Теория Блума

fb2

Группа философов, возникшая в 1998 году в Париже, ориентировалась на Ситуационистский интернационал, на дада и сюрреализм, а также на Франкфуртскую школу, на молодого Лукача, на Ханну Арендт, на работы Гершома Шолема по еврейской мистике, и, разумеется, на Вальтера Беньямина. Что касается современной философии, следует отметить сильное влияние работ Джорджо Агамбена, с которым был установлен непосредственный контакт, а также увлечение работами Жильбера Симондона, Жиля Делеза, и, хоть разделяемый не всеми, интерес к работам Мишеля Фуко. Модные идеологи вроде Алена Бадью или Славоя Жижека игнорировались, или, точнее, презирались. Достаточно скоро возник вопрос об издании журнала под названием "Tiqqun", что было отсылкой к традиции еврейской мистики, в которой понятие "тиккун олам" обозначало исправление испорченного, утраченного гармонию мира. Здесь можно обнаружить мессианскую отсылку, разделяемую Беньямином, но также и всей западной традицией критики, общей для анархизма и социализма.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

TIQQUN

THÉORIE

DU BLOOM

TIQQUN

Organe coscient du parti imaginaire

Paris

Перевод с французского и примечания Марии Лепиловой

Составитель серии изданий группы «Тиккун» Жак Франк

«Теория Блума» публ. по: Tiqqun. Organe coscient du Parti Imaginaire.

Exercices de Metaphysique Critique. Paris. 1999. P. 23—45

Перевод текстов «От составителя» и «Краткая история журнала “Tiqqun”» выполнен С. Михайленко

На обложке: Доменико дель Барбьери. Двое мужчин без кожи и их скелеты.

Ок. 1540-1545

© Книгоиздательство «Гилея», перевод на русский язык, 2022

От редактора русских изданий текстов группы «Тиккун»

Этой книгой мы открываем серию изданий, призванную представить российскому читателю наиболее интересные и значимые произведения, вышедшие в двух номерах французского журнала “Tiqqun” (1999, 2001).

Тексты были отобраны специально для «Гилеи» одним из участников коллектива «Тиккун», выступающим под псевдонимом Жак Франк. Им же были написаны предисловие составителя и краткая история журнала. Этот псевдоним является отсылкой к еврейскому религиозному деятелю XVIII века, самопровозглашённому мессии Якубу Лейбовичу (известному как Якуб Франк).

Все материалы нашего собрания даются именно по журнальным публикациям, а не по более поздним изданиям этих произведений в виде отдельных брошюр, существенно отличающихся от исходных текстов по объёму и структуре. Таким образом, подготовленная публикация «Предварительных материалов к Теории Девушки» не является буквальным воспроизведением гилейского же издания 2014 года, основанного на тексте вышедшей в 2001 году книги, но переводом изначального варианта текста 1999 года.

Цитаты из различных источников, как правило, выверялись нами по имеющимся русским аналогам и обозначались соответствующими сносками. Одновременно с этим мы ориентировались на стиль и смысл этих фраз в “Tiqqun”, и не вполне соответствующие таковым фрагменты переводились нами заново с французского – этим объясняется отсутствие указаний на отечественные издания в ряде цитат. Также не обозначались сносками выдержки из текстов, ранее не публиковавшихся на русском языке, – во всех случаях такие места переводились с французского по тексту журнала.

Представляемые материалы полны отсылок к концептам других авторов (Агамбен, Гегель, Маркс, Хайдеггер и др.). Для удобства читателей эти термины, как правило, даются в соответствии с их бытованием в русском философском дискурсе. В ситуациях терминологического разнобоя в русскоязычных источниках мы выбирали тот вариант, который наилучшим образом соответствует стилистике и логике текстов группы «Тиккун».

Степан Михайленко

От составителя

Главная цель, которую мы преследовали при отборе текстов для данного собрания, – представить всесторонний обзор тем и точек зрения, отражённых в обоих номерах журнала “Tiqqun”. Но прежде следует напомнить, что в сознании своих создателей “Tiqqun” не сводился к писательству, пусть даже и коллективному, но должен был стать оружием, задействованным в продолжающихся сражениях. Тот факт, что интерес к этому оружию сохраняется и сегодня, спустя двадцать лет после того, как оно было выковано, – отнюдь не хорошая новость, и в первую очередь указывает на то, что эти сражения, имевшие своей целью установление новой цивилизации на руинах умирающей эпохи, не были победоносными, в то время как эта агония получила зловещее продолжение. Между тем, это оружие, ещё не заржавевшее и способное послужить для создания других оружий, более соответствующих жестоким современным условиям, составлено из серии текстов, задуманных в головах и написанных от руки. Таким образом, хоть эссе, опубликованные в журнале, обсуждались и правились всем коллективом, они всё же сохраняют отпечаток своего первоначального автора, как в плане стиля, так и в отношении теоретических предпосылок и направлений критики. В силу этого семь выбранных нами текстов, на наш взгляд, максимально точно отражают изобилие, последовательность и разнообразие подходов к творчеству, применявшихся в коллективе.

Вне всякого сомнения, «Теория Блума» является основополагающим текстом журнала “Tiqqun”. Блум – это каждый из нас, полностью лишённый историчности; это современный пролетарий, которого не способно описать ни его привычное социологическое определение («рабочий класс»), ни его возвеличивание в качестве субъекта истории («класс сознания»). Он – это наиболее обыденное выражение «любой единичности», выявленной Джорджо Агамбеном и правдиво характеризующей каждого человека. Из этого не следует, что Блум прикован к этой обыденности и не может достичь статуса исторического субъекта. Но это не тот вопрос, который может решить теория, и лишь практика способна дать на него ответ. Так, можно рассматривать нынешнее французское движение Жёлтых Жилетов как Блумов, покидающих своё состояние Блумов. Из банального требования снижения цен на бензин возник целый экзистенциальный пролетариат, состоящий из рабочих, безработных, служащих, ремесленников и даже мелких предпринимателей, который на протяжении двух лет каждую субботу проводил яростные демонстрации на улицах Парижа и других крупных городов, и который продолжает осаждать Государство, при этом не попадаясь в популистские ловушки крайне правых и не поддаваясь рекуператорским ухищрениям крайне левых.

«Предварительные материалы к Теории Девушки» обращаются к образу студентки в «Фердидурке» Гомбровича и распространяют его на все проявления современного отчуждения в сфере внешнего вида и потребления. Как и образ Блума, образ Девушки не относится к социологическому типу, он характеризует поведенческую модель. Этот образ не связан ни с возрастом, ни с полом, и сразу следует указать, что Девушка может в полной мере проявиться в шестидесятилетием мужчине. Благодаря оригинальной вёрстке, а также легкодоступному сатирическому содержанию, «Теорию Девушки» постиг чрезмерный и нежелательный успех, особенно в «модной тусовке», воспринимавшей этот текст нарциссически, как зеркало, отражающее её постыдный облик.

Помимо этих двух текстов, относящихся в соответствии с этимологией греческого слова theoria[1] к активным наблюдениям, «Тезисы о Воображаемой партии», «Об экономике как чёрной магии», «Введение в гражданскую войну» и «Кибернетическая гипотеза» являются глубокими концептуальными разработками, основанными на заимствованиях из антропологии (Бронислав Малиновский, Пьер Кластр), из философии (Гегель, Лукач), из истории (Мишель Фуко), из формальных наук (Норберт Винер). Что касается «Отчёта об одном из имперских механизмов…», то это эссе, как и некоторые другие в этом собрании, стремится добросовестно описать опыт в полевых условиях, с тем примечательным нюансом, что он возобновляет беньяминовское исследование прогулок, в данном случае применяемое к символическому пространству современного товарного господства над всей повседневной жизнью.

Если это собрание текстов позволит читателю получить чёткое представление о том вкладе, который группа «Тиккун» внесла в радикальную критику нашей скорбной эпохи, элемент произвольности, присущий самой операции выбора, может считаться ничтожным.

Жак Франк

Краткая история журнала “Tiqqun”

В декабре 1997 года в Сорбонне вспыхнули студенческие забастовки, в частности, в Высшей нормальной школе на улице Ульм, которая была оккупирована студентами. После этого весной в аудитории кампуса Жюссьё ежедневно проводилось общее собрание беспрецедентного характера, на котором совершенно свободно мог выступить абсолютно каждый, однако вход на это собрание был запрещён политическим организациям и их представителям. Очевидно, что непосредственные вопросы университетской жизни практически не интересовали участников (число которых в разные дни составляло от 50 до 200 человек), но, наоборот, темой обсуждения становились все аспекты критики современного общества. Это собрание, представлявшее уникальное событие в своём роде, проводилось на протяжении нескольких месяцев, а затем самораспустилось.

Обложки журнала “Tiqqun”

В ходе оккупации Высшей нормальной школы внутри «особого собрания в Жюссьё» сформировались группы по интересам. К февралю небольшая дискуссионная группа отделилась от собрания в Жюссьё, не покидая его бесповоротно, чтобы собираться раз или два в неделю в одном из кафе XX-го округа Парижа. Затем достаточно быстро сформировалось ядро этой группы из семи человек (Жюльен Б., Фульвия К., Жюльен К., Ким А., Стефан X., Реми Р., Жоэль Г.), которые вывели качество дискуссии на более высокий теоретический уровень. Участники, почти все обладающие обширными познаниями и хорошим образованием в областях философии и литературы, несмотря на юный возраст большинства из них (самому младшему было 19 лет), ориентировались среди прочего на Ситуационистский интернационал, на дада и сюрреализм, а также на Франкфуртскую школу, на молодого Лукача (автора работ «Душа и формы» и «История и классовое сознание»), на Ханну Арендт («О революции», «Скрытая традиция»), на работы Гершома Шолема по еврейской мистике, и, разумеется, на Вальтера Беньямина. Что касается современной философии, следует отметить сильное влияние работ Джорджо Агамбена («Грядущее сообщество», “Homo Sacer”), с которым был установлен непосредственный контакт, а также увлечение работами Жильбера Симондона, Жиля Делёза, и, хоть и разделяемый не всеми, интерес к работам Мишеля Фуко. Модные идеологи вроде Алена Бадью или Славоя Жижека игнорировались, или, точнее, презирались. Достаточно скоро возник вопрос об издании журнала под названием “Tiqqun”, что было отсылкой к традиции еврейской мистики, в которой понятие «тиккун олам» обозначало исправление испорченного, опустошённого, утратившего гармонию мира. Здесь можно обнаружить мессианскую отсылку, разделяемую Беньямином, но также и всей западной традицией критики, общей для анархизма и социализма (см. работу Михаэля Леви «Искупление и утопия»). За исключением нескольких коротких текстов («Война, ну что ж» в первом номере и «Что делать?» во втором), которые были плодом коллективного авторства изначально, статьи писались единолично, а впоследствии читались, обсуждались и редактировались всей группой.

Первый номер журнала, свёрстанный в Венеции в декабре 1998 года, был опубликован в феврале 1999-го. В мае 1999 года Ким А., Жюльен Б., Жюльен К., Фульвия К. и Стефан X. находились в Израиле. Они, в частности, посетили Цфат, город, в котором возникла лурианская каббала. Они привезли с собой раритетный экземпляр «Изречения господа» Якуба Франка в английском переводе. Первый номер журнала имел настоящий успех среди читателей, открытых к обновлению критической концептуализации, сбив с толку немалое число ископаемых интеллектуалов из среды радикалов. В то же время в группе возникают разногласия. Ким А., Реми Р. и Жюльен Б. от неё отдаляются. Более или менее прогрессивные представители культурных кругов (журналы “Ligne de risque”, “Evidenz” и т. д.) пытались наладить контакт с группой «Тиккун», но эти встречи закончились безрезультатно. В мае 2000 года к группе присоединяется Лоран Ж., друг Жоэля Г. Он разрабатывает новаторский анализ кибернетизации мира.

Бесконечные аргументированные дискуссии, зачастую весьма ожесточённые, воодушевляли и раскалывали коллектив. Не было и речи об установлении единой политической линии группы. Разногласие воспринималось как движущая сила и обогащающий элемент. Достаточно было базового согласия с сутью проекта по преодолению существующих условий. Такой подход позволил избежать застоя, которому столь подвержены группировки, критикующие современное общество. Таким образом, акцент делался на свободную игру форм жизни и исторические разногласия в свободном обществе. Идея устройства контрсообществ внутри современного общества является прямым следствием концепции Тиккун, которая заключается не в эсхатологическом ожидании будущих потрясений, но требует начала осуществления здесь и сейчас. В отличие от «Великой ночи», Тиккун располагается не в конце времени, но во времени конца.

Подготовка второго номера была сопряжена с рядом сложностей. Этот номер был в большей степени посвящён политическим аспектам с ярко выраженным теоретическим усовершенствованием многих позиций, но менее ведомым энтузиазмом, и, в конечном счёте, менее последовательным, чем предыдущий номер. В июле 2001 года группа едет в Италию, где принимает участие в демонстрации в Генуе вместе с друзьями из Нью-Йорка, командой кинематографистов. Фильм Джона Келси «Избавься от себя», снятый во время беспорядков, во многом построен на текстах из первого номера журнала “Tiqqun”, отдельные фразы из которого зачитывает актриса Хлоя Севиньи. В начале сентября 2001 года, сразу после завершения редакционной работы над вторым номером, группа распадается по эмоциональным причинам, возникшим из-за разрыва любовных отношений между двумя протагонистами, но за этим, как обычно, скрывались более глубокие разногласия. В конце концов номер был напечатан месяц спустя.

Группа «Тиккун» просуществовала около трёх лет. Были опубликованы два выпуска журнала, которым предшествовало издание ряда памфлетов, полностью воспроизведённых в первом номере. Члены коллектива разошлись в разные стороны. Ким А. присоединился к кибуцу в Израиле, Фульвия К. стала художницей, чьи выставки проходят по всему миру, Жюльен Б. работает в областях театра и музыки, Стефан X. преподаёт немецкий, Реми Р. стал кинорежиссёром, Лоран Ж. преподаёт в Сорбонне, Жоэль Г. продолжает переводить и писать книги, Жюльен К. открыл общинную бакалею на плато Мильваш. Никто, кажется, не посрамил своих прошлых обязательств.

Теория Блума

Мистер Блум с добродушным интересом поглядел на чёрное гибкое существо. Ладный вид: шёрстка гладкая и блестит, белая пуговка под хвостом, глаза зелёные, светятся. Он нагнулся к ней, упершись ладонями в колени.

– Молочка киске!

– Мррау! – громко мяукнула она.

Говорят, они глупые. Они понимают, что мы говорим, лучше, чем мы их понимаем.

Джеймс Джойс, «Улисс»1

В этот час ночной

Великие Неспящие мертвы. Нет и тени сомнения в том, что их убили ЛЮДИ[2]. По крайней мере, об этом мы – оказавшиеся здесь так поздно – догадываемся, глядя на то замешательство, которое до сих пор вызывает их имя. Мерцающий отблеск их одинокого своенравия слишком уж мешал сумеркам. Как будто всякое напоминание о том, что они делали и кем были, стёрлось в маниакальном упорстве злобы. Под конец в этом мире от них осталась лишь горстка мёртвых картинок, обрамляющих его гнусное удовлетворение от победы над теми, кто всё-таки был лучше. И вот мы, сироты, потерявшие всякое величие, очутились в ледяном мире, где на горизонте нет ни огонька. Наши вопросы так и останутся без ответа, – уверяют нас старейшие, но нет-нет да и прибавят: «Для разума не было ещё ночи чернее».

Hic et Nunc[3]

В нынешние времена люди живут посреди пустыни, в бесконечном и при этом внутреннем изгнании. И всё же в каждой точке пустыни сходится бесчисленное множество путей – для тех, кто умеет видеть. Видеть – это сложное действие; для него человеку нужно постоянно бодрствовать, проникать внутрь себя и исходить из той пустоты, которую он там находит. Именно так Неспящие, которые стоят на страже грядущего рассвета, и поймут, что разбитой армии современников осталось лишь спасаться бегством. И как и многим до них, им придётся терпеть желчь и злобу всех тех спящих, которых они одним только взглядом пробудят от массовой летаргии. Им предстоит познать обывательский деспотизм, а на их муки ЛЮДИ намеренно будут закрывать глаза. Ведь теперь – больше чем когда-либо – те, кто, «услышав, не понимают, глухим подобны; [о ком] пословица […] свидетельствует: присутствуя – отсутствуют» (Гераклит)2, обладают численным превосходством и силой. Куда охотнее эти люди распнут тех, кто рассеял иллюзию безопасности, чем тех, кто их безопасности по-настоящему угрожает. Безразличия к истине им недостаточно. Они хотят её смерти. День за днём они выставляют на всеобщее обозрение её труп, но гниль его не берёт.

Кайрос

Несмотря на полную неразбериху, что царит на поверхности – а, может, как раз и благодаря ей, – наше время по природе своей мессианское. Метафизика становится реальностью, и мы видим, как онтология выходит на поверхность истории: в чистом виде и на всех уровнях. В прямой связи с этим на наших глазах зарождается новый тип радикально отчуждённого человека, и степень его отчуждённости указывает на напряжённость эсхатологического ожидания. Понятие «человек» приобретает такой смысл, какой до сегодняшнего дня был возможен разве только в идеологии самых отвратительных систем, и тем временем стираются древнейшие различия. Одиночество, слабость, безучастность, тревога, маргинализация, нищета, положение чужака, все категории, которыми оперирует Спектакль[4] для того, чтобы мир невозможно было понять через социальную призму, обеспечивают ему метафизическую прозрачность. Все они, хоть и по-разному, напоминают об абсолютной покинутости человека в тот момент, когда иллюзия «новых времён» становится окончательно непригодной для жизни, то есть, по сути, когда наступает Тиккун. Тогда и мировое Изгнание оказывается более объективным, чем гравитационная постоянная со значением 6, 67259·10–11Н·м2·кг–2.

«Каждый наиболее далёк самому себе»3

Между нами и нами же самими ЛЮДИ расстелили пелену, которая заслоняет от нас жизнь, делая её невозможной. То же происходит и с миром, от которого что-то нас отделяет, преграждает нам доступ. Что бы мы ни делали, нас неизменно отбрасывает к краю. В этом-то и суть. Не время заниматься литературой, прикидывая различные сочетания катастрофы.

До сих пор мы слишком много писали и слишком мало думали о Блуме.

Приближение Блума

Для понимания этого феномена Блума можно описать как нечто, что в каждом человеке сохраняется вне Публичности[5] и также образует форму общего существования отдельных людей в Спектакле, представляющем собой окончательное отступление Публичности. В данном смысле Блум – всего лишь гипотеза, но гипотеза эта стала реальной: «современная эпоха» претворила её в жизнь; произошла действительная инверсия родовых связей. Общественное существо, которое в традиционных культурах брало на себя ещё и роль частного лица, отдельного человека, стало по сути частным лицом, которое берёт на себя ещё и роль существа общественного, социального. Буржуазная республика может похвастаться тем, что впервые дала историческую оценку масштабу этого примечательного искажения, а в конечном итоге создала и его модель. Именно тогда – небывалым образом – существование человека как живого индивида оказалось формально оторвано от его существования как члена сообщества. С одной стороны, к участию в общественных делах его допускают исключительно в отрыве от каких-либо личных качеств и внутренних свойств, то есть как «гражданина», а с другой стороны – и как непременное следствие первого пункта – «здесь, где он для себя и других имеет значение действительного индивида, он представляет собой явление, лишённое истинности» (Маркс, «К еврейскому вопросу»)4, поскольку Публичность ему недоступна. Таким образом, в классический буржуазный период сформировались принципы, применение которых и превратило человека в то, что мы видим теперь: в сгусток двойного небытия – «потребителя», эдакого неприкасаемого существа, и «гражданина» – а ведь и правда, что может быть нелепее, чем эта статистическая абстракция бессилия, которую мы упрямо называем «гражданином»? – Впрочем, последняя представляет собой конечный этап длительного вынашивания Блума, при котором он ещё таковым не считался. И неудивительно, ведь своим появлением на свет он обязан полному – в идейном смысле – развалу всех буржуазных институтов вместе взятых и Первой мировой войне. А потому лишь с пришествием Спектакля и с осуществлением соответствующей ему рыночной метафизики инверсия родовых связей получает конкретное значение, распространяясь на всё существование в целом.

Рауль Хаусман. Актёр

Стало быть, Блум олицетворяет столь же двойственное движение, при котором растёт отчуждение Публичности, внешние проявления обособляются от живого мира, и вместе с тем человеку становятся чуждыми все его социальные установки, то есть его идентичность, при том что все его свойства, выходящие за рамки социальной объективации (его чистое и неустранимое своеобразие), отделяются, как некое пустое ядро, отныне определяющее всё его существо. Чем отчётливее социализация общества проецирует близкие отношения на все формы Публичности, тем сильнее всё то, что остаётся за её пределами – всё проклятое и невыразимое – утверждается в роли человеческой вселенной. Фигура Блума раскрывает это изгнание людей и их общего мира в область непредставимого как положение экзистенциальной маргинальности, выпадающее на их долю в Спектакле. Но прежде всего она выражает абсолютное своеобразие каждого атома общества как нечто абсолютно заурядное, а его чистую специфику – как чистую пустоту. Определённо, Блум, как без устали твердит нам Спектакль, – это в позитивном смысле ничто. Только вот по поводу трактовки этого «ничто» мнения расходятся.

Самый несносный гость

Поскольку Блум – это отсутствие каких-либо субстанциальных установок, то в человеке он – самый несносный гость, превратившийся из обычного компаньона в хозяина дома. Пусть трусы прячутся за привычными увёртками: никто не может вот так запросто убрать его под предлогом того, что его безликий силуэт заводит нас слишком далеко, к самому эпицентру катастрофы, ВЕДЬ КАТАСТРОФА – ЭТО ВЫХОД ИЗ КАТАСТРОФЫ. Конечно, Блум – ничто, без Публичности, а значит, и без истины, но это ничто таит в себе чистую силу бытия: и тот факт, что он не в состоянии проявить себя таким образом в рамках Спектакля, никак не отражается на публичной истолкованности[6], основательно переполненной тем, что в каждом человеке нельзя свести к совокупности внешних признаков. Блум воплощает в себе разверзшуюся пропасть, и лишь от одного дерзкого движения зависит, станет ли он тем, на ком всё закончится, или тем, с кого всё начнётся. Но уже сейчас появляется всё больше примет, наводящих на мысль о том, что первый человек – дитя последнего. Весь отчуждённый социум полностью лишил Блума индивидуального наполнения и тем самым заставил его воспринимать собственное «я» так, словно это некий предмет одежды, ни на секунду не позволяя ему забыть о том, что он существует не сам по себе, а как внешний объект, похожий на него лишь снаружи. Как бы ни пытался он купить себе субстанциальность, она всё равно остаётся чем-то несущественным и незначительным, учитывая господствующий вид раскрытия потаённого[7]. А значит, Блум определяет новую и безвременную наготу, наготу подлинно человеческую, которая скрывается за каждым качеством и при этом его содержит, которая предшествует любой форме и обусловливает её возможность. Блум – это завуалированное ничто. Вот почему было бы нелепо праздновать его появление в истории как рождение особого типа человека: человек без свойств – это не свойство человека, а наоборот, человек как таковой. Отсутствие идентичности, отвлечённость от сколько-нибудь существенной среды, неимение «природной» устремлённости – всё это не только не включает его в какую-то специфическую категорию, но и характеризует его как воплощение обезличенной человеческой сущности, которая как раз-таки представляет собой утрату сущности, чистую уязвимость и чистую доступность. Субъект без субъективности, личность без личного, индивид без индивидуальности – Блум одним касанием вдребезги разбивает все застарелые химеры традиционной метафизики, все заржавевшие побрякушки трансцендентального «я» и синтетического единства апперцепции[8]. Кто бы что ни говорил о том странном госте, который в нас живёт и которым мы не можем не быть, это посягательство на само Бытие. Тут-то всё и исчезает.

Блум и (есть) его мир

Прежде всего Блум знаменует собой экзистенциальную ситуацию, образ существования и восприятия, и это следует понимать с предельно низкой субъективностью, с какой можно сказать, что кафкианские люди – то же самое, что кафкианский мир. Блум являет нам фигуру, метафизически лишённую отличий, что выражается во всём сущем и формирует его материю. Ведь «тот, кто сам собой ничего не представляет, ничего не находит и снаружи» (Блох, «Дух утопии»), и не потому, что все окружающие предметы волшебным образом исчезли, а потому, что для него просто-напросто больше нет никакого «снаружи». Блум перешагнул ту границу отчуждённости от самого себя, после которой любые различия между его «я» и непосредственным окружающим его контекстом теряют чёткие очертания. Взгляд его – это взгляд человека, который ничего не узнаёт. Под этим взглядом всё ускользает и теряется в пустопорожних волнах объективных связей, где «жизнь проявляется негативным образом, в безразличии, безличности, отсутствии свойств» (Кометти, «Роберт Музиль»). Блум живёт в бесконечном подвешенном состоянии[9] – так, что даже его собственные чувства ему не принадлежат. Именно поэтому он ещё и тот человек, которого ничто больше не оградит от пошлости мира. Он оказался во власти бескрайней ограниченности, оголил всю поверхность своего существа, и единственное место, где ему удалось найти прибежище – это глухой гул, и гул этот катится вперёд. Такое блуждание ведёт его от Подобного к Подобному по тропам Тождественности, поскольку куда бы они ни шёл, он повсюду носит внутри пустыню, в которой он же и отшельник. И пусть он, как Агриппа Неттесгеймский, клянётся, что он – «вся вселенная», или же утверждает куда более простодушно, как Краван, что он – «все вещи, все люди и все звери»5, везде он видит лишь пустоту, которая наполняет его самого. Но это ничто совершенно реально – настолько, что всё сущее рядом с ним становится призрачным.

Als ob[10]

Уничтожение «я» также означает уничтожение реальности в том виде, в каком она существовала до сих пор, хотя, быть может, в обоих случаях вернее было бы говорить о подвешенном состоянии. Как не осталось больше никакой гармонической нравственности, которая могла бы обосновать иллюзию «самобытного» «я», точно так же исчезло и всё, что давало веру в однозначность жизни или в формальную позитивную направленность мира. А потому, как бы Блум ни настаивал на собственной «практичности», его «чувство реальности» – это лишь ограниченная разновидность чувства возможности, представляющего собой «способность думать обо всем, что вполне могло бы быть, и не придавать тому, что есть, большую важность, чем тому, чего нет» (Музиль, «Человек без свойств»)6. Блум говорит: «Все мои дела и мысли – лишь Образец моих возможностей. Человек шире собственной жизни и собственных поступков. Он словно создан для больших вероятностей, чем те, о существовании которых ему может быть известно. Г-н Тэст говорит: Мои возможности никогда меня не покидают» (Валери, «Господин Тэст»). Все происходящие с ним ситуации несут в этом своём единообразии бесконечно повторяемую печать необратимого «как будто». «Затерявшись в далёких (а может, и не столь далёких) краях, без имени, без личности, точно клоун» (Мишо, «Клоун»), Блум существует так, как будто его нет, живёт, как будто не живёт, видит мир, как будто сам не стоит в определённой точке пространства и времени, и судит обо всём так, как будто говорит не он. Блум – вещь среди вещей, однако держится он в стороне от всего, с такой же отречённостью, какая присуща его вселенной. Он одинок в любом обществе и обнажён при любых обстоятельствах. Вот где он упокоился: в утомлённом незнании самого себя, собственных желаний и мира, пока жизнь его день за днём перебирает чётки его же отсутствия. Блум разучился и радоваться, и страдать. Всё у него поизносилось, даже несчастье. Он не считает, что жизнь стоит того, чтобы жить, но и на самоубийство ему жалко усилий7. Ни в сомнениях, ни в уверенности опоры он не ищет. Некое ощущение повсеместной театральной бессмысленности превратило его в зрителя, глазеющего на всё вокруг и на самого себя. В таком вечном воскресном существовании интересы Блума безвозвратно выхолощены и лишены предмета, а потому и сам он – человек без интереса «в том смысле, что любой ничего не значит, ощущение себя преходящей вещью больше не были выражением индивидуального идеализма, но массовым явлением» (Ханна Арендт, «Тоталитаризм»)8. Очевидно, человек – это феномен, оставшийся в прошлом. Каждый, кто ценил свои достоинства, от них же и принял смерть.

– Дойдя до этой строчки, любой здравый читатель сделает вывод об органической невозможности какой-либо «теории Блума» и будет прав, если предпочтёт здесь не задерживаться. Особо догадливые отпустят какой-нибудь паралогизм в духе: «Блум – это ничто, а ни о чём рассказать что-либо нельзя, значит, и о Блуме рассказать нечего, ч. т. д.» и наверняка пожалеют, что ради этого оторвались от увлекательнейшего «научного анализа французского интеллектуального поля»9. Тем же, кто, несмотря на явную абсурдность наших высказываний, всё-таки решит продолжить чтение, ни в коем случае не следует забывать о неизбежной зыбкости любых рассуждений о Блуме. Если в откровенном ничто видеть человеческую позитивность, то и полнейшее отсутствие свойств приходится выдавать за свойство, а самую что ни на есть радикальную бессодержательность – за содержание. И если предмет такого рассуждения нельзя разоблачить, то он должен проявиться лишь на миг и затем сразу же исчезнуть et sic in infinitum[11].

Краткая хроника бедствия

Хотя Блум издревле заключён в человеке как основополагающая возможность – как сама возможность возможности – и все его отдельные признаки неоднократно, из века в век описывались в трудах учёных мужей и мистиков, он становится главной фигурой исторического процесса лишь к финалу метафизики, то есть в Спектакле.

Тут господство его безраздельно. До такой степени, что вот уже больше ста лет, с момента символистского озарения, он остаётся практически единственным героем во всей литературе: от Сангля Жарри до Плюма Мишо, от самого Пессоа до человека без свойств, от Бартлби до Кафки – и давайте наконец забудем Постороннего-Камю, уступив его безусым юнцам. Его появление уже давно предсказывал молодой Лукач, но только в 1927 году в работе «Бытие и время» Блум действительно превращается под прозрачным рубищем Dasein[12] в центральный несубъект философии – к слову, есть основания полагать, что первая мысль об исключительном задействовании Блумов принадлежит пошлому французскому экзистенциализму, который оказался куда прочнее и долговечнее, чем ожидалось от такого модного поветрия. О пришествии Блума, как и породившего его Спектакля, не раз предупреждали самые прозорливые мыслители своего времени, причём ещё на взлёте капитализма. Наиболее заметные его черты были основательно, точно и многократно описаны ещё задолго до его появления. Так, его одиночество в толпе, ощущение необратимой неопределённости или безучастность, с которой сменяются в нём все прожитые смыслы, – ничто из этого по-настоящему ему не принадлежит. Единственная его собственная черта – это уникальное выражение этих различий в их внутренней связи с рыночным видом раскрытия потаённого. Рождение Блума предполагает рождение некоего мира, мира Спектакля, где метафизика переходит в действенность, устраняя все качественные различия в специфике ценностей, отделяя любой жест от жизни целого, которое должно определять его место и суть, и наконец, представляя каждого человека лишь как воспроизведение общего типажа.

СЛИШКОМ ПОЗДНО!

«Любые виды развлечений станут жизненно необходимыми для поддержания общественного порядка».

(“Le Monde”, вторник, 28 апреля 1998)

Если момент его появления на свет прогремел как стальные грозы10, то само его рождение было чем-то таким же неуловимым, как соединение с потоком толпы, метаморфозой, которую так точно описал Валери: «С чувством горького и странного удовольствия я осознавал простоту статистических выкладок нашего существования. Моя исключительность растворялась в толпе индивидуальностей, и я становился неразличимым и словно размытым»11. В итоге ничего не изменилось, по крайней мере, в мелочах, и тем не менее, теперь всё иначе.

Искоренение

Всякое развитие рыночного общества требует разрушения определённой формы непосредственности, рентабельного разделения слитых воедино элементов, которое устанавливает между ними соотношение. Затем именно этим расколом завладевает товар, опосредует его и извлекает из него выгоду, с каждым днём всё тщательнее разрабатывая утопию того мира, где человек во всём будет подвержен влиянию одного только рынка. Первым стадиям этого процесса Маркс дал великолепное определение, хотя, конечно, он их рассматривает лишь с претенциозной экономической точки зрения: «Превращение всех продуктов и деятельностей в меновые стоимости, – пишет он в “Экономических рукописях”, – предполагает как разложение всех прочных (исторических) отношений личной зависимости в сфере производства, так и всестороннюю зависимость производителей друг от друга. […] Взаимная и всесторонняя зависимость безразличных по отношению друг к другу индивидов образует их общественную связь. Эта общественная связь выражена в меновой стоимости»12. Совершенно нелепо списывать беспрерывное уничтожение всех исторических скреп и всех органических сообществ на конъюнктурный дефект рыночного общества, с которым люди, дескать, в состоянии справиться. Искоренение всего вокруг, дробление любой живой целостности на бесплодные обломки и их автономизация в системе стоимости – вот сама суть товара, альфа и омега его оборота. Такая независимая, крайне заразная для людей логика перерастает в настоящую «болезнь искоренения», вынуждающую тех, кто сам лишился корней, уходить «с головой в деятельность, которая направлена всегда на то, чтобы лишить корней, и часто самыми жестокими методами, тех, кто ещё не лишён их или с кем это произошло лишь частично. […] Лишённый корней – лишает их и других» (Симона Вейль, «Укоренение»)13. В наши дни возвращается сомнительная мода на умение распалить до предела массовую и неуёмную лихорадку «деструктивного характера»14.

Somewhere out of the World[13]

Появление Блума – это закономерный результат и причина истребления всякого субстанциального этоса, итог вторжения товара во все сферы человеческих взаимоотношений. Стало быть, он сам и есть человек без содержания, человек, который действительно превратился в абстракцию, поскольку его фактически отрезали от окружающей среды и выбросили в мир. От истории Блум так же далёк, как и от природы, в том смысле, что к нему неприменима ни одна из этих категорий. Мы видим в нём неопределённое существо, которое «нигде не чувствует себя как дома»15, точно монада, оторванная от всех сообществ в «мире, порождающем одни лишь атомы» (Гегель). Он – буржуа без буржуазии, пролетарий без пролетариата, мещанин, потерявший своё мещанство. И если индивид – это следствие расщепления общности, то Блум – следствие расщепления индивида, а точнее, вымышленного индивида. Но мы бы неверно истолковали воплощённую в нём человеческую радикальность, если бы представили его в традиционном образе человека, «лишённого корней».

Ведь и правда, муки, с которыми сопряжена нынче любая истинная привязанность, настолько чудовищны, что никто просто больше не может позволить себе тосковать по родной земле. Такую тоску тоже пришлось в себе убить, а иначе не удалось бы выжить. Блум же – скорее человек без корней, человек, чувствующий себя в изгнании как дома, пустивший корни в отсутствии места и воспринимающий искоренение не как ссылку, а как отчизну. Не мир он потерял, а вкус к миру, который остался для него в прошлом.

Утрата опыта

Поскольку Блум – это позитивная действительность, определённая форма существования и чувствования, он привязан к крайней абстракции тех условий существования, которые формирует Спектакль. Самым безумным из конкретных явлений и в то же время самым характерным для спектакулярного этоса остаётся – в рамках нашей планеты – мегаполис. По сути своей Блум – человек мегаполиса, однако это вовсе не значит, что можно с рождения или по собственному выбору избавиться от данного условия, поскольку никакого пространства вне мегаполиса не существует: территории, до которых ещё не добрались его метастазы, находятся в зоне его полярности, то есть все их свойства обусловлены его отсутствием. Основной чертой спектакулярно-мегаполисного этоса становится утрата опыта, и самый явный её симптом выражается в формировании собственно категории «опыта» в узком смысле «полученного опыта» (в сексе, в спорте, в профессиональной или творческой деятельности, в чувствах, в развлечениях и т. д.). Всё в Блуме восходит к этой утрате или согласуется с ней. В Спектакле, как и в мегаполисе, люди на собственном опыте сталкиваются не с конкретными событиями, а лишь с условностями и правилами, со второй натурой, превратившейся в чистый символ, искусственный конструкт. Во главе всего стоит радикальное несоответствие между незначительностью повседневной или так называемой «личной» жизни, в которой ничего не происходит, и трансцендентностью истории, застывшей в «общественной» сфере, к которой ни у кого нет доступа. Иными словами, всё выраженное никогда не проживается, а всё прожитое никогда не выражается. Там, где царит отчуждение Публичности, там, где люди больше не узнают друг в друге строителей общего мира, там-то и царит Блум. Масштаб разразившейся у него внутри катастрофы доказывает, что утрата опыта и утрата общности – на деле одно и то же, только с разных точек зрения. Однако всё это явно уходит в прошлое. Разрыв между формами без жизни в Спектакле и «жизнью без формы» Блума – с присущим ей одноцветным унынием и безмолвным стремлением к небытию – на многих уровнях переходит в отсутствие различий. В конце концов, утрата опыта достигла той всеобщей стадии, где она уже воспринимается как основополагающий опыт, как непосредственный опыт опыта, как явный шаг в сторону Критической Метафизики.

Мегаполисы разобщённости

Мегаполисы отличаются от остальных крупных человеческих образований прежде всего тем, что высочайшая степень близости, если не сказать скученности, совмещается в них с высочайшей степенью отчуждённости. Никогда ещё так много людей не оказывались в одном месте и никогда ещё они не были так разобщены. Крупные города – это избранная родина миметического соперничества, которое в перевёрнутой логике, присущей рыночному виду раскрытия потаённого, побуждает братьев питать друг к другу ненависть, соразмерную их братству. «Фетиш ничтожных различий» – вот настоящая трагикомедия разделения: чем сильнее люди разобщены, тем больше они друг на друга похожи, чем больше они друг на друга похожи, тем сильнее они ненавидят друг друга, а чем сильнее их ненависть, тем сильнее их разобщение. Как и Блум, мегаполис воплощает окончательную утрату общности и в то же время бесконечную возможность её возрождения. Для этого достаточно лишь, чтобы люди признали факт совместного изгнания.

Генеалогия сознания Блума

Бартлби – мелкий конторский служащий. Характерное для Спектакля рассеивание массового интеллектуального труда, при котором владение некоей совокупностью совершенно условных навыков выдаётся за уникальную способность, находится в непосредственной связи с формой сознания, присущей Блуму.

Тем более что за рамками ситуаций, где абстрактные познания преобладают во всех жизненных сферах, то есть за пределами того организованного сна, в который погружён мир, целиком преобразованный в знаковую систему, опыт Блума никогда не доходит до уровня прожитого континуума, допускающего накопление, и даже, наоборот, представляет собой множество непостижимых толчков и невразумительных осколков. Поэтому-то Блум и был вынужден сотворить себе «средство самозащиты против угрожающих его существованию течений и противоречий внешней среды: он реагирует на них не чувством, а преимущественно умом, которому развившееся сознание доставило гегемонию в душевной жизни. Реагирование на явления отведено благодаря этому в наименее чувствительный психический орган, который очень далеко отстоит от глубин человеческого характера» (Зиммель)16. Соответственно, Блум не может стать частью мира изнутри. Он проникает туда, лишь исключив самого себя. Вот почему его характеризует столь уникальное стремление к развлечениям, клише, дежавю и, прежде всего, атрофия памяти, навечно заточающая его в настоящем; поэтому же он так тонко чувствует музыку, ведь только она способна подарить ему абстрактные ощущения. Всё, что Блум переживает, делает и ощущает, остаётся для него чем-то внешним. А когда приходит время смерти, то умирает он как дитя, как человек, который ничего не познал. В первую очередь Блум – это свидетельство того, что потребительские отношения целиком охватили всё существование и всё сущее. В его случае рыночная пропаганда одержала такую радикальную победу, что он фактически не воспринимает свой мир как итог долгого исторического развития: он смотрит на него, как первобытный человек смотрит на лес, то есть как на естественную среду. И если взглянуть на Блума с этой стороны, то многое в нём становится понятным. Ведь Блум и есть первобытный человек, только этот первобытный человек – абстрактный. Так что предварительное заключение вполне можно выразить в формуле: Блум – это вечное отрочество человечества.

Замещение типажа трудящегося фигурой Блума

Последние изменения способов производства на поздней стадии капитализма во многом благоприятствовали появлению Блума. Щедрый вклад в этот процесс внёс ещё период классического наёмного труда, завершившийся на пороге 70-х годов. Действительно, на смену иерархическому и уставному наёмному труду постепенно пришли другие формы социальной принадлежности и, в частности, всевозможные традиционные органические жизненные уклады. Именно тогда и наметился раскол между живым человеком и его ролью в обществе: с того момента вся власть была исключительно функциональной, то есть представляющей анонимность, и любое «я», пытавшееся утвердить свои позиции, утверждало как раз те самые анонимные позиции. И хотя при классическом наёмном труде власть могла существовать лишь без субъекта, а субъект – без власти, всё же, учитывая относительно стабильную занятость и довольно жёсткую иерархию, тогда ещё сохранялась возможность мобилизовать субъективную общность, состоявшую из большого числа индивидов, пусть и не слишком обременённых субъективностью. Начиная с 70-х годов условная гарантия стабильной занятости, позволившая рыночному обществу закрепиться при таком социальном строе, где эта гарантия стабильности считалась основной добродетелью, теряет за неимением традиционного противника всю свою актуальность. Тогда и запускается процесс флексибилизации производства, прекаризации эксплуатируемых сил – процесс, который до сих пор продолжается и ещё не достиг предела. Почти тридцать лет назад индустриализованный мир вступил в стадию самокалечащей инволюции и принялся методично ликвидировать классический наёмный труд, набирая на фоне этой ликвидации обороты. С тех пор у нас на глазах происходит уничтожение общества наёмного труда непосредственно на территории общества наёмного труда, то есть в условиях властно-подчинительных отношений, которые оно задаёт. «Труд перестал выполнять функцию действенного суррогата для объективной этической материи, он не может больше заменять давно уже выхолощенные и распавшиеся традиционные формы нравственности» (Паоло Вирно, «Оппортунизм, цинизм и страх»). Все промежуточные преграды между отдельным индивидом, собственником своей единственной «рабочей силы» и рынком, на котором он должен её продать, снесены, и в итоге каждый индивид в одиночку противостоит сокрушительной силе автономной общественной системы. Ничто теперь не мешает повсеместному распространению так называемых «постфордистских» форм производства, а с ними и прекаризации, флексибилизации, концепции «точно в срок», «проектного менеджмента», мобильности и т. д. Подобная организация труда, продуктивность которой основана на непостоянстве, «автономии» и оппортунизме производителей, способна исключить даже самую возможность отождествления человека с его общественной ролью – иными словами, она максимально эффективно формирует Блумов. Она зародилась на фоне общего враждебного отношения к наёмному труду, которое после 68 года дало о себе знать уже во всех индустриальных странах, и собственно это враждебное отношение она и взяла за основу. И если ключевые её товары (культурная продукция) – это итог деятельности, выходящей за узкие рамки наёмного труда, то общая её результативность зависит от лукавства каждого из участников, то есть от безразличия или даже отвращения, с которым люди занимаются своим делом: сегодняшняя капиталистическая утопия – это утопия общества, в котором вся совокупность доходов связана с универсальным умением «выкручиваться». Как видим, само отчуждение труда задействовано в работе. В этом контексте начинает вырисовываться некая массовая маргинальность, при которой «отстранение» – это (в отличие от того, что твердят ЛЮДИ) вовсе не конъюнктурное деклассирование определённой части населения, а основополагающее отношение каждого человека к своей социальной роли и прежде всего производителя к собственной продукции. «Труд здесь больше не отождествляется с индивидом как фактор, определяющий его особенности» (Маркс)17, Блум воспринимает его как произвольную форму повсеместного общественного гнёта. Безработица – лишь видимый симптом глубинной отчуждённости каждого человека от его собственного существования в мире авторитарных товаров. Соответственно, Блум являет собой следствие количественного и качественного распада общества с системой наёмного труда. Он выступает как человеческий типаж, соответствующий условиям производства в обществе, которое окончательно превратилось в асоциальное и с которым ни один из его членов не ощущает никакой связи. Выпавшая на его долю необходимость всё время подстраиваться под постоянно рушащийся мир также учит его быть изгоем в мире, причастность к которому он тем не менее должен имитировать, поскольку никто к этому миру по-настоящему причастным быть не может. Но пройдя через всю вынужденную ложь, он постепенно обнаруживает в себе человека непричастного, существо, не имеющее никакой принадлежности. И по мере того как завершается кризис индустриального общества, под исполинской мощью Трудящегося начинает проявляться бледная фигура Блума.

Мир авторитарного товара («Всякое животное направляется к корму бичом», Гераклит)18

Для власти – соразмерной с автономией, которую приобретают люди по отношению к их роли в производстве, – совершенно необходимы новые запросы и новые субъекты подчинения. Для поддержания центрального урегулирования всех процессов с помощью товара нужно постоянно расширять границы контроля над элементами человеческой сущности. В этой связи стоит обратить внимание на то, с каким невероятным усердием Спектакль принялся освобождать Блума от тяжкой ноши существования, с какой деятельной заботой он взялся за его обучение и за определение всего комплекта допустимых «личностей» и, наконец, как искусно он завладел всем выразимым, всем языком и кодами, из которых выстраивается любой облик и любая личность. Благодаря Биовласти[14] ему удалось подчинить своей семиократии[15] даже «биологическую жизнь» людей или, по меньшей мере, тех из них, кто «дорожит здоровьем» – по аналогии с теми, кто в былые времена искал спасения. (Здесь надо признать, что слабеющая субъективность Блума не оставляла господствующим силам иных способов воздействия, кроме наложения ограничений непосредственно на тело — единственный осязаемый объект, который ещё не окончательно вышел из-под их контроля.) Однако мир авторитарного товара – это прежде всего мир, где ЛЮДИ внедрили такой механизм управления поведением, что им достаточно лишь оптимизировать организацию публичного пространства, распределение декораций и материальное обеспечение инфраструктуры, чтобы гарантированно поддерживать порядок, – и всё это исключительно за счёт силы принуждения, которую безличные массы применяют к каждому своему звену, заставляя его соответствовать абстрактным действующим нормам. Стоит только выйти на улицу в центре города или же пройтись по переходу в метро, как тотчас же осознаёшь, что нет более эффективного и более незаметного средства надзора, чем эта живая объективация отчуждённого состояния публичной истолкованности, выраженного в людской массе. Ведь, в сущности, ей неважно, принимают ли её отдельные единицы или отвергают, – главное, чтобы внешне они ей подчинялись. Попробуйте поговорить с приятелем о метафизике в час пик в забитом вагоне поезда на первой ветке метро, соединяющей Дефанс и Порт-де-Венсен! Мир авторитарного товара – это территория серого Террора19, который воцарился на всей людской земле, на всех сохранившихся ещё островках публичного пространства. Но всё без толку: Блума, против которого ЛЮДИ задействовали весь этот мощнейший арсенал средств, по-прежнему не удаётся подчинить, несмотря на все отчаянные старания. И за это власть его ненавидит, ведь он – святилище внутри у каждого человека, непроницаемый слой, неопределимая пустота в самой сердцевине, куда невозможно пробраться.

Тут-то и начинается гонка между Блумом и властью, обусловливающая как динамизм последней, так и ускорение всемирного времени. У этого ускорения нет предела вне собственно Тиккуна. И действительно, чем сильнее жизнь Блума закручивается в автономном и деспотичном потоке, чем настойчивей от него требуют участия в общем социальном метаболизме, тем стремительнее он превращается в простой предикат собственной рабочей силы и потребления, и чем больше он подвергается досмотру в процессе Тотальной Мобилизации, тем глубже становится разлом, ограничивающий этот досмотр, – разлом, который и есть не что иное как Блум.

Дурная субстанциальность («Он утратил свою истинную природу, и потому всё становится его природой», Паскаль)20

Несмотря на упорные старания вытеснить и изжить эту мысль, «современный человек» опирается на абсолютную пустоту, и Блум – вот его истина. Однако признаться в этом значило бы мгновенно разрушить всё это общество в целом и уничтожить потусторонний мир[16], который настоятельно выдаётся за «реальность», а потому ЛЮДИ сделают что угодно, лишь бы не замечать этой очевидности. Разве можно представить себе, к каким последствиям приведёт отказ от столь безотрадных и устаревших понятий, как индивид, целостность личности или интересов? Судя по всему, миметический ад, где мы сейчас задыхаемся, оказался однозначно предпочтительнее, чем суровая нагота Блума. Есть некая неизбежность в этой горячечной одержимости, с которой в промышленных масштабах производятся комплекты для сборки людей, расходный личностный материал и прочие истерические субъективности. Вместо того, чтобы присмотреться к пустоте, заменяющей им существование, люди в большинстве своём пасуют перед головокружительной перспективой полного отсутствия идентичности, перед радикальной неопределённостью и, по сути, перед пучиной свободы. Им куда легче утонуть в дурной субстанциальности, к которой их и вправду подталкивает всё вокруг. Вполне ожидаемо, что в пору очередного плохо скрываемого кризиса они найдут в себе какой-нибудь глубоко запрятанный корень, естественную сопричастность чему-либо, какое-то несгораемое своеобразие. Француз, отщепенец, художник, гей, бретонец, гражданин, расист, мусульманин, буддист или безработный – всё сойдёт, лишь бы можно было с горящими глазами кричать на разные лады волшебные слова «Я ТАКОЙ-ТО». Сгодится любая пустая и одноразовая особенность, любая общественная роль, чтобы только застраховаться от собственного небытия. А поскольку никакой органической жизни в таких предварительно пережёванных формах нет, то они тотчас же податливо встраиваются в общую рыночную систему равнозначности и обмена, которая их опосредует и регулирует. Соответственно, дурная субстанциальность подразумевает, что ЛЮДИ передали всю субстанцию органической жизни под контроль Спектакля, и тот служит универсальным этосом для всего райского сообщества зрителей. Но коварство тут в том, что, в конце концов, это лишь ускоряет процесс распада субстанциальных форм существования. Под пляской мёртвых идентичностей, которые методично примеряет на себя человек с дурной субстанциальностью, неизбежно разверзается его внутренняя бездна. То, что должно было скрывать отсутствие индивидуальности, не только ничего не скрывает, но и ещё сильнее расшатывает то, что ещё хоть как-то держалось. Блум побеждает первым делом внутри тех, кто от него бежит.

Растворимая рыба

Хотя дурная субстанциальность и выглядит как сама позитивность, а её царство кажется весьма внушительным, она – ничто, и ни на секунду не перестаёт им быть. У неё нет собственной реальности, как нет и средств к самопроизводству. Как и у производящего её общественного строя, у псевдоидентичности Блума нет основы. Внутри у неё всё – и даже семья, этот внешне субстанциальный институт – служит отражением спектакулярных норм. В ней нет никакой осмысленности. Как только условия неорганического существования нарушаются, искусственно созданная идентичность больше не может найти путь к себе, к своему образу, пригрезившемуся ей в дурном сне, от которого она теперь пробуждается; ведь вне этих зыбких условий существования она не представляет собой ровным счётом ничего. Стало быть, сама дурная субстанциальность выражает полную бессубстанциальность[17].

Террор наименований

В рамках Спектакля бесполезно притязать на субстанциальность. По большому счёту, нет ничего менее подлинного и более сомнительного, чем концепция «подлинности», уже давно ставшая излюбленным оружием Террора наименований, который применяется в Спектакле и с помощью которого тот планомерно опустошает все субстанциальные формы жизни, возникающие в произвольной точке на поверхности общественного пространства. Для этого ему достаточно лишь милостиво присвоить им ярлык, закрепить за ними функцию, вписать их в знаковую систему, с помощью которой он расчерчивает реальность. Таким образом, навязывая каждому индивидуальному живому существу чувство собственной индивидуальности (с формальной и внешней точки зрения), Спектакль отрезает его от внутреннего содержания, порождая в нём неравенство, отличия. Он заставляет самосознание видеть в себе объект, овеществлять себя, воспринимать себя как другого. В итоге оно поневоле оказывается в непрерывном бегстве, в постоянном разрыве, лишь усиливающем императив для тех, кто противится смертоносному покою и не желает отказываться от содержания. Настойчиво внедряя во все проявления жизни ярлыки и наименования, а с ними и тревожную рефлексивность, Спектакль безостановочно вырывает мир из его непосредственности. Иными словами, он создаёт и воссоздаёт Блума. Быдло, которое воспринимает себя как быдло, – теперь уже не быдло, а Блум, который играет в быдло, и неважно, знает он об этом или нет. При нынешнем господстве вещей нам запрещено надолго отождествлять себя с каким-либо конкретным содержанием, мы можем быть лишь движением, которое нас из него вырывает. И Блум – детище такого разрыва, вечно незавершённый результат бесконечного процесса отрицания.

Sua cuique persona[18]

Вопрос о том, что в данной реальности маска, а что нет, не имеет смысла. Сейчас попросту смешно притязать на место по эту сторону Спектакля, по эту сторону вида раскрытия потаённого, при котором внешние признаки любого явления не имеют ничего общего с содержанием, то есть превращаются в маску. В этой личине, именно в личине как таковой, и заключается истинность Блума, иными словами, под личиной ничего нет или даже – что в свою очередь сулит куда более непосредственные перспективы – под ней скрывается Ничто. Маска стала единственной разновидностью действующих лиц во всемирной комедии, спрятаться от которой рассчитывают ещё разве только Тартюфы, однако это не значит, что истины больше не существует, просто она теперь тоньше и острее. Фигура Блума находит своё высшее и в то же время ничтожнейшее выражение в языке лести, и при такой двусмысленности нужно не ныть и не радоваться, а расчищать путь к её преодолению. «Но здесь самосознание видит, что достоверность его как таковая есть то, что в наибольшей мере лишено сущности, что чистая личность есть абсолютная безличность. Дух его благодарности есть поэтому чувство и этой глубочайшей отверженности и глубочайшего возмущения. Так как само чистое “я” созерцает себя вне себя и разорванным, то в этой разорванности в то же время распалось и погибло все, что обладает непрерывностью и всеобщностью, что носит имя закона, добра и права» (Гегель)21. Царство ряженых всегда свидетельствует о закате царства. А потому не стоит срывать маску с власти, ведь та во все времена боялась ночи, дикости и непредсказуемости, с которыми сопряжено вторжение масок. Плохо в Спектакле скорее то, что лица в нём, окаменев, сами стали похожими на маски, и что некий центральный орган заделался распорядителем метаморфоз. Живыми останутся те, кто доверится словам безумца, который с дрожью в голосе изрёк: «Счастлив тот, кого отвращение к пустым и пресыщенным лицам заставит скрыть лицо под маской: он первым почувствует пьяный угар всего того, что до смерти отплясывает на катаракте времени» (Батай).

«Человек – существо нерушимое, которое может быть бесконечно разрушаемым»

Блума следует трактовать в свете этого туманного высказывания Бланшо, а также комментария, которым его снабжает Джорджо Агамбен22. Очевидно, что Блум, олицетворяющий позитивное выражение крайней степени лишения, оказывается образцовым порождением Спектакля. Но в то же время он как чистое внутреннее ничто являет собой неукротимую инаковость, перед которой Спектаклю приходится сложить оружие. Террор наименований не способен переварить отсутствие содержания, но и отрицать то, что и так уже ничто, он тоже не может. Такая инаковость представляет огромную опасность для Спектакля, поскольку это инаковость самой основы того, что он основывает. Блум – «эта ночь, это пустое ничто, которое содержит всё в своей простоте» (Гегель)23, эта разновидность чистой тревоги – и есть та основополагающая неопределённость, обусловливающая все возможные определённости, недосягаемая внутренняя бездна, на которой зиждется царство разделённого внешнего мира. Блум – это остаток внутри каждого из нас, ограничивающий, поддерживающий и переполняющий Спектакль, то есть, по сути, это всё, что остаётся от человека, и даже сам человек. Надо отдать должное рыночному нигилизму, систематически истреблявшему все оформившиеся различия, все местные субстанциальности, которые только попадались ему на пути – так, что в Блуме осталось лишь чисто человеческое, близкое к сущности, к Нерушимому. А «Нерушимое едино; оно – это каждый отдельный человек, и в то же время оно всеобще, отсюда беспримерно нерасторжимая связь людей» (Кафка)24.

Мир авторитарного товара

К чему мы хотим прийти

На возможности нашего времени удастся пролить свет только тогда, когда мы рассмотрим фигуру Блума. Его появление в истории определяет необходимость полного теоретического и практического преобразования социальной критики. Любое исследование или действие, сбросившее его со счетов, неизбежно увековечит нынешнее отчуждение. Ведь Блума – поскольку в нём нет индивидуальности – не определяют ни его слова, ни поступки, ни проявления. Каждое мгновение для него решающее. У него нет ни одного устойчивого признака. Ни одна привычка, как бы часто ни повторялось действие, не способна подарить ему существование. Ничто не связано с ним, а он не привязан ни к чему из того, что, казалось бы, ему принадлежит, и даже общество, которое пытается найти в нём опору, тут не исключение. И чтобы хоть как-то разгадать наш век, нужно понять, что по одну сторону находится масса Блумов, а по другую – масса действий. Отсюда и проистекает вся истина.

«Отрешение есть точно так же отрешение от себя самого» (Гегель)25

В исторической перспективе отрешение от Общего достигает максимальной точки именно в фигуре Блума. Не так-то просто представить себе, до какой степени существование человека как собственно человека и его существование как части общества должны быть внешне отрешены друг от друга, чтобы тот заговорил об «общественных связях», то есть чтобы он начал воспринимать собственное коллективное существование как нечто объективное и инородное, словно бы глядя на него со сто-

Когда уездному доктору Мюнху надоело лечить «недалёкий деревенский люд» в Алльгое, он, по его словам, задействовал связи и в 1943 году выхлопотал себе работёнку в институте гигиены Освенцима. «Идеальные условия труда, прекрасно оснащённая лаборатория, команда учёных с мировым именем». Мюнх признаётся, что в Освенциме чувствовал себя «королём»: «Жить себе как ни в чём не бывало там, где сотни тысяч людей гибнут в газовых камерах, – к такому быстро привыкаешь. Меня это не особо тяготило».

(“Liberation”, понедельник, 5 октября 1998)

роны. Таким образом, через Блума проходит настоящая линия фронта, которая и обусловливает его сущностный нейтралитет. Иначе никак не объяснить тот факт, что теперь власть насильно принуждает его выбрать сторону, ставя перед топорной дилеммой: безоговорочно согласиться на любую общественную роль, на любой вид рабства или же помереть с голоду. Обычно к таким срочным мерам прибегают издыхающие властные режимы: и конечно, так Блума можно отодвинуть в тень, но ликвидировать его не удастся. Впрочем, пока и этого довольно. Лишь бы только тот, кто смотрит на мир снаружи Спектакля, мог делать вид, будто Спектакля не существует, будто это лишь метафизическая химера, и на этом основании критиковать всё вокруг. Главное, чтобы лицемерие могло жить с чистой совестью, чтобы в пику нам оно могло предъявлять смехотворный аргумент: «Но я-то себя Блумом не считаю!» Да и как вообще может тот, кого по существу ЛЮДИ лишили облика, оставаться в Спектакле самим собой? Блуму суждено быть видимым лишь тогда, когда он становится частью дурной субстанциальности, то есть когда он отрицает собственное блумство. Вся радикальность фигуры Блума заключается именно в том, что вечно стоящий перед ним выбор предполагает, с одной стороны, лучшее, а с другой – худшее, но только переход от первого ко второму, от реапроприации собственного блумства к его вытеснению ему недоступен. Блум может быть лишь земным воплощением человеческой сущности, выражением Концепции в движении или же скотом, который пасётся в нигилистской животной безмятежности. А значит, он – нейтральное звено, выявляющее аналогии между высшей и низшей точкой. Его бесстрастность может стать значимым шагом к агапэ или же стремлением «к анонимности, […] функционированию только в качестве винтика» (Арендт, «Тоталитаризм»)26. Точно так же и его отсутствие индивидуальности может подтолкнуть к преодолению классической окаменевшей личности или к провалу в самый низ. Но ясно, что под давлением власти случается только худшее: банальность Блума непременно выражается в «банальности зла». На исходе века Блум стал бы не Эльзером, а Эйхманом27 – тем Эйхманом, который, как всем было видно, «отнюдь не монстр, но трудно было не заподозрить в нём клоуна» (Арендт, «Эйхман в Иерусалиме»)28. К слову, нет никакой сущностной разницы между Эйхманом, без остатка отождествляющим себя со своей криминальной ролью, и крутой молодёжью, не способной принять ни собственную глубинную непринадлежность миру, ни последствия изгнанничества, а потому запойно и остервенело потребляющую знаки принадлежности, за которые общество запрашивает такую высокую цену. Но, в общем-то, повсюду, где ЛЮДИ говорят об «экономике», процветает банальность зла. Она же и пробивается сквозь всякого рода поблажки, которые принято списывать на «необходимость»: от «ничего не поделаешь» до «так уж сложилось» с непременным «ненужных профессий не бывает» где-то посередине. Тут-то и «начинается крайняя степень несчастья, – когда на смену всем остальным привязанностям приходит привязанность к выживанию. Привязанность предстаёт здесь в своей наготе. Не имеющей другого объекта, кроме себя самой. Ад» (Симона Вейль, «Тяжесть и благодать»)29. Здесь особенно важно прийти к историческим условиям, при которых Блум как таковой будет преодолён. Тогда мы и узнаем, как выглядит банальность добра.

Блум как чисто метафизическое существо

Основополагающий опыт Блума состоит в его собственной трансцендентности по отношению к самому себе, то есть в превосходстве полного отсутствия содержания над каким-либо индивидуальным содержанием. Чем более совершенным становится Спектакль, чем больше автономии приобретает видимость, чем больше мир отделяется от людей и превращается для них в нечто постороннее, тем больше Блум уходит в себя, вглубь, осознавая собственную внутреннюю независимость от объективности. Он утверждается – куда эффективнее, чем можно себе представить, – в чистой силе отрицания. И если он не тонет в дурной субстанциальности, то в нём зарождается безмолвный диалог, в ходе которого он воспринимает себя как понятие, как различие, существующее внутри его идентичности. Тогда у его «я» «есть некоторое содержание, которое оно отличает от себя; ибо оно есть чистая негативность или самораздваивание; оно есть сознание. Это содержание в самом своем различии есть «я», ибо оно есть движение снятия себя самого, или та же чистая негативность, которая есть “я”» (Гегель)30. Вспомним Фернандо Пессоа – единственного, кто сумел наделить совершенно невероятным значением и это новое положение человека в мире, и его возможности. Мало кто из его современников зашёл так далеко в преодолении Блума. Вполне вероятно, что в будущем на вопрос «кто ты?» люди смогут ответить разве только словами гетеронима Пессоа Бернарду Соареша, который говорил о себе так: «Я – про-31 межуток между тем, что я есть, и тем, чем я не являюсь». Но было бы неверно полагать, будто признаки простой духовной сущности Блума затерялись в дурной субстанциальности, там теряется лишь активная их часть. В этом смысле дурная субстанциальность – всего лишь спячка понятия, пассивность Идеи. Нет ничего более опосредованного Духом, чем крутая молодёжь, всё существо которой сводится к некоему количеству объективированного бытия-для-себя[19] и которая видит не вещи, а только их цену, то есть их соотношение с Духом в самой что ни на есть рахитичной форме. Стало быть, даже в дурной субстанциальности Блумы связаны между собой лишь общим разумом товара и не представляют собой ничего, кроме этой самой связи. Что бы Блум ни говорил и ни делал, он неизменно оказывается вне себя, становится частью Общего. Словом, быть признанным для него – всё, а голая жизнь[20] – ничто.

Пресвятая скудость

Окончательно лишившись всего, всё утратив, погрузившись в немую отчуждённость от мира, ничего не зная ни о себе самом, ни о своём окружении, Блум – в самом центре истории – целиком воплощает концепцию Скудости поистине метафизических масштабов. Разумеется, чтобы превратить скудость в экономическое понятие, потребовалась вся непробиваемая пошлость той эпохи, когда экономика пришла на смену метафизике. И хотя эпоха эта подходит к концу, нелишне, наверное, пояснить, что антипод Скудости – вовсе не богатство, а нищета, что на самом деле богатство – лишь исключительно грубая и обременительная разновидность нищеты, и что в Скудости находит выражение совершенство, в то время как нищета, наоборот, знаменует полную деградацию. Хайдеггер справедливо увидел у Блума «скудомирие»32, Беньямин – «скудость опыта»33, нам же остаётся обозначить присущую ему «скудость духа» – так, как она понимается в мистической традиции. При определённом ракурсе кажется, будто в его случае отчуждение, доходя до ужасающего совершенства, замыкает круг. И действительно, ничто так не похоже на экзистенциальное положение Блума, как отрешённость мистиков, которую Пьер-Жан Лабаррьер назвал «общим для Бога и для человека отношением к бытию, тождественностью самосознания самому себе в отрицании всякой индивидуальности, единством по ту сторону единичного и множественного». К тому же разве Лукач не видел в затвердевшем сознании некую тягу к созерцанию? И что характеризует Блума – это существо, порождённое крайней усталостью цивилизации, – точнее, чем слова Майстера Экхарта о скудости, которая «ничего не хочет, ничего не знает и ничего не имеет»?34

Мир авторитарного товара

С чем сравнить безразличие Блума, как не с той истинной отрешённостью, которая «есть не что иное, как то, что дух неподвижно стоит среди всех треволнений радости и печали, чести, бесчестья и поругания»?35 Наконец, Блум наводит на мысль о Боге в трактовке Майстера Экхарта – о Боге, который предстаёт как чистое ничто, абсолютное отсутствие качеств, не имеющее никакого определения, как некто «без имени, который есть отрицание всяких имён, и который так никогда и не получил имени»36, и для кого всё вокруг – ничто. И в общем-то не так уж и важно, он ли тот самый Бог или нет, ибо «сия неподвижная отрешённость ведёт человека к совершенному уподоблению Богу»37.

«Кто так вышел бы из себя самого, тот подлинно был бы возвращён себе самому» (Экхарт)38

Однако именно в дурной субстанциальности, в потреблении и во властно-подчинительных отношениях, то есть во всём, что с виду необычайно далеко от мистиков, Блум, по идее, оказывается к ним ближе всего, поскольку там он больше всего отстранён от себя самого. Так, всё, что идея богатства вбирала в себя на протяжении веков из буржуазного умиротворения, из привычной имманентности этого мира и субстанциальной полноты, – всё это Блум в состоянии оценить хотя бы как ностальгическое воспоминание, однако усвоить это ему не дано. С его появлением счастье превратилось в довольно устаревшее понятие, причём не только в Европе. Теперь вместе со всеми обычаями, со всяким этосом утрачена и сама возможность существования потребительной стоимости. Блум понимает лишь сверхъестественный язык меновой стоимости. Он смотрит на мир глазами, которые не видят ничего – ничего, кроме ценностной пустоты. Все его желания – и те связаны лишь с отсутствием, абстракциями, и не последней из них оказывается задница Девушки. Даже когда с виду Блум хочет, он продолжает не хотеть, поскольку хочет он впустую, он хочет пустого. Вот почему в мире авторитарного товара богатство превратилось в нечто гротескное и непостижимое, и хотя его по-прежнему так называют, оно давно уже обернулось самой обычной скупостью, корыстью в библейском понимании слова. Каждый знает или, по крайней мере, чувствует, что деньги – «лишь зримая кровь Христова, текущая в его жилах», и скупой «далёк от того, чтобы любить их за те наслаждения, в которых себе отказывает, он поклоняется им в духе и истине, как святые поклоняются Богу, вменившему им в обязанность покаяние и увенчавшему их мученичеством. Он поклоняется им за тех, кто им не служит, страдает вместо тех, кто не хочет страдать за деньги. Сребролюбцы – мистики! Все их усилия направлены к тому, чтобы угодить невидимому Богу, чьё подобие, вещественное и доставшееся им так нелегко, обрекает их на муки и бесчестье» (Леон Блуа, «Кровь бедняка»)39. И распознать в Блуме живое воплощение Скудости следует как раз потому, что где бы ни ступала его нога, он повсюду обнаруживает не столько экономическую, сколько онтологическую нищету всех вещей.

Внутренний человек

Чисто внешние условия существования учат и чисто внутреннему. Блум – это существо, которое воспроизвело в самом себе окружающую его пустоту. Его выпроводили из всех действительных мест, и тогда он сам стал местом. Его изгнали из мира, и он сам сделал себя миром. Не зря христианские мистики проводили различие между человеком внутренним и человеком внешним: в Блуме это разделение совершилось исторически. Мало кому до сих пор удавалось в должной мере оценить значение сего факта, да так, чтобы тотчас же не лишиться рассудка. Исключением здесь стал Пессоа. «Ради созидания, – пишет он, – я уничтожил себя; я настолько обособился наружно внутри себя, что внутри себя я существую только внешне. Я живая сцена, по которой проходят разные актёры, играющие разные пьесы» («Книга непокоя»)40. Но пока что если Блум и похож на «внутреннего человека» у какого-нибудь Рейсбрука Живительного, то чаще всего лишь в отрицании, поскольку он тоже «скорее обращён внутрь, чем наружу», поскольку, как и тот, он живёт «где угодно, среди кого угодно, в глубине одиночества […], скрывшись от многообразия, вдали от мест и людей». Ничтожное вместилище его личности заключает в себе одно лишь ощущение бесконечного падения на дно, в тёмное и обволакивающее пространство – так, будто он непрерывно устремляется внутрь самого себя, рассыпаясь при этом на части. Просачиваясь мерно, по капле, его бытие стекает, струится, изливается. Как раз поэтому Блум – в общем-то, свободный дух, ведь дух этот пуст.

А «пустота – это высшая полнота, но человек не имеет права этого знать» (Симона Вейль, «Тяжесть и благодать»)41. в самом деле, он это знать обязан.

Агапэ

Блум – такой человек, в котором обобществлено всё, однако обобществлено оно как нечто частное. Нет ничего столь же исключительно общего, как то, что он называет «личным счастьем». Единственное, что ещё отличает его от других людей – это чистое своеобразие без содержания. У Блума есть ещё имя, на которое он отзывается, но которое ничего больше не значит, и точно так же его своеобразие сохраняется лишь в виде пустой оболочки. Все недоразумения по поводу Блума зависят от того, насколько пристально мы позволяем себе его рассматривать. Так или иначе, поистине непревзойдённой слепотой обладают в этом смысле социологи – эдакие Касториа-дисы, которые твердят о «возврате в частную сферу», забывая уточнить, что саму эту сферу уже полностью обобществили. На другом полюсе оказываются те, кому удалось проникнуть в самое нутро Блума. Все их впечатления в той или иной мере напоминают историю рассказчика из «Господина Тэста», попавшего домой к главному герою: «Никогда ещё у меня не возникало столь сильного ощущения заурядности. То было произвольное жилище, похожее на произвольную точку в какой-нибудь теореме, и, вероятно, столь же полезное. Хозяин дома жил в самой что

ни на есть безличной обстановке». И Блум – это как раз тот, кто обитает «в самой что ни на есть безличной обстановке», в нём фактически уничтожены все содержательные отличия от других людей, и он, сам того не зная, зауряден даже в своём желании обособиться. А значит, существует лишь формальное, внешнее разделение, единственным обоснованием которого служит зыбкая позитивность власти. Следовательно, только в тех пространствах и обстоятельствах, где заданные властью взаимосвязи временно прерываются, может раскрыться самая глубокая истина Блума: по сути, он пребывает в агапэ. Показательным проявлением такого временного разрыва становится восстание, а также то мгновение, когда на улице большого города мы заговариваем с незнакомым человеком, или даже любая ситуация, в которой людям приходится отойти от формальных различий и признать в себе людей – конечных и уязвимых. Нередко случается, что совершенно незнакомые люди проявляют к нам общую человечность: предупреждают нас об опасности, или предлагают нам три сигареты, хотя попросили мы только одну, или же тратят пятнадцать минут драгоценного, в общем-то, времени, провожая нас до места, которое мы не можем найти. Такие явления, в отличие от какой-нибудь трактирной любезности, ни в коем случае нельзя рассматривать с позиций классической этнологии дарения и воздаяния. Никакой иерархии здесь не предполагается. Никаких попыток заслужить похвалу тут нет. Объяснить это может лишь этика бессрочного дара, известного в христианской традиции как агапэ. Агапэ стало частью экзистенциального положения человека, которое сформировалось под влиянием рыночного общества. Именно к такому состоянию это общество привело человека, отстранив его от него самого и от его желаний. Как бы страшно это ни звучало, в нынешнем обществе назревает массовая эпидемия волонтёрства. И несмотря на все признаки, свидетельствующие об обратном, Блум скорее будет святым, чем тробрианским туземцем42.

«Будь другим, будь собой» (Реклама нижнего белья)

Во многих отношениях рыночное общество не может обойтись без Блума. Без него не будет ни дурной субстанциальности, ни Тотальной Мобилизации, ни господства вещей. Внедрение спектакулярных параметров под названием «потребление» целиком зависит от миметической конкуренции, к которой Блума подталкивает его внутренняя пустота. Деспотичный приговор ЛЮДЕЙ стал бы поводом для насмешек, если бы «быть» не означало в рамках Спектакля «быть другим» или, по крайней мере, к этому стремиться. А соответственно, не столько «акцентуация личности осуществляется через определённую безличностную черту», как отмечал старина Зиммель, сколько, наоборот, акцентуация безличности невозможна без определённого усилия со стороны личности. Естественно, та оригинальность, которой общественное мнение наделяет Блума, укрепляет вовсе не своеобразие Блума, а собственно само это общественное мнение, то есть дурную субстанциальность. Всякое признание внутри Спектакля – это всегда признание самого Спектакля. И не будь Блума, товар оказался бы всего лишь сугубо формальным принципом, никак не связанным со становлением.

I would prefer not to[21]

В то же время очевидно, что Блум заключает в себе упадок рыночного общества. В нём есть та неоднозначность, присущая всем реальным явлениям, в которых выражается преодоление рыночного общества на его собственной территории. В этом распаде под удар попадают вовсе не масштабные сооружения надстройки, а наоборот, базис, основа, которую непрестанно подтачивает скрытая во тьме катастрофа. Зримому всегда предшествует незримое, и основание мира меняется незаметно. Блуму довольно и того, что он на деле и без всякого шума приводит в негодность все модели и, собственно, всю антропологию, на которой построено это общество. Он не возвещает о конце того, чему он несёт погибель, а попросту опустошает всё содержимое, оставляя лишь рудиментарную форму, которая вот-вот рухнет. В этом смысле можно утверждать, что олицетворяемый им метафизический сдвиг уже в прошлом, однако нам ещё предстоит столкнуться с большей частью его последствий. Например, понятие частной собственности утратило по вине Блума всякий смысл, поскольку у него нет собственной внутренней жизни, которая наполняет это понятие содержанием.

Мир авторитарного товара

Разумеется, частная собственность ещё продолжает существовать, но лишь эмпирически, как мёртвая абстракция, парящая над реальностью, которая всё заметнее от неё отдаляется. И так происходит во всех сферах. Взять хотя бы право: Блум его не оспаривает, а скорее отказывается от него. И действительно, каким образом правовое поле может удерживать существо, чьи действия не сообразовываются ни с какой личностью, а поведение не подпадает под такие буржуазные категории, как заинтересованность, мотивация и намерение или же страсть и ответственность. С Блумом право теряет всякую способность вершить правосудие, оно едва может руководствоваться полицейскими принципами эффективности и логикой карательных мер. В этом мире вечного подобия гнить в тюрьме отнюдь не хуже, чем на курортах турфирмы “Club Med”, поскольку ни там, ни там жизни всё равно нет. Вот почему власти так отчаянно и явно стараются превратить тюрьмы в места затяжных пыток. Но из всех преступлений против рабства, в которых мир авторитарного товара обвиняет Блума, дороже всего ему приходится платить за то, что сама экономика, а вместе с ней и понятия утилитарности, кредитоспособности и богатства превратились с его подачи в анахронизм. Именно этим и объясняется причина чётко спланированной и открытой реконструкции люмпен-пролетариата во всех позднекапиталистических странах: перспектива внезапного и ужасного голода кажется последней мерой, призванной помешать Блуму окончательно раствориться в свойственной ему отрешённости. Справедливости ради надо сказать, что этот «непрактичный человек» (Музиль)43 – и вправду чудовищно бездарный производитель и абсолютно безответственный потребитель. Точно так же власти не слишком признательны Блуму за то, что он уничтожил ещё и принцип политического представительства, отчасти по недостатку (равноправия теперь в мировом контексте осталось не больше, чем в крысиных сенатских выборах – каждая крыса имеет неотъемлемое и равное остальным право представлять свой вид, primus inter pares[22]), а отчасти по избытку, поскольку Блум неожиданно переходит в то непредставляемое, чем он сам и является. Что уж и говорить о неприятностях, какие доставляет Спектаклю этот неблагодарный сын, – тот, с кого все персонажи и роли соскальзывают в глухое бормотание: I would prefer not to. Можно вечно перечислять маневры, благодаря которым это по сути своей метафизическое создание разваливает мир авторитарного товара, однако ж мы позволим себе прервать сие скучное занятие.

Спасение через Блума

По сути, по своему духу Блум – это проявление Тиккуна, более того, это его живая, хоть и пока что скрытая сила, присутствующая среди людей. Его фигура притягивает к себе такие возможности, что все величайшие достижения – гордость этого общества – оказываются второстепенными и, по чести сказать, ничтожными. И неважно, добьётся ли его сущность действенности или нет, выйдет ли она из своего катастрофического подвешенного состояния, или всё же останется в отдалении – в конечном итоге перед нами открывается единая перспектива, в которой наша эпоха непрерывно распадается на части. Иными словами, Тиккун всегда-уже[23] здесь, и все усиленные хлопоты наших современников сводятся к одной тайной цели – отложить обнаружение его симптомов на неопределённый срок. В общепринятой картине мира Тиккун ошибочно трактовался как социальный катаклизм, тонущий в вихре Великого Заката. А на самом деле Тиккун — это простое и ясное проявление того, что есть, подразумевающее также и уничтожение того, чего нет. В нём нужно видеть своего рода пробуждение, которое всё переворачивает вверх дном и в то же время оставляет всё на месте, потому что «для бодрствующих существует единый и всеобщий космос [из спящих же каждый отвращается в свой собственный]» (Гераклит)44. Тиккун — это конец Великой Спячки, то есть, в самом избыточном смысле, преображение всего вокруг. Между ним и Блумом простирается целый мир авторитарного товара, но этот промежуток не шире одного-единственного осознанного действия, благодаря которому Блум вернёт себе самого себя. Нет никакого противоречия в том, что человек, утративший всякую общность внутри себя, обусловливает возможность возникновения истинной общности, а значит и общности вообще. Это именно то, что так точно подметил Маркс, и то, по поводу чего он так сильно ошибался, когда писал в «Немецкой идеологии»: «На другой стороне находится противостоящее этим производительным силам большинство индивидов, от которых эти силы оторвались, вследствие чего эти индивиды, лишившись всякого реального жизненного содержания, стали абстрактными индивидами, но лишь поэтому-то они и получают возможность 45 вступить в связь друг с другом в качестве индивидов». Ведь как раз потому, что Блум – не индивид, он может вступать в отношения с себе подобными. Пока у индивида сохраняется ещё как атавизм роковая иллюзия имплицитной имманентности человека по отношению к самому себе, Блум обнаруживает принцип неполноты, на котором зиждется всё человеческое существование. При том, что для Блума – этого «я», которое есть «некто» и этого «некто», который есть «я», – самосознание непосредственно представляет собой восприятие себя как другого и восприятие другого как себя, он ощущает себя как ничто, то есть как чистое бытие-к-смерти. И перед этим существованием выстраиваются все его установки, качества, внешние признаки – словом, само его существо, которое видится ему идентичным его бытию-с-другими, выставленности и бытию-вне-себя. Следовательно, Блум проживает не какую-то собственную конечность и не какой-то определённый разрыв, а ту самую онтологическую конечность и тот самый онтологический разрыв, который присущ всем людям. И точно так же Блум одинок лишь с виду, потому что одинок он не один, всем людям свойственно это общее одиночество. Он живёт как чужеземец в собственной стране, отдельно от всего, лишившись Публичности, однако на такой родине Изгнания живут все Блумы вместе. Для всех Блумов в равной мере стал домом один и тот же мир, который представляет собой забвение мира. Таким образом, Общее отчуждено, но лишь внешне, поскольку отчуждено оно как Общее: отчуждение Общего означает лишь то, что нечто общее для всех людей видится им как что-то частное, собственное, индивидуальное. И это Общее, возникшее из отчуждения Общего и сформировавшееся в нём, и есть единственное и истинное Общее для всех людей: конечность, одиночество и бытие-в-мире, то есть в итоге сама метафизика, «основными понятиями» которой и являются, по мнению Хайдеггера, эти три принципа. Здесь всё самое личное смешивается с самым повсеместным, а всё самое частное легче всего переходит в коллективное пользование. Сама невыразимость здесь связывает людей друг с другом, а несообщаемое позволяет им общаться. Вплоть до сегодняшнего дня смысл любой общности заключался в том, чтобы спрятать под имманентностью соучастия или в границах некоей неравномерно удовлетворённой сущности (класса, партии или среды) онтологический факт бытия-для-другого как бытия-к-смерти. Тоска по сообществу – это всего лишь тоска по его обману. И вполне понятно, почему она не отпускает стольких наших современников, с таким рвением, с такой искренней верой и готовностью ныряющих в этот мир, который оказался на мели. Вселенная авторитарного товара целиком, по кирпичику строилась силами таких людей, и строилась она для того, чтобы таких людей было больше. Но никаким развлечением уже больше нельзя отогнать скуку и тревогу наших современников – за вычетом, быть может, того, которое уничтожает мир развлечений. А у самой власти, как уже неоднократно было доказано в прошлом, нет никаких специальных средств для осуществления такого сценария. В её оправдание стоит признать: сложность с Блумом – этой конкретной универсальностью – состояла в том, что он лишал смысла всякое стремление к единообразию, препятствуя самой возможности существования рыночной метафизики. Впрочем, не факт, что автократия видимости, отчуждающая людей от их отчуждённости и запрещающая им идентифицировать себя с фигурой Блума, всё ещё в состоянии отсрочить пришествие Тиккуна, то есть реапроприацию Общего.

Ты себя видел, когда пьёшь? («Он мёртв для мира, ибо всё, что от земли, ему не по вкусу», Экхарт)46

Несложно догадаться, что рыночная власть столкнулась с вероятностью катастрофы, которую нужно во что бы то ни стало предотвратить. Вероятность эта мало-помалу приближается: что если Блум захочет стать тем, кто он есть, и станет им.

Естественно, как тут не беспокоиться, когда ЛЮДИ знают, что для материализации сущности «человека обречённого, [у которого] нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственного имени» (Нечаев)47, ему достаточно лишь её осознать и о ней заявить. Ежесекундно власть живёт под зловещей угрозой того, что Блумы вернут себе свою блумскую сущность, то есть просто-напросто свою жизнь, осознают негативный характер собственного бытия и позитивный характер собственной пустоты и, следовательно, преодолеют эту пустоту мира. И тогда понятно, какое стратегически важное значение приобретают отчуждение Публичности и контроль за внешними проявлениями, когда речь идёт о необходимости отрезать людям доступ к их сверхиндивидуальной[24] истине, к реальности и к миру. День ото дня обеспечивать работу давно уже не действующих схем и категорий, регулярно навязывать недолговечные и при этом опошленные и совершенно беззубые банальности буржуазной морали, поддерживать, несмотря на вдвойне очевидную фальшь и архаичность, жалкие иллюзии «прогрессивности» – вот лишь часть тех недюжинных усилий, каких требует сохранение раскола между людьми и опосредование всех их взаимоотношений через централизованное единообразие товара и Спектакля. Но это далеко не всё. Вдобавок необходимо сформировать такую Публичность, чтобы Блум постоянно стыдился своей метафизической наготы, чтобы миром правили страх перед возможностью произвести плохое впечатление – вообще любой страх очень кстати – и боязнь пустоты.

Важнее всего сделать так, чтобы человеческие существа воспринимали самих себя и друг друга как нечто непонятное и ужасающее. Таким образом, в зеркале Спектакля – то есть в зеркале дурной бесконечности – Скудость Блума видится как некая мутная передряга, из которой ему бы лучше поскорее выбраться, тем более, что ему учтиво указали на выход из положения. В таком случае ничто оказывается достаточным для ЛЮДЕЙ, но не просто как ничто, а как нечто, как прирученное ничто, которое теперь можно украсить множеством крошечных присвоенных блёсток. ЛЮДИ вменяют Блуму настолько не свойственные ему мысли, желания и качества, что под конец он становится похожим на немого человека, в чьи уста власть вкладывает нужные ей слова. Короче говоря, ему, как выразился бы Гомбрович, ЛЮДИ делают «рожу». В Спектакле самого же Блума настраивают против Блума, и там он выступает как «остальные», «общество», «толпа» или даже «другой-во-мне». Всё это перетекает в принимающее гипертрофированные масштабы требование «быть самим собой», то есть в навязываемую обществом однозначную принадлежность к одной из нормативных идентичностей в рамках автономной Публичности. А поскольку у власти нет рычагов для применения силы по отношению к существам без идентичности (где нет полномочий, там нет и субъективности, а где нет субъективности, там нет и полномочий), теперь Блума настоятельно призывают «гордиться» то одним, то другим: гомосексуальностью, технической подкованностью, арабским происхождением, чёрным цветом кожи или статусом быдла. Так или иначе, Блум обязан быть кем-то: кем угодно, лишь бы не ничем.

Мене, текел, перес[25]

В «Призмах» Адорно утверждал, что «если бы люди жили только для других, как в полной мере zoort politikon[26], то они, разумеется, лишились бы самобытности, но в то же время вырвались бы из этого вынужденного самосохранения, на котором держится и “дивный новый мир”, и старый. Абсолютная взаимозаменяемость разрушила бы основу власти и дала бы зарок свободы». Тем временем у Спектакля было предостаточно возможностей проверить справедливость сего утверждения, и более того, он проделал успешную работу для того, чтобы от этого неудобного зарока избавиться. Конечно же, здесь не обошлось без ужесточений, и товарный мир был вынужден прибегнуть к более суровым и безжалостным методам. Переходя от очередного «кризиса» к очередному «подъёму», жизнь в рамках Спектакля становилась всё более удушливой, а атмосфера – гнетущей. Первой реакцией была распространившаяся среди Блумов ненависть к вещам, а вместе с ней тяготение к анонимности и определённая степень недоверия к жизни на виду. Иными словами: метафизическая враждебность по отношению к тем формам, которые им навязывают ЛЮДИ, враждебность, готовая выплеснуться в любую секунду и при любых обстоятельствах. Причиной такой неустойчивости служит беспорядок, зарождающийся в невостребованной силе, в негативности, которая не может постоянно бездействовать, «иначе она физически разрушает того, кто её переживает» (Батай, «Виновный»). Чаще всего такая негативность остаётся невысказанной, однако её сдерживание регулярно находит отражение в истерической формализации всех человеческих взаимоотношений. Впрочем, мы уже достигли той критической отметки, после которой всё подавляемое возвращается, но уже в гипертрофированной форме, под видом постоянно уплотняющейся массы преступлений, странных поступков, сочетающих в себе насилие и разрушение «без очевидных мотивов». – Стоит ли уточнять, что «насилием» Спектакль называет всё ему противоречащее и что категория эта правомочна только в рамках рыночного вида раскрытия потаённого, который и сам лишён всякой правомочности и гипостазирует каждое средство по отношению к цели, а здесь – само действие в ущерб его имманентному значению? – Более того, власть твёрдо намерена не допускать подобных пробелов в контроле за общественным поведением, а поскольку предотвратить их появление она не в состоянии, то мы слышим извечные фанфаронские сентенции о видеонаблюдении и «бескомпромиссных решениях» (так, будто за надзирателем надзирать не надо!) Но все эти дивные гарантии никого не обманывают. Когда очередной вертухай-социалист из бюрократической верхушки какого-нибудь японского учительского профсоюза склоняется над маленькими Блумами, то в голову ему приходят тревожные мысли: «Особенно сильное беспокойство это явление вызывает потому, что на подобное насилие зачастую оказываются способны “дети без конфликтного прошлого”. Раньше проблемного ребёнка сразу было видно. Теперь же большинство из них не бунтует, а, как правило, просто прогуливает школу. И если их за это отчитать, последует несоразмерная реакция, взрыв» (“Le Monde”, четверг, 16 апреля 1998). Здесь действует страшная диалектическая логика, предполагающая, что чем жёстче становятся условия массового и систематического контроля в превентивных целях, тем более частыми, внезапными и мощными будут такие «взрывы». Это неоспоримый факт, доказанный опытным путём: при чрезмерном подавлении растёт степень взрывоопасности насилия. Очевидно, Блум уже доставляет немало хлопот власти. Последняя же, ещё несколько столетий назад решив выдать экономику за мораль под предлогом того, что торговля делает людей более покладистыми, предсказуемыми и безобидными, получила совершенно противоположный результат: как показывает практика, идеальный homo oeconomicus — это тот же человек, который разлагает экономику, – экономику, лишившую его субстанциальности и превратившую его в абсолютно непредсказуемое создание. В конце концов, именно человеку без содержания сложнее всего себя сдерживать. И теперь перед властью стоит сложнейшая задача: контролировать существо, поведение которого не поддаётся никакому прогнозированию, поскольку в нём полностью отсутствует целеполагание, то есть контролировать фактически неконтролируемое существо. Ох и тяжкая доля!

Почему каждый Блум состоит именно как Блум в воображаемой партии[27]

Перед этим неизвестным врагом – неизвестным в том смысле, в каком мы говорим о Неизвестном Солдате, то есть о солдате, который всем известен как неизвестный, у которого нет ни имени, ни лица, ни настоящей героической истории, который ни на что не похож, но оказывается повсюду в камуфляже возможности, – тревога властей всё очевидней перерастает в паранойю. Впрочем, со стороны это довольно смешное зрелище – недавняя привычка властей собственноручно и совершенно произвольно выкашивать свои же ряды. И мы вполне можем представить себе их трудности, хоть они нам и не близки. Есть нечто объективно ужасающее в этом жалком сорокалетием типе, который был самым что ни на есть нормальным, обычным, неприметным человеком в толпе заурядных людей – ровно до тех пор, пока не устроил резню. Он никому не жалуется, что ненавидит свою семью, работу или дом в скучном мещанском пригороде, вот только однажды утром он встаёт пораньше, умывается, завтракает, пока его жена, дочь и сын крепко спят, а потом берёт охотничье ружье и тихонько вышибает всем троим мозги. На суде – да и во время пытки – Блум ни словом не обмолвится о мотивах совершённого им преступления. Отчасти потому, что у суверенности нет причин, но ещё и потому, что он интуитивно понимает: самое тяжкое мучение он причинит этому обществу, если оставит всё без объяснений. Таким образом, ему удалось вселить

АМОК И АГАПЭ

«Вспышки “ненависти”, которым подвержены некоторые японские подростки, взывают беспокойство, однако, по мнению Масаши Баба, их следует рассматривать в более широком контексте: “Наравне с агрессией у молодых людей отмечается поразительное стремление к волонтёрству. Зачастую эти дети страдают от повышенной тревожности, и они же, пытаясь компенсировать своё подавленное состояние, тянутся к окружающим”».

(“Le Monde”, четверг, 16 апреля 1998)

в души зловещую уверенность, что в каждом человеке дремлет враг цивилизации. И по всей вероятности, у него нет другого выхода, кроме как разорить дотла эту вселенную, даже, можно сказать, таков его жребий, только в этом он никогда не признается. Ведь его тактика заключается в том, чтобы спровоцировать катастрофу и окружить её молчанием.

Ибо преступление и безумие – это объективизация трансцендентальной бездомности (Лукач)48

По мере того как безнадёжные схемы, которые по замыслу ЛЮДЕЙ должны нас сдерживать, всё туже затягивают узел тирании, в поле зрения всё чаще попадают весьма любопытные события. Амок укореняется внутри самых прогрессивных обществ, принимая неожиданные формы и обретая новый смысл. На территориях, которыми управляет автономная Публичность, подобные симптомы распада – явление редкое, обнажающее истинное состояние мира, чистый беспредел вещей. И обнаруживая силовые линии в царстве инертности, они обозначают границы того возможного, в котором мы живём. Вот почему даже на расстоянии они нам кажутся столь знакомыми. В них есть некая необходимость – необходимость долга и некий императив – императив Духа. Тянущиеся за ними следы крови – это последние шаги человека, опрометчиво решившего в одиночку вырваться из оков серого Террора, где его держали такой ценой.

И наша способность это осознать соразмерна тому, сколько жизни в нас ещё осталось. Мёртв тот, кто сам не может понять: в тот миг, когда страхи и покорность приобретают в Блуме конечную форму абсолютных, то есть беспредметных страхов и покорности, освобождение от этих страхов и этой покорности знаменует столь же абсолютное освобождение от любых страхов и любой покорности. Тому, кто боялся всего без исключения и преодолел этот рубеж, больше нечего бояться. За самыми далёкими границами отчуждения открывается светлое и безмятежное пространство, где человек теряет всякую способность испытывать интерес к собственной жизни или хотя бы толику привязанности к месту. Любая нынешняя или грядущая свобода, так или иначе утратившая эту отрешённость, эту атараксию, не породит ничего иного, кроме более современных принципов рабства.

Одержимые мировым духом[28]

Когда рушится всё вокруг, найти выход сложно. Мы протягиваем руку, но не можем ничего нащупать. ЛЮДИ убрали от нас мир подальше, закрыли нам к нему доступ. Мало кто из Блумов способен выдержать столь несоразмерное давление. Повсеместное присутствие рыночных оккупационных войск и объявленное ими жёсткое чрезвычайное положение[29] обрекают почти все освободительные затеи на недолговечность. К тому же всюду, где, казалось бы, царит строгий порядок, негативность норовит в ущерб себе же обернуться болезнью, страданиями или оголтелым рабством. Впрочем, бывают и уникальные прецеденты, когда отдельные индивиды проявляют решимость и без какой-либо надежды на успех или стратегии пытаются пробить брешь в ровном ходе катастрофы. Живущий в них Блум яростно сбрасывает оковы терпения, в которых ЛЮДИ готовы томить его веки вечные. А поскольку единственный инстинкт, просыпающийся от такой оглушительной силы пустоты, – это Разрушение, то интерес к Абсолютно Другому[30] принимает вид преступления и утверждается в пламенном безразличии, которое неизменно демонстрирует преступник. Проявляется это самым что ни на есть зрелищным образом в том, что растущее число больших и маленьких Блумов со страстью поддаётся – за неимением лучшего – очарованию простейшего сюрреалистического действия. Напомним: «Самый простой сюрреалистический акт состоит в том, чтобы, взяв в руки револьвер, выйти на улицу и наудачу, насколько возможно, стрелять по толпе. И у кого ни разу не возникало желание покончить таким образом со всей этой ныне действующей мелкой системой унижения и оглупления, тот сам имеет чётко обозначенное место в этой толпе, и живот его подставлен под дуло револьвера» (Бретон)49; ещё напомним, что эта инициатива сюрреалистов (да и многое другое) так и осталась в теории, не найдя никакого практического применения, и аналогичным образом, современная практика зачастую лишена теоретической основы. Подобным разрозненным вспышкам суждено получить распространение, и для тех, кто ещё не окончательно потерял способность внимательно слушать, они становятся призывами к отступничеству и одновременно к братству. Звучащая в них свобода – вовсе не свобода какого-то конкретного человека, подчинённая определённой цели, а свобода каждого, свобода целого рода: «Одного человека достаточно для свидетельства того, что свобода ещё не исчезла» (Юнгер, «Через линию»)50. Спектакулярный обмен веществ не справляется с элементами, содержащими такое количество яда. Спектакль может вывести их на поверхность, но он не в силах полностью вычистить их необъяснимую, невыразимую, наводящую ужас сущность. Таковы Красивые Жесты наших времён, разочарованная пропаганда действием, чья идеологическая немота лишь обостряет её тревожную и мрачно метафизическую природу.

Парадоксы суверенности

В Спектакле власть вездесуща, а это значит, что в конечном итоге все связи представляют собой властно-подчинительные отношения. По той же причине никто здесь не может рассчитывать на суверенность. Это объектный мир, где каждый должен сначала подчиниться сам, а затем уже подчинять других. За рамками единичного мгновения, единичного жеста жизнь в соответствии с основополагающим стремлением человека к суверенности невозможна. Вот почему «кто не только играет жизнью, тот нуждается в жестах, дабы его жизнь была более настоящей, нежели эта многажды превратная игра» (Лукач, «Душа и формы»)51. В товарном мире, в мире повсеместной обратимости, где все вещи сливаются друг с другом и перерастают из одной в другую, где всё оказывается двусмысленным, переходным, эфемерным и перемешанным, жест – это то единственное и решительное, что отсекает всё лишнее. С неизбежной резкостью он одним ударом разрубает «после», не способное раствориться в собственном «до», которое волей-неволей ЛЮДЯМ придётся признать окончательным. Он распарывает рану во всемирном хаосе и оставляет там внутри осколок однозначности. И бесполезно даже искать другое тому объяснение, кроме стремления «столь однозначно и с таким акцентом на глубину различий экспонировать вещи, застигнутые в качестве различных, чтобы то, что их однажды разделило, никогда не могло быть стёрто никакой возможностью перехода» (Лукач, «Душа и формы»)52. Окончательный нигилизм если что и закончил, то только процесс растворения инаковости в бесконечной цикличной имманентности. В ней ничто больше не выражает трансцендентность, ничто не изобличает безумие этой затеи – ничто, кроме СМЕРТИ, причём не гибели отдельного человека, а смерти как таковой, как феномена, при столкновении с которым жизнь перестаёт идти сама собой. Победить её Спектакль не может, а потому он всеми средствами пытается сделать её невидимой, скрыть её и в итоге поставить под сомнение само её существование. Мало того, что ему этого не удаётся, она становится ещё более заметным тёмным пятном, вокруг которого исступлённо вертится мир развлечений. Обязанность принимать решения, которая узаконивает всю истинно человеческую жизнь, всегда играла ключевую роль у края этой пропасти. И теперь она исключает какие-либо иные функции. Если в Блуме есть хоть что-то, противоречащее власти, так это утверждение, что даже потерявший всё на свете, совершенно нагой человек сохраняет безудержную метафизическую способность к отречению, то есть способность лишать жизни и других, и себя. В мире авторитарного товара от человеческой суверенности не осталось почти ничего, но того, что сохранилось, уже не изменить. Так, в марте 1998 года малыш Митчелл Джонсон расстрелял четырёх Блумов-школьников и Блума-педагога, а за день до этой бойни он сообщил своим скептически настроенным одноклассникам: «Завтра я буду решать, кому из вас жить, а кому умирать». Этот случай не имеет ничего общего ни с геростратизмом Пьера Ривьера53, ни с фашистской истерией. В рассказах о резне, устроенной очередным Киплендом Кинклом или Аленом Орейе, больше всего поражает бесстрастное самообладание этих людей, невидимая вертикальная черта, отделяющая их от мира. «Я больше не даю волю чувствам», – сказал Ален Орейе, стреляя в собственную мать. Есть нечто хладнокровно самоубийственное в утверждении столь всесторонней безучастности, безразличия и нежелания страдать. Зачастую, приводя такие примеры, Спектакль рассуждает о «беспричинных» действиях – прикрывая этим поверхностным определением те установки, которые сам он не стремится понять, и пользуясь прекрасной возможностью оживить очередной излюбленный псевдопарадокс рыночной метафизики – а ведь тот, кто умеет видеть, способен рассмотреть в этих жестах и ненависть, и мотивацию. Правда, здесь «сама ненависть становится безразличной, свободной от всякой личности. Смерть входит во всеобщее, так же как и выходит из всеобщего, ей не присущ гнев» (Гегель, «Система нравственности»)54. В этих действиях мы не намерены искать какое-либо революционное значение и уж тем более рассматривать их как пример для подражания. Речь здесь скорее о том, чтобы понять, какой неотвратимый процесс в них отражается, и, разобравшись в нём, исследовать глубинную сущность Блума. Тот, кто пойдёт этим путём, убедится, что Блум – НИЧТО, однако это НИЧТО есть ничто суверенности, пустота чистого решения. «“Я – НИЧТО”: эта пародия на утверждение есть последнее слово суверенной субъективности, освобождённой от господства, которое она хотела – или должна была – иметь над вещами […] ибо знаю, что по сути я и есть это субъективно-бессодержательное существование» (Батай, «Суверенность»)55. Противоречие между бессилием, отчуждённостью, равнодушием и бесчувственностью Блума, с одной стороны, и его бескомпромиссная потребность в суверенности, с другой, неизбежно спровоцируют ещё большее количество абсурдных, убийственных, но совершенно необходимых и правдивых жестов. Самое главное – научиться правильно принимать их в будущем. Как, например, в «Игитуре» Малларме: «Вселенная только что исполнила новое свершение. Кончено. Сохранилось одно дуновение. Нет слияния жеста и слова – задуйте живую свечу, на которой покоился мир. Доказательства»56.

Эпоха образцовой виновности

Человеку не дано решать, будет он сражаться или нет, он может лишь выбрать сторону. В нейтралитете нет ничего нейтрального, более того, это самая кровавая сторона. Разумеется, Блум – и тот, кто стреляет, и тот, в кого попадают пули, – не виноват. В конце концов, не поспоришь, что он себе не принадлежит, что он – лишь запчасть главного Спектакля, где сущности его отведено строго определённое место. Разве сам он выбрал жизнь в этом мире, построенном и существующем по воле автономной общественной целостности, от которой он с каждым днём всё больше отдаляется? Что ещё остаётся этому растерянному лилипуту, столкнувшемуся с Левиафаном рыночной экономики, кроме как говорить на языке спектакулярного оккупанта, есть с рук Биовласти и принимать посильное участие в порождении и возрождении ужаса? Блуму бы хотелось воспринимать себя как чужака, как постороннего по отношению к самому себе. Но такая оборонительная позиция лишь вынуждает его признать, что и сам он – живая частица себя, способствующая отчуждению всего его существа. Ну и что, что ни один из поступков Блума нельзя вменить ему в вину, на деле он всё равно отвечает за собственную безответственность, против которой ему постоянно предлагают выступить. Поскольку он согласился, пусть даже через отрицание, быть лишь предикатом своего существования, он объективно становится элементом власти, и сама его невинность представляет собой образцовую виновность. Человек, воплощающий конченый нигилизм, человек-«а зачем?», идущий под руку с человеком-«а я-то тут что могу?», напрасно верит в собственную полную безгрешность, которая основана на том, что он ничего не сделал и ни один человек его не осудил.

Джорджо де Кирико. Беспокойные музы

Ведь есть судебные инстанции выше человеческих, и именно они неумолимо казнят одержимых Мировым Духом. Даже Спектакль – и тот вынужден согласиться, что в наши времена все люди в равной мере вовлечены в его необратимое преступление, поскольку он сам регулярно докладывает, что убийца был «ничем не примечательным человеком» или «обычным школьником». Но если перед лицом угрозы власть ещё может признать собственную вину, она ни за что не возьмёт на себя ответственность, даже если за это ей обещано помилование на Weltgericht[31].

Псевдопарадоксы полицейской мысли

Комиссар Люсьен Бюи-Тронг (партия интеллектуалов, секция: Высшая нормальная школа Фонтене, подсекция: Управление общего осведомления, атташе отдела «Города и пригороды») заявила газете “Le Monde” (вторник, 8 декабря 1998): «В последнее время я неоднократно сталкивалась со случаями, когда кто-то поливал чужой порог бензином и устраивал поджог. Вы представляете, к каким последствиям это может привести? Насильственные действия в отношении частных лиц происходят чаще, чем насильственные действия в отношении учреждений». Однако ж индивид и есть буржуазное учреждение, да ещё и такое, в котором объединены они все. Иначе кому придёт в голову его поджигать?

Как доказывают истории операторов, обслуживавших газовые камеры в Освенциме, «страх перед ответственностью сильнее не только голоса совести, но и, в некоторых случаях, даже страха смерти» (Арендт, «Общественные науки и концентрационные лагеря»). Но это не меняет дела, суть которого можно изложить гораздо более последовательно: если в мире раздаются лишь немые вопли теперь уже повсеместной рабской тирании, если бессовестность ЛЮДЕЙ дошла до того, что уже звучат заявления о подчинении Духа зоократическому режиму голой жизни, тогда простейшее сюрреалистическое действие обусловлено не чем иным, как древним призванием к тираноубийству.

Homo sacer[32] («Однажды посыплются снаряды, и мы наконец поверим в то, что отказывались признавать, а именно в то, что слова обладают метафизическим смыслом», бРис Парен, «Муки выбора»)

Мёртвым душам не дано понять истинную суть таких странных действий, которые, в силу своей чересчур конкретной и в данном случае метафизической природы, попирают любые ограничения. И характерный эффект озарения возникает не столько из-за того, что они ненадолго прерывают спячку дурной субстанциальности, сколько из-за того, что они придают условиям существования Блума конечный смысл. Смысл этот, из которого наши убийцы только начинают делать выводы, сводится к следующему: Блум – это фигура sacer в том значении, какое вкладывает в данное понятие Джорджо Агамбен: этому существу нет места ни в одном правовом поле, люди не властны его судить или выносить ему приговор, однако кто угодно может его убить, не совершив при этом преступления. Незначительность и анонимность, разобщённость и отчуждённость – вовсе не поэтичные обстоятельства, влияние которых склонны переоценивать лишь некоторые меланхоличные натуры: распространение такой экзистенциальной ситуации – то есть сам Блум – имеет всеобщее и в первую очередь политическое значение. И тот, кто в ней замыкается, подвергает себя всем возможным видам произвола. Быть ничем, сторониться какой бы то ни было Публичности, не иметь имени или позиционировать себя как сугубо внеполитическую, незначительную индивидуальность – всё это то же самое, что быть sacer. Им мгновенно становится любой, кого выводят (или кто сам выходит) за рамки конкретной трансцендентности, которая характеризует общественную сопричастность. И сколько бы перед нами ни крутили шарманку милосердия (вечное раскаяние и тому подобное), смерть такого человека – всегда нечто ничтожное и неважное, и в конечном итоге она касается лишь того, кто умирает, то есть, по логике вещей, не касается никого. Как и вся его исключительно частная жизнь, его смерть – это до такой степени несобытие, что любой может сбросить её со счетов. Вот почему все эти скорбные причитания о том, что жертвы Кипленда Кинкла «не заслуживали смерти», нельзя принимать всерьёз: ведь жизни те тоже не заслуживали. Пока они здесь обретались, они были живыми мертвецами, зависимыми от суверенного произвола Государства или же убийцы. «[Превращение] в экземпляр вида животных, именуемых людьми. Почти то же самое происходит с теми, кто потерял все отличительные политические качества и стал человеческой особью и ничем больше. […] Парадокс, заключённый в потере человеческих прав, таков, что эта потеря тотчас же совпадает с превращением личности в биологическую особь, в человека вообще – без профессии, без гражданства, без мнения, без дела, по которым можно узнать и выделить самого себя из себе подобных, – и отличающегося от других тоже вообще, не представляя ничего, кроме своей собственной абсолютно уникальной индивидуальности, которая, при отнятой возможности выразиться внутри некоего общечеловеческого мира и воздействовать на него, теряет всякое значение» (Ханна Арендт, «Империализм»)57. Изгнание Блума – это метафизический статус, распространяющийся на все сферы. Оно отражает его реальное положение, на фоне которого его правовое положение недействительно. Тот факт, что первый встречный может зарезать его, как собаку, без всякого повода, или, наоборот, что он сам, не испытывая ни малейших угрызений совести, способен убить «невинных людей», – это та реальность, с которой не справится никакая правовая практика. И лишь слабовольные и суеверные особы готовы поверить, что официальное осуждение или государственный приговор в состоянии вычеркнуть такие события как несостоявшиеся и недействительные. В лучшем случае власть способна утвердить условия существования Блума, например, практически в открытую объявив чрезвычайное положение, как это произошло в 1996 году, когда Америка приняла «антитеррористический закон», позволяющий на основании одних только засекреченных данных задерживать «подозреваемых» на неограниченный срок без предъявления обвинений. А стало быть, статус метафизического небытия не исключает определённой физической угрозы. Надо полагать, именно в ожидании лучезарных перспектив, которые открывает это небытие, 15 декабря 1978 года в штабе ЮНЕСКО была принята Декларация прав животных. Третья статья этого документа гласит: «1 – Животные не должны подвергаться плохому обращению или жестоким действиям. 2 – Если есть необходимость умертвить животное, это должно происходить мгновенно, безболезненно и не причинять никакого предшествующего психологического или физического страдания. 3 – С мёртвым животным нужно обращаться с приличием».

“Tu non sei morta, ма se’ ismarrita // Anima nostra che si ti lamenti” (Данте, «Пир»)[33]

Периодически Блум ещё проявляет доброту посредством убийства, а это значит, что рубеж уже близок, но не пройден. Ведь там, где правит уходящий нигилизм и где целей ещё нет, а средств в избытке, «доброта – это мистическое достояние». Стремление к некоей безусловной свободе порождает необычные формулировки и придаёт словам парадоксальные значения. Так, «доброта дика и безжалостна, слепа и безрассудна. В душе доброго человека исчезает любое психологическое наполнение, все причины и все следствия. Душа его – чистый лист, на котором судьба начертала свою абсурдную заповедь. И заповедь эта выполняется слепо, отчаянно и безжалостно. И когда несбыточное становится содеянным, а слепота – прозрением, когда жестокость преобразуется в доброту, – вот где чудо, вот где благодать» (Лукач, «О бедности духа»). Однако такие вспышки не только свидетельствуют о несбыточном, но и, нарастая, ускоряют ход времени. Повсеместная тревожность, подчиняющая себе всё большее количество всё более незначительных явлений, до предела раскаляет в каждом человеке необходимость принимать решения. Вот уже те, для кого эта необходимость равнозначна погибели, говорят о Конце света, а большинство продолжает жить у самого дна, смакуя мутные радости последних дней. И лишь тот, кто знает, в какую сторону направить катастрофу, действует спокойно и чётко. «По характеру и силе смятения, охватывающего человека, можно определить его иерархическое положение. Показатель этот работает не только на этическом и метафизическом уровне, но и на практике, во времени» (Юнгер, «У стены времени»).

Предназначение Блума

Это общество и все его самые что ни на есть жалкие атрибуты следует воспринимать как некий колоссальный механизм[34], запущенный с единственной целью – увековечить условия существования Блума, а именно – его страдания. Фактически, Развлечения – не что иное, как политика, преследующая эту задачу: ведь чтобы увековечить условия существования Блума, для начала его нужно от них отвлечь. И далее одно за другим: сперва нужно купировать любые симптомы всеобщего страдания, что в свою очередь предполагает тотальный контроль над внешними проявлениями, затем приходится скрывать самые очевидные последствия страдания, а это приводит к непомерному усилению Био-власти. Ведь при нынешней степени дезориентации тело оказывается – в общих масштабах – последним оплотом человека в противостоянии отчуждению. Болезни и расстройства – вот единственное, в результате чего потребность в самосознании остаётся для каждого человека непосредственной реальностью. Это общество не стало бы так яростно бороться со страданиями Блума, если бы сами страдания и все их последствия не представляли недопустимую угрозу царству позитивности, если бы они не могли в мгновение ока разрушить иллюзию причастности к его цветущей имманентности.

«У отчуждения твоё лицо»

Отныне способность понять язык страдающего тела отличает живых от мёртвых. В этом-то и заключается дурманящее проклятие нашего века: в небывалом скрещении сознания с жизнью. Мы стоим на краю мира, который сам себе пророчит скорый конец. Вместе с ним погибнут все те, кто к нему привязан, эта-то связь и принесёт им смерть. А посему разрыв всякой связи со Спектаклем и его метафизикой – единственное, что теперь может однозначно гарантировать выживание. Самосознанием мы называем попытки освободиться от своего «я», отстраниться от всех ярлыков, очиститься от любого успокоительного чувства принадлежности, которое внушает дурная субстанциальность, и именно в результате этих попыток Блум становится самим собой. Благодаря такой аскезе он узнаёт себя в наготе конечного существа – конечного в смысле смертного и конечного в смысле обособленного, просто-напросто как само бытие-к-смерти. Тем самым, он взращивает в себе, с одной стороны, непринадлежность к миру товара, а с другой – некую высшую, глубинную и основополагающую принадлежность к человеческому сообществу. Иными словами, самосознание – это отнюдь не умственный процесс, а наоборот, внутренний опыт освоения сообщества. Оно должно отражать решимость человека порвать с обществом и найти для этого людей. Оно должно утвердить политический характер любого существования. А иначе как может оно называться самосознанием? Мысль о том, что «человек, который есть лишь человек и больше ничего, потерял те самые качества, которые позволяют другим людям обращаться с ним как с собратом человеком» (Ханна Арендт, «Империализм»)58, не только ошибочна, но и непростительна, поскольку свидетельствует о полном непонимании исторических перспектив. Быть только лишь человеком значит быть только лишь политическим потенциалом, метафизической силой, ищущей какой-то общий мир, где она могла бы себя реализовать. И потенциал этот как таковой может и должен воплотиться в жизнь, пройдя через Публичность, полностью открывшись внешнему миру; и только тогда отсутствие индивидуальности у Блума превратится в универсальность. Воображаемая партия объявляет о преобразовании этого Изгнания в родину, а общего одиночества – в политическую общность. В метафизическом смысле таков единственный способ окончательно снять с Блума проклятие homo sacer. И в этот момент проявляется практическое значение самосознания. Ведь когда Блум распознаёт внутри себя ничто, он сталкивается лицом к лицу с отчуждением всей внешней атрибутики Спектакля. На фоне такого полного краха Публичности он и обнаруживает, что быть значит быть сообща, быть уязвимым, быть публичным, что его внешность и сущность тождественны друг другу, но не тождественны ему самому. Через самосознание Блум становится врагом Спектакля, поскольку в этой социальной модели он начинает видеть то, что лишает его бытия. Следовательно, он принимает императив сообщества, признаёт необходимость освободить общее пространство от власти рынка. А поскольку действия, направленные на сплочение или создание сообщества, открывают перед Блумом мир, то есть его собственные возможности, то самосознание становится неким преображением: «поскольку сознание является тут не сознанием противостоящего ему предмета, а самосознанием предмета, постольку акт осознания изменяет форму предметности его объекта» (Лукач, «История и классовое сознание»)59. Сообщество – это то, что трансформирует Скудость в радикальность. Это пространство, в котором Блум, прежде олицетворявший жизнь без каких-либо форм, в один миг оказывается по ту сторону всех форм, в живой жизни. При соприкосновении с ним внутренняя пустота, где он прозябал в бесконечном саморазрушении, перерастает в позитивную пустоту, в хаотичное изобилие возможностей; ничто его бессилия выражается как ничто беспримесной, всесозидающей силы; отсутствие предназначения становится трансцендентностью, преодолением всех возможных предназначений, а его несуществующее «я» демонстрирует чистую способность к субъективации и десубъективации. Сообщество – это одновременно и место реапроприации Общего, и осуществление этой реапроприации. Ничто так не чуждо самосознанию, как простая презумпция собственного ничтожества, которая в наши дни распространяется под видом языка лести. Восприятие своего «я» как пустой формы, парящей надо всеми возможными смыслами в псевдополноте её неопределённости – это лишь односторонний момент формальной свободы. Существо, утвердившееся в своём несуществовании, не способно себя преодолеть, и его универсальность остаётся полной абстракцией, к которой прекрасно приспосабливается рыночный нигилизм. Внутри такого разрыва совершенствуется язык лести, извлекая из его глубин всю свою звенящую пустоту. Тут следует отметить особо изощрённый и самонаправленный вид дурной субстанциальности, выраженный в недавних высказываниях некоторых прислужников Спектакля о том, насколько сами они ничтожны и как они этой ничтожностью дорожат. Удивительно, но признаваясь в полном конформизме, ЛЮДИ только сильнее обособляются. Ведь есть ещё и буддизм – эта тошнотворная, мерзкая духовная патока для замотанных работяг, где запредельным достижением считается попытка обучить восторженных и безмозглых адептов опасному искусству барахтанья в собственном небытии. Разумеется, все эти уэльбеки, буддисты и разочарованная крутая молодёжь близки самим себе лишь формально, и преодолеть самих себя как Блумов они не в состоянии. А Блум – это то, что нужно преодолеть. Он – ничто, которое должно са-моуничтожиться. Именно потому, что он – человек завершённого нигилизма, ему предназначено либо открыть засов на выходе из нигилизма, либо погибнуть.

«Всё бытие – это не я один, это я и мне подобные» (Батай)60

«Мы, люди» – в каком только сценарии кастрации прошлого не использовался при случае этот лозунг для оправдания призывов к смирению: от гнусного церковного христианства и сопливого гуманизма буржуазной эпохи вплоть до их синтеза в Биовласти. Есть в этом высказывании некая доля пошлости, ни в чём не уступающей привычным возражениям оппонентов, которые утверждают, что тем же лозунгом в своё время не брезговало ни одно освободительное движение. Но нам эти споры надоели. Традиция угнетения – не то, о чём ЛЮДИ говорят снаружи, а то, что проживается изнутри. Слои пыли делают слишком много чести этой проникновенной риторике, этим смехотворным препирательствам, звучащим над трупом освободительных идей, ни одна из которых не увенчалась успехом. Уж простите, но наследия такого прошлого нам не нужно, коль скоро оно капитулировало перед тем убогим миром, который нам так хорошо знаком. Наперекор всем раскаявшимся, пресыщенным, дрожащим от страха и всем, разглагольствующим об истории так, будто это не сплошная гротескная эпопея действующей власти, а нечто совершенно иное, – наперекор им всем мы провозглашаем начало мессианской эры, мы объявляем о погружении стихии смысла в стихию времени. Наше настоящее – это человек, который шагает прямо к будущему, и путь ему освещают воспоминания о том, чего не было. Мы ни в коей мере не оспариваем прошлое: прошлое – это мы. Нас устраивает даже неописуемое уродство той эпохи, в которой мы растворяемся, ведь оно и существует для того, чтобы мы его истребили. К тому же эта эпоха – финальный аккорд метафизики, а значит, нам наконец вернули то самое «мы, люди», которым так долго злоупотребляли враги. Нам вернули его как знамя, которое, оказавшись среди сил отрицания, стряхнуло с себя всё затхлое слабоволие, умеренность и нытьё. В борьбе против Спектакля «мы, люди» означает «мы – те, кто в одиночку встречает смерть, но одиночество это избавляет нас от всех ограничений, случайностей, зависимостей»; «мы – безнадёжно конечные существа, но конечность наша простирается дальше любой бесконечности»; «мы, попавшие в такой необъятный водоворот возможностей, что нам приходится терять в нём себя»; «мы, настройщики мира»; «мы, признавшие друг друга, как братья без семьи»; «мы – те, у кого ЛЮДИ отняли всё»; «мы, живущие в муштре и ни на миг не забывающие, что мы – наследники королей». И каждый раз, когда Воображаемая партия выступает против Спектакля, слышится это самое «мы», «мы» истинного сообщества. В пику той ностальгии, которую особый вид романтизма пробуждает даже у её противников, нужно отметить, что в прошлом не существовало, никогда не было сообщества. Прошлое не таит в себе ни толики полноты, потому что никакой полноты оно в себе не видело. Без Блума, без «завершённого разрыва», без нашего беззаветного отречения, а стало быть, и без полного крушения всего субстанциального этоса единственное, чем могло быть «сообщество», так это компостной кучей лжи и источником преград – впрочем, иначе бы его и не стёрли с лица земли. Лишь радикальное отчуждение Общего смогло раскрыть первоначальное Общее так, что одиночество, конечность и бытие-в-мире – то есть единственная подлинная связь между людьми – оказались и единственной возможной связью. Разумеется, то, что сегодня мы, оглядываясь на прошлое, называем «сообществом», имело некоторое отношение к этому первоначальному Общему, но лишь опосредованно и неосознанно. Именно нам впервые предстоит взаимодействовать с подлинным сообществом, основанном на ясном осознании разобщения, уязвимости и конечности, а потому и самым живым и в то же время самым опасным, поскольку оно позволяет людям до конца поддерживать жизнь в напряжённости смерти. Радикальность эпохи предполагает, что этот опыт взаимодействия будет единственным доступным нам опытом. Ведь всё, что существует в Спектакле, действует против Спектакля и представляет собой сообщество: с негативной позиции это объясняется тем, что

Спектакль и есть империя победившего ничто, а с позитивной – тем, что именно Общее обусловливает бытие. Естественно, сообщество олицетворяет – hie et nunc, в самой своей действительности – протест против власти, и в то же время, поскольку его нельзя свести к одному лишь производному отрицанию, оно обозначает пространство по ту сторону, за пределами Спектакля. Об этом свидетельствует скорость, с какой разрастается Воображаемая партия, заполняя все зазоры, не занятые врагом. Сообщество как практика свободы противопоставляет себя концепции освободительного процесса, обособленного от существования людей. Оно решительно отбраковывает все хитроумные схемы освобождения и все призывы к кропотливому труду. Спектакль – это тот исторический период, когда любое сообщество само по себе выражает политику конечности[35], преобразующую не только суть сообщества, но и смысл политики, которая ничем больше не отличается от метафизики. Раскрывшись перед сообществом, Блум изживает себя как Блум, отрешается от собственной отрешённости и вновь ступает на путь бытия. Однако мир, где он родился, – это мир войны, и вся слепящая сила такого мира исходит от острой непреложности его раскола на друзей и врагов. Обозначение линии фронта приближает нас к рубежу, но не даёт его преодолеть. В этом нам поможет лишь битва. И не потому, что она порождает величие, а потому, что только в ней возникает глубочайшее чувство общности, которое неизменно сопряжено с уничтожением и познаётся лишь при непосредственном столкновении с опасностью. Жить вместе в самом сердце пустыни, сообща отказавшись с ней мириться, – вот где испытание, вот где просветление.

Идентичность как игра, святыня и трагедия

Человек, который прошёл сквозь зоны разрушения и не остановился, превращается в очаг ясного и необратимого разрыва, к которому примешивается упоительная боль. И если сразу же допустить загнивание сообщество не готово, то смягчить этот разрыв оно не может, а может стать лишь тем пространством, где он намеренно обобществляется. Ведь в то время, пока самосознание раскрывает перед человеком его собственный безграничный потенциал, он живёт с такими разрушительными внутренними требованиями, что только смерть способна выявить их истинную значимость. Дойти до предела возможностей — вот принцип живой жизни, которая превосходит любые формы именно потому, что форма для неё – «высший судья жизни […], форма становится категорическим императивом величия и само-осуществления» (Лукач, «Душа и формы»)61, и она эту форму воплощает. Так и только так человек связан с вечностью. А значит, сообщество и есть не что иное, как совместное переживание этой непреодолимой тяги к величию: «Переживание возможного до конца требует обмена с другими, принятия как факта их внешнего бытия и независимости ни от кого из них» (Батай, «О Ницше»)62. Как людям нужно сообщество, чтобы в танце с убивающим их временем держаться наравне со смертью, так и сообществу нужна смерть – единственный растворитель, который справляется с любой материей и тем самым допускает возможность существования чего-то вроде любви или дружбы. Следовательно, сообщество – это по определению территория суверенности, где люди бросают вызов собственной конечности в игре со славой. Гарантия того, что в последнем действии прольётся кровь и что полный проигрыш неизбежен, какой бы удачной ни была вся предыдущая партия, нужна вовсе не для отпугивания игроков. Наоборот, на них она действует гипнотически. Наша жизнь – всего лишь вневременная задача, которую нужно выполнить в определённое время, и ценность её зависит исключительно от наших отношений с традицией в том смысле, какой вкладывал в это слово Беньямин, а именно – в значении «дисконтинуума прошлого», противопоставляемого «континууму событий» во всемирной истории. Но трагедия наша не была бы столь грандиозной, если бы мы не так остро ощущали её тщетность. Блум, уничтожающий в себе Блума и возвращающий себе в рамках сообщества собственную внешность и Публичность, возвращает их себе в первоначальном виде, а значит, расстояние, однажды отделившее его от них, не исчезло: оно навечно останется в его сознании. Он воспринимает свою сущность как нечто, находящееся вне его самого, задействованное в сообществе и фактически нарушающее его целостность. Он знает, что открыт перед внешним миром, что вне этого открытого существования он ничто, и в то же время он знает, что от этого открытого существования он обособлен. Чем бы он ни был, он всегда оставляет за собой выбор этим не быть. Тот факт, что в подлинном сообществе сама эта открытость выставлена напоказ, ничуть не умаляет всепоглощающей серьёзности его долга существования (разумеется, когда Ницше воспевает человека-актёра, целиком выстраивающего свою жизнь из недолговечных ролей, то воспевает он лишь собственную слабость и неистовую волю к беспомощности. Ведь речь здесь идёт о том, чтобы быть, быть как можно больше и для этого быть в совершенстве. Наша сила определяет лишь степень нашего растворения в самом существенном). Когда люди вместе восстанавливают общий и некогда отнятый у них мир, разрыв между ними не исчезает. Какую бы искренность мы ни пытались изобразить, наладить связь с собственным «я» нам удастся лишь через смерть, поскольку только тогда мы совпадём сами с собой. К тому же коль скоро в наших действиях не выражается самая сокровенная наша тяга к огню, нам следует положиться на Слово, приняв язык не как «совершенную стихию, в которой внутреннее так же внешне, как внешнее внутренне» (Гегель)63, а как правило существования. «Заговорив, мы должны держаться как можно ближе к сказанному, иначе всё действительно пойдёт кувырком: слова – с одной стороны, мы – с другой, и горечь разрыва» (Брис Парен, «О диалектике»).

Примечания

1 Цит. по: Джойс Дж. Улисс ⁄ Пер. с англ. В. Хинкиса, С. Хоружего; коммент. С. Хоружего. М.: Республика, 1993. С. 45.

2 Цит. по: Гераклит Эфесский. Фрагменты ⁄ Пер. В.О. Нилендера. М.: Мусагет, 1910. С. 17.

3 Цит. по: Ницше Ф. К генеалогии морали ⁄⁄ Ницше Ф. Соч.: В 2 т. ⁄ Сост., ред. и примеч. К.А. Свасьяна. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 408. Пер. с нем. К.А. Свасьяна.

4 Цит. по: Маркс К. К еврейскому вопросу ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 1. М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1955. С. 391.

5 Цит. по: Краван A. Hie! ⁄⁄ Краван А. «Я мечтал быть таким большим, чтобы из меня одного можно было образовать республику…»: Стихи и проза, письма ⁄ Пер. с фр. и англ., сост., предисл., коммент, и примеч. М. Лепиловой. М.: Гилея, 2013. С. 88.

6 Цит. по: Музиль Р. Человек без свойств ⁄ Пер. с нем. С. Апта. Кн. 1. М.: Ладомир, 1994. С. 38.

7 Парафраз строчки из эссе В. Беньямина «Деструктивный характер». У Беньямина эта строчка звучит так: «Деструктивный характер живёт не потому, что жизнь стоит того, а потому, что на самоубийство жалко усилий», см.: Беньямин В. Деструктивный характер ⁄⁄ Беньямин В. Озарения ⁄ Пер. с нем. Н.М. Берновской, Ю.А. Данилова, С.А. Ромашко. М.: Мартис, 2000. С. 262. Пер. Н.М. Берновской.

8 Цит. по: Арендт X. Истоки тоталитаризма ⁄ Пер. с англ. И.В. Борисовой, Ю.А. Кимелева, А.Д. Ковалёва, Ю.Б. Мишкенене, Л.А. Седова; послесл. Ю.Н. Давыдова; под ред. М.С. Ковалёвой, Д.М. Носова. М.: ЦентрКом, 1996. С. 420.

9 Цит. по: Бурдъе П. Homo academicus ⁄ Пер. с фр. С.М. Гавриленко, О.М. Журавлёва, Д.Ж. Кондова, Е.В. Кочетыговой, О.О. Николаевой, Н.В. Савельевой; под науч. ред. Е.В. Кочетыговой и Н.В. Савельевой. М.: Изд-во Института Гайдара, 2018. С. 35.

10 Отсылка к произведению Э. Юнгера «В стальных грозах», посвящённому Первой мировой войне.

И Цит. по: Валери П. Своевременное воспоминание ⁄ ⁄ Валери П. Эстетическая бесконечность ⁄ Пер. с фр. М. Таймановой. М.: Ко-Либри, 2020. С. 69.

12 Цит. по: Маркс К. Экономические рукописи 1857–1859 гг. ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 46. Ч. I. М.: Изд-во полит, лит-ры, 1968. С. 99.

13 Цит. по: Вейль С. Укоренение ⁄⁄ Вейль С. Укоренение. Письмо клирику ⁄ Пер. с фр. Е. Ерёменко, О. Игнатьевой. Киев: Дух и Литера, 2000. С. 64–65.

14 Ещё одна отсылка к В. Беньямину, который в упомянутом эссе, в частности, пишет: «Деструктивный характер знает только один девиз – с дороги; только одно дело – освободить место. […] Деструктивный характер не видит ничего прочного», см.: Беньямин В. Деструктивный характер. С. 261–262.

15 Ср.: «Вот почему зритель нигде не чувствует себя дома, ибо повсюду – спектакль», см.: Дебор Г. Общество спектакля ⁄ Пер. с фр. С. Офертаса, М. Якубович. М.: Логос, 2000. С. 31.

16 Цит. по: Зиммель Г. Большие города и духовная жизнь ⁄ ⁄ Логос. 2002. № 3/4 (34). С. 24.

17 Ср.: «Труд здесь не только в категории, но и в реальной действительности стал средством для создания богатства вообще и утратил ту сращённость, которая раньше существовала между определёнными индивидами и определёнными видами труда» (Маркс К. Введение ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 46. Ч. I. М.: Изд-во полит, лит-ры, 1968. С. 41).

18 Цит. по: Фрагменты Гераклита ⁄⁄ Материалисты Древней Греции: Собр. текстов Гераклита, Демокрита и Эпикура ⁄ Под ред. М.А. Дынника. М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1955. С. 42.

19 Отсылка к составленному Б. Пере сюрреалистическому манифесту Международной федерации независимого революционного искусства (НАШ) «Долой внесудебные аресты! Долой серый террор!» (1939) с требованием освобождения ряда фр. коммунистов, превентивно заключённых в тюрьму.

2 °Cм.: Паскаль Б. Мысли ⁄ Пер. с фр. Ю. Гинзбург. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1995. С. 182.

21 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа ⁄ Пер. с нем. Г.Г. Шпета. М.: Наука, 2000. С. 264.

22 В работе «Homo Sacer. Что остаётся после Освенцима» Агамбен приводит эту цит. из «Бесконечного разговора» (1969) М. Бланшо, снабжая её следующим коммент.: «Однажды Бланшо написал по поводу книги Антельма: “человек – это неразрушаемое, которое может быть бесконечно разрушаемо”. Неразрушаемое не означает здесь нечто – человеческое отношение или сущность, – что бесконечно сопротивляется собственному бесконечному разрушению, и Бланшо неверно понимает свои слова, когда утверждает, что в бесконечном разрушении выступает “человеческое отношение в своей первичности” как отношение к Другому. Неразрушаемое не существует ни как сущность, ни как отношение…» (цит. по: Агамбен Дж. Homo Sacer. Что остаётся после Освенцима: архив и свидетель ⁄ Науч. ред. Д.В. Новиков; пер. с итал. И. Левиной, О. Дубицкой, П. Соколова. М.: Европа, 2012. С. 143).

23 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Йенская реальная философия ⁄⁄ Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет: В 2 т. ⁄ Т. 1. Сост., общая ред. А.В. Гулыги. М.: Мысль, 1970. С. 289. Пер. с нем. П. Гайденко.

24 Цит. по: Кафка Ф. Размышления об истинном пути ⁄⁄ Кафка Ф. Собр. соч.: В Зт. М.: Терра – Книжный клуб, 2009. Т. 3. С. 295. Пер. с нем. С. Апта.

25 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. С. 409.

26 Цит. по: Арендт X. Истоки тоталитаризма. С. 437.

27 Нем. плотник Иоганн Георг Эльзер (1903–1945) 8 ноября 1939 г. в одиночку совершил попытку покушения на жизнь А. Гитлера и др. нацистских лидеров. Расстрелян в концлагере Дахау. Об Эльзере подр. рассказывается в работе группы «Тиккун» «Тезисы о Воображаемой партии», где он, в частности, характеризуется как «идеальный Блум». Отто Адольф Эйхман (1906–1962) – оберштурмбаннфюрер СС, с 1939 г. возглавлявший так наз. «еврейский отдел» Главного управления имперской безопасности Германии и являвшийся одним из основных организаторов геноцида евреев. Повешен по приговору суда в Израиле.

28 Цит. по: Арендт X. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме ⁄ Пер. с нем. С. Кастальского, Н. Рудинцкой. М.: Европа, 2008. С. 90.

29 Цит. по: Вейль С. Тяжесть и благодать ⁄ Пер. с фр. Н.В. Ликвинцевой. М.: Русский путь, 2008. С. 56.

30 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. С. 404.

31 Цит. по: Пессоа Ф. Книга непокоя ⁄ Пер. с португ. А. Дунаева. М.: Ад Маргинем Пресс, 2018. С. 165.

32 См.: Хайдеггер М. Основные понятия метафизики. Мир – конечность – одиночество ⁄ Пер. с нем. В.В. Бибихина, А.В. Ахутина, А.П. Шурбелёва. СПб.: Владимир Даль, 2013.

33 См.: Беньямин В. Опыт и скудость ⁄⁄ Беньямин В. Озарения ⁄ Пер. с нем. Н.М. Берновской, Ю.А. Данилова, С.А. Ромашко. М.: Мартис, 2000. С. 263–267.

34 Цит. по: Мейстер Экхарт. О нищете духом ⁄⁄ Мейстер Экхарт. Духовные проповеди и рассуждения ⁄ Пер. с нем. М.В. Сабашниковой. М.: Мусагет, 1912. С. 128.

35 Цит. по: Майстер Экхарт. Об отрешённости ⁄⁄ Майстер Экхарт. Трактаты. Проповеди ⁄ Подг. изд. М.Ю. Реутина. М.: Наука, 2010. С. 76. Пер. с нем. М.Ю. Реутина.

36 Цит. по: Майстер Экхарт. Проповеди ⁄⁄ Майстер Экхарт. Трактаты. Проповеди. С. 139. Пер. с нем. М.Ю. Реутина.

37 Цит. по: Майстер Экхарт. Об отрешённости. С. 76.

38 Цит. по: Майстер Экхарт. Проповеди. С. 136.

39 Цит. по: Блуа Л. Кровь бедняка. Толкование общих мест. Душа Наполеона. Избранная проза ⁄ Пер. с фр. А Курт, А. Райской. М.: Русский путь, 2005. С. 131–132.

40 Цит. по: Пессоа Ф. Книга непокоя. С. 234.

41 Цит. по: Вейль С. Тяжесть и благодать. С. 51.

42 О тробрианцах и об их взаимосвязи с Блумом подр. см. в тексте «Об экономике как чёрной магии» (готовится к изд.).

43 См.: Музиль Р. Человек без свойств. Кн. 1. С. 40: «Непрактичный человек – а он не только кажется таковым, он таков и есть – всегда ненадёжен, и в отношениях с людьми от него можно ждать всяческих неожиданностей. Он будет совершать действия, которые означают для него нечто иное, чем для других, но спокойно воспримет что угодно, если только это можно охватить какой-нибудь необычайной идеей».

44 Цит. по: Фрагменты Гераклита. С.49.

45 Цит. по: Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1955. С. 67.

46 Цит. по: Майстер Экхарт. Об отрешённости. С. 76.

47 Цит. по: Нечаев С.Г. Катехизис революционера ⁄⁄ Революционный радикализм в России: век девятнадцатый ⁄ Документальная публ. под ред. Е.Л. Рудницкой. М.: Археографический центр, 1997. С. 244.

48 Цит. по: Лукач Г. Теория романа (Опыт историко-философского исследования форм большой эпики) ⁄ Пер. с нем. Г. Бергельсона ⁄ ⁄ Новое лит. обозрение. 1994. № 9. С. 34.

49 Цит. по: Бретон А. Второй манифест сюрреализма ⁄⁄ Антология французского сюрреализма. 20-е годы ⁄ Сост. С. Исаева, Е. Гальцовой. М.: Гитис, 1994. С. 292. Пер. с фр. С. Исаева.

50 Цит. по: Юнгер Э. Через линию ⁄⁄ Судьба Нигилизма: Эрнст Юнгер. Мартин Хайдеггер. Дитмар Кампер. Гюнтер Фигаль ⁄ Пер. с нем. Г. Хайдаровой, СПб.: Изд-во Санкт-Петерб. ун-та, 2006. С. 57–58.

51 Цит. по: Лукач Г. Душа и формы: Эссе ⁄ Пер. с нем. и предисл. С.Н. Земляного; послесл. А.С. Стыкалина. М.: Логос-Альтера: Eccehomo, 2006. С. 75.

52 Там же. С. 78.

53 Пьер Ривьер (1815–1840) – норманд. крестьянин, который в 1835 г. зарезал свою мать, сестру и брата. После ареста он объяснял свой поступок тем, что мать и сестра издевались над его отцом. А на вопрос о причинах убийства младшего брата Ривьер ответил так: «[я хотел] вызвать такое отвращение у всех вокруг и в особенности у моего отца, чтобы он не горевал, когда меня приговорят к смертной казни» (см.: Foucault М. Le Retour de Pierre Riviere (entretien avec G. Gautier) //La Revue du cinema. No. 312. Dec. 1976. P. 37–42). Этот случай вызвал сильное недоумение у судебных экспертов, строивших теории о наследственной предрасположенности к жестокости, поскольку признаков безумия у Ривьера обнаружено не было. В итоге Ривьера приговорили к пожизненному заключению, а пять лет спустя он повесился в тюремной камере. В 1973 г. воспоминания, которые Ривьер написал в период судебного разбирательства, привлекли внимание М. Фуко, и тот переиздал текст и следственные материалы по делу Ривьера, снабдив их коммент.

54 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Система нравственности ⁄ Вступ. ст. и примеч. В.С. Нерсесянца ⁄⁄ Гегель Г.В.Ф. Полит, произведения. М.: Наука, 1978. С. 333. Пер. с нем. Е.А. Фроловой.

55 Цит. по: Батай Ж. Суверенность ⁄⁄ Батай Ж. Проклятая часть: Сакральная социология ⁄ Сост., общ. ред. и вступ. ст. С.Н. Зенкина; коммент. Е.Д. Гальцовой. М.: Ладомир, 2006. С. 481, 447. Пер. с фр. Т.А. Левиной, О.Е. Ивановой.

56 Цит. по: Малларме С. Игитур ⁄⁄ Верлен. Рембо. Малларме. Стихотворения. Проза. М.: Рипол Классик, 1998. С. 533. Пер. с фр. Р. Дубровкина.

57 Цит. по: Арендт X. Истоки тоталитаризма. С. 403, 404.

58 Там же. С. 401.

59 Цит. по: Лукач Г. История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике ⁄ Пер. с нем. С. Земляного. М.: Логос-Альтера, 2003. С. 261.

60 Цит. по: Батай Ж. Суверенность. С. 354.

61 Цит. по: Лукач Г. Душа и формы. С. 237, 239.

62 Цит. по: Батай Ж. О Ницше ⁄ Пер. с фр. А.Д. Бакулова. М.: Культурная революция, 2010. С. 40.

63 Цит. по: Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. С. 367.