный народный смех. Теперь Кошмарик раз в год летает на сафари и бьет хищников беспощадно, не жалея на лицензии безумных денег. Свой рублевский дом он набил шкурами, рогами и бивнями, даже в мраморных сортирах можно напороться на клыкастую голову кабана с умными стеклянными глазами.

Скорятин видел это сам, когда лет пять назад гулял на свадьбе хозяина в имении на берегу Москвы-реки, где при советской власти гомонил пионерлагерь «Электроник». Фотомодельная невеста Василиса поражала той неприступной северной красотой, от которой индевеет сердце. Прожили, правда, молодые недолго: она родила чернявого мальчика, названного Филиппом, и сразу подала на развод, пытаясь в виде отступного получить сеть косметических салонов «Vasilisa». Именно поэтому, как объяснили, телефон теперь берет Игорь Иванович: бывшая достала босса. Однако Скорятин не верил. Как-то странно совпало, что он лишился прямого выхода на хозяина вскоре после появления в редакции нового генерального директора Заходырки. Но отчаиваться не стоит: благосклонность владык переменчива, как погода в Лондоне, куда Кошмарик хочет перебраться из Ниццы после конфуза с малолеткой. Ведь и тогда, много лет назад, никому в голову не приходило, что Гену не только не уволят из «Мымры», а, наоборот, возвысят.

Дело было так. В Кремлевском дворце давали «Спящую красавицу», приуроченную к промежуточному юбилею примы Батманской, которую Гена, по совести, не любил: она напоминала ему танцующий циркуль. Но в редакции все как с ума сошли:

– Ах, Софья Максимовна, она, может быть, в последний раз танцует!

– Почему?

– Не понимаете? Если свернут реформы, Софья Максимовна уедет! Она в этой стране не останется!

Скорятина изумляло, как «наоборотники» умеют взбить вокруг любезных им людей пену благоговения, когда самый пустячный поступок, случайное слово, даже нелепый жест наполнялись высоким смыслом и овеивались обожанием. Своих любимцев они величали только по имени-отчеству, да еще с той особенной интонацией, словно все остальные люди имели собачьи клички или «погоняла», в лучшем случае прозвища. А тут целая «Софья Максимовна»! Сказать о кумире что-то нелестное было невозможно, как выматериться при дамах, не восторгаться – неприлично: сразу попадешь в число «темных людей». Всех вокруг делили на темных и светлых.

– Как вам фильм Пармезанова?

– Который?

– Ну, где все происходит на помойке.

– Невероятно талантливо! Какой же он все-таки светлый человек!

В общем, стараниями Элины Карловны «Мымре» выделили столько билетов, что досталось даже полууволенному Скорятину. Исидор, человек широкий, решил одарить Гену напоследок за покладистость. Марина сначала отказывалась идти, говорила: болит голова, но потом вдруг в последний момент согласилась и долго выбирала платье – чуть не опоздали. Места им, конечно, достались неудобные: мятущиеся по далекой сцене фигурки в пачках и трико казались эльфами, танцующими на подоконнике. Гена ерзал и переживал, что не догадался взять в гардеробе бинокль, за который еще и одевали потом без очереди.

– В перерыве возьму, – шепнул он жене.

– Что?

– Бинокль.

– А-а…

Марина в тот вечер была рассеянна и туманна, а когда на сцене вспыхивал свет, поглядывала на часы, дожидаясь антракта. Еще не сомкнулся занавес, а зрители метнулись в буфет, как на поезд. Там заманчиво пахло сосисками, пивом и сдобой, но к хмурым буфетчицам выстроились хвосты. Спектакль отдали под культпоходы предприятиям, и один ловкий счастливчик занимал очередь всему голодному трудовому коллективу. Тогда супруги просто пошли гулять по людным этажам Дворца съездов, которые напоминали мраморные футбольные поля, огороженные зачем-то золотыми перилами и поставленные друг на друга в несколько ярусов. О, то были последние дни процветающей уравниловки! Дамы с памятливым презрением озирали наряды соперниц по борьбе с советским дефицитом. Кавалеры убеждались, что их жены не самые толстые на свете. Марина в ту пору была еще хороша, и Гена шел с ней рядом, чувствуя себя владельцем дорогой и ухоженной собаки, выведенной на прогулку. Вдруг они нос к носу столкнулись с Шабельским, одетым в невероятный по тем временам смокинг и остроносые лакированные туфли. Исидор вышагивал, окруженный подчиненными, ловившими каждое его слово, и громко расхваливал Батманскую, танцевавшую Аврору. Для убедительности он взмахивал тонкопалой рукой с крупным перстнем.

– Какой апломб, боже мой, какой апломб! А баллоны! Вы видели, как она зависает в воздухе? Чудо! Легче воздуха! Вот – ленинградская школа!

– А как вам Чурилина? – спросил кто-то из редакционных подхалимов.

– Кошмар! Ну какая она Фея Сирени? Никакая. Позиции грязноваты. Фуэте недокрутила. Хотела обмануть эффектным финалом. Но нет, коллеги, нас не обманешь! А что это за кондовые заноски? Жуть! Как слониха. С такой техникой у станка стоять, а не плясать в Кремлевском дворце. Она, кажется, из Пензы?

– Из Перми.

– Ах, даже так!

Он упивался собой и не видел вокруг ничего. Марина некоторое время смотрела на него с улыбкой, потом громко сказала:

– Софья Максимовна тоже фуэте недокрутила. Тридцать вместо тридцати двух…

– Что? Разве? Не заметил… – Исидор точно поперхнулся.

Он в недоумении уставился сперва на Ласскую, потом, с пробуждающимся интересом, на Гену. Наконец неловко поклонился. Она в ответ присела в насмешливом книксене.

– Это моя жена Марина Александровна, – представил Скорятин. – А это наш главный редактор Исидор Матвеевич. Я о нем, дорогая, рассказывал.

– О да! Вы произвели на моего мужа неизгладимое впечатление!

На ее лице возникло то самое выражение, с каким она когда-то сидела на лавочке у «памятника» и неотрывно смотрела на пепел сигареты.

– Вот вы теперь, значит, какая, Марина Александровна! – грустно заметил Шабельский.

– Да, вот теперь я такая, Исидор Матвеевич!

– Вы знакомы? – оторопел Гена.

– Конечно… – улыбнулся главный, не сводя с нее глаз. – Но я не знал, что вы замужем за… нашим лучшим журналистом. Поздравляю! Ваш супруг – очень светлый человек.

По рядам подхалимов пробежал ропот прозрения, и они уставились на Скорятина так, точно он материализовался в том месте, где еще минуту назад не было ничего, кроме подсиненного табачным дымом воздуха.

– Как дедушка? – участливо спросил Исидор.

– Болеет.

– Привет ему!

– Обязательно передам.

– Вы знаете Бориса Михайловича? – еще больше удивился муж.

– Конечно! Он был моим научным руководителем. И Вере Семеновне – поклон. Она все такая же строгая?

– Уже нет, – пожала плечами Марина.

– Александр Борисович все еще собирает Сомова?

– Нет, теперь Гончарову.

– А вы служите или детей воспитываете?

– Я работаю в «Смене». И у нас сын – Борис.

– Даже так? – Исидор обернулся к недоуволенному сотруднику. – Геннадий Павлович, так вы счастливец?

– А как же… – растерялся Гена, прозревая, как Иоланта.

«А как же…» прозвучало так глупо и унизительно, что Ласская больно вцепилась мужу в локоть. До сих пор, вспоминая это дурацкое «а как же…», он чувствует, как кровь тяжело приливает к затылку и пульсирует, стучит в висках, словно повторяет по слогам: «И-ди-от!» Кто знает, не скажи он тогда «а как же…», может, Марина и не совершила бы то, что совершила. Есть слова, даже междометия, которые меняют жизнь. Но понимаешь это потом, позже. Так же и с Зоей вышло…

– Ерунда какая-то, Ниночка… – Скорятин взял в руки снимок с девушкой у снежной березы. – Невероятно, как много зависит от правильно сказанного и правильно понятого слова!

– Ого, третий звонок! В зал, в зал, товарищи! – скомандовал Исидор. – Держу пари, Софья Максимовна специально недокрутила фуэте, чтобы ободрить эту неумеху Чурилину. А вы, Геннадий Павлович, загляните-ка ко мне завтра. Днем я у Яковлева. Значит, вечерком. Потреплемся…

Когда после спектакля ехали домой в Перово, сначала нехорошо молчали. По вечерам машин в городе было мало, в основном такси, троллейбусы да автобусы, камер слежения еще не придумали, и Гена несся под сто километров на «шестерке», купленной по лимиту Союза журналистов в самом конце царствования Танкиста. Едва он выехал из Варшавского автоцентра, его тут же окружили кавказские пузаны в кепках-аэродромах: «Продай, кацо, тачку! Пятнадцать тысяч даю!» – «Нет!» – «Двадцать даю!» – «Я машинами не торгую!» – гордо ответил журналист, выложивший за машину семь четыреста.

– Что с тобой сегодня? – наконец спросила Марина.

– А с тобой?

– Не люблю КДС. Аэропорт какой-то.

– Надо было взять бинокль.

– Батманской пора на пенсию.

– Это он?

– Кто?

– Исидор?

– Глупый вопрос.

– Нет, не глупый! Это мой предшественник?

– Что ты имеешь в виду?

– Первопроходчик?

– Не будь пошляком!

– А ты не ври!

– Я не вру. Да, это он. Тебе повезло.

– Мне? Повезло?!

– Конечно! Теперь тебя не уволят.

– Я теперь и сам не останусь.

– Почему же?

– Объяснить?

– Объясни!

– Может, сама поймешь?

– Нет, не пойму…

– Почему ты не сказала раньше? Почему делала из меня дурака?

– Дурака ты сам из себя сегодня сделал!

– Что-о?!

Он затормозил на полном ходу, оставив на асфальте длинный черный след содранной резины. Ехать дальше Гена не мог, потому что до жуткой отчетливости ему захотелось со всей скорости врезаться в фонарь или стену, а еще лучше, пробив узорный чугун, рухнуть с моста, похоронить в грязной холодной воде и себя, и Ласскую. Марина мотнулась в кресле, как кукла, чуть не ткнувшись лбом в «торпеду».

– Ненормальный!

– Нормальный. Я поеду ночевать к Ренату!

– Хоть на вокзал.

Чтобы успокоиться, он вышел из машины, поднял капот, проверил щупом уровень масла, хотя сразу после остановки делать это бессмысленно. Закурил, не сразу попав кончиком сигареты в дрожащий лепесток огня. Рядом остановилась древняя «копейка», подмазанная шпатлевкой, как изуродованный покойник в морге. Из окна высунулся водитель – тогда еще сохранялись особое дорожное братство и взаимовыручка автомобильных горемык.

– Заглох?

– Мотор перегрелся, – соврал Гена. – Вентилятор не крутит.

– Значит, датчик полетел. А вроде машина-то новая?

– Года нет.

– Советское – значит лучшее. Стахановцы гребаные! Мою-то еще итальяшки собирали! – Он с нежностью погладил руль. – Всех переживет.

– Да уж…

– Теперь жди, пока остынет, – посоветовал, уезжая, доброхот. – А то движок заклинит.

Когда остыв, Гена сел в машину, Марина сказала:

– Ну что ты взбесился? Что, собственно, произошло?

– Почему ты молчала? Я же тебе говорил: к нам пришел новый главный редактор Шабельский. Ша-бель-ский. Редкая довольно-таки фамилия. Не Иванов какой-нибудь. Почему не сказала? Почему прикидывалась?

– Выбирай слова! Что я должна была тебе сказать? «Ах, Гена, твой новый главный – мой первый мужчина!» Так, что ли?

– Не так.

– А как?

– Не знаю. Но сказать надо было хоть как-нибудь.

– Что? Он первый, а ты последний, да?

– Замолчи, сука!

– Ты еще ударь!

– Живи!

– Может, все-таки поедем? Можешь ночевать где хочешь, а мне надо домой, к ребенку. Кстати, ты обещал отвезти потом свою мать. Забыл? Она сидит с твоим сыном, пока мы по балетам ходим. Я с ней в квартире не останусь.

– Я ночую у Касимова.

– Хоть на помойке.

До дома они доехали, не проронив ни слова. Но когда вошли в лифт, Марина, засмеявшись, положила руки ему на плечи:

– Дурачок, я давно все забыла. Прошло целых пять лет!

Странно, но именно «пять лет» примирили его со случившимся. В молодости пять лет кажутся необозримым, космическим сроком. В армию на два года он уходил как в вечность, а вся вечность-то – две зимы и два лета. И Гена подумал: смешно ревновать, беситься, если это случилось целых пять лет назад, в прошлой жизни. Как же глупа молодость! Потом понимаешь: люди живут в прошлом, а в настоящем только едят, спят и сидят на унитазах. После Зои прошло двадцать пять лет, а он ничего не забыл. Ничего!

«Ты скажи ей об этом, Ниночка!»

…В квартиру Гена поднимался, еще полный мстительных грез, оберегая обиду даже от резких движений, но в сердце уже затеплилась плаксивая сладость прощения. Мать, уложив Борьку, смотрела по телевизору «Голубой огонек»: кудлатая Пугачева пела про «старинные часы», а знатная колхозница, воин-афганец и космонавт Леонов слушали, млея. Из кухни пахло свежими щами. В маленькой комнатке спал, зажав в руке пластмассовый пистолет, будущий боец израильских сил самообороны.

– Какой умный мальчик, уже считать умеет! – похвалила мать.

– Анна Степановна, ну куда вы на ночь-то глядя собрались? Оставайтесь! – ласково предложила Марина. – Чайку попьем, поболтаем, у меня семечки есть.

Ни к какому Ренату он, конечно, не поехал, а терпеливо дожидался, когда жена начаевничается со свекровью и, благоухая ночным кремом, придет наконец в постель…

11. Вяленые бычки

«Надо бы позвонить Касимову!» – вспомнил Скорятин и набрал номер друга.

Ренат долго не откликался, наконец ответил тяжелым похмельным голосом.

– Как жизнь? – спросил Гена.

– Никогда не пей водку «Русская доля»! – ответил несчастный.

– Заехал бы! Есть кое-что для тебя.

– Как называется?

– «Клептократия».

– Неплохо. Такая башка и такому тихушнику досталась. Давай завтра. Сегодня меня можно только кантовать.

– Договорились.

Ренат, потеряв ногу в Чечне, не ездил больше в горячие точки. Он пил и издавал «Отстой» – четырехполосную газетку полуправдинского формата с невнятной периодичностью: есть деньги – есть свежий номер, нет денег – нет и номера. Он сам набивал текст на компьютере, редактировал, верстал, потом по дешевке печатал в серпуховской типографии две тысячи экземпляров и развозил по киоскам на ржавой «Таврии» с ручным управлением. Киоскеры, давно забывшие, что такое бесплатная выкладка, у Рената газеты брали на реализацию задаром и всовывали между глянцевыми обложечными задницами. Почему? Видимо, из уважения к боевому протезу – старому, скрипучему, деревянному, с черной резиновой присоской. На таких, подвернув пустые штанины, ковыляли инвалиды Великой Отечественной во времена Гениного детства. Кстати, современные протезы, один даже для спортивного бега, у Рената тоже имелись, но ими он почти не пользовался. Остаток тиража Касимов распространял сам в переходе под Киевским вокзалом. Стоял, плечистый, бритоголовый, усатый, в видавшей виды спецназовке, и рокотал, сверкая раскосыми черными глазами:

– Товарищ, стой!

Купи «Отстой!»

– А про что газета?

– Про сволочей!

Сдачей он никогда себя не затруднял, но если кто-то, вздыхая, начинал рыться в кошельке, отдавал газету даром. С Ленкой Батуковой Ренат давно развелся: застал ее, вернувшись из командировки, в постели с загорелым плейбоем, сломал ему нос, собрал чемодан и ушел. Слава богу, детей еще не настрогали. Ленка, понимавшая брак как союз двух свободных индивидуумов, так и не догнала, почему ее бросили из-за какой-то возвратно-поступательной шалости. Зато дед-генерал гонял шалопутную внучку по всему дачному поселку, страшно ругаясь и размахивая желтым парадным ремнем. Он любил Рената и купил ему после развода «однушку» в Бескудниково.

Касимов так больше и не женился, хотя баб в его жизни хватало, сами липли, будто железные стружки к магниту. Пришла как-то малярша из ЖЭКа – рамы подкрасить – и задержалась на год. Его обожали продавщицы окрестных гастрономов, отпуская выпивку и закусь в кредит. Впрочем, он всегда расплачивался, едва появлялись деньги. Однажды в него втюрилась польская журналистка Малгожата: познакомились на пресс-конференции, потом переписывались, она прилетала к нему в Москву. Все шло к свадьбе и отъезду в Польшу, где за безногость полагалась приличная пенсия: Европа-с! Но как-то раз под «выборнову» речь зашла о Катыни, и Ренат, простая душа, ляпнул, мол, на месте Сталина он тоже никогда бы не выпустил живыми офицеров армии предполагаемого противника. Война на дворе, а Польша после Германии – главный враг.

– Пся крев! – крикнула Малгожата и навсегда улетела в Варшаву.

– Да и черт с ней! – махнул рукой инвалид. – У нее нос всегда холодный, даже когда кончает.

Квартиру Ренат, несмотря на одинокость и пристрастие к спиртному, содержал в чистоте: узкая кровать застелена суконным одеялом и даже «отбита» по армейской привычке. Двуспальную роскошь он не признавал, говорил, что спит или один, или на женщине. На кухне никогда не водилось грязной посуды. Даже пустые бутылки – а их иногда скапливалось в углу до сотни – стояли строем, по ранжиру: коньячные, водочные, винные, пивные, и отдельно, как иностранные наблюдатели на военном параде – затейливые емкости из-под виски, рома, текилы…

После изгнания Рената из «Мымры» Гена по старой памяти захаживал к нему поговорить, слегка выпить, посплетничать о том, что творится в редакции и в мире, какое новое вольнолюбивое чудачество затеял Исидор.

– Ну и как там тебе в демократическом зоопарке? Ты уже прораб или все кирпичи таскаешь?

– Какой там прораб…

– Значит, гранд гласности?

– Иди ты…

– Плохо это кончится! – вздыхал Ренат, снайперским движением наполняя стаканы. – Очень плохо!

– Почему? Ты же сам говорил, что нельзя дышать по команде.

– А они разве не по команде дышат? Просто командуют другие.

– Ты против гласности? – усмехался Гена.

– Брось ты! Вся ваша гласность – вроде стишков Асадова, которые читают бедной девушке пред тем, как боеприпас в казенник дослать. Что у тебя, кстати, с Маринкой?

– Нормально, – отвечал страдающий муж, не в силах поведать другу правду.

После памятного культпохода участь Скорятина сказочно переменилась. Потрепавшись с Геной на следующий день после «Спящей красавицы», Шабельский не уволил его, а наоборот, к всеобщему удивлению, возвел в спецкоры при главной редакции. Мечта всякого пишущего журналиста: зарплата и полная свобода. Мотайся по командировкам, смотри мир, пиши, печатай, получай гонорары. Обзавидуешься! О том, что благодеяниями его осыпал бывший любовник жены, он старался не думать. Но иногда, на планерке, слушая вполуха витийства главного редактора о кознях агрессивно-послушного большинства, бедный муж воображал Исидора и Марину в бесстыдной совокупности и цепенел от желания при всех набить «главнюку» морду, провезти изысканной лысиной по мраморному подоконнику, а потом уехать с Ренатом в «горячую точку» и там пасть под пулями. Но, конечно, сдерживался, копя в сердце мстительные грёзы. В супружеской спальне, налегая на трудоемкое тело жены, Скорятин иногда зверел от внезапной тошнотворной ревности, скрипел зубами, впивался в нежную кожу Ласской, а она, приняв ненависть за кульминацию, шептала, задыхаясь:

– Не думай обо мне! Не думай! – и содрогалась, нарочито подаваясь вперед.

А как он мог о ней не думать? Ведь Шабельский на планерках, рассказывая, к примеру, о тайном совещании у Яковлева, мог бросить на спецкора лукаво-горделивый взор или даже подмигнуть. Гене казалось, что первый мужчина его жены таким способом напоминал о своем торжестве, мол, живи, дружок, и помни! Однажды обсуждали статью «Что за комиссия, создатель!» – о дороговизне комиссионных магазинов в СССР и дешевизне «секонд-хендов» в Европе. Исидор привычно похвалил спецкора за лихой заголовок и вдруг повел речь об унылой вторичности русской культуры, веками донашивающей западные идеи, моды, образы…

– Ну кто такой, в сущности, Онегин? Подержанный Чайльд Гарольд… Так ведь, Геннадий Павлович?

Промычав что-то вроде очередного «а как же…», он позже осознал, что Шабельский намекал на Марину и свое первенство. Гад! Дострадавшись до ревнивого изнеможения, Гена начинал себя стыдить и оправдывать Ласскую: ведь она ничего не скрывала, а жениться его никто не заставлял. Другое дело Вамдамская колонна! Переспав со всем журфаком, она завлекла в постель первокурсника, объявила себя порушенной девственницей и оттащила беднягу в загс. Со временем Скорятин начал уставать от ревности, отмахивался, даже корил себя, но обида ела изнутри. Чуткий Александр Борисович как-то зазвал его на саке, привезенный из Токио, и молвил, приязненно глядя на зятя:

– Знаешь, Гена, иногда кажется, что любовь больше жизни. Это не так. Жизнь куда больше любви. Лучше изменять, чем ревновать. Но я тебе этого не говорил.

Однако он не мог изменить Марине, хотя в редакции и в поездках соблазны караулили его, как минные растяжки спецназовца. Взять ту же Аннет: удивительно, сколько не только в нашем Отечестве, но и за рубежом слоняется невостребованных дам, готовых познавательно раскинуть ноги при любом подходящем случае. Его верность жене была похожа на болезнь, фобию, вроде боязни открытого пространства: казалось, стоит вырваться из обжитого домашнего греха, высвободиться из привычных сонных объятий, убежать от родной двуспальной рутины – и случится катастрофа. Какая именно – не ясно, но обязательно случится! Однажды, после обидной ссоры с Мариной, похвалившей за ужином Исидорову начитанность, он не выдержал и позвонил Вамдамской колонне. Та легко согласилась на свидание, пришла в кафе, а точнее, внесла в помещение огромный восьмимесячный живот и потом, поедая мороженое, рассказывала, как любит мужа, который хочет пятерых детей…

Так прошел, кажется, год. Гена вернулся из Парижа, привез Марине умопомрачительное черное платье в обтяжку, напечатал в «Мымре» нашумевшее интервью с Лимоновым и почувствовал себя лучше. Слушая на планерках разглагольствования Исидора о необходимости убить дракона в себе, Скорятин вдруг впервые осознал простую вещь: глупо переживать из-за того, что Шабельский когда-то спал с Ласской. Ерунда. Пшено! Пусть лучше он мучается, что упустил такую женщину! Счастливый обладатель вспомнил, как жена меряла новое платье прямо на голое тело, а потом, снимая через голову, запуталась, беззащитно обнажив загоревшие в Ялте чресла с белым – от купальника – треугольником, в который был вписан треугольник поменьше, черный и курчавый.

– В Америке тебя бы посадили за сексуальное насилие в семье! – сказала она, отдышавшись.

– А там есть камеры для семейных?

– В Америке все есть!

– Геннадий Павлович, что это вы так улыбаетесь? – подозрительно спросил Шабельский, остановив обсуждение свежего номера. – Что-то не так?

– Радуюсь свободе.

– Рано. У свободы много врагов, а дракон, даже порубленный на кусочки, может срастись. Зайдите ко мне после обеда. Как раз по этому поводу.

…В приемной Гена обнаружил праздную Генриетту. Она грызла сушеные черноморские бычки, запивая пивом: в редакционном буфете, несмотря на полусухой закон, продавали баночное «Золотое кольцо» – редкость по тем временам. Большой кремлевский брат думал о журналистах.

– На месте? – спросил спецкор, кивая на черную дерматиновую дверь.

– Сегодня уже не будет.

– А зачем вызывал?

– Не знаю. Ждал тебя. Потом собрался и уехал. Ты-то где был?

– Обедал.

– Ты бы еще и поужинал.

– А чего он хотел?

– В командировку тебя отправить, – сощурилась Генриетта.

– Опять?

– Не опять, а снова. Не радуйся, не в загранку.

– А куда?

– Куда-то на Волгу. Бери! – Она кивнула на рыбешек. – Свежие. Исидор в Ялте купил.

– Почему в Ялте?

– Потому что вобла водится в Волге, а бычки в Черном море.

– А когда он в Ялту ездил?

– Когда ты в Париже гулял. Привези старушке воблочки – побалуй! Ты чего такой бледный стал?

– Жарко…

Гену словно ударили из-за угла: дома на подоконнике лежала связка бычков, привезенных женой из Ялты. Были они того же калибра и цвета, как те, что, причмокивая, ела Генриетта. Скорятин бегом вернулся в кабинет, позвонил в «Смену», и ему ответили, что Марины сегодня не будет – на задании. Обманутый муж все понял: купил водки и поехал к Ренату.

– Мда, этого следовало ожидать, – произнес Касимов, когда вторая бутылка встала в строй опорожненной стеклотары.

– Почему?

– Первая любовь как первый бой. Захочешь – не забудешь…

– Ты знал?

– Мне еще Ленка говорила, как Маринка из-за него травилась.

– Почему мне-то не сказал?

– А что бы изменилось? Мне тоже докладывали, что Батукова со всеми дачными сосунками перетрахалась. Любовь, Геныч, слепа, глуха и глупа. Но пока не кончилась – штука приятная…

– И что же мне делать?

– Выпить.

– А потом?

– Трахнуть кого-нибудь.

– Ты тоже так считаешь?

– А кто еще так считает?

– Тесть.

– Хороший у тебя тесть. Береги его! Вызвать кого-нибудь?

– Например?

– Есть одна письмоноша. Не женщина – центрифуга!

– А потом?

– Потом будешь решать, так сказать, на холодную головку. У тебя сын. Ну, за атом на службе у человечества!

– Да уж…

– Помнишь у Веньки:

Двести на завтрак, двести в редакции, Двести в подвале с бомжихой красивою, Жизнь моя – ядерная реакция С утреннею Хиросимою.

– А если я у тебя немного поживу? – спросил Гена, закинув в рот водку.

– Живи.

В тот вечер он, легко и радостно, не страшась тещиного херема, напился так, что мир стал смешным до неузнаваемости, шатался и звенел, как огромная потревоженная люстра. Появилась Центрифуга, выпила водки, посмотрела на двух неживых бойцов, помыла посуду, покачала головой и ушла. Из последних сил он позвонил Марине, хотел объявить, что все знает про Ялту, но смог лишь сообщить: это я… Жена посоветовала остаться у Рената, чтобы не попасть в милицию. По стране катилась война с пьянством: за отдых в вытрезвителе расплачивались партбилетами и должностями. Из «Смены» уволили корреспондента, уснувшего в сквере на лавочке после дружеской пирушки. Веня, возвращаясь навеселе от знакомых, пристал в метро со стихами к молоденькой пассажирке, его забрали, и Шабельский выручал соратника Бродского чуть ли не через ЦК партии. Но главное – Марина боялась, что муж напугает пьяным вторжением Борьку, и сын проболтается дяде Мише, а тот, как истинный «О. Шмерц», привыкший ябедничать Западу на СССР, стукнет Вере Семеновне на чуждого свояка-алкоголика.

– А если я тут с женщиной? – перекатывая слова, как валуны, спросил Гена.

– Пусть даст тебе на ночь аспирин, а утром крепкий чай. Адрес венерического диспансера возьми у Касимова.

На следующий день бедолага едва дополз до редакции и обрел исцеление, припав к спасительной канистре Шаронова. Когда беседа подернулась поэтической невнятностью, а Веня пустился в философские спекуляции о пользе семейного рукоприкладства, в кабинет влетела Генриетта:

– Спятил? Тебя с утра главный ищет!

– Яволь! – вскочил Скорятин.

– Сдурел! – ругалась она, ведя нетвердого спецкора на ковер. – В стране антиалкогольная кампания. Уволят, если будешь с утра хлебать. С Веньки пример не бери, он друг Бродского, ему все по барабану. На Исидора только не дыши!

Однако шеф и не заметил несвежести сотрудника. Благодушно млея от причастности к гостайнам, он рассказывал, как весь вечер совещались на Старой площади, обсуждали «Авансы и долги» Селюнина в «Новом мире», прикидывали, что делать с агрессивно-послушным большинством. А тут еще генеральный с Патриархом в Кремле встречался.

– Если церковь поддержит перестройку, мы непобедимы! Говорю тебе как специалист по атеизму! Плохо, что Ельцин второй центр силы пытается сколотить. Горбачев психует. Как некстати Раиса их рассорила! Зачем, зачем она в политику вмешивается!

– А что, лезет? – вяло поинтересовался Скорятин.

– Еще как! Во все встревает. Генерального накручивает. Тяжелая женщина. Ремонт в Форосе делала – прораба до самоубийства довела. Дотошная…

– Как вошь портошная.

– Что?

– Бабушка Марфуша так говорила.

– А-а-а… Не хватает нам только раскола. Разругаемся – погубим перестройку. А ты-то что сегодня такой мрачный, Геннадио?

– А чего радоваться-то? – ответил он, стараясь дышать в сторону.

– Это верно! Того и гляди Лигачев дожмет. Не зря они пробный шар запустили…

– Какой?

– «Не могу поступаться принципами!» Знаем мы эти принципы – всех к стенке поставить. Ты понимаешь, что начнется и что будет с нами?

– Расстреляют?

– Не исключаю. Хотя, скорее, просто загонят назад, в тоталитарное стойло. Представь! Сами на себя тогда руки наложим.

– Как тот прораб?

– Ну да… Никому про это не говори! Секрет.

– Ни-ни.

– Ты хочешь назад, в застой?

– Не хочу.

– Вот! А кто-то спит и видит! Многое сегодня зависит от нас. Иного не дано!

Гена слушал и думал о том, что в прежние-то времена главный редактор вряд ли решился бы откровенно путаться с женой подчиненного. За аморалку могли бы и с должности попереть. Не то что теперь… Он кивал Исидору, а сам ловил в себе странную новизну, поначалу приписывая ее похмельной чудноватости бытия, но потом понял, в чем дело. Теперь, когда вышла наружу вся правда, его вдруг перестали терзать ревнивые фантазии. Обманутый муж больше не воображал, мучаясь, постельное сообщничество жены и шефа. Наоборот, он словно накрыл дорогие останки любви гробовой крышкой, оставив дотлевать в безвестной темноте.

– …Вот почему ты и едешь в Тихославль. Мне нужен скандал!

– Постараюсь.

– Постарайся! Найди! Накопай! Нарой! Очень нужно.

– А что так?

– Талантливый ты, Гена, журналист, но политического чутья у тебя нет. Так всю жизнь в спецкорах и проходишь. Кто там первый секретарь обкома?

– Не помню.

– Врагов перестройки надо помнить! Суровцев – правая рука Лигачева. Умный. Волевой. Хитрый. Ты вспомни, что он городил на пленуме? Нес какой-то красно-коричневый бред! Ну кто хочет реставрировать капитализм? Никто. Паранойя. Генеральный его с трибуны гнал, а он не уходил. Но главное: зал его не отпускал. Хлопал! Теперь они готовят переворот на партконференции. Понял?

– Понял.

– Нет, у тебя все-таки что-то случилось. Дома?

– Ничего у меня не случилось.

– Тогда выезжай сегодня ночным поездом и без бомбы не возвращайся. Билет тебе забронировали. Возьмешь в депутатской кассе.

Складывая в дорогу вещи, Гена брал с запасом, чтобы хватило на первое время: возвращаться из командировки домой он не собирался, предполагая пожить сначала у Рената, потом найти недорогую съемную квартиру, а там видно будет. Вроде бы Союз журналистов кооперативный дом достраивает. Марина, чувствуя неладное, ходила вокруг и слегка поругивала мужа за вчерашний загул:

– Ну нельзя же так!

– Больше не буду. В последний раз. Обещаю!

– Надолго уезжаешь?

– С чего ты взяла?

– Вещей много берешь.

– Там грязное стирать негде. Может, и надолго. Как получится. Я должен привезти скандал.

– Привезешь?

– Постараюсь.

– Хочешь, поговорю с Шабельским? – Фамилию любовника она произнесла с намеренным небрежением. – Он тебя совсем загонял.

– Не стоит. Если не гонять – никто напрягаться не будет.

– Приляжем на дорожку? – заманчиво улыбнулась Ласская, совсем как прежде.

Так у них повелось с самого начала, с медовых месяцев: если он или она отправлялись в командировку, то любили друг друга впрок, жадно, не в силах оторваться, рискуя не поспеть к рейсу. Однажды Гена опоздал-таки на поезд и догнал состав только в Туле, наняв «неотложку», возвращавшуюся с дежурства. Мчались, оглашая окрестности сиреной и греясь медицинским спиртом. Предприимчивая проводница кого-то уже пристроила на его полку, пришлось размахивать редакционным удостоверением, вызывать начальника поезда…

– Не успеем. – Он снял просящие Маринины руки со своих плеч. – И я сегодня не в форме…

– Ты что, мне вчера изменил? – улыбнулась жена.

– Не сложилось, – ответил он. – Все водка проклятая!

– Геночка, прошу тебя, не пей в Тихославле!

– Попробую.

– Ну что с тобой происходит?

– «Моя жена налево ходит!» – мысленно срифмовал Скорятин, а вслух вяло ответил: – Ничего особенного…

– Я буду скучать!

– Я тоже, – с наслаждением соврал командированный.

12. Тихославль

Проходящий поезд прибыл рано, и на перрон вышли всего несколько человек, в основном «мешочницы», ехавшие в плацкарте. Одна интеллигентная дама была обвешана связками туалетной бумаги, как революционный матрос пулеметными лентами. У второй из тугого рюкзака высовывались, точно боеголовки, батоны колбасы. У третьей из кошелки, покрытой платком, бежала струйка гречневой крупы: видно, порвался пакет. Столица питала страну не только идеями гласности, перестройки, ускорения, но и дефицитными продуктами.

Невыспавшийся и хмурый после вчерашнего пьянства Гена вышел из СВ, огляделся, ища встречающих, но не обнаружил на опустевшей платформе никого, кроме молодого человека с битловской прической и усами подковой, как у Ринго Старра. Посланец райкома так выглядеть не мог, не имел права, но это был как раз он – в джинсах и штормовке. Прислонившись к витой чугунной колонне, «битл» читал «Мымру», номер недельной давности.

«Интересные в провинции партократы!» – подумал Гена.

Будучи исправным членом КПСС, Скорятин давно уже с раздражением относился к «руководящей и направляющей силе общества», так квартиросъемщик злобится на жилконтору, где все пошло вразнос: то канализация фонтанирует, то крыша течет, то кончается тепло в батареях… Отец – другое дело, тот до последнего верил партии как жене. В девятом классе Гена по совету дяди Юры стал слушать на ночь «Голос Америки», гундевший сквозь треск глушилок убедительные гадости про СССР. Павел Трофимович выявил крамолу и выпорол сына, приговаривая: «Слушай, что положено, засранец!» В армии на политзанятиях капитан-пропагандист, зевая, бубнил им статьи из «Агитатора армии и флота». Слова тянулись, как бесконечный караван верблюдов, покрытых кумачовыми попонами, но смысл прочитанного был одинаково непонятен и рядовому Торнырдаеву, почти не знавшему по-русски, и самому капитану – выпускнику Высшего военно-политического училища. На журфаке недоверие к «уму, чести и совести нашей эпохи» только окрепло: даже преподаватели показательно читали «Известия», парламентский орган, а не «Правду», рупор однопартийного маразма, хотя обе газеты были похожи, словно башни Кремля. Попав в семью Ласских, Гена не только укрепился в презрении к совку, но и усвоил улыбчивое снисхождение к этой стране, сразу выдающее в человеке врожденную интеллигентность. К 1988-му неприязнь к Советской власти расползлась, точно эпидемия осеннего гриппа. Люди заражались друг от друга в метро, в кино, на собрании, в гостях. Все, будто зачарованные, повторяли: «Так жить нельзя!» И чем лучше человек жил, тем невыносимее страдал.

Скорятин по разнарядке Союза журналистов купил свою первую машину – кофейную «шестерку», и прежнее недовольство «Верхней Вольтой с ракетами» сменилось вялым бешенством. А как иначе? Чтобы залить бак бензина, приходилось стоять в очереди. Новый аккумулятор взамен осыпавшегося мог достать только тесть. Чтобы загнать машину на «яму», даже по знакомству, нужно было в техцентре лебезить перед механиками, величавыми, как потомственные аристократы. А возле поставленного накануне дорожного знака тебя алчно ждал красномордый гаишник с никелированной штучкой, которой делают просечки в правах. Хотелось плюнуть, рвануть рубаху и взять штурмом какой-нибудь райком.

Заметив Гену, незнакомец встрепенулся, свернул газету в трубочку и радушно пошел навстречу:

– Вы Скорятин?

– Да. Как догадались?

– А журналисты всегда – или в коже, или в замше.

На москвиче было новое кожаное полупальто, клетчатый шарф и кепи с кокетливым помпоном. В таком виде он мог сыграть иностранного шпиона в советском кинофильме.

– А вы, значит… – Он улыбнулся битлу.

– Колобков. Илья Сергеевич. Можно просто Илья. Заведующий отделом агитации и пропаганды Тихославльского райкома партии.

– Очень приятно. Геннадий Павлович. Можно Геннадий. – Спецкор протянул руку, дивясь странному ответработнику с забавной фамилией.

– Не верите, что я из райкома? – усмехнулся тот. – Я бы тоже год назад не поверил. Пойдемте в машину! Давайте чемоданчик!

– Спасибо, я сам.

– Отличная у вас статья в номере! – на ходу похвалил Илья. – И название хлесткое: «Ускорение перестройки или перестройка ускорения?» Умеете вы словцо завернуть!

– На том стоим, – веско улыбнулся гость.

На привокзальной площади их ждала «Волга» майонезного цвета, как такси, но только без «шашечек». За рулем сидел седой солидный водитель в пиджаке, белой рубашке и черном галстуке. Он куда больше походил на ответственного работника, чем чудной Колобков.

– Поехали, пожалуй, Николай Иванович? – осторожно спросил райкомовец.

Шофер неторопливо кивнул – словно мог отказаться.

По длинной Коммунистической улице (бывшей Дворянской, уточнил Илья) промахнули центр города. С высокого арочного моста открылась Волга, еще подернутая остатками ночного тумана. У берегов мутно чернели лодки со сгорбившимися рыбаками, а по фарватеру летела, приподняв нос и раздвигая волны крыльями, ранняя «Ракета». Над дальними лесами висело умеренное утреннее солнце.

– Посмотрите направо! – предложил Колобков и перешел на скороговорку, как заправский гид. – Покровский монастырь основан в тринадцатом веке князем Михаилом Всеволодовичем. Справа Львиные ворота – архитектурная доминанта северного фасада. К воротам пристроен захаб для контроля над переправой через речку Вереслу…

«Захаб? – подумал Скорятин. – Надо посмотреть в словаре…»

По нормальному шоссе ехали недолго, вскоре оно превратилось в подобие бесконечной стиральной доски.

– Вот на таких путях-дороженьках и обломала железные клыки стальная машина вермахта! – хихикнул Илья.

– А разве немцы здесь были? – удивился москвич.

– Я и говорю: не дошли – обломались…

Водитель кашлянул и засопел. Вдоль дороги поднимался уступами свежий майский лес, за голубым клубящимся кустарником шел нежно-зеленый березняк, а дальше вставали синие готические ели. По обочинам мелькали золотые одуванчики, лиловые фиалки и белые островки звездчатки. Когда машина, рыча от натуги, вползла на взгорок, снова открылась Волга. Река ослепительно рябила, извиваясь на солнце. Колобков говорил и говорил, он просто физически не мог молчать:

– В отдалении видны курганы Долгий, Олений и Груздевой. Интересно, что расположены они на одной линии, которая ведет к селу Алтунино, где, по легенде, и находился знаменитый камень Алатырь…

– А вы часом не экскурсовод?

– А вы случайно не следователь?

– Я специальный корреспондент, а это то же самое, что «важняк».

– Ого! В таком случае я – экс-экскурсовод.

Через полчаса Гена знал про Колобкова всё.

Год назад тот еще работал в областном краеведческом музее младшим научным сотрудником, заканчивал «диссер» о дохристианских памятниках Среднего Поволжья – в общем, жил не тужил. Как-то лежал дома с температурой, перечитывал Татищева под кантаты Бортнянского и пил чай с лимоном. Счастье! Никто не беспокоил: телефона в коммунальной квартире нет, очередь подойдет лет через пять. Нирвана! Вдруг в панике прибежали из обкома: «Спасай!» В город нагрянул секретарь ЦК КПСС Волков. С началом перестройки руководство повадилось наезжать внезапно. Раньше загодя предупреждали, чтобы успели фасады на главной улице подновить, прикрыть заборами недострой да травку на газонах подзеленить. А теперь – здравствуйте, как живете, что жуете, куда ускоряетесь? В общем, начальство надо срочно занять, провести экскурсию, а в музее никого, все ушли на фронт. Пятницу объявили санитарным днем, чтобы народ урожай дособирал, заложил в погреба, перекопал под зиму огороды. В магазинах-то шаром покати. Да еще, как на грех, опята поперли точно спятили – стволов в лесу под шляпками не видно.

– В общем, продовольственная программа на марше, – хихикнул Колобков. – Нечерноземье – наша целина!

Водитель снова кашлянул и всхрапнул – уже громче.

…Секретарь ЦК Волков оказался нормальным мужиком, спокойным, любознательным, даже кое-что в истории петрил. Когда ехали по городу, он все крутил головой и спрашивал: «А это у вас что, а там что еще такое?» Гид объяснял: особняк купца Полупудова. Уникальный образчик поволжского модерна по проекту самого Евланова. Знал хлебопродавец толк в зодчестве! Сейчас там венерологический диспансер, а по уму должна художественная галерея быть…

– Разве в городе нет галереи? – удивился Волков.

– Как не быть! Целых четыре зала в краеведческом музее: Васнецов и Репин рядом с чучелом медведя и макетом курной избы. А в запаснике шедевры штабелями пылятся. Когда в революцию поместья громили, все, что уцелело, сюда свезли. У нас даже свой Мурильо есть – «Кающаяся Магдалина». Авторство под вопросом. Но я-то знаю: Мурильо!

– Откуда?

– У него мазок особенный. Нежный, как поцелуй!

– Вот даже как?! – улыбнулся Волков и повернулся к первому секретарю обкома Суровцеву. – Что ж вы, Петр Петрович, так плохо с «Кающейся Магдалиной» поступаете? К медведям загнали…

– Ну, наш-то Пе-Пе в карман за словом не полезет, – захихикал Колобков. – Сказанул – так сказанул: «Виноват, говорит, в следующем году поместим блудницу куда ей следует – в вендиспансер!»

Посмеялись, но как-то нехорошо, и дальше поехали. Остановились на пустыре, и гид объяснил удивленному гостю, что перед ними знаменитые Сухановские сады, где при царе-батюшке росла лучшая в России антоновка. За мочеными сухановскими яблоками на московских и питерских базарах в очередях давились. Только дай!

– А где ж сады-то? – державно озаботился Волков.

– Вон, видите, три дерева остались!

– А что ж так, Петр Петрович? Мы тут с Михаилом Сергеевичем в цирке у Никулина были, зашли заодно на Центральный рынок. Не видел я там никаких моченых яблок…

– Из-под прилавка торгуют, – серьезно ответил Суровцев.

– Почему из-под прилавка? – удивился секретарь ЦК.

– Боятся.

– Чего?

– Что неправильно поймут и накажут. Моченые яблоки – лучшая закуска под водку.

Два партийных супротивника несколько мгновений смотрели друг другу в глаза, а потом снова рассмеялись: центровой – злопамятно, местный – дерзко. В этом вопросе Колобков был на стороне Пе-Пе. Ну что за дурацкий антиалкогольный указ? Вытрезвитель на одной шестой части суши затеяли. Зачем? Народ злить, казну пустошить да самогонщиков плодить? Вон в Грузии виноградники вырубили, а один директор совхоза с горя застрелился.

– Надо возрождать традиции! – веско произнес Волков, имея в виду антоновку.

– И я так думаю! – кивнул Суровцев, подразумевая питие на Руси.

– Я про яблоки.

– А-а…

Сановные дядьки набычились, точно бабу не поделили. Власть ее зовут.

– Не получится, – встрял, чтобы разрядить обстановку, Колобков. – Место здесь проклятое. В девятнадцатом чекисты расстреляли монархическое подполье. И пошло-поехало: до пятьдесят второго тут всех и кончали…

– И что вы предлагаете? – спросил московский чин.

– Предлагаю – монумент жертвам террора.

– Дельная мысль!

– Может, и Николаю Кровавому памятничек поставим? – поинтересовался Суровцев.

– Может, и поставим! – строго, явно мстя за моченые яблоки, ответил Волков. – Отвыкать надо, Петр Петрович, от красно-белого мышления. Не те времена!

Местный владыка промолчал, играя желваками. Большая политика делалась в столице – там решали, кому ставить памятники, а кого, наоборот, вымарывать из учебников. Спорить бесполезно. Партийная дисциплина. Не согласен? Дослужись до Москвы, сядь в Кремле и вытворяй свою историю, пока тебя товарищи по партии не сковырнут и на казенной даче не закроют.

Волков поблагодарил за экскурсию и уехал, а вскоре Илью вызвали в отдел агитации и пропаганды обкома и предложили место инструктора, пообещав телефон в коммуналку немедленно, через год – однокомнатную квартиру в новом доме, а если женится – «двушку». «Вы меня с кем-то путаете!» – удивился музейщик. «Не путаем. Москва велит привлекать на партийную работу научную интеллигенцию со свежими взглядами…». Вот оно как!

– У меня свежий взгляд? – спросил Илья, невинно моргая.

– Диетический, – кивнул Скорятин и ехидно поинтересовался: – А в партию они вас принять не пообещали?

– Так в том-то и петрушка – я же член со стажем.

– В музее вступил? Разнарядку дали? – сомнительно усмехнулся Гена.

– Ага, дали, догнали и еще добавили! Музей – не завод скорострельных сеялок и самонаводящихся веялок. Я в армии сподобился. У нас часть была – раздолбай на раздолбае. Ротный – мужик хороший, но лютый алкаш, личным составом не занимался, только личной жизнью: жену из-под прапорщиков вытаскивал. А у замполита план: застрелись, а одного бойца-срочника прими. Я по всем пунктам подходил. В самоволку бегал, но не попадался. Водку пил, но сапоги с бодуна задом наперед не надевал. Дочек офицерских клеил, но интеллигентно, без последствий. Только по согласию.

– Ого!

– Были и мы рысаками! Стрелял я тоже прилично – не мимо мишени. А про козни американской военщины на политзанятиях, если спросят, так пел, что самому страшно делалось. Вот он и пристал: вступи да вступи. Но я же не дурак, спрашиваю: «На дембель первой партией отправите?» «Отправлю, честное партийное. Пиши заявление!» Обманул, подлец: я ему ленкомнату до Дня конституции оформлял. Рисую звезды и ною: «За что, товарищ капитан?» А он мне: «Ты теперь молодой коммунист, работай – солнце еще высоко!» Домой вернулся, когда сугробы лежали…

– А как ты в Тихославле очутился?

– Сослали. Я фестиваль бардовской песни затеял. «Солнышко лесное». Ребята хорошие, но подрались из-за девчонок, одному почки отбили, до реанимации еле довезли. Пе-Пе только этого и ждал, вызвал и нахлобучил. Но я теперь даже рад…

– Почему?

– Ты города не видел! Но есть и другие причины… – Он усмехнулся в битловские усы.

– А как он вообще-то, Суровцев? – осторожно приступил к делу Скорятин.

– Крепкий руководитель с большим опытом! – ненастоящим голосом сообщил Илья, покосился на внимательную спину водители и забарабанил пальцами по велюру сиденья, мол: «Осторожно, здесь стучат!»

Потом Колобков со старательным восторгом исполнил величальную песнь первому секретарю: мол, Петр Петрович – настоящий отец области, всё у него на карандаше, всё на примете, всё в горсти. Выслушает на бюро обкома рапорт об успешном завершении уборочной и закладке урожая на зиму, возьмет у военных вертолет, облетит угодья, заметит в поле припорошенный холмик картошки, и – бац, без разговоров, по «строгачу» председателю колхоза да секретарю парткома за вранье. С прежних, строгих времен у Пе-Пе осталась привычка, позаимствованная, говорят, у железного латыша Пельше: когда подчиненный вставал для доклада, Петр Петрович участливо спрашивал: «А партбилет у вас, товарищ, с собой?» От этой участливости холодел мозг и предынфарктно сжималось сердце. Впрочем, себя Суровцев тоже не щадил. Пообещал на партактиве, что через три года горожанам не придется ездить в Москву за мясом и колбасой. Но для этого надо построить мощный комплекс – птицефабрику и свиноферму.

Косыгин любил Суровцева и помог выбить из Госплана бюджетную строку, а из Госстроя – фондированные материалы. Выбили, вышли на землю. Каждую неделю Пе-Пе объезжал стройки, во все влезал, следил, чтобы не бодяжили бетон, ощупывал каждую балку, лазил на перекрытия. Кур, несущихся, как пулеметы, за валюту по особому решению Политбюро закупили в Голландии, а хрюшек размером с бегемотов – в Германии. Через четыре года на прилавках появились мясо, птица, яйца… Но авральное изобилие продержалось недолго. Сначала потянулись нахлебники из соседних областей, потом в столице очухались и половину продукции стали забирать себе. В довершение бед на кур напал грипп, и за неделю все до одной передохли, а свиньи, едва прекратился завоз импортных кормов, отощали. Суровцев от огорчения рухнул с инфарктом, но откачали.

– Любит его народ? – спросил Скорятин.

– Любит, – не оборачиваясь, прокуренным голосом ответил за Колобкова водитель.

– Николай Иванович у нас патриот! – сообщил с тонкой улыбкой Илья.

– А вы, стало быть, не патриот? – подъязвил шофер, оборачиваясь.

Гена наконец рассмотрел хороший трудовой облик водителя: волевой подбородок, умные глаза, добрые морщины, седая щетинка усов. Ну, точно – мастер-наставник с плаката «Молодому порыву – опыт отцов!». Только нос жестоко перебит и вдавлен, из-за чего недовольное сопение превращалось у шофера в похрапывание.

– А вот и наш Китеж! – вскрикнул бывший экскурсовод. – Впечатлительных прошу принять валидол!

На фоне эмалевого неба, как на картинке, возник город, спускавшийся с холмов к Волге. Скорятин ахнул. Он вволю поколесил по матушке Совдепии (при Танкисте – добывая духоподъемные, а при Исидоре – выискивая подлые факты жизни), но никогда еще не видел такого обилия храмов в отдельно взятом городе. Большие и малые, золотые, зеленые и звездно-голубые купола, покоящиеся на белых плечах закомар или вознесенные на тонких, как шеи, барабанах, застили небо. Церкви гурьбой спускались к плесу. Один белый храм с витой многоцветной маковкой вынесся впереди других и застыл на тонкой песчаной стрелке, разделявшей, как объяснил Илья, Волгу с речкой Тихой.

– Как же это все сохранилось-то?! – ахнул Гена.

Он привык к обглоданным кирпичным остовам, к заросшим кучам щебня вместо кафедральных соборов, к дощатым закромам в уцелевших приделах, к кумачовой клубной суете на амвоне, в лучшем случае – к лицедейской сцене на месте алтаря, как у них в университете.

– Загадка истории! – усмехнулся Колобков.

– Никакая не загадка, – объяснил Николай Иванович, сопя, – комиссарил у нас тут свой, местный – Сапронов. Мужик строгий был, но справедливый. Когда народ разгулялся, приструнил, а потом и сами утихли. Простые-то долго не озоруют, коль грамотные не подначивают.

– Ну, не так все просто, – возразил Илья. – Сапронова самого чуть не шлепнули. Троцкий его недолюбливал. Но Сталин в обиду не дал, они с Сапроновым вместе под Царицыном воевали. Наш чуть что не так – к нему. Так до самого Хрущева и руководил. Закончил директором краеведческого музея. Он, кстати, и раскопал детинец…

Экскурсовод указал на самый высокий городской холм. На вершине виднелся обломок стены, похожий на гнилой зуб с выеденной кариесом середкой.

– Считают, четырнадцатый век. Изяслав Тихий строил. Но фундамент гораздо древнее.

– Домонгольский? – со знанием уточнил Гена.

– Дорюриковский.

– А кто здесь был до Рюрика?

– Святогор. Город стоял на острове. Помнишь, «мимо острова Буяна, в царство славного Салтана…»:

Стены с частыми зубцами, И за белыми стенами Блещут маковки церквей И святых монастырей…

– А море где?

– Выпили, – буркнул водитель.

– Ха-ха! Не море, не море, а Русский Океан. Схлынул. Остались только реки. Ока… Океан. Улавливаешь, откуда название?

– Улавливаю… – вздохнул Скорятин. – И еще осталась Клязьма. Называется так, потому что воды в ней как в клизме.

– Прямо сейчас придумал?

– Угу.

В «Мымре» штабелями лежали трактаты о том, что Россия – родина динозавров, старец Ной доплывал до Котельнической набережной и пил там крепкий мед под москворецкую стерлядку с князем Русом, а княжата Чех и Лях бегали к бортникам за добавкой, когда не хватило.

Спецкор отвернулся и стал смотреть в окно: они въезжали в Тихославль, точнее – в большое село, ставшее окраиной города. Машина пробиралась мимо рубленых изб и покосившихся сараев, огородов с распяленными пугалами, мимо прудиков с утками, колодезных срубов с цепями, намотанными на ворот, мимо цветущих яблонь и вишен. Вдруг среди деревенского захолустья поднималась новенькая типовая школа, сложенная из серых блоков, или возникала стекляшка с гордой вывеской «Универмаг». Да и люди на разъезженных улицах попадались разные: на завалинке сидела старуха в пуховом платке и плюшевом жакете, а мимо вышагивал городской гражданин в костюме, галстуке, с портфелем или даже с кейсом. И только смешная капроновая шляпа выдавала его сельское простодушие.

Колобков молотил что-то про Царьград на месте Нижнего Новгорода и Святоград на месте Тихославля, про послеледниковый Океан, доходивший до Тамбова, а Гена вспоминал вчерашнее прошлое. Выпив в вагоне-ресторане, он курил в грохочущем тамбуре и мечтал, что, вернувшись, войдет к Исидору, посмотрит ему в глаза и скажет, как любила говаривать бабушка Марфуша: «Владей, Фаддей, моей Маланьей!» Тот начнет отнекиваться, стыдить за густопсовую ревность, врать про остаточную дружбу между мужчиной и женщиной. Скорятин внимательно выслушает и молвит: «Эх ты, бычок коктебельский!» Даст «главнюку» в морду и уволится.

– Геннадий Павлович, – донесся из селектора голос Ольги. – К вам Инна Викторовна.

– Пусть подождет! Я занят…

– Инна Викторовна торопятся!

– А я говорю с Ниццей! – соврал он и покраснел от ненависти.

13. Заходырка

Скорятин мог уесть Заходырку одним способом – подержать в приемной. Но недолго. Боже, откуда они только взялись, все эти гоп-стоп-менеджеры? Завелись точно моль в гардеробе. Неведомое семя, занесенное на Землю с инопланетных джунглей, где каждая былинка готова впиться и высосать через копчик твой спинной мозг. Какой-то новый класс-паразит… Паразитариат. Узнать паразитария легко: одет-обут модно и дорого, в руках новейший айфон, без него никуда, как монаху без четок. В кабинете, за креслом, висят дипломы и сертификаты об окончании чуть ли не Кембриджа, а то и золотая дощечка «Человек года» по версии Всемирной академии управления (ВАУ). Паразитарий знает все и не умеет ничего, может только контролировать финансовые потоки, что в переводе на обыкновенный язык означает: воровать заработанное другими. Но главный, отличительный признак: они никогда не признают своих ошибок, промахов, а то и просто глупостей.

Когда готовились к 50-летию «Мымры», решили выпустить памятный значок, заказали эскиз – золотой глобус в серебряных ладонях, перечислили аванс Монетному двору. Оттуда в недоумении позвонили Заходырке:

– Вы забыли указать процент.

– Десять! – твердо ответила она

– А не маловато будет? – удивились чеканщики.

– Пятнадцать! – еще тверже объявила Заходырка.

– Ну как знаете, пятнадцать так пятнадцать…

Ее-то спрашивали про размер изделия по отношению к эскизу, а она подумала, уточняют откат за размещение заказа. В результате значок вышел размером с мандавошку, и гостям юбилейного вечера его даже не показали, чтобы не позориться. Правда, среди собирателей микрофалеристики значок пользуется диким спросом. И что – повинилась она? Нет, разогнала весь пиар-отдел, чтобы за спиной не хихикали. Кстати, еще один верный признак паразитария – людей увольняют, как лишние файлы в корзину сбрасывают: клик – и нету.

А с приглашениями на тот же юбилей что вышло? Позорище! Гена хотел, как всегда, распределить конверты между сотрудниками, чтобы развезли по адресам и с поклонами отдали в надлежащие руки.

– Это каменный век! Просто смешно! – возмутилась, узнав, Заходырка. – Так теперь никто не работает.

– А как?

– Очень просто. Заключим договор с фирмой «Русский скороход». Они доставят приглашения от двери к двери.

Заключили. Но не заметили маленького примечания в контракте, а там черным по белому: «Корреспонденция доставляется только в помещения, не оборудованные кодовыми замками и не имеющие контрольно-пропускной системы». А где вы найдете офис без секьюрити или дом без кодового замка? Разве в какой-нибудь вьетнамской лавке или в разваливающейся пятиэтажке на краю Москвы. Даже здесь, на выселках, куда сволочь Кошмарик загнал газету, без пропуска в здание не войдешь и не выйдешь. В итоге вечером, накануне юбилея, в редакцию приехал курьер «Русского скорохода», смуглый таджик, и вывалил из мешка кучу недоставленных приглашений.

– Это что такое? – схватился за сердце Гена.

– Двэр закрыт! – ответил, улыбаясь, азиат.

Всю ночь, как гексогеновые злоумышленники, мымринцы сновали по Москве и окрестностям, звонили в спящие квартиры, подсовывали, страшась собак, конверты под ворота особняков, валялись в ногах у сонных офисных охранников, чтобы утром, не позже, те передали приглашения своим боссам. Фельетониста Бунтмана, заподозрив, взял наряд милиции, а когда он стал махать редакционным удостоверением, грозя связями в ФСБ и Европейском парламенте, ему сломали ребро и посадили в обезьянник, где бедняга и встретил юбилей газеты. Не любят у нас журналистов. Собрать удалось едва четверть зала Театра Ленинского комсомола. Пришлось платить съемочной группе «Новостей», чтобы не давали панораму пустых кресел, а выхватывали те места, где кучно сидели невыспавшиеся сотрудники «Мымры», кемаря под капустные куплеты «Ленкома»:

Ты меня на рассвете разбудишь, Чтоб заняться, как водится, этим, Но тотчас про меня позабудешь, «Мир и мы» на подушке заметив…

Императрица эстрады Элла Злыдённая, похожая после дюжины пластических операций на пожилую куклу Барби, отказалась петь перед пустым залом: «Я стадионы собираю! Пошли вы на х..!» Однако аванс не вернула. Телеведущий Вован Пургант, приглашенный за бешеные деньги, пошутил: в зале столько свободных мест оттого, что в «Ленком» нельзя достать билеты, долго гоготал над своей шуткой, надеясь на отзыв публики, не дождался и отбыл в ночной эфир – смешить перед сном население. Приехал поздравлять министр печати, похожий на вороватого советского снабженца. Огласив с днепропетровским выговором приветствие премьера и презрительно бросив Гене: «Мелко плаваете!», прямо из театра он улетел бить китов: новая мода у богатых. Главный редактор готов был провалиться сквозь землю. Фуршетное изобилие пропало, остались даже устрицы, которые для «випов» прислал из Ниццы Кошмарик. Воспользовавшись излишками алкоголя, огорченная редакция набралась так, что ближайший номер пришлось пропустить «по техническим причинам». Одним словом, позор! И что? Заходырка смутилась, извинилась, исправилась? Ничуть. Наоборот, вела себя так, будто никакого отношения к катастрофе не имела, да еще настучала боссу, будто именно Скорятин провалил юбилей. Кажется, после этого его и лишили прямого телефонного доступа к хозяйскому уху. Невыразимая сука!

– Оля, пригласите, пожалуйста, Инну Викторовну! – ласково молвил он в селектор.

И она вошла. Странная все-таки баба! Красивая, бледная, под больными глазами серые тени. Бесцветные волосы тщательно уложены. Нездоровая худоба затянута в черный брючный костюм от Армани. И, как вызов здравому смыслу, два силиконовых полумяча, выпирающие из белой ажурной блузки. Говорят, Кошмарик заметил ее на инвестиционном форуме и по обыкновению уложил в койку. Леня славился шкодливой озабоченностью и когда преподавал в МГУ, получил выговор за совращение абитуриентки. Впрочем, еще неизвестно, кто кого в постель затащил. Утром он признался начальнику охраны:

– Такого у меня еще не было. Веришь, просто выела!

И взял умелицу в команду. Все знали, что в минуты принятия важных решений Кошмарик возбуждается и вызывает кого-нибудь в кабинет для успокоения нервов. Заходырка ходила к нему чаще других. Когда, нашкодив с пенсионным фондом «Честная старость», он ударился в бега, она поначалу уехала с ним, но потом вернулась с полномочиями гендиректора «Мымры», время от времени летала на Лазурку за инструкциями, которые нельзя доверить ни бумаге, ни телефону, ни электронной почте. В последний раз была у него две недели назад и привезла компромат на Дронова. Скорятин почитал: ничего особенного, все как у прочей притронной челяди. Ну, вилла на Кап-Ферра, появившаяся сразу после того, как в Верховном суде развалилось дело об исчезновении двух миллиардов бюджетных денег в корпорации «Моноплан». Ну, взятки от кандидатов в губернаторы за теплые рекомендации на высшем уровне. На аппаратном жаргоне такая взятка называлась «кульком». А проигрыш в Монако двухсот тысяч евро и вообще к делу не относился, добавлен так, для колорита. Ну, продул собственные деньги, и что? Анекдот недавно рассказали. Ведет президент заседание и говорит: «Ну вот что, соратники, хватит! Заработали вы столько, что для ваших яхт причалов не хватает, а американские банки скоро от вашего бабла лопнут, пора и честь знать, пора и о людях подумать!» Вице-премьер с глазами ребенка, замученного скрипкой, кивнул: «Прав президент! Душ по триста-четыреста каждому не помешало бы!» В общем, ничего особенного за Дроновым не водилось. Но теперь, когда он повис на нитке, когда любая мелочь может стоить ему места, Кошмарик решил сквитаться за давние обиды и передал с Заходыркой приказ: «Мочить!»

– Здравствуйте, Геннадий Павлович!

– Здравствуйте, Инна Викторовна! – Он очнулся, привстал в кресле, но из-за стола не вышел.

– Неважно выглядите! – Она села, передернула плечами, упорядочивая новую, еще непривычную грудь, положила перед собой «планшет» и посмотрела на главреда глазами вампирши, глотнувшей вечор несвежей крови.

– Не выспался.

– Пейте на ночь пустырник.

– Попробую.

– Ну, вы подумали?

– Это невозможно! – гордо ответил Скорятин.

– Это неизбежно! Невозможно дальше терпеть такой раздутый штат. Необходима оптимизация. В редакции много стариков. Мы не хоспис. Им пора на пенсию. Возьмем молодежь. В Интернете полно предложений.

– Это не старики.

– А кто же?

– Это профессионалы высокого класса! Это легенды отечественной журналистики! – вскричал Гена и засмущался пафоса.

– Ну да, сказки и легенды… Вы знаете, что Бунтман пишет от руки и не владеет компьютером?

– А вы читали, как он пишет? Он дважды «Золотое перо» России!

– Хоть трижды. Пять человек надо уволить. Как минимум. Это решение Леонида Даниловича. Оно не обсуждается. Мы же обо всем с вами договорились!

– Ни о чем мы не договаривались.

– Но вы же не возражали!

– Возражают на аргументы, а не на бред. Ваша компьютерная молодежь не умеет писать. Девица, которую вы мне прислали, даже не догадывается, что существует двоеточие, и уверена, что Пушкина убил граф Монте-Кристо.

– Почему?

– Потому что до тюрьмы его звали Эдмон Дантес.

– Кого?

– Монте-Кристо.

– Она даже это знает? Видите, какая начитанная девочка!

– Вы издеваетесь?

– Геннадий Павлович, вернитесь в жизнь, очень прошу вас! Тем, кто не умеет читать, умеющие писать не нужны. Достаточно картинок с подписями.

– Будем растить нацию дебилов?

– Будем просвещать уже выращенных дебилов.

– Я позвоню Леониду Даниловичу.

– А сейчас вы кому звонили?

– Я… я по другому вопросу…

– Разве Леонид Данилович не напомнил вам об оптимизации? Странно! – усмехнулась она. – Кстати, и с Дормидошиным надо решать: ночует в редакции, спит на столе, носки стирает в туалете, сушит на батарее. Бомжатник!

– Он разошелся с женой. Ему негде жить.

– Я тоже развелась, но я же не сплю на столе!

«Зато ты на столе е…ся!» – подумал Гена, вспомнив сплетню, гулявшую по банку «Щедрость».

Дело было так: собрали совещание гоп-стоп-менеджеров по кредитованию. Но секретарша не пускает, томит в приемной. Наконец из кабинета вышла Инна и, прикрывая платочком разъехавшуюся на губах помаду, скрылась в дамской комнате. Все зашли, расселись, Кошмарик стал жужжать про кредитные ставки и плохую работу группы коллекторов, проще говоря, выбивальщиков долгов. Но никто не слушает, все уставились в одну точку и кривенько так улыбаются. Босс посмотрел туда же и заметил на полировке стола отчетливый отпечаток, оставленный потными женскими ягодицами.

Немая сцена.

– Жопы никогда не видели! – заорал Кошмарик. – Вы лучше посмотрите график роста бытовых кредитов. Разве это рост? Вот это жопа настоящая!

– О чем вы задумались? – подозрительно спросила Заходырка, словно угадав ход его мыслей.

– О том, какой след мы оставим в истории.

– Никакого. Когда начнем увольнять?

– Так сразу нельзя…

– Тогда будут задержки по зарплате. Денег нет. Разве Леонид Данилович вас не предупредил?

– Предупредил. Но, может быть, лучше экономить на устрицах и микрофалеристике, чем на людях?

– Позвольте мне как гендиректору заботиться об имидже газеты.

– Имидж – это когда над нами смеются?

– Подумайте лучше о себе! Кстати, я приняла решение: мы ликвидируем отдел распространения. Аутсорсинг дешевле.

– Аут… простите… что? – съерничал Скорятин.

– Аутсорсинг. Теперь газету будет распространять специальная фирма «Прессглобалсервис».

– Что-то вроде «Русского скорохода»? – невинно уточнил Гена.

– Напрасно вы это! – Ее бледное лицо пошло красными пятнами. – Я не позволю превращать мою газету в свалку совковой рухляди!

– Это не ваша газета!

– Моя! Кстати, что со статьей?

– В работе…

– Она должна выйти в этом номере.

– Решение о публикации материалов принимает главный редактор.

– Вот и примите!

– Думаю, еще не время.

– А я думаю, как раз время!

– Вы как генеральный директор лучше думайте о том, чтобы в туалете была бумага.

– Не хватает?

– Не хватает.

– Вот и увольте пять задниц – сразу хватит.

– Пять, включая меня? – с угрозой уточнил Скорятин.

– Включая вас – шесть! – усмехнулась Заходырка.

– А может, лучше сэкономить на зарплате генерального директора? – во весь рот улыбнулся Гена. – У вас какая зарплата?

– Это коммерческая тайна.

– В редакции нет ни коммерческих, ни постельных тайн. Вы себе платите столько, сколько получают как раз пять журналистов.

– Да, люди, как и вещи, стоят по-разному. Все зависит от того, насколько полезен сотрудник. Есть дорогие. Есть дешевые. А кого-то надо выбросить, чтобы место не занимали.

– А в чем же ваша польза, Инна Викторовна? Вы-то чего хорошего нам сделали? Наштамповали значков размером с бледную спирохету?

– А ваша в чем польза? «Джинсу» за нал в номер ставить и водителя держать у подъезда любовницы? Куда вы отправили его сегодня?

– Материал визировать.

– Проверю!

– Проверьте! А что касается подъездов и любовниц – виноват, простите, не приучен… на рабочем месте пялиться!

– Что-о-о? Разговор окончен! – Она встала так резко, что силиконовые мячи подпрыгнули, едва не ткнувшись в подбородок. – Напоминаю, статью – в номер. В понедельник – список на увольнение.

– А я напоминаю, что в туалете нет бумаги!

14. За стеной

Она вышла, грохнув дверью. Скорятин остался сидеть, обхватив голову руками. Гена понимал, что совершил чудовищную глупость. На повышенных тонах они говорили давно, но это было вроде спортивного фехтования, когда на остриях шпаг навинчены шарики. Сегодня пошла настоящая рубка, в кровь, в лапшу, в азу по-татарски. Правда, первой начала она: «С вами – шесть!» Лярва настольная! Но и сам он тоже хорош, конспиратор! Мастер выездного секса. Штирлиц внебрачного пистона! На ее особые отношения с хозяином намекать не следовало ни в коем случае. Есть слова, меняющие, даже ломающие жизнь. Сказал – и назад не вернешь. Прав был незабвенный тесть: «Уши женщины не вынесут и половины из того, на что способны ее чресла!» Теперь Заходырка – окончательный враг.

Но почему она требует уволить сразу пятерых сотрудников? Конечно, штат подраздут, Кошмарик дает на газету все меньше: наигрался – да и денег жалко. Раньше, как все олигархи, он сосал бюджет и, как все гении первичного накопления, скукожился, едва его оторвали от груди волчицы-кормилицы. Только у нас в Отечестве можно тырить из казны, слегка делясь с начальством, и считаться капитаном большого бизнеса. Кроме того, в Ницце он спутался с несовершеннолетней и заплатил дикие отступные, чтобы не загреметь в тюрьму. Это тебе опять же не Россия-матушка: сунул штуку «евриков» участковому – и блуди хоть с грудным младенцем! Конечно, увольнять все равно придется, но постепенно, не раздражая коллектив. Это как на расстреле: каждый до последнего верит, что на нем кончатся патроны или подоспеет помилование. Зачем сразу пятерых? Круто даже по нынешним бесчеловечным временам!

Гена какой-то боковой линией (а такая есть не только у рыб, но и у всякого успешного человека) почувствовал: творится непонятное. Почему хозяин торопит с «Клептократией», если пошли слухи, что Дронов может отбиться? Недавно на самом верху ему устроили выволочку, но исполнение приговора отложили. Так принято. Оттуда, с державного высокогорья, сразу не скидывают, большой чиновник заслужил право потомиться в ожидании падения, гадая, куда грохнется: в посольство, госкорпорацию или – самое страшное – на собственную виллу с павлинами. А Дронов заслуженный. Он придумал гениальную вещь – виртуальную либерализацию России. Его призвали «в голубые ели» из Академии, где он осваивал научные сокровища – особняки в центре Москвы. В ту пору стало окончательно ясно: в России мечтательная демократия, ради которой раскурочили страну в 1991-м и добили в 1993-м, невозможна в принципе. Это что-то вроде бабской грезы об идеальном муже, красивом, умном, любвеобильном, богатом и в то же время верном и моющем за собой посуду. Таких нет в природе, а державу после самопогрома надо восстанавливать. Ракетный крейсер не может долго служить плавучим борделем: или утонет, проржавев, или снова наладится пострелять.

А как, как восстановишь, если «западнюги» отпраздновали победу в холодной войне и бдительно ждут, когда это географическое недоразумение от Бреста до Курил рассосется в борьбе за общечеловеческие ценности? Чтобы заокеанцы не толкали под руку, не совали нос в ВПК, не терзали правозащитной чесоткой, нужно было изобразить мучительное торжество либерализма на снежных просторах России. Очень похоже на голливудскую уловку при ограблении банка: злоумышленники вставляют специальный чип – и на мониторах охрана видит спокойную картинку, а не то, что на самом деле происходит в сейфе размером с вагонное депо. Между тем радостные налетчики набивают спортивные сумки зелеными брикетами – кирпичиками, из которых сложен нынешний мир.

Дронов организовал такую же картинку. Договорился с либералами, которых знал еще по баррикадам 1991-го: вам вершки, а нам корешки. Вы говорите все что взбредет, а мы делаем все, что считаем нужным. Вы нас клеймите, а мы киваем. Вы нас западными ценностями по башке – а мы вам гранты и цацки за заслуги перед Отечеством всех степеней. Лады? Лады! И пошло-поехало: из телевизора разило чесночной остротой, а в армии снова учились ходить в ногу. За умение морочить граждан вроде заправского иллюзиониста Дронова и прозвали «Кио».

Однажды он пригласил к себе «за стену» Скорятина: любил поговорить с думающим классом, спросить, что читают, о чем спорят, какие планы. Вроде факультетского «Скалозуба»…

– Как, вы не читали роман Натана Дубовицкого? Напрасно. Хорошая литература – тонкий сейсмограф социальных землетрясений. Политология – позапрошлый век. Они сыплют горох на барабан и смотрят: подпрыгивает или не подпрыгивает. А вот литература… Вы читали Эпронова?

– Некогда, Игорь Вадимович, читать. Выживаем…

– А как же Корчмарик, разве не помогает?

В ответ Гена закатил глаза, как бы стесняясь говорить о домашних кошмарах «Мымры», и запел про кризис, подорожание полиграфических услуг, натиск Интернета на бумажные издания и робко попросил казенной помощи. Кио сразу заскучал, неопределенно кивнул, что-то чиркнул на листочке и посочувствовал, что еженедельник лишился своего золотого пера – Варвары Дорошенко. Дронов встал, извлек из холодильника, таившегося за портьерой, ледяную водку «Альфа-вита», и они помянули погибшую, закусив китайскими корнишонами размером с фасоль.

– Смелая была баба!

– Очень! – подтвердил Гена.

Варвара прославилась еще во время первой кавказской войны, когда кочевала по лагерям боевиков и писала лихие репортажи о «бородатых джигитах свободы», восставших против злой северной империи. На Кавказе ее принимали с радостью. Особенно она любила погостить у полевого командира Максуда Дусарова, у них даже закрутился роман. Заводной журналистке явно не хватало жесткой мужской ласки, а супруг ей попался странный, с балетным уклоном. Скорятин тоже однажды оскоромился: после редакционной вечеринки поехал куда-то с Варварой, а наутро болело все тело, будто переночевал в стремнине. Наверное, в диких объятиях Дусарова Варя нашла свою утеху. Женщиной она была дурной, но отзывчивой. Когда Касимов подорвался на растяжке и попал, обезноженный, к «чехам», она упросила Дусарова отдать умиравшего от потери крови журналиста федералам. И тот отдал. После замирения с гяурами Максуд спустился с гор, сдал оружие, сделался не последним человеком на равнине, женился на юной солистке ансамбля «Горянка» и попросил Варвару больше его не беспокоить. Она жутко обиделась, выступила по телевидению и заявила, что пришло время рассказать, кто именно в Кремле крышевал сепаратистов и слил генерала Головача, бесследно сгинувшего в горах. Нашли только его нижнюю челюсть с железной коронкой. Говорят, Дусаров играл на бильярде, когда увидел в телевизоре свою полевую подругу. Он грустно покачал головой, поцокал языком и покрутил пальцем у лба, мол, совсем спятила от недосыпа. Через неделю Варю нашли на подземной парковке с двумя пулями в голове…

– Что-то вы, Геннадий Павлович, совсем писать перестали. – Кио посмотрел с хитрым прищуром. – Раньше-то я вами зачитывался…

У Дронова были чуть раскосые, нерусские глаза.

– Некогда, Игорь Вадимович, – вздохнул Скорятин. – Главный редактор – как дирижер. Нельзя оркестром управлять и при этом играть на инструменте.

– А я однажды, кажется, в Венской опере видел, как дирижер достал из-под пюпитра скрипку и заиграл. И вы нас иногда балуйте! Если что-нибудь напишете, сразу мне сбросьте… – Он протянул карточку. – На «емельку». Планшет всегда со мной. Знаете, люблю заранее почитать. Мама моя корректором в «Комсомолке» работала и всегда, если готовилось что-то сенсационное, мне гранки приносила. Удивительное ощущение! Держишь в руках, допустим, статью про летающую тарелку и знаешь: вся страна прочтет об этом только завтра, а ты – сегодня! Побалуйте как-нибудь аппаратного сверчка! – и Кио улыбнулся кукурузными зубами.

Поговаривали: его настоящим отцом был не унылый инженер Дронов, а молодой курдский коммунист, носивший в «Комсомолку» слабенькие национально-освободительные стихи и с налету перелюбивший немало зазевавшихся москвичек. Кажется, вернувшись на родину, он стал правой рукой Ардагана и сел вместе с ним пожизненно.

– Обязательно пришлю, – пообещал Гена.

– Кстати, если надо посоветоваться, не стесняйтесь – звоните! А если вашему «ниццианцу» какая-нибудь блажь в голову стукнет, не сочтите за труд, поделитесь. Подскажу…

– Всенепременно!

На том и расстались. Денег Дронов так и не дал.

Схема виртуальной либерализации какое-то время работала исправно. За стеной радовались, Кио ходил по коридорам власти с утомленной улыбкой забисированного тенора. Однако затея была обречена с самого начала. Приближенный Исидором Скорятин хорошо изучил наоборотников. Они относились ко всему, кроме самих себя, с повышенной критичностью, переходящей в истерическую непримиримость, и могли выкинуть все что угодно. Это как в анекдоте, который так любил незабвенный Веня Шаронов.

Утром к лорду-канцлеру входит дворецкий.

– Ваш вечерний отдых отменяется, сэр.

– Почему же, мой добрый Патрик?

– Центральный лондонский бордель бастует, сэр.

– А в чем дело, Патрик? Девочек плохо кормят?

– Нет, они получают блюда из лучших ресторанов, сэр.

– Возможно, они недовольны своим гардеробом?

– Им присылают новинки от парижских кутюрье, сэр!

– Может, они мало зарабатывают?

– Больше, чем я, сэр!

– Тогда почему же они бастуют, мой добрый Патрик?

– Бляди, сэр!

У «наоборотников» аллергия на государство. Их даже нельзя в этом винить, как бессмысленно упрекать человека за то, что у него от кошачьей шерсти текут сопли. Сделать с этой «аллергией» ничего нельзя, убивать по примеру Сталина – бесполезно. Снова размножатся. Из-за некоего генетического сбоя люди, презирающие свою страну, так же неистребимы, как алкоголики. Единственный способ – не допускать «наоборотников» к власти. Но как раз рулить страной они жаждут с той непреодолимой тягой, с какой тайный педофил мечтает дирижировать хором мальчиков.

Либеральная дымовая завеса сгустилась в тучи, налилась грозовым мраком, грянула уличными беспорядками, ябедами в «вашингтонский обком» и такими вот картинками в журналах. Гена посмотрел на обложку «Денди-ревю». Вроде бы ничего страшного – обычное зубоскальство. Но перед тем как разнести в клочья СССР, тоже митинговали, строились в «живое кольцо», издевались над «бровеносцем» Брежневым, вопили: «Так жить нельзя!» А потом все грохнулось… В общем, за Стеной напряглись. А кто виноват? Ясен хрен: Кио. Силовики потребовали: убрать! Вот тут-то Кошмарик и решил по случаю сквитаться с Дроновым, который вышиб банк «Щедрость» из кремлевского пула, освобождая место для друзей. Потому-то Заходырка и торопит с публикацией: босс хочет подыграть силовикам, чтобы получить послабление и вернуться в Россию – деньги-то кончаются. К тому же никакие силиконовые топ-модели, голышом ныряющие в море с авианосной яхты, не заменят остроты успешной политической интриги, когда ты вечером под рюмочку шепчешь что-то в державное ухо, а утром во всех газетах: «Сегодня на заседании Совета Безопасности принято решение…» И огромная страна, кряхтя и скрипя, разворачивается, движимая дуновением твоего коньячного шепота.

Скорятин щелкнул снеговика по рыжему замшевому носу и посмотрел в безмятежные глаза девушки, прислонившейся к березке.

– Нет, Ниночка, для Кошмарика слишком просто. Скорее, он задумал, как всегда, многоходовку. Если станет ясно, что Кио вывернулся, жуткая статья о нем в последний момент снимается из номера и отправляется Дронову вместе с приказом об увольнении главного редактора. Так султану прежде посылали в шелковом мешке голову оплошавшего визиря. Поверит кремлевский политтихоня или нет, не суть важно: главное – прогнуться и просигналить: «Я свой, я за вас!» И коллектив тоже обрадуется: хозяин покарал злодея, который чохом выгнал пятерых сотрудников. А если новый главный хотя бы одного из уволенных вернет – отличный старт для новой метлы: месяц только и будут говорить о доброте и человечности преемника.

Гена поморщился и решил позвонить Оковитому – своему человеку в администрации. Познакомились они лет десять назад в Карловых Варах. Пока голые жены лежали в целебной грязи и говорили о ничтожестве летней коллекции «Макс-Мары», мужчины шли к источникам, однако сворачивали в пивницу. По пути Оковитый, увлекавшийся курортной собственностью, указывал на отреставрированные отели и называл звонкие фамилии владельцев – олигархов, политиков, чиновников. Но чаще всех повторялось святое имя режиссера Хохолкова.

– Казимирыч, а это чей домишко? – простодушно спросил Скорятин, когда они миновали затейливый особняк с двумя каменными крестоносцами, подпиравшими фронтон.

– Этот? – вяло переспросил Оковитый.

– Этот.

– Без передачи?

– Могила!

– Мой.

В тот день, сплоченные общим секретом, они насосались пива с бехеровкой до скупого братского мычания и стали друзьями. Толик, сын Казимирыча, как раз закончил МГУ, и Гена взял его на работу. В отличие от отца парень оказался на редкость тупым, природа на нем даже не отдохнула, а просто вырубилась. Писать он не умел, и зачем его понесло на журфак, никто не знал. Зато юноша говорил на трех языках – испанском, английском, чешском: в этих странах у папы имелась недвижимость. Толя промаялся в редакции год, играя на компьютере в покер, собирая цепочки из скрепок и склоняя к спортивному сексу практиканток, а также зрелых сотрудниц, утомленных постельной бесприютностью, которая особенно обострялась во время корпоративных пирушек. Наконец папа пристроил его в ЮНЕСКО. Но дружба, точнее, взаимная заинтересованность, не ослабла, продолжилась. Через «Мымру» Оковитый вбросил в народ пару компроматиков, понадобившихся ему в аппаратной борьбе, тихой и опасной, как забавы с ручным тарантулом. А Гена проверял через сановного приятеля слухи, которые окутывали Кремль, словно пикантные пересуды грешный дом.

– Привет, Казимирыч, это я… Жив?

– Полу… жив.

– А что так?

– Бумаг много. Знаешь, кто больше всех пишет?

– Писатели?

– Нет. Чекисты. Мы на втором месте. Писатели на третьем.

– Здорово сказал! Ну а как там наш Кио?

– Кто ж его поймет? Народный артист! – ответил Оковитый с той мягкой иронией, какая встречается лишь у чиновников и врачей-венерологов. – Вчера ходил как опущенный. Утром на совещании улыбался. А потом снова загрустил…

– Думаешь, отобьется?

– А что ты за него переживаешь? Он в порядке. Я тебе как-нибудь расскажу, что у него, где и почем.

– За себя я переживаю. Тут у нас про него сюжетик созрел.

– Не связывайся!

– Не моя идея – хозяйская.

– Не угомонился еще твой Хумберт-Хумберт?

– Как видишь.

– Понятно. По уму-то, не должен он отмазаться. При Сталине за такое просто расстреливали. Но теперь у нас гуманизм без берегов. Да и людей нет. Совсем нет, понимаешь?

– Еще бы! Второй год нормального ответсека не могу найти. Как Анатолий?

– Да ну его к лешему! На француженке женится.

– И хорошая девушка?

– Как тебе сказать… Я бы не отказался. Но не совсем она француженка. Темненькая. Помнишь, мы с тобой в Карлушах «крушовицей» баловались? Такого же вот цвета. Привет дедушке Ле Пену из колониального прошлого.

– Ну, это ничего, вот если бы как «черный козел»…

– Не успокаивай! Неизвестно еще, какие внуки вылезут.

– Слушай, а на тебе это… не отразится?

– Брось ты, отец за сына не отвечает. У наших тут дети хрен знает куда разъехались… Один даже в ЦРУ служит. И ничего. Говорю же, людей совсем нет. Ладно, если что узнаю, сразу отзвоню.

– Спасибо!

– Маринка пьет?

– Пьет.

– Береги ее! Пьющая жена – залог свободы.

Скорятин положил трубку, поглядел на все еще праздный шестой гвоздик и вздохнул. С надежными, исполнительными людьми в самом деле совсем беда! В 1990-е самые энергичные и смышленые ломанули в бизнес, где за пару лет можно было омиллиониться, если есть связи или наглость, а лучше – то и другое вместе. При рычагах остались косорукие романтики с баррикад да еще те, кто умел брать взятки и откаты. Жулье. Но не это самое печальное. Когда, радея о державе, подворовывают, не беда: дело, как говорил Карлсон, житейское. Плохо другое: при пьяном ЕБНе погнали не только Деда – вышибли всех, кому Держава была хоть чуточку дороже мамоны, турнули всех, кто обладал государственной завитушкой в мозгах. Отовсюду, как навозники на свежую лепешку, набежали «наоборотники». Их даже не хватало, как в 1917-м расседланных местечковых буянов. Из-за границы выписывали. Самолетами из Америки в Москву на работу летали. Срочно требовались ломатели и крушители. Особая склонность! Гена еще в раннем отцовстве, водя Борьку на ребячью площадку, заметил: дети делятся на две разновидности: первые, высунув язык, возводят в песочнице домики, а вторые норовят, улучив момент, разрушить. Одни потом на руинах плачут от горя, а другие хохочут от восторга. Есть еще третьи: сосут палец и млеют от своего мудрого невмешательства.

В 1990-е понадобились ломатели. Ведь только они могли быстро и весело развалить совок до основания, не задумываясь, не жалея. Как бабушка Марфуша-то говорила? «Кто комель тешет, кто удаль тешит». Снесли, развалили. А дальше? Дальше – надо строить. На обломках не поцарствуешь. Снова понадобились нормальные, тщательные люди, выросшие из тех детей, что усердствуют в песочницах. Но мало быть просто нормальным. Хорошего чиновника без государственной завитушки не бывает, как не бывает скрипача без слуха, боксера без удара, а писателя без слова. Впрочем, последнее теперь вовсе не обязательно, пишут романы как чешутся. А с завитушкой – надо искать, взращивать, лелеять, точно дедушка Мичурин яблочки со вкусом ананаса. Но поздно, поздно… Где-то написано, что в русской армии был такой обычай: если полк шел в последний бой, в тылу оставляли от каждой роты одного офицера, двух унтеров и десять рядовых – на развод, чтобы из новобранцев, деревенских увальней, вырастить новый полк с прежними традициями и геройством. Похоже, в 1991-м на развод или совсем не оставили, или очень уж мало…

Скорятин вспомнил, как Исидор с пылающим лицом вошел в кабинет, где, томясь, дожидался коллектив, собранный для сверхважного сообщения. После победы над гэкачепистами главных редакторов правильных газет собрал у себя Яковлев. Видно, они там не только совещались, но и отмечали победу демократии. Шабельский был элегантно нетрезв и трогательно счастлив. Он обвел присных влажным отеческим взором и улыбнулся:

– Господа, поздравляю – Пуго застрелился!

Народ почему-то захлопал, а Веня Шаронов выкрикнул экспромт:

Пуго от испуга Скушало друг друга!

Все захохотали. Скорятин тоже смеялся. Но, хихикая, он удивлялся не тому, что покончил с собой суровый латыш – министр внутренних дел, на которого очень рассчитывали и красно-коричневые, и все нормальные люди, уставшие от горбачевских выкрутасов. Гену поразило другое – небывалое прежде обращение «господа». Еще вчера все они были товарищами.

– Шампанское! – крикнул Исидор.

Распахнулись двери, и черно-белые официанты внесли подносы с шипучими бокалами.

– Ура, до дна за нашу и вашу свободу!

Именно в тот вечер собкор Скорятин впервые ощутил себя Штирлицем, потерявшим связь с «большой землей», которая куда-то вдруг исчезла, спряталась за Уралом или, еще хуже, провалилась, как Атлантида. Он зарыл в саду передатчик, сжег шифры и стал забывать русский язык. Но порой, если какой-нибудь одноглазый Айсман слишком громко кричал «Хайль Гитлер!», Юстасу очень хотелось взять бутылку шнапса и разбить о лысую голову врага. А иногда он пёк в камине картошку и тихо пел, полузакрыв глаза: «Среди долины ровныя…»

Зазвонил мобильный.

– Ну, Палыч, у тебя нюх, как у сеттера! – хохотнул Оковитый.

– Что такое?

– Кио вызвали наверх.

– На самый?

– Да. Теперь или грудь в крестах, или голова в кустах. Перезвоню.

– Спасибо. Очень жду! С меня – сам знаешь…

– Сказал: перезвоню.

Скорятин взял в руки фотографию и с тоской посмотрел на белокурую девушку в сером берете.

– Да, Ниночка, это тебе не Тихославль!

15. Елизавета Вторая

– А вот и наша библиотека, – Колобков широко взмахнул рукой, точно показывал бескрайние поля маркиза Карабаса.

«Волга» остановилась возле желтого трехколонного особняка, почти скрытого сиренью, навалившейся на старинную ограду. Сквозь кованый ажур ворот виднелся безводный мраморный фонтан с однорукой наядой, а дальше начинался цветущий сад. Они вышли из машины. Скорятин размял ноги и огляделся: мощенная крупным булыжником улица спускалась к солнечной реке. По обеим сторонам стояли двухэтажные купеческие дома – кирпичный низ, бревенчатый верх. За белыми купами яблонь поднималась пятиглавая церковь с уступчатой колокольней. Барабаны под куполами были тонкими, как ребячьи шейки. Высунув морды из-под могучих рассохшихся ворот, тявкали собаки, взволнованные шумом автомобиля. Возле низких призаборных лавок бродили взыскующе куры и сосредоточенно рылись в шелухе подсолнуха.

– Вы чувствуете дыхание истории? – спросил Колобков.

– По-моему, история остановилось здесь лет сто назад.

– О, как вы не правы!

– Может, сначала лучше в гостиницу?

– И гостиница тоже здесь. Пойдемте!

За особняком, в саду, стоял флигель. Илья, владевший уникальным даром выбалтывать максимум информации в минимум времени, успел, пока шли от ворот к домику, сообщить, что прежде тут жила директор библиотеки Елизавета Михайловна с детьми. Дальше под нарастающее сопение водителя он поведал о квартире, которую год назад дали ей в новом доме, прозванном в народе «осетром», то ли за длину, то ли за балконы, напоминающие костяные бляшки на рыбьем теле. А может, и с намеком на недоступность такого жилья простым смертным.

– Можно сказать, ради нее дом-то и построили.

– В каком смысле? – сделал стойку спецкор.

– Кх-хе, – кашлянул шофер.

– Пошутил, пошутил. Не бери в голову! – Колобков подмигнул москвичу. – Освежись и приходи. Николай Иванович, миленький, подсоби! Ты лучше знаешь, что здесь и как! А я побегу – мне надо один вопросик срочный порешать.

И бывший музейщик, трепеща и шевеля ноздрями, как юный конь, взлетел по выщербленным ступеням и скрылся за колоннами.

Водитель по гравиевой дорожке провел гостя во флигель, состоявший из двух комнаток, кухни и удобств, пристроенных, по всему, недавно. От прежней непритязательности в саду остался покосившийся дощатый нужник, но тропа к нему успела зарасти молодой зубчатой крапивой. Да еще к яблоневому стволу был прибит медный рукомойник, вероятно, подернутый внутри паутиной.

– Дверь отперта. Там все есть. Разберетесь. Я тут на скамейке подожду, – строго объявил Николай Иванович, усаживаясь.

– А почему Илья сказал, что «осетра» ради Елизаветы Михайловны строили? – спросил Гена.

– Мало ли болтают, – нахмурился шофер, достал из кармана «Правду» и закрылся развернутой газетой, где на первой полосе, под шапкой «Быть хозяином на земле!», Горбачев учил жизни благоговейно внимающих ему доярок. Затейливое родимое пятно с его лысины исчезло благодаря заботам ретушера.

…Комнаты флигеля еще сохранили следы чужой жизни: спаленку от гостиной отделяли веселые ситцевые занавески, на подоконниках стояли треснувшие горшки с геранью и столетником. Земля для доморощенной флоры была удобрена спитым чаем – так же делали и в семье Скорятиных. На стене висела дешевая репродукция осенней левитановской грусти. Дверной косяк ощерился зарубками с надписями: 3 года, 4 года, 5 лет… Отец в день рождения тоже ставил Гену затылком к притолоке и делал охотничьим ножом затеси.

– Сколько? – спрашивала мать.

– Пять сантиметров прибавил, жираф! Еще десять сантиметров, и можно в армию сдавать.

– Какая-ить, армия? Паренька в ремесленное не возьмут, – вздыхала бабушка Марфуша, по старинке называя ПТУ «ремесленным училищем».

– Да бросьте вы, мама!

– Хошь брось, а хошь подними!

Спор шел из-за довольно большой, с двухкопеечную монету, бородавки, выросшей у ребенка на правой ладони, прямо посередке. Виновата была, без сомнений, серая пупырчатая жаба, жившая под крыльцом мальчикового корпуса в пионерском лагере «Дружба». В самом конце смены Гена с приятелем жестоко замучили бедную тварь, изошедшую перед кончиной мстительной слизью, от которой, как известно, и случаются бородавки. Теперь бабушка стенала, что мальчик не способен сжимать в руке молоток или напильник, а значит, не сможет заработать себе на жизнь. То, что ее внук во взрослой жизни может предаться иному – не рукомесленному делу – старушке даже не заходило в голову. Родителям, кстати, тоже: обычное дело в простых русских семьях. Но странно завивается жизнь! Отец Гениного одноклассника, носившего трудную фамилию Верлиорский, ходил к Анне Марковне и требовал, чтобы сына освободили от уроков труда.

– Константин – скрипач, понимаете, музыкант! И молоток никогда в руках держать не будет. Зачем же зря тратить время? Он может получить травму, не совместимую с творчеством. Он должен держать в руках только скрипку и смычок!

Директриса понимающе кивала и предлагала будущему Ойстраху заняться вместе с девочками кройкой и шитьем. Отец гения оскорблялся, обещая дойти до министра, хлопал дверью. А ведь если бы Костя отхватил себе стамеской виртуозный мизинец, его жизнь сложилась бы не в пример счастливее. Учась в консерватории, Верлиорский, тихий глазастый паренек, зарезал неверную арфистку Эльзу (об этом писали в «Вечерке») и получил в руки кайло, сев на пятнадцать лет. От вышки спасла уважительная причина – ревность. А Гена Скорятин со своей непролетарской бородавкой стал знаменитым журналистом, «золотым пером» России. Странно кантует людей жизнь…

Умывшись, надев свежую сорочку, с интересом посмотрев на себя в зеркало и спрыснувшись модным одеколоном «One Man Show», москвич взял диктофон, тот самый, крошечный, японский, и вышел в сад. Птицы, намолчавшись за зиму, орали как безумные. По белым и розовым цветам, обметавшим ветви, ползали отяжелевшие пчелы. Сквозь серо-бурый наст прошлогодней листвы пробивалась желтоголовая мать-и-мачеха. Николай Иванович сложил «Правду», вставил ее в карман и повел гостя в библиотеку.

– Что пишут? – светски спросил Гена.

– Разное. Говорильни много, а дела нет.

Они поднялись по парадной мраморной лестнице. В библиотеке царил немноголюдный покой, пахло сладкой книжной стариной, от нее хотелось грустить и сочинять стихи о невозможной любви. В нише тосковал гипсовый Александр Сергеевич, его облупленный африканский нос подновили масляными белилами. Порядок ощущался во всем: на крашеных стенах не было ни царапины, шторы свисали правильными складками, даже праздные медные шишечки у основания ступенек сияли, начищенные до блеска. В абонементе Гена увидел Илью. Тот стоял, опершись о высокую резную конторку, и говорил. Лицо его зарозовело и выражало нежный восторг. Но к кому обращался Колобков, высмотреть не получилось: между стопками книг, сданных читателями, мелькал лишь стянутый резинкой белокурый хвостик, он трясся, видимо, от смеха.

«Грамотно! – подумал собкор. – Женщину сначала надо насмешить».

Заметив журналиста, агитатор вздохнул, нехотя отстал от конторки и, приняв у шофера гостя, как олимпийский огонь, повлек к начальству.

– Она? – попутно спросил Гена.

– Она… – вздохнул страдалец.

– Смеется?

– Смеется.

– Давно?

– Скоро год.

– Пора и в горизонталь.

– Это не то. Это серьезно…

Елизавета Михайловна Болотина оказалась полногрудой брюнеткой с красивым властным лицом и высокой президиумной прической: ради встречи с «золотым пером» руководящая дама, очевидно, побывала у парикмахера и принарядилась в темно-синий костюм-джерси. Она вышла из-за огромного дубового стола, доставшегося, наверное, от какого-нибудь предводителя уездного дворянства, и, жестко пожав москвичу руку, царственным жестом указала на стулья.

– Чай? Кофе? Есть растворимый. Настоящий. Финский.

– Кофе, – ответили в один голос оба гостя.

Болотина нажала кнопку селектора, точно такого же, как тот, что до сих пор мемориально сипит в кабинете главного редактора «Мымры».

…Скорятин ностальгически вздохнул: тогда всё везде было одинаковое – мебель, пишущие машинки, портреты и вымпелы на стенах, костюмы на чиновниках. Он вспомнил, как однажды после закрытой распродажи, устроенной в ГУМе для членов Союза журналистов, сразу три сотрудника пришли в редакцию в одинаковых клетчатых пиджаках. «Чисто приютские!» – сказала бы бабушка Марфуша. Старушка очень радовалась перед смертью, что внуку все-таки свели электричеством бородавку, которую не брал никакой чистотел.

– Зоенька, сделай нам три кофе, – строго попросила Болотина. – Финский. Знаешь, где баночка? И покрепче… Что?.. Нет, еще не сказала, но буду просить.

Гена осмотрелся: на старинной этажерке стоял редкий мраморный бюстик Пушкина с буйными бакенбардами, достигавшими плеч.

– Опекушин. Авторское повторение. Только у нас и в Москве! – гордо пояснила владычица библиотеки. – Ну что ж, давайте поговорим!

Однако тут зазвонил белый кнопочный телефон, и директриса поспешно ответила:

– Да, Петр Петрович, уже у меня… Как раз начинаем обсуждать сюжет… Обязательно проинформирую вас о результатах.

Положив трубку и со значением глянув на гостей, она заговорила о строительстве нового книгохранилища, фондированных материалах: кирпиче, перекрытиях и половой доске, которую выделили, но почему-то не довезли. Колобков пихнул спецкора в бок и показал глазами на большую обрамленную фотографию, висевшую сбоку от стола начальницы. Снимок был групповой: между колоннами стояли плечом к плечу Болотина и седоватый крепыш с курносым лицом, высоким зачесом и командной складкой между бровями.

– Пе-Пе… – еле заметно шевельнул губами Илья.

Вокруг властной пары деликатно сплотились женщины разных возрастов, но объединяло их общее выражение усталой интеллигентности, характерное для библиотечных работниц. Скорятин незаметно кивнул и заинтересовался большим шкафом, различив сквозь стекло названия на корешках: «Декамерон», «Пером и шпагой», «Анжелика и король», «Мастер и Маргарита», «Последнее дело Мегрэ», «Проклятые короли», «Аэропорт», «Немного солнца в холодной воде»… Это были так называемые книги повышенного спроса, выдаваемые на руки только с разрешения директора.

– Да-да, у нас неплохие фонды. Областной коллектор не обижает, – объяснила Болотина, проследив взгляд журналиста. – Так чем обязаны, Геннадий Павлович? Давно столичная пресса нами не интересовалась.

– Да вот сигнал поступил в редакцию.

– Интересно, что за сигнал? – удивилась она, явно зная про жалобу.

– Пишут, вы отказали от дома клубу «Гласность».

– Илья Сергеевич, а вы разве не объяснили товарищу суть конфликта? – спросила она таким тоном, словно заведующий отделом пропаганды и агитации служил у нее садовником.

– Не успел… – замялся Колобков, возвращаясь из мечтательных далей в сложноподчиненную действительность.

– Странно. Да, я отказала.

– Почему же? Вам не нравится гласность? – задушевно уточнил Гена.

– Гласность мне нравится. Я не люблю безответственной болтовни. Но главное не в этом.

– Ничего, если я включу диктофон?

– Пожалуйста. Нам скрывать нечего. В нашей области гласность была и до гласности. Дело в другом. В библиотеке стали пропадать книги. Редкие. Например, Бердслей издательства «Шиповник» исчез из КОДа.

– Откуда исчез?

– Из отдела книг ограниченного доступа.

– А вы уверены, что взяли именно члены клуба «Гласность»?

– Уверена. Как только они перестали здесь собираться – больше ничего не пропало. К тому же Вехов давно занимается перепродажей книг. Его уже задерживали за спекуляцию.

– А если это все-таки совпадение?

– Вряд ли. Но в любом случае, библиотека не место для митингов.

– А если от митингов зависит будущее страны?

– Если будущее зависит от митингов, это катастрофа, – вздохнул Илья.

Открылась дверь, и вошла молодая женщина с подносом. Судя по белокурому хвостику, перетянутому резинкой, это была она, грёза бедного Колобкова. Спецкор ожил: хороша! Бабушка Марфуша про таких говаривала: «Все при ней и сверьху дадено». Библиотекарша скользнула по москвичу янтарным взором, и он затомился. В последние сутки с ним случились важные перемены: чувство неотторжимости от Ласской вдруг угасло, исчезло, а в груди снова, как в юности, забилось голодное сердце. Вчера, выпив в вагоне-ресторане, Гена пристал к хорошенькой проводнице, чего прежде с ним не случалось, и, судя по ее розовощекому негодованию, своего бы добился, будь маршрут подлинней, до Ульяновска, например…

Зоя тем временем расставила на журнальном столике чашки, сахарницу, вазочку с овсяным печеньем, налила гостям ароматного кофе, черного-пречерного. Делала она все это легко, красиво, завораживая естественной бытовой грацией, которая встречается редко, очень редко, почти даже и не встречается.

– Спасибо, голубушка, ступай! – приказала Болотина, словно добрая помещица, отсылая горничную за ненадобностью.

Зоя пошла к выходу, однако на пороге остановилась и оглянулась на владычицу с мольбой:

– Елизавета Михайловна!..

– Ах, ну да, – нехотя спохватилась барыня. – Рекомендую, Геннадий Павлович, наша лучшая сотрудница Зоя Дмитриевна Мятлева. Заведует абонементом. Между прочим, ваша… как это сейчас говорят… фанатка!

– Неужели? – смутился Скорятин, словно народный артист, узнанный в трамвае.

– Представьте себе, «Мир и мы» – ее любимая газета. Не пропускает ни одной вашей публикации. Какую, бишь, статью мы обсуждали на собрании трудового коллектива?

– «Две полуправды равняются лжи», – покраснев от удовольствия, сообщила Зоя.

– Ну и как? – благосклонно спросил автор.

– Потрясающе! Мы даже хотели вам коллективную благодарность направить.

– А что ж не направили? – ревниво усмехнулся Колобков.

– Постеснялись.

– Не знала, что ты у меня такая стеснительная, – нахмурилась Болотина. – Ну, проси, пока я добрая!

– Геннадий Павлович, выступите, пожалуйста, перед читателями!

– Когда?

– Сегодня. Вообще-то мы хотели обсудить статью Селюнина в «Новом мире»…

– «Авансы и долги»? – удивился Скорятин. – А вас не смущает, что Вася замахнулся на Карла нашего Маркса?

– Ну и что? Марксизм ведь не догма. Но Селюнин подождет. Вы к нам приехали, такого случая больше не будет. Мне когда сказали, я не поверила, думала, разыгрывают. По-ожа-алуйста!

Она говорила с тем же волжским оканьем, что и Болотина, Илья или Николай Иванович. Но из румяных уст белокурой библиотекарши слова лились как музыка и совсем не казались провинциальным говорком, который дотошно улавливает привередливое московское ухо.

– По-ожа-алуйста!

От Зоиного «о», теплого, мягкого и округлого, как бабушкин шерстяной клубок, Скорятин буквально сомлел.

– Даже не знаю… Я, в общем-то, совсем по другому поводу… Мне бы встретиться с членами клуба «Гласность», с Веховым… Он нам письмо написал. Жалуется…

– Мы их тоже позовем. Можно, Елизавета Михайловна?

– Конечно, у нас же гласность.

– И ускорение! – добавил, насторожившись, Колобков.

– Это вы к чему, Илья Сергеевич? – посуровела владычица.

– А к тому, что нам еще надо гостя покормить. Показать город…

– Город вы показать не успеете.

– Почему же?

– В два часа встреча с читателями… – извиняясь, объяснила Зоя.

– Но ведь я… – удивился Скорятин. – Вы народ не соберете.

– Мы знали, что вы не откажетесь! – простодушно улыбнулась Мятлева. – И заранее объявили…

– Это называется «опережающим развитием»! – хохотнул агитатор.

– Вот ведь партизанка! Ладно, – согласилась Болотина. – Илья Сергеевич, быстренько покормите гостя в райкоме и назад. Город покажете потом. Зоя…

– Слушаю!

– Книги на списание подготовили?

– Заканчиваем.

– Долго заканчиваете. Смотрите у меня! А вы идите! – поторопила мужчин директриса. – У нас свои вопросы, рабочие. В два часа. И не опаздывайте!

– Ни-ни…

Прощаясь, Гена испытал странное чувство: ему жутко не хотелось уходить отсюда, он старался подольше побыть возле этой удивительной Зои Мятлевой, спрашивал с умным видом, что читают нынче молодые оболтусы, заинтересованно кивал, а сам глазами впитывал впрок ее облик. Она все поняла и улыбнулась москвичу со строгим удивлением. Болотина тоже учуяла и кинула на журналиста тяжелый взгляд – таким отшивают на рынке прохиндеев, которые, пробуя снедь с прилавка, норовят пообедать.

– Строгая тетка! – уже за дверью заметил Гена.

– У нас ее зовут Елизавета Вторая.

– А Зоя Дмитриевна – просто удивительное… создание…

– Даже не мечтайте! Сразу дуэль через платок! – предупредил Колобков.

16. Спецобщепит

Райком обитал в бело-розовом особняке с венецианскими окнами, видимо, прежде здесь было дворянское собрание или что-то в этом роде. С фронтона еще не сняли кумачовую растяжку:

Да здравствует 9 мая – День Великой Победы!

– Конец восемнадцатого века. Архитектор Миронов. Зал уездного собрания украшен мраморными колоннами. Вон с того балкона седьмого декабря тысяча девятьсот восемнадцатого года провозгласили Советскую власть, – скороговоркой сообщил Илья, подтвердив догадку.

У входа, на газоне, росли властолюбивые голубые ели, а при дверях стояли две массивные урны, выкрашенные серебрянкой. В раздевалке интеллигентная гардеробщица, почтительно приняв у них верхнюю одежду, долго рассматривала импортную Генину кепку с помпоном и повесила ее на крючок с почтением. В холле стоял «на тумбочке» молоденький конопатый милиционер.

– Со мной! – Колобков властно махнул развернутым удостоверением и кивнул на спецкора.

– Вижу, – страж посмотрел на пропагандиста с обидой. – А документик, прямо сказать, у гостя имеется?

– Конечно. – Скорятин вынул редакционное удостоверение.

– Не годится. Надо пропуск заказывать.

– Он из Москвы! – возмутился Илья.

– Хоть с Марса.

– Пресса!

– Порядок есть порядок.

– Нам надо срочно пообедать. У нас встреча с читателями.

– Тем более. Столовая у нас режимная. Спецобщепит, прямо сказать.

– Ну ты, Леша, и свинья! – возмутился Колобков.

– Старший сержант Степанюк, если забыли, товарищ Колобков! – с мягкой угрозой напомнил милиционер.

– Товарищ старший сержант, а по партбилету вы меня пропустите? – спросил москвич.

– По партбилету любой коммунист может пройти в районный комитет беспрепятственно.

– И пообедать?

– Нет, для обеда вкладыш нужен.

Мымровец предъявил красную книжицу с темным профилем Ильича. Она оказалась в боковом кармане случайно – обычно хранилась дома, в столе, запиравшемся на ключ. Гена возил партбилет в редакцию, чтобы сдать взносы за апрель. Деньги-то парторг Козоян принял, а печать не шлепнул, забыл, растяпа. Потом, впопыхах и обиде собираясь на вокзал, Скорятин не выложил документ из кармана. Постовой долго мусолил узорные странички, сопя и явно удивляясь серьезным суммам, с которых столичный коммунист платил ежемесячно по три процента. Такие деньжищи в Тихославле были, очевидно, в диковинку. Возвращая документ, старший сержант попенял:

– Геннадий Павлович, что же это у вас за апрель не плачено?

– Виноват, замотался по командировкам, – примирительно объяснил спецкор, зная по опыту, что с нижними чинами лучше не связываться, наоборот, надо показывать особое уважение к их ничтожным полномочиям.

– Повнимательнее на будущее! В гостинице, прямо сказать, осторожнее. Всякое бывает.

– Глаз не спущу!

В поезде, несмотря на алкогольную беспечность, он засунул билет вместе с кошельком в наволочку и несколько раз вскидывался ночью – проверял, на месте ли. Серьезная картонка, потеряешь – держись! Сколько карьер и судеб поломали, как макароны над кастрюлей, из-за утраченного партбилета! Веня как-то оставил свой спьяну в залог в ресторане Домжура: не хватило денег заплатить за ужин. Дело-то привычное. Не рассчитавшие возможностей журналисты оставляли в залог часы, паспорта, кто-то однажды отдал ордер на новую квартиру, каковую и обмывали. Но партбилет! Такого еще не было. Скандалище вышел грандиозный. Если бы в ту пору Шаронов не дописывал с Танкистом третий том мемуарной эпопеи «С лейкой и блокнотом…» – показательная казнь и конец. Дед, бранясь, позвонил однополчанину, лютовавшему в парткомиссии, тот тоже долго матерился, но друг Бродского остался в рядах, отделавшись выговором с занесением.

– Проходите! – козырнул милиционер, вернул Гене партбилет, а на Колобкова посмотрел с вызовом.

Столовая помещалась в стеклянной пристройке, с улицы не заметной. Там росли в кадках пальмы, свисали с окон сборчатые кремовые гардины и теснились столы под цветастыми полиэтиленовыми скатертями. Вдоль никелированного стеллажа раздаточной стояли с подносами сотрудники – в основном, по виду, технический персонал: машинистки, бухгалтерши, курьеры, секретарши, учетчицы… Эти в любом учреждении приходят к самому началу обеда, на лучшие куски, а ответработники питаются на ходу, как придется, а то и вообще не успевают.

– Набежали! – буркнул Илья, обиженный старшим сержантом. – И здесь очередь!

– Партия и народ едины, – тихо съехидничал Гена.

На вошедших никто не обратил особого внимания, кроме накрашенной девицы с выносным бюстом и мощными бухгалтерскими бедрами. Она как раз отходила с полным подносом от кассы и, увидев Колобкова, подалась было к нему, но заметив рядом незнакомого человека, погрустнела и уселась в одиночестве под пальмой.

– А вы, значит, многолюб, – шепнул наблюдательный спецкор.

– Я вас умоляю! – мученически повел глазами бывший экскурсовод.

Напарники взяли подносы и встали в очередь. Еда здесь, конечно, была попроще, чем в столичных райкомах и редакциях, но вполне сносная и до смешного дешевая. Гена взял винегрет с малосольной сельдью, язык с хреном – на закуску, борщ с пампушкой – на первое, судачка в польском соусе – на второе, вишневый мусс и компот из кураги – на третье.

– А у нас в редакции пиво в столовой дают.

– До сих пор? – удивился Илья. – Не свисти!

– До сих пор! – соврал спецкор, умолчав, что буфетчица Валя достает пиво из-под прилавка под страхом увольнения.

Скорятин вручил кассирше металлический рубль, отчеканенный к 70-летию Октября. Та с интересом повертела в пальцах редкую монету, не дошедшую, видимо, еще до Тихославля, и отложила в сторону – для себя или знакомого нумизмата. Ссыпав в карман сдачу, москвич сел с подносом за свободный столик у окна. Вскоре подтянулся и Колобков:

– Зря ты не взял заливного линя!

– Не люблю желатин. А чего к тебе милиционер привязался?

– Не ко мне, а к тебе. Он по инструкции действовал.

– Я так и понял. Давай на брудершафт! А то какая-то ерунда получается… То вы, то ты…

– Давай!

Они чокнулись и отхлебнули компота.

– Слушай, Ген, ты мне объясни. Мы атомную бомбу слепили, в космос летаем, балерины наши выше всех ноги задирают. Почему советская власть умеет нормально кормить людей только в райкомах? Как в городе пожрешь – так изжога от горла до прямой кишки? Шницель из хлеба, селедка ржавая, как водопроводная труба, картошка синяя, хуже удавленника, в борще мясо в микроскоп не увидишь.

– Меня спрашиваешь? Илюша, ты же у нас партработник.

– Да какой я партработник! Зигзаг природы. Иногда в первичке люди чего-нибудь спросят – стою дебил дебилом. Сказать-то нечего. Нельзя же в восемьдесят восьмом повторять то же самое, что в двадцать восьмом рабфаковцам впаривали!

– Ладно, научу. У вас в городе мясо в магазинах есть?

– Бывает. С утра. По очереди…

– А кто-нибудь голодает?

– Ну ты скажешь! Никто у нас не голодает.

– Вот, в этом наше принципиальное отличие от капитализма, где все в магазинах есть, а люди с голоду мрут!

– Класс! – восхитился Колобков. – И жмурики на улицах валяются?

– Не видел.

– В том-то и беда. Сам эту байду придумал?

– Нет. Перед выездом за бугор специально учат, как на каверзы отвечать.

– С такой идеологией, Геннадий, мы до коммунизма не дотянем.

– Нам бы до социализма дожить. А за что на тебя сержант Степанюк взъелся?

– Заметил?

– А то!

– Тут такое дело, – смутился Илья. – Смешное даже. – Агитатор почесал нос. – Он в одну учетчицу втюрился, а она…

– В тебя?

– Вроде как.

– Эта, что ли? – Гена незаметно показал глазами на пышногрудую девицу, метавшую из-под пальмы в пропагандиста туманные молнии.

– Эта… – погрустнел Колобков. – Наблюдательный!

– Как зовут?

– Галина. Все время в кино зовет, замучила…

– Ну и трахни ее! – посоветовал спецкор. – Освежает. Смотри, какая у нее станина!

– Легко вам в Москве. Переспал с девушкой и затерялся среди восьми миллионов. А у нас каждый день потом по дороге домой встречать будешь и глаза отводить. Не дай бог еще залетит! Да и не нравится мне она.

– Мятлева нравится, да?

– Не касайся Зои Дмитриевны, змей!

– Ладно, ладно, – примирительно улыбнулся Гена и продекламировал:

Я был сыночек маменькин. Теперь со мной беда! Меж бабами, как маятник, Мечусь туда-сюда…

– Ты и стихи пишешь? – изумился пропагандист.

– Нет, Веня Шаронов сочинил.

– А кто это?

– Друг Бродского.

– Да ты что?!

К столу незаметно подкатил округлый молодой человек с влажной прической на пробор и склонился к уху заведующего агитпропом. Тот поморщился, кивнул и скомандовал:

– Допивай компот!

– А что такое?

– Первый с тобой хочет познакомиться.

Пока они шли по коридорам, выстланным дорожкой гвардейского цвета, Илья успел нашептать, что первого секретаря райкома Рытикова скоро снимут: Суровцев, проверяя, как идет посевная, остался страшно недоволен угодьями, да еще колхозники нажаловались, что перечислили деньги на строительство клуба, а в итоге ни клуба, ни средств. Петр Петрович при всех назвал Рытикова байбаком и посоветовал подыскать себе место.

– В общем, Андрей Тихонович по белой нитке ходит.

Зашли в кабинет, украшенный переходящими знаменами и огромным ржаным снопом, перетянутым, как кушаком, красной лентой с надписью: «Принимай, Родина, миллионный центнер!» На стене, в рамке, улыбался душка Горбачев. Прежний бровастый портрет, провисевший тут восемнадцать лет, был явно побольше, и теперь образ нового генсека окаймляла полоса выцветших обоев. Колобков церемонно представил столичного журналиста усталому пузану с колючими глазами и обиженным двойным подбородком.

– «Мир и мы»? Как же! Следим! – сказал Рытиков поспешно.

И мымровец понял: кроме «Правды», хозяин кабинета вообще ничего не читает. Опальный предводитель районных коммунистов, косясь на часы, спросил, как москвичу показался Тихославль, привычно выслушал восторги о волжском Китеже, о «музее под открытым небом»…

– В том и дело, что под открытым, – погрустнел начальник. – Снег, дождь, град… Не успеваем красить. В детинец недавно молния ударила.

– Знаете, сейчас в Америке придумали тонкую, но прочнейшую пленку, – из непонятного озорства соврал Гена. – Натягивают над кварталом, и никаких проблем. Над Лувром уже натянули.

– Да вы что! Эдак и над полями можно? – возмечтал Рытиков. – А то ведь у нас в конце мая такие заморозки – беда…

– Поля-то у вас в районе замечательные! – польстил гость. – Ухоженные, как во Франции.

– Правда?! Вот и напишите! – посвежел руководитель. – А то ведь только про недостатки пишем.

– И напишу! – пообещал спецкор, незаметно подмигивая Колобкову.

– Вы когда уезжаете?

– Послезавтра, наверное.

– Угу… – Первый секретарь что-то черкнул на перекидном календаре. – А сейчас куда? Языческую Троицу видели?

– Нет.

– Как же так, Илья Сергеевич?

– Потом, Андрей Тихонович, после встречи с читателями.

– А когда у вас встреча?

– В два.

– Как жаль! Не получится. Сам бы с удовольствием послушал. Люблю умное слово. Но в район надо. К народу. Ждут! Ну, вперед, а то опоздаете. Людей нельзя обижать. Люди у нас хорошие! А искусство любят – это что-то! В прошлом году Семен Кусков гастролировал. Знаете, конечно, ансамбль «Космодром»? Не поверите: вместо одного концерта целых пять дали. Народ шел и шел, шел и шел, шел и шел…

– Андрей Тихонович, нам идти надо! – взмолился Колобков.

– Да, конечно! Машина у вас есть?

– Есть.

– Успеете! И напишите обязательно, что у нас поля, как во Франции, а то ведь никто не знает.

Когда они мчались по коридору, лавируя между ответработниками, снующими из кабинета в кабинет, Илья спросил:

– Про пленку, конечно, наврал?

– Конечно.

– И он тебе наврал. Пять концертов! Они потом еще колхозы бомбили. Я такого чеса никогда не видел. Прокуратура потом замучила: левые билеты, двойная бухгалтерия, черный нал. Говорят, директора у них посадили. Ох уж эти шакально-инструментальные ансамбли!

– Да, Кусок – тот еще сукофрукт… – кивнул Гена.

– Ты знаком с Кусковым? – удивился Илья.

– Квасили как-то вместе…

Год назад Скорятин брал у него интервью. Они сидели в большой квартире с окнами на Чистые пруды, пили редкую по тем временам «Белую лошадь», курили еще более редкий золотой «Честерфильд», и Кусок торопливо (он улетал на гастроли в Венгрию) рассказывал, как задыхается в этой стране с уродским названием СССР. Прощаясь, он взял гитару и спел новую композицию:

Мне скучно в этой огромной стране, Мне душно в этой огромной стране, Мне страшно в этой огромной стране, Мне тесно в этой огромной стране. Уберите плакаты из наших душ, Уберите цитаты из наших душ, Уберите доклады из наших душ, Уберите приклады от наших душ! Поднимите нам веки, Поднимите с колен! Мы хотим перемен! Мы хотим перемен!

Теперь Семен Владимирович Кусков – владелец сети винных бутиков «Чин-чин», но песенки про свободу до сих пор сочиняет и поет в правильных местах, к примеру, на хлебосольных презентациях сенатора Буханова. Недавно снова ходил с бокалом, кланялся, сыпал перхотью с седых косм и улыбался, обнажая приветливую верхнюю десну. Пьяная Ласская просто взбесилась, увидев его. Накануне она купила в «Чин-чин» бутылку «Чиваса» и блевала потом всю ночь. Когда Кусок на бис загнусил свою знаменитую «Купороссию», Марина не выдержала и с воплем «Сур-р-рогат!» метнула в него выеденный лобстер. Промахнулась…

17. Так жить нельзя!

Подъезжая к библиотеке, Гена увидел перед входом прикнопленный к доске ватман с броским объявлением:

УСКОРЕНИЕ ПЕРЕСТРОЙКИ ИЛИ ПЕРЕСТРОЙКА УСКОРЕНИЯ?

Творческая встреча с видным журналистом,

специальным корреспондентом газеты «Мир и мы»

Скорятиным Г.П.

– Оперативно! – оценил москвич.

– А то! – гордо кивнул пропагандист.

– Совсем народ запутали… – посопев, заметил водитель.

Столичную знаменитость на ступеньках с нетерпением ждали Болотина и Мятлева. Елизавета Вторая смотрела на часы, как спортивный судья на секундомер. Зоя успела переодеться в темный брючный костюм, шедший к ней необыкновенно, распустила волосы по плечам и подкрасила глаза. Лицо ее светилось женским торжеством, явно раздражавшим начальницу. Гена перевел взгляд на сквозной ажур белой Зоиной блузки и почувствовал в сердце занозу.

– Ну скорее, скорее! – нервно торопила директриса. – Люди ждут!

– Люди у нас коммунизма ждут семьдесят лет. И ничего… – специально для похорошевшей Мятлевой провозгласил Скорятин.

Колобков поощрительно, но незаметно ткнул нового друга в бок.

– Оставьте вашу искрометность для читателей! – буркнула Болотина.

В зале набилось человек триста, хотя помещение было рассчитано от силы на двести: сидели на подоконниках, теснились в проходах, двери нарочно распахнули, чтобы оставшиеся в коридоре могли, вытягивая шеи, услышать залетного гранда гласности. На сцене стояла полированная, кое-где облезлая, трибуна, действительно напоминавшая пляжную кабинку для переодевания. Гена наткнулся на это смелое сравнение в журнале «Юность» в нашумевшей повести «ЧП районного масштаба», и с тех пор оно не выходило из головы. К трибуне примыкал стол, покрытый зеленым в белесых пятнах сукном. Посредине возвышался непременный пузатый графин, окруженный гранеными стаканами. В президиуме монументально восседал лысый дед с распаренным лицом и косматыми бровями, закрученными на концах, как бретерские усы. Двубортный коричневый пиджак ветерана из-за множества наград, по преимуществу юбилейных, напоминал чешуйчатый доспех. Рядом кучерявый человечек в джинсовой курточке суетливо настраивал диктофон размером с обувную коробку. Колобков, усаживая гостя в президиум, исподтишка кивнул на длинноволосого тощего джентльмена, стоявшего у стены, по-байроновски скрестив руки на груди. Желчное лицо его мелко подергивалось и кривилось странной, перевернутой усмешкой: уголки губ были опущены, линия рта обиженно изогнута, и, тем не менее, человек улыбался.

– Вехов! – пояснил Илья.

– Тот самый книголюб?

– Тот самый. Обязательно будет наезжать на партию.

– Посмотрим. Не первый год на этой работе.

– Держись, брат!

С этим словами пропагандист по-мальчишески спрыгнул со сцены и уселся, счастливчик, рядом с Зоей в тесном первом ряду.

– Илья Сергеевич, вы-то куда? – удивилась Болотина. – Пожалуйте в президиум!

– Елизавета Михайловна, не отрывайте партию от народа! – весело ответил тот и остался на месте.

Скорятин поздоровался с соседями по президиуму.

– Федор Тимофеевич, – отрекомендовался ветеран, но руки не подал.

Подозрительно шевельнув бровями, дед окинул столичную штучку недобрым взглядом, словно особист ненадежного бойца. Зато кучерявый заморыш в джинсовом костюме буквально завибрировал от восторга:

– Пуртов. Евгений. Ответредактор газеты «Волжская заря». Мы вас та-ак любим! «Мир и мы» – это нечто!

– Спасибо, коллега.

Услышав слово «коллега» от московского светоча, местный журналист благодарно задохнулся и сморгнул слезу счастья. Елизавета Михайловна взяла потрескивающий микрофон и произнесла краткую вступительную речь, в которой, конечно же, мелькали главные слова: «перестройка», «гласность», «ускорение», «плюрализм». Еще недавно такие ясные, лучистые, они за три года помутнели, как залапанные никелированные поручни. С особой интонацией, глядя на Вехова, директриса укорила тех, кто под видом борьбы с отдельными недостатками на самом деле ведет подкоп под главные завоевания социализма.

– …А гласность превращает в горлопанство! – закончила она.

– А нам не нужна гласность для подголосков! – поставленным голосом ответил надменный книголюб и широко зевнул, показав отличные хищные зубы.

Гена, слушая вполуха, изучал аудиторию. В первом ряду, таинственно потупив глаза, сидела Зоя. Колобков, млея от близости, жарко шептал ей в ушко какой-то смешной вздор. Она, чуть отстраняясь, терпеливо улыбалась и качала головой. Скорятин почувствовал в сердце ревнивое недоумение: ему завтра возвращаться в Москву, а удивительная библиотекарша останется здесь, в Тихославле, с этим номенклатурным клоуном. Жаль! Он вздохнул и всмотрелся в зал. Здешний народ сильно отличался от столичного, люди одевались единообразнее, проще, беднее, но в лицах мелькала живая доверчивость, а не сытая московская ирония.

– Ну а теперь мы попросим выступить нашего гостя – специального корреспондента газеты «Мир и мы» товарища Скорятина, – объявила Елизавета Вторая. – Геннадий Павлович приехал из самой столичной гущи. Надеюсь, он объяснит нам, непонятливым, как будем жить дальше.

– …И что станет с родиной и с нами! – тряхнул головой Пуртов.

У него была забавная манера – он беззвучно шевелил губами, повторяя слова вслед за выступающим, при этом утвердительно кивал или в случае несогласия мотал головой, точно цирковая лошадь. Ветеран слушал, окаменев лицом, и только бровями реагировал на сказанное: если был «против», они сурово сдвигались к переносице, а если «за» – уползали на лоб. Выступление директрисы явно ему понравилось.

Скорятин встал, потрогал холодную пробку графина, прошел к трибуне, проверил, взявшись за края, ее устойчивость, и ему пришла в голову дикая мальчишеская фантазия: незаметно расстегнуть брюки и по окончании выйти из «кабинки» в одних трусах, купленных в «Тати» и усеянных крошечными Эйфелевыми башнями. Он загадочно улыбнулся Зое. Она посмотрела на него с ожидающим восторгом, как на фокусника, который вот-вот достанет из рукава не цветок, не гирлянду и даже не голубя, а нечто невиданное, к примеру, сказочную птицу, которая полетит над страной, махнет радужным крылом – и все переменится, зацветет, заблагоухает, жизнь станет честнее, умнее, богаче, благороднее. Впрочем, что-то подобное светилось в глазах почти у всех, пришедших на встречу с золотым столичным пером.

И он заговорил. Гена умел «держать зал». А сегодня благодаря Зое он обрел в сердце лихорадочный азарт, почуял летучую ясность мысли, в него словно вселился велеречивый бес вдохновения. Скорятин не говорил – чеканил слова из благородного металла:

– «Как нам жить?» – спросили вы, Елизавета Михайловна… – Оратор небрежно кивнул библиотечной владычице. – Это хорошо, что мы понимаем: дальше так жить нельзя. А как? Давайте думать вместе!

– Давайте! – поддержал веселый мужичок, сидевший на широком подоконнике, по-турецки поджав ноги, обутые в грязные кеды.

Болотина всадила в него памятливый взгляд.

– …Недавно мы с вами отметили Девятое мая, – спокойно продолжил посланник гласности. – Еще плакаты по городу висят. Праздник со слезами на глазах. Но если не только утирать слезы и класть цветы к Вечному огню, а хотя бы иногда задумываться, сразу встают вопросы, вопросы, вопросы… Например: почему мы платим за свои победы больше, чем другие народы за свои поражения? Почему в цивилизованных странах каждый человек самоценен, а у нас швыряются миллионами жизней? Отчего наш исторический путь вымощен трупами, как улицы вашего прекрасного города булыжниками? Петербург стоит на костях, гиганты пятилеток – на костях, колхозы – на костях… Вы не думали, почему наш государственный флаг весь красный?

– Не весь! – донеслось с подоконника. – Там еще есть серп и молот. «Хочешь жни, а хочешь куй, но все равно получишь х…»

– Прекратите немедленно! Выведу! – громко перебила пьяного Болотина и переглянулась с плечистыми дружинниками, стоявшими при дверях.

– Так почему же наш флаг красный? – повторил Скорятин.

Этот вопросик он перенял у Исидора, умника, златоуста перестройки, виртуозно умевшего запустить в аудиторию свежий ветерок инакомыслия, возбудить, завести, ошеломить, сбить с толку врага ускорения внезапной цифирью или разящим фактом.

– От крови! – ахнул кто-то, потрясенный небывалой догадкой.

– Именно! Да, мы победили Гитлера. Но какой ценой? Мы же завалили немцев трупами. Наши потери десять к одному!

– Нет, не десять. Мы потеряли двадцать миллионов с гаком. Вместе с мирным населением. А они – почти семь! – хрипло возразил ветеран, нахмурился и стал похож на обиженного филина. – И фашисты напали внезапно!

– Какие фашисты?

– Гитлеровские. Какие же еще… – растерялся дед.

– Ну, во-первых, это еще надо разобраться, кто был большим фашистом, Сталин или Гитлер. Вы, наверное, забыли про позорный пакт Молотова – Риббентропа.

– Товарищ Сталин хотел оттянуть войну, чтобы подготовиться… – борясь с одышкой, стал объяснять старик.

– Если товарищ Сталин хотел подготовиться, значит, он знал о скором нападении. Тогда о какой внезапности мы говорим?

Зал одобрительно зароптал. Пуртов склонился над магнитофоном, проверяя, записал ли агрегат виртуозную плюху ретрограду. Ветеран гулко кашлянул. Болотина поджала губы.

– Во-вторых, обратите внимание, товарищи, как наш уважаемый Федор Тимофеевич миллионами душ разбрасывается. – Он слегка поклонился в сторону деда. – С гаком… С гаком или с ГУЛАГом? Эх вы, каждый человек – это вселенная, единственная и неповторимая. Никакие цели не стоят слезинки ребенка, а тем более рек крови!

Народ посмотрел на фронтовика, как на серийного убийцу. Тот побагровел и полез за таблетками. Гена, довольный первой полемической победой, наддал:

– …А в-третьих, всё у нас как-то внезапно. Зима – внезапно. Весна – внезапно. Сев – внезапно. Жатва – внезапно. У нас в стране что, внезапно-плановая экономика?

Слушатели засмеялись и захлопали. Теперь из них, как из теста, можно лепить кренделя. Пережидая аплодисменты, оратор показал Пуртову на графин. Тот, продолжая радостно кивать, налил в стакан воды и, благоговея, поднес. Гена промочил горло, гордо глянул на потрясенную Зою и скуксившегося Илью, затем, как сказал бы генсек Горбачев, углýбил тему:

– А вот объясните мне, товарищи, почему, имея землю, набитую сокровищами, что твоя пещера Аладдина, богатую нефтью, газом, рудами, золотом, алмазами, мы живем хуже всех? Почему наши герои, победившие Гитлера, получают унизительную пенсию по сравнению с ветеранами вермахта? У нас люди давятся в очередях за модными тряпками, за колбасой, а на Западе реклама изощряется, как заманить человека в магазин, заставить купить что-нибудь ненужное, потратить деньги. Я вот недавно вернулся из Парижа…

Люди поглядели на него так, будто он вернулся с Марса.

– Вечерней лошадью? – съехидничал ревнивый Колобков.

– Нет, Илья Сергеевич, всего-навсего «Аэрофлотом», – отбрил Скорятин. – Как поется, «летайте самолетами “Аэрофлота”, влюбляйтесь в аэропорту!» – И снова посмотрел на Зою.

Библиотекарша потупилась.

– …Гуляя по ночному Парижу, мы зашли в обычный универсам. Решили с коллегами, знаете, на сон грядущий принять на грудь бутылочку-другую бордо.

– Ночью? – недоверчиво уточнили из зала.

– Ночью. Там алкоголь продают не с двух до семи, а круглосуточно. Там с пьянством не борются. Там его попросту нет. У нас, кстати, лет сорок назад пили в два с половиной раза меньше, чем сегодня. Почему?

Люди молчали, размышляя, а Скорятин вдруг сообразил: получается, при Сталине с трезвостью было не в пример лучше. Мда, неувязочка. К счастью, никто не заметил.

– Почему, как думаете?

– Потому что я тогда еще в школе учился! – объяснил с подоконника весельчак в кедах.

– В последний раз предупреждаю! – возвысила голос Болотина.

– А меньше пили, потому что люди еще верили в будущее, не было столько лжи, не было застоя. Понимаете? – разъяснил Гена.

– Ну и что там во французском универсаме? – нетерпеливо спросил кто-то.

– Там все в порядке. Изобилие. Я обнаружил сорок восемь сортов колбасы и шестьдесят три вида сыра. Пытался считать марки вина, водки, виски, джина, текилы, кальвадоса и, знаете, сбился, запутался, как Василий Иванович, в этикетках…

Народ понимающе засмеялся, вспомнив анекдот про Чапаева, пившего в мировом масштабе. Пуртов от восторга дернул головой, как взнузданный, а ветеран, наоборот, окончательно нахмурился, обидевшись за легендарного героя Гражданской войны.

– Дорогая там выпивка? – робко поинтересовались из зала.

– Как вам сказать? Все относительно. Сколько бутылок водки можно купить у нас на месячную зарплату?

– Теперь только по талонам. В месяц два пузыря на одно горло.

– А если теоретически?

– Теоретически – двадцать!

– Какие там двадцать! Пятнадцать от силы…

– А вот рядовой француз может купить на зарплату двести бутылок! – торжественно объявил оратор голосом диктора Левитана, оповещающего об очередной победе Красной армии.

– Не может быть! – ухнул краснолицый работяга.

– Может.

– Вы, Геннадий Павлович, лучше скажите, сколько они там за жилье платят! – сдерживая возмущение, посоветовала Болотина.

– За хорошую квартиру можно и заплатить. Но не за коммунальный курятник. Поднимите руки, кто живет на отдельной площади! – скомандовал спецкор.

– А с подселенцем считается? – спросил тоскливый мужской голос.

– Если подселенец – красивая женщина, тогда считается! – мгновенно среагировал Скорятин и метнул в Зою гусарский взгляд.

Слушатели одобрительно зашумели и подняли руки – едва ли треть зала.

– Не густо. Вижу, квартирный вопрос портит жизнь не только москвичам, но и тихославльцам.

– Ага, одним – осетринка, другим – от ерша спинка! – донеслось с подоконника.

Елизавета Вторая, уловив намек на ее новую квартиру, окаменела лицом и посмотрела на люстру.

– Кстати, о лучшей половине человечества, – улыбнулся Гена. – Модный дамский наряд там, у них, стоит столько же, сколько бутылка хорошего шампанского! – Сказав это, он подумал, что платье, купленное в «Тати» для Марины, очень пошло бы Зое.

– Ах ты господи! – простонала женщина, одетая в сарафан, похожий на рабочий халатик. – Живут же люди!

– А как там у них насчет безработных? – сухо спросила Болотина.

– Не знаю, не видел. Но, по-моему, лучше искать работу, чем ходить на службу и бездельничать, разгадывать кроссворды и вязать носки! – весело парировал журналист.

– Геннадий Павлович, надеюсь, наш разговор не сведется к тряпкам, выпивке и закуске? – холодно поинтересовалась директриса.

– Ни в коем разе, Елизавета Михайловна! Это так, для иллюстрации. Понимаете, товарищи, бродил я вдоль бесконечных полок парижского универсама и мучительно размышлял: почему, ну почему? Ведь французы такие же люди, как и мы: две руки, две ноги, голова. И голова-то не какая-нибудь особенная. Обычная голова. Наши головы поумней, пообразованней будут. Так почему же, почему мы запускаем луноходы, а выпустить хороший холодильник или телевизор не умеем? Почему наши танки могут под водой ездить, а трубы и краны в квартирах текут? Сколько можно быть Верхней Вольтой с ракетами?! Я спросил одного француза: когда у них начинают продавать клубнику? И знаете, что он ответил?

– Что-о?

– В семь утра!

– У-у-у… – простонал зал.

– Значит, так и будем страной вечнозеленых помидоров?! Почему?

– Потому что у них рынок! – звучно объяснил Вехов.

– Правильно! И не просто рынок, а умный рынок, он сам все отрегулирует. Госплан – каменный век. Знаете, сколько бумаги изводит наша бюрократия?

– Сколько?

– Сто миллиардов листов документов в год! Получается, по одному листу на душу населения е-же-днев-но!

– Сколько ж на эту макулатуру книг хороших можно купить! – мечтательно воскликнула очкастая девица с безнадежно начитанным лицом.

– Да, друзья, за нас с вами все заранее решено, подсчитано: сколько мы можем купить штанов, сколько прочесть книг, сколько мяса, хлеба, рыбы съесть…

– И сколько раз на х… сесть! – гоготнул на подоконнике пьяный.

Болотина с наслаждением кивнула дружинникам – те, подскочив, схватили безобразника под мышки, сорвали с насеста и понесли, а он, по-детски болтая в воздухе кедами, весело бормотал:

– Где плюрализм, е… вашу мать? Никакой свободы слова! Ну никакой!

– Может, все-таки не надо, Елизавета Михайловна? – вступился Скорятин. – Это же фольклор, а из фольклора слова не выкинешь.

– Не фольклор, а хулиганство! – Она посмотрела на московского гостя так, точно сожалела, что из помещения вынесли нетрезвого балагура, а не «золотое перо» газеты «Мир и мы».

– А что же нам делать? – спросил из зала страдающий голос.

– Довести начатое до конца, – строго ответил Гена. – Да, экономика у нас плановая, мы во всем зависим от государства. Нам нужно раскрепостить человека. Государство не должно кормить нас рыбой, оно, образно говоря, обязано дать нам удочку, а рыбу на обед мы поймаем сами. Так победим!

Зал взорвался аплодисментами, кто-то даже вскочил в порыве. Но тут в открытое окно, как черт, всунулся с улицы пьяный балабол, вынесенный недавно из зала, и крикнул кикиморой:

– Не звезди, Сейфуль Мулюков!

В тот же миг он пропал, канул – так исчезает за ширмой отыгравшая свою роль кукла. Снаружи донеслись утробные кряканья, какие издает человек, если его бьют кулаками в живот.

18. Кракелюры

– Геннадий Павлович, звонят из румынского посольства, – сообщила по селектору Ольга.

– Чего хотят?

– На прием приглашают.

– Когда?

– Через неделю. Пойдете?

– А что у них там?

– Праздник мамалыги.

– Пойду.

– С женой? – лукаво уточнила секретарша.

– Болеет.

– Может, выздоровеет?

– Не выздоровеет. Но пусть пришлют приглашение на два лица.

– Понятненько…

Буйную Ласскую на приемы он больше с собой не брал. Она спьяну обозвала «черной обезьяной» сенегальского военного атташе, увешанного орденами и увитого аксельбантами, что твой священный баобаб. Африканец невольно налег на Маринину грудь, потянувшись к подносу за канапе. Хорошо еще вином в рожу не плеснула – с нее станется. Вышел международный скандал местного значения, хотя, сказать по совести, расплюснутая физиономия негра была и вправду цвета солдатского гуталина.

Прежде Скорятин любил приемы. Однажды Исидор, всегда ходивший в посольства со своей Элиной Карловной, был срочно призван на Старую площадь и второпях сунул Гене приглашение на две персоны в Спас-хаус – резиденцию американского посла. Что тут началось! Жена вытряхнула из шкафа все платья, нервно их мерила, всхлипывая: «Боже, мне нечего надеть, я голая, как лимитчица!» Спецкор и сам битый час простоял у зеркала, выбирая галстук и свирепея из-за того, что на каждой брючине у него оказалось по две стрелки. Увы, домоводством Ласская не увлекалась, выросла с прислугой Тусей, которая еще в Днепропетровске была няней при Вере Семеновне. Туся умерла за год до появления Гены в Сивцевом Вражке и, угасая, плакала, что не доживет до «Мариночкиной свадебки». Теща каждый год проведывала ее могилку в Котляках. Надо сознаться, сам Скорятин, несмотря на рабоче-крестьянское происхождение, тоже лишний раз за молоток не брался. «Бахарь – не пахарь!» – вздыхала бабушка Марфуша. Как ни странно, умельцем на все руки был ябедник О. Шмерц. Просвещая любимого племянника относительно невыразимой древности и несравненной мудрости еврейского народа, он мог заодно полочку привинтить и отвалившуюся плитку в ванной приладить.

К желто-белому особняку на тесной московской площади, спрятанной за стеклянной ширмой Нового Арбата, выстроилась длинная очередь. Однако этот хвост ничем не напоминал злобные совковые стойбища возле тогдашних магазинов, если там для плана выбросили в продажу дефицит. Нет, это была вереница друзей-приятелей, праздничное шествие избранных, которое вдруг остановилось, упершись в ажурные кованые ворота, где рослые морпехи внимательно проверяли приглашения и вежливым кивком разрешали войти. Нарядные стояльцы знали друг друга, радовались встрече, обнимались, хлопали знакомцев по плечам, шутили, делились новостями. А вот иностранцы, те лишь вежливо соприкасались щеками, предъявляя белые рекламные улыбки. В очереди там-сям мелькал парчовый пиджак громкого поэта, вроде бы снова надерзившего в верхах. Лысый актер, женатый на дочке члена Политбюро, шепотом по секрету докладывал интересующимся о полном маразме последних геронтократов, которых Горбачев постепенно выдавливал из Кремля. Озабоченные хельсинкские тетки во главе с совестью русской интеллигенции Антоном Королевым прямо тут, на ходу, правили, собачась, открытое письмо мировой общественности, чтобы вручить петицию американскому послу.

Угрюмый авангардист, недавно прославившийся тем, что вписал в «Черный квадрат» кроваво-красные серп и молот, объяснял, что в шедевре Малевича главное – не прорыв в навий мрак антимира, а криптограмма извилистых кракелюров, трещинок, покрывших сеткой великое полотно. В этих на первый взгляд случайных сплетениях зашифрована судьба человечества, в том числе и посмертная.

– Можно записать? – с трепетным акцентом спросил кто-то из иностранных журналистов.

– Валяйте! – разрешил живописец.

Наконец достигли заветных дверей, и Гена опасливо протянул тисненое приглашение, из которого с каллиграфической однозначностью следовало, что на прием «просили пожаловать г-на Исидора Шабельского с супругой». Скорятину казалось, подлог непременно обнаружат и его с женой позорно выведут из высокой очереди, а все будут смеяться над самозванцами. Но морпех приветливо кивнул: «Welcome!» И они вошли под заветные своды, где удивительно сочетался вылизанный русский классицизм с дарами заокеанской цивилизации. Рядом случился опальный писатель Редников, в ту пору завсегдатай приемов. Лет десять-пятнадцать назад он сочинил роман «Центровые» о проститутках, работавших на КГБ. Книгу перевели на восемь языков, изучали в Оксфорде, но в СССР она была под запретом.

– Ты знаешь, что бал сатаны был именно здесь, в Спас-хаусе? – спросил потаенный прозаик.

– Это точно?

– Не сомневайся.

Они медленно шли вдоль шеренги посольских начальников, встречавших гостей, обменивались легкими рукопожатиями и краткими приветствиями. Посланник народной дипломатии, Гена кланялся как китайский болванчик, представлялся и жалел, что не завел еще визитных карточек, которые были даже у рыжего попа-расстриги Ягунина, зачем-то сюда приглашенного и озиравшегося с гордым презрением к результатам шестидневной трудовой вахты Творца.

– Скорятин, – повторял спецкор. – Еженедельник «Мир и мы»…

– О «Ми-рр и ми!» – воскликнул очкарик, стоявший в шеренге последним, видимо, атташе по культуре. – «От гласности к согласности»! Оч-чень хорошо!

Американец, с трудом перекатывая во рту русские слова, произнес название нашумевшей Гениной статьи о наступлении врагов перестройки. Гордясь, «золотое перо» «Мымры» повернулось к Марине, чтобы поведать о своей мировой славе, но жену волновало совсем другое.

– Боже, какое платье! – шептала она, кивая на загорелую даму, выпиравшую голыми плечами из тугого шелкового кокона. – А я как дура вырядилась!

В центре большой белой залы стоял длинный стол с огромным ледяным орлом, широко распахнувшим крылья и вцепившимся когтями в скалу, сложенную из раскрытых устричных раковин. Каким-то чудесным образом к орлу вместо перьев прицепили крупные розовые креветки. Справа от царь-птицы изогнулся на блюде полутораметровый копченый угорь, а слева разинул зубастую пасть лосось, тоже не мелкий. Между ними теснились тарелки с закуской помельче: оливки, колбасы, сыры… Гена снял с подноса широкий граненый стакан с виски и хотел было закусить, но его отвлек своими новыми стихами громкий поэт. Отбивая ритм палочкой с шашлыком, он декламировал в ухо спецкору:

Уморивших голодом Вавилова, Мандельштама заживо сожравших, Никогда злодеев не помилую Пол моей страны пересажавших!

Когда мятежный мэтр закончил читать, как оказалось, поэму, креветки разошлись по желудкам избранных. Сиротливо оплывал ощипанный ледяной орел. От рыбин остались только удивленные головы, а из пустых устричных раковин торчали окурки. Бедный спецкор решил хотя бы выпить под недоеденный кем-то сыр, но едва прицелился к новой порции виски, как его подхватил под руку немецкий журналист, свободно говоривший по-русски. Он завел речь о том, что с приходом в МИД изумительного грузина Эдуарда Шеварднадзе на место буки Громыко, которого на Западе прозвали «Мистер Нет», пахнуло наконец свободой и новым мышлением. Скорятин на всякий случай кивал, недоумевая, какой еще свободы ждут простодушные западники от бывшего шефа грузинского КГБ. Чудаки! Будучи в Тбилиси, Гена вдоволь наслушался шепотов о тайных злодействах «белого лиса».

Когда наконец удалось отвязаться от немца, кончилась и выпивка. Зал почти опустел. Марина щебетала по-английски с узколицым рыжим британцем. Пьяный авангардист объяснял смуглой официантке, собиравшей на поднос объедки, что «Черный квадрат» – дурилка для лохов, мазня недоумка, игравшего в революцию формы.

– Если ты революционер, сначала нарисуй цветок так, чтобы пчела ошиблась! Верно?

– Yes, yes, – кивала мулатка, ничего не понимая.

– Ты вот что, гогеновка, забегай ко мне в мастерскую на Покровке. Я с тебя такую «нюшку» спишу – старик Энгр в гробу перевернется! Только нигде не брей! Не люблю.

Со временем Гена освоился в свете. Фуршетному мастерству он учился у правозащитников. Те неведомым образом угадывали, откуда должны вынести поднос с новыми закусками, первыми оказывались у жратвы, набирали в тарелки с верхом и умели в одной руке уместить сразу несколько бокалов вина или рюмок водки. Наевшись и напившись, они начинали ко всем приставать с разговорами о бесправии советских заключенных, повествуя об узниках с таким надрывом, словно во всех других странах за сидельцами ухаживали, как в цековском санатории.

Спецкор тоже намастачился первым пробиваться к ледяной горке с устрицами, добывать тарталетки с гомеопатическими порциями черной икры, вырывать лучшие куски жареного барашка и ухватывать самый экзотический десерт. Он усвоил, что первыми заканчиваются коньяк и шампанское, следом – виски и красное вино, а водку наливают до конца. От ненужных разговоров Гена теперь уходил со скользким изяществом вьюна: «Минутку, коллега, я только отдам жене ключи от машины!» И поминай как звали!

Но лучше всех было Марине. Она оказывала магическое действие на официантов – халдеи наперебой подносили ей самое вкусное, следили, чтобы ее бокал никогда не пустовал. Хороша была, молода, магнитила мужиков, особенно во хмелю, – только по утрам мрачно замечала в зеркале мешки под глазами. Пожалуй, тогда и начался ее гиблый роман с алкоголем. У жены завелись подружки, сотрудницы посольств и жены дипломатов, что немудрено. Во-первых, она свободно трещала по-английски: спецшкола есть спецшкола. Во-вторых, ее новые приятельницы были с той же ветхозаветной грядки, хоть из разных стран: такие же взгляды, прищуры, ужимки, усмешки, даже мужики им нравились общие, и они коллективно млели от американского репортера Кохандрецкого, похожего на грустного дятла. Впрочем, одна из подруг, Юдит, оказалась лесбиянкой, и как-то Ласская, готовясь ко сну, со смехом рассказала, что та пыталась назначить ей свидание.

– Может, попробовать? – мечтательно спросила жена.

– Попробуй, – кивнул он, уже зная о ее шашнях с Исидором.

Как-то у «фиников» Гена познакомился с Арвидом Метисом – советником эстонского посольства. Тот поначалу держался величаво, будто полпред Римской империи периода расцвета, но потом выяснилось, что он закончил журфак в год, когда Гена туда поступил. Арви сразу очеловечился, утратил даже протяжно-снисходительный акцент. Они выпили за студенческую вольницу, стали вспоминать преподавателей и, конечно же, всеобщего любимца Гриву – Григория Васильевича Соболя, читавшего курс эстетики. Доцент в самом деле носил на голове настоящую гриву, был вольнодумцем и пострадал за свои взгляды. Соболь утверждал, что партийность, как и классовость, не всегда была присуща искусству, которое возникло еще в доклассовых пещерах. Эту простую и очевидную мысль почему-то наотрез отказывались принимать наверху, особенно Суслов, видимо, полагая, будто кроманьонец, рисуя мамонта на камне, выражал интересы пролетариата эпохи палеолита. Идеологические начальники и кураторы постоянно устраивали Гриве выволочки в прессе, на конференциях и собраниях, он горячился, доказывал, взывал к Энгельсу (Маркса не любил за русофобию), поссорился с научным миром, получил партийный выговор, загремел в больницу и с тех пор лекций, к огорчению любивших его студентов, не читал. Вот и скажите: стоило травить человека из-за чистоты марксистских догм, которые вскоре выбросили на помойку, как диван, обжитый неуморимыми тараканами? Но несмотря на любовь к чужому инакомыслию, в цивилизованные посольства Гриву не приглашали, так как после 1991-го он вдруг объявил, что марксизм хоть и не всесилен, однако другие социальные теории рядом с ним подобны бабушкиным очкам в сравнении с телескопом.

Зато Гена приметил как-то на приеме другого своего преподавателя – профессора Шарыгина: истматик жадно грыз хвост лангуста. Его лекции были, помнится, унылы, как застолье диабетика. Но вдруг партия шумно отказалась от монополии на власть, а это то же самое, как если бы шофер объявил пассажирам: «Ну, а теперь, граждане, поведем автобус вместе!» Чем кончилось – известно. Шарыгин вскоре разразился в «Мымре» статьей, где всерьез доказывал, что три составные части марксизма – это каннибализм, копрофагия и ксенофобия. Слава настигла смельчака немедленно. Скорятин сделал вид, будто не узнал своего преподавателя. Но сам-то он чем лучше профессора? В августе 1991-го парторг Козоян ходил по редакции с мусорной корзиной, и все (Гена тоже) бросали в нее партбилеты. Галантер, правда, пытался (мало ли что!) скинуть похожее удостоверение члена ДОСААФ, но его сразу разоблачили. Исидор же прямо на планерке прикурил от своих большевистских корочек гаванскую сигару. Веня Шаронов тут же сочинил стихи:

Прощай, пурпурная книжица и членская лабуда! Тебя, как никчемную ижицу, выбрасываю навсегда.

Все хохотали, было очень смешно! А теперь задумаешься: стоило ли выбираться из-под теплых, привычных ягодиц тетушки КПСС, чтобы угодить под костлявую, вечно ерзающую задницу Кошмарика?

Гена по приглашению Арви ездил в Тарту с лекциями о свободе слова, которой нет и быть не может, ибо каждый считает свободой свое право говорить то, что хочется, и не слышать того, с кем несогласен. Отсутствие одного из этих прав воспринимается как цензура. А ведь предупреждал Танкист. Как в воду глядел борец с долгоносиками на родных нивах! Но признать это вслух – значит навсегда выпасть из обоймы, вылететь из «Мымры», лишиться всего: положения, денег, поездок, тех же посольских приемов, – и приземлиться в переходе под Киевским вокзалом рядом с Ренатом. Зачем? Чтобы сказать правду? Нет, чтобы в своих окопных листках нести ересь, которая выглядит правдоподобной лишь потому, что выкрикивают ее обиженные и обманутые. Нытье ябедника О. Шмерца тоже когда-то казалось чистейшей правдой. А теперь? Однажды по фуршетным рядам пробежал шепот: «Сахаров, сам Сахаров приехал!» В расступившейся, как море перед Моисеем, жующей толпе показался седенький задохлик с прощающей улыбкой. Его сопровождала ражая Боннэр, похожая на усача-конвоира. Академик выпил рюмочку, ожил и зашелестел какую-то общечеловеческую напраслину про Советский Союз. А разве плохая была страна? Нет, вовсе даже не плохая…

Возглавив «Мымру», Скорятин ходил на приемы как на работу, взором профессионала сразу угадывал, какова будет сегодня кормежка и сколько запасено спиртного, определял, кто из гостей пришел выпить, закусить и поболтать, а кто находится при исполнении. Он избегал прилипчивых атташе, которые старались втянуть в какой-нибудь мутный разговор, а потом вглядывались в тебя с прищуром доктора, ищущего нужный диагноз. Из раза в раз повторялось одно и то же: солидная публика, пообщавшись, расходилась, следом, доедая десерт, разбегались любители пожрать-выпить на халяву. И только былые диссиденты под ненавидящими взглядами официантов продолжали во хмелю спорить у запятнанных столов о том, на сколько лимитрофов надо распилить Россию для всемирного спокойствия.

Бывая на приемах без жены, Гена иногда флиртовал, и небезрезультатно. Однажды шаткая экзальтированная дама с неясным гражданством вызвалась подвезти его домой на своем маленьком «Рено», но, едва сели в машину, затряслась и припала к нему с жадным всхлипом, словно питалась исключительно мужским семенем. Столкнувшись через месяц на новом приеме, оба сделали вид, что не знакомы.

Теперь, закусив и взяв бокал, Скорятин, избегая пустых разговоров, шел осматривать недоступные прежде хоромы посольств, расположенных обычно в особняках начала века. В молодости, гуляя по Москве, он часто останавливался возле этих каменных грез в стиле «модерн» с затейливыми эркерами и башенками, островерхими чешуйчатыми кровлями, стрельчатыми или же извилистыми оконными переплетами, мрачными лепными маскаронами, майоликовыми фризами и округлыми углами. Среди примелькавшихся столичных строений они завораживали, как оранжерейные растения, объявившиеся в луговом простоцветье. Впрочем, эти странные дома обычно были полускрыты высокими заборами с автоматическими воротами, а возле металлических будок топтались скучающие милиционеры. Иногда створки медленно открывались – и оттуда, из ухоженного внутреннего дворика, выезжал черный лимузин с гербовым флажком, прикрепленным к капоту. За зеленым сумраком стекол угадывался гордый силуэт посла.

Скорятин бродил по доступным комнатам запретных зданий, дивясь выдумке зодчих и декораторов, а главное – бесшабашному богатству людей, строивших такое перед самой революцией. Они и не подозревали, что скоро смекалистые большевики, перенеся с испугу столицу из протокольного Питера в распустеху-Москву, расквартируют по декадентским особнякам посольства держав, нехотя признавших Советскую Россию. Почему именно там? Очевидно, из-за новейших по тем годам житейских удобств, включая ватерклозеты. Не краснеть же перед Европой!

Однажды на приеме во французском посольстве Гена с удивлением заметил Вехова в лиловом смокинге с бабочкой. Его волосы, такие же длинные, ниспадали теперь парикмахерскими локонами. Он издали одарил спецкора перевернутой улыбкой, но подойти не соизволил.

– А этот еще здесь откуда?

– Почетный гость! – желчно объяснил опальный писатель Редников.

Оказалось, Вехов в своем издательстве «Снарк» к 200-летию Первой республики на деньги фонда де Голля выпустил без купюр путевые записки наблюдательного маркиза де Кюстина, сохранив все его меткие наветы на Россию.

19. Дорога в баню

– Дайте сказать! – Вехов поднял руку так, словно в ней был факел.

– Погодите, – поморщилась Болотина. – Вон товарищ давно уже просит слова, – она благосклонно кивнула старичку доцентской внешности, и тот поспешил к освободившейся трибуне. Председатель клуба «Гласность» наблюдал за этим с насмешливым презрением человека, давно привыкшего к несправедливости.

– Позвольте небольшой исторический экскурс? – спросил старичок, обживая трибуну.

– Если коротко – не возражаю, – разрешила Елизавета Вторая.

– Спасибо! Начнем, как говорили древние, от яйца Леды. – Его голос обрел лекционную плавность. – Такая, с позволения сказать, кафкианская ситуация сложилась в нашей стране из-за того, что в конце 1920-х свернули НЭП, хотя Ленин недвусмысленно заявлял: новая экономическая политика всерьез и надолго! Он считал социализм торжеством цивилизованных кооператоров. Однако в 1927 году был законодательно изменен статус предприятий. Целью стало не извлечение прибыли, а выполнение плана, спущенного сверху. А ведь Николай Иванович Бухарин, провидец, предупреждал: мы слишком все «перецентрализовали»! Но Сталин знал: рыночный, а точнее, хозрасчетный социализм несовместим с личной диктатурой…

– Короче, Склифосовский!

– Завязывай лекцию читать! – крикнули из зала. – Видели мы твоих цивилизованных кооператоров. Кулебяка рубль стоит!

– Ничего страшного, коллеги! – успокоил доцент. – Конкуренция и спрос сформируют нормальные цены. Сейчас многие перегибы происходят из-за того, что бюрократия сопротивляется перестройке и делает все, чтобы народ разочаровался в реформах. Не позволим! – крикнул доцент, сходя с трибуны.

– Нужна чрезвычайная комиссия по борьбе с врагами перестройки! – гулко вмешался Вехов. – Надо выявлять и…

– Расстреливать? – уточнил Скорятин.

– Если надо – и расстреливать.

– Чем же вы тогда лучше Сталина? – не вытерпела Мятлева.

– У нас другая цель.

– Какая же?

– Свобода.

– Значит, ради свободы все разрешено?

– Все, кроме слезинки ребенка! – Вехов ответил ей перевернутой улыбкой.

– Значит, можно и книги с полок воровать? – осведомилась Болотина.

– Вот, товарищ Скорятин, прошу зафиксировать, – библиофил презрительно указал на директрису длинным суставчатым пальцем. – Враги перестройки и клевету активно используют, чтобы задавить народную инициативу.

– Вы не о том, не о том все говорите! – застонала изможденная дама в цыганской шали. – Главное, что наша дорога не ведет к храму!

– А почему дорога должна вести обязательно к храму? – хихикнул Колобков, желая вернуть Зоино внимание. – Она может вести, например, в баню…

– Куда-куда? Он что там такое говорит?! А еще из райкома… – зароптали те, кто видел фильм «Покаяние». – Издевается!

Мятлева покосилась на Илью с неловким смущением – так девочка-отличница смотрит на одноклассника, несущего у доски позорный вздор. А она с ним вчера зачем-то поцеловалась…

– Ну не обязательно в баню, можно и в библиотеку… – чуя неладное, попытался исправить ошибку пропагандист.

– Библиотека – тоже храм! – почти не разжимая губ, произнесла Елизавета Михайловна. – Геннадий Павлович, вы закончили?

– Дайте ему сказать! Человек из Москвы ехал! – донеслось из зала. – Не затыкайте рот!

– Никто никому ничего не затыкает. Надо оставить время на вопросы.

– Да, пожалуй, закончил, – кивнул Скорятин. – Если есть вопросы – задавайте!

– Есть! – усмехнулся Вехов. – Почему в СССР одна партия? Странно, не правда ли? Партии создаются, чтобы бороться за политическую власть. С кем? Ежу понятно: с другими партиями. А с кем борется КПСС? Сама с собой или с народом?

– Сама с собой. Лигач Горбача подсиживает. Нет, с народом борется! Водку по талонам продает! – вразнобой закричали из зала.

– И квартиры сама себе дает! – добавил книголюб.

– Прекратите! – Директриса величественно поднялась и поискала глазами дружинников. – Уберите провокатора, немедленно!

Парни неуверенно переглянулись. На лице председателя клуба «Гласность» снова появилась перевернутая улыбка, не сулившая ничего хорошего.

– Боитесь правды! Я сам уйду. А вам, Елизавета Михайловна, не стоит принимать руководящую роль партии так близко к телу.

В зале понимающе хихикнули. Видимо, роман Болотиной и хозяина области Суровцева давно уже не был тайной. Нарушитель спокойствия тряхнул длинными волосами и гордо вышел из зала, играя желваками. Елизавета Вторая поморщилась, как от сильной боли, побледнела и грузно опустилась на стул. Лязгая графином о край стакана, она налила себе воды, выпила, отдышалась и тихо спросила:

– Есть еще вопросы к товарищу Скорятину?

– Есть! – подняла руку усталая женщина в темно-синем костюме с люрексовой полоской по воротнику. – Понимаете, в прессе теперь пишут, что Зоя Космодемьянская просто ненормальная, Матросов закрыл амбразуру спьяну, а Павлик Морозов – стукач и доносчик. Я учительница. Вот вы мне скажите, на каких примерах мы будем воспитывать молодежь? Если все у нас плохо… Ведь надо же во что-то верить!

– Конечно! В себя надо верить. В се-бя, понимаете, голубушка? А не в Зою Космодемьянскую. Еще вопросы!

– В Бога надо веровать! – рявкнул бородатый юноша и, вскочив, размашисто перекрестился.

– Из Союза православной молодежи, – тихо донес москвичу Пуртов. – Крестный ход готовят.

– А вы что же?

– Комсомолята, как обычно, антипасху хотели… Но Москва запретила. Тысяча лет Крещения на носу. Два храма покрасили и кресты надели. В Ленинский субботник в монастыре мусор убирали. Двадцать три грузовика вывезли. Мы про это писали…

Скорятин снова посмотрел в зал, увидел несколько нетерпеливо поднятых рук и кивнул немолодой женщине с больными глазами.

– А как вы относитесь к статье Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами!» в «Советской России»? – спросила она. – Вы с ней согласны?

– Нет, не согласен. Это платформа антиперестроечных сил. Кому-то очень хочется назад, в тоталитарное стойло.

– Но ведь про Сталина же она правильно пишет… – пророкотал, борясь с одышкой, ветеран и звякнул наградами.

– И что же она пишет? – Гена придал лицу такое же выражение, с каким Исидор выслушивал Галантера, заведовавшего юмористической полосой «Мымры».

– Что даже Черчилль признал: Сталин принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой.

– Лучше бы он оставил нас с пятьюдесятью миллионами, замученных в ГУЛАГе!

– Геннадий Павлович, а вам что-нибудь в нашем прошлом нравится? – не удержался Колобков.

– Да, храмы, которых так много в вашем замечательном городе.

– Лучше бы магазинов побольше! – тоскливо крикнул кто-то.

– Ну что такое говорят? То баня, то магазины…

– А вот Нина Андреева пишет… – К трибуне подбежал лысый мужичок и развернул вырезку, истершуюся на сгибах: «Наверное, не одной мне бросилось в глаза, что призывы партийных руководителей повернуть внимание “разоблачителей” еще и к фактам реальных достижений на разных этапах социалистического строительства, словно бы по команде, вызывают новые и новые вспышки “разоблачений”. Заметное явление на этой, увы, неплодоносящей ниве – пьесы М. Шатрова. В день открытия XXVI съезда…»

Зал снова завелся.

– Надоели вы со своей Ниной Андреевой! Вчерашний день. Про будущее скажите! Нет, сначала надо сломать прошлое… Будущее совсем не обязательно строить на обломках прошлого…

– Ну хватит, хватит! – Директриса махнула рукой. – Видите, Геннадий Павлович, сколько у людей вопросов, и решать их нужно постепенно…

– Пропасть, Елизавета Михайловна, преодолевают в один прыжок, в два не получится… – отчетливо произнес Скорятин.

Зал зааплодировал.

– Вообще-то, через пропасть не прыгают, а строят мост, – переждав хлопки, грустно заметила Болотина. – Ну, не будем больше мучить гостя. Последний вопрос!

Поднялся, как говорится, лес рук. Выбирая счастливца, Гена подумал, что аргумент про «мост» вышел довольно убедительным, и надо на досуге поломать голову, как при случае остроумно возразить. Наконец москвич благосклонно кивнул школьнице в синем форменном жакете.

– А вы женаты? – спросила она и покраснела, как первомайский шарик.

– Нет, к сожалению, – не задумываясь, соврал он.

– А у вас есть любимая женщина? – уточнила она, сделавшись цвета вареной свеклы.

– Теперь, кажется, есть… – ответил Гена и посмотрел на Зою.

– Ну хватит! – Болотина встала, снова поморщилась, как от боли, и ушла, держась за бок. Следом, звеня наградами, ушагал на негнущихся ногах оскорбленный ветеран, Илья провожал его, успокаивая:

– Федор Тимофеевич, не надо так обижаться… Это же просто полемика, спор, плюрализм…

– Вредительство, а не плюрализм! – пыхтел фронтовик. – Я напишу в ЦК!

– Ну зачем сразу в ЦК?

– В Политбюро напишу!

Зоя хотела уйти вслед за Колобковым, но Гена скорчил умолительную гримасу, она вздохнула, улыбнулась и осталась в зале. К знаменитости выстроилась очередь за автографами. Он расписывался на чем попало – на газетах, журналах, читательских билетах, ученических тетрадках, неровно выдранных блокнотных листочках, каких-то случайных бумажках – кто-то подсунул квитанцию химчистки. С натужной скромностью спецкор выслушивал восторги, одновременно давая интервью кивающему Пуртову – тот буквально всунул микрофон гостю в рот. Еще Скорятин успевал отвечать на вопросы:

– А Солженицын вернется?

– Обязательно!

– А хлеб подорожает?

– Нет, только икра.

– А Горбачев и Ельцин помирятся?

– Едва ли…

– А правда, что настоящая фамилия Аллы Пугачевой – Рабинович?

– Не проверял.

– А кто все-таки написал «Тихий Дон»?

– Гений.

Мятлева сидела в стороне и как-то странно смотрела на москвича, а он тем временем старался мягко отвязаться от зануды-доцента с его рукописным трактатом «Христианский марксизм – будущее человечества». Исподтишка поглядывая на библиотекаршу, Гена подумал: он отдал бы десять лет жизни, чтобы узнать, что происходит в голове женщины, когда она смотрит на мужчину, решая: «да» или «нет». Какие фантазии расцветают и гаснут, какой сокровенный трепет пробегает по телу, какие слова умирают на загадочно улыбающихся губах…

– Товарищи, нашему гостю предстоит еще несколько встреч. Имейте совесть! – строго объявила Зоя. – Девушка, вы второй раз за автографом подходите.

– Это маме…

– Тогда сразу и папе берите!

Библиотекарша встала, взяла Гену за руку, извлекла из огорченной толпы и повела в кабинет начальницы. По пути он сжал ее пальцы чуть нежнее, чем следовало бы в благодарность за избавление от неуемной публики, она же в ответ отняла ладонь, но не так быстро, как положено даме, недовольной смелостью нового знакомца. Скорятин почувствовал, что его сердце нежно набухает, подобно большой весенней почке.

Вопреки всему Болотина была настроена вполне миролюбиво.

– Ну что ж, живенько получилось, – оценила она.

– Какой народ у вас любознательный! – похвалой на похвалу ответил журналист.

– Да, тихославльцы такие, особенные…

– Есть версия, – вставил Колобков, – что Тихославль был самой первой столицей Руси.

– А Киев?

– Это потом, после потопа! – объявил пропагандист, ловя Зоин взгляд.

– После какого еще потопа, Илья Сергеевич, что вы мелете?! Мы, слава богу, не в Палестине! – нахмурилась Елизавета Вторая.

– Сейчас объясню… Здесь, где мы с вами стоим, был Русский Океан. Когда, размыв Гороховецкий отрог, вода ринулась вниз к Волге…

– Ладно вам глупости-то болтать! Лучше скажите, Федор Тимофеевич успокоился?

– Нет, сказал, письмо в ЦК напишет!

– Зря вы так, Геннадий Павлович, – попеняла Болотина. – Он у нас председатель Совета ветеранов. И без ног, как Маресьев.

– Очень жаль! Но нельзя жить вчерашним днем, молиться на душегуба, как на икону. Вы согласны, Зоя Дмитриевна? – спросил Гена.

– Не знаю… Жалко стариков. Они до сих пор на Хрущева из-за Сталина злятся. А вы им теперь говорите, что Сталин хуже Гитлера.

– Хорошо, Джугашвили лучше Шикльгрубера! – согласился москвич. – Но только для вас!

– Галантно! – хмыкнула директриса.

– А вы знаете, что Сталин – внебрачный сын Пржевальского? – оживился Илья, страдая от Зоиного невнимания.

– Час от часу не легче! – всплеснула руками Болотина. – Почему тогда не Миклухо-Маклая?

– Потому что Маклай по Кавказу не путешествовал, а Пржевальский путешествовал и даже ночевал как-то в Гори…

– Да, усы в самом деле похожи… – задумалась Мятлева.

– Хватит чушь-то городить! Скажите лучше, где гостя кормить собираетесь?

– У Зелепухина.

– Правильно. Там расстегаи хороши! Ну, всего вам доброго, Геннадий Павлович, просветили! – Елизавета Вторая тяжело встала, словно закончив аудиенцию, даром что к ручке не подпустила.

– Елизавета Михайловна, – охрабрел Скорятин, – разрешите обратиться с нижайшей просьбой!

– Слушаю вас… – насторожилась начальница.

– Прикомандируйте к нам Зою Дмитриевну!

– А это еще зачем?

– Для украшения нашего одинокого мужского дуэта! – брякнул Гена.

– Вот оно как! – Повелительница чуть улыбнулась, оценив остроумие.

– Я не могу! – запротестовала, краснея, Мятлева. – Мне надо… книги на списание…

– Девочки закончат. А ты украсишь одинокий дуэт. Думаю, вы споетесь.

Болотина пошла, держась рукой за бок, к выходу, обернулась, строго посмотрела на подчиненную и сказала:

– Не забудьте, милая, в девять вечера у Геннадия Павловича выступление на районном радио. Пуртов помчался вопросы готовить.

– Я помню…

– Сомневаюсь! – И хлопнула дверью.

Зоя смутилась, а мужчины переглянулись: «Самодержица!» Выждав несколько минут, они вышли на улицу. Безоблачное теплое повечерье вступило в ту золотую пору, когда вся природа до букашки, роющейся в свежей сирени, до эмалевого неба, кажутся великодушным даром усталого Бога суетливым и неблагодарным людям. Зеленые чешуйчатые купола за деревьями были похожи на огромные сомкнутые бутоны. Оставалось гадать, какие дивные цветы они явят, раскрывшись на закате.

Водитель еще не приехал.

– А представляете, что тут было, когда все храмы звонили разом? – воскликнул Илья, указывая на колокольни. – Ваши сорок сороков отдыхают.

– Наши сорок сороков уже семьдесят лет отдыхают, – тонко улыбнулся Гена.

– Говорят, церкви скоро снова откроют, – сказала Зоя.

– Открыть-то откроют, а где они столько верующих возьмут? – пожал плечами пропагандист. – Атеизм был бы самой лучшей религией, если бы обещал после смерти хоть что-нибудь, кроме светлой памяти в сердцах товарищей.

– Ты, кстати, обещал рассказать, почему тут столько церквей, – напомнил Скорятин. – Или здесь тоже Пржевальский путешествовал?

– Тебе какую версию – официальную или неофициальную? – ухмыльнулся Колобков.

– Давай сначала официальную.

– Тихославль – город купеческий, люди тут жили солидные, чужаков не любили. Вот каждая улица себе церковь и строила, чтобы без посторонних молиться. Убедительно?

– Не очень.

– Правильно. На самом деле Тихославль до потопа звался Святоградом и был сакральным центром. На каждом шагу капища – Роду, Перуну, Велесу, Мокше, Симарглу, Лелю… Со всей Руси сюда ехали. Пойдем языческую Троицу смотреть, подробнее расскажу. Христиане, когда в силу вошли, по-хитрому действовали: святилища не просто разрушали, а сразу строили на их месте церкви. Дорожка протоптана, веками сюда ходили жертвы богам приносить. Ну а теперь, коль пришли, помолитесь нашему Богу. Очень грамотно с точки зрения агитации и пропаганды! Говорю вам это как заведующий отделом.

– Значит, по той же логике в церквях после революции театры и клубы устраивали?

– Верно, Палыч! В самую точку. И как ты живешь с таким умищем? Дорожка-то протоптана. Раз пришел – заодно спой Интернационал в честь отца Карла, сына его Ленина и Святого Духа классовой борьбы…

– Неужели все так просто?! – вздохнула Мятлева.

– История, Зоя Дмитриевна, это кайло с узором! – Илья свысока глянул на соперника.

Подъехала «Волга». Хмурый Николай Иванович, пока усаживались, объяснил, что менял пробитое колесо, а потом весь недолгий путь бурчал про гадов, бросающих на дороге колюще-режущие предметы.

20. У Зелепухина

– Справедливейший, жрать пойдешь? – спросил Дочкин, забежав к шефу, и от его пиджака в кабинете запахло старой кожей.

– Не хочу, у меня после вчерашних голубцов до сих пор изжога, – отозвался Гена.

– Это потому, что ты не продезинфицировался.

– Пожалуй…

– Ну что, «Клептократию» ставим?

– Пока нет. Опасно.

– Прав как всегда! Может, по граммульке?

– После планерки.

– Слушаю и повинуюсь, о предосторожнейший! Точно не обедаешь?

– Не хочу перебивать аппетит. У меня вечером ресторан… вроде бы.

– А я пойду – закушу сальмонеллу кишечной палочкой…

Жора с интересом, словно в первый раз, оглядел большой кабинет начальствующего друга, задержался взглядом на рейке с гвоздиками, чему-то незаметно улыбнулся и вышел вон.

Странно… Куда исчезают слова? – глядя ему вслед, подумал Скорятин. – В детстве он слышал постоянно: «Гена, не перебивай аппетит!» «Гена, положи печенье на место!» «Гена, не подходи к варенью, перебьешь аппетит!» Этот самый аппетит казался беззащитным пресмыкающимся, которому легко можно перебить спинной хрящик – и тогда наступит голодная смерть. Теперь про аппетит никто и не вспоминает. Даже не слышно, чтобы какая-нибудь мамаша крикнула ребенку, уплетающему вредную сладость: «Брось! Перебьешь аппетит!»

Может, взять Алису в посольство? Вечернее платье у нее наверняка есть. Ему хотелось поговорить с ней о будущем торжественно, не в постели, после слаженных содроганий, когда падаешь навзничь в сонной расслабленности и бормочешь нежную чушь, похожую на кошачье мурлыканье. Нет, это не лучшее время для перепланировки судьбы. К тому же, стравив похоть, Гена остывал, смотрел на Алису строже, замечая жесткие морщины у глаз, вялость груди, и кривился от ее громкого прилавочного смеха. Но проходило несколько дней без объятий, и Скорятин снова начинал размышлять о ней как о своей окончательной женщине. Однажды после командировки он пытался завести речь об этом в «Меховом раю», за кофе, но не пошло: шубы, висевшие вокруг, казались толпой соглядатаев и наушников, ловивших каждое слово. Мнительный стал! Нет, такой разговор лучше затеять в ресторане, неподалеку от ее дома, чтобы потом, если Валерик на тренировке, заскочить на часок и совпасть на широкой Алисиной постели. Там возле метро есть несколько вполне приличных заведений: «Сулико», «Насреддин», «Дрова», «Сытый дракон», «Супер-пельмень», «Ирландский паб»… Но всех лучше, конечно, таверна «Метохия». Ее держит серб Слободан и каждому гостю предлагает бесплатно выпить за смерть косоваров, которые сожгли его дом под Приштиной. Да, ресторанов теперь много, до черта, везде, всюду, по всей стране, в каждой подворотне, будто у людей и других-то дел не осталось, как хорошо пожрать да в комфорте испражниться. Только тут, в «Вымпеле», три салона сантехники: «Фаянсовое чудо», «Твой клозет» и «Мир унитазов».

А в Тихославле был тогда один-единственный кооперативный ресторан «У дедушки Зелепухина». Открыли его в помещении диетической столовой, где, по словам Колобкова, человек, откушав раз-другой, больше не беспокоился из-за гастрита, ибо получал полноценное пищевое отравление, а то и целую язву. Последней каплей стал вареный крысенок в чане с борщом. Директору объявили партийный выговор и сослали руководить прачечной, а вместо диетической тошниловки задумали кафе-мороженое с молодежным уклоном. К открытию планировали фестиваль брейк-данса, что прямо указывало на новое мышление районного начальства и сострадание к дури юных неформалов. Согласовали с областью, но тут возник Кеша Зелепухин, в прошлом товаровед универмага, уволенный после ревизии. Он ломился в серьезные кабинеты, требуя реабилитации своего доброго имени и восстановления семейного дела: мол, хочу в порядке борьбы с наследием сталинизма открыть кооперативный ресторан «У дедушки Зелепухина»!

– Правда, смешная фамилия?

Колобков повествовал витиевато, утомляя обдуманными словесными излишествами, какими начитанный, но неопытный в добыче женской взаимности мужчина пытается склонить облюбованную даму. Они ехали по тряской тихославльской мостовой на ужин. Илья сидел рядом с водителем, обратясь бдительным лицом к Гене и Зое, устроившимся на заднем сиденье.

– Не поверишь, просто всех измучил этот Кеша! – жалился пропагандист. – Ходил и ходил, клянчил и клянчил. Спрашиваю: «Почему ко мне пришли? Идите в сектор общественного питания!» – «Нет, – отвечает, – тут вопрос политический. Я знаю, к кому ходить!»

– Почему политический? – удивился спецкор.

– У нас все вопросы политические, – заметила Мятлева.

– А вот и неправда ваша, Зоя Дмитриевна! – нежно возразил Илья. – Его дед трактир содержал. После революции отобрали, устроили «Домревпит».

– Что?

– Дом революционного питания.

– А разве бывает контрреволюционное питание? – удивилась Зоя.

– Бывает, – вставил молчавший до сих пор Николай Иванович. – Это когда народ царя скинул и с голоду пухнет, а он ресторацию держит.

– Кто?

– Дед Зелепухин.

– Ничего не понял… – пожал плечами Скорятин.

– Все очень просто, – разъяснил Колобков. – В НЭП дедушка снова всплыл. Процветал. Все начальство у него кутило. Кто-то стукнул в Москву, в ОГПУ, Менжинскому: мол, людям жрать нечего, а партверхушка пирует. Заведение прихлопнули, а Зелепухина с семьей выслали потом заодно с кулаками. Вернулся он сюда после войны с внуком. Бедствовал. Жена и дочь умерли. Сыновья на Северах остались, длинным рублем прельстились.

– Ты-то откуда все это знаешь? – удивился Гена.

– От верблюда. Кеша мне своей историей весь мозг проел!

– Ни черта он не бедовал! – возмутился спиной водитель. – Ходил по городу, игрушки пацанам сбывал – за тряпье и пустые бутылки. Никогда не уступал.

– Человеку жить надо, – тихо заметила Зоя.

– Для этого пенсия дадена, – твердо объявил Николай Иванович.

– А если человеку мало пенсии?

– Нормальному человеку пенсии достаточно!

– …В общем, мы посельсоветовались, – переждав перепалку, продолжил Колобков, – и решили, что восстановление трактирной династии, прерванной сталинским террором, круче, чем молодежное кафе, где еще кому-нибудь в пьяной драке почки отобьют. Но Кешу предупредили: возьми какое-нибудь нормальное название – «Ивушка» или «Березка», лучше – «Волжское застолье». Нет, уперся: «Мы – Зелепухины, это наше семейное дело! Народ всегда ходил к дедушке Зелепухину!»

– Сволочь этот ваш дедушка! – снова заругался водитель.

– Он не мой!

– Процентщик. Деньги в рост давал. Полгорода закабалил. Моя бабка полы в трактире мыла – отрабатывала. У нее суставы на пальцах с кулак вздулись – лиловые. Страшно смотреть! Когда вашего Зелепухина взяли, народ загулял на радостях. Но золотишко-то свое он зарыть успел…

– Какое еще золотишко? – встрепенулся спецкор.

– Ну, это байка такая по городу ходит. Мол, чугунок с империалами в огороде зарыл. А когда вернулся, откопал… – объяснил Колобков.

– Зачем же он тогда пугачи на бутылки менял? – усомнилась Зоя.

– Для конспирации. Иначе сразу бы за ним пришли. Не любит наше государство, когда народ золотишком балуется. Это я вам как ответственный работник заявляю! – протараторил Илья.

– Э-э! Теперь все можно! – оторвавшись от баранки, всплеснул руками шофер. – Откуда в платной поликлинике золотые коронки появились? Раньше-то не было…

– Ну и что? Ерунда все это. Пусть каждый своим трудом зарабатывает, сколько хочет, – возразила Зоя.

– Нет, не ерунду я говорю, не ерунду! – совсем осерчал Николай Иванович. – От лишних денег люди звереют. Человек всегда хочет больше, больше, больше! Без окорота все вразнос пойдет.

– Николай Иванович у нас идейный коммунист, – хихикнул Колобков.

– А вы, значит, безыдейный?

– Я просвещенный коммунист, – с холодком ответил агитатор, напоминая водителю, кто есть кто в автомобиле.

– Вот так власть и просвистите, просвещенные!

Сказав это, шофер заложил такой крутой поворот, что Гена припал к мягкому плечу библиотекарши. Она неспешно отстранилась, а он ощутил в теле теплый озноб.

– Поаккуратнее, не картошку везете! – ревниво проворчал Колобков.

Предупрежденный Зелепухин встречал гостей на улице. На нем были полосатый двубортный костюм, клетчатая рубашка и широкий пестрый галстук, достававший до ширинки. Раннюю лысину оживляли редкие волосинки, уложенные с прощальной заботой. Лицо трактирщика лоснилось гостеприимством.

– Прошу! Такие люди – и к нам! Вчера бы предупредили, я бы молочного поросеночка добыл.

– Не прибедняйся, Кеша, веди!

Почтительно сутулясь и забегая вперед, кооператор повел высоких посетителей к накрытому столу.

– А Николай Иванович? – спросила Зоя, провожая взглядом отъезжающую «Волгу».

– Он рядом живет, – с улыбкой объяснил Илья. – Не хочет у врага питаться!

В отгороженном углу бывшей столовой все было приготовлено для желудочного счастья. А именно: черные грузди с влажным вишневым отливом, маринованные пупырчатые огурчики и свежие помидоры «дамские пальчики», салат оливье, украшенный фиолетовой розой из гурийской капусты, перламутровая селедочка, распластанная под зеленым лучком, ломтики мраморного сала с живыми красными прожилками, импортный сервелат, нарезанный такими тонкими кружочками, что можно сквозь них рассматривать пятна на солнце.

– На первое могу предложить харчо, тройную ушицу, борщ…

– Мне уху, пожалуйста, полпорции… – выбрала Зоя.

– Возьми уху – не пожалеешь! – посоветовал гостю Илья. – Три ухи.

– На горячее – шашлычок, котлеты по-киевски и рубец в томатном соусе.

– Если не подлец, закажи рубец! – пресек Колобков предвкушающие сомнения москвича. От этих сомнений рот переполнялся слюной, а под ложечкой закипал желудочный сок.

– Доверяюсь хозяевам, – кивнул гость.

– Я буду котлету, – выбрала Зоя.

– Я вовсе не подлец, но под такую закуску как-то хорошо бы… – задумчиво произнес Скорятин. – С устатку и за знакомство…

– Геннадий Павлович, – изумился пропагандист, – ты о чем? Думаешь, мы в провинции с пьянством не боремся? Еще как! Жаль, теперь на Волге нет виноградников, а то бы мы все их вырубили, как в Грузии.

– А раньше были?

– Конечно! При Святогоре тут климат был, как в Крыму.

– Алкоголь строго запрещен! – скорбно подтвердил Зелепухин. – Могут закрыть заведение.

– Значит, сухой закон? – удивился журналист, привыкший, что для гостей из Москвы обычно делают тайное исключение.

– Суше не бывает. – Лицо Ильи обрело протокольную суровость.

– Попить чего желаете? Есть квасок домашний, компот, морс клюквенный по стариннейшему рецепту! – изогнулся хозяин.

– Бери морс! – посоветовал Колобков.

– Лучше кваску. Хоть какой-то градус, – возразил Гена. – Меня тут недавно в лавре монахи квасом угощали, еле потом из-за стола вылез. Хорошо все-таки, что церковь отделена от государства!

Зелепухин вопросительно посмотрел на райкомовца. Тот пожал плечами:

– Напрасно, коллега! А мне, Кеша, тащи-ка два морса!

– По-онял.

– Мне минеральной, – попросила Зоя.

– Боржомчика? – улыбнулся трактирщик, приоткрыв зубную гниль.

– Ого, у вас и боржоми есть! – удивился Скорятин: эта вода давно исчезла из магазинов даже в Москве.

– А как же! – подмигнул Кеша и умчался выполнять заказ.

– То-то я смотрю, в нашей столовой боржом совсем пропал, – задумчиво проговорил Колобков, – а у него появился.

– Закон сообщающихся сосудов, – пожала плечами Зоя.

Гена намазал кусочек черного хлеба горчицей, откусил и решил заодно написать очерк о первом в Тихославле кооперативном ресторане. Он стал оглядываться, присматриваться, примечать детали, даже достал блокнот. Заведение являло собой типичный пример переходного периода. Еще сохранилась в неприкосновенности доска с соцобязательствами и правилами поведения в пункте общественного питания, еще грозная надпись запрещала приносить с собой и распивать спиртные напитки, еще висел плакат с двумя суровыми дружинниками, выводящими под руки зеленую, в человеческий рост, бутылку «Московской водки», еще на побелке алели крупные буквы:

«Хлеб – всему голова!» Л.И. Брежнев

Однако на стенах уже висели расписные дуги и связки лаптей, а на стойке, отделанной лакированной вагонкой, высился огромный пузатый самовар с медалями на сияющих медных боках. В углу, наподобие домашней иконы, красовался портрет, скопированный неумелой кистью со старой фотографии: щекастый бородатый купец, заложив руку за отворот сюртука, сурово смотрел на посетителей. По тугому животу пролегла толстенная золотая цепь от карманных часов. Если сам невидимый брегет соответствовал мощи звеньев, то был он размером со сковородку, не менее. Кровную связь настенного купца и нынешнего хозяина заведения удостоверяла портретная лысина с прилизанной волосяной перемычкой.

– Тихон Самсонович, – подтвердил, расставляя напитки, Кеша. – Жертва сталинских репрессий. Приятного аппетита! – И удалился, пятясь.

Скорятин подумал, что в народе наметились какие-то важные перемены. Еще недавно причастность к сфере обслуживания придавала людям хамскую самоуверенность и пренебрежение к нуждам ближнего. Но вот человек завел собственное дело, вложил кровные денежки, и пожалуйста – к нему вернулась изгибчивая услужливость, о которой доводилось читать только у классиков. Надо про это написать! И название есть: «Ода низкопоклонству».

– О чем задумались, Геннадий Павлович? – спросила Зоя.

– О преемственности. Эх, если бы не борьба с алкоголизмом, я бы сейчас выпил за частную собственность! – ответил спецкор.

– Попробуй! – Колобков подвинул ему стакан с клюквенным морсом.

– Я же сказал: квас.

– Попробуй, противленец хренов!

Москвич нехотя отхлебнул морса и задохнулся: то была водка, слегка подкрашенная клюквой.

– Так бы и объяснил, черт! – отдышавшись, упрекнул москвич.

– Хочешь, чтобы меня с работы поперли?

– Закусывайте, вас еще ждут на радио! – встревожилась Мятлева.

– Не беспокойтесь! Как говорит мой друг Веня Шаронов, без алкоголю не глаголю!

– Здорово! Надо запомнить. Зоенька, выпейте, чтобы не отрываться от коллектива! – взмолился Колобков.

– А-а, – махнула рукой она. – Но капельку…

Осушив по стакану морса (Зоя тоже хлебнула), немедленно заказав еще, они ощутили прилив алкогольного братства, а первичное насыщение примирило их с несовершенствами жизни и общественного устроения.

– Ты чего мне в библиотеке подмигивал? – спросил Скорятин, уминая сало, таявшее во рту.

– А ты не понял? – осклабился пропагандист. – Снимок на стене видел?

– Видел. И что?

– А кто там, рядышком с Елизаветой, понял?

– Понял – не дурак. Пе-Пе.

– Илья, может, не надо об этом? – нахмурилась Зоя.

– Почему не надо? Надо! Пусть проникается местным колоритом.

– Хочу местного колорита!

– У Болотиной с ним роман, понял?

– Догадался.

– Илья, может, все-таки не надо? – повторила Мятлева строже.

– Он могила!

– Я могила! – подтвердил гость. – И давно?

– Как тебе сказать, лет двадцать пять… – сообщил пропагандист.

– Не по-онял… Ему сколько теперь?

– Вроде пятьдесят.

– Пятьдесят два… – уточнила Зоя, отвлеченно кроша хлеб.

– А Елизавете?

– Сорок.

– Значит, ему было двадцать семь, а ей пятнадцать! Статья. Совращение несовершеннолетних. – В голове у спецкора вспыхнула первополосная шапка: «Из растлителей – в ретрограды». – А дети есть?

– Двое.

– Молодец мужик!

– Какие же вы испорченные, мальчики! Сын у нее от мужа. В Москве учится, – объяснила библиотекарша. – От Петра Петровича дочь. Людмила. Балетная девочка. Илюш, ты рассказывал Геннадию Павловичу про нашу Языческую троицу?

– А где же муж? – настойчиво вернул разговор в важное русло Скорятин.

– Объелся груш.

– Утонул. Поплыл с другом рыбачить. И в тумане – прямо под теплоход… – грустно сообщила Зоя.

– Какие у вас тут страсти! А Суровцев, значит, узнал – и сразу к ней? – предположил москвич. – Муж в земельку, друг в постельку…

– Примерно! – хохотнул Колобков. – А ты, вижу, фольклором балуешься?

– Бабушка у меня знахаркой была по этой части.

– Прямо как Горький. Опиши наши страсти!

– Посмотрим. А при муже у них было что-нибудь?

– Ну зачем? Как не стыдно! Не так ведь всё на самом деле! Не совсем так… – Мятлева покраснела от обиды и глянула на пропагандиста с разочарованием.

– А как? Как было? – настаивал Гена, чувствуя себя гончей, взявшей след.

– Ох и любопытные вы, мужики! Хуже нас, женщин. Ладно, слушайте. Лучше уж я вам расскажу, чем разные сплетни собирать.

21. Река любви

На ее лице появилось туманно-мечтательное выражение, какое бывает у женщин, если они говорят о чьей-то красивой любви, похожей на фильм с участием Аллы Ларионовой и Николая Рыбникова.

…Ученица 8-го класса Шатрищенской сельской школы Лиза Кузнецова до изнеможения влюбилась в молодого преподавателя истории Петра Петровича Суровцева, присланного из Тихославля взамен заболевшего педагога. Новый учитель старательно не замечал долгие взгляды рано созревшей ученицы, но галстуки менял регулярно и благоухал одеколоном «Гамлет», еще неведомым в Шатрищах. Наконец, не выдержав, Лиза написала ему письмо, как Татьяна – Онегину, и назначила встречу на берегу Волги, у валуна, высовывавшегося из воды, как неведомое речное животное. Он явился минута в минуту, вернул девочке письмо, где красными чернилами подчеркнул одну синтаксическую и две стилистические ошибки, вполне объяснимые волнением отроковицы. Орфографических ошибок не было ни одной. Петр Петрович похвалил рдеющую в сумерках ученицу, затем, отмахиваясь от комаров, злых, как некормленые собаки, объяснился: да, Лиза очень красивая девушка и, будь он постарше, возможно, между ними могли завязаться серьезные отношения, но она еще совсем маленькая, а прежний учитель оправился от инфаркта, и Суровцева переводят завучем в Тихославль. Конечно, он будет приезжать в гости, чтобы проведать свой класс. Ее же задача – учиться и взрослеть. А там будет видно. На том и расстались…

– Прямо «Вечный зов» какой-то! – хмыкнул Скорятин.

– Скорее уж – «Доживем до понедельника», – поправил Илья.

– А вы разве не верите в любовь на всю жизнь? – удивилась Зоя.

– Нет! – твердо ответил Гена, вспомнив вяленых бычков.

– А я верю! – вставил Колобков и поднял стакан с морсом. – За любовь вечную, как небо!

…Прошли годы. И вот однажды второй секретарь обкома партии Суровцев внимательно скучал в президиуме слета победителей соцсоревнования, но очнулся, когда на трибуну взошла молодая заведующая сельской библиотекой и заговорила с той забирающей страстью, какая встречалась изредка у недоцелованных советских общественниц.

– Почему в черном? – тихо спросил он помощника.

– Вдова, – был ответ.

– Надо же, такая молоденькая. Откуда?

– Из Шатрищ.

– Ну да? Я там преподавал после института. Как, говоришь, фамилия?

– Болотина.

– Не припомню.

Закончив выступление, Елизавета, к всеобщему изумлению, повернулась к президиуму и громко объявила:

– А вы, Петр Петрович, – обманщик!

Зал ахнул: сказануть подобное второму человеку в области – это не просто нарушение повестки, а политическая выходка, строго наказуемая.

– Что вы имеете в виду? – оторопел Суровцев.

– А то: дали слово и не сдержали!

– Какое еще слово?

– Обещали проведывать нас и ни разу не приехали.

– Кого проведать?.. Куда не приехал?

– К нам в школу, в Шатрищи…

И тут он узнал Лизу Кузнецову, и не просто узнал, а поразился тому, как раскрасавилась, расцвела, несмотря на личное горе, давняя ученица. Будучи опытным руководителем, понимающим народ, Пе-Пе встал и прилюдно повинился: мол, работал в сельской школе, потом закрутился по партийным делам и нарушил обещание, о чем теперь самокритично сожалеет и просит прощения! Подойдя к Лизе, второй секретарь поцеловал ей руку – от него пахло тем же одеколоном «Гамлет». Зал, сраженный галантностью заоблачного начальника, грянул в ладоши, полюбив его навсегда. А через неделю в библиотеку влетел ошалевший председатель сельсовета и, умирая, выдохнул: «К нам едет… Суровцев… Библиотеку проверять… Сам!»

– Неужели? – усмехнулась Болотина.

На следующий день она впервые за два года вышла на работу не в черном, а в миленьком ситцевом платье, собственноручно сшитом по выкройке из журнала «Крестьянка». Увидев ее, Пе-Пе помрачнел и задержался в селе допоздна, проверив, кроме библиотеки, заодно школу, медпункт, почту, магазин и детский сад. А вечером, раздраконив местное начальство и пообещав выделить фондированные материалы на ремонт, он, томясь, ждал Лизу на берегу Волги, возле знакомого валуна, на который тихо набегали розовые закатные волны. Болотина пришла, опоздав почти на час, когда бывший учитель уже выбился из сил, отмахиваясь веткой от комаров.

– Я думала, не дождетесь… – улыбнулась в темноте бывшая ученица.

– На урок ты никогда не опаздывала.

– Так то на урок!

С этого и началось…

– Суровцев женат? – спросил Скорятин.

– А ты видел холостого секретаря обкома? – иронически осведомился Илья.

– Жена знает?

– Знает, конечно… – вздохнула Зоя. – Ее тоже, кстати, Елизаветой зовут.

– Ах вот почему Елизавета Вторая! Здорово! А что, жена не скандалит, не жалуется? – уточнил Гена.

– Зачем? Что изменится? Дети. Быт. А главное: любовь сильнее измены.

– Авоська из распределителя сильней всего!

– Дурак ты, Илья Сергеевич, – вздохнула Зоя. – Если бы Елизавета ему одно слово сказала, он бы тут же развелся. Должность потерял бы – но развелся…

– Только не рассказывай, что Болотина ему не велит разводиться!

– Не велит.

– Если она такая бескорыстная, зачем тогда квартиру в «осетре» взяла? – поинтересовался пропагандист.

– Что ж ей, весь век в избушке жить?

– Значит, правильно сделала?

– Правильно.

– А почему вздыбилась, когда Вехов на квартирку намекнул?

– Она не за себя. Она из-за Петра Петровича.

– Допустим. А диссертация? – ухмыльнулся Колобков.

– Какая еще диссертация? – почуяв охотничий озноб меж лопаток, уточнил Скорятин.

– Кандидатская. За научную степень положены дополнительные двадцать метров. Знаешь? – объяснил Илья.

– Знаю.

– Чтобы получить трехкомнатную, она быстренько защитилась, – доложил пропагандист.

– Тема?

– Что-то там про роль библиотек в ликвидации безграмотности. Зоя Дмитриевна лучше знает. Она библиографию собирала, для депонирования статьи редактировала.

– Ну зачем, зачем? – нахмурилась Мятлева. – Давайте лучше о чем-нибудь другом. Правда, что Солженицын скоро в СССР приедет или вы пошутили?

– Вроде Горбачев обещал вернуть ему гражданство.

– Поскорей бы!

– Угу, а то Зоя Дмитриевна тоскует.

– Вам, Илья Сергеевич, хватит морса-то?

– Почему?

– Потому что скоро начнете гусарские анекдоты рассказывать. – Зоя посмотрела на него со скучающим раздражением.

Колобков обиделся, демонстративно налил себе из графина остатки морса с бордовой гущей и залпом выпил, закусив салом с чесночком. К столу подсеменил Зелепухин и с поклоном доложил.

– Вас-с-с, Илья Сергеевич, спрашивают-с! – подвинув створку ширмы, трактирщик показал на входную дверь.

Там стоял хмурый Николай Иванович и рукой манил райкомовца к себе.

– Да что ж такое, пожрать не дадут! – Пропагандист с раздражением вытер салфеткой лоснящиеся уста и встал. – Сейчас вернусь. Извините!

Пока Илья объяснялся с водителем, Зоя и Гена сидели молча, она вилкой пыталась проткнуть консервированный горошек, а он, катая хлебный шарик, старался вспомнить свежий изящный московский анекдот, но в голову лезла какая-то банная чепуха.

– Кажется, вы ему нравитесь, – наконец вымолвил Скорятин.

– Женщина должна нравиться многим. Тогда она может выбрать.

Вернулся раздосадованный, красный от злости Колобков:

– Черт! Суровцев в городе. Собирает срочный актив. Все районы как районы. Заедет раз в квартал, ну раз месяц. А мы как медом намазаны: каждую неделю к нам мотается – никакой жизни!

– Я даже знаю, как эту медовуху зовут, – улыбнулся Гена.

– Илья Сергеевич, у вас теперь лицо цвета партбилета, – улыбнулась Зоя.

– Это из-за морса…

– А я думала, из-за повышенного чувства ответственности. Берегите себя!

– Спасибо за заботу, Зоя Дмитриевна, – холодно поклонился агитатор. – Надеюсь, вы и о Геннадии Павловиче позаботитесь. Платить Зелепухину не надо.

– У меня есть! – Скорятин хлопнул себя по карману.

– Не надо. Он мне и так по гроб должен. На радио можете не торопиться.

– Почему? – удивился спецкор.

– Пуртову позвонили из обкома – отсоветовали.

– Вот оно у вас как?

– Да, у нас так. Партия держит руку на пульсе.

– Скорее, на горле, – добавила Зоя.

– Ну так убейте, убейте меня за это! – тонким голоском вскричал Илья и умчался.

Мятлева посмотрела вслед и вздохнула:

– Зря я его обидела. Он хороший… человек. Только в райком напрасно пошел. Не его это дело.

– Геннадий Павлович, когда планерка? – спросила по селектору Ольга.

– А сколько времени?

– Без пяти два.

– Да, действительно. – Скорятин глянул на «Брайтлинг», подаренный сыном, приезжавшим на побывку.

Во время рейда накрыли «арабуша» с сумкой контрабандных часов, ну, и себя не обидели. В последний раз Борька проведывал родителей на Новый год и очень удивлялся, как «у вас тут холодно!». Он сильно изменился, засмуглел и закурчавился, про Израиль говорил «мы», про Россию – «вы», про арабов – «они». Да и по-русски стал изъясняться с каким-то гортанным клекотом, иногда забывая самые простые слова. «Подожди, как это у вас называется?» Ходил он в кипе, прицепленной шпилькой к густым волосам. Скорятин вспомнил, как привез ему из Ташкента, куда летал рыть материал по «хлопковому делу», расшитую тюбетейку, но Борька надел ее только один раз и отказался: ребята во дворе на смех подняли и даже отлупили. А теперь он носит на макушке кипу и гордится. Сын каждый вечер созванивался с невестой Мартой. Она тоже в армии, милуимнистка, призвана из резерва, охраняет границу. А Борька теперь не Борька, а Барух бен Исраэль и тоже воюет. Марина смотрит по телевизору «Вести» только до новостей с Ближнего Востока – потом выключает.

– Геннадий Павлович, что людям сказать? – переспросила Ольга, удивленная долгим молчанием шефа.

– Что? В три… Да, в три.

Главред снова набрал телефон Алисы, замаскированный под номер сенатора Буханова, отдыхавшего в Совете Федераций от долгой и успешной торговли скверной водкой в Сибири. Время от времени он оплачивал в «Мымре» хвалебные рецензии на свои исторические труды о лучшем государе всех времен и народов Николае Александровиче, убиенном в Екатеринбурге каббалистами. Книги, конечно, за него писали нищие доктора и кандидаты наук, но премии Буханов получал сам, созывая на могучие фуршеты пол-Москвы. Марина эти сборища любила, ждала, напивалась там в зюзю и произносила путаные речи о ренессансной разносторонности хлебосольного сенатора. Гена шифровал телефоны на всякий случай. Жена, коротая бессонные ночи, иногда инспектировала мобильник мужа. Встретив подозрительный номер, она выписывала его, а потом делала контрольный звонок. Как-то решила проверить и телефон сенатора. Но посвященная в конспиративные хитрости, Алиса спокойно объяснила: шеф на заседании, появится через час-полтора и лучше бы с ним связаться через приемную. «Подсказать номер?» – «У меня есть», – ответила Марина и успокоилась.

Странно: Алиса снова была недоступна: «…попробуйте перезвонить позже…»

«Товар, наверное, принимает. Ладно, пусть будет сюрприз!» – подумал Гена и нажал кнопку селектора. – Оля, зовите народ на планерку!

– Вы же сказали, в три. Все обедать пошли.

– Верните! Меня вызвали в Минпечать, – соврал он.

– А-а, ясненько!

«Наблюдательная девочка!» – усмехнулся главред и строго повторил: – Всех вернуть!

Скорятин вообразил, как через час спустится в «Меховой рай». Они обсудят, в какой ресторан сходить вечером, а потом он покажет фотографию из Тихославля и спросит, похожа ли на него эта внезапная Ниночка? Алиса относилась к семейной жизни любовника с пониманием, чутко выслушивала жалобы на домашние кошмары и утеснения, сострадала, советовала, как вести себя с женой, дочерью, сыном, успокаивала, если он психовал из-за неблагодарной Вики или запойной Марины. Она воспринимала его брак без ревности, а лишь с сочувствием, словно речь шла о постылой работе, куда приходится таскаться каждый божий день, а надо бы давно бросить. Если Гена спускался к ней на третий этаж, артистичная продавщица встречала его как обычного покупателя, зазывая громким прилавочным голосом:

– Мехами интересуетесь, молодой человек? Только что получили новую коллекцию. Заходите – не стесняйтесь! Где новый мех – там женский смех!

Впустив, она выглядывала, проверяя, нет ли любопытных глаз, потом запирала дверь и бросалась ему на шею:

– Боже, как я соскучилась!

Нацеловавшись, заваривала изумительный чай «Астравидья», который по знакомству брала в магазинчике «Тадж-Махал», помещавшемся на четвертом этаже, в торце, где при Советской власти был комитет комсомола. И вот что удивительно: раньше «Астравидья» ничем не отличалась от обычного чая, который можно купить в любом супермаркете. Но год назад вместо сонной хохлушки Оксаны, уехавшей рожать в незалежный Львов, появился новый продавец – молодой вежливый индус Калид, отчисленный из строительного института. Он объяснил: Оксана впаривала вместо «Астравидьи» какой-то «позорный микс», расфасованный в Подмосковье. А настоящую «Астравидью» присылают из Дели по чуть-чуть – для дегустаций. Алиса, сообразив, подарила Калиду, мерзнувшему в полуотапливаемой комнате, кроликовую доху (провела по бухгалтерской книге как бонус к дорогой шубе), а благодарный индус преподнес ей к 8 Марта большую банку настоящей «Астравидьи». Вот чай так чай: от одного аромата кружилась голова, а после нескольких глотков в организме объявлялась забытая пионерская бодрость. Выпив несколько чашек и наговорившись всласть, Скорятин обычно возвращался к себе на шестой, но иногда, распалившись, они сбегали на часок-другой к ней домой – это рядом, через дорогу. Первым делом она закрывала в ванной визгливого пекинеса Чанга. Пес ненавидел Гену до глубины собачьей души за те вольности, которым этот грубый человеческий самец подвергал любимую хозяйку. Однажды, когда страстная Алиса вскрикнула громче обычного, пес подпрыгнул, схватился зубами за ручку, отворил дверь, влетел в спальню и цапнул соперника за пятку – до крови. Смех и грех, как бабушка Марфуша говорила. Пришлось сказать дома, что в бассейне напоролся на брошенную кем-то на кафель пластиковую вилку.

– Страна дикарей! – буркнула жена. – До урны мусор донести не могут.

Однако воспользоваться квартирой удавалось не всегда, а только если сын Валерик уезжал в секцию – он занимался водным поло и тренировался четыре раза в неделю. Как-то Гена вернулся из Чехии, соскучившись до клеточного недомогания. Алиса примерила перед зеркалом подарок – шикарное гранатовое колье, потом они выпили мозельского, и она стала благодарно целовать щедрого друга – до одури, до воспаленных губ. Но Валерик болел гриппом и лежал дома. Она позвонила в ближний почасовой отель. Увы, мест не было, кончалось время летних отпусков, и, воротившись с пресного семейного отдыха, любовники всей округи наверстывали упущенное на скрипучих казенных койках. Тогда Алиса, глянув на Гену безумными, потемневшими глазами, загадочно улыбнулась и заметалась по магазину, срывая с вешалок шубы, бросая их на пол – черные, коричневые, белые, красные, синие, зеленые… Потом она выскользнула из одежды, распустила рыжие волосы и опрокинулась на меховую гору. Боже, до сих пор, закрыв глаза, он видит перед собой утопающую в искрящейся мягкой рухляди перламутровую женскую наготу с огненным «шубным лоскутом» между распахнутыми бедрами.

Вечером дома Гена ворочался под одеялом, чувствуя зуд в теле, исколотом остью. Когда муж в очередной раз перевернулся с боку на бок, Марина буркнула:

– Стареешь.

– Почему?

– От тебя разит нафталином. Я думала, это просто образное выражение. Оказывается, нет. Значит, стареешь…

«Лучше нафталином, чем перегаром…» – подумал он, промолчав.

Истерика перед сном в его планы не входила.

22. Планерка

В дверь заглянула Телицына.

– Можно заходить? – спросила она с такой тоской, словно Скорятин был не редактором, а стоматологическим садистом с волосатыми ручищами.

– Жду вас с нетерпением.

В кабинет уже просачивались сотрудники и рассаживались вокруг длинного стола – каждый на свое исконное, годами насиженное место. Занять чужой стул считалось преступлением. Как в школе. Фаза входила в класс и первым делом бдительно озирала парты.

– Это еще что за географические новости? – грозно спрашивала она, заметив несанкционированную перемену мест.

– А он толкается! – плачущим голосом оправдывалась самовольница.

– Кто?

– Костоусов.

– Так, значит? – «Немка» брала толкателя за ухо и приподнимала. – А он больше не будет. Не будешь?

– Не бу-у-уду…

Серега Костоусов мужественно сносил экзекуцию, и его ухо пылало потом, как рубиновая кремлевская звезда. В 1990-е он занялся бизнесом, посредничал между «чехами» и военным заводом, распродававшим на металлолом импортные станки. Оборонщики что-то вовремя недопоставили, башибузуки обиделись и выбросили Серегу за пустые обещания из поезда на полном ходу. В морге его долго не могли опознать. Остались жена и две дочери. Младшую Веру Скорятин недавно «поступил» в Высшую школу журналистики, в обмен взяв на работу разбитную девицу, вроде как племянницу ректора – моложавого старика со шпионским прошлым.

– Не опоздал? – пугливо спросил Дормидошин, дожевывая на ходу.

– Где остальные? – рявкнул главный, глядя на часы.

– А сказали в три…

Гена, будучи рядовым сотрудником, сам не любил ходить на планерки, сначала под тяжкие разносы Танкиста, а потом под изысканные выволочки Исидора. Всякое начальство – источник повышенной опасности и несправедливых притеснений. Что поделать, иначе нельзя. Руководитель обязан быть недовольным. Всегда. Лишь порой, пробив тучу угрюмства, тонкий лучик благоволения может коснуться избранного, но не часто, нет: похвала развращает подчиненного, как женщину – бесперебойные подарки.

Возглавив после падения Шабельского «Мымру», Гена решил воплотить мечту каждого журналиста, вышедшего в начальники, – переустроить жизнь редакции на разумных, честных, справедливых, творческих основах. Собрав трудовой коллектив, новый главный торжественно объявил, что отменяет унизительную слежку за коллегами: кто когда пришел и ушел с работы.

– Все мы люди взрослые и сами знаем, где быть, сколько и зачем. Мне нужны не усидчивые задницы, а думающие головы и пишущие перья!

– И в книге отмечаться не надо? – уточнил осторожный Козоян.

– Нет, не надо! Журнал посещений я отменяю.

В ответ реформатор получил шквал обожания, восторженный шепот в курилке: дожили, дожили до доброго царя! А через неделю в редакции нельзя было найти никого, чтобы поручить написать пустячную, но срочную заметку или отправить на задание. Даже дежурные по номеру исчезли, а мертвецки пьяная «свежая голова» Паровозов спал, уткнувшись в подписные полосы. Через месяц Гена в 10.00 лично стоял у входа и записывал в возрожденный фискальный гроссбух всех опоздавших и прогулявших, потом собственноручно собирал объяснительные и бюллетени, придирчиво разглядывая треугольные печати. Дисциплину удалось восстановить через полгода.

Сам настрадавшись от мелочной опеки начальства, Скорятин, воссев, пообещал: главная редакция отныне не вмешивается в политику отделов, не диктует темы, правит, не режет, не заворачивает тексты, полностью доверяя гражданской и профессиональной зрелости журналистов! Кончилось тем, что все как ненормальные ударились в маленькие и большие гешефты. Галантер в каждый номер совал материалы о том, что Молдавия должна вернуться в лоно матери Румынии, а в благодарность ему ящиками везли «Белого аиста» и звали в Бухарест на разные конференции. Бунтман выискивал во всех гениях Земли Русской еврейскую кровь, находил, даже в Пушкине, и радостно оповещал об этих открытиях читателей. Его звездным часом стала статья «Дмитрий Иванович Мендель». Ребята из общества «Охоронь» возмутились и принесли полемическую статью, где объясняли: мол, по деду великий русский химик был Соколовым, а фамилию Менделеев носил помещик-сосед, видимо, из выкрестов, так как виртуозно умел на ярмарке выменять за свою плохонькую кобылку отменного скакуна. Вот приходской священник Соколов в шутку и прозвал своего повзрослевшего сына, тоже обнаружившего склонность к негоциям, «Менделеевым». Так и пошло… Однако Бунтман, несмотря на доказательность, печатать текст отказался. Оскорбившись, добры молодцы набили журналисту в подворотне морду.

А Потнорук замучил всех статьями о голодоморе, устроенном параноиком Сталиным, причем, если поначалу речь велась о сотнях тысячах жертв, то со временем дошло до десятков миллионов, и ненька Украина должна была по этой статистике обезлюдеть, как Марс. Подло обманутый дольщик Бермудов развернул в «Мымре» жесткую войну с недобросовестными застройщиками из фирмы «Капитель», а Солов обнаглел и стал материться как в рифму, так и белым стихом.

Показала власть кулак И пугает плахой. Нам не страшен ваш ГУЛАГ! И пошли вы на х..!

Кончилось совсем плохо: к Скорятину в кабинет вломились три высокогорных мордоворота и с нехорошей вкрадчивостью спросили:

– Э-э, в чем дэло, уважаемый? Мы тэбе отгрузили дэсять тонн зэлени. Гдэ интэрвью?

– Какое интервью?

– С Георгием Отаровичем.

– С кем-с кем?

– С Гогуладзе.

– С Тифлисиком? – ахнул главный редактор и вспотел ягодицами.

– С Георгием Отаровичем! – строго поправили абреки.

– А кто у вас взял деньги?

– Надын.

– У него и спрашивайте!

– Он сказал: тэбе отдал.

– Мне? Ясно. Разберемся и вернем…

– Или пэчатай, или двадцать тон давай. За обыду! – смягчились суровые дети ущелий.

Едва они ушли, взбешенный Гена метнулся по кабинетам, чтобы убить мерзавца. Надин был обнаружен во дворе, он восковой «полиролью» натирал бока новой «Тойоты», красной, как белье нимфоманки.

– Можно по собственному желанию? – без слов поняв, что стряслось, попросил негодяй.

– Можно! – кивнул Скорятин и ключом от кабинета провел роскошную борозду по безукоризненному капоту.

Напечатать интервью с самим Тифлисиком без ведома Кошмарика было невозможно. Большие люди попадали на полосы «Мымры» только с ведома хозяина. Позвонить и спросить тоже нельзя: заподозрит корысть, а еще хуже – двойную игру – и вышвырнет на помойку, как Исидора. Отказать бандитам – еще опаснее: подстерегут у подъезда и проломят голову битой. Гордого редактора «Земли и воли» так изуродовали, что теперь он ездит в инвалидной коляске, оборудованной мочеприемником. А какой мужик был – каратист, полиглот, оптовый покоритель дамских сердец. Никого не боялся. И на тебе! Особых денег у Гены тогда еще не было. Помучившись, он поведал о своем горе Марине. Она лишь покачала головой и без колебаний продала сарьяновскую «Женщину с дыней». Как раз хватило на то, чтобы откатить двадцать тысяч бандюганам и съездить с детьми в Эмираты.

Выгнав Надина, Скорятин навсегда прикрыл эру милосердия, объявив, что теперь ни один материал без его визы на полосу не попадет. Каждое интервью заранее согласовывается с начальством. Если кто-то будет использовать газету в личных целях, вылетит на улицу немедленно. Конечно, гешефты не прекратились, но стали скромнее и деликатнее. А на лице главного редактора навсегда застыло выражение геморроидального неудовольствия коллективом.

Гена сурово оглядел подданных. Вроде бы все в сборе. По правую руку сидел оживленный утренней рюмкой Жора и смотрел на шефа, как всегда, с избыточной преданностью. По левую руку – хмуро уставился на свое мутное отражение в полировке стола тощий Сун Цзы Ло. Дальше, по ранжиру, расположились заведующие отделами, обозреватели, корреспонденты. У двери, ерзая на стульях, млели от причастности к свободной печати стажеры с журфака. Все как один дебилы. Писать не умеют, читать, кажется, тоже.

– А Волов куда делся? – грозно удивился Скорятин.

– На «Эго Москвы» умчался, – дружелюбно донес Жора, – новые стишки поехал читать…

– Понятно. А Заходырка?

– Сказала, у нее нет времени… – не поднимая глаз, буркнул Сун.

– Это что-то новенькое! – нахмурился Гена. – Непесоцкого где черти носят?

– У Заходырки расходники вымаливает, – сообщил осведомленный Дочкин.

– Ну-ну…

Сотрудники переглянулись. Они давно с интересом наблюдали схватку главного редактора и генерального директора, гадая со спортивным азартом, кто кого уделает и как именно – нокаутом или по очкам. Может, еще и ставки гнут. Идиоты! Неужели не понимают: победит Заходырка – через месяц в редакцию набежит наглый молодняк, умеющий только тыкать пальчиком в айпад, курить, исследовать каталоги распродаж, планировать уикенды и обсуждать горнолыжные крепления…

Скорятин вспомнил, что собирался начать планерку с разноса, но кого и за что, – забыл. Вот она, бессонная ночь! Да и снимок «нашей Ниночки» выбил из головы все мысли, как пепел из погасшей трубки.

– Что у нас с номером? – на всякий случай спросил он.

– Да вроде все штатно… – вяло ответил Сун.

– Замены есть?

– Есть.

– Расскажи, если не секрет!

– На второй полосе вместо «Мумии» идут, если не возражаешь, вирши Солова и интервью с Бухановым.

– С Бухановым? Это еще почему?

Сун опустил глаза. Гена хотел закатить истерику, но вовремя вспомнил, что сам распорядился: сенатор взамен обещал включить его в делегацию Совета Федераций, отправляющуюся в Новую Зеландию, а Скорятин там ни разу еще не был.

– Ладно, разберемся! – буркнул он примирительно. – Шапку придумали?

– Придумали. «Россия в откате». – Дочкин взглянул на шефа с интимной деловитостью.

– Неплохо.

– Солова ставим или нет?

– Ставим. Но без говна. Что еще?

– План следующего номера, – вздохнул Сун.

– Докладывайте!

«…Увольнять придется. Ничего не сделаешь. – Слушая вполуха, Гена разглядывал соратников. – Заходырка, сука настольная, не отстанет. Дожмет. Но кого гнать?»

Сунзиловского? Он болеет. Наверное, скоро помрет. Да и как выгонишь «рыцаря правды»? Вспоминая те полудетские обольщения, молодые фантазии, Скорятин чувствовал себя дураком, женившимся заочно, возлюбив портрет, присланный лукавцами. А потом приехала суженая, жуткая, как эсэсовская садистка Эльза Кох, и началось… К тому же Сузиловский – единственный человек в редакции, на которого можно положиться. На Жору – нельзя: раздолбай, но обаятельный, вплетается в твою жизнь мелкими приятностями, вроде бы незначительными, а в совокупности неодолимыми. Ну кто, кто еще, увидев на тебе костюм, купленный в командировке на рождественской распродаже, воскликнет: «О брионнийший из хьюго боссов!» Кто еще элегантно и вовремя настучит на проколовшегося коллегу? Кто уговорит выпить, когда не хочется, а на самом деле – необходимо? К тому же Гена сам, можно сказать, на закорках втащил бесписьменного Жору в журналистику. А за ошибки надо расплачиваться. Нет, без Дочкина никуда…

– А День театра мы будем отмечать? – робко спросила Телицына.

– Я уже написал о Жмудинасе, – доложил Сеня Карасик.

– Как назвал? – очнулся Гена.

– «Арбуз из Парижа».

– Неплохо. Вот еще что надо: светлую рецензию на «Сольвейг» в Профтеатре.

– Нельзя! Это ужас! Сольвейг – нимфоманка, развратничает с троллями! – замахал руками Сеня.

– Знаю. Надо! – повторил главред, подняв очи горе.

Гена всегда так делал, если хотел намекнуть, что приказ получен из Ниццы. Полмесяца назад он забрел с женой на премьеру. Марина в буфете тут же закинула двести коньяка, потом в антракте усугубила шампанским. Во время натужной овации с истошно-лицемерными криками «браво!» она материлась и рвалась из рук мужа за кулисы, чтобы оттаскать за волосы Сольвейг – бездарную дочку худрука Профтеатра Захара Макрельского, страшную, как утро над Хиросимой. Режиссеру, видно, доложили, и заслуженный брехтозавр пожаловался в Ниццу, умоляя не давать в «Мымре» разгромную рецензию: у него, мол, больное сердце. О слабом здоровье Макрельского знали все: каждый год перед решающим заседанием жюри «Золотой маски» несчастный ложился в клинику на смертную операцию, но сразу вскакивал с одра, как только доносили: он снова лауреат. Хозяин, отдаленный родственник режиссера, со сталинской лапидарностью приказал Гене: «Похвали старого козла!»

– Я не буду писать! – истерически воскликнул Сеня.

«А Карасика на договор надо перевести… – подумал вершитель судеб. – Ну вот, одного, считай, сократили…»

– Давайте я напишу! – предложила Телицына.

– Не надо. Закажите Гоше Засланскому. Слепит как надо. Только не забудьте спросить, сколько он хочет за это денег. (Даром Гоша только «Семь сорок» пляшет.) Понял, Жора?

– Понял.

Вполуха слушая Сузиловского, главред продолжал размышлять о кадровой проблеме. Телицыну тоже надо гнать: рассеянная и мечтательная до самозабвения. Однажды пришла на работу в пальто, накинутом на пеньюар: обдумывала новую статью. Но она мать-одиночка, к тому же снова беременна. Поговаривают, от Дормидошина. Бермудова тоже не тронь: у него тесть – хирург, делал Марине операцию, удалял женскую опухоль. Спас. Каждый раз, получив нагоняй за ошибку или невыполненное задание, зятек жалобно осведомляется о здоровье Марины Александровны. Кто еще? Расторопшина? У Гены с ней было. В командировке они крепко поужинали с местным начальством, а утром, к взаимному недоумению, проснулись в одной постели. У нее вокруг сосков растут черные волосинки. Большая редкость! У Каширской церебральный ребенок и муж в очередной депрессии. Печальный юморист Галантер – член Всемирного еврейского конгресса. Страшно подумать, что начнется, если его тронуть! Потнорук – просвещенный бандеровец, через него в «Мымру» текут денежки за сочувствие евромайдану. Недавно он под страшным секретом сообщил, что скоро в Киеве начнется снова большая буза и пойдут уже недетские суммы. Ампелонов – идейный гей, а «Мымра» как раз борется за права всех меньшинств. Началось это еще при Шабельском. Гена, воссев, пытался потихоньку свернуть ЛГБТИ-тему, но позвонил Кошмарик и отругал – мол, сначала с пидорами покончите, а потом за евреев возьметесь!

– Отличный материал про внука, зарезавшего бабушку. Поздравляю, Феликс Игоревич! – Гена бросил лучик благосклонности на Ампелонова.

В своем счастливом голубом супружестве тот являлся как бы дамой, но писал на удивление жестко, даже грубо, по-мужски.

– Спасибо, – зарделся Ампелонов.

– Но концовочку подшлифуйте.

– Хорошо.

…И Бунтмана не уволишь: единственный человек в редакции, умеющий писать фельетоны. Лысый, как Брюс Уиллис, Гугенотов в прошлом году женился на практикантке, бросил семью и взял ипотеку. Если останется без зарплаты, квартиру отберут, а молодая жена сбежит. Она уже два раза не ночевала дома, о чем страдалец поведал всем, заодно выспрашивая, как удержать в постели юную супругу, оказавшуюся ненасытной, будто электромясорубка. Паровозова уже выгоняли за пьянство. Получив выходное пособие, он поил редакцию три дня, а потом повесился в туалете на канализационной трубе. Хорошо, коммуникации в «Салюте» старинные, гнилая чугунина лопнула, дерьмо хлынуло вниз, на китайский трикотаж – едва откупились. Пришлось восстановить бедолагу на работе, чтобы не удавился по-настоящему. Кстати, Гена был уверен: «Паровозов» – тоже псевдоним, взятый, как бывает, в дурной молодости, а потом намертво прилипший вроде: Бермудова, Гугенотова, Надина, Расторопшиной, Помидорова… Ага, вот Помидорова-то и надо гнать. Ишь ты, цаца! Дедушка в Свирьстрое лютовал, а внучек но парижам разъезжает, лекции читает – с «долгим эхом ГУЛАГа» борется. Русский народ у него, видите ли, во всем виноват. А про деда-душегуба ни гу-гу. Гнать! Ну вот, двое уже есть. Достаточно, чтобы поговорить с Заходыркой и смягчить ссору. А у Паровозова, кстати, фамилия оказалась настоящая, родовая. Крепостной предок строил первую чугунку и, воротившись в свою деревню, с таким жаром рассказывал землякам о паровой телеге, которая сама по себе, шипя и свистя, едет по рельсам, что получил прозвище «Паровоз», а его потомки стали Паровозовыми. Надо бы турнуть и Дормидошина. Работает, как полупарализованный. Жена вышибла его из дому, узнав про шашни с Телицыной, однако время от времени валькирией налетает в редакцию, скандалит, грозит отрезать неверному уши и все остальное садовыми ножницами. Такой исход исключать нельзя: она как-никак цветовод-любитель, дипломант конкурса «Евророза».

– Геннадий Павлович, а в следующий номер вашу статью планировать? – спросил замответсека Фурин.

Он служил в «Мымре» с самого основания, был утомительно старомоден и предобморочно боязлив, обращался на «вы» даже к малахольному охраннику Жене, никогда не пользовался мобильником, к компьютеру не знал с какой стороны подойти, но именно на нем и держалась вся верстка.

– Какую еще статью? – похолодел Гена.

– В-вашу…

– Кто вам сказал?! – взревел Скорятин, метнув правым глазом молнию в Жору, а левым – в Сун Цзы Ло.

– Инна Викторовна, – бледнея, прошептал Фурин: больше всего на свете он боялся инсульта и пенсии.

– За газету пока еще отвечаю я, а Заходырка отвечает за то, чтобы туалетная бумага в сортире была. Жопу вытереть нечем! – побагровел главный редактор. – Вы мне лучше скажите, где шестая полоса?

– В работе…

– А должна быть на гвоздике! Почему нет?

– Снимали «Мумию». – Ветеран «Мымры» стал цвета кладбищенского алебастра.

– А теперь что?

– Сокращают «Гимн понаехавшим».

– Кто сокращает?

– Я… – кротко глянула Расторопшина, готовая безотказно принять любую кару, как некогда приняла в себя пьяное вторжение начальника.

– Поскорее… – поморщился он, помня о волосках вокруг ее сосков. – Что у нас там еще по номеру?

– Если сократим Королева, дырка на шестой полосе вылезет, – сообщил Жора.

– Большая?

– Тысячи три знаков.

– Как раз под некролог. Никто не помер?

– Говорят, Васильев плох…

– Допустим. А пока – что предлагаете из загона?

– Ну, не знаю, – пожал плечами Жора. – У отдела культуры вроде что-то было…

– О чем?

– О потопе… – пролепетала Телицына. – Самотеком пришел.

– Потоп самотеком? Смешно. О чем там – в двух словах?

– Библейский потоп вроде как у нас в России был… – Женщина от ужаса схватилась за выпирающий углом живот.

– Где у нас? – уточнил Скорятин и подумал: «Наверное, будет мальчик».

– На Волге.

– Конкретнее.

– В Тихославле.

– Где-е?

– В Тихославле, – задрожала Телицына и с надеждой посмотрела на сонного Дормидошина.

– Срочно материал мне на стол!

– Понимаете… так получилось…

– Что получилось?

– Он затерялся.

– Найти! Кто автор, не запомнили?

– Нет…

– Фамилия мужская или женская?

– Мужская, но смешная…

– В каком смысле?

– Редкая.

– Колобков?

– Колобков… – помертвела Телицына, а коллектив посмотрел на шефа, как на Вольфа Мессинга.

– Мне на стол! Немедленно! Или ищите себе место!

– Да, конечно…

– Все свободны.

Ошалевший народ хлынул из кабинета, обсуждая телепатический дар босса. Остался только Жора и доверительно шепнул:

– Звонили из «Пилигрима»: есть две горящие путевки в Египет. Даром. По бартеру. Вылетать послезавтра.

– Подумаю.

– Заходырка перед планеркой вызывала к себе Сун Цзы Ло.

– Долго говорили?

– Полчаса.

– Кто еще про мою статью знает?

– Почти все.

– Херово.

– По рюмахе?

– Потом. Иди!

Дочкин вышел, а Гена горько замечтался. Послать всех и, никому ничего не объясняя, улететь с Алисой в Египет. Пусть бесятся Марина и Заходырка, пусть удивленно шушукаются сотрудники, пусть трезвонит взбешенный Кошмарик: «Где статья?!» Где, где? В Караганде! К черту всех! Солнце, море и любимая женщина рядом – вот он, рай!

А вдруг после смерти выяснится, что рай – это и есть бесконечный океанский пляж: на крупный белый песок мерно набегают легкие волны, настолько прозрачные, что можно сосчитать чешуйки на рыбьих спинках. Сколько хватает глаз, у воды блаженствуют нагие, юные, прекрасные люди. Их много, тысячи, миллионы, миллиарды… Одни купаются, другие загорают, третьи, проголодавшись, уходят в ближнюю рощу, срывают с веток и едят невиданные сочные плоды. А насытившись и воспылав, там же, под деревьями, прихотливо любят друг друга, содрогаясь в траве. И можно часами, днями, годами, веками идти берегом по щиколотку в теплой воде, смотреть по сторонам, узнавать знакомцев по земной жизни, разговаривать, смеяться, пить за встречу райское вино, терпкое, веселое, но не оставляющее тени похмелья. И снова брести по бесконечному песку, ловя обрывки разговоров и понимая всех, потому что там, у них, изъясняются на всеобщем языке, который ты, оказывается, знал в земной жизни, но никогда за ненадобностью им не пользовался. Чем дальше по берегу, тем удивительней встречные люди, они похожи на старомодных актеров из немых фильмов. Вместо длинноногих худышек с силиконовыми дарами, как у Заходырки, в волнах плещутся пухлые наяды вроде толстенькой Айседоры Дункан. Наверное, в раю человек просыпается в лучшей своей поре, в расцвете, в плотской роскоши. Нет-нет, иначе: он получает такое тело, о каком грезил перед зеркалом, страдая от несовершенства. Но в таком случае как узнать в сонме мечтательной наготы знакомых, близких, любимых, взаимно или безответно? А никого не надо узнавать. Надо просто идти по безначальному и бесконечному лукоморью, радоваться солнцу, жизни и вечности…

«Решено: завтра – “Ревизор”, послезавтра – Египет. А праздник мамалыги – к черту!» Воодушевившись, Скорятин набрал номер Алисы. И снова: «абонент недоступен…»

Он сердито ткнул кнопку селектора.

– Слушаю, Геннадий Павлович!

– Где Телицына?

– Ищет письмо из Тихославля.

– Передайте этой растяпе: если не найдет, уволю вместе с зародышем!

– И про зародыш сказать?

– Нет, про зародыш не надо…

23. Языческая троица

Когда они вышли от Зелепухина, стемнело: Тихославль померк, и лишь купола еще светились, ловя маковками последние лучи солнца. Воздух охладел, сгустился, и тяжелый темный ветер доносил запахи цветущих садов. Впрочем, к благородным ароматам примешивались и простодушные сельские веяния, вызывая некоторую неловкость перед дамой.

– Боже, какой закат! – вздохнула Зоя.

– Невероятный! – подтвердил Гена.

– Вы, конечно, устали?

– Ни капли! – с хмельной решимостью ответил москвич и пожалел, что не захватил бутылочку морса с собой.

– Хотите, покажу вам кое-что?

– Очень! – воскликнул Скорятин, мечтая о невозможном.

– Так чего же мы ждем?

– Наверное, Колобкова… – тонко улыбнулся спецкор.

– А при чем здесь Илья?

– В опереттах красавицы всегда ходят в сопровождении как минимум двух кавалеров.

– Во-первых, Илья не придет. После совещания его на всю ночь засадят за какую-нибудь справку. Во-вторых, мы с вами не в оперетте. А в-третьих, я свободная женщина Северо-Востока…

– А я свободный мужчина!

– Геннадий Павлович, не надо начинать с обмана. Достаточно и того, что обманом все обычно заканчивается. Идемте!

Пока шли по городу, стало совсем темно. В те годы еще не знали роскоши ночных иллюминаций, когда арки, карнизы, лепные фронтоны, курчавые колонны, колокольни со «звонами» и «слухами» затейливо высвечены и подобны витринным драгоценностям на бархатных черных подушках. Тогда все было по-советски скромно: вдоль помрачневших улиц стояли темные приземистые дома, а сквозь серое кружево палисадников едва мерцали окна – воспаленно-оранжевые от абажуров или больнично-синие, если граждане смотрели телики. Над крышами высились силуэты храмов, похожие на богатырей в шеломах, изредка увенчанных ажурными крестами. Из подворотен с сонной угрозой брехали собаки, дорогу перебегали желтые кошачьи глаза, останавливались, с немигающим интересом смотрели на позднюю парочку и ныряли во мрак. По старой булыжной мостовой идти было трудно, особенно Зое на каблуках. Несколько раз она, шатнувшись, хватала Гену за руку и смущалась:

– Зачем я надела туфли? Я же всегда хожу на работу в тапочках. Очень удобно.

– И зачем же вы надели туфли?

– Из-за вас, конечно! Провинциальные комплексы. И костюм из-за вас напялила. А то бы подумали, что все мы здесь чернавки какие-нибудь. Ой!

Скорятин едва успел подхватить падающую Зою. Потом, соприкасаясь горячими лбами и жадно обмениваясь дыханием, они выкручивали из щели между камнями засевший, словно гвоздь в доске, каблук, который в конце концов сломали. Оставшуюся часть пути библиотекарша грациозно прихрамывала. Впрочем, Волга была уже рядом, за темным лугом.

– А вот и наша Языческая троица! – Мятлева показала на камни, торчавшие из травы, как покосившиеся печные трубы сгоревшей деревни.

Она скинула туфли и подвернула брюки. Гена из солидарности сделал то же самое, и они пошли по влажной, мягкой, холодящей ступни мураве. Луна, укрытая кисейным облаком, освещала им путь прозрачной полутьмой. Вблизи стало ясно: нет, это не кирпичные останки, а настоящие гранитные монолиты, вросшие в землю. Самый большой напоминал утолщениями тучную детородную женщину, а два других, поменьше, выглядели точно дети.

– Хм… Менгиры! – определил Скорятин.

– Вы и такие слова знаете?

– Ну да, писал про Стоунхендж.

– Вы были в Англии?

– Доводилось.

– Везет же людям! Знакомьтесь! Это – Лада, а это ее сын Лель и дочь Полеля, – объяснила Зоя. – Раньше думали, что Полель – второй сын, младший. Но Илья уверен: Полеля – дочь. Остатки святилища вятичей. Илья считает, до потопа тут была столица Гипербореи – Святоград.

– Извините, а старик Ной случайно не местный?

– Я тоже не очень-то во все это верю. Но Языческая троица очень древняя. В шестнадцатом веке прислали нового митрополита Гороховецкого и Тихославльского Евлогия. Он возмутился такой чертовщине на святой Руси, приказал вырыть камни, вывезти на середину Волги и бросить в воду…

– Зачем?

– С язычеством боролся. Илья же рассказывал. Полтысячи лет, как Русь крестили, а неплодные бабы мимо божьего храма толпой на Ладин Луг бегут – потомства просить.

– И помогает?

– Говорят, да. Надо сначала к Ладе прикоснуться, а потом к Лелю, если хочешь сына, или к Полеле, если – дочь. Потрогайте, не бойтесь!

– Я не боюсь…

Зоя взяла его руку и приложила к оглавью большого менгира. Гранит оказался шершавым, как пемза, и теплым. Потом она осторожно повлекла Генину ладонь к выпуклому животу каменной бабы. Поверхность стала гладкой, будто отполированной, и почти горячей.

– Представляете, сколько женщин гладили Ладу и молили о детях! Ну, Евлогий нанял землекопов из мордвы. Местные все отказались. Начали рыть. Сперва землю лопатами выкидывали, потом корзинами на веревках таскали, а до основания никак не дороются, камни вглубь шли и становились жарче. Когда гранит раскалился докрасна и задымилась одежда, мордва бросила лопаты, прыгнула в ладьи и уплыла домой. Евлогий тоже перепугался, велел завалить ямы, кроме одной, куда уже набралась и булькала вода. Сам он, потрясенный, затворился в церкви, молился неделю, а потом вышел к людям, объявил себя Великим волхвом Языческой троицы, расстригся и стал раскрещивать народ в горячем озере. Вода оказалась целебной – горбатых и скрюченных распрямляла. Пошел доход. Прознали в Москве, прислали дьяка Собакина со стрельцами. Он заковал безумного епископа в железа и увез в Соловки. Евлогий там и умер на цепи, в норе под крепостной стеной. А Троицу больше не трогали – боялись. Только озерцо завалили камнями и сровняли.

– Неужели правда?

– Конечно! Об этом даже в «Технике – молодежи» писали.

– Да, вообще-то, живот у Лады горячий.

– Ну, кого трогать будете?

– Полелю, пожалуй… – Скорятин положил ладонь на теплый шершавый камень. – А вы?

– Незамужним нельзя. А то ветром надует! – засмеялась Зоя. – Волгу бум смотреть?

– Бум, бум, бум!

Они дошли до обрыва, сели в траву и долго глядели в черный провал русла, не видя, но чувствуя движение большой реки: казалось, их вместе с берегом медленно влечет вправо. Из затона тянуло затхлой прохладой и живой рыбой, которая нарушала воду всплесками. Мигали в ночи смуглые бакены, похожие на большие пешки. Вдоль потустороннего низкого берега по невидимому шоссе пробирался крошечный, как жук, автомобиль, нащупывая путь длинными усиками света. Зоя сидела, положив голову на колени, и смотрела в даль. Гена с нежностью заметил, что профиль у нее тонкий, словно очерченный классическим пером.

«Должно быть, из уездных дворяночек… – подумал он. – А почему бы и нет? Не всех же извели. Вот и Киса Воробьянинов работал себе в Старгороде регистратором, пока его не сбил с толку кипучий Бендер…».

Скорятину захотелось обнять Зою, поцеловать, опрокинуть в траву… Желание было неодолимое и невыполнимое одновременно, что-то вроде влечения с балкона – вниз…

Вдруг посвежело. Ударил ветер. Луну и звезды заволокла косматая туча. На лоб упали холодные капли.

– Дождь!

– Разве? – удивилась она.

– Определенно – дождь! – повторил он и привлек ее ладонь к своему лицу.

– Точно! – Зоя тронула его мокрый лоб и вскочила. – Бежим! Сейчас ливанет!

И точно: темное небо вздрогнуло, зашевелилось, исказилось ослепительной судорогой – и на мгновение вокруг стало так ярко, что крест на ближней церкви высветился каждой своей завитушкой. Раздался оглушительный скрежет грома – и на землю рухнул ливень.

– Скорее! – закричала Зоя, захлебываясь дождевой водой. – Сюда часто бьет молния…

Держа обувь в руках вверх подошвами, они помчались по хлюпающей траве, а выбежав на дорогу, оказались по щиколотку в потоке, стремившемся по асфальтовому руслу. Клокочущая вода мутно отражала молочные вспышки молний.

– Куда теперь?

– Ко мне! – Она махнула рукой в сторону Гостиного двора.

Они побежали дальше, чувствуя, как тяжелеет, намокая, одежда. Вода слепила. Зоя с размаху шагнула в бочажок, вскрикнула и присела.

– Что случилось?

– Ногу подвернула. Какая же я сегодня невезучая!

Скорятин поднял библиотекаршу на руки и понес. Обхватив его за шею, она странно улыбалась. Казалось, ее залитое дождем лицо плачет и смеется одновременно. Гене показалось, что все это он уже видел в каком-то нежно запутанном черно-белом фильме. Странная встреча в случайном городке. Один день вместе. Нечаянное грехопадение. Разлука. Тоска по неопознанной любви, растянувшаяся затем на всю жизнь. В том кино героиня вроде бы тоже подвернула ногу, и герой красиво нес ее сквозь такой же грохочущий ливень. Мокрые, дрожащие от холода и страсти, они слились в поцелуе, едва найдя укрытие в заброшенном амбаре. А потом – параллельный монтаж: ослепительные молнии выхватывают из темноты молодые тела, которые с каждым раскатом грома становятся все смелее и обнаженнее. Наконец, последняя, самая яркая вспышка, самый тяжкий удар – и крупный план невыносимого взаимного счастья… Затемнение. Волглый рассвет. Нагая юная женщина осторожно входит в туманную утреннюю реку. Герой смотрит на нее в щель между досками, улыбается небритыми щеками и закуривает…

Скорятин с разбегу остановился и поцеловал Зою в смеющиеся губы.

– Безумие какое-то! – прошептала она, отворачиваясь.

Перед Гостиным двором их обогнала черная «Волга», рассекавшая, словно катер, озеро, в которое превратилась торговая площадь. Машина сначала затормозила, словно хотела подхватить спасающихся от ливня людей, но потом, взревев и выбросив из-под колес грязные фонтаны, умчалась. Гена не придал этому значения, а Мятлева просто не заметила. Она прижалась к его мокрой груди и шептала:

– Что я делаю? Зачем? Зачем!

А он вдыхал влажный запах ее тела и думал лишь о том, как принесет библиотекаршу домой, осторожно опустит на кровать, встанет перед ней на колени и будет неумолимо нежен. На минуту Гена вспомнил Марину, усмехнулся и забыл, жалея лишь о том, что оставил зубную щетку в садовом флигеле на полочке.

Зоя подняла голову, определяя направление тяжелого бега, и показала на купол уступчатой колокольни, мутневшей сквозь дождь. Туда! Наконец они добрались до блочной пятиэтажки, притулившейся у мощной монастырской стены. В доме светилось несколько окон.

– Второй этаж. Шестая квартира, – шепнула она.

Не чувствуя ноши, устремленный Гена взлетел по щербатой лестнице и остановился с тяжко бьющимся сердцем перед дерматиновой дверью с двумя железными почтовыми ящиками – зеленым и синим. К одному были прилеплены логотипы «Советского спорта» и «Волжского речника», второй оказался без наклеек.

«А и вправду: зачем библиотекарше выписывать домой газеты?» – подумал московский мечтатель и спросил хрипло:

– Где ключи?

– Не надо, – ответила Зоя и, отстранившись, нажала кнопку звонка. – Сосед откроет…

В квартире словно того и ждали: задвигались, зашумели, зашаркали. Звякнула цепочка, щелкнул замок. Дверь открыл взъерошенный жилистый дед в выцветших галифе и голубой обвислой майке. На загорелой груди сквозь седые волосы виднелась пороховая татуировка: сисястая русалка с якорем.

– Это еще что такое? – спросил дед, поглядев сначала на Гену, потом на Зою.

– Вот, ногу подвернула, Маркелыч.

– А-а… Ну тогда – заноси!

Старик повел их по узкому коридору, уставленному стеклянными банками, коробками и связками книг. Скорятин чертыхнулся, больно задев локтем педаль велосипеда, висевшего на стене.

– Осторожно! У нас тут тесно… – виновато шепнула библиотекарша.

Маркелыч толкнул незапертую дверь. Войдя в комнату, Гена уловил запах одинокого женского жилья – уютный, опрятный и загадочный. На окне висели голубенькие, в оборочку, занавески и стояла герань. Стол был застелен белой кружевной скатертью. Спецкор осторожно усадил пострадавшую в кресло-кровать. Она смущенно одернула задравшуюся блузку, отвернула брючину и потрогала ногу: щиколотка опухла так, что заплыли косточки.

– Больно?

– Немного.

– Сейчас лед приложу, – пообещал сосед. – Что ж ты, девка, так бегаешь? Не коза ведь.

– В лужу оступилась.

– Нечего ночью болтаться где попадя!

– Я город гостю показывала.

– Этому?

– Ну, я пошел… – кашлянув, объявил москвич.

– Куда же вы такой мокрый? – улыбнулась Мятлева, поглядев на пол, потом на спецкора.

Вокруг его промокших «саламандр» растеклась целая лужа.

– Извините…

– Раздевайтесь! За ночь высохнет. А утром я поглажу.

– Неловко как-то, – зарделся Гена, щекотливо теплея от надежды.

– Знамо дело. Пойдем ко мне, неловкий! Разденешься и ляжешь. Знаешь, какой у меня диван? Кожаный. Раньше в ЧК стоял.

– Вы там служили? – съязвил журналист, сникая.

– Батя комиссарил. Я-то по лоцманской части.

– Спокойной ночи, Геннадий Павлович! – с лукавым сочувствием молвила Мятлева.

– Выздоравливайте, Зоя Дмитриевна! – ответил Скорятин с заботливым укором.

В комнате у деда было тесно и скромно, почти как в кубрике: полуторная панцирная кровать, застеленная дешевым гэдээровским пледом, горка с разнокалиберной посудой, круглый стол под растрескавшейся клеенкой. На голом окне рос столетник в замшелом глиняном горшке, поставленном на треснувшее блюдо с кубистическим молотобойцем.

«Ни хрена себе! Фарфоровая агитка Чехонина!» – обалдел Гена.

По семейным обстоятельствам он немного разбирался в антикварном авангарде.

Но главным достоянием деда оказался просторный кожаный диван с высокой спинкой, откидывающимися валиками, полками, завитками из красного дерева, с мутной зеркальной вставкой, окаймленной перламутровой рамкой. На стене желтели старые портреты – сурового усача в кожаной фуражке со звездой и запуганной селянки в белом платочке. На древнем телевизоре стоял, прислоненный к бутылке, современный снимок болезненной женщины. Угол фотографии перечеркивала черная полоса. Вместо иконы в комнате царил парадный портрет Сталина, до 20-го съезда, очевидно, висевший в совучреждении.

Маркелыч откинул диванные валики, значительно удлинив ложе, бросил сложенную серую простынь и ватное стеганое одеяло.

– Раздевайся, страдалец, ложись!

Скорятин с трудом стащил с себя мокрую, прилипшую к телу одежду, особенно повозился с задубевшими джинсами и остался в одних трусах, почти высохших, видимо, от жара соблазна.

– Ишь ты, – хмыкнул лоцман, оценив ажурные башенки на исподнем у гостя.

Замшевую куртку, набухшую и отяжелевшую, Гена, горюя, повесил на спинку стула.

– Мда, накрылась шкурка-то, завтра колом стоять будет, – двусмысленно посочувствовал дед. – Ну, я пошел, Зойкину ногу посмотрю. Не дай бог – сломала. Гальюн, если что, налево.

– А душ?

– Объелся груш, – буркнул дед и вышел, погасив свет.

Спецкор расправил простынь, улегся под одеяло, но уснуть не мог: сначала из-за дрожи во всем теле, а потом, когда согрелся, мешала иная дрожь – влекущая. Из форточки, колебля полуоторванную марлю, сквозила прохлада, напоенная свежим покоем, какой охватывает природу после грозового содрогания. Радостный трепет передался и Гене. Он, замирая сердцем, осознавал: в Тихославле с ним, кажется, случилось то, отчего вся жизнь может измениться, как степь, вчера еще уныло неоглядная, а сегодня – ослепительно алая от раскрывшихся миллионов диких тюльпанов. Он видел такое преображение, когда летал в командировку в Джамбул.

Кряхтя, вернулся дед, доложил, что у Зои всего-навсего растяжение связок, и плюхнулся на кровать, отозвавшуюся пружинным лязгом. Лежали в молчании. Москвич несколько раз перевернулся с боку на бок и вздохнул.

– Это ты сразу брось! – утешил Маркелыч. – Такую девку знаешь сколько выхаживать надо! И то – хрен выходишь. Тут один райкомовский колобок, считай, уж год к ней подкатывается – и все мимо трюма. Ты поспи! Может, приснится что хорошее. Я-то сам, как жену схоронил, только во сне теперь по бабам и прыгаю. Умри она лет десять назад, я бы еще к кому причалил. Нет, домучилась, когда и мне в холодный отстой пора. Смолоду я по бабью-то ох и покаботажил! А Верка мне ревнивая досталась – до падучей. Аж пенилась! Вот и сквиталась…

– А Сталин вам зачем? – спросил спецкор, чтобы сменить тему. – Любите его, что ли?

– Любить-то мне его особо не за что. Он моему отцу десять лет без права переписки впаял. Понял, да? Но уважаю. Справедлив был. Собственного сына для Отечества не пожалел. Так и сказал: я, мол, солдата на маршала не меняю!

– Он и отца вашего не пожалел.

– Это верно. Но и батя мой, пока самого не взяли, тоже народ к стенке только так прислонял. Идейный был. От Бога меня ремнем отучал. Мать креститься при нем боялась – сразу в ухо. А без веры – как без якоря. Вот и остался нам один Иосиф Виссарионович…

– А Ленин?

– Тоже вроде ничего, но картавый. Ладно, парень, давай спать – я утром на анализы записался. Помру с диагнозом…

Во сне Скорятин изо всех сил бежал по бесконечному перрону, догоняя набиравший скорость поезд, и старался заглянуть в освещенное окно вагона, чтобы разглядеть женщину, сидевшую в глубине купе. Она была похожа на Зою и Марину одновременно. Но понять окончательно, кто это, не удавалось: пассажирка, закрыв лицо руками, плакала. Внезапно платформа кончилась, Гена оттолкнулся ногами от края – и полетел…

…В дверь постучали, и Мятлева звонко крикнула:

– Подъем!

– А?! Что?

– Пионерская зорька.

Он приземлился, открыл глаза и обнаружил в комнате солнечное утро. Как встал и отбыл в поликлинику Маркелыч, спецкор даже не слышал. Зоя, осторожно ступая на обмотанную эластичным бинтом ногу, аккуратно складывала на стуле вычищенную и выглаженную одежду гостя.

– Вставайте, будем завтракать! – И вышла.

Скорятин оделся и, по возможности утишая неизбежные гигиенические звуки, посетил скорбный туалет с древним чугунным бачком, обметанным каплями конденсата. Потом он умылся на тесной кухне. Газовая колонка жутко шипела, а кран с резиновым наконечником выплевывал то ледяную воду, то кипяток. Стол в Зоиной комнате был уже накрыт. Библиотекарша испекла блинчики с изюмом, к ним подала густую желтую сметану в вазочке, а кофе заварила в старинной турке с костяной ручкой.

– Может быть, предпочитаете растворимый? – спросила она.

– Нет, не люблю химию.

Завтракая, он исподтишка осмотрелся. На стене полки с книгами, над проигрывателем портрет певца Юрия Гуляева, рано умершего от рака. Из-за шифоньера выглядывает спортивный алюминиевый обруч, в углу стоит педальная швейная машинка, над креслом-кроватью – фото в ракушечной рамке: девочка, трогательно похожая на Зою, сидит под пальмой на лавочке, приникнув к молодой грустной женщине с гладкой учительской прической. Внизу – белесая витая подпись: «Гагры, 1970 год».

– Вы? – спросил Гена.

– Я с мамой…

По тому, как она это произнесла, стало ясно: мамы давно нет на свете, а папа если и был, то сплыл. Расспрашивать Скорятин не решился, помня завет тестя: «С женщинами как с бабочками: главное – не спугнуть».

– Изумительные блинчики! – похвалил московский обольститель.

– Это так, на скорую руку. Приезжайте летом! Я с земляникой пеку.

– А вот и приеду! На работу не опоздаете?

– Нет, отпрошусь – нога болит.

Спецкору страшно не хотелось уходить, но он понимал: засиживаться нельзя. Если хочешь вернуться, уйди раньше, чем надоешь. Гена встал, откланялся легко, элегантно – с необязательной улыбкой на лице и тоской в сердце. Однако заскучал, еще не перешагнув порог. Зоя, хромая, проводила до двери.

– Когда уезжаете?

– Не знаю. Мне еще надо встретиться с Веховым.

– Будьте осторожны, он очень нехороший человек!

У подъезда на лавочке сидели три старушки. Одна, в панаме, похожая на телевизионную Маврикиевну, читала «Новый мир», две других, в платочках, лузгали семечки. Рядом бродили куры и, склоняя набок головы, следили за шелухой, отлетавшей от впалых уст, гурьбой бросались на добычу, клевали, разочаровывались и снова с надеждой смотрели на пенсионерок, а те в свою очередь провожали московского гостя осуждающими взглядами.

…Булькнул мобильник – пришла эсэмэска от дочери: «Получила. Сп-бо!»

«Пжлста», – ответил отец и поискал сочувствия в добрых глазах Ниночки.

«На бабушку Марфушу похожа…» – решил он и нажал кнопку селектора:

– Слушаю, Геннадий Павлович!

– Оль, я бы пожевал чего-нибудь…

– Ясненько. Чай или кофе?

– Чай. Зеленый.

24. Книгоноши

Возле флигеля под цветущей яблоней сидел Вехов и сам с собой играл в дорожные шахматы. Крошечные черно-белые фигурки со штырьками в основании втыкались в отверстия на доске, и никакая тряска в пути не могла помешать партии. Очень удобно! Бледное лицо правдоискателя было озарено чистой шахматной мыслью. Рядом с ним на скамейке лежал газетный сверток, перетянутый шпагатом.

– Вы ко мне? – глуповато спросил журналист.

– К вам! – вскинулся книголюб.

– И давно ждете?

– С вечера.

– Не понял.

– Значит, все это – правда?

– Что – правда?

– Водка, баня, голые комсомолки и прочие номенклатурные радости. Дешево же покупаются золотые перья!

– Что за чушь! Я попал под ливень. Пришлось ночевать у знакомых…

В доказательство он развернул плечи, хрустнув затвердевшей замшевой курткой.

– Шучу, шутка юмора. – На лице Вехова появилась перевернутая улыбка. – Да и не важно. Сам ненавижу, когда лезут в личную жизнь. Ах, она совсем еще девочка! Ах, как вам не стыдно! Стыд – часть удовольствия. Но не в этом дело. Вчера нам так и не удалось поговорить. Геннадий Павлович, у вас, надеюсь, найдется для меня десять минут? Вы ведь по моему письму сюда приехали?

– Отчасти.

– И Болотина, конечно, сказала вам, что я ворую у нее книги?

– А вы не воруете?

– Нет. Честное благородное слово.

– И книги, значит, не пропадают?

– Пропадали. Но клуб «Гласность» к пропаже отношения не имеет.

– А вы лично?

– К сожалению, имею… – Вехов виновато вздохнул.

– Можно поподробнее?

– «А из зала мне кричат: “Давай подробности!”», – кивнул правдолюб. – В библиотеке отличный КОД…

– Какой кот? – не понял москвич.

– КОД. Фонд книг ограниченного доступа. Просто роскошный! До революции Тихославль славился своей публичкой. Благотворители денег не жалели, особенно купец Стожаров. Он еще и богадельню построил. Там теперь санэпидемстанция. Маркел Сысоев его лично расстрелял у Троицы. Был у нас такой чекист с горячей головой и холодными руками. Чуть что – за наган, как Нагульнов.

– Слышал.

– А-а, уже поведали… Библиотека у нас роскошная! При большевиках сюда книги телегами свозили из усадеб. Мужики-то себе в избы мебель тащили, ковры, посуду, картинки с голыми нимфами. Рояль могли упереть для форсу, а книги без надобности, разве на самокрутки. Странный у нас народ, не находите?

– Нахожу.

– Потом, когда по списку Крупской фонды чистили, вредные издания здесь почему-то не уничтожили, а в подвале сложили. Предрик у нас был чудной: храмы не взрывал, иконы не рубил, книги не жёг, людей из ГПУ вытаскивал, семенной хлеб крестьянам возвращал, если чоновцы лишнее отбирали…

– Это тот, который со Сталиным под Царицыном воевал?

– И это уже знаете? Профессионал! Да, тот, он и от Маркела город избавил. Пробился на прием к Сталину, вернулся, вызвал Сысоева в райком и при всех партбилет отобрал. А без партбилета долго тогда не жили, как без печени. Ну, не важно…

– А что же важно?

– Важно то, что у нас в Тихославле есть такие книжки, каких и в Ленинке не добудешь. Улавливаете?

– Нет, пока не улавливаю.

– Ладно, придется со всеми подробностями. У моего брата доступ к ксероксу. По работе. Не знаю, как у вас в Москве, а у нас эта штука еще в редкость. Я ему отдаю книги, а он, когда ночью дежурит, копирует. Брат ксерит, а я отвожу… Нет, сначала переплетаю. Люблю это дело. Переплести редкую книгу такое же удовольствие, как одеть красивую женщину…

– Да вы поэт! А книги, значит, из КОДа берете?

– Да. Понемногу. На одну ночь. Утром они уже на полке стоят.

– Для себя ксерите?

– Не совсем. Излишки сдаю народу. В Москве, на Кузнецком. Езжу в Первопрестольную пару раз в месяц.

– И хорошо идут?

– Неплохо. «Заратустру» недавно за пятнашку сдал. Ренан по десятке ушел. Арцыбашева хорошо берут, но особенно Каменского…

– Каменского? Странно. Его же в «Библиотеке поэта» недавно издали.

– Нет, не Василия, не футуриста, а Анатолия Каменского. Декадентская эротика. Наш ответ Мопассану и Ренье.

– Вы что заканчивали?

– Ромгерм. В Ярославле.

– А кем работаете?

– Дворником, разумеется. Очень удобно: утром метлой помахал – и весь день свободен. Служебную комнату дали. Там и переплетаю. А что еще нормальному человеку в этой стране делать, чтобы не замараться? Только и остается – книжки читать да девушек любить.

– Но ведь книги-то пропали?

– Накладка вышла. Брат пакет в автобусе забыл.

– Как – забыл?

– Просто. А как Достоевский «Бедных людей» у извозчика забыл?

– Ему, кажется, вернули?

– Верно. А Косте не вернули.

– Ну и повинитесь, заплатите штраф. Книги-то небось копейки по инвентаризации стоят?

– Не могу. Одного человечка сильно подставлю.

– …который вам эти книги выносит из фонда?

– Да. А Болотина и посадить может. Самодержица! Раздавит девчонку и не заметит.

– Какую девчонку?

Вехов вздохнул, нагнулся, поднял с дорожки камешек, шагнул к высокому библиотечному окну и привычно бросил в стекло. Вернувшись, он улыбнулся и по-ленински прокартавил:

– Конспир-рация, батенька. А вот объясните мне, Геннадий Павлович! Я вчера вас внимательно слушал, и вы показались мне человеком мыслящим…

– Спасибо.

– Не за что. Скажите, может быть, это все напрасно?

– Что именно?

– Ну, эти… перестройка, гласность, ускорение… больше социализма… вперед к Ленину… цивилизованные кооператоры…

– А вы разве не хотите, чтобы все изменилось?

– Это возможно?

– Думаю, возможно, если не отступим и не оступимся, – брякнул Скорятин и брезгливо поежился.

Он невольно воспользовался излюбленной фразочкой Исидора, который пользуется Мариной. Каламбур… Бриковщина какая-то!

– А вот я думаю: нет! Ничего не получится! – повертел головой книгоноша. – Можно, наверное, завалить прилавки колбасой и винищем, как в вашем Париже, набить полки книгами, а вешалки – тряпьем. Но куда вы денете этот убогий народ с его рабской историей? Сначала под варягами кряхтели, потом – под хазарами, триста лет – под татарами. Едва вылезли из-под чужой задницы – пожалуйте в крепостные к своим господам! И еще триста лет. Царь-батюшка освободил, так ему на радостях бомбой ноги оторвали и под коммуняк легли. Свобода нашему народу-уроду нужна только для того, чтобы не мешали выбрать новое ярмо. Понимаете, у нас обмен веществ рабский. Мы на воле чувствуем себя, как цепной пес без будки…

Гена внимательно слушал Вехова, смотрел на его желчно-вдохновенное лицо и дивился. Будучи сам не в восторге от доставшегося ему Отечества, он не терпел, если кто-то при нем слишком уж измывался над страной. Иногда, утратив осторожность, даже схлестывался с мымринскими «отказниками», хотя оспаривать их веселое инородческое презрение было трудно: ты кипишь, а они зубоскалят и хохмами сыплют. «Чужая кила всегда весела!» – как говорила бабушка Марфуша. Но Вехов – это другое: тут не смешливое отчуждение, а нутряная, кровная ненависть, которая воспаляется только меж родней и доводит до отцеубийства…

– Как вы относитесь к нейтронной бомбе? – спросил переплетчик, и на его лице снова появилась перевернутая улыбка.

– Что? Не задумывался…

– А я вот хорошо отношусь. Она ведь только людей и скотину убивает. А города, леса, реки не трогает. И это правильно! – Теперь тихославльский мыслитель передразнил станичный говорок лопотуна Горбачева. – Василий Блаженный пусть себе стоит где стоял. И Эрмитаж, и Кижи, и наша Троица. А вот вместо обосранных буренок надо завезти настоящих коров.

– И людей? – уточнил Скорятин.

– Да, и людей. Нормальных. Свободных.

– Из Америки?

– Лучше из Канады. В Штатах негров много.

– Вы это серьезно?

– Шучу, конечно!

Послышался хруст шагов по гравиевой дорожке. Словно дождавшись конца монолога, из-за цветущих куп бочком вышла девушка с милым, но до обиды прыщавым личиком. Гена видел ее вчера мельком в зале и запомнил глаза, испуганно-преданные. Она тоже хотела что-то спросить, поднимала руку, как школьница, подпирая локоток ладошкой, но потом смущалась и опускала. С первого взгляда было ясно: бедняжка влюблена в Вехова до самозабвения, до собачьей преданности, когда невозможно взгляд отвести от хозяина или потерять в порыве ветра его повелевающий запах.

– Это Катя, – представил переплетчик.

– Доброе утро. – Она смотрела на москвича с выжидающей готовностью, мол, что прикажут: хвостом вильнуть или вцепиться в горло.

– Я все рассказал. Геннадий Павлович обещал нам помочь. Ведь так?

– Угу, – кивнул Скорятин, сочувственно разглядывая юницу: мордашка, конечно, простенькая, но фигурка подстрекательная!

– Правда? – обрадовалась она и плаксиво, как, видимо, учили, зачастила: – Простите, я не хотела… на одну ночь… так получилось… спасибо!

– А кто еще знает, что книги выносите из фонда вы? – голосом доброго следователя спросил спецкор.

– Зоя Дмитриевна. Но она не скажет.

– Почему?

– Она тоже иногда берет себе что-нибудь почитать, – пролепетала Катя и опустила глаза.

– Ну и прекрасно!

– Ладно, киса, иди, а то обыщутся! – приказал Вехов, махнув рукой, как дрессировщик.

– Не обыщутся, – улыбнулась девушка, продлевая минуты счастья рядом с повелителем. – Зоя Дмитриевна сегодня на работу не вышла. Она вчера под ливень попала и ногу подвернула.

– Ах вот оно даже как! – Книголюб с уважением посмотрел на москвича. – Все равно иди! Нам с Геннадием Павловичем надо посекретничать.

И она покорно пошла к библиотеке, оступаясь на гравии и часто оглядываясь на Вехова, словно запасаясь им впрок. Тот несколько раз бодро кивнул девушке и даже сделал ручкой.

– А вот скажите, сами вы тоже собираетесь погибнуть под бомбой или где-нибудь спрячетесь? – спросил Скорятин, когда Катино платьице в последний раз мелькнуло меж беленых стволов.

– Я же пошутил.

– В шутку и спрашиваю.

– В шутку? Знаете, я вас вчера слушал-слушал и решил все-таки свалить отсюда. Знакомая евреечка документы оформляет, может вывезти по старой дружбе под видом мужа.

– А как же Катя?

– Она девочка отзывчивая. Не пропадет. Вы-то как посоветуете – ехать или нет? Там в самом деле хорошо?

– Как вам сказать? Жизнь мучительна, даже если все у тебя есть. А, может, от этого еще тоскливее. Во всяком случае, тамошний народ не показался мне особо счастливым. Они, в сущности, как мы… Одеты только получше и в очередях не стоят.

– Зачем же вы вчера так расписывали Париж? Сто сортов колбасы, двести вина.

– Людям нужна мечта, иначе из болота уравниловки не вылезти.

– «Болото уравниловки» – это хорошо! Сами придумали?

– Не помню, – раздраженно ответил любимый сотрудник Исидора Шабельского.

– Скажите, Геннадий Павлович, вы в верхах, наверное, общаетесь, ничего про частные издательства не слышали?

– Поговаривают. На днях Петя Старчик конференцию редакторов Самиздата собирал. Что-то там учредили…

– Может, все-таки разрешат? При НЭПе много издательств было. Даже в Тихославле. А у нас теперь ведь вроде как новый НЭП. Так?

– Хотите свое дело организовать, вроде Зелепухина?

– Хочу. Но не вроде…

– Как назовете?

– «Снарк».

– Снарк?

– Да. У Кэрролла есть поэмка «Охота на Снарка».

– Не читал…

– Она еще не переведена.

– И кто же такой Снарк?

– Никто не знает.

– Охотятся сами не зная на кого? Странно…

– Почему? Разве вы знаете, что такое перестройка и чем она кончится? – Вехов протянул Гене сверток. – Это вам – от меня…

– Нет-нет, не надо!

– Пустяк. Возьмите! У Кати мать-инвалид – руку в конвейер затянуло, и маленький брат. Не выдайте самодуре, смилостивьтесь великодушно!

Произнеся последние слова с усмешкой, переплетчик тряхнул волосами и на прощание одарил москвича своей перевернутой улыбкой. Потом он аккуратно сложил дорожные шахматы и откланялся. Только сейчас Скорятин заметил, что доска-то самодельная и в отличие от магазинной ее можно схлопывать, не вынимая фигурки из гнезд, чтобы потом, открыв, продолжить игру с прерванного хода. Спецкор смотрел вслед уходящему умельцу и дивился затейливости провинциальных умоблужданий.

Зайдя во флигель, Гена принял душ, переоделся во все чистое и, развернув бандероль, нашел там книги в веселеньких обложках, пахнущих свежим клеем: «Санин» Арцыбашева, «Нежная кузина» Ренье и «Параболы» Кузмина.

«Грамотно, на все вкусы», – думал спецкор, листая стихи и выхватывая глазами бледные ксероксные строчки:

У платана тень прохладна. Тесны терема князей, — Ариадна, Ариадна, Уплывает твой Тезей! [4]

Он вдруг вспыхнул, затомился, причесался, прыснул в лицо «One Man Show» и решительно направился к Зое, чувствуя в чистом теле нарастающий гул любви. Людей на улицах было мало, они еще в те годы ходили на работу. Попадались дети, пенсионеры да мамаши, будущие – с животами и настоящие – с колясками. Иные прохожие, узнавая знаменитость, светлели лицами, кивали и здоровались. В овощном отделе он купил импортных яблок, чтобы явиться к Мятлевой не занудой, а участливым проведывателем бедной больной. Стоя в очереди, журналист привычно огляделся, запоминая: холодильная витрина мясного отдела была безвидна и пуста, лишь на эмалированных лотках остались потеки старой крови. Гегемоном консервного ряда оказался «Завтрак туриста» с перловкой. За мукой выстроилась угрюмая очередь. В нагрузку к яблокам давали килограмм прошлогодней квашеной капусты. Москвич за нее заплатил, но не взял.

Шагая к Зоиной хрущевке, столичный мечтатель придумал слова, с которыми переступит порог: «Фирма “Заря”. Срочная доставка свежих фруктов и комплиментов». Но, подойдя к ее дому, подняться и позвонить не решился: накатило горячечное подростковое смущение. Полчаса простоял он с кульком под деревом напротив окон. Чтобы собраться с духом, пошел вдоль монастырской стены, кое-где порушенной или подпертой контрфорсами из силикатного кирпича. В некоторых местах старинная кладка как на фундамент опиралась на вросшие в землю огромные гранитные блоки, впритирку подогнанные друг к другу. Арочные ворота обители, смотревшие на Волгу, были забраны сваренными железными листами, выкрашенными в зеленый цвет. На запертой изнутри двери желтела трафаретная надпись «Посторонним вход воспрещен». В пустой грязной нише вместо надвратной иконы торчала опорожненная бутылка водки, неведомо как поставленная туда озорниками. Но обезглавленный изразцовый барабан высокого собора, кажется, начали реставрировать, он весь был в строительных лесах. Обойдя монастырь, Гена вернулся к Зоиным окнам, постоял, отдал яблоки пробегавшему мальчишке-прогульщику и побрел обедать к Зелепухину.

Самого Кеши в заведении не наблюдалось, гостя встретил хамоватый парень в косоворотке. Скорятин как завсегдатай взял окрошку, салат, рубец в томате и, конечно, попросил вчерашнего морса. Он по-свойски подмигнул официанту, однако напиток оказался безалкогольным, да еще и сильно разбавленным. Когда подали счет, москвич крякнул – в редакционной столовой такой обед стоил дешевле раз в пять. Уходя, он с обидой глянул на золотую цепь деда-основателя, подумав, что кабатчика не любили в городе за дело.

Оставалось нанести прощальный визит Болотиной. Она продержала его полчаса в приемной, хотя, как выяснилось, посетителей у нее не было. Но спецкор терпеливо ждал, рассматривая мраморные пушкинские бакенбарды и соображая, как бы поэт поступил на его месте. Наверное, залез бы к Зое по водосточной трубе и сломил бы девичье недоумение африканской страстью. Наконец заскучавшего гостя позвали.

– Ах, это вы? – молвила директриса, глядя на вошедшего, как царица на нерадивого кучера.

– Вот… проститься…

– Выспались?

– Да, спасибо!

– Говорят, вы вчера под ливень попали.

– Чуть не утонул.

– Рада, что не утонули. Ну, и что вы собираетесь написать в вашей газете?

– Ничего. Елизавета Михайловна, давайте сделаем так: вы забудете, что у вас пропали ценные книги, а я забуду, что вы изгнали из библиотеки клуб «Гласность». Это, знаете, совсем не в духе времени.

– Вы меня пугаете?

– Просто напоминаю о сложных отношениях Петра Петровича с центром. – Скорятин, как опытный интриган, поднял на Болотину постный взгляд. – Иначе я бы тут не сидел, хватило бы одного звонка Суровцева моему главному. Ведь так? Стоит ли устраивать шум из-за пустяков накануне партконференции? Ничего, что я так откровенно?

– Странно. Вчера вы были настроены куда решительнее! Что же случилось за ночь?

– Ничего особенного. Я провел маленькое журналистское расследование и кое-что выяснил.

– Говорили с Веховым?

– Говорил.

– Ну и как?

– Сложный человек.

– Мягко сказано. И что выяснили?

– К пропаже книг клуб «Гласность» отношения не имеет.

– Но ведь кто-то их взял?

– Послушайте, вам что дороже – книга или человек?

– Принципы.

– Может, поступитесь хоть раз принципами?

– Попытаюсь. Вы сильно вчера промокли?

– Очень!

– Я так и думала.

В кабинет заглянула секретарша.

– Елизавета Михайловна, водитель из райкома приехал.

– Ну, Геннадий Павлович, счастливого пути! – Она, поморщившись, встала, вышла из-за стола и жестко пожала гостю руку. – Надеюсь, хоть что-нибудь вам у нас в городе понравилось?

– Еще как понравилось!

– Языческую троицу посмотрели?

– О да!

– Чего у нее попросили?

– Разрядки напряженности.

– Тоже дело хорошее… – Владычица благосклонно кивнула. – Не забудьте поставить печать на командировочное удостоверение!

Выйдя от Болотиной, Скорятин забежал во флигель, схватил сумку, и через минуту знакомая «Волга» уже трясла его по булыжной мостовой. За рулем сидел Николай Иванович, хмурый, как председатель похоронной комиссии.

– А где Илья? – спросил Скорятин.

– В область услали.

– У него же мое командировочное удостоверение.

– Ничего не знаю.

Музейная часть города быстро перешла в деревенский пригород. На выезде ждали, пока пастух, страшно матерясь и хлопая длиннющим кнутом, сгонит низкорослых и действительно грязных коров с шоссейного асфальта. Ехали молча. Иногда шофер ругал встречные машины за невымытый кузов или заляпанное лобовое стекло.

– Сами-то по улице в грязной одежде не ходят. А машина – та же одежда, только с колесами. Штрафовать нерях надо. Как у Зелепухина, понравилось?

– Вчера хорошо было. Очень! А сегодня вот снова зашел… – наябедничал спецкор. – Дорого и невкусно. В морс, кажется, сырой воды налили, живот крутит…

– Я же говорил: мироед!

«Мироед», «короед», «дармоед», «муравьед», «муравед», «минарет», «меламед», «мусагет», «мясоед», «Моссовет», «мяса нет»… – По привычке он крутил в голове слова и глядел на Волгу. Река мелькала между янтарными корабельными соснами, искрясь ослепительной рябью. Он вдруг вспомнил Зоину опухшую лодыжку и громко, прерывисто вздохнул.

– Ни к черту дорога, – согласился водитель. – Одни выбоины. Вот вы человек московский, лучше в политике разбираетесь, объясните мне, деревенщине: ускорение – это от глупости или от вредительства?

– Ни от того, ни от другого. Это – стратегия.

– Ах так? Почему же в «Правде» то одно пишут, то другое, то так, то эдак, а то и разэдак? Каждую неделю что-нибудь новое придумывают. Вчера у них Ленин все наперед знал, а сегодня он чуть ли не в беспамятстве пять лет пролежал. Мол, мозг высох до грецкого ореха. Не поспеваю я как-то…

– Жизнь ускоряется, ничего не поделаешь. Что тут плохого?

– А то плохо, что человек к новому должен привыкнуть, обжиться, чтобы польза пошла. Я вам как шофер с тридцатипятилетним стажем скажу: если каждую неделю дорожные знаки переставлять да разметку менять, будет авария, крушение! Даже опытный водитель баранку не туда крутанет и под «КамАЗ» влетит…

На вокзальной площади, полупустой, как и в день приезда, гранитный Ленин все так же тянулся рукой к будущему. На голове монумента устроился голубь, издали похожий на жокейскую шапочку Коровьева. Николай Иванович вынул из багажника длинный газетный сверток, сочившийся рыбьим жиром.

– Что это?

– Из райкома просили передать.

– Колобков?

– Поднимай выше! Чем-то вы нашему Рытикову глянулись. От него стерлядка. Долго не держите – пропадет. Горячая…

Бросив вещи и наполнив купе копченым соблазном, Скорятин смотрел в окно на прощальную суету перрона. Он смутно мечтал: вдруг среди провожающих, как в кино, появится Зоя, запыхавшаяся, прихрамывающая, ищущая, раздвинет толпу, ворвется в вагон, обнимет и, улыбаясь плачущими глазами, попросит: «Не уезжай ты, мой голубчик!» И он не уедет. Мятлева, конечно, не появилась, зато нарисовался Вехов. Он шагал по платформе в сопровождении юноши, еле тянувшего большую спортивную сумку. Шли они в хвост поезда, к плацкартным вагонам. Книголюб давал какие-то указания, а парень (похоже, младший брат) кивал, время от времени перекладывая ношу из одной руки в другую.

«А дело-то у них поставлено!» – подумал журналист.

Едва тронулись, в купе вбежал толстячок в мятом плаще, шляпе и с портфелем – словом, классический советский командированный.

– Ого! – воскликнул он, шумно втянув деликатесный запах. – Как знал, прихватил с собой! – И вынул из портфеля бутылку «андроповки».

Гена ощутил в желудке сосущий голод и нажал кнопку селектора:

– Готово?

– Остывает.

– Заносите!

Вошла Ольга и поставила перед шефом чашку чая и тарелку с куриной котлетой, разогретой в микроволновке.

– Выпьете чего-нибудь покрепче?

– Попозже. Мне в Минпечать еще надо заехать.

– Надолго?

– Как получится.

– Ясненько. Геннадий Павлович, а можно спросить?

– Попробуйте.

– Как вы относитесь к брачному договору?

– Я? Хм… Допустим, как к гарантии.

– К какой гарантии?

– Автомобильной. Помогает, пока со всей дури под «КамАЗ» не въедешь.

25. Снарк

В третий раз с Веховым судьба свела Гену, кажется, в начале нулевых. Кошмарик бросил Скорятина на избирательную кампанию губернатора Налимова, по прозвищу Нал. Виктор Митрофанович поднялся в девяностые на перепродаже колхозных угодий, помещений и сельхозтехники, а потом сменил Рытикова, разворовавшего область дотла и осевшего на отдых в Монако. Его пентхаус с окнами на казино «Монте-Карло» входит теперь в перечень достопримечательностей княжества. Экскурсовод сообщает, делая секретное лицо:

– А там, левее, самая дорогая в Монако квартира!

– Где-где?

– Вон, с пальмами на крыше. Ее сначала хотел купить арабский шейх, но не потянул. Досталась русскому миллионеру.

– Как фамилия?

– Рытикофф.

– Не слышали.

– Мда… Какая же богатая страна Россия! Можете попытать счастья в рулетку. Новичкам, говорят, везет…

И пока азартные мужья спорят с бережливыми женами, сколько ставить на красное – пять или десять евро, гид вспоминает свою кооперативную «двушку» с окнами на Финский залив, «шестерку» с надсаженным движком, несметную весеннюю корюшку и университетскую кафедру философии, где под чай с сушками так хорошо спорилось о физике Божьего Промысла.

Налимов – под стать своей фамилии – оказался мужиком откормленным и гладким. Он был покрыт несмываемым средиземноморским загаром и тронут той сонной усталостью, которая часто поражает очень богатых людей. Губернатор даже говорил неохотно, точно с каждым сказанным словом с его счета списывался миллион. Однако выборы есть выборы, с народом надо встречаться, общаться, обещать, очаровывать, заверять, врать: мол, первый срок – цветочки, ягодки – впереди! Для этого добыли и отремонтировали списанный «Метеор», загрузились выпивкой со жратвой и поплыли по Волге.

В каждом городке их ждал президиумный стол, увитый цветами, как похоронный поезд. Команда кандидата, человек десять, рассаживалась на сцене. Сначала крутили предвыборный ролик, снятый за безумные деньги модным режиссером Грамовым, который прославился экранизацией «Героя нашего времени», собравшей все мыслимые и немыслимые премии. В новой версии Печорин, борясь со скукой, долго и мучительно склонял к коллективной оргии сразу трех своих подруг – Белу, княжну Мери и Нину. После разнузданного свального греха, снятого с гинекологической достоверностью, Бела бросилась в пропасть, княжна Мери вышла замуж, Нина вернулась к супругу, а Печорин застрелил Грушницкого, пятого участника групповухи, за скабрезно-неуважительный отзыв о прекрасных дамах. Впрочем, предвыборный ролик, в отличие от фестивальной ленты, был слеплен без затей: Налимов шел по грудь в колосящихся хлебах, горстями пил волжскую воду, вручал компьютер сельским школьникам и на веранде чьей-то плохонькой дачки скромно чаевничал с женой Валентиной, которую давно бросил и сослал с ребенком на Кипр. Посмотрев кино, электорат, задетый за живое, задавал вопросы – в микрофон или письменно. Поступавшие из зала бумажки носила Карина, мисс Средняя Волга, обладательница ног, бесконечных, как великая русская река.

Пресс-секретарь губернатора, юноша с улыбкой мнительного зайца, исказив лицо мыслью, вникал в вопрос и шептал что-то в петлистое ухо кандидата. Нал вздыхал, тяжело осматривал свиту и кивал одному из присных. Тот, вскочив, как черт на пружине, запевал о лучезарном будущем областной жилищно-коммунальной системы. Другой вещал из-за баррикады икебан о бесповоротной ликвидации ветхого жилья в отдельно взятом населенном пункте. Третий, лучась, сулил интернет в каждый дом, а малоимущим детям – компьютерную «мышку» в дар. Под занавес старуха, одетая в застиранную гимнастерку, врывалась, дребезжа наградами, на сцену, обнимала, целовала и осеняла кандидата крестным знамением от имени всех фронтовиков. То была актриса облдрамтеатра Ирма Почепец, лет сорок назад она сыграла юную партизанку и с тех пор не выходила из образа. Зал аплодировал стоя.

Но конечно, не всегда шло гладко. Порой какой-нибудь правдоискатель протыривался к микрофону и вопрошал, рыдая:

– Виктор Митрофанович, сейчас вы на пятьдесят шестом месте в русском списке Форбса. Где будете к концу второго срока?

По рядам сподвижников пробегала судорога возмущения, а Нала, напротив, охватывала зевотная тоска. Отважная партизанка Почепец заслоняла обиженного своей медальной грудью и кричала: «Да я тебя, коммундила проклятый, на передовой за такие слова шлепнула бы!» (во время войны Ирма едва родилась.) Наглеца сгоняли, а из разных концов зала слышались голоса-заступники.

– Как не стыдно! Человек хочет людям помочь! Залил глаза-то с утра! – вопили женщины.

– И хорошо, что богатый! Воровать не будет! Все народу достанется! – вторили мужики.

Теток вдохновляли продуктовые дары, выданные накануне, а их злоупотребляющих супругов – наборы «Три богатыря»: водка, перцовка и старка. Продукт, кстати, местный, со спиртзавода, записанного на Мишу, губернаторского сынишку от первого брака, редкого обалдуя, разбивавшего по «Ягуару» в квартал. Чтобы сгладить неловкость, к микрофону выдвигался глава района и баял, дескать, много лет знаком с Виктором Митрофановичем по совместной работе и заявляет ответственно: более кристального человека не было, нет и не будет. Избиратели с пониманием кивали, они-то знали главу как лютого взяточника, давно перешагнувшего черту, отделяющую здоровое русское мздоимство от клептомании.

Когда вопросы иссякали, кандидат тяжело вставал и, вяло распахнув руки, говорил истомленным басом:

– Я вас люблю! Вперед к процветанию – через веру, труд и честность!

И осенял себя крестным знамением.

За этот избирательный слоган столичная пиар-фирма «Котурн» слупила с него сорок тысяч баксов. Совсем, кстати, недорого. Следом на сцену выбегала народная певица Евстигнея. Сгибаясь под гнетом неимоверного кокошника, усеянного жемчугами размером с молодой картофель, она плясала и пела с коренной заполошностью:

Эх, мать-перемать, Левый берег не видать!

Тем временем, выпив и закусив, предвыборный десант загружался на «Метеор» и плыл дальше. Судно на подводных крыльях отыскали в сухом отстое, срочно отремонтировали за безумные деньги, выгородив «люкс» для кандидата с Кариной. Чудо советского речного флота летело по-над матушкой Волгой, рассекая волны, со скоростью семьдесят километров в час. Это тоже был тонкий ход пиарщиков, знавших народную тоску по прежним временам, когда «Ракеты» сновали по рекам и озерам СССР, что твои водомерки.

После очередной встречи с избирателями бригада должна была отплыть в Тихославль и заночевать там, в охотничьем хозяйстве, записанном на дочь губернатора от второго брака Эвелину. По слухам, она давно просветлялась в каком-то тибетском вип-монастыре. Перед сном свита из деликатности увольнялась на берег. Оно и понятно: устав на общественном поприще, Нал, естественно, отдыхал. До утра «Метеор» мерно бился бортом о причал, а над водами носился хорошо поставленный Каринин стон.

Гена по указу Кошмарика, замутившего с губернатором общий бизнес, сопровождал кандидата в предвыборном заплыве, чтобы написать для «Мымры» очерк «Волга течет в будущее». Высматривая в окошко купола Тихославля, он смаковал двадцатилетний коньячок и предвкушал, как сойдет на берег, прогуляется по музейному городу, заглянет в библиотеку и с ленивой симпатией поинтересуется: «А вот была тут у вас этакая Зоя Дмитриевна Мятлева… Что вы говорите? Ну, надо же… Жаль. Очень жаль!» А если ответят: «Как же, как же! Она у нас и теперь работает. Позвать?»

И тут на Гену накатывало смятение: он страшился увидеть Зою через столько лет. Вдруг та, из-за которой он едва не сошел с ума, превратилась в усталую одутловатую тетку, отупевшую от библиотечных формуляров, детей и домоводства. И как тогда примирить жестокую очевидность с лучезарной девушкой, жившей в его памяти все эти годы? Как? Расставшись, Скорятин, конечно, не думал о ней денно и нощно, но быстротечная тихославльская любовь пожизненно осталась в нем, как немецкий осколок в груди деда Гриши. Приводя внука в баню, тот всегда показывал на рытвину в боку, поясняя, будто в первый раз:

– Фашистский подарок. Как попал в сорок третьем, так и сидит под сердцем.

– А почему не вынули?

– Военврач сказал: нельзя – умру.

Умер он, когда осколок вдруг «пошел» – так объяснил хирург в Склифе.

До Тихославля оставалось четверть часа плавного речного ходу, когда позвонили из избирательного штаба и доложили: в городе митинг, пристань блокирована пикетами, люди возбуждены, понаехали телевизионщики, даже уроды из ЮНЕСКО прискакали. Гена как раз приканчивал бутылку коньяка «Супер-Ной» с пресс-секретарем Аликом, племянником Налимова. Во всяком случае, босса он называл «дядей Витей» и говорил о нем без костяной преданности, какую напускает на себя служивая челядь, зная о жестоком аппаратном наушничестве.

– А что там случилось? – спросил Скорятин, как бы почти не интересуясь.

– Народ бузит.

– Из-за чего?

– Из-за фигни. Дядя Витя гольф-клуб хочет… Европейского уровня! С гостиничным комплексом, с яхт-клубом. Чтобы симпозиумы проводить, как в Давосе. Тихославль-то – пряник, а не город!

– Вот и хорошо. Инвестиции пойдут, рабочие места…

– Конечно! Телки со всей Волги слетятся… – ухмыльнулся племянник, явно завидуя дядиной неукротимости. – Только народ у нас дикий. Азиопа! Уперлись. У них там, на берегу, какие-то каменюки…

– Языческая троица?

– Точно. Ты-то откуда знаешь?

– Читал.

– Когда только успеваешь? Не дают они возле этой троицы котлован рыть, а лучше места нет. Такой вид на Волгу! И рельеф как раз для гольфа. Дядя Витя даже благословение у владыки Афанасия получил, обещал камни не трогать, только огородить. Пойдет прибыль, сказал, спортивную школу построю. Нет, бузят. Вот скажи, с таким народом развитой капитализм можно построить? Уроды какие-то, а не население! Правильно Троцкий хотел их строем на работу водить…

– Ты про трудармию, что ли?

– Про нее. Дядя Витя считает, это единственный выход.

«Метеор», сбросив скорость, плыл мимо Тихославля. В закатном солнце пылали купола, затмевая осеннюю желтизну леса. На стрелке, разделяющей Волгу и Тихую, все так же стоял храм Живоначальной Троицы, но не блекло-бежевый, как прежде, а ослепительно белый. Детинец на Мерной горе стал выше, новее, затейливее. Видно, за минувшие годы надстроили обглоданные веками стены. Появились кровли из теса с коньками. Да еще воткнули сбоку ретрансляционную вышку, вроде гигантского шампура.

На ярусах бело-голубого дебаркадера, напоминавшего старый колесный пароход с обрубленными носом и кормой, толпился народ. Вдоль борта растянулись транспаранты:

Ладе – да! Гольфу – нет!

Долой губернатора-прихватизатора!

Налимову – второй срок!

Скорятин оценил остроту тихославцев: дядя Витя при советской власти, будучи прорабом, недолго посидел в Мордовии за липовые наряды и продажу фондированных стройматериалов налево, но тема была табуирована, как добрачные связи принцессы Дианы. Считалось, Нал пострадал за любовь к свободе и демократии.

«Метеор» качался на волнах, и его медленно разворачивало течением.

– А чего встали? – спросил Гена.

– Человечка нашего забираем. «Наглядку» рассовывал, но не пошло. Как бы не прибили паренька, – пресс-племянник показал пальцем на берег.

С дебаркадера в катер спускался, увертываясь от тумаков, щуплый человечек, а народ швырял вниз какие-то белые брикеты. Наконец катер отвалил от негостеприимной пристани, задрал нос и, раздваивая пену, помчался на базу. Вскоре «Метеор» мягко шатнуло, послышался скрежет спускаемого трапа. В окно было видно, как команда спешно перегружает с борта на борт «брикеты» – пачки книг. Кое-где оберточная бумага порвалась, и стала видна обложка с глянцевым Налимовым, бредущим по грудь во ржи. Пострадавший «паренек», придерживая оторванный ворот куртки, ни с кем не здороваясь, быстро прошел по салону на доклад в «люкс», откуда выставили взъерошенную мисс Среднюю Волгу. Его удаляющаяся сутулость показалась знакомой. И когда изгнанник почти сразу же вышел, точнее, вылетел от босса, Скорятин узнал книгоношу Вехова, постаревшего, жалкого, надменного, обиженного. Бодрясь своей перевернутой улыбкой, он, ни на кого не глядя, тяжело плюхнулся в кресло за спиной редактора «Мымры». Сперва Гена не хотел обнаруживать себя, но «Супер-Ной» сообщил сердцу теплое хмельное озорство, и журналист, просунувшись между зачехленными спинками, позвал:

– Господин Вехов, ау! Где же ваш лиловый смокинг?

Переплетчик, кажется, задремал и не сразу открыл страдающие глаза. Некоторое время он с сонным удивлением смотрел на сдавленное креслами лицо и наконец узнал.

– А-а… Вы-то здесь что делаете?

– То же, что и вы!

– Неужели? – Он глянул на знаменитого журналиста, как бомж, обнаруживший в соседнем мусорном баке банкира Авена.

– Что-то вас в посольствах давно не видно? – поквитался Скорятин.

– Некогда.

– Ловите своего Снарка? Ну что – поймали?

– К сожалению, поймал.

– И кто же он?

– А вы не поняли?

– Какие еще книжки издаете?

– Всякие.

– Как там Катя?

– Какая Катя? – искренне не понял переплетчик.

– Ладно – проехали. А Зелепухин как там поживает? – поинтересовался Гена, на самом деле собираясь спросить про Зою. – Миллионщиком небось стал?

– Зарезали Кешу. Давно. Дедово золото искали…

– А-а-а… Жаль. Бывает. А я-то думал, вы теперь где-нибудь на Майами.

– Уезжал. Вернулся.

– Что ж так?

– Ностальгия.

– Не похоже на вас.

– Сам удивился.

– А как насчет нейтронной бомбы?

– Не забыли… Теперь предпочитаю водородную! – ответил Вехов и закрыл глаза, показывая, что разговор закончен.

26. Переходящий лоскут

«Ну, хватит, хватит думать о всякой там ерунде!» – Скорятин отодвинул недоеденную котлету и допил зеленый чай.

Главред нашел в ворохе бумаг приглашение на премьеру и сунул в боковой карман вместе с фотографией Ниночки. Затем Гена выковырял скрепкой курятину, застрявшую между зубами, вытер влажной салфеткой руки и решительно встал.

После того как он разлюбил Марину и потерял Зою, женщины стали в его суетной маете чем-то вроде бутылочек воды, которые суют марафонцу – утолить на бегу жажду. Но с Алисой вышло иначе. Если раньше торопливые свидания с тарифными девицами и легконравными журнальными дамами были своего рода передышками между редакционным дурдомом и домашним бедламом, между сыто-пьяными командировками и редкими вспышками писательства, то теперь его жизнь превратилась в томительные перерывы между встречами с «меховой женщиной». Впрочем, до конца он так и не понимал, что это все-таки – последняя любовь или просто телесная «присуха», как говаривала бабушка Марфуша, болезненная плотская зависимость, вроде той, что привязывала его когда-то к Ласской.

Скорятин вышел в приемную. Ольга ела из пластмассового стакана ошпаренную китайскую лапшу.

– Вернусь через часок… – предупредил главред, оглядывая себя в зеркало и стараясь вобрать живот, а тот не втягивался, мстя за ночное обжорство. Бессонно бродя по квартире, Гена часто заглядывал в холодильник.

Секретарша громко чмокнула, втянув свисавшую изо рта питательную бахрому, и спросила участливо:

– В Минпечать?

– Да…

– Коля еще не вернулся.

– Доберусь на такси.

– Не забудьте взять чек, а то бухгалтерия не пропустит.

– Не волнуйся.

– Вы всегда забываете, а Заходырка потом с ума сходит.

– Свои заплачу. Не обеднею.

– Счастливого пути! – улыбнулась она, прекрасно понимая, что за час съездить в центр и вернуться невозможно.

Гена весело шел по коридору. Предвкушая встречу с Алисой, предчувствуя рыжий пламень ее любви, он был добр и снисходителен к слабостям подвластного люда. Заметив, как многоженец Сеня Карасик охмуряет возле водопоя юную практикантку, суровый редакционный вседержитель скроил расстрельную физиономию, а потом поощрительно осклабился: мол, плодитесь и размножайтесь, если есть на что. Встретив Ампелонова, отец коллектива еще раз похвалил репортаж о зверском убийстве старушки, не давшей внуку денег на кино, и удивился, что материал до сих пор не вывешен на доску лучших.

– Напомни Ольге!

– Неловко…

– На печи неловко, когда не спит золовка… – бабушкиной прибауткой ответил добрый босс.

Дверь в отдел искусства была настежь, там кипел стихийный субботник: ящики столов выдвинуты, папки вынуты, на полу разложены стопки старых рукописей, связки писем, вороха фотографий, давних оттисков и другие отходы редакционного организма. Телицына, превозмогая беременность, доставала бумаги из нижних секций. Ее мукам сострадал, сидя в кресле, Дормидошин. Главный редактор остановился. Бездельник, заметив шефа, бросился показательно помогать брюхатой растеряше.

– Ну как? – спросил Гена.

– Уже почти нашли! – ответила Телицына с обещающей улыбкой.

– Все перероем! – подтвердил Дормидошин.

– Не родите мне здесь раньше времени!

– Постараемся.

У корректорской он столкнулся нос к носу с Бунтманом, тот аж осунулся от неприятной встречи. Повелитель «Мымры», улыбнувшись, простил интригана. Полгода назад в передовой статье Гена по ошибке назвал знаменитого красного латыша Вилиса Лациса литовцем, а бюро проверки, как обычно, ошибку прохлопало. В сущности, ерунда, мелочь, в газете и не такое бывает. До сих пор, из поколения в поколение, передается знаменитый ляп в «Сухумской правде». На первой полосе шел официоз «Визит Анастаса Ивановича Микояна в солнечную Абхазию», а на четвертой – репортаж «Пополнение в Сухумском обезьяньем питомнике». Фотографии к текстам, как на грех, оказались одинакового формата. Верстальщик попутал цинковые квадратики: и на первой полосе очутился снимок мартышки, прибывшей из дружественной Индии, а на четвертой усатая физиономия легендарного члена Политбюро, про которого шутили: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». И что? Ничего. Микоян позвонил агонизирующему главному редактору и, смеясь, попросил: «Слушай, пошли мне десяток газеток, друзьям подарю. Пусть посмеются!»

Скорятин был требователен и неумолим. Если обнаруживался ляп, ошибка или «козел», на планерке стулья летали, строгие выговора лепились без колебаний, как высшая мера на передовой. А тут конфуз: ляп допустил сам шеф. «Свежая голова» Галантер из деликатности про ошибку босса на летучке промолчал, а редакция сделала вид, будто ничего не случилось. Так бы все и прошло незаметно, но гордые жмудины залупились. Чем мельче народ, тем обидчивее, а у «прибалтят» гонора вообще на целую Британскую империю. Вышел международный скандал. Позвонили из посольства и с настойчивым акцентом сообщили, что у них в истории своих сталинских подголосков хватает, поэтому не надо навешивать им еще и латышских красных стрелков. Скорятин завелся и ответил с глумливой вежливостью, что в Литве были не только сталинские подголоски, но еще и кровавые юдофобы из местных, о чем уважаемый советник может прочитать вскоре в статье «Вильнюсский холокост».

Такой материал действительно был, его привез вместе с часами «Брайтлинг» сын Борька от О. Шмерца, когда прилетал повидать родителей. В трубке гневно задышали – и пошли короткие гудки. Через полчаса позвонил пресс-секретарь нашего МИДа и попросил не публиковать статью об уничтожении вильнюсских евреев, так как вроде там подумывают о сближении с Россией. После долгих уговоров Гена нехотя пообещал снять горячий материал из номера и вздохнул между прочим: мол, давненько никого из мымровцев не приглашали за рубеж в свите министра иностранных дел… Через месяц он уже летел спецбортом в Канаду на переговоры. Этому искусству превращать промашку в прибыток его обучил Исидор. Но, конечно, «золотому перу» было неловко за ляп перед сотрудниками. Обычно Гена вылизывал свои тексты до блеска, но, видно, размяк от Алисиного дурмана и потерял бдительность. А тут еще Дочкин донес, что Бунтман пустил по редакции шутку: «Генела промахнулся!» И главный, затаив гнев, несколько раз срезал остряку гонорар, обстоятельно топтал на планерках за малейшую оплошность, не отпустил на конференцию в Палермо, хотя все расходы брала на себя принимающая сторона. Но сегодня он и его простил, дружески потрепал по плечу, вызвав счастливое недоумение помилованного.

Зайдя к Жоре, Скорятин напомнил, чтобы «Клептократию» не сдавали в корректуру ни в коем случае. Упаси бог кто-нибудь сольет в интернет – тогда конец! Пусть полежит, а потом невзначай выйдет в «Отстое» у Рената. Не пропадать же такому текстищу! Если спросит гадина Заходырка, надо отвечать: «Главный стиль оттачивает!» Пусть побесится. Дочкин понимающе кивнул и, перейдя на шепот, стал бурно восхищаться статьей: мол, такой беспощадной оплеухи власть давно не получала, а так хлестко писать сейчас никто не умеет. Пигмеи! Был Юрка Чехочихин, но за длинный язык парня траванули – сгнил заживо.

– Гениалиссимус! – восхитился Жора. – Как это там у тебя? «…Иногда Кремль кажется мне разбойничьим замком феодала, мимо которого без мзды не проедет ни один обоз, не проплывет ни один караван. Кто знает, может, какой-нибудь барон фон Дрон за зубчатой стеной практикует “право первой ночи”…» Златоперый ты наш!

– Ладно-ладно… – Автор поморщился от крупномолотой лести, но оценил, что соратник знал текст наизусть.

– Ты надолго в Минпечать?

– Туда и обратно.

– Без пальто?

– В машине тепло.

– Тяпнем, когда вернешься?

– Посмотрим.

– Мне ярославский автор «Серебряную казенку» привез. Спирт «Альфа», тройная очистка. А в «Кадушке» я взял белые грузди. Развесные. Из Вятки.

– Уговорил! – кивнул главред, чувствуя, как рот заполнился слюной, а душа затомилась тоской по теплой алкогольной безмятежности. – Поставь в холодильник.

– Водка должна быть холодной, а женщина горячей! – осведомленно кивнул искуситель. – Летишь в Египет?

– Скорее да, чем нет!

У входной железной двери за столом сидел охранник Женя и читал, как обычно, «Энциклопедию успеха». Напоминал он сытого кота, живущего в душевном согласии с мышами и собаками. Его обязанность состояла в том, чтобы, хмурясь, спрашивать у редакционных прихожан: «К кому и зачем?» Если посетитель путался, выдавая свою никчемность, страж должен был объяснить: день сегодня неприемный, рукописи не рецензируют, не возвращают, а телефоны отделов и электронный адрес редакции написан в выходных данных на последней полосе. Но охранник обычно, не дожидаясь ответа посетителя, углублялся в чтение своей суперкниги. В результате по коридору шлялся иной раз черт знает кто. Недавно забрел бомж и два дня жил в чулане для ведер и швабр. Если бы не страшный запах – обитал бы там до сих пор. И такие сторожа теперь везде, куда ни плюнь. Миллионы бесполезных мужиков в черной подогнанной униформе изнемогают от безделья. Гегемоны! Советская власть была диктатурой пролетариата, а нынешняя – диктатура секьюрити. При Сталине, любил говорить Исидор, полстраны сидело, а вторая половина охраняла. Теперь все просто сидят и охраняют. Кого? Что? Сами себя? Никто не знает. Чем не тема для номера?

Увидев шефа, Женя вскочил и дурашливо отдал честь.

– Вольно! – отечески кивнул Скорятин, думая: «Выгнать бы тебя, дармоеда!»

Спускаясь вниз, он задержался на четвертом этаже – купил в магазине «Дринкс энд Дримз» у золотозубой кумычки Гюли бутылку «Абрау-Дюрсо». В соседней кондитерской «Свит лайф» у волоокой армянки Сэды взял коробку с белыми шариками «Рафаэлло»: Алиса их обожала. В лавке «Тропикано» прихватил у таджика Али консервированные ананасы. Подойдя к «Меховому раю», он увидел на двери картонку с торопливой надписью:

Уехала за товаром до 15.00

В горле защекотала обида, которая в детстве предшествовала слезам, а теперь – тупой сердечной боли. Скорятин давно научился по-взрослому сносить оплеухи судьбы, предательства, обиды, разочарования, но если отменялось свидание с «меховой женщиной» – испытывал совершенно ребяческое отчаяние. Превозмогая горе, он посмотрел на часы: без двадцати три. Возвращаться в редакцию бессмысленно, да и не хотелось нести объяснительный вздор: мол, такси не поймал, совещание отложили… К тому же шампанское с ананасами и конфеты… Как это все надоело! Срочно бежать в Египет! Алиса обрадуется: бедная, замоталась со своими шкурами, ведь у оптовиков надо найти задешево то, что можно потом продать задорого. А дураков, как известно, нет ни среди оптовиков, ни среди покупателей. Впрочем, среди покупателей все-таки попадаются: он вспомнил шубу с растянутой мездрой. Гену поразила странная мысль: а ведь она в своем «Меховом раю» занимается примерно тем же, чем он в «Мымре». Морочит людей. Удивившись сходству профессий, главный редактор решил до возвращения любовницы скоротать время в книжной лавке «Палимпсест».

На третьем этаже, в конце коридора, ее держал Редников, тот самый подпольный прозаик, сочинивший роман «Центровые». Шаронов когда-то дал Гене на одну ночь слепую копию. Лихо написано, с тем желчным, непрощающим презрением, какое все тогда питали к социализму. Посадить автора не посадили, но в «совписовскую» литературу не пустили, точно дебошира в диетическую столовую. В 1991-м роман все-таки опубликовали, но в треске перемен книга никого не заинтересовала. Так, никем не замеченный, возвращается по амнистии душегуб, совершивший некогда громкое, но забытое преступление. Впрочем, поначалу какое-то внимание к «Центровым» критика проявила, но Редников сдуру дал интервью: мол, я боролся за перемены к лучшему, а если бы мне сказали, что при капитализме путаны будут стоять шеренгами вдоль шоссе, я стал бы цепным псом советской власти. Тогда пустили слух, что он был платным стукачом, и лишили соросовской стипендии. В лихие девяностые Редников для прокорма переводил Генри Миллера и книжки из серии «Улица красных фонарей». Когда читатели насытились срамотой и перестали хватать брошюрки про женщин, изобретательных, как Кулибин, и мужчин, стойких, как барсучьи султаны на гусарских киверах, он продал квартирку умершей матери и занялся мелкой книжной торговлей.

Обычно Редников сидел на стремянке в углу магазинчика и в ожидании нечастых покупателей читал Розанова или де Турайля, иногда «Бесконечный тупик» Галковского. Он отпустил окладистую бороду, но не благостную, как у батюшки, а клочковатую, с рыжими подпалинами, выдававшими в нем вольнодумца. Иногда бывший колебатель основ писал для «Мымры» эссе и рецензии – коротко, умно, зло и по делу.

– Как бизнес? – спросил, входя, Скорятин.

– Бизнес в «Газпроме». У нас тишина. За книгами пришел или так? Прочитал Эпронова?

– Не могу. Какая-то каша.

– Да, писатель не тот пошел. Думают, если в ЖЖ строчат, то и романы сочинять могут. Ерунда. Спьяну за столом все поют, без слуха и голоса, а в опере попробуй-ка! Современная литература – это опера без слуха и голоса. Выпил – спел. Возьми новый роман Карло Паэльи!

– А это еще что?

– Метафизика для дебилов. Очень хорошо идет. Людям нравится, когда автор еще глупее, чем они сами.

– Спасибо, я просто так зашел. А ты, значит, теперь совсем не пишешь?

– Так, понемногу мемуарю.

– О чем?

– О том, как диссиденты трахались без разбору и друг на друга в гэбню стучали.

– Когда издашь?

– Когда издохну. Найдут под подушкой – пусть печатают.

– А что так?

– Я теперь ученый: говорить правду можно только посмертно. Хотя все равно бесполезно. Вон в архивах раскопали, что подлец Лысенко на гения Вавилова доносов в НКВД никогда не писал, а гений-то на скобаря Дениса Трофимовича еще как писал, строчил даже. Оказывается, всю войну мы яровизированный лысенковский хлебушек жрали, а Николай Иванович кучу казенных денег по заграницам профукал. И что? Ничего. Так все и останется: Лысенко – урод, Вавилов – гений… Возьми книжку!

– Какую?

– «Расовые теории и геополитика».

– Не интересуюсь.

– Напрасно. Жизнь – борьба рас: на войне, в искусстве, в постели… Ну, купи книжку, жлоб, поддержи отечественного производителя!

– А у тебя есть что-нибудь издательства «Снарк»?

– Вспомнила бабушка, как девушкой была! Давным-давно закрылось. Хорошие книжки выпускали. Хозяин толковый был, разбирался. Но помер, и как-то странно, с фокусом, с достоевщиной…

– С каким фокусом?

– Забыл. Могу ребят спросить.

– Не надо.

– Вот еще хорошая книжка «Бей скаутов!». Ты был пионером?

– Был. А почему спрашиваешь?

– Жалко, что всю жизнь нельзя оставаться пионером, просыпаться от горна в летнем лагере, делать зарядку, играть в «Зарницу», пить какао с кашей, подглядывать за девчонками в душе, сидеть под грибком на лавочке и читать до одури Жюль Верна, ждать, когда мамка гостинцы привезет. Я зефир в шоколаде любил…

– А сейчас?

– Сейчас диабет. Ты часто детство вспоминаешь?

– Часто.

– Это к смерти.

– Мне пора…

– Я пошутил!

– Я так и понял.

Скорятин не любил разговоры и даже мысли о неминучем конце, считая, что горевать заранее о неизбежном – бесполезно и вредно. Вот когда безносая сядет у изголовья, тогда будет время подумать и о потустороннем варианте. В Бога и вечную жизнь он не верил. Да, конечно, из элемента питания заряд не исчезает бесследно, переходит в иные виды энергии, но сдохшей батарейке-то какая с того радость? На похоронах он старался не глядеть в лицо трупу, озирался по сторонам, выискивая на плитах поминальные надписи в духе Зощенко: «Спи спокойно, сын, муж и отец, мы с тобой!» Ему нравились слова тестя: «Чем ближе старость, тем дальше смерть». Кстати, пани Ядвига Халява, как истая полька, сотворила из берлинской могилы Александра Борисовича миниатюрный мемориал с травкой, выстриженной, как выставочный пудель.

Гена был в нескольких метрах от «Мехового рая», когда дверь осторожно открыли изнутри. Он припал к стене, прячась и готовя сюрприз. Алиса выглянула, повертела рыжей головой, убрала картонку с надписью и скрылась. Затем из магазина вышел, поправляясь, Калид, в нем ощущалась ленивая гордость зверя, насытившегося самкой. Следом выскользнула ее рука и за ремень втянула индуса назад, видимо, для прощального поцелуя. Через мгновение он показался вновь, блаженно улыбнулся, провел пальцами по губам и, прыгая через ступеньку, умчался в свою лавчонку. Продавщица еще раз выглянула, убеждаясь, что никто ничего не заметил, и затворила дверь.

Обманутый любовник стоял, прижавшись спиной к стене, и чувствовал, как холодная оторопь проникает из мертвого бетона в слабеющее тело. Мимо прошаркал пенсионер, по виду запущенный вдовец, в руке он нес облезлую женскую сумку, из которой торчали скрюченные куриные лапы с длинными желтыми когтями.

– Тяжело? – спросил старик.

– Угу…

– Магнитные бури. Меня с утра шатает. Думал, не доеду. А как стал за птицу торговаться, отпустило. Угостить андипалом?

– Спасибо, уже лучше.

– Ну, смотрите… – И дед пошаркал дальше.

На самом деле Гена изнемогал: на сердце навалилась трепещущая тяжесть – такая бывает в паху, когда выпирает грыжа. В голове было пусто, лишь стучали, сталкиваясь, как деревянные шары, названия крепленых вин, популярных в советские годы: «Рубин», «Гранат», «Кагор». Так на журфаке в шутку называли великого индийского поэта Рабиндраната Тагора.

«Рубин». «Гранат». «Кагор».

Скорятин почти улыбнулся, но с силой сдавил ладонями щеки, не давая лицу рассмеяться: если захохочешь – уже не остановишься. Истерики ему еще на людях не хватало! Не помня как, он добрел до своего этажа и остановился перед черной дверью с кодовым замком и латунной табличкой:

Независимый еженедельник

«МИР И МЫ»

От унизительного потрясения он забыл шифр, комбинацию четырех цифр, которые всегда нажимал автоматически, и заглянул в глазок видеокамеры, чтобы Женя, узнав шефа на мониторе, впустил, но замок почему-то не щелкал. Тогда главный редактор в бешенстве ударил кулаком по гулкой стальной двери. Безрезультатно. Он ощутил тошноту в сердце и положил под язык валидол, привычный с тех пор, как возглавил «Мымру». Держась за стену, обманутый любовник спустился на промежуточную лестничную площадку, повернулся спиной к снующим мимо людям и стал смотреть в большое окно. Пробка на перекрестке еще не рассосалась, но милиционер, похожий на подушку, исчез, зато несколько водителей, выскочив из кабин, размахивали руками, ругались. Снег шел так же густо и плавно, словно там, в небесах, кто-то специально отвечал за эту густоту и плавность.

– Геннадий Павлович!

Перед ним стоял Коля.

– Вы чего тут делаете?

– Вот, для дома купил. – Он потряс пакетом. – Смотри, какой снегопад! Отвез?

– Ага. Только ваша Вика теперь в другом месте живет.

– Как она?

– Нормально. В губу кольцо вставила.

– Как маленькая. Ладно, пошли в редакцию! – Он сделал шаг к лестнице и почувствовал сумрак.

– Вам нехорошо? – участливо спросил водитель.

– Да, что-то вот не пойму, аритмия, что ли…

– За грудиной не болит?

– Нет.

– Скорее всего, экстрасистолия. – Коля разбирался в медицине. – Погода! У меня теща третий день в лежку.

Пока Скорятин тяжело поднимался по ступеням, шофер набрал на замке код, дождался шефа и, уважительно пропустив вперед, посоветовал:

– Вам лучше бы полежать!

«Это точно!» – подумал он и вообразил разбросанную по полу мягкую рухлядь и перламутровые женские ноги, скрещенные на смуглой спине содрогающегося индуса.

Рубин. Гранат. Кагор…

Жени на посту не оказалось. На столе лежала раскрытая «Энциклопедия успеха», раскрытая на статье «Гороскоп и карьера». Сведения, необходимые для достижения жизненного триумфа, были почему-то набраны таким крупным шрифтом, точно об успехе тоскуют исключительно полуслепые граждане.

«Абзац котенку!» – мстительно подумал главный редактор и двинулся дальше по коридору.

Дверь отдела искусства была открыта. Телицына одна-одинешенька, без Дормидошина, сидела, пригорюнившись, среди бумажного хаоса.

– Нашли? – спросил прерывисто босс.

– Нет еще…

– Заявление на стол!

– Геннадий Павлович…

– Хватит! Не богадельня!

«А вот интересно: с ним, этим Маугли, она тоже всхрапывает? Или нет?»

Много лет назад он так же мучился, гадая, какова Марина с Исидором. Что происходит с дамой, если она переходит к другому? На что это похоже? Что-то вроде твоей рубашки, прилегающей теперь к новому мужскому телу? Или все сложней: женщина скорее напоминает распластанную рыбу, меняющую цвет в зависимости от дна, к которому приникла?

– Уже вернулись? – удивилась Оля.

– Совещание отменили. Вот, купил зачем-то…

– А-а… Вас Оковитый разыскивал, спрашивал, почему мобильный не берете.

– Странно… – Он обхлопал карманы и не обнаружил телефона.

Трубка лежала на столе, в бумагах, но прежде чем соединиться, Гена взял за рыжий нос снеговичка, открыл створку окна, почувствовал холодный удар в лицо и вышвырнул Алисин подарок в падающий снег.

– Ну?! – спросил Скорятин, услышав в телефон голос друга.

– Баранки гну! Отбился наш иллюзионист. Ничего больше в этой жизни не понимаю. Он теперь еще и прессу курировать будет.

– Понятно. Спасибо.

– Не за что! Марине привет!

– Передам. И ты тоже… – начал было Гена и запнулся, вспомнив, что жена Оковитого год назад ни с того ни с сего выпрыгнула из окна. – И ты тоже… будь здоров!

27. «Шапошная»

Воротившись из Тихославля, Скорятин с вокзала позвонил жене и предупредил, что скоро будет. Мстить Марине расхотелось – Гена просто ее разлюбил. Любовь кончилась внезапно, как бензин в баке «жигуленка». А от безразличной женщины незачем сбегать. От таких уходят тихо, спокойно, по плану отступая на заранее подготовленный плацдарм, иногда ведут долгие арьергардные бои, доругиваясь, язвя прощальными упреками, признаваясь в былых и небывалых изменах, деля детей и совместно нажитое имущество. Но Скорятин ругаться и делиться не хотел, он решил не торопясь подыскать жилье поближе к работе и лишь тогда покинуть обильный кибуц Ласских.

Однажды, перед свадьбой, они, оставшись одни в квартире, отдыхали в Марининой постели после добрачных, но уже вседозволенных ласк. Невеста вдруг встала, сделала таинственное лицо и принесла из родительской спальни шкатулку, окаймленную серебряным узорочьем. Под крышкой оказались сокровища. Полный невежда в ювелирном антиквариате, Гена все же понял: перед ним богатства несметные. Он разглядывал цепочки и бусы, спутавшиеся, словно золотые и жемчужные змеи, перебирал камеи с античными профилями, витые браслеты, перстни с самоцветами, раскрывавшиеся кулоны со старорежимными портретиками внутри. Ласская подцепила ажурное колечко с небольшим камешком, похожим на мелко ограненный хрусталь, и поднесла к пыльной солнечной полосе, пробившейся меж задернутых оконных портьер. «Хрусталь» вдруг вспыхнул, разметав игольчатые лучи всех цветов молодой радуги.

– Бриллиант? – догадался жених.

– Да! – подтвердила Марина с благоговением. – Полтора карата! Чистейшей воды! Почти без вкраплений. Если по шкале Розенблюма: три-два-три.

– Что?

– Не важно.

– Наследство?

– Ну да…

– Дедушкино?

– Не смеши! Дед – ученый. От его брата остались.

– Ювелиром был?

– Нет, фининспектором. Нравится? – Марина отстранила руку, любуясь игрой граней.

– Может, лучше вот этот? – Гена показал на большой красный камень.

– Вот когда сорок лет вместе проживем, тогда, на рубиновую свадьбу…

– Мы сто лет проживем! – зашептал он и обнял, загораясь, невесту.

Но вот странно: привычно сплетаясь с ней, жених вдруг вспомнил, как мать в минуты нечастых ссор с отцом, исчерпав упреки, свинчивала с пальца бирюзовый перстенек, подаренный мужем к десятилетию свадьбы, клала осторожно на край стола и говорила, потупившись: «Все, Паша, собирай вещи!» Потом, конечно, мирились. Гена навсегда запомнил тот сладкий предсвадебный день, потому что впервые вместе со счастливым изнеможением ощутил какую-то неприязнь к Марине, точнее, ко всем Ласским сразу. Классовую, что ли?

Приехав с вокзала, Скорятин хотел одного – рухнуть и доспать. В теле были дорожная ломота и несвежесть, какую всегда чувствуешь после ночи, проведенной на узкой полке под серой влажной простыней. Да и попутчик попался неудачный: выпив, храпел так, что дребезжали ложечки в стаканах. В прежние времена, примчавшись из командировки, он сразу же нырял под одеяло, к жене, вдыхал ее невероятный запах, шарил жадной рукой, проверяя совокупность выпуклостей, а Марина, не открывая глаз, умоляла хриплым голосом:

– Генук! Не буди, убью! В пять часов утра с родедормом уснула…

В то утро она встретила его в прихожей. Лицо светилось свежим, чуть торопливым макияжем. На ней был длинный шелковый халат, привезенный тестем из Китая: по черному шелку рябили чешуйчатые кольца дракона, косоглазый Горыныч словно обвивал тело жены, поместив добродушную усатую морду прямо на обильную грудь.

– Я тебе завтрак приготовила! – сказала Марина, оправляя соломенный локон.

Ласская знала, что, сделав новую прическу, тем более перекрасив волосы, она на некоторое время становилась для мужа как бы свежей женщиной повышенного спроса.

– Нравится? – спросила жена.

– А что на завтрак? Яичница?

– Не только. Форшмак.

– Ого! – «Значит, готовить завтрак вызывали с вечера тещу». – А где Борька?

– В Сивцевом. Поешь?

– Да, есть и спать.

– Нет уж, сначала – в душ! – Она нежно потрепала его за ухо.

Смыв с себя железнодорожную липкость и въевшийся за ночь в поры дух копченой стерлядки, подаренной Рытиковым, Гена съел яичницу, большой бутерброд с селедочным форшмаком и несколько тостов, намазанных малиновым джемом. Налив ему кофе, Марина стояла, опершись на мраморную столешницу финской кухни, и следила за жующим супругом с нежным добродушием, с каким простецкие бабы смотрят на своих уплетающих мужиков. Потом вздохнула и сказала:

– Я тебя жду!

– Может, вечером?

– Вечером мы идем на Таганку. А днем у меня интервью и примерка.

– Сейчас, только доем.

– И зубы не забудь почистить! Лучше мятной пастой.

«Боже мой! Я даже помню про джем и пасту! Через двадцать пять лет! – Скорятин вынул из бокового кармана и порвал билеты на премьеру «Ревизора», потом, аккуратно собрав, ссыпал в корзину глянцевые клочки: – Не голова – а какой-то мусорный полигон…»

…Гена убедился, что совсем разлюбил Ласскую, когда вошел в спальню. Жена лежала поверх простыней, сомкнув согнутые в коленях ноги и закинув за спину руки, отчего грудь, оплывшая после родов и кормления, призывно поднялась, уставив в потолок морщинистые соски. Постельная крикунья по своей женской природе, Марина никогда не навязывалась, уступая себя со снисходительной, дарственной улыбкой. Даже глубокой ночью, прежде чем допустить Гену, она выходила в соседнюю комнату и проверяла, уснул ли Борька. И вот теперь, предлагая себя, гордячка лежала, как свинина на рыночном прилавке. Он увидел ее оплывшие бока и вмятинки на обширных бедрах. Готовясь к возвращению мужа, Ласская не только сходила к парикмахеру, но и выбрила подмышки: в безволосых впадинах краснели воспаленные припудренные прыщики.

– Иди ко мне! – позвала Марина таинственным шепотом и, разведя колени, приоткрыла то, что прежде ошеломляло, – избыточную женственность, похожую на алый петушиный гребень, чуть склоненный набок. Но Скорятин лишь брезгливо удивился: как могла прежде так воспламенять его эта воспаленная, выпершая из чрева складчатая требуха? К тому же затейница, став на всю голову соломенной блондинкой, ниже талии осталась жгучей брюнеткой, и это вызвало у него невольную ухмылку.

– Ты чего улыбаешься?

– От счастья!

В поезде, ночью, бессонно ворочаясь, он понял, что больше не любит Марину, а теперь вот осознал, насколько сильно не любит ее. И спала она в Ялте с Исидором или просто вместе покупала бычков, теперь не имело никакого значения. Алеко охладел. С чего началось охлаждение, не важно, так на пепелище никто – ни победители, ни побежденные – не помнит уже, из-за чего началась война…

– Иди, иди ко мне! – томно позвала Марина.

Он представил себе Зою – и пошел.

Потом лежали и курили, стряхивая пепел в кулек, свернутый из листка отрывного календаря. После объятий, разочаровавших, кажется, обоих, Гену охватила не привычная благодарная усталость, переходящая в космическую нежность, а изнурительное отчуждение. Раньше после бурной, почти звериной близости он был обдуманно ласков, давая понять жене, что их животная схватка за наслаждение не отменяет высокой душевной связи. Марина, получив арбатское воспитание, благосклонно относилась к плотской дерзости, но была крайне чувствительна к малейшей словесной непочтительности. Теперь же, размышляя о своем, муж отвечал на ее вопросы с небывалой, мытищинской небрежностью. Но она словно не замечала этого, хотя прежде мгновенно улавливала даже минутное мысленное отдаление супруга: «Ты о чем думаешь?» – «О тебе». – «Не ври партии!»

– Слушай, хотела тебе перед отъездом рассказать, но ты так быстро собрался. Даже не прилегли на дорожку. Я скучала!

– Я тоже. Так что ты мне хотела рассказать?

– Про Ялту.

– Там тепло?

– Тепло и вино хорошее. Но бывают же совпадения! Пошла на базар, стою, покупаю вяленые бычки… Ты даже еще не попробовал. А папа достал нам ящик «Родебергера».

– Где? – Он хотел встать с постели.

– В холодильнике, там же, где и бычки. Потом! От тебя будет пахнуть рыбой. Дослушай! Покупаю я бычки, вдруг слышу сзади голос: «Дамочка, берите с темной спинкой, они жирнее!» Оборачиваюсь: Шабельский! В Дом творчества заехал поработать. Новую книгу пишет. «Раскол и революция».

– Поработал?

– Наверное. Он трудолюбивый.

– Это – да!

– Ты лучше ревнуй меня к Копернику!

– А ты меня – к Нефертити.

– Шабельский на тебя очень надеется. Ты нашел что-нибудь в Тихославле?

– Нашел!

– Пиши скорее! Исидору нужна бомба.

– Скоро только кошки…

– Да что с тобой? – Жена от возмущения опять закурила. – Я обижусь!

– Ты много куришь.

– Скоро брошу.

– Меня?

– Тебя – не могу. Шабельский хочет тебя замом сделать.

– Это он тебе сам сказал?

– Какая разница. Ты на работу не опоздаешь?

– Да, пора…

Уходя, он достал из сумки пахучий дар Рытикова.

– Что это? – спросила она, брезгливо разворачивая промасленную газету.

– Копченые стерлядки.

– Ух ты! А она еще не вымерла? Папа такую никогда не приносил.

– Видишь, я тоже добытчик. Одну забираю – угощу Веню.

Едва в редакции они разверстали на троих бутылец под стерлядь, примчалась Генриетта, тоже махнула рюмку и повела командированного к главному. Исидор встретил его как родного.

– Ну, Геннадио, что ты нарыл в этом самом Тьфуславле?

– В Тихославле, – поправил спецкор.

– Какая разница! Есть что-нибудь? Александр Николаевич мне два раза звонил!

– Ничего стоящего. Действительно, Болотина выгнала клуб «Гласность».

– Кто такая?

– Директор библиотеки. Суровая дама. Но Вехов сам виноват.

– А это еще кто?

– Есть там такой. За перестройку атомную бомбу сбросит.

– Хорошо! Ну вот, а говорят, в провинции вековая тишина. Не-ет, пошел, пошел процесс!

– Мутный он мужик, книги из библиотеки таскает, ксерит, на Кузнецком спекулирует…

– Геннадий Павлович, ай-ай-ай, вы где работаете, в «Совраске»? Какая спекуляция? Очнитесь, теперь это называется «индивидуальная трудовая деятельность». Как сказал Селюнин? «План – дефицит. Частная инициатива – изобилие». Спекулянт – просто деловой человек. Не более. Ну, конкретнее: Суровцева есть за что ухватить?

– Реально нет. Народ его любит.

– То-то и оно! Сталина тоже любили, а руки у него по локоть в крови! Жаль, очень жаль! Понимаешь, что они могут устроить на Девятнадцатой конференции? Ты внимательно читал ответ Яковлева в «Правде»?

– Внимательно. Одни слова. Ни одной конкретной мысли.

– Гена, что с тобой? Что ты там, в Тихославле, делал?

– Исидор Матвеевич, отпустите на недельку – за свой счет!

– Устал?

– Жуть. Надо проветриться.

– Проветриться? Хорошо. Полетишь в Томск. Знаешь, чья вотчина?

– Лигачева.

– Верно. Не удалось нарыть на правую руку – будем рыть на самого! Он много лет на области сидел. Не мог не наследить. Вперед, тебя ждут великие дела!

– Но, Исидор Матвеевич…

– Знаю, Марине не понравится. Жаловалась, что я тебя загонял, сын без отца растет, а сама скоро станет соломенной вдовой. Ничего не поделаешь. Реже всего видят мужей жены разведчиков. На втором месте журналисты. Я поговорю с ней. Вернешься из Томска – и сразу в Индию. Там проветришься. Договорились?

– Но…

– Не ной! В Индию обязательно возьми пару бутылок шампанского.

– Индусы «шампусик» любят? Я думал – «Рубин», «Гранат», «Кагор».

– Не умничай. Бутылки из-под шампанского они любят. Изумруды из них делают. От настоящих только специалист отличит. В отеле наших сразу спрашивают. Не продешеви! Купишь Марине какую-нибудь цацку.

– Кольцо с изумрудом, – усмехнулся Скорятин и решил обязательно купить там что-нибудь Зое в подарок.

– Иди, мизантроп! А то передумаю и отправлю в Индию Дочкина.

– Когда вылетать в Томск?

– Послезавтра. Денек можешь передохнуть.

Спецкор грустно кивнул, встал и двинулся к двери, вспоминая почему-то, как нес Мятлеву на руках через лужи, сквозь дождь, а она прижималась к нему, шепча: «Боже, что я делаю…» Останься он на день, всего лишь на один день… Взявшись за ручку двери, Гена замер, изумленный тем, как просто можно избежать лигачевского Томска и вернуться в манящий Тихославль.

– Ты чего застыл как богомол? – Исидор оторвался от верстки. – Иди, иди! Устал я от тебя.

– Исидор Матвеевич, скажите, а если у первого секретаря обкома две жены, это – частная инициатива или как?

– Конкретнее!

– У Суровцева многолетняя связь с Болотиной. Он дал ей квартиру в «осетре».

– Где?

– В новом доме.

– А Болотина – это кто?

– Я же говорил: директор библиотеки.

– …которая закрыла клуб «Гласность»?

– Ну да!

– Так что же ты молчал, Шерлокхолмище ты мое! Аморалка – это как раз то самое, за что любого можно зацепить и подвесить. Срочно в номер!

– Надо кое-что уточнить. Проверить слухи. Съездить в Тихославль.

– Туда и обратно. Очень важно! Там, – он показал в потолок, – готовят серьезные пертурбации, и генеральному нужны поводы, поводы! Даже рукотворные. Вроде Руста на Красной площади. Понял?

– Но…

– Не бойся! Марину я беру на себя.

«Благодетель!» – усмехнулся Скорятин, поклонился шефу и снова пошел к двери.

– Гена, вернись!

– Ну?

– Не «ну», а сядь! То, о чем ты сейчас подумал, – полная чушь! Давай-ка объяснимся раз и навсегда. – Он нажал кнопку селектора. – Генриетта, я занят. Давай, Гена, выпьем на посошок – по-русски! Ты что будешь – водку, коньяк, виски?

– Водку.

– Правильно. Самый чистый напиток. А я коньячку… Доктор прописал – для сосудов.

После «посошка» Шабельский рассказал, как принес Борису Михайловичу в Сивцев Вражек главу диссертации, увидел Марину и влюбился насмерть с первого взгляда. Потом он долго добивался, а добившись, подал на развод и попросил у Александра Борисовича и Веры Семеновны руки дочери. Отец почти согласился, но мать отказала наотрез: она знала Исидорову жену и даже приходилась ей дальней родственницей. Впрочем, все евреи – родственники, в этом их сила. Выпили «стременную». Исидор, осунувшись, вспомнил, как сошел с ума, узнав, что Марина наглоталась снотворного и лежит в реанимации. Он сидел у ее постели часами, жена относилась с пониманием, даже варила для глупой девочки куриный супчик и соглашалась, чтобы муж продолжал встречаться с молодой соперницей, но потихоньку, не разрушая семью и не травмируя детей. Ласская отказалась.

– Она у тебя гордая! – сообщил Шабельский, наливая «закурганную». – Или всё, или ничего. Имей в виду!

После «закурганной», которую казак пьет с полюбовницей за холмом, чтобы законная жена не видела, Исидор сознался: его ошеломила встреча с Мариной в Большом театре. А когда он узнал, что она замужем за Геной…

– Я ведь на тебя раньше как смотрел?

– Как?

– Не обидишься?

– Нет. Чего уж теперь…

– Бегает по редакции какой-то полулабазник. А ты, оказывается…

– Ну, и что я?

– А ты, оказывается, молодец. Марину Ласскую добыл! Не скрою от тебя, Игнасио, хотел я… ну, ты понимаешь… Или не мужик я! Не обиделся?

– Нет, на мужиков не обижаюсь.

– Но Марина Александровна сказала: «Ни-ког-да!» Теперь просто друзья. «Мы только знакомы. Как странно…» Что пьют после «закурганной»?

– «Шапошную».

– Не слышал. Как это?

– А это когда казак бросает оземь шапку и говорит: «Да ну вас всех на хрен, никуда я не поскачу!»

– Гена, ехать надо! Александр Николаевич два раза на дню звонит. А с Мариной я серьезно поговорю.

– Ага! Не дело бабе бранить, как мужик боронить…

Шабельский хлопнул собабника по плечу и взял с него слово, что тот не только перестанет ревновать, но вообще выбросит глупости из головы. Гена поклялся, а когда выпили «клятвенную», хотел спросить, был ли Исидор у Марины первым, или ее девичью любознательность удовлетворил раньше еще кто-то, но передумал, не желая омрачать застольную дружбу неделикатностью. Великодушие босса тоже не знало границ: на служебной «Волге» он довез ослабшего сотрудника прямо к подъезду.

– Ты с кем это так напился? – возмутилась Марина. – С Венькой?

– Не-а! С твоим Шабельским!

– Почему это с моим?

– С нашим, с нашим…

28. Дёма и Сёма

Зазвонил мобильник, и на вспыхнувшем экране высветился контакт: «секретарь Буханова». Спохватилась, сука рыжая! Скорятин смотрел на дисплей, мучительно воображая, как Алиса набирала его номер, щелкая по кнопкам коготками, которыми полчаса назад жадно впивалась в кофейную кожу индуса. Однажды она, забывшись, расцарапала в кровь Генину спину, и неделю он спал в футболке, жалуясь Ласской на холод в квартире, благо горячую воду в батареи еще не дали.

– Алло, – отозвался он не сразу.

– Ушастик, приве-ет! – пропела изменщица с торопливой нежностью. – Только вернулась. Оптовики – гады! Ты заходил?

– Нет. Много дел сегодня.

– Вот и хорошо. То есть очень плохо! Слушай, я тоже замучилась. Давай завтра…

– Давай.

– Как обычно?

– Нет, завтра не получится.

– Почему? У нас что-то случилось?

– Я уезжаю в командировку.

– Куда?

– В Тихославль.

– Когда вернешься?

– Через недельку.

– Я не выдержу. Тогда, может, все-таки сегодня?

– Не получится, – ответил он, одолевая желание тут же согласиться, сбежать на третий этаж и посмотреть ей в глаза.

– Почему?

– С дочерью встречаюсь. – Гена подмигнул Ниночке. – Ну пока, ко мне люди зашли.

– Ты еще позвонишь?

– Конечно, рыжик!

Он нажал «отбой» и сидел, тупо глядя на погасший мобильник. Вернее, на темный экран смотрели сразу три Скорятина. Первый страдал оттого, что упустил сладкую месть. Надо было употребить напоследок Алису как-нибудь поизворотистей, а потом пообиднее выкинуть из своей жизни. Второй рвался позвонить знакомому офицеру миграционной службы и попросить, чтобы Маугли завтра же турнули на родину, в джунгли. А там наладится, дело-то житейское. Как бабушка Марфуша говорила: «Жена не лужа – достанется и мужу». Третий брезгливо кривился: «Ага, и подхватить какой-нибудь триппер Эбола!» Был еще и четвертый, он безмолвствовал, и от его молчания болело сердце.

«Ладно, хватить нюнить, надо как-то выпутываться!»

Теперь главная неприятность – Кио. Иллюзионист не только выскочил из западни – возвысился! Плохо. Очень плохо! Закончить, как Исидор, Гена не хотел. Он сидел за столом, обхватив голову, и думал. Проще всего, конечно, позвонить Дронову и на голубом глазу напроситься на интервью: мол, давно вы у нас в «Мымре» не выступали, Игорь Вадимович! Получив ленивое согласие, обаять, обольстить, обезоружить, слушая и восхищаясь брутальным лепетом титана. Большие люди одиноки и падки на лесть, как истомленная брошенка на трамвайный комплимент. Однако без дозволения Кошмарика нельзя. Никак невозможно! Надо звонить в Ниццу охраннику, пробиваться к уху, докладывать, что Дронов отвертелся, и просить добро на контакт. Можно получить разрешение, можно и по шее: «Почему, сволочь, не напечатал “Клептократию” в прошлом номере? Это из-за тебя, свиное вымя, он из дерьма выскочил! За что я тебе бабки невдолбенные плачу?» И выгонит к чертовой матери, как Исидора…

Шабельский погорел на выборах. Кошмарик тащил в Думу своего дружка Сёму Злотникова. Тот по-взрослому влетел со строительной пирамидой «Платиновая миля» и задолжал заумные деньги дольщикам – те подняли страшный шум. Дважды Сёма заносил ментам, чтобы не открывали дело. Закон в России не так суров, как дорог. На третий раз решил: чем тупо башлять, лучше сесть в Думу, купить, если получится, серьезный комитет, бюджетный или строительный, а еще надежней – по депутатской этике, и стричь зелень, пока не разрулится беда с «Платиновой милей». Кошмарик стал помогать другу – конечно, не из человеколюбия и даже не из кагальной солидарности, а потому, что сам, как и другие серьезные люди, капитально вложился в пирамиду. В общем, хозяин, который тогда еще не прятался в Ницце, а сидел в особняке на Зубовской площади, вызвал Исидора и приказал: «Злотников должен быть в Думе. Работай!» И «Мымра» начала пиарить Сёму с той шумной беззастенчивостью, с какой славят на «Евровидении» безголосую силиконовую дуру, спящую с нефтеналивным магнатом. Однако Шабельский затеял свою игру, замыслив провести в депутаты давнего соратника по «Демвыбору» Дёму Юкина, законника, краснобая первого призыва, звезду межрегиональной группы, трибунного соперника велеречивого Собчака. На тех первых, дурманных митингах Юкин доводил публику до обморочной любви к идеалам свободы, равенства и братства, невозможным даже в стерильной лаборатории, а уж тем более в нашем немытом Отечестве. Манежная площадь, до отказа заполненная взбаламученным народом, стотысячно подхватывала его слова: «Меньше социализма – больше колбасы!» В 1991-м Юкин стал заместителем министра торговли и тут же попался на совершенно идиотской взятке. Хотел получать процент с фирмы «Глобалчикен», ввозившей окорочка в свободную Россию. Американские куроводы, осерчав, пожаловались в Госдеп, оттуда стукнули Ельцину, а тот на расправу был скор, особенно с похмелья. Дёма едва унес ноги, лет пять отсиживался в Польше, потом в Кембридже – читал курс лекций «От тоталитаризма – к свободе». Наконец президент, допившись до недержания, ушел на покой, и Юкин решил вернуться в политику, а заодно и в Россию. Исидор придумал отличную легенду: оказывается, Дёма напомнил царю Борису его обещание лечь на рельсы, если реформы не заладятся, а всенародно избранный самодур, услыхав такую дерзость, пришел в ярость и отправил правдолюба в изгнание. Теперь же обличитель вернулся в Отечество со словами: «На рельсы лягу я!»

Дёмин выход из стеклянных дверей Шереметьева-2 показали все каналы. Вот он стоит на ступеньках и жадно вдыхает воздух родины: в глазах трехкаратные ностальгические слезы, а в руке саквояжик, как у доктора Айболита, прилетевшего подлечить тяжко заболевших африканских зверушек. Четыре контейнера с барахлом прибыли позже через Клайпеду. Исидор не только с помощью своих людей на ТВ прославил возвращение Юкина, но и добился, чтобы тот попал на групповой снимок с Лужковым в газете «Центр-плюс». Была такая предвыборная фишка: мэр всех времен от широты души фотографировался с кандидатами, баллотирующимися по Москве, но не со всеми, а с избранными. Получался негласный «Список Лужкова», тайный сигнал местным начальникам помогать именно этим хлопцам, а главное – не мешать лишними поборами.

Но и Злотников не дремал. Его штаб оклеил пол-Москвы листовками: Сёма в оранжевом пластмассовом шлеме толкает по специальному пандусу нового дома коляску с инвалидом и говорит: «Сильным – дорогу, слабым – подмогу!» Кроме того, по всем каналам крутили его предвыборный ролик, надо признать, лихой. Это тебе не Налимов по грудь во ржи. На обочине стоят два пенсионера и робко голосуют. Мимо, не останавливаясь, летят дорогие иномарки. Таксисты притормаживают, но, увидав жалкую мелочь в морщинистой руке старика, с обидным смехом уезжают. Какие-то скинхеды в разрисованном свастикой джипе с гоготом отбирают у бедняг последние деньги. Плакать хочется! И вдруг на могучей русской тройке, гремящей бубенцами, выезжает Злотников, подхватывает старичков и мчит в светлую даль, где горит солнечный титр: «Будущее есть у всех!»

В общем, оба кандидата шли грудь в грудь. Сначала чуть-чуть опережал Сёма, но Дёма, спев в «Добром утре» дуэтом со знаменитым тенором Колбасковым, вырвался вперед. Тогда Злотников спонсировал хирургическое расчленение сиамских близнецов Зиты и Гиты, вся страна смотрела, как человеческие половинки, обретшие независимость, плакали счастливыми слезами на груди кандидата и призывали голосовать только за него! Соперники сравнялись. Но тут в «Общественной газете» вышел убийственный фельетон «Плутовская миля». Ксерокопии скандальной статьи тем же вечером оказались в почтовых ящиках избирателей. Это был крах. Сёмы не стало, но и он перед своей электоральной гибелью успел нагадить Дёме. Предвыборные листовки Юкина, накануне бесследно исчезнув вместе с грузовичком, вдруг в «день тишины» заполонили район. Они висели на столбах, заборах, стенах, остановках, помойках, даже на дверях избиркома. Дёму сняли с пробега за чудовищное нарушение закона о выборах. В результате гонку возглавил кандидат от КПРФ, уверенно лидировавший до последнего момента: явка по городу низкая, а коммунисты – народ активный и дисциплинированный. Однако за час до закрытия пунктов гражданская совесть москвичей под влиянием внезапного солнечного протуберанца очнулась: толпы избирателей, которых никто не видел, примчались к урнам, чтобы проголосовать за кандидата от «Яблока» Хованюка – никому не ведомого хмыря с обещающей улыбкой.

Разгневанный Дёма проклял немытую Россию и убыл в Лондон – читать курс лекций «Рабская матрица России в свете общечеловеческих ценностей». А вот Сёма пострадал по полной: на него завели уголовное дело и наконец-то спросили, куда он дел средства пайщиков. Ведь вся «Платиновая миля», на которую ухлопан без малого «ярд», являла собой строительный вагончик, рулон утеплителя и шесть вбитых свай. Когда Злотников ехал на допрос, чтобы заключить сделку со следствием и сдать подельников, его нагнал на светофоре мотоциклист в черном непроглядном шлеме и прилепил к крыше бронированного «Мерседеса» магнитную мину, достаточную для потопления линкора. Говорят, от бизнесмена остались только дымящиеся штиблеты из крокодиловой кожи. Любил бедняга хорошую обувь. Кошмарик воспринял провал, а потом и гибель друга со скорбным фатализмом. На поминках он дал клятву отомстить убийцам и взял себе на память о павшем соратнике его последнюю утеху – семнадцатилетнюю воздушную акробатку из циркового училища. Исидор тоже переживал неудачу, у него подскочило давление, и он уехал в санаторий, чтобы подлечиться, а также закончить книгу «Марксизм как манихейство».

Скорятин, к тому времени первый заместитель, остался на хозяйстве. Прочитав фельетон в «Общественной газете», он вспомнил, что этот текст уже видел на столе главного и даже полистал, пока тот выбегал из кабинета, чтобы отругать верстальщика. Статья и тогда называлась «Плутовская миля». В прозрачную папку была вложена дискета. Конечно, Исидор, зная о дружбе Кошмарика и Злотникова, материал отклонил, а, возможно, нарочно придержал, чтобы использовать во время выборной схватки. Рисковал, разумеется: хозяин, сам любивший сложные, многослойные интриги, другим двойную игру не прощал и карал беспощадно. Теперь все зависело от осторожности: Исидор мог передать дискету из рук в руки, а мог и сбросить по электронной почте. Конспиративным неврозом Шабельский не страдал и был уверен: его заслуги перед демократией столь грандиозны, что он непотопляем.

Гена нарочно засиделся допоздна, услал охранника за биг-маком и взял с доски ключ от кабинета шефа. Затея могла рухнуть в самом начале, если бы Исидор пользовался паролем, но гранд гласности не тратился на пустяки. Открыв почту, мститель среди отправленных писем нашел «Плутовскую милю». Адрес получателя: vernikov@obgaz.ru! А Сева Верников – это не кто иной, как главный редактор «Общегаза». Оставалось дозвониться до хозяина. Утром Скорятин прибыл в особняк на Зубовской, преодолел три кордона и вошел в кабинет, который босс устроил в бывшем редакционном актовом зале: шагая по ковру к огромному письменному столу, можно было вспомнить всю свою жизнь. Маленький Кошмарик сидел в высоком кресле, обтянутом шкурой белого леопарда, и нежно разглядывал фарфоровую фигурку из своей коллекции антикварных фарфоровых дам, поправляющих подвязку. Вдоль стен стояло несколько шкафов, заполненных сотнями куртуазных красоток, увлеченных этим пикантным занятием.

– Ну? – спросил владыка, подняв на вошедшего грустные глаза. – Что у тебя там за секрет? Рассказывай!

Выходя от разъяренного хозяина, информатор ощутил во рту вкус вяленых бычков.

Изгнание Шабельского Корчмарик обставил с театральным изуверством: в юности, до университета, он при горкоме комсомола пробавлялся режиссурой массовых мероприятий и жутко гордился факельным шествием сводного строительного отряда, которое поставил в 1980 году к Олимпиаде. Лёня намастачил бы еще чего-нибудь духоподъемно-массового, но после закрытия Игр, когда «ласковый Миша возвратился в свой сказочный лес», не досчитались сотни комплектов новенькой формы со спортивной символикой. Скандал замяли: праздник все-таки! Но вороватого режиссера прогнали.

А Гена в предпоследний день Олимпиады отбывал в Красноярск на слет молодых журналистов – его наградили за очерк о молодых гвардейцах пятилетки, напечатанный в «Московском комсомольце». Сибиряки, возвращавшиеся домой, вслух горевали, что не увидели даже издали Олимпийский огонь, так как в закрытую, оцепленную Москву народ пускали только по паспортам с пропиской и специальным вкладышам. Счастливцы, узревшие дивный пламень, рассказывали об этом с эпической дрожью в голосе. Когда взлетели с Домодедовского аэродрома, Гена заметил в иллюминаторе полоскавшийся внизу во тьме перервенский газовый факел, улыбнулся и крикнул:

– Вон – Олимпийский огонь!

– Где? – лишенцы ломанули на правый борт.

– Да вон же!

Самолет опасно накренился, стюардессы заметались по проходу, но сибиряки были счастливы:

– Он! Он! Горит! Теперь и умереть можно.

Когда посвежевший в санатории Исидор вошел в свой кабинет, он увидел в кресле улыбающегося повелителя. По углам стояли, заложив руки за спины, квадратные охранники с мускулистыми лицами.

– Леонид Данилович, чем обязан?

– Да вот, Исидор Матвеевич, изучаю вашу почту.

– Это неприлично – рыться в чужой почте! – побледнел курортник.

– Что?! Ты мне будешь, старая про…дь, рассказывать, что прилично, а что нет?! Ах ты, крыса жидовская!

Юдофобский вопль носатого Корчмарика, унаследовавшего от предков карикатурную местечковую внешность, прозвучал глупо и забавно, но никто даже не улыбнулся. А лицо Исидора стало похоже на благородное мраморное надгробие:

– Понятно. Мне собирать вещи? – Он спокойно шагнул к полке и дрожащими руками хотел взять бронзовое «Золотое перо» с чеканной надписью на малахитовой подставке: «Лучшему журналисту десятилетия».

– Ты, тварь, подумай, как будешь кости собирать! Вон из моей газеты, к свиньям собачьим! Скорятин, принимай редакцию! А этот мусор на помойку! На помойку! – завизжал хозяин.

Охранники придвинулись к изгою, деловито взяли за руки, тряхнули так, что очки слетели с орлиного носа, и потащили тело к выходу, как мешок картошки. В последний момент Исидор и Гена встретились глазами. Изгой смотрел на предателя не с презрением, нет, а с победной усмешкой, словно успел уязвить врага отравленным острием, отчего тот непременно умрет в муках. Ночью, видимо от позора, Шабельского долбанул жуткий инсульт. Он выжил, выкарабкался, заново выучился говорить, читать, ходить с палочкой, но его блестящий, изощренный ум погас. Хитроумный философ превратился в шаркающего полуидиота со слюной на подбородке. Гена его с тех пор не видел. Кошмарик предупредил: любой замеченный в сношениях с бывшим главредом будет тут же уволен. Но кто-то отважился, навестил и рассказал в редакции о шаркающем и лепечущем старике, в котором лишь орлиный нос выдавал прежнего Исидора, верного соратника академика Яковлева.

Повторять судьбу предшественника, конечно, не хотелось. Теперь, когда Дронов не просто уцелел, а получил под себя еще и СМИ, надо было срочно отползать от ниццианского интригана, ведь газету у него, конечно, отберут. Как? Способов много. Например, вдруг вспомнят, что залоговый аукцион, на котором он купил глиноземный комбинат, провели с нарушениями. Дальше: выбирай, Леня, глинозем или «Мымра»! Отобрали же «Независьку» у Березовского, а «НТВ» – у Гусинского. Тихо, без пыли. Скорее всего, Кио так и поступит. А утаить, что «Клептократию» готовили в номер, невозможно: рано или поздно доложат и заложат. Значит, надо опередить.

Гена вывел статью на экран и, пройдясь по тексту, сократил наиболее хлесткие и обидные места про того же «фон Дрона». Убрал и кусок про торговлю губернаторскими креслами: «Мы боимся того, что может натворить врач, купивший себе диплом. А на что способен губернатор, взявший свой пост в лизинг? Не потому ли наше Отечество медленно, но верно сползает в компьютеризированный феодализм?!» Проредив вопли воспаленной гражданской совести, автор поменял и название, убрал хлесткую «Клептократию» и впечатал банальные «О времена, о нравы!», а вместо боевого псевдонима «Павлик Матросов» поставил «Иван Юлевич» – так он смолоду подписывал свои вынужденные опусы. В общем, из разящей боевой стрелы вышел детский дротик с присоской, и теперь статья мало чем отличалась от обычного злобного либерального лепета. Скорятин отыскал адрес, по которому когда-то отправлял Дронову справку о ситуации в Союзе журналистов, прикрепил изуродованный текст и, обдумывая каждое слово, сочинил сопроводительное письмо:

Уважаемый Игорь Вадимович!

Посылаю Вам заказной материал, который по настойчивым требованиям известного Вам лица я должен был поставить (но не поставил) в текущий номер, возможно, рискуя быть изгнанным из газеты, как некогда один из лучших журналистов новой России И. Шабельский. Высоко ценя Вашу государственную деятельность и глубоко уважая Вас лично, я питаю надежду, что придет время, когда «Мир и мы» перестанет быть игрушкой в руках ненадлежащих особ, а сможет наконец послужить интересам общества, идеалам демократии и свободы слова, за которые шли на баррикады лучшие люди Отечества.

Ваш Ген. Скорятин

Кио начинал политическую карьеру на баррикадах 1991-го, подвозя протестантам пиво с бутербродами, и любил, когда об этом вспоминали. Предшественника он тоже упомянул не случайно: Исидор привечал никому не ведомого тогда Дронова и печатал его беспомощные заметки. Кажется, все учтено. Гена несколько минут сидел неподвижно, вспоминая родимое пятно на Алисиной пояснице, и вдруг сообразил, что письмо журналиста чиновнику не может быть таким истошно правильным, начальство ожидает от творческого халдея умеренного озорства и разумного непослушания. Поколебавшись, он добавил еще одну фразу: «Душевно надеюсь, что Вы, придя во царствие свое, помяните нас, сирых, но преданных своему делу и стране».

Вроде ничего! Лесть с библейским привкусом, легкое ёрничество и просьбишка не оставить милостями – все это должно понравиться. Главный редактор тяжко вздохнул, понимая, что, кликнув флажок «отправить», он бросает на кон свое будущее. Но другого выхода нет. Важно опередить других, и прежде всего Кошмарика. В очереди кающихся и просящих надо стоять первым. Он послал письмо, удалил файл с первоначальным вариантом «Клептократии», на всякий случай сбросив на флэшку, почистил рабочий стол, корзину и даже переписку, перепроверил себя, остался доволен, откинулся в кресле «босс», закрыл глаза и увидел меж распахнутых Алисиных бедер рыжий шубный лоскут. Переходящий, как вымпел.

29. Стреляться через платок!

…В Тихославле о возвращении Скорятина никто не знал. На вокзальной площади он влез в рейсовый автобус. Народу набилось порядочно. Рядом сидела старушка в белом платочке, она держала на коленях корзину, из которой время от времени выглядывал грустный серый кот и внимательно смотрел в окно, точно проверял, не проспала ли бабка нужную остановку, вздыхал и снова прятался в своем плетеном «укрывище», как сказал бы Исаич. Автобус тащился, притормаживал перед лужами, обползал по обочине развороченный асфальт, скрежетал мостами по колдобинам, а в деревнях останавливался у зеленых навесов, наскоро сваренных из уголков и листового железа. Там толпился народ: мужики и мальчишки курили, бабы и девчонки грызли семечки. В открывшиеся с лязгом двери входили два-три человека, остальные так же дымили, лузгали и смотрели на автобус с тоской, словно не первый век встречали кого-то в безнадежном ожидании. Здесь же, под навесом, рождались, взрослели, зачинали, разрешались от бремени, болели и умирали, оставляя в память о себе сугробы подсолнечной шелухи и окурков.

Между поселками тянулись неряшливые поля, подернутые зеленой шерсткой всходов или праздной глинистой рябью, мелькали низкие фермы с продавленными шиферными крышами, вставали водонапорные башни, напоминавшие гигантские ручные гранаты. В плешивых лугах бродили редкие стада грязных коров, попадались загоны с недвижными табунами ржавого колхозного железа: тракторами, комбайнами, грузовиками… В каждой деревне обочь дороги стояли, где в полный рост, где припав на одно колено, гипсовые воины, покрытые облупившейся серебрянкой. На темных плитах густо лепились имена тех селян, кто не вернулся с войны, удобрив аккуратные поля Европы. Возможно, их-то и дожидалась на остановках курящая и лузгающая родня. На заросших пустырях и пригорках догнивал почерневший кирпич церковных развалин. В одном из развороченных храмов за рухнувшим фасадом чудом уцелел кусочек росписи, и Гена поймал на себе строгий взгляд какого-то обиженного святого.

Из окон громыхающего автобуса жизнь выглядела совсем не так, как из окна райкомовской «Волги». Скорятину казалось, что едет он теперь другой дорогой: река почти не проглядывалась сквозь загустевшую, сомкнувшуюся всего за пару дней листву. С похмелья или от увиденного, а скорее, от того и другого вместе он впал в какую-то антипатриотическую меланхолию – вспоминал игрушечные европейские пейзажи, сказочные замки, домики, будто из марципана, вылизанные кирхи с интеллигентными крестиками на макушках, вспоминал рослых тамошних коров, бодрых и чистых, как спортсменки, принявшие душ после кросса. А в окошке виднелись мусорная обочина, дырявые фермы и родные буренки с костистыми задницами, измазанными подсохшим навозом. Спецкор содрогался сердцем, предчувствуя неизменность, вечность, обязательность этой русской разрухи и нищеты. А может, прав Вехов с его нейтронной бомбой? В самом деле, не лучше ли огромным бульдозером содрать эту вековую русскую коросту, взрыхлить землю, дать пашне постоять под паром лет двести, а потом уже что-то здесь сеять и строить…

Кот снова выглянул из корзины и тревожно мяукнул – дремавшая старуха очнулась, запричитала, поспешая к закрывавшимся дверям, и успела выскочить на остановке, где курили пьяные мужики и грызли семечки беременные бабы.

Гена решил никакой «разоблачуги» о шашнях Болотиной и Суровцева не писать. Вот еще! Зачем? Надо встретиться с Зоей, объясниться, вернуться в редакцию, объявить, что слухи не подтвердились, бросить на стол заявление об уходе и грандиозно проставиться. Исидор, конечно, удивится, будет уговаривать, клясться, что между ним и Мариной ничего такого нет. И это чистая правда: его, Гены, между Шабельским и Ласской больше нет и не будет. Как говорила бабушка Марфуша: «Владей, Фаддей, моей Маланьей!» А в «Гудке» его до сих пор ждут – «золотые перья» везде нужны! Какое-то время придется пожить на съемной квартире, помучиться в разлуке, проверить чувства. Хотя что за глупость! Не ты проверяешь чувства, а чувства проверяют тебя. К тому же звонили из Союза журналистов, спрашивали, нет ли в «Мымре» желающих купить кооператив. Первый взнос увеличился из-за инфляции, которой, если верить «Правде», в СССР нет и быть не может, – поэтому освободились места в очереди. Дом хороший, кирпичный, у метро «Сокольники», окнами в парк, и почти готов, осталась внутренняя отделка. Плати пять тысяч деревянных и через полгода въезжай с фикусом!

Таких денег у Скорятина не было, но в «Политиздате» намечалась книжка очерков «Иного не дано». Аванс – две тысячи. Три можно призанять. Впрочем, есть и другой вариант: добыть валюту, взять за границей «видак» за триста долларов, а продать в Союзе за четыре тысячи рублей. Недавно дружок тестя, молодой режиссер Саша Гугнин, толстяк с волосатым лицом образованного примата, предлагал за восемь тонн двойку «Панасоник». Говорил, взял в Париже для себя, но как на грех из Союза кинематографистов прислали открытку на «девятку» – вот и приходится жертвовать. В качестве бонуса Саша прилагал полдюжины кассет с «джеймс бондами» и «греческими смоковницами». И на бутылочном стекле в Индии тоже можно заработать. Но тогда сразу увольняться нельзя: загранка обломится…

Очнувшись от мечтаний, Гена обнаружил, что едет уже по Тихославлю. Люди провожали громыхающий автобус мрачными взглядами, а куры с мерзким кудахтаньем выскакивали из-под колес. Странно! Он мчался, торопясь мыслями к желанной женщине, а радости не было. Да и город казался не сказочно-лучезарным, как давеча, а грязным, скучным, тусклым, заброшенным: храмы стояли облупленные, позолота на куполах зияла черными проплешинами, а кое-где остались только ржавые каркасы с лохмами листового железа. Пегая монастырская стена местами накренилась, удерживаемая контрфорсами из силиконового кирпича. Правда, две или три церкви, подревней, лезли в глаза свежей побелкой и покраской, а маковки блистали дешевым глянцем, как анодированные сувениры. Успели-таки к 1000-летию Крещения. Вот что такое аврально-плановая экономика! Наскоро отреставрированную колокольню еще не успели освободить от лесов, была она похожа на арестанта, которого помыли, приодели, подрумянили, но колодки снять забыли.

Когда Гена выходил из автобуса, сизый от водки парень подал ему, как даме, грязную шершавую руку и прохрипел: «М-жик, у водилы братан помер…» Пришлось бросить мятую коричневую рублевку в блюдечко с медью и серебром. Шофер сидел, сгорбившись и отвернувшись к боковому стеклу. Отчего в то утро было так тошно и тоскливо, почему мир казался отвратительно, невыносимо чужим? Непонятно… Ненависть к обступающей действительности ошеломляла, давила до обморока. Даже теперь, спустя четверть века, Гена отчетливо помнил гноящиеся глаза тощей кошки на паперти, чувствовал смрад переполненных выгребных ям, бивший из подворотен. Ничего подобного потом с ним никогда не случалось. Лишь иногда, наталкиваясь на такую же тошнотворную ненависть к жизни в разговорах с наоборотниками или в книгах модных писателей, Скорятин недоумевал: однажды испытав это уничтожающее состояние, он до сих пор не мог его забыть, а они сделали из своего отвращения профессию. Бедные, несчастные, как они существуют с этим червивым шевелением в душе?

На площади перед Гостиным Двором он вдруг заметил свежую листву, вдохнул полудеревенский воздух, вспомнил, как под дождем нес на руках Зою, и сразу очнулся, повеселел, понял, что жизнь прекрасна, словно пробуждение ребенка. Бегом бросившись в библиотеку, спецкор взлетел по ступенькам, репетируя в уме: «Чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног!» Скажет и упадет на колени.

Утром читателей почти не было. Гипсовый Пушкин возле абонемента подмигнул земляку с лукавым мужским поощрением. Однако за конторкой сидела не Зоя, а Катя. Она смутилась, лицо ее покраснело, а прыщи, наоборот, побелели. На вопрос, где Мятлева, девушка шепнула, оглянувшись:

– Наверное, дома.

– Заболела?

– Не знаю… Вы у Елизаветы Михайловны спросите!

Но Болотиной в кабинете не оказалось – уехала в область на культурно-массовый актив. Секретарша тоже почему-то трусила, будто перед ней стоял не знакомый столичный журналист, а душегуб, разыскиваемый милицией. Недослушав ее сбивчивые объяснения, Скорятин помчался на улицу Маркса. Дорогу он решил срезать, ориентируясь на высокую, опутанную лесами колокольню монастыря, но заблудился и долго, как Андрей Миронов в «Бриллиантовой руке», метался по запутанным улочкам, поднимавшимся по холму к детинцу. Попутно Гена изумлялся изобретательности обывателей, приспособивших под коммунальное житье каждый закуток, проем, тупичок, бывшие лабазы, амбары, развенчанные часовни, братские и трапезные корпуса. На расчищенных от старины местах стояли пятиэтажки, сложенные, казалось, из грязно-белых кубиков неряшливыми детенышами великанов. Швы между блоками были законопачены тряпками и промазаны черным гудроном, а балконы заставлены рухлядью. Зоин дом (к нему он внезапно вышел через случайный проходной двор) выглядел поновей и поопрятней: на двери даже имелся распотрошенный домофон.

Проскочив мимо старушек, влюбленный спецкор ворвался в подъезд, но перепутал этажи и нужную квартиру отыскал благодаря почтовому ящику с логотипом «Волжского речника». Он долго давил на кнопку, слышал, как за дверью трещит звонок, однако никто не открывал.

«Ну где же она?»

Гена, чуть не плача, спустился вниз и столкнулся нос к носу с Колобковым, бледным, насупленным, решительным. В черном костюме, белой сорочке и фиолетовом галстуке, Илья напоминал похоронного агента из западного кино. Среди тружеников советских ритуальных услуг тогда преобладали тетки средних лет в ярких мохеровых кофтах.

– Привет… – смутился москвич. – А ты-то как узнал?

– Тихославль – город маленький.

– Где Зоя? Что случилось?

– Я знал, что ты вернешься…

Осведомленные старушки прислушивались к разговору с надеждой на драку или хотя бы громкий скандал, чтобы потом рассказывать соседям с неспешным превосходством очевидцев: мол, вы даже не представляете, какое безобразие учинили два на вид приличных мужчины из-за «свистушки» со второго этажа, тоже вполне на вид обтекаемой дамочки.

– Пойдем, надо серьезно поговорить, – тихо позвал Колобков.

– Куда?

– Ко мне.

Старушки проводили их слезящимися от разочарования глазами.

Кабинет заведующего отделом агитации и пропаганды был скромней некуда: без приемной и секретарши. В двухоконной комнате теснились типовой двухтумбовик, кресло, шкаф с розовыми занавесками, на приступке помещались телефон и селектор. Стол для совещаний окружали стулья с инвентарными жестяными бирками, прибитыми к спинкам. На низком мраморном подоконнике стояли горшки с фикусом, столетником и геранью, вышедшими из моды сто лет назад. Со стены бодро глядел в будущее очередной генсек, два предыдущих вождя, столь же оптимистичные, прожили при исполнении недолго: один – полтора, второй – год. Разумеется, у портретного Горбачева никакой родимой отметины на ранней лысине не наблюдалось. На власти, как и на солнце, пятен нет!

Соперники сели за приставной стол друг против друга и некоторое время молчали. Наконец Колобков сурово спросил:

– Может, чаю?

– А покрепче?

– В райкоме нельзя.

– А морсу?

– Тоже нельзя.

– А что же тогда можно?

– Сейчас покажу.

Илья встал, со скрипом открыл дверцу шкафа, достал оттуда полированный ящик, напоминающий сложенную шахматную доску, только без обычных черно-желтых квадратиков. Вернувшись, он щелкнул замочками, но тут зашипел селектор, и капризный женский голос спросил:

– Илья Сергеевич, ты когда идешь обедать?

– Не знаю.

– Место занять?

– Нет, у меня люди из района.

– А потом?

– Потом я в область уеду.

– Ну и пожалуйста! – обиделся голос, и селектор перестал шипеть.

Пропагандист внимательно посмотрел на московского гостя и откинул крышку: там, в красных бархатных углублениях лежали «валетиком» два дуэльных пистолета с гранеными стволами, кудрявыми курками и рукоятями красного дерева, отделанными серебром.

– Это что? – оторопел Гена.

– «Лепажи».

– Откуда?

– Из музея.

– Зачем?

– Будем стреляться.

– Разве можно? Из них…

– Конечно! Я же устраивал реконструкцию дуэли Онегина и Ленского. Для школьников. Так жахнуло – неделю в ушах звенело.

– А еще говорят, перестройка до глубинки не дошла. Дошла: завотделом пропаганды и агитации вызывает на дуэль корреспондента еженедельника «Мир и мы». Еще как дошла!

– Боишься? – жестоко усмехнулся Колобков.

– Конечно, боюсь! Тебя, дурака, боюсь убить… – ответил Гена.

– Почему же это ты меня убьешь? Я в армии стрелял на «отлично».

– Тогда ты меня убьешь и сядешь. Лет пятнадцать дадут.

– Нет… Лет шесть. У меня смягчающие обстоятельства.

– Какие же?

– Сам знаешь, сволочь!

Они сидели, набычившись, уперев взгляды в пистолеты, и напоминали шахматистов, задумавшихся над сложной финальной партией. Наконец Илья проговорил:

– Но я могу забрать вызов, если ты…

– Если я…

– Если ты на ней женишься.

– Ты этого хочешь?

– Нет, не хочу, но я хочу того, чего хочет она, а она хочет этого…

– Почему ты так решил?

– Она любит тебя, вуалехвоста!

– Сам догадался или подсказали?

– Сам.

– Где Зоя?

– В Затулихе.

– Где?

– В деревне. У нее там дом. От бабушки.

– А почему она там?

– Болотина ее с работы выгнала. Но сначала надо отпуск отгулять, так положено.

– Как это – выгнала? За что?

– Зоя какую-то редкую книжку из КОДа домой взяла… почитать.

– Но это же полная ерунда! А куда смотрит райком?

– Райком смотрит на обком. Из-за тебя ее выгнали, сукофрукт! Понял?

– Не понял…

– Она видела, как ты Зою ночью на руках нес. Мимо проезжала.

– Действительно, маленький у вас город. «Не сойтись-разойтись, не посвататься…»

– «…вдалеке от докучливых глаз…» – закончил Колобков куплет из фильма «Дело было в Пенькове».

– «…в стороне от докучливых глаз…» – поправил Скорятин.

– Ну, стреляемся или женишься?

– Сначала стреляемся, а потом тот, кто выживет, женится. Идет?

– Идет. Жутко хочется выпить! – вздохнул Илья. – Перестройку погубит сухой закон.

…У Зелепухина, встретившего гостей старорежимными поклонами, они пили морс графинами, закусывая холодцом с хреном, и нарезались до плаксивой приязни, до сопливых мужских откровенностей, о которых утром вспоминаешь со стыдом и отвращением. Колобков рассказал, как три года носил портфель за девочкой-соседкой, а она спуталась с второгодником. У того на плече была пороховая наколка «Нет в жизни счастья!», Илья сделал себе такую же, занес инфекцию, чуть руку не отняли, в последний момент достали импортный антибиотик и еле спасли. Гена поведал другу-сопернику про одноклассницу, не дождавшуюся его из армии, описал в унизительных подробностях свою первую мужскую оплошность, наверное, хотел утешить, мол, не только у тебя, друг, случались обломы в личной жизни. Колобков посочувствовал, даже всплакнул, потом снова озлобился, хотел вернуться в райком за пистолетами и все же стреляться. Через платок!

– Это как? С завязанными глазами?

– О невежа! И что она в тебе нашла? Через платок – значит дуэль с одним заряженным пистолетом и только гладкоствольным!

– Почему?

– Положено!

– А платок-то зачем?

– Идиот! Смотри!

Бывший музейщик вскочил, с грохотом опрокинув стул. На шум явился Зелепухин, Илья его успокоил, услал, потом вынул из кармана несвежий носовой платок, взялся за один угол, а за другой велел держаться сопернику. Растянув клетчатую материю по диагонали, они оказались друг от друга на расстоянии почти двух метров. Илья, кровожадно глядя на москвича, изобразил с помощью большого и указательного пальцев пистолет:

– Пиф-паф! Понял?

– Нет.

– И чего ты теперь не понял, тормоз?

– Зачем нужен платок, если только один пистолет заряжен?

– В самом деле… Глупость какая-то! – расстроился Колобков и предложил еще выпить.

…Проснулся Гена от скрежещущей сухости во рту. Ему снилось, что он наелся стальных опилок, а запить нечем. Оглядевшись, спецкор осознал, что распростерт на тахте в незнакомой квартире, уставленной с пола до потолка книгами. Колобков лежал напротив, на раскладушке, поверх одеяла, он был в трусах, майке и одном носке с дыркой на пятке. Глаза его страдали.

– Давно проснулся? – спросил Скорятин, с трудом приподнимаясь.

– Давно… Водички принеси!

– Попробую…

Он, шатаясь, добрел до ванной, ужаснулся своему измученному потустороннему лицу, возникшему в провале зеркала, и долго пил из-под крана железную воду. Потом вытряхнул из граненого стакана зубные щетки: большую – синюю, красную – поменьше, налил воды и побрел в комнату.

– Надо было воду спустить…

– Да?

Жидкость в стакане напоминала яблочный сок с мякотью.

– Ладно, давай.

– Может, лучше пива?

– Мне сегодня на аппарате докладывать.

– Тогда возьми бюллетень.

– Коммунисты не болеют. Собирайся!

– За пивом?

– К Зое.

– Пешком?

– Слабо к любимой женщине по бережку тридцать верст, а?

– Не слабо!

– Ладно, не бойся! Я машину заказал. Вроде как в район поеду.

– Ты же докладываешь…

– А вот я и не поеду. Поедешь ты! Николай Иванович отвезет. Купи что-нибудь пожрать. Там в сельпо ничего нет, кроме частика в томате. И выпить тоже возьми. Подожди, у меня, кажется, остался талон на водку…

…Снова зашуршал селектор.

– О величайший! – послышался сладкий, как рахат-лукум, голос Жоры Дочкина. – У меня все готово. Ты идешь?

– Иду! – Он вынул из пакета бутылку «Абрау-Дюрсо», обернул газетой и тяжело поднялся из кресла.

В приемной пахло валерьянкой. Ольга успокаивала Телицыну, которая рыдала, придерживая живот.

– Вот! – укорила секретарша и показала на заявление «по собственному желанию», придавленное надкушенным яблоком.

– Не нашли? – спросил главный редактор, пряча за спиной бутылку.

– Н-е-е-т! – раззявилась беременная.

– А вы скажите: «Черт, черт, поиграй да и отдай!»

– Как?! – От удивления растеряха перестала плакать. – Почему?

– Так бабушка Марфуша говорила.

Увидав на пороге шефа, Жора склонился в восточном поклоне:

– О долгожданнейший! – и сдернул, как фокусник, газету с журнального столика.

На блюде лежали любимые бутерброды босса: ломтики бородинского хлеба, а сверху жирная балтийская килька с зеленым лучком. На отдельной тарелке сгрудились белые, с прожелтью, слизистые грузди. «Серебряная казенка», вынутая из морозилки, искрилась изморозью.

– Это тебе. – Гена протянул шампанское.

– Я же не пью шипучку.

– Жену побалуешь.

– Спасибо, о наищедрейший! – Жора разлил ледяную тягучую водку по рюмкам. На стекле остались оплывшие следы от пятерни.

– Ну, как говорил Шарончик, кто не пьет – тот идиёт!

– Мы же Танкиста помянуть хотели! – напомнил Скорятин.

– Ах да! За Деда!

– За Поликарпыча!

Через минуту затеплилось в груди, потом отпустило сердце, а главное – перестала болеть душа, точно ее укололи наркозом.

«Интересно, а у Маугли большой? – равнодушно подумал Гена. – У Будды, где-то написано, был совсем маленький, с пипетку…»

– Повторенье – мать ученья! – Жора налил по второй.

Повторили. В теле появилась счастливая легкость.

– Дронова повысили…

– Да ты что! – воскликнул Дочкин так искренне, что стало ясно: знает, подлец, все знает. – Значит, «Клептоманию» не планируем?

– А мы ее и не планировали. Запомни и файл сотри!

– Конечно, о предосторожнейший! Что же теперь с Кошмариком будет?

– Ничего не будет. Дерьмо и деньги не тонут!

– Тогда, златоустейший, за тебя!

Выпили еще, и Гена загрустил, ему снова стало до слез обидно. Те давние колобковские «лепажи», выглядевшие тогда несусветной чушью, теперь показались вполне разумным выходом из треугольного тупика.

«Надо все-таки пробить Маугли через ментов! – решил Скорятин. – Вдруг приторговывает дурью?»

Замигал красным селектор, но верный заместитель не отреагировал, даже зевнул.

– От кого прячешься?

– Ни от кого… – вздохнул темнила и нажал кнопку.

– Зайди ко мне! – сквозь шипение донесся повелительный голос.

– Ого, уже с Заходыркой на «ты»!

– Она со всеми на «ты», кроме тебя, – хохотнул Жора. – Хабалка. Ну ее к черту! Лучше – выпьем!

– Сходи! Потом расскажешь.

– Ну разве что… Ты… посидишь или пойдешь? А то я дверь запру…

– Боишься?

– Позавчера у Расторопшиной кошелек уперли. Не редакция – проходной двор. Женю надо гнать к чертовой матери!

– Иди, я постерегу.

Заместитель нехотя вышел из кабинета, бросив на шефа странный взгляд. Скорятин выпил в одиночестве рюмку, закусил килькой, потом схрустел груздь, наблюдая, как покрывается испариной бутылка и отлипает от стекла, морщинясь, этикетка. Сознание наполнилось смутным хмельным разномыслием. В голове стало людно, заклубились воспоминания, в том числе и о телесном прошлом.

…От женщин в памяти остается множество щекочущих подробностей, которые потом, вдали от любовного смятения, кажутся нелепыми, даже смешными. Вамдамская колонна в страсти хрипло смеялась. Ольга Николаевна шептала: «Мы никуда не спешим. Не спешим!» Худышка Нора на миг теряла сознание, потом, открыв глаза, спрашивала кукольным голосом: «Где я?» Убиенная Варвара, холодно-изысканная в вертикальной жизни, в постели металась и рычала, как тигрица. У Жанны в пылу бугрилась спина, словно девушка оказалась оборотнем. Марина, откричав, смотрела на мужа с укором, словно он стал нежеланным свидетелем ее буйной сокровенности. У Алисы тоже была… да, была занятная особенность: она всхрапывала в сладком забытьи, как лошадь, потом смущалась. Гена вдруг сообразил, что от Зои в памяти не осталось ничего. Только солнечный провал.

30. Бабушкин тюфяк

Николай Иванович бережно вел машину по бездорожью. Асфальт кончился почти сразу за городом, и по днищу забарабанил щебень, а вскоре пошла грунтовка с такими глубокими колеями, что низкие мосты «Волги» скребли землю. Водитель кряхтел, переживая за страдающий автомобиль, как за собственную плоть.

У райкома он вежливо открыл перед москвичом заднюю дверцу и потом всю дорогу не проронил ни слова. От дорожной тряски Гена забылся оздоровительной похмельной дремой, ему приснилась Ласская, но не настоящая, а нарисованная глумливой кистью Целкова. Лицом Марина напоминала бугристую розовую картофелину с проросшими глазками. Жена загадочно улыбалась и хотела что-то сказать. Машина дернулась и встала.

– Приехали! – сказал шофер и вылез из «Волги».

Пассажир открыл глаза. Перед ними раскинулась огромная лужа, почти озеро. Колея терялась в воде и выныривала метров через сто пятьдесят.

– Заглохну! – уверенно предположил Николай Иванович.

– А где Затулиха?

– Там! – Водитель показал на луковку рубленой церкви, видневшейся за деревьями.

– Я и адреса-то не знаю, – спохватился Скорятин.

– Там все по-русски разговаривают.

– Ну да, конечно…

– Вас ждать?

– Не надо, – обидчиво отказался Гена. – Спасибо! – И пожалел.

Он обошел лужу полем, перешагивая через бочажки, и углубился в лес. Свежая листва овевала глянцевые ветви. Морщинистые зеленые лоскутки ракитника еще не расправились после зимнего стеснения, даже не успели обронить розовые шпоры опустевших почек. Трава под ногами пока не загустела, не сплелась, и каждая былинка помнила, наверное, как ее зовут. Зеленые ершики живучки были едва тронуты синевой, цвели белыми звездочками трилистники кислицы, у берез между корнями светились нежно-фиолетовые бантики болотной фиалки, из земли высовывались тугие рулончики будущих ландышей и лохматые кулачки юного папоротника. Но выше всех поднимались золотые головки долговязых лютиков. Под ногами то и дело попадались свежие отвалы кротов, оголодавших, видно, за зиму. Над головой невидимые разноголосые птицы пели о любви. Земля и небо впали в безрассудство весны.

Шагая, москвич сообразил, что Зоина бабушка может носить другую фамилию. Где тогда искать гражданку Мятлеву? Однако его московские опасения оказались напрасны. С косогора открылся вид на деревню: не более дюжины изб под шифером и дранкой стояли, упершись в мокрую дорогу, извивавшуюся вдоль рваного берега. За каждым домом, как за трактором, тянулись полосы вспаханной рыжей земли, огороженные тыном. В стороне поднималась часовня, сложенная из черных бревен, посеребренных мхом. Купол, покрытый узорным тесом, кое-где облетел. На маковке вместо креста сидела сорока, напоминая флюгер. За околицей пенились белые купы яблонь, розовые – вишни и торчали бездомные печные трубы. Видно, раньше, до плотины ГЭС, село было намного больше, но ужалось, смытое большой водой. Городское сердце Скорятина заныло от невольной обиды за умаление деревни, которую он видел в первый и, возможно, в последний раз в жизни.

Зою он заметил с пригорка: она тяпкой подбирала осыпающиеся края высокой грядки. На девушке были черные сатиновые трусы с резинками (в таких школьницы раньше ходили на физкультуру), желтый лифчик от старого купальника, а на голове – пионерская белая панама с прорезями для косичек. Библиотекарша крестьянствовала умело, отложила тяпку и взялась за грабли. Мускулы играли под кожей, порозовевшей на цепком весеннем солнце. Незваный гость подошел, незаметно просунул лицо между жердями и громко, как майский репродуктор, объявил:

– Да здравствует советское крестьянство, самое колхозное в мире!

Зоя ойкнула, обернулась и выронила грабли. Ее загорелое лицо, не успев обрадоваться, ужаснулось:

– Вы?! Ну, вы… Не смотрите на меня! Я же пугало… – И убежала в дом.

Вернулась она минут через десять – причесанная, припудренная, в бирюзовом ситцевом платье и туфельках.

– Добрый день, Геннадий Павлович, – поздоровалась Мятлева так, словно только что его увидела. – Какими судьбами в наше захолустье?

– Вот, приехал в Тихославль, а вас нигде нет.

– Неужели из-за меня приехали?

– Конечно!

– Интересно. А кто вам сказал, что я здесь?

– Колобков.

– Еще интереснее. Предатель!

– Признался под пытками.

– Знакомьтесь! Геннадий Павлович, журналист прямо из Москвы! – неожиданно и громко произнесла библиотекарша, сильней, чем обычно, округляя гласные.

Спецкор, недоумевая, оглянулся и обнаружил над забором справа и слева любопытные соседские головы, одну женскую, в косынке, вторую мужскую, усатую, в газетной шапочке. Скорятин вежливо раскланялся. Головы, кивнув в ответ, исчезли.

– Проходите в дом! – все так же окая, пригласила Зоя. – В пять часов вечерний катер. Или вы на машине прибыли?

– Да, Николай Иванович подбросил и уехал.

– Времени у вас не так много. Но пообедать успеем.

– Благодарю! – Скорятин понимал, что сквозь жерди за ними следят придирчивые сельские взоры.

В избе пахло старым деревом, керосином и щами. Полкомнаты занимала беленая печь, но судя по тому, что на шестке выстроились пластмассовые фигурки: Чебурашка, Крокодил Гена, Волк и Заяц, – очагом не пользовались. В углу стоял большой черно-белый «Рекорд» на тонких ножках. Соседство телеэкрана и печного устья вызвало у журналиста тонкую философическую улыбку, по-своему истолкованную Зоей.

– Живем скромно. Да! Щи будете?

– Буду.

Пока она хлопотала, разогревая на керосинке кастрюлю, поднятую из подпола, пока выставляла на стол соленые огурцы и грибочки, хлеб, масло, гость незаметно огляделся. На стене висела обрамленная фотография бабушки в платочке. В красном углу, под образом, мигала живым огоньком лампадка. На иконе, старой, с ковчежцем, темноликая Богородица держала Сына на тонких, угловатых, как у марионетки, руках. На этажерке теснились книги и плутал фаянсовый Сусанин с топором, заткнутым за красный кушак.

Хозяйка налила кислых щей с тушенкой, а он гордо вытащил из сумки бутылку сладкого марочного вина «Ширин» и полкило костромского сыра, за которым простоял в очереди чуть ли не час. Выпив, Зоя раскраснелась, разоткровенничалась и все-таки рассказала, что же случилось после отъезда столичного гостя. Когда она, хромая, дошла до работы, Елизавета Вторая вызвала ее к себе и обвинила в систематической краже книг из КОДа. Мол, заведующая абонементом выносит раритеты, ксерокопирует и продает по спекулятивным ценам. В доказательство царским жестом она выложила на стол «Последнюю черту» Арцыбашева в новенькой обложке и со штампом тихославльской библиотеки.

– Вот, купила на Кузнецком Мосту. За двадцать пять рублей. Ты брала эту книгу домой?

– Брала.

– Копировала?

– Нет.

– Можешь доказать?

– Нет.

– Пиши заявление!

– Неужели из-за какой-то книжки?! – удивился спецкор.

– Не из-за книжки, а из-за вас!

– Из-за меня?

– Да.

– Из-за того, что я нес вас на руках?

– Вероятно, в своих догадках она зашла дальше, чем мы с вами.

Зоя посмотрела на него с веселым отчаянием. Потом пошел какой-то странный разговор, обычный, впрочем, между мужчиной и женщиной, которые уже устремились телами друг к другу и теперь случайными словами готовили души к исполнению стыдных, но неодолимых желаний плоти. Когда Скорятин, умолчав, конечно, о фасовщице с консервного завода, рассказывал, как бегал в самоволку полярными ночами, солнечными, словно сочинский полдень, Зоя подняла глаза на ходики, стучавшие на стене, и ахнула:

– Скорей! Уйдет!

– Кто?

– Катер.

Они выскочили во двор и помчались вдоль берега, крича и размахивая руками, но пароходик уже отвалил от понтонной пристани и, вспенивая винтом желтую воду, уходил вдаль.

– Значит, не судьба.

– Или – судьба.

– Когда следующий?

– В шесть утра.

– Переночевать пустите?

– Даже и не знаю…

– Я вас не стесню. Сам лягу на лавочку, хвостик под лавочку.

– Допустим. Но есть одна проблема.

– Какая?

– У меня тюфяки еще бабушкины, набиты сеном.

– Ну и что?

– Колются…

– Ерунда.

– Что-то мне не нравится ваша решительность.

– Скромнее меня не найти из полка.

– Посмотрим.

До темноты они сидели на завалинке, молчали или говорили ни о чем, грызли семечки и следили, как раскаленный солнечный шар, остывая, тонет в холодной весенней Волге.

– А знаете, Зоенька, что мне рассказывал один знатный сталевар?

– Что?

– Когда из мартена бьет струя расплавленной стали, ее можно рассечь пальцем – и ничего не будет.

– Неужели?

– Да! Я сам удивился, но он мне объяснил: если руки абсолютно чистые, не страшен никакой огонь. Кто-то пытался повторить, но забыл вымыться, и лишился пальца.

– По-моему, это ерунда.

– Не исключено.

– Пора спать… – вдруг как-то по-семейному сказала Зоя.

Действительно, вместо матраца на гостевом топчане оказался тюфяк, застеленный суровой простыней. Острое сено покалывало и опьяняло сухим ароматом.

– У вас тоже колется? – осторожно спросил скромнейший из полка.

– Тоже, – ответила из темноты Мятлева.

– Сильно?

– Можете проверить… – странным голосом отозвалась она.

…Скорятину казалось, он мерно косит податливую траву на душистом, влажном лугу: «Тшик, тшик, тшик…» Среди ночи Зоя, ненароком разбудив Гену, вдруг вскочила с кровати. В окно била полная луна. Мелькнув по избе млечной наготой, возлюбленная библиотекарша с запозданием набросила на икону посадский платок.

– Ты комсомолка, да? – улыбнулся он.

– Я кандидат в члены партии. И не смотри на меня так – стыдно же!

…Из Затулихи они возвращались через четыре дня. Катер то и дело приставал к берегу – развозил по сельпо серые взгорбленные буханки, уложенные в деревянные поддоны. На борту пахло московской булочной. Влюбленные устроились на скамейке за рубкой, чтобы укрыться от ветра. Три дня погода стояла изумительная: ни облачка, распустилась даже поздняя персидская сирень, грядки покрылись зелеными ворсинками всходов. Гена и Зоя бегали на коровий пляж загорать и, раздевшись, не могли удержаться от смеха: кожа пестрела красными точками, словно их с ног до головы искусали комары. Но виноваты были не летучие кровососы, а бабушкин тюфяк. Они падали на него вновь и вновь, насыщаясь друг другом, уставая, воспламеняясь, приноравливаясь к робким пока взаимным прихотям. Умом, но не телом понимая, что плоть нуждается в передышке, любовники одевались, выходили на улицу, шли вдоль берега, степенно здоровались с сельчанами, и это прилюдное гуляние «под ручку» искупало первобытную грешность их ночей. Зоя водила Гену удить рыбу. Устроились на ветле, простершей толстые ветви над рекой. В прозрачной весенней воде было видно, как дергается на крючке червяк, а вокруг ходят окуньки, извиваясь полосатыми спинками и чувствуя подвох в упавшем свыше лакомстве. Но соблазн неодолим.

– Как мы с тобой…

– Что?

– Тащи!

Гена дернул ореховое удилище, откинувшись назад, потерял равновесие и упал в ледяную майскую реку. Сушились в баньке на краю участка.

«Зачем все остальное? Зачем Москва? Ничего больше не нужно. Ничего!» – еле думал Скорятин, лежа на полке и счастливо содрогаясь от мягких и жгучих ударов распаренного березового веника.

Зоя оказалась отменной банщицей: у покойной бабушки научилась. За самоваром, смеясь, рассказала, как дед после войны (мужиков-то вернулось мало) обольстился молоденькой фельдшерицей, но вскоре, побаловавшись, вернулся с повинной. На суровый вопрос: «Что тут забыл-то?» – изменщик честно ответил, отводя глаза: «По веничку соскучился…»

«Вот оно, счастье!» – жмурился свежевымытый мечтатель, запивая мятным чаем блинчики с земляничным вареньем.

В последнюю ночь они сломали бабушкину кровать, сбитую сельским столяром из дубовых брусьев еще до войны. Наутро погода испортилась. Распустился дуб, и настало черемуховое похолодание. Небо заволокли серые дымные тучи, подул холодный ветер, и катер, ныряя носом, рассекал свинцовую ледовитую волну. Казалось, вот-вот из-за островка выплывет белый айсберг. Они накрылись вязаной кофтой и сидели, вжавшись друг в друга, как сиамские близнецы, сросшиеся сердцами.

– Вернусь в Москву, все устрою и заберу тебя.

– Нет, они подумают, я сбежала.

– Пусть думают.

– Не хочу, чтобы так думали. Особенно Болотина.

– Но ты же ни в чем не виновата.

– Во всем виновата гроза. Если бы не гроза, знаешь, сколько бы ты за мной еще ходил?

– Знаю.

– И еще, между прочим, неизвестно…

– Известно!

– Но почему, почему, почему?

– Что – почему?

– Почему ей можно, а мне нельзя?

– Ты о чем?

– Почему ей можно любить женатого, а мне нет?

– Почему ты решила, что я женат?

– Потому что ты женат – и у тебя ребенок.

– Кто тебе сказал?

– Колобков.

– Сволочь! Жалко, я его не убил. Он-то откуда узнал?

– У него в Москве друзья. Давай ты будешь просто приезжать. Я не хочу тебя ни у кого отнимать. У тебя красивая жена?

– Пожалуй…

– Вот и пусть все останется как есть.

– Нет, не останется. Я разведусь.

– А ребенок?

– У нас тоже будет ребенок!

– А я думала, ты согласишься. Ведь это же так удобно: одна жена в Москве, другая в Тихославле, третья…

– Ты меня с кем-то путаешь! – Гена сбросил с плеча бабушкину кофту.

– Глупый, я же тебя проверяла. Никому не отдам. Ни за что!

Зоя еще крепче прижалась к нему, и Скорятину показалось, что у них не сросшиеся сердца, нет, у них одно на двоих трепещущее от любви сердце. Тихославль возник за извивом реки, внезапно, будто поднялся со дна. Дебаркадер приближался, таращась черными покрышками, привязанными к борту. На причале из-под полы продавали вяленую красноперку и открыто – семечки. Старушки у подъезда встретили их, будто дружную семейную пару, вернувшуюся в город после праведных трудов на земле-кормилице.

– Добрый вечер! – вежливо сказал Гена.

– Спокойной ночи! – пошутила старушка, похожая на Маврикиевну.

– Говорят, яблынь в этом году обсыпная? – спросила вторая, точь-в-точь Авдотья Никитична.

– Как в снегу стоят! – кивнула Зоя.

– Цвет густой, да плод пустой! – вздохнула третья, совсем как бабушка Марфуша.

Едва сели за чай, постучался Маркелыч, вызвал «хозяина» в коридор и деловито забасил, что давно пора менять колонку, старая совсем никакая, может в любое время рвануть и снести полдома. А ему мужики из газового хозяйства по собутыльной дружбе предлагают агрегат, почти новый, после капитального ремонта – и всего за литр с закуской. В общем, червонец на бочку – и будет всем счастье. «Хозяин», не обинуясь, с чувством сладкой домовитости отдал соседу деньги.

Вечером пришел Илья, долго извинялся за беспокойство, исподтишка озирал комнату, ища приметы поселившейся тут взаимности. Он сообщил, что спецкора второй день ищут коллеги, подняли на ноги обком, звонили даже в приемную Суровцеву, мол, исчез московский журналист – приехал по острому сигналу и пропал: не случилось ли беды, не пора ли бить тревогу, поднимать органы? Враги перестройки готовы на всё!

А ведь и впрямь прошло целых четыре дня, но пролетели они как миг, как нежное безвременье. Колобков выгораживал перед начальством спецкора, крутился так и сяк, чтобы не догадались, куда делся важный гость. Николай Иванович тоже помалкивал, даже в путевке написал, будто ездил совсем в другой район.

– Спасибо! Получишь орден Павлика Матросова. Похлопочу.

Говорил Илья и с Болотиной. Елизавета Вторая была непреклонна: Зое в библиотеке больше не работать, но обещала не сигналить куда следует, что заведующая абонементом Мятлева использует казенные книги, в том числе и идеологически небезупречные, в целях личного обогащения.

– Но это же Катя с Веховым! – возмутился Скорятин.

– Иди объясни этой самодуре! – предложил Колобков.

– Не надо! – вздохнула Зоя. – У Кати мать без руки. К тому же Болотина и так все знает.

– Тогда зачем? – не понял Гена.

– Затем. Вы же тоже везде врагов перестройки ищете! Вот и она…

– Кандидатский стаж у тебя когда заканчивается? – перебил Илья.

– В июле.

– Могут не засчитать.

– Значит, не достойна, – улыбнулась она.

– На нормальную работу не возьмут, – предупредил пропагандист.

– Да, – согласился спецкор. – В партии, как в банде, вход рубль, выход – два.

– Переживу.

– Что-нибудь придумаем, – успокоил экс-экскурсовод.

В итоге договорились так: Гена покажется в райкоме, поулыбается, успокоит общественность, а потом Николай Иванович отвезет москвича на аэродром, откуда в Быково летает Ан-24. Уходя, Колобков обернулся и тоскливо посмотрел на разложенное кресло-кровать. Скорятин проводил до порога и по-хозяйски запер за ним дверь. Зоя долго молчала, потом объявила, что утром пойдет в библиотеку, чтобы объясниться с Болотиной раз и навсегда.

– Не барыня она в конце концов, а я не сенная девка, чтобы меня ссылать в птичницы!

– Только не нервничай, прошу тебя!

– Как это – не нервничай? Меня просто всю трясет!

– Успокойся! Думаю, вашей Салтычихе недолго осталось…

– С чего ты так решил?

– Предчувствие. А знаешь, какое самое лучшее лекарство от нервов?

– Теперь знаю… – Она улыбнулась, перехватив его мечтающий взгляд. – У тебя в котором часу самолет?

– В тринадцать пятнадцать.

– Ты можешь проехать мимо библиотеки?

– Я думал, ты меня проводишь…

– Не будем дразнить гусей.

– Гусыню.

– Точно – гусыню. Давай так: я буду стоять на ступеньках. Только ты не останавливайся, хорошо?

– А если снова гроза?

– Какие же вы в Москве все-таки нахалы…

31. Изумруды в шампанском

Утром, не напрощавшись всласть, Зоя, как и обещала, пошла на работу, а Скорятин метнулся в райком. Знакомый сержант Степанюк пропустил его по-свойски, не спросив документы. Илья, отводя взгляд и сварливо ругая за опоздание, повел москвича к Рытикову. Районный вождь в ожидании рокового пленума обкома осунулся и засветился добрым участием к простым людям. Редкое состояние, накатывающее на больших начальников обычно в канун падения с вершины. Он мягко упрекнул гостя за исчезновение и поинтересовался, где спецкор побывал, что повидал – ну и вообще…

– Любовался вашим районом, – тонко ответил Гена.

– Ну и как?

– Восхитительно, особенно зябь.

– Озимь! – поправил Илья.

– Ну конечно – озимь! Просто не выспался.

– Оно и заметно! – буркнул Колобков.

– Места у нас необыкновенные! – удивленно глянув на пропагандиста, кивнул первый секретарь. – Напишите! Не все же у нас плохо…

– У вас все просто хорошо! – улыбнулся журналист, вспомнив костлявые задницы коров. – Обязательно напишу!

– Как стерлядка?

– Фантастика! Спасибо!

Прощаясь, Колобков, чтобы не встречаться глазами со счастливцем, вертел головой и старательно приветствовал ответработников, сновавших по коридору с броуновской целеустремленностью. Илья говорил сразу обо всем: о том, что май в этом году капризный, что мальчишки копали землянку и нашли дохристианский амулет с рунической надписью, что после снятия Рытикова он вернется в музей, чтобы снова водить экскурсии и писать книгу о Святогоровой Руси…

– Пистолеты в музей отдал? – спросил Гена.

– Угу, – кивнул дуэлянт.

– Смотри, а то тебя за вынос оружия из партии погонят.

– Не погонят. Я под расписку взял. Вроде как для лекции «Поединок чести».

– Ну и хитер! Слушай, а почему все-таки если через платок стреляются, один пистолет не заряжен?

– А черт его знает!

– И это мне говорит историк?

– Ладно, посмотрю в литературе. Когда снова к нам?

– Не успеешь соскучиться.

– На свадьбу позовешь?

– Ага, шафером.

Николай Иванович подал машину и буркнул: «Здрасте!» Он был все так же осуждающе молчалив, а когда гость, спохватившись, попросил проехать мимо библиотеки, засопел, словно предстояло развернуть не «Волгу», а целый бронепоезд. Зоя стояла, как и договорились, на ступеньках возле колонны, она, почти незаметно махнув рукой, проводила автомобиль медленным поворотом головы и поникла. Гена задохнулся от сладкого горлового спазма, вспомнив фильм «Сережа», который часто крутили по телевизору в прежние годы, доводя до слез всю страну. Разве можно сухими глазами смотреть, как отчим Коростылев (в исполнении Сергея Бондарчука) увозит в прекрасные Холмогоры свою жену, Сережину мать (в исполнении Ирины Скобцевой), а пасынка, ослабшего от болезни, оставляет с бабушкой? Укутанный Сережа стоит в заснеженном палисаднике и с безысходной тоской смотрит на отъезжающий грузовик с пожитками. «Стой! – вдруг велит шоферу Коростылев, высовывается из кабины и кричит мальчику: “Собирайся!”» – «Ему нельзя!» – причитает Скобцева. «Собирайся! Он едет с нами в Холмогоры!» – отрезает фронтовик Бондарчук. И ребенок расцветает счастьем. Все это взорвалось в сознании Скорятина, как шаровая молния.

– Остановите, Николай Иванович, пожалуйста! Стойте же!

Он, как каскадер, на ходу почти выпал из машины, взлетел по ступеням и с наскока поцеловал Зою в губы так, что они звонко стукнулись зубами.

– Поедем в Холмогоры!

– На самолет опоздаешь, ненормальный! – засмеялась она, оценив его милое и опасное безумство.

– Плевать! – Гена снова поцеловал ее, осторожнее и протяжнее.

– Меня же теперь никто замуж не возьмет! – прошептала Зоя, озираясь.

– Я возьму.

Шофер, наблюдавший прощание из машины, сразу подобрел и, когда счастливый спецкор плюхнулся на сиденье, тронулся не сразу, дав им еще несколько мгновений – допрощаться глазами. В дороге Николай Иванович не умолкал, возмущаясь статьей «Волжский застой» во вчерашней «Сельской жизни». Там Суровцеву припомнили все: и сдохших кур, и вертолетные атаки на колхозы, и даже то, что он не досмотрел до конца спектакль «Так победим!», привезенный в область Художественным театром. Сказал лишь: «Вашему Калягину жуликов играть, а не Ленина!» – встал и вышел из ложи.

– Правильно Нина Андреева написала: с какой это стати там Ленин перед Троцким на колени встает?

«Мда, всерьез за мужика взялись!» – подумал Гена.

– Боятся они Петра Петровича, – вздохнул шофер.

– Кто боится?

– Горбач-балабол боится. Точно писатель-то ваш сказал: «На самолете взлетели, а куда садиться – не знаем». Не знаешь – не лети! Сиди, где сидится.

– А Суровцев знает, куда лететь?

– Знает! За то и сживают. А его бы – в Кремль. Сразу порядок наведет. Посоветуй там своим в Москве.

– Посоветую.

– И Зойку не обижай! Редкая по нашим временам девушка… Сестра у меня такая же была. Как думаешь, рак скоро лечить будут?

– Скоро.

– Хорошо бы!

Маленький тряский Ан-24 летел чуть выше дымных облаков. В прорехи виднелась темно-синяя, широко петляющая Волга в зеленой опушке лесов, рябили в глазах разноцветные лоскутья полей и оловянные овалы озер. Крошечный поезд отсюда, сверху, напоминал нитку ртути, ползущую по частым черточкам градусника. Из аэропорта Быково, маленького, вроде магазина-стекляшки, Скорятин на такси поехал сразу в редакцию. Генриетта, увидев пропащего в приемной, закричала, что Гена полный гад и мерзавец. Исидору пришлось звонить в ЦК, жаловаться на Суровцева, который явно сделал с потерявшимся журналистом что-то недоброе. Парторг редакции Козоян уже открытое письмо обобщенным врагам перестройки сочинил.

– А ты чего такой счастливый? – подозрительно спросила она.

– Потому что нашелся.

Шабельский ходил по кабинету шагами полководца, обдумывающего план генерального сражения.

– Ну, – спросил он, – есть?

– Есть!

– Где?

– Здесь! – Гена ткнул пальцем в лоб.

– Утром должно быть здесь! – Главред хлопнул ладонью по столу. – Надо, чтобы до пленума вышло и прогремело. Они этого не ждут, готовятся к другому, хотят тезисы к Девятнадцатой конференции оспорить. Вот будет драчка! Не подведешь?

– Не подведу.

– Почему не звонил?

– Боялся, что Суровцев телефоны прослушивает.

– Правильно. Возьми загранпаспорт с визами. Вылетаете послезавтра. Не забудь шампанское. Если хорошо напишешь – сразу после Индии полетишь в Чикаго.

– Зачем? – спросил Гена: после Индии он собирался снова в Тихославль.

– На Форум восходящих лидеров. Очень важное мероприятие. Я тебя заявил. Будешь в группе молодых журналистов. Делегация солидная. Список в ЦК утверждают. Чехочихин летит.

– В Америку-то что с собой брать?

– Бдительность. Еще можно икру. Черную. Но обязательно в стеклянных баночках.

– Они там из баночек алмазы точат?

– Остришь? Смотри, в Томск ушлю! Они просто хотят видеть то, за что платят деньги. Странный ты какой-то вернулся… Куда все-таки пропадал?

– В банду внедрялся, как Шарапов.

– Молодец! Я примерно так Марине и объяснил.

– Тебя ждать? – спросила жена, выходя из ванной в одном влажном полотенце, обмотанном вокруг головы.

– Нет, я утром должен сдать статью.

– Про Тихославль?

– Угу.

– Завари себе цейлонский! Там немного осталось. Не забудь из Индии чаю привезти. Грузинский я пить не могу. Трава!

– Хорошо, не забуду.

– Хочешь, я тебя подожду? Мне «Зияющие высоты» на два дня дали.

– Не знаю, когда закончу…

– Я все-таки почитаю.

Статья удалась. На планерке Шабельский возносил Гену так, что всем стало неловко от многословной щедрости главного, обычно скупого на похвалу. Триумфатор внимал вполуха и ловил себя на том, что испытывает к любовнику жены смутное чувство благодарности, ведь уйти от непорочной Ласской было бы куда труднее: чужая верность стреноживает. Но теперь, после ялтинских бычков, его совесть чиста, как свежая сорочка. Слушая восторги Исидора, он томился плотской памятью, невольно сравнивая нежную чуткость Зоиного тела с навязчивой щедростью Марины, которая все-таки дождалась…

Фельетон назывался «Номенклатурный многоженец и библиотечная Салтычиха». Публикацию сразу вывесили на стенде «Лучшие материалы номера». Сочиняя, он вдохновлялся благородной обидой за Мятлеву и ненавистью к самодуре Болотиной, а чтобы текст не вышел безысходным (по советским правилам это не допускалось), автор сделал лучом света в темном царстве раздолбая Рытикова, изобразив его талантливым руководителем среднего звена, затурканным областным тираном.

Одно начало фельетона дорогого стоило:

«Достопочтенный читатель, ты, конечно, думаешь, что “осетр” – это такая рыба. В крайнем случае река, впадающая в Оку. А вот и нет! Так в старинном русском городе Тихославле, известном чудными церквами и дивным клюквенным морсом, называют новый дом из бежевого кирпича, выстроенный прямо на берегу матушки Волги в природоохранной зоне. И живут там, в спецхоромах, ох, не простые люди. У нас в Москве кунцевская “Ондатровая деревня”, а у них, в Тихославле, “Осетр”. Поговаривают, вместо “Осетра” можно было выстроить три многоквартирных дома. Не выстроили. Почему? Может, жилищный вопрос давно и окончательно решен в области? Как бы не так! В “волжском Китеже” народец живет в монашеских кельях, лабазах, ризницах, переоборудованных под коммуналки, в ветхих довоенных пристройках, бараках, оставшихся от зэков, строивших местную ГЭС. Надеюсь, гласность и тяга к социальной справедливости приведут к тому, что с каждого насельника “осетра” спросится: “За какие подвиги ты здесь навеки поселился?” Если заслужил – живи. Если хапнул – на выход с вещами.

Это дело будущего. Но об одной ответственной квартиросъемщице по фамилии Болотина промолчать в ожидании грядущей справедливости не могу. Еще недавно она обитала с дочерью в отдельном домике, рядом с городской библиотекой имени Пушкина, каковой и заведует. Да- да, бдительный читатель, это та самая библиотека, где недавно запретили заседания клуба “Гласность”. Но я не об этом, я о жилищном вопросе, который продолжает портить людей. Итак, вроде бы куда еще Болотиной улучшаться? Однако как учил отец народов, хорошее – враг лучшего. И вот она уже в “Осетре” – в трехкомнатной квартире. Почему же ей на двоих дали трехкомнатную? Не волнуйся, бдительный читатель, все по закону: наша книгохранительница с небывалой быстротой защитила кандидатскую диссертацию и получила право на дополнительные двадцать метров площади. Что, спросите, плохого в научном труде и степени? Ничего, если пишешь научный труд сам. Но как поговаривают в городе, ей помогли и подсобили. Одна подчиненная, например, собирала библиографию и теперь в благодарность уволена. Так в преступном мире прячут концы в воду и убирают свидетелей.

А как живут в Тихославле прочие кандидаты наук? Иные так в бараках и прозябают. За что ж такая честь Болотиной? Увы, увы, не обошлось тут без обкома. Об ком же звонит колокол? Тут, читатель, мы вступаем в область грязного белья. Нет, речь не о единственном в городе допотопном банно-прачечном комбинате “Волна”. Поднимай выше! Речь о первом секретаре обкома КПСС Петре Петровиче Суровцеве, который положенные ему по должности белые одежды сменил на предосудительное исподнее, весьма несвежее, ибо много лет живет на две семьи. Многоженец, короче говоря…»

– Ну ты дал! – похвалил Веня, поднимая «стременную».

– Аверченко в гробу плачет от зависти! – закусывая, подтвердил Дочкин.

– Талантливо, но как-то не по-мужски, – вздохнул Шаронов, наливая «закурганную».

– Знаешь главный закон джунглей? – спросил опытный Жора.

– Нет.

– Утром натощак двести грамм виски. Дезинфекция. Иначе вылетишь через прямую кишку.

…В Индии Скорятин, кроме экзотических восторгов (слоны, обезьяны, кобры, базары, ковры, форты, тадж-махалы, храмы совокупления) испытал чувство гордости за Родину. Отсюда, из тощего, голодного и нечеловечески грязного Индостана непритязательный Советский Союз выглядел раем для скромных душ. В отеле, едва войдя в шестиместный номер, они увидели на столе здоровущую обезьяну. Она смотрела злыми глазами потревоженного хозяина и угрожающе бурчала, обнажая желтые клыки. Туристы осторожно попятились и побежали жаловаться в рецепцию. На зов пришел сикх в синей чалме и с бамбуковой палкой. Примат заухал, схватился волосатыми руками за голову и высигнул в окно. В ответ на сердечные «сенькью» копченый спаситель белоснежно улыбнулся и произнес: «чимпейн». Бутылок оказалось столько, что вызвали носильщика. Наверное, до сих пор в ювелирных лавках на «Яшкин-стрит» в Дели можно приобрести изумруды, выточенные из того стекла.

Гена, получив ворох засаленных ветхих рупий, купил Марине нитку жемчуга для отвода глаз, Зое – роскошное топазовое ожерелье, а на продажу – бирюзовые бусы, которые наши брали метрами. Опытный собкор «Коммуниста» Войскунский объяснил: в Москве каждый камушек идет по 50–70 рублей, нитки рассыпают и делают из бусинок перстеньки, серьги, кулоны. Скорятин, пересчитав, понял: треть суммы вступительного взноса уже есть. Вернувшись в Москву, бирюзу и топазовое ожерелье он спрятал в книгах, за собранием сочинений Лиона Фейхтвангера, а жемчуг вручил жене: возвращаться без подарков из-за границы у Ласских считалось дурным тоном. К тому же внезапная пусторукость мужа могла вызвать ненужные, преждевременные подозрения. Марина обычно принимала дары и презенты с рассеянностью принцессы, забывшей счет своим сокровищам, а тут вдруг от пустячных бус вскипела восторгом, ошеломив мужа бурной признательностью.

«Неужели Исидор подучил?» – размышлял он, содрогаясь от могучих ударов благодарных ее чресл.

…На Жорином столе зазвонил телефон, и главный редактор, сам не зная зачем, взял трубку.

– Алло, дундило, ты в новый кабинет еще не переехал? – спросил звонкий баритон.

– Жора вышел.

– Ой, извините… – Голос сразу охрип.

– Кто это?

– Я перезвоню…

«Ну, Жора, ну, жучила! – подумал Гена. – Уже и на кабинет Сун Цзы Ло прицелился».

Дочкин давно мучился, что его комната меньше хором, доставшихся Сунзиловскому, и предлагал первому заместителю обмен, обещая взамен множество бонусов и вечную благодарность. Но китаевед, разукрасивший стены гористыми пейзажами Поднебесной, наотрез отказывался. Скорятин, поколебавшись, решил все-таки заглянуть в Жорин компьютер, просмотреть почту, так, на всякий случай, но поначалу удержался. В прежние времена читать чужие письма считалось подлостью. Хуже только подглядывать за целующимися парочками. Но где они, прежние времена, где?

32. Пьяный самолет

Перед Америкой Гена хотел на денек слетать в Тихославль, однако Шабельский услал брать интервью у опального Ельцина, которого задумали двинуть делегатом на 19-ю партийную конференцию назло Горбачеву и всем врагам перестройки. Спецкор поехал к свергнутому партайгеноссе на Лесную улицу, возле Белорусского вокзала. Квартира в цековском доме из бежевого кирпича была просторная, хотя поменьше сивцевовражеских хором, да и обставлена без антикварных затей, но с типовой номенклатурной роскошью. Разжалованный бонза принял журналиста приветливо и понравился: деловит, справедлив, подтянут, улыбчив. Только глаза злые, как у обезьяны, залезшей в номер.

Ельцин объявил: чтобы победить дефицит, надо пересажать московскую мафию и чаще разговаривать с народом, а потом признался: хочет написать книгу – правду о том, что с ним случилось на самом деле, ищет писучего помощника. Сказав это, он испытующе посмотрел на гостя. Поежившись, Гена кивнул, обещал подумать над предложением и сразу перезвонить. Тот воспринял ответ как отказ, насупился, и Скорятин, сглаживая неловкость, перед уходом сообщил, что его сына тоже зовут Борисом, и попросил автограф – мальчику на память. Номенклатурный изгой взял из стопки свой снимок, еще политбюровских времен, с державной полуулыбкой и могучим зачесом над безмятежным лбом, задумался на миг и размашисто написал:

«Борис, будь всегда прав!»

Вручая фото, Ельцин посмотрел на гостя с той веселой мстительностью, которая впоследствии всем дорого обошлась. Людей с такой ухмылкой надо отлавливать на дальних подступах к Кремлю, на самых дальних, на самых-самых… Потом Гена не раз жалел, что уклонился от предложения, ведь материал фантастический: человек пошел против системы и проиграл. А что у него в душе? Чем жив вчерашний небожитель? На что надеется? Спецкор порывался позвонить Ельцину, но, еще раз трезво обдумав ситуацию, делать этого не стал. Впереди были развод, женитьба, устройство нового дома, смятение чувств, объяснение с сыном, большие расходы, а писать без надежды на гонорар книгу, которую вряд ли напечатают, как-то не хотелось. Вот дурак-то! Если бы согласился накатать «Исповедь на заданную тему», то сегодня, как Юмашев, не знал бы, куда девать деньги. Впрочем, тогда его интересовала только Зоя!

Скорятин тщетно пытался дозвониться до нее. В библиотеке, узнав, кто спрашивает, сразу вешали трубку. Телефон Колобкова в райкоме не отвечал. Приблизительно вспомнив адрес, обеспокоенный Гена дал телеграмму: «Зоенька, срочно позвони в редакцию. Улетаю в командировку. Вернусь через десять дней. Сразу приеду. Люблю. Люблю. Люблю. Гена».

– Может, достаточно одного «люблю»? – посчитав карандашиком слова, завистливо улыбнулась почтовая дурнушка.

– Нет, не достаточно!

Однако в «Мымру» никто ему не позвонил, хотя Гена всех предупредил: если будут спрашивать из Тихославля, трубку не вешать, искать, найти, где бы он в тот момент ни находился.

– Не психуй! Им не до тебя, – успокаивал Жора. – Там сейчас после твоей статьи знаешь что делается!

– Догадываюсь.

Они снова бражничали. Скорятин проставлялся – теперь перед отбытием в Штаты. Веня, изнуренный ежедневным пьянством, дремал в кресле, сохраняя на лице вежливое внимание к застольной беседе, а Дочкин, дважды летавший в Америку, объяснял другу, что у негров покупать ничего нельзя: обманут в любом случае. В кабинет заглянул Козоян:

– Суровцева сняли.

– Когда?

– Только что. На пленуме обкома.

– Откуда знаешь?

– По белому ТАССу прошло.

– С какой формулировкой? – не просыпаясь, уточнил Шаронов.

– По собственному желанию.

– А что так?

– У него там, говорят, что-то с женой случилось.

– С которой из двух? – засмеялся Жора, подавая вестнику стакан водки.

– Рано еще вроде? – усомнился тот и с удовольствием тяпнул.

– Водка – продукт диетический. Можно пить в любое время суток, – все так же, сквозь дрему, наставил Веня.

– Я никуда не лечу… – тихо объявил Скорятин.

– Поздно, Дубровский! Списки знаешь где утверждали? – Жора направил палец в потолок. – Исидору строго-настрого приказали: только русского! Никуда ты не денешься.

– Долой политику государственного антисемитизма! – громко объявил Шаронов и открыл грустные голубые глаза.

На следующий день Гена уже летел в Чикаго. Ил-86 до отказа был набит перспективной советской молодежью. Возглавлял делегацию первый секретарь ЦК ВЛКСМ Виктор Мироненко – суетливый большеголовый говорун с таким же хохляцким «г», как у Горбачева. Пить начали, едва погасла надпись «Пристегните ремни!» – и даже раньше.

– А как же указ? – спросил кто-то из боязливых провинциалов.

– На путешествующих не распространяется, – пробасил улыбчивый розовощекий попик.

По негласному разрешению на время встречи «Восходящих лидеров» трезвость отменялась, чтобы не смущать американцев антиалкогольным тоталитаризмом. Кого только не было в том пьяном самолете! Молоденькие майоры, оттопырив мизинцы, поднимали чарки за своих боевых подруг. Свежебородые батюшки чокались с хасидами в широкополых, как у Михаила Боярского, шляпах. Даже муллам незаметно запускали в зеленый чай зеленого змия. Комсомольские вожаки со всех концов огромного дружного СССР угощали своей, местной водкой и заставляли пить за вечное братство между народами. Прибалты кривились, но пока еще не отказывались, грузины «мамой клялись», а «западенцы» просто слезы роняли от любви к «старшим братьям». Захмелев, мужская часть делегации с интересом поглядывала на актрису Негоду, потрясшую недавно страну диковинной позой наездницы в нашумевшем фильме «Маленькая Вера». Шептались, что она должна была с актером Соколовым лишь сымитировать интим, но чересчур увлеклась, и вышло по-настоящему, даже аборт потом делала.

Певун Сема Кусков улыбался верхней десной и, тряся мелированной гривой, пел для народа свой шлягер «Мы хотим перемен!». Фокусник Тигран Амакян на глазах изумленных советских пилигримов превращал десять рублей с профилем Ленина в доллар с Джорджем Вашингтоном. Популярный кинокомик Котя Яркин под общий хохот пародировал полупарализованного Брежнева. Молодой пузатый борзописец, успевший в журнале «Юность» уязвить комсомол, школу и армию, размахивая руками, шумно рассказывал, что пишет теперь о том, как поссорились Михаил Сергеевич с Борисом Николаевичем, и даже название придумал: «Апофегей!» Ему не верили, думали: человек напился. Изредка меж кресел вежливыми единообразными тенями скользили молодые гэбэшники. В одном из них Гена узнал чекиста Валеру, и они по-братски переглянулись.

Летели долго, с посадкой в Дублине. Братались, орали любимые песни, особенно часто гимн советских загранкомандированных:

И Родина щедро поила меня Березовым соком, березовым со-о-оком…

Дирижировал неведомый композитор Крутой, украинский парубок с ранней местечковой лысиной. Утром похмельная толпа выстроилась к паспортному контролю в чикагском аэропорту – грандиозном, как декорация к «Звездным войнам».

– Не люблю я заграницы! – грустно молвил стоявший рядом Котя Яркин.

– Почему? – спросил Гена.

– Никто меня здесь не узнает.

Даже бывалого Скорятина Чикаго потряс инопланетными небоскребами и невероятными эстакадами. Вдоль бесконечной озерной набережной впритык стояли яхты, одна другой вместительней и круче. Вспомнив ржавый катер, на котором они с Зоей возвращались из Затулихи, Гена нехорошо вздохнул. Отсюда, из Чикаго, родная страна выглядела бескрайним скудным захолустьем. А тут витрины огромных, как ангары, универмагов ошеломляли неземным изобилием. Спецкор, еще позавчера стоявший в очереди за колбасой, чувствовал себя дачником, который, выглянув за забор садово-огородного участка, обнаружил у соседа не мелкую, как орехи, картошку да вечнозеленые помидоры, а бананы, кокосы, ананасы и еще черт знает что – неведомо-тропическое. Всем было не по себе. Даже чекисты застеснялись своих одинаковых финских костюмов. Редактор «Памирского комсомольца» Мирза Сафиев от потрясения рухнул на колени в торговом центре на коврик с надписью «Welcome!» и стал нараспев жаловаться Аллаху. Вологодская комсомолка упала в обморок посреди магазина бытовой техники, увидев бесконечные ряды посудомоечных машин. Хорошо, у чекиста Валеры был с собой нашатырь.

Американцы смотрели на русский табун с опасливым восторгом, словно к ним заехали бывшие людоеды, перешедшие на вегетарианскую пищу и выучившие десяток английских слов. Огромную делегацию разделили по интересам, в группе журналистов оказались человек десять. В «Чикаго трибьюн» спорили, как прийти к согласию через взаимопонимание, то есть ни о чем. Молодые американские райтеры, лохматые, в майках, старых джинсах, говорили легко, улыбчиво и снисходительно. Наши, потея в жарких костюмах, пытались соответствовать новому мышлению, но высказывались осторожно, боясь каждого лишнего слова. Оправдывая введение в Афган ограниченного контингента, простодушный парубок из харьковской молодежки помянул всуе изведенных индейцев и умученных негров. На него с тоской посмотрели даже свои, а американцы презрительно усмехнулись.

– Спроси их про Пуэрто-Рико! – шепнул чекист Валера.

Гена, поняв, что его втягивают в какую-то гэбэшную интригу, изобразил бытовое нетерпение и отлучился в туалет, где обнаружил в кабинке рулон туалетной бумаги с портретиками улыбающегося Рейгана. Потрясенный такой политической фривольницей, Скорятин отмотал несколько метров и, туго скатав, спрятал в карман: лучшего сувенира для смешливых московских друзей не придумаешь, к тому же бесплатно.

Дискуссия несколько раз забредала в тупик, и тогда в ход шли нафталиновые взаимные укоры за убитого Михоэлса, депортированных мирных чеченцев, расстрелянного Че Гевару, Второй фронт, открытый, когда до Берлина можно было доплюнуть. Чтобы развеять призраки холодной войны, кто-то из американцев с рычащим акцентом и примирительной рафинадной улыбкой произносил: «Perestroyka!» – «Гласность!» – облегченно вторили наши. «Gorbatchov!» – подхватывали хозяева. «Новое мышление!» – не уступали советские. «Razorujenie»… Котя Яркин, с похмелья ошибочно затесавшийся к журналистам, под дружный смех изобразил советский танк, который сначала стреляет, а потом сам себя закапывает в землю.

– Спроси про Пуэрто-Рико! – умолял в отчаянии чекист Валера.

– Сам спроси! – огрызнулся Гена.

– Нам нельзя…

Потом выпивали и братались. Советские восходящие лидеры принесли водку, балык и черную икру. Хозяева окосели, хохотали, размахивали руками и просили Яркина снова и снова закопать в землю Империю Зла. Поправив здоровье, комик делал это с удовольствием.

На другой день отправились с визитом в Чикагский горком компартии США. От метро шли какими-то грязными улицами, спотыкаясь о брошенные пластиковые бутылки. Вслед делегации нехорошо смотрели темнокожие аборигены. Навстречу попался огромный пузатый негр. Под мышкой он нес ободранный видеомагнитофон, а в руке держал прозрачную сумку, набитую банками пива и кассетами с голыми девицами на обложках. Комсомольцы переглянулись с завистливым недоумением, а актриса Негода презрительно повела своей всесоюзно знаменитой грудью. Горком помещался в большой грязной квартире на третьем этаже старого кирпичного небоскреба, обвитого ржавыми пожарными лестницами. Местные активисты, в основном цветные, встретили их пением «Интернационала». Был, правда, и один заморенный европеоид.

– Племянник генсека Гэса Холла, – шепнул чекист Валера.

На стенах висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина и других лидеров коммунистического движения.

– А это еще кто? – спросил редактор «Курганского комсомольца», показав на снимок шевелюристого господина в пенсне.

– Троцкий, – с благоговением объяснил журналист из «Вопросов мира и социализма».

– Ах, вот он какой!

Сначала дружно – через переводчика – ругали злобный американский неоколониализм, империализм и, конечно, экспансионизм, потом хвалили «новое мышление» и взывали к пролетарской солидарности. Все это напоминало считалочку, в которую зачем-то играют взрослые дяди и тети. Закончилось, как положено, водкой, икрой, семгой и салом, прихваченным провинившимся харьковчанином. Чикагские коммунисты закусывали водку белыми, в красных прожилках, ломтиками, сокрушенно твердя неведомое Гене слово «holesterin». Потом пели «Катюшу», «Подмосковные вечера» и заунывные «зонги» несчастных негров, рубящих на плантации сахарный тростник, что-то вроде нашей «Дубинушки». В конце концов племянник Гэса Холла заплакал, вспомнив восхитительный круиз по Москве-реке во время незабываемого Фестиваля молодежи и студентов.

Улучив пару часов между плотными встречами, делегацию отвезли в огромный супермаркет за городом. Скидки доходили до 50 процентов. Старые цены были безжалостно перечеркнуты косыми красными крестами. Чтобы никто не сомневался в дешевизне, у входа стояли ряженые Микки-Маусы и раздавали яркие листовки, подтверждавшие тотальную распродажу. Сначала советских людей, привыкших к товарному ригоризму, охватило оцепенение, особенно тех, кто впервые попал за границу. Хотелось купить все и сразу: и кроссовки «найк», и джинсовый комплект на роскошном синтетическом меху, и самозабрасывающийся спиннинг, и ковбойские полусапожки со стальными набойками, и кожаную куртку цвета «грязного апельсина»… Но вот кто-то отважный взял двухкассетный «Шарп» – и началась эпидемия. Рыжеволосая кассирша, видимо, ирландка, выбивая бесконечные чеки за одинаковые «шарпы», смотрела на чужаков, не понимая потребительского единодушия этих странных русских. Возможно, там, у себя, в СССР они и спят все в одной постели…

– Обшарпанная у нас вышла делегация, – сострил Котя Яркин.

Актер проявил небывалый индивидуализм: взял себе твидовую кепку и пообедал в хорошем ресторане с родственником, эмигрировавшим в США лет пятнадцать назад. Гена отнесся к покупкам серьезно. С мыслью о будущем он занял триста долларов у Веркина и провез их в сувенирной Спасской башенке, которую потом подарил племяннику Гэса Холла. Парень пришел в такой восторг, словно пролетариат США наконец сбросил ярмо крючконосых банкиров с Уолл-стрит. Кроме того, Скорятин прихватил с собой четыре банки черной икры, как и учили, стеклянные, и сначала не знал, куда и за сколько пристроить. Но переводчик из местных коммунистов, парень оборотистый, скупил деликатес у всей делегации по пятнадцать долларов за банку, видимо, неплохо наварив на этой негоции. Из командировочных денег спецкор не потратил ни цента, не позволив себе в летнюю жару ни банки пива, ни глотка пепси. В результате была куплена «двойка» – телевизор и видеомагнитофон «Панасоник». На метро денег не осталось, и он полтора часа пер до отеля «Ирокез» две коробки, огромную и поменьше, вызывая сострадание чикагских бомжей, побиравшихся на тротуаре. Слава богу, в холле Гена встретил соседа по номеру Витю из Донбасса, и крепкий редактор «Шахтерской правды» помог дотащить груз.

Перед отлетом снова дали два часа на шопинг. Скорятин, налегке, без денег, бродил по джунглям бесчеловечного изобилия, глазел, мечтая, как увезет Зою из Тихославля в столицу и поселится с ней в новой кооперативной квартире. Они примутся строить семейный уют с самого начала, с первых сообща купленных вещей: тарелок, чашек, ложек, стульев, занавесок, широкой кровати, подушек, простыней… Кропотливое, бережное домашнее созидание таит в себе не меньше радости, чем бурные совпадения плоти. И никто не знает, что прочнее слепляет вместе мужчину и женщину – упоительное синхронное плавание в море телесной любви или согласие, достигнутое в муках при выборе обоев для спальни? Он вдруг понял, что, нырнув из окраинной полунищеты в изобильный дом Ласских, лишил себя счастья муравьиного возведения родной кучи, а, значит, и самоуважения. Марина всегда смотрела на него как на ухудшенную копию отца. А бабушка Марфуша любила приговаривать: «Прежде полбу батраку, а потом и примаку!»

– За что по лбу-то? – удивлялся маленький Гена.

– Полба – это тюря такая, – объясняла старушка.

В день отлета, утром, в дверь кто-то постучал. Шахтера в номере не было, после отвальной пирушки парень заночевал у ростовчанок, кажется, отличниц народного образования. Спецкор открыл дверь: никого. На пороге лежал пакет. Проинструктированный о возможных провокациях, он хотел поначалу обратиться за советом к Валере, жившему на том же этаже, но любопытство пересилило осторожность. В пакете спецкор нашел миниатюрное Евангелие в виниловой обложке и три томика «Архипелага ГУЛАГ», набранного блошиным шрифтом. Оглядев пустой коридор, Гена схватил книги и спрятал на дно чемодана.

В людном чикагском аэропорту «обшарпанная» советская делегация с одинаковыми белыми коробками напоминала роту, пришагавшую в баню со скатками чистого белья под мышками. Лишь трое, как Скорятин, разжились видаками и телевизорами, они поглядывали друг на друга с гордой классовой солидарностью. Чекисты, сменившие одинаковые серые костюмы на неотличимые джинсовые куртки «ливайс», нервничали: исчезла Негода и куда-то пропали пять «восходящих лидеров», которые все эти дни ездили по отдельной программе. С актрисой скоро разобрались: ее пригласили сняться в купальнике для «Плейбоя» (потом оказалось – голышом), и она осталась в Штатах на несколько дней (позже выяснилось – на много лет).

А вот по поводу «особой пятерки» заподозрили самое худшее, собирались даже задержать чартер, но тут они появились, толкая перед собой тележки с компьютерами, факсами, ксероксами, радиотелефонами, принтерами и прочей невиданной оргтехникой. Гена глянул на Валеру, но тот в ответ недоуменно пожал плечами.

– Сколько же все это стоит?

– До хрена и больше!

– Ты этих ребят знаешь?

– Еще бы! – вздохнул чекист.

Через несколько месяцев, когда объявился Народный фронт, о котором Исидор знал заранее, и в телевизоре замелькали новые лица, перекошенные жаждой перемен, среди них сразу бросились в глаза те ребята с полными тележками. Чудны дела Твои, Господи, особенно если Ты, вездесущий, занимаешься большой политикой!

Едва Ил-86 тяжело, но аккуратно припал к родной земле и покатился, подпрыгивая на стыках плит, делегация захлопала в ладоши: новшество, подхваченное в Америке, когда они на два дня летали внутренним рейсом в Филадельфию – посмотреть на знаменитый колокол демократии. Штатники, как дети, аплодировали в честь удачного приземления. Жизнерадостный народ! В Шереметьево солидно, как большие лидеры, проходили через спецкоридор для дипломатов, и вдруг хмурый таможенник приказал Гене:

– Откройте чемодан!

В одно мгновение бедняга вспотел так, что даже в ботинках захлюпало. Понимая, что жизнь кончилась, он дрожащими руками стал расстегивать молнию, собираясь чистосердечно выдать властям запрещенную литературу, тщательно завернутую бывшим коммунистом в грязное белье…

«А может, и к лучшему, – обреченно думал спецкор. – Козоян не будет душу выматывать, не потащит из-за развода на партком…»

– Да не вы! – поморщился страж. – Вы!

Журналист оглянулся: за ним стояла толстая дама с лицом директора комиссионного магазина и прической депутатки райсовета. В подведенных глазах ее застыл ужас.

В зале прилета долго прощались, обещая писать и звонить, надеясь сберечь те странные нити, которые связывают людей за неделю-другую коллективных скитаний. В момент расставания они кажутся неразрывными. Ну как это завтра не увидеть уморительную физиономию Коти Яркина? По горячим просьбам комик в последний раз изобразил советский танк, сам себя зарывающий в землю, и все хохотали, пряча слезы. Ростовская отличница народного образования в голос рыдала на шее донецкого Вити. Редактор «Шахтерской правды» гладил бедняжку по голове и беспомощно хмурился: обоим предстояло возвращение в крепкие советские семьи. Гена смотрел на них с превосходством: он-то принял решение!

«Вот были времена!» – улыбнулся Скорятин и еще налил себе водки, не дожидаясь возвращения Дочкина.

Недавно на даче, роясь в макулатуре, он наткнулся на трехтомник Солженицына и вспомнил, что из-за этих книжек с мелким, как лобковая вошь, шрифтом едва не получил инфаркт в Международном аэропорту Шереметьево-2. А может, стоило умереть тогда, еще при советской власти, чтобы не видеть всего этого бардака, этого накликанного жизнетрясения, этого кошмара перемен, уйти заранее, спрятаться под черной мраморной тумбой, как купец первой гильдии Семиженов, преставившийся в январе 1917-го?.. Донбасского Витю потом как-то показали по телевизору: он стучал каской у Горбатого моста, требуя почему-то закрытия шахт. А Мирзу Сафиева четвертовали во время душанбинской резни, лет через пять…

Гена опрокинул в одиночестве рюмку, закусил килькой, оглянулся на дверь, быстро пересел в Жорино кресло и попытался открыть почту. Не тут-то было: «Введите пароль!»

«Осторожный мальчик! – подумал главный редактор. – Долго он что-то сидит у Заходырки. Да и черт с ним!»

Выйдя из Жориного кабинета, главный редактор чуть не столкнулся лоб в лоб с Непесоцким. Фотокор мчался по коридору, нежно прижимая к груди листок бумаги, и поспешил поделиться своим счастьем:

– Подписала!

– Что?

– Смету на расходные материалы!

33. «Чайник»

В приемной сидел старичок в коричневом пиджаке, похожем на френч. Типичный «чайник»: желтая клетчатая рубашка застегнута на все пуговицы, синие лыжные брюки с белыми лампасами заправлены в серые сапоги-луноходы. На коленях посетитель держал красную папочку – в такие обычно вкладывают поздравления к памятным датам. Бледное лицо пришельца было сморщено болезненной мыслью. Ольга, увидев шефа, виновато отвела глаза: оберегать начальство от «чайников» входило в ее прямые служебные обязанности.

– Геннадий Павлович, это к вам! – виновато прощебетала она.

– Ко мне? Э-э-э…

– Николай Николаевич, – подсказала секретарша.

– Николай Николаевич, а мы разве с вами договаривались?

– Я вам звонил, но вы все время в командировках! – тонким обиженным голосом ответил визитер.

– Ну не все время. Вы преувеличиваете! Сейчас я, видите, на месте. – Главред отвечал «чайнику», как и полагалось, мягко, с доброй терапевтической улыбкой.

– Вижу и много времени у вас не займу. – Старик по-военному встал и одернул френч.

– А по какому вы вопросу, если не секрет? – задушевно поинтересовался Скорятин, предчувствуя муку.

– По важному. Могу сообщить только один на один! – Пришелец глянул на Ольгу с недоверием.

– Хм… Проходите в кабинет!

Пропустив чудака вперед, Геннадий Павлович наклонился и с тихим раздражением спросил секретаршу:

– Это кто еще такой?

– Не знаю! – шепотом ответила она. – Месяца два звонит. Зовут Николай Николаевич. Сегодня утром тоже. Я объяснила: вы уехали, а он, поганец, был в здании и видел, как вы шли… на третий этаж.

– Предположим. А в редакцию впустили зачем?

– Он сказал Жене, что хочет оформить льготную подписку. Хитрый!

– Вот и отправили бы его в распространение.

– Я предлагала. Он уперся: только к вам. Я хотела Женю позвать, а дедок стал за сердце хвататься…

– Плохо!

– Симулянт, наверное.

– Симулянты тоже умирают. Ладно. Если попрошу чаю, вы минуты через три зайдите и скажите, что меня срочно вызывают…

– Куда?

– В Кремль. Придумайте что-нибудь! Меня никто не искал?

– У вас там на столе мобильный обзвонился…

– Опять оставил. Склероз.

– Геннадий Павлович!

– Что?

– Муж, кажется, все знает! – с торжественным ужасом сообщила она.

– Не сознавайтесь ни в коем случае. Мужчины доверчивы, как индейцы. Господи, только «чайника» мне сегодня не хватало!

Когда-то, на заре гласности, в «Мымру» тянулись ходоки со всего СССР – за правдой, защитой, помощью, советом. Стояли к знаменитому журналисту в очереди, как к доктору, исцеляющему мертвых. Редакционные коридоры заколодило мешками с письмами, присланными в рубрику «Граждане, послушайте меня!». Люди не только жаловались, просили помощи, сигналили о недостатках, нет, они буквально заваливали газету идеями, проектами, рацпредложениями, открытиями – особенно много было планов добычи всеобщего счастья. Веня, помнится, бегал по редакции и всем показывал трактат учителя физкультуры из Кременчуга. Тот грезил приспособить вулканы под реактивные двигатели и превратить Землю в космический корабль, скитающийся по Вселенной в поисках лучшей доли.

– Гений! Новый Чекрыгин! – кричал Шаронов. – О великий русский космизм! Циолковский!

– Но это же бред! – возражали ему.

– Бред – двигатель прогресса!

Веня телеграммой вызвал гения в Москву, они пропьянствовали неделю – тем и кончилось. Случались, правда, и дельные предложения. Например, кому-то пришла мысль за перевыполнение плана выдавать трудящимся премии не деревянными рублями, а бонами, которые получали советские заграничные труженики. Отоваривать чеки предлагалось в тех же самых ненавистных «Березках», переведенных на круглосуточный режим работы. По расчетам, производительность труда должна была взлететь на фантастическую высоту и обеспечить стране мощный рывок в соревновании экономических систем. Почему не услышали? Ведь нефтедоллары тогда не знали куда девать. Постоянно несли в редакцию практические изобретения. Народный алхимик из Целинограда привез клей с красивым названием «Навсегдан», сваренный в гараже из подручных материалов. Чудо! Мазнули под ножками стула, и через пять минут оторвать мебель от пола не смог даже амбал Ренат Касимов, еще не покалеченный в Чечне. Съезжая из зубовского особняка, приклеенный стул так там и оставили – он буквально врос в пол, оправдывая название удивительного клея. Умельцу вручили диплом и фотоаппарат «Зенит». Где он теперь, этот казахстанский Кулибин? Пропал, наверное. Имелось у самородка еще одно изобретение, так сказать, внеконкурсное: капал какую-то хрень в метиловый спирт, и тот мгновенно становился этиловым, да еще с цитрусовой отдушкой. Обпейся!

А после 1991-го люди сникли, разуверились, отупели – все силы ушли на выживание. И не стало проектов скорейшего процветания, безумных идей блаженной справедливости, замысловатых подпольных изобретений. Ничего не стало. Слишком жестоким, сокрушительным оказалось разочарование. Даже жалуются и ябедничают теперь в газету редко: не верят, что пожалеют и помогут. Наглая несправедливость стала образом жизни. Гена попытался возродить знаменитую рубрику «Граждане, послушайте меня!». И что? Ни-че-го. Пришло несколько писем, в основном от психов со справками. Да и в редакцию теперь ходят только «чайники» – от них не спасают ни охрана, ни кодовые замки.

Главный редактор, войдя, ободряюще кивнув посетителю, который всерьез устроился за длинным столом и хмуро озирал кабинет, особенно интересуясь Большой тройкой, читающей «Мир и мы». Скорятин нашел в бумагах свой мобильник и проверил, кто звонил. Так и есть: пять непринятых вызовов от «помощницы сенатора Буханова». Последний – десять минут назад.

«Ишь ты, спохватилась, индушечка!»

Ощутив в душе болезненное удовлетворение, он сел напротив незваного гостя и с профессиональным дружелюбием спросил:

– С чем к нам пришли?

– Сколько у меня времени?

– Пять минут. В шесть планерка.

– Планерка у вас уже была. – Николай Николаевич строго посмотрел на собеседника. – Вы, конечно, думаете, я сумасшедший?

– Ну что вы!

– Не отпирайтесь! Все так думают. Циолковского тоже считали чокнутым, а теперь он памятник. Но и это не важно.

– Что же важно?

– Важно то, что я вам сейчас скажу. Ваш кабинет проверен?

– В каком смысле?

– В смысле прослушки.

– Разумеется. Я весь внимание!

– Минуточку! – «Чайник» достал из папки проволочную рамку и поднял над головой.

Контур чуть дрогнул в его кулаке.

– Прослушки нет. Но энергетика черная. Очень!

Естествоиспытатель поежился, покачал головой и спрятал прибор, потом несколько раз глубоко вздохнул, размял пальцы, ловко поймал что-то в воздухе, придавил, будто прыщ, размахнулся и выбросил в окно.

– Я почистил ваш аурофон.

– Спасибо! – улыбнулся Гена. – Даже не знаю, как благодарить…

– Не стоит… Лучше объясните: народное достояние присвоили два десятка инородцев, которых мы вежливо именуем «олигархами». Это нормально? Погодите, не отвечайте! Это только первый вопрос. Теперь – второй. Десять лет страной правил пьяница. Это как? Мы резали на иголки линкоры, отпиливали боеголовки, а американцы все это время обкладывали нас по периметру. Кого наказали? Никого. Путин – кадровый сотрудник КГБ и терпит в правительстве агентов ЦРУ. Почему?

– А кто в нашем правительстве из ЦРУ?

– Скажу. Потом. Если захотите. А вам не интересно, почему русские женщины, самые целомудренные в мире, стали поголовно проститутками и совокупляются черт знает с кем? Даже с неграми. Это мой второй вопрос! Он вас, вижу, не волнует? Конечно, если бы у вас была дочь…

– У меня есть дочь. Даже две…

– Разве? Странно… Но это не важно. Поймите, щепетильность женщины – залог чистоты нации!

…Гена вспомнил рыжий переходящий лоскут Алисы, сытую улыбку Маугли и молча согласился с «чайником». Нет, Зоя никогда бы так с ним не поступила. Никогда!

…Чекист помог Скорятину перетащить коробки из зала прилета на стоянку такси и уместить картонный куб с телевизором в багажник черной «Волги», левачившей у аэропорта. Друзья обнялись и расстались навсегда. Впрочем, нет, однажды Гена в ожидании очередного нагоняя томился в приемной Кошмарика, пока тот совещался со Злотниковым, провалившим выборы. Наконец Сёма, злой и красный, выскочил из кабинета. Его тут же стеной окружила охрана. Так вот, один из «секьюрити» был вылитый Валера, только постаревший и облысевший, но еще бодрый. Он всем распоряжался, командовал в шипящую рацию и даже не глянул на своего чикагского друга, хотя явно узнал. Так, наверное, и погиб, бедняга, вместе с боссом, когда мотоциклист прилепил к крыше бронированного «мерса» бомбу. Или он ехал в другой машине? Какая разница! Человек, выпавший из твоей судьбы, в сущности, так же мертв, как и все те, кто зарыт в тесной кладбищенской ограде.

«Левак», крутя баранку, косился на яркую плоскую коробку с видаком, которую счастливый обладатель бережно держал на коленях. Наконец водила не выдержал:

– Откуда?

– Из Штатов.

– И почем?

– Видак – двести. Телик двести пятьдесят.

– Недорого.

– Просто повезло – на сейл попали.

– На что попали?

– На распродажу. Сезонная уценка.

– С браком, что ли?

– Почему с браком? Перепроизводство там у них. Не знают уж, как товар продать, чем зацепить. Берешь двойку – сразу скидка 50 процентов.

– А сколько же там народ получает?

– По-разному. Работяги – тысячу-полторы долларов.

– В год?

– В месяц.

– Вот суки!

– Кто?

– Коммунисты долбаные!

Предусмотрительный Гена повез покупку не домой, а к Алику. Тот обещал за хорошие деньги пристроить технику знакомому жестянщику с Кунцевского автосервиса. Бирюзовые бусы Веркин уже сдал троюродному ювелиру. План был такой: забрать у друга выручку за вычетом долга, отдать на реализацию «двойку», потом днем, когда Марина на работе, заскочить домой, вынуть из тайника Зоино ожерелье, быстро собрать вещи и улететь в Тихославль – без рыданий и объяснений. Как говорили в те годы: «Уходя, уходи!»

Бывший рыцарь правды встретил гостя в махровом халате. Он переживал трудные времена. Не без папиной помощи его взяли в АПН и готовили к засылке в Австрию – собкором. И вдруг он по-дурацки погорел на валюте – спьяну решил разменять в «Метрополе» сто долларов. Дело-то пустяшное, привычное, но Алик попал под декаду борьбы с фарцовщиками. Расстрелять, конечно, не расстреляли, не те времена, но загранка накрылась большим медным тазом с колосистым гербом на днище, да еще отец в ярости набил сыну морду, и тот долго не мог показаться на людях. Поганца пристроили в «Пионерскую зорьку», и он теперь приторным голосом рассказывал в эфире, как юные поколения всего мира завидуют счастливому советскому детству.

– Ну ты дал! – восхитился Веркин, обнимая однокашника.

– А что случилось?

– Твоего «Многоженца» Горбач на Политбюро цитировал. Сказал: только гласность может сломить агрессивно-послушное большинство. Знаешь?

– Нет. Я же прямо с самолета.

– Слушай, Ген, я хочу свою газету организовать.

– А разве можно?

– Скоро будет можно, хотя и трудно. Я на «коня» надеялся, но он теперь не при делах.

– А что такое?

– Выперли папаню по собственному желанию.

– За что?

– Не с теми водку пил. Теперь на даче кроссворды разгадывает. Поговори с Исидором! Он у Яковлева через день бывает.

– А как назовешь газету?

– «По прочтении сжечь!» – хихикнул Алик.

– Я серьезно!

– Еще не думал.

– Назови «Честное слово».

– Здорово! Прямо сейчас придумал?

– Угу.

– Такая голова и такому дураку досталась! Не разводись с Мариной!

– Ты-то откуда знаешь?

– Все знают.

– Я люблю другую.

– Гена, любовь – это функциональное расстройство. Лечится регулярным семяизвержением. А семья – святое.

– Не обсуждается.

– Ну и поц! Вот к чему приводят смешанные браки. Еврей так никогда бы не поступил! На, забирай свои башли! Долг я вычел… – Веркин протянул перехваченную аптечной резинкой пачку красных десятирублевок с камнелицым Ильичом.

– Спаси-ибо. – Спецкор, недоумевая, взъерошил купюры: денег было явно маловато.

– Я свои семь процентов снял, – уловив сомнения, разъяснил Алик. – Комиссионные. Обычно берут десять, но я по-дружески…

– Конечно, конечно… – торопливо закивал Скорятин.

Он еще ни разу не сталкивался с рыночными отношениями между друзьями и близкими. До сих пор в Генином кругу и одалживали, и посредничали безвозмездно, даже его оборотистый тесть.

– За «двойку» возьму пять процентов! – лучезарно пообещал однокурсник.

– Почему же?

– Скидка за «Честное слово»! – Взор рыцаря правды заволокло счастье вынужденного благородства. – В жизни все имеет цену. Бесплатно только птички поют. Знаешь, кто сказал?

– Кто?

– Шаляпин.

«Может, это и есть социализм с человеческим лицом? – думал спецкор, спускаясь в лифте. – Общество цивилизованных кооператоров. Или это уже капитализм?

– А вы знаете, что трупы в могилах теперь не разлагаются? – спросил Николай Николаевич.

– Почему? – очнулся главный редактор.

– Почему-у? – передразнил «чайник». – Из-за консервантов, которые мы с вами кушаем. На Страшном суде все будем как огурчики. Пошутил. Теперь шестой вопрос. Как получилось, что флаг новой России по расцветке один в один с этикеткой «Пепси-колы»? Замечали?

– И в самом деле: красный, синий, белый… Вы верите в теорию заговора?

– Заговор, мой друг, – это не теория, а тысячелетняя практика. Вспомните ветхозаветных интриганов!

…По пути домой окрыленный Гена залетел на почту и дал Зое телеграмму: «Буду сегодня вечером. Встречай! Люблю. Люблю. Люблю».

Знакомая почтовая девушка уже не посоветовала сократить количество слов, а лишь завистливо вздохнула.

Но дома его встретила Ласская в черном платье.

– Борис Михайлович? – с порога догадался он.

– Павел Трофимович… Котенок, мне очень жаль!

Отец умер от обширного инфаркта, разругавшись со сменным мастером из-за несправедливого распределения продовольственных заказов в цеху: курица, гречка, чай, колбаса, зеленый горошек… Мать перечисляла продукты и плакала в трубку, потом мертвым голосом попросила купить недорогой черный костюм. Темно-синий, справленный к сорокалетию, отдали в ателье перелицевать, а там совсем испортили. Оставался второй, серый, летний, но в светлом хоронить никак нельзя. Скорятин запоздало пожалел: в Чикаго, в магазинчике секонд-хенда он видел почти новую черную тройку всего за десять баксов. Но тогда бы не хватило на телевизор.

Марина успокоила и повезла осиротевшего мужа в Измайлово, где в универмаге работала дальняя родственница, удивительно похожая на актрису Ахеджакову, даже голос точь-в-точь, будто из двух близняшек одну отдали в кино, а вторую – в советскую торговлю, на всякий случай. «Ахеджакова» вынесла из подсобки польский костюм фирмы «Элана», очень дешевый, но вполне приличный на вид.

Потом на машине помчались в Жуковский, за полсотни километров от Москвы. Там, в центре городка, стоял мощный сталинский гастроном – с коринфскими колоннами, мозаичным полом, золоченой лепниной на потолке, тяжелыми латунными люстрами, мраморными столешницами и огромным аквариумом, где медленно плавал одинокий карп, косясь на покупателей обреченным глазом. К стеклу приклеили бумажку: «Образец не продается». На прилавках было шаром покати. В холодильных витринах лежали только желтые кости с остатками черного мумифицированного мяса, а вдоль кафельных стен высились замки, выстроенные из красно-синих банок «Завтрака туриста». Через весь магазин тянулась, петляя, сварливая очередь за гречкой: килограмм в руки. Директор гастронома, кругленький и лысый, как актер Калягин, уныло сидел в кабинете, увешанном грамотами и желто-алыми вымпелами с ленинским профилем. Чего-чего, а вождя в пустом магазине хватало. Увидав на пороге гостей, «Калягин» вяло махнул пухлой лапкой:

– Не завезли.

– Мы от Александра Борисовича, – тихо объяснила Марина.

– А-а! Тогда за мной! – посвежел толстяк.

По бетонной лестнице спустились в большой, как теннисный корт, подвал. Это была пещера продовольственного Али-Бабы! Ежась от холода, они шли вдоль многоярусных полок с невозможной жратвой. Сквозь пелену горя Гена видел банки с давно забытыми деликатесами – икрой, красной и черной, крабами, осетровым балыком, тресковой печенью, атлантической сельдью, макрелью и трепангами. По закуткам стояли корчаги маслин, оливок и корнишонов. С потолка копчеными сталактитами свисали колбасы, от пола росли штабеля сыра. В аккуратных коробах желтели гроздья бананов, местами уже почерневших, в ячеистых картонках покоились апельсины, груши, персики, из бумажных оберток торчали жесткие зеленые охвостья ананасов. Целый угол занимали коробки с чешским пивом.

«Теперь понятно, почему наверху ни черта нет!» – подумал спецкор и начал в мыслях сочинять фельетон «Подпольное изобилие».

Марина, оставаясь скорбно-сдержанной, мела продукты впрок, не только на поминки, но и на свой скорый день рождения. «Калягин» советовал со знанием дела: «Возьмите сахалинскую семгу, она лучше, а икру берите осенней расфасовки!» Попутно он восхищался коллекцией Александра Борисовича, жалуясь, как подорожала в последнее время графика Сомова. Оно и понятно: в стране скрытая инфляция. Продукты сложили в большие коробки из-под яиц. Грузчик, воровато озираясь, вынес их через черный ход и быстро покидал в багажник «Жигулей», пока не заметили озлобленные дефицитом граждане. Стоило все это больше двухсот рублей, да еще двадцать процентов сверху.

– Оформляем как свадебный заказ с доставкой на дом, – виновато объяснил директор. – Иначе нельзя. Контроль и учет. Социализм…

«Да уж, социализм!» – хмыкнул Скорятин.

Похоронная агентша, рыхлая тетка с халой на голове, объяснила родне усопшего, что хоронят теперь чуть ли не в Домодедове, однако за пятьсот рублей она может похлопотать и добыть местечко на Востряковском, а это хоть и на окраине Москвы, но зато с МКАДа очень удобно заезжать…

– Не надо! – брезгливо ответила Марина. – Сами разберемся.

– Гробы остались только защитного цвета. Оборка темно-зеленая. Других нет! – мстительно объявила «харонша» и ушла в одуряющем мареве покойницких духов.

Жена разобралась: тесть позвонил кому-то в Моссовет и выбил хорошее место на Ваганьковском кладбище, у забора, под старинной липой, рядом с черной мраморной тумбой купца первой гильдии Евлампия Карповича Семиженова, «усопшего 6 дня января 1917 года от Р. Х. пятидесяти трех лет от роду». Сын стоял у открытой могилы и в последний раз смотрел на безмятежно-мертвое отцовское лицо, на его ставший вдруг крючковатым нос, и думал почему-то о купце, вовремя юркнувшем в землю от грядущих кошмаров революции. Марина бережно поддерживала шатающуюся от горя свекровь, которая уже не плакала, а тихо сипела. Александр Борисович и Вера Семеновна переминались, склонив головы в отчужденном сочувствии. Борька уткнулся в бабушкин шанелевый ридикюль, чтобы не видеть мертвого деда. Это были его первые в жизни похороны.

«Первые похороны – чужие, а последние – твои…» – вдруг подумал Гена, косясь на идеально-скорбную жену.

Борис Михайлович по ветхости не пришел, но прислал соболезнование почему-то на первомайской открытке. Поминки устроили в редакционной столовой с великодушного разрешения Исидора. Впрочем, такова была традиция. Марина не отходила от свекрови, сочувствуя ее безутешной радости по поводу удачного кладбища и уютной могилки, куда она и сама с радостью уляжется рядом с «бедным Павликом». Сын слушал и удивлялся: как можно радоваться своей будущей яме, даже если выроют ее возле мавзолея? Это же «мо-ги-ла», где твое прежде живое, полное желаний тело сгниет, исчезнет в утробах жадных червей. Бред! И лишь недавно, лет пять назад, после смерти матери, ему стали являться такие же мечтательные мысли о посмертном уюте. Видимо, родители, пока живы, чудесным образом заслоняют ребенка от потустороннего хлада, сквозящего из неведомых щелей Вечности.

Приезжая на Ваганьково раз в год, перед Пасхой, прибраться, Гена по-хозяйски оглядывал стесненную местность. Любовался липой, анютиными глазками, ревниво осматривал ближние ограды, кресты, плиты, имена, все плотнее обступающие родительскую, а в будущем и его собственную могилу. И в душе появлялась коммунальная обида на кладбищенское уплотнение. В детстве он слышал однажды сквозь дрему возмущенное перешептывание взрослых. Они сердились, что вместо умершего одинокого инвалида Савельева в соседнюю комнату вселяется семья из трех человек. Мол, «в уборную теперь не достоишься! Безобразие!» А недавно исчезла и черная тумба купца Семиженова. На ее месте вспух, будто гигантский шампиньон, «Леха» – беломраморный верзила с волчьим загривком и добрыми голубыми глазами – инкрустированными.

– Вы следите за ходом моей мысли? – усомнился Николай Николаевич.

– Конечно!

– Тогда одиннадцатый вопрос. Почему мы так спокойно отнеслись к легализации однополых связей? Скоро в храмах пидарасню венчать будут!

– Как вы сказали?

– Извините, не сдержался. У вас не принято угощать гостей чаем?

– Что? Да, конечно… – Главред встал и нажал кнопку селектора. – Оленька, нам бы чайку!

– Конечно, Геннадий Павлович, – с пониманием отозвалась секретарша.

– А вы не задумывались вот еще о чем? – Пришелец внимательно посмотрел в глаза собеседнику. – Почему цивилизация выбрала бесплодный грех? Ведь и гомосексуализм, и полигамия – это в любом случае попрание заповедей Христовых. Но если человечество решило грешить, то почему не выбрало многоженство, многомужество, промискуитет, наконец? Да, мерзко, да, разврат, но плодоносный разврат! Ан нет, цивилизация предпочла бесплодный содомский грех, чреватый СПИДом. Почему?

– Почему? – переспросил Скорятин, подумав, что Алиса вполне могла делиться своим рыжим лоскутом не только с индусом.

– Объясню. Позже.

34. Гена модифицированный

…Гена так и не смог объявить скорбно-заботливой Марине, что уходит к другой женщине. Намекнул безутешной матери, мол, в его семейной жизни возможны перемены, но та пришла в ужас, замахала руками, стала искать валидол и твердить, что покойный отец за такие мысли прибил бы сына. Она как-то сразу забыла, что всю жизнь надрывно и не без оснований ревновала мужа, даже тайком обнюхивала его рубашки на предмет «неверных» ароматов.

Пришлось дать Зое еще одну телеграмму. Он решил после девятин тихо, никому ничего не объясняя, уехать в Тихославль и оттуда написать жене: мол, будь же ты счастлива со своим Исидором, плодитесь и размножайтесь! Но не в лоб, конечно, а с помощью какой-нибудь язвящей аллегории, пока еще не придуманной. Алик впарил «двойку» жестянщику, честно снял свои пять процентов и отдал выручку. Спецкор написал заявление в кооператив, хотел сразу внести деньги, но ему объяснили: после решения жилкомиссии Моссовета. Готовясь бросить семью, он был терпеливо-многословен с сыном, чтобы Борька запомнил отца добрым, мудрым, заботливым. Если Ласская привлекала к брачной ответственности, не отвиливал, боясь подозрений, честно отрабатывал, но при исполнении супружеского долга нежно вспоминал благословенный ливень, колючий бабушкин тюфяк, запах сухого разнотравья и затихающую дрожь Зоиного тела. На телеграмму она не ответила. Зато Гена наконец дозвонился до райкома, получив краткий ответ: Колобков в командировке. Но придя утром в редакцию, обнаружил Илью возле своего кабинета.

– Здорово, сволочь! – буркнул гость.

– Я не сволочь. У меня отец умер. Заходи!

– А-а-а… Извини! – смягчился пропагандист, вошел, сел и стал с интересом осматриваться.

Особенно его увлекла висевшая на стене метровая лента туалетной бумаги с портретиками смеющегося Рейгана.

– Оттуда? – спросил он.

– Оттуда.

– Ни фига себе!

– Где Зоя? Почему она мне не отвечает?

– В Затулихе. В городе ей нельзя. Можно оторву?

– Возьми ножницы. Но только одного. А почему в городе ей нельзя?

– Все считают, что Суровцева из-за нее ушли, – объяснил Илья, отрезая себе веселого Рональда. – Ты понимаешь, что такое городок, где все друг друга знают?

– Представляю, – кивнул Гена, вспомнив одинокую «Волгу» под ливнем.

– На Зою теперь пальцами показывают, как на немецкую овчарку.

– Брось, я немец, что ли! Неужели так плохо?

– Хоть брось, хоть подними. Ты москвич. А все зло из Москвы. Слушай, у них что, в каждом сортире Рейган?

– Нет, только в редакционном. Передай Зое: я скоро приеду.

– Лучше пока не надо.

– Почему?

– По кочану! У Болотиной рак. После твоего «Многоженца» она упала на улице, отвезли в больницу, нашли опухоль, запущенную. Но разве кому-то объяснишь? Всё на Зою свалили…

– Она-то в чем виновата?

– Какого черта ты написал, что она собирала для Болотиной библиографию?

– Ты же сам говорил: об этом все знают.

– Знают. А печатать-то зачем? Все знают, чем муж с женой по ночам занимаются, но никто не орет об этом на улице. Елизавета, кстати, помогла Зое комнату получить.

– Я не знал.

– Ты много чего не знаешь. Рытиков тиснул в «Волжской правде» статью против Суровцева «Самодурство как стиль руководства». Раз пять на тебя ссылается. Не сам, конечно, написал, велел Пуртову. И знаешь, что еще он придумал?

– Что?

– Вызвал Вехова и предложил проводить заседания клуба «Гласность» в райкоме. Я – ответственный.

– Грамотно.

– Еще бы! Понял, как выкрутиться. Мол, посевную провалил, зато мыслю по-новому. А это важнее.

– И что?

– Ничего хорошего. Суровцев ушел по собственному, сидит у Болотиной в больнице. Говорят, узнать ее невозможно – после химии все волосы выпали. Скоро пленум обкома. Кадровый вопрос. Волков приедет – подчищать врагов перестройки. Народ волнуется. Хочет Петра Петровича выбрать на Девятнадцатую конференцию. Скандал. Обещают демонстрацию перед обкомом устроить. Милицию готовят на всякий случай.

– А кто будет первым?

– Рытиков. После твоей статьи он у нас теперь самый перестроившийся получается… Чудеса!

– Это хорошо или плохо?

– Мне – хорошо, ему нравится, как я доклады пишу. Области – каюк. Вот какую бучу ты замутил, человек с золотым пером! Что Зое-то передать?

– Я приеду. Скоро. Совсем.

– На развод подал?

– Конечно!

– Не тяни. В городе даже не показывайся. Побить могут. Дуй прямо в Затулиху. Понял?

– А позвонить ей можно?

– Нельзя. С космической станцией «Восход» связь имеется, а с Затулихой нет. Вот что бывает, когда группа «В» отстает от группы «А». С тобой-то, если что, как пообщаться? В редакции тебя не поймаешь.

– Запиши домашний.

– А ты разве дома живешь?

– Кооператив не готов… Отделывают.

– Можно я еще одного Рейгана отрежу? Рытикову.

– Валяй!

– А где у вас тут в Москве морс наливают?

Гена повез Илью в Дом литераторов, там им принесли большой заварной чайник с водкой, две чашки и блюдо разносолов. Вокруг густо сидели писатели, народ по большей части неказистый и обиженный. За каждым столиком кого-нибудь шумно ругали: редакторов, власть, жен, знаменитых собратьев по перу, социализм, климат, коммунистов, дефицит, Запад, прорабов перестройки, грандов гласности, евреев, антисемитов, немытую Россию…

Пьяный поэт Заяц, качаясь на стуле, как бедуин, повторял на все лады: «Суки, суки, суки, суки…» Потом с грохотом упал навзничь. Между столиками бродил краснолицый мужичок со шкиперской бородкой – председатель отделения Общества трезвости Гагаров. Он озирал народ с пристальной суровостью, время от времени подходил к кому-нибудь и строго спрашивал:

– Что пьем?

– Нарзан! – в подтверждение ему наливали из минеральной бутылки.

– А почему не шипит?

– Выдохся.

Шкипер выпивал, морщился, закусывал, разрешающе кивал и шел дальше. После второго чайника Илья объявил, что если Скорятин испортит Зое жизнь, то он его убьет. Гена поклялся не испортить и спросил:

– А почему все-таки один пистолет не заряжен?

– Ну тебя замкнуло. Ладно, давай рассуждать!

– Давай.

– Допустим, первый пистолет не заряжен. Теперь твоя очередь. Сможешь всадить пулю в лоб человеку с белыми от ужаса глазами?

– Не смогу.

– Вот и ответ.

– А если первый пистолет заряжен?

Колобков долго смотрел на журналиста с пьяной неприязнью, потом сказал:

– Вот за это я и не люблю вашу Москву!

– Вам, вам покрепче?

– Что? – очнулся Скорятин.

Оля разливала по чашкам коричневый чай.

– Геннадий Павлович, вы не забыли, через пять минут совещание! – с нарочитой озабоченностью напомнила секретарша.

– Какое еще совещание?

– Ну как же! – растерялась она.

– Ах, ну да… Потом, попозже…

– Понятно, – кивнула помощница, обиделась и пошла к двери.

– Она у вас что, двухмужняя? – тихо спросил Николай Николаевич, сопроводив оживающим взглядом вольноопределяющиеся ягодицы Ольги.

– С чего вы взяли?

– Когда в организме женщины соперничают два мужских семени, этого не скроешь. На чем я остановился?

– На пьянстве.

– Нет, до пьянства я еще не дошел. Мы говорили с вами о постмодерне. Будьте внимательней! Это важно. Так вот, почему вместо создания подлинно нового наше искусство с головой ушло в глумливую инвентаризацию сделанного предшественниками? Вы в театр ходите?

– Случается.

– Тогда скажите: Борис Годунов с ноутбуком, Офелия с фаллоимитатором, три сестры-транссексуалки – это что такое?

…Они как раз вернулись из театра, кажется, из «Табакерки». Смотрели спектакль «Кресло» – про разложение комсомола.

– Гена, нам надо развестись! – сказала Марина, раздеваясь.

У него закружилась голова: все разрешалось само собой. Он с трудом помрачнел, насупился и спросил:

– Ты так считаешь?

– Папа так считает. Он провентилировал в Моссовете. Жилкомиссия тебя зарубит. Второй кооператив нам не положен. Но если ты выпишешься – другое дело.

– Ты знаешь про кооператив?

– Смешной! Конечно, знаю.

– И давно?

– Позвонил Шабельский и спросил, какой этаж мы хотим. Я сказала: третий.

– Почему тебе позвонил?

– Потому что у нас, евреев, такими вопросами занимаются женщины. Генуся, мне нравится, что ты стал самостоятельным. Папа сказал: матереешь. И твои сюрпризы тоже очень милые. Это круто: вынуть из кармана ордер и сказать: «Сюрприз!» Мы съедемся в хорошую сталинскую «трешку» возле родителей. И второй твой сюрприз мне тоже понравился! – Марина вынула из тумбочки Зоино ожерелье. – Работа, конечно, так себе, туземная, огранка грубовата, но издалека – вполне.

– От тебя не спрячешь! – мутно улыбнулся он.

– Шпиона из тебя не получится. Додумался, балда, где спрятать: мама перечитывает Фейхтвангера каждый год, заканчивает последний том и начинает первый. Ты же знаешь.

– Угу. А когда?

– Что когда?

– Когда разводиться пойдем? – уточнил Гена, для достоверности зевнув.

– Не знаю. Надо заехать в суд, подать заявление, мол, не сошлись характерами.

– А этого достаточно?

– Наверное. Расскажу судье по-бабьи, как ты изменяешь мне направо и налево. Жутко хочется курить!

– Ну и кури.

– Ребенку вредно.

– Раньше ты на Борьку дымила – и ничего.

– Борьке и сейчас ничего. А вот Виктории Геннадиевне вредно.

– Какой Виктории?

– Ты же хотел второго ребенка, или я чего-то не понимаю?

– А ты уверена?

– Конечно, я была в консультации.

– Когда ж это мы успели, даже интересно?

– Главное – успели, а когда – не важно.

– Но ты же пила таблетки!

– Тогда уже не пила.

– Почему?

– У меня стали расти на ногах волосы.

– Они у тебя всегда росли.

– Не всегда! А теперь щетина! Гормоны шалят. – Марина провела мужниной ладонью по своей голени.

– Чувствуешь?

Волосы кололись, как сено бабушкиного тюфяка.

– …В полях запустение. Вы давно были на селе, Геннадий Павлович? – строго спросил «чайник».

– Бываю, Николай Николаевич, как же, бываю…

– Уму непостижимо: земля, ради которой мужик шел с вилами на барина, а потом с винтовкой на большевиков, не пахана, брошена, бурьяном заросла. А что едим? Жуть! Мясо новозеландское, окорочки американские, картошка израильская! Но главное зло – генномодифицированные продукты. Арбуз с крысиным хвостиком, а? Каково! Человек есть то, что он ест, не так ли? Если людей кормить такими арбузами, они в крыс и превратятся. Есть версия, что все животные – это одичавшие потомки разумных рас, которые злоупотребляли ГМО и превратились черт знает во что! Вам ясно?

– Ясно! – кивнул Скорятин и подумал про себя: «Гена модифицированный… Точней не скажешь…»

– Вы согласны с тем, что человечество гибнет? – строго спросил Николай Николаевич.

– Безусловно, – подтвердил главный редактор, размышляя о том, что люди портятся изнутри, так сказать, с изнанки.

«Хорошо бы всех вдруг вывернуть, как перчатки, и пустить на улицу…»

– А почему никто не бьет в набат, не задумывались? – давил «чайник».

– Очевидно, привыкли.

– Нет, Геннадий Павлович, тысячу раз нет!

– В чем же дело?

– Нас облучают.

– Что вы говорите? – живо удивился Скорятин и сразу сообразил: синдром Кандинского-Клерамбо.

Когда-то в перестройку он написал цикл статей о «карательной психиатрии» и усвоил кое-что из загадочной науки об умопомешательствах.

– Да, облучают! – подтвердил Николай Николаевич.

– Каким же образом?

– Очень просто. – Псих мудро улыбнулся, словно объяснял ребенку правила сложения. – Мобильный телефон. Импульс покорности через ухо проникает в мозг – и готово: ты – зомби!

– И давно нас облучают?

– Сорок лет.

– Минуточку, но мобильные телефоны появились… – Гена замолк, вспоминая, когда сам обзавелся «трубой», – лет двадцать назад, не больше.

– Правильно. А раньше по улицам ездили машины с надписью «Хлеб». И тоже облучали, но не так прицельно, поэтому люди еще задумывались о будущем.

– Почему «Хлеб»?

– Чтобы не заподозрили. Хлеб вызывает доверие на уровне подсознания. Помните, в кино бандиты ездили в фургоне «Хлеб»?

– Да, конечно.

– Это гениальный Володя Высоцкий нам сигнал посылал. Не поняли!

«Сумасшедший!» – окончательно понял Скорятин и мягко уточнил:

– А почему нас не облучали с помощью обычных телефонов, кабельных?

– Потому что релейная связь не передает импульс покорности, – ответил безумец так, словно ждал именно этого вопроса. – Вы физику в школе учили?

– Учил. А кто нас облучает?

– Они, – ответил Николай Николаевич и уставил желтый ноготь вверх.

– Понятно. Чем я могу вам помочь?

– Опубликуйте немедленно! – «Чайник» достал из папки листок бумаги с текстом, аккуратно написанным разноцветными фломастерами:

Открытое письмо Человечеству.

Люди планеты Земля!

К вам обращаюсь я, дети мои!

Будьте бдительны и непримиримы!

Смертельная угроза нависла над вами!

Настоящее пожирает будущее!

Откажитесь от мобильных телефонов!

Главный редактор, как и положено, внимательно прочитал воззвание, покивал, похвалил лапидарность и точность выражений, затем осторожно спросил:

– Николай Николаевич, я часто получаю письма от Великого Ведуна. Тоже разноцветные. Не от вас?

– Нет, – отводя глаза, отказался пришелец. – Но, возможно, пишет кто-то из наших.

– Ваши это – кто?

– Мы – «заботники».

– Ах вот оно в чем дело! – Скорятин вызвал Олю и громко приказал:

– Ольга Ивановна, отнесите текст Дочкину – и немедленно в номер!

– Лучше сразу в набор, – посоветовал псих.

– Да – прямо в набор.

– На шестую полосу, – подсказал осведомленный безумец. – Там дырка.

– Откуда вы знаете?

– «Заботники» знают всё и про всех.

– Да, на шестую. Немедленно!

– Хорошо! – кивнула она, по суровому голосу шефа поняв, что бумажку надо немедленно бросить в корзину.

– Спасибо! – Глаза старика благодарно повлажнели. – Человечество вас не забудет. Берегите себя!

– Постараюсь.

– После публикации обращения у вас будут неприятности. Могут угрожать, вредить, мстить, возможно, захотят убить. Спрячьтесь! Уезжайте! Вам есть куда скрыться?

– Да, пожалуй. Поеду в Тихославль.

– Отличное место! Один из филиалов Шамбалы. Есть мнение: именно там сакральный центр Земли.

– Что вы говорите!

– Да. Хотя лично я сомневаюсь. Когда опасность минует, я вас извещу.

– Каким же образом?

– Геннадий Павлович, вы, вероятно, так и не поняли, с кем имеете дело.

– Кажется, понял. Вы «заботник».

– Правильно!

Николай Николаевич встал и поклонился, приложив скрещенные руки к груди. При этом он сцепил вместе большие пальцы, а остальные растопырил наподобие крыльев. Получилось что-то вроде птицы.

– Запомнили? – спросил псих, шевельнув пальцами.

– Что?

– Жест.

– О да!

– Это сакральный символ Космического Орла. Если умру, моего преемника узнаете по этому знаку. Но в контакт вступите после того, как он пошевелит левым крылом. Не раньше. Левым! Не представляете, сколько теперь развелось самозванцев! Прощайте…

На пороге «чайник» остановился, оглянулся, подмигнул Скорятину и вышел.

Через минуту заглянула виноватая Ольга.

– Охранника ко мне! Немедленно! – рявкнул главный редактор «Мымры», наливаясь лиловым бешенством.

35. Луна в Овне

Женя стоял на ковре согласно наставлениям «Энциклопедии успеха»: живот подобран, глаза опущены, на котячьей морде тихая готовность незаслуженно пострадать. Когда его бранили за очередного «чайника», проникшего в редакцию, он покорно отвечал: «Виноват – исправлюсь! Не повторится! Разрешите вернуться к исполнению?» Когда-то парень служил в армии и заведовал чем-то съедобным, но его уволили за ненасытность. Недаром ходил такой анекдот. Армянское радио спрашивают: почему у прапорщика на правом погоне звездочки блестят, а на левом нет? Ответ: на правом плече он мешки с краденым выносит.

Прощенный после очередного прокола и отпущенный восвояси, Женя выходил из кабинета начальства с видом победителя, а в кругу ближних – уборщиц, курьеров и водителей – объяснял, ухмыляясь: «Пресса не должна отрываться от масс! Ишь ты, забаррикадировались от народа!» Эти обидные слова донес боссу водитель Коля, жестоко обыгранный охранником в карты.

– Вы видели человека, который был у меня в кабинете? – строго спросил Скорятин.

– Видел. Не слепой.

– А как он попал в редакцию?

– Пришел за льготной подпиской. Инна Викторовна приказала всех, кто за подпиской, пропускать.

– Какая подписка?! Какая Инна Викторовна?! Он же сумасшедший. Псих!! – сорвался на крик главный редактор.

– Сейчас у всех с нервами плохо. – Женя глянул с глумливым соболезнованием. – Луна в Овне.

– Какая, к черту, Луна? В каком еще Овне? Я требую, чтобы «чайников» в редакции не было! Никогда! Где вы болтались час назад? Я не мог войти в редакцию.

– Уж и в сортир отойти нельзя…

– Я вас уволю!

– Не вы меня брали – не вам увольнять, – ухмыльнулся наглец вместо самокритичного «виноват – исправлюсь».

– Что-о?! – взревел Гена.

– Я работаю не в редакции, а в дирекции, – примирительно разъяснил охранник. – Если у вас есть ко мне вопросы, обращайтесь к Заходырке.

– Да я вышибу тебя вместе с твоей Заходыркой!

– А это попробуй!

– Вон! – Скорятин жахнул кулаками по столу. – Во-он!

Женя победно хмыкнул и вышел подбородком вперед.

– Они все спятили, Ниночка! – Геннадий Павлович пожаловался девушке на фотографии, выдавил из упаковки валидолину, бросил под язык, откинулся в кресле «босс» и в изнеможении закрыл глаза…

…Шабельскому незадолго до изгнания тоже хамила уборщица. Откуда они, эти простейшие, все знают наперед?! Чувствуют, что ли, боковой линией? Он вспомнил, как перестала с ним здороваться консьержка в Сивцевом Вражке. При советской власти домов с дежурными было немного, а пенсионеров, мечтающих за пятьдесят рэ в месяц посидеть в теплой сторожке, хоть отбавляй. Поэтому из хмурой массы трудящихся дежурные бабушки выделялись особой приветливостью, всячески стараясь понравиться жильцам. И вдруг интеллигентная Эмма Осиповна, в прошлом экономист-плановик, о чем она упоминала в самом пустячном разговоре, стала демонстративно отворачиваться при виде Гены. Почуяла, наверное, что он хочет бросить Марину – любимицу всего подъезда, никогда не забывавшую купить к празднику консьержке тортик.

Завибрировал мобильник, скользя по глянцевой обложке с Карабасом Барабасом, похожим на президента.

Звонил прозаик Редников из «Палимпсеста»:

– Слушай, тут такое дело… Может, зря беспокою? Забегала твоя Алиса из «Мехового рая», спрашивала, заходил ли ты ко мне в районе трех.

– А ты?

– Сказал на всякий случай, что не заходил. Правильно?

– Теперь без разницы.

– Но она, по-моему, не поверила. Бабы ведь чуткие.

– Ее проблемы.

– Вот как? Значит, все порвато-разломато?

– Вроде того.

– Ну и правильно: не твой формат. Мне из лавки видней. Даже обидно за белую расу!

– Спасибо за бдительность!

– За это купишь у меня три книжки.

– Договорились.

…Ласская тоже не поверила ни в какие сюрпризы – ни с ожерельем, ни с кооперативом. Гена прежде не то что квартиру, носки без одобрения не покупал, а приготовив заранее подарки, никогда не мог дотерпеть до заветной даты, гордо раскалывался задолго до торжества. Но Марина сделала вид, будто верит. Исидор, наверное, подучил. А может быть, мудрый тесть посоветовал. Индийскую роскошь она так ни разу и не надела, передарила кому-то. А когда кооператив вдруг накрылся (квартиры отдали многодетным семьям, устроившим митинг возле Моссовета), жена даже не расстроилась, забрала пай и расточила.

Однажды вечером в квартире раздались короткие междугородные трели. Обычно трубку снимала Марина – мать звонила ей с дачи десять раз на дню. Но Ласская замешкалась в ванной, и Гена, отложив «Новый мир», ответил сонным голосом:

– Алло.

– Можешь говорить? – сквозь треск спросил Колобков.

– Могу.

– Третий раз звоню. Ты сам-то к телефону когда-нибудь подходишь?

– Вот подошел.

– Передаю.

– Это я, – сказала Зоя прерывающимся голосом.

– Как хорошо! – задохнулся он. – Ты… ты… позвонила… Как ты?

– Плохо. Я очень скучаю. Я умру. Приезжай!

– Конечно! Обязательно! Я тебя люблю! – вскричал он, понизив голос, ставший сразу подловато-таинственным.

– Приезжай, пожалуйста! – снова попросила она, задетая неуместной в разлуке секретностью.

Во время разговора послышался щелчок, и звук стал чуть слабее: так всегда бывало, если кто-то снимал трубку на кухне. Но конспиратор не решился оборвать разговор, боясь окончательно обидеть Зою. Потом он долго присматривался к жене, соображая: слышала или нет? Но Марина ничем себя не выдала. Призналась она много лет спустя, во время пьяной перебранки: мол, думаешь, забыла, как твои бляди домой мне названивали! Вскоре тесть пригласил Гену на обед в Дом художника и долго с усмешкой объяснял зятю, что у мужчины баб может быть навалом, сколько осилишь, а жена – одна-единственная. Человечество совершило два великих открытия: моногамный брак и гарем. Увы, наша европейская цивилизация не оценила удивительного изобретения чувственного, но мудрого Востока и теперь расплачивается кризисом семьи.

– Запомни: любовница для страсти, а жена для старости!

Скорятин тяжко вздохнул, оживил монитор, глянул в почту и увидел письмо от самого Дронова. Так скоро? Впрочем, эти твиттерные мальчики без планшета на унитаз не садятся. Недавно губернатора сняли за то, что, балбес, наябедничал всему интернету, что на приеме в кремлевском салате червячка нашел. Вот дурак-то! Несколько мгновений Гена не отваживался открыть судьбоносное, без преувеличения, письмо, сидел и чувствовал, как тяжелеет затылок. Наконец решился.

Геннадий Павлович, зря Вы, коллега, «почистили» свою чудесную «Клептократию» перед тем, как послать ее мне. Та, которую я получил вчера, была острее, ярче, задиристее. Хорошо и честно! Власть должна знать, что о ней думает народ в лице его лучших представителей. И совсем уж напрасно Вы подписались псевдонимом. Ваш стиль перепутать ни с кем другим нельзя. Если опубликуете первый вариант статьи где-нибудь, я с удовольствием перечитаю. По-моему, Вы преступно относитесь к своему таланту: Вам надо писать, а не тратиться на редакционную рутину. Жизнь коротка. Вы старше меня и должны понимать это лучше. Заходите, если совсем станет плохо!

С клептократическим приветом,

Фон Дрон

Скорятин задохнулся от подлой невероятности случившегося. В глазах потемнело, а сознание заволокло дурнотой, какая бывает, если внезапно узнаешь о смерти близкого человека, с которым еще вчера обсуждал планы на отпуск.

– Су-уки! – заорал Гена и хватил по столу кулаком с такой силой, что треснуло стекло, а карандаши вылетели из малахитового стаканчика, как стрелы из арбалета. Опрокинув кресло, главный редактор выскочил из кабинета и промчался мимо Ольги, воздушной волной сметая со стола легковесные машинописные странички. От удивления секретарша выронила мобильник, откуда струился бархатный баритон: «Мы уедем, уедем…»

«К саблезубым медведям…» – срифмовал ошеломленный Скорятин на бегу и чуть не заплакал.

Кабинет Дочкина был заперт, но изнутри доносились Жорино хихиканье и дамское ржание. Во всей редакции так смеялась только Заходырка. Гена обрушился на дверь:

– Открой, скотина!

Веселье стихло, послышался совещательный шепот. Тогда Скорятин с размаху ударил ногой, оставив на фанеровке черный зигзаг от микропорки:

– Дочкин, открой! Я хочу посмотреть тебе в глаза, скотина! – И снова шарахнул ботинком, уродуя хлипкий шпон.

Из соседних кабинетов на шум выглянули изумленные сотрудники, но, увидав разгневанного шефа, юркнули в комнаты, как улитки в раковины. Гена стал колотить попеременно – ногами и кулаками. Боли он не чувствовал и остановился, когда заметил на текстуре розовые пятна от сбитых в кровь костяшек. Оценив раны, мститель сложил кулаки вместе и размахнулся, как дровосек, чтобы окончательно снести преграду. Вдруг дверь распахнулась, и он едва не въехал в лоб Заходырке.

– В чем дело? – величественно спросила она.

Глянув через ее плечо, он увидел заново накрытый журнальный столик, но вместо бутербродов с килькой на блюде возлежали бананы и виноград, а водку сменила початая бутылка «Абрау-Дюрсо». Того самого. В пепельнице дымилась тонкая дамская сигарета с красным от помады фильтром.

– Курить в помещении нельзя, – тихо упрекнул Скорятин.

– По праздникам можно, – улыбнулась гадина.

– И что же вы празднуете?

– Ваш уход, – ответила сволочь.

– Не вы меня назначали – не вам меня увольнять!

– Разумеется. Вас уволил Леонид Данилович.

– Врешь! Я ему сейчас позвоню.

– Соединить?

– Жора, зачем ты так? – Гена попытался поймать взгляд Дочкина. – За что?

Друг молодости молчал, ковыряясь в пустой банановой кожуре, лицо его мелко подергивалось, а вместо глаз были сгустки серой слизи.

– Идите к себе и успокойтесь! – почти ласково посоветовала Заходырка. – Будьте мужчиной! Истерите, как диатезный ребенок. Идите! Я сейчас приду…

Последние слова она произнесла с тем обещающим придыханием, с каким женщина обнадеживает мужчину, уходя под душ. И закрыла дверь, едва не прищемив бывшему главному редактору нос.

«Бред какой-то!»

Он повернулся и побрел к себе, медленно прошаркал мимо изумленной Ольги. Войдя в кабинет, постоял у двери, потом подошел к окну и удивился: перекресток был выморочно пуст, словно в ужастике Спилберга. Куда делись машины и люди? Тайна. Скорятин поднял опрокинутое кресло, а когда разогнулся, едва не упал: дыхание потерялось где-то в груди, а в глазах закружились черные мухи. Продышавшись, Гена осторожно сел за стол и стал с сожалением изучать расходящиеся лучами трещины на стекле, затем собрал в стаканчик карандаши и вгляделся в фотографию Ниночки.

«Вот и все, девочка моя! Но ничего страшного. Заслуженный отдых. Покой. Тишина. Никто тебя на части больше не рвет… Нирвана!»

В дверь заглянула Ольга:

– Нашли письмо из Тихославля!

– Где?

– Лежало почти на виду.

– Я сказала, как вы велели: «Черт, черт, поиграй да отдай!» – и сразу заметила… – выглянув из-за секретарши, объяснила Телицына.

Она была горда и счастлива, будто родила идиоту Дормидошину трех богатырей разом.

– Поздравляю! – Экс-босс равнодушно махнул рукой. – Когда в декрет?

– С понедельника.

– Удачи! Чтобы все обошлось…

– Я как из пушки рожаю.

– Пошли, пошли, пушка! – Ольга участливо посмотрела на шефа и увела подругу.

…Марина Вику еле выносила, два раза ложилась на сохранение. Так бы, наверное, и скинула, но Исидор привез из Англии какие-то безумно дорогие лекарства. О великодушии Шабельского долго шептались в «Мымре». При советской власти и в голову не залетало, что таблетки могут стоить столько же, сколько телевизор «Грюндиг». Накануне родов Гену услали в Донбасс, где начался бессрочный митинг шахтеров. Чумазые парни стучали касками по ступеням обкома партии и скандировали: «Долой! Долой! Долой!» К работягам выходил первый секретарь, обрюзгший мужик с фиолетовыми губами инфарктника, стыдил, напоминал, что зарплата у горняков больше, чем у него, хозяина области, но они злобно смеялись в ответ и орали: «Долой! Долой! Долой!» Марину из роддома забирали Исидор, теща и тесть.

Скорятин засмеялся и стал набирать домашний номер, но в кабинет по-хозяйски зашла Заходырка. Ее лицо, обычно бледное, как у вампирши с низким гемоглобином, оживилось, порозовев от шампанского. Глаза торжествовали. Казалось, сейчас она приоткроет ярко напомаженные губы, обнажит клыки, вобьет их в шею бывшего главреда и выпьет до капли его усталую кровь.

– Ну вот, теперь вы держитесь как мужчина. Нельзя так распускаться!

– Извините.

– Значит, все-таки общаетесь с Шабельским?

– Я? С чего вы взяли?

– Есть такая информация.

– Я, может, и общался бы. Но он со мной не захочет. Сами же знаете…

– А что вы передали ему сегодня через свою дочь, деньги?

– Я?! Какие деньги?! Ничего…

– Врете! Коля встретился с вашей дочерью, отдал пакет, а потом отвез к Шабельскому. По ее просьбе.

– Коля? Он не знает, где живет Исидор. Он при нем не работал. У нас вообще водители долго не задерживаются…

– Зато ваша дочь знает, где живет Шабельский. Он ждал ее во дворе и даже поцеловал. И часто вы через нее подкармливаете предателя?

– Это слежка?

– Нет, почему же, и у водителей тоже есть глаза. Не замечали? Зря. Знаете, Леонид Данилович очень не хотел с вами расставаться. Добрый человек, а вы пользовались. Но когда сегодня он узнал, что вы якшаетесь с этим мерзавцем… В общем, вы свободны.

– Ерунда какая-то!

– Нет, не ерунда. Предательство – заразная болезнь. Зачем вы отправили Дронову свою статью?

– А вы зачем?

– Ее отправил Леонид Данилович. Это его право. Он издатель. Завтра же освободите кабинет!

– Почему мне говорите это вы, а не Корчмарик?

– У него много дел. Не до мелочей. Он возвращается в Москву. – Ее лицо по-девичьи посветлело.

– Ах вот оно в чем дело!

– Ваше выходное пособие. – Заходырка выложила на стол толстую пачку пятитысячных купюр. – Золотой парашют. Наличными, чтобы без налогов.

– А я думал, вы жадная.

– Я экономная. Будь моя воля, вы бы ничего не получили. Не за что! Скажите спасибо Леониду Даниловичу.

– Кому сдавать дела?

– Пока Дочкину, а там посмотрим. – Она протянула расходный ордер. – Сумму прописью. Дату не ставьте!

– Че-ерт! – выругался отставник, измазав бланк кровью, сочившейся из разбитых костяшек.

– Не бережетесь вы, Геннадий Павлович! – Заходырка брезгливо взяла двумя пальцами испачканный расходник. – А ведь мы могли бы стать с вами настоящими друзьями. Жаль!

– Еще не поздно…

– Поздно.

Мерзавка резко встала, усмирила ладонью подпрыгнувшую грудь и ушла. Скорятин проводил взглядом ее презрительно подрагивавшие ягодицы, потом все-таки позвонил Марине. Сначала тянулись долгие гудки, он хотел дать отбой, но жена наконец отозвалась снотворным голосом:

– Ну что тебе еще? Геноцид какой-то! Только уснула…

– Что делает Вика у Шабельского?

Ласская долго не отвечала, дышала в трубку, потом вымолвила:

– Сам-то как думаешь?

– Я сейчас тебя спрашиваю!

– Все-таки выследил. Я-то думала, тебя, кроме этой рыжей проститутки, больше ничего не интересует.

Геннадий Павлович вяло удивился: оказывается, куча отставного женского мяса способна на ревность, даже на бдительность. Хорошо еще, Марина не знает, что на самом деле выкурвила Алиса с этим индопахарем. Вот бы потешилась!

– Я не выслеживал. Мне сказала Заходырка.

– Ну и хорошо, что сказала…

– И что все-таки Вика забыла у Исидора? Он тоже ее первый мужчина?

– Совсем дурак?

– Объясни!

– Ты и так все понял.

– Нет, объясни!

– Девочка хочет видеться с отцом.

– Что?! С каким еще отцом…

– Высплюсь – поговорим.

Жена повесила трубку. Гена долго сидел, тупо слушая короткие гудки. В них угадывалось, как в колесном перестуке, бесконечно повторяющееся слово. Но какое?

…Исидор, в приталенном итальянском костюме а-ля «папаша Корлеоне», ходил по кабинету и убеждал, а спецкор, понурив голову, слушал.

– Генацвале, не дури!

Гена сообразил, что у Шабельского и Марины совершенно одинаковая шутливая манера переиначивать его имя на разные лады.

– Пойми ты, крокодил, у дочери должен быть отец. Должен! Ты вырос с отцом? Вот! А я без отца. Папа от инсульта умер, когда арестовали Фефера по делу космополитов. Папа был помощником у Фефера. А мама играла в театре у Михоэлса. И осталась без ролей. Ты понимаешь?

– Понимаю.

– Да, твоя Зоя – очень интересная… особа. Возможно, даже женщина твоей жизни…

– Откуда вы знаете?

– Знаю! Ты будешь всю жизнь раскаиваться, рваться сердцем назад, к семье. Она, кстати, это понимает…

– Кто?

– Мятлева.

– Откуда вы ее знаете?

– Я был в Тихославле.

– Зачем?

– Меня просила Марина. Зоя Дмитриевна все поняла и просила передать, что никаких претензий к тебе не имеет.

– Врешь! – Скорятин схватил шефа за галстук и потянул на себя.

Исидор, багровея, с трудом вызволил свой полосатый «Хермес» из побелевшей пятерни собкора, отдышался и положил перед подчиненным конверт с портретом Героя Советского Союза Константина Заслонова.

«С такой-то фамилией просто невозможно не свершить подвиг…» – думал Гена, вынимая из конверта тетрадный листок в клеточку, исписанный ровным красивым почерком, каким заполняют библиотечные формуляры.

Геннадий Павлович!

То, что мне рассказал друг Вашей семьи, совершенно меняет дело. К сожалению, во все обстоятельства Вашей семейной жизни Вы посвятить меня не удосужились. Напрасно. Все тогда было бы по-другому. Впрочем, майские грозы бурные, но скоротечные. К утру даже лужи высыхают. Желаю Вам счастья и обильного потомства. Дети оправдывают все, даже стыд. Ждем от Вас новых высокоталантливых статей, Ваша гражданская смелость всегда вызывала уважение. Привет от Ильи. Он возвращается на работу в музей.

З. М.

– Вот как было, Ниночка! Я не виноват… – прошептал он и нажал кнопку селектора.

– Оля, у нас есть что-нибудь вроде йода и пластыря?

– Ой, сейчас найду!

36. Невозвратимое

…Когда родилась Вика, Гена ощутил в душе странную беспечность, словно нес ответственность только за сохранность уродливого Марининого живота, но не имел никакого отношения к лиловому писклявому уродцу, появившемуся на свет из чрева подурневшей, разлюбленной жены. Устремляясь чуть свет на детскую молочную кухню, он ловил иногда себя на дурацкой мысли: куда я бегу, почему, зачем? Скорятин пропустил даже заседание семейного совета, на котором новорожденную назвали Викой в честь двоюродной бабушки – актрисы театра Михоэлса Виктории Ласской,

– Генотип, покачай Вику!

– Вику?

– Твою дочь зовут Викторией. Забыл?

– Ничего я не забыл.

Но вот однажды ночью Вика, синяя от натуги, орала у него на руках, страдая от газов. Вдруг девочка замолчала, долго смотрела на Гену синими всезнающими глазами и хитро улыбнулась, став сразу и навсегда любимой дочерью.

В мае, через год после незабвенной грозы, в воскресенье, Скорятин поехал на кладбище к отцу. Но вместо того, чтобы припарковаться возле теток с бумажными цветами и выбрать гирлянду, он вдруг, повинуясь неведомой силе, даже не проведав могилу, рванул по Звенигородскому шоссе к Кольцевой дороге, потом до Нижегородки и дальше без остановок – в Тихославль. Трасса была почти свободна. Караваны импортной жратвы и подержанные иномарки с правыми рулями еще не забили склеротические дороги Отечества. Возле редких, как магазины «Березка», АЗС выстроились очереди из легковушек: автолюбители караулили бензин. Гена мчался на серебристом «Москвиче-2141», купленном за книжные гонорары по лимиту Союза журналистов. Новинка советского автопрома еще не примелькалась на улицах: неосведомленные водители и пешеходы удивленно провожали взглядами незнакомую разновидность легковушки, для отечественной модели слишком обтекаемую, а для иномарки недостаточно изощренную. «Жигули» оседлала Марина. Теперь, пока свекровь пела колыбельные горластой Вике, жена сама возила Борьку на музыку и большой теннис в Лужники, сдавала на руки тренеру и любовалась, как лихо сын управляется с огромной ракеткой. Кстати, Исидор жил рядом, на набережной, в доме с аптекой, его болезная супруга не вылезала из санатория. Пожилые еврейки очень любят лечиться, а вот молодые спешат на стороне запастись плотскими восторгами, чтобы было о чем вспомнить в недужной и неказистой старости.

«Мог бы и тогда догадаться!» – думал Скорятин, морщась от боли.

– Как же вы так? – сострадала Ольга, обрабатывая сбитые костяшки перекисью водорода.

– Случайно. А где письмо из Тихославля?

– У вас в папке. Я положила.

…Он бросил машину возле Гостиного Двора и побежал вдоль стены Духосошествинского монастыря к Зоиному дому. Из распахнутых железных ворот рабочие, матерясь, с грохотом выкатывали огромную черную бочку. На булыжную мостовую сыпалась прошлогодняя квашеная капуста, оглашая окрестности тяжелым кислым духом. Козы, истошно блея, бежали следом, подбирали и жадно выхватывали друг у друга серые протухшие клочья. Мужики хохотали и передразнивали обезумевший мелкий рогатый скот: «М-ме-е-е…»

Старушки у подъезда встретили пропавшего москвича с недоумением, а кошка, сидевшая на пенсионных коленях, посмотрела на него желтыми испуганными глазами. Дверь открыл Маркелыч. Он был в той же майке и трениках.

– Ого! – только и вымолвил сосед.

– А где Зоя Дмитриевна? – спросил Гена.

– Укатила.

– Куда?

– Не доложилась. Пошли – покажу!

Он взял нежданного гостя за локоть и повел на кухню. Там гудела тугим синим пламенем новая газовая колонка.

– Чистый Чернобыль! Греет так, что и чайник не нужен.

– А она разве не на работе?

– Кто?

– Зоя.

– В отпуске она теперь. Наверное, в Затулихе.

– Одна? – сухим голосом уточнил спецкор.

– Одной нельзя. С Колобком укатила. Догоняй!

…Скорятин, морщась, поблагодарил Ольгу за скорую помощь и посмотрел на часы: без десяти шесть. Можно вызвать такси, поехать на Сивцев Вражек, смести снег с «Вольво» и рвануть, как тогда, в 1989-м, в Тихославль. Но во-первых, придется подниматься в квартиру – за ключами и техпаспортом, а значит, разговаривать с Мариной, слушать ее вранье или, еще хуже, правду. Во-вторых, после такого снегопада дороги вычистят к утру – в лучшем случае. Можно полночи простоять в заторе на выезде из Москвы. Да и выпито немало. Это раньше, при советской власти, махнул редакционной корочкой – и наблюдательный гаишник сразу брал под козырек: связываться с прессой себе дороже. Сколько погон слетело за неосторожное вымогательство у водил, оказавшихся журналюгами! Теперь совсем не так: вытрясут, как бабушкину копилку. Капитализм. Ради денег на все готовы. И правды не доищешься. Вон, ответсек «Московского календаря» пожаловался в МВД, так его стали на каждом перекрестке тормозить, штрафовать, мучить, номера снимать. «Покажите-ка огнетушитель! Ясно, на три дня просрочен. Пройдемте!» А уж если «выхлоп» изо рта унюхают, держись: разденут, как в подворотне. Странно, что еще на кремлевские башни до сих пор вместо звезд долларовые загогулины не нахлобучили. Честнее будет! К тому же бывший главный редактор столько лет разъезжал на служебной машине, что отвык сам крутить баранку. Надо учиться заново…

Он снова нажал кнопку селектора:

– Оля!

– Аушки?

– Посмотрите, когда поезд на Тихославль? Или лучше даже автобус. Их теперь много.

– Одну минуточку!

– И закажите мне гостиницу в Тихославле.

– Сейчас, Геннадий Павлович.

…Возле голубого дебаркадера народу не было – только вездесущие куры ворошили клювами подсолнечную лузгу, оставленную на берегу пассажирами. Тускнеющее солнце на розовой туче опускалось в воду почти незаметно, точно теплоход в шлюзовой камере. На чугунном быке сидел сторож в тельняшке и курил ядреный «Памир». Вокруг него, не решаясь приблизиться, роилась мошкара. Пустая пачка с силуэтом «нищего в горах» валялась у ног, обутых в кирзовые сапоги с обрезанными голенищами.

– Давно? – спросил Гена.

– Эвона пошел! – Дед беззубо улыбнулся и показал на дымок, поднимавшийся из-за стрелки. – И где ж ты, милок, гулял?

– Когда следующий?

– Завтра. Импортная? – Он кивнул на «Москвич».

– Отечественная.

– Ишь ты! Ускорение, значит?

Объясняя сторожу, чем новая, 41-я модель отличается от прежней, спецкор осознал: ждать утренний катер бессмысленно. Ну, доберется он до Затулихи и что скажет Зое? «По веничку соскучился…» Если бы любовь обходилась без слов! Если бы… А еще там Колобков, который, судя по всему, с удобством занял его, Генино, место. С ним-то что делать? Стреляться через платок? Видно, один пистолет не заряжен для того, чтобы кого-то обязательно прикончили и благородной даме не пришлось, краснея, мучиться выбором. Могла бы, между прочим, утешиться и не так скоро…

Но Гена не уезжал, он медлил, страдал, бродил по городу, замечая перемены. На куполах прибавилось крестов, иные храмы стояли в лесах. Кажется, советская власть наконец помирилась с Церковью. Все-таки родственники, хоть и дальние. На клубе речников появилась самодельная вывеска «Штаб народного фронта». Потом Скорятин томился в машине возле библиотеки, уставившись на то место у колонны, где в последний раз целовался с Зоей. На доске у входа вечерний ветер шевелил объявление об окружном собрании по выдвижению кандидатом в народные депутаты первого секретаря обкома Рытикова А.Т. Начало смеркаться. Сирень запахла дешевыми духами. Они тяжелой пеной навалились на заборы, напоминая белую и фиолетовую пузырчатую квашню, прущую через края бадейки. Куры вышли из подворотен на вечерний клев и с опаской оглядывали незнакомый серебристый автомобиль. По ступенькам сбежала Катя со свертком в руках. Увидав Гену, выскочившего навстречу ей из машины, она страшно испугалась и умчалась, скрежеща каблучками о булыжники.

В Москву он вернулся под утро. Марина не спала, сидела над пищащей Викой. Из красной сморщенной попки торчала оранжевая газоотводная трубка.

– Ты куда пропал?

От нее пахнуло теплой молочной несвежестью, как от коровы.

– Машина сломалась. Советское – значит лучшее!

– Тише!

– А что такое?

– Миша у нас заночевал.

– С чего это?

– Борька не отпускал.

– Даже так?

– С сыном надо чаще разговаривать!

Зою он забывал постепенно. Рана любви заживала долго. Сначала болела постоянно, всегда, каждую минуту. Потом, вспоминая о библиотекарше, он вздрагивал всем телом, словно от удара широкого отцовского ремня, и слезы обиды сыпались из глаз. Чувство непоправимой потери мучило и мешало жить. Гена просыпался ночью, тихо лежал, перебирая в памяти мгновения, как в детстве перебирал, любуясь, свою немногочисленную коллекцию монет во главе с большим екатерининским пятаком. Ему казалось, если удастся вспомнить какую-то забытую нежность или прикосновение, случится чудо: все вернется и останется навсегда. Но ничего, конечно, не возвращалось, и сердце сжималось от плаксивого отчаяния. Со временем боль ослабла, отстранилась, сделалась тягучей, сладкой, будто сон после обеда. И, наконец, память о короткой любви превратилась в туманную печаль об утраченной молодости с ее жаркими, ослепительными безумствами. Лишь иногда при знакомстве с какой-нибудь женщиной по имени Зоя вздрагивало сердце и на миг терялось дыхание. Впрочем, то же самое он чувствовал, когда звонил Кошмарик и орал: «Разгоню всех к свиньям собачьим!» Врач объяснил: это экстрасистолия от нервов. Надо больше отдыхать и гулять на свежем воздухе. Гена купил хорошие кроссовки и спортивный костюм, стал бегать по Сивцеву Вражку и дачным тропинкам, потом бросил, увлекся горными лыжами, но как-то в Андорре сломал ногу, засмотревшись на выпуклую молодую инструкторшу.

Поколебавшись, Скорятин взял из папки письмо – три листка, густо набитых прыгающим блеклым шрифтом.

37. Святоград

Уважаемый Геннадий Павлович!

Пишу тебе из молодости. Пользуясь тем, что когда-то пили мы с тобой на брудершафт, обращаюсь на «ты» (уж не обессудь) и с нижайшей просьбой. Не знаю, помнишь ли ты свои приезды в Тихославль, но мы-то, конечно, помним, золотое ты наше перо! Да, наломали мы тогда с тобой дровишек… «Как молоды мы были, как искренне любили!» И не любили. В прошлом году умер Суровцев, пережил свою Елизавету Вторую почти на четверть века. Он у нас лет двадцать возглавлял горком КПРФ, чуть в «красные» губернаторы после Налимова не выбрался, но Москва вмешалась, как и тогда. Помнишь? Нашли нарушения при регистрации. После инсульта Петр Петрович сдал и доживал с дочкой в домике за библиотекой. Людмила там, в абонементе, работает. Квартиру-то в «Осетре» они после твоей громкой и не совсем справедливой (извини!) статьи сдали государству. В ней потом еще Вехов жил.

Газету твою читаем, не со всем, конечно, согласны, но чужую позицию уважаем. Часто вижу тебя по телевизору, поправился ты, друг мой, но в целом выглядишь славно и говоришь складно. Только скажи этому Соловьеву, чтобы он тебя так часто не перебивал. У нынешних ведущих просто какое-то недержание! Женщинам ты, наверное, до сих пор нравишься, особенно, думаю, в кепке с пумпоном. Дважды тебе в «Мир и мы» писали. Один раз, когда Налимов затеял на Ладином Лугу гольф-клуб, а во второй раз, когда Женька Пуртов, гад, стал областным министром культуры и надумал в нашей библиотеке Дворянское собрание поселить. Он ведь оказался из столбовых, губошлеп! А ты нам даже не ответил. Честное слово, я сильно на тебя обиделся, хотел приехать и снова на дуэль вызвать, как тогда. Не забыл? Но супруга меня отговорила. Она тебя помнит, всегда за тебя заступается и считает, что поженились мы только благодаря тебе, сукофрукту!

В конце концов, мы и сами отбились. Господь подсобил: Налимова взяли в Москву, на повышение, а Женьку посадили, правда, условно. Он хотел за границу одну картину из областного музея вывезти, мол, пустяковая копия. Но я-то знаю: это Мурильо! Написал в «Волжскую зарю» – его и прихватили. Сам я сначала работал в Духосошественском монастыре, экскурсии водил там и по городу. Ты же помнишь, у нас церквей как у вас макдоналдсов. Но потом монастырь отдали под мужскую обитель. Игуменский квасок у них теперь не хуже морса. Помнишь? А я перешел хранителем в Детинец, в филиал областного археологического музея. Два года назад упал в раскоп и стал, вообрази, инвалидом второй группы. Зато почти закончил книгу, которую писал двадцать лет.

Не знаю, помнишь ли ты мою гипотезу? Перескажу в двух словах. Ранняя история человечества, описанная в Библии, Ведах и других мифопоэтических текстах, разворачивалась, как ни удивительно, в наших местах. Однако география тогда была совершенно иная. Грандиозное озеро Океан (отсюда – Ока) простиралось от Рязани до Арзамаса и от Моршанска до Шатуры. Через систему рек и озер Океан соединялся с Русским морем, оно включало в себя нынешние Черное, Каспийское, Аральское моря и достигало Оренбурга на севере, Ашхабада на юге, Софии на западе и Кзыл-Орды на востоке. На этих просторах и сложилось первое русское государство – Гиперборея. Столицей огромной империи был Нижний Новгород, называвшийся Царьградом.

Расцвета Царьград достиг при царе Святогоре, его наши былины причисляют к «старшим богатырям». Русское наречие было, так сказать, языком межнационального общения. Возле нынешнего Владимира воздвигли грандиозный Столп Святогора, ту самую Вавилонскую башню, которая стала географическим центром Гипербореи, именно от нее отсчитывали расстояние, в том числе при строительстве новых городов. Посуди сам: Тула, Тамбов, Казань, Бежецк находятся в 450 км от Столпа Святогора. Осло, Берлин, Прага, Вена, Братислава, Белград, София, Стамбул – в 1800 км. А Лондон, Париж, Амстердам, Брюссель, Женева, Берн, Рим, Афины, Никосия, Дамаск, Багдад, Тегеран – в 2400 км. Ничего себе совпадение! Назови мне еще одну такую географическую симметрию, и я подарю тебе русский оберег времен царя Соломона.

На месте нашего Тихославля была сакральная столица империи – Святоград, где сосредоточились святилища русских богов, которым в ту пору молился весь мир: Род, Сварог, Велес, Лель, Вий, Дый, Перун, Индрик, Даждьбог, Коляда, Земун, Лада, Дана, Рада… Если ты почитаешь научную литературу о наших богах, то обнаружишь: именно они стали прообразом всех пантеонов, и греческого тоже, не говоря о балто-германском. Помнишь, Циклоп кидал глыбы в мореплавателей? А ты знаешь, что на Волге до постройки плотин тоже были пороги, причем рукотворные, из огромных, привезенных издалека камней? Откуда пороги?! Улавливаешь?

Катастрофа разразилась, когда был размыт (или нарочно разрушен врагами Руси) Гороховецкий отрог и открылись Горбатовские ворота. Вода со стометровой высоты ринулась из Океана в Русское море, смывая все на своем пути: города, села, крепости, святилища… Поток прорвал перемычку между Черным и Средиземным морями, потом вода постепенно ушла в Атлантику, но ландшафт и очертание берегов кардинально изменились. Исчезла Тургайская протока к Ледовитому океану, по которой плыл Одиссей. Этот катаклизм описывается в Библии и других сакральных текстах как Потоп. А разрушение Столпа Святогора (Вавилонской башни) стало символом гибели единого государства, покоренные племена отпали, обособились и стали говорить на своих диалектах, то есть произошло «смешение языков». Платон в диалоге «Критий» описывает Гороховецкую трагедию как гибель Атлантиды. Если ты сравнишь его карту Атлантиды с нашей местностью в «Описании путешествия по Московии» Олеария, поймешь: речь идет об одной и той же территории.

После Потопа наш край пришел в запустение. Помнишь, показывали по ящику, что стало с курортами Таиланда после цунами? А ведь волна, прокатившаяся по Гиперборее, была в несколько раз выше. Уцелели немногие города на возвышенностях, в том числе и сакральный центр в Святограде – наш Тихославль. Но без имперской власти он пришел в упадок, пока не возникло новое русское государство под водительством славянина с острова Рюген (русских называли «ругами») князя Рюрика, иначе говоря, Ясного Сокола. Сначала у нас возродился центр язычества, куда паломники стекались со всей Киевской Руси. Потом, после принятия христианства, вместо святилищ поставили многочисленные храмы, чтобы, так сказать, перекодировать верующих. Но кое-где в фундаментах до сих пор видна допотопная кладка.

Все это подробно изложено в моей книге. Уверен: если этот «труд, завещанный от Бога», выйдет в свет, он перевернет всю историческую науку. Но сегодня миром правят не идеи, которых у меня много, а деньги, которых у меня, увы, нет. Догадываюсь, что ты человек небедный. Помоги, Большой Брат! Оказалось, издание монографии с картами и иллюстрациями – удовольствие не для бедных. Кроме того, я наконец-то получил разрешение на раскопки на Ладином Лугу. Не сомневаюсь, что под иловым слоем обнаружатся артефакты Святогоровой Руси. У меня есть даже версия, почему камни там всегда теплые. Гиперборейская цивилизация достигла такого уровня, что наши предки отапливали здания термальными водами, добытыми с огромных глубин. Так вот: теплотрассы, проложенные еще при Святогоре, работают до сих пор. Кстати, на площади перед Гостиным Двором и на Ладином Лугу снег тает раньше на неделю!

Но ты не представляешь себе, как дорого стоят земляные работы. Когда-то меня обещал профинансировать Вехов. Но он странно умер, завещав, чтобы на его могиле написали одно слово – «Дурак». И это еще не все: наказал младшему брату снять с него кожу, выделать и переплести в нее книгу – поэму о Снарке. С ума сошел. Об этом даже по телевизору у нас говорили. Человек-то был заметный, в областной думе заседал. Но до вас вряд ли дошло. Оторвалась блудная Москва от России-матушки.

Теперь денег мне взять негде. Обращаюсь к тебе, как Паниковский к Корейко: «Дай миллион!» Рублей, конечно. Не жадничай – человечество тебя не забудет. И я тоже. На всякий случай сообщаю тебе мой точный адрес для перевода и телефон, если захочешь что-то обсудить или уточнить. А если найдешь время посетить наши палестины (Паленый стан, тоже у нас, под Богородском), выпьем морсу, вспомним минувшие дни и тех, кого уж нет или далече…

Что бы сказать тебе на прощание? Чуть не забыл! Когда стрелялись через платок, заряжали только один пистолет, потому что отдавали себя на Божий суд. Тоже, кстати, допотопная традиция. Когда витязи спорили, кому достанется женщина, они брали у нее платок, залезали на Столп Святогора и растягивали концы платка. Кто первым разжимал пальцы, падал и разбивался. Иногда падали оба. Видишь, как все просто! В сущности, жизнь и есть дуэль с судьбой через платок. Жму руку и надеюсь на помощь.

Р. S. Сына нашего зовут Геннадием. Так жена захотела.

Твой Илья Колобков 6 марта 2013, Тихославль, бывший Святоград

Дочитав письмо, Скорятин с недоумением посмотрел на фотографию Ниночки.

38. Окурок

– Геннадий Павлович!

Он вздрогнул: перед ним переминалась, спрятав руки за спину, Ольга.

– Что случилось? Нет свободных мест в гостинице?

– Есть. Заказала. «Постоялый двор» называется. Прямо на берегу Волги. Улица Маркса, дом шесть. Последний автобус в двадцать три ноль-ноль отходит от метро «Кузьминки». В шесть утра на месте. Билеты в кассе – свободно.

– Спасибо. Что еще?

– Всем очень жалко, что с вами так поступили…

– Всем?

– Почти.

– Спасибо.

– Как же мы теперь без вас?

– Не знаю. Держитесь!

– Как вы думаете, Георгий Иванович своего секретаря приведет?

– Боюсь, Заходырка всех теперь посокращает.

– Ну и ладно. Я рассказала, а мне говорят: «Не бери в голову! Посидишь дома, отдохнешь…»

– Кто говорит – муж или он?

– Оба… – смутилась Ольга.

Несколько секунд они стеснительно помолчали. Бывший босс подумал о том, как мгновенно, словно карточный домик, развалилась вся прежняя сложноподчиненная жизнь с ее иерархией, интригами, начальственной спесью, обидами, связями. Раз – и нет. И у секретарши глаза уже не преданные, а всего лишь сочувствующие. Чтобы сгладить неловкую заминку, Гена нагнулся и достал из пакета коробочку «Рафаэлло», купленную для Алисы.

– Это тебе, мы с тобой хорошо работали.

– Ой, спасибо! – Она взяла конфеты левой рукой, продолжая правую держать за спиной. – Прочитали письмо?

– Угу.

– Правда, интересно?

– Безумно.

– Он ваш друг?

– Да. Был, пока не женился.

– Вы меня простите!

– Не понял…

– Телицына не виновата. Это я ей письмо отдала, чтобы она с этим… археологом связалась. Хотели вам сюрприз сделать…

– Пустяки. Что-нибудь еще?

– В письме была фотография…

– Знаю.

– Откуда? Она же у меня на столе под бумагами осталась.

– Как это? Странно… Покажите!

Ольга виновато протянула спрятанный за спиной снимок. Гена взял карточку, нацепил на нос очки и всмотрелся: в каком-то богомольном месте сплотились, позируя, трое. В центре бравый старик в джинсах и льняной косоворотке, опоясанной витым красным шнуром, он опирался на костыли. Слева, склонив ему на плечо кучерявую голову, пристроилась обрюзгшая тетка в красном платье, а справа, чуть отстранясь, стоял молодой послушник в подряснике и скуфье. «Господи ты боже мой!» – Скорятин зажмурился от подступивших слез. В бодром инвалиде он узнал Колобкова: те же усы подковой, но почти седые. Илья напоминал теперь не Ринго Старра, а древнего гусляра: длинные пегие волосы стягивало очелье – узкий кожаный ремешок. А вот в толстой распустехе угадать пышную райкомовскую Галю, жарко домогавшуюся пропагандиста в давние годы, было трудно, разве по груди, достигшей с возрастом ошеломляющих объемов, да еще по глазам, таким же шало-влюбленным. Послушник с редкой бороденкой походил постным личиком и на Илью, и на бывшую учетчицу. Выходит, у них сын… Вдруг Гена сообразил: сфотографировались они в очень знакомом месте. Ну да! У Духосошественского монастыря. Только теперь вместо железной вохровской проходной с надписью «Посторонним вход воспрещен» там новые тесовые ворота, окованные медным узорочьем, а мощная стена тщательно побелена. Лишь нижние древние валуны остались, как были – крапчато-бурыми. В арочной нише над входом сияла в изразцовом обрамлении надвратная икона. Значит, тот, кто снимал, стоял спиной к Зоиному дому, метрах в пятидесяти от ее подъезда, возле дерева, где двадцать пять лет назад Скорятин маялся с кульком яблок, не отваживаясь подняться к ней в квартиру. А решись он тогда, глядишь – не отпустил бы платок…

– А это что такое? – Скорятин взял в руки снимок Ниночки.

– Ой! Так вот она где, пропащая! – вскричала секретарша. – А я искала, искала, все перерыла. Где вы ее нашли?

– Она была приколота к конверту.

– Перепутала… Ну, я сегодня совсем коза!

– И кто эта девушка? – превозмогая оторопь, спросил ошеломленный Геннадий Павлович.

– Нинка. Моя двоюродная сестра. Тетя Галя из Талдома прислала. Нет, у меня точно сегодня что-то с головой! Пойду я, наверное, домой…

– Да, Оля, идите! День был тяжелый. И знаете, забудьте, что я вам говорил. Возможно, все как раз наоборот: любовь больше жизни…

– Вы думаете?

– Да.

– Значит, надо разводиться?

– Не знаю.

– А вы надолго в Тихославль?

– Надеюсь, надолго.

– А?..

– Не волнуйтесь, вещи я заберу. Потом. Сложите пока в коробку. Я вам еще кое-что оставлю и надпишу, кому отдать. Деньги. Хорошо?

– Хорошо, обязательно, не беспокойтесь, – закивала Ольга, неумело изображая подчиненную преданность. – В сейф спрячьте! Мало ли что…

– Спрячу, ключ положу под мышку.

– Не забудьте! – Она глянула на бывшего шефа с прощальным состраданием. – Ну, я пошла…

– Там у нас что-нибудь осталось?

– В тумбочке. Коньяк. Ведите себя хорошо!

«Двухмужняя… – вспомнил он, глядя ей вслед. – А с виду и не скажешь».

Запершись, Скорятин пил коньяк, закусывая сладким консервированным ананасом, но во рту почему-то был вкус вяленых бычков. Он курил, бродил по кабинету, с наслаждением стряхивая пепел под ноги, прямо на ковер, потом нашел в ящике черный фломастер и пририсовал Черчиллю буденновские усы, а Рузвельту – рожки. Сталина не тронул. Несколько раз набирал телефон Ильи, чтобы спросить про Зою, сначала сбрасывал номер еще до соединения, потом все-таки дождался длинных гудков и дал отбой, едва женский голос откликнулся: «Алло!» В дверь сурово постучал Женя и предупредил: через пятнадцать минут ставит помещение на сигнализацию. Раньше охранник без звука ждал убытия босса, сидевшего обычно допоздна.

Скорятин прикончил коньяк, разделил выходное пособие на три равные части, всунул в конверты, тщательно заклеил и надписал кому: один – Вике, второй – Касимову (Ренату он вложил еще флешку с «Клептократией»), а третий – Колобкову. На последнем Гена вывел адрес и телефон Ильи, чтобы не перепутали. Запер деньги в сейф, а ключ положил, как договаривались, под мышку. В пачке оставалась последняя сигарета. Бывший главный редактор закурил и наблюдал плавное движение слоистого дыма. Сделав прощальную затяжку, он подошел к окну, открыл створку, выбросил окурок и с завистью проследил, как рыжая звездочка, кувыркаясь, исчезла в белесом мраке вечного снегопада.

39. Шестая полоса

Коллектив еженедельника «Мир и мы» с глубоким прискорбием извещает о безвременной кончине многолетнего главного редактора «МиМ», одного из зачинателей свободной российской прессы, кавалера ордена «За заслуги перед Отечеством» IV степени, лауреата премии «Перья Свободы», секретаря Союза журналистов России, почетного профессора Геннадия Павловича Скорятина. В памяти сотрудников и читателей, всех честных граждан он навсегда останется рыцарем правды, гуманистом, мастером разящего слова, человеком безупречной репутации и твердых принципов. Молодым журналистом в мрачные годы государственного терроризма вступил он на тернистый путь борьбы за свободу и остался верен этой высокой миссии до конца. Выражаем искренние соболезнования вдове, детям, друзьям, близким покойного, а также всем, кто потерял в его лице мудрого собеседника, учившего жить не по лжи.

«Милый друг, где б души ни витали», мы никогда не забудем тебя, нашего руководителя, товарища, наставника…

2013–2015, 2020