БВЛ — том 139. В сборник вошли стихотворения 1916–1926 годов, из книги «Домашние проповеди», из «Хрестоматии для жителей города», стихотворения 1927–1932 годов, из книги «Песни, стихотворения, хоры», рассказы, пьесы.
Перевод с немецкого Арк. Штейнберга, Д. Самойлова, Ю. Левитанского, В. Куприянова, С. Кирсанова, М. Ваксмахера, К. Богатырева, В. Зоргенфрея, С. Третьякова, Б. Слуцкого, А. Эппеля, С. Апта, А. Исаевой, С. Болотина, Т. Сикорской, А. Голембы, И. Фрадкина, Вл. Нейштадта, В. Бугаевского, Л. Гинзбурга, С. и. Э. Львовых, Л. Иноземцева, Г. Ратгауза, Н. Вольпин, В. Топер, А. Гуровича, Е. Лях-Ионовой, И. Юзовского и др…
Вступительная статья, составление и примечания И. Фрадкина.
Иллюстрации А. Крылова.
Бертольт Брехт
О жизни Брехта — его жизни в обществе и в искусстве — меньше всего можно было бы сказать, что она протекала безоблачно и бесконфликтно. Этот художник неукротимо дерзкой мысли подвергался преследованиям и гонениям. Он всегда доставлял опекунам общественного мнения на Западе немало огорчений и беспокойств, вокруг его имени кипели (кипят и по сей день) страсти отнюдь не только эстетического свойства, и его врагов отделяло от его друзей не только различие художественных вкусов. Когда в Мюнхен, Париж или Лондон приезжал на гастроли из ГДР театр Брехта, раздвигался занавес с эмблемой сторонников мира — голубем Пикассо, и со сцены звучали слова писателя-марксиста, страстного поборника социалистического строя, то, как легко себе представить, многие критики и журналисты в зрительном зале испытывали чувства, мешавшие им предаваться бескорыстному наслаждению искусством.
Но несмотря на все споры (а отчасти и благодаря им), вот уже пятнадцать, а то и более, лет, как универсальный гений Брехта — драматурга, поэта и прозаика, режиссера и теоретика театра — завоевал всемирное признание. Его пьесы завладели подмостками театров Берлина и Гамбурга, Москвы и Нью-Йорка, Парижа и Варшавы, Праги и Лондона, Милана и Токио. Его эстетические идеи оказывают могучее влияние на современное художественное развитие во всем мире. Еще при жизни Брехта известный швейцарский писатель Макс Фриш написал статью «Брехт как классик». Несомненно являясь классиком в сознании миллионов читателей и зрителей, литературоведов и театроведов, Брехт вместе с тем сохраняет и в настоящее время неувядаемую актуальность и остроту и достойно представляет художественные завоевания нового, социалистического мира на международном форуме искусств.
Бертольт Брехт родился 10 февраля 1898 года в Аугсбурге. Родители его — по происхождению из коренных шварцвальдских крестьян — принадлежали к довольно состоятельным гражданам этого, в то время небольшого, баварского города. Отец будущего писателя, начав карьеру торговым служащим в 1914 году стал директором крупной бумажной фабрики. Своим детям он создал материальные предпосылки для солидного буржуазного будущего. Но старший сын еще в юные годы порвал с семейными традициям и, стал изгоем и бунтарем против мещанского уклада жизни.
Оглядываясь впоследствии на пройденный путь, Брехт писал:
Литературное и художественное призвание пробудилось у Брехта очень рано. С 1914 года стихи и эссе шестнадцатилетнего гимназиста стали уже регулярно появляться в печати. В 1918 году Брехт — в то время студент-медик и санитар в военном госпитале — пишет (ныне знаменитую) «Легенду о мертвом солдате», в которой в форме сатирического гротеска изобразил империалистическую вильгельмовскую Германию, обреченную гибели и уже тронутую трупным тлением. Впоследствии, через пятнадцать лет, это стихотворение послужило гитлеровцам основанием для лишения Брехта германского гражданства.
В том же 1918 году поэт становится драматургом. Возникают первые пьесы Брехта — «Ваал», «Барабаны в ночи», «В чаще городов». Из захолустного Аугсбурга писатель переезжает в Мюнхен, позднее, в 1924 году, в Берлин — в центры немецкой художественной и театральной жизни 20-х годов. Здесь он пробует свои силы в качестве режиссера, здесь его пьесы впервые видят свет рампы. После премьеры «Барабанов в ночи» в Мюнхене 29 сентября 1922 года влиятельный берлинский критик Герберт Иеринг писал в газете «Берлинер берзенкурир»: «Двадцатичетырехлетний художник Берт Брехт в течение одного дня изменил художественный облик Германии». Результатом этой премьеры было присуждение молодому драматургу самой почетной в Германии литературной премии — премии имени Клейста за 1922 год. С этого момента Брехт перестает быть лишь кумиром узкого круга поклонников — его имя завоевывает всегерманскую известность.
Между тем переезд в Берлин вселил в писателя ощущение совсем других масштабов жизни; социальная действительность огромного индустриального города поставила его лицом к лицу с новыми конфликтами. Логика общественного развития и внутренние потребности творческого процесса — все это властно приводит Брехта к решающему рубежу на его пути, к марксизму. Жизнь заставляет его обратиться к книгам (в октябре 1926 года он с увлечением изучает «Капитал» Маркса), книги вооружают его, дают ему компас, которым он руководствуется в запутанном лабиринте социальной жизни.
Обращение Брехта к марксизму не подсказывалось ему жизненным опытом Представителя угнетенных низов, не вытекало из повседневной практики классовой борьбы пролетариата. Оно было прежде всего вызвано интеллектуальней и нравственными мотивами, остротой проблем, с которыми он, художник и мыслитель, сталкивался в жизни и творчестве. Это было свободное решение, продиктованное бескорыстным разумом и чувством социальной справедливости.
В конце 20-х годов литературная слава Брехта быстро растет. Успех его «Трехгрошовой оперы» (1928), в котором немалую роль сыграла великолепная музыка Курта Вайля, был необычен даже для богатой яркими событиями театральной истории Берлина. Имя Брехта приобретает широкий международный резонанс. И вместе с тем, по мере все большего сближения писателя с идеологией революционного рабочего класса, обостряется его конфликт с буржуазной публикой, премьеры его пьес все чаще сопровождаются скандалами и обструкциями. Травля Брехта становится организованной. За ним, как «убежденным коммунистом и в качестве такового действующим в интересах КПГ писателем», устанавливается полицейская слежка, ряд его произведений подвергается цензурным и административным гонениям.
В мае 1932 года Брехт впервые посетил Советский Союз. Его приезд был связан с премьерой фильма «Куле Вампе» (режиссер Златан Дудов, сценарий Брехта и Отвальда, музыка Ганса Эйслера) в Москве. Когда писатель вернулся в Германию, в стране уже повсеместно ощущалась грозная опасность гитлеровского переворота. Брехт пишет «Песню о штурмовике», «Когда фашизм набирал силу» и другие антифашистские стихотворения. Но развязка неумолимо приближалась, и Брехт знал еще с ноября 1923 года (когда во время гитлеровского путча в Мюнхене его имя было занесено фашистами в черный список лиц, подлежащих уничтожению), что в условиях нацистской диктатуры ему пощады не будет. 27 февраля 1933 года объятый пламенем рейхстаг подал Брехту сигнал: пора, промедление смерти подобно! — и на следующий день писатель покинул Германию.
«Меняя страны чаще, чем башмаки», Брехт отправился в свои эмигрантские скитания. Путь его лежал через Прагу, Вену, Цюрих, Париж. Летом 1933 года по приглашению датской писательницы Карин Михаэлис он со своей семьей переехал в Данию. Писатель хотел держаться поближе к германской границе, чтобы всегда быть готовым вернуться на родину и чтобы иметь лучшие возможности для ведения антифашистской пропаганды в Третьей империи. И его перо, и общественная деятельность в эти годы подчинены прежде всего одной задаче — борьбе против германского фашизма. Он выступает в 1935 году в Париже с трибуны Конгресса в защиту культуры, пишет боевые песни, памфлеты, статьи, в 1936–1939 годах становится совместно с Вилли Бределем и Лионом Фейхтвангером соиздателем выходившего в Москве литературно-художественного журнала «Дас ворт».
Активная антифашистская деятельность Брехта создавала для него трудности и опасности в странах, где он жил на положении политического изгнанника. Над ним не раз навивала угроза выдачи на расправу гитлеровским властям, и по мере расширения фашистской агрессии в Европе эта угроза становилась все более реальной. Понимая, что готовится вторжение в Данию, Брехт успевает в апреле 1939 года переехать в Швецию. Но после нацистской оккупации Дании и Норвегии у него и здесь накаляется почва под ногами, и в апреле 1940 года он переселяется в Финляндию, а еще через год, накануне вступления Финляндии в войну, пересекает в транссибирском экспрессе Советский Союз и И июня 1941 года отплывает из Владивостока на шведском пароходе в США.
В Америке Брехт провел шесть с лишним лет, после Дании это была вторая длительная остановка на его эмигрантском пути. Здесь он встретился со многими своими друзьями и соратниками времен веймарской Германии: с Лионом Фейхтвангером, Эрвином Пискатором, Гансом Эйслером, Альфредом Деблином и другими, здесь вокруг него образовался круг американских друзей, к которому принадлежали Чарли Чаплин, Чарльз Лафтон, переводчики, пропагандисты его творчества. И все же, как нигде еще, Брехт чувствовал себя чужим в США, в атмосфере, где все области жизни — от политики до искусства — были отравлены духом коммерции. Творчество писателя в общественном смысле не реализуется, он не находит себе издателей, Голливуд равнодушен к его идеям и сценариям, его новые пьесы — их уже свыше десятка — одна за другой складываются в ящик, оставшись не воплощенными на сцене.
Когда в Европе отгремели последние залпы второй мировой войны, а из Азии докатилось эхо первых атомных взрывов, Брехт уже деятельно готовился к возвращению на родину. Он несколько задержался — сначала добровольно, чтобы подготовить совместно с Чарльзом Лафтоном американскую премьеру «Жизни Галилея», а затем уже вынужденно: комиссия конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, предприняв «охоту на ведьм», привлекла и Брехта к ответственности по подозрению в принадлежности к «коммунистическому заговору в Голливуде». Он был вызван на допрос в Вашингтон, но его спасли глупость и невежество конгрессменов, которых он сумел запутать, сбить с толку, перехитрить. Он покинул здание конгресса без стражи, но разумно решил дольше судьбу не искушать. Подобно тому как, преследуемый Гитлером, он покинул Германию на следующий день после поджога рейхстага, так и теперь, на следующий день после допроса, он покинул США. 31 октября 1947 года он вылетел самолетом в Париж, а 5 декабря уже был в Швейцарии, где прожил около года.
22 октября 1948 года Брехт вернулся в Берлин — завершилось продолжавшееся свыше пятнадцати лет кругосветное путешествие. В эти дни он писал:
Настало время жатвы. В эмиграции Брехт за редкими исключениями был оторван от театральной практики. Теперь первая забота писателя — вдохнуть в свои пьесы сценическую жизнь. Он начинает с постановки «Мамаши Кураж». 11 января 1949 года состоялась ее премьера, вылившаяся в подлинный триумф Брехта как драматурга и режиссера. Вслед за тем Брехт организует театр «Берлинский ансамбль», в спектаклях которого наконец осуществляет свои годами накопленные творческие идеи, экспериментирует, пролагает новые пути. Он становится крупнейшей фигурой в художественной, культурной и общественной жизни Германской Демократической Республики.
Его влияние приобретает международный характер, его слово звучит во всех уголках земного шара. Смотреть его спектакли съезжаются люди со всех пяти континентов. В свою очередь, гастроли «Берлинского ансамбля» в Париже и Варшаве, Москве и Лондоне, Ленинграде и Риме и т. д. утверждают славу театра Брехта во всем мире и способствуют широкому распространению брехтовской драматургии, которая завоевывает театральные подмостки десятков стран.
В 1951 году Брехт был удостоен Национальной премии ГДР первой степени. В 1953 году он был избран президентом Германского ПЕН-центра, в 1954 году — вице-президентом Академии искусств ГДР. В декабре 1954 года в ознаменование его заслуг в деле укрепления мира и дружбы между народами Брехт был награжден Международной Ленинской премией «За укрепление мира», и в мае 1955 года приезжал в Москву, где ему вручалась высокая награда. Он был убежденным патриотом своей республики, горячо поддерживал ее миролюбивую политику, гордился социальными завоеваниями германского государства трудящихся. Отметая как злобные нападки, так и заигрывания со стороны реакции, Брехт с достоинством писал: «У меня такие убеждения не потому, что я здесь (то есть в ГДР. — Я. Ф.); я здесь потому, что у меня такие убеждения».
В 1955 году здоровье Брехта начало ухудшаться. Уже давно он работал с непосильным напряжением. Весной 1956 года ему пришлось прервать репетиции пьесы «Жизнь Галилея» и лечь для продолжительного лечения в больницу. Затем он снова вернулся к работе. 10 августа после очередной репетиции он почувствовал резкую слабость и 14 августа 1956 года скончался от инфаркта миокарда. Он похоронен на кладбище Доротеенфридхоф, по соседству с могилами Гегеля и Фихте.
Слава Брехта — драматурга, теоретика театра, революционного преобразователя сценического искусства — часто заслоняет и отодвигает на задний план, особенно вне стран немецкого языка, другие стороны его творчества. Но талант его был воистину универсален, и теперь, когда в ГДР и ФРГ завершились многотомные издания стихотворений Брехта, становится для всех очевидным, каким глубоким по мысли, неповторимо самобытным и оригинальным поэтом он был.
Стихи Брехта начали появляться в печати еще в годы первой мировой войны — первое десятилетие его поэтического творчества было подытожено to 1927 году сборником «Домашние проповеди». В немецкую поэзию он вошел как современный вагант, слагающий где-то на уличном перекрестке песни и баллады и исполняющий их перед публикой под аккомпанемент гитары. Стихи молодого Брехта были проникнуты отвращением к лицемерным и постным добродетелям буржуазного мира, к нравственным прописям преуспевающего мещанина. Поэт с беспощадной зоркостью видит, что вся официальная мораль — выражена ли она в господних заповедях или в правилах хорошего тона — призвана лишь завесой фарисейских фраз прикрыть подлинную жизнь буржуазного индивида, оргию хищнических инстинктов, волчий эгоизм, разгул корыстных страстей.
Герой «Домашних проповедей» — аморалист, человек, свободный от всякого нравственного бремени. К этому герою-хищнику Брехт относится двойственно. Поэту отчасти импонирует его беззастенчивая прямота, дерзость, с которой он, ни перед чем не останавливаясь, овладевает всеми радостями жизни. Чем, в сущности, этот «естественный человек» хуже добродетельного буржуа? И более того: разве он в своем откровенном бесстыдстве не лучше тех жалких ханжей и трусов, которые стремятся прикрыть свои низменные действия возвышенными и лживыми фразами? И разве, наконец, его жадное жизнелюбие не более естественно и правомерно, чем аскетическое прозябание в духе поповских проповедей о бренности земного бытия?
Брехт отнюдь не солидаризируется со своим аморальным и асоциальным героем, но и не тычет в него обличающим перстом. Он знает: человек таков, каким его делают условия его жизни, и безнравственность его обусловлена уродствами общественной действительности. Социально-критическая тема в «Домашних проповедях» тесно связана с антирелигиозными мотивами поэзии молодого Брехта. Исполненные боли и сострадания и в то же время язвительно-саркастические рассказы о бездомных бедняках, замерзающих в рождественскую ночь («Рождественская легенда»), о голодных, требующих хлеба и расстреливаемых войсками и полицией при ленивом равнодушии сытых обывателей («Литургия дуновения»), о круговороте социальной несправедливости, освященной деспотическим авторитетом божественного промысла («Гимн богу») и т. д., — эти рассказы поэт облекает в форму пародии на хоралы, церковные песнопения, тем самым резко сталкивая теорию и практику религии, моральные заповеди христианства с социальной действительностью общества, исповедующего христианское вероучение.
Брехт вообще широко обращается к приемам пародии. Пародируя религиозные псалмы и хоралы, нравоучительные мещанские романсы из репертуара уличных певцов и шарманщиков и хрестоматийно популярные стихи Гете и Шиллера, он эти столь благочестивые и респектабельные формы наполняет стремительными и дикими, то нарочито наивными, то вызывающе циничными рассказами о преступниках и развратниках, пиратах и золотоискателях, находящихся в смертельном единоборстве с природными стихиями и враждебными силами общества.
Литературная генеалогия «Домашних проповедей» восходит к разным источникам. Брехт развивает традицию уличных романсов и баллад, то наивно-сентиментальных, то насмешливо-пародийных, нравоучительных и циничных одновременно, традицию эстрадно-песенной поэзии, так называемого бенкельзанга, представителями которого в недавнее время были Франк Ведекинд и поэты знаменитого мюнхенского кабаре «Одиннадцать палачей». Вместе с тем в стихах молодого Брехта ощутимо влияние Франсуа Вийона, Артюра Рембо, Редьярда Киплинга, Франка Ведекинда. Эти поэты, в большинстве сами люди шальной судьбы, дерзкие жизнелюбы, слагавшие баллады об авантюристах, солдатах, богохульниках, естественно и свободно вписывались в поэтический мир молодого Брехта и одновременно обогащали новыми красками его художественную палитру.
С середины 20-х годов, вскоре после переезда Брехта в Берлин, облик его поэзии начинает существенно изменяться. На смену океанским просторам, тропическим джунглям, буйному цветению «покладистой», равнодушной к добру и злу природы приходит серый, сумрачный, железобетонный, жестокий и бездушный индустриальный город, на смену пиратам и бродягам — «жители городов». Соответственно меняются язык и стиль. Дикая, почти хаотическая красочность речи, безудержно расточительная образность, язык, полный страсти и аффектов, кипящий поток ослепительно ярких метафор, грубых и удивительно самобытных сравнений — все это уступает место поэтике сдержанности, деловитости, конкретности. «Хрестоматия для жителей городов» — так должна была называться вторая книга стихов Брехта, над которой он работал в 1926–1927 годах, но которая так и не вышла в свет. В стихах, написанных для этой «Хрестоматии», поэт с необычайной по тем временам остротой общественного восприятия (хотя в известной мере интуитивно, больше чутьем, чем зрелым сознанием) запечатлел социальный феномен отчуждения личности в индустриально-техническом капиталистическом мире…
Стихи для «Хрестоматии» имели в творчестве Брехта переходное значение. После того как Брехт пришел к последовательно революционному мировоззрению и его поэзия и творчество в целом окрылились коммунистической идейностью (то есть начиная с рубежа 20-30-х годов и в особенности в сбор никах периода антифашистской эмиграции «Песни, стихотворения, хоры» и «Свендборгские стихотворения»), основная и неизменная черта его поэзии — преданность трезвой и суровой правде без прикрас и всяческих «красивых» слов и «благородных» чувств — перешла в новое качество. Отныне пафосом всего его поэтического творчества стало опирающееся на ясное марксистское сознание разоблачение всех видов социальной лжи господствующих классов.
Зрелой поэзии Брехта присуща грубая простота выражений, за которыми чувствовался поэт, привыкший не стыдиться «низменности» своих воззрений на жизнь, не приукрашивать и не маскировать их патетической фразой.
Не признавая «благостной лжи», Брехт самые неприятные вещи называет своими именами. Он враг «возвышенного», ибо знает, что за ним скрывается и из каких источников проистекает подозрительное пристрастие к красноречию и пафосу.
так говорит Брехт в своих «Азах о войне — немцам», а несколько выше замечает:
Своей поэзией Брехт учил по-настоящему понимать то, что многим лишь кажется понятным. Он обнажал простые истины классовой борьбы, грубые и «низменные» истины, столь часто маскируемые напыщенными рассуждениями о «чести», «славе», «долге» и т. д., он вскрывал материальную подноготную самой «идеальной» лжи. В сотрясаемой экономическим и политическим кризисом предгитлеровской Германии, а затем в странах своего изгнания он пытливо всматривался в социальные аномалии капиталистического мира, создавая неповторимо оригинальную поэзию, удивительный сплав философской мысли и искусства слова. Он сумел подняться на уровень самой высокой интеллектуальности в работе над темами, которые под пером иных его литературных соратников оставались элементарной (хотя и зарифмованной) политграмотой. Для него поэзия лишь начиналась там, где для многих других она заканчивалась. Он умел заставить читателей поражаться новизне того, что те привыкли считать старым, он был ярко оригинален даже в таких тематических областях, которые давно уже казались кладбищами трюизмов, он умел делать драгоценные открытия при разработке, казалось бы, уже истощенных месторождений.
В тяжелые для человечества годы, годы мирового экономического кризиса, фашизма и второй мировой войны, поэзия Брехта была неотступно сосредоточена на главных вопросах современной жизни, на вопросах революционной переделки несправедливого социального строя и на общественной позиции, общественной активности человеческой личности. Счастье и муки любви, величие и красота природы, наслаждение искусством и духовным богатством человечества — все это влекло к себе поэта и в «тяжелые времена».
Но «тяжелые времена» оскверняли светлые и радостные стороны жизни и временно оттесняли их в поэзии Брехта на задний план:
Один немецкий критик справедливо заметил: «Брехт настолько драматург, что многие его стихотворения следует понимать как высказывания сценических персонажей». Подобно тому, как в драме автор, как правило, не выступает непосредственно от своего имени, а высказывается через персонажей и их отношения в диалоге и действии, так и стихи Брехта — в том числе и написанные от первого лица — не всегда бывают формой лирического самовыражения автора, а иногда представляют собой как бы монологи того или иного действующего лица, ярко и выразительно передающие его характер и социально-психологические черты. При этом, как и бывает обычно в драме, Брехт в стихах предоставляет слово не только лицам, с которыми он солидарен, но и персонажам, ему чуждым или враждебным.
Ограничимся лишь одним примером — возьмем стихотворение «Голливуд»:
Это стихотворение является самовысказыванием художника, превратившего свой талант, свое мастерство в предмет купли-продажи, поставляющего ложь, поскольку на правду нет спроса. Автор выражает осуждение своему персонажу; но он вкладывает в его слова также и еле уловимую ноту какого-то частичного признания вынужденности его поведения. Ведь он не только поставщик дурмана и, следовательно, соучастник преступлений господствующего класса, но одновременно и жертва, объект эксплуатации. Он продает себя, чтобы не умереть с голоду. Он надеется на успех, но к его надежде примешивается в то же время и некоторое сознание своей виновности, и чувство стыда по поводу неблаговидности своего ремесла. Все это его не оправдывает, но в то же время приводит читателя к мысли, что не менее виновно и буржуазное общество, строй, основанный на экономическом принуждении.
Правда, можно возразить, что процитированное крохотное стихотворение не содержит в себе того, что мы ему приписываем, во всяком случае, не содержит всего этого в полном объеме, в абсолютно ясной, развернутой и законченной форме. Если все это и есть, то не более как в зародыше, в намеке. А кроме того, возможно и несколько иное толкование. Может быть, персонаж стихотворения — истинный и честный художник, он не может и не хочет торговать ложью и не продает свою совесть. И хотя он идет на рынок, но среди продавцов он — белая ворона, и шансов продать свой товар у него нет. А его надежда на успех — лишь дань его честной наивности, лишь следствие того, что ему недостает трезво-циничного понимания действительности, в которой он живет. При таком толковании оценочный тезис (Голливуд — рынок, где торгуют ложью) остается незыблемым, но в этих пределах возможные ситуации существенно варьируются.
Во всех этих и подобных возражениях есть свой резон. Признавая это, мы приходим к одной характерной особенности поэзии Брехта. Он стремился своими стихами активизировать мысль читателя. Поэтому он ищет предельной лаконичности, часто давая в стихах не весь ход своих мыслей во всех деталях, а лишь ярко и выпукло сформулированные отправные пункты для дальнейшего домысливания. Поэтому так экономна и четко организована его поэтическая речь, в которой строго взвешены и продуманы каждое слово, малейший интонационный оттенок. Достаточно обратиться к стихотворениям «Ночлег» или «К потомкам», чтобы увидеть, как рациональна поэтическая конструкция Брехта, как еле заметными, легчайшими прикосновениями к привычным, почти банальным словам он указывает на их скрытый, глубинный смысл, как уводит он читателя в область трудной мысли и ставит его перед необходимостью принять ответственные интеллектуальные решения. Он как бы приглашает читателя в соавторы. Поэтический смысл его стихотворений бесконечно богаче их прямого дословного смысла.
И особенно это относится к позднему творчеству Брехта, к его стихам 50-х годов, к «Буковским элегиям». Эти элегии по своему лаконизму и емкости напоминают классиков древнекитайской поэзии Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и. Брехт их внимательно изучал, некоторых переводил. Стихи-миниатюры, занимающие сами по себе пространство минимальное, оставляют в то же время обширное пространство для лирических ассоциаций и осмыслений. За их непосредственным содержанием угадываются размышления о смысле жизни, о красоте природы и величии человеческого труда, о счастье и горе, добре и зле… Так на протяжении десятилетий — от «Домашних проповедей» до «Буковских элегий» — поэт выступает в изменяющихся обличиях. Брехт страстный. Брехт логичный. Брехт мудрый.
Первые пьесы Брехта по выраженному в них жизнеощущению были сродни балладам из «Домашних проповедей». Герой пьесы «Ваал» (1918) — человек жизнелюбивый, но аморальный, талантливый, но находящийся во власти самых низменных инстинктов: пьяница, развратник, насильник, наконец, убийца. И все же в нем заключена какая-то частица правды, ибо подавляемое в буржуазном обществе стремление человека к земному, материальному счастью естественно и неистребимо. В этом смысле между «Ваалом» и некоторыми героями позднего Брехта протянулись связующие нити. В мамаше Кураж и в поваре Ламбе, в Аздаке и даже в Галилее сохранялись какие-то восходящие к Ваалу начала — жадное жизнелюбие, плотская чувственность и влечение к земной радости. Но у героев позднего Брехта эти качества находятся в очень сложных и подчас продуктивных отношениях с жизнью общества, у Ваала же влечение к счастью носит односторонне-асоциальный, примитивно-эгоистический, более того, хищнический и разрушительный характер.
Проблемы нравственной природы человека, стоявшие в центре ранних произведений Брехта, выступают в пьесе «Барабаны в ночи» (1919) в новом аспекте: здесь они из условной, вневременной обстановки, в которой протекает действие «Ваала», перенесены в конкретно-историческую ситуацию германской революции. Берлин, январь 1919 года. Шикарный ресторан «Пиккадилли-бар», в котором собрались военные наживалы и шиберы, словно сошедшие с картин Отто Дикса или Георга Гросса. За окнами грохочут барабаны революции, из газетных кварталов доносится шум уличного боя — восстание «Спартака». В этот реально-исторический фон вплетена судьба вернувшегося из плена солдата Андреаса Краглера.
Краглер состоит в некотором родстве с Ваалом. Правда, эгоизм и индивидуализм Ваала носят деструктивно-анархический характер и заключают в себе дерзкий вызов буржуазной морали и правопорядку, в то время как эгоизм Краглера, как оказывается, вполне укладывается в рамки бюргерской морали и законности. Ваал необуздан и страшен, а обиженный и разгневанный мещанин Краглер способен не более чем на истерику. Как личность, он калибром помельче, но и он, по понятиям молодого Брехта, «естественный человек», не знающий иной морали, кроме правила: своя рубашка ближе к телу.
В «Ваале» Брехт больше задавался вопросом о сущности человека как определенной биологической особи; облик героя этой пьесы лишь в очень малой степени объяснялся условиями его общественного бытия. В «Барабанах в ночи», напротив, личная мораль Краглера светит отраженным светом морали того общества, в котором он живет, и «естественность» его шкурнического поведения — «естественность» не биологическая, а социальная. Он является не только жертвой жадных собственников, спекулянтов и нуворишей, но и их выучеником: глядя на них, он понял, что на пути к личному преуспеянию не стоит быть разборчивым и совестливым, что собственное благополучие завоевывается ценой чужого, ибо «конец свиньи есть начало колбасы».
Такая картина буржуазного общества и его морали заключает в себе немало объективной правды. В наблюдениях Брехта было много справедливого и в более узком, конкретно-историческом смысле. Революционные ряды были засорены случайно примкнувшими, неустойчивыми, примазавшимися элементами, временными и ненадежными попутчиками, готовыми на любом крутом повороте, в минуты решающих испытаний стать ренегатами, вернуться в свое мещанское болото. Это была одна из слабостей германской революции 1918–1923 годов. Но, увидев эту слабость, Брехт не сумел осознать объективное значение революции и историческую роль пролетариата в ней. Оценивая спустя три с половиной десятилетия свою юношескую драму, автор писал: «Видимо, моих знаний хватило не на то, чтобы воплотить всю серьезность пролетарского восстания зимы 1918/19 года, а лишь на то, чтобы показать несерьезность участия в нем моего расшумевшегося «героя».
Когда в мировоззрении Брехта начали обозначаться знаменательные перемены, связанные с переходом к марксизму, то есть со второй половины 20-х годов, писатель примерно в это же время формулирует «в первом приближении» основные положения своей знаменитой теории эпического театра — теории, которая сказалась самым существенным образом на всех аспектах театрального творчества самого Брехта. Собственно, и приход Брехта к марксизму, и его творческие искания, нашедшие свое выражение в идее эпического театра, проистекали из единого источника — из наблюдений над современной действительностью, над всеми социальными проявлениями империализма. Жизнь требовала своего идейно-философского осмысления (его орудием стал для Брехта марксизм), она требовала от художника и своего воплощения в искусстве в адекватной ей эстетической форме. «Такие крупномасштабные явления, — писал Брехт, — как война, деньги, нефть, железные дороги, парламент, наемный труд, земля, фигурируют там (в литературе, на сцене, в кино. —
Таким образом, представление об эпическом театре, каким оно постепенно складывалось у Брехта в конце 20-х годов, питалось поисками средств для выражения новой исторической действительности с ее новыми темами и масштабами событий, с новыми конфликтами, новыми героями, новыми сферами действия. Обращение к «крупномасштабным явлениям» определило уже в 20-е годы такие особенности эпической драмы Брехта, как отказ от камерного действия, замкнутого в кругу частных отношений, отказ от классического деления на акты и замена его хроникальной композицией со сменой эпизодов и сцен и т. д.
Раскрытие общественных закономерностей средствами искусства и социальное просвещение зрителя — в этом Брехт видит главную задачу своего эпического театра, равно как и основной норок современного буржуазного театра в том, что по самому своему классовому назначению этот театр является рассадником иллюзий или, как говорят о кинематографии определенного рода, «фабрикой снов». Он призван оказывать на зрителя наркотическое, усыпляющее действие, внушать ему настроения фаталистической покорности и пассивности, отвлекать от жизни и борьбы и переносить его в мир мечты и обмана, давая ему тем самым иллюзорную компенсацию за бесправие и унижения, которые он терпит в реальной жизни. Этот театр-дурман («отрасль буржуазной торговли наркотиками») должен быть, по мысли Брехта, заменен театром, имеющим противоположные задачи — воспитывать в зрителе классовое сознание, научить его понимать и анализировать сложные явления жизни, политически активизировать его и направить его социальное поведение по правильному пути, то есть вызвать у него стремление к революционному изменению жизни, внушить ему уверенность в возможности переделки природы, переустройства общества, перевоспитания человека на началах разума и справедливости.
Теория эпического театра была теорией универсальной, то есть охватывающей все области театрального искусства и обобщающей принципы, на которых строится творческая работа драматурга, режиссера, актера, художника, композитора и т. д., вплоть до гримера и осветителя. Брехт различает два вида театра: драматический и эпический. Драматический стремится подчинить себе эмоции зрителя, чтобы он испытал катарсис через страх и сострадание, чтобы он всем своим существом отдался происходящему на сцене, сопереживал, волновался, утратив ощущение разницы между театральным действием и подлинной жизнью, и чувствовал бы себя не зрителем спектакля, а лицом, вовлеченным в действительные события. Эпический же театр, напротив, должен апеллировать к разуму и учить, должен, рассказывая зрителю об определенных жизненных ситуациях и проблемах, соблюдать при этом условия, при которых тот сохранял бы если не спокойствие, то, во всяком случае, контроль над своими чувствами и во всеоружии ясного сознания и критической мысли, не поддаваясь иллюзиям сценического действия, наблюдал бы, думал, определял бы свою принципиальную позицию и принимал решения.
Приведем сопоставительную характеристику драматического и эпического театра, сформулированную Брехтом в 1936 году:
«Зритель драматического театра говорит: да, я уже тоже это чувствовал. — Таков я. — Это вполне естественно. — Так будет всегда. — Страдание этого человека меня потрясает, ибо для него нет выхода. — Это великое искусство: в нем все само собой разумеется. — Я плачу с плачущим, я смеюсь со смеющимся.
Зритель эпического театра говорит: этого бы я никак не подумал. — Так не следует делать. — Это в высшей степени поразительно, почти невероятно. — Этому должен быть положен конец. — Страдание этого человека меня потрясает, ибо для него все же возможен выход. — Это великое искусство: в нем ничто само собой не разумеется. — Я смеюсь над плачущим, я плачу над смеющимся».
Создать между зрителем и сценой дистанцию, необходимую для того, чтобы зритель мог как бы со стороны наблюдать и умозаключать, чтобы он смеялся над плачущим и плакал над смеющимся, то есть чтобы он дальше видел и больше понимал, чем сценические персонажи, чтобы его позиция по отношению к действию была позицией духовного превосходства и активных решений, — такова задача, которую согласно теории эпического театра, должны совместно решать драматург, режиссер и актер. Для последнего это требование является особо обязывающим. Актер должен показывать определенный человеческий характер в определенных обстоятельствах, а не просто быть им; он должен в какие-то моменты своего пребывания на сцене стоять рядом с создаваемым им образом, то есть быть не только его воплотителем, но и его судьей.
Чтобы создать предусмотренное теорией эпического театра отношение публики к сценическому действию, Брехт теоретически обосновывает и сознательно вводит в свою творческую практику в качестве принципиально обязательного момента так называемый «эффект очуждения». По существу «эффект очуждения» — это определенная форма объективирования изображаемых явлений, он призван расколдовать бездумный автоматизм зрительского восприятия. «Что такое очуждение? — спрашивает Брехт и отвечает на этот вопрос: — Произвести очуждение определенного события или характера — это прежде всего значит лишить это событие или характер всего, что само собой разумеется, знакомо, очевидно, и напротив — вызвать по его поводу удивление и любопытство». Зритель узнает предмет изображения, но в то же время воспринимает его образ как нечто необычное, «очужденное»… Иначе говоря, с помощью «эффекта очуждения» драматург, режиссер, актер, художник показывают те или иные жизненные явления и человеческие типы не в их обычном и примелькавшемся виде, а с какой-либо неожиданной и новой стороны, заставляющей зрителя по-новому посмотреть на, казалось бы, старые и уже известные вещи, активнее ими заинтересоваться и глубже их понять. «Смысл этой техники «эффекта очуждения», — поясняет Брехт, — заключается в том, чтобы внушить зрителю аналитическую, критическую позицию по отношению к изображаемым событиям».
Итак, в основе «эффекта очуждения» лежит вполне намеренное отклонение от привычного, видимого облика явлений и предметов, сознательный отказ от того, чтобы посредством искусства создавать иллюзию действительности. Этот принцип осуществляется Брехтом как в его драматургии (начиная с сюжетосложения и образотворчества и вплоть до применения сонгов и таких особенностей языка, как частое употребление парадоксов, нарочито наивное применение слов, собственное значение которых противоречит смыслу, придаваемому им контекстом, и т. д.), так и в способах сценического воплощения пьес (перестройки на сцене при раздвинутом занавесе, условно-намекающий характер декораций, маски и т. д.).
Первым произведением, в котором отчасти отразилась новая идейно-эстетическая ориентация Брехта и его принципы эпического театра, была комедия «Что тот солдат, что этот» (1924–1926). И уже в полной мере это сказалось в «Трехгрошовой опере» (1928) и последующих пьесах. Но, выдвигая свои теоретические положения, Брехт не сопровождал их никакими монополитическими притязаниями или нигилистически высокомерным отрицанием других форм реалистического искусства. Он не отвергал их даже в пределах собственной творческой практики, и, например, написанные им в 30-е годы одноактная пьеса «Винтовки Тересы Каррар» (1937) и сцены «Страх и нищета в Третьей империи» (1935–1938) были выдержаны вполне в духе драматического театра, в духе бытового и психологического «жизнеподобного» реализма.
В сценах «Страх и нищета в Третьей империи» Брехт вскрыл фальшь и двусмысленность, которые проникли во все поры общественного и приватного быта граждан фашистского государства. В империи страха и лицемерия произносимые вслух слова далеко не всегда выражали действительные мысли и чувства людей, их подлинное душевное состояние. Такие сцены, как «Правосудие», «Жена-еврейка», «Шпион», «Меловой крест» и др., свидетельствуют о высоком совершенстве, достигнутом Брехтом в искусстве диалога, лаконичного, точного и в то же время бесконечно богатого различными оттенками мысли, косвенными и привходящими значениями, тонким и выразительным подтекстом. Они демонстрируют филигранное мастерство, с которым писатель корректирует прямой смысл произносимых слов переосмысляющими их обстоятельствами сценического действия и сюжетных ситуаций.
«Страх и нищета в Третьей империи» как образчик драматического театра является в творчестве Брехта вершиной, достигающей высоты лучших творений его эпического театра. Эти лучшие творения Брехта следуют непрерывной чередой, начиная с его исторической хроники «Мамаша Кураж и ее дети» (1939) и параболической легенды «Добрый человек из Сычуани» (1938–1940).
«Мамаша Кураж и ее дети» писалась в преддверии второй мировой войны. Перед мысленным взором писателя уже вырисовывались зловещие очертания надвигающейся катастрофы. Его пьеса была словом предостережения, в ней был заключен призыв к немецкому народу не обольщаться посулами, не рассчитывать на выгоды, не связывать себя с гитлеровской кликой узами круговой поруки, узами совместных преступлений и совместной ответственности и расплаты.
Анна Фирлинг по прозвищу «мамаша Кураж» — маркитантка времен Тридцати летней войны. Она и ее дети — сыновья Эйлиф и Швейцеркас и немая дочь Катрин — с фургоном, груженным ходовыми товарами, отправляются в поход вслед за Вторым финляндским полком, чтобы наживаться на войне, обогащаться среди всеобщего разорения и гибели. Фельдфебель провожает фургон зловещей репликой:
Проходит двенадцать лет. Следуя по дорогам войны, фургон мамаши Кураж исколесил Польшу, Моравию, Баварию, Италию, Саксонию… И вот он появляется в последний раз. Его влачит, низко согнувшись в непосильном напряжении, немощная одинокая старуха, неузнаваемо изменившаяся под тяжестью перенесенных страданий, не разбогатевшая, а, напротив, обнищавшая, заплатившая войне дань жизнью всех своих детей. Они стали жертвами войны, которая была бы невозможна без участия, поддержки, самоубийственной заинтересованности в ней сотен и тысяч таких, как Кураж. Прочь иллюзии и тщетные надежды: война не для маленьких людей, им она несет не обогащение, а лишь страдания и гибель.
Мамаша Кураж ничему не научилась, не извлекла уроков из судьбы своей семьи. Пережив потрясение, она узнала о его общественных истоках «не больше, чем подопытный кролик о законах биологии». Она даже не понимает, что сама является виновницей гибели своих детей. Из уст ничему не научившейся Кураж зритель не услышит полезного назиданья, но ее трагическая история, разыгрывающаяся перед глазами зрителя, просвещает и учит его, учит распознавать и ненавидеть грабительские войны. Слепота мамаши Кураж делает зрителя зорким.
И еще одна философская идея заключена в исторической хронике о Тридцатилетней войне. Детей Кураж приводят к гибели их положительные задатки, их хорошие человеческие свойства. Правда, эти положительные задатки по-разному развились в каждом из них, но в той или иной форме они присущи всем троим. Эйлиф погибает жертвой своей неутолимой жажды подвигов, своей (извращенной в условиях разбойничьей войны) храбрости; Швейцеркас расплачивается жизнью за свою — правда, наивную и недалекую — честность; Катрин, совершив подвиг, умирает из-за своей доброты и жертвенной любви к детям. Так логика сценического повествования приводит зрителя к выводу о глубокой порочности и бесчеловечности такого общественного строя, при котором лишь подлость обеспечивает успех и процветание, а добродетель ведет к гибели.
Эта мысль о диалектике добра и зла, об органической враждебности всего жизненного уклада буржуазного общества добрым («продуктивным», как их называет Брехт) началам человеческой натуры с большой поэтической силой была выражена в следующей пьесе писателя — «Добрый человек из Сычуани». Брехт нашел удивительную форму, условно сказочную и одновременно конкретно чувственную для воплощения, казалось бы, отвлеченной философской идеи. Взаимно враждебные и друг друга исключающие действия «доброй» Шен Де и «злого» Шои Да оказываются взаимно связанными и друг друга обусловливающими, да и сама «добрая» Шен Де и «злой» Шои Да, как выясняется, — вовсе не два человека, а один «добро-злой». Так, через необычный своеобразный сюжет Брехт раскрывает противоестественное и парадоксальное состояние общества, в котором добро ведет к злу и лишь ценою зла достигается добро.
Но пьеса «Добрый человек из Сычуани» не ограничивается констатацией и анализом этого уродливого социального феномена. Постно-филантропической позиции трех богов, которые требуют, чтобы человек был добр, и при этом ханжески закрывают глаза на общественные условия, мешающие ему быть таковым, — этой позиции писатель противопоставляет революционное требование изменения мира.
В «Добром человеке из Сычуани» Брехт достиг высокого искусства эпической, повествовательной драматургии. В частности, он очень широко и изобретательно применяет технику «цитирования», то есть такого построения сценического действия, при котором оно является как бы цитатой в устах повествователя, живой материализацией его рассказа.
В восьмом эпизоде пьесы госпожа Ян, выйдя к рампе и обращаясь к публике, говорит: «Я должна вам рассказать, как мой сын благодаря мудрости и строгости всеми уважаемого господина Шои Да превратился из опустившегося человека в полезного…» После еще нескольких повествовательных фраз госпожи Ян ее рассказ передается уже в виде сценического действия и диалога, время от времени прерываемых комментариями госпожи Ян, которая выступает в этой сцене главным образом как рассказчица, но так же и как действующее лицо своего рассказа.
Сценический рассказ госпожи Ян о карьере ее сына на табачной фабрике, как правильно подметил польский критик А. Вирт, свидетельствует о том, что Брехт в поисках расширения изобразительных возможностей драмы обращался не только к эпосу, но и к смежным областям искусства, в частности к кино. Рассказ госпожи Ян (в первой его части) представляет собой перенесение в драматургию приема, с помощью которого в кино передаются рассказ о событиях прошлого или воспоминания. Камера надвигается на рассказчика (вспоминающего), его лицо дается крупным планом, затем наплыв, оно исчезает, и на экране возникают первые кадры рассказа (воспоминания), в которых мы уже видим рассказчика (вспоминающего) в качестве действующего лица. Так и здесь: прожектор освещает госпожу Ян, стоящую у рампы, — ее вводные повествовательные слова — затемнение — прожектор освещает глубину сцены, где разыгрывается действие с участием госпожи Ян в качестве Одного из персонажей…
Последней пьесой, написанной Брехтом в годы второй мировой войны, был «Кавказский меловой круг» (1943–1945). В этой пьесе писатель использовал сюжет старинной восточной легенды о тяжбе двух женщин из-за ребенка и о мудром судье, хитроумным способом распознавшем действительную мать. Брехт внес в сюжет принципиальную новацию: судья отклоняет притязания действительной, кровной матери, равнодушной к ребенку и преследующей лишь корыстные цели, и присуждает маленького Михеля «чужой» женщине, которая спасла ему жизнь и самоотверженно ухаживала за ним, подвергаясь опасностям и лишениям. Дело не в кровном родстве, а в интересах ребенка и общества. Перед судьей Аздаком стоит по существу вопрос не о праве одной из «матерей» на ребенка, а о праве ребенка на лучшую мать.
Эта притча о тяжбе за Михеля, о судье Аздаке и его меловом круге тесно связана с другим сюжетным мотивом, развернутым в прологе, с другим спором — двух кавказских колхозов о долине, которая принадлежала одному из них, но в силу особых обстоятельств военного времени оказалась возделанной другим. Смысл сближения этих двух сюжетов — о ребенке и о долине — становится особенно понятным в свете того философского и поэтического обобщения, которое вложено в заключительные стихи пьесы:
Так из двух «частных» сюжетов вполне органически вырастает обобщающий вывод огромного исторического и социально-этического значения, рождается апофеоз социалистического гуманизма и социалистического общественного строя.
В конце пролога, перед спектаклем, представитель спрашивает певца: «Надолго эта история, Аркадий?» И тот отвечает: «Здесь, собственно, две истории…» Действительно, история о меловом круге распадается на две самостоятельные, параллельно идущие линии: это история служанки Груше Вачнадзе и история деревенского писаря Аздака. Обе истории протекают синхронно. Они начинаются одновременно — в день мятежа князей: в этот день Груше с маленьким Михелем бежит из города в горы, а Аздак предоставляет в своей хижине ночлег спасающемуся от заговорщиков великому князю. В течение последующих двух лет у Груше и Аздака — у каждого своя жизнь, и лишь в конце пьесы их пути скрещиваются у судейского кресла.
Аздак — одна из наиболее сложных фигур брехтовской драматургии, не поддающаяся прямолинейной сценической интерпретации. Рассказ деда о революции в Персии и привезенная им оттуда песня крепко запали Аздаку в голову, он, несомненно, стоит на стороне угнетенных и свой нежданно-негаданно доставшийся ему пост судьи использует во благо беднякам. Он руководствуется не юридическими нормами, а народным здравым смыслом, и если и опирается на формальный закон, то лишь в самом буквальном смысле этого слова — седалищем. При этом Аздак — вовсе не рыцарь без страха и упрека и не самоотверженный борец. И дело не только во взяточничестве, пьянстве и блуде, но и в той слабости его жизнелюбивой натуры, которая (слабость) заставляет его клонить голову перед опасностью. Страшась виселицы, Аздак дважды совершает акт отречения, униженно заискивая перед латниками и подобострастно выражая Нателле Абашвили свою покорность, но каждый раз, когда опасность минует, казнит себя за отступничество. В противоречиях Аздака многое напоминает драму Галилея (при всех разделяющих их различиях). Гуляка и озорник из грузинского аула совершил тот же роковой просчет, что и великий итальянский ученый, полагая, что «наступило новое время». Этот просчет побудил их обоих к рискованным действиям, за которые они расплачиваются бесславным отречением, презирая себя за собственную слабость…
«Кавказский меловой круг» был в творчестве Брехта, пожалуй, самым совершенным и последовательным воплощением принципов эпического театра. Все происходящее в этой пьесе — рассказ. Не в том условном смысле, что это драма, обогащенная повествовательными приемами рассказа, а в самом прямом и точном смысле этого слова — рассказ певца Аркадия Чхеидзе, восседающего на просцениуме и излагающего колхозникам старинную легенду о меловом круге. Брехт создал специальную фигуру «рассказчика», вернее — певца, из уст которого исходит все то, что зритель видит на сцене. Сценическое действие и диалог здесь не иллюстрация к рассказу, а сами от начала до конца суть рассказ, но рассказ сценический, то есть такой, в котором средства и возможности эпоса помножены на выразительность и сил у воздействия драмы.
Спектакль, над которым Брехт работал в последние недели своей жизни, был посвящен трагической и поучительной истории великого Галилея. Не случайно перед лицом великой революции в науке, таящей в себе и могучие созидательные, и страшные разрушительные возможности, писатель, охваченный тревогой за человечество, обратился к вопросу об общественном поведении ученого. И хотя герой пьесы Галилей, а не, скажем, Альберт Эйнштейн (кстати, в последние годы своей жизни Брехт работал над пьесой об Эйнштейне), и действие ее происходит не в наши дни, а в эпоху Возрождения, также эпоху великих социальных и научных революций, и, наконец, в пьесе нет попытки подменить Италию XVII века исторически костюмированной современностью, — все же читатель и зритель обязательно увидят в конфликте Галилея с верховной властью поразительное сходство с моральными проблемами, возникающими перед многими современными учеными. Ибо пьеса Брехта заставит задуматься над вопросами о долге и ответственности ученого перед человечеством, о полезном употреблении и опасном злоупотреблении плодами «чистой мысли», о взаимной связи интеллектуального и морального начал в науке, об общественном, гражданском лице ученого…
Галилей — каким его изображает Брехт — человек Возрождения, его плоть и дух освободились от власяницы средневекового аскетизма, он по-язычески влюблен в земную жизнь, а жизнь небесную стремится постичь уже не через священные тексты, а через телескоп. Но вскоре читатель начинает замечать обратную сторону жизнелюбия Галилея. Жизнь для него тождественна наслаждению, и моральный закон, гласящий, что во имя истины нужно иногда уметь поступаться удовольствиями, что долг выше удовольствия, с его точки зрения, абсурден. В этом заключена страшная опасность: пройдут годы — и поставленный перед неумолимым выбором Галилей пожертвует высокими радостями творческой мысли ради низменных плотских удовольствий и бытового комфорта.
Учение Галилея становится фактором жестокой классовой борьбы. Господа его преследуют, ибо оно противоречит Библии, а они прекрасно знают, к чему ведет подрыв авторитета Священного писания, которое «обосновывало необходимость пота, терпения, голода, покорности…». Зато на рыночных площадях славят «Галилео — разрушителя Библии». Народ переносит принципы передовой астрономии с неба на землю: в открытиях Галилея, который перевернул вверх тормашками всю почитаемую веками иерархию мироздания, он видит сигнал к перевороту в общественной иерархии. Простые люди чтят Галилея как своего друга и союзника и ненавидят его врагов, которые «приказывают Земле стоять неподвижно, чтобы их замки не свалились». А сам Галилей лишь постепенно, лишь после того, как это понял народ и поняли князья, поняли помещики и монахи, начинает понимать, что его учение является могучей революционной силой не только в сфере научной мысли, но и в области общественных отношений. И тем более пагубно предательство со стороны человека, который всегда проповедовал народность науки и мечтал о времени, когда «об астрономии будут разговаривать на рынках». И вот, дожив до этого времени, завоевав доверие и поддержку плебейских масс, имея возможность превратить науку в рычаг народного благоденствия, Галилей, поддавшись своим плотским слабостям, изменил народу, науке, делу своей жизни, самому себе…
В четырнадцатой картине пьесы любимый ученик Галилея Андреа Сарти, отрекшийся от своего учителя после того, как тот отрекся от истины, приходит к нему с прощальным визитом перед отъездом за границу. Он все еще любит своего падшего учителя и поэтому, узнав, что тот все эти годы тайно продолжал свои исследования, легко поддается соблазну понять и оправдать его поведение. Он готов увидеть разумный смысл во всех поступках Галилея — и в том, что тот продал венецианскому сенату подзорную трубу, изобретенную другим, и в его сервильном подобострастии перед великим герцогом Флоренции, и, наконец, в акте отречения, которым было выиграно время для совершения других великих открытий. Андреа оправдывает Галилея, но сам Галилей и вместе с ним Брехт не знают оправдания отступничеству.
Когда-то на робкий вопрос маленького монаха: «А не думаете ли вы, что истина — если это истина — выйдет наружу и без нас?» — Галилей ответил со страстью и гневом: «Нет, нет и нет! Наружу выходит ровно столько истины, сколько мы выводим. Победа разума может быть только победой разумных!» Галилей понимал, что научный прогресс невозможен без мужества и активности людей науки. И, капитулировав перед темными силами, он не только нанес поражение делу разума, но и совершил роковой по своим историческим последствиям акт — разорвал тесные узы между наукой и народом. Осуждая себя за это и предвидя, на какой уродливый и опасный путь может ступить наука, не считающая для себя высшим законом служение народу, Галилей пророчески восклицает: «Пропасть между вами и человечеством может в один прекрасный день стать настолько огромной, что на ваши крики торжества по поводу какого-нибудь нового открытия вам ответит всеобщий вопль ужаса».
«Жизнь Галилея», в своей окончательной редакции возникшая под впечатлением атомного финала второй мировой войны, предостерегала против третьей. Она была словом предостережения, обращенным к совести и разуму человечества и прежде всего интеллигенции, то есть людей, чьи знания могут стать источником великого блага или великого бедствия.
Своими пьесами, спектаклями, своими стихами и теоретическими работами — всем своим творчеством Брехт всегда и до последней минуты своей жизни служил общественной и духовной борьбе за мир и социализм, за счастье нынешних и грядущих человеческих поколений.
Стихотворения
Стихотворения 1916–1926 годов
Песня железнодорожников из Форт-Дональда
Легенда о девке Ивлин Ру
О грешниках в аду
Песня висельников
О Франсуа Вийоне
Гимн богу
О, Фаллада, висишь ты!
Календарные стихи
Баллада о старухе
Мария
Рождественская легенда
На смерть преступника
Я ничего не имею против Александра
Гордиев узел
Гость
Корова во время жвачки
Сонет о жизни скверной
Любим ли ими я — мне все равно…
Из книги «Домашние проповеди»
О хлебе и детях
Апфельбек, или Лилия в долине
О детоубийце Марии Фарар
Литургия дуновения
О покладистости природы
Песня за глажкой белья об утраченной невинности
О приветливости мира
О лазании по деревьям
О плавании в озерах и реках
О городах
Большой благодарственный хорал
Баллада об искателях приключений
О сподвижниках Кортеса
Баллада о пиратах
Баллада о Ханне Каш
Воспоминание о Марии А
Баллада о дружбе
Хорал о Великом Ваале
Об утонувшей девушке
Легенда о мертвом солдате
Против соблазна
О бедном Б. Б
Из «Хрестоматии для жителей городов»
Не оставляй следов…
О пятом колесе
Об опасности ни слова!
Оставьте все ваши мечты…
Четыре предложения человеку
с разных сторон в разное время
Мне часто снится ночами…
Обращение к властям
Стихотворения 1927–1932 годов
Триста убитых кули докладывают Интернационалу
Из Лондона сообщают по телеграфу:
«300 кули, захваченных в плен
войсками китайских белых армий и
отправленных на платформах в Пын Шень
погибли в дороге от голода и холода».
О деньгах
Талера, дитя мое, не бойся,
К талеру, дитя мое, стремись.
Сонет о любовниках
Жестокий романс о Мэки-Ноже
Пиратка Дженни, или Мечты судомойки
Перевод Е. Эткинда
О ненадежности житейских обстоятельств
Баллада о приятной жизни
Чем жив человек
Песня о тщете человеческих усилий
Любящие
Сонет к новому изданию Франсуа Вийона
Песня солидарности
Хороший, но для кого?
Ночлег
Три параграфа Веймарской конституции
Параграф I
Государственная власть исходит от народа
Параграф 111
Право на собственность
Параграф 115
Неприкосновенность жилища
Ах, доктор…
Изо всех вещей
Ни единой мысли не тратьте на то,
чего нельзя изменить
Переезжая границу Советского Союза
Тем, кто может уйти
Когда фашизм набирал силу…
Из книги «Песни, стихотворения, хоры»
Эпитафия 1919
Колыбельные песни
Песня о штурмовике
Песня о классовом враге
Из «Хоралов о Гитлере»
II
На мотив «Господу нашему
слава, царю и владыке вселенной!»
III
На мотив «Всевышнему навеки…»
Баллада о дереве и ветвях
Борцам концлагерей
Погребение подстрекателя в цинковом гробу
Послание товарищу Димитрову в те дни, когда он боролся с фашистским судом в Лейпциге
Хвала коммунизму
Хвала диалектике
«Баллада о старухе»
Баллада об одобрении мира
Померкшая слава Нью-Йорка, города-гиганта
Песня поэтов,
честно заслуживающих свой гонорар
Германия
Пусть другие говорят о своем
позоре, я же говорю о моем.
Стихотворения 1933–1938 годов
Время от времени, с той поры, как мы вместе работаем
Говорят, что ты больше не хочешь работать с нами
Не требуйте слишком большого ума
Потеря ценного человека
Когда изгнали меня на чужбину
Время, когда я был богат
Против объективных
Скитания поэтов
Плохим ты оказался доброхотом…
Песнь о животворной силе денег
Баллада о водяном колесе
Расследование
Только из-за растущего хаоса…
Медея из Лодзи
Перечитывая «Время, когда я был богат»
Когда распались мы на Ты и Я…
Песня о Сааре
Сообщение из Германии
Последнее желание
Дырка в ботинке Ильича
Что толку в доброте?
Об учении без учеников
Пассажир
«Правдивая история о крысолове из Гамельна»
Размышления девушки из ревю во время стриптиза
Если камень говорит, что он хочет упасть на землю…
Зачем называть мое имя?
Мысль в произведениях классиков
Каждый год в сентябре, к началу школьных занятий…
Бедным одноклассникам из предместья
Разбойник и его слуга
Император Наполеон и мой друг каменщик
Читать на ночь и утром…
Проезжая в удобной машине…
В мрачные времена
Сомневающийся
Прощание
Сыновья фрау Гермер
Цитата
Жалоба эмигранта
Хвала сомнению
Хвала забывчивости
Костыли
Парад старого нового
Из книги «Свендборгские стихотворения»
Эпиграф
к «Свендборгским стихотворениям»
Из цикла «Азы о войне — немцам»
Немецкая песня
Баллада о Марии Зандерс,
«Еврейской шлюхе»
Баллада об осекских вдовах
Портной из Ульма
Слива
Мой брат был храбрый летчик
Песня единого фронта
Резолюция коммунаров
Вопросы читающего рабочего
Башмак Эмпедокла
Легенда о создании книги «Дао Дэ цзин»
на пути Лао-цзы на чужбину
Посещение изгнанных поэтов
Притча Будды о горящем доме
Ковровщики Куян-Булака чтят Ленина
Непобедимая надпись
Уголь для Майка
Московский рабочий класс
принимает великий Метрополитен
27 апреля 1935 года
Великий Октябрь
Шатким
Примкнувшим
На смерть борца за мир
Памяти Карла фон Осецкого
Советы художникам касательно судьбы
их произведений
во время будущей войны
Эпитафия Горькому
Сожжение книг
Сон о великой смутьянке
Служебный поезд
Трудности правления
Ужасы режима
Молодежь и Третья империя
Правительство как художник
Как долго просуществует Третья империя
Запрещение театральной критики
О слове «Эмигранты»
Мысли о длительности изгнания
Убежище
А в вашей стране?
Изгнанный по веским причинам
К потомкам
Стихотворения 1939–1947 годов
Во время войны многое возрастает
За каждым декретом режима
Фюрер вам станет рассказывать — дескать, война…
Литература будет проверена
Мартину Андерсену Нексе
Скверное время для поэзии
Скверное время для молодежи
Шведский пейзаж
И вот война, и путь наш все труднее…
Одно прошу — не избегай меня…
Любовная песня плохих времен
О пьесе Шекспира «Гамлет»
О стихотворении Шиллера «Колокол»
«Солдат из Ла-Сьота»
О стихотворении Шиллера «Порука»
О пьесе Клейста «Принц Гомбургский»
Финляндия 1940
Реквизит Елены Вайгель
О счастье
О повседневном театре
Радость начала
О критическом отношении
Спектакль окончен
Правдивая история о крысолове из Гамельна
Лошадь Руусканена
Научи меня
Тайфун
После смерти моей сотрудницы М. Ш
На самоубийство изгнанника В. Б
Размышляя про ад
Сонет в эмиграции
Дела в этом городе таковы
Детский крестовый поход
Немецким солдатам на Восточном фронте
Везде друзья
Чтение газеты у плиты
Письмо драматургу Одетсу
Голливуд
Маска злого духа
Выложи товар!
Ежедневно Красная Армия наступает
Доброе дело
Песня немецкой матери
Обреченные поколенья
Новые времена
Возвращение
Все снова и снова
Демократический судья
Поливка сада
Общие воспоминания
«Плащ еретика»
Добровольные сторожа
Другу стихотворцу
Наступление дня
Письма о прочитанном
Гораций. Послания,
книга II, послание I
Осуждение античных идеалов
Я, выживший
Все меняется
Бараний марш
Что получила жена солдата?…
Песня о Влтаве
Прежде
Отставший
Германия в 1945 году
Осень в Калифорнии
Что чувствует писатель,
полагая, что он предан другом
1945
Войну осквернили
Гордость
Обращение умирающего поэта к молодым
С чувством позора
Баллада о приятной жизни гитлеровских сатрапов
Анахроничное шествие,
или свобода и демократия
Из «Подборки М. Штеффин»
Весна 1938
Мальчишка, воровавший вишни
1940
Трубки
Мемориальные доски
павшим в войне Гитлера с Францией
Финский пейзаж
Стихотворения 1948–1956 годов
Песня стройки
Песня о будущем
Надгробие Карла Либкнехта
Надгробие Розы Люксембург
Когда наши города стали мусором
Когда я вернулся
Плохие времена
Моим согражданам
Актеру П. Л. в изгнании
О счастье дарения
О воинственном учителе
Тополь на Карлсплац
Детский гимн
Песни любви
Китайский лев,
выточенный из корней чайного куста
Песня о счастье
«Раненый Сократ»
Германия в 1952 году
Хлеб народа
Неуловимые ошибки комиссии
по делам искусств
Ведомство литературы
Не то имелось в виду
Вопрос
Теплица
Собака
Когда-нибудь, когда будет время
Мне не нужно надгробия
Нелегкие времена
Когда в белой больничной палате…
Радостно вкушать мясо
Ответ на стихотворение
«О приветливости мира»
Из «Буковских элегий»
Замена колеса
Сад
Привычки еще те же
Жаркий день
Дым
Железо
Ели
Однорукий в роще
Восемь лет назад
Гребля, разговоры
Читая Горация
Звуки
Над советской книгой
Рассказы
Смерть Цезаря Малатесты
Цезарь Малатеста стал властелином небольшого города Казерты четырнадцати лет от роду, а на семнадцатом году, как свидетельствует историческая хроника Кампаньи, убил своего брата, бывшего на два года моложе. В течение двадцати лет он приумножал свои владения и славу отвагой и шуткой, и его имя вселяло страх даже в тех, кто его любил, — не столько из-за ударов, которые он наносил, сколько из-за ударов, которые он мог вынести. Но на тридцать первом году жизни он оказался вовлечен в незначительную, но неприятную историю, которая привела его спустя несколько лет к гибели. Сегодня во всей Кампанье он слывет позором Италии, скорбью и грязью Рима.
Вот как это случилось.
В беседе с Франческо Гаия, столь же славившимся своим изящным образом жизни, сколь и беспредельной подлостью, Малатеста среди прочих шуток, весьма веселивших его гостя, отпустил насмешливое замечание об одном из дальних родственников папы, не подозревая, что тот приходится дальним родственником и Гаие. Ничто в поведении гостя не указывало на это обстоятельство. Они расстались большими друзьями, обменявшись изысканными любезностями и сговорившись о совместной охоте осенью. После этой беседы Цезарю Малатесте оставалось жить три года.
То ли Гаия, ставший к тому времени кардиналом, был всецело поглощен денежными делами, то ли не чувствовал желания проводить время вне стен города, но, так или иначе, Цезарь Малатеста ничего не слышал о нем, если не считать учтивого, но холодного послания, содержавшего извинения Гаии в том, что у него нет возможности принять участие в охоте, о которой они договорились. Однако спустя два с половиной года после той беседы Франческо Гаия стал собирать войско. Никто во всей Кампанье не знал, против кого он_вооружается, и сам он ничем не выдавал своих намерений; а так как папа не препятствовал ему, речь шла, по всей видимости, о турках или немцах.
Цезарь Малатеста, узнав, что войска кардинала не минуют его города Казерты, послал навстречу Гаие нескольких слуг с любезным приглашением. Посланцы не вернулись. Цезарю в это время докучал один бесстыдный монах, который в деревушке неподалеку от Казерты поносил его перед собравшимися казертинцами неподобающим образом и варварским стилем. Цезарь приказал схватить монаха и запереть в подземелье, но несколько дней спустя монах бежал, а с ним и его стража. Изумление Цезаря, вызванное тем, что четверо его лучших слуг бежали с заключенным, который изрыгал на него хулу, возросло, когда однажды утром он не досчитался еще трех слуг, и среди них того, кто служил прежде его отцу. Вечерами он спускался из замка и, гуляя по стене, часто замечал, как толпятся на улицах люди и говорят о нем. И только когда войска Гаии находились в двух часах пути от Казерты, Цезарь узнал случайно из разговора с одним из окрестных крестьян, что поход Гаии направлен против него самого. Он не верил этому, пока какой-то негодяй не прибил к воротам замка бумагу, где Франческо Гаия требовал, чтобы все наемники и слуги Малатесты покинули его. Из этой же бумаги Цезарь узнал, что папа отлучил его от церкви и приговорил к смерти. Утром того дня, когда была прочитана бумага, из замка исчезли последние слуги.
Так началась удивительная и чудовищная осада одного человека, которую тот век воспринял как удачную шутку и посмеялся над ней.
Совершая послеобеденный обход Казерты, недоумевающий Цезарь обнаружил, что ни в одном из домов не осталось больше жителей. Только стая бездомных собак присоединилась к нему, когда он, охваченный чувством полной отчужденности от своего родного города, поспешней, чем обычно, возвращался в осиротевший замок. Вечером он увидел с башни, как войско Гаии кольцом окружает покинутый город.
Цезарь собственноручно запер на засов тяжелую дверь замка и, не поужинав (с полудня в замке не было никого, кто мог бы приготовить ему еду), лег спать. Спал он плохо и вскоре после полуночи поднялся исполненный тревоги, чтобы взглянуть на собранное здесь немалое войско, которое он накликал на себя как болезнь, сам не зная чем. Он увидел, что, несмотря на глубокую ночь, в лагере горят костры и слышится пение пьяных.
Утром он сварил себе кукурузы и с жадностью съел ее, наполовину сгоревшую. В то время он еще не умел готовить, но прежде, чем умереть, он выучился этому.
День он посвятил укреплению замка. Он втаскивал на стену обломки скалы и располагал их так, чтобы, двигаясь вдоль стены, можно было без особого труда столкнуть их вниз. Широкий подъемный мост одному было поднять не под силу, он поднял его с помощью оставшейся у него пары лошадей, осталась только узкая доска, которую легко было сбросить пинком ноги. По вечерам он больше не ходил в город, опасаясь нападения. Все последующие дни он проводил высоко на башне, наблюдая за врагом. Он не заметил ничего особенного. Город вымер, враг у его ворот, судя по всему, приготовился к длительной осаде. Однажды, когда Цезарь прогуливался по стене — время тянулось для него теперь очень медленно, — несколько метких стрелков выстрелили по нему. Он рассмеялся, ибо подумал, что они не могли попасть в него, — он еще не понимал, что они учились не попадать в него.
Стояла осень. Поля Кампаньи были уже убраны, и Цезарю хорошо было видно, как на холме напротив срезают виноград. Песни сборщиков винограда смешивались с песнями солдат, и никто из людей, еще неделю назад живших в Казерте, не возвращался туда. Словно вспыхнула чума и за одну ночь сожрала всех, кроме одного.
Осада длилась три недели. Выждать время, пока осажденный мысленно переберет всю свою жизнь и найдет в ней место, когда был сделан ложный шаг, — в этом заключалась цель Гаии и смысл его шутки. Кроме того, он хотел подождать, пока соберется народ со всей Кампаньи на представление — казнь Цезаря Мала-тесты. (Люди приходили с женами и детьми даже из Флоренции и Неаполя.)
В течение трех недель толпы крестьян и горожан, стекавшихся сюда со всех сторон, стояли напротив укрепленного холма Казерты, показывали на него пальцами и ждали, и в течение всех трех недель осажденный утром и вечером гулял по стене. Постепенно его одежда становилась неряшливее, казалось, он спал не раздеваясь, и походка его сделалась вялой — ему не хватало пищи. Лицо его на таком большом расстоянии было неразличимо.
В конце третьей недели те, кто был снаружи, увидели, как он опускает подъемный мост, и три дня и еще полдня он выкрикивал со своей башни нечто неразличимое из-за большого расстояния. Но все это время он не показывался на стене и не выходил из башни.
В последние дни осады — она длилась уже четвертую неделю — в лагере под Казертой собрались люди со всей Кампаньи и из всех сословий. Цезарь часами ездил по стене верхом на лошади. В лагере не без причины полагали, что он уже слишком слаб, чтобы ходить.
Многие рассказывали потом, когда все уже было позади и жители Казерты вернулись домой, что нашлись люди, которые, нарушив запрет Франческо, подкрадывались к стене и видели, как он стоял на стене, и слышали, как он взывал к богу и черту и просил взять его жизнь. Вполне достоверным представляется, что он до своего последнего часа и даже тогда не знал, почему все это с ним случилось, и вполне достоверно, что он об этом не спрашивал.
На двадцать шестой день осады он с огромным трудом поднял подъемный мост. Через два дня он на глазах всего вражеского лагеря справил на стене нужду.
Его казнь совершилась на двадцать девятый день осады, утром, около одиннадцати часов, казнили его три подручных палача, и он не оказал никакого сопротивления. Гаия, который, впрочем, ускакал, не дожидаясь последнего, несколько пошлого поворота своей шутки, велел соорудить на рыночной площади в Казерте памятную колонну с надписью: «Здесь Франческо Гаия казнил Цезаря Малатесту — позор Италии, скорбь и грязь Рима».
Так ему удалось почтить своего дальнего родственника, запечатлев в памяти Италии того, кто насмехался над ним, — человека не без заслуг, — всего лишь как автора одной-единственной шутки; Гаия, притворяясь, что забыл эту шутку — причиной тому была ее суть, — не мог оставить ее безнаказанной.
Четверо мужчин и покер, или
слишком много счастья — несчастье
Это было в Гаване. Они восседали на соломенных креслах, позабыв обо всем на свете. Если становилось слишком жарко, пили воду со льдом, а по вечерам танцевали бостон в отеле «Атлантик». Все четверо были богаты.
Газеты называли их великими людьми. Прочитав это три раза кряду, они швыряли газету в океан. Или, растянув ее обеими руками, продырявливали носком полуботинка. Трое из них на глазах десяти тысяч зрителей установили новые рекорды по плаванию, а четвертый собрал сюда эти десять тысяч. Когда они победили всех соперников и прочитали все газеты, они сели на пароход. Они возвращались в Нью-Йорк, набив карманы деньгами.
Собственно говоря, по-настоящему рассказать эту историю можно только в сопровождении джаза. Она поэтична от начала и до конца. Она начинается в дыму сигар, под звуки смеха, а кончается смертью.
Дело в том, что об одном из них было доподлинно известно: он может выудить живого карпа из консервной банки. Он, как говорится, родился в сорочке. Его звали Джонни Бэйкер. Счастливчик Джонни. Он был одним из лучших пловцов на короткие дистанции обоих полушарий. Но его поразительное счастье отбрасывало тень на любой его успех. Ибо если человек, развернув бумажную салфетку, вдруг вынимает из нее долларовую банкноту, люди начинают сомневаться в его деловых талантах, будь он сам Рокфеллер, и становятся подозрительными. И они стали подозрительными.
В Гаване он одержал победу так же, как и двое остальных. В заплыве на двести ярдов он опередил самого сильного соперника на длину корпуса. Но и на этот раз ни для кого не было секретом, что тот плохо переносит здешний климат и плохо себя чувствовал. Разумеется, сам Джонни говорил, ему непременно приплетут что-нибудь в этом роде и станут трепаться о его «счастье», как бы хорошо он ни проплыл свою дистанцию. Он говорил, а остальные двое улыбались.
Вот как обстояли дела, когда началась эта история, а она началась небольшой партией в покер. На пароходе было слишком скучно.
Небо было синим, и океан был синим. Напитки были хороши, но они были одинаково хороши всегда и везде. И сигары были хороши, как другие такие же сигары. Короче говоря, и небо, и океан, и напитки, и сигары — все было нехорошо.
Большего они ожидали от маленькой партии в покер.
Они начали недалеко от Бермудских островов. Они удобно уселись: каждый использовал два стула. О том, как расставить стулья, они договорились по-джентльменски. Ноги одного лежали около уха другого. Вот так недалеко от Бермудских островов они начали накликать на себя свою погибель.
Джонни был обижен их намеками, и они начали без него, втроем. Один выигрывал, второй проигрывал, третий оставался при своих. Они расплачивались металлическими фишками, каждая обозначала пять центов. Потом одному из них и эта затея показалась скучной, и он вышел из игры, сняв ноги со спинки стула. Его заменил Джонни. И сейчас же эта затея перестала быть скучной. Джонни стал выигрывать. Чего Джонни не умел, так это играть в покер, но что Джонни умел — так это выигрывать в покер.
Когда Джонни блефовал, это выглядело так смешно, что ни один покерист в мире не решился бы принять предложенную им ставку. Но если человек, который знал Джонни, был уверен, что тот блефует, Джонни неожиданно для себя предъявлял флешь.
Прошло два часа. Сам Джонни играл совершенно спокойно, но остальные двое разгорячились. Когда четвертый спустя эти два часа вернулся с кухни, где он наблюдал, как чистят картошку, он увидел, что жетоны раздаются снова и что каждый из них означает теперь доллар. Это небольшое повышение было единственной возможностью для партнеров Джонни вернуть хотя бы часть своих денег. Так уж получилось: деньги, которые Джонни отнял у них по пенсу, им приходилось теперь выгребать лопатой. Даже отцы семейств не могли играть осторожнее, но загребал деньги Джонни.
Вначале они играли шесть часов подряд. В течение этих шести часов они еще могли в любой момент выйти из игры, оставив Джонни лишь тот доход, который им принесла победа в Гаване. Но после шести часов напряжения и тревог это уже стало невозможно.
Наступило время ужина. Они проглотили его наспех. Им казалось, что в руках у них не вилки, а стриты. Они ели бифштексы, а думали о флешь-ройяль{132}. Четвертый ел значительно медленнее. Он сказал, что, пожалуй, теперь он сыграл бы с большей охотой, ибо теперь шлепанье картами приобрело, по крайней мере, размах.
После ужина они начали играть снова, вчетвером. Они играли восемь часов. Бермудские острова остались позади, когда около трех часов ночи Джонни сосчитал их деньги.
Они проспали пять часов довольно скверно и начали снова. Они были разорены на годы вперед. Им предстояло плыть еще один день, в двенадцать часов ночи они должны были прибыть в Нью-Йорк. И в течение этого дня им следовало принять меры, чтобы не остаться нищими до конца жизни. Ибо среди них был один, кто своей плохой игрой в покер выжимал из них все соки.
Днем, когда количество встречных судов указывало на приближение к берегу, игра пошла на квартиры. Вдобавок ко всему Джонни выиграл еще и пианино. Потом они дали себе два часа на обед и отдых, а после этого начали ожесточенное сражение — ставкой в нем были надетые на них костюмы. В пять часов вечера они увидели, что вынуждены продолжать. Четвертый, вступивший в игру после Бермуд, когда остальные уже не различали своих вилок, а он тогда еще мог есть спокойно, по собственному почину предложил Джонни сыграть на свою девушку. То есть если Джонни выиграет, он получит право пойти с некой Дженни Смит на вдовий бал хорового общества в Хобокене, а если проиграет, то вернет все, что выиграл у них. И Джонни согласился. Предварительно он спросил:
— А ты сам не пойдешь?
— И не подумаю.
— И не рассердишься?
— И не рассержусь.
— И на нее не рассердишься?
— Что значит: и на нее?
— Ты не рассердишься на эту девушку, на Джонни?
— Да нет же, черт возьми, я на нее не рассержусь.
И тогда Джонни выиграл.
Если вы играете в карты, выигрываете, кладете свой выигрыш в карман, приподнимаете шляпу и уходите, — это значит, что вы пребывали в опасности и избежали ее. Но если у вас доброе сердце, и вы остаетесь, чтобы дать партнерам отыграться, и после этого не заканчиваете свою жизнь в доме призрения, вы будете связаны со своими партнерами до самой смерти. Они вопьются в вашу печень, как стервятники. Для игры в покер надо иметь такое же жесткое сердце, как для любой другой формы экспроприации.
С той самой минуты, как Джонни вошел в игру, потому что другой из нее вышел, он во всем уступал остальным. Они заставили его несколько тысяч раз взглянуть в карты, лишили его отдыха и сна, добились, чтобы он ел в такой спешке, как рабочий, решивший установить рекорд. Они бы охотно подвесили бифштекс Джонни на веревочке, чтобы он, не прерывая игры, откусывал от него по кусочку каждые шесть часов. Все это было Джонни глубоко противно.
Выиграв девушку, что, по его мнению, переполнило чашу, он встал из-за стола, наивно полагая, что с них достаточно. Они связались с ним, хотя знали про его счастье, скорей всего потому, что думали — он понимает в покере столько же, сколько машинист паровоза в географии. Но машинист едет по рельсам, а рельсы в географии разбираются: по ним машинист непременно приедет из Нью-Йорка в Чикаго и никогда не попадет ни в какое другое место. Он выиграл у своих партнеров именно по этой системе, и теперь речь шла только о том, как вернуть выигранное так, чтобы не нанести им кровной обиды. Недостатком Джонни была его мягкосердечность. Он обладал чрезмерным чувством такта.
Джонни объявил сразу, что не надо принимать случившегося всерьез, эта была всего лишь шутка. Они ничего не ответили. Они продолжали сидеть, как сидели со вчерашнего дня, и смотрели на чаек, которых теперь стало больше.
На основании этого Джонни заключил, что по их представлению целые сутки игры в покер не имеют ничего общего с шуткой.
Джонни стоял, облокотившись на поручни, и предавался размышлениям. И тут его осенило. Прежде всего он предложил им поужинать. Разумеется, на его счет. Ему смутно представились торжественная трапеза, непринужденное веселье и роскошное угощение. Он сам будет смешивать коктейли, которые развяжут языки. При сложившейся ситуации о расходах можно не беспокоиться. Он подумывал даже об икре. Джонни возлагал на этот ужин очень большие надежды.
Они не отказались.
Они приняли его предложение без особого энтузиазма, но, так или иначе, они придут. Все равно приближалось время ужина.
Джонни ушел делать заказ. Он спустился в кухню и переговорил с поваром, обращаясь с ним так бережно, как будто он стеклянный. Джонни хотел бы, чтоб для него и его друзей сервировали ужин, торжественный ужин, который затмил бы все, чем когда-либо угощала первоклассная кухня на судах, плавающих между Гаваной и Нью-Йорком. Во время бесхитростной беседы с поваром Джонни испытал большое облегчение.
За эти полчаса на палубе не было произнесено ни одного слова.
Внизу Джонни сам накрывал на стол. Рядом со своим местом он поставил маленький столик, на который водрузил бутылки с напитками. Ему не надо будет вставать, чтобы смешивать коктейли. За своими гостями он послал повара. Они вошли с равнодушными лицами и быстро уселись за стол, словно за обычный ужин. Особого веселья не замечалось.
Джонни надеялся, что за столом с ними будет легче найти общий язык. Как правило, за едой люди становятся общительней, а еда была превосходная. Они ели помногу, но так, словно не получали никакого удовольствия. Суп из свежих овощей они хлебали, как гороховую похлебку, а жареных кур ели, как сало в дешевой обжорке. Судя по всему, у них было собственное мнение об ужине, затеянном Джонни. Один из них взял красивый фарфоровый горшочек, покрытый глазурью, и спросил:
— Здесь икра?
Джонни в полном соответствии с действительностью ответил:
— Да, и притом самая лучшая, какую только можно было достать на этой старой посудине.
Тот кивнул в ответ и съел весь горшочек, вычерпывая икру ложечкой. Сразу вслед за этим второй показал остальным на салат-майонез, сервированный необычным образом. Те усмехнулись в ответ. И, это и кое-что другое в их поведении не ускользнуло от внимания хозяина. Но только за кофе Джонни догадался, что пригласить их на ужин было наглостью с его стороны. Они никак не оценили его желания употребить часть выигрыша на общее благо. И вообще казалось, что они осознали, сколь серьезны их потери, только сейчас, когда принуждены были смотреть, как он швыряет их деньги на бессмысленную жратву. Дело обстояло примерно так, как с женщиной, которая хочет вас покинуть. Когда вы читаете хорошо написанное прощальное письмо, вы, быть может, даже понимаете ее, но, когда вы видите, как она усаживается в такси с другим мужчиной, только тогда до вас доходит, что, собственно, произошло.
Джонни серьезно встревожился.
Было восемь часов вечера. Издалека уже доносились гудки буксиров. До Нью-Йорка оставалось четыре часа хода.
У Джонни возникло смутное чувство, что просидеть четыре часа взаперти в каюте бок о бок с этими разоренными людьми невозможно. Но все здесь выглядело так, что просто встать и уйти было тоже невозможно.
И тут Джонни ухватился за свой единственный шанс. Он предложил партнерам еще раз сыграть с ними на все. Они отставили кофейные чашки, отодвинули на край стола полупустые консервные банки. Они снова роздали карты.
Они стали снова, как с самого начала, играть на деньги, пользуясь жетонами. Джонни заметил, что его партнеры не хотят выходить со своими ставками за определенные пределы. Значит, они снова начали играть всерьез.
При первой же раздаче карт Джонни с рук пришел стрит. Несмотря на это, Джонни во втором круге сразу вышел из игры, оставив им свою ставку. За это время он, бесспорно, кое-чему научился. После второй и третьей раздачи карт, при которых первоначальные ставки каждый раз повышались, он сделал вид, что не видит блефа, и принимал предлагаемые повышения ставок. Но тут один из них, спокойно и прямо поглядев ему в глаза, сказал:
— Играй, как полагается.
После этого Джонни сыграл несколько раз, как играл прежде, и выиграл, как прежде. И тут он вдруг ощутил странное желание играть, как играется, использовать свои шансы, как использует их любой другой. Но он снова увидел их лица и увидел, как они швыряют свои карты на стол, едва взглянув в них, и он совсем потерял мужество. Он снова попробовал подыгрывать им, но каждый раз, когда он пытался сделать что-нибудь неверно, он замечал, что за ним пристально наблюдают, и не решался на это. А если он играл плохо по своему неумению, они начинали играть еще хуже, потому что верили только в его счастье. Его неуверенность они принимали за откровенную злонамеренность. Они все больше убеждались, что он играет с ними, как кошка с мышкой.
Когда все жетоны снова лежали перед ним, трое игроков встали, но он продолжал сидеть, без единой мысли в голове, среди карт и консервных банок. Было одиннадцать часов, до Нью-Йорка оставался один час хода. Четверо мужчин и колода карт в каюте парохода Гавана — Нью-Йорк.
У них оставалось еще немного времени. В каюте было очень душно, они решили выйти ненадолго на верхнюю палубу. Свежий воздух пойдет им на пользу. Казалось, что мысль о свежем воздухе подняла их настроение Они даже спросили Джонни, не хочет ли он выйти вместе с ними на палубу. Джонни не захотел выходить на палубу.
Когда трое увидели, что Джонни не хочет выходить на палубу, они дали ему понять, что придают его согласию большое значение.
И тут Джонни впервые совершенно потерял голову и допустил ошибку, не сразу встав из-за стола. Так он дал им возможность увидеть выражение страха на его лице, а это, в свою очередь, подсказало им решение.
Спустя долгие пять минут, Джонни, не произнеся ни слова, пошел с ними на палубу. Ширина лестницы позволяла идти рядом только двоим. Вот так и получилось, что первый шел впереди, второй — позади, а третий — рядом с Джонни. Они поднялись наверх. Ночь была холодной и туманной. Палуба — влажной и скользкой. Джонни был доволен, что идет посередине.
Они прошли мимо рулевой рубки, стоявший в ней матрос не обратил на них внимания. Когда они отошли от него шага на четыре, Джонни почувствовал, что он что-то упустил. Но они уже приближались к корме, двигаясь вдоль борта.
Они остановились на корме у борта, и Джонни хотел выполнить свое намерение и громко закричать. Но странным образом ему помешал туман: когда люди плохо видят, им кажется, что их так же плохо слышат.
Они сбросили его в воду через борт. Потом они снова сидели в каюте — трое мужчин с колодой карт для покера, доедали консервы из полупустых банок. Смешивали остатки из бутылок и спрашивали себя, умеет ли Джонни Бэйкер, который, вероятно, плывет сейчас за удаляющимися кормовыми огнями парохода, плавать так же хорошо, как выигрывать в покер.
Но нет на свете человека, который умел бы так хорошо плавать, чтобы спастись от людей, если ему дано слишком много счастья.
Изверг
Сколь многообразна человеческая манера держать себя, показало недавнее происшествие на киностудии «Межрабпом-Русь»; в нем, незначительном по сути своей и не имевшем последствий, заключалось тем не менее нечто ужасающее. Во время съемок фильма «Белый орел», в котором изображались погромы на юге России перед самой войной и клеймилось позором поведение полиции, в съемочный павильон явился какой-то старик и предложил свои услуги. Он проник в швейцарскую у главного входа и сказал швейцару, что берет на себя смелость обратить внимание присутствующих на свое сходство с губернатором Муратовым. (Муратов был инициатором упомянутой выше кровавой резни, и его роль была главной в этом фильме).
Швейцар хотя и высмеял просителя, но не выгнал его сразу, так как человек этот был стар, — и вот теперь высокий и тощий старик с шапкой в руках стоял посреди толпы, в сутолоке статистов и рабочих, по-видимому все еще надеясь, что его сходство с тем, кто пользовался славой кровавой собаки, обеспечит ему на несколько дней кров и пищу.
Около часа простоял он так, отступал в сторонку каждый раз, когда надо было освободить кому-нибудь место, пока в конце концов не оказался притиснутым к пульту режиссера, и тут-то вдруг на него обратили внимание. В съемках наступил перерыв, часть актеров устремилась в буфет, остальные, болтая, толпились в павильоне. Известный московский актер Кохалов, исполнитель роли Муратова, зашел в швейцарскую, чтобы позвонить по телефону. Он разговаривал по телефону, когда ухмыляющийся швейцар подтолкнул его локтем, и, обернувшись, Кохалов увидел старика у пульта. Загримирован Кохалов был по историческим фотографиям, и все сразу заметили его «поразительное сходство» с человеком у пульта, о котором тот говорил швейцару.
Спустя полчаса старик оказался среди режиссеров и операторов подобно двенадцатилетнему Иисусу во храме и обсуждал с ними условия своего найма. Переговоры облегчались тем, что Кохалов с самого начала не имел ни малейшего желания рисковать своей популярностью, играя закоренелого изверга. Он сразу же согласился попробовать в этой роли человека с «поразительным сходством».
В том, что на исторические роли вместо актеров подбирались подходящие по типажу люди для съемок на студии «Межрабпом-Русь» ничего необычного не было. Согласно вполне определенной режиссерской системе, применявшейся в подобных случаях, новому Муратову схематично изложили исторический ход события, которое предстояло снимать, и попросили его изобразить сначала для пробы этого Муратова так, как он его себе представляет. Все надеялись, что его внешнему сходству с настоящим Муратовым будет соответствовать и сходная манера держать себя.
Выбрали сцену, в которой Муратов принимает депутацию евреев, заклинающих его положить конец дальнейшему кровопролитию. (Страница 17 сценария. Депутация ждет. Входит Муратов. Вешает фуражку и саблю на вешалку. Подходит к письменному столу. Листает утреннюю газету и т. п.). Слегка загримированный, в мундире царского губернатора вступил «поразительно схожий» в съемочный павильон, часть которого воспроизводила исторический кабинет в губернаторском дворце, и перед всей съемочной группой сыграл Муратова, «как он себе его представляет». Он представлял его себе следующим образом. (Депутация ждет. Входит Муратов.) «Поразительно схожий» быстро вошел в дверь, руки в карманах, сутулится. (Вешает фуражку и саблю на вешалку.) Это режиссерское указание «поразительно схожий», по-видимому, забыл. Он сразу же, не снимая фуражки и сабли, сел за стол. (Листает утреннюю газету.) «Поразительно схожий» проделывает это с отсутствующим видом. (Начинает допрос депутации.) Он вообще не обратил внимания на склонившихся в поклоне евреев. Он сердито отложил газету и, по-видимому, не знал, как найти переход к допросу депутации. Он запнулся и жалобно посмотрел на режиссера и его помощников.
Все засмеялись. Один из ассистентов, подмигивая, встал, сунул руки в карманы, вразвалку вошел в выгородку, сел на письменный стол возле «поразительно схожего» и попытался ему помочь.
— Сейчас идет сцена с яблоками, — подбадривает он. — Муратов славился своей любовью к яблокам. Его деятельность в качестве губернатора состояла, помимо отдачи зверских приказов, главным образом в пожирании яблок. Он хранил их вот в этом ящике. Посмотрите, там лежат яблоки. — Он открывает ящик стола слева от «поразительно схожего». — Итак, сейчас войдет депутация, и, как только первый из них заговорит, вы начнете есть свое яблоко, сын мой.
«Поразительно схожий» выслушал молодого человека с самым напряженным вниманием. Судя по всему, яблоки произвели на него впечатление.
Сцену снимают снова, и Муратов действительно вынимает левой рукой из ящика письменного стола яблоко и начинает есть его, не то чтобы жадно, но как-то привычно, а правая его рука в это время царапает на бумаге буквы. И пока депутация излагает свою просьбу, он по-настоящему поглощен своим яблоком. Спустя несколько минут он, не слушая говорящих, небрежным жестом правой руки оборвал начатую одним из евреев фразу и исчерпал вопрос.
После этого «поразительно схожий» обернулся к режиссерам и пробормотал:
— Кто их уведет?
Главный режиссер, продолжая сидеть, спросил:
— Разве вы уже кончили?
— Да, я думал, их теперь уведут.
Главный режиссер с усмешкой оглядел всех и проговорил:
— С извергами дело обстоит отнюдь не так просто. Придется вам поднапрячься. — Он встал, и они снова начали проходить всю сцену сначала.
— Изверги так себя не ведут, — сказал он. — Так ведет себя мелкий чиновник. Понимаете, вам нужно подумать. Без этого не обойтись. Вы должны представить себе эту кровавую собаку. Вы должны ощущать его каждой жилкой. Давайте попробуем еще раз.
Затем он начал строить внутреннюю драматургию сцены. Он искал и усиливал характерные детали. «Поразительно схожий» оказался не таким уж неумелым. Он делал все, что ему говорили, и делал это даже недурно. Казалось, он так же сможет сыграть изверга, как и любой другой. После получасовой работы сцена выглядела так.
(Входит Муратов.) Плечи развернуты, грудь вперед, угловатые движения. От двери окидывает ястребиным взором застывших в низком поклоне евреев. (Вешает фуражку и саблю на вешалку.) При этом с него соскальзывает шинель, он оставляет ее лежать на полу. (Идет к столу. Листает утренние газеты.) Проглядывает подвал, посвященный театральным новостям Негромко барабанит рукой по столу такт модной песенки. (Начинает допрос.) Брезгливым движением руки приказывает евреям отодвинуться назад метра на три.
— Нет, вы ничего не понимаете. То, что вы делаете, никуда не годится, — сказал главный режиссер. — Это самый обыкновенный театр. Злодей старой школы. Мой дорогой, это совсем не то, как мы себе сегодня представляем изверга. Это не Муратов.
Все вскочили, и члены съемочной группы набросились на Кохалова, который наблюдал пробы, с уговорами Все говорили одновременно, сбившись в кучки. Сущность изверга была подвергнута всестороннему обсуждению.
На историческом стуле генерала Муратова сгорбившись сидел забытый всеми «поразительно схожий», уставившись в пространство жалобным взором, но он, по-видимому, внимательно прислушивался к разговору. Он старался разобраться в ситуации.
Исполнители ролей еврейской депутации тоже приняли участие в обсуждении. Довольно долго все слушали двух статистов, старых жителей города, которые в свое время были членами упомянутой депутации. Старикам предложили сниматься, чтобы придать фильму большую достоверность и характерность. Странным образом, они находили, что самое первое исполнение было не так уж плохо. Они не могут сказать, какое впечатление произвело это на остальных, не принимавших участие в событиях, но на них в свое время самое ужасное впечатление произвела именно обыденность и бюрократичность происходящего. Эту манеру себя держать «поразительно схожий» передал весьма точно. И то, как он машинально ел яблоко при первой пробе… Правда, при разговоре с ними Муратов яблока не ел. Помощник режиссера опроверг это.
— Муратов всегда ел яблоки, — сказал он язвительно. — Вы-то сами присутствовали при этом?
Евреи, которые не хотели, чтоб их заподозрили в том, что они не были среди тогдашних кандидатов на смерть, испуганно высказали предположение, что Муратов, вероятно, съел яблоко непосредственно перед или сразу же после встречи с ними.
В эту минуту в группе, окружавшей режиссера и Кохалова, возникло движение. «Поразительно схожий», раздвигая стоящих перед ним, пробился к главному режиссеру. С алчным и беспокойным выражением на худом лице он начал уговаривать его. Он, по-видимому, разобрался в том, что от него хотят; от страха лишиться заработка, к нему пришло озарение; теперь он предлагает:
— Мне кажется, я догадался, как вы это себе представляете. Вы хотите, чтоб он был извергом. Понимаете, мы могли бы сделать это с помощью яблок. Представьте себе, я просто-напросто беру яблоко и сую его под нос еврею. «Жри!» — говорю я. И пока он — внимание, — обратился он к исполняющему роль главы еврейской депутации, — и пока ты жрешь яблоко, подумай, от страха перед смертью оно, конечно, застрянет у тебя в глотке, но ты должен сожрать яблоко, раз я, губернатор, угощаю тебя, и притом дружелюбно, с моей стороны это дружественный жест по отношению к тебе; не так ли, — он снова повернулся к режиссеру, — а при этом я как бы между прочим подписываю смертный приговор. И тот, кто ест яблоко, видит это.
Главный режиссер несколько секунд тупо смотрел на него. Старик ссутулясь стоял перед ним, высохший, разволновавшийся и вновь погасший, на голову выше него, так что он мог заглянуть ему через плечо, и на какое-то мгновение режиссеру показалось, что старик издевается над ним, ему показалось, что в мигающих глазах старика мелькнула непостижимая издевка, нечто презрительное, недопустимое. Но тут в разговор вмешался Кохалов.
Кохалов внимательно слушал и сценой с яблоками, предложенной «поразительно схожим», зажег свою «актерскую фантазию». Грубо отодвинув «поразительно схожего» в сторону, он обратился к съемочной группе.
— Блестяще. Вот что он имеет в виду.
И он начал играть сцену так, что у них замерло сердце. Весь павильон разразился аплодисментами, когда Кохалов, обливаясь потом, подписал смертный приговор.
Подтащили «юпитеры». Объяснили, что должна делать депутация. Приготовили аппараты. Съемка началась. Кохалов играл Муратова. Так еще раз стало ясно, что одно только сходство с кровавой собакой само по себе, разумеется, ничего не значит и что для того, чтобы передать подлинную сущность зверства, требуется искусство.
Бывший царский губернатор Муратов взял в швейцарской свою шапку, раболепно поклонился швейцару и с трудом поплелся в холоде октябрьского дня обратно в город и исчез в квартале ночлежек. Он съел в этот день два яблока и раздобыл немного денег, их хватит, чтобы заплатить за ночлег.
Солдат из Ла-Сьота
После первой мировой войны, во время народных гуляний по случаю спуска на воду нового корабля, в маленьком портовом городе Южной Франции Ла-Сьота мы увидели на площади бронзовую статую французского солдата. Вокруг нее толпился народ. Мы подошли ближе и обнаружили, что это живой человек, который неподвижно стоит на каменном постаменте под жарким июльским солнцем. На нем желтовато-коричневая шинель, на голове стальная каска, в руках винтовка со штыком, лицо и руки отливают бронзой. Он стоит навытяжку, и ни один мускул не дрогнет на его лице.
К его ногам на постаменте прислонен кусок картона со следующим текстом:
ЧЕЛОВЕК-СТАТУЯ
(HOMME STATUE)
Я, Шарль-Луи Франшар, солдат энского полка, контуженный под Верденом, обрел чудесную способность сохранять полную неподвижность, пребывая сколько угодно времени
Мы бросили монету на тарелку, стоявшую рядом с плакатом, и пошли дальше, качая головой.
Вот он стоит, думали мы, вооруженный до зубов, неистребимый солдат многих тысячелетий. Стоит тот, кто делал историю, тот, кто помог свершиться всем великим деяниям Александра, Цезаря, Наполеона, о коих мы читаем в школьных учебниках. Это он стоит смирно, и ни один мускул не дрогнет на его лице.
Он — и лучник Кира, и возничий боевой колесницы Камбиза{135}, не окончательно погребенный под песком пустыни. Он — легионер Цезаря, он — вооруженный пикой всадник Чингисхана, он — швейцарец на службе Людовика Четырнадцатого и гренадер на службе Наполеона Первого. Он обладает способностью — не столь уж редкой — стоять не дрогнув, когда на нем испытывают орудия уничтожения — все, какие только можно придумать. Он остается тверд как камень (если верить ему), когда его посылают на смерть. Его изрешетили пики всех веков — каменного, бронзового, железного; давили боевые колесницы времен Артаксеркса{136} и времен генерала Людендорфа{137}; топтали слоны Ганнибала и эскадроны Аттилы; рвали на части куски железа, извергаемые орудиями, которые совершенствовались из века в век, не говоря уже о камнях, выброшенных катапультами; пробивали ружейные пули, большие, с голубиное яйцо, и маленькие, как пчелы. И вот он стоит — неистребимый, покорный командам на всех языках и, как всегда, не ведающий, за что и почему. Он не становится хозяином завоеванных территорий, как каменщик не становится хозяином построенного им дома. Даже его оружие и обмундирование не принадлежат ему. Вот он стоит, поливаемый смертельным дождем с самолетов, кипящей смолой с крепостных стен; под ногами у него мины и волчьи ямы, он дышит ипритом и чумой; он — одушевленное чучело для кавалерийских шашек, живая мишень. Против него — танки и газометы, впереди у него — враг, а позади — генерал!
Нет числа рукам, что ткали для него мундир, ковали латы, тачали сапоги! Нет счету богатствам, которые благодаря ему текли в чужие карманы! Каких только нет команд на всех языках мира, чтобы воодушевить его! Нет бога, который не благословил бы его! Его, изъеденного свирепой проказой терпения, пораженного неисцелимой болезнью бесчувственности!
Так что же это за контузия, которая вызвала такую болезнь, такую ужасную, чудовищную, заразную болезнь?
И мы спрашиваем себя: а может быть, она все-таки излечима?
Плащ еретика
Джордано Бруно, родом из Нолы, которого римская инквизиция в 1600 году приговорила к сожжению на костре как еретика, все почитали великим человеком не только за его смелые, впоследствии подтвердившиеся гипотезы о движении небесных тел, но и за его мужественный отпор судьям инквизиции, которым он сказал: «Вы с большим страхом произносите мне приговор, чем я его выслушиваю». Достаточно прочесть книги Бруно и познакомиться с рассказами о его выступлениях на ученых диспутах, чтобы понять, сколь заслуженно его называют великим; но сохранилось одно предание, которое, быть может, заставит нас уважать его еще больше.
Это история о его плаще.
Расскажем о том, как Бруно попал в руки инквизиции.
Некий Мочениго, венецианский патриций, пригласил ученого к себе в дом, чтобы тот посвятил его в тайны физики и мнемоники{139}. Несколько месяцев Бруно жил и кормился у него, давая взамен обещанные уроки, но вместо искусства черной магии, которым Мочениго надеялся овладеть, он преподавал ему только физику. Мочениго был весьма недоволен, так как не видел в этих занятиях никакого проку. Ему досаждала мысль о том, что он зря потратился на своего гостя.
Неоднократно призывал он его поделиться наконец теми знаниями, тайными и прибыльными, коими должен был, несомненно, обладать человек, столь знаменитый.
Когда же это не помогло, он донес на Бруно инквизиции. Он написал, что этот недостойный, неблагодарный человек хулил в его присутствии Христа, называл монахов ослами, говорил, что они дурачат народ, а кроме того, утверждал, будто есть не одно солнце, как сказано в Библии, а бесконечное множество солнц, и так далее, и так далее. А посему он, Мочениго, запер этого человека у себя на чердаке и просит как можно скорее прислать за ним отражу, чтобы увести его.
И действительно, в ночь с воскресенья на понедельник явилась стража и отвела ученого в тюрьму инквизиции.
Это случилось в понедельник 25 мая 1592 года, в три часа утра. И с того дня и до 17 февраля 1600 года, когда он взошел на костер, ноланец оставался в заточении.
Восемь лет тянулся ужасный процесс, и Бруно мужественно боролся за свою жизнь, однако самой отчаянной была борьба, которую он вел первый год в Венеции против выдачи его Риму.
На это время и приходится история с его плащом. Зимой 1592 года, еще живя в гостинице, он сшил себе у портного Габриэля Цунто теплый плащ. Когда Бруно арестовали, он не успел еще расплатиться за него.
При известии об аресте своего заказчика портной бросился к дому господина Мочениго в приходе святого Самуила, чтобы предъявить свой счет. Но было уже поздно. Слуга Мочениго указал ему на дверь.
— Мы достаточно потратились на этого обманщика, — орал он, стоя на пороге, да так громко, что прохожие начали оборачиваться. — Ступайте-ка в трибунал священной коллегии и расскажите там, что у вас были дела с этим еретиком.
Портной стоял ни жив ни мертв. Привлеченная криком толпа уличных мальчишек окружила его, и какой-то изукрашенный болячками оборвыш запустил в него камнем. И хотя из соседнего дома выбежала бедно одетая женщина и наградила мальчишку оплеухой, однако старик сразу же понял, как опасно оказаться тем, у кого «были дела с этим еретиком». Пугливо оглядываясь, он свернул за угол и побежал задами к себе домой. Жене он ничего не сказал о своей неудаче, и она всю неделю дивилась его подавленному настроению.
Однако первого июня, выписывая счета, она обнаружила, что один плащ не оплачен, и как раз тем человеком, чье имя было у всех на устах, ибо о ноланце говорил весь город. Повсюду передавались самые ужасающие слухи. Он-де не только в своих книгах поносил таинство брака, но и самого Христа обзывал шарлатаном и невесть что говорил о солнце.
Не удивительно, что такой человек не заплатил за плащ. Однако добрая женщина не хотела терпеть убытки.
Поскандалив с мужем, семидесятилетняя старуха облачилась в праздничное платье и отправилась в священный трибунал, где сердито потребовала, чтобы ей вернули тридцать два скуди, которые задолжал им арестованный еретик.
Чиновник, с которым она говорила, записал ее жалобу и обещал разобраться. Вскоре Цунто получил вызов и, трясясь от страха, отправился в это ужасное место. К его изумлению, его не стали допрашивать, а лишь уведомили, что, когда займутся денежными делами заключенного, будет принято во внимание и это требование. Впрочем, чиновник дал ему понять, что вряд ли можно рассчитывать на значительную сумму.
Старик был счастлив, что легко отделался, и только униженно благодарил. Однако жена его не унималась.
Чтобы покрыть убыток, недостаточно было ее мужу отказывать себе в вечернем стаканчике вина и просиживать за работой до глубокой ночи. Они задолжали за сукно, а торговец не станет ждать. Старуха кричала в кухне и на дворе, что просто стыд и срам сажать преступника в тюрьму прежде, чем он расплатится с долгами. Чтобы получить свои тридцать два скуди, она, если потребуется, и до святейшего отца в Риме дойдет. «На костре еретику плащ не понадобится!» — кричала она.
Она рассказала про их беду своему духовнику. Тот советовал ей потребовать, чтобы им, по крайней мере, возвратили плащ. Обрадовавшись, что даже церковь вынуждена признать справедливость ее притязаний, старуха заявила, что не удовольствуется плащом, он, верно, уже надеван, а кроме того, сшит по мерке. Она хочет получить наличными. Но так как в своем рвении она повысила голос, священник попросту прогнал ее. Это немного вразумило старуху, и на несколько недель она угомонилась.
Между тем из застенков инквизиции никаких новых слухов о деле арестованного еретика больше не просачивалось. Однако повсюду шептались о том, что на допросах открылись ужасающие преступления. Старуха жадно прислушивалась к этим сплетням. Для нее было пыткой узнавать, что дела еретика обстоят так плохо. Никогда он не выйдет на свободу и не расплатится с долгами. Она потеряла сон и в августе, когда жара окончательно доконала ее нервы, весьма красноречиво стала изливать свои горести в лавках, где делала покупки, а также заказчикам на примерке.
Старуха намекала, что святые отцы совершают грех, столь равнодушно отклоняя справедливые требования мелкого ремесленника. И это при нынешних налогах и когда хлеб опять подорожал.
Однажды в полдень страж инквизиции отвел ее в священный трибунал. Здесь ей настоятельно посоветовали прекратить вредную болтовню. Не стыдно ли, сказали ей, из-за каких-то несчастных скуди вести безответственные речи о таком важном процессе. Вместе с тем ей дали понять, что она рискует нажить себе немало неприятностей.
На некоторое время предостережение помогло, хотя при мысли о «несчастных скуди», которыми попрекнул ее этот раскормленный монах, вся кровь бросалась ей в голову.
Но в сентябре заговорили о том, что великий инквизитор в Риме требует выдачи ноланца и что с Синьорией ведутся переговоры.
Горожане оживленно обсуждали требование о выдаче, и все были возмущены. Цехи не желали покориться римскому суду.
Старуха была вне себя. Неужто еретика отпустят в Рим прежде, чем он уплатит свои долги? Этого еще не хватало! Едва она услышала эту невероятную весть, как тотчас же, не дав себе даже времени надеть юбку получше, помчалась в здание священного трибунала.
На этот раз она была принята чиновником поважнее и, как ни странно, более предупредительным, чем все, с кем она имела дело раньше. Он был почти ее ровесник и выслушал ее жалобы спокойно и внимательно. Когда она кончила, он после небольшой паузы спросил, не хочет ли она поговорить с Бруно.
Она тотчас же согласилась. Свидание было назначено на следующий день.
Назавтра в тесной камере с решетками на окнах ее встретил маленький худой человек с реденькой темной бородкой и вежливо спросил, что ей угодно.
Она видела его раньше на примерке и все время помнила, но сейчас не узнала. Очевидно, это допросы так измучили его.
Она сказала торопливо:
— Плащ. Вы же не заплатили за него.
Несколько секунд он смотрел на нее с удивлением. Потом вспомнил и спросил тихим голосом:
— Сколько я вам должен?
— Тридцать два скуди, — сказала она, — ведь вы получили счет.
Он повернулся к высокому толстому чиновнику, присутствовавшему при свидании, и спросил, не известно ли ему, какие деньги были сданы в священное судилище вместе с его вещами. Тот не знал, но обещал выяснить.
— Как поживает ваш муж? — спросил узник, снова обращаясь к старухе, как будто дело уже улажено и теперь вступают в силу нормальные отношения хозяина с гостьей.
Старуха, смущенная приветливостью этого тщедушного человека, пробормотала, что все в порядке. Муж здоров, сказала она и даже добавила что-то про его ревматизм.
Считая, что учтивость требует дать заказчику время для выяснения вопроса, она только два дня спустя снова отправилась в священный трибунал.
И действительно, ей еще раз было разрешено поговорить с Бруно. Она прождала его в маленькой комнатке с решетчатыми окнами более часу — он был на допросе.
Он пришел и казался очень измученным. Так как в комнате не было стула, он слегка прислонился к стене. Тем не менее он сейчас же заговорил о деле.
Он сказал ей очень слабым голосом, что, к сожалению, не может заплатить за плащ. Среди его вещей денег не оказалось. Но не все еще потеряно: подумав, он вспомнил, что с одного человека, который издавал его книги в городе Франкфурте, ему еще причитаются деньги. Он напишет во Франкфурт, если только ему разрешат. Он будет завтра же просить об этом. Сегодня во время допроса настроение показалось ему не слишком благоприятным, и он не хотел просить, чтобы не испортить дело.
Пока он говорил, старуха смотрела на него острыми, пронизывающими глазами. Ей были знакомы уловки и отговорки неаккуратных должников. Они ни в грош не ставят свои обязательства, а когда их прижмешь, делают вид, будто готовы перевернуть небо и землю.
— Зачем же вы заказывали плащ, если вам нечем за него платить? — спросила она резко.
Узник кивнул в знак того, что понял ее мысль.
Он ответил:
— Я всегда зарабатывал достаточно писанием книг и преподаванием и думал, что буду зарабатывать и дальше. А плащ был мне нужен, я ведь не собирался садиться в тюрьму.
Он сказал это без капли горечи, просто чтобы ответить ей.
Разгневанная старуха смерила его с головы до ног, однако от новых выпадов ее что-то удержало. Не говоря ни слова, она выбежала из камеры.
— Кто же станет посылать деньги человеку, которого преследует инквизиция? — сердито сказала она мужу вечером, лежа в постели.
А он, не опасаясь больше неприятностей со стороны духовных властей, все же не одобрял настойчивых попыток жены получить деньги.
— У него сейчас другие заботы, — заметил он.
Она ничего не сказала.
Следующие месяцы не внесли ничего нового в это неприятное Дело. В начале января стало известно, что Синьория склоняется исполнить желание папы и выдать еретика. И тогда чета Цунто получила новое приглашение в здание священного судилища.
Так как точного времени не было указано, старуха Цунто направилась туда однажды на склоне дня. Она пришла некстати. Узник ожидал прокуратора республики, которому Синьория поручила подготовить заключение по вопросу о его выдаче Риму.
Ее принял тот самый важный чиновник, который разрешил ей первое свидание с ноланцем. Старик сказал, что заключенный выразил желание поговорить с ней, но не лучше ли отложить свидание на другое время? Заключенному сейчас предстоит в высшей степени важная беседа.
Она ответила коротко, что об этом лучше спросить его самого.
Один из служителей ушел и вернулся с заключенным. Разговор состоялся в присутствии важного чиновника. Прежде чем ноланец, который уже в дверях улыбнулся ей, успел что-либо сказать, старуха воскликнула:
— Если вы не собирались садиться в тюрьму, зачем же вы так вели себя?
Одно мгновение маленький человек казался озадаченным. За эти три месяца он отвечал на столько вопросов, что конец его последнего разговора с женой портного едва ли сохранился в его памяти.
— Я не получил денег, — сказал он наконец, — я дважды писал, но денег не получил. Я думал, не возьмете ли вы обратно плащ?
— Так я и знала, что этим кончится, — сказала она презрительно. — Плащ сделан по вашей мерке и будет для другого слишком мал.
Ноланец посмотрел на старую женщину страдальческим взглядом.
— Об этом я не подумал, — ответил он и повернулся к монаху. — Нельзя ли продать мое имущество и отдать деньги этим людям?
— Это невозможно, — вмешался в разговор чиновник, который его привел, высокий толстяк. — На ваше имущество притязает синьор Мочениго. Вы долго жили на его средства.
— Я жил у него по его приглашению, — ответил ноланец устало.
Старик поднял руку.
— Это к делу не относится. Я полагаю, что плащ нужно вернуть.
— А на что он нам сдался? — упрямо возразила старуха.
Лицо старика слегка покраснело. Он медленно сказал:
— Милая женщина, иметь немного христианской снисходительности вам, право бы, не помешало. Обвиняемому предстоит разговор, который означает для него жизнь или смерть. Едва ли вы вправе требовать, чтобы он особенно интересовался вашим плащом.
Старуха неуверенно посмотрела на него. Она вдруг вспомнила, где находится. Она уже подумала, не лучше ли ей уйти, как вдруг услышала позади тихий голос заключенного:
— Я считаю, что она вправе этого требовать. — И когда она обернулась к нему, он добавил: — Вы должны меня извинить за все, что случилось. Не думайте, что мне безразличен ваш убыток. Я заявлю об этом в ходе процесса.
Высокий толстяк по знаку старика покинул комнату. Теперь он вернулся и, разводя руками, сказал:
— Плащ вообще не был нам доставлен. Мочениго, должно быть, задержал его.
Было заметно, что ноланец испугался, затем он сказал решительно:
— Это несправедливо. Я буду жаловаться.
Старик покачал головой.
— Подумайте лучше о разговоре, который вам предстоит через несколько минут. Я не могу больше допускать, чтобы здесь препирались из-за каких-то несчастных скуди.
Кровь бросилась старухе в лицо.
Пока говорил ноланец, она молчала и, жуя губами, смотрела в угол комнаты. Но теперь она снова потеряла терпение.
— Несчастных скуди! — крикнула она. — Это наш месячный заработок! Легко вам быть снисходительным. Вы-то ничего не теряете!
В эту минуту на пороге показался монах высокого роста.
— Прокуратор приехал, — сказал он вполголоса, с удивлением глядя на кричащую старуху.
Толстяк взял ноланца за рукав и увел его из комнаты. Пока заключенный шел к порогу, он все время оглядывался через узкое плечо на женщину. Худое лицо его было очень бледно.
Растерянно спускалась старуха по каменной лестнице. Она не знала, что и думать. В конце концов, этот человек сделал все, что мог.
Она не вошла в мастерскую, когда неделю спустя толстый монах принес им плащ. Но она стояла у двери и слышала, как он сказал:
— Заключенный и в самом деле все последнее время волновался из-за плаща. Дважды между допросами и переговорами, которые вели с ним городские власти, он делал заявление и все добивался беседы с нунцием. И он настоял на своем. Мочениго пришлось отдать плащ. Хотя, по правде сказать, плащ очень бы пригодился теперь самому узнику: вопрос о выдаче решен, и на этой же неделе его повезут в Рим.
И в самом деле, стоял конец января.
«Меловой крест»
Опыт
Конец официальной карьеры великого Фрэнсиса Бэкона напоминает назидательную иллюстрацию к лживому изречению: «Злом добра не наживешь».
Верховный судья государства, он был уличен во взяточничестве и заключен в тюрьму. Годы его лорд-канцлерства, ознаменованные казнями, раздачей пагубных монополий, противозаконными арестами, вынесением лицеприятных приговоров, относятся к самым темным и позорным страницам английской истории. Когда же он был изобличен в этих злодеяниях и во всем сознался, его всемирная известность гуманиста и философа способствовала тому, что молва об этом распространилась далеко за пределы государства.
Немощным стариком вернулся Бэкон из тюрьмы в свое имение. Здоровье его было расшатано постоянным напряжением, в котором он жил, вечно занятый интригами против других и страдая от интриг, которые причиняли ему эти другие…
Но едва приехав домой, он всецело погрузился в изучение естественных наук. Восторжествовать над людьми ему не удалось. И теперь он посвятил оставшиеся силы исследованию того, как человечество может наилучшим образом восторжествовать над природой.
Его занятия, обычно посвященные предметам насущно полезным, снова и снова уводили его из кабинета в поля, сады и конюшни имения. Часами беседовал он с садовником о том, как облагородить фруктовые деревья, или давал указания служанкам, как измерять удой каждой коровы. Как-то раз он обратил внимание на мальчика, состоявшего при конюшне. Занемогла дорогая лошадь, паренек дважды в день являлся к философу с докладом о ее здоровье. Его рвение и наблюдательность приводили старика в восторг.
Однажды вечером, заглянув в конюшню, он увидел подле мальчика старую женщину и услышал, как она говорила:
— Он плохой человек, не верь ему. Хоть он и важный барин и денег у него куры не клюют, а все-таки он плохой человек. Он дает тебе работу и хлеб, делай свое дело добросовестно, но помни: человек он нехороший.
Философ не слышал ответа, он быстро повернулся и ушел. Но на следующее утро он не обнаружил в мальчике никакой перемены. Когда лошадь поправилась, он стал брать его с собой на прогулку и доверял ему небольшие поручения. Постепенно он все больше привыкал обсуждать с ним свои опыты. При этом отнюдь не выбирал слов, которые, как думают взрослые, доступны пониманию ребенка, а говорил с ним словно с образованным человеком. Всю жизнь Бэкон общался с величайшими умами, но его редко понимали; и не потому, что он говорил неясно, а потому, что говорил слишком ясно. И теперь он не старался снизойти до понимания ребенка и только терпеливо поправлял его, когда тот, в свою очередь, пытался употреблять слова, ему чуждые.
Мальчик должен был упражняться в описании предметов, какие он видел, и опытов, в которых он принимал участие. Философ разъяснял ему, как много есть всяких слов и сколько их нужно для описания свойств предмета, чтобы его можно было, хотя бы отчасти, узнать, а главное, понять, как с ним обращаться. Были и такие слова, к которым прибегать не стоило, потому что они по существу ничего не означали. Это слова вроде «хорошо», «плохо», «красиво» и так далее.
Мальчик скоро усвоил, что нет смысла называть жука «безобразным» и даже сказать о нем «проворный» тоже недостаточно. Нужно еще установить, как быстро жук передвигается по сравнению с другими подобными тварями и какие это ему дает преимущества. Нужно было, посадив жука на наклонную плоскость, а потом на горизонтальную и производя шум, заставить его побежать — или положить перед ним кусочки приманки, чтобы он устремился за ними. Стоило заняться жуком подольше, и он уже не казался уродливым. Однажды мальчику пришлось описать кусок хлеба, — он держал его в руке при встрече с философом.
— Вот где ты спокойно можешь употребить слово «хороший», — сказал старик. — Хлеб сотворен человеком для еды и, следовательно, может быть для него хорошим или плохим. Другое дело — более сложные вещи, созданные природой не на потребу человека, о назначении которых ему трудно судить, — тут было бы глупо довольствоваться подобными словами.
Мальчик вспомнил суждение своей бабушки о милорде.
Он быстро все схватывал, потому что схватывать приходилось всегда то, что было вполне ощутимо, что можно было схватить рукой. Лошадь выздоровела благодаря примененным средствам, а дерево погибло из-за примененных средств. Он понял также, что всегда следует оставлять место разумному сомнению — действительно ли причиной изменений послужили средства, которые были применены. Мальчик едва ли понимал, какое значение для науки имеют мысли великого Бэкона, но явная полезность всех этих начинаний воодушевляла его.
Он понимал философа так: в мире наступило новое время. Человечество с каждым днем увеличивает свои познания. Эти познания необходимы для счастья и благополучия людей на земле. Во главе всего стоит наука. Наука исследует вселенную и все, что есть на земле: растения, животных, почву, воду, воздух, чтобы все это служило человеку. Важно, не во что мы верим, а что мы знаем. Люди слишком многому верят и слишком мало знают. Поэтому должно все испробовать самому, ощупать собственными руками и говорить только о том, что сам видел и что может принести какую-то пользу.
Это было новое учение. И все больше людей обращалось к нему и, воодушевленное им, готово было предпринять новые изыскания.
Книги играли тут большую роль, хотя немало было и плохих книг. Мальчику стало ясно, что он должен найти путь к книгам, если он хочет стать одним из тех, кто причастен к этим новым изысканиям.
Разумеется, он никогда не бывал в библиотеке замка. Ему приходилось дожидаться милорда у конюшни. Самое большее, на что он осмеливался, если старый господин не приходил несколько дней кряду, — это попасться ему на глаза, когда тот гулял в парке. Тем не менее его любопытство к кабинету ученого, где по ночам так долго горел свет, все росло. Взобравшись на изгородь, он мог видеть за его окнами книжные полки.
Он решил научиться читать. Это было, однако, совсем не просто. Священник, к которому он пришел со своей просьбой, поглядел на него, как глядят на забежавшего на скатерть паука.
— Уж не хочешь ли ты читать Евангелие господа нашего коровам? — недовольно спросил он мальчика. Хорошо еще, что дело обошлось без затрещин.
Значит, надо было искать других путей.
В алтаре деревенской церкви лежал требник. Проникнуть туда можно было, вызвавшись звонить в колокол. Хорошо бы узнать, какое место в книге поет священник; может, тогда ему откроется связь между словами и буквами?
На всякий случай мальчик старался затвердить латинские тексты, которые пел курат во время мессы, — хотя бы некоторые из них. Но священник выговаривал слова очень неясно, да и не часто служил мессу.
И все же спустя некоторое время мальчик был уже в состоянии спеть несколько вступительных фраз мессы. Старший конюх, накрыв его между сараями за этим занятием и решив, что он передразнивает священника, отколотил беднягу. Так дело все-таки не обошлось без затрещин.
Мальчику все еще не удалось найти в требнике слова, которые пел священник, когда разразилась беда, сразу же положившая конец его попыткам научиться грамоте.
Милорд заболел и лежал при смерти.
Он прихварывал всю осень, а зимой, еще не совсем оправившись, поехал в открытых санях за несколько миль в соседнее имение. Мальчику было разрешено сопровождать его. Он стоял за козлами.
Визит был окончен; старик, провожаемый хозяином, тяжело ступая, пошел к саням и вдруг увидел на дороге замерзшего воробья. Остановившись, он перевернул его тростью.
— Давно он здесь лежит, как вы полагаете? — услышал мальчик, следовавший за ним с грелкой, его вопрос, обращенный к хозяину.
Тот ответил:
— Может, час, а может, и неделю, если не больше.
Тщедушный старик рассеянно простился с хозяином и задумчиво пошел дальше.
— Мясо совсем еще свежее, Дик, — сказал он, повернувшись к мальчику, когда сани тронулись.
Назад они ехали довольно быстро; на заснеженные поля спускался вечер, мороз крепчал. И вот на повороте при въезде в имение они задавили курицу, по-видимому выбежавшую из курятника.
Старик следил за тем, как кучер пытается объехать растерянно мечущуюся курицу, и, когда это ему не удалось, дал знак остановиться.
Выбравшись из-под своих одеял и мехов и опираясь на мальчика, он вылез из саней и, невзирая на то, что толковал ему кучер о холоде, пошел туда, где лежала курица.
Она была мертва.
Старик велел мальчику поднять курицу.
— Выпотроши ее, — приказал он.
— Не лучше ли сделать это на кухне? — спросил кучер, боясь, как бы его ослабевшего господина не прохватило на холодном ветру.
— Нет, лучше здесь, — ответил тот. — У Дика, наверно, есть при себе нож, и нам нужен снег.
Мальчик сделал, как ему было приказано, и старик, видимо позабыв и свою болезнь, и мороз, нагнулся и, кряхтя, набрал горсть снега. Заботливо принялся он набивать снегом тушку птицы.
Мальчик понял. Он стал собирать снег и подавать его своему учителю, чтобы набить тушку до отказа.
— Вот таким образом она должна многие недели сохраниться свежей, — сказал старик с увлечением. — Снеси ее в погреб и Положи на холодный пол.
Короткое расстояние до двери он прошел пешком, уже немного устав и тяжело опираясь на мальчика, который нес под мышкой набитую снегом курицу.
Едва он вошел в переднюю, как его охватил озноб.
На следующий день он слег и метался в сильном жару.
Встревоженный мальчик бродил вокруг дома в надежде услышать что-нибудь о здоровье своего учителя. Но он мало что узнал. Жизнь большого имения шла своим чередом. И лишь на третий день что-то произошло. Его позвали в рабочий кабинет.
Старик лежал на узкой деревянной кровати под множеством одеял, но при открытых окнах, так что в комнате было холодно. И все же казалось, что больной пылает от жара. Слабым голосом осведомился он о состоянии набитой снегом тушки.
Мальчик сказал, что у нее совершенно свежий вид.
— Это хорошо, — сказал старик с удовлетворением. — Через два дня снова доложишь мне.
Уходя, мальчик пожалел, что не взял с собой тушку.
Старик показался ему не таким больным, как говорили в людской.
Дважды на дню он менял снег, и, когда снова направился в комнату больного, курица была такая же свежая.
Но тут мальчик наткнулся на неожиданное препятствие.
Из столицы приехали доктора. По всему коридору неслось жужжание приглушенных властных и заискивающих голосов, повсюду мелькали чужие лица.
Слуга, который спешил в спальню больного с подносом, накрытым большим полотенцем, грубо погнал мальчика прочь.
Много раз утром и вечером пытался Дик проникнуть в комнату больного, и все напрасно. Казалось, чужие доктора решили обосноваться в замке. Они представлялись мальчику большими черными птицами, которые кружили над беззащитным больным.
Под вечер он спрятался в кабинете, выходившем в коридор, где было очень холодно. Его трясло от мороза, но он считал это большой удачей, ибо опыт требовал, чтобы курица постоянно была на холоде.
Во время ужина, когда черный поток немного схлынул, мальчик проскользнул в спальню милорда.
Больной лежал один, все ушли ужинать. Подле узкой кровати стоял ночник под зеленым абажуром. Лицо больного, странно высохшее, поражало восковой бледностью. Глаза были закрыты, но руки беспокойно шарили по жесткому одеялу. В комнате было жарко натоплено, окна закрыты.
Мальчик сделал несколько шагов к кровати, судорожно сжимая в вытянутых вперед руках курицу, и несколько раз чуть слышно позвал: «Милорд». Никакого ответа. Однако больной, казалось, не спал. Его губы порой шевелились, как будто он что-то говорит.
Мальчик, убежденный в важности для опыта дальнейших указаний учителя, решил привлечь его внимание. Но едва он, поставив на кресло ящик с курицей, коснулся одеяла, как кто-то схватил его сзади за шиворот и оттащил прочь.
Толстяк с серым лицом глядел на него, как на убийцу. Сохраняя присутствие духа, мальчик вырвался, схватил ящик и выскочил за дверь.
В коридоре ему показалось, что его заметил помощник дворецкого, поднимавшийся по лестнице. Плохо дело! Как он докажет, что явился по приказанию милорда, чтобы сообщить ему о важном опыте? Старый ученый был полностью во власти своих докторов. Закрытые окна в спальне свидетельствовали об этом. И действительно, Дик увидел, как один из слуг идет через двор к конюшне. Он не стал ужинать, отнес курицу в погреб и забрался на сеновал.
Спал он тревожно, всю ночь ему мерещился предстоящий розыск. Робко вылез он поутру из своего убежища.
Но никто о нем не вспомнил. Во дворе была страшная суматоха, все сновали взад и вперед. Милорд скончался рано утром.
Весь день мальчик кружил по двору, словно его оглушили обухом. Он чувствовал, что смерть учителя всегда будет для него невозвратимой потерей. Когда же в сумерках он спустился в погреб с миской снега, горе охватило его с новой силой при мысли о незавершенном опыте, и он безутешно заплакал над ящиком. Что же станется с великим открытием?
Возвращаясь во двор — причем собственные ноги казались ему такими тяжелыми, что он невольно оглянулся на свои следы в снегу, не глубже ли они, чем обычно, — мальчик увидел, что лондонские врачи еще не уехали. Их кареты были еще здесь.
Несмотря на свою неприязнь, мальчик решил доверить им открытие. Люди ученые, они должны были понять всю важность опыта. Он принес ящичек с замороженной курицей и спрятался позади колодца, пока мимо него не прошел один из этих господ — коренастый человек, не внушающий особого страха. Выйдя из своего укрытия, мальчик протянул ему ящик. Слова застряли у него в горле, но все же ему удалось несвязно, запинаясь изложить свою просьбу.
— Милорд нашел ее мертвой шесть дней назад, ваша светлость. Мы набили ее снегом. Милорд считал, что мясо останется свежим. Посмотрите сами. Оно совершенно свежее.
Коренастый с удивлением уставился на ящик.
— Ну и что же дальше? — спросил он.
— Оно не испортилось, — ответил мальчик.
— Так, — сказал коренастый.
— Посмотрите сами, — настойчиво повторил мальчик.
— Вижу, — сказал коренастый и покачал головой. Так, качая головой, он пошел дальше. Мальчик, обескураженный, смотрел ему вслед. Он не мог понять этого коротышку. Не оттого ли умер милорд, что вышел из саней на мороз, чтобы провести свой опыт? Ведь он руками брал снег с земли. Это несомненно.
Мальчик медленно побрел обратно, к двери в погреб, но, не дойдя до нее, остановился, повернул и побежал на кухню.
Повар был очень занят, так как к ужину ждали со всей округи гостей с соболезнованиями.
— Зачем тебе эта птица? — заворчал на него повар. — Она же совершенно мерзлая.
— Это ничего, — сказал мальчик. — Милорд говорит, что это ничего не значит.
Повар рассеянно поглядел на него, а потом вперевалку направился к двери с большой сковородой в руках, очевидно, выбросить что-то. Мальчик неотступно следовал за ним со своим ящиком.
— Давайте попробуем, — сказал он умоляющим голосом.
У повара лопнуло терпение. Он схватил курицу своими сильными ручищами и с размаху швырнул во двор.
— Видно, у тебя нет другой заботы! — закричал он вне себя. — Разве ты не знаешь, что его милость скончался?
Мальчик поднял птицу с земли и ушел. Два следующих дня были заняты траурными церемониями. Ему все время приходилось то запрягать, то распрягать лошадей, и ночью, меняя в ящике снег, он, можно сказать, спал на ходу. Им овладела глубокая безнадежность. Новая эпоха кончилась.
Но на третий день, день погребения, мальчик тщательно умылся, надел свой лучший наряд, и настроение у него изменилось. Стояла чудесная, бодрящая зимняя погода. Из деревни доносился перезвон колоколов.
Исполненный новых надежд, он пошел в погреб и долго и внимательно смотрел на мертвую птицу. На ней не было заметно никаких следов гниения. Заботливо уложил он ее в ящик, наполнил его свежим белым снегом и, взяв под мышку, направился в деревню.
Весело насвистывая, вошел он в низенькую кухню своей бабушки. Родители мальчика рано умерли, его воспитала бабушка, которой он во всем доверялся. Не показывая, что у него в ящике, он сообщил старушке, которая в это время переодевалась для похорон, об опыте милорда. Она терпеливо выслушала его.
— Так кто же этого не знает? — сказала она чуть погодя. — Птица застывает на холоде и так некоторое время сохраняется. Что же тут особенного?
— Я думаю, ее еще можно есть, — сказал мальчик как можно равнодушнее.
— Есть куру, которая уже неделю как издохла? Так ею же отравишься!
— Почему же? Ведь ей ничего не сделалось. И она не была больна, ее задавило санями милорда.
— Но внутри, внутри-то она порченая, — возразила старушка, теряя терпение.
— Не думаю, — сказал мальчик твердо, не сводя с курицы ясных глаз. — Внутри у нее все время был снег. Пожалуй, я сварю ее.
Старуха рассердилась.
— Ты пойдешь со мной на похороны, — сказала она, прекращая этот разговор. — По-моему, его милость достаточно для тебя сделал, чтобы ты, как полагается, проводил его гроб.
Мальчик ничего ей не ответил. Пока она повязывала черный шерстяной платок, он достал курицу, сдул с нее остатки снега и положил на два полешка перед печкой, чтобы она оттаяла.
Старушка больше не смотрела на него. Одевшись, она взяла его за руку и решительно направилась к двери.
Некоторое время мальчик послушно шел следом. На дороге было много народу, мужчин и женщин, все шли на похороны. Внезапно мальчик вскрикнул от боли. Он угодил в сугроб. С перекошенным лицом он вытащил ногу, вприпрыжку доковылял до придорожного камня и, опустившись на него, стал растирать ступню.
— Я вывихнул ногу, — сказал он.
Старуха недоверчиво на него посмотрела.
— Ты вполне можешь идти, — сказала она.
— Нет, — огрызнулся он. — А если не веришь, посиди со мной и подожди, покуда пройдет.
Старуха молча села подле него.
Прошло четверть часа. Мимо все еще тянулись деревенские жители; правда, их становилось все меньше. Мальчик и старуха упрямо сидели на обочине дороги.
Наконец старуха сказала с укором:
— Разве он не учил тебя, что не следует лгать?
Мальчик ничего не ответил. Старуха поднялась со вздохом.
Она совсем замерзла.
— Если ты через десять минут не нагонишь меня, я скажу твоему брату, пусть отстегает тебя по заднице.
И она торопливо заковыляла дальше, чтобы не пропустить надгробную речь.
Мальчик подождал, пока она отойдет достаточно далеко, и медленно поднялся. Он пошел обратно, часто оборачиваясь и не переставая прихрамывать. И только когда изгородь скрыла его от глаз старушки, он пошел, как обычно.
В хижине он уселся около курицы и стал смотреть на нее. Он сварит ее в котелке с водой и съест крылышко. Тогда будет видно, отравится он или нет.
Он все сидел, когда издалека донеслись три пушечных выстрела. Они прозвучали в честь Фрэнсиса Бэкона, барона Верулемского, виконта Сент-Альбанского, канцлера Англии, который одним своим современникам внушал отвращение, а другим — страсть к полезным занятиям.
Раненый Сократ
Сын повивальной бабки Сократ, который умел исподволь, пересыпая разговор меткими шутками, подводить друзей к рождению вполне законченных мыслей и таким образом незаметно помогал им обзаводиться кровным потомством вместо тех пасынков, каких навязывают своим ученикам другие учителя, славился не только как мудрейший, но и как храбрейший из греков. И действительно, когда мы читаем у Платона, как легко и беззлобно он осушил чашу цикуты, которою был награжден властями за все свои заслуги перед соотечественниками, мужество Сократа не вызывает у нас никаких сомнений. Однако многие почитатели превозносили его и за храбрость на поле брани.
В самом деле, известно, что Сократ участвовал в битве при Делионе в рядах легкой пехоты, поскольку ни по своему ремеслу сапожника, ни по своим доходам философа он не мог быть зачислен в привилегированный и дорогой род войск. Однако храбрость его, как легко представить, была особого рода.
Все утро перед боем Сократ, готовясь к кровавой сече, усердно жевал лук — любой солдат скажет вам, что это незаменимое средство для поддержания мужества. Будучи скептиком в одних вопросах, Сократ тем большее легковерие проявлял в других. Он был за практический опыт против умозрения и поэтому не верил в богов, а в лук, скажем, верил.
К сожалению, на сей раз лекарство не оказало действия, во всяком случае — моментального действия, и Сократ, мрачно настроенный, шагал в растянувшемся цепочкой отряде мечников, который должен был занять позицию на каком-то сжатом поле. Впереди и позади шагали, спотыкаясь, какие-то юноши из афинских предместий. Между прочим, они обратили внимание Сократа на то, что щиты, поставляемые афинскими цейхгаузами, явно не рассчитаны на таких толстяков, как он. Нечто подобное приходило уже в голову и самому Сократу, но он называл это солидностью: дурацкие щиты и наполовину не прикрывали мало-мальски солидного человека.
Обмен мыслями между теми, кто ковылял впереди и позади его, только что перешел от карликовых щитов к крупным прибылям поставщиков оружия, как раздалась команда:
— Расположиться лагерем!
Люди валились прямо на жнивье. Сократ хотел было присесть на щит, но нарвался на замечание. Однако его встревожил не столько начальственный окрик, сколько то, что он был сделан вполголоса: очевидно, неприятель находился где-то недалеко.
Белесый утренний туман скрывал местность. Но топот и бряцанье оружия указывали, что долина занята.
С раздражением вспомнил Сократ свой вчерашний разговор с молодым аристократом, которого он когда-то встречал за кулисами. Теперь этот оболтус командовал конницей.
— Замечательный план! — объяснял он Сократу. — Пехота строится и мужественно и стойко, как полагается пехоте, принимает на себя удар противника. А тем временем конница устремляется в низину и заходит ему в тыл.
Низина, вероятно, где-то правее и дальше, в тумане. Там сейчас разворачивается конница.
Тогда Сократу показалось, что план хорош, во всяком случае, не так уж плох. Впрочем, самое простое — это строить планы, особенно если противник тебя сильней. А потом все неизбежно сводится к драке, вернее, к резне, и продвигаешься вперед не там, где намечалось планом, а там, где враг отступает.
Теперь, в тусклом свете занимавшегося дня, вчерашний план представлялся Сократу совершеннейшей бестолковщиной, чепухой. Как понять, что пехота принимает на себя удар противника? Ведь обычно каждый рад избежать удара, а тут вся премудрость в том, чтобы принять его на себя. Хуже нет, когда полководцем назначают всадника!
Этак на базарах скоро не хватит луку, столько его требуется простому человеку.
А разве не противно человеческой природе в такой ранний час, когда бы еще нежиться в постели, сидеть где-то в поле, на голой земле по меньшей мере с десятью фунтами железа на плечах и с ножом мясника в руке? Бесспорно, город нужно защищать, раз на него напали, иначе потом не оберешься неприятностей. Но спрашивается, почему напали?
Судовладельцы, виноградари и рабовладельцы Малой Азии, видите ли, стали поперек дороги персидским судовладельцам, виноградарям и работорговцам.
Хорошенькая причина!
Вдруг все насторожились. Слева из тумана донесся глухой гул голосов вперемежку со звоном металла. Рев быстро нарастал и становился все явственнее. Атака персов началась.
Весь отряд вскочил на ноги. Каждый воин, напрягая зрение, всматривался в туман. Кто-то шагах в десяти от Сократа упал на колени и коснеющим языком взывал к богам. «Не поздно ли?» — подумал Сократ.
И словно в ответ, где-то дальше вправо, раздался отчаянный вопль. Крики о помощи захлебнулись в предсмертных стонах. В мглистом воздухе промелькнуло что-то маленькое, блестящее. Дротик!
Вслед за дротиком, еще неясные в тумане, обозначились фигуры воинов: неприятель.
Сократ, потрясенный мыслью, что он, пожалуй, упустил время, неуклюже повернулся и побежал. Тяжелый панцирь и ножные латы сильно мешали ему. Они были куда опасней, чем щит; их не бросишь сразу.
Задыхаясь, бежал философ по жнивью. Все зависело от того, удастся ли ему удержать преимущество. Может быть, храбрые юноши там, за его спиной, примут на себя удар и на время остановят противника.
Внезапно он вскрикнул от адской боли. Левая нога горела, это было нестерпимо. Со стоном повалился он на землю и тут же подскочил от новой боли. Сократ повел вокруг мутным взглядом и понял все: он попал в заросли терновника! Кругом, куда ни глянь, тянулись кусты, усаженные острыми шипами. В ноге торчала, должно быть, такая же колючка.
Сократ, сдерживая слезы боли, поискал местечка, чтобы сесть. Он запрыгал на одной ноге и, сделав полный круг, осторожно опустился на землю. Необходимо было немедленно вытащить занозу.
Весь насторожившись, прислушался он к шуму боя, который значительно расширился на обоих флангах; в центре до него все еще было около сотни шагов, однако он приближался медленно, но верно.
Сандалию никак не удавалось снять. Заноза, проткнув тонкую подошву, глубоко вошла в пятку. Можно ли снабжать солдат, защищающих родину от врага, такой тонкой обувью! Малейшее прикосновение к сандалии вызывало невыносимую боль. У бедного философа опустились могучие руки.
Что делать?
Затуманенный взор его упал на меч, валявшийся рядом. Мысль, более счастливая, чем когда-либо в споре, обожгла философа. Меч вполне заменит нож! Он схватил его.
В эту минуту раздались глухие шаги. Через чащу кустарника пробирался небольшой отряд. Слава богам, это были свои! Заметив Сократа, они на миг остановились, и он слышал, как кто-то сказал: «Это сапожник». А затем отряд двинулся дальше.
Но вот донесся шум слева. Оттуда слышались слова команды на чужом языке. Персы!
Опираясь на меч, который был для этого коротковат, Сократ старался встать на ноги, то есть на здоровую ногу. В просвете между кустов он видел теперь клубок сражающихся, слышал стоны и удары тупого железа о железо или о кожу.
В отчаянии он запрыгал прочь, но тут же, ступив на раненую ногу, со стоном повалился на землю. И даже когда кучку сражавшихся, всего двадцать — тридцать человек, отделяло от него только несколько шагов, философ все еще сидел между двумя кустами терновника, беспомощно глядя навстречу врагу.
Двигаться было невозможно. Что угодно, лишь бы не испытать еще раз эту ужасную боль в ноге. Не зная, на что решиться, он вдруг завопил что есть мочи.
В сущности, он не чувствовал, что кричит, а только слышал собственные крики. Его могучая грудь издавала трубные звуки:
— Третий отряд, сюда! Задайте им перцу, ребята!
Словно со стороны, он увидел, как схватил меч и стал размахивать им вокруг: перед ним, вынырнув из кустов с копьем в руке, появился вражеский солдат. От удара меча копье полетело в сторону, увлекая за собою перса.
И Сократ снова услышал свой рев:
— Ни шагу назад, ребята! Наконец-то они у нас в руках! Крапол, с шестым — вперед! Нуллос, заходи справа! В порошок сотру, кто вздумает бежать!
К своему удивлению, Сократ увидел рядом двух своих, они испуганно уставились на него.
— Кричите, черт вас дери, кричите! — сказал он им тихо.
У одного от страха дрожала челюсть, другой принялся кричать что-то бессвязное. Перс между тем с трудом поднялся и исчез в кустах.
От прогалины подошло еще с десяток обессилевших греков. Персы, очевидно, бежали, заслышав крики, — они опасались засады.
— Что здесь такое? — спросил Сократа, все еще сидевшего на земле, один из его земляков.
— Ничего, — ответил тот. — Только не сбивайтесь все в кучу и не пяльтесь на меня. Лучше бегайте взад-вперед и командуйте, чтобы там не заметили, как нас мало.
— А не убежать ли нам? — колебался солдат.
— Ни шагу назад! — заорал философ. — Что вы, трусы, что ли?
Но ведь солдату мало одного страха, а нужна еще и удача: откуда-то издалека, но вполне отчетливо донесся конский топот и яростные возгласы на греческом языке. Всем известно, сколь полным было поражение персов в этот день. Оно-то и решило исход войны.
Когда Алкивиад во главе своих всадников подскакал к зарослям терновника, он увидел, что кучка пехотинцев несет на плечах какого-то толстяка. Узнав в нем Сократа, Алкивиад задержал коня, и воины рассказали ему, что этот человек своим несокрушимым мужеством остановил дрогнувшие ряды бойцов.
Сократа с триумфом отнесли в обоз и, несмотря на его протесты, усадили в повозку. Окруженный потными, возбужденно орущими солдатами, философ возвратился в столицу и был доставлен на руках в свой маленький домик.
Жена Сократа Ксантиппа поставила варить для него бобовую похлебку. Стоя на коленях перед очагом, она раздувала огонь, не жалея щек, и время от времени поглядывала на мужа. Он все еще сидел на стуле, на который его посадили товарищи.
— Что это с тобой? — подозрительно спросила она.
— Со мной? — пробормотал он. — Ничего.
— Почему же все кричат о каких-то твоих подвигах, хотелось бы мне знать?
— Преувеличивают, — сказал он. — А вкусно пахнет!
— Как может пахнуть, да еще вкусно, когда я и огня-то не развела! Ты, верно, опять дурачком прикидывался? — сказала она зло. — Представляю, как меня засмеют завтра, когда я пойду за хлебом.
— Я вовсе не прикидывался дурачком. Я сражался.
— Спьяну, что ли?
— Да нет! Я остановил солдат, когда они начали отступать.
— Где тебе! Ты сам себя не можешь остановить, — сказала жена, поднимаясь с колен: огонь уже горел. — Подай-ка мне солонку со стола.
— Пожалуй… — медленно, словно раздумывая, произнес Сократ. — Пожалуй, не стоит мне сегодня есть. У меня что-то желудок не в порядке.
— Я же говорю, что ты пьян. Ну-ка встань, пройдись по комнате, тогда увидим.
Хотя ее несправедливые попреки и раздражали его, он ни при каких обстоятельствах не встал бы, ибо не хотел показать ей, что не может ступить на ногу. Ксантиппа была чрезвычайно догадлива, когда нужно было разузнать о нем что-нибудь нелестное. А ведь не больно лестно, если обнаружится истинная причина его храбрости.
Ксантиппа продолжала хлопотать у очага и между делом выкладывала все, что было у нее на душе.
— Уверена, что твои знатные друзья устроили тебя в безопасное местечко, где-нибудь поближе к полевой кухне. Все это одно надувательство.
Сократ хмуро смотрел в окно. По переулку проходили люди с фонарями в руках. Афины праздновали победу.
Его влиятельные друзья и не пытались что-нибудь для него сделать. Да он и не согласился бы, во всяком случае, так прямо.
— А может быть, они решили, что раз ты сапожник, так и топай со всеми. Они и пальцем для тебя не шевельнут! Сапожник, говорят они, сапожником и останется. Стали бы мы иначе ходить к нему в его вонючую дыру и часами спорить, слыша со всех сторон: посмотрите, сапожник или не сапожник, а только эти знатные господа не брезгают садиться с ним рядом и разговаривать с ним о филозофии? Сволочи!
— Это называется мизантропией, — равнодушно сказал философ.
Жена бросила на него сердитый взгляд.
— Можешь не учить меня! Сама знаю, что необразованная. Но если бы не я, некому было бы тебе воды подать вымыть ноги.
Он вздрогнул: нет, сегодня ему ни в коем случае нельзя мыть ноги; но она, кажется, не заметила и, хвала богам, продолжала строить свои догадки.
— Стало быть, ты не был пьян и тебе не удалось попасть в обоз: ты держался как настоящий рубака! У тебя, может быть, и руки в крови, что? А стоит мне раздавить паука, как ты из себя выходишь! Я, конечно, не верю в твою храбрость, но, чтобы так похлопывали по плечу, ты все же должен был что-то сделать. Тут что-то не так, и я доберусь до правды, будь покоен.
Похлебка сварилась. Теперь от нее действительно шел чудесный запах. Ксантиппа взяла горшок, поставила на стол, поддерживая подолом, и принялась хлебать.
Сократ раздумывал — может быть, и ему поужинать? Но мысль, что придется сесть за стол, вовремя остановила его.
На душе у него было скверно. Он чувствовал, что дело этим не кончится. Скоро начнутся всякие неприятности. Нельзя выиграть у персов сражение и остаться в стороне. В первые минуты ликования, естественно, не думают о тех, кому обязаны победой: все превозносят до небес свои подвиги. Но завтра или послезавтра, когда люди увидят, что каждый норовит всю заслугу приписать себе, вспомнят, пожалуй, и о Сократе. Многие будут рады случаю посбить кое у кого спеси, объявив сапожника героем. Алкивиада и без того недолюбливают. С каким удовольствием ему будут кричать: «Алкивиад, ты выиграл сражение, а врага побил сапожник!»
Боль от занозы усилилась. Если не удастся скоро снять сандалию, может быть заражение крови.
— Не чавкай так! — рассеянно сказал он, думая о своем.
Жена так и застыла с ложкой во рту.
— Что такое?
— Ничего, — испуганно поправился он. — Я задумался.
Вне себя от обиды, жена отставила горшок на очаг и выбежала из комнаты.
Он тяжело перевел дух и, быстро поднявшись со стула, запрыгал к своему ложу, пугливо оглядываясь на дверь. Вернувшись, чтобы взять праздничную шаль, Ксантиппа подозрительно посмотрела на мужа, неподвижно лежавшего в своем кожаном гамаке. На мгновение она подумала, не заболел ли он, и даже чуть не спросила его — она ведь была преданной женой, — но одумалась и, ворча что-то, вышла: вместе с соседкой они отправились смотреть на торжества.
Сократ спал плохо и проснулся озабоченным. Сандалию он снял, но занозу так и не вытащил. Нога сильно распухла.
Утром он нашел жену несколько сговорчивее. Накануне она сама слышала — весь город говорил о ее муже. Раз все в таком восторге — значит, действительно что-то было. Но что он задержал боевой отряд персов, никак не умещалось у нее в голове. «Куда ему, — думала она. — Задержать своими вопросами целое собрание — да, это он может, но только не боевой отряд. Что же все-таки произошло? "
Она была в таком замешательстве, что подала ему козье молоко в постель.
Он, видимо, не собирался вставать.
— Ты не хочешь пройтись? — спросила она.
— Не желаю, — буркнул он.
Заботливой жене так не отвечают. Но Ксантиппа намеренно не заметила его грубости; он, верно, не хочет, чтобы люди на него глазели.
С раннего утра пришли гости — несколько молодых людей, сынки богатых родителей, обычное его общество. Они обращались к нему как к своему учителю и даже записывали, что он им говорил, словно это было невесть что.
Они тотчас же доложили Сократу, что слава его гремит в Афинах. Для философии это историческая дата. (Значит, это и вправду зовется филозофией, а не как-нибудь иначе.) Сократ доказал миру, что великий мыслитель может стать и великим деятелем.
Сократ слушал их без обычных насмешек. В звуках их речей ему чудился, словно раскаты далекой грозы, неистовый хохот, хохот всего города, всей страны, — он еще далеко, но неудержимо приближается, нарастает, увлекая каждого: прохожих на улицах, купцов и политиков на площадях, ремесленников в их лавчонках.
— Все, о чем вы тут толкуете, — чепуха, — заявил он с внезапной решимостью. — Ничего я не сделал.
Они, улыбаясь, переглянулись. Один из них сказал:
— Мы говорили то же самое! Мы знали, что ты будешь рассуждать именно так. «С чего это вы подняли такой крик? — спросили мы Эвзопулоса, повстречав его у гимназии. — Десять лет Сократ совершал подвиги духа, а никто его и знать не хотел. Но стоило ему выиграть сражение, как все Афины заговорили о нем. Неужели вы не видите, — сказали мы, — как это недостойно? "
Сократ застонал.
— Да я же и не выигрывал его! Я защищался, потому что на меня напали. Меня это сражение не интересовало. Я не торговец оружием, и за стенами города у меня нет виноградников. Я даже не знал, за что воюю. Да и вокруг меня были достаточно умные люди, жители предместий, у них тоже не было интереса сражаться. И я сделал то же, что и они, разве только на мгновение раньше!
Друзья его были озадачены.
— Не правда ли! — вскричали они. — То же самое и мы говорили: он ничего не делал, только защищался. Это его способ выигрывать битвы. Извини, мы поспешим в гимназию. Мы как раз спорили на эту тему и только заглянули к тебе поздороваться. — И они ушли, увлеченные горячим спором.
Сократ лежал, закинув за голову руки, и молча смотрел в закопченный потолок. Мрачные предчувствия не обманули его.
Жена наблюдала за ним из угла комнаты, рассеянно ковыряя иглой старую юбку.
Вдруг она тихо сказала:
— В чем же тут дело?
Он вздрогнул и неуверенно посмотрел на нее.
Изнуренное работой существо с плоской, как доска, грудью и печальными глазами — его жена. Он знал, что может положиться на нее. Она бы заступилась за него, даже если бы его ученики начали говорить: «Сократ? Это не тот ли презренный сапожник, что не признает богов?» На горе себе она встретилась с ним, но не жаловалась никому, кроме него. И не было еще случая, чтобы его не ждал дома кусок хлеба и сала, когда он голодный возвращался поздно вечером от своих состоятельных учеников.
Он спрашивал себя, не сказать ли ей все. А потом подумал, что ведь придется без конца изворачиваться и лицемерить в ее присутствии, если люди будут приходить, как сейчас, и толковать о его подвигах. И он не сможет этого делать, если ей будет известна правда, так как слишком ее уважает.
Поэтому он ограничился тем, что сказал:
— От вчерашнего супа опять хоть из дому беги!
Она смерила его недоверчивым взглядом: ведь он прекрасно знает, что они не могут себе позволить выбрасывать остатки. Он просто ищет, чем бы ее отвлечь.
В ней росло убеждение, что с ним что-то случилось. Почему он не встает? Он всегда вставал поздно, но потому, что поздно ложился. Вчера же он лег очень рано. А сегодня весь город с утра на ногах по случаю празднования победы. В переулке закрылись все лавки. Часов в пять утра вернулась часть конницы, преследовавшей неприятеля, и всех переполошил конский топот. Шумные сборища — его страсть. В такие дни он бегает с утра до вечера и со всеми заводит разговоры. Почему же он не встает?
Дверь скрипнула, и вошли четверо должностных лиц. Посреди комнаты они остановились, и один из них официальным, но очень вежливым тоном сказал, что ему поручено сопровождать Сократа в ареопаг. Сам полководец Алкивиад предложил воздать ему почести за его ратные успехи.
Сдержанный говор за окном показывал, что в переулке собрались соседи.
Сократ почувствовал, как по всему его телу выступил пот. Он знал, что должен теперь встать и, если даже откажется пойти с ними, стоя сказать несколько учтивых слов и проводить их до дверей. И он знал, что не сделает и двух шагов. А тогда они посмотрят на ногу и всё поймут, и поднимется страшный хохот — здесь, сейчас, на этом самом месте.
И он не встал, а, наоборот, опустился на свою жесткую подушку и недовольно сказал:
— Мне не нужны почести. Передайте ареопагу, что мы условились с несколькими друзьями встретиться в одиннадцать часов и обсудить один интересный философский вопрос. К великому моему сожалению, я не могу прийти… Да и вообще я не гожусь для публичных церемоний и крайне устал.
Последнее Сократ добавил, потому что тут же пожалел, зачем он припутал сюда философию, а первое сказал, потому что надеялся избавиться от них грубостью.
Городские власти поняли его и, повернувшись на каблуках, вышли, наступая на ноги толпившимся снаружи любопытным.
— Погоди, тебя еще научат уважать власть, — в сердцах сказала жена и ушла на кухню.
Он подождал, пока она скроется за дверью. Тогда, быстро повернув свое тяжелое тело и косясь на дверь, он сел на край постели и с бесконечными предосторожностями попробовал наступить на больную ногу. Нет, это безнадежно. Обливаясь потом, он снова лег.
Прошло полчаса. Сократ взял книгу и стал читать. Когда он держал ногу спокойно, то почти не замечал боли.
Вскоре явился его друг Антисфен. Не снимая верхней одежды, он стал в ногах ложа и некоторое время глядел на Сократа, судорожно покашливая и почесывая заросшую лохматой бородой шею.
— Ты еще лежишь? А я думал, что застану одну Ксантиппу. Я только для того и вышел, чтобы справиться о тебе. Угораздило же меня простудиться, вот я и не мог участвовать вчера в деле.
— Садись, — односложно ответил Сократ.
Антисфен принес из угла стул и подсел к другу.
— Нынче вечером я снова начинаю занятия. Нет оснований откладывать дальше.
— Да, конечно.
— Я, разумеется, сомневался, придут ли мои ученики, ведь сегодня повсюду пируют. Но по дороге сюда я встретил юного Фестона, и, когда я сказал ему, что вечером даю урок алгебры, он возликовал. Я сказал, что он может прийти и в шлеме. Протагор{142} и другие от злости подпрыгнут до потолка, когда станет известно, что у Антисфена в первый же вечер после сражения изучали алгебру.
Отталкиваясь ладонью от слегка покосившейся стены, Сократ тихо покачивался в гамаке. Он испытующе смотрел на друга своими большими, слегка навыкате глазами.
— А больше ты никого не встречал?
— О, множество людей!
Мрачно задумавшись, Сократ разглядывал потолок. Не открыться ли Антисфену? Он был достаточно уверен в нем. Сам он никогда не брал денег за обучение и не был, следовательно, для него конкурентом. Может быть, стоит посоветоваться с ним в этом трудном деле?
Искрящиеся, как у стрекозы, глаза Антисфена с любопытством смотрели на друга. Он рассказывал:
— Горгий{143} ходит по городу и говорит каждому встречному, что ты, вероятно, пустился наутек, да с перепугу ошибся направлением, побежал вперед. Кое-кто из нашей избранной молодежи собирается его поколотить.
Сократ, неприятно пораженный, повернулся к нему.
— Вздор! — сказал он с досадой.
Ему вдруг стало ясно, какое оружие он даст своим врагам, если раскроет карты.
Ночью, под утро, ему пришло в голову, что, пожалуй, все это можно представить как опыт; ему, мол, захотелось узнать, насколько легковерны люди. «Двадцать лет я на всех перекрестках учил пацифизму, и вот достаточно пустого слуха, чтобы мои собственные ученики объявили меня каким-то извергом», и т. п. Но тогда не надо было выигрывать сражения! Очевидно, сейчас и впрямь плохие времена для пацифизма. После поражения даже верхи становятся на некоторое время пацифистами. После победы даже низы — сторонники войны, по крайней мере, пока не обнаружится, что для них победа не слишком отличается от поражения. Нет, пацифизмом сейчас трудно щеголять.
В переулке послышалось цоканье копыт и смолкло перед домом. В комнату своей стремительной походкой вошел Алкивиад.
— Здравствуй, Антисфен. Как философские делишки? Наши старейшины вне себя, Сократ! — вскричал он, сияя от удовольствия. — В ареопаге из-за твоего ответа форменная буря. Шутки ради я изменил свое предложение наградить тебя лавровым венком и предложил наградить пятьюдесятью палочными ударами. Это их явно задело, потому что я выдал их тайные мысли. Но ты все же должен пойти. Мы отправимся вместе, пешком.
Сократ вздохнул. Они были друзья с Алкивиадом и частенько выпивали вдвоем. Похвально, что друг навестил его, и, конечно, он сделал это не из одного желания позлить ареопаг, хотя и это заслуживает одобрения и всяческого содействия.
Продолжая раскачиваться в своем гамаке, Сократ рассудительно сказал:
— Спешка — это такой ветер, который может сорвать паруса. Садись-ка!
Алкивиад засмеялся и придвинул стул. Прежде чем сесть, он дружески поклонился Ксантиппе, которая стояла в дверях кухни и вытирала о юбку мокрые руки.
— Вы, философы, странный народ, — сказал он нетерпеливо. — Возможно, ты даже раскаиваешься, что помог нам разбить персов. Антисфен, разумеется, доказал тебе, что для этого не было достаточных оснований.
— Мы говорили об алгебре, — поспешил откликнуться Антисфен и закашлялся.
Алкивиад усмехнулся:
— Так я и думал. Тебе противен весь этот шум? Но как-никак ты проявил мужество. По-моему, в этом нет ничего особенного; ну разве горсть листьев лавра — это что-то особенное? Стисни зубы, старина, и снеси это с должным терпением. Все кончится быстро и безболезненно. А затем мы выпьем по стаканчику.
Он с интересом смотрел на коренастое, крепкое тело Сократа, которое теперь раскачивалось довольно сильно.
А тот ломал голову, перебирая, что он может сказать. Он мог бы сказать, что этой ночью или этим утром вывихнул ногу. Например, когда солдаты ссаживали его с плеч. В этом есть даже свой резон. Подобные случаи показывают, как легко человек может пострадать от восторгов своих соотечественников.
Не переставая качаться, Сократ приподнялся и сел; потер голую левую руку правой и медленно сказал:
— Дело в том, что у меня с ногой…
Но тут взгляд философа, не слишком твердый, ибо он готовился соврать — до сих пор он только отмалчивался, — упал на Ксантиппу, по-прежнему стоявшую в дверях.
И он сразу осекся. У него мгновенно пропала всякая охота сочинять какие-то истории: ведь он не вывихнул ногу!
Гамак остановился.
— Послушай, Алкивиад, — начал Сократ решительным и бодрым тоном, — ни о какой храбрости и речи быть не может. Как только началось сражение, вернее — как только я увидел персов, я бросился бежать, да, да, и туда, куда следует, назад. Но там рос терновник! Я сразу же засадил себе огромную колючку в пятку и не мог сделать ни шагу. Тут я стал как бешеный рубить мечом, чуть ли не по своим. В отчаянии закричал я что-то насчет других отрядов, чтобы обмануть персов. Сдуру, конечно: они ведь не понимают по-гречески. А персы, видно, тоже не знали, на каком они свете. Им и так досталось при наступлении, и они просто не выдержали моих криков. На какую-то минуту они растерялись, а тут подоспела наша конница. Вот и все.
Несколько секунд в комнате было очень тихо. Алкивиад пристально смотрел на Сократа. Антисфен кашлял, закрыв рот рукою, — на этот раз непритворно. В дверях кухни громко смеялась Ксантиппа.
Алкивиад холодно сказал:
— И ты не мог, конечно, пойти в ареопаг и там ковылять по лестницам, чтобы получить лавровый венок. Я понимаю…
Алкивиад откинулся на спинку стула. Прищурив глаза, он смотрел на философа, распростертого на своем ложе. Ни Сократ, ни Антисфен не глядели в его сторону.
Он нагнулся и обхватил руками колено. Его еще по-детски узкое лицо чуть подергивалось, но не выдавало ни чувств его, ни мыслей.
— Почему ты не сказал, что у тебя какая-нибудь другая рана? — спросил он.
— Потому что я занозил себе пятку, — сердито отозвался Сократ.
— А, поэтому?.. Понимаю.
Алкивиад вскочил и подошел к постели.
— Жаль, что я не захватил свой венок — я отдал его подержать одному человеку. А то я оставил бы его тебе. Поверь мне, ты больше, чем я, заслужил его своей храбростью. Я не знаю никого, кто при подобных обстоятельствах рассказал бы то, что рассказал ты.
И он поспешно вышел.
Обмыв ногу и вытащив занозу, Ксантиппа угрюмо сказала:
— Могло быть заражение крови.
— По меньшей мере, — подтвердил философ.
Из рассказов о господине Койнере
Однажды, когда господин Койнер, мыслитель, произносил речь против насилия, в зале, где собралось множество людей, он заметил, что слушатели его вдруг отпрянули и начали расходиться. Он оглянулся и увидел, что позади него стоит Насилие.
— О чем ты говоришь? — спросило оно.
— Я держу речь в защиту насилия, — ответил господин Койнер.
Когда господин Койнер вышел, ученики упрекнули его в бесхребетности. Господин Койнер ответил:
— Мой хребет существует не для того, чтобы его поломали. Ведь я должен жить дольше, чем насилие.
И господин Койнер рассказал следующую историю:
— «Как-то раз, в нелегальные времена, в квартиру господина Эгге, который научился говорить «нет», пришел некий агент и предъявил удостоверение, выданное теми, кто правил городом. Согласно этому удостоверению, агенту принадлежал всякий дом, куда вступит нога его, и всякая пища, какую он пожелает, а всякий человек, на которого упадет его взгляд, должен служить ему. Агент сел на стул, потребовал еды, умылся, потом лег и, повернувшись лицом к стене перед тем, как заснуть, спросил: «Ты будешь мне служить?» И укрыл господин Эгге агента своим одеялом, и отгонял от него мух, и оберегал его сон, и, как в этот первый день, служил он ему семь лет. Все исполнял господин Эгге, одного только остерегался: произнести хоть слово. И прошли семь лет, и стал агент толстым оттого, что много ел, спал и отдавал приказы. И умер агент. И завернул его тогда господин Эгге в грязное одеяло, и выволок из дому, и вымыл господин Эгге кровать, и побелил стены, вздохнул и ответил: «Нет».
Господин К. спрашивает:
— Каждое утро мой сосед заводит граммофон. Для чего он заводит граммофон? Чтобы делать гимнастику под музыку. А для чего он делает гимнастику? Чтобы стать сильным, отвечают мне. А для чего ему нужно стать сильным? Чтобы победить своих врагов в городе, говорит он. Для чего ему нужно победить своих врагов? Чтобы есть, отвечают мне.
Когда господин К. услышал, что его сосед заводит граммофон, чтобы делать гимнастику под музыку, а гимнастику делает, чтобы стать сильным, а сильным хочет стать, чтобы победить своих врагов, а своих врагов победить, чтобы есть, он задал один из своих вопросов:
— А для чего он ест?
Господин К. не считал, что человек должен жить в какой-нибудь одной определенной стране. Он говорил: голодать я могу всюду.
Как-то раз случилось ему идти по городу, захваченному врагами той страны, в которой он жил. Шедший навстречу офицер, один из этих врагов, принудил его сойти с тротуара. Господин К. сошел с тротуара и почувствовал, как в нем вспыхнуло возмущение против этого человека, и не только против этого человека, а, главное, против страны, которую тот представлял, да так, что он пожелал ей провалиться сквозь землю.
— Почему я в эту минуту стал националистом? — спросил господин К. — Потому что я встретил националиста. Значит, мы должны искоренять глупость, ибо она делает глупыми и тех, кто с ней встречается.
Господин К. ответил на вопрос о родине: голодать я могу всюду. Какой-то дотошный слушатель спросил его, почему он говорит, что голодает, ведь в действительности у него есть чем питаться. Господин К., оправдываясь, сказал:
— Вероятно, я имел в виду, что могу жить везде, раз я согласен жить на свете, когда господствует голод. Я признаю, что одно дело голодать самому, а другое — жить, когда господствует голод. В извинение я смею прибавить, что для меня жить на свете, когда господствует голод, если не столь тяжко, как голодать самому, то, во всяком случае, немногим легче. Не так важно для остальных, чтобы я голодал сам; важно то, что я против господства голода.
Однажды некто спросил господина К., существует ли бог. Господин К. ответил:
— Подумай, изменится ли твое поведение от того, какой ответ ты получишь на этот вопрос. Если оно не изменится, то я могу тебе помочь только тем, что скажу: ты сам дал ответ — тебе бог нужен.
Господин К. рассуждал о том, как дурна привычка молча проглатывать нанесенную обиду, и рассказал следующую историю:
«Прохожий спросил тихо всхлипывающего мальчика, почему он плачет.
— Я скопил две монетки на кино, — ответил мальчик, — а потом пришел вот тот парень и одну вырвал у меня из рук. — И он указал на видневшуюся в отдалении фигуру.
— Что ж ты не позвал на помощь? — спросил прохожий.
— Я звал, — ответил мальчик и заплакал громче.
— И никто тебя не услышал? — допытывался прохожий, ласково погладив его по голове.
— Нет, — прорыдал малыш.
— Значит, громче кричать ты не можешь? — снова спросил тот.
— Нет, — сказал мальчик и посмотрел на вопрошающего с надеждой, ибо тот улыбался.
— Так давай сюда и вторую, — сказал человек и, отобрав у мальчика последнюю монетку, беззаботно зашагал дальше».
— Я заметил, — сказал господин К., — что многих мы отвращаем от нашего учения тем, что у нас готов ответ на все вопросы. Может быть, нам стоило бы в интересах пропаганды составить список вопросов, которые кажутся нам неразрешимыми?
Как пример того, какой способ оказывать услуги друзьям он считает наилучшим, господин К. рассказал следующую назидательную историю:
«К старому арабу пришли трое молодых людей и сказали ему:
— Наш отец умер. Он оставил нам семнадцать верблюдов и завещал, что старший сын должен получить половину, средний — одну треть, а младший — одну девятую часть всех верблюдов. И вот теперь мы никак не можем их разделить. Так реши, как нам быть.
Поразмыслив, араб сказал:
— Как я вижу, вам недостает еще одного верблюда, чтобы правильно разделить их. У меня есть всего один-единственный верблюд, он к вашим услугам. Возьмите его и поделите верблюдов между собой, а мне отдайте то, что останется.
Братья поблагодарили араба за дружескую услугу, взяли верблюда и разделили теперь уже восемнадцать верблюдов таким образом, что старший получил половину, то есть девять верблюдов, средний — одну треть, то есть шесть, а младший — одну девятую, то есть двух верблюдов. К их изумлению, после того как каждый отвел своих верблюдов в сторону, остался один лишний. Они вернули его своему старому другу, присовокупив к прежним хвалам новые».
Господин К. назвал подобную дружескую услугу наилучшей, потому что она не требовала особых жертв.
Господин К. рассматривал картину, где отдельным предметам была придана весьма своеобразная форма. Он сказал:
— Порой с некоторыми художниками, когда они наблюдают окружающее, случается то же, что и со многими философами. Сосредоточась на форме, они забывают о содержании.
Я работал как-то у садовника. Он дал мне садовые ножницы и приказал подстричь лавровое деревцо. Это деревцо росло в кадке и выдавалось напрокат для торжественных случаев. Поэтому оно должно было иметь форму шара. Я тотчас же начал срезать дикие побеги, но, как ни старался, мне долго не удавалось придать ему форму шара. Я все время отхватывал слишком много то с одной, то с другой стороны. Когда же наконец деревцо приняло форму шара, шар этот оказался очень маленьким.
Садовник проговорил разочарованно:
— Допустим, это шар. Но где же лавровое деревцо?
— Мы больше не можем разговаривать друг с другом, — сказал господин К. какому-то человеку.
— Почему? — испуганно спросил тот.
— В вашем присутствии я не способен сказать ничего разумного, — пожаловался господин К.
— Но мне это не важно, — утешил его собеседник.
— Охотно верю, — проговорил господин К. с ожесточением. — Но это важно мне.
Вступив в чужое жилище, господин К., прежде чем ложиться спать, осмотрел все выходы из дома, и ничего более. Когда его спросили о причине, он ответил смущенно:
— Это старая прискорбная привычка. Я стою за справедливость, а в таких случаях лучше, чтобы квартира имела второй выход.
Господина К. спросили:
— Как вы поступите, если кого-нибудь полюбите?
— Я создам эскиз этого человека и постараюсь, чтобы он стал похож на него.
— Кто? Эскиз?
— Нет, человек.
Однажды господина К. спросили, какое животное он ценит больше всех. Он ответил — слона, и обосновал это так:
— Слон соединяет в себе хитрость и силу. Это не та жалкая хитрость, достаточная лишь для того, чтобы избежать преследования или украдкой раздобыть какую-нибудь пищу. Нет, это хитрость, которая опирается на силу, необходимую для большого дела. Слон прокладывает широкий след. Однако он добродушен и понимает шутку. Он добрый друг и достойный враг. Он велик и грузен, но очень подвижен. Тело его огромно, а хобот способен подбирать самые мелкие съедобные предметы, например орехи. У него удачно устроены уши, он слышит только то, что хочет. Он живет до глубокой старости. Он очень общителен, и не только по отношению к слонам. Везде его любят и боятся. В его облике есть что-то забавное, что привлекает к нему сердца. У него грубая кожа, о которую ломаются ножи, но зато нежная душа. Он может быть грустным, может быть гневным. Он охотно танцует. Умирать он уходит в чащу. Он любит детей и других маленьких зверушек. Он весь серый и бросается в глаза только своей массивностью. Он не съедобен. Он умеет хорошо трудиться. Он любит выпить и тогда становится веселым. Кое-что он делает и для искусства — поставляет слоновую кость.
Господина К. однажды упрекнули, что у него слишком часто отцом мысли становится желание. Господин К. ответил:
— Никогда не существовало мысли, отцом которой не было бы желание, — вот о чем можно спорить. Не следует подозревать, что у ребенка вообще нет отца, на основании того, что установить отцовство затруднительно.
Рабочего спросили в суде, какую форму присяги он предпочитает — церковную или светскую.
«Я безработный», — ответил тот.
— Это не просто рассеянность, — заметил господин К. — Своим ответом он дал понять, что в его положении подобный вопрос, да, пожалуй, и вся судебная процедура, как таковая, не имеет больше никакого смысла.
Закончив чтение одной из книг по истории философии, господин К. весьма неодобрительно высказался о попытке философов представить вещи и явления принципиально непознаваемыми.
— Когда софисты утверждали, что знают многое, ничему не учившись, софист Сократ выступил с дерзким утверждением, что он знает только то, что ничего не знает. Можно было ожидать, что он продолжит свою мысль: «…ибо и я ничему не учился». (Чтобы узнать что-нибудь, надо учиться.) Но Сократ, по-видимому, больше ничего не сказал; возможно, впрочем, что бурные аплодисменты, раздавшиеся после его первой фразы и длившиеся две тысячи лет, заглушили последующее.
— Если бы акулы стали людьми, они были бы добрее к маленьким рыбкам? — спросила господина Койнера маленькая дочка его хозяйки.
— Конечно, — ответил он, — если акулы станут людьми, они построят в море для маленьких рыбок огромные садки, где будет вдоволь корма и растительного и животного. Они позаботятся, чтобы в садках была свежая вода, и вообще будут проводить все необходимые санитарные мероприятия. Если, к примеру, какая-нибудь рыбка повредит себе плавник, ей немедленно сделают перевязку, а то она, чего доброго, умрет раньше времени и ускользнет от акул. А чтобы рыбки не предавались мрачным размышлениям, время от времени будут устраиваться грандиозные водные праздники: ибо жизнерадостные рыбки лучше на вкус, чем меланхоличные.
В больших садках устроят, конечно, и школы. В этих школах акулы будут учить маленьких рыбок, как правильно вплывать в акулью пасть. География, например, понадобится для того, чтобы найти те места, где лениво нежатся большие акулы. Но главным, разумеется, будет моральное воспитание рыбок. Их научат, что для маленькой рыбки нет ничего величественнее и прекраснее, чем радостно принести себя в жертву, что маленькой рыбке нужно верить акулам, особенно, когда те говорят, что заботятся о прекрасном будущем. Маленьким рыбкам внушат, что это будущее будет им обеспечено только, если они научатся послушанию. Особенно должны остерегаться маленькие рыбки всяческих низменных, материалистических, эгоистических и марксистских влияний. Если одна из них проявит подобное вольномыслие, другие должны немедленно донести об этом акулам.
Если акулы станут людьми, они, разумеется, начнут воевать друг с другом, чтобы захватить чужие рыбьи садки и чужих рыбок. Сражаться они заставят своих собственных рыбок. Они внушат своим рыбкам, что между ними и рыбками других акул огромная разница. Они провозгласят, что хотя, как известно, все рыбки немы, но молчат они на разных языках и потому не могут понять друг друга. Каждой рыбке, которая убьет во время войны несколько вражеских рыбок, молчащих на другом языке, пришпилят орден морской звезды и присвоят титул героя.
Если акулы станут людьми, у них, конечно, появится искусство. Появятся картины, на которых зубы акул будут написаны великолепными красками, а пасти ни дать ни взять — увеселительные сады, где можно отменно порезвиться. Театры на морском дне покажут, как героические рыбки с энтузиазмом плывут в акулью пасть; музыка играет так красиво, и под ее звуки рыбки, предшествуемые оркестром, убаюканные самыми приятными мыслями, мечтательно устремляются в пасть акул.
Конечно, возникнет и религия, если акулы станут людьми. Она будет учить, что подлинная жизнь для рыбок начинается в животе акулы. Ну, и то равенство, которое сейчас существует между рыбками, исчезнет, если акулы станут людьми. Некоторые из них получат чины и возвысятся над остальными. И те, кто немного покрупнее, получат даже право поедать мелкоту. Акулам это будет только приятно, потому что тогда им самим будут чаще Доставаться куски побольше. Крупные, чиновные рыбки позаботятся о порядке среди остальных. Они будут учителями, офицерами, инженерами по строительству садков и так далее. Короче говоря, только тогда и появится истинная культура в море, когда акулы станут людьми.
Господин К. услышал, как о некоем чиновнике, давно уже занимавшем свою должность, отзывались лестно и в том духе, что он незаменим, такой он хороший чиновник.
— То есть как незаменим? — спросил господин К. сердито.
— Без него все дело станет, — ответили хвалившие его.
— Как же он может быть хорошим чиновником, если без него все дело станет? — сказал господин К. — У него было достаточно времени так наладить свое дело, чтобы и без него можно было обойтись. Чем же он, в сущности, занимается? Я вам скажу: шантажом!
Некий человек, у которого гостил господин К., имел собаку. Однажды эта собака приползла, показывая всем своим видом, что провинилась.
— Она что-то натворила, поговорите с ней сейчас же строго и огорченно, — посоветовал господин К.
— Да ведь я не знаю, что она сделала, — запротестовал хозяин.
— Но этого, в свою очередь, не знает собака, — настойчиво продолжал господин К. — Покажите скорее свое изумление и неодобрение, не то будет задето ее чувство справедливости.
Пьесы
Барабаны в ночи
Андреас Краглер.
Анна Балике.
Карл Балике, ее отец.
Амалия Балике, ее мать.
Фридрих Мурк, ее жених.
Бабуш, журналист.
Двое мужчин.
Глубб, хозяин пивной.
Манке из бара «Пиккадилли».
Манке по прозвищу «Любитель Изюма», его брат.
Пьяный брюнет.
Бультроттер, разносчик газет.
Рабочий.
Августа, Мария, проститутки.
Служанка.
Продавщица газет.
Братьев Манке играет один и тот же актер.
Первый акт
Африка
Темная комната с кисейными гардинами.
Вечер.
Балике
Госпожа Балике
Балике. Теперь он сгнил в земле.
Госпожа Балике. Что, если он вернется?
Балике. Из рая еще никто не возвращался.
Госпожа Балике. Клянусь воинством небесным, Анна тогда утопится!
Балике. Раз она так говорит, она просто гусыня, а я еще никогда не слыхал, чтобы гусыня могла утопиться.
Госпожа Балике. Ее почему-то все время тошнит.
Балике. Не надо ей лопать так много ягод и селедки. Этот Мурк — славный малый, мы должны на коленях благодарить за него бога.
Госпожа Балике. Что ж, он зарабатывает недурно. Но куда ему до Краглера! Мне просто плакать хочется.
Балике. До этого трупа?! Говорю тебе: теперь или никогда! Папу римского она, что ли, дожидается? Или ей нужен негр? Хватит с меня этой канители.
Госпожа Балике. А если он вернется, этот труп, который теперь, по-твоему, уже гниет в земле, вернется из рая или из ада: «Здравствуйте. Я — Краглер!» — кто ему тогда объявит, что он труп, а его девчонка лежит с другим в постели?
Балике. Я сам ему объявлю! А теперь скажи-ка ты ей, что с меня хватит, и пусть играют свадебный марш, и что она выходит за Мурка. Если ей объявлю я, она нас потопит в слезах. А теперь будь любезна, зажги свет.
Госпожа Балике. Я принесу пластырь. Без света ты каждый раз вот так и порежешься…
Балике. Свет дорог, а за порез я не плачу.
Анна
Балике. Будь любезна, выслушай свою мать и не смей хныкать в такой праздничный день!
Госпожа Балике. Поди сюда, Анна! Отец говорит, ты такая бледная, как будто ты совсем не спишь по ночам.
Анна. Да что ты, я сплю.
Госпожа Балике. Подумай сама, ведь так не может продолжаться вечно. Он уже никогда не вернется.
Балике. Опять у нее глазищи, как у крокодила!
Госпожа Балике. Тебе, конечно, было нелегко, и он был хорошим человеком, но ведь теперь-то он уже умер!
Балике. Теперь его черви едят!
Госпожа Балике. Карл! Зато тебя любит Мурк, он работящий малый, и он, конечно, далеко пойдет!
Балике. Вот именно!
Госпожа Балике. И ты, стало быть, соглашайся, и с богом!
Балике. И не устраивай нам оперы!
Госпожа Балике. Ты, стало быть, с богом выходи за него!
Балике
Анна. Да, папа, да!
Балике
Госпожа Балике. Ты разве ничуть не любишь Мурка?
Балике. Послушай-ка, ты задаешь просто безнравственные вопросы!
Госпожа Балике. Карл! Ну, Анна, так как же с Фридрихом?
Анна. Люблю его. Но ведь вы знаете все, и мне иногда прямо тошно бывает.
Балике. Знать ничего не хочу! Говорю тебе, черви едят твоего жениха, ни одной целой косточки не осталось! Четыре года! Ни слуху ли духу! И вся батарея взорвана! Взлетела на воздух! Разнесена на куски! пропала без вести! Попробуй-ка угадать, куда он теперь запропастился! Это только твой проклятый страх перед призраками! Заведи себе мужа, и больше тебе не придется бояться призраков по ночам.
Звонок в дверь.
Анна
Балике. Задержи его там и подготовь!
Госпожа Балике
Анна. Да. Нет. Нет, кажется, ничего нет…
Госпожа Балике. Но нынче уже восьмое число.
Анна. Уже восьмое?
Госпожа Балике. Конечно, восьмое.
Анна. А хоть бы и восемнадцатое!
Балике. Что это у вас за болтовня в дверях? Заходи сюда!
Госпожа Балике. Ну, смотри, ты опоздаешь сдать белье.
Балике
Анна. Но я не могу его забыть! Нет! Уговаривайте, как хотите, но я этого не могу!
Балике. Так выходи за Мурка, он тебе живо поможет.
Анна. Да, я люблю его, и будет время, буду любить еще больше, но сейчас еще не время.
Балике. Ну, он тебя живо уломает, ему только нужны кой-какие права, такие дела лучше всего обделываются в браке. Я не могу тебе все это объяснять, ты еще чересчур молода!
Анна
Балике. Жена, загляни-ка к нам!
Госпожа Балике. Прошу вас сюда, в комнату, будьте любезны, войдите, господин Мурк!
Балике. Привет, Мурк! Вид у вас как у утопленника!
Мурк. Фрейлейн Анна!
Балике. Что это с вами? Да вы дрожите, как заяц! Отчего вы побелели как мел, приятель? Вам не нравится вечерняя стрельба?
Анна. Что с тобой, Фридрих? Ты и в самом деле бледен.
Мурк
Анна. Никого. Никого здесь не было! Да что с тобой стряслось?
Мурк. Зачем тогда вся эта спешка? Не втирайте мне очки. Ну, ладно, бог с ним! Но в этом кабаке я не желаю праздновать помолвку!
Анна. Да кто говорит про помолвку?
Мурк. Старуха. Свой глаз — алмаз.
Анна. Ты вообще делаешь вид, будто мои родители очень хотят этого! Видит бог, они этого вовсе не хотят! Ни на столечко!
Мурк. Ты, кажется, уже давно отвечаешь сама за себя.
Анна. Я только думаю, что ты слишком легко себе все это представляешь.
Мурк. Ах, вот как? У тебя есть другой!
Анна. Я не сказала ни слова о другом.
Мурк. Но вот он висит на стене, и он тут, и он бродит по дому!
Анна. Это было совсем иначе. Это было такое, чего тебе никогда не понять, потому что это была духовная близость.
Мурк. А у нас с тобой, значит, плотская?
Анна. У нас с тобой вообще ничего нет.
Мурк. Но не теперь! Теперь уже есть кое-что!
Анна. Откуда это тебе известно?
Мурк. Ничего, скоро здесь заговорят совсем по-другому.
Анна. Что ж, надейся.
Мурк. Я ведь сватаюсь!
Анна. Это и есть твое объяснение в любви?
Мурк. Нет, еще успеется.
Анна. Но тут замешана еще и фабрика снарядных ящиков. Мурк. А ты шельма! Слушай-ка, нынче ночью они опять ничего не почуяли?
Анна. О, Фридрих! Они-то спят как сурки.
Мурк. Мы не спим!
Анна. Плутишка.
Мурк
Анна. Тише! Там, в ночи, идет поезд! Ты слышишь? Иногда я боюсь, что войдет он. Меня всю пробирает озноб.
Мурк. Эта мумия? Я беру на себя. Послушай, я тебе твердо говорю: вон его, он нам в этом деле не нужен! Никаких трупов в нашей постели! Я не потерплю никого рядом с собой!
Анна. Ну не злись, Фридрих, поди ко мне, прости меня! Мурк. Святой Андреас? Дурацкое привиденье! После нашей свадьбы он будет еще раз похоронен. Хочешь пари?
Анна
Мурк
Госпожа Балике
Балике. Трудные роды, а?
Все растроганно обнимаются.
Мурк. Близнецы! Когда мы устроим свадьбу? Время — деньги.
Балике. По мне, хоть через три недели! Обе постели в порядке. Мать, ужин на стол!
Госпожа Балике. Сейчас, сейчас, муженек, дай мне только отдышаться.
Мурк. Позвольте мне пригласить вас нынче вечером в бар «Пиккадилли» на бутылочку красного. Я — за немедленную помолвку. А ты, Анна?
Анна. Раз так надо!..
Балике. Но только здесь! К чему этот бар «Пиккадилли»? Что у тебя, башка не варит?
Мурк
Балике. Вот оно как?!
Анна. Он такой чудной. Пусть будет бар «Пиккадилли»!
Балике. В такую ночь! На улицу выйти опасно!
Госпожа Балике
Жрут.
Балике
Мурк. За снарядные ящики, ура! Ура, Анна!
Балике. Везде шныряют нищие проходимцы, рыцари удачи. Правительство бессильно в борьбе со стервятниками революции.
Мурк
Граммофон играет: «Я власть любви боготворю…»
Балике. Браво! Чего ты хандришь, Анна?
Анна
Госпожа Балике. Что ты, дочка! Не будь дурочкой! Радуйся. Что тут может быть нехорошего!
Балике. Сядь! Или хотя бы заведи граммофон, раз уж ты встала с места.
Анна садится. Молчание.
Мурк. Что ж, выпьем!
Балике. А наше дело, Фриц, наша фабрика снарядных ящиков, скоро может прогореть. Еще две недельки гражданской войны, если повезет, а потом — каюк! Я считаю, без шуток, лучше всего-детские коляски. Фабрика оборудована во всех отношениях отлично.
Граммофон играет: «Германия, Германия превыше всего…»
Мурк. Послушайте, вон там, во дворе фабрики, кто-то стоит. Кто это?
Анна. Это жутко, Фриц. Мне кажется, он смотрит сюда!
Балике. Наверно, это сторож! Ты что смеешься, Фриц? Смешинка в рот попала? Наши женщины вон как побледнели!
Мурк. Знаешь, мне пришла в голову странная мысль: это «Спартак»…
Балике. Вздор, у нас и в помине нет ничего такого!
Анна задергивает гардину.
Война меня, как говорится, озолотила. Деньги валялись на улице, отчего же их не подобрать? Только дурак отказался бы. Не я, так другой. Есть свинка-будет и ветчинка. Если смотреть в корень, война была счастьем для нас. Мы уберегли наше добро, изрядно и приятно его округлили. Мы можем спокойно делать детские коляски. Не спеша! Ты согласен?
Мурк. Вполне, папа! Твое здоровье!
Балике. А вы можете преспокойно делать детей. Хо-хо-хо-хо!
Служанка. Господин Бабуш к господину Балике!
Бабуш
Балике
Госпожа Балике. Артиллерия? О, бо-о… бо-о… боже мой! Вот так ночка! Вот так ночка! Я залезу в подвал, Балике.
Бабуш. В центре города все еще спокойно. Но прошел слух, что они будут занимать редакции газет.
Балике. Что? Мы празднуем помолвку! И как раз в такой день! Сумасброды!
Мурк. Их всех надо к стенке!
Балике. Кто недоволен — к стенке!
Бабуш. Нынче твоя помолвка, Балике?
Мурк. Моя невеста, Бабуш!
Госпожа Балике. Прямо как снег на голову. Только когда же они начнут стрелять?
Бабуш
Госпожа Балике. В такое время! В такое время! И в день твоей помолвки, Анна!
Бабуш. Зато это дьявольски интересно, дети мои!
Балике. Мне — так ничуть! Ни чуточки не интересно!
Мурк. Знаете что! Пойдемте с нами в бар «Пиккадилли»! У нас помолвка!
Бабуш. А как же «Спартак»?
Балике. Обождет, Бабуш! Прострелит брюхо еще кому-нибудь, Бабуш! Пошли с нами в бар «Пиккадилли»! Эй, принарядись, супружница!
Госпожа Балике. В бар «Пиккадилли»? В такую ночь?
Балике. Бар «Пиккадилли» — это старое название. Теперь называется: кафе «Отечество». Фридрих нас пригласил. И что это за такая особенная ночь? Для чего тогда извозчики? Марш, старуха, принарядись!
Госпожа Балике. Я из моего дома ни ногой. Да что ты, Фрицхен?
Анна. Охота пуще неволи. Так хочет Фридрих.
Все смотрят на Мурка.
Мурк. Не здесь. Только не здесь. Я, знаете ли, желаю музыки и света! Это такой шикарный ресторан! Здесь так темно. Я нарочно оделся поприличнее. Ну, так как же, теща?
Госпожа Балике. Мне этого не понять.
Анна. Обожди меня, Фридрих, я мигом соберусь!
Бабуш. Это весьма занятно! Весь оркестрион скоро взлетит на воздух! Младенцы, объединяйтесь! Между прочим, фунт абрикосов, сочных, мясистых, нежных, как масло, стоит десять марок. Бездельники, не поддавайтесь на провокации! Темные личности свистят, засунув два пальца в рот, прямо в залитых светом кафе! Их лозунг — свобода лодырничать! А в ресторанах под музыку танцует чистая публика! Выпьем за свадьбу!
Мурк. Дамам не надо переодеваться. Теперь это ни к чему. Вся эта блестящая мишура только привлекает внимание!
Балике. Вот именно! В такое суровое время. Не надевать же лучшие платья ради этой банды. Собирайся поживее, Анна!
Мурк. Мы идем первыми. Не вздумай переодеваться!
Анна. Ты груб.
Балике. Марш!.. Под звуки туша прямо в рай. Мне бы надо переменить рубашку.
Мурк. Ты с матерью нас догонишь. А Бабуша мы возьмем с собой вместо классной дамы, да?
Бабуш. Почему вам так нравится этот убогий детский стишок, сочиненный юным кретином?
Мурк
Балике
Анна
Мурк
Анна. Что с тобой? Почему у тебя такой вид?
Мурк. Поедешь ты или нет? Я-то знаю, о чем я спрашиваю. Не прикидывайся. Выкладывай все начистоту.
Анна. Поеду, что ты! Вот новости.
Мурк. Хорошо, хорошо. Я не очень-то в тебе уверен. Я двадцать лет бедовал на чердаках, промерзал до костей, теперь на мне лакированные ботинки, посмотри, пожалуйста, вот они! Я до пота надрывался в темноте, при свете газа, он разъедал мне глаза, а теперь я завел себе портного. Но меня все еще шатает, по земле метет ветер, бежит ледяной озноб, и ноги мерзнут, ступая по земле.
Анна
Мурк. Лакомый кусочек!
Анна. Теперь ведь ты владеешь мной.
Мурк. Что же матери всё нет?
Бабуш
Мурк
Госпожа Балике
В эту минуту в дверь входит мужчина в грязной темно-синей артиллерийской форме, с маленькой трубкой во рту.
Вошедший. Я — Краглер.
Госпожа Балике
Краглер. Чего вы глядите на меня с таким неземным видом? И вы тоже зря потратились на похоронный венок? Очень жаль. Покорнейше докладываю: был привидением, квартировал в Алжире. Но теперь бывший труп зверски голоден. Я мог бы жрать дождевых червей! Но что с вами, мамаша Балике? Дурацкая песня!
Госпожа Балике
Краглер. Только не падайте сразу в обморок! Вот стул. Можно раздобыть стакан воды.
Балике
Краглер. Привет, господин Балике! Вашей жене нехорошо.
Балике беспокойно наблюдает за этим.
Да выпейте же! Не хотите? Сразу станет лучше. Я даже не думал, что меня здесь еще так хорошо помнят. Я прямо из Африки! Испания, волокита с паспортами и все прочее. Но скажите, где же Анна?
Балике. Оставьте же, ради бога, мою жену в покое! Вы ее, чего доброго, утопите.
Краглер. Ну, вот еще!
Госпожа Балике
Балике
Краглер
Балике. Черт побери!
Краглер
Балике. Вас не было четыре года. Она ждала четыре года. Мы все ждали четыре года. Теперь довольно, и для вас никакой надежды больше нет.
Краглер садится.
Краглер
Госпожа Балике. Господин Краглер, не стоит так огорчаться. Есть ведь и другие девушки. Так уж получилось. Учись страдать без жалоб.
Краглер. Анна…
Балике
Она нерешительно подходит к нему.
В дверях появляется служанка.
Краглер. Гм…
Служанка. Господа ушли.
Тишина.
Господа ушли в бар «Пиккадилли» праздновать помолвку.
Тишина. Ветер.
Краглер
Служанка. Постойте! Ваша шапка! Вы забыли здесь вашу шапку!
Второй акт
Перец
Бар «
В глубине сцепы большое окно. Музыка.
В окне красная луна. Когда открывается дверь, дует ветер.
Бабуш. Заходите в зверинец, детки! Лунного света хватит на всех. Ура, «Спартак»! Ну и морока! Красного вина!
Мурк
Анна. Никак не могу избавиться от неприятного чувства. У меня дрожат руки и ноги.
Бабуш. Выпьем, Фридрих!
Мурк. Я тут как дома. Чертовски неуютно, если здесь обосноваться надолго, но зато шикарно! Поглядите-ка, Бабуш, где старшее поколение?
Бабуш. Отлично.
Анна. Поцелуй меня!
Мурк. Что за блажь! Тут мы на виду всего Берлина!
Анна. Это все равно, мне это все равно, раз мне так хочется. А тебе нет?
Мурк. Вовсе нет. И тебе, кстати говоря, не все равно.
Анна. Ты грубиян.
Мурк. Вот именно.
Анна. Трус!
Мурк звонит, входит кельнер.
Мурк. Смирно!
Анна. Фридрих!
Мурк. Кру-гом!
Кельнер уходит.
Ну что, трус я или нет?
Анна. Что ты выдумываешь!
Мурк. Жена да убоится мужа своего.
Балике
Анна. Где вы были?
Госпожа Балике. На небе такая красная луна. Такая багровая, что мне что-то страшновато. И снова кричат в газетных кварталах.
Бабуш. Волки!
Госпожа Балике. Смотрите, домой возвращайтесь только вдвоем.
Балике. В постельку, да, Фридрих?
Анна. Мама, тебе нехорошо?
Госпожа Балике. Когда вы наконец поженитесь?
Мурк. Через три недели, мама!
Госпожа Балике. Разве нельзя было еще кого-нибудь пригласить на вашу помолвку? Никто ничего не знает. Надо, чтобы люди знали об этом.
Балике. Ерунда. Все это ерунда. Боишься, что волк воет? Пусть повоет. Пусть высунет красный язык до самой земли. Я его пристрелю.
Бабуш. Мурк, помогите-ка мне откупорить бутылку!
Мурк. Андреас Краглер?
Бабуш. Волк. Дело дрянь, а?
Мурк. Он похоронен, и точка. Задерните гардины!
Госпожа Балике. Твой отец через каждые два дома заглядывал в пивнушку. Он вдрызг наклюкался. Да, это мужчина! Вот это мужчина! Он готов упиться до смерти ради своих детей, вон он каков!
Анна. Только зачем ему это?
Фрау Балике. Не спрашивай, детка. Не спрашивай меня ни о чем. Все теперь ходят на голове. Настал конец света. Налей мне вишневой наливки, деточка.
Балике. Не увлекайся вишневкой, мамаша! Задерните-ка гардину!
Официант задергивает.
Бабуш. Вы уже смекнули, в чем дело?
Мурк. Я застегнут на все пуговицы и готов драться. Он уже был у вас?
Бабуш. Да, только что.
Мурк. Тогда он явится сюда.
Балике. Заговор за бутылочкой красного? А ну-ка все сюда! Отпразднуем помолвку.
Все садятся к столу.
Поживее! Я слишком занят, чтобы уставать.
Анна. Ух, эта лошадь! Было так чудно! Прямо посреди мостовой взяла да остановилась. Фридрих, вылезай, лошадь больше не везет. И лошадь стояла прямо посреди мостовой. И дрожала… Зрачки у нее были как крыжовник, совсем белые, и Фридрих как хлестнет ее по глазам своей тростью, тут она подскочила. Прямо как в цирке.
Балике. Время — деньги. Здесь чертовски жарко. Я опять потею. Сегодня я так распарился, что уже сменил рубашку.
Фрау Балике. Ты меня до сумы доведешь, на тебя одного белья не напасешься!
Бабуш
Мурк. Рубашки, абрикосы, квартал Тиргартена. Когда же будет свадьба?
Балике. Через три недели. Свадьба — через три недели. Уф-ф. Господь бог слышит мои слова. Все согласны? Согласны насчет свадьбы? Что ж, выпьем за жениха с невестой, ура!
Все чокаются. Дверь отворилась. В дверях стоит Краглер. Пламя свечей меркнет, подрагивая на ветру.
Чудеса, да у тебя стакан дрожит в руке! Точь-в-точь как у матери, Анна!
Анна сидит против двери и видит Краглера, она вся поникла, неподвижно смотрит на него.
Фрау Балике. Господи боже, почему ты вся съежилась, доченька?
Мурк. Откуда такой сквозняк?
Краглер
Анна тихо вскрикивает. Все оборачиваются, вскакивают на ноги. Суматоха. Все говорят одновременно.
Балике. А, дьявол!
Фрау Балике. Господи боже! Кра…
Мурк. Вышвырнуть вон! Вышвырнуть вон!
Краглер какое-то время постоял, покачиваясь, в дверях; у него мрачный вид. Во время суматохи он довольно быстро, но тяжелым шагом подходит к Анне, которая одна только еще сидит и, дрожа, держит стакан перед собой, отнимает у нее стакан, облокачивается на стол, в упор глядит на нее.
Балике. Да он вдребезги пьян.
Мурк. Официант! Это нарушение порядка! Вышвырнуть вон!
Бабуш. Осторожно! У него под рубахой — кусок сырого мяса. Ему хочется крови! Не прикасайтесь к нему.
Анна
Краглер обходит стол, шатаясь, идет к Анне.
Госпожа Балике
Балике
Бабуш. Если тебя хватит удар, он на ней женится. Заткните глотки! Он ведь больше вас всех пострадал. Убирайтесь вон. Он имеет право сказать речь. Имеет право, госпожа Балике. Души у вас нет, что ли? Он был четыре года на войне. Нельзя быть такой бездушной.
Госпожа Балике. Она едва на ногах держится, она побелела как полотно!
Бабуш
Они уходят.
Мурк
Балике
Теперь один только официант стоит у двери, справа, с подносом в руках.
Слышится «Ave Maria» Гуно. Пламя чадит, как гнилая головешка.
Краглер
Анна
Краглер. Не знаю, о чем ты говоришь.
Анна. Ты не взлетел на воздух?
Краглер. Не понимаю тебя.
Анна. Разве тебе не прострелили лицо?
Краглер. Почему ты так странно на меня смотришь? Разве у меня такой вид?
Анна. Андреас!
Краглер. Да.
Анна
Краглер. Разве меня не было?
Анна. Вначале ты долго не покидал меня, твой голос звучал очень ясно. Когда я шла по коридору, я касалась тебя плечом, а на лугу ты меня звал под клен. Хотя они и писали, что тебе прострелили лицо и два дня спустя похоронили. Но однажды все переменилось. Когда я шла по коридору, он был пуст, и клен замолчал. Когда я выпрямлялась над корытом с бельем, я еще видела твое лицо, но когда на лугу я вешала сушить белье, я уже больше его не видела, и все эти долгие годы я так и не знала, как же ты выглядишь. Но я должна была тебя дождаться.
Краглер. Тебе нужна была фотография.
Анна. Я боялась. Я должна была бояться и ждать, но я — дурная. Пусти мою руку, я очень дурная.
Краглер
Анна. Да.
Краглер. Дай мне руку. Ты думаешь, я привиденье? Подойди ко мне, дай мне руку. Ты не хочешь подойти?
Анна. Она так нужна тебе?
Краглер. Дай мне руку. Теперь я больше не привиденье. Видишь мое лицо? Разве оно похоже на морду крокодила? У меня плохой вид. Я долго был в соленой воде. Во всем виновата багровая луна.
Анна. Да.
Краглер. И ты возьми мою руку. Почему ты не жмешь ее крепко? Дай мне твое лицо. Что, разве нельзя?
Анна. Нет! Нет!
Краглер
Официант
Краглер
Официант убегает.
Эй, читатель романов, зачем вы удираете? Ведь вот что придумал! Лилию! С ним что-то стряслось. Лилию? Ты слыхала? Вот как глубоко он все это прочувствовал.
Анна. Андре!
Краглер
Бабуш
Фрау Балике
Где-то невдалеке начали играть «Перуанку».
Балике
Фрау Балике. Почему у тебя такое лицо? У меня опять дрожь в ногах начинается. Официант! Официант!
Балике. Где Мурк?
Бабуш. Фридрих Мурк спекулирует бостоном. Балике
Фрау Балике
Все уселись: госпожа Балике, Балике, Анна. Бабуш вперевалочку подошел к ней и заставил ее сесть. Теперь он силой усаживает на стул Краглера, который растерянно стоял на месте.
Бабуш. Садитесь, вас ноги плохо держат. Хотите вишневки?
Краглер встает. Бабуш силой его усаживает. Теперь он сидит.
Балике. Чего вы хотите, Андреас Краглер?
Фрау Балике. Господин Краглер. Наш кайзер сказал: «Учись страдать без жалоб!»
Анна. Не вставай!
Балике. Заткни глотку! Дай ему сказать! Чего вы хотите?
Бабуш
Анна. Андреас, подумай! Не говори сгоряча!
Фрау Балике. Ты меня вгонишь в гроб! Попридержи язык! Ты ни в чем не разбираешься.
Краглер
Балике. Не увиливайте! Говорите все, что вам хочется. А потом я вас вышвырну вон.
Бабуш. Вам все же надо выпить! Вы слишком сухо разговариваете. Вам будет лучше, поверьте мне!
В эту минуту вваливается Фридрих Мурк с проституткой по имени Мария.
Госпожа Балике. Мурк!
Бабуш. Гений обязан иметь свои слабости. Присаживайтесь!
Балике. Браво, Фриц! Покажи этому мужчине, что значит настоящий мужчина. Фриц не трусит. Фриц развлекается.
Мурк
Балике
Бабуш. Продолжайте, Краглер! Не позволяйте себя перебивать!
Краглер. У него уродливые уши!
Анна. Он был грязнулей в детстве.
Мурк. У него не мозги, а яичный желток.
Краглер. Он должен убраться прочь!
Мурк. И его к тому же били по голове.
Краглер. Я должен обдумать то, что я скажу.
Мурк. Теперь у него в голове яичница.
Краглер. Да, меня били по голове. Я не был здесь четыре года. Я не мог писать писем. Но голова у меня не болит.
Госпожа Балике. Он, видно, тронулся от жары.
Балике. Стало быть, вам пришлось туго? Вы дрались за кайзера и германский рейх? Мне вас жаль. Чего вы хотите?
Госпожа Балике. Ведь кайзер сказал: «Будьте сильны и в страдании». Выпейте глоточек.
Балике
Анна. Андре! Тебе не выдали другой формы? Все еще носишь прежнюю, синюю? Теперь давно такой не носят.
Госпожа Балике. Есть ведь и другие женщины. Официант, еще вишневки!
Балике. Мы тут тоже не ленились. Чего вы хотите? У вас нет даже медного гроша? Вас выкинули на улицу? Отечество сует вам шарманку в руку? Такого не бывает. Такое в нашем отечестве больше не повторится. Чего вы хотите?
Госпожа Балике. Не бойтесь, вам не придется бродяжить с шарманкой!
Анна. Бурная ночь, как волнуется море! Ух!
Краглер
Балике. Это что за болтовня? Что он там мелет? Любящим сердцем? Подругой моей жизни? Это что за выражения?
Прочие смеются.
Краглер. Потому, что никто не имеет права… Потому, что я не могу жить без тебя… Всем моим любящим сердцем…
Всеобщий хохот.
Мурк
Мария
Официант. Вы были на фронте?
Мурк. Закройте клапан.
Бабуш. Да успокойтесь же!
Официант
Мурк. Ну, не-ет. Я из тех людей, которые обязаны оплачивать ваши геройские дела. А ваша мясорубка теперь отказала.
Бабуш. Бросьте молоть вздор! Это омерзительно. В конце концов, вы ведь недурно заработали, а? И можете не бахвалиться вашей лакированной обувью!
Балике. Послушайте, вот в этом-то и суть. В этом вся изюминка. И это вам не опера. Это реальная политика. К которой мы в Германии не привыкли. Дело очень простое. Есть у вас средства содержать жену? Или вы просто водоплавающий гусь?
Госпожа Балике. Ты слышишь, Анна? У него ничего нет.
Мурк. Если у него есть хоть ломаный грош, я женюсь на его мамаше.
Официант
Краглер
Анна. Надрывались, как лошади, да?
Краглер. Ведь было так жарко, а мы каждый раз напивались допьяна. Но зачем я тебе говорю про вечернее небо, я хотел не о том, я сам не знаю…
Анна. Ты все время думал обо мне?
Госпожа Балике. Ты слышишь, как он говорит? Как ребенок. Послушаешь, становится стыдно за него.
Мурк. Не хотите продать мне ваши сапоги? Для музея германской армии! Даю сорок марок.
Бабуш. Продолжайте, Краглер. Это как раз то, что надо.
Краглер. У нас не было больше белья. Это было хуже всего, поверь мне. Можешь ли ты понять, что вот это и было хуже всего?
Анна. Андре, тебя все слышат!
Мурк. Ладно, даю шестьдесят марок. Продаете?
Краглер. Да, теперь тебе стыдно за меня, потому что они все расселись по местам, как в цирке, а слон мочится от страха, но они ничего не понимают.
Мурк. Восемьдесят марок!
Краглер. Я ведь не пират. Какое мне дело до красной луны! Просто мне трудно смотреть людям в глаза. Я — человек из костей и мяса, и на мне надета чистая сорочка. Я совсем не призрак.
Мурк
Мария. Постыдитесь, если у вас осталась душа!
Мурк. Значит, эта свинья на желает мне уступить свои старые сапоги за сто марок!
Краглер. Анна, там какая-то дрянь говорит. Что это за голос?
Мурк. Да у вас солнечный удар! Вы сможете сами выйти отсюда?
Краглер. Анна, дрянь уверяет, будто ее нельзя раздавить.
Мурк. Покажите-ка ваше лицо.
Краглер. Анна, его сотворил господь бог.
Мурк. Так это вы? Чего вы, собственно, хотите? Вы просто труп! Вы дурно пахнете!
Бабуш. Только сидите на месте, Мурк! Сидя вы ведь тоже труженик! Всемирная история здорово изменилась бы, Краглер, если бы человечество побольше сидело на собственной заднице!
Краглер. Я не могу смотреть на него. Он как стена в отхожем месте. Весь исписан непристойностями. Она в этом не виновата. Анна, ты любишь его, любишь его?
Анна смеется и пьет.
Бабуш. Это называется запрещенным приемом, Краглер!
Краглер. Это называется откусить ему от злости ухо! Ты любишь его? С этим зеленым лицом, похожим на неспелый орех! Из-за него ты хочешь меня прогнать? Он одет в английский костюм, грудь у него набита ватой, а сапоги набрякли от крови. А у меня есть только мой старый костюм, изъеденный молью. Признайся, что ты мне отказываешь из-за моего костюма, признайся! Мне это будет приятней!
Бабуш. Сядьте же! Черт побери! Сейчас начнется заварушка!
Мария
Мурк. Заткни пасть! С тобой нечего стесняться! Послушай, ведь есть у тебя нож за голенищем, чтобы перерезать мне глотку, раз уж ты свихнулся там, в Африке? Вытаскивай нож, я сыт по горло всем этим, полосни мне глотку!
Госпожа Балике. Анна, как ты можешь это выслушивать?
Балике. Официант, принесите-ка мне четыре рюмки вишневки! Мне теперь все едино.
Мурк. Будьте осторожны, чтобы не выхватить нож из-за голенища! Возьмите себя в руки и не будьте здесь героем! Вы сразу угодите в тюрьму!
Мария. Вы были на фронте?
Мурк
Краглер. Теперь я вернулся.
Мурк. Кто тебя звал?
Краглер. Теперь я здесь!
Мурк. Свинья!
Анна. Будь потише.
Краглер слушается.
Мурк. Разбойник!
Краглер
Мурк. Привиденье!
Краглер. Поберегитесь!
Мурк. Вы сами поберегитесь со своим ножом! У вас руки зудят, да? Привиденье! Привиденье! Привиденье!
Мария. Вы свинья! Вы свинья!
Краглер. Анна! Анна! Что мне делать? Плыву по морю, кишащему трупами, и не тону. Трясусь на юг в душном вагоне для скота — но не болею ничем. Горю в огненной печи — но сам я жарче огня. Люди сходят с ума от солнечного жара — но я здоров. Двое проваливаются в болото — я сплю спокойно. Я стреляю в негров. Я жру траву. Я — привиденье.
В эту минуту официант бросается к окну, рывком открывает его. Музыка вдруг обрывается, слышны возбужденные крики: «Идут, идут! Спокойно!»
Официант задувает свечи. Потом с улицы слышен «Интернационал».
Администратор
Балике
Официант. Это вы истребите? Вы, зажравшиеся!
Мурк. Где ваш нож? Покажите его!
Мария
Официант. Это бесчеловечно. Это просто скотина.
Мурк. Задерни гардину! Все вы привиденья!
Официант. Так, значит, нас надо поставить к стенке, которую мы сложили своими руками, чтобы вы, устроившись тут же поудобнее, могли лакать вишневку?
Краглер. Вот моя рука и вот моя артерия. Вонзайте нож! Вы увидите, как хлынет кровь, когда я упаду.
Мурк. Привиденье! Привиденье! Ты кто, собственно, такой? Или я должен забиться в щель из-за того, что ты возвратился сюда с твоим африканским загаром? Поднял рев в газетных кварталах? Разве я виноват, что ты был в Африке? Разве я виноват, что я не был в Африке?
Официант. Нет, вы должны вернуть ему его девчонку! Это бесчеловечно!
Госпожа Балике
Бабуш
Госпожа Балике. Оставь в покое моего ребенка! Оставь в покое моего ребенка! Гиена! Свинья! Вот ты кто!
Анна. Андре, я не хочу. Вы меня совсем погубите!
Мария. Сама ты свинья!
Официант. Это бесчеловечно. Ведь должна же быть на свете правда.
Госпожа Балике. Помолчи! Лакей! Тебя выгонят вон! Подлец, я желаю вишневой наливки, слышишь!
Официант. Вы играете счастьем человека! Это касается нас всех! Его жена должна возвра…
Краглер. Поди прочь! Я всем этим сыт! Что значит «счастье человека»? Чего хочет эта захмелевшая лосиха? Я был один, и теперь я хочу к моей жене. Чего хочет этот плаксивый архангел? Ты хочешь выторговать себе ее бедра, словно фунт кофе? Если вы начнете отрывать ее от меня железными крючьями, вы только растерзаете ее в клочья!
Официант. Вы растерзаете ее!
Мария. Да, как фунт кофе!
Балике. А в кармане-то нет ни гроша.
Мурк
Балике. Вот как ты говоришь о своей невесте!
Мурк. Да разве она невеста? Разве она моя невеста? И не норовит увильнуть к другому? Ты его любишь? У девочки кровь заиграла? Тебя так взманили африканские ляжки? Значит, вот откуда дует ветер?
Бабуш. Сидя вы бы ничего этого не сказали!
Анна
Мурк
Краглер рывком поднимает Мурка высоко вверх.
Звенят стаканы на столе, Мария беспрерывно хлопает в ладоши.
Краглер. Вы плохо держитесь на ногах, выйдите наружу, там вы можете блевать! Вы слишком сильно наклюкались. Вы сейчас упадете.
Мария. Всыпь ему! Всыпь ему как следует!
Краглер. Пусть он валяется! Иди ко мне, Анна. Теперь я хочу тебя! Он хотел купить мои сапоги, но теперь я сам сброшу свою гимнастерку. Моя кожа привыкла к ледяному дождю, она стала красной и лопается на солнце. Мой ранец пуст, и у меня нет даже ломаного гроша. Я хочу тебя. Я некрасив. Мой зад совсем обледенел, но я наконец-то могу выпить.
Мурк
Краглер
Официант. Браво!
Госпожа Балике. Подлец!
Краглер. Кто совестлив, того обгадят птицы! Кто терпелив, того непременно сожрут коршуны. Все это чушь.
Анна
Мария. Что с вами стряслось? Что с вами?
Краглер
Краглер роняет стакан.
И я прошу тебя, Андре, чтобы ты ушел.
Тишина. В соседней комнате все тот же человек спрашивает: «Да что случилось?»
Официант
Голос. Это всё?
Официант. Тут замешана и революция в газетных кварталах, и потом есть у невесты какая-то тайна, такая, которой любовник из Африки, прождавший четыре года, совсем не знает. Еще ничего не решилось.
Голос. Еще ничего не ясно?
Официант. Еще ничего не решилось.
Балике. Официант! Что это тут за сброд? Что за удовольствие хлестать тут вино в обществе разных клопов?
Официант берет Краглера на буксир, тот медленно и неуклюже трусит к двери. Слева от него трусцой бежит проститутка Мария.
Собачья комедия!
Краглер уходит.
Госпожа Балике. Ори, сколько влезет! Но что это с тобой стряслось, ты пьешь столько вишневки, что непременно угодишь под стол.
Балике. Почему у нее такое лицо? Белое, как бумага! Госпожа Балике. Нет, ты только посмотри на нее, на нашу дочурку! Да что с тобой творится, прямо невиданное дело!
Анна сидит за столом молча, почти спрятавшись за гардину, со злым лицом и держит перед собой рюмку.
Мурк
Она презрительно отбирает у него рюмку.
Ах, вот ты как?! Черт возьми, зачем тебе сдался перец? Ты не хочешь еще принять горячую ванну? Или сделать себе массаж? Тьфу, противно!
Анна улыбается. Слышатся пулеметные очереди.
Бабуш
Все замерли, чутко прислушиваются.
Третий акт
Полет валькирий
Красная стена из обожженного кирпича идет слева направо.
За нею город в слабо мерцающем свете звезд. Ночь. Ветер.
Мария. Куда же ты бежишь?
Краглер
Мария. Не беги так быстро!
Краглер. Ты не поспеваешь?
Мария. Тебе кажется, что за тобой кто-нибудь гонится?
Краглер. Ты хочешь немного заработать? Где твоя комнатушка?
Мария. Идти туда — нехорошо.
Краглер. Да.
Мария. У меня легочная болезнь.
Краглер. Что же ты бежишь за мной, как собачка?
Мария. Но твоя неве…
Краглер. Тсс. Это забыто! Зачеркнуто! Кончено навсегда!
Мария. А что ты натворишь до завтрашнего утра?
Краглер. Можно раздобыть нож.
Мария. Господи Иисусе…
Краглер. Не волнуйся, мне не нравится, что ты так кричишь, ведь можно раздобыть и вина. Я попробую смеяться, если это тебе больше нравится. Скажи, ты, наверно, начала промышлять своим ремеслом еще до конфирмации? Забудь об этом! Ты куришь?
Мария. В газетных кварталах стреляют.
Краглер. Может быть, мы им там пригодимся.
Уходят оба. Ветер.
Двое мужчин идут в ту же сторону.
Первый. Я думаю, давайте здесь.
Второй. Неизвестно, успеем ли мы там…
Они мочатся.
Первый. Пошли.
Второй. Черт! Это на Фридрихштрассе!
Первый. Там, где вы разбавляли поддельный метиловый спирт!
Второй. От этой луны можно сойти с ума!
Первый. Особенно тому, кто продавал табак с крошками!
Второй. Да, я продавал табак с крошками. А вы сдавали людям в наем крысиные норы!
Первый. Вам от этого не легче!
Второй. Что ж, не меня одного вздернут!
Первый. Вы знаете, как поступали большевики? Покажите руку! Мозолей нет. Пиф-паф.
Второй смотрит на свою руку.
Пиф-паф. Вы уже смердите!
Второй. О боже!
Первый. Вот будет номер, если вы отправитесь домой вот в этой фетровой шляпе!
Второй. Да вы и сами тоже в фетровой!
Первый. Но со складкой, мой дорогой.
Второй. Подумаешь! Да я мигом продавлю свою шляпу.
Первый. Ваш крахмальный воротничок хуже намыленной веревки.
Второй. Он живо размякнет от пота. Зато на вас лакированные ботинки.
Первый. А ваше брюхо!
Второй. Ваш голос!
Первый. Ваш взгляд! Ваша походка! Ваша осанка!
Второй. Да, меня за это повесят, но у вас — лицо человека, окончившего среднюю школу!
Первый. У меня ухо изувечено и оцарапано пулей, милостивый государь!
Оба уходят. Ветер. Слева появляется вся кавалькада валькирий. Анна бежит стремглав. Рядом с ней во фраке, но без шляпы, официант Манке из бара «Пиккадилли», который держится как пьяный. За ними идет Бабуш, который тащит Мурка, хмельного, бледного и опухшего.
Манке. Неужели вы все еще не поняли? Его нет, его унесли прочь! Городские кварталы уже, должно быть, поглотили его! Стреляют где угодно, и может случиться что угодно возле редакций газет, именно в такую ночь, его, может быть, даже застрелили.
Бабуш
Мурк
Бабуш. Посмотрите-ка вот на это существо!
Манке. Что мне за дело до него! Подарите ему пальто! И не теряйте времени! Он, прождавший четыре года, теперь бежит быстрее, чем летят эти облака! Он умчался прочь быстрее ветра!
Мурк
Манке. Чего вы стоите столбом, как жена Лота? Здесь не Гоморра. Вам по нраву это пьяное ничтожество? Неужели вы иначе не можете? Белья, что ли, вам жалко? Неужели это важнее, чем облака?
Бабуш. Вам-то что до всего этого? Вам-то зачем облака? Вы же официант!
Манке. Что мне до этого? Звезды сходят со своего пути, если хоть один человек безразличен к подлости!
Бабуш. Что вы сказали? До самого сердца? Где вы это вычитали? Говорю вам: до самой зари в газетных кварталах будет слышен какой-то бычий рев. Там будет бесноваться шваль, которая верит, что настало время платить по старым счетам.
Мурк
Анна. Не могу.
Мурк. Не могу держаться на ногах.
Манке. Сядь! Не тебе одному плохо. Дело дрянь. С отцом вот-вот будет удар, пьяная мамаша-кенгуру плачет. Но дочь уходит на свою квартиру. К любовнику, который ждал четыре года.
Анна. Не могу.
Мурк. Свое белье ты приготовила. И мебель уже в квартире.
Манке. Белье отглажено, а невесты нет.
Анна. Белье куплено, я сама уложила его в шкаф, сорочку за сорочкой, но больше оно мне не нужно. Комната нанята, и уже висят занавески, и стены обклеены обоями, но вернулся тот, у которого нет башмаков, и только один старый пиджак, изъеденный молью.
Манке. И его заглотали газетные кварталы! Его ждут забулдыги в своем салоне! Ночь! Нищета! Подонки! Спасите его!
Бабуш. Ну, что ж, разыграем пьесу: «Ангел в портовых кабаках!»
Манке. Да, ангел!
Мурк. И ты хочешь туда? В Фридрихштадт? Тебя не удерживает ничего?
Анна. Я ничего не знаю.
Мурк. Ничего? А вот «о нем» ты не хочешь подумать?
Анна. Нет, больше не хочу.
Мурк. «Его» ты больше не хочешь?
Анна. Это капкан для меня.
Мурк. Но ты из капкана вырвалась?
Анна. Он меня выпустил сам.
Мурк. Твой ребенок тебе безразличен?
Анна. Он мне безразличен.
Мурк. Потому что вернулся тот, у которого нет даже пиджака?
Анна. Таким я его не знала!
Мурк. Да это вовсе не он. Таким ты его не знала!
Анна. Он стоял среди вас всех, как большой зверь. И вы его били, как зверя.
Мурк. И он ревел, как старая баба!
Анна. И он ревел, как баба.
Мурк. И смылся и бросил тебя одну!
Анна. И он ушел и бросил меня одну!
Мурк. И с ним было покончено!
Анна. С ним было кончено!
Мурк. Он ушел…
Анна. Но когда он ушел, и с ним было все кончено…
Мурк. Ерунда, все это ерунда!
Анна. За ним поднялся вихрь, и подул легкий ветер, и он вдруг усилился, и стал сильнее всего на свете, и вот я ухожу прочь, и вот я иду за ним, и теперь все кончено с нами, и с ним и со мной. Ведь я не знаю, куда он девался. Знает ли бог, где он? Как велик этот мир, и где он?
Мурк
Бабуш. Теперь, парень, полет валькирий окончен.
Манке. Любовник пропал без вести, но возлюбленная спешит за ним на крыльях любви. Героя положили на лопатки, но уже все готово для его вознесения в рай.
Бабуш. Но любовник одним ударом сбросит возлюбленную в сточную канаву и с радостью отправится прямо в ад. Эх вы, романтическая студентка!
Манке. Она уже удаляется прочь, спеша в газетные кварталы. Она еще еле заметна, как белый парус, как чистая идея, как последняя строфа, как опьяненный лебедь, пролетающий над водами…
Бабуш. Что же будет с этим захмелевшим кленом?
Манке. Я останусь здесь. Сейчас холодно. Когда станет еще холоднее, они вернутся. Вы ничего не знаете, потому что вы не знаете, в каком она положении! Пусть бежит! Две сразу ему не нужны. Он покинул одну, а две за ним увязались.
Бабуш. Ей-богу, она сейчас исчезнет, как последняя строфа!
Манке
«Правосудие»
Четвертый акт
Заря взойдет
Небольшая пивная.
Бультроттер. Я желаю пить шнапс и не желаю слушать о мертвом солдате, я желаю читать газету, а мне для этого нужен шнапс, иначе я не понимаю ни строчки, черт побери!
Глубб
Бультроттер. Да, и к тому же сейчас — революция.
Глубб. О чем это вы? В моей пивной подонки усаживаются поуютнее, а Лазарь поет свою песню.
Пьяный брюнет. Я подонок, а ты Лазарь.
Входит рабочий, идет к стойке.
Рабочий. Здорово, Карл.
Глубб. Ты спешишь?
Рабочий. Ровно в одиннадцать, на площади Гаузфогтей.
Глубб. Пустые слухи.
Рабочий. На Ангальтском вокзале с шести часов засела дивизия гвардейских стрелков. В «Форвертсе» пока еще все в порядке. Нынче, Карл, нам может пригодиться твой Пауль.
Тишина.
Манке. Обычно здесь помалкивают о Пауле.
Рабочий
Манке
Глубб
Бультроттер. Свободы!
Глубб. Полиция запрещает пить без пиджака.
Бультроттер. Реакционер!
Манке. Они репетируют «Интернационал» на четыре голоса с тремоло. Свобода! Это, наверно, значит, что человеку в крахмальных манжетах велят вымыть отхожее место?
Глубб. Они крушат вдребезги фанеру, отделанную под Мрамор.
Августа. А что, разве этим, в белых манжетах, зазорно вымыть уборную?
Бультроттер. Эй, парень, тебя надо к стенке!
Августа. Тогда пусть эти, в белых манжетах, перестанут ходить в сортир.
Манке. Августа, не выражайся.
Августа. Эй, постыдитесь, свиньи, вам надо выпотрошить кишки, вас, которые в белых манжетах, надо вздернуть на фонарях! Фрейлейн, прошу вас, уступите дешевле, мы проиграли войну! Нечего заниматься любовью, если карман в дырах, и нечего воевать, если не умеете! Снимите ноги со стола, тут дамы! С какой стати мне нюхать ваши потные ноги, негодяй!
Глубб. У него манжеты вовсе не белые.
Пьяный брюнет. Что это там так громыхает?
Манке. Пушки!
Пьяный брюнет
Глубб бежит к окну, рывком отворяет его, они слышат, как по улице проезжают пушки. Все — у окна.
Бультроттер. Вот они какие — майские жуки!
Августа. Господи боже, куда это они едут?
Глубб. К зданиям газет, девчонка! Это все читатели газет.
Августа. Господи боже, кто это там в дверях?
Краглер, скользя на подошвах, как пьяный, появляется в дверях.
Манке. Вы, должно быть, кладете под дверью яйца?
Августа. Кто ты такой?
Краглер
Августа. У него по лицу льется пот. Ты что, бежал?
Пьяный брюнет. У тебя, наверно, понос?
Краглер. У меня нет поноса.
Манке
Мария
Краглер по-прежнему стоит в дверях.
Манке. Был в плену?
Мария. Да, и пропал без вести.
Августа. Без вести?
Мария. Да, и в плену. А они тем временем увели у него невесту.
Августа. Ну что ж, иди к маме Августе. Садись, артиллерист.
Глубб наливает пять стаканов, а Манке ставит их на столик.
Глубб. У меня на прошлой неделе увели велосипед.
Краглер подходит к столику.
Августа. Расскажи-ка нам про эту Африку!
Краглер не отвечает, но пьет.
Бультроттер. Выплюнь это вино. Хозяин бара — красный.
Глубб. Кто?
Бультроттер. Красный.
Манке. Послушайте, господин, ведите себя прилично. Здесь нет красных, запомните.
Бультроттер. Хорошо, если так.
Августа. А что ты делал там, за морем?
Краглер
Августа. А долго ли?
Краглер
Мария. Месяцев.
Августа. А раньше?
Краглер. Раньше? Лежал в окопе, на сырой глине.
Бультроттер. И что вы там делали?
Краглер. Воняли.
Глубб. Да, там-то можно было бить баклуши сколько вздумается.
Бультроттер. А в Африке, каков там народец?
Краглер молчит.
Августа. Не хамите.
Бультроттер. Когда вы вернулись домой, ее не было, не так ли? Вы, чего доброго, думали, что она каждое утро ходит к казармам и ждет вас там возле сторожевой будки?
Краглер
Глубб. Нет, пока не надо. Но ты можешь завести оркестрион. Это я тебе позволяю.
Краглер
Бультроттер. Сантименты.
Августа. Он как труп — уже ничего не понимает. Он пережил сам себя.
Глубб. Да, да-да. С ним поступили немножко несправедливо. Но ничего, все перемелется.
Бультроттер. Вот оно что, вы, стало быть, не красный. Глубб, скажите-ка, разве я не слыхал о вашем племяннике?
Глубб. Слыхали, наверно. Только не в этой пивной.
Бультроттер. Нет, не в этой пивной. У Сименса.
Глубб. И недолго.
Бультроттер. У Сименса, и недолго. Он был там токарем, но недолго. Был токарем у Сименса до ноября, а?
Пьяный брюнет
Глубб. Господин Манке, этот господин не желает никого обидеть. Позаботьтесь о нем.
Краглер
Пьяный брюнет
Глубб. Прошу вас, не бейте моих стаканов, артиллерист!
Мария. Сейчас он напился. Сейчас ему полегчало.
Краглер. Полегчало ли ему? Утешься, Брат Пивной Бочонок, и скажи: такого не бывает.
Августа. Ты выпей сам.
Пьяный брюнет. Разве здесь не говорили о вашем племяннике?
Краглер. Разве свинья что-нибудь значит для господа бога, сестра Проститутка? Ничего.
Пьяный брюнет. Только не в этой пивной.
Краглер. Как же иначе? Разве можно отменить армию или господа бога? Разве можешь ты, господин красный, отменить пытки, и такие пытки, которым люди обучили самого дьявола? Ничего этого ты не можешь отменить, но ты можешь разливать шнапс. А потому пейте, и заприте дверь, и не впускайте сюда ветер, который тоже зябнет, а подбросьте в печку дров!
Бультроттер. Хозяин говорит, что с тобой обошлись немножко несправедливо, но все это перемелется.
Краглер. Перемелется ли? Ты сказал «несправедливо», брат мой Красный? Но что это за слово? Люди придумывают вот такие мелкие словечки и пускают их на воздух, как пузыри, чтобы потом можно было спокойно лечь спать, потому что так и так все перемелется. И большой брат бьет меньшого по морде, и жирный снимает жирную пенку с молока, и все порастет быльем.
Пьяный брюнет. Как насчет племянничка? О котором здесь не говорят!
Краглер.
А потому устраивайтесь поуютнее на этой маленькой звезде, здесь холодно и чуточку темно, господин Красный, и мир слишком стар для лучших времен, а на небе, мои дорогие, все квартиры уже сданы внаем.
Мария. Что же нам делать? Он говорит, что хочет идти в газетные кварталы, там заварилась каша, но что там такое, в газетных кварталах?
Краглер. В бар «Пиккадилли» едут дрожки.
Августа. И на дрожках — она?
Краглер. И на дрожках — она. У меня совсем обыкновенный пульс, можете пощупать.
Мария. Его зовут Андре.
Краглер. Андре. Да, меня звали Андре.
Лаар. Это были сосенки, совсем невысокие.
Глубб. А вот и камень начал бормотать.
Бультроттер. И ты торговал ими, глупая голова?
Лаар. Я?
Бультроттер. Это насчет банка. Очень интересно, Глубб, но только не в этом баре.
Глубб. Вас оскорбили? Но ведь вы можете владеть собой. Отлично, пусть другие владеют вами. Будь спокоен, когда они сдирают с тебя кожу, артиллерист, иначе она лопнет, а другой У тебя нет.
Бультроттер
Пьяный брюнет. Умой меня, господин, чтобы я стал белым! Умой меня, чтобы я стал белым, как снег!
Глубб. Ну, и хватит.
Августа. Вы трусы!
Продавщица газет
Августа. А Пауля все нет!
Краглер. Там опять свистят?
Глубб
Манке. Уходи, Августа! Это не про тебя сказано, но и ты тоже уходи!
Бультроттер. Я бывал на Скагерраке, и это тоже мало было похоже на брачную ночь.
Все встают.
Пьяный брюнет
Краглер. Пошли штурмовать газеты!
Крестьянин Лаар нетвердым шагом подходит к оркестриону, тащит к себе барабан и, барабаня, уходит вслед за остальными.
Пятый акт
Постель
Крики, большая красная луна.
Бабуш. Вам надо домой.
Анна. Я больше не могу. Какой в этом прок, что я ждала четыре года, глядя на фотографию, а потом нашла себе другого. По ночам мне было страшно.
Бабуш. Это моя последняя сигара. Вы что, уже больше не пойдете домой?
Анна. Послушайте, вы!
Бабуш. Они громят здания газет, орут навстречу пулеметам, оглушают друг друга стрельбой, кричат, будто они строят новый мир. Вон снова идет их кучка.
Анна. Это — он!
Едва они приближаются, в переулке возникает большая тревога. Снова слышна беспорядочная стрельба.
Сейчас я ему скажу!..
Бабуш. Я зажму вам рот!
Анна. Я не зверь. Я сейчас закричу.
Бабуш. Это моя последняя сигара!
Из-за домов показываются Глубб, Лаар, пьяный брюнет, две женщины и Андреас Краглер.
Краглер. Я охрип. Я подавился моей Африкой. Я хочу повеситься.
Глубб. Разве ты не можешь повеситься завтра, а сейчас отправиться с нами поближе к газетам?
Краглер
Августа. Ты что, увидал привиденье?
Манке. Дружище, да у тебя волосы встали дыбом!
Глубб. Это она?
Краглер. Что стряслось, почему вы все остановились? К стенке всех вас! Марш, марш, марш вперед!
Анна
Пьяный брюнет. Тверже шаг, любовь зовет!
Анна. Постой, Андре, это я, я хотела тебе кое-что сказать.
Краглер. Ты пьяна?
Августа. Теперь невеста бегает за ним, а сама мертвецки пьяна!
Анна. Как ты сказал?
Августа пронзительно хохочет.
Краглер покачивается из стороны в сторону, косится в сторону моста, неуклюже переминается на месте, словно он разучился ходить.
Августа. Ты чего глотаешь воздух, разве ты рыба?
Манке. Тебе, верно, кажется, что ты уснул?
Краглер
Манке. У нее будет ребенок. Рожать детей — вот ее занятие. Пошли!
Краглер
Манке. Он рехнулся.
Глубб. Разве ты не был когда-то в Африке?
Краглер. Марокко, Касабланка, барак номер десять.
Анна. Андре!
Краглер
Глубб. Чуть-чуть малокровна, не так ли?
Краглер. Тсс. Я тут ни при чем, совсем ни при чем.
Анна. Андре, ведь здесь люди!
Краглер. Тебе ветром надуло ребенка или ты сделалась шлюхой? Я был далеко, я не видел тебя. Я лежал в окопе, в дерьме. А ты с кем лежала, пока я лежал в дерьме?
Мария. Напрасно вы так говорите. Да что вы понимаете?
Краглер. Я хотел только увидеть тебя. Теперь бы я давно лежал там, где следует, и ветер шуршал бы в черепе, а песок — на зубах, и я бы не знал ничего. Но я хотел еще видеть — все это! И стоял на своем. Я жрал барду. Она была горькой. Я выполз на четвереньках из окопной глины. Это было так смешно! Я свинья.
Августа. Удержите его!
Анна. Кидай, Андре! Кидай! Прямо в меня!
Мари я. Уберите женщину, он ее убьет!
Краглер. Проваливайте к дьяволу! Теперь вы видели все, чего хотели. Можете орать вволю. Больше ничего не будет.
Августа. Нагните ему башку пониже! В грязь лицом!
Мужчины прижимают его к земле.
А теперь, пожалуйста, проваливайте, фрейлейн!
Глубб
Бабуш
Глубб. Да, может, ты что-нибудь скажешь?
Мужчины отпускают Краглера.
Тишина. Ветер свистит. Двое мужчин проходят поспешным шагом.
Первый. Они взяли здание Ульштейна.
Второй. Напротив Моссе устанавливают артиллерию.
Первый. Нас слишком мало.
Второй. Многие еще подоспеют.
Первый. Слишком поздно.
Оба скрылись.
Августа. Слыхали? Теперь кончайте!
Манке. Рявкните ответ ему прямо в рожу, этому буржую с его шлюхой!
Августа
Глубб. Оставьте ее в покое, пусть посидит на камне. В семь часов пойдет подземка.
Августа. Сегодня она не пойдет.
Пьяный клиент. Вперед, прямо в рай, осанна!
Анна снова встает.
Мария
Глубб. Немножко бледна и немножко худа.
Бабуш. Одним словом, расклеилась.
Глубб. Это только так кажется, тут неважное освещение.
Августа. Вон они идут из Веддинга.
Глубб
Краглер молчит.
Ты молчишь, это очень мудро.
Краглер. Поди сюда, Анна!
Манке
Анна. Когда пойдет метро, скажите?
Августа. Метро сегодня не пойдет, и трамвай не пойдет, и никакой транспорт не пойдет с утра до вечера. Сегодня везде тишина, на всех путях сегодня стоят поезда, и мы можем вволю погулять, до самого вечера, моя дорогая.
Краглер. Поди сюда, Анна!
Глубб. Ты не желаешь еще пройтись с нами, братец артиллерист?
Краглер молчит.
Иные из нас охотно пропустили бы еще по рюмочке, но ты был против. Иные охотно полежали бы в кровати, но у тебя не было кровати, и мы решили домой не ходить.
Краглер молчит.
Анна. Ты не хочешь пойти с ними, Андре? Эти господа ждут тебя.
Манке. Приятель, карты на стол!
Краглер. Бросайте в меня камнями, я стою на своем: могу ради вас снять последнюю рубаху, но подставлять шею под топор — это вовсе не по мне.
Пьяный брюнет. Гром меня разрази.
Августа. А кто, кто же пойдет штурмовать газеты?
Краглер. Зря вы стараетесь. Я не пойду в ночной рубашке штурмовать ваши газеты. Я вам больше не ягненок. Я подыхать не желаю.
Глубб. Разве он не похож на бедного попрошайку?
Краглер. Приятель, да они тебе продырявят грудь! Анна! Ты что так смотришь, черт тебя возьми? Еще не хватало мне перед тобой оправдываться.
Глубб. Думаю, мы дальше пойдем одни.
Августа. Значит, Африка и все прочее, все это было враньем?
Краглер. Нет, правдой! Анна!
Манке. Этот господин орал, как биржевой маклер, а сейчас ему захотелось в постельку.
Краглер. Теперь у меня есть жена.
Манке. Да неужели?
Краглер. Сюда, Анна! Да, она с изъяном, она больше не невинна. Ты осталась честной девушкой или ты нагуляла ребенка?
Анна. Да, я нагуляла себе ребенка.
Краглер. Вот так.
Манке. А мы? Проспиртовались до печенок, сыты по самое горло твоей брехней, а кто нам вложил нож в лапы?
Краглер. Я, кто же еще.
Анна. Да, я такая.
Августа. Ты разве не кричал нам: «Пошли штурмовать газеты!»?
Краглер. Конечно, кричал.
Манке. Да, ты кричал, и тебе, парень, никак не увильнуть. Ты кричал: «Пошли к газетам!»
Краглер. А теперь вот иду домой.
Августа. Свинья!
Анна. Оставь меня. Отца с матерью я обманывала и лежала в постели с неженатым парнем.
Августа. Ты тоже свинья!
Краглер. Что с тобой?
Анна. Вместе с ним я покупала занавески. И я спала с ним в постели.
Краглер. Заткни глотку!
Манке. Эй, приятель, я повешусь, если ты не сдержишь слово!
В глубине — отдаленный крик.
Августа. Сейчас они штурмуют дом Моссе.
Анна. А про тебя я совсем не помнила, вот ни на столечко, и твое фото было мне не нужно.
Краглер. Заткнись!
Анна. Не помнила! Не помнила!
Краглер. А мне на это плевать! Будешь упрямиться, могу пригрозить ножом.
Анна. Да, пригрози мне! Да, ножом!
Манке. В воду эту тварь!
Они набрасываются на Анну.
Августа. Да отнимите у него эту бабу.
Манке. За горло ее!
Августа. В воду ее, спекулянтку!
Анна. Андре!
Краглер. Руки прочь!
Слышно только хрипенье. Вдали время от времени ухают глухие пушечные залпы.
Манке. Что это?
Августа. Артиллерия.
Манке. Пушки.
Августа. Теперь помилуй бог всех, кто там дерется. Их выпотрошат, как рыбу.
Краглер. Анна!
Августа, пригнувшись, бежит назад.
Бультроттер
Глубб. Ему захотелось в уборную!
Манке. Подлец!
Краглер. Я отправляюсь домой, мой дорогой лебедь.
Глубб
Краглер
Анна. Я хочу съежиться в крохотный комочек.
Глубб. Ты ведь повесишься завтра же утром, в уборной.
Августа уже исчезла вместе с другими.
Краглер. Ты, приятель, разобьешь себе лоб.
Глубб. Да, это утро даром не пройдет, мой мальчик. Но кое-кто уже неплохо о себе позаботился.
Краглер. Вы чуть не захлебнулись, проливая слезы обо мне, а я просто выстирал в ваших слезах мою сорочку! Очень нужно моим костям гнить в сточной канаве, чтобы ваша идея вознеслась на небеса. Пьяны вы, что ли?
Анна. Андре! Не волнуйся!
Краглер
Анна. О, Андре!
Краглер
Анна. Но ты же сам без пиджака.
Краглер. Да, холодно.
Оба идут рядом, не касаясь друг друга, Анна чуть-чуть отстает. В воздухе, высоко и далеко, слышится дикий, отчаянный крик: это кричат в газетном квартале.
Крик не стихает, они уходят.
Из цикла «Страх и нищета в Третьей империи»
Меловой крест
Берлин, 1933 год. Кухня в господском доме.
Штурмовик, кухарка, горничная, шофер.
Горничная. Ты в самом деле должен через полчаса уходить?
Штурмовик. Ночное учение!
Кухарка. Что вы там делаете по ночам?
Штурмовик. Служебная тайна.
Кухарка. Облава?
Штурмовик. Вам бы все узнать. Но у меня никто ничего не выведает. Из колодца рыбу не выудишь.
Горничная. И тебе еще нужно сегодня в Рейникендорф?{147}
Штурмовик. В Рейникендорф? А почему не в Руммельсбург или в Лихтерфельде, а?
Горничная
Штурмовик. Зарядиться перед боем? Пожалуй!
Кухарка ставит прибор.
Да, нам болтать не положено! Захватить противника врасплох! Нагрянуть с той стороны, где не видно ни облачка. Посмотрите на фюрера, когда он что-нибудь замышляет: непроницаем! Вел никогда ничего не знаете наперед. Он, может быть, и сам-то наперед ничего не знает. А потом сразу удар… Молниеносно. Самые сумасшедшие штуки. И поэтому все перед нами трепещут.
Горничная. Нет, они сперва позвонили бы, вызвали бы машину. Правда, господин Франке?
Шофер. Простите?… А, конечно!
Штурмовик, успокоившись, принимается за еду.
Горничная
Штурмовик. Дьявольски.
Горничная. Но в пятницу ты свободен?
Штурмовик. Если ничего не случится.
Горничная. Кстати, за починку часов взяли четыре пятьдесят.
Штурмовик. Какое бесстыдство!
Горничная. Они и новые-то стоили всего двенадцать марок.
Штурмовик. Мальчишка из аптеки все еще пристает?
Горничная. Ах, что ты!
Штурмовик. Ты мне только слово скажи, и все будет в порядке.
Горничная. Я и так ничего не скрываю. Ты в новых сапогах?
Штурмовик
Горничная. Минна, вы видели, какие у Тео новые сапоги?
Кухарка. Нет.
Горничная. Покажи ей, Тео! Вот им теперь какие выдают.
Штурмовик, дожевывая кусок, вытягивает ногу.
Шикарные, правда?
Штурмовик смотрит по сторонам, словно чего-то ища.
Кухарка. Что-нибудь не так, не по вкусу?
Штурмовик. Смочить бы.
Горничная. Пива хочешь? Я живо принесу.
Кухарка. Она ради вас, господин Тео, из кожи готова выскочить.
Штурмовик. Да, в этом деле я осечки не даю. Бьем молниеносно.
Кухарка. Вы, мужчины, слишком много себе позволяете.
Штурмовик. Женщина только того и хочет.
Кухарка. Очень с вашей стороны любезно. Вы всегда найдете, чем бы мне облегчить работу.
Штурмовик. Есть о чем говорить! Нам это только приятно.
В дверь с лестницы стучат.
Кухарка. Это мой брат. Он должен принести лампу для радио.
Штурмовик и шофер. Хайль Гитлер!
Рабочий буркнул что-то, что может с некоторой натяжкой сойти за «хайль Гитлер».
Кухарка. Лампу принес?
Рабочий. Да.
Кухарка. Может быть, сейчас же и ввернешь?
Выходят вдвоем.
Штурмовик. Что за личность?
Шофер. Безработный.
Штурмовик. Часто сюда заходит?
Шофер
Штурмовик. На толстуху можно положиться, она чистопробная немка.
Шофер. Абсолютно.
Штурмовик. Но брат может оказаться другого поля ягодой.
Шофер. Вы берете его на подозрение?
Штурмовик. Я? Нет. Зачем? Подозрений у меня не бывает. Понимаете, подозрение — это уже все равно что уверенность. А когда так, сразу делается вывод.
Шофер
Штурмовик. Да, вот оно как.
Кухарка и рабочий возвращаются.
Кухарка
Штурмовик. В самом деле? У вас есть радио и вы его не включаете?
Рабочий. Включаю иногда — музыку послушать.
Кухарка. Он себе прямо-таки из ничего смастерил превосходный приемник.
Штурмовик. На сколько ламп?
Рабочий
Штурмовик. Да, вкусы бывают разные.
Шофер. Простите?… А, разумеется.
Горничная входит с бутылкой пива.
Горничная. Холодное, прямо со льда.
Штурмовик
Горничная
Штурмовик. А где же мое пиво? Кто-то выпил!
Шофер. Нет, конечно! Как вы могли подумать? Разве нет вашего пива?
Горничная. Я же тебе налила!
Штурмовик
Рабочий. Старый фокус.
Штурмовик. Старый? Попробуйте покажите вы!
Рабочий. Можно. Итак, вот стакан пива
Кухарка. Но мы все видели!
Рабочий
Шофер громко смеется.
Штурмовик. По-вашему, смешно?
Рабочий. Да ведь и вы сделали то же самое. Как сделали вы?
Штурмовик. А как я вам покажу, если вы у меня все пиво вылакали?
Рабочий. И то верно. Без пива фокус не выйдет. А другого фокуса вы нам не покажете? Ведь у вас там в запасе немало фокусов.
Штурмовик. У нас? Это у кого?
Рабочий. У вас, у молодежи.
Штурмовик. Та-ак!
Горничная. Господин Линке только пошутил, Тео!
Рабочий
Кухарка. Я вам принесу еще бутылку.
Штурмовик. Не нужно. Промочил глотку, и будет с меня.
Кухарка. Господин Тео умеет понять шутку.
Штурмовик
Рабочий садится.
Живи и давай жить другим. И шутка тоже иногда допустима. Почему не пошутить. Строги мы только в одном — когда коснется образа мыслей.
Кухарка. И правильно, здесь строгость к месту.
Рабочий. А какой сейчас может быть образ мыслей?
Штурмовик. Сейчас образ мыслей самый правильный. Вы иного мнения?
Рабочий. Нет. Я только хотел сказать, что сейчас никто никому не говорит, что он думает.
Штурмовик. Никто никому не говорит? Почему? Мне говорят.
Рабочий. В самом деле?
Штурмовик. Никто, конечно, сам не прибежит докладывать, что он думает. Но можно прийти и узнать.
Рабочий. Куда?
Штурмовик. Да хотя бы на биржу труда. Мы там каждое утро.
Рабочий. Да, там кое-кто еще позволяет себе поворчать. Что правда, то правда.
Штурмовик. То-то и оно.
Рабочий. Ну и что ж, вы одного кого-нибудь выловите, а там уж вас узнали. И впредь будут молчать.
Штурмовик. Как это меня узнают? Хотите, покажу, как я делаю, чтоб меня не узнали? Вы любите фокусы. Могу вам спокойно показать один-другой, потому что у нас их в запасе много. И я всегда говорю: если они будут знать, что у нас припасено в арсенале, они поймут, что никогда у них ничего против нас не выйдет, и, может быть, сами отступятся.
Горничная. Правда, Тео, расскажи, как вы это проделываете!
Штурмовик. Так вот, предположим, мы с вами на бирже труда, на Мюнцштрассе. И вы, скажем
Рабочий
Кухарка. Всех марксистов надо повыловить, потому что невозможно терпеть это разложение, которое они распространяют.
Рабочий. Угу.
Штурмовик
Рабочий. Насчет чего?
Штурмовик. Ладно, нечего тут прикидываться. Вы же всегда находите, на что поворчать.
Рабочий. Я? Никогда!
Штурмовик. Ага, стреляный воробей! Но ведь вы не можете утверждать, что у нас все идет гладко — придраться не к чему.
Рабочий. Почему же не могу?
Штурмовик. Так нельзя. Если вы не будете мне подыгрывать, ничего не получится.
Рабочий. Хорошо. Уж разрешу себе — чтоб вас уважить. Торчи тут весь день, они наше время ни во что не ставят. А мне и так два часа ходу из Руммельсбурга.
Штурмовик. Нет, это не годится. Что ж вы, право, при Третьей империи от Руммельсбурга до Мюнцштрассе не стало дальше, чем было при веймарских бонзах. Давайте что-нибудь посущественней!
Кухарка. Ведь это как в театре, Франц, мы же знаем, что ты только прикидываешься, что ты на самом деле так не думаешь.
Горничная. Вы только, так сказать, представляете недовольного. Можете вполне положиться на Тео, он ничего такого не подумает. Он только хочет кое-что показать.
Рабочий. Хорошо. Тогда я скажу: по мне, так я бы все штурмовые отряды послал кошке под хвост. Я за марксистов и за евреев.
Кухарка. Что ты, Франц!
Горничная. Так не годится, господин Линке!
Штурмовик
Рабочий. Тогда уж будьте любезны, спровоцируйте меня сами.
Штурмовик. Бросьте, на это уже давно никто не ловится. Я мог бы, например, сказать так: наш фюрер — величайший из людей, какие только жили на земле, он больше Иисуса Христа и Наполеона, вместе взятых, а они мне в лучшем случае ответят: «Пусть по-вашему!» Тут я пробую с другого боку. Горлопаны большеротые! Все пропагандой занимаются. В этом они мастера. Слыхали вы анекдот про Геббельса и двух вшей? Нет? Ну так вот: две вши поспорили, которая из них быстрее пройдет от одного угла рта до другого. И выиграла спор та, которая обежала сзади по затылку. Тот путь оказался короче.
Шофер. Вот как?
Все смеются.
Штурмовик
Рабочий. Я в такие разговоры пускаться не могу. Анекдот анекдотом, а вы все-таки можете оказаться шпиком.
Горничная. Он прав, Тео.
Штурмовик. Прав? Вот подобрались слюнтяи! Ну как тут не обозлиться! Люди слова сказать не смеют.
Рабочий. Вы это всерьез или только на бирже труда?
Штурмовик. И на бирже.
Рабочий. Так вот, если вы это говорите на бирже, то я вам там же, на бирже, отвечаю: осторожность никогда не повредит. Я трус, у меня нет револьвера.
Штурмовик. Так вот что я тебе скажу, приятель, раз тебе так дорога осторожность: ты будешь осторожен раз и будешь осторожен другой раз, а потом и угодишь в добровольческий трудовой батальон.
Рабочий. А если не быть осторожным?
Штурмовик. Тогда уж во всяком случае угодишь. Спорить не могу. Оно и выйдет, что добровольно попал. Хорошенькое «добровольно», а?
Рабочий. Что ж, это возможно: подвернулся бы вам такой смелый человек, и вы стояли бы с ним в очереди на отметку и уставились бы на него вашими голубыми глазами, — он, пожалуй, и впрямь начал бы ворчать насчет добровольной трудовой повинности. Ну что бы он мог тут сказать? Хотя бы так: вчера опять пятнадцать душ отправили. Я часто сам себя спрашиваю, как это они умудряются их набирать, когда повинность вполне добровольная, люди же там получают, работая, не больше, чем сидя здесь и ничего не делая, а желудок требует больше. Но потом довелось мне услышать историю про доктора Лея и про кошку, и тут мне все стало ясно. Знаете вы эту историю?
Штурмовик. Нет, не знаем.
Рабочий. Так вот. Доктор Лей отправился в небольшую деловую поездку — пропагандировать «Силу через радость»,{148} — и повстречался ему некий бонза времен Веймарской республики, по имени… ну, называть не стоит; а было это, скажем, в концлагере, — но только как же попал туда доктор Лей, такой рассудительный человек? Бонза его спрашивает, как он добивается того, что рабочие сейчас все готовы проглотить, чего бы они раньше никак не стерпели. Тут доктор Лей указывает на кошку, которая мирно грелась на солнышке, и говорит: «Допустим, вы хотите угостить ее порцией горчицы и чтобы она ее проглотила, терпит она ее или не терпит. Как вы этого добьетесь?» Бонза берет горчицу и сует кошке в рот. Та, понятное дело, выплевывает ему эту самую горчицу прямо в лицо. Ни черта кошка не проглотила, только всего его исцарапала. «Нет, голубчик, — говорит ласково доктор Лей, — так у вас ничего не выйдет. Посмотрите, как делаю я». Он изящно берет на палец горчицу и, глазом не моргнув, заправляет ее несчастной кошке в задний проход…
Все смеются.
Да, смешная история.
Штурмовик. Теперь дело у нас пошло. Добровольная трудовая повинность — об этом поговорить любят. Самое скверное, что никто не пытается больше оказывать сопротивление. Заставляют нас жрать навоз, а мы еще спасибо говорим.
Рабочий. Ну нет, тут я с вами не соглашусь. Вот было на днях — я стою на Александерплаце и раздумываю, пойти ли мне на добровольную трудовую службу от большого чувства или ждать, когда меня туда загребут вместе с другими. Из продуктовой лавки на углу выходит маленькая, худенькая женщина, сразу видно — жена пролетария. Позвольте, говорю я, с каких же это пор в Третьей империи объявились вдруг опять пролетарии, когда у нас, так сказать, народное единство, включая самого Тиссена?{149} «Ах, что вы, — говорит она, — сейчас, когда маргарин так подскочил в цене, — с пятидесяти пфеннигов сразу до марки! — вы будете меня убеждать, что у нас народное единство!» Мамаша, говорю я, будьте осторожны, что вы, право, так передо мной нараспашку, я же истый немец до мозга костей. «Да, кости! — говорит она, — а на костях-то нисколечко мяса, а в хлебе одни отруби». Вот куда загнула! Я стою огорошенный и бормочу: покупали бы уж лучше масло, оно полезней. Только не экономить на еде, это ослабляет силу нации, чего мы никак не можем себе позволить пред лицом врагов, которые окружили нас со всех сторон и на самые высшие государственные посты забрались, как нас о том предостерегают. «Нет, — говорит она, — все мы честные немцы до последнего нашего издыхания, которого и ждать, пожалуй, недолго осталось ввиду военной опасности. А вот недавно, когда я хотела, — говорит она, — отдать свой плюшевый диван в комитет «Зимней помощи», — а то, я слышала, Геринг спит уже на голом полу, потому что у нас недохват сырья, — так мне там в комитете сказали: лучше бы нам сюда рояль — для «Силы через радость», знаете! А тут мука пропала. Я, значит, забираю из «Зимней помощи» свой диван и иду с ним в лавку к старьевщику — тут же за углом, я уже давно хотела купить полфунта масла. А в молочной мне говорят: сегодня, уважаемая соплеменница, никакого масла не будет, не угодно ли пушку?{150} Давайте, говорю я», — это она мне говорит. А я ей: как же так, к чему же это пушки, мамаша? Кушать их на пустой желудок? «Нет, — говорит она, — но уж если мне помирать с голоду, надо кстати разнести всю эту мразь с Гитлером во главе…» Что, что такое, кричу я в ужасе. «…С Гитлером во главе мы, — говорит она, — и Францию одолеем — раз мы уже бензин из шерсти добываем». А шерсть? — говорю я. «А шерсть, — говорит она, — из бензина. Шерсть нам тоже нужна. Когда попадет в «Зимнюю помощь» хороший отрез старого доброго времени, его обязательно урвет кто-нибудь из правления. Если бы Гитлер знал, — говорит она, — но он ничего не знает, его дело — сторона, он, говорят, и в высшей школе не учился». Ну как услышал я такой разлагающий разговор, у меня просто язык отнялся. Сударыня, говорю я, вы постойте минутку, я только загляну тут в одно место на Александерплаце.{151} Так что же вы думаете, возвращаюсь я с агентом, а она не изволила дождаться!..
Штурмовик
Рабочий. Никак нельзя. Со мной — никак! Мне, если что скажете по секрету, обязательно влипнете. Я знаю свой долг истинного немца. Пусть только мне моя родная мать шепнет на ушко, что маргарин вздорожал или еще что-нибудь, я пойду прямо в штаб к штурмовикам. Я родному брату спуску не дам, если он станет ворчать насчет добровольной повинности. И с невестой тоже: если она мне напишет, что ей там в трудовом лагере начинили брюхо во славу Гитлера, я попрошу установить за ней слежку, чтобы она не вытравила плод, это у нас не полагается, мы не можем иначе: если не идти против собственной родни, то нашей Третьей империи, которую мы все так любим, не на чем будет держаться. Ну что, теперь лучше пошла игра? Вы мной довольны?
Штурмовик. Этого, пожалуй, хватит.
Рабочий. И вам не придется даже выйти из очереди и последовать за мной?
Штурмовик. Не придется.
Рабочий. И вы никому не мигнете? Этим тоже можно себя выдать.
Штурмовик. Не мигну.
Рабочий. Как же вы это делаете?
Штурмовик. Вот именно! Вам хотелось бы разгадать наш фокус? Встаньте и повернитесь спиной.
Горничная. Крест стоит, белый крест!
Кухарка. Как раз посередке, между лопатками.
Шофер. В самом деле.
Штурмовик. А откуда он взялся, хотите знать?
Рабочий снимает с себя куртку, рассматривает отпечаток креста.
Рабочий. Тонко сработано.
Штурмовик. Что, неплохо? Мелок я всегда ношу при себе. Да, тут головой работать надо, никакие уставы тут нам не помогут.
Горничная. Поняла. Не такая уж я дура, как ты думаешь.
Штурмовик
Она платком вытирает ему ладонь.
Кухарка. Вот такими-то средствами и нужно работать, если враги хотят разрушить все, что построил наш фюрер и в чем нам все другие народы завидуют.
Шофер. Как, простите?… А, совершенно правильно.
Штурмовик. Что за личность?
Горничная. Тихий человек. Никакой политикой не занимается.
Рабочий
Все остальные. Хайль Гитлер!
Штурмовик. Мой вам добрый совет: не представляйтесь вы лучше таким невинным. Это бьет в глаза. Со мной вы можете и запустить что-нибудь, я-то умею понять шутку. Ну так, хайль Гитлер!
Рабочий уходит.
Вот они как — сразу и распрощались. Что-то больно скоро! Точно испугались чего. Зря я упомянул насчет Рейникендорфа. Как они сразу насторожились!
Горничная. Я хотела кое о чем попросить тебя, Тео.
Штурмовик. Говори, не стесняйся!
Кухарка. Пойду белье разберу. Я тоже была молода.
Штурмовик. Ну что?
Горничная. Я скажу только в том случае, если буду знать, что ты нисколько не рассердишься, а иначе я ничего не скажу.
Штурмовик. Ладно, выкладывай!
Горничная. Мне, понимаешь… Мне так неприятно… Я хочу взять из тех денег двадцать марок.
Штурмовик. Двадцать марок?
Горничная. Вот видишь, ты рассердился.
Штурмовик. Взять с книжки двадцать марок — этим ты меня, конечно, не обрадовала. На что тебе понадобились двадцать марок?
Горничная. Я бы не хотела тебе говорить.
Штурмовик. Так. Ты мне не хочешь сказать? Что-то странно.
Горничная. Я знаю, что тебе не понравится, так что я лучше ничего объяснять не буду, Тео.
Штурмовик. Если ты нисколько мне не доверяешь…
Горничная. Да нет же, я тебе доверяю вполне.
Штурмовик. Значит, нам, по-твоему, следует вовсе прикрыть наш общий счет в сберегательной кассе?
Горничная. Ну как ты мог такое подумать! У меня, если я возьму двадцать марок, останется там еще девяносто семь.
Штурмовик. Можешь не высчитывать мне с такой точностью. Знаю сам, сколько у нас на счету. Я понимаю, ты хочешь порвать со мной, потому что завела шашни с другим. Ты, пожалуй, еще хочешь проверить наши книжки?
Горничная. Никаких я шашней не заводила.
Штурмовик. Тогда скажи, в чем дело?
Горничная. Ты же все равно решил не давать.
Штурмовик. Откуда я знаю? Ты, может, просишь на какое-нибудь нехорошее дело. Я сознаю свою ответственность.
Горничная. Прошу на самое хорошее. И если бы мне не нужно было, я бы не просила, ты знаешь это сам.
Штурмовик. Ничего я не знаю. Знаю только, что тут пахнет паленым. Зачем тебе вдруг понадобились двадцать марок? Кругленькая сумма! Ты беременна?
Горничная. Нет.
Штурмовик. Уверена, что нет?
Горничная. Уверена.
Штурмовик. Если до меня дойдет, что ты затеваешь что-то незаконное, если только я что-нибудь такое пронюхаю — крышка! Прямо тебе говорю. Ты, верно, слышала сама: все, что делается против зачатого плода, есть тягчайшее преступление, какое только ты можешь совершить. Если немецкий народ перестанет размножаться, тогда конец его исторической миссии.
Горничная. Но, Тео, я просто не понимаю, о чем ты говоришь. Ничего такого нет, будь что-нибудь такое, я тебе сказала бы, это касалось бы и тебя. Но раз уж у тебя такие мысли, я лучше скажу все как есть. Просто я хочу добавить Фриде на покупку зимнего пальто.
Штурмовик. А почему твоя сестра не может сама купить себе пальто?
Горничная. Да как же она купит его на свою пенсию? Она получает по инвалидности всего двадцать шесть марок восемьдесят пфеннигов в месяц.
Штурмовик. А «Зимняя помощь»? То-то и есть, что вы совершенно не доверяете национал-социалистскому государству. Я это понял давно по тем разговорам, которые ведутся здесь, на этой кухне. Думаешь, я не заметил, как ты кисло приняла сейчас мой фокус?
Горничная. Ничуть не кисло.
Штурмовик. Кисло! Так же точно, как эти парни, которые вдруг сразу распрощались.
Горничная. Если ты хочешь знать мое истинное мнение, мне тоже кое-что не понравилось.
Штурмовик. Что же тебе не понравилось, осмелюсь спросить?
Горничная. Что ты ловишь несчастных бедняков своими представлениями и фокусами и всякими штуками. Мой отец тоже безработный.
Штурмовик. Так. Я только и ждал, что ты мне это скажешь. Меня и так уже сомнения разбирали во время разговора с этим Линке.
Горничная. Ты хочешь сказать, что собираешься его подловить на том, что он тут наговорил тебе же в угоду? И когда сами же мы его на то подзуживали.
Штурмовик. Ничего я не хочу сказать, как тебе уже сказано. А если тебе не по вкусу то, что я делаю, исполняя свой долг, так я тебе на это заявляю: ты можешь прочитать в «Моей борьбе», что сам фюрер не считал для себя зазорным проверять настроения в народе, и это долгое время было его прямым делом, когда он служил в рейхсвере. И делалось это ради Германии и дало большие результаты.
Горничная. Ну если ты так со мной, Тео, то я хочу только знать, могу ли я получить свои двадцать марок, вот и все.
Штурмовик. Я скажу тебе только одно: я не в таком настроении, когда можно что-нибудь у меня вытянуть.
Горничная. Что значит — вытянуть? Мои это деньги или твои?
Штурмовик. Как ты странно вдруг заговорила о наших общих сбережениях! Для того мы, что ли, убрали евреев, чтобы из вас теперь сосали кровь собственные наши соплеменники!
Горничная. Как ты можешь говорить такие вещи по поводу двадцати марок!
Штурмовик. У меня и так немало расходов. За одни только сапоги двадцать семь марок заплачено.
Горничная. Как? Вам же их выдали бесплатно?
Штурмовик. Да, так мы думали. И я поэтому выбрал самые первосортные. А потом поставили нам всем в счет, и мы сели в лужу.
Горничная. Двадцать семь марок за одни только сапоги? А какие же другие расходы?
Штурмовик. Другие расходы?
Горничная. Ты же сказал, что у тебя много расходов.
Штурмовик. Так сразу не вспомнишь. Да и вообще нечего мне учинять допрос. Можешь не беспокоиться, я тебя не обману. И насчет двадцати марок я тоже как-нибудь соображу.
Горничная
Штурмовик
Она плачет, не отвечая.
У тебя просто нервы не в порядке, ты переутомилась. Ну, я отправился на учение. Значит, в пятницу я за тобой зайду. Хайль Гитлер!
Горничная старается унять слезы и ходит в отчаянии взад и вперед по кухне.
Возвращается кухарка с корзиной белья.
Кухарка. Что тут между вами вышло? Поссорились? Тео молодец. Побольше бы нам таких. Ничего серьезного, конечно?
Горничная
Кухарка. Чего?
Горничная. Ну так… вообще…
Кухарка. Из-за сегодняшнего? Неужели вы думаете?… Но разве Тео способен на такое?
Горничная. Я и сама теперь не знаю, что мне думать, Минна. Он так изменился. Они его совсем испортили. Нехорошая у него компания. Четыре года мы с ним были вместе, и теперь мне вдруг стало казаться, точно… Я попрошу вас, посмотрите у меня на спине, там нет креста?
«Жена-еврейка»
Правосудие
Вот судьи, вот прокуроры.
Ими командуют воры:
Законно лишь то, что Германии впрок.
И судьи толкуют и ладят,
Пока весь народ не засадят
За проволоку, под замок.
Аугсбург, 1934 год. Совещательная комната в суде. За окном мутное январское утро. Круглый газовый рожок еще горит.
Судья надевает свою мантию. В дверь стучат.
Судья. Войдите.
Входит следователь уголовного розыска.
Следователь. Доброе утро.
Судья. Доброе утро, господин Таллингер. Я вызвал вас по делу Геберле, Шюнта, Гауницера. Откровенно говоря, мне в этом деле не все ясно.
Следователь.?
Судья. Из материалов следствия видно, что означенный случай произошел в ювелирном магазине Арндта, то есть в магазине, принадлежащем еврею?
Следователь.?
Судья. А Геберле, Шюнт, Гауницер и по сей день состоят в отряде штурмовиков номер семь?
Следователь утвердительно кивает головой.
Значит, отряд не счел нужным наложить на них взыскание?
Следователь отрицательно качает головой.
Надо полагать, что после этого происшествия, взволновавшего весь квартал, отряд, со своей стороны, расследовал дело?
Следователь пожимает плечами.
Я был бы вам очень благодарен, Таллингер, если бы вы мне до судебного разбирательства несколько… осветили дело.
Следователь
Судья. Дорогой Таллингер, все это есть в деле.
Следователь. Пожалуйста, господин судья.
Судья. Ну?
Следователь. Никакой подоплеки нет, господин судья.
Судья. Неужели, Таллингер, вы считаете, что дело ясное?
Следователь
Судья. По-видимому, во время драки исчезли ювелирные изделия. Их отобрали?
Следователь. Как будто нет.
Судья.?
Следователь. Господин судья, у меня жена, дети.
Судья. И у меня, Таллингер.
Следователь. Вот то-то.
Пауза.
Видите ли, Арндт ведь еврей.
Судья. Это я понял уже по фамилии.
Следователь. Вот то-то. Одно время соседи поговаривали, что в его семье имел место случай осквернения расы.
Судья
Следователь. Дочь Арндта. Ей девятнадцать лет, и, говорят, хорошенькая.
Судья. Официальное расследование было?
Следователь
Судья. Кто же их распространял?
Следователь. Домовладелец. Некий фон Миль.
Судья. Он, вероятно, не хотел иметь в своем доме еврейский магазин?
Следователь. Мы тоже так думали. Но он, видимо, взял назад жалобу.
Судья. Тем не менее этим до некоторой степени объясняется озлобление против Арндта в данном квартале. И молодые люди действовали, так сказать, в состоянии национального аффекта…
Следователь
Судья. Чего вы не думаете?
Следователь. Что Геберле, Шюнт и Гауницер будут особенно напирать на осквернение расы.
Судья. Почему?
Следователь. Имя замешанного в этом деле арийца нигде официально не значится. Мало ли кто это может быть. Он может оказаться всюду, где арийцы в большом числе. А где арийцы в особенно большом числе? Словом, отряд номер семь не желает, чтобы на суде касались этого пункта.
Судья
Следователь. Вы сказали, что у вас жена и дети. Для того и сообщил, чтобы вы не касались этого пункта. Вдруг кто-нибудь из соседей-свидетелей заговорит об этом.
Судья. Понимаю. А вообще-то я мало что понимаю в этом деле.
Следователь. Между нами: чем меньше вы будете понимать, тем лучше.
Судья. Вам легко говорить. А я должен вынести приговор.
Следователь
Судья. Остается одно: провокация со стороны Арндта. Иначе этого случая не объяснишь.
Следователь. Совершенно с вами согласен, господин судья.
Судья. В чем выразилась провокация?
Следователь. По их показаниям, они были спровоцированы самим Арндтом и неким безработным, которого Арндт нанял сгребать снег. Они будто бы отправились выпить по кружке пива, и, когда они проходили мимо магазина, безработный Вагнер и сам Арндт, стоявший в дверях, стали осыпать их непристойной бранью.
Судья. Свидетелей, вероятно, у них нет?
Следователь. Есть. Домовладелец, тот самый фон Миль, показал, что он видел в окно, как Вагнер спровоцировал штурмовиков. А компаньон Арндта, некий Штау, в тот же день пришел в помещение отряда и сказал Геберле, Шюнту и Гауницеру, что Арндт всегда, и в частности в разговоре с ним, презрительно отзывался о штурмовиках.
Судья. Ах, вот как? У Арндта есть компаньон? Ариец?
Следователь. Ну конечно. Кто же берет еврея для вывески?
Судья. Так не станет же его компаньон показывать против него?
Следователь
Судья
Следователь. А почему вы думаете, что этот Штау заинтересован в возмещении убытков?
Судья. Не понимаю. Он же компаньон Арндта.
Следователь. Вот то-то.
Судья.?
Следователь. Мы установили, то есть узнали стороной — это неофициальные сведения, — что этот Штау свой человек в отряде номер семь. Он сам бывший штурмовик, а возможно, и сейчас состоит в каком-нибудь отряде. Поэтому Арндт, вероятно, и взял его в компаньоны. Штау уже был раз замешан в одном налете штурмовиков. Но тогда они не на таковского напали, и дело с большим трудом удалось замять. Я, конечно, не утверждаю, что и тут не обошлось без него… Но, во всяком случае, это довольно опасный субъект. Только, пожалуйста, все это строго между нами, я рассказал это только потому, что вы сказали о жене и детях.
Судья
Следователь. Ведь драгоценности так и не обнаружены. То есть у Геберле, Шюнта и Гауницера их нет. И продавать их они тоже не продавали.
Судья. Так.
Следователь. Никто не может требовать от Штау, чтобы он продолжал вести дело с компаньоном, который признан виновным в провокационных действиях против штурмовиков. А раз ответственность за понесенные убытки падает на Арндта, то он и должен возместить их Штау. Ясно?
Судья. Да, это действительно очень ясно.
Следователь уходит. В дверях он сталкивается с прокурором.
Прокурор
Судья
Прокурор. Я по поводу дела Геберле, Шюнта, Гауницера.
Судья
Прокурор. Дело, правда, в достаточной степени ясное…
Судья. Да. Откровенно говоря, я даже не понимаю, зачем прокуратура возбудила это дело.
Прокурор. А как же? Случай получил огласку, вызвал недовольство. Даже в национал-социалистских кругах настаивали на следствии.
Судья. Я вижу тут типичный случай еврейской провокации, и больше ничего.
Прокурор. Вздор, милейший Голь! Напрасно вы думаете, что наши обвинительные акты, хотя они и немногословны, не заслуживают пристального внимания. Я так и думал, что вы в простоте души пойдете по линии наименьшего сопротивления. Только осторожней, не сядьте в лужу. И оглянуться не успеете, как очутитесь в какой-нибудь глухой дыре, в Померании. А там в наше время довольно-таки неуютно.
Судья
Прокурор
Судья
Прокурор. Но ведь спровоцировал их не Арндт, а безработный, ну этот, который снег сгребал… как его… Вагнер!
Судья. Об этом, дорогой Шпитц, в вашем заключении нет ни слова.
Прокурор. Совершенно верно. До сведения прокуратуры дошло только то, что три штурмовика напали на Арндта. И прокуратура, как и надлежит, вмешалась в это дело. Но если, предположим, свидетель фон Миль покажет на суде, что во время происшествия Арндта вообще не было на улице, а что, напротив, безработный… ну как его… Вагнер, произносил ругательства по адресу штурмовиков, то суду с этим придется считаться.
Судья
Прокурор. Теперь вы уже фон Миля подозреваете! Почему вы думаете, что он будет лгать под присягой? А известно ли вам, что фон Миль, помимо того что он эсэсовец, имеет большие связи в министерстве юстиции? Я бы советовал вам, любезный Голь, считать его порядочным человеком.
Судья. Да я ничего не говорю. Кто же в наше время станет винить человека за то, что он не хочет, чтобы в его доме был еврейский магазин?
Прокурор
Судья
Прокурор. Ах, так и это вам известно? Но с чего вы взяли, что это было сделано с целью выселить его? Тем более что жалоба была взята обратно. По-моему, это скорей свидетельствует о хороших отношениях между ними. Не будьте же так наивны, дорогой Голь.
Судья
Прокурор. А за что же мы жалованье получаем?
Судья. Ужасно запутанное дело. Сигару хотите?
Прокурор берет сигару, оба молча курят.
Прокурор. Во-первых, он не может предъявить иск отряду, в крайнем случае он может предъявить его персонально Геберле, Шюнту и Гауницеру, у которых нет ни гроша… А скорее всего ему придется предъявить иск безработному, ну как его… Вагнеру.
Судья. Где он сейчас находится?
Прокурор. В больнице.
Судья. А Вагнер?
Прокурор. В концентрационном лагере.
Судья
Прокурор. Так ведь на суде будет установлено, что они стали жертвами провокации. А исходила ли провокация от еврея или от марксиста — какая им разница.
Судья
Прокурор. Ну что же делать. На всех не угодишь. А кому угождать, это уж, любезный Голь, вам должно подсказать ваше национальное сознание. Могу вам только сообщить, что в национал-социалистских кругах и, в частности, в высшем эсэсовском руководстве определенно ожидают большей твердости от германских судей.
Судья
Прокурор. Не спорю. Но есть прекрасное изречение нашего министра юстиции, которого вы можете держаться: законно лишь то, что Германии впрок.
Судья
Прокурор. Действуйте смелей.
Судья очень недоволен. Он стоит несколько минут у окна. Потом рассеянно перелистывает бумаги. Наконец звонит. Входит служитель.
Судья. Вызовите еще раз следователя Таллингера из комнаты свидетелей. Только незаметно.
Служитель уходит. Через несколько минут входит следователь.
Слушайте, Таллингер, хорош бы я был, если бы последовал вашему совету и признал поведение Арндта провокационным. Господин фон Миль готов будто бы показать под присягой, что спровоцировал штурмовиков безработный Вагнер, а вовсе не Арндт.
Следователь
Судья. Что это значит — так говорят? Что говорят?
Следователь. Что ругался Вагнер.
Судья. А это неправда?
Следователь
Судья
Следователь. Я могу только сказать, что лично я не был в концентрационном лагере. В протоколе дознания — сам Вагнер болен, у него что-то с почками, — сказано, что сознался. Но…
Судья. Значит, сознался! Какое же еще «но»?
Следователь. Он инвалид войны, был ранен в шею. Так вот Штау — знаете, компаньон Арндта, — показал, что он вообще громко говорить не может. Как мог фон Миль из окна второго этажа слышать ругань…
Судья. На это возразят, что не обязательно иметь громкий голос, чтобы оскорбить кого-нибудь. Достаточно красноречивого жеста. У меня создалось впечатление, что именно такого рода лазейку прокуратура хочет оставить штурмовикам. Точнее говоря, именно эту лазейку, и только эту.
Следователь. Вот то-то, господин судья.
Судья. А что показал Арндт?
Следователь. Что его вообще при этом не было, а голову он разбил при падении с лестницы. И больше от него ничего нельзя добиться.
Судья. Должно быть, он ни в чем не виноват, просто его впутали в это дело.
Следователь. Вот то-то, господин судья.
Судья. А штурмовой отряд должен бы удовлетвориться тем, что Геберле, Шюнта и Гауницера оправдают.
Следователь. Вот то-то, господин судья.
Судья. Что вы заладили, как попугай: вот то-то, вот то-то!..
Следователь. Вот то-то, господин судья.
Судья. Что вы хотите этим сказать, Таллингер? Вы не обижайтесь на меня, вы же понимаете, что я немного нервничаю. Я знаю, что вы честный человек, и если вы мне дали совет, так не зря.
Следователь
Тогда начнут говорить, что штурмовики в порыве национального энтузиазма воруют ювелирные изделия. Вы можете себе легко представить, как отнесутся штурмовики к вашему приговору. Этого у нас вообще никто не поймет. Как может в Третьей империи еврей оказаться правым, а штурмовики неправыми?
Уже несколько минут за сценой слышен шум. Он все усиливается.
Судья. Что там за шум? Минутку, Таллингер.
Входит служитель.
Что там происходит?
Служитель. Зал переполнен. Все коридоры забиты, никто пройти не может. А штурмовики заявляют, что получили приказ быть на суде, и требуют, чтобы их пропустили.
Служитель уходит, так как перепуганный судья не в силах выговорить ни слова.
Следователь
Судья
Следователь. Да, подумать вам не мешает, господин судья.
Судья тяжело встает и изо всех сил нажимает звонок. Входит служитель.
Судья. Сбегайте, пожалуйста, к господину Фею, советнику окружного суда, и скажите ему, что я прошу его зайти ко мне на минутку.
Служитель уходит. Входит служанка с завтраком для судьи.
Служанка. Вы когда-нибудь свою голову дома забудете. Просто беда с вами. Ну что вы сегодня забыли? Подумайте-ка хорошенько: самое главное!
Судья. Ну ладно, Мари.
Служанка. Еле-еле прорвалась к вам. Весь суд набит штурмовиками — пришли дело слушать. Ну, сегодня им покажут, правда? Вот и в мясной все говорят: хорошо, что еще есть закон! Подумать только! Ни с того ни с сего напасть на коммерсанта! Половина штурмовиков — бывшие уголовники, это весь квартал знает. Не будь у нас закона, они бы, чего доброго, и церковь унесли. Это они из-за колец сделали: у Геберле невеста есть, а невеста эта еще году нет как по панели ходила. А на безработного с простреленным горлом, на Вагнера, тоже они навалились, когда он снег сгребал, все видели. Среди бела дня разбойничают, весь квартал в страхе держат, а скажешь что — подкараулят и изобьют до полусмерти.
Судья. Ладно, ладно, Мари, ступайте!
Служанка. Я им сказала в мясной: будьте покойны, господин судья их научит уму-разуму, правда ведь? Все хорошие люди за вас будут стоять, в этом не сомневайтесь. Только завтрак свой ешьте потихоньку, не давитесь, это ведь вредно, ну я ухожу, вам пора дело слушать, смотрите не очень там расстраивайтесь, а еще лучше — позавтракайте до суда, минутку-то уж подождут, зато вы спокойно покушаете. Берегите себя, помните — здоровье дороже всего, ну я ухожу, не мне вас учить, и я вижу, вам уже не сидится, а мне еще нужно в бакалейную.
Входит советник окружного суда Фей, пожилой человек, друг Голя.
Советник. Ты меня звал?
Судья. Есть у тебя минутка времени? Я хотел посоветоваться с тобой. У меня сейчас очень каверзное дело будет слушаться.
Советник
Судья
Советник. Об этом у нас еще вчера говорили. Очень неприятное дело.
Судья
Советник. Не завидуют тебе.
Судья. В том-то и беда, что не знаю. Но я, по правде сказать, не предполагал, что этим делом так интересуются.
Советник
Судья. По-видимому, этот компаньон Арндта — опасный субъект.
Советник. Так говорят. Но фон Миль тоже не ангел.
Судья. О нем что-нибудь известно?
Советник. Не много, но достаточно. У него, понимаешь ли ты, связи.
Пауза.
Судья. В высоких сферах?
Советник. В очень высоких.
Пауза.
Судья
Советник
Судья
В дверь стучат.
Советник. Войдите!
Входит служитель.
Служитель. Господин судья, я просто не знаю, куда посадить господина генерального прокурора и господина Шенлинга, председателя окружного суда. Хоть предупреждали бы заранее.
Советник
Служитель уходит.
Судья. Только их недоставало!
Советник. Фон Миль ни за что не допустит, чтобы Арндта засудили, ведь это верное разорение. Арндт ему нужен.
Судья
Советник. Этого я не говорил. И я вообще не понимаю, как ты можешь приписывать мне такие мысли, решительно не понимаю. Я категорически заявляю, что не сказал ни единого слова против господина фон Миля. Мне очень жаль, Голь, что приходится это подчеркивать.
Судья
Советник. Какие такие «наши отношения»? Не могу же я вмешиваться в дела, которые ты ведешь. Хочешь — ссорься с министром юстиции, хочешь — с штурмовым отрядом, словом, решай как знаешь. В наше время каждый должен думать о себе.
Судья. Я и думаю о себе. Я только не знаю, что придумать.
Советник. Да, прискорбно.
Судья
Советник. Я на твоем месте не стал бы кричать, что правосудия больше нет, Голь.
Судья. Что я опять не так сказал? Я вовсе не это имел в виду. Я только хочу сказать, что когда интересы так противоречивы…
Советник. В Третьей империи нет противоречий.
Судья. Конечно, конечно. Разве я спорю? Что ты каждое мое слово как на аптекарских весах взвешиваешь?
Советник. Почему бы и нет? Я судья.
Судья
Советник
Судья. Как же я должен решить?
Советник. Предполагается, господин Голь, что совесть подсказывает судье его решение. Запомните это! Имею честь.
Судья. Ну конечно. Совесть и разумение. Но в этом, данном случае что я должен выбрать? Скажи, Фей!
Советник уходит. Судья, онемев, смотрит ему вслед. Звонит телефон.
Входит служитель. Явственно доносится шум из коридора.
Служитель. Дело Геберле, Шюнта и Гауницера, господин судья.
Судья
Служитель. Господина председателя окружного суда я посадил на места для прессы. Он ничего, остался доволен. А вот господин генеральный прокурор отказался сесть на скамью свидетелей. Он, видимо, хотел сесть за судейский стол. Но тогда вам, господин судья, пришлось бы слушать дело, сидя на скамье подсудимых!
Судья. Нет-нет, туда я ни за что не сяду.
Служитель. Не сюда, не сюда, вот в эту дверь. А где же папка с обвинительным заключением?
Судья
Служитель. Да вы книжку с адресами захватили, господин судья. Вот ваша папка.
Судья, вытирая пот, в полном смятении выходит.
Жена-еврейка
Франкфурт, 1935 год. Вечер. Жена укладывает чемоданы. Она выбирает вещи, какие нужно взять с собой. Иногда она вынимает уже уложенную вещь и снова ставит ее на место, а взамен укладывает другую. Долго она колеблется, взять ли ей большую фотографию мужа, стоящую на комоде. В конце концов она оставляет ее. Устав от сборов, она присаживается на чемодан, подперев голову рукой. Потом встает, подходит к телефону и набирает номер.
Жена. Это вы, доктор?… Говорит Юдифь Кейт. Добрый вечер. Я хотела только сказать, что теперь вам придется поискать другого партнера в бридж. Я уезжаю… Нет, ненадолго, недели на две… В Амстердам… Да, говорят, весной там чудесно… У меня там друзья… Нет, не в единственном числе… Напрасно сомневаетесь… С кем вы теперь будете играть в бридж?… Но ведь мы и так уже две недели не играем… Ну конечно, Фриц тоже был простужен. В такой холод вообще нельзя играть в бридж… Я так и сказала. Да что вы, доктор, с чего бы? Нисколько… Ведь у Текли гостила мать… Знаю… С какой стати мне пришло бы это в голову?… Нет, это не внезапно. Я давно собиралась, только все откладывала, а теперь мне пора… Да, в кино пойти нам уже тоже не придется. Кланяйтесь Текле. Может быть, вы как-нибудь в воскресенье позвоните ему. Так до свидания! Да, конечно, с удовольствием!.. Прощайте!
Где-то хлопает дверь. Жена наспех приводит себя в порядок. Входит муж.
Муж. Ты что это? Порядок наводишь?
Жена. Нет.
Муж. Зачем ты укладываешь вещи?
Жена. Хочу уехать.
Муж. Что случилось?
Жена. Мы же как-то говорили, что мне следовало бы на время уехать. Здесь ведь теперь не слишком приятно.
Муж. Какие глупости!
Жена. Так что же, оставаться мне?
Муж. А ты куда, собственно, думаешь поехать?
Жена. В Амстердам. Только бы уехать.
Муж. Но ведь у тебя там никого нет.
Жена. Никого.
Муж. Почему же ты не хочешь остаться? Во всяком случае, из-за меня тебе незачем уезжать.
Жена. Незачем.
Муж. Ты знаешь, что я ничуть к тебе не переменился. Ты это знаешь, Юдифь?
Жена. Да.
Он обнимает ее. Они молча стоят среди чемоданов.
Муж. Никаких других причин для твоего отъезда нет?
Жена. Ты же знаешь.
Муж. Может быть, это не так уж глупо. Тебе нужно подышать свежим воздухом. Здесь можно задохнуться. Я приеду за тобой. Два-три дня, что я пробуду по ту сторону границы, освежат и меня.
Жена. Верно.
Муж. Да и вообще, долго здесь так продолжаться не может. Откуда-нибудь придет перемена. Все это кончится, как воспалительный процесс.
Жена. Конечно. Ты видел Шэкка?
Муж. Да, то есть мы столкнулись на лестнице. Мне кажется, он уже жалеет, что они разошлись с нами. Он был явно смущен. В конце концов им придется ослабить нажим на нас, интеллигентов. С одними лакеями, которые только и умеют что спину гнуть, воевать не пойдешь. И люди не так уж сильно хамят, если им давать отпор. Ты когда хочешь ехать?
Жена. В девять пятнадцать.
Муж. А куда посылать тебе деньги?
Жена. Лучше всего — Амстердам, главный почтамт, до востребования.
Муж. Я добьюсь специального разрешения. Черт возьми, не могу же я допустить, чтобы моя жена жила на десять марок в месяц! В общем, все это большое свинство. На душе у меня просто отвратительно.
Жена. Если ты приедешь за мной, тебе станет легче.
Муж. Хоть почитать газету, в которой что-нибудь сказано.
Жена. Гертруде я звонила. Она будет присматривать за тобой.
Муж. Совершенно излишне. Из-за нескольких недель…
Жена
Муж
Шпион
Профессоры маршируют,
Их лоботрясы муштруют
И жучат, отставкой грозя.
Зачем для безусых отребий
Вещать о земле и о небе,
Когда им думать нельзя?
Идут прелестные детки,
Что служат в контрразведке,
Доносит каждый юнец,
О чем болтают и мама и папа,
И вот уже мама и папа — в гестапо,
И маме и папе конец.
Кёльн, 1935 год. Дождливый день. Воскресенье. Муж, жена и сын-школьник только что пообедали. Входит служанка.
Служанка. Фрау Климбч с мужем спрашивают, дома ли господа?
Муж
Служанка выходит.
Жена. Ты должен был сам подойти к телефону. Они ведь знают, что мы никуда не могли уйти.
Муж. Почему это мы никуда не могли уйти?
Жена. Потому что идет дождь.
Муж. Это еще не причина.
Жена. Да и куда бы мы могли пойти? Они сразу об этом подумают.
Муж. Мало ли куда можно пойти.
Жена. Так почему же мы не идем?
Муж. А куда нам идти?
Жена. Если бы хоть дождя не было.
Муж. А куда бы мы пошли, если бы дождя не было?
Жена. Прежде можно было, по крайней мере, встречаться с людьми.
Пауза.
Напрасно ты не подошел к телефону. Теперь они знают, что мы не хотим поддерживать с ними знакомство.
Муж. Ну и пусть знают!
Жена. Неприятно, что мы сторонимся их теперь, когда все начали их сторониться.
Муж. Мы их не сторонимся.
Жена. Так почему им тогда не прийти к нам?
Муж. Потому что этот Климбч надоел мне до смерти.
Жена. Прежде ты этого не говорил.
Муж. Прежде! Не раздражай ты меня своим вечным «прежде»!
Жена. Во всяком случае, прежде ты не оборвал бы знакомства с ним потому, что школьная инспекция что-то против него затевает.
Муж. Ты, значит, хочешь сказать, что я трус?
Пауза.
Так позвони им и скажи, что мы вернулись из-за дождя.
Жена
Муж. Чтобы они опять доказывали нам, что мы с недостаточным рвением относимся к противовоздушной обороне?
Жена
Муж. И, как нарочно, сегодня идет дождь. Что за несчастье! Нечего сказать, удовольствие жить в стране, где дождь — это целое несчастье!
Жена. По-твоему, очень умно говорить вслух такие вещи?
Муж. У себя, в моих четырех стенах, я могу говорить что мне угодно. Я не позволю, чтобы мне в моем собственном доме…
Входит служанка с кофейным сервизом. Оба молчат, пока она не выходит.
Неужели нельзя обойтись без служанки, у которой отец квартальный наблюдатель?
Жена. Об этом мы, кажется, уже достаточно говорили. В конце концов ты сказал, что это имеет свои преимущества.
Муж. Тебя послушать, чего только я не говорил. Вот скажи такое твоей мамаше, и мы попадем в хорошенькую историю.
Жена. О чем я говорю с моей матерью — это…
Входит служанка с кофе.
Больше ничего не нужно, Эрна, можете идти. Я сама налью.
Служанка. Большое спасибо, сударыня.
Мальчик
Муж. Что делают?
Мальчик. Что здесь написано.
Муж. Что это ты читаешь?
Мальчик. Наш группенфюрер сказал нам — можете читать все, что пишут в этой газете.
Муж. Группенфюрер мне не указ. Что тебе можно и чего тебе нельзя читать, решаю я.
Жена. Вот десять пфеннигов, Клаус Генрих, поди купи себе что-нибудь.
Мальчик. Да ведь дождь идет.
Муж. Если они не перестанут печатать отчеты о процессах священников, я вообще откажусь от подписки на эту газету.
Жена. А на какую ты подпишешься? Ведь это печатают во всех.
Муж. Если такие мерзости печатаются во всех газетах, то я не стану читать ни одной. И от этого я буду знать не меньше, чем сейчас, что делается на свете.
Жена. Собственно, не так плохо, что они наводят чистоту.
Муж. Все это только политика.
Жена. Во всяком случае, нас это не касается. Мы ведь протестанты.
Муж. Но народу не все равно, если при мысли о ризнице ему мерещатся всякие гадости.
Жена. Ну, а что же им делать, если такие вещи действительно происходят?
Муж. Что им делать? Не мешало бы им хоть раз на себя оборотиться. У них в Коричневом доме{152} будто бы вполне чисто.
Жена. Но ведь эти процессы доказывают оздоровление нашего народа, Карл!
Муж. Оздоровление! Хорошенькое оздоровление! Если это называется здоровьем, то я предпочитаю болезнь.
Жена. Ты сегодня все время нервничаешь. Что-нибудь случилось в школе?
Муж. Что могло случиться в школе? И пожалуйста, не тверди постоянно, что я нервничаю, именно от этого я и начинаю нервничать.
Жена. Почему мы вечно спорим, Карл? Прежде…
Муж. Этого только я и ждал! «Прежде»! Ни прежде, ни теперь я не желал и не желаю, чтобы кто-нибудь отравлял воображение моего сына.
Жена. Кстати, где он?
Муж. Откуда мне знать?
Жена. Ты видел, как он ушел?
Муж. Нет.
Жена. Не понимаю, куда он мог деться.
Муж. Почему бы ему и не уйти?
Жена. Дождь льет как из ведра!
Муж. Незачем так волноваться, если мальчику захотелось выйти из дому.
Жена. Что мы, собственно, говорили?
Муж. Какое это имеет к нему отношение?
Жена. Ты так несдержан последнее время.
Муж. Во-первых, это вовсе не так, а во-вторых, если бы даже я действительно был несдержан последнее время, то какое это имеет отношение к тому, что мальчика нет дома?
Жена. Но ведь они всегда прислушиваются.
Муж. Ну и?…
Жена. «Ну и…» Что, если он начнет болтать? Ты ведь знаешь, что им вколачивают в голову в «Гитлерюгенде». От них же прямо требуют, чтобы они доносили обо всем. Странно, что он так тихонько ушел.
Муж. Глупости.
Жена. Ты не заметил, когда он ушел?
Муж. Он довольно долго стоял у окна.
Жена. Хотела бы я знать, что он успел услышать.
Муж. Но ведь ему известно, что бывает, когда на кого-нибудь донесут.
Жена. А тот мальчик, о котором рассказывал Шмульке? Его отец до сих пор в концлагере. Если бы мы хоть знали, до каких пор он оставался тут в комнате.
Муж. Все это совершеннейший вздор!
Жена. Странно, что он, не сказав ни слова, просто взял и ушел. Это на него не похоже.
Муж. Может быть, он пошел к товарищу?
Жена. Тогда он у Муммерманов. Я сейчас позвоню туда.
Муж. Уверен, что это ложная тревога.
Жена
Оба некоторое время сидят молча.
Муж. Что он, собственно, мог слышать?
Жена. Ты говорил про газету. И про Коричневый дом, что было уже совершенно лишнее. Ты ведь знаешь, какой он истинный немец.
Муж. А что я такого сказал про Коричневый дом?
Жена. Неужели ты не помнишь? Что там не все чисто.
Муж. Но это ведь нельзя истолковать как враждебный выпад. Не все чисто, или, как я сказал в более мягкой форме, не все вполне чисто — что уже составляет разницу, и притом довольно существенную, — это скорее шутливое замечание в народном духе, так сказать, в стиле обыденной разговорной речи, которое всего лишь означает, что, вероятно, даже там кое-что не всегда обстоит так, как хотелось бы фюреру. И я намеренно подчеркнул этот оттенок вероятности, сказав, как я отлично помню, что даже и там тоже «как будто» не все вполне — заметь, именно «не вполне» — чисто. Как будто! А не наверно! Я не могу сказать, что то или иное там нечисто, для этого у меня нет никаких данных. Не бывает людей без недостатков. Только это я и хотел сказать, да и то в самой смягченной форме. Сам фюрер выступал однажды с гораздо более резкой критикой по этому поводу.
Жена. Я тебя не понимаю. Со мной тебе незачем так разговаривать.
Муж. Ну знаешь, как сказать. Мне ведь совершенно неизвестно, где и с кем ты болтаешь о том, что может иной раз вырваться сгоряча у себя дома. Разумеется, я далек от того, чтобы обвинять тебя в легкомысленном распространении слухов, порочащих твоего мужа, точно так же как я ни на минуту не допускаю, чтобы мой мальчик мог предпринять что-либо против своего отца. Но делать зло и отдавать себе в этом отчет — вовсе не одно и то же.
Жена. Замолчи наконец! Лучше бы ты следил за своим языком! Я все время ломаю голову и не могу вспомнить, когда именно ты сказал, что в гитлеровской Германии жить нельзя; до того или после того, как ты говорил о Коричневом доме.
Муж. Я вообще ничего подобного не говорил.
Жена. Ты в самом деле разговариваешь со мной так, как будто я полиция! Я же только пытаюсь вспомнить, что мог слышать мальчик.
Муж. Гитлеровская Германия — выражение не из моего лексикона.
Жена. И про квартального наблюдателя, и что в газетах сплошное вранье, и то, что ты на днях говорил о противовоздушной обороне. Мальчик вообще не слышит от тебя ничего положительного! Это безусловно плохо действует на юную душу и только разлагает ее, а фюрер всегда повторяет, что молодежь Германии — это ее будущее. Но мальчик, конечно, вовсе не такой, чтобы просто побежать туда и донести. Ох, мне прямо-таки тошно.
Муж. У него мстительный характер.
Жена. За что же он стал бы мстить?
Муж. А кто его знает, всегда найдется что-нибудь. Может быть, за то, что я отнял у него лягушку.
Жена. Но это было еще на прошлой неделе.
Муж. Он таких вещей не забывает.
Жена. А зачем ты ее отнял?
Муж. Потому что он не ловил для нее мух. Он морил ее голодом.
Жена. У него действительно слишком много других дел.
Муж. Лягушке от этого не легче.
Жена. Но он ни слова об этом с тех пор не говорил, а сейчас я дала ему десять пфеннигов. И вообще мы ему ни в чем не отказываем.
Муж. Да, это называется подкупом.
Жена. Что ты хочешь сказать?
Муж. Они сейчас же заявят, что мы пытались его подкупить, чтобы он держал язык за зубами.
Жена. Как ты думаешь, что они могут с тобой сделать?
Муж. Да все! Разве существуют для них границы? Изволь тут быть учителем! Воспитателем юношества! От этих юношей у меня душа в пятки уходит!
Жена. Но ведь ты ни в чем не замешан?
Муж. Каждый в чем-нибудь да замешан. Все под подозрением. Ведь достаточно заподозрить человека в том, что он подозрителен.
Жена. Но ведь ребенок не может быть надежным свидетелем. Ребенок же не понимает, что он говорит.
Муж. Это по-твоему. Но с каких это пор они стали нуждаться в свидетелях?
Жена. А нельзя ли придумать, как объяснить твои замечания? Чтобы видно было, что он тебя просто неправильно понял.
Муж. Что я, собственно, такое сказал? Я уже ничего не помню. Во всем виноват этот проклятый дождь. Начинаешь злиться. В конце концов, я последний стал бы возражать против духовного возрождения, переживаемого сейчас немецким народом. Я предсказывал все это еще в конце тридцать второго года.
Жена. Карл, мы не можем сейчас тратить время на эти разговоры. Нам надо условиться обо всем, и притом немедленно. Нельзя терять ни минуты.
Муж. Я не могу поверить, чтобы Клаус Генрих был способен на это.
Жена. Прежде всего — насчет Коричневого дома и мерзостей.
Муж. Я и звука не сказал о мерзостях.
Жена. Ты сказал, что в газете сплошь мерзости и что ты откажешься от подписки.
Муж. Ах, в газете! Но не в Коричневом доме!
Жена. Предположим, ты сказал, что осуждаешь мерзости, которые происходят в ризнице. И считаешь вполне вероятным, что именно эти люди, которые сидят теперь на скамье подсудимых, в свое время сочиняли сказки об ужасах Коричневого дома и распускали слухи, что там не все чисто? И что им еще тогда не мешало на себя оборотиться? И что вообще ты сказал мальчику: отойди от радио и почитай лучше газету, так как ты держишься того взгляда, что молодежь в Третьей империи должна открытыми глазами смотреть на то, что происходит вокруг.
Муж. Все это ничуть не поможет.
Жена. Карл, только не падай духом! Надо быть твердым, как фюрер всегда нам…
Муж. Как я могу предстать перед судом, когда свидетелем будет выступать моя собственная плоть и кровь и давать показания против меня!
Жена. Не надо так смотреть на это.
Муж. Напрасно мы дружили с этими Климбчами. Какое легкомыслие!
Жена. Но он же цел и невредим.
Муж. Да, но расследование уже затевается.
Жена. Если бы все, кому грозит расследование, ставили на себе крест…
Муж. Как по-твоему, квартальный наблюдатель имеет что-нибудь против нас?
Жена. Ты думаешь — на случай, если у него запросят сведения? Ко дню рождения я послала ему коробку сигар, и к Новому году я тоже не поскупилась.
Муж. Наши соседи, Гауффы, дали ему пятнадцать марок!
Жена. Так они в тридцать втором еще читали «Форвертс, а в мае тридцать третьего вывесили черно-бело-красный флаг!»{153}
Телефонный звонок.
Муж. Телефон!
Жена. Подойти?
Муж. Не знаю.
Жена. Кто это может быть?
Муж. Подожди немного. Если позвонят еще раз, тогда подойдешь.
Ждут. Звонок не повторяется.
Это же не жизнь!
Жена. Карл!
Муж. Иуду ты родила мне! Сидит за столом, прихлебывает суп, которым мы же его кормим, и караулит каждое слово, которое произносят его родители… Шпион!
Жена. Этого ты не имеешь права говорить!
Пауза.
Как по-твоему, нужно как-то приготовиться?
Муж. Как по-твоему, они прямо придут вместе с ним?
Жена. Разве так не бывает?
Муж. Может быть, надеть мой Железный крест?
Жена. Это обязательно, Карл!
Он достает орден и дрожащими руками прикрепляет его.
Но в школе у тебя ведь все в порядке?
Муж. Откуда мне знать! Я готов преподавать все, что они хотят. Но что именно они хотят? Если бы я знал! Разве я знаю, какой им требуется Бисмарк? Они бы еще помедленней выпускали новые учебники! Ты не можешь прибавить служанке еще десять марок? Она тоже вечно подслушивает.
Жена
Муж. Да, ты права.
Она снимает портрет.
Но если мальчик скажет, что мы нарочно перевесили портрет, это будет указывать, что мы чувствуем за собой вину.
Жена вешает портрет на старое место.
Кажется, дверь скрипнула?
Жена. Я ничего не слышала.
Муж. А я говорю — скрипнула!
Жена. Карл!
Муж. Не теряй мужества. Собери мне немного белья.
Не думай, что: муж и жена застывают на месте в углу комнаты. Открывается дверь, входит мальчик с фунтиком в руках. Пауза.
Мальчик. Что это с вами?
Жена. Где ты был?
Мальчик показывает пакетик с конфетами.
Ты только конфеты купил?
Мальчик. А что же еще? Ясно.
Родители провожают его испытующим взглядом.
Муж. По-твоему, он правду говорит?
Жена пожимает плечами.
«Шпион»
Мамаша Кураж и ее дети
Хроника из времен тридцатилетней войны
Мамаша Кураж.
Катрин, ее немая дочь.
Эйлиф, ее старший сын.
Швейцеркас, ее младший сын.
Вербовщик.
Фельдфебель.
Повар.
Командующий.
Полковой священник.
Интендант.
Иветта Потье.
Человек с повязкой.
Другой фельдфебель.
Старый полковник.
Писарь.
Молодой солдат.
Пожилой солдат.
Крестьянин.
Крестьянка.
Молодой человек.
Старуха.
Другой крестьянин.
Другая крестьянка.
Молодой крестьянин.
Прапорщик.
Солдаты.
Голос.
1
На большой дороге, неподалеку от города, стоят и мерзнут фельдфебель с вербовщиком.
Вербовщик. Разве здесь сколотишь отряд, фельдфебель? Прямо хоть в петлю полезай. До двенадцатого я должен поставить командующему четыре эскадрона, а людишки здесь такие зловредные, что я даже спать по ночам перестал. Заарканил было одного, не посмотрел, что у него куриная грудь и расширение вен, сделал вид, будто все в порядке, напоил его как следует, он уже и подпись поставил, стал я платить за водку, а он просится на двор. Чую, дело неладно — и за ним. Точно, ушел, как вошь из-под ногтя. У них нет ни честного слова, ни верности, ни чувства долга. Я здесь потерял веру в человечество, фельдфебель.
Фельдфебель. Слишком давно не было здесь войны — это сразу видно. Спрашивается: откуда же и взяться морали? Мирное время — это сплошная безалаберщина, навести порядок может только война. В мирное время человечество растет в ботву. Людьми и скотом разбрасываются, как дерьмом. Каждый жрет, что захочет, скажем, белый хлеб с сыром, а сверху еще кусок сала. Сколько в этом вот городе молодых парней и добрых коней — ни одна душа не знает, никто не считал. Я бывал в местах, где лет, наверно, семьдесят не воевали, так там у людей еще и фамилий-то не было, они сами себя не знали. А где война — там тебе и списочки, и регистрация, и обувь тюками, и зерно мешками, там каждого человека, каждую скотинку возьмут на учет и заберут. Известно ведь: не будет порядка — не развоюешься.
Вербовщик. Как это правильно!
Фельдфебель. Как все хорошее, войну начинать очень трудно. Зато уж когда разыграется — не остановишь; люди начинают бояться мира, как игроки в кости — конца игры. Ведь когда игра кончена, нужно подсчитывать проигрыш. Но на первых порах война пугает людей. Она им в диковинку.
Вербовщик. Гляди, сюда едет фургон. Две бабы и два парня. Задержи старуху, фельдфебель. Если и на этот раз пшик, я больше на апрельском ветру зябнуть не стану, так и знай.
Звуки губной гармоники. Два молодых парня вкатывают на сцену фургон. На нем мамаша Кураж и ее немая дочь Катрин.
Мамаша Кураж. С добрым утром, господин фельдфебель!
Фельдфебель
Мамаша Кураж. Деловые люди.
Фельдфебель. Стоп, обозники. Вы чьи будете?
Старший сын. Второго Финляндского полка.
Фельдфебель. Где ваши бумаги?
Мамаша Кураж. Бумаги?
Младший сын. Да это же мамаша Кураж!
Фельдфебель. В первый раз слышу. Почему ее зовут Кураж?
Мамаша Кураж. Кураж меня зовут потому, фельдфебель, что я боялась разориться и сквозь пушечный огонь вывезла из Риги пятьдесят ковриг хлеба. Хлеб уже плесневел, того и гляди совсем пропал бы, выбора у меня не было.
Фельдфебель. Шутки долой. Где бумаги?
Мамаша Кураж
Фельдфебель. Ты что, хочешь заморочить мне голову? Я тебя отучу от наглости. Ты прекрасно знаешь, что у тебя должна быть лицензия.
Мамаша Кураж. Выбирайте выражения и не говорите в присутствии моих малолетних детей, что я хочу вскружить вам голову, это неприлично, мы с вами незнакомы. Лицо порядочной женщины — вот моя лицензия во втором полку, и я не виновата, если вы не умеете читать такие лицензии. А печать себе на лицо ставить не дам.
Вербовщик. Фельдфебель, из этой особы так и прет дух непокорности. В лагере нужна дисциплина.
Мамаша Кураж. А я думала, нужна колбаса.
Фельдфебель. Имя.
Мамаша Кураж. Анна Фирлинг.
Фельдфебель. Значит, вы все Фирлинги?
Мамаша Кураж. Почему все? Фирлинг — это моя фамилия. Но не их.
Фельдфебель. Да ведь они же все твои дети?
Мамаша Кураж. Да, мои, но разве поэтому у них у всех должна быть одна и та же фамилия?
Фельдфебель. Что, у каждого другая?
Мамаша Кураж. Вы делаете вид, что вам непонятно.
Фельдфебель. Тогда этот, наверно, китаец?
Мамаша Кураж. Не угадали. Швейцарец.
Фельдфебель. После француза?
Мамаша Кураж. После какого француза? Не знаю, о каком французе вы говорите. Не путайте, а то мы простоим здесь до ночи. Он швейцарец, но фамилия его Фейош, и эта фамилия не имеет никакого отношения к его отцу. У того была совсем другая фамилия, он строил крепости, да вот спился.
Швейцеркас кивает головой, он сияет, немой Катрин тоже весело.
Фельдфебель. Так почему же его фамилия Фейош?
Мамаша Кураж. Не хочу вас обижать, но воображение у вас небогатое. Когда он появился на свет, я водила знакомство с одним мадьяром — вот он и Фейош. А мадьяру было все равно, у него уже тогда была атрофия почки, хотя он капли в рот не брал. Очень честный был человек. Мальчик в него.
Фельдфебель. Да ведь он же не был его отцом!
Мамаша Кураж. Но мальчик весь в него. Я зову его Швейцеркас, Сыр Швейцарский. Он хорошо тащит фургон.
Фельдфебель. Милое семейство, нечего сказать.
Мамаша Кураж. Да, я со своим фургоном весь мир объехала.
Фельдфебель. Это мы все запишем.
Мамаша Кураж. Я не могу ждать, когда война пожалует в Бамберг.
Вербовщик. Вам бы подошли имена Иаков Бык и Исав Бык, ведь вы тащите фургон. Наверно, вы никогда и не вылезаете из упряжки?
Эйлиф. Мать, можно дать ему по рылу? Мне очень хочется.
Мамаша Кураж. Нельзя, стой спокойно. А теперь, господа офицеры, не нужны ли вам хорошие пистолеты или, например, пряжки? Ваша пряжка совсем стерлась, господин фельдфебель.
Фельдфебель. Мне нужно другое. Я вижу, ребята у тебя рослые, грудь колесом, ножищи как бревна. Хотел бы я знать, почему они уклоняются от военной службы.
Мамаша Кураж
Вербовщик. А почему не для них? Ведь оно же приносит доход, приносит славу. Сбывать сапоги дело бабье.
Мамаша Кураж. Он мокрая курица. Если на него взглянуть построже, он упадет на месте.
Вербовщик. И если упадет на теленка, то зашибет его насмерть.
Мамаша Кураж. Оставь его в покое. Такой вам не подойдет.
Вербовщик. Он меня оскорбил, он назвал мое лицо рылом. Мы с ним сейчас отойдем в сторонку и поговорим, как мужчина с мужчиной.
Эйлиф. Не беспокойся, мать. Он свое получит.
Мамаша Кураж. Стой и не рыпайся, стервец! Я тебя знаю, тебе бы только драться. У него нож в голенище, он и зарезать может.
Вербовщик. Я вытащу у него нож, как молочный зуб. Пойдем, деточка.
Мамаша Кураж. Господин фельдфебель, я пожалуюсь полковнику. Он вас посадит. Лейтенант — жених моей дочери.
Фельдфебель
Мамаша Кураж. Он совсем еще ребенок. Вы хотите отправить его на бойню, знаю я вас. Вы за него получите пять гульденов.
Вербовщик. Сначала он получит отличную шляпу и сапоги с отворотами.
Эйлиф. Получу, да не от тебя.
Мамаша Кураж. Пойдем рыбу удить, сказал рыбак червяку.
Фельдфебель. Да, по твоему ножу сразу видно, что вы за мирные люди. И вообще, совести у тебя нет. Отдай нож, шлюха! Ты ведь сама призналась, что кормишься войной, да и чем другим тебе кормиться? А какая же война без солдат?
Мамаша Кураж. Солдаты пусть будут не мои.
Фельдфебель. Пускай, значит, война твоя жрет огрызок, а яблочко выплюнет! Чтобы война раскармливала твой приплод — это, выходит, пожалуйста, а чтобы ты платила оброк войне — это, выходит, дудки. Пускай, мол, война сама справляется со своими делами, так, что ли? Зовешься Кураж, да? А войны, кормилицы своей, боишься? Сыновья твои ее не боятся, это я о них знаю.
Эйлиф. Я войны не боюсь.
Фельдфебель. А чего ее бояться? Поглядите на меня: разве не впрок мне пошла солдатская жизнь? Я с семнадцати лет на службе.
Мамаша Кураж. До семидесяти тебе еще далеко.
Фельдфебель. Что ж, подожду.
Мамаша Кураж. Не пришлось бы ждать в могиле.
Фельдфебель. Ты говоришь, что я погибну, чтобы меня обидеть?
Мамаша Кураж. А вдруг это правда? А может, я вижу, что ты не жилец? А вдруг ты похож на покойника в отпуску, а?
Швейцеркас. Она ясновидящая, это все говорят. Она умеет предсказывать будущее.
Вербовщик. Ну, так предскажи будущее господину фельдфебелю. Ему, наверно, будет забавно послушать.
Фельдфебель. Вот еще, слушать всякую болтовню.
Мамаша Кураж. Дай-ка твой шлем.
Фельдфебель
Мамаша Кураж
Швейцеркас. А другие обрывки — чистые, понимаешь?
Мамаша Кураж. Теперь я их сложу и перемешаю. Все мы перемешаны уже во чреве материнском. Ну вот, тяни, узнаешь свою судьбу.
Фельдфебель медлит.
Вербовщик
Фельдфебель
Швейцеркас. Он вытащил черный крест. Не жить ему на свете.
Вербовщик. Не робей, таких еще не было пуль, чтобы всех убивали.
Фельдфебель
Мамаша Кураж. Сам ты себя надул в тот день, как стал солдатом. А теперь мы поехали, война бывает не каждый день, мне некогда.
Фельдфебель. Нет, в бога душу, меня ты не проведешь. Сосунка твоего мы заберем, мы из него сделаем солдата.
Эйлиф. Хочу в солдаты, мать.
Мамаша Кураж. Заткнись, обормот финляндский.
Эйлиф. Швейцеркас тоже хочет в солдаты.
Мамаша Кураж. Новое дело! Придется и вам тянуть жребий, всем троим.
Вербовщик
Мамаша Кураж
Эйлиф вынимает из шлема и развертывает клок пергамента.
Эйлиф. А почему же нет?
Мамаша Кураж. Так вот, ты будешь умником, если останешься с матерью, и пусть они себе смеются над тобой и называют тебя мокрой курицей — тебе наплевать.
Вербовщик. Если ты уже наложил в штаны, то лучше мне иметь дело с твоим братом.
Мамаша Кураж. Я же сказала — тебе наплевать. Вот и плюй! А теперь тащи жребий ты, Швейцеркас. За тебя я не так боюсь, ты малый честный.
Швейцеркас роется в шлеме.
Ох, что это ты так странно смотришь на листок? Ты-то уж, конечно, вынул чистенький. Не может быть, чтоб с крестом. Тебя-то уж я не потеряю.
Фельдфебель. Верно, крест. Не понимаю только, почему это я вдруг вытянул крест. Я никогда не лезу вперед.
Швейцеркас. И мне напророчила. Но я не боюсь.
Мамаша Кураж
Вербовщик
Фельдфебель. Я плохо себя чувствую.
Вербовщик. Должно быть, ты простыл на ветру без шлема. Поторгуйся с ней.
Мамаша Кураж. Полгульдена. Настоящая цена этой пряжке два гульдена.
Фельдфебель. Пряжка не новая. Здесь такой ветер, надо рассмотреть ее как следует.
Мамаша Кураж. По-моему, совсем не дует.
Фельдфебель. Может, она и стоит полгульдена, все-таки серебро.
Мамаша Кураж
Вербовщик
Эйлиф колеблется.
Мамаша Кураж. Так и быть, полгульдена.
Фельдфебель. Не понимаю. Я всегда стараюсь держаться позади. Фельдфебель — уж чего безопасней? Всегда можно других послать вперед, чтобы они покрыли себя славой. Даже обедать охота пропала. Я себя знаю, теперь кусок не полезет в горло.
Мамаша Кураж. Нельзя из-за этого так убиваться, чтобы даже аппетит пропадал. Не суйся вперед, и все дела. На вот, хлебни водки, братец.
Вербовщик
Немая Катрин соскакивает с фургона и издает нечленораздельные звуки.
Мамаша Кураж. Сейчас, Катрин, сейчас. Господин фельдфебель еще не расплатился.
Швейцеркас. Он ушел с вербовщиком.
Мамаша Кураж
Фельдфебель. Хлебни-ка и ты водки, мать. Такие-то дела. Солдат — это еще не так плохо. Ты хочешь кормиться войной, а сама со своими детьми думаешь отсидеться в сторонке?
Мамаша Кураж. Теперь придется тебе вместе с братом тащить фургон, Катрин.
Брат и сестра впрягаются в фургон и трогают с места.
Мамаша Кураж идет рядом. Фургон катится дальше.
Фельдфебель
2
Палатка командующего. Рядом с ней кухня. Слышна канонада. Повар торгуется с мамашей Кураж, которая хочет продать ему каплуна.
Повар. Шестьдесят геллеров за эту паршивенькую птичку?
Мамаша Кураж. Паршивенькая птичка? Да это же жирная скотина! Неужели этот обжора-командующий не может выложить за него каких-нибудь несчастных шестьдесят геллеров? Горе вам, если вы оставите его без обеда.
Повар. Да я на десять геллеров дюжину таких куплю где угодно.
Мамаша Кураж. Что, такого каплуна вы достанете где угодно? Это в осаде-то, когда с голодухи у всех глаза на лоб скоро вылезут? Полевую крысу вы, может быть, и достанете, я говорю «может быть», потому что всех крыс сожрали, и за одной голодной полевой крысой пять человек гоняется чуть ли не полдня. Пятьдесят геллеров за огромного каплуна во время осады!
Повар. Ведь не они же нас осаждают, а мы их. Мы осаждаем, вдолбите это себе в голову.
Мамаша Кураж. Но жратвы у нас тоже нет, даже еще меньше, чем у них в городе. Еще бы, они запаслись заранее. Говорят, что они там живут в свое удовольствие. А мы! Я была у крестьян, у них нет ничего.
Повар. У них есть. Они припрятывают.
Мамаша Кураж
Повар. За тридцать, а не за сорок. Я сказал: за тридцать.
Мамаша Кураж. Послушайте, это же особенный каплун. Какое это было талантливое животное! Говорят, он жрал только под музыку, у него даже был свой любимый марш. Он умел считать, такой он был смышленый. И вам жаль заплатить за него сорок геллеров? Командующий оторвет вам голову, если вы ничего не подадите на стол.
Повар. Видите, что я делаю?
Мамаша Кураж. Валяйте, жарьте. Мясо прошлогоднее.
Повар. Вчера вечером этот бык еще разгуливал, я видел его собственными глазами.
Мамаша Кураж. Значит, он уже при жизни вонял.
Повар. Ну, что ж, буду варить пять часов, жестким не будет.
Мамаша Кураж. Положите побольше перцу, чтобы господин командующий не услыхал вони.
В палатку входят командующий, полковой священник и Эйлиф.
Командующий
Эйлиф. От куска мяса я бы не отказался.
Командующий. Повар, мяса!
Повар. И он еще приводит гостей, когда и так есть нечего.
Мамаша Кураж знаком велит ему замолчать, потому что она прислушивается к разговору в палатке.
Эйлиф. Повозишься с крестьянами, поколотишь их — и сразу есть хочется.
Мамаша Кураж. Иисусе, это же мой Эйлиф!
Повар. Кто?
Мамаша Кураж. Мой старший. Два года я его не видала. У меня украли его на дороге. Он здесь, видно, в большом фаворе, если сам командующий приглашает его на обед, а что у тебя за обед? Дерьмо! Ты слышал, чего пожелал гость: мяса! Послушай меня, забирай каплуна, он стоит один гульден.
Командующий
Повар. Давай сюда, черт с тобой, вымогательница.
Мамаша Кураж. А я думала, это паршивенькая птичка.
Повар. Черт с ней, давай ее сюда, цена твоя бешеная, пятьдесят геллеров.
Мамаша Кураж. Я сказала: один гульден. Для моего старшего, для дорогого гостя господина командующего, мне ничего не жаль.
Повар
Мамаша Кураж
Командующий. Выпей еще, сынок, это мое любимое фалернское, у меня осталась еще одна бочка, самое большее — две, но мне его не жалко, когда я вижу, что есть еще у моих ребят настоящая вера. А пастырь пускай опять на нас посмотрит, он только проповедует, а как дело делается, он не знает. Ну, а теперь, Эйлиф, сын мой, доложи нам подробнее, как ты перехитрил крестьян и захватил двадцать волов. Надеюсь, они скоро будут здесь.
Эйлиф. Через день, на худой конец — через два.
Мамаша Кураж. Какая предусмотрительность со стороны моего Эйлифа: волов пригонят только завтра. А то бы вы на моего каплуна и смотреть не стали.
Эйлиф. Значит, дело было так. Я узнал, что крестьяне тайком, по ночам, сгоняют в одно место волов, которых они от нас прятали по всему лесу. Оттуда волов должны были погнать в город. Я не стал мешать крестьянам. Пускай, думаю, сгоняют своих волов, им легче искать их в лесу, чем мне. А людей своих я довел до того, что они только о мясе и думали. Два дня я урезал и без того скудный паек. У них слюнки текли, когда они слышали какое-нибудь слово на «м», например «мята».
Командующий. Ты поступил умно.
Эйлиф. Возможно. Все остальное уже мелочи. Разве только вот, что у крестьян были дубинки, и их было втрое больше, чем нас. Они зверски на нас напали. Четверо мужиков загнали меня в кустарник, вышибли у меня меч из рук и кричат: «Сдавайся!» Что делать, думаю, они же сделают из меня фарш.
Командующий. Как же ты поступил?
Эйлиф. Я стал смеяться.
Командующий. Что-что?
Эйлиф. Стал смеяться. Завязался разговор. Я давай торговаться. Двадцать гульденов за вола, говорю, это мне не по карману. Предлагаю пятнадцать. Как будто я собираюсь платить. Они в замешательстве, чешут затылки. Тут я наклоняюсь, хватаю свой меч и рублю мужиков на мелкие части. В нужде побудешь — заповедь забудешь, правда?
Командующий. А ты что на это скажешь, пастырь?
Полковой священник. Строго говоря, таких слов в Библии нет, но господу богу ничего не стоило из пяти хлебов сделать пятьсот, так что и нужды, собственно говоря, не было, и он вполне мог требовать любви к ближнему; еще бы, все были сыты. Сейчас времена не те.
Командующий
Эйлиф. Да, я тут же наклонился, схватил свой меч и изрубил их на мелкие части.
Командующий. В тебе сидит молодой цезарь. Тебе бы увидеть короля.
Эйлиф. Я его видел издали. В нем есть что-то светлое. Мне хочется во всем подражать ему.
Командующий. У тебя уже есть какое-то сходство с ним. Я ценю таких солдат, как ты, Эйлиф, храбрых, мужественных. Они для меня как родные дети.
Мамаша Кураж
Повар. Прожорливый — верно, но почему плохой?
Мамаша Кураж. Потому что ему нужны храбрые солдаты, вот почему. Если у него хватает ума на хороший план разгрома врага, то зачем ему непременно храбрые солдаты? Обошелся бы и обыкновенными. Вообще, когда в ход идут высокие добродетели — значит, дело дрянь.
Повар. А я думал, это хороший знак.
Мамаша Кураж. Нет, плохой. Если какой-нибудь командующий или король — дурак набитый и ведет своих людей прямо в навозную кучу, то тут, конечно, нужно, чтобы люди не боялись смерти, а это как-никак добродетель. Если он скряга и набирает слишком мало солдат, то солдаты должны быть сплошными геркулесами. А если он бездельник и не хочет ломать себе голову, тогда они должны быть мудрыми как змеи, иначе им крышка. И верность нужна ему тоже какая-то особая, потому что он всегда требует от них слишком многого. Одним словом, сплошные добродетели, которые в порядочной стране, при хорошем короле или главнокомандующем, никому не нужны. В хорошей стране добродетели ни к чему, там можно быть обыкновенными людьми, не шибко умными и, по мне, даже трусами.
Командующий. Готов об заклад биться — твой отец был солдат.
Эйлиф. Еще какой, говорят. Мать меня поэтому всегда предостерегала… Я знаю одну песню.
Командующий. Спой нам!
Эйлиф. Она называется: «Песня о солдате и бабе»{156}.
Мамаша Кураж
Эйлиф. Это что такое?
Мамаша Кураж
Командующий. Они у меня на кухне совсем распоясались!
Эйлиф
Мамаша Кураж
Эйлиф. А как твои ноги?
Мамаша Кураж. По утрам через силу надеваю ботинки.
Командующий
Эйлиф. Ну разве мне не везет! Ты сидишь здесь в кухне и слышишь, как привечают твоего сына!
Мамаша Кураж. Да, я слышала.
Эйлиф
Мамаша Кураж. Нет, это за то, что ты не сдался, когда на тебя напали четверо и хотели сделать из тебя фарш! Разве я не учила тебя думать о себе? Эх ты, обормот финляндский!
Командующий и полковой священник смеются, стоя в дверях.
3
Бивак. Вторая половина дня. На шесте — полковое знамя. Между фургоном, обильно увешанным разнообразными товарами, и огромной пушкой протянута веревка. Мамаша Кураж снимает с веревки белье и вместе с Катрин складывает его на лафете. Одновременно она торгуется с интендантом из-за мешка пуль. Швейцеркас, в форме военного казначея, наблюдает за ними.
Красивая особа по имени Иветта Потье что-то пришивает к пестрой шляпке. Перед ней стакан водки. Она в чулках. Ее красные туфельки на каблучках стоят рядом.
Интендант. Я отдам вам мешок с пулями за два гульдена. Это дешево, но мне нужны деньги, потому что полковник уже два дня пьет с офицерами, и весь ликер вышел.
Мамаша Кураж. Это боеприпасы. Если у меня их найдут, меня будет судить военно-полевой суд. Вы продаете пули, негодяи, а солдатам нечем стрелять по врагу.
Интендант. Помилосердствуйте, рука руку моет.
Мамаша Кураж. Военного имущества я не беру. По такой цене.
Интендант. Вы сегодня же вечером можете тихонько продать этот мешок интенданту четвертого за пять гульденов, даже за восемь, если дадите ему расписку на двенадцать. У него вообще не осталось боеприпасов.
Мамаша Кураж. Почему же вы сами ему не продадите?
Интендант. Потому что я ему не доверяю, мы с ним приятели.
Мамаша Кураж
Катрин уносит мешок в глубь сцены, интендант идет за ней.
Швейцеркас. В порядке, мать.
Мамаша Кураж. Помни, казначеем тебя назначили потому, что ты честен и не так смел, как твой брат. А главное — потому, что ты простак. Тебе-то уж не придет в голову улизнуть с кассой. Это меня успокаивает. Смотри же, не потеряй подштанники.
Швейцеркас. Не потеряю, мать, я спрячу их под матрац.
Интендант. Пойдем вместе, казначей.
Мамаша Кураж. Только не учите его своим штучкам.
Интендант, не прощаясь, уходит с Швейцеркасом.
Иветта
Мамаша Кураж
Иветта. Кто сказал, что я больна? Это клевета.
Мамаша Кураж. Все говорят.
Иветта. Все врут. Мамаша Кураж, я в полном отчаянии, ведь из-за этого вранья все воротят от меня нос, как от тухлятины. И зачем только я вожусь со своей шляпкой? (Бросает в сердцах шляпку.) Вот я и пью с утра, раньше я так не делала, от этого появляются морщины, но теперь мне все равно. Во Втором Финляндском меня все знают. Лучше бы я осталась дома, когда мой первый меня бросил. Нашему брату гордость не пристала. Не научишься глотать дерьмо — не пробьешься.
Мамаша Кураж. Сейчас опять начнется все сначала — какой был Питер да как это случилось. Пощади хоть мою невинную дочь.
Иветта. Ей как раз полезно послушать, будет закалена, любовь ее не проймет.
Мамаша Кураж. Тут женщине никакая закалка не поможет.
Иветта. Я все равно расскажу, потому что мне от этого становится легче. Начну с того, что я выросла в прекрасной Фландрии. Ведь иначе я с ним и не встретилась бы и не торчала бы сейчас в Польше, потому что он был военный повар, блондин, голландец, но худой. Катрин, берегись худых, а я этого тогда не знала еще, и не знала я, что у него уже тогда была другая и что его уже вообще называли «Питер с трубкой», потому что даже во время этого самого он не вынимал изо рта трубки, такой это был для него пустяк.
На свое несчастье, я поехала его догонять. Нигде я его так и не встретила, вот уже пять лет прошло.
Мамаша Кураж. Подняла бы свою шляпку.
Иветта. Пусть берет кто хочет.
Мамаша Кураж. Вот тебе урок, Катрин. Не заводи шашни с солдатьем. Любовь во власти высших сил, имей в виду. Даже и с теми, кто не в армии, любовь — не сахар. Сначала он говорит, что готов целовать следы твоих ног, — кстати, ты их помыла вчера? — а потом ты становишься его служанкой. Твое счастье, что ты немая, тебе не нужно отказываться от своих слов и не нужно проклинать свой язык за то, что он сказал правду. Немота — это дар божий. А вот и повар командующего, что ему здесь надо?
Входят повар и полковой священник.
Полковой священник. Я к вам по поручению вашего сына Эйлифа, а повар увязался со мной, вы на него произвели впечатление.
Повар. Я пошел с ним, чтобы подышать свежим воздухом.
Мамаша Кураж. Можете дышать сколько угодно, если будете вести себя прилично. А если нет, то все равно я с вами справлюсь. Что ему от меня нужно? Лишних денег у меня нет.
Полковой священник. Я должен переговорить, собственно, с его братом, с господином казначеем.
Мамаша Кураж. Его здесь нет, и вообще нигде его нет. Швейцеркас своему брату не казначей. И нечего ему вводить брата в соблазн и впутывать его в нехорошие дела.
Повар. Скоро это кончится, он уйдет с полком. Кто знает, может быть, на смерть. Лучше прибавьте, а то будете потом раскаиваться. Вы, бабы, сначала упрямитесь, а потом каетесь. Стаканчик водки — это же пустяк, но, когда он нужен, вы его не поднесете, а потом, глядишь, лежит себе человек под зеленой травкой, и вы его уже оттуда не выкопаете.
Полковой священник. Не надо расстраиваться, повар. Погибнуть на войне — это счастье, а не неприятность. Это же священная война. Не обычная война, а особая, во имя веры, и, значит, богоугодная.
Повар. Это верно. С одной стороны, это война, где жгут, режут, грабят да и насилуют помаленечку, но, с другой стороны, она отличается от всех других войн тем, что ведется во имя веры, это ясно. Но вы должны признать, что и на такой войне человеку хочется промочить горло.
Полковой священник
Повар
Мамаша Кураж. Это в пасторском-то одеянии! Придется дать вам выпить, а то вы еще, чего доброго, со скуки пристанете ко мне с гнусными предложениями.
Полковой священник. Это искушение, как говорил один придворный священник, когда не мог устоять.
Мамаша Кураж. Это не привлекательная особа, а порядочная девушка.
Полковой священник и повар уходят с мамашей Кураж за фургон. Катрин смотрит им вслед, потом оставляет белье и подходит к шляпке. Она поднимает ее, надевает, садится и обувается в красные туфельки. Слышно, как за фургоном мамаша Кураж рассуждает о политике с полковым священником и товаром.
Этим полякам, которые живут здесь, в Польше, нечего было вмешиваться. Что правда, то правда, король наш вторгся к ним с пехотой и конницей. Но вместо того, чтобы сохранять мир, поляки вмешались в свои собственные дела и напали на короля, хотя он их не трогал. И значит, это они нарушили мир, и вся кровь падет на их голову.
Полковой священник. Наш король{157} заботился только о свободе. Император всех угнетал{158} — и поляков и немцев. И король обязан был их освободить.
Повар. Верно, водка у вас отменная, ваше лицо меня не обмануло, а что касается короля, то свобода, которую он хотел ввести в Германии, влетела ему в копеечку. В Швеции он ввел налог на соль, а это, как я сказал, беднякам влетело в копеечку. Потом у него было еще много хлопот с немцами. Нужно было сажать их за решетку и четвертовать, потому что они привыкли быть рабами у императора. Еще бы, с теми, кто не хотел быть свободным, король намаялся. Сначала он хотел защитить от злодеев, особенно от императора, только Польшу, но во время еды аппетит разгорелся, и он защитил всю Германию. А она давай сопротивляться. Так что добрый король получил одни неприятности в награду за доброту и расходы, а расходы ему, конечно, пришлось покрывать налогами, это вызвало недовольство, но он на это плевал. На его стороне было как-никак слово божие. А то бы еще пошли толки, будто он делает все это из корысти. Так что совесть у него всегда была чиста, а для него это главное.
Мамаша Кураж. Сразу видно, что вы не швед, а то вы бы не стали так говорить о короле-герое.
Полковой священник. В конце концов, вы едите его хлеб.
Повар. Я не ем его хлеб, а пеку ему хлеб.
Мамаша Кураж. Победить его нельзя, нет, его народ верит в него.
Повар. Точно.
Полковой священник. Вам, как голландцу, надо бы, находясь в Польше, сначала посмотреть, какой флаг здесь развевается, а уж потом высказывать свое мнение.
Мамаша Кураж. Мы здесь все, слава богу, евангелической веры. Будем здоровы!
Надев шляпку, Катрин подражает кокетливой походке Иветты. Внезапно раздаются канонада и ружейные выстрелы. Барабанный бой. Мамаша Кураж, повар и полковой священник выбегают из-за фургона, у обоих мужчин еще стаканы в руках.
Появляются интендант и солдат. Они бросаются к пушке и пытаются оттащить ее в сторону.
В чем дело? Дайте мне сначала убрать белье, болваны.
Интендант. Католики! Внезапное нападение. Вряд ли успеем уйти.
Повар. Бог ты мой, мне нужно к командующему. Кураж, я на днях снова приду, и мы побеседуем!
Мамаша Кураж. Постойте, вы забыли трубку.
Повар
Мамаша Кураж. Надо же, как раз тогда, когда у нас пошли заработки.
Полковой священник. Да, пойду-ка и я. Конечно, когда враг так близко, это опасно. Блаженны миролюбивые — вот правило войны. Если бы мне накинуть плащ…
Мамаша Кураж. Я не даю плащей напрокат, даже если дело идет о жизни и смерти. Я уже обожглась на этом.
Полковой священник. Но ведь моя вера подвергает меня особой опасности.
Мамаша Кураж
Полковой священник. Покорнейше благодарю, вы очень великодушны, но, может быть, лучше мне посидеть здесь, я, пожалуй, вызвал бы подозрение и привлек бы к себе внимание врага, если бы пустился бежать.
Мамаша Кураж
Солдат
Мамаша Кураж. Подтвержу, клянусь тебе.
Иветта
Полковой священник. Нет, как раз в меру.
Иветта. А где красные башмаки?
Мамаша Кураж
Швейцеркас. Полковую кассу.
Мамаша Кураж. Брось ее! Отказначеился.
Швейцеркас. Мне ее доверили.
Мамаша Кураж
Швейцеркас. Я спрятал ее в фургоне, а что?
Мамаша Кураж
Швейцеркас. Ну так я спрячу ее в другое место или убегу с ней!
Мамаша Кураж. Ты останешься здесь, теперь уже поздно.
Полковой священник
Мамаша Кураж
Канонада становится громче.
Швейцеркас. Третий день уже я здесь бездельничаю, и господин фельдфебель, — он всегда был добр ко мне, — господин фельдфебель, наверно, спрашивает, куда же это наш Швейцеркас делся с солдатским жалованьем?
Мамаша Кураж. Радуйся, что на твой след не напали.
Полковой священник. А я что? Я тоже не могу отслужить здесь молебен, потому что боюсь. Сказано: чем сердце полно, о том и язык глаголет, но беда мне, если он у меня возглаголет!
Мамаша Кураж. Такие-то дела! Один навязал мне на шею свою веру, а другой — свою кассу. Не знаю, что опаснее.
Полковой священник. Теперь мы воистину в руках божьих.
Мамаша Кураж. Не думаю, что наши дела уж так плохи, но по ночам я все-таки не могу уснуть. Без тебя, Швейцеркас, было бы легче. Я, кажется, с ними уже поладила. Я им сказала, что я против антихриста-шведа, у него, дескать, рожки, я сама видела — левый рожок немножко стерся. Во время допроса я вставила словечко насчет свечей для мессы; где бы их закупить по сходной цене? У меня это хорошо получилось, потому что отец Швейцеркаса был католик и он любил острить насчет свечей. Они мне не очень-то верят, но у них в полку нет маркитантов. Поэтому они смотрят на меня сквозь пальцы.
Полковой священник. Молоко хорошее. А что касается количества, то нам придется умерить наши шведские аппетиты. Мы все-таки побеждены.
Мамаша Кураж. Кто побежден? Победы и поражения больших начальников совпадают с победами и поражениями маленьких людей далеко не всегда. Бывает даже, что поражение выгодно маленьким людям. Только что честь потеряна, а все остальное в порядке. В Лифляндии, помню, враг так всыпал нашему командующему, что мне в суматохе досталась даже лошадка из обоза. Целых семь месяцев она возила мой фургон, а потом мы победили, и началась ревизия. А в общем, можно сказать, что нам, людям простым, и победы и поражения обходятся дорого. Для нас лучше всего, когда политика топчется на месте.
Швейцеркас. Мне кусок в рот не идет. Как же фельдфебель будет выплачивать жалованье солдатам?
Мамаша Кураж. Когда удирают, какое уж тут жалованье.
Швейцеркас. Все равно, это их право. Бесплатно им незачем удирать. Они и шагу не обязаны делать бесплатно.
Мамаша Кураж. Швейцеркас, твоя добросовестность меня почти пугает. Я учила тебя быть честным, ведь умом ты не блещешь, но и честность имеет свои границы. А теперь мы со священником пойдем покупать католическое знамя и мясо. Никто так не умеет выбирать мясо, как он. Он это делает безошибочно, как лунатик. Я думаю, он определяет лучшие куски по тому, что при виде их у него слюнки текут. Слава богу, что они разрешают мне торговать. У торговца спрашивают не о вере, а о цене. А лютеранские штаны тоже греют.
Полковой священник. Когда кто-то сказал, что лютеране все опрокинут вверх дном — и город и деревню, один нищенствующий монах на это ответил: ничего, нищие всегда будут нужны.
Из-за шкатулки ей все-таки неспокойно. До сих пор на нас не обращали внимания, словно мы все состоим при фургоне, но долго ли так будет?
Швейцеркас. Я могу ее унести.
Полковой священник. Это, пожалуй, еще опаснее. Вдруг кто увидит! У них шпиков хватает. Вчера утром один появился передо мной прямо из канавы, когда я справлял там нужду. Я от испуга чуть молитву не сотворил. Молитва бы меня выдала. Они чуть ли не испражнения готовы нюхать, чтобы по запаху распознать лютеранина. Этот шпик — маленький такой заморыш с повязкой на глазу.
Мамаша Кураж
Полковой священник. По-моему, она не воображает.
Мамаша Кураж. Еще как воображает! Пускай лучше будет незаметна, как камень в Даларне, где одни камни, и пусть люди говорят: «Этой убогой не видно, не слышно». Зато с ней ничего не случится.
Швейцеркас. Скоро уже нельзя будет сидеть на солнце в одной рубашке.
Катрин указывает на дерево.
Да, листья уже желтые.
Катрин жестами спрашивает его, не хочет ли он выпить.
Нет, я не хочу пить. Я думаю.
Пауза.
Она говорит, что потеряла сон. Надо бы мне все-таки убрать шкатулку, я нашел для нее тайник. Налей-ка мне, пожалуй, стаканчик.
Катрин уходит за фургон.
Я спрячу ее в кротовую нору у реки, а потом я ее возьму оттуда. Может быть, уже сегодня ночью, к утру поближе, я ее оттуда возьму и доставлю в полк. За три дня им далеко не убежать. Господин фельдфебель вытаращит глаза от изумления. «Ты меня приятно удивил, Швейцеркас, — вот что он скажет. — Я доверил тебе кассу, и ты ее возвращаешь».
Выйдя из-за фургона с наполненным стаканом, Катрин видит перед собой двух мужчин. Один из них в мундире фельдфебеля. Другой учтиво размахивает перед ней шляпой. На одном глазу у него повязка.
Человек с повязкой. Здравствуйте, милая барышня! Не видали ли вы здесь парня из ставки Второго Финляндского?
Перепуганная Катрин бежит к просцениуму, расплескав водку. Заметив Швейцеркаса, незнакомцы переглядываются и удаляются.
Швейцеркас
Катрин хочет его задержать, но Швейцеркас целует ее, вырывается и уходит. Катрин в отчаянии бегает взад-вперед, издавая тихие нечленораздельные звуки. Возвращаются полковой священник и мамаша Кураж. Катрин бросается к матери.
Мамаша Кураж. В чем дело, в чем дело? Ты сама не своя. Тебя кто-нибудь обидел? Где Швейцеркас? Расскажи мне все толком, Катрин. Твоя мать понимает тебя. Что, этот балбес все-таки взял шкатулку? Я запущу шкатулкой ему в морду, прохвосту. Успокойся, перестань верещать, покажи руками, я не люблю, когда ты скулишь, как собака, что подумает священник? Он же от страха с ума сойдет. Здесь был одноглазый?
Полковой священник. Одноглазый — это шпик. Они взяли Швейцеркаса?
Катрин трясет головой, пожимает плечами.
Мы пропали.
Мамаша Кураж
Полковой священник
Швейцеркас. Пустите меня, у меня нет ничего. Не выкручивай мне руки, я ни в чем не виновен.
Фельдфебель. Это все одна компания. Вы друг друга знаете.
Мамаша Кураж. Мы? Откуда?
Швейцеркас. Я их не знаю. Откуда мне знать, кто это, мне до них дела нет. Я обедал у них, заплатил десять геллеров. Возможно, что вы меня здесь тогда и видели, а обед они пересолили.
Фельдфебель. Кто вы такие, а?
Мамаша Кураж. Мы порядочные люди. Это правда, он у нас обедал за деньги. Он нашел, что еду мы пересолили.
Фельдфебель. Значит, вы делаете вид, будто его не знаете?
Мамаша Кураж. Откуда мне его знать? Я не могу всех знать. Я не могу каждого спрашивать, как его зовут и не язычник ли он. Раз платит, значит не язычник. Разве ты язычник?
Швейцеркас. Вовсе нет.
Полковой священник. Он вел здесь себя вполне пристойно и не раскрывал рта, разве только когда ел. А тут уж нельзя иначе.
Фельдфебель. А ты кто такой?
Мамаша Кураж. Это всего-навсего мой буфетчик. А вы, наверно, не прочь промочить горло, я налью вам по стаканчику водки, вы, конечно, бежали и запарились.
Фельдфебель. Не пьем при исполнении служебных обязанностей.
Мамаша Кураж. Да он ли это был?
Швейцеркас. Вы, наверно, имеете в виду кого-то другого. Я видел здесь одного, у него действительно куртка была оттопырена. Я — не тот.
Мамаша Кураж. Тут, по-моему, недоразумение, что ж, это бывает. Я в людях разбираюсь, я — Кураж, вам это известно, меня все знают, и я вам говорю, что у него вид честного человека.
Фельдфебель. Мы ищем полковую кассу Второго Финляндского, и нам известны приметы парня, у которого она хранится. Мы искали его два дня. Это ты.
Швейцеркас. Нет, не я.
Фельдфебель. И если ты ее не отдашь, тебе крышка, так и знай. Где она?
Мамаша Кураж
Швейцеркас. А если у меня ее нет?!
Фельдфебель. Тогда пойдем с нами. Мы развяжем тебе язык.
Уводят его.
Мамаша Кураж
В тот же вечер. Полковой священник и немая Катрин полощут стаканы и чистят ножи.
Полковой священник. Такие случаи, когда кто-то гибнет, для истории религии не новость. Напомню страсти господни. Об этом давно сложена песня.
Мамаша Кураж
Полковой священник. Вы в самом деле хотите его продать?
Мамаша Кураж. Откуда же мне достать деньги для фельдфебеля?
Полковой священник. А на какие средства вы будете жить?
Мамаша Кураж. То-то и оно.
Входит Иветта Потье со старым-престарым полковником.
Иветта
Мамаша Кураж. Не продаю, а хочу отдать в залог, нельзя действовать опрометчиво, не так-то просто снова купить такой фургон в военное время.
Иветта
Полковник. Я полностью разделяю твое мнение, милая.
Мамаша Кураж. Да, только в залог.
Иветта. Я думала, вам нужны деньги.
Мамаша Кураж
Иветта. Да, мой друг полагает, что мне нужно согласиться, но я сама не знаю. Если только в залог… ведь ты тоже считаешь, что лучше нам сразу купить?
Полковник. Я тоже так считаю.
Мамаша Кураж. Тогда тебе нужно поискать, где продается. Может, что и найдешь; если твой друг походит с тобой, скажем, неделю или две, то, пожалуй, и найдешь что-нибудь подходящее.
Иветта. Да, походим, поищем, я люблю ходить и искать, мы походим с тобой, Польди, ведь это же сплошное удовольствие ходить с тобой, правда? И даже если это продлится две недели! А когда бы вы вернули деньги, если бы их получили?
Мамаша Кураж. Через две недели, а то и через одну.
Иветта. Я никак не могу решиться, Польди, cheri, посоветуй, как быть.
Полковник. Я хочу тебя от него предостеречь. Он плохой человек. Он это использует. Я ведь обещал тебе что-нибудь купить, не правда ли, зайчик?
Иветта. Я не могу принять от тебя такой подарок. Но если ты считаешь, что прапорщик может это использовать… Польди, я приму это от тебя.
Полковник. Разумеется.
Иветта. Ты советуешь?
Полковник. Я советую.
Иветта
Мамаша Кураж. Иветта, сейчас не время осматривать твой фургон, если он твой. Ты обещала мне, что поговоришь с фельдфебелем о моем Швейцеркасе, нельзя терять ни минуты, говорят, через час его будет судить полевой суд.
Иветта. Дай мне сосчитать только полотняные рубашки.
Мамаша Кураж
Иветта. Я велела одноглазому прийти в лесок; наверно, он уже там.
Полковой священник. И не нужно сразу предлагать ему все двести, остановись на ста пятидесяти, хватит и этого.
Мамаша Кураж. Разве это ваши деньги? Прошу вас не вмешиваться. Свою луковую похлебку вы и так получите. Беги и не торгуйся, дело идет о жизни Швейцеркаса.
Полковой священник. Я не хочу вмешиваться, но на что мы будем жить? У вас на шее нетрудоспособная дочь.
Мамаша Кураж. Вы забыли о полковой кассе, а еще лезете в мудрецы. Уж издержки-то они ему должны простить.
Полковой священник. А она не подведет?
Мамаша Кураж. Она ведь заинтересована в том, чтобы я истратила ее две сотни, ей же достанется фургон. Зевать ей не приходится, кто знает, надолго ли хватит ее полковника. Катрин, если ты чистишь ножи, то возьми пемзу. И вы тоже не стойте, как Иисус у горы Елеонской, пошевелитесь, вымойте стаканы, а то вечером явится этак с полсотни кавалеристов, и вы опять запоете: «Ах, я не привык бегать, ах, мои ноги, во время церковной службы бегать не нужно». Я думаю, они его отпустят. Слава богу, взятки они берут. Ведь они же не звери, а люди, и на деньги падки. Продажность человеческая и милосердие божие — это одно и то же. Только на продажность мы и можем рассчитывать. До тех пор, пока она существует на свете, судьи нет-нет да будут выносить мягкие приговоры, и даже невиновного могут, глядишь, оправдать.
Иветта
Мамаша Кураж. Шкатулки нет? Откуда же я возьму две сотни?
Иветта. Ах, вы думали, что возьмете их из шкатулки? Хорошо бы я влипла, нечего сказать. Можете не надеяться. Придется вам выложить денежки, если хотите спасти Швейцеркаса, или, может быть, мне плюнуть на это дело, чтобы сохранить вам ваш фургон?
Мамаша Кураж. На это я никак не рассчитывала. Не наседай, ты и так получишь фургон, его у меня уже нет, он семнадцать лет мне служил. Дай мне только минутку подумать, это все как снег на голову, что мне делать, две сотни я не могу дать, ты бы поторговалась. Я должна себе что-то оставить, а то ведь первый встречный столкнет меня в канаву. Пойди и скажи, что я даю сто двадцать гульденов, иначе дело не пойдет, фургон я и так уж теряю.
Иветта. Они не уступят. Одноглазый и так уж торопился, он все время озирается от волнения. Не лучше ли мне сразу дать им две сотни?
Мамаша Кураж
Иветта. Вам виднее.
Мамаша Кураж. Не разбейте стаканы, они уже не наши. Следи за тем, что делаешь, а то порежешься. Швейцеркас вернется, я отдам и двести, если понадобится. Твой брат будет с тобой. На восемьдесят гульденов мы накупим целую корзину товара и начнем все сначала. Не мытьем, так катаньем.
Полковой священник. Господь все обратит во благо, как говорится в Писании.
Мамаша Кураж. Вытирайте досуха.
Иветта
Мамаша Кураж. Скажи ему, я дам две сотни. Беги.
Кажется, я слишком долго торговалась.
Иветта
Она здесь? Может быть, она не слыхала насчет барабанов или не поняла?
Мамаша Кураж. Она знает. Приведи ее.
Фельдфебель. Вот человек, имя которого нам неизвестно. Но для порядка имя нужно вписать в протокол. Он у тебя обедал. Взгляни-ка, может, ты его знаешь.
Мамаша Кураж качает головой.
Ты что ж, ни разу не видела его до того, как он у тебя обедал?
Мамаша Кураж качает головой.
Поднимите его. Бросьте его на свалку. Его никто не знает.
Солдаты уносят труп.
4
Перед офицерской палаткой. Мамаша Кураж ждет. Из палатки выглядывает писарь.
Писарь. Я вас знаю. Вы укрывали у себя лютеранского казначея. Лучше не жалуйтесь.
Мамаша Кураж. Нет, я буду жаловаться. Я ни в чем не виновата, а если я это так оставлю, еще подумают, что у меня совесть нечиста. Все, что у меня было в фургоне, они искромсали своими саблями и еще ни за что ни про что оштрафовали меня на пять талеров.
Писарь. Послушайтесь доброго совета, держите язык за зубами. У нас не так много маркитантов, и мы разрешаем вам торговать, особенно если совесть у вас нечиста и вы время от времени платите штраф.
Мамаша Кураж. Нет, я буду жаловаться.
Писарь. Дело ваше. Тогда подождите, пока господин ротмистр освободится.
Молодой солдат
Пожилой солдат
Молодой солдат. Эй, выходи, воровская рожа! Я из тебя котлету сделаю. Зажимать мои наградные, чтобы я не мог даже пива выпить, после того как я один из всего эскадрона полез в реку? Нет, я этого так не оставлю. Выходи, я изрублю тебя на куски!
Пожилой солдат. Иосиф и Мария, человек сам себя губит.
Мамаша Кураж. Ему что, не дали на водку за что-то?
Молодой солдат. Пусти меня, а то и тебя зарублю. Заодно уж.
Пожилой солдат. Он спас коня полковника, и ему не дали на водку. Он еще молодой и не привык к службе.
Мамаша Кураж. Пусти его, он не собака, чтобы держать его на цепи. Это вполне разумное желание — получить на водку. С чего бы ему еще стараться?
Молодой солдат. И он еще там пьянствует! Вы все в штаны кладете, а я отличился и требую заслуженной награды!
Мамаша Кураж. Молодой человек, не орите на меня. У меня своих забот хватает. И вообще, поберегите свой голос. Он вам еще понадобится, когда придет ротмистр. А то ротмистр придет, а вы, глядишь, уже сорвали голос и молчите как рыба, и он не сможет вас посадить и сгноить в тюрьме. Кто орет, того хватает ненадолго, не больше, чем на полчасика. А потом его впору укладывать баиньки, до того он устает.
Молодой солдат. Я не устал, какой тут сон, я голоден. Хлеб вы печете из желудей и конопли, на этом вы тоже экономите. Этот бабник пропивает мои наградные, а я голоден. Убью!
Мамаша Кураж. Понимаю, вы голодны. В прошлом году ваш командующий велел вам шагать не по дорогам, а по полям, чтобы вытоптать хлеб, я тогда могла бы взять за пару сапог десять гульденов, если бы у кого-нибудь из вас было десять гульденов, а у меня были сапоги. Он думал, что в этом году ему не придется быть в этих местах, а вот он все еще здесь, а кругом голод. Я понимаю, что вас злость берет.
Мамаша Кураж. Правильно, но как долго? Как долго вы не выносите несправедливости? Час или два? Вот видите, такого вопроса вы себе не задавали, а это самое главное, ведь горько вам будет в тюрьме, если вдруг окажется, что вы уже готовы примириться с несправедливостью.
Молодой солдат. Не знаю, почему я вас слушаю. Bouque la Madonne, где ротмистр?
Мамаша Кураж. Вы слушаете меня потому, что сами знаете, что злость ваша уже поостыла, это была короткая злость, а вам нужна злость надолго. Да где ее взять?
Молодой солдат. Вы хотите сказать, что требовать на водку не полагается?
Мамаша Кураж. Напротив. Я говорю только, что злости вашей надолго не хватит, что ничего вы с такой злостью не добьетесь. А жаль. Если бы вы разозлились надолго, я бы вас еще подзадорила. Изрубите эту собаку на куски — вот что я бы тогда вам посоветовала, да куда там, вы же не станете его рубить, вы все сами чувствуете, что уже поджали хвост. И я еще окажусь в ответе за вас перед ротмистром.
Пожилой солдат. Сущая правда, просто дурь в голову ударила.
Молодой солдат. Что ж, посмотрим, изрублю его или нет.
Писарь
Мамаша Кураж. Он уже сидит. Видите, а я что говорила. Вы уже сидите. Да, они нас знают и знают, как действовать. Сесть! И мы уже сидим. А кто сидит, тот не бунтует. Лучше не вставайте, не становитесь больше в ту позу, в которой вы стояли. Передо мной можете не стесняться, я сама не лучше, какое там. Они у всех у нас отняли нашу удаль. Еще бы, если я вякну, я наврежу своей торговле. Я расскажу вам сейчас кое-что о Великой капитуляции.
Разве можно меня с моей внешностью, с моим талантом, с моим стремлением к высшему равнять с какой-нибудь другой бедной деревенской девчонкой!
Либо все, либо ничего, во всяком случае, не первого встречного, человек сам кует свое счастье, пожалуйста, не учите меня!
Двое детей на шее, да цены на хлеб, нужно то, нужно другое!
Надо уметь ладить с людьми, рука руку моет, стену лбом не прошибешь.
Сильному все нипочем, терпенье и труд все перетрут, выдержим, выдюжим.
По одежке протягивай ножки.
Молодой солдат. Поцелуй меня в задницу.
Писарь
Мамаша Кураж. Я передумала. Я не буду жаловаться.
5
Фургон мамаши Кураж стоит в разрушенной деревне. Издалека слабо доносится военная музыка. У стойки — два солдата, их обслуживают мамаша Кураж и Катрин. У одного солдата накинута на плечи дамская меховая шубка.
Мамаша Кураж. Что, платить нечем? Нет денег — нет водки. Победные марши играть они горазды, а нет чтоб солдатам жалованье выдать.
Солдат. Водки хочу. Я слишком поздно начал грабить. Командующий нас надул и отдал город на разграбление всего на один час. Я, говорит, не зверь; наверно, получил от города взятку.
Полковой священник
Второй солдат уходит с ним.
Катрин приходит в большое волнение и пытается выпросить у матери холстину для бинтов.
Мамаша Кураж. У меня нет ничего. Бинты я распродала в полку. Офицерские сорочки я рвать ради них не буду.
Полковой священник
Мамаша Кураж
Полковой священник
Крестьянка
Мамаша Кураж. Разве эти люди что-нибудь бросят! А я так выкладывай. Нет, не дам.
Первый солдат. Это лютеране. С какой стати они лютеране?
Мамаша Кураж. Плевать им на веру. У них хозяйство пропало.
Второй солдат. Никакие они не лютеране. Они-то сами католики.
Первый солдат. Когда идет обстрел, как их рассортируешь.
Крестьянин
Полковой священник. Где холст?
Все смотрят на мамашу Кураж, та не шевелится.
Мамаша Кураж. Не могу ничего дать. Всякие налоги, пошлины, проценты, взятки!
Рехнулась ты, что ли? Положи сейчас же доску, дрянь ты этакая, а то отлуплю! Не дам, не могу, я должна о себе самой подумать.
Полковой священник снимает ее с лесенки и сажает на землю; затем он достает сорочки и разрывает их на узкие полоски.
Мои сорочки! Полгульдена штука! Меня разорили!
Из хижины доносится жалобный детский голос.
Крестьянин. Там еще дитя.
Катрин бежит в хижину.
Полковой священник
Мамаша Кураж. Остановите ее, крыша может обвалиться.
Полковой священник. Я больше туда не войду.
Мамаша Кураж
Второй солдат сдерживает ее. Появляется Катрин с грудным ребенком, которого она вынесла из развалин.
Снова нашла себе сосунка, чтобы с ним нянчиться? Сейчас же отдай его матери, слышишь, не то мне снова придется битый час драться с тобой, пока не вырву его у тебя из рук!
Полковой священник
Катрин укачивает младенца, бормоча что-то похожее на колыбельную песню.
Мамаша Кураж. Смотрите на нее, она уже счастлива среди всего этого горя. Сейчас же отдай ребенка, мать уже приходит в себя.
Первый солдат. У меня нет ничего.
Мамаша Кураж
Полковой священник. Там под обломками еще один.
«Мамаша Кураж»
6
Полковой священник. Сейчас похоронная процессия трогается.
Мамаша Кураж. Жалко главнокомандующего — двадцать две пары носков, — говорят, он погиб из-за несчастного случая. Всему виной был туман на лугу. Главнокомандующий призвал еще один полк сражаться, не боясь смерти, а потом поскакал назад, но из-за тумана ошибся в направлении: оказалось, что он поскакал не назад, а вперед, в самое пекло боя, где и попал под пулю — свечей только четыре осталось.
В глубине сцены свистят.
Писарь. Не следовало до похорон выплачивать жалованье. Теперь они пьянствуют, вместо того чтобы идти на похороны.
Полковой священник
Писарь. Я уклонился из-за дождя.
Мамаша Кураж. Вы — это другое дело, дождь может испортить ваш мундир. Говорят, в его честь хотели, конечно, звонить в колокол, но оказалось, что по его приказу церкви разбиты снарядами, так что бедный главнокомандующий не услышит колокольного звона, ложась в могилу. Дадут три залпа из орудий взамен, чтобы не совсем уж будничная была обстановка — семнадцать ремней.
Голоса у стойки. Хозяйка! Водки!
Мамаша Кураж. Сначала деньги! Нет, в палатку я вас с вашими грязными сапожищами не пущу! Пейте себе на улице, мало ли что дождь.
Полковой священник. Сейчас они проходят торжественным маршем перед верховным покойником.
Мамаша Кураж. Мне жаль такого вот полководца или императора, он, может быть, думал, что совершает подвиг, о котором будут говорить и после его смерти и за который ему памятник поставят, например, он завоевывает весь мир, для полководца это великая цель, ничего лучшего, по его разумению, не может быть. Одним словом, он из кожи вон лезет, а потом все идет прахом из-за простонародья, которому, может быть, только и нужно, что кружку пива да небольшую компанию, а не что-то там великое. Самые прекрасные планы расстраивались из-за ничтожества тех, кто должен был их выполнять, ведь император ничего не может сделать сам, ему нужна поддержка солдат и народа, среди которого он случайно оказался, разве я не права?
Полковой священник
Мамаша Кураж. Значит, вы думаете, что война не кончится?
Полковой священник. Из-за смерти-то главнокомандующего? Не будьте ребенком. Таких найдется дюжина, в героях никогда не бывает недостатка.
Мамаша Кураж. Послушайте, это не просто ехидный вопрос, я думаю, закупить мне еще товару или нет, сейчас как раз можно купить по дешевке, но, если война кончится, запасы мне ни к чему.
Полковой священник. Я понимаю, что вы спрашиваете всерьез. Всегда встретишь людей, которые говорят: «Когда-нибудь война кончится». А я скажу: нигде не сказано, что война когда-нибудь кончится. Конечно, может наступить небольшой перерыв. Возможно, что войне нужно будет перевести дух или ей даже, так сказать, не повезет. От этого она не застрахована, ведь нет ничего совершенного в этом мире. Вероятно, и совершенной войны, такой, о которой можно сказать, что уж к ней-то не придерешься, тоже никогда не будет. Смотришь, из-за чего-нибудь непредвиденного она вдруг и застопорится, всего человек не может учесть. Скажем, какой-нибудь недосмотр, и вся музыка испорчена. Потом иди, вытягивай войну из дерьма, в котором она увязла! Но императоры, короли и папа придут ей на помощь, они не оставят ее в беде. Так что, в общем, никакие серьезные опасности ей не грозят и впереди у нее долгая жизнь.
Солдат
Двойную порцию ради праздника!
Мамаша Кураж. Если бы вам можно было верить…
Полковой священник. Судите сами! Что может помешать войне?
Солдат
Писарь
Полковой священник. Вот как? Да, мир! Что станется с дырками, когда сыр сожрут?
Солдат
Писарь. Нельзя жить без мира долго.
Полковой священник. Я бы сказал, что мир есть и во время войны, у войны есть свои мирные уголки. Война удовлетворяет все потребности, в том числе и мирные, об этом уж позаботились, иначе бы война долго не продержалась. Во время войны ты можешь испражняться с таким же успехом, как в самое спокойное мирное время, между двумя боями можно выпить кружку пива, и даже во время наступления можно вздремнуть, почему нет, примостившись где-нибудь в канаве. Конечно, во время атаки нельзя играть в карты, но ведь и во время пахоты среди полного мира тоже не поиграешь, зато после победы это вполне возможно. Тебе, скажем, оторвет ногу, ты сначала поднимешь крик, словно что-то случилось, а потом ты успокоишься или тебе дадут водки, в конце концов ты кое-как ковыляешь, а войне от этого горя мало. И кто мешает тебе размножаться среди всей этой резни и кровопролитья, за сараем или еще где-нибудь, ведь от этого тебя не удержишь надолго. Нет, война всегда найдет себе выход, да еще какой. Почему же ей прекращаться?
Катрин перестает работать и во все глаза смотрит на полкового священника.
Мамаша Кураж. Значит, я закуплю товару. Полагаюсь на вас.
Катрин вдруг бросает на землю корзинку с бутылками и выбегает из палатки.
Катрин!
Писарь
Мамаша Кураж
Катрин накидывает на голову кусок холста и уходит с писарем.
Полковой священник. Вы не боитесь отпускать ее с писарем?
Мамаша Кураж. Она не настолько красива, чтобы кому-нибудь пришло в голову ее испортить.
Полковой священник. Я много раз восхищайся вашим умением вести дела и выходить из любого положения. Понимаю, почему вас назвали Кураж.
Мамаша Кураж. Кураж, смелость — вот что нужно бедным людям. Иначе их дело пропащее. Для того чтобы в их положении вставать по утрам, уже нужна смелость. Или чтобы перепахать поле, да еще во время войны! Одно то, что они производят на свет детей, уже говорит об их смелости, потому что впереди у них ничего нет. Они должны быть палачами друг другу и отправлять друг друга на тот свет, тогда как им хочется смотреть друг другу в глаза, для этого, конечно, нужна смелость, нужен кураж. И то, что они терпят императора и папу, это тоже доказывает их жуткую смелость, потому что за этих господ они платятся жизнью.
Полковой священник
Мамаша Кураж. Души у меня нет. А вот дрова мне нужны.
Полковой священник. Что это у вас за трубочка?
Мамаша Кураж. Обыкновенная трубка.
Полковой священник. Нет, не «обыкновенная», а вполне определенная.
Мамаша Кураж. Вот как?
Полковой священник. Это трубка повара из войска Оксеншерны.
Мамаша Кураж. Если знаете, зачем лицемерить и спрашивать?
Полковой священник. Потому что я не знал, сознательно ли вы курите именно эту трубку. Ведь могло же быть и так, что вы рылись в вещах, наткнулись на какую-то трубку и взяли ее просто по рассеянности.
Мамаша Кураж. А может, так оно и было?
Полковой священник. Нет, не так. Вы курите ее сознательно.
Мамаша Кураж. Ну, а если сознательно, то что?
Полковой священник. Кураж, я вас предостерегаю. Это мой долг. Вряд ли случится вам увидеть ее владельца, но это не беда, это ваше счастье. Он не произвел на меня впечатления положительного человека. Напротив.
Мамаша Кураж. Вот как? Он показался мне славным человеком.
Полковой священник. Ах, вот какие люди кажутся вам славными? Мне — нет. Я совсем не желаю ему зла, но славным человеком я его никак не могу назвать. Я бы скорее назвал его донжуаном, и притом изощренным. Посмотрите получше на его трубку, если вы мне не верите. Вы должны признать, что она выдает его характер.
Мамаша Кураж. Ничего не вижу. Старая трубка, и все.
Полковой священник. Он ее наполовину прокусил. Поработитель. Это трубка беспощадного поработителя, вот что вы можете по ней прочесть, если вы еще не окончательно потеряли рассудок.
Мамаша Кураж. Смотрите не расколите мне пенек.
Полковой священник. Я же вам сказал, что я по образованию не дровосек. Меня учили наставлять души, а не колоть дрова. Здесь пренебрегают моими дарованиями и способностями, заставляя меня выполнять физическую работу. Таланты, данные мне богом, вообще не проявляются. Это грех. Вы не слышали моих проповедей. Одной речью я могу привести целый полк в такое настроение, что на неприятельское войско он смотрит как на стадо баранов. Солдатам собственная их жизнь кажется старой провонявшей половой тряпкой, которую они готовы вышвырнуть при мысли о конечной победе. Бог наградил меня даром слова. Моя проповедь может ослепить вас и оглушить.
Мамаша Кураж. Я совсем не хочу этого. Что мне делать слепой и глухой?
Полковой священник. Кураж, я часто думал, не скрывается ли за вашими трезвыми речами горячее сердце. Вы ведь тоже человек, и вам нужно тепло.
Мамаша Кураж. Чтобы в палатке было тепло, нужно заготовить достаточно дров.
Полковой священник. Вы переводите разговор на другое. Серьезно, Кураж, я часто спрашиваю себя, что было бы, если бы наши отношения стали немного ближе. Ведь ураган войны так странно сплел наши судьбы.
Мамаша Кураж. Я думаю, что у нас и так достаточно близкие отношения. Я варю вам обед, а вы работаете, например, колете дрова.
Полковой священник
Мамаша Кураж. Не подходите ко мне с топором. Это были бы уж слишком близкие отношения.
Полковой священник. Не превращайте это в шутку. Я человек серьезный, я думаю, когда говорю.
Мамаша Кураж. Священник, будьте благоразумны. Вы мне симпатичны, я не хотела бы вас отчитывать. Единственное мое стремление — это прокормить себя и своих детей с помощью фургона. Я его не считаю своим, и мне сейчас не до личных радостей. Как раз сейчас я иду на риск, я закупаю товар, хотя главнокомандующий убит и кругом говорят о мире. Куда вы денетесь, если я разорюсь? Видите, вы сами не знаете. Наколите-ка нам дров, тогда вечером у нас будет тепло, а это уже немало по нашим временам. Что такое?
Входит Катрин, она едва дышит, у нее рана на лбу, над глазом. Она тащит кучу разных вещей, свертки, кожаные изделия, барабан и т. п.
Что такое, на тебя напали? На обратном пути? На нее напали на обратном пути! Наверно, это был кавалерист, который здесь нализался! Не следовало мне тебя посылать. Брось эти вещи! Ничего страшного, кость не задета. Я перевяжу рану, и через неделю все заживет. Они хуже зверей.
Полковой священник. Я их ни в чем не упрекаю. У себя дома они не насильничали. Виноваты те, кто затеял войну, самое низкое в человеке они извлекают на поверхность.
Мамаша Кураж. Разве писарь не стал провожать тебя обратно? Ты порядочная девушка, вот они и не увиваются за тобой. Рана неглубокая, и следа от нее не останется. Ну вот, перевязала. Ничего, сейчас ты получишь подарок. Я кое-что тебе приберегла, сейчас увидишь.
Катрин ставит туфли на землю и забирается в фургон.
Полковой священник. Надо надеяться, это ее не изуродует.
Мамаша Кураж. Шрам останется. Теперь ей нечего ждать мира.
Полковой священник. Вещи она не отдала.
Мамаша Кураж. Наверно, мне не нужно было твердить ей об этом так настойчиво. Если бы я знала, что творится у нее в голове? Один только раз она где-то пропадала всю ночь, один-единственный за все эти годы. Потом она была опять такая же, как прежде, только работала больше. Так мне и не удалось узнать, что она пережила. Я долго ломала себе голову.
Слышны орудийные залпы.
Полковой священник. Сейчас опускают в могилу главнокомандующего. Это исторический момент.
Мамаша Кураж. Для меня это исторический момент, потому что мою дочь обезобразили. Она уже наполовину конченый человек, мужа она теперь не найдет, а она так любит детей, немая она тоже только из-за войны: когда она была совсем маленькая, один солдат чем-то набил ей рот. Швейцеркаса своего я больше не увижу, а где теперь Эйлиф, один бог ведает. Будь проклята война.
7
Проселочная дорога. Мамаша Кураж, Катрин и полковой священник тянут фургон, увешанный новым товаром. На шее у мамаши Кураж — связка серебряных талеров.
Мамаша Кураж. Вы не убедите меня, что война — это дерьмо. Верно, она уничтожает слабых, но они и в мирное время погибают. Зато своих людей она кормит лучше.
А какой толк отсиживаться? Кто отсиживается, тот первый и гибнет.
Они продолжают путь.
8
Бивак. Летнее утро. Перед фургоном стоят старуха и ее сын. У сына — большой мешок с постельными принадлежностями.
Голос мамаши Кураж
Молодой человек. Мы за ночь прошли двадцать миль пешком, и нам нужно сегодня же вернуться обратно.
Голос мамаши Кураж. Что я буду делать с вашими перинами? У людей нет домов.
Молодой человек. Вы сначала посмотрите.
Старуха. Здесь тоже ничего не выйдет. Пошли!
Молодой человек. Тогда у нас не будет крыши над головой, в счет налога заберут дом. Может быть, она и заплатит три гульдена, если ты еще дашь крестик в придачу.
Раздается колокольный звон.
Послушай-ка, мать!
Голоса
Мамаша Кураж
Полковой священник
Мамаша Кураж. Недоставало только, чтобы объявили мир, как раз когда я купила новую партию товара.
Полковой священник
Голос. Говорят, уже три недели, как подписали, а мы и не знали.
Полковой священник
Голос. В городе уже полно лютеран, приехали на повозках, от них и узнали.
Молодой человек. Мать, слышишь, мир! Что с тобой?
Старуха в обмороке.
Мамаша Кураж
Молодой человек. Так люди здесь говорят. Значит, мир. Ты можешь встать?
Старуха встает как оглушенная.
Теперь снова заработает моя шорная мастерская. Обещаю тебе. Все наладится. Отцу мы вернем его постель. Ты можешь идти?
Голос мамаши Кураж. Дайте ей водки!
Полковой священник. Они уже ушли.
Голос мамаши Кураж. Что сейчас там, в лагере?
Полковой священник. Все сбегаются. Пойду взгляну. Не надеть ли мне пасторский сюртук?
Голос мамаши Кураж. Сначала разузнайте все как следует, а потом уже объявляйтесь антихристом. Я рада миру, хотя я и разорена. По крайней мере, двое детей у меня выжили в войне. Теперь я увижу своего Эйлифа.
Полковой священник. Кто это идет сюда из лагеря? Клянусь, это повар командующего!
Повар
Полковой священник. Кураж, у нас гость!
Мамаша Кураж вылезает из фургона.
Повар. Я же обещал, что как только у меня будет время, я приду побеседовать. Я не забыл вашей водки, госпожа Фирлинг.
Мамаша Кураж. Иисусе, повар командующего? Сколько лет прошло! Где Эйлиф, мой старший?
Повар. Разве его еще нет здесь? Он вышел раньше меня и тоже собирался к вам.
Полковой священник. Я надену пасторский сюртук, погодите.
Мамаша Кураж. Значит, он будет здесь с минуты на минуту.
Катрин не показывается.
Пригладь немножко волосы, и ладно! Господин Ламб свой человек.
Повар. Да, война!
Он и мамаша Кураж садятся.
Мамаша Кураж. Повар, вы застали меня в беде. Я разорилась.
Повар. Что? Вот так незадача.
Мамаша Кураж. На мире я сломала себе шею. По совету священника я недавно как раз закупила товара. Теперь все разбредутся, а я буду сидеть со своим товаром.
Повар. Как можно слушаться священника? Если бы у меня тогда было время — католики пришли слишком быстро, — я бы вас предостерег от него. Это гнида. Так, значит, он у вас главный советчик.
Мамаша Кураж. Он мыл посуду и помогал тянуть фургон.
Повар. Это он-то — и тянуть?! Он, наверно, уже рассказал вам свои любимые анекдоты, у него грязное отношение к женщине, мне так и не удалось повлиять на него. Он не солидный человек.
Мамаша Кураж. А вы солидный?
Повар. Пусть я никто, но я человек солидный. Ваше здоровье!
Мамаша Кураж. Солидность — нужна она больно. У меня, слава богу, был только один солидный. Никогда мне столько не приходилось работать, а весной он продал одеяльца детей. Мою губную гармонику он находил варварской. По-моему, если вы называете себя солидным человеком, вы плохо себя рекомендуете.
Повар. Вы все так же остры на язык, но я вас за это ценю.
Мамаша Кураж. Только не говорите теперь, что вы мечтали попасться мне на язык!
Повар. Да, такие-то дела, мы снова сидим вместе, и мирный звон, и ваша знаменитая водка, ни у кого такой не найдешь…
Мамаша Кураж. От мирного звона мне сейчас мало радости. Не думаю, чтобы теперь стали платить солдатам за прошлое, вот и буду я хороша со своей знаменитой водкой. Вам разве выплатили все, что положено?
Повар
Мамаша Кураж. Значит, у вас ничего нет.
Повар. Лучше бы они перестали трезвонить. Это правда, позвонили, и хватит. Я, пожалуй, занялся бы какой-нибудь торговлей. Надоело ходить у них в поварах. Сочиняешь им обед из сапожной кожи да корешков, а потом они еще плеснут горячим супом тебе же в морду. У поваров теперь собачья жизнь. Лучше уж в строй, да черта с два, теперь ведь мир.
Появляется полковой священник. Он в своей прежней одежде.
Мы поговорим об этом после.
Полковой священник. Еще послужит, хотя немного и тронут молью.
Повар. По-моему, зря стараетесь. Места вы теперь не получите, кого вы будете теперь убеждать, что нужно честно служить и сложить голову в окопе? И вообще мне нужно будет с вами еще объясниться, поскольку вы посоветовали этой даме закупить ненужный товар, внушив ей, что война будет длиться вечно.
Полковой священник
Повар. Это же бессовестно! Как вы смеете вмешиваться в чужие дела и давать никому не нужные советы?
Полковой священник. Кто вмешивается в чужие дела?
Мамаша Кураж. Не волнуйтесь, повар высказал только свое личное мнение, а вы не можете отрицать, что ваша война — это пустой номер.
Полковой священник. Грешно не радоваться миру, Кураж! Вы гиена, которая рыщет по полю боя.
Мамаша Кураж. Кто я?
Повар. Вы оскорбили мою приятельницу, и вам придется иметь дело со мной.
Полковой священник. С вами я не желаю говорить. У вас слишком прозрачные намерения.
Мамаша Кураж. Я не люблю войны, и она меня не очень-то любит. Во всяком случае, я не позволю называть себя гиеной, между нами все кончено.
Полковой священник. Почему же вы жалуетесь на мир, когда все люди вздохнули? Из-за какого-то несчастного барахла в вашем фургоне?
Мамаша Кураж. Мой товар — это не барахло, он меня кормит, и до сих пор он кормил вас.
Полковой священник. Значит, вас кормит война! Ага!
Повар
Мамаша Кураж. Вот это разумный совет. Кажется, я так и поступлю.
Полковой священник. Потому что это сказал повар!
Мамаша Кураж. А кто мешал вам это сказать? Он прав, самое лучшее — пойти на рынок.
Повар. Очко в мою пользу, священник. Вы не находчивы. Вам нужно было сказать: «Что, разве я давал вам совет? Я же просто рассуждал о политике!» Со мной вам лучше не тягаться. Петушиные бои вашему одеянию не подобают!
Полковой священник. Если вы не замолчите, я убью вас, подобает это мне или не подобает.
Повар
Полковой священник. Господин Ламб, я прошу вас не выдворять меня отсюда. С тех пор как я опустился, я стал лучше как человек. Теперь я уже не смог бы читать проповеди.
Входит Иветта Потье, в черном платье, очень нарядная, с тростью. Она постарела, растолстела, густо напудрена. За ней слуга.
Иветта. Оля-ля, привет честной компании! Не фургон ли это мамаши Кураж?
Полковой священник. Совершенно верно. С кем имеем удовольствие?
Иветта. С полковницей Штархемберг, люди добрые. Где Кураж?
Полковой священник
Голос мамаши Кураж. Сейчас выйду!
Иветта. Я Иветта!
Голос мамаши Кураж. Ах, Иветта!
Иветта. Я только посмотреть, как вы живете!
Повар в ужасе отворачивается.
Питер!
Повар. Иветта!
Иветта. Вот так сюрприз! Как ты сюда попал?
Повар. На повозке.
Полковой священник. Ах, вы знакомы друг с другом? И близко?
Иветта. Пожалуй.
Повар. Да и ты уже не из стройненьких.
Иветта. Все же хорошо, что я тебя встретила, босяк. Теперь я могу тебе сказать все, что я о тебе думаю.
Полковой священник. Пожалуйста, скажите все-все, только подождите, пока выйдет Кураж.
Мамаша Кураж
Они обнимаются.
Почему ты в трауре?
Иветта. Что, разве мне не идет? Мой муж, полковник, умер несколько лет назад.
Мамаша Кураж. Тот самый старик, который чуть не купил мой фургон?
Иветта. Нет, его старший брат.
Мамаша Кураж. Тебе очень идет. Хоть один человек чего-то добился в войну.
Иветта. Всякое бывало: сначала хорошо, потом плохо, потом опять хорошо.
Мамаша Кураж. Не будем поминать лихом полковников, у них денег куры не клюют.
Полковой священник
Повар. Иветта, не склочничай здесь.
Мамаша Кураж. Это мой друг, Иветта.
Иветта. Это и есть Питер с трубкой.
Повар. Долой клички! Моя фамилия Ламб.
Мамаша Кураж
Полковой священник. И покуривала ее!
Иветта. Просто счастье, что я могу вас предостеречь. Это самый гнусный из всех, кто разгуливал по берегам Фландрии. Ему бы пальцев не хватило перечесть женщин, которых он сделал несчастными.
Повар. Это было давно. Теперь это уже дело прошлое.
Иветта. Встань, когда с тобой разговаривает дама! Как я любила этого человека! А у него тогда же была еще одна черненькая — такая кривоногая, ее он, конечно, тоже сделал несчастной.
Повар. Ну, тебя-то я сделал скорее счастливой, как я погляжу.
Иветта. Замолчи, развалина несчастная! Берегитесь его, такой и дряхлый опасен!
Мамаша Кураж
Иветта
Полковой священник. Основой для нашей беседы, по-моему, может служить изречение: «Бог долго ждет, да больно бьет». А вы отказываете мне в остроумии!
Повар. Мне не везет. Сказать по правде, я рассчитывал на горячий обед. Я изголодался, а теперь они говорят про меня, и она получит обо мне неверное представление. Думаю, что мне лучше исчезнуть до того, как она вернется.
Полковой священник. Я тоже так думаю.
Повар. Мир мне уже снова осточертел. Человечество должно погибнуть от огня и меча, оно с пеленок греховно. Хотел бы я сейчас жарить командующему — бог его знает, где он теперь, — жирного каплуна, а к каплуну бы горчичного соуса и немного моркови.
Полковой священник. Красной капусты. К каплуну — красной капусты.
Повар. Это верно. Но он любил морковь.
Полковой священник. Ничего он не смыслил.
Повар. Вы жрали у него за обе щеки.
Полковой священник. С отвращением.
Повар. Все равно, признайте, что это были не такие уж плохие времена.
Полковой священник. Может быть, придется и признать.
Повар. После того как вы назвали ее гиеной, здесь вам уже не дождаться лучших времен. Куда это вы уставились?
Полковой священник. Эйлиф!
Входит Эйлиф, за ним идут конвоиры. На Эйлифе наручники, он бледен как мел.
Что с тобой?
Эйлиф. Где мать?
Полковой священник. Ушла в город.
Эйлиф. Я слышал, что она здесь. Мне разрешили повидаться с ней.
Повар
Солдат. Лучше бы ему туда не идти.
Полковой священник. Что он сделал?
Солдат. Ворвался в дом к крестьянину. Хозяйка приказала долго жить.
Полковой священник. Как же ты мог сделать такое?
Эйлиф. Я и до этого ничего другого не делал.
Повар. Но сейчас мир.
Эйлиф. Замолчи. Можно мне посидеть, пока она придет?
Солдат. У нас нет времени.
Полковой священник. Во время войны его за это превозносили, он сидел по правую руку от командующего. Тогда это считалось смелостью! Нельзя ли поговорить с профосом, ведь приговор от него зависит.
Солдат. Бесполезно. Отнять у крестьянина скотину — какая же тут смелость?
Повар. Это была глупость!
Эйлиф. Если бы я был глупый, я давно бы умер с голоду, слышишь ты, умник дерьмовый.
Повар. А за то, что ты умный, у тебя слетит голова.
Полковой священник. Надо хоть Катрин позвать.
Эйлиф. Пускай себе сидит в фургоне! Дай лучше хлебнуть водки.
Солдат. Некогда, пошли!
Полковой священник. Что нам сказать твоей матери?
Эйлиф. Скажи ей, что ничего другого и не было, скажи ей, что так я и жил. Или лучше ничего не говори.
Солдаты подталкивают его.
Полковой священник. Я пойду с тобой, я не оставлю тебя одного на этом тяжелом пути.
Эйлиф. Попа мне не нужно.
Полковой священник. Этого ты еще не знаешь.
Повар
Полковой священник. Лучше ничего не говорите. Разве только, что он был здесь и опять придет, может быть, завтра. Тем временем я вернусь и смогу ее подготовить.
Повар глядит им вслед и качает головой, потом он начинает беспокойно шагать взад-вперед. Наконец он подходит к фургону.
Повар. Эгей! Не угодно ли выйти? Я понимаю, что вы спрятались от мира. Я бы тоже не прочь спрятаться. Я повар главнокомандующего, вы меня помните? Не найдется ли у вас чего-нибудь перекусить в ожидании вашей матушки? Я съел бы, пожалуй, кусок сала или даже хлеба, только чтобы время скоротать.
Из глубины сцены доносится канонада.
Мамаша Кураж
Повар. Ничего.
Мамаша Кураж. Нет, что-то неладно. Я вижу по лицу.
Повар. Это, наверно, оттого, что опять война. Теперь мне, наверно, до завтрашнего вечера не поесть горячего.
Мамаша Кураж. Врете, повар.
Повар. Здесь был Эйлиф. Но он очень торопился.
Мамаша Кураж. Эйлиф был здесь? Ну, мы его увидим на марше. Теперь я пойду с нашими. Как он выглядит?
Повар. Как всегда.
Мамаша Кураж. Он никогда не изменится. Уж его-то войне не удалось у меня отнять. Он не дурак. Вы не поможете мне собрать вещи?
Повар
Мамаша Кураж. Потом расскажете, пора двигаться.
Появляется Катрин.
Катрин, мира уже снова как не бывало. Мы уходим отсюда.
Повар. Я завербуюсь в армию.
Мамаша Кураж. Я предлагаю вам… где священник?
Повар. Он пошел в город с Эйлифом.
Мамаша Кураж. Тогда проводите нас немного, Ламб. Мне нужна помощь.
Повар. История с Иветтой…
Мамаша Кураж. Она не повредила вам в моих глазах. Наоборот. Как говорится, где огонь, там и чад. Так что же, пойдете с нами?
Повар. Я не отказываюсь.
Мамаша Кураж. Двенадцатый уже выступил. Становитесь у дышла. Вот вам кусок хлеба. Мы тихонько пристроимся к лютеранам. Может быть, я еще сегодня вечером увижу Эйлифа. Он у меня любимчик. Был короткий мир, и вот уже опять пошло.
Повар и Катрин впрягаются в фургон.
9
У полуразрушенного дома приходского священника. Хмурое утро в начале зимы. Резкий ветер. Мамаша Кураж и повар в старых овчинах примостились у фургона.
Повар. Еще темно, все спят.
Мамаша Кураж. Как-никак дом священника. Скоро звонить в колокол, придется ему покинуть перину. Ничего, его ждет горячий суп.
Повар. Какой там священник, мы же видели, что вся деревня дотла сгорела.
Мамаша Кураж. Нет, жители здесь есть, не зря собака лаяла.
Повар. Если у попа и есть что-нибудь, он все равно не даст.
Мамаша Кураж. Может быть, если споем…
Повар. Осточертело мне это пение.
Мамаша Кураж
Повар. Все вымирает.
Мамаша Кураж. Иногда мне уже кажется, что я со своим фургоном разъезжаю по преисподней и торгую смолой или продаю на небесах закуски блуждающим душам. Если бы мне с детьми, что у меня остались, найти местечко, где не стреляют, я бы еще пожила спокойно несколько лет.
Повар. Мы могли бы открыть трактир. Подумай об этом, Анна. Я сегодня твердо решил, я подамся в Утрехт, с тобой или без тебя, и сегодня же.
Мамаша Кураж. Мне нужно поговорить с Катрин. Очень уж все скоропалительно, мне трудно решать не согревшись и на пустой желудок. Катрин!
Катрин вылезает из фургона.
Катрин, я должна тебе кое-что сообщить. Мы с поваром собираемся в Утрехт. Он там получил в наследство трактир. Ты жила бы на одном месте и завела знакомства. Оседлый человек уже вызывает уважение, внешность — это еще не все. Я тоже за такое решение. С поваром мы уживаемся. Должна сказать, что он знает толк в делах. Кормежкой мы были бы обеспечены, плохо ли? У тебя была бы своя койка, тебя бы это устроило, правда? Нельзя всегда жить на улице! Так ведь и опуститься можно. Ты уже вся обовшивела. Нам нужно решиться, мы пошли бы со шведами на север, они, наверно, там.
Повар. Анна, мне нужно сказать тебе два слова наедине.
Мамаша Кураж. Полезай в фургон, Катрин.
Катрин лезет в фургон.
Повар. Я прервал тебя, я вижу, ты меня не поняла. Я думал, об этом не стоит и говорить, и так, мол, ясно. Но если нет, то я скажу: не может быть и речи о том, чтобы брать ее с собой. Я думаю, ты меня понимаешь.
Катрин за их спиной высовывает голову из фургона и слушает.
Мамаша Кураж. Ты считаешь, что я должна оставить Катрин?
Повар. А как ты думаешь? В трактире нет места. Это тебе не трактир на три зала. Если мы поднатужимся, то мы вдвоем еще прокормимся, но не втроем, втроем никак не выйдет. Фургон пусть останется Катрин.
Мамаша Кураж. Я думала, в Утрехте она найдет себе мужа.
Повар. Не смеши меня! Где такая найдет мужа? Немая и шрам вдобавок! И в летах уже.
Мамаша Кураж. Говори тише!
Повар. Громче или тише, а что правда, то правда. И это тоже причина, по которой я не могу ее держать в трактире. Гостям неприятно, когда перед их глазами торчит урод. И нельзя на них за это обижаться.
Мамаша Кураж. Замолчи. Говорю тебе, не надо так громко.
Повар. В доме священника зажегся свет. Давай споем.
Мамаша Кураж. Повар, как же она одна пойдет с фургоном? Она боится войны. Она ее не переносит. Какие у нее, наверно, страшные сны! Я слышу, как она стонет по ночам. Особенно после боев. Не знаю, что она видит во сне. Она страдает от сострадания. Недавно я нашла у нее ежа, которого мы переехали. Оказывается, она его спрятала.
Повар. Трактир слишком мал.
Все добродетели опасны в этом мире, как доказывает наша прекрасная песня, лучше их не иметь и вести приятную жизнь и иметь на завтрак, скажем, горячий суп. У меня, например, нет горячего супа, а я бы от него не отказался, я солдат, но какой мне толк от того, что я был смел в бою? Никакого, я голодаю. Лучше бы я наложил в штаны и остался дома. А почему?
Теперь мне скажут, что нужно быть кротким и самоотверженным, что нужно делиться с ближним, ну, а что, если нечем делиться? Быть благодетелем, может быть, тоже не так легко, с этим приходится считаться, ведь самому тоже что-то нужно. Да, самоотверженность — это редкая добродетель, редкая потому, что она не окупается.
Так же обстоит дело и с нами! Мы порядочные люди, держимся друг за друга, не крадем, не убиваем, не поджигаем! И можно сказать, что мы опускаемся все ниже и ниже, и наша судьба подтверждает нашу песню, и суп у нас редко бывает, а если бы мы были другими, грабили и убивали, может быть, мы были бы сыты! Добродетели не вознаграждаются, вознаграждаются только пороки, таков мир, и лучше бы он не был таким!
Голос
Мамаша Кураж. Ламб, мне сейчас еда в горло не пойдет. Я не говорю, что ты сказал вздор, но неужели это твое последнее слово?
Повар. Последнее. Подумай.
Мамаша Кураж. Мне не нужно думать. Я ее здесь не оставлю.
Повар. Поступишь глупо, но я ничего не могу поделать. Я не зверь, но трактир маленький. А теперь давай поднимемся, а то и здесь ничего не получим, и выйдет, что мы даром пели на холоде.
Мамаша Кураж. Я позову Катрин.
Повар. Лучше захвати ей что-нибудь оттуда. Если мы нагрянем втроем, они же испугаются.
Оба уходят.
Из фургона с узелком в руке вылезает Катрин. Она оглядывается, смотрит, ушли ли они. Затем она вешает на колесо фургона старые штаны повара и юбку матери. Повесив их рядом, на видном месте, она хочет уйти со своим узелком. В это время возвращается мамаша Кураж.
Мамаша Кураж
Обе впрягаются в фургон, поворачивают его и увозят. Возвращается повар и озадаченно смотрит на свои вещи.
10
Дорога. Мамаша Кураж и Катрин тянут фургон. Они проходят мимо крестьянского дома, в котором кто-то поет.
Голос.
Мамаша Кураж и Катрин останавливаются и слушают. Потом они продолжают свой путь.
11
Январь 1636 года. Императорские войска угрожают протестантскому городу Галле. Камень заговорил. Мамаша Кураж теряет дочь, и одна продолжает свой путь. До конца войны еще далеко.
Прапорщик. Только чтобы не было шума. Если кто крикнет, ткните его копьем.
Первый солдат. Но ведь придется к ним постучать, чтобы взять проводника.
Прапорщик. Что ж, стук — это естественный шум. Подумают, что корова трется о стенку хлева.
Солдаты стучатся в дом. Дверь отворяет крестьянка. Они зажимают ей рот. Два солдата входят в дом.
Мужской голос внутри дома. Что такое!
Солдаты выводят из дома крестьянина и его сына.
Прапорщик
Солдат вытаскивает Катрин.
Это все, кто здесь живет?
Крестьяне. Это наш сын. А это немая… Ее мать пошла в город покупать товар… Для своей лавки… Потому что многие сейчас оттуда бегут и все отдают за бесценок… Это люди кочевые, маркитанты.
Прапорщик. Предупреждаю вас, сидите тихо, кто пикнет — получит копьем по башке. Один из вас покажет нам тропу в город.
Молодой крестьянин. Я не знаю тропы.
Второй солдат
Молодой крестьянин. Я не стану служить католикам.
Прапорщик
Молодой крестьянин
Первый солдат. Сейчас мы с ним договоримся.
Молодой крестьянин. Только не скотину.
Крестьянка
Прапорщик. Пропала ваша скотина, если он будет упрямиться.
Первый солдат. Я начну с вола.
Молодой крестьянин
Крестьянка кивает.
Так и быть.
Крестьянка. Спасибо, господин капитан, что вы пощадили нас, во веки веков, аминь.
Крестьянин удерживает ее от дальнейших изъявлений благодарности.
Первый солдат. Я же сразу понял, что вол им дороже всего на свете!
Молодой крестьянин уходит с прапорщиком и солдатами.
Крестьянин. Хотел бы я знать, что они задумали. Ничего хорошего.
Крестьянка. Может, это просто разведчики… Что это ты?
Крестьянин
Крестьянка. А свет горит в городе?
Крестьянин. Темным-темно. Спят себе.
Крестьянка. Сторожевой пост их заметит.
Крестьянин. Часовых в башне на косогоре они, наверно, прикончили, а то бы те затрубили в рог.
Крестьянка. Если бы нас было побольше.
Крестьянин. А нас только двое, да вот увечная еще…
Крестьянка. Ничего, думаешь, не сможем сделать…
Крестьянин. Ничего.
Крестьянка. Нам ночью туда не спуститься.
Крестьянин. Внизу у косогора их полно. Мы не можем даже дать знак.
Крестьянка. Что ты, они и нас прикончат.
Крестьянин. Да, ничего нам не сделать.
Крестьянка
Все становятся на колени, Катрин — позади крестьян.
Крестьянка. Отче наш, иже еси на небесех, услышь молитву нашу, не дай погибнуть городу, не губи тех, кто сейчас там спит и ничего не ведает. Разбуди их, пусть встанут они, пусть влезут на стену, пусть увидят солдат, что идут на них среди ночи с копьями и пушками, спускаются с косогора, крадучись по лугам.
Катрин встает, она потрясена.
Отче наш, услышь нас, только ты и можешь помочь, нам недолго погибнуть, мы люди слабые, у нас нет ни пик, ни копий, и нет у нас смелости, мы во власти твоей, и весь наш скот, и все хозяйство наше; вот так же и город, он тоже во власти твоей, и враги подошли к нему силой несметной.
Катрин незаметно проскользнула к фургону, что-то достала из него, спрятала под передник и взобралась по лестнице на крышу.
Не оставь деток, наипаче малых, в беде, и стариков беспомощных, и всякую тварь живую.
Крестьянин. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. Аминь.
Катрин, сидя на крыше, начинает бить в барабан, который был спрятан у нее под передником.
Крестьянка. Иисусе, что она делает?
Крестьянин. Она с ума сошла.
Крестьянка. Стащи ее вниз, быстро!
Крестьянин бежит к лестнице, но Катрин поднимает ее на крышу.
Она нас погубит.
Крестьянин. Сейчас же перестань барабанить, уродина чертова!
Крестьянка. Католики придут сюда!
Крестьянин
Крестьянка. Неужели у тебя нет сердца? Неужели не сжалишься? Если они придут, мы пропали! Они нас перережут.
Катрин, не отрываясь, смотрит вдаль, в сторону города, и продолжает барабанить.
Вбегают прапорщик с солдатами и молодым крестьянином.
Прапорщик. Изрублю на куски!
Крестьянка. Господин офицер, мы не виноваты, мы ничего не можем сделать. Мы не заметили, как она туда залезла. Она чужая.
Прапорщик. Где лестница?
Крестьянин. На крыше.
Прапорщик
Катрин продолжает барабанить.
Вы все заодно. Теперь вам не жить.
Крестьянин. В лесу валили сосны. Если принести бревно и столкнуть ее оттуда…
Первый солдат
Катрин продолжает барабанить.
Прапорщик
Катрин барабанит сильнее.
Для нее нет ничего святого.
Молодой крестьянин. Господин офицер, она делает это не только ради матери!
Первый солдат. Нельзя больше терять время. В городе услышат.
Прапорщик. Надо создать какой-нибудь шум, погромче, чем ее барабан. Чем бы создать шум?
Первый солдат. Ведь нам же нельзя производить шума.
Прапорщик. Невинный шум, балда. Не военный.
Крестьянин. Я могу топором колоть дрова.
Прапорщик. Давай.
Крестьянин приносит топор и начинает рубить бревно.
Чаще давай! Чаще! Дело идет о твоей жизни!
Катрин прислушивалась и в это время барабанила тише. Беспокойно оглядываясь, она колотит теперь в барабан с прежней силой.
Крестьянин. У меня только один топор.
Прапорщик. Надо поджечь дом. Надо ее выкурить.
Крестьянин. Не поможет, господин капитан. Если в городе увидят огонь, им все будет ясно.
Катрин опять прислушивалась, продолжая барабанить. Теперь она смеется.
Прапорщик. Смотри, она смеется над нами… Я не выдержу. Я пристрелю ее, и пусть все идет к чертям. Принесите ружье!
Два солдата убегают. Катрин продолжает барабанить.
Крестьянка. Я придумала, господин начальник! Вон их фургон. Если мы его разнесем, она перестанет. У них нет ничего, кроме фургона.
Прапорщик
Молодой крестьянин делает несколько слабых ударов по фургону.
Крестьянка. Перестань, скотина!
Глядя с отчаянием на фургон, Катрин издает жалобные звуки, но продолжает барабанить.
Прапорщик. Где эти гады с ружьем?
Первый солдат. В городе, наверно, еще не услыхали, а то бы их орудие уже ударило.
Прапорщик
Молодой крестьянин
Солдат валит его на землю и ударяет копьем. Катрин плачет, но продолжает барабанить.
Крестьянка. Не бейте его в спину! Боже мой, вы убьете его!
Вбегают солдаты с тяжелым ружьем.
Второй солдат. Прапорщик, полковник рвет и мечет. Нас будет судить полевой суд.
Прапорщик. Ставь! Ставь!
Солдаты ставят ружье на сошку.
Плача, Катрин барабанит изо всех сил.
Огонь!
Солдаты стреляют. Катрин делает еще несколько ударов и медленно падает.
Вот шума и нет!
Но вслед за последними ударами Катрин раздается грохот городских пушек. Издалека доносятся беспорядочный звон набата и канонада.
Первый солдат. Она своего добилась.
12
Рассвет. Слышен барабанный бой и свист, под который шагают удаляющиеся колонны.
Мамаша Кураж сидит на корточках возле дочери перед фургоном. Крестьяне стоят рядом.
Крестьяне. Вам нужно двигаться, сударыня. Сейчас пройдет последний полк. Одной вам идти нельзя.
Мамаша Кураж. Может, она уснет.
Не надо было вам говорить ей о детях вашего зятя.
Крестьянин. Если бы вы не пошли в город, чтобы нагреть руки, может, ничего бы и не было.
Мамаша Кураж. Теперь она спит.
Крестьянка. Она не спит, поймите, она неживая.
Крестьянин. И вам уже пора бы уйти. По дорогам рыщут волки и, хуже того, мародеры.
Мамаша Кураж
Крестьянка. У вас больше никого нет? К кому бы вы могли пойти?
Мамаша Кураж. Есть. Эйлиф.
Крестьянин
Мамаша Кураж. Вот вам деньги на расходы.
Крестьянин и его сын пожимают ей руку и уносят Катрин.
Крестьянка тоже пожимает ей руку с поклоном.
Крестьянка
Мамаша Кураж
Со свистом и барабанным боем проходит еще один полк.
Из глубины сцены доносится пенье.
Добрый человек из Сычуани
В сотрудничестве
с Р. Берлау и М. Штеффин
Действующие лица
Ван — водонос.
Три бога.
Шен Де.
Шой Да.
Ян Сун — безработный летчик.
Госпожа Ян — его мать.
Вдова Шин.
Семья из восьми человек.
Столяр Лин То.
Домовладелица Ми Дзю.
Полицейский.
Торговец коврами.
Его жена.
Старая проститутка.
Цирюльник Шу Фу.
Бонза.
Официант.
Безработный.
Прохожие в прологе.
Место действия: полуевропеизированная столица Сычуани.
Провинция Сычуань, в которой были обобщены все места на земном шаре, где человек эксплуатирует человека, ныне к таким местам не принадлежит.
Пролог
Ван. Я здешний водонос — торгую водой в столице Сычуани. Тяжелое ремесло! Если воды мало, приходится далеко ходить за ней. А если ее много, заработок мал. И вообще в нашей провинции большая нищета. Все говорят, что если кто еще способен нам помочь, так это боги. И вот представьте себе мою радость, когда знакомый торговец скотом — он много разъезжает — сказал мне, что несколько виднейших наших богов уже находятся в пути и их можно ожидать в Сычуани с часу на час. Говорят, небо сильно обеспокоено множеством жалоб, которые к нему поступают. Уже третий день, как я дожидаюсь здесь у городских ворот, особенно под вечер, чтобы первым приветствовать гостей. Позднее вряд ли это мне удастся. Их окружат высокопоставленные господа, попробуй к ним тогда пробиться. Как бы их только узнать? Они появятся, наверно, не вместе. Скорее всего по одному, чтобы не слишком обращать на себя внимание. Вот эти не похожи на богов, они возвращаются с работы.
Мимо проходят двое мужчин.
…и те, по-моему, — не боги. У них жестокое выражение лица, как у людей, привыкших бить, а богам нет в этом необходимости. А вот там трое! Как будто — другое дело. Упитанны, ни малейшего признака какого-либо занятия, башмаки в пыли, значит, пришли издалека. Они — они! О мудрейшие, располагайте мной!
Первый бог
Ван
Первый бог. Мы нуждаемся в ночлеге. Не знаешь ли ты, где бы нам пристроиться?
Ван. Где? Везде! Весь город в вашем распоряжении, о мудрейшие! Где пожелаете?
Боги многозначительно смотрят друг на друга.
Первый бог. Хотя бы в ближайшем доме, сын мой! Попытаемся в самом ближайшем!
Ван. Меня только смущает, что я навлеку на себя гнев власть имущих, если отдам особое предпочтение одному из них.
Первый бог. Потому-то мы и приказываем тебе: начни с ближайшего!
Ван. Там живет господин Фо! Подождите минутку.
Дверь открывается, но видно, что Ван получает отказ.
Боги
Ван. Еще минуту! Дом рядом принадлежит вдове Су. Она будет вне себя от радости.
Второй бог. Нам хватит маленькой комнатки. Скажи, что мы ее займем.
Ван. Даже если она не прибрана, даже если в ней полно пауков?
Второй бог. Пустяки! Где пауки, там мало мух.
Третий бог
Ван снова стучится в какую-то дверь, и его впускают.
Голос из дома. Оставь нас в покое с богами! И так забот по горло!
Ван
Третий бог. Разве мы так страшны?
Ван. Только для недобрых людей, не правда ли? Известно же, что жителей провинции Кван десятилетиями постигает наводнение — кара божья!
Второй бог. Вот как? И почему же?
Ван. Да потому, что все они безбожники.
Второй бог. Вздор! Просто потому, что они не чинили плотину.
Первый бог. Тсс!
Ван. Как можно даже спрашивать такое? Стоит пройти еще один дом, и я найду для вас жилье. Каждый пальчики себе облизывает в предвидении, что примет вас у себя. Неудачное стечение обстоятельств, понимаете? Бегу!
Второй бог. Что я говорил?
Третий бог. И все-таки, думаю, это простая случайность.
Второй бог. Случайность в Шуне, случайность в Кване и случайность в Сычуани. Страха божьего нет больше на земле — вот истина, которой вы боитесь смотреть в лицо. Признайте, что наша миссия потерпела фиаско!
Первый бог. Мы еще можем натолкнуться на доброго человека. В любую минуту. Мы не должны сразу отступаться.
Третий бог. Постановление гласило: мир может оставаться таким, как он есть, если найдется достаточно людей, достойных звания человека. Водонос сам такой человек, если только я не обманываюсь.
Второй бог. Он обманывается. Когда водонос дал нам напиться из своей кружки, я кое-что заметил. Вот кружка.
Первый бог. Двойное дно.
Второй бог. Мошенник!
Первый бог. Ладно, он отпадает. Ну и что ж такого, если один с гнильцой? Мы встретим и таких, которые способны жить достойной человека жизнью. Мы обязаны найти! Вот уже два тысячелетия не прекращается вопль, так дальше продолжаться не может! Никто в этом мире не в состоянии быть добрым! Мы должны наконец указать на людей, которые могут следовать нашим заповедям.
Третий бог
Ван. Только не для вас! Помилуйте! Моя вина, что оно не сразу нашлось, — я плохо ищу.
Третий бог. Дело, безусловно, не в этом.
Ван. Они уже догадываются.
Прохожий продолжает свой путь.
Второй прохожий. Откуда мне известно, что за боги твои боги? Кто знает, кого пустишь.
Ван
Первый бог. Это звучит не очень ободряюще.
Ван
Второй прохожий. Почем ты знаешь, может быть, я сам живу в гостинице?
Первый бог. Он ничего не найдет. Сычуань нам тоже придется вычеркнуть.
Ван. Это три главных бога! Правда, правда! Статуи в храмах очень на них похожи. Если вы, не теряя времени, подойдете и пригласите их, возможно, они еще согласятся.
Второй прохожий
Ван
Пауза.
Теперь остается только проститутка Шен Де, эта ведь не может сказать — «нет».
Из верхнего окна выглядывает Шен Де.
Они уже здесь, я не могу найти для них прибежища. Можешь ты принять их на одну ночь?
Шен Де. Боюсь, что нет, Ван. Я жду гостя. Но возможно ли, чтоб ты не нашел для них приюта?
Ван. Сейчас не время говорить об этом. Весь Сычуань — сплошная куча дерьма.
Шен Де. Мне пришлось бы спрятаться от него, когда он появится. Может быть, он тогда уйдет. Ему еще вздумалось прогуляться со мной.
Ван. Пока что мы поднялись бы наверх, а?
Шен Де. Только вы не должны громко разговаривать. Можно быть с ними откровенной?
Ван. Боже сохрани! Они ничего не должны знать о твоем ремесле. Нет, лучше уж мы подождем внизу. Но ты не уйдешь с ним?
Шен Де. Дела мои плохи, и если я к завтрашнему утру не уплачу за квартиру, меня выкинут вон.
Ван. В такую минуту нехорошо быть расчетливой.
Шен Де. Не знаю. К сожалению, в желудке урчит и тогда, когда у императора день рождения. Ладно, я приму их.
Видно, что она гасит свет.
Первый бог. Похоже, что ничего не вышло.
Боги подходят к Вану.
Ван
Боги. Да? В таком случае пойдем.
Ван. Не торопитесь. Обождите немного. Комнату приводят в порядок.
Третий бог. Тогда мы присядем и подождем.
Ван. Кажется, здесь слишком большое движение. Лучше перейдем на ту сторону.
Второй бог. Мы с охотой присматриваемся к людям. Собственно, с этой целью мы сюда и прибыли.
Ван. Да, но здесь сквозняк.
Второй бог. О, мы закаленные люди.
Ван. Но, может быть, вы желаете, чтобы я показал вам ночной Сычуань? Не совершить ли нам маленькую прогулку?
Третий бог. Мы сегодня уже достаточно ходили.
Отходят подальше.
Теперь ты доволен?
Они садятся на крыльцо одного из домов.
Ван
Третий бог. Вот и хорошо!
Ван
Третий бог. Ты очень устал.
Ван. Чуть-чуть. От беготни.
Первый бог. Что, людям здесь очень тяжело живется?
Ван. Хорошим — да.
Первый бог
Ван. Я знаю, что вы имеете в виду. Я — нехороший. Но мне тоже нелегко.
Между тем перед домом Шен Де появился мужчина. Он несколько раз свистит, и Ван каждый раз вздрагивает.
Третий бог
Ван
В это время произошло следующее: мужчина, ожидавший на улице, ушел, и Шен Де, выйдя из дома и тихо позвав: «Ван», — идет по улице в поисках Вана. И теперь, когда Ван тихо зовет: «Шен Де», — он не получает ответа.
Она обманула меня. Ушла, чтобы раздобыть денег на квартиру, и у меня нет ночлега для мудрейших. Они устали и ждут. Я не могу еще раз прийти к ним и сказать: ничего нет! Мой собственный дом — водосточная труба, о ней не может быть и речи. Кроме того, боги, безусловно, не захотят жить у человека, жульнические дела которого обнаружили. Я не вернусь к ним ни за что на свете. Но там осталась моя посуда. Что делать? Я не смею взять ее. Скорее я уйду из города и скроюсь с их глаз, потому что мне не удалось помочь тем, кому я поклоняюсь.
Но едва он исчез, возвращается Шен Де, ищет его на другой стороне улицы и видит богов.
Шен Де. Это вы, мудрейшие? Меня зовут Шен Де. Я буду рада, если вы удовольствуетесь моей каморкой.
Третий бог. Но куда исчез водонос?
Шен Де. Вероятно, мы с ним разминулись.
Первый бог. Он, должно быть, решил, что ты не придешь, и побоялся вернуться к нам.
Третий бог
Предводительствуемые Шен Де, боги идут в дом. Темнеет и снова светлеет. На рассвете боги выходят из дверей дома. Их ведет Шен Де, освещая путь лампой. Они прощаются.
Первый бог. Милая Шен Де, спасибо за гостеприимство. Мы не забудем, что именно ты приютила нас. Верни водоносу его посуду и передай нашу благодарность за то, что он показал нам доброго человека.
Шен Де. Я не добрая. Сказать по правде, когда Ван обратился ко мне с просьбой дать вам пристанище, я заколебалась.
Первый бог. Колебание не беда, если его побороть. Знай, что ты подарила нам нечто большее, чем ночлег. У многих и даже у нас, богов, возникло сомнение — существуют ли еще на свете добрые люди. Для того чтоб это выяснить, мы и предприняли наше путешествие. Мы продолжаем его с радостью, потому что одного уже нашли. До свидания!
Шен Де. Остановитесь, мудрейшие, я совсем не уверена, что я добрая. Правда, я хотела бы быть такой, но как же тогда с платой за комнату? Признаюсь вам: чтобы жить, я продаю себя. Но даже этим путем я не могу просуществовать, слишком многим приходится делать то же самое. И вот я готова на все, но кто же не готов на все? Конечно, я охотно соблюдала бы заповеди — почитание старших и воздержание от лжи. Не пожелать дома ближнего своего — было бы для меня радостью, быть верной одному мужчине — приятно. Я не хотела бы также никого использовать и обижать беззащитного. Но как сделать это? Даже нарушая заповеди, еле удается прожить.
Первый бог. Все это, Шен Де, не что иное, как сомнения доброго человека.
Третий бог. Прощай, Шен Де! Передай сердечный привет водоносу. Он был нам добрым другом.
Второй бог. Боюсь, что ему пришлось туго.
Третий бог. Будь счастлива!
Первый бог. Главное, оставайся доброй, Шен Де! Прощай!
Поворачиваются, чтобы уйти, кивают ей на прощание.
Шен Де
Второй бог. Здесь мы, к сожалению, бессильны. В экономические вопросы мы не можем вмешиваться.
Третий бог. Стойте! Погодите минуту! Если бы у нее были кое-какие средства, ей, пожалуй, легче было бы оставаться доброй.
Второй бог. Мы не вправе ей ничего дать. Мы не сумеем там наверху объяснить это.
Первый бог. А почему бы нет?
Шепчутся, оживленно дискутируя.
Второй бог. Еще бы!
Третий бог. Нет, это дозволено. Мы ничего не нарушили, если рассчитались за ночлег. В постановлении об этом ничего не сказано. Итак, до свидания!
Боги быстро уходят.
I
Лавка не совсем еще обставлена и не открыта.
Шен Де
Входит Шин. Женщины раскланиваются друг с другом.
Шен Де. Добрый день, госпожа Шин.
Шин. Добрый день, мадемуазель Шен Де. Как вы чувствуете себя в вашем новом доме?
Шен Де. Хорошо. Как ваши дети провели ночь?
Шин. В чужом-то доме! Если только можно назвать домом этот барак. Младший уже кашляет.
Шен Де. Плохо.
Шин. Вы не можете понять, что такое плохо, потому что вам хорошо живется. Но и вам придется кое-что испытать здесь, в этой лавчонке. Не забывайте — это квартал нищеты.
Шен Де. Да, но ведь в обеденный перерыв, как вы мне говорили, заходят рабочие цементного завода?
Шин. Кроме них, никто ничего не покупает, даже соседи.
Шен Де. Когда вы уступали мне лавку, вы не сказали об этом ни слова.
Шин. Не хватает только ваших упреков! Мало вам того, что вы лишили моих детей крова! А потом растравляете разговорами о лавчонке и нищенском квартале. Сколько можно!..
Шен Де
Шин. Я хотела бы еще попросить взаймы немного денег.
Шен Де
Шин. Мне нужны деньги. Чем жить? Вы отняли у меня все и еще хотите доконать. Я подброшу вам своих детей на порог, кровопийца!
Шен Де. Не сердитесь, рассыплете рис!
Женщина. Милая моя Шен Де, мы слышали, что тебе повезло. Ты стала деловой женщиной! Представь себе, мы без крыши над головой. Нашу табачную лавку пришлось закрыть. Мы и подумали, нельзя ли провести у тебя хотя бы одну ночь. Ты ведь помнишь моего племянника? Вот он, мы никогда не расстаемся.
Племянник
Шин. Что это за люди?
Шен Де. Когда я приехала из деревни в город, это были мои первые квартирные хозяева.
Мужчина. С нас хватит. Не беспокойся.
Шин
Женщина. Это она про нас?
Мужчина. Тсс! Вот и покупатель!
Оборванный человек. Простите. Я безработный.
Шин смеется.
Шен Де. Чем могу служить?
Безработный. Я слышал, вы завтра открываете лавку, и подумал, что, когда распаковывают товар, бывает, что-нибудь портится. Не найдется ли у вас лишней сигареты?
Женщина. Это уже слишком — выпрашивать табак! Если бы еще хлеб!
Безработный. Хлеб дорог. Две-три затяжки — и я другой человек. Я так устал.
Шен Де
Безработный быстро закуривает и, кашляя, уходит.
Женщина. Правильно ли ты поступила, милая Шен Де?
Шин. Если вы будете так торговать, то в три дня проторгуетесь.
Мужчина. Бьюсь об заклад — у него в кармане были деньги.
Шен Де. Но он сказал, что у него ничего нет.
Племянник. Откуда вы знаете, что он не солгал?
Шен Де
Женщина
Мужчина. Скажи, что она не твоя. Скажи, что она принадлежит твоему родственнику, который требует у тебя отчета. Разве это трудно сказать?
Шин. Совсем нетрудно, если бы не страсть разыгрывать из себя благодетельницу.
Шен Де
Женщина
Шен Де
Входит человек маленького роста.
Шин
Маленький человек
Женщина. Почему она сюда приходит? У нее есть права на тебя, что ли?
Шен Де. Прав нет, но есть голод, это больше.
Маленький человек. Она знает, почему спешит унести ноги. Вы новая владелица лавки? Уже разложили товар по полкам! Предупреждаю, как вас там, они не ваши! Пока не уплатите за них! Дрянь, которая здесь сидела, не рассчиталась со мной.
Шен Де. Разве полки не принадлежат к обстановке, за которую я заплатила?
Столяр. Обман! Кругом обман! Вы, конечно, заодно с этой Шин! Я требую свои сто серебряных долларов, не будь я Лин То.
Шен Де. Как же я уплачу, если у меня нет больше денег?
Столяр. Тогда я продам их с аукциона! Сию же минуту! Либо вы платите, либо я их продаю!
Мужчина
Шен Де. Нельзя ли подождать до следующего месяца?
Столяр
Шен Де. Не будьте жестоки, господин Лин То. Я не в состоянии со всеми сразу рассчитаться.
Столяр. А кто будет снисходителен ко мне и моей семье?
Женщина. Милая Шен Де, почему бы тебе не поручить это дело своему родственнику?
Столяр. Знаем мы этих двоюродных братьев!
Племянник. Что ты смеешься, как дурак! Я знаю его лично.
Мужчина. Это не человек, это — нож!
Столяр. Хорошо, пусть ему передадут мой счет.
Женщина. Он стащит с тебя последнюю рубаху, если его не остановить. Отвергай притязания, справедливы они или нет, потому что у тебя отбоя не будет от притязаний, справедливых или нет. Брось кусок мяса в бочку с мусором, и собаки всего квартала перегрызутся у тебя во дворе. Зачем-нибудь да существуют суды?
Шен Де. Он работал и вправе получить за свой труд. И у него семья. Обидно, что я не могу заплатить! Что скажут боги?
Мужчина. Ты выполнила свой долг уже тем, что приютила нас, это более чем достаточно.
Входят хромой человек и беременная женщина.
Хромой
Женщина
Шен Де. Пожалуйста!
Женщина. Благодарите. Чашки стоят вон там.
Шен Де
Входит домовладелица Ми Дзю с бумагой в руке.
Домовладелица. Мадемуазель Шен Де, я владелица дома, госпожа Ми Дзю. Надеюсь, мы будем ладить друг с другом. Вот договор о найме.
Шен Де. Разве это необходимо?
Домовладелица. Но я совсем не знаю вас.
Мужчина. А если мы поручимся за Шен Де? Мы знаем ее с тех пор, как она приехала в город, и готовы в любую минуту ручаться за нее головой.
Домовладелица. А вы кто такой?
Мужчина. Торговец табаком, Ma Фу.
Домовладелица. Где ваша лавка?
Мужчина. В данный момент у меня нет лавки. Видите ли, я ее как раз только что продал.
Домовладелица. Так.
Женщина
Домовладелица. Должен же у вас быть кто-нибудь, кто поручится за того, кого я впускаю в дом. Это почтенный дом, моя милая. Иначе я не могу позволить себе заключить с вами договор.
Шен Де
Домовладелица. Ах, у вас есть двоюродный брат? Здесь в городе? Так давайте пойдем прямо к нему. Чем он занимается?
Шен Де. Он живет не здесь, а в другом городе.
Женщина. Ты, кажется, говорила — в Шуне?
Шен Де. Господин Шой Да. В Шуне!
Мужчина. Да, да, я отлично его знаю. Высокий такой, худощавый.
Племянник
Столяр
Племянник
Домовладелица
Женщина
Невестка
Входит старик, которого ведет мальчик.
Мальчик
Женщина. Здравствуй, дедушка.
Мужчина
Женщина
Все садятся.
Главное — не мешать твоему делу. Иначе дым не поднимется над крышей этого дома. Надо установить порядок: днем младшие уходят, остаются только дедушка, невестка и, пожалуй, еще — я. Остальные заглядывают в течение дня самое большее раз-два, верно? Ну а сейчас зажгите-ка лампу и устраивайтесь поуютнее.
Племянник
Невестка смеется.
Брат
Мужчина. Никакого.
Все берут сигареты и закуривают. Брат передает по кругу кувшин с вином.
Племянник. Двоюродный брат заплатит!
Дедушка
Шен Де, смущенная этим запоздалым приветствием, кланяется. В одной руке она держит счет столяра, в другой — договор о найме.
Женщина. Спели бы вы что-нибудь, развлекли бы хозяйку!
Племянник. Дедушка начнет!
Они поют.
Дедушка.
Мужчина.
Племянница.
Племянник
Невестка. Он заложил мешок табаку.
Мужчина. Что? Этот табак был единственное, что у нас еще оставалось! Мы не прикасались к нему даже для того, чтобы уплатить за ночлег! Свинья!
Брат. Ты называешь меня свиньей за то, что моей жене холодно? Ты же сам пил. Сейчас же давай сюда кувшин!
Шен Де
Женщина
Невестка. Да и хозяйка как будто стала холоднее!
Снаружи раздаются голоса и стук в дверь.
Крики. Откройте! Это мы!
Женщина. Тетя, это ты? Ой, что делать?
Шен Де. Моя милая лавка! О моя надежда! Едва открылась — и уже не лавка.
Крики
У реки, скорчившись, сидит водонос.
Ван
Музыка. Насыпь делается прозрачной, и появляются боги.
Первый бог. Нет, ты нашел. Когда тебя не было, тот, кого ты нашел, явился. Он пустил нас к себе ночевать, он охранял наш сон и посветил лампой, когда мы уходили. Ты назвал его добрым человеком, и он оказался добрым.
Ван. Так это была Шен Де?
Третий бог. Конечно!
Ван. А я, маловер, убежал! Только потому, что думал: она не может прийти. Не может прийти, потому что дела ее плохи.
Боги.
Ван. Мне очень стыдно, мудрейшие!
Первый бог. Теперь, Ван, сделай нам одолжение, скорее возвращайся в столицу и найди добрую Шен Де, чтобы рассказать нам о ней. Ей теперь хорошо. Говорят, она достала денег на маленькую лавку и получила возможность следовать велению своего доброго сердца. Дай ей понять, что ты нуждаешься в ее помощи, ибо человек не может долго оставаться добрым, если от него не требуют доброты. Мы же отправимся дальше на поиски людей, которые походили бы на нашего доброго человека из Сычуани, дабы прекратить наконец разговоры о том, что добрые люди не находят себе места на земле.
Боги исчезают.
II
Повсюду спящие люди. Лампа еще горит. Стучат.
Женщина
Племянник. Вероятно, пошла за завтраком. Господин двоюродный брат заплатит!
Женщина смеется и, волоча ноги, идет к двери. Входит молодой человек, за ним столяр.
Молодой человек. Я двоюродный брат.
Женщина
Молодой человек. Меня зовут Шой Да.
Гости
Племянник. Если вы двоюродный брат хозяйки, сударь, то раздобудьте нам поскорее завтрак!
Шой Да
Мужчина. Вашу лавку? Я думаю, это лавка нашей приятельницы Шен Де?
Шой Да отрицательно качает головой.
Как, это не ее лавка?
Невестка. Здорово она надула нас. Да где же она пропадает?
Шой Да. Она задержалась. И просит вам передать, что, поскольку здесь я, она ничем больше не может вам помочь.
Женщина
Племянник. Не верьте ему! Надо ее найти.
Мужчина. Да, мы этим сейчас займемся.
Невестка. Не забудь захватить парочку маленьких светлых пирожков!
Мужчина. Только берегись булочника, чтоб он не поймал тебя. И смотри не наскочи на полицейского!
Мальчик кивает головой и уходит. Остальные кончают одеваться.
Шой Да. Боюсь, что кража дурно отразится на репутации заведения, где вы нашли приют.
Племянник. Не обращайте на него внимания. Мы ее сейчас найдем, и она как следует его проучит!
Племянник, брат, невестка и племянница уходят.
Невестка
Шой Да
Мужчина. Наша Шен Де не смогла бы даже вымолвить что-нибудь подобное.
Шой Да. Возможно, вы и правы.
Столяр. Я вижу, вы стараетесь уладить дела вашей кузины. Кстати, за ней маленький должок — хорошо бы его погасить — за полки. Он подтвержден свидетелями. Сто серебряных долларов.
Шой Да
Столяр. Нет, не кажется. И я ничего не сбавлю. Мне нужно кормить жену и детей.
Шой Да
Столяр. Четверо.
Шой Да. Тогда я предлагаю вам двадцать серебряных долларов.
Мужчина смеется.
Столяр. Вы с ума сошли? Полки из орехового дерева!
Шой Да. Пожалуйста, забирайте их.
Столяр. Что это значит?
Шой Да. Они слишком дороги для меня. Прошу вас убрать отсюда полки из орехового дерева.
Женщина. Ловко он его отбрил!
Столяр
Шой Да. Безусловно. Она разорена.
Столяр
Шой Да
Мужчина
Столяр. Ты — собака! Что же, по-твоему, моя семья должна подыхать с голоду?
Шой Да. Я еще раз предлагаю вам двадцать серебряных долларов, и только потому, что не хочу класть свой товар на пол.
Столяр. Сто!
Шой Да равнодушно смотрит в окно. Мужчина снова берется за полки.
Не сломай по крайней мере о косяк, идиот!
Шой Да. В том-то и дело. Поэтому я и даю вам только двадцать серебряных долларов. Поскольку доски разрезаны.
Женщина визжит от удовольствия.
Столяр
Шой Да. Двадцать серебряных долларов.
Столяр берет их.
Мужчина
Столяр. Да, хватит, чтобы напиться пьяным!
Мужчина. Этого выпроводили!
Женщина
Шой Да. Да.
Мужчина. Мы?
Шой Да. Да, вы. Вы воры и паразиты. Если вы уйдете сейчас же, не теряя времени на споры, вы еще можете спастись.
Мужчина. Лучше всего совсем не отвечать ему. Орать на пустой желудок не дело. Хотел бы я знать, куда девался мальчишка?
Шой Да. Да, куда девался мальчик? Я вас предупредил, что не хочу видеть его с крадеными пирожками в своей лавке.
Они остаются на своих местах.
В дверях появляется полицейский.
Полагаю, что вижу перед собой представителя власти, охраняющего этот квартал.
Полицейский. Совершенно верно, господин…
Шой Да. Шой Да.
Они улыбаются друг другу.
Приятная погода сегодня!
Полицейский. Пожалуй, несколько жарко.
Шой Да. Пожалуй, несколько жарко.
Мужчина
Шой Да
Полицейский. Очень даже! По-разному!
Женщина
Шой Да. Входите же. Здесь прохладнее. Моя кузина и я открыли лавку. Разрешите сказать вам, что мы придаем большое значение хорошим отношениям с начальством.
Полицейский
Мужчина
Шой Да. Гости! Как я слышал, дальнее знакомство моей кузины. Они здесь проездом.
Взаимное приветствие.
Мы как раз собирались распрощаться.
Мужчина
Шой Да. Я передам кузине, что вы благодарите ее за ночлег, но не имели времени ее дождаться.
С улицы доносятся шум и крики: «Держи вора!»
Полицейский. Что такое?
В дверях стоит мальчик. Из-за пазухи падают лепешки и пирожки. Женщина делает ему отчаянные знаки, чтобы он уходил. Он поворачивается и хочет уйти.
Эй, ты, стой!
Мальчик. Вон оттуда.
Полицейский. Ага — кража?
Женщина. Мы ничего не знали. Мальчишка сделал это на свой риск и страх. Негодяй!
Полицейский. Господин Шой Да, не объясните ли вы, что здесь произошло?
Шой Да молчит.
Ага! Все пойдете со мной в участок.
Шой Да. Я вне себя, что у меня случилось нечто подобное.
Женщина. Он видел, как мальчик ушел.
Шой Да. Могу заверить вас, господин полицейский, что вряд ли я пригласил бы вас, если бы хотел скрыть преступление.
Полицейский. Само собой очевидно. Но вы понимаете, конечно, господин Шой Да, что мой долг — задержать этих людей.
Шой Да кланяется.
Вперед, марш!
Старик
Все, кроме Шой Да, уходят. Он продолжает приводить помещение в порядок.
Входит домовладелица.
Домовладелица. Так вы, стало быть, и есть двоюродный брат! Как это понять — в моем доме арестовывают людей? Ваша кузина посмела устраивать здесь постоялый двор? Вот что получается, когда снисходишь к людям, которые еще вчера ютились в каморках и выпрашивали у булочника лепешки. Вы видите, я все знаю.
Шой Да. Вижу. Вам наговорили о моей кузине много плохого. Ее обвинили в том, что она голодала! В самом деле она жила в нищете. У нее самое дурное имя — она бедна.
Домовладелица. Она была самой обыкновенной…
Шой Да. Нищенкой. Произнесем это жестокое слово!
Домовладелица. Ах, пожалуйста, только без сентиментальностей! Я говорю о ее поведении, а не о доходах. Не сомневаюсь, что некоторые доходы все же были — иначе не было бы и лавки. Кое-какие пожилые мужчины позаботились. Откуда же взялась лавка? Сударь, это почтенный дом! Люди, которые платят здесь за квартиры, не желают жить под одной крышей с такой особой, да!
Пауза.
Я не изверг, но обязана принять это во внимание.
Шой Да
Домовладелица. Признаюсь, человек вы хладнокровный.
Шой Да
Домовладелица
Шой Да. Как вас понять?
Домовладелица. А так, что людям, подобным вашей кузине, полагается вносить сумму в двести серебряных долларов за полгода вперед.
Шой Да. Двести серебряных долларов! Но это же разбой! Где мне достать их? На большой оборот я не могу здесь рассчитывать. Единственная надежда, что работницы, которые шьют на цементном заводе мешки, много курят — работа, как мне говорили, изнурительная. Но они мало зарабатывают.
Домовладелица. Об этом вы должны были раньше подумать.
Шой Да. Госпожа Ми Дзю, нельзя так жестоко. Верно — моя кузина допустила непростительную ошибку, приютив бездомных. Но она исправится, я позабочусь о том, чтоб она исправилась. С другой стороны, посудите сами, разве могли бы вы найти лучшего жильца, чем человек, который знает дно жизни, потому что сам оттуда? Он будет работать как проклятый, только бы вовремя уплатить вам, он все сделает, всем пожертвует, все продаст, ни перед чем не остановится и при этом будет вести себя тихо, как мышка, как мошка, во всем вам подчинится, лишь бы снова не вернуться туда. Да такой жилец дороже золота.
Домовладелица. Двести серебряных долларов вперед, или она пойдет на улицу, откуда пришла.
Входит полицейский.
Полицейский. Надеюсь, я вам не помешаю, господин Шой Да.
Домовладелица. Полиция действительно проявляет к этой лавке совершенно исключительное внимание.
Полицейский. Госпожа Ми Дзю, надеюсь, у вас не создалось ложного впечатления. Господин Шой Да оказал нам услугу, и я специально пришел, чтобы поблагодарить его от имени полиции.
Домовладелица. Ну, меня это не касается. Буду надеяться, господин Шой Да, что вашей кузине понравится мое предложение. Я привыкла жить в согласии со своими жильцами. До свидания, господа.
Шой Да. До свидания, госпожа Ми Дзю.
Полицейский. У вас недоразумения с госпожой Ми Дзю?
Шой Да. Она требует уплаты арендной платы вперед, поскольку моя кузина не кажется ей достаточно респектабельной.
Полицейский. Разве у вас нет денег?
Шой Да молчит.
Такой человек, как вы, господин Шой Да, должен же пользоваться кредитом?
Шой Да. Возможно. Но как получить кредит такому лицу, как Шен Де?
Полицейский. Разве вы не собираетесь оставаться здесь?
Шой Да. Нет. И не смогу вернуться обратно. Только проездом мне удалось протянуть ей руку помощи, лишь бы отвратить худшее. Скоро она опять будет предоставлена самой себе, и я боюсь даже думать, что ее ждет.
Полицейский. Господин Шой Да, мне очень жаль, что у вас затруднения с платой за наем. Должен признаться, что сначала мы косились на эту лавку, но сегодня ваш решительный поступок рекомендует вас с лучшей стороны. Мы, представители власти, с первого взгляда замечаем, на кого можем рассчитывать как на оплот порядка.
Шой Да
Полицейский
Входит маленькая старушка.
Старушка. Пожалуйста, дешевую хорошую сигару для моего мужа. Завтра как раз сорок лет со дня нашей свадьбы, и у нас маленькое торжество.
Шой Да
Старушка. Насколько это в наших средствах! У нас небольшая торговля коврами — напротив. Надеюсь, мы будем дружными соседями. Это очень важно, особенно когда времена тяжелые.
Шой Да
Полицейский. Господин Шой Да, нам нужен капитал. Так вот, я предлагаю замужество.
Шой Да
Полицейский. Мы не можем уплатить за полгода. Прекрасно, мы возьмем себе в мужья небольшой капиталец.
Шой Да. Это не так легко будет сделать.
Полицейский. Почему? Чем она не партия! Маленькая развивающаяся торговля!
Старушка
Полицейский. Объявление в газете.
Старушка
Полицейский. Как она может быть не согласна? Сейчас напишу. Услуга за услугу. Не думайте, что власти не сочувствуют мелким торговцам, которые ведут суровую борьбу за существование. Вы помогаете нам, а мы за это сочиним вам объявление о намерении вступить в брак. Ха-ха-ха!
Шой Да
Полицейский. «Какой… приличный… мужчина с небольшим капиталом… не исключается вдовец… желает вступить в брак… расцветающую табачную торговлю?» И еще добавим: «Обладаю привлекательной симпатичной внешностью». Ну как?
Шой Да. Если вы полагаете, что это не будет преувеличением.
Старушка
Полицейский вырывает из книжки листок бумаги и передает Шой Да.
Шой Да. С ужасом я наблюдаю, сколько нужно удачливости, чтобы не попасть под колеса! Сколько ухищрений! Сколько друзей!
III
Молодой человек в потрепанной одежде провожает глазами самолет, по-видимому, летящий высоко над парком. Он достает из кармана веревку и оглядывается по сторонам. Когда он направляется к высокой иве, на дороге показываются две проститутки. Одна уже старая, другая — племянница из семьи, обосновавшейся у Шен Де.
Молодая. Добрый вечер, миленький. Пойдешь со мной?
Сун. Не исключено, милые дамы, если вы дадите мне поесть.
Старая. Видно, рехнулся?
Молодая. Но в парке, наверно, уже никого не осталось, сейчас пойдет дождь.
Старая. Поглядим, авось кто-нибудь еще найдется.
Идут дальше. Осмотревшись по сторонам, Сун достает веревку и забрасывает на сук дерева. Но ему опять помешали. Обе проститутки быстро возвращаются. Они не видят его.
Молодая. Ох и ливень будет.
На дороге появляется Шен Де.
Старая. Смотри, вот идет это чудовище! Она погубила тебя и твою родню.
Молодая. Не она. Ее двоюродный брат. Она пустила нас к себе, а потом предлагала заплатить за пирожки. Против нее я ничего не имею.
Старая. Зато я имею!
Шен Де. Что ты на меня набросилась? Я иду в чайный домик у пруда.
Молодая. Говорят, ты выходишь замуж за вдовца с тремя детьми!
Шен Де. Да, я должна там встретиться с ним.
Сун
Старая. Заткни глотку!
Обе проститутки уходят.
Сун
Шен Де
Сун. Чего вытаращилась?
Шен Де. Зачем веревка?
Сун. Проходи, сестрица, проходи! У меня нет денег, даже медяка. Но, будь он у меня, я купил бы не тебя, а кружку воды.
Начинается дождь.
Шен Де. Зачем веревка? Вы не должны этого делать!
Сун. Тебе-то что? Убирайся!
Шен Де. Дождь.
Сун. Только попробуй стать под это дерево.
Шен Де
Сун. Отстань, говорю, напрасно стараешься. Со мной у тебя ничего не выйдет. Ко всему прочему, ты слишком некрасива. Кривые ноги.
Шен Де. Это неправда.
Сун. Не показывай! Черт с тобой, иди под дерево, раз дождь пошел.
Шен Де
Сун. Хочешь знать? Ну, так я скажу, чтобы только отделаться от тебя.
Пауза.
Ты знаешь, что такое летчик?
Шен Де. Да, в чайном домике я видела летчиков.
Сун. Нет, ты не видела их. А если видела, то пустобрехов и дураков в кожаных колпаках, у которых нет слуха для мотора и чувств для машины. Попадает такой тип в ящик, потому что у него есть чем подмазать управляющего ангаром. Скажи такому: дай твоему ящику упасть с высоты двух тысяч футов сквозь облака, а потом поймай его одним нажимом рычага, и он ответит: этого нет в договоре. Кто не умеет посадить на землю самолет, точно это его собственный зад, тот не летчик, а болтун. А я летчик. И все-таки самый большой дурак на свете — это я сам, потому что я прочел в пекинской школе все книги о полетах. Одну лишь страницу одной только книги я не прочел, а на этой странице было написано, что летчики больше не нужны. Итак, я летчик без самолета, почтовый летчик без почты. Да что там — разве ты можешь понять.
Шен Де. Думаю, все-таки могу.
Сун. Нет, раз я говорю тебе, что ты не можешь понять, значит, не можешь.
Шен Де
Сун. Не реви.
Шен Де. Нет.
Сун. Это портит цвет лица.
Шен Де. Я уже перестала.
Сун
Пауза.
Раз ты пристаешь, чтоб я не повесился, открой же по крайней мере рот.
Шен Де. Что мне сказать?
Сун. Почему, собственно, ты вздумала вынуть меня из петли, сестра?
Шен Де. Я испугалась. Вы, наверно, пошли на это, потому что вечер такой хмурый.
Сун. Расскажи о себе.
Шен Де. О чем? У меня есть маленькая лавка.
Сун
Шен Де
Сун. Лавку тебе, видно, подарили боги?
Шен Де. Да.
Сун. В один прекрасный вечер они появились и сказали: вот тебе деньги.
Шен Де
Сун. Нельзя сказать, чтобы с тобой было весело.
Шен Де
Сун. Но сейчас ты выходишь замуж? За того, в чайном домике, на пруду.
Шен Де молчит.
А что ты, в сущности, знаешь о любви?
Шен Де. Все.
Сун. Ничего, сестра. Ты скажешь, что тебе было хорошо?
Шен Де. Нет.
Сун
Шен Де. Да.
Сун. Я вижу, тебе немного надо. Ну что это за город!
Шен Де. У вас нет друзей?
Сун. Целая куча, но ни одного, у которого хватило бы терпения выслушать, что я все еще без работы. Они делают при этом такое лицо, словно им говорят, что в море еще осталась вода. А у тебя разве есть друг?
Шен Де
Сун. Тогда остерегайся его.
Шен Де. Он был здесь один-единственный раз. Теперь он ушел и никогда больше не вернется. Но почему такая безнадежность? Есть поговорка: говорить без надежды — значит говорить зло.
Сун. Ну, ну — дальше! Все-таки человеческий голос.
Шен Де
Сун. Я вижу, тебе немного надо.
Шен Де. Да. Теперь я почувствовала каплю дождя.
Сун. Где?
Шен Де. Между глаз.
Сун. Ближе к правому или левому?
Шен Де. К левому.
Сун. Хорошо.
Шен Де
Сун. Быть может, и нет.
Шен Де. Наверняка нет.
Сун
Шен Де. Хорошо, когда идет дождь.
Появляется водонос Ван. Он поет
Дождь перестал.
Шен Де
Ван. Спасибо, что сохранила. Как поживаешь, Шен Де?
Шен Де. Хорошо. Я познакомилась с очень умным и смелым человеком. Я хотела бы купить у тебя кружку воды.
Ван. Запрокинь голову, и у тебя будет полон рот воды. Вон с той ивы все еще капает.
Шен Де. Но я хочу твоей воды, Ван.
Водонос спит. Музыка. Труба становится прозрачной, и спящему являются боги.
Ван
Первый бог. Это нас радует.
Ван. Она любит! Она показала мне своего друга. Ей действительно хорошо.
Первый бог. Приятно слышать. Надо надеяться, это укрепит ее стремление к добру.
Ван. О да! Она делает столько добра, сколько в ее силах,
Первый бог. Какие же ее добрые дела? Расскажи, милый Ван!
Ван. Для каждого она находит приветливое слово.
Первый бог
Ван. Редко человек уходит из ее маленькой лавки без табака потому лишь, что у него нет денег.
Первый бог. Это звучит неплохо. Еще что?
Ван. Она приютила у себя семью из восьми человек!
Первый бог
Ван. Она купила у меня кружку воды, несмотря на то, что шел дождь.
Первый бог. Все это в общем не больше чем мелкая благотворительность. Впрочем, это понятно.
Ван. Но благотворительность стоит денег. Доходы от маленькой лавки всего не покроют.
Первый бог. Конечно, конечно! Но хороший садовник творит чудеса даже на маленьком клочке земли.
Ван. Шен Де так и делает! Каждое утро она раздает рис, и это отнимает больше половины ее дохода. Можете мне поверить, мудрейшие.
Первый бог
Ван. Примите во внимание — времена нелегкие! Ей уже пришлось однажды вызывать на помощь двоюродного брата, чтобы спасти свою лавчонку.
Короче говоря, ей самой было не справиться с делами. Но все согласны с тем, что она добрая девушка. Ее уже везде называют — «ангел предместий». Так много доброго исходит из ее лавки! Что бы там ни говорил столяр Лин То.
Первый бог. А что? Разве столяр Лин То плохо отзывается о ней?
Ван. Ах, он жалуется только, что полки в лавке не оплачены полностью.
Второй бог. Что ты говоришь? Не заплатили столяру? В лавке Шен Де? Как же она допустила?
Ван. Вероятно, у нее не хватило денег.
Второй бог. Это не ответ. Раз должна — плати! Надо избегать даже намека на непорядочность. Сперва блюди букву закона, а уж потом его дух.
Ван. Но в этом виноват двоюродный брат, мудрейшие, не она.
Второй бог. Тогда этот двоюродный брат не переступит больше ее порога!
Ван
Первый бог. Мы и не собираемся осуждать господина двоюродного брата, прежде чем выслушаем его. Признаться, я плохо разбираюсь в коммерции, и, может быть, надо выяснить, что в коммерции принято и что нет. Ах, эта мне коммерция! Разве это обязательно? Все помешались на делах! Разве семь добрых королей занимались коммерцией? А праведный Кун торговал рыбой? Что общего у коммерции с достойной честной жизнью?
Второй бог
Оба других тоже собираются идти.
Третий бог
Боги
Их голоса больше не слышны.
Ван
IV
Цирюльня, торговля коврами и табачная лавка Шен Де. Понедельник. У лавки Шен Де ждут остатки семьи из восьми человек: дедушка, невестка, а также безработный и вдова Шин.
Невестка. Сегодня она не ночевала дома!
Шин. Неслыханно! Наконец-то убрался этот свирепый двоюродный братец, и время от времени она снисходит к нам и выделяет кое-что из своих запасов риса. И этого, изволите ли видеть, уже достаточно, чтоб пропадать целыми днями и шляться одним богам известно где!
В цирюльне слышные громкие голоса. Оттуда, спотыкаясь, выбегает Ван, за ним толстый цирюльник с тяжелыми щипцами для завивки волос в руках.
Господин Шу Фу. Я тебе покажу, как приставать к моим клиентам со своей вонючей водой! Бери свою кружку и убирайся прочь!
Ван хочет взять кружку, которую протягивает ему господин Шу Фу, тот ударяет его щипцами по руке так, что Ван громко вскрикивает.
Получай! Впредь будет тебе наука.
Безработный
Ван. Рука пропала.
Безработный. Что-нибудь сломано?
Ван. Я не могу двинуть ею.
Безработный. Садись и полей ее водой!
Шин. Тебе-то вода ничего не стоит.
Невестка. Уже восемь утра, а тут лоскутка льняного не найдешь! Шашни где-то заводит. Позор!
Шин
По улице идет Шен Де, неся горшок с рисом.
Шен Де
Господин Шу Фу
Шен Де, очень пожилая супружеская пара — торговец коврами и его жена — выходят из лавки. Шен Де несет шаль, торговец коврами — зеркало.
Старуха. Она очень нарядна и совсем недорога — в ней маленькая дырочка.
Шен Де
Старуха
Шен Де. Да, уж такая беда. Я со всей своей лавкой не могу позволить себе чего-нибудь получше. У меня еще мало доходов и уже столько расходов.
Старуха. Благотворительные дела. Зачем же столько? В первое время каждая чашка риса играет роль, скажете — нет?
Шен Де
Старуха. Об этом следует спросить мужчину.
Шен Де
Старик. Спросите не меня…
Шен Де
Старик
Шен Де платит.
Старуха. Если она вам не понравится, вы всегда можете ее обменять.
Шен Де
Старуха. Как же заплатить за помещение?
Шен Де. Плату! Совсем позабыла.
Старуха. Так я и думала! А в следующий понедельник уже первое. Мне бы нужно с вами кое о чем поговорить. Знаете, мой муж и я, после того как мы узнали вас, стали сомневаться насчет того брачного объявления — и решили в крайнем случае прийти вам на помощь. Мы кое-что отложили и смогли бы одолжить вам двести серебряных долларов. Хотите, отдадите нам в заклад ваши запасы табака. Письменное соглашение между нами, конечно, не обязательно.
Шен Де. Вы в самом деле хотите одолжить деньги такому легкомысленному человеку?
Старуха. Сказать откровенно, вашему двоюродному брату, который, конечно, не легкомыслен, мы, возможно, и не одолжили бы, вам же — со спокойной душой.
Старик
Шен Де. Если бы боги слышали, что говорила ваша жена, господин Фен. Они ищут добрых людей, которые счастливы. А вы, должно быть, счастливы, помогая мне, я ведь попала в беду из-за любви.
Старики с улыбкой смотрят друг на друга.
Старуха. Вот деньги.
Шен Де берет его и кланяется. Старики тоже кланяются. Они идут обратно в свою лавку.
Шен Де
Ван. Ты купила ее ради того, кого я видел в городском парке?
Шен Де утвердительно кивает головой.
Шин. Лучше бы взглянули на его сломанную руку, чем болтать о своих сомнительных похождениях!
Шен Де
Шин. Цирюльник повредил ее щипцами на наших глазах.
Шен Де
Безработный. Ему нужен не врач, а судья! Он вправе потребовать от богатого цирюльника вознаграждение за ущерб.
Ван. Ты думаешь, есть надежда?
Шин. Если только она сломана.
Ван. Кажется, да. Смотри, как распухла. Ты думаешь, дадут пожизненную пенсию?
Шин. Во всяком случае, тебе нужен свидетель.
Ван. Но вы же все видели! И можете подтвердить.
Безработный, дедушка, невестка сидят у стены дома и едят. Никто не поднимает глаз.
Шен Де
Шин. Не хочу связываться с полицией.
Шен Де
Невестка. Я? Я не смотрела!
Шин. Как не смотрели? Я сама видела, что вы смотрели! Вы только боитесь, потому что у цирюльника — власть.
Шен Де
Невестка. На его показания не обратят внимания. Он выжил из ума.
Шен Де
Безработный. У меня уже два привода за попрошайничество. Мое показание скорее повредит ему.
Шен Де
Ван, если тот, кто видел, — отказывается свидетельствовать, то я скажу, что видела я.
Шин. Лжесвидетельство.
Ван. Не знаю, вправе ли я это принять. Но, может быть, все-таки должен.
Безработный
Ван. В самом деле? Пожалуй, она стала даже чуть больше. Видимо, все-таки сломан сустав. Лучше сразу побегу к судье!
Шин бежит в цирюльню.
Безработный. Она помчалась к цирюльнику, чтобы подольститься к нему.
Невестка. Мы не можем изменить мир.
Шен Де
Безработный, невестка и дедушка, надувшись, жуя, уходят.
Вбегает старая женщина. Это мать Суна, госпожа Ян.
Госпожа Ян
Шен Де. Он сможет опять летать? О, госпожа Ян!
Госпожа Ян. Однако это стоит огромных денег: пятьсот серебряных долларов.
Шен Де. Много. Но не отказываться же из-за денег? У меня есть лавка.
Госпожа Ян. Ах, если бы вы могли ему помочь!
Шен Де
Госпожа Ян. Вы дали бы способному человеку возможность выдвинуться.
Шен Де. Как они смеют мешать человеку быть полезным!
Госпожа Ян. Ах, мадемуазель Шен Де, это ведь помощь тому, кто в ней нуждается. Вы знаете, как они его здесь называли? Мертвым летчиком. Раз он больше не летает, значит, он — мертвый.
Шен Де. Однако нам не хватает еще трехсот серебряных долларов. Нужно подумать, госпожа Ян.
Отдаленный гул мотора.
Госпожа Ян. Ах, если бы тот, о ком вы говорите, мог достать деньги! Смотрите — утренний почтовый самолет, он летит в Пекин!
Шен Де
Госпожа Ян
Шен Де. Нет. Того, кто будет летать. Пусть летит потерявший надежду, госпожа Ян. Пусть хоть один сможет подняться над всей этой бедой, над всеми нами!
Шен Де входит, держа в руках маску и костюм Шой Да, и поет
V
За прилавком сидит Шой Да и читает газету. Он не обращает ни малейшего внимания на Шин, которая, болтая без умолку, занимается уборкой.
Шин. Такая лавчонка живо прогорит, если только просочатся кой-какие слухи. Поверьте мне, я знаю, что говорю. Давно пора такому порядочному человеку, как вы, вмешаться в темную историю Шен Де с этим Ян Суном с Желтой улицы. Не забывайте, что господин Шу Фу, живущий напротив цирюльник, который владеет двенадцатью домами и только одной-единственной и к тому же старой женой, не далее чем вчера намекнул, и не кому другому, а мне лично, на свой чрезвычайно лестный для барышни интерес к ней. Он даже справлялся уже о ее имущественном положении. О чем это говорит, как не о настоящей любви?
Голос Суна
Голос Шин. Да. Но сегодня здесь двоюродный брат.
Сун. Я Ян Сун.
Шой Да кланяется.
Шен Де здесь?
Шой Да. Ее здесь нет.
Сун. Но вам, вероятно, известны наши отношения.
Шой Да дает ему прикурить.
Как вы думаете, сможем мы выколотить из лавки еще триста серебряных долларов?
Шой Да. Разрешите спросить: вы намерены ее сейчас продать?
Сун. У нас же нет трехсот долларов наличными.
Шой Да качает головой.
Со стороны Шен Де было очень мило, что она сразу дала двести. Но недостает трехсот, а без них у меня ни черта не получится.
Шой Да. Мне кажется, она поторопилась обещать вам деньги. Это может стоить ей лавки. Говорят: поспешность — ветер, опрокидывающий здание.
Сун. Мне нужны деньги — сейчас или никогда. И девушка не принадлежит к тем, которые долго задумываются, когда нужно что-нибудь отдать. Между нами, мужчинами: до сих пор она ни в чем не колебалась.
Шой Да. Так.
Сун. Что говорит только в ее пользу.
Шой Да. Могу я узнать, для чего предназначены пятьсот серебряных долларов?
Сун. Вполне. Я вижу, вы меня прощупываете. Управляющий ангаром в Пекине, мой друг по летной школе, устроит меня, если я выложу ему пятьсот серебряных долларов.
Шой Да. Не слишком ли много?
Сун. Нет. Ему придется уличить в оплошности летчика, у которого большая семья и который поэтому очень ревностный служака. Понятно? Кстати, это между нами, Шен Де ничего не должна об этом знать.
Шой Да. Может быть. Однако вот что: не продаст ли управляющий ангаром в следующем месяце также и вас?
Сун. Только не меня. Я не позволю себе оплошности. Я слишком долго был безработным.
Шой Да
Сун. Да, я к этому готов.
Шой Да. Но разве в таком случае вам не жаль спустить лавку за несколько серебряных долларов? Когда нужно быстро продать, всегда получаешь меньше. Двести серебряных долларов, которые у вас в руках, оплатили бы помещение за полгода. Разве вас не привлекает перспектива табачной торговли?
Сун. Меня? Чтобы Ян Суна, летчика, увидели стоящим за прилавком: «Желаете ли вы, уважаемый господин, крепкую сигару или сигару полегче?» Нет, это не дело для Ян Сунов, по крайней мере не в этом столетии!
Шой Да. Позвольте вас спросить, а летать — это дело?
Сун
Шой Да. Двести пятьдесят серебряных долларов? Немало.
Сун. А вы думали, я летаю даром?
Шой Да. Видно, должность подходящая! Господин Ян Сун, кузина уполномочила меня помочь вам получить место летчика, ведь для вас оно — все. Я понимаю мою кузину и не вижу оснований, почему бы ей не следовать влечению своего сердца. Она имеет полное право познать радости любви. Я готов превратить в деньги все, что здесь есть. Вот идет владелица дома госпожа Ми Дзю, воспользуюсь случаем и посоветуюсь с ней насчет продажи.
Домовладелица
Шой Да. Госпожа Ми Дзю, обстоятельства складываются так, что моя кузина вряд ли сможет продолжать заниматься табачной торговлей. Она собирается замуж, и будущий супруг
Домовладелица. Сколько же вам нужно?
Сун. Триста наличными.
Шой Да
Домовладелица
Шой Да. Кузина в свое время заплатила за него тысячу серебряных долларов и пока еще очень мало продала.
Домовладелица. Тысяча серебряных долларов! Ее, конечно, надули. Вот что я вам скажу: если вы послезавтра съедете, я плачу триста серебряных долларов за всю лавку.
Сун. По рукам! А, старик?
Шой Да. Мало!
Сун. Хватит!
Шой Да. Мне нужно по меньшей мере пятьсот.
Сун. Зачем?
Шой Да. Позвольте мне поговорить с женихом кузины.
Сун
Шой Да. Нет.
Сун
Домовладелица. Мне еще нужно знать, свободна ли лавка от долговых обязательств.
Сун. Отвечайте же.
Шой Да. Свободна.
Сун. Когда можно получить триста долларов?
Домовладелица. Послезавтра, у вас еще останется время обдумать. Если вы можете подождать месяц, вы получите больше. Я даю триста, и то исключительно потому, что рада помочь вам. Ведь дело, как я понимаю, идет о счастье юной четы.
Сун
Шой Да. За такой срок? Мы не получим даже доллара сверх того, что нам предлагает Ми Дзю. Есть у вас деньги на поездку вдвоем и на первое время?
Сун. Конечно.
Шой Да. Сколько же?
Сун. Так или иначе, я достану, даже если бы пришлось их украсть.
Шой Да. Ах так, значит, и эту сумму нужно сначала еще раздобыть?
Сун. Не лезь в бутылку, старик. Я доберусь до Пекина, чего бы мне это ни стоило.
Шой Да. Но для двоих это обойдется не так дешево.
Сун. Для двоих? Ведь Шен Де я оставляю здесь. Первое время она была бы для меня, прямо скажем, обузой.
Шой Да. Понимаю.
Сун. Что вы уставились на меня, как на дырявый баллон от масла? Выше себя не прыгнешь.
Шой Да. А на какие средства, по-вашему, будет жить моя кузина?
Сун. Надеюсь, вы поможете?
Шой Да. Постараюсь.
Пауза.
Я хотел бы, чтобы вы вернули мне лично двести серебряных долларов, господин Ян Сун, и оставили их здесь до тех пор, пока не предъявите два билета в Пекин.
Сун. Знаешь что, шурин, я просил бы тебя не вмешиваться.
Шой Да. Мадемуазель Шен Де…
Сун. Предоставьте это мне.
Шой Да. …быть может, не согласится продать свою лавку, если узнает…
Сун. Все равно согласится.
Шой Да. А моих возражений вы не опасаетесь?
Сун. Почтеннейший!
Шой Да. Вы, по-видимому, забыли, что она человек и имеет разум.
Сун
Шой Да
Сун. Господин… как вас там!
Шой Да. Моя кузина предана вам, потому что…
Сун. Скажем, потому, что ей нравится, когда я ее хватаю! Заруби себе на носу!
Шин
Шой Да
Шин. Пожалуй, я лучше сразу приведу цирюльника. Поговорите с ним. Это человек чести. Цирюльник — самая подходящая партия для вашей кузины.
Шой Да снова мечется по комнате, пока не появляется господин Шу Фу, сопровождаемый Шин, которая, однако, по знаку Шу Фу снова исчезает.
Шой Да
Господин Шу Фу. О!
Шой Да. Моя кузина, еще несколько часов назад владелица собственной лавки, сейчас почти нищая. Господин Шу Фу, лавка погибла.
Господин Шу Фу. Господин Шой Да, очарование мадемуазель Шен Де заключается не в богатствах ее лавки, а в доброте ее сердца. Имя, которым называет ее этот квартал, говорит само за себя: ангел предместий!
Шой Да. Сударь, доброта влетела моей кузине за один только день в двести серебряных долларов! Пора положить этому конец.
Господин Шу Фу. Разрешите мне высказать более мягкое суждение: с этой доброты самое время снять запрет. Делать добро — в натуре мадемуазель Шен Де. Какое имеет значение, что она кормит четырех человек, — глубоко растроганный, я наблюдаю это каждое утро. Почему бы ей не кормить четыреста человек? Я слышал, что она ломает голову над тем, например, как приютить нескольких бездомных. Мои дома за скотобойней пустуют. Они в распоряжении мадемуазель Шен Де и т. д. и т. п. Господин Шой Да, смею ли я надеяться, что эти мысли, пришедшие мне на ум в последние дни, заинтересуют мадемуазель Шен Де?
Шой Да. Господин Шу Фу, она с восхищением выслушает столь возвышенные мысли.
Входит Ван с полицейским. Господин Шу Фу поворачивается и внимательно рассматривает полки.
Ван. Шен Де здесь?
Шой Да. Нет.
Ван. Я Ван, водонос. Вы, по-видимому, господин Шой Да?
Шой Да. Совершенно верно. Здравствуйте, Ван.
Ван. Я дружу с Шен Де.
Шой Да. Знаю — вы один из ее старейших друзей.
Ван
Полицейский. Она перебита, тут ничего не скажешь.
Шой Да
Ван. Но это же новая шаль.
Шой Да. Она ей больше не нужна.
Ван. Шен Де купила ее, чтобы кому-то понравиться.
Шой Да. Как выяснилось, в этом уже нет нужды.
Ван
Полицейский. Ваша кузина, говорят, видела, как цирюльник Шу Фу ударил щипцами водоноса. Вам это известно?
Шой Да. Я знаю только, что моей кузины не было на месте, когда произошло это маленькое событие.
Ван. Это недоразумение! Пусть придет Шен Де, и все разъяснится. Шен Де все подтвердит. Где она?
Шой Да
Ван
Шой Да. Разве дело судьи лечить руку?
Полицейский. Нет. Но его дело заставить цирюльника возместить ущерб.
Шой Да. Господин Ван, один из моих принципов — не вмешиваться в споры моих друзей.
Ван
Полицейский. Я, стало быть, могу удалиться. Ты собрался надуть и кого — порядочного человека. Смотри, парень, в следующий раз будь осмотрительнее со своими наветами. Если господин Шу Фу не пощадит тебя, ты попадешь в тюрьму за клевету. Теперь — проваливай!
Полицейский и Ван уходят.
Шой Да. Прошу извинения за этот инцидент.
Господин Шу Фу. Извиняю.
Шой Да. Совсем. Его изобличили. Правда, понадобится время, чтобы раны затянулись.
Господин Шу Фу. Будет проявлена необходимая чуткость.
Шой Да. Это свежие раны.
Господин Шу Фу. Она поедет в деревню.
Шой Да. На несколько недель. Однако она будет рада случаю обсудить это предварительно с человеком, которому может довериться.
Господин Шу Фу. За скромным ужином в скромном, но хорошем ресторане.
Шой Да. В интимной обстановке. Спешу поставить в известность мою кузину. Она проявит благоразумие. Она в тревоге за свою лавку, которую рассматривает как дар богов. Попрошу вас обождать — я сейчас.
Шин
Господин Шу Фу. Можно. Госпожа Шин, сообщите сегодня же опекаемым Шен Де, что я предоставляю им прибежище в моих домах за скотобойней.
Шин. Итак, все устроилось, как вы хотели, господин Шу Фу?
Господин Шу Фу. О, вполне! Очевидно, в этой местности произойдут перемены. Известный субъект получил отставку, и все притязания на лавочку потеряют силу. Люди, осмеливающиеся запятнать репутацию самой целомудренной девушки в городе, впредь будут иметь дело со мной. Что вы знаете об этом Ян Суне?
Шин. Он самый грязный, самый ленивый…
Господин Шу Фу. Он — ничто. Его нет. Он не существует.
Входит Сун.
Сун. Что здесь происходит?
Шин. Господин Шу Фу, если угодно, я позову господина Шой Да. Вряд ли он пожелает, чтобы в лавке торчали посторонние лица.
Господин Шу Фу. У мадемуазель Шен Де с господином Шой Да идет важный разговор, который нельзя прерывать.
Сун. Она здесь? Каким образом? Я не видел, чтобы она сюда входила! И что за разговор? Я должен принять в нем участие!
Господин Шу Фу
Сун. Что?
Шин. Вас это удивляет?
Сун борется с цирюльником, чтобы попасть в комнату; из нее выходит Шен Де.
Господин Шу Фу. Извините, милая Шен Де. Может быть, вы согласитесь разъяснить?
Сун. Шен Де! Что случилось? Ты с ума сошла?
Шен Де
Пауза.
Мой двоюродный брат против наших отношений.
Сун. И ты согласилась?
Шен Де. Да.
Пауза.
Сун. Они тебе сказали, что я плохой человек?
Шен Де молчит.
Вероятно, так оно и есть, Шен Де. Потому-то ты мне и нужна. Я — низкий человек. Без денег, без манер. Но я буду защищаться. Они сделают тебя несчастной, Шен Де.
Шен Де. Да.
Сун. С человеком, которого не любишь!
Шен Де. Да.
Сун. Ты все уже забыла? Как шел дождь?
Шен Де. Нет.
Сун. Как спасла меня от петли, как купила кружку воды, как обещала денег, чтобы я снова мог летать?
Шен Де
Сун. Чтобы ты ушла со мной.
Шен Де. Господин Шу Фу, простите меня, я хочу уйти с Суном.
Сун. Мы, видите ли, любим друг друга, вы способны это понять?
Господин Шу Фу. Это насилие!
Сун. Скажи, чтобы он здесь не орал.
Шен Де. Пожалуйста, не зовите моего двоюродного брата, господин Шу Фу. Он не согласен со мной, я знаю. Но чувствую, что он неправ.
Сун. Вот так.
Шен Де и Сун уходят.
Шен Де в свадебном наряде на пути к венчанию, обращается к публике.
Шен Де. Я пережила страшную минуту. Когда я вышла из дому веселая, полная радостного ожидания, на улице меня остановила старуха — жена торговца коврами. Дрожа, она рассказала, что ее муж от тревоги за деньги, которые они одолжили мне, заболел. Она думает, что лучше всего, если я верну их сейчас. Я, конечно, обещала. Она успокоилась и, плача, пожелала мне счастья, извинившись за то, что они не доверяют моему двоюродному брату и, к сожалению, даже Суну. Меня охватил такой ужас, что, как только она ушла, у меня подкосились ноги. В смятении я снова бросилась в объятия Ян Суна. Я не могла устоять перед его голосом и ласками. Все дурное, что он сказал Шой Да, не могло образумить Шен Де. Склоняясь в его объятия, я подумала: ведь и боги хотели, чтобы я была доброй к себе.
Как могла я забыть двух добрых стариков! Сун, как ураган, унес мою лавку в сторону Пекина, а с ней и всех моих друзей. Но он не плохой человек и любит меня. Пока я с ним, он не способен на дурное. То, что мужчина говорит мужчине, — ничего не значит. В таких случаях он хочет казаться великим, могучим и, конечно, черствым. Как только я скажу ему, что старики не в состоянии уплатить налоги, он все поймет. Он скорее станет рабочим на цементном заводе, чем летчиком путем преступления. Правда, летать — это его страсть. Хватит ли у меня силы пробудить в нем добрые чувства? Я иду к венцу — страх и радость борются в моей душе.
VI
Официант наливает вино свадебным гостям. Возле Шен Де стоят дедушка, невестка, племянница, Шин и безработный. В углу одиноко ждет бонза. На переднем плане Сун, разговаривающий со своей матерью, госпожой Ян. Он в смокинге.
Сун. Кое-какие неприятности, мама. Она только что со свойственной ей простотой объявила мне, что не может продать лавку. Какие-то люди потребовали обратно две сотни серебряных долларов, которые она взяла взаймы и отдала тебе. А ее двоюродный брат признался мне, что между ними нет письменного договора.
Госпожа Ян. Что ты ей ответил? Ты, конечно, не можешь на ней жениться.
Сун. Говорить с ней о таких вещах бесполезно. Она слишком тупа. Я послал за ее двоюродным братом.
Госпожа Ян. Но он хочет выдать ее за цирюльника.
Сун. С этим сватовством я покончил. Цирюльника отвадили. А двоюродный брат сразу смекнет, что раз я получил двести долларов, то и с лавкой покончено, потому что кредиторы наложат на нее арест. Но он сообразит также, что если я не получу еще трехсот, то мне не летать.
Госпожа Ян. Пойду подстерегу его на улице. А ты ступай к невесте, Сун!
Шен Де
Сун. За что мы выпьем?
Шен Де. За будущее.
Пьют.
Сун. Когда жениху не надо будет брать напрокат смокинг.
Шен Де. Но когда платье невесты иногда будет попадать под дождь.
Сун. За все, что мы себе желаем!
Шен Де. Чтобы оно скорее сбылось!
Госпожа Ян
Невестка. Пока есть вино, ждут охотно.
Все садятся.
Безработный. Спешить некуда.
Сун
Шен Де. Нет.
Сун. Значит, я буду без чая. А сумеешь ли ты улечься на тюфяке величиной с молитвенник?
Шен Де. Вдвоем?
Сун. Одна.
Шен Де. В таком случае — нет.
Сун. Я в отчаянии, что у меня будет такая жена.
Все смеются. За спиной Шен Де в дверях появляется госпожа Ян. Она пожимает плечами, давая понять Суну, что ожидаемого гостя не видно.
Госпожа Ян
Шен Де. Но не следует ли поговорить о том, как мы уладим дело?
Госпожа Ян. О, пожалуйста, сегодня ни слова о делах! Это придает торжеству такой обыденный тон, правда?
Шен Де. Кого ждет твоя мать, Сун?
Сун. Пусть это будет для тебя сюрпризом. Между прочим, что поделывает твой двоюродный брат Шой Да? Мы с ним хорошо поладили. Весьма разумный человек! Голова! Почему ты молчишь?
Шен Де. Не знаю. Я не хочу о нем думать.
Сун. Почему?
Шен Де. Потому что ты не должен с ним ладить. Если любишь меня, то не можешь любить его.
Сун. Пусть тогда убирается к трем чертям: демону аварий, демону тумана и демону горючего. Пей, ты, убогая!
Невестка
Шин. А чего же вы ожидали?
Бонза
Госпожа Ян. Вы думаете, мне приятно, что все откладывается? Мы надеялись, что обойдемся одним кувшином вина. Смотрите — он уже почти пуст.
Шен Де. Мой двоюродный брат?
Госпожа Ян. Дорогая моя, да ведь его-то мы и ждем. Я придерживаюсь старых правил и полагаю, что столь близкий родственник должен присутствовать на свадьбе.
Шен Де. О Сун, так это из-за трехсот серебряных долларов!
Сун
Госпожа Ян. Вы все, конечно, уже знаете, что сын получает должность почтового летчика. Мне это очень приятно. В такие времена надо хорошо зарабатывать.
Невестка. Он будет находиться в Пекине, правда?
Госпожа Ян. Да, в Пекине.
Шен Де. Сун, ты должен сказать матери, что с Пекином ничего не выйдет.
Сун. Об этом ей скажет твой двоюродный брат, если только он рассуждает так же, как ты. Между нами: я думаю, что иначе.
Шен Де
Сун. Как я ненавижу Сычуань! Знаешь, кем они мне все здесь представляются, когда глаза мои полузакрыты? Клячами. Они озабоченно мотают головой: ой, что это там над нами гремит? Как? Мы больше не нужны? Что такое? Наше время кончилось? Пусть они перегрызут друг друга в этом дохлом городе! Только бы вырваться отсюда!
Шен Де. Но я обещала вернуть деньги.
Сун. Да, ты мне об этом говорила. А раз ты способна на подобные глупости, хорошо, что придет твой двоюродный брат. Пей и предоставь нам заниматься делами! Мы все уладим.
Шен Де
Сун. Как это понять?
Шен Де. Его здесь нет больше.
Сун. Может, ты расскажешь тогда, как тебе представляется наше будущее?
Шен Де. Я думала, у тебя еще целы двести серебряных долларов. Мы бы их завтра вернули, сохранили табак, который стоит много дороже, и стали бы продавать его у ворот цементного завода. Мы же не в состоянии уплатить арендную плату за полгода.
Сун. Забудь об этом! Забудь скорее, сестра! Чтоб я стал на улице продавать табак рабочим цементного завода, я, Ян Сун, летчик! Лучше я спущу эти двести долларов за одну ночь, лучше выброшу в воду! Твой двоюродный брат — он знает меня. Я договорился с ним, и он принесет к свадьбе еще триста.
Шен Де. Мой двоюродный брат не может быть здесь.
Сун. Я думал, что он не может не быть.
Шен Де. Там, где я, он быть не может.
Сун. Как таинственно!
Шен Де. Так знай же, Сун: он не друг тебе. Это я люблю тебя. Мой двоюродный брат Шой Да никого не любит. Он мой друг, но не друг моих друзей. Он согласился, чтобы ты получил деньги стариков, надеясь на место летчика для тебя. Но он не принесет к свадьбе триста серебряных долларов.
Сун. Это почему?
Шен Де
Сун. Так было вчера, но вот смотри, что я покажу ему сегодня!
Шен Де. Нет. Должность отличная. А лавки у меня больше нет.
Сун. Из-за тебя я распродал мебель.
Шен Де. Не говори больше! Не показывай билеты! Мне очень страшно, я чувствую, что готова все бросить и уехать с тобой. Ах, Сун, я не могу дать тебе триста серебряных долларов, подумай о стариках!
Сун. Подумай обо мне!
Пауза.
А всего лучше пей! Или ты принадлежишь к числу благоразумных? Не нужна мне благоразумная жена. Когда я пью, я снова летаю. И ты выпей и, может быть, еще поймешь меня.
Шен Де. Не думай, что я не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь летать, а я не могу тебе помочь.
Сун. «Вот самолет, мой любимый, но у него одно лишь крыло!»
Шен Де. Честным путем нам не получить это место в Пекине. Поэтому я должна взять обратно двести серебряных долларов. Дай мне их сейчас, Сун!
Сун. «Дай мне их сейчас, Сун!» О чем ты, собственно, говоришь? Жена ты мне или не жена? Ты что, не понимаешь, что предаешь меня? К счастью моему и твоему также, это больше не зависит от тебя, потому что все уже решено.
Госпожа Ян
Сун. Что ты говоришь, мама! Нас с ним водой не разольешь. Я широко распахну двери, пусть он сразу найдет нас, когда прибежит на свадьбу своего друга Суна.
Все ждут.
Госпожа Ян. Идет!
Слышны шаги, и все смотрят на дверь, но шаги снова удаляются.
Шин. Пахнет скандалом. Чувствуете? Невеста ждет свадьбы, а жених господина двоюродного брата.
Сун. Господин двоюродный брат не торопится.
Шен Де
Сун. Торчать здесь с билетами в кармане, рядом с дурой, которая не умеет считать! Предвижу день, когда ты приведешь в дом полицию, чтобы она потребовала с меня двести серебряных долларов.
Шен Де
Сун
Госпожа Ян делает ему знак, чтобы он молчал, потому что снова слышны шаги.
Официант
Госпожа Ян. Нет, я думаю, хватит. Вино только распаривает, правда?
Шин. Да оно небось и дорого.
Госпожа Ян. Когда я пью вино, меня всегда бросает в пот.
Официант. Разрешите тогда получить по счету?
Госпожа Ян
Официант. Я не имею права отпустить вас, пока не получу по счету.
Госпожа Ян. Но меня же здесь знают!
Официант. Вот именно.
Госпожа Ян. Неслыханно! Нынешняя прислуга! Что ты скажешь, Сун?
Бонза. Мое почтение!
Госпожа Ян
Сун. Оставь, мама. Господа, после того как священник ушел, — мы не смеем вас дольше задерживать.
Невестка. Пойдем, дедушка!
Дедушка
Племянница
Шин. Вот так срам!
Все гости уходят.
Шен Де. Мне тоже уйти, Сун?
Сун. Нет, ты подождешь.
Госпожа Ян. Он уже не придет.
Трое сидят, и двое из них смотрят на дверь.
Продавцу воды снова являются во сне боги. Он заснул над большой книгой. Музыка.
Ван. Хорошо, что вы пришли, мудрейшие! Ответьте на вопрос, который мучает меня. В разрушенной хижине священника, который покинул ее и пошел работать на цементный завод, я нашел книгу и обнаружил в ней одно странное место. Я хочу прочесть вам. Вот оно.
Третий бог. Выходит, кто всех бесполезнее, тот всех ценнее.
Ван. Нет, тот всех счастливее. Самый негодный — самый счастливый.
Первый бог. Чего только не пишут!
Второй бог. Почему тебя так волнует эта притча, водонос?
Ван. Из-за Шен Де, мудрейший! Она не нашла счастья в любви, потому что следовала заветам любви к ближнему. Быть может, она слишком добра для этого мира!
Первый бог. Глупости! Слабый, ничтожный ты человек! Вши и неверие, вижу я, наполовину сожрали тебя.
Ван. Конечно, конечно, мудрейший! Прости! Я думал только, может быть, вы вмешаетесь.
Первый бог. Совершенно исключено. Наш друг
Ван. Но снова пришлось вызывать двоюродного брата. Он необычайно ловкий человек, я испытал это на собственной шкуре, однако даже он не в силах помочь. Лавка, очевидно, обречена.
Третий бог
Первый бог. Я того мнения, что она сама должна себе помочь.
Второй бог
Первый бог. Мы возлагаем на нее все свои надежды.
Третий бог. С нашими поисками дело обстоит неважно. Мы встречаем иногда добрые намерения, радующие побуждения, много высоких принципов, но все это слишком мало для того, чтобы считаться добрым человеком. Если попадаются более или менее добрые люди, то живут они недостойно людей.
Ван. Не могли бы вы по крайней мере…
Боги. Ничего. Мы только наблюдатели. И твердо верим, что наш добрый человек сумеет найти свое место на этой мрачной земле. Чем тяжелее бремя, тем крепче будут силы. Потерпи еще немного, водонос, и ты увидишь, что все идет к благополучному…
Фигуры богов бледнели, голоса звучали все тише. Теперь они исчезли, и голосов больше не слышно.
VII
На тележке — скудный домашний скарб. Шен Де и Шин снимают с веревки развешанное белье.
Шин. На вашем месте я зубами и ногтями дралась бы за свою лавку.
Шен Де. Что вы! Мне нечем даже уплатить за помещение. Ведь я обязана сегодня еще вернуть старикам двести серебряных долларов, но так как я отдала их одному человеку, то должна продать свой табак госпоже Ми Дзю.
Шин. Выходит, все полетело? Ни мужа, ни табака, ни крова! Вот что получается, когда хочешь прыгнуть выше носа. Чем же вы будете жить?
Шен Де. Не знаю. Может, подработаю на сортировке табака.
Шин. Каким образом попали сюда штаны господина Шой Да? Он голый, что ли, отсюда ушел?
Шен Де. У него есть другие штаны.
Шин. Мне послышалось, вы сказали, что он уехал навсегда? Почему же он оставил свои штаны?
Шен Де. Должно быть, они ему больше не нужны.
Шин. Так, значит, не укладывать их?
Шен Де. Нет.
Вбегает запыхавшийся господин Шу Фу.
Господин Шу Фу. Молчите! Мне все известно. Вы пожертвовали своим личным счастьем для спасения двух стариков, которые доверились вам. Нет, не напрасно этот квартал, эти недоверчивые, злобные люди называют вас «ангел предместий». Господин жених не смог подняться до вашей нравственной высоты, и вы расстались с ним. А теперь закрываете свою лавку, этот островок спасения для многих! Я не в силах это видеть. Со своего порога каждое утро я изо дня в день наблюдаю несчастных, толпящихся перед вашей лавкой, и вас, раздающую рис. Неужели это не повторится больше? Неужели доброе дело обречено на гибель? Ах, если бы вы позволили мне помочь вам в этой благородной миссии! Нет, не говорите ничего! Я не требую никаких заверений. Никаких обещаний, что вы соглашаетесь принять мою помощь! Но вот
Шен Де. Поставьте корзину с бельем на тележку. Счет за белье я могу оплатить и без чека.
Шин. Что? Вы отказываетесь? Это преступление! Это вы потому, что в таком случае почтете себя обязанной выйти за него замуж? Это же чистое безумие. Ведь такой человек сам напрашивается, чтобы его водили за нос! Такому это просто доставляет наслаждение. Неужели вы все еще хотите цепляться за своего летчика, когда вся Желтая улица и весь квартал знают, как низко он поступил с вами?
Шен Де. Во всем виновата — нужда.
Шин. Вы еще оправдываете его? Подобного безумия я не видела.
Шен Де
Шин
Шен Де
Входит водонос Ван, ведя за руку ребенка. Удивленно смотрит на Шен Де.
Шен Де
Ван. Шен Де, я слышал, что тебе плохо живется и ты даже продаешь свою лавку для расплаты с долгами. Но вот ребенок, лишенный пристанища. Он бегал по двору боен. По-видимому, это сын столяра Лин То, который несколько недель назад лишился своей мастерской и после этого запил. Дети его бегают голодные по чужим дворам. Что с ними делать?
Шен Де
Ван. Большое спасибо, Шен Де. Я знал — ты что-нибудь придумаешь.
Шен Де. Ах да, Ван, я только сейчас вспомнила: что с твоей рукой? Ведь я хотела быть твоим свидетелем, но мой двоюродный брат…
Ван. Не беспокойся. Посмотри, я уже научился обходиться без правой руки. Она мне почти не нужна.
Шен Де. Но нельзя допустить, чтобы она онемела. Возьми мою тележку, все продай и иди к доктору. Мне стыдно, что я не выполнила своего обещания. Кроме того, я согласилась принять у цирюльника его бараки, что ты только подумаешь об этом?
Ван. Там смогут жить бездомные и ты сама, ведь это важнее моей руки. Иду за столяром.
Шен Де
Шин вернулась и непрерывно делает ей знаки.
Что такое?
Шин. С ума сошли — дарить тележку с последним барахлом? Вам какое дело до его руки? Если об этом узнает цирюльник, он выгонит вас из вашего последнего убежища. И мне вы не заплатили еще за стирку белья!
Шен Де. Почему вы такая злая?
Рассерженная Шин уходит.
Ребенок садится на землю. Во двор входит пожилая чета, явившаяся к Шен Де в день открытия ее лавки. Муж и жена тащат большие мешки.
Женщина. Ты одна, Шен Де?
Так как Шен Де утвердительно кивает, она зовет своего племянника, который тоже несет мешок.
Где твой двоюродный брат?
Шен Де. Уехал.
Женщина. Он вернется?
Шен Де. Нет. Я продаю лавку.
Женщина. Это нам известно, потому-то мы и пришли. Вот несколько мешков листового табака, которые нам были должны. Перевези их вместе с твоими пожитками на новую квартиру. Нам некуда их поместить, а на улице мы слишком привлекаем к ним внимание. Я думаю, ты не откажешь, почему бы тебе не оказать нам этой маленькой любезности после того, как нас постигло несчастье в твоей лавке.
Шен Де. Я охотно сделаю это.
Мужчина. Если тебя спросят, чьи это мешки, скажи, что они твои.
Шен Де. Кто может спросить?
Женщина
Шен Де. Не знаю. Именно сейчас я остерегаюсь чего-либо такого, что может привести меня в тюрьму.
Женщина. Это похоже на тебя. Ко всему прочему мы должны еще потерять эти жалкие мешки с табаком, все, что удалось спасти из нашего имущества!
Шен Де упрямо молчит.
Мужчина. Пойми, этот табак может стать основой маленького дела. Мы еще могли бы преуспеть.
Шен Де. Хорошо, я спрячу ваши мешки. Мы поставим их пока в задней комнате.
Ребенок смотрит ей вслед. Потом робко, оглядываясь, подходит к мусорному ведру и достает из него что-то. Начинает есть. Шен Де и остальные возвращаются.
Женщина. Ты понимаешь, конечно, что мы целиком полагаемся на тебя.
Шен Де. Да.
Мужчина. Послезавтра мы разыщем тебя в домах господина Шу Фу.
Шен Де. Теперь уходите — мне нехорошо.
Все трое уходят.
Он голоден. Шарит в помойном ведре.
Возвратившаяся Шин с любопытством смотрит ей вслед. Входят невестка и дедушка.
Невестка. Лавка заперта, скарб во дворе! Это конец!
Шин. Последствие легкомыслия, чувственности и эгоизма! Куда она катится? Вниз! В бараки господина Шу Фу, к вам!
Невестка. Каково-то ей там покажется? Мы пришли жаловаться! Сырые крысиные норы с прогнившим полом. Цирюльник отдал их только потому, что там заплесневели его запасы мыла. «У меня есть для вас убежище, что вы на это скажете?» — «Стыд и срам!» — отвечаем мы на это.
Входит безработный.
Безработный. Верно, что Шен Де уезжает?
Невестка. Да, она хотела ускользнуть, чтобы об этом не узнали.
Шин. Ей стыдно за свое разорение.
Безработный
Невестка. Верно, верно! Он, правда, скуп, но, во всяком случае, спасет ее лавку, тогда и нам легче станет.
Безработный. Я думал о ней, а не о нас. Но это верно, и ради нас его нужно позвать.
Входит Ван со столяром. Он ведет за руки двух детей.
Столяр. Просто не знаю, как благодарить вас.
Шин. Где?
Столяр. В домах господина Шу Фу! И это благодаря маленькому Фену. «Эй, вы! Человек просит крова!» — будто бы сказала Шен Де и сразу же раздобыла нам жилье. Поблагодарите вашего брата!
Столяр и его дети весело кланяются ребенку.
Благодарим тебя, просящего крова!
Входит Шой Да.
Шой Да. Можно узнать, что вам всем здесь надо?
Безработный. Господин Шой Да!
Ван. Добрый день, господин Шой Да. Я не знал, что вы вернулись. Вам известен столяр Лин То. Мадемуазель Шен Де обещала ему убежище в домах господина Шу Фу.
Шой Да. Дома господина Шу Фу не свободны.
Столяр. Значит, мы не можем поселиться там?
Шой Да. Нет. Это помещение предназначено для других целей.
Невестка. Значит, и нам надо выселиться оттуда?
Шой Да. Боюсь, что да.
Невестка. Но куда же нам всем деваться?
Шой Да
Невестка. Значит ли это, что мы все должны работать на Шен Де?
Шой Да. Да. Вы будете разделывать табак. Там, в задней комнате, лежат три тюка. Принесите их!
Невестка. Не забывайте, что и у нас была своя лавка и мы предпочитаем работать для самих себя, — у нас есть свой собственный табак.
Шой Да
Столяр и безработный с недовольным видом входят в лавку. Входит домовладелица.
Домовладелица. Ну, господин Шой Да, как насчет продажи? Вот триста серебряных долларов.
Шой Да. Госпожа Ми Дзю, я решил не продавать лавку, а подписать контракт на аренду.
Домовладелица. Что? Вы не нуждаетесь больше в деньгах для летчика?
Шой Да. Нет.
Домовладелица. И у вас есть деньги для платы за помещение?
Шой Да
Домовладелица. Ах, понимаю, господин Шу Фу идет по стопам летчика! Десять тысяч серебряных долларов! Все же я удивляюсь непостоянству и легкомыслию нынешних молодых девушек, господин Шой Да.
Столяр и безработный вносят мешки.
Столяр. Не знаю, почему я должен таскать для вас мешки.
Шой Да. Достаточно, что я это знаю. У вашего сына здоровый аппетит. Он хочет есть, господин Лин То.
Невестка
Шин. Да.
Невестка. Ну, конечно, я узнаю мешки. Это наш табак!
Шой Да. Не советую говорить об этом так громко. Табак — мой, это следует хотя бы из того, что он находится у меня. Если вы сомневаетесь, мы можем отправиться в полицию и рассеять ваши сомнения. Пойдем?
Невестка
Шой Да. Кажется, у вас все-таки нет собственного табака. Может быть, в этих условиях вы ухватитесь за спасительную руку, протянутую вам мадемуазель Шен Де? А теперь сделайте мне одолжение и покажите дорогу к домам господина Шу Фу.
Взяв самого младшего ребенка столяра за руку, Шой Да уходит. За ним следуют столяр, его остальные дети, невестка, дедушка и безработный. Невестка, столяр и безработный тащат мешки.
Ван. Он не злой человек, но Шен Де — добрая.
Шин. Не знаю. На бельевой веревке не хватает пары штанов. Их носит двоюродный брат. Это что-нибудь да значит. Любопытно бы узнать — что?
Входят старик и старуха.
Старуха. Мадемуазель Шен Де здесь нет?
Шин
Старуха. Странно. Она хотела принести нам кое-что.
Ван
Шин. Да, не правда ли?
Музыка. Во сне водонос сообщает богам свои опасения. Боги все еще продолжают свое путешествие. Они кажутся утомленными. Они задержались и повернули головы к водоносу.
Ван. Прежде чем меня разбудило ваше появление, мудрейшие, я видел во сне свою милую сестру Шен Де, ей было очень трудно. Она стояла в тростнике у реки, в том месте, где находят самоубийц. Она странно пошатывалась, шея у нее была согнута, словно она тащила что-то мягкое, но тяжелое, что тянуло ее в тину. Когда я окликнул ее, она ответила, что должна перенести на другой берег целый тюк письменных предписаний, чтобы он не промок — иначе сотрутся письмена. Вернее сказать, я ничего не видел на ее плечах. Но с испугом я вспомнил, что вы, боги, внушали ей великие добродетели в благодарность за то, что она приютила вас у себя, когда вы — о срам! — не могли найти ночлега. Я уверен, вы понимаете мой страх за нее.
Третий бог. Что ты предлагаешь?
Ван. Уменьшить количество предписаний, мудрейшие. Облегчить бремя предписаний, учитывая тяжелые времена, о милосердные!
Третий бог. Что же именно, Ван, что же именно?
Ван. Если бы, например, вместо любви достаточно было простой благосклонности или…
Третий бог. Но ведь это еще тяжелее, ах ты, несчастный!
Ван. Или снисходительность вместо справедливости.
Третий бог. Но сколько это задаст всем работы!
Ван. Тогда просто порядочность вместо чести!
Третий бог. Но ведь это еще больше, ты, маловер!
Устало бредут дальше.
VIII
Помещение за решеткой битком набито людьми. Особенно много женщин и детей. Среди них — невестка, дедушка, столяр и его дети. Перед решеткой появляется госпожа Ян в сопровождении своего сына Суна.
Госпожа Ян
Вышедший из фабрики Шой Да подходит к госпоже Ян.
Шой Да. Чем могу служить, госпожа Ян?
Госпожа Ян. Господин Шой Да, я пришла просить вас за сына. Сегодня утром у нас была полиция, и нам сказали, будто вы подали жалобу от имени мадемуазель Шен Де за нарушение обещания жениться и получение обманом двухсот серебряных долларов.
Шой Да. Совершенно верно, госпожа Ян.
Госпожа Ян. Господин Шой Да, ради всех богов, еще раз окажите милосердие. Деньги истрачены. Он промотал их за два дня, когда провалился план с должностью летчика. Я знаю, он негодяй. Он продал было даже мою мебель и собирался уехать в Пекин без своей старой мамы.
Шой Да. Что вы можете сказать, господин Ян Сун?
Сун
Шой Да. Госпожа Ян, ради слабости, которую по каким-то мне непонятным причинам моя кузина питала к вашему опустившемуся сыну, я готов еще раз помочь ему. Шен Де надеется, как она мне сказала, что честный труд еще исправит его. Я предоставлю ему место на моей фабрике. Постепенно из его заработной платы будут удержаны двести серебряных долларов.
Сун. Значит, или каталажка, или фабрика?
Шой Да. Выбор за вами.
Сун. А с Шен Де мне нельзя переговорить?
Шой Да. Нет.
Сун. Где мое рабочее место?
Госпожа Ян. Тысяча благодарностей, господин Шой Да! Вы бесконечно добры, и боги наградят вас.
Сун следует за Шой Да на фабрику.
Сун и бывший столяр Лин То тащат каждый по два мешка табака.
Столяр
Сун
Столяр. А дальше что? Для того чтобы хоть как-нибудь прожить, я вынужден даже детей запрягать. Если бы это видела мадемуазель Шен Де! Она добрая.
Сун. Да, не из худших. И если бы жизнь не была так чертовски тяжела, мы с Шен Де хорошо бы поладили. Хотел бы я знать, где она. Ну, давай-ка лучше работать — обычно он является в это время.
Встают.
Столяр. Вот спасибо! Ах, если бы она была здесь и видела, что ты помог старому человеку, она бы тебя похвалила. Да, да…
Входит Шой Да.
Госпожа Ян. Господин Шой Да, конечно, сразу увидел, что такое настоящий работник, который по-настоящему относится к работе. И, конечно, вмешался.
Шой Да. Стойте, вы! Что тут происходит? Почему ты несешь только один мешок?
Столяр. Я немного устал сегодня, господин Шой Да, и Ян Сун был так добр…
Шой Да. Ты вернешься назад и возьмешь три мешка, дружок. Что может Ян Сун, можешь и ты. Ян Сун старается, а ты?
Госпожа Ян
Ставят стол, входит Шой Да с мешочком денег. Стоя рядом с надсмотрщиком — бывшим безработным, — он выплачивает заработную плату. К столу подходит Сун.
Надсмотрщик. Ян Сун — шесть серебряных долларов.
Сун. Простите, здесь может быть только пять. Только пять серебряных долларов.
Надсмотрщик. Значит, пять серебряных долларов!
Шой Да. Как могло быть записано шесть дней, раз он работал пять?
Надсмотрщик. По всей вероятности, я и вправду ошибся, господин Шой Да.
Шой Да
Сун. У него знакомые среди рабочих — они считают его своим.
Шой Да. Понимаю. Услуга за услугу. Хотите получить вознаграждение?
Сун. Нет. Но позволю себе обратить ваше внимание на то, что я еще и грамотный человек. Я, видите ли, получил некоторое образование. Надсмотрщик хорошо относится к рабочим, но он, как человек необразованный, не в состоянии понять интересы фирмы. Прошу вас — неделю испытательного срока, господин Шой Да. Постараюсь доказать вам, что мои умственные способности пригодятся фирме больше, чем сила моих мышц.
Госпожа Ян. Это были смелые слова, но в тот вечер я сказала своему Суну: «Ты летчик. Покажи и там, где ты теперь находишься, что можешь подняться ввысь! Лети, мой сокол!» На самом деле, чего только не достигнут образование и ум! Разве без них выбьешься в люди? Мой сын творил настоящие чудеса на табачной фабрике господина Шой Да!
Сун стоит, широко расставив ноги, позади работающих. Они передают друг другу через головы корзину листового табака.
Сун. Эй, вы, что это за работа! Разве корзину так передают? Живее!
Госпожа Ян. И ни вражда, ни брань необразованных людей — а в этом не было недостатка — не удержали моего сына от исполнения своего долга.
Спокойно прохаживаясь и куря сигару, Шой Да выходит вперед. Ян Сун, смеясь, подпевает припев третьей строфы и в последней строфе, хлопая в ладоши, ускоряет темп.
Госпожа Ян. Мы просто не знаем, как нам благодарить господина Шой Да. Почти незаметно, одной лишь строгостью и мудростью, он извлек из Суна все хорошее, что в нем таилось! Он не давал никаких фантастических обещаний, подобно его хваленой кузине, но заставил его честно работать. И сейчас Суна не узнать. Он совсем другой, чем еще три месяца назад! Вы, надеюсь, согласитесь со мной! Недаром старики говорили: «Благородный человек, что колокол, если ударишь в него — звонит, не ударишь — не звонит».
IX
Лавка превратилась в контору с глубокими креслами и красивыми коврами. Идет дождь. Потолстевший Шой Да прощается с супружеской парой, торгующей коврами. Шин, усмехаясь, наблюдает за ними. Бросается в глаза, что она одета во все новое.
Шой Да. Сожалею, но не могу сказать, когда она вернется.
Старуха. Сегодня мы получили письмо. В него были вложены двести серебряных долларов, которые мы когда-то ей одолжили. Отправитель не указан. Но письмо, конечно, от Шен Де. Нам хотелось бы написать ей, какой ее адрес?
Шой Да. И этого я, к сожалению, не знаю.
Старик. Идем.
Старуха. Когда-нибудь должна же она возвратиться!
Шой Да кланяется. Старики уходят, неуверенные и обеспокоенные.
Шин. Деньги пришли слишком поздно. Они потеряли свою лавку, потому что не заплатили налогов.
Шой Да. Почему они не обратились ко мне?
Шин. К вам обращаются неохотно. Вначале они ждали, что вернется Шен Де, ведь у них не было никакой расписки. В самое тяжелое для них время у старика началась лихорадка, и его жена день и ночь сидела возле него.
Шой Да
Шин
Шой Да
Шин. А как же! Это, конечно, будет стоить какую-нибудь там мелочь. Расстегните воротник, вам станет легче.
Шой Да
Шин. Все ради ребенка.
Шой Да. Только я слишком быстро полнею. Боюсь, уже заметно.
Шин. Это объясняют благополучием.
Шой Да. А что будет с маленьким?
Шин. Три раза на день вы об этом спрашиваете. За ним будет хороший уход. Лучший, какой только возможен за золото.
Шой Да. Да.
Шин. Никогда. Одну только Шен Де.
Шой Да. Но слухи в квартале! Водонос со своей болтовней. За лавкой следят!
Шин. Пока не узнал цирюльник, ничего еще не потеряно. Глотните воды.
Входит Сун в элегантном костюме, с портфелем делового человека. Он с удивлением видит Шой Да в объятиях Шин.
Сун. Я, кажется, помешал?
Шой Да
Шин, натягивая перчатки, уходит улыбаясь.
Сун. Перчатки! Откуда, как, зачем? Смотрите, не окручивает ли она вас?
Шой Да с минуту рассеянно смотрит на него. Затем уходит в заднюю комнату и возвращается со свертком. Достает из него новую шляпу-котелок и бросает ее на письменный стол.
Шой Да. Фирма желает, чтобы ее представители прилично одевались.
Сун. Уж не для меня ли вы купили его?
Шой Да
Сун удивленно смотрит на Шой Да и надевает шляпу. Шой Да поправляет котелок.
Сун. Благодарю, но не уклоняйтесь от разговора. Сегодня вам предстоит обсудить с цирюльником новый проект.
Шой Да. Цирюльник ставит невыполнимые условия.
Сун. Если бы вы мне наконец сообщили, какие это условия.
Шой Да
Сун. Для сброда, который там работает, но не для табака. Он сыреет. Я поговорю с Ми Дзю о ее помещении еще до заседания. Когда мы его получим, мы сможем выгнать всех наших калек, попрошаек и недотеп. Они не годятся. За чашкой чая я поглажу Ми Дзю ее жирные колени, и помещение обойдется нам в полцены.
Шой Да
Сун. Почему вы так раздражительны? Неужели из-за этих сплетен?
Шой Да. Я не слушаю сплетен.
Сун. Значит, это опять дождь. Каждый раз, когда идет дождь, вы становитесь раздражительны и грустны. Хотелось бы знать почему.
Голос Вана
Сун. Опять этот проклятый водонос. Сейчас он снова начнет приставать.
Голос Вана
Сун. Не заткнуть ли ему наконец глотку? Ему-то какое дело, где она! Впрочем, если на то пошло, вы не говорите этого только для того, чтобы не узнал я.
Ван
Шой Да молчит.
За это время здесь было многое, чего не было бы в ее присутствии.
Шой Да продолжает молчать.
Господин Шой Да, ходят слухи, что с Шен Де что-то случилось. Мы, ее друзья, сильно встревожены. Будьте любезны дать нам ее адрес.
Шой Да. К сожалению, у меня сейчас нет времени, господин Ван. Приходите на следующей неделе.
Ван
Шой Да. И какие выводы делают из этого?
Ван. Что Шен Де вообще не уезжала.
Шой Да. А что же?
Ван молчит.
Тогда я отвечу вам. Ответ окончательный. Если вы друг Шен Де, господин Ван, спрашивайте возможно меньше о ее местопребывании. Вот вам мой совет.
Ван. Недурной совет! Господин Шой Да, Шен Де сообщила мне перед своим исчезновением, что она беременна!
Сун. Что?
Шой Да
Ван
Шой Да, оцепенев, смотрит ему вслед. Потом быстро уходит в заднюю комнату.
Сун
Из комнаты доносится всхлипывание.
Шой Да возвращается из комнаты. Подходит к двери и смотрит на дождь.
Итак, где она?
Шой Да
Сун
Шой Да. Почтовый самолет.
Сун. Шутки!
Шой Да. Когда-то, говорят, вы хотели летать? Разве вы потеряли интерес к этому?
Сун. Я не жалуюсь на мое теперешнее положение, если вы это имеете в виду. Признаться, я не люблю ночной службы. А почтовые самолеты летают ночью. Я, так сказать, привязался к фирме. Как-никак — это все же фирма моей бывшей невесты, если она даже и уехала. Ведь она уехала?
Шой Да. Почему вы спрашиваете?
Сун. Быть может, потому, что ее дела мне все еще не безразличны.
Шой Да. Это могло бы заинтересовать мою кузину.
Сун. Ее дела занимают меня, во всяком случае, до такой степени, что я не стану закрывать глаза, если ее лишают, например, свободы передвижения.
Шой Да. Кто лишает ее?
Сун. Вы!
Пауза.
Шой Да. Как бы вы поступили в подобном случае?
Сун. Я, пожалуй, прежде всего обсудил бы свое положение в фирме.
Шой Да. Ах, так! И если бы фирма, то есть я предоставил вам соответствующую должность, можно было бы рассчитывать, что вы прекратите дальнейшие расспросы о вашей бывшей невесте?
Сун. Не исключено.
Шой Да. А как вы себе представляете свое новое положение в фирме?
Сун. Господствующим. Я думаю, например, о том, чтобы выбросить вас.
Шой Да. А если фирма вместо меня выбросит вас?
Сун. Тогда бы я, вероятно, возвратился, но не один.
Шой Да. А с кем?
Сун. С полицией.
Шой Да. С полицией. Допустим, что полиция здесь никого не найдет?
Сун. Она, вероятно, осмотрела бы ту комнату! Господин Шой Да, тоска по даме моего сердца становится неутолимой. Я чувствую, что должен предпринять что-то, чтобы снова обрести возможность заключить ее в свои объятия.
Шой Да неподвижно смотрит ему вслед. Затем быстро уходит обратно в комнату. Приносит различные вещи Шен Де — белье, платья, туалетные принадлежности. Долго смотрит на шаль, которую Шен Де купила у торговцев коврами. Затем связывает все вместе в узел и, заслышав шаги, прячет под стол. Входят домовладелица и господин Шу Фу. Они приветствуют Шой Да, снимают галоши и кладут зонтики.
Домовладелица. Наступает осень, господин Шой Да.
Господин Шу Фу. Грустное время года!
Домовладелица. А где ваш очаровательный доверенный? Ужасный сердцеед! Вы, наверно, не знаете его с этой стороны. Однако он отлично сочетает мужское обаяние со служебным долгом, что для вас только выгодно.
Шой Да
Садятся и закуривают.
Друзья мои, непредвиденный случай, чреватый известными последствиями, заставляет меня ускорить переговоры, которые я недавно начал вести о будущем моего предприятия. Господин Шу Фу, моя фабрика в затруднительном положении.
Господин Шу Фу. Как всегда.
Шой Да. Но сейчас полиция открыто угрожает закрыть ее, если я не смогу сослаться на переговоры о новом объекте. Господин Шу Фу, речь идет о единственной собственности моей кузины, к которой вы всегда проявляли такой повышенный интерес.
Господин Шу Фу. Господин Шой Да, я крайне неохотно участвую в обсуждении ваших постоянно расширяющихся проектов. Я говорю о скромном ужине с вашей кузиной, а вы намекаете на финансовые затруднения. Я предоставляю в распоряжение вашей кузины жилье для бездомных, а вы открываете там фабрику. Я передаю ей чек, вы предъявляете его. Ваша кузина исчезает, вы желаете получить сто тысяч серебряных долларов, давая понять при этом, что мои дома слишком для вас малы. Господин Шой Да, где ваша кузина?
Шой Да. Господин Шу Фу, успокойтесь. Могу вас обнадежить — она очень скоро вернется.
Господин Шу Фу. Скоро? Когда же? Я слышу от вас «скоро» уже несколько недель.
Шой Да. Я не требовал от вас новых подписей. Единственное, о чем я вас спросил, — заинтересуетесь ли вы моим проектом, если моя кузина возвратится.
Господин Шу Фу. Я вам говорил тысячу раз, что с вами мне больше нечего обсуждать, с вашей кузиной же, напротив, я готов обсуждать все. Но у меня создалось впечатление, что вы намерены препятствовать такой беседе.
Шой Да. Больше не намерен.
Господин Шу Фу. Когда же она состоится?
Шой Да
Господин Шу Фу
Шой Да. Однако нужно все подготовить.
Господин Шу Фу. Вы успеете все подготовить, Шой Да, если уверены, что ваша кузина на этот раз действительно приедет.
Шой Да. Госпожа Ми Дзю, согласны ли вы заверить полицию, что я получаю ваше фабричное помещение?
Домовладелица. Конечно, если вы уступите мне своего доверенного. Вот уже несколько недель, как вам известно мое условие.
Шой Да. Должны же вы понять, что именно сейчас я не могу обойтись без господина Ян Суна, при всех теперешних трудностях и при моем в последнее время столь пошатнувшемся здоровье! Я с самого начала был готов уступить вам его, но…
Домовладелица. Вот именно, но…
Пауза.
Шой Да. Хорошо, завтра он зайдет в вашу контору.
Господин Шу Фу. Приветствую такое решение, Шой Да. Если бы мадемуазель Шен Де действительно возвратилась, присутствие здесь молодого человека оказалось бы в высшей степени неуместным. Всем нам известно, какое пагубное влияние он имел на нее.
Шой Да
Домовладелица. Мы вас извиняем.
Шой Да
С улицы доносится шум толпы. Входят Сун, Ван и полицейский.
Полицейский. Господин Шой Да, очень сожалею, но возбуждение среди жителей квартала вынуждает меня расследовать заявление, поступившее из вашей собственной фирмы, о том, что вы лишили свободы свою кузину Шен Де.
Шой Да. Это неправда.
Полицейский. Господин Ян Сун утверждает, что слышал рыдания из комнаты позади вашей конторы, которые могли исходить только от особы женского пола.
Домовладелица. Смешно. Я и господин Шу Фу, уважаемые граждане этого города, показания которых полиция едва ли может взять под сомнение, свидетельствуем, что здесь никто не рыдал. Мы спокойно курим свои сигары.
Полицейский. К сожалению, мне поручено осмотреть упомянутую комнату.
Шой Да открывает дверь.
Сун
Ван. Это вещи Шен Де!
Полицейский
Шой Да. Я не знаю ее адреса.
Полицейский. Очень жаль.
Возгласы толпы. Нашли вещи Шен Де!
— Табачный король убил девушку и упрятал ее!
Полицейский. Господин Шой Да, я вынужден просить вас следовать за мной.
Шой Да
Ван. Совершено ужасное преступление!
Сун
Музыка. В последний раз водоносу являются во сне боги. Они очень изменились. Ясно видны следы долгих странствий, глубокой усталости и многих тяжелых испытаний. У одного сбита с головы шляпа, другой попал ногой в капкан для лисиц, все трое босы.
Ван. Наконец-то вы появились! Ужасные вещи происходят в табачной лавке Шен Де, мудрейшие! Вот уже несколько месяцев, как она опять уехала. Все захватил двоюродный брат! Сегодня его арестовали. Говорят, он убил ее, чтобы завладеть лавкой. Но я этому не верю, потому что она явилась мне во сне и рассказала, что двоюродный брат держит ее в плену. О мудрейшие, вы должны тотчас же вернуться и отыскать Шен Де.
Первый бог. Это ужасно. Все наши поиски оказались впустую. Мало мы нашли добрых людей, а те, которых нашли, живут жизнью, недостойной человека. Мы решили держаться Шен Де.
Второй бог. Если она все еще осталась доброй!
Ван. Конечно, Шен Де добрая, но она исчезла!
Первый бог. Тогда все пропало.
Второй бог. Спокойствие.
Первый бог. К чему тут еще спокойствие? Если мы ее не найдем, мы должны будем подать в отставку. О, что за мир предстал нашим глазам — повсюду бедствия, низость, измена! Даже природа изменила нам. Прекрасные деревья обезглавлены проволокой, по ту сторону гор виднеются густые облака дыма, слышится гром пушек, и ни одного доброго человека, который способен устоять!
Третий бог. Ах, водонос, по-видимому, наши заповеди губительны! Боюсь, все правила нравственности, которые мы установили, должны быть вычеркнуты. У людей хватает забот, чтоб хотя бы спасти свою жизнь. Добрые намерения приводят их на край пропасти, а добрые дела сбрасывают их вниз.
Первый бог
Третий бог. Потому что мир слишком холоден!
Второй бог. Потому что люди слишком слабы!
Первый бог. Побольше достоинства, дорогие, побольше достоинства! Нельзя отчаиваться, братья. Мы все же нашли одного, который был добрым и не стал злым. Он только исчез. Поспешим найти его. Одного достаточно. Разве мы не говорили, что все еще может наладиться, если найдется хотя бы один, который выдержит эту жизнь, хотя бы один?!
Боги быстро исчезают.
X
Группы: господин Шу Фу и домовладелица. Сун и его мать. Ван, столяр, дедушка, молодая проститутка, старик и его жена. Шин. Полицейский. Невестка.
Старик. Его власть слишком велика.
Ван. Он открывает двенадцать новых лавок.
Столяр. Как может судья вынести справедливый приговор, если друзья подсудимого, цирюльник Шу Фу и домовладелица Ми Дзю, друзья судьи?
Невестка. Люди видели, как вчера вечером Шин по поручению господина Шой Да принесла на кухню судьи жирного гуся. Жир протекал сквозь корзину.
Старуха
Ван. Да, только боги могут открыть истину.
Полицейский. Тише! Суд идет.
Входят три бога в судейских тогах. Пока они идут вдоль рампы к своим местам, слышно, как они шепчутся.
Третий бог. Все выйдет наружу. Документы очень плохо подделаны.
Второй бог. И людям покажется подозрительным, что у судьи внезапно расстроился желудок.
Первый бог. Нет, это естественно, ведь он съел полгуся.
Шин. Новые судьи!
Ван. И очень хорошие!
Третий бог, идущий последним, слышит его слова, оборачивается и улыбается ему. Боги садятся. Первый бог ударяет молоточком по столу. Полицейский вводит Шой Да. Его встречают свистками, но он держится надменно.
Полицейский. Приготовьтесь к неожиданности. Это не судья Фу И-чен. Однако новые судьи, по-видимому, тоже очень снисходительны.
Увидев богов, Шой Да падает в обморок.
Молодая проститутка. Что такое? Табачный король упал в обморок.
Невестка. Да, при виде новых судей!
Ван. Выходит, он знает их! Странно!
Первый бог
Шой Да
Первый бог. Поступила жалоба, что вы устранили свою кузину, мадемуазель Шен Де, чтобы завладеть ее лавкой. Признаете ли вы себя виновным?
Шой Да. Нет.
Первый бог
Полицейский
Первый бог. Есть ли тут и другие люди, которые готовы свидетельствовать, что обвиняемый не мог совершить преступление, которое ему приписывают?
Выходят вперед господин Шу Фу и домовладелица.
Полицейский
Господин Шу Фу. Господин Шой Да считается в городе уважаемым дельцом. Он второй председатель торговой палаты; в квартале, где он живет, его собираются выдвинуть на должность мирового судьи.
Ван
Полицейский
Домовладелица. Как председательница попечительского общества я хотела бы довести до сведения суда, что господин Шой Да не только намеревается подарить множеству рабочих своей табачной фабрики самые лучшие помещения, светлые и просторные, но постоянно делал пожертвования приюту для инвалидов.
Полицейский
Первый бог. Да, да, но теперь мы должны также заслушать, не скажет ли кто-нибудь что-либо менее похвальное об обвиняемом.
Выходят вперед Ван, столяр, пожилая чета, безработный, невестка, молодая проститутка.
Полицейский. Подонки квартала.
Первый бог. Что вам известно о поведении Шой Да?
Возгласы. Он разорил нас!
— Он вымогал у меня!
— Сманивал на дурные дела!
— Эксплуатировал беспомощных!
— Лгал!
— Обманывал!
— Убивал!
Первый бог. Обвиняемый, что вы можете на это ответить?
Шой Да. Я ничего не сделал, кроме того, что спас от разорения мою кузину, ваша милость. Я приезжал только тогда, когда появлялась опасность, что она может потерять свою маленькую лавку. Мне пришлось приезжать трижды. И ни разу я не собирался оставаться здесь. Обстоятельства сложились так, что в последний раз я задержался. Все это время я был погружен в заботы. Моя кузина была любима здесь, а мне пришлось выполнять черную работу. Поэтому меня ненавидят.
Невестка. И поделом! Возьмите хотя бы нашего мальчика, ваша милость.
Шой Да. Почему бы нет? Почему бы нет?
Невестка
Шой Да. Вы воровали пироги!
Невестка. Можно подумать, что он заботился о булочнике! Он хотел захватить лавку.
Шой Да. Лавка не ночлежка. Вы думали только о себе!
Невестка. Нам некуда было деваться!
Шой Да. Вас было слишком много!
Ван. А эти?
Старик. Мы вложили наши сбережения в лавку Шен Де. Почему ты лишил нас нашей лавки?
Шой Да. Потому что моя кузина хотела помочь летать одному летчику. Я должен был раздобыть деньги!
Ван. Этого, может быть, хотела она, ты же искал выгоды! Одной лавки тебе было мало.
Шой Да. Плата за помещение оказалась слишком высокой!
Шин. Это я могу подтвердить.
Шой Да. А моя кузина ничего не смыслила в делах.
Шин. И это я могу подтвердить! Не говоря уже о том, что она была влюблена в летчика.
Шой Да. Разве она не имела права любить?
Ван. Конечно! Но ты заставлял ее выйти замуж за нелюбимого человека, за этого цирюльника!
Шой Да. Человек, которого она любила, оказался подлецом.
Ван. Этот?
Сун
Шой Да. Чтоб исправить тебя! Чтоб исправить тебя!
Невестка. Чтоб сделать его понукальщиком!
Ван. А когда он исправился, разве ты не продал его вот этой?
Шой Да. Она только тогда соглашалась дать мне помещение, когда он гладил ее колени!
Домовладелица
Сун
Невестка. Разумеется, должен. Ведь ты служишь у него.
Безработный. Такого свирепого понукальщика я еще не видывал. Он совсем осатанел.
Сун. Ваша милость, что бы там обвиняемый ни сделал из меня, он не убийца. За несколько минут до его ареста я слышал голос Шен Де из комнаты позади лавки.
Первый бог
Сун
Третий бог. И ты ее узнал?
Сун. Безусловно. Разве я мог не узнать ее голос?
Господин Шу Фу. Да, ты достаточно часто заставлял ее плакать.
Сун. И все-таки я сделал ее счастливой. Но потом он
Шой Да
Ван. Нет, не потому. Ради денег!
Шой Да. Но для чего были нужны деньги?
Ван. Почему же ты не допустил ее делать добро, когда был подписан крупный чек? Почему ты послал друзей Шен Де в грязные парильни твоей фабрики, табачный король?
Шой Да. Это было сделано ради ребенка!
Столяр. А мои дети? Что ты сделал с моими детьми?
Шой Да молчит.
Ван. Теперь ты молчишь. Боги дали Шен Де лавку, как маленький источник добра. И она всегда старалась делать добро, а затем приходил ты и все уничтожал.
Шой Да
Шин. Это верно, ваша милость!
Ван. Что пользы в источнике, если из него нельзя черпать?
Шой Да. Добрые дела приносят разорение!
Ван
Третий бог. Что у тебя с рукой, водонос? Она не сгибается.
Ван
Шой Да. Я был ее единственным другом!
Все. Где она?
Шой Да. Уехала.
Ван. Куда?
Шой Да. Не скажу!
Все. Но почему она должна была уехать?
Шой Да
Внезапно наступает тишина.
Все. Он сознается! Он уличен!
Первый бог
Полицейский очищает зал.
Шин
Шой Да. Ушли? Все? Я не могу больше молчать. Я узнал вас, мудрейшие!
Второй бог. Что ты сделал с нашим добрым человеком из Сычуани?
Шой Да. Позвольте же мне сознаться в ужасающей правде, ваш добрый человек — я!
Второй бог. Шен Де!
Шен Де. Да, это я. Шой Да и Шен Де — они оба — это я.
Первый бог
Шен Де. Но должна же я сказать вам, что я и есть тот злой человек, о преступлениях которого вам здесь стало известно.
Первый бог. Тот добрый человек, о котором все говорили только доброе!
Шен Де. Нет, также и злой!
Первый бог. Это недоразумение! Несколько несчастных случаев. Какие-то соседи, лишенные сердца! Просто перестарались!
Второй бог. Но как же ей жить дальше?
Первый бог. Она будет жить! Она сильная и крепкая и может вынести многое.
Второй бог. Но разве ты не слышал, что она сказала?
Первый бог
И вот по его знаку раздается музыка.
Вспыхивает розовый свет.
По его знаку раскрывается потолок. Опускается розовое облако. Боги очень медленно поднимаются на нем вверх.
Шен Де. О, не уходите, мудрейшие! Не покидайте меня! Как мне смотреть в глаза добрым старикам, потерявшим свою лавку, и водоносу с искалеченной рукой? Как защитить себя от цирюльника, которого я не люблю, и от Суна, которого люблю? И чрево мое благословенно, скоро появится на свет мой маленький сын и захочет есть. Я не могу остаться здесь!
Первый бог. Сможешь. Старайся быть доброй, и все будет хорошо!
Входят свидетели. Они с удивлением видят плывущих на розовом облаке судей.
Ван. Боги явились нам! Окажите им почет! Три высших бога пришли в Сычуань, чтобы найти доброго человека. Они нашли его, но…
Первый бог. Никаких «но»! Вот он!
Все. Шен Де!
Первый бог. Она не погибла, она была только спрятана. Среди вас остается добрый человек!
Шен Де. Но мне нужен двоюродный брат!
Первый бог. Только не слишком часто!
Шен Де. Хотя бы раз в неделю!
Первый бог. Достаточно раз в месяц!
Шен Де. О, не удаляйтесь, мудрейшие! Я еще не все сказала! Вы мне так нужны!
Боги
Шен Де. Помогите!
Боги.
Между тем как Шен Де в отчаянии простирает к ним руки, они, улыбаясь и кивая, исчезают вверху.
Эпилог
Перед занавесом появляется актер и, обращаясь к публике, произносит заключительный монолог.
Актер.
«Кавказский меловой круг»
Кавказский меловой круг
В сотрудничестве с Р. Берлау
Действующие лица
Старый крестьянин справа.
Крестьянка справа.
Молодой крестьянин.
Очень молодой рабочий.
Старый крестьянин слева.
Крестьянка слева.
Женщина-агроном.
Молодая трактористка.
Раненый солдат.
Другие колхозники и колхозницы.
Представитель из столицы.
Аркадий Чхеидзе — певец.
Его музыканты.
Георгий Абашвили — губернатор.
Нателла — его жена.
Михаил — их сын.
Гоги — адъютант.
Арсен Казбеки — жирный князь.
Конный гонец из города.
Нико Микадзе, Миха Лоладзе — врачи
Симон Хахава — солдат.
Груше Вахнадзе — судомойка.
Три архитектора.
Четыре служанки.
Нянька.
Повариха.
Повар.
Конюх.
Слуги во дворце губернатора.
Латники и солдаты губернатора и жирного князя.
Нищие и просители.
Старый крестьянин, продающий молоко.
Две знатные дамы.
Хозяин постоялого двора.
Работник.
Ефрейтор.
Латник Дубина.
Крестьянка.
Ее муж.
Три купца.
Лаврентий Вахнадзе — брат Груше.
Анико — его жена.
Их работники.
Крестьянка — временная свекровь Груше.
Давид — ее сын, муж Груше.
Монах.
Гости на свадьбе.
Дети.
Аздак — деревенский писарь.
Шалва — полицейский.
Старик беглец — великий князь.
Племянник Арсена Казбеки.
Врач.
Инвалид.
Хромой.
Вымогатель.
Хозяин другого постоялого двора.
Тамара — невестка хозяина.
Работник хозяина.
Старая бедная крестьянка.
Ираклий — ее свояк, бандит.
Три кулака.
Ило Шуболадзе, Сандро Оболадзе — адвокаты.
Очень старая супружеская чета.
I
Спор о долине
Разрушенная кавказская деревушка. Среди развалин сидят кружком, пьют вино и курят колхозники — делегаты двух деревень, в большинстве женщины и пожилые мужчины. Есть и несколько солдат. К ним приехал из столицы представитель государственной комиссии по восстановлению хозяйства.
Крестьянка слева
Старик справа. А наша молочная ферма! Остались одни развалины!
Молодая трактористка. Это я подожгла ферму, товарищ.
Пауза.
Представитель. Выслушайте теперь протокол. В Нуку прибыла делегация овцеводческого колхоза «Ашхети». Когда гитлеровцы наступали, колхоз по указанию органов власти угнал свои стада на восток. Сейчас колхоз ставит вопрос о реэвакуации. Делегация ознакомилась с состоянием местности и установила, что разрушения очень велики.
Делегаты справа утвердительно кивают.
Соседний плодоводческий колхоз имени Розы Люксембург
Старик справа. Прежде всего я еще раз протестую против жесткого регламента выступлений. Мы добирались сюда из колхоза «Ашхети» три дня и три ночи, а теперь вы хотите провести обсуждение всего за полдня!
Раненый солдат слева. Товарищ, у нас теперь не так много деревень, не так много рабочих рук и не так много времени.
Молодая трактористка. На все удовольствия нужна норма. Табак по норме, вино по норме, дискуссия тоже по норме.
Старик справа
Крестьянка справа извлекает из большой корзины огромную голову сыра, завернутую в тряпку. Смех и аплодисменты.
Прошу, товарищи, угощайтесь.
Старый крестьянин слева
Старик справа
Смех.
Ничего мне от тебя не нужно, только честный ответ. Нравится тебе этот, сыр?
Старик слева. Хорошо, отвечу. Да, нравится.
Старик справа. Так.
Старик слева. Почему это я не смыслю? Я же говорю, что сыр мне нравится.
Старик справа. Потому что он не может нравиться. Потому что он не такой, каким был раньше. А почему он не такой? Потому что нашим овцам новая трава нравится меньше, чем прежняя. Сыр не сыр, потому что трава не трава. Вот в чем дело. Прошу это записать в протокол.
Старик слева. Да ведь отличный сыр у вас.
Старик справа. Никакой он не отличный, а с натяжкой средний. Что бы там молодежь ни говорила, а новое пастбище никуда не годится. Я заявляю, что там нельзя жить. Что там даже по утрам не пахнет утром.
Кое-кто смеется.
Представитель. Не сердись, что они смеются, они ведь тебя понимают. Товарищи, почему любят родину? А вот почему: хлеб там вкуснее, небо — выше, воздух — душистее, голоса — звонче, по земле ходить легче. Разве не так?
Старик справа. Долина была испокон веков наша.
Солдат слева. Что значит «испокон веков»? Ничего не может принадлежать «испокон веков». Когда ты был молодой, ты принадлежал не себе, а князьям Казбеки.
Старик справа. По закону — долина наша.
Молодая трактористка. Законы нужно, во всяком случае, пересмотреть: может быть, они уже не годятся.
Старик справа. И то сказать. Разве все равно, какое дерево стоит возле дома, где ты родился? Или какой у тебя сосед — разве это все равно? Мы хотим вернуться хотя бы для того, чтобы нашими соседями были вы, разбойники. Можете опять смеяться.
Старик слева
Крестьянка справа. Мы еще далеко не все сказали о нашей долине. Дома-то не все разрушены, а от фермы по крайней мере фундамент остался.
Представитель. Вы можете рассчитывать на помощь государства — и здесь и там, вы это знаете.
Крестьянка справа. Товарищ уполномоченный, здесь у нас не торговля. Я не могу снять с тебя шапку и надеть на тебя другую, — эта, мол, лучше. Может, она и лучше, да тебе твоя нравится.
Молодая трактористка. Земля — это не шапка, не шапка в нашей стране, товарищ.
Представитель. Спокойно, товарищи. Правильно, земельный надел надо рассматривать скорее как орудие, производящее полезные вещи, но неверно было бы не считаться с тем, что люди привязаны к определенному клочку земли. Прежде чем продолжать обсуждение, я предлагаю, чтобы вы рассказали товарищам из колхоза «Ашхети», что вы собираетесь делать с этой долиной.
Старик справа. Согласен.
Старик слева. Правильно, пусть скажет Като.
Представитель. Товарищ агроном!
Женщина-агроном
Старик справа. Запишите в протокол, что наш колхоз собирается создать у себя конный завод.
Молодая трактористка. Товарищи, проект этот был составлен в те дни и ночи, когда мы вынуждены были жить в горах, когда у нас часто не хватало патронов, да и винтовок было мало. Даже карандаш достать было трудно.
Аплодисменты с обеих сторон.
Старик справа. Спасибо товарищам из колхоза имени Розы Люксембург и всем, кто защищал родину!
Колхозники обмениваются рукопожатиями и обнимают друг друга.
Крестьянка слева. Нам хотелось тогда, чтобы наши солдаты, наши и ваши мужья, вернувшись, нашли свою родную землю еще более плодородной.
Молодая трактористка. Как сказал поэт Маяковский: «Отечество славлю, которое есть, но трижды — которое будет!»
Все делегаты справа, кроме старика, встают и вместе с представителем из центра рассматривают чертежи агронома.
Голоса. Почему высота падения двадцать два метра?
— А эту скалу нужно взорвать!
— В сущности понадобится только цемент и динамит.
— Они заставят воду спуститься сюда, ловко!
Очень молодой рабочий справа
Старик справа. Нечего мне смотреть. Я и так знал, что проект будет хороший. Я не позволю, чтобы к груди моей приставляли дуло.
Представитель. Не дуло, а всего-навсего карандаш.
Смех.
Старик справа
Крестьянка справа. Резо Берешвили, когда у тебя самого появляются новые проекты, ты несноснее всех, это известно.
Представитель. Так как же мне быть с протоколом? Можно записать, что у себя в колхозе вы выскажетесь за то, чтобы уступить долину в связи с этим проектом?
Крестьянка справа. Я — да. А ты, Резо?
Старик справа
Крестьянка справа. Тогда, значит, можно идти обедать. Если он возьмет чертежи и начнет их обсуждать — значит, вопрос, решен. Я его знаю. У нас все такие.
Делегаты со смехом обнимают друг друга.
Старик слева. Да здравствует колхоз «Ашхети»! Желаем вам удачи с конным заводом!
Крестьянка слева. Товарищи, в честь дорогих гостей, делегатов колхоза «Ашхети» и представителя из центра, у нас запланирован спектакль с участием певца Аркадия Чхеидзе. Пьеса связана с нашим вопросом.
Аплодисменты. Молодая трактористка побежала за певцом.
Крестьянка справа. Только, товарищи, чтоб пьеса ваша была хорошая. Мы платим за нее долиной.
Крестьянка слева. Аркадий Чхеидзе знает наизусть двадцать одну тысячу стихов.
Старик слева. Мы разучили пьесу под его руководством. Не так-то просто заполучить Аркадия. Плановой комиссии, товарищ, надо бы позаботиться, чтобы он почаще бывал у нас на севере.
Представитель. Мы, собственно, больше занимаемся экономикой.
Старик слева
Молодая трактористка вводит в круг певца Аркадия Чхеидзе, коренастого человека самого обыкновенного вида. За ним идут четыре музыканта со своими инструментами. Артистам аплодируют.
Молодая трактористка. Это товарищ уполномоченный, Аркадий.
Певец здоровается с окружившими его колхозниками.
Крестьянка справа. Для меня большая честь познакомиться с вами. О ваших песнях я слыхала еще на школьной скамье.
Певец. На этот раз мы покажем спектакль с песнями, участвует почти весь колхоз. У нас с собой старые маски.
Старик справа. Наверно, это какое-нибудь старое предание?
Певец. Очень старое. Оно называется «Меловой круг», родина его Китай. Но мы сыграем его в измененной форме. Юра, покажи-ка маски. Товарищи, для нас большая честь — выступать перед вами после такой нелегкой дискуссии. Надеемся, вы согласитесь, что голосу старого поэта и тракторный рокот не помеха. Разные вина, может быть, и не годится мешать, но старая мудрость и новая мудрость дают отличную смесь. Думаю, однако, что до начала спектакля всех нас накормят? Это, знаете ли, помогает.
Голоса. Конечно!
— Пойдемте все в клуб!
Все весело расходятся.
Представитель
Певец
Представитель
Певец. Никак.
II
Знатный ребенок
Певец
Из-под арки дворца потоком выходят нищие и просители, поднимая над головами изможденных детей, костыли и прошения. За ними — два солдата в кольчугах, затем в дорогих нарядах выходит семья губернатора.
Нищие и просители. Сжальтесь, ваша милость, налог нам не по силам.
— Я потерял ногу на персидской войне, где я возьму…
— Мой брат невиновен. Это недоразумение, ваша милость.
— Он у меня умрет с голоду.
— Прошу вас, освободите единственного оставшегося у нас сына от военной службы.
— Ваша милость, инспектор, ведающий водой, подкуплен.
Слуга собирает прошения, другой слуга достает из кошелька деньги и раздает милостыню. Солдаты, замахиваясь на толпу тяжелыми кожаными бичами, оттесняют ее назад.
Солдат. Назад! Очистить вход в церковь!
Вслед за губернаторской четой в роскошной коляске везут губернаторского ребенка. Толпа снова теснится вперед, чтобы посмотреть на него.
Голоса из толпы. Вот он, ребенок!
— Я не вижу, не толкайтесь.
— Благословенье божье, ваша милость.
Певец
Жирный князь выходит вперед и здоровается с семьей губернатора.
Жирный князь. С праздником, Нателла Абашвили.
Раздается военная команда. Прискакавший конный гонец протягивает губернатору свернутые в трубку бумаги. Губернатор делает знак адъютанту, красивому молодому человеку, тот подходит к всаднику и удерживает его. Наступает короткая пауза, в течение которой жирный князь подозрительно рассматривает всадника.
Какой денек! Вчера шел дождь, и я уже подумал: невеселые праздники. А сегодня утром — пожалуйста, ясное небо. Я люблю ясное небо, Нателла Абашвили, душа моя. Маленький Михаил — вылитый губернатор, ти-ти-ти.
Жена губернатора. Подумайте, Арсен, Георгий наконец-то решился начать новую пристройку на восточной стороне. Все предместье, где сейчас эти жалкие лачуги, пойдет под сад.
Жирный князь. Вот хорошая новость после стольких печальных. Что слышно о войне, брат Георгий?
Губернатор жестом отмахивается от ответа.
Верно мне говорили — стратегическое отступление? Ну что ж, такие неприятности всегда случаются. Сегодня дела лучше, а завтра хуже — раз на раз не приходится. Переменный успех. Это же не имеет значения, правда?
Жена губернатора. Он кашляет! Георгий, ты слышал?
Первый врач
Второй врач
Жена губернатора. Следите же за ним. Похоже, что у него жар, Георгий.
Первый врач
Второй врач
Жирный князь. Ай-ай-ай! Когда у меня колет в печени, я всегда говорю: «Пятьдесят ударов по пяткам доктору». И то лишь потому, что мы живем в изнеженный век. Раньше бы за это сразу голову с плеч.
Жена губернатора. Пойдемте в церковь, здесь, наверно, сквозняк.
Процессия, состоящая из губернаторской семьи и слуг, поворачивает к церковной паперти. Жирный князь следует за процессией. Адъютант подходит к губернатору и указывает на гонца.
Губернатор. Не перед богослужением же, Гоги.
Адъютант
Адъютант присоединяется к процессии, гонец, выругавшись, идет через ворота во дворец. Из дворца выходит солдат и останавливается под аркой.
Певец.
Служанка со свертком под мышкой хочет пройти через арку. Предмет, который она несет, завернут в большие зеленые листья.
Солдат. Почему барышня не в церкви? Она отлынивает от богослужения?
Груше. Я уже оделась было, да тут понадобился гусь для пасхального обеда, меня и послали, я знаю толк в гусях.
Солдат. Гусь?
Груше не понимает.
С вашей сестрой надо быть начеку. Тебе скажут: «Я ходила за гусем», а потом окажется, что не за гусем, а совсем за другим.
Груше
Солдат. Это король гусей! Его скушает сам губернатор. Значит, барышня опять была на реке?
Груше. Да, на птичьем дворе.
Солдат. Ах вот как, на птичьем дворе, значит, ниже по течению, а не наверху, где известные барышне ивы?
Груше. В ивняке я бываю ведь, только когда стираю белье.
Солдат
Груше. Что «вот именно»?
Солдат
Груше. А почему бы мне не стирать белье в ивняке?
Солдат
Груше. Не понимаю господина солдата. Что тут такого?
Солдат
Груше. Не знаю, что можно знать о каких-то ивах.
Солдат. А если напротив кустарник, из которого все видно? Все, что там происходит, когда некоторые «стирают белье»!
Груше. Что там происходит? Пусть господин солдат скажет, что он имеет в виду, и дело с концом.
Солдат. Наверно, уж происходит что-то такое, что можно увидеть.
Груше. Уж не то ли, господин солдат, что в жару я окунаю в воду кончики ног? Больше там ничего не бывает.
Солдат. Нет, больше. Кончики ног и больше.
Груше. Что еще? Ну, может быть, иногда всю ступню.
Солдат. Ступню и немножко больше.
Груше
Солдат
Когда певец возобновляет свой рассказ, солдат бежит за Груше.
Певец.
Из церкви слева быстро выходит жирный князь. Он останавливается, оглядывается. У арки справа ждут два латника. Князь замечает их и медленно проходит мимо, делая им знаки; затем быстро удаляется. Один латник уходит через арку во дворец, другой остается на страже. Из глубины сцены с разных сторон глухо доносится: «По местам!» Дворец окружен. Издали слышен церковный звон. Из церкви возвращается губернаторская семья со свитой.
Певец.
Жена губернатора
Губернатор. Ты слышал, брат Казбеки поздравил нас с праздником! Очень мило, но, по-моему, в Нуке этой ночью не было дождя. Где был брат Казбеки, там шел дождь. Где же был брат Казбеки?
Адъютант. Надо расследовать.
Губернатор. Да, немедленно. Завтра же.
Процессия поворачивает к арке. Конный гонец, который в это время возвращается из дворца, увидев губернатора, подходит к нему.
Адъютант. Не изволите ли выслушать гонца из столицы, ваше превосходительство? Он прибыл сегодня утром с секретными бумагами.
Губернатор
Процессия скрывается во дворце, и у ворот остаются только два латника из дворцовой стражи.
Адъютант
Появляются три архитектора. Гонец уходит.
Архитектор. Мы восхищены тем, что, несмотря на тревожные слухи о неблагоприятном повороте войны в Персии, его превосходительство собирается строить.
Адъютант. Вернее было бы сказать: «Из-за тревожных слухов»! Это пустяки. Персия далеко. Здешний гарнизон готов в огонь и воду за своего губернатора.
Из дворца доносится пронзительный женский крик, потом военная команда. Адъютант понуро идет к арке. Один из латников выходит вперед, направляя на адъютанта копье.
В чем дело? Убери копье, пес.
Латники из дворцовой стражи не подчиняются приказанию. Они глядят на адъютанта холодно и равнодушно, на все остальное они взирают так же безучастно.
Адъютант пробивается во дворец.
Архитектор. Это князья! Вчера ночью в столице собрались князья, настроенные против великого князя и его губернаторов. Господа, нам лучше унести ноги.
Архитекторы быстро уходят.
Певец.
Из-под арки выходит губернатор, на нем кандалы, лицо его посерело, его ведут два солдата, вооруженные до зубов.
Арестованный оглядывается.
Его уводят. Дворцовая стража присоединяется к солдатам. Слышно, как горнист трубит тревогу. Шум за аркой.
Из-под арки в панике выбегают слуги.
Слуги
— Запас на пять дней!
— Ее милость в обмороке.
— Надо ее вынести, нельзя ей здесь оставаться.
— А мы?
— Нас перережут как кур, это уж известно.
— Боже, что с нами будет?
— Говорят, в городе уже течет кровь.
— Глупости, ничего подобного, губернатора просто вежливо попросили явиться на сборище князей, все уладят полюбовно, я узнал из первых рук.
Оба врача также выбегают во двор.
Первый врач
Второй врач. Мой долг? Как бы не так! Это ваш долг.
Первый врач. Кто сегодня наблюдает за ребенком, Нико Микадзе, вы или я?
Второй врач. Неужели вы серьезно думаете, Миха Лоладзе, что из-за какого-то мальчишки я хотя бы на минуту задержусь в этом зачумленном доме?
Между ними завязывается драка. Слышны только возгласы: «Вы изменяете своему долгу!» и «Какой там долг!»
Слуги. У нас есть время до вечера, раньше солдаты не напьются.
— А может, они еще не взбунтовались?
— Дворцовая стража ускакала.
— Неужели никто не знает, что случилось?
Груше. Рыбак Мелива говорит, что в столице видели на небе комету с красным хвостом. Это к несчастью.
Слуги. Говорят, вчера в столице объявили, что персидская война проиграна.
— Князья восстали. Говорят, великий князь уже удрал. Всех его губернаторов казнят.
— Маленьких людей они не тронут. У меня брат — латник.
Входит солдат Симон Хахава. Он ищет в сутолоке Груше.
Адъютант
Симон
Груше. Ничего. На худой конец у меня в горах есть брат, а у брата хозяйство. А что с тобой будет?
Симон. А со мной ничего не будет.
Груше. Разве дворцовая стража не взбунтовалась?
Симон
Груше. Не опасно ли сопровождать жену губернатора?
Симон. В Мцхети так говорят: разве для ножа опасно колоть?
Груше. Но ты же не нож, а человек, Симон Хахава. Какое тебе дело до этой женщины?
Симон. До нее мне нет никакого дела, но меня назначили, и я еду.
Груше. В таком случае господин солдат — недалекий человек: ни за что ни про что подвергает себя опасности.
Ее зовут из дворца.
Я спешу на третий двор, мне некогда.
Симон. Если некогда, то нам незачем спорить, для хорошего спора нужно время. Можно осведомиться, есть ли у барышни родители?
Груше. Нет. Только брат.
Симон. Поскольку времени у нас в обрез, второй вопрос будет такой: как барышня насчет здоровья?
Груше. Разве только иногда кольнет в правом плече, а вообще-то хватит сил на любую работу, покамест никто не жаловался.
Симон. Это уже известно. Если в пасхальное воскресенье кому-то нужно пойти за гусем, то посылают ее. Вопрос номер три: барышня терпелива или нет? Скажем так — нужны ей вишни среди зимы?
Груше. Не то чтобы нетерпелива, но если человек ни с того ни сего уходит на войну и потом от него нет известий, то это, конечно, плохо.
Симон. Известия будут.
Из дворца снова зовут Груше.
И наконец, главный вопрос…
Груше. Симон Хахава, так как я должна идти на третий двор и мне некогда, то я сразу отвечаю «да».
Симон
Груше. Из Цхалаури.
Симон. Барышня, значит, уже навела справки? Я здоров, заботиться мне не о ком, получаю в месяц десять пиастров{161}, а если назначат казначеем, то и двадцать. Покорнейше прошу вашей руки
Груше. Симон Хахава, я согласна.
Симон
Груше. Спасибо, Симон.
Симон
Груше. Да, Симон.
Они стоят в нерешительности.
Симон. Я только доставлю губернаторскую жену туда, где войска не перешли на сторону мятежников. Когда война кончится, я вернусь. Недели через две или три. Надеюсь, что моя невеста не будет скучать в мое отсутствие.
Груше.
Симон. Благодарю тебя, Груше Вахнадзе. И до свиданья!
Так же низко кланяется ему она. Потом она убегает, не оглядываясь. Из-под арки выходит адъютант.
Адъютант
Симон Хахава вытягивается, затем уходит. Из-под арки, согнувшись под тяжестью огромных сундуков, выходят двое слуг. За ними, поддерживаемая служанками, следует Нателла Абашвили. Позади — служанка с ребенком.
Жена губернатора. Никому опять до меня нет дела. Я совсем голову потеряла. Где Михаил? Как ты неловко его держишь! Сундуки на повозку! Известно ли что-нибудь о губернаторе, Гоги?
Адъютант
Жена губернатора. Есть ли сведения из города?
Адъютант. Нет, покамест все спокойно, но нельзя терять ни минуты. Сундуки не поместятся на повозке. Выберите, что вам нужно.
Жена губернатора. Только самое необходимое! Живо откройте сундуки, я скажу, что захватить.
Слуги ставят сундуки на землю и открывают их.
Вбегает Груше.
Ты, я вижу, не торопишься. Сейчас же принеси грелки.
Груше убегает, затем возвращается с грелками.
Молодая служанка. Ваша милость, поглядите, с платьем ничего не случилось.
Жена губернатора. Потому что я тебя схватила за руку. Я уже давно за тобой слежу. Тебе только бы строить глазки адъютанту! Я тебя убью, сука.
Адъютант
Жена губернатора
Все молчат.
Служанка с ребенком. Да, ваша милость.
Жена губернатора. Тогда положи его на минутку и принеси мне из спальни сафьяновые сапожки, они идут к зеленому.
Служанка кладет ребенка и убегает.
Молодая служанка убегает.
Стой, не то я велю тебя выпороть!
Пауза.
Как все это уложено — без любви, без понимания! За всем следи сама… В такие минуты как раз и видишь, какие у тебя слуги. Жрать вы мастера, а что такое благодарность, вам невдомек. Так и замечу себе на будущее.
Адъютант
Жена губернатора. Как же так? Серебристое мне нужно взять с собой, оно стоило тысячу пиастров. И вот это, и все меха. А где темно-красное?
Адъютант
Жена губернатора
Адъютант
Жена губернатора роется в платьях, бросает некоторые из них в ворох, который она намерена взять с собой, затем снова отбрасывает их. Слышен шум, барабанный бой. На небе появляется зарево.
Жена губернатора
Адъютант
Жена губернатора
Адъютант. Мы едем верхом. Идемте, или я уезжаю один.
Жена губернатора. Маро! Возьми ребенка!
Адъютант уводит ее. Первая служанка, качая головой, несет за ней ворох платьев. Из-под арки выходят слуги.
Повариха. По-моему, это горят восточные ворота.
Повар. Ушли. И повозку с едой оставили. Как бы нам теперь выбраться?
Конюх. Да, пока в этом доме жить нельзя. Сулико, я захвачу несколько одеял, мы сматываемся.
Маро
Толстая женщина. Ее уже нет.
Маро. А ребенок?
Груше. Что сделали с хозяином?
Конюх
Толстая женщина
Третья служанка
Толстая женщина
Третья служанка. Губернаторша так не горюет, как Нина. Даже оплакивать их мертвецов должны за них другие!
Груше. Его оставили.
Третья служанка. Она его бросила? Михаила, которого берегли от малейшего сквозняка?
Слуги собираются вокруг ребенка.
Груше. Он просыпается.
Конюх. Послушай, брось-ка его лучше. Не хотел бы я быть на месте того, кого застанут с ребенком. Я соберу вещи, а вы подождите.
Повариха. Он прав. Уж когда они начнут, они вырезают друг друга целыми семьями. Уйду-ка я лучше.
Все уходят. Остаются только две женщины и Груше с ребенком на руках.
Третья служанка. Тебе же сказали — брось его!
Груше. Нянька попросила меня подержать.
Повариха. Так она и вернется. Эх ты, простота!
Третья служанка. Не ввязывайся ты в это дело.
Повариха. Он им еще нужнее, чем губернаторше. Он же наследник. Знаешь, Груше, душа у тебя добрая, но уж умной тебя не назовешь. Если бы ребенок был прокаженный, и то было бы лучше, вот что я тебе скажу. Смотри не попадись.
Конюх возвращается с узлами и раздает их женщинам. Все, кроме Груше, готовы отправиться в путь.
Груше
Повариха. Вот и не гляди на него. Дура ты, на тебя все можно взвалить. Скажут тебе: сбегай за салатом, у тебя ноги длинные, ты давай бежать. Мы поедем на арбе, собирайся скорее, найдется и для тебя место. Господи Иисусе, наверно, уже вся улица горит.
Третья служанка. Ты что, еще не собралась? Слушай, ты, сейчас латники явятся сюда из казармы.
Обе женщины и конюх уходят.
Груше. Иду.
Слышен конский топот и женские крики. Выходят жирный князь и несколько пьяных латников. Один из них несет на острие копья голову губернатора.
Жирный князь. Сюда, на самую середину.
Один из солдат становится на плечи другому, берет голову и смотрит, в каком месте арки ее прибить.
Это не середина, чуть-чуть правее, вот так. Уж если я что делаю, милейшие, то делаю как следует.
Солдат с помощью гвоздя и молотка прикрепляет голову за волосы к арке.
Сегодня утром, у церкви, я сказал Георгию Абашвили, что люблю ясное небо. Но, пожалуй, еще больше я люблю гром среди ясного неба, да-да. Жаль только, что они увезли мальчишку. Вот кто мне нужен. Ищите его по всей Грузии. Тысяча пиастров.
Покуда Груше, оглядываясь, осторожно приближается к арке, жирный князь с латниками уходит. Снова слышен конский топот. Груше, с узлом в руках, направляется в сторону церкви. Почти у самого входа в церковь она оборачивается, чтобы посмотреть, на месте ли ребенок. Певец начинает петь.
Груше стоит неподвижно.
Певец.
Груше делает несколько шагов к ребенку и склоняется над ним.
Она садится рядом с ребенком и опирается о сундук.
Свет постепенно меркнет, словно наступили вечер и ночь. Груше идет во дворец, возвращается оттуда с фонарем и молоком и начинает кормить ребенка.
Певец
Груше, явно бодрствуя, сидит с ребенком всю ночь напролет. То она зажигает фонарик, чтобы взглянуть на ребенка, то укутывает его поплотнее парчовым покрывалом. Она то и дело прислушивается и оглядывается, не идет ли кто-нибудь.
Груше делает все в точности так, как говорит певец.
III
Бегство в северные горы
Певец.
Музыканты.
Груше несет ребенка в заплечном мешке. В одной руке у нее узелок, в другой — посох.
Груше
На пути Груше появляется крестьянская хижина.
Дверь отворяет старик крестьянин.
Не найдется ли у вас кружечки молочка и, может быть, кукурузной лепешки, дедушка?
Старик. Молока? У нас нет молока. Господа солдаты из города забрали наших коз. Если вам нужно молоко, пойдите к господам солдатам.
Груше. Но кружечка молока для ребенка у вас, может быть, найдется, дедушка?
Старик. «За спасибо», что ли?
Груше. Кто вам сказал «за спасибо»!
Старик, ворча, приносит молоко.
Сколько же за кружечку?
Старик. Три пиастра. Молоко теперь дорогое.
Груше. Три пиастра? За эту каплю?
Старик молча захлопывает дверь перед ее носом.
Михаил, ты слышишь? Три пиастра! Это мы не можем себе позволить. (Возвращается к ребенку, садится и дает ему грудь.) Попробуем сначала вот так. Соси и думай о трех пиастрах! Грудь пустая, но тебе кажется, что ты пьешь, и это уже не так плохо.
Старик отворяет.
Я думала, ты возьмешь с нас полпиастра. Но ребенку нельзя без еды. Отдавай за пиастр, а?
Старик. Два пиастра.
Груше. Постой, не затворяй дверь.
Старик. Убейте солдат, если вам нужно молоко.
Груше
У постоялого двора. Груше, в парчовом покрывале, подходит к двум знатным дамам. На руках у Груше ребенок.
Груше. Ах, сударыни, наверно, тоже решили здесь переночевать? Это просто ужасно, везде все переполнено, невозможно достать экипаж. Моему кучеру вздумалось повернуть обратно, и полверсты мне пришлось пешком идти. Босиком! Мои персидские туфли — вы же знаете, какие там каблучки! Но почему же никто к вам не выходит?
Пожилая дама. Хозяин заставляет себя ждать. С тех пор как в столице начались эти волнения, по всей стране забыли об учтивости.
Выходит хозяин, почтенный длиннобородый старик. За ним идет работник.
Хозяин. Простите старика за то, что он заставил вас ждать, сударыни. Мы с внучонком смотрели сейчас, как цветет персиковое дерево, вон там, на косогоре, за кукурузным полем. Там у нас фруктовые деревья, несколько вишен. А дальше к западу (показывает) почва каменистая. Туда крестьяне гонят овец. Посмотрели бы вы на персиковые деревья в цвету, какой изысканный розовый цвет.
Пожилая дама. Плодородные, оказывается, у вас места.
Хозяин. Благословенные. Ну а как там на юге, деревья уже зацвели? Вы ведь с юга, сударыни?
Молодая дама. Признаться, в дороге я не наблюдала за природой.
Хозяин
Пожилая дама. Прикрой шалью шею, милая. По вечерам здесь ветер, по-видимому, довольно прохладен.
Хозяин. Это ветер с ледника Янга-Тау, сударыни.
Груше. Как бы мой сын не простудился.
Пожилая дама. Довольно просторный постоялый двор. Не остановиться ли нам здесь?
Хозяин. О, сударыням нужны комнаты? Увы, сударыни, постоялый двор переполнен и слуги разбежались. Я в отчаянии, но я никого больше не могу поместить, даже с рекомендательными письмами…
Молодая дама. Не можем же мы ночевать на улице.
Пожилая дама
Хозяин. Сударыня, вы понимаете, что сейчас, когда пристанища ищут столько беженцев, конечно, весьма уважаемых, но все же неугодных властям, я должен соблюдать осторожность. Поэтому…
Пожилая дама. Мой милый, мы не беженцы. Мы направляемся в горы, в свою летнюю резиденцию, только всего. Нам не пришло бы в голову притязать на ваше гостеприимство, если бы мы… так сильно в нем не нуждались.
Хозяин
Груше. В некотором роде — да. Мне тоже нужно пристанище.
Молодая дама. Шестьдесят пиастров! Это же убийство!
Хозяин
Молодая дама
Хозяин. Комната стоит сто восемьдесят, на двоих или на троих — все равно.
Молодая дама
Все входят в дом. С противоположной стороны, из глубины сцены, появляются работник с поклажей, за ним пожилая дама, молодая дама и Груше с ребенком.
Сто восемьдесят пиастров! Ни разу я так не волновалась с тех пор, как привезли домой бедного Лухуми.
Пожилая дама. Зачем здесь говорить о Лухуми?
Молодая дама. Нас, собственно, четверо, ребенок ведь тоже будет в счет, не так ли?
Груше. Это невозможно. Видите ли, мне пришлось быстро собраться, а адъютант забыл дать мне достаточно денег в дорогу.
Пожилая дама. Шестьдесят-то пиастров по крайней мере у вас найдется?
Груше. Шестьдесят я заплачу.
Молодая дама. Где кровати?
Работник. Кроватей нет. Вот одеяла и мешки. Придется вам самим устраиваться. Можете еще радоваться, что вас не уложили в землю, как многих других.
Молодая дама. Ты слышала? Я сейчас же пойду к хозяину. Пусть он высечет этого негодяя.
Пожилая дама. Как твоего мужа?
Молодая дама. Ты такая черствая.
Пожилая дама. Как же нам устроить хоть какое-то подобие постели?
Груше. Об этом уж я позабочусь.
Дамы, следя за ее работой, переглядываются.
«Георгий, говорила я губернатору, как я могу прилечь, когда на обед приглашено шестьдесят гостей, а на слуг совершенно нельзя положиться, да и Михаил не станет без меня есть».
Пожилая дама
Груше
Молодая дама. Сейчас же покажите руки.
Груше показывает дамам свои руки.
Пожилая дама
Молодая дама. Попалась, мошенница. Признавайся, что ты замышляла?
Груше
Молодая дама
Груше. Да ведь я же хотела заплатить шестьдесят пиастров. Вот, пожалуйста.
Молодая дама. Ах, ты хотела пробраться к нам в коляску! Теперь ясно.
Груше. Ваша милость, я не скрываю, я человек низкого рода, прошу вас, не зовите полицию. Этот ребенок благородного звания, посмотрите на его белье, он такой же беженец, как и вы сами.
Молодая дама. Благородного звания, знаем мы эти истории. Отец его, наверно, князь, а?
Груше
Молодая дама
Работник
Пожилая дама. Эта особа пробралась сюда под видом знатной дамы. Наверно, она воровка.
Молодая дама. И опасная притом. Она хотела нас убить. Этим делом должна заняться полиция. Ах, боже мой, я уже чувствую, что у меня начинается мигрень.
Работник. Полиции сейчас здесь нет.
Груше
Работник
Пожилая дама
В то время как обе дамы лихорадочно просматривают свои вещи, работник и Груше с ребенком выходят из ворот.
Работник. Доверяйся — да оглядывайся, вот что я тебе скажу. Сначала присмотрись к человеку, а потом уж с ним связывайся.
Груше. Я думала, что с себе подобными они обойдутся по чести.
Работник. Держи карман шире! Уж ты мне поверь, нет ничего труднее, чем подражать ленивому и бесполезному человеку. Если они заподозрят тебя в том, что ты сама подтираешься или хоть раз в жизни работала своими руками кончено дело. Подожди-ка минутку, я вынесу тебе лепешку и яблочек.
Груше. Лучше не надо. Пойду, пока не явился хозяин. Если идти всю ночь, то уж, наверно, не догонят.
Работник
Она исчезает.
Певец.
Музыканты.
Два латника шагают по дороге.
Ефрейтор. Дубина ты, из тебя ничего не получится. А почему? Потому что ты не предан делу душой. Начальнику это видно по любой мелочи. Позавчера, когда я занялся этой толстухой, я приказал тебе подержать мужа. Ты его держал, что верно, то верно, ты даже пнул его в брюхо. Но, спрашивается, разве ты делал это с радостью, как порядочный солдат, или так только, приличия ради? Я следил за тобой, дубина. У тебя же башка набита соломой; тебя никогда не повысят в чине.
Шагают некоторое время молча.
Ты думаешь, я не вижу, что ты норовишь все делать мне наперекор? Я запрещаю тебе хромать, а ты все-таки нарочно хромаешь, потому что я продал лошадей. А продал я их потому, что такой цены нигде мне за них не дадут. Хромаешь ты для того, чтобы показать, как тебе не хочется идти пешком. Я же вижу тебя насквозь. Имей в виду, это тебе не поможет, а только повредит. Песню!
Оба латника
Ефрейтор. Громче!
Оба латника
Идут некоторое время молча.
Ефрейтор. Хороший солдат предан делу душой и телом. За начальника он пойдет в огонь и в воду. Угасающим взглядом он еще успевает поймать одобрительный кивок своего ефрейтора. Другой награды ему и не надо. Но тебе-то уж кивать никто не станет, а сдохнуть ты все-таки сдохнешь. Черт побери, хотел бы я знать, как я с таким подчиненным найду губернаторского сынка.
Они продолжают шагать.
Певец.
Музыканты.
Груше с ребенком стоит перед крестьянской усадьбой.
Груше. Опять ты мокрый, ты же знаешь, что у меня нет пеленок. Михаил, нам надо расстаться. От города мы уже далеко. Не может быть, чтобы за таким клопом, как ты, они пошли в такую даль. У этой крестьянки доброе лицо. А слышишь, как пахнет молоком? Ну что ж, прощай, Михаил, я забуду, как ты всю ночь колотил меня ножками в спину, чтобы я резвее бежала, а ты забудь, что я тебя плохо кормила. Я кормила тебя от чистого сердца. Я бы тебя за твой носик навсегда взяла, но нельзя. Я бы показала тебе козу и научила проситься на горшок, но мне нужно вернуться, потому что мой любимый тоже вот-вот вернется, и нехорошо будет, если он меня не найдет. Ты не можешь этого требовать, Михаил.
Толстая крестьянка несет в дом подойник с молоком. Груше ждет, чтобы та скрылась, а затем осторожно подходит к дому. Она крадется к двери и кладет ребенка у порога. Затем, спрятавшись за дерево, ждет до тех пор, пока крестьянка не выходит из дому и не замечает ребенка.
Крестьянка. Иисусе Христе, что это такое? Эй, муж!
Крестьянин
Крестьянка
Крестьянин. Кто думает, что мы будем его кормить, тот ошибается. Отнесешь его в деревню священнику, и дело с концом.
Крестьянка. Что священник будет с ним делать? Ребенку нужна мать. Смотри, он просыпается. Может, возьмем его, а?
Крестьянин
Крестьянка. Я бы устроила ему кроватку в углу возле кресла. Нужна только корзинка. А в поле я его буду брать с собой. Смотри, как он смеется! Нет, у нас есть крыша над головой, и мы его возьмем, так и знай.
Крестьянин, протестуя, следует за ней. Груше выходит из-за дерева, смеется и уходит в обратном направлении.
Певец.
Музыканты.
Певец.
Музыканты.
Не успевает Груше пройти несколько шагов, как встречает обоих латников, которые копьями преграждают ей путь.
Ефрейтор. Девица, перед тобой военная власть. Откуда идешь? Когда придешь? Не находишься ли ты в недозволенных сношениях с врагом? Где он расположился? Какие движения производит он за твоей спиной? Как холмы, как долины, хорошо ли укреплены чулки?
Груше
Ефрейтор. Я всегда иду на попятный, можешь на меня положиться. Почему ты так глядишь на копье? «Солдат в боевых условиях никогда не выпускает копья из рук» — это из устава, выучи наизусть, дубина. Итак, девица, куда держишь путь?
Груше. К своему жениху, господин солдат, его зовут Симон Хахава, он служит в дворцовой охране в Нуке. Если я ему напишу, он вам все кости переломает.
Ефрейтор. Симон Хахава, как же, я его знаю. Он дал мне ключ, чтобы я время от времени за тобой посматривал. Дубина, мы не вызываем симпатии. Придется сознаться, что у нас честные намерения. Девица, за моими шутками скрывается серьезная натура, и я говорю тебе официально: мне нужен от тебя ребенок.
Груше слабо вскрикивает.
Она нас поняла, дубина. Приятный испуг, не правда ли? «Ах, я только выну пирог из печи, господин офицер. Ах, я только сменю рваную рубашку, господин полковник!» Шутки в сторону и копье в сторону. Девица, мы ищем в этой местности одного ребенка. Ты не слыхала, не появлялся здесь ребенок из города, благородный, в тонком белье?
Груше. Нет, ничего не слыхала.
Певец.
Груше внезапно поворачивается и в паническом ужасе бежит назад. Латники переглядываются и, чертыхаясь, устремляются вдогонку.
Музыканты.
Дом крестьян, приютивших ребенка. Толстая хозяйка склонилась над корзинкой. В дом врывается Груше.
Груше. Сейчас же спрячь его. Сюда идут латники! Это я положила его перед дверью, но он не мой, у него родители благородного звания.
Крестьянка. Кто сюда идет, какие латники?
Груше. Не теряй времени на расспросы. Латники, которые его ищут.
Крестьянка. В моем доме им нечего искать. Но с тобой, кажется, нам придется поговорить.
Груше. Сними с него тонкие пеленки, они нас выдадут.
Крестьянка. Дались тебе эти пеленки. В этом доме хозяйка я. Вот еще новая докука. Скажи лучше, зачем ты его подкинула? Это же грех.
Груше
Крестьянка
Груше. Они ищут ребенка.
Крестьянка. А если они войдут сюда?
Груше. Не отдавай им его. Скажи, что это твой ребенок.
Крестьянка. Ладно.
Груше. Они проткнут его копьем, если ты отдашь его им.
Крестьянка. А если они потребуют? У меня вся выручка за урожай в доме.
Груше. Если ты отдашь им его, они проткнут его копьем, здесь же, у тебя в комнате. Скажи, что это твой ребенок.
Крестьянка. Ладно. А если они не поверят?
Груше. Поверят, если скажешь твердо.
Крестьянка. Они сожгут дом, у нас не будет крыши над головой.
Груше. Потому и говори, что он твой. Его зовут Михаил. Нет, этого мне не нужно было тебе говорить.
Крестьянка утвердительно кивает.
Не кивай так головой. И не дрожи, а то они заметят.
Крестьянка. Ладно.
Груше. Все «ладно» да «ладно», хватит уж, не могу больше слышать.
Крестьянка
Груше. Тогда, может, он и сам теперь латник. Так что же, он должен протыкать копьем детей? Уж ты бы его сразу посадила на место. «Перестань размахивать копьем в моем доме, не для того я тебя растила. Вымой шею, прежде чем говорить с матерью».
Крестьянка. Это верно, у меня бы он не посмел.
Груше. Обещай, что выдашь ребенка за своего.
Крестьянка. Ладно.
Груше. Вот они идут.
Стук в дверь. Женщины не отвечают. Входят латники. Крестьянка низко кланяется.
Ефрейтор. Вот она. Что я тебе говорил? У меня нюх хороший, я сразу чую, что к чему. У меня к тебе вопрос, девица. Почему ты от меня убежала? Что мне, по-твоему, было от тебя нужно? Готов побиться об заклад, у тебя были нечистые мысли. Признавайся!
Груше
Ефрейтор. А я думал, тебе показалось, что я посмотрел на тебя нечистым взглядом. Как будто у меня какие-то намерения на твой счет. Такой плотский взгляд, понимаешь?
Груше. Я этого не заметила.
Ефрейтор. Но ведь могло же так быть, правда? Это ты должна признать. Ведь мог же я оказаться свиньей. Я с тобой говорю откровенно, кое-что мне могло бы взбрести на ум, если бы мы были наедине.
Крестьянка
Ефрейтор. О чем ты говоришь?
Крестьянка. Я ни при чем, господин солдат. Она положила его перед дверью, клянусь.
Ефрейтор
Крестьянка беспрекословно выходит в сопровождении латника.
Так вот, значит, ребенок, которого я от тебя добивался.
Груше. Господин офицер, это мой ребенок, это не тот, которого вы ищете.
Ефрейтор. Надо взглянуть.
Груше
Ефрейтор. Тонкие пеленочки.
Груше бросается к ефрейтору, чтобы оттащить его от корзинки. Он отшвыривает девушку и снова склоняется над ребенком. Груше в отчаянии озирается, взгляд ее падает на большое полено, она хватает полено, заносит сзади над ефрейтором и ударяет его по голове. Ефрейтор падает. Груше быстро хватает ребенка и убегает.
Певец.
Музыканты.
Груше сидит на корточках у полузамерзшего ручья, черпает горстью воду для ребенка.
Груше.
Певец.
Ветер. В сумерках над ущельем вырисовывается хрупкий мостик. Он повис наклонно, так как один из канатов оборвался. Торговцы, двое мужчин и одна женщина, в нерешительности стоят перед мостиком. Появляется Груше с ребенком. Один из мужчин пытается достать шестом упавший конец каната.
Первый торговец. Не спеши, девушка, все равно на ту сторону ходу нет.
Груше. Мы с малышом должны переправиться на ту сторону, к моему брату.
Женщина. «Должны»! Что значит «должны»! Я тоже должна быть там, я должна купить там у одной женщины два ковра. А она их должна продать, потому что ее муж должен был умереть. Вот как, милая. Но разве я могу сделать то, что должна, и разве она может? Луарсаб уже два часа никак не достанет канат. А если он его выловит, спрашивается, как его укрепить?
Первый торговец
Груше
Женщина. Если бы за мной гнался сам черт, и то бы я на это не решилась. Это же самоубийство.
Первый торговец
Груше. Не кричи!
Первый торговец. Но ведь внизу кричат. Может быть, кто-то сбился с дороги внизу.
Женщина. А почему бы ему не кричать? У тебя что-то неладно? Они гонятся за тобой?
Груше. Так и быть, скажу правду. За мной гонятся латники. Одного латника я ударила.
Второй торговец. Уберите товар!
Женщина прячет мешок за камень.
Первый торговец. Что же ты сразу не сказала?
Груше. Уйдите с дороги, я пройду на ту сторону.
Второй торговец. Не пройдешь, глубина пропасти две тысячи футов.
Первый торговец. Даже если бы мы достали канат, все равно не было бы смысла идти. Мы бы держали канат руками, но ведь латники сумели бы пройти точно так же.
Груше. Отойдите!
Голоса латников
Женщина. Они уже близко. Но ребенка нельзя брать с собой. Мостик почти наверняка рухнет. Посмотри-ка вниз.
Груше смотрит в пропасть. Снизу снова доносятся голоса латников.
Второй торговец. Две тысячи футов.
Груше. Эти люди еще страшнее.
Первый торговец. Нельзя этого делать с ребенком. Рискуй своей жизнью, раз уж они гонятся за тобой, а ребенком не рискуй!
Второй торговец. К тому же с ребенком она тяжелее.
Женщина. Может, правда, ей лучше пойти. Давай мне ребенка, я его спрячу, ты пойдешь одна.
Груше. Нет, не дам. Мы не расстанемся.
Рискну.
Женщина. Это значит искушать судьбу.
Слышны голоса снизу.
Груше. Прошу вас, выбросьте шест, не то они достанут канат и пойдут за мной.
Она становится на ветхий мостик. Кажется, что мостик вот-вот обрушится, и женщина вскрикивает. Но Груше продолжает идти и переходит на противоположную сторону ущелья.
Первый торговец. Она уже там.
Женщина
Появляются латники. У ефрейтора повязка на голове.
Ефрейтор. Не видали ли вы тут особу с ребенком?
Первый торговец
Ефрейтор. Дубина, ты за это поплатишься.
Груше на той стороне. Она со смехом показывает латникам ребенка и идет дальше. Мостик остается позади. Ветер.
Груше
Падают хлопья снега.
И снег, Михаил, это тоже не самое страшное. Он укрывает маленькие сосенки, чтобы они не погибли зимой. А теперь я спою тебе песенку, послушай.
IV
В северных горах
Певец.
Упитанная крестьянская чета только что села за стол. Лаврентий Вахнадзе уже подвязал салфетку, как вдруг, опираясь на руку работника, очень бледная, входит Груше с ребенком.
Лаврентий. Откуда ты, Груше?
Груше
Работник. Я нашел ее у сеновала. У нее ребенок.
Невестка. Поди почисти буланого.
Работник уходит.
Лаврентий. Это моя жена, Анико.
Невестка. А мы думали, что ты служишь в Нуке.
Груше
Невестка. Разве это была плохая служба? Мы слышали, что хорошая.
Груше. Губернатора убили.
Лаврентий. Да, нам говорили, что там беспорядки. Твоя тетушка рассказывала, помнишь, Анико?
Невестка. У нас здесь все спокойно. У горожан всегда что-нибудь приключается.
Лаврентий
Груше качает головой.
Так я и думал. Нужно что-то придумать. Она очень благочестива.
Невестка
Груше. Это мой ребенок.
Лаврентий ее поднимает.
Невестка. Силы небесные, она чем-то больна. Что нам делать?
Лаврентий хочет усадить Груше на скамью возле очага. Анико в ужасе делает ему знаки, указывая на мешок у стены.
Лаврентий
Невестка. Если только это не скарлатина!
Лаврентий. Тогда была бы сыпь. Это слабость. Не беспокойся, Анико.
Невестка. Ребенок твой?
Груше. Мой.
Лаврентий. Она идет к мужу.
Невестка. Так-так. Твое мясо остынет.
Лаврентий садится за стол и принимается за еду.
Тебе нельзя есть холодное, нельзя, чтобы жир остывал. У тебя слабый желудок, ты это знаешь.
Лаврентий. Она говорит, что муж ее живет по ту сторону горы.
Невестка. Вот как, по ту сторону.
Груше. Хорошо бы мне прилечь где-нибудь, Лаврентий.
Невестка
Груше. Он солдат.
Лаврентий. Но от отца ему досталось небольшое хозяйство.
Невестка. А разве он не на войне? Почему он не на войне?
Груше
Невестка. Почему же ты идешь в деревню?
Лаврентий. Когда кончится война, он тоже вернется в деревню.
Невестка. А ты уже сейчас туда идешь?
Лаврентий. Чтобы ждать его там.
Невестка
Груше
Невестка. Это скарлатина.
Груше
Лаврентий. По-моему, Анико, это слабость. Не взглянешь ли ты, как там лепешки, милая?
Невестка. Когда же он вернется? Ведь война, говорят, только началась.
Лаврентий
Груше
Лаврентий
Груше падает, но брат вовремя поддерживает ее.
Певец.
Груше в кладовке, у ткацкого станка. Она и сидящий на полу ребенок укутаны одеялами.
Груше
Михаил, мы с тобой должны быть хитрыми. Если мы притаимся, как тараканы, невестка забудет, что мы у нее в доме. И мы проживем здесь, пока не растает снег. И, пожалуйста, не плачь от холода. Быть бедным да еще и мерзнуть — это уж слишком, так нас никто не станет любить.
Входит Лаврентий и садится рядом с сестрой.
Лаврентий. Что это вы закутались, как возницы? Может быть, в кладовке чересчур холодно?
Груше
Лаврентий. Если здесь холодно, тебе не следовало бы сидеть здесь с ребенком. Анико стала бы упрекать себя.
Пауза.
Надеюсь, поп не расспрашивал тебя насчет ребенка?
Груше. Он-то спрашивал, да я ничего не сказала.
Лаврентий. Это хорошо. Мне нужно поговорить с тобой об Анико. Это добрая душа, только она очень, очень чувствительный человек. Никто о нас ничего особенного еще не сказал, а она уже настороже. Как-то одна телятница пришла в церковь в рваном чулке. С тех пор моя дорогая Анико надевает, когда идет в церковь, две пары чулок. Просто невероятно. Сказывается старинная семья.
Слышен звук капели.
Что это тут каплет?
Груше. Наверно, клепки разошлись в бочке.
Лаврентий. Да, наверно, бочка. Вот ты уже и полгода здесь, правда? Кажется, я начал говорить об Анико? Так вот, я не сказал ей про латника, у нее слабое сердце. Поэтому она не знает, что ты не можешь искать места. Поэтому она вчера и ворчала.
Снова слышится звук капели.
Можешь себе представить, она беспокоится о твоем солдате. «А что, если он вернется и ее не застанет?» — говорит она и не может уснуть. До весны, говорю, он никак не может вернуться. Добрая душа.
Капли падают чаще.
Лаврентий. Когда, ты полагаешь, он вернется?
Груше молчит.
Не раньше весны, ты ведь тоже так думаешь?
Груше молчит.
Я вижу, ты сама не веришь, что он вернется.
Груше продолжает молчать.
Когда наступит весна, когда здесь и на перевалах растает снег, тебе нужно будет уйти отсюда. Тебя начнут опять искать, а люди уже поговаривают насчет внебрачного ребенка.
Громкая непрерывная капель.
Груше, это капает с крыши. Вот и весна пришла.
Груше. Да.
Лаврентий
Груше. Но я же не могу выйти замуж, я жду Симона Хахаву.
Лаврентий. Конечно. Это мы обдумали. Тебе нужен муж не в постели, а на бумаге. Как раз такого я и нашел. Сын женщины, с которой я договорился, сейчас при смерти. Ловко, правда? Он уже при последнем издыхании. И все будет так, как мы говорили: «муж за горой»! Ты к нему перебираешься, он испускает дух, и ты вдова. Каково?
Груше. Наверно, для Михаила мне нужна будет бумага с печатями.
Лаврентий. Печать — это самое главное. Без печати и персидский шах не мог бы утверждать, что он шах. И, кроме того, у тебя будет пристанище.
Груше. Сколько она за это просит?
Лаврентий. Четыреста пиастров.
Груше. Откуда у тебя деньги?
Лаврентий
Груше. Там нас никто не будет знать. Я согласна.
Лаврентий
Груше. Михаил, сколько с тобой хлопот. Понесло меня к тебе, как яблоню к воробьям. Так уж устроен человек: увидит хлебную корку — нагнется и подымет, чтобы ничего не пропадало. Лучше бы я в то пасхальное воскресенье поскорее ушла. Теперь я в дураках.
Певец.
Комната, разделенная перегородкой. С одной стороны — кровать, на которой за пологом из прозрачной ткани неподвижно лежит очень больной человек. В другую часть комнаты вбегает свекровь, она тянет за руку Груше. Позади них Лаврентий с ребенком.
Свекровь. Скорее, скорее, не то он еще до венчанья окочурится.
Лаврентий. Какая разница!
Свекровь. Ему-то да! Но я не переживу позора. Мы люди почтенные.
Лаврентий. Хорошо, я прибавлю двести пиастров. Что хозяйство переходит к тебе, записано в договоре, но она имеет право жить здесь два года.
Свекровь
Лаврентий. Об этом уж я позабочусь. Но почему, собственно, монах, а не священник?
Свекровь. А чем плох монах? Вот только не нужно было давать мне ему денег вперед, чтобы не сбежал в кабак. Понадеялась…
Лаврентий. Решила выгадать на священнике, негодяйка. Наняла монаха по дешевке.
Груше. Если Симон Хахава все-таки придет, пошли его ко мне.
Лаврентий. Ладно.
Груше берет на руки Михаила и отрицательно качает головой.
Он даже не шевелится. Будем надеяться, что мы не опоздали.
Прислушиваются. Входят соседи, оглядываются, становятся у стен, бормочут молитвы. Входит свекровь с монахом.
Свекровь
Лаврентий, поспешно взяв Михаила у Груше, пытается спрятаться среди гостей.
Груше склоняет голову перед монахом. Они идут к постели больного. Мать откидывает полог. Монах гнусавит по-латыни венчальную молитву. Лаврентий, чтобы развлечь готового заплакать ребенка, хочет показать ему обряд бракосочетания, а свекровь непрестанно делает знаки Лаврентию, чтобы он передал ребенка кому-нибудь. Груше бросает взгляд на ребенка, и Лаврентий машет ей ручкой Михаила.
Монах. Согласна ли ты быть верной, послушной и доброй женой своему мужу и не расставаться с ним до тех пор, пока вас не разлучит смерть?
Груше
Монах
Так как умирающий не отвечает, монах повторяет вопрос и нерешительно оглядывается.
Свекровь. Конечно же, он согласен. Разве ты не слышал, как он сказал «да»?
Монах. Отлично, бракосочетание состоялось. А как насчет последнего причастия?
Свекровь. Не выйдет. Хватит с тебя за венчанье. Теперь я должна позаботиться о гостях.
Лаврентий. Шестьсот.
Гости равнодушно смотрят ему вслед.
Монах. Позвольте спросить, что это за ребенок?
Свекровь. Какой ребенок? Не вижу никакого ребенка. И ты не видишь, ясно? Я, может быть, тоже кое-что видела на заднем дворе кабака. Пошли.
Груше сажает ребенка на пол и успокаивает его. Затем они выходят из каморки умирающего.
Одна из соседок. Он лежит уже, кажется, год? Когда забрали моего Василия, он, по-моему, был на проводах?
Другая соседка. Беда для хозяйства, когда кукуруза на корню, а хозяин в постели! Это его избавление, если только долго не промучается. Право.
Первая соседка
Свекровь. Пожалуйста, садитесь и отведайте пирогов.
Свекровь делает знак Груше; обе женщины идут в каморку и поднимают с пола противни с пирогами. Гости, в том числе и монах, садятся на пол и заводят негромкий разговор. Монах протянул крестьянину бутылку, вынув ее из-под сутаны.
Крестьянин. Ребенок, говорите? Как это могло получиться у Давида?
Соседка. Как бы то ни было, ей еще повезло, что успела выскочить замуж, если он так плох.
Свекровь. Теперь уж они всласть поболтают, да еще и поминальные пироги упишут. А не умрет он сегодня, так изволь печь завтра опять.
Груше. Я испеку.
Свекровь. Вчера вечером тут проезжали латники. Я вышла посмотреть. Возвращаюсь, а он лежит, как мертвец. Я сейчас, же послала за вами. Нет, теперь ждать недолго.
Монах. Дорогие гости, свадебные и поминальные! В умилении стоим мы у смертного одра и брачного ложа. Она выходит замуж, а он уходит на тот свет. Жених уже омыт, а невеста наготове. Ибо на брачном ложе лежит последняя воля. А это настраивает на чувственный лад. Как несхожи, друзья мои, судьбы людей! Один умирает, дабы обрести крышу над головой, другой вступает в брак, чтобы плоть его стала прахом, из которого он сотворен. Аминь.
Свекровь
Груше
Женщины выносят гостям противни с пирогами. Умирающий приподнимается, высовывает голову за полог и смотрит вслед Груше и матери. Затем он опять опускается на постель. Монах достает из-под сутаны две бутылки и протягивает их сидящему рядом с ним крестьянину. Входят три музыканта. Монах скалит зубы и подмигивает им.
Свекровь
Музыканты. Брат Виссарион
Свекровь. Что такое, ты привел на мою шею еще троих? Вы знаете, что здесь человек умирает?
Монах. Соблазнительная задача для артиста. Приглушенный свадебный марш и одновременно бравурный похоронный танец.
Свекровь. Все равно же вы будете есть, так хоть сыграйте по крайней мере.
Музыканты играют что-то неопределенное. Женщины подают им пироги.
Монах. Звуки трубы напоминают детский визг. А ты, барабан, ты тоже хочешь что-то раструбить всему свету?
Сосед монаха. Ну а если бы новобрачной вздумалось лечь к нему в постель?
Монах. В постель или в гроб?
Сосед монаха
Свекровь выпроваживает пьяного соседа монаха. Музыка прекращается. Гости смущены. Пауза.
Гости
— Но князья же против него.
— О, говорят, персидский шах дал ему огромное войско, чтобы навести порядок в Грузии.
— Как же это так? Ведь персидский шах — враг великого князя!
— Но он и враг беспорядков.
— Так или иначе, а война кончилась. Наши солдаты уже возвращаются.
У Груше падает из рук противень.
Гостья
Груше едва стоит на ногах.
Гости. Теперь все будет опять по-старому.
— Только налоги повысятся, нужно оплатить войну.
Груше
Гость. Я сказал.
Груше. Не может быть.
Гость
Груше
Долгая пауза. Груше становится на колени, словно хочет собрать упавшие на пол пироги. Она достает из-за пазухи серебряный крестик, целует его и начинает молиться.
Свекровь
Груше припала лбом к полу и застыла в этой позе.
Гости
— Начальство может выиграть войну только на одной стороне, солдаты проигрывают на обеих.
— Война кончилась, и слава богу. На военную службу больше не станут брать, и то хорошо.
Муж Груше приподнимается и прислушивается к разговору.
— Две недели хорошей погоды — вот что нам сейчас нужно.
— Яблоки в этом году не уродились.
Свекровь
Муж
Свекровь резко оборачивается и с ужасом смотрит на сына. Тот вылезает из-за полога.
Они сказали, что война кончилась?
Первая гостья
Гость. Они возвращаются. Хорошая новость, правда?
Муж. Что ты глаза вытаращила? Где эта девка, которую ты навязала мне в жены?
Так как она не отвечает, он встает и нетвердыми шагами, в одной рубашке, проходит мимо матери за перегородку. Мать, с противнем в руках, идет за ним, она вся дрожит.
Гости
Всеобщее замешательство, все встают, женщины теснятся к двери. Груше, все еще на коленях, оборачивается и глядит на мужа.
Муж. Пожрать на поминках вы всегда рады. Убирайтесь отсюда, пока я вас не отлупил.
Гости поспешно уходят.
Она не отвечает, он поворачивается и берет пирог с противня, который держит свекровь.
Певец.
Муж сидит голый в деревянной лохани. Свекровь подливает воды из кувшина. В каморке возле ребенка на корточках сидит Груше. Мальчик играет, она латает циновки.
Муж. Это ее работа, а не твоя. Куда она опять делась?
Свекровь
Груше
Муж
Груше. Неужели хозяин сам не справится?
Муж. «Неужели, неужели…». Какого черта, возьми мочалку! Ты мне жена или нет?
Свекровь. Сейчас сбегаю за горячей водой.
Груше. Я сбегаю.
Муж. Нет, ты останешься здесь.
Свекровь выходит.
Три сильнее! Не прикидывайся, ты уже повидала на своем веку голых мужиков. Ребенок не с неба упал.
Груше. Ребенок был зачат не в радости, если хозяин это имеет в виду.
Муж
Груше перестает тереть ему спину и отшатывается. Входит свекровь.
Ну и штучку же ты мне откопала. Не жена, а лягушка холодная.
Свекровь. Никакого нет у нее старания.
Муж. Лей, только потихоньку. Ай! Я же сказал — потихоньку.
Груше. Да.
Муж. Не вернется твой солдат, не надейся.
Груше. Нет.
Муж. Ты меня околпачила. Ты моя жена и ты мне не жена. Где ты лежишь, там все равно что пустое место, а другую туда не положишь. Когда я утром ухожу в поле, я встаю усталый и разбитый. Когда я вечером ложусь в постель, у меня нет сна ни в одном глазу. Бог дал тебе все, что полагается, а ты что делаешь? Не такие у меня урожаи, чтобы покупать себе женщин в городе, да еще и на дорогу потратишься. Жена полет полосу и спит с мужем — так сказано у нас в календаре. Ты слышишь?
Груше. Да.
Муж. Ей жаль, скажите на милость! Лей еще!
Свекровь льет воду.
Ай!
Певец.
Склонившись над ручьем, Груше полощет белье. Поодаль — дети.
Груше. Можешь поиграть с ними, Михаил, но не давай им помыкать собой, потому что ты самый маленький.
Михаил утвердительно кивает и идет к детям. Начинается игра.
Самый старший мальчик. Давайте играть в казнь.
Дети образуют шествие. Впереди идет толстый мальчик и смеется. За ним идут Михаил, самый старший мальчик и, наконец, девочка. Девочка плачет.
Михаил
Самый старший мальчик. Это буду делать я. Ты самый маленький. Губернатором быть легче всего. Стать на колени и подставить голову — это всякий сможет.
Михаил. Хочу тоже меч.
Самый старший мальчик. Меч мой.
Девочка
Груше
Самый старший мальчик. Хочешь, ты будешь князем, если ты умеешь смеяться.
Михаил отрицательно качает головой.
Толстый мальчик. Я лучше всех смеюсь. Дай ему разок отрубить голову, потом ты ему отрубишь, а потом я.
Старший мальчик неохотно отдает Михаилу деревянный меч и становится на колени. Толстый мальчик садится на землю, хлопает себя по ляжкам и смеется во все горло. Девочка очень громко плачет. Михаил размахивается и ударяет мальчика мечом, но теряет равновесие и падает.
Самый старший мальчик. Ай! Я тебе покажу, как бить взаправду!
Михаил убегает, дети гонятся за ним. Груше смеется, наблюдая за детьми. Когда она опять поворачивается к ручью, она видит, что по ту сторону его стоит солдат Симон Хахава. На нем рваный мундир.
Груше. Симон!
Симон. Это Груше Вахнадзе?
Груше. Симон!
Симон
Груше
Симон. Они нашли добычу полакомее, чем я, как сказал костлявый лещ.
Груше. Храбрость, как сказал поваренок. Счастье, как сказал герой.
Симон. А как дела здесь? Холодна ли была зима, обходителен ли сосед?
Груше. Зима была довольно суровая, Симон, а сосед все такой же.
Симон. Разрешается задать вопрос? Когда известная особа полощет белье, она по-прежнему окунает ноги в воду?
Груше. Нет. Ведь у кустов есть глаза.
Симон. Барышня заговорила о солдатах. Так вот перед ней казначей.
Груше. Это, если не ошибаюсь, двадцать пиастров?
Симон. И квартира казенная.
Груше
Симон. Именно там. Я вижу, некоторые уже осмотрелись.
Груше. Уже.
Симон. Некоторые, значит, ничего не забыли?
Груше качает головой.
Значит, дверь, как говорится, на запоре?
Груше молча глядит на него и снова качает головой.
Что такое? Не все в порядке?
Груше. Симон Хахава, я не могу вернуться в Нуку. Тут кое-что произошло.
Симон. Что произошло?
Груше. Так вышло, что я пришибла латника.
Симон. Значит, у Груше Вахнадзе были на то причины.
Груше. Симон Хахава, и зовут меня не так, как звали раньше.
Симон
Груше. Когда женщина меняет фамилию, Симон? Сейчас я тебе объясню. Но поверь мне, нас ничего не разделяет, между нами все осталось как было.
Симон. Как же это так — все осталось как было, а все-таки по-другому?
Груше. Как объяснить тебе это сразу, да еще через ручей? Может быть, ты перейдешь по мостику на эту сторону?
Симон. Может быть, не нужно и переходить?
Груше. Очень нужно. Иди сюда, Симон, скорее!
Симон. Барышня хочет сказать, что солдат опоздал?
Груше глядит на него в полном отчаянии. По лицу ее катятся слезы. Симон уперся взглядом в деревяшку, которую поднял с земли и теперь строгает.
Певец.
Симон. В траве я вижу шапку. Может быть, и малыш уже есть?
Груше. Да, Симон, есть, не буду скрывать, только ты не беспокойся, он не мой.
Симон. Что ж, если уж ветер, то во все щели. Не нужно больше ничего говорить.
Груше молчит, опустив голову.
Певец.
Симон. Верни мне крест, который я тебе дал. Или лучше брось его в ручей.
Груше. Симон Хахава, не уходи, это не мой ребенок! Не мой!
Слышны детские голоса.
Что случилось, дети?
Голоса. Пришли солдаты!
— Они забирают Михаила!
Груше стоит ошеломленная. К ней подходят два латника. Они ведут Михаила.
Латник. Ты Груше?
Она утвердительно кивает.
Это твой ребенок?
Груше. Да.
Симон уходит.
Симон!
Латник. Мы получили приказ судьи доставить в город ребенка, находящегося на твоем попечении. Есть подозрение, что это Михаил Абашвили, сын губернатора Георгия Абашвили и его жены Нателлы Абашвили. Вот бумага с печатями.
Латники уводят ребенка.
Груше
Певец.
V
История судьи
Певец.
Аздак, оборванный и подвыпивший, вводит в свою хижину старика беженца, переодевшегося нищим.
Аздак. Не фыркай, ты не кобыла! И не пытайся бежать, как сопли в апреле, тогда ты наверняка попадешься полиции. Стой, говорят тебе.
Нищий набрасывается на еду.
Давно не жрал?
Старик мычит.
Зачем ты так бежал, идиот? Полицейский даже не взглянул бы на тебя.
Старик. Надо было.
Аздак. Сдрейфил?
Старик с недоумением глядит на него.
В штаны наложил? Испугался? Гм… Не чавкай, словно ты великий князь или свинья. Терпеть не могу, когда чавкают. Только высокородное дерьмо приходится выносить таким, каким его создал бог. А тебя — нет. Мне рассказывали об одном верховном судье, который на базаре портил воздух, когда люди ели. Он делал это только из чувства независимости. Я смотрю, как ты ешь, и мне приходят в голову страшные мысли. Почему ты молчишь?
Старик, помедлив, протягивает ему руку.
Белая. Значит, ты не нищий? Надувательство, ходячий обман! А я прячу тебя как порядочного человека. Почему ты, собственно, бежишь от полиции, если ты помещик? Ты помещик, не отпирайся, я вижу это по твоему виноватому лицу!
Старик нерешительно смотрит на него.
Чего же ты ждешь, истязатель крестьян?
Старик. Меня ищут. Прошу полного внимания, делаю предложение.
Аздак. Что такое? Предложение? Это же верх бесстыдства! Он делает мне предложение! У человека льется кровь, а пиявка делает ему предложение! Вон отсюда, говорят тебе!
Старик. Понимаю. Позиция. Убеждения. Плачу сто тысяч пиастров за одну ночь. Идет?
Аздак. Что? Ты думаешь, меня можно купить? За сто тысяч пиастров? Какое-нибудь паршивое имение! Лучше скажи сто пятьдесят тысяч. Где они?
Старик. Конечно, не при мне. Пришлют, не сомневайтесь.
Аздак. Очень сомневаюсь. Вон!
Старик встает и ковыляет к двери. Снаружи доносится голос: «Аздак!» Старик поворачивает, идет в противоположный угол, останавливается.
Полицейский Шалва
Аздак
Полицейский Шалва. Аздак, зачем ты со мной так говоришь? Я потеряю место, если не приму против тебя мер. Я же знаю, что у тебя доброе сердце.
Аздак. У меня совсем не доброе сердце. Сколько раз тебе говорить, что я человек умственный?
Полицейский Шалва
Аздак. Стыдись, Шалва, стыдись! Ты стоишь передо мной и задаешь мне вопрос, а вопрос — это самая каверзная вещь на свете. Представь себе, что ты женщина, ну, скажем, эта падшая тварь Маринэ, и что ты, то есть не ты, а Маринэ, показываешь мне ляжку и спрашиваешь: что мне делать с ляжкой, она кусается? Ты что ж думаешь, она не знает, что делает, когда задает такие вопросы? Отлично знает. Я поймал зайца, а ты ловишь человека. Но ты же знаешь, что по образу и подобию божию сотворен человек, а не заяц. Я зайцеед, а ты людоед, Шалва, и бог тебя покарает. Иди, Шалва, домой и покайся. Нет, погоди, здесь, кажется, кое-что для тебя найдется.
Певец.
Двор суда. Трое латников пьют вино. На одной из колонн висит человек в судейской мантии. Появляется Аздак. На нем кандалы, он тащит за собой полицейского Шалву.
Аздак
Первый латник. Это что еще за птица?
Полицейский Шалва. Это наш писарь Аздак.
Аздак. Это я — презренный изменник, подлец и преступник! Доложи, болван, что я потребовал, чтобы ты заковал меня в кандалы и доставил в столицу за то, что я нечаянно укрыл у себя, как выяснилось потом из этого документа, великого князя, или, вернее, великого плута, мошенника и негодяя.
Латники разглядывают документ.
Полицейский Шалва. Ты все время мне угрожал. Это нехорошо с твоей стороны, Аздак.
Аздак. Заткнись, Шалва, ты ничего не понимаешь. Наступило новое время, оно прогремит над тобой. Ты конченый человек, полицейских уничтожат начисто. Все преступления расследуют и вскроют. Так лучше уж самому явиться, все равно от народа никуда не уйдешь. Доложи, как я кричал, когда мы проходили по улице Сапожников.
Первый латник. А они что тебе ответили?
Полицейский Шалва. На улице Мясников его утешали, а на улице Сапожников люди за животы держались от смеха. Только и всего.
Аздак. Но здесь будет иначе, я знаю, вы железные люди. Братья, где судья? Меня нужно допросить.
Первый латник
Аздак. «Вот он, судья!» Такого ответа еще не слыхали в Грузии. Горожане, где его превосходительство господин губернатор?
Второй латник. Постой! Чего ты от нас ждал, чучело?
Аздак. Того же, что случилось в Персии, братья, того же, что случилось в Персии.
Второй латник. А что случилось в Персии?
Аздак. Сорок лет назад там всех повесили. Визирей, сборщиков налогов. Мой дедушка, замечательный человек, видел это своими глазами. В течение трех дней, повсеместно.
Второй латник. А кто же управлял, если визиря повесили?
Аздак. Один крестьянин.
Второй латник. А кто командовал войском?
Аздак. Солдат, один солдат.
Второй латник. А кто выплачивал жалованье?
Аздак. Красильщик, красильщик выплачивал жалованье.
Второй латник. А не ковровщик случайно?
Первый латник. А почему так вышло? Эй ты, перс!
Аздак. «Почему так вышло?» Разве нужна какая-то особая причина? Почему ты чешешься, братец? Война! Слишком уж долгая война! Никакой справедливости! Мой дедушка привез оттуда песенку. Сейчас мы с моим другом полицейским исполним ее.
Полицейский Шалва.
Да-да-да-да-да. Именно так.
Аздак. Хотите послушать до конца?
Первый латник утвердительно кивает.
Второй латник
Полицейский Шалва. Так точно. Только у меня голос неважный.
Второй латник. И то сказать.
Аздак. Во второй строфе говорится о мире.
Полицейский Шалва.
Да-да-да-да-да. Именно так.
Аздак.
Первый латник
Аздак. А что в ней неверно?
Первый латник. Видишь зарево?
Аздак оглядывается. На небе — зарево пожара.
Это в предместье. Когда князь Казбеки обезглавил сегодня утром губернатора Абашвили, наши ковровщики тоже заболели «персидской болезнью» и задали князю Казбеки вопрос, не ест ли он тоже слишком много блюд подряд. А сегодня утром они вздернули городского судью. Но мы оставили от них мокрое место, нам дали по сто пиастров за каждого ковровщика, понимаешь?
Аздак
Первый латник
Первый и второй латники подходят к Аздаку, отрезая ему путь к бегству.
Полицейский Шалва. Господа, он не такой уж плохой человек. Разве что курицу иногда стащит или, может, зайца.
Второй латник
Аздак
Второй латник. Уж не заодно ли ты с ковровщиками?
Аздак отрицательно качает головой.
А как же насчет песенки?
Аздак. Это пел дед. Глупый, темный человек.
Второй латник. Верно. Ну а как же насчет красильщика, который выплачивал жалованье?
Аздак. Это было в Персии.
Первый латник. А кто обвинял себя в том, что не повесил своими руками великого князя?
Аздак. Разве я не сказал, что дал ему удрать?
Полицейский Шалва. Я свидетель. Он дал ему удрать.
Латники тащат Аздака к виселице. Аздак кричит. Латники отпускают его и хохочут. Аздак тоже начинает смеяться и смеется громче всех. Затем его развязывают. Все пьют вино. Входит жирный князь Казбеки с молодым человеком.
Первый латник
Всеобщий смех.
Жирный князь. Что тут смешного, друзья мои? Позвольте мне поговорить с вами серьезно. Вчера утром князья Грузии свергли развязавшее войну правительство великого князя и устранили его губернаторов. К сожалению, самому великому князю удалось бежать. В этот критический час наши ковровщики, недовольные всегда и всем, не преминули взбунтоваться и повесили нашего дорогого судью, всеми любимого Ило Орбелиани. Тс-тс-тс. Друзья мои, нам нужен теперь в Грузии мир, мир, мир. И справедливость! Вот мой дорогой племянник Бизерган Казбеки, очень способный человек. Пусть он будет судьей. То есть последнее слово за народом.
Первый латник. Это как понимать? Мы должны избрать судью, что ли?
Жирный князь. Совершенно верно. Народ выдвигает способного человека. Посоветуйтесь между собой, друзья.
Латники шушукаются.
Не беспокойся, лисенок, место за тобой. А как только мы сцапаем великого князя, мы перестанем лизать задницу черни.
Латники
— Молодец этот писарь, он дал ему улизнуть.
— Они чувствуют себя не очень-то уверенно, поэтому и «друзья мои», и «за народом последнее слово».
— Теперь ему нужна даже справедливость в Грузии.
— Трескотня остается трескотней, и это тоже трескотня.
— Спросим-ка писаря, он на справедливости собаку съел.
— Эй ты, чучело, как по-твоему, годится племянничек в судьи?
Аздак. Это вы мне?
Первый латник
Аздак. Вы спрашиваете меня? Или я ослышался?
Второй латник. Тебя, тебя, почему не тебя? Ну-ка, блесни умом!
Аздак. Я вас понимаю, вы хотите проверить его как следует. Правильно? Так вот, нет ли у вас в запасе опытного преступника, чтобы кандидат показал на нем свое умение?
Третий латник. Дай подумать. У нас есть два врача этой коровы губернаторши. Возьмем их, а?
Аздак. Стоп, так не годится. Нельзя брать настоящих преступников, если судья не утвержден. Пусть он осел, но он должен быть утвержден, иначе нарушается законность. Законность — это очень чувствительная вещь, скажем, как селезенка. По селезенке нельзя бить кулаком, а то убьешь насмерть. Вы можете повесить обоих врачей, и законность нисколько не будет нарушена, если судья к этому непричастен. Законность любит, чтобы все было честь честью, такая уж она застенчивая. Скажем, судья вздумал упрятать в тюрьму женщину, укравшую для ребенка кукурузную лепешку. Но он не облачился в судейскую мантию или почесался во время вынесения приговора, обнажив больше трети своего тела — для этого, наверно, надо почесать бедро, — и, пожалуйста, приговор недействителен. Законность оскорблена! Скорее уж может вынести приговор судейская мантия или судейская шляпа, чем человек без этих принадлежностей. Законность бесследно исчезает, если за ней не следить. Нельзя выпить вино, которое вылакала собака. Оно исчезло бесследно. Вот так же и законность.
Первый латник. Что же ты предлагаешь, дотошный ты человек?
Аздак. Я буду обвиняемым. Уж я-то знаю, кого я буду изображать.
Первый латник. Ты?
Все хохочут.
Жирный князь. Что вы решили?
Первый латник. Мы решили устроить испытание. Наш друг будет играть роль обвиняемого, а судейское кресло пусть займет кандидат на должность.
Жирный князь. Это несколько необычно. А впрочем, почему бы и нет?
Племянник. Скорее всех — хитрый, дядя Арсен.
Племянник садится в кресло. Жирный князь становится у него за спиной. Латники усаживаются на ступеньки.
Аздак
Жирный князь. Кто он?
Второй латник. Великий князь. Он в самом деле с ним знаком.
Жирный князь. Хорошо.
Первый латник. Начинайте процесс.
Аздак. Итак, меня обвиняют в том, что я развязал войну. Смешно. Я говорю — смешно, вам этого мало? Хорошо, тогда вот мои адвокаты, их, кажется, человек пятьсот.
Латники смеются, жирный князь тоже смеется.
Племянник
Первый латник. Валяй.
Жирный князь
Племянник. Отлично. Истец: народ Грузии, ответчик: великий князь. Что вы можете сказать, обвиняемый?
Аздак. Очень многое. Я, конечно, своими глазами читал, что война проиграна. Но в свое время я начал войну по совету патриотов, таких, как дядюшка Казбеки. Требую пригласить дядюшку Казбеки в свидетели.
Жирный князь
Племянник. Просьба отклоняется. Вас обвиняют не в том, что вы объявили войну — это приходится делать всякому правителю, — а в том, что вы ее плохо вели.
Аздак. Глупости. Вообще ее не вел. Предоставил вести ее другим. Предоставил вести ее князьям. Они ее, конечно, угробили.
Племянник. Но вы по крайней мере не отрицаете, что осуществляли верховное командование?
Аздак. Ни в коем случае. Всегда осуществлял верховное командование. Едва родился, командовал нянькой. Так уж воспитан — чтобы справить нужду, хожу в уборную. Привык приказывать. Всегда приказывал чиновникам расхищать казну. Офицеры секут солдат только по моему приказу. Помещики спят с женами крестьян только по моему строжайшему приказу. Дядюшка Казбеки — вот он перед вами — отрастил себе брюхо только по моему приказу.
Латники
Жирный князь. Ну-ка, лисенок, ответь ему. Я тебя поддержу.
Племянник. Я ему отвечу, и отвечу так, чтобы соблюсти достоинство суда. Обвиняемый, будьте добры уважать суд.
Аздак. Согласен. Приказываю вам продолжать допрос.
Племянник. Вы мне не приказывайте. Итак, вы утверждаете, что начать войну заставили вас князья. В таком случае, как можете вы утверждать, что князья угробили войну?
Аздак. Не давали достаточного количества рекрутов, растрачивали казенные деньги, поставляли больных лошадей, пьянствовали в публичных домах, когда шло наступление. Беру в свидетели дядюшку.
Племянник. Неужели вы будете отстаивать нелепое утверждение, что князья нашей страны не боролись?
Аздак. Нет. Князья боролись. Боролись за получение военных подрядов.
Жирный князь
Аздак. В самом деле? Но я говорю только правду.
Жирный князь. Вздернуть! Вздернуть!
Первый латник. Спокойно. Продолжайте, ваша милость.
Племянник. Тише! Объявляю приговор. Смертная казнь через повешение. Вас вздернут. Вы проиграли войну. Приговор окончательный. Обжалованию не подлежит.
Жирный князь
Аздак. Молодой человек, я хочу дать вам один дельный совет. Будучи лицом официальным, не кричите. Кто воет как волк, не может занять вакансии сторожевого пса. Ясно?
Жирный князь. Вздернуть!
Аздак. Если люди заметят, что князья говорят тем же языком, что и великий князь, они еще чего доброго, вздернут и великого князя и князей. Как бы то ни было, подаю кассацию. Основание: война проиграна, но не для князей. Князья свою войну выиграли. Им заплатили три миллиона восемьсот шестьдесят три тысячи пиастров за лошадей, которых они не поставили.
Жирный князь. Вздернуть!
Аздак. Восемь миллионов двести сорок тысяч пиастров за довольствие рекрутов, которых они также не поставили.
Жирный князь. Вздернуть!
Аздак. Следовательно, они победили. Войну проиграла только Грузия, каковая на данном суде не присутствует.
Жирный князь. Я думаю, хватит, друзья.
Первый латник. Да, теперь можно. Снимите-ка с него мантию!
Один из латников подставляет спину, другой становится на нее и снимает с повешенного судейскую мантию.
А теперь
Аздак медлит.
Садись, старина.
Латники ведут Аздака к креслу.
Судьи всегда были пропащими людьми, так пусть теперь пропащий человек станет судьей.
Аздаку накидывают на плечи судейскую мантию и надевают на голову плетенку от бутыли.
Поглядите, каков судья.
Певец.
Певец и музыканты
На судейском кресле сидит Аздак и чистит яблоко. Полицейский Шалва подметает пол. Слева от судьи — инвалид в кресле-каталке, врач-обвиняемый и хромой оборванец. Справа — молодой человек, обвиняемый в вымогательстве. На часах стоит латник с полковым знаменем.
Аздак. Ввиду большого количества дел суд разбирает сегодня каждые два дела одновременно. Перед тем как начать, я должен сделать краткое сообщение: я беру.
Один лишь вымогатель достает деньги и дает их ему.
Аздак. Оставляю за собой право наложить на одну из сторон
Инвалид. Конечно. Из-за него меня хватил удар.
Аздак. Значит, небрежность при исполнении профессиональных обязанностей.
Инвалид. Больше чем небрежность. Я дал ему в долг денег на учение. Он их до сих пор не вернул, а когда я узнал, что он лечит своих пациентов бесплатно, меня разбил паралич.
Аздак. Еще бы.
Хромой. Я и есть пациент, ваша милость.
Аздак. Он, верно, лечил тебе ногу?
Хромой. Лечил, да не ту. У меня ревматизм в левой ноге, а он оперировал правую. Вот я и хромаю теперь.
Аздак. Оперировал-то он безвозмездно?
Инвалид. Операцию, которая стоит пятьсот пиастров, он сделал безвозмездно! За спасибо! И я еще платил за его учение!
Врач. Ваша милость, действительно, гонорар принято взимать перед операцией, потому что перед ней пациент платит гораздо охотнее, чем после нее. По-человечески это можно понять. В данном случае, приступая к операции, я полагал, что гонорар передан уже моему слуге. В этом я ошибся.
Инвалид. Он ошибся! Хороший врач не ошибается! Он все выяснит, прежде чем резать.
Аздак. Это верно.
Полицейский Шалва
Вымогатель. Высокий суд, я невиновен. Я только хотел узнать у этого помещика, действительно ли он изнасиловал свою племянницу. Он дружески разъяснил мне, что нет, и дал мне денег только для того, чтобы я смог нанять для своего дядюшки учителя музыки.
Аздак. Ага!
Врач. Разве только, что человеку свойственно ошибаться.
Аздак. Разве ты не знаешь, что хорошему врачу присуще чувство ответственности в денежных делах? Мне рассказывали об одном враче, который выжал из вывихнутого пальца своего пациента тысячу пиастров, установив, что причиной заболевания является нарушение кровообращения. А плохой врач скорее всего проглядел бы такой случай. В другой раз этот искусный врач столь тщательно продумал курс лечения, что заурядное разлитие желчи превратилось в сплошной золотой дождь. Нет, ты не заслуживаешь прощения. Один зерноторговец послал своего сына в медицинскую школу, чтобы тот изучил торговое дело. Настолько хорошо поставлено там обучение.
Полицейский Шалва. Он просил не называть его фамилии.
Аздак. В таком случае я выношу приговоры. Факт вымогательства суд считает доказанным, а ты
Певец и музыканты.
Из постоялого двора, расположенного у самой дороги, выходит Аздак. За ним следует хозяин постоялого двора, старик с длинной бородой. Работник и полицейский Шалва тащат судейское кресло. Латник с полковым знаменем становится на свой пост.
Аздак. Поставьте его вот сюда. По крайней мере здесь можно дышать, чувствуется ветерок из лимоновой рощи. Юстиции полезен свежий воздух. Ветер задирает ей юбки, и сразу видно, что под ними. Не надо было нам столько есть, Шалва. Эти инспекционные поездки очень утомительны.
Хозяин. Ваша милость, дело идет о чести семьи. Вместо сына, который уехал по делам в горы, с жалобой обращаюсь я. Вот он, провинившийся работник, а вот и моя достойная сожаления невестка.
Входит невестка, особа с пышными формами. Лицо ее скрыто покрывалом.
Аздак
Хозяин со вздохом дает ему деньги.
Так. Теперь все формальности выполнены. Речь идет об изнасиловании?
Хозяин. Ваша милость, я застал этого парня в конюшне как раз в ту минуту, когда он повалил нашу Тамару на солому.
Аздак. Совершенно верно. Конюшня. Чудесные лошадки. Особенно та маленькая, буланая.
Хозяин. Конечно, я тут же вместо сына стал стыдить Тамару.
Аздак
Хозяин
Аздак. Скинь покрывало, Тамара.
Она открывает лицо.
Тамара, ты нравишься суду. Расскажи, как было дело.
Тамара
Хозяин
Аздак
Работник. Признаю.
Аздак. Тамара, ты любишь сладкое?
Тамара. Да. Семечки.
Аздак. Ты подолгу сидишь в лохани, когда моешься?
Тамара. Полчаса или около того.
Аздак. Господин общественный обвинитель, положи свой нож на землю, вон туда.
Полицейский Шалва кладет нож.
Тамара, пойди подними нож общественного обвинителя.
Тамара, покачивая бедрами, идет и поднимает нож.
По Военно-Грузинской дороге идут латники. Из одного места в другое носят они судейское кресло, на котором сидит Аздак. За ними — полицейский Шалва и работник. Шалва тащит виселицу. Работник ведет на поводу буланую лошадку.
Певец и музыканты.
Процессия удаляется.
Судейское кресло Аздака стоит в кабачке. Перед Аздаком, которому полицейский Шалва подает вино, стоят трое кулаков. В углу — старая крестьянка. В открытых дверях и снаружи — деревенские жители. Латник с полковым знаменем стоит на часах.
Аздак. Слово имеет господин общественный обвинитель.
Полицейский Шалва. Дело идет о корове. Обвиняемая уже пять недель укрывает у себя в хлеву корову, принадлежащую зажиточному крестьянину Дволадзе. У нее обнаружили также украденный окорок. Когда зажиточный крестьянин Рухадзе потребовал у обвиняемой арендной платы за принадлежащую ему землю, все его коровы были тотчас же кем-то прирезаны.
Кулаки. Дело идет о моем окороке, ваша милость.
— Дело идет о моей корове, ваша милость.
— Дело идет о моей земле, вата милость.
Аздак. А ты что на это скажешь, мамаша?
Старуха. Ваша милость, пять недель назад, под утро, ко мне постучались. Выхожу — стоит человек с бородой и держит за веревку корову. Он мне и говорит: «Любезная хозяйка, я чудотворец, святой Бандитус. Твой сын погиб на войне, и на память о нем я дарю тебе эту корову. Ходи за ней хорошенько».
Кулаки. Это разбойник Ираклий, ваша милость.
— Ее свояк, ваша милость!
— Конокрад и поджигатель!
— Голову бы ему отрубить!
Снаружи доносится женский крик. Толпа в беспокойстве отступает. Входит бандит Ираклий с огромным топором.
Ираклий!
Бандит. Добрый вечер, честная компания! Стакан вина!
Аздак. Господин общественный обвинитель, стакан вина гостю. Кто ты такой?
Бандит. Я странствующий отшельник, ваша милость. Благодарю вас за угощение.
Аздак. Я Аздак.
Бандит также кланяется.
Суд приветствует отшельника. Продолжай, мамаша.
Старуха. Ваша милость, в ту ночь я еще не знала, что святой Бандитус способен творить чудеса. Он привел корову, и только. А дня через два, тоже ночью, приходят ко мне работники этого кулака и хотят увести мою корову. И вдруг они поворачивают назад, и на головах у них выскакивают огромные шишки. Тут я и поняла, что святой Бандитус смирил их сердца и наставил их на путь любви к ближнему.
Бандит громко смеется.
Первый кулак. Я знаю, чем он их наставил.
Аздак. Хорошо, что знаешь. Потом ты нам расскажешь. А пока продолжай ты!
Старуха. Затем, ваша милость, на путь добра стал кулак Рухадзе. Раньше это был сущий дьявол, любой подтвердит. Но благодаря святому Бандитусу он перестал брать с меня аренду за землю.
Второй кулак. Потому что на выгоне перерезали всех моих коров.
Бандит смеется.
Старуха
Бандит смеется.
Конечно, это чудо. Хотела бы я знать, ваша милость, где это видано, чтобы старому бедному человеку приносили окорок!
Бандит всхлипывает.
Аздак
Старуха, помедлив, садится в судейское кресло.
Кулаки смиренно уходят.
А ты, мамаша, и ты, благочестивая душа
Певец и музыканты.
Певец.
Судейское кресло Аздака снова стоит во дворе суда. Аздак, сидя на земле, чинит свой башмак и беседует с полицейским Шалвой. Снаружи доносится шум.
Видно, как за стеной на острие копья несут голову жирного князя.
Аздак. Дни твоего рабства, Шалва, а может быть, даже и минуты теперь уже сочтены. Я взнуздал тебя железными удилами разума, которые до крови разорвали твой рот, я хлестал тебя разумными доводами и посыпал твои раны солью логики. По природе своей ты слабый человек, и, если с умом бросить тебе аргумент, ты жадно впиваешься в него зубами, ты уже не владеешь собой. По природе своей ты испытываешь потребность лизать руки высшему существу. Но высшие существа бывают разные. И вот наступил час твоего освобождения, скоро ты сможешь опять следовать своим низменным страстям и тому безошибочному инстинкту, который велит тебе совать свои толстые подошвы человеку в лицо. Ибо прошли времена смятения и беспорядка, описанные в песне о хаосе, которую мы сейчас еще раз споем с тобою на память об этих ужасных днях. Садись и смотри не фальшивь. Бояться нечего, песня эта не запрещенная, а припев у нее просто популярный.
Полицейский Шалва.
Ох-ох-ох-ох.
Аздак
Полицейский Шалва.
Ох-ох-ох-ох.
Аздак. Где же ты, генерал? Наведи, наведи порядок! Да и у нас была бы примерно такая же картина, если бы не спохватились и не навели порядок. В столицу уже вернулся великий князь, которому я, осел, спас жизнь, а персы дали напрокат войско для наведения порядка. Предместье уже горит. Принеси-ка мне толстую книгу, на которой я обычно сижу.
Полицейский Шалва берет с сиденья кресла книгу и дает ее Аздаку.
Полицейский Шалва. Да, как сиденьем.
Аздак. Полистаю, погляжу что мне теперь припаяют. Мои поблажки неимущим выйдут мне боком. Я старался поставить бедняков на ноги. Теперь меня повесят по обвинению в пьянстве. Я заглядывал богатым в карманы. И мне некуда спрятаться, меня все знают, потому что я всем помогал.
Полицейский Шалва. Кто-то идет.
Аздак
Входит жена губернатора. Ее сопровождают адъютант и латник.
Жена губернатора. Это что за тварь, Гоги?
Аздак. Препослушная, ваша милость. Рад стараться.
Адъютант. Нателла Абашвили, жена покойного губернатора, только что вернулась и ищет своего двухлетнего сына Михаила Абашвили. Ей удалось узнать, что ребенок унесен в горы кем-то из прежних слуг.
Аздак. Слушаюсь, ваше высокородие. Ребенок будет доставлен.
Адъютант. Говорят, что эта особа выдает ребенка за своего.
Аздак. Слушаюсь, ваше высокородие. Она будет обезглавлена.
Адъютант. Это все.
Жена губернатора
Аздак
VI
Меловой круг
Певец.
Двор суда в Нуке. Латники вводят Михаила и затем уходят с ним в глубину сцены. Один из латников копьем удерживает Груше в воротах, пока не уводят ребенка. Затем ее впускают. С ней вместе входит толстая повариха из челяди бывшего губернатора Абашвили. Отдаленный шум. На небе — зарево пожара.
Груше. Он молодец, он уже моется сам.
Повариха. Тебе повезло, судить будет не настоящий судья, а Аздак. Он пьянчужка и ни в чем не разбирается. Самые большие разбойники выходили у него сухими из воды. Он все на свете путает, и, какую бы взятку ему ни давали богатые, все ему мало. Поэтому когда он судит, нашему брату часто бывает удача.
Груше. Как мне нужна удача сегодня!
Повариха. Не сглазь.
Груше тщетно пытается увидеть ребенка.
Не понимаю, зачем ты так добиваешься чужого ребенка, да еще в такие времена.
Груше. Он мой. Я его вскормила.
Повариха. Неужели ты ни разу не подумала, что будет, когда она вернется?
Груше. Сначала я думала, что я отдам его ей, а потом я думала, что она не вернется.
Повариха. Чужая юбка тоже греет, верно?
Груше утвердительно кивает.
Я для тебя присягну в чем угодно, потому что ты порядочная женщина.
Замечает приближающегося Симона Хахаву.
Но перед Симоном ты виновата, я с ним говорила, он никак этого понять не может.
Груше
Повариха. Он понял, что ребенок не твой; а что ты замужем и что только смерть может тебя освободить — этого он не понимает.
Груше замечает Симона и здоровается с ним.
Симон
Груше
Симон. Вместе с тем позволю себе заявить, что это меня ни к чему не обязывает и сударыню тоже.
Повариха. Ни к чему это. Она замужем, ты же знаешь.
Симон. Это ее дело, и незачем об этом напоминать.
Входят два латника.
Латники. Где судья?
— Никто не видал судьи?
Груше
Латник
Оба латника продолжают поиски.
Повариха. Только бы с ним ничего не случилось. Если будет судить другой, видов на успех у тебя столько же, сколько зубов у курицы.
Появляется третий латник.
Латник
Третий латник. Продолжать поиски!
Оба латника быстро уходят. Третий латник задерживается. Груше вскрикивает. Латник оборачивается. Это ефрейтор, у него огромный шрам через все лицо.
Латник, стоящий в воротах. В чем дело, Шота? Ты ее знаешь?
Ефрейтор
Латник, стоящий у ворот. Говорят, это она украла ребенка Абашвили. Если тебе что-нибудь известно об этом деле, ты можешь заработать кучу денег, Шота.
Ефрейтор бранясь уходит.
Повариха. Это он?
Груше кивает головой.
Ну, он будет теперь держать язык за зубами. Не то ему придется признаться, что он гнался за ребенком.
Груше
Входит жена губернатора с адъютантом и двумя адвокатами.
Жена губернатора. Слава богу, по крайней мере здесь нет народа. Совершенно не выношу этого запаха. У меня сразу начинается мигрень.
Первый адвокат. Прошу вас, сударыня, соблюдать осторожность в высказываниях, пока не назначат другого судью.
Жена губернатора. Ничего особенного я не сказала, Ило Шуболадзе. Я люблю народ за его простой, трезвый ум. Только от его запаха у меня делается мигрень.
Второй адвокат. Едва ли соберется публика. Из-за беспорядков в предместье люди сидят запершись по домам.
Жена губернатора. Это и есть та тварь?
Первый адвокат. Прошу вас, любезнейшая Нателла Абашвили, воздерживаться от всяких оскорбительных выражений, покамест мы не удостоверимся, что великий князь назначил нового судью и избавил нас от негодяя, исполняющего ныне эту должность. Но, кажется, дело идет к тому. Поглядите.
Появляются латники.
Повариха. Ее милость давно бы вцепилась тебе в волосы, если бы она не знала, что Аздак на стороне простонародья. Он определяет человека по лицу.
Двое латников прикрепляют к столбу веревку. Вводят Аздака, на нем кандалы. Позади него, также в кандалах, идет полицейский Шалва. За арестантами следуют трое кулаков.
Латник. Думал убежать, а?
Один из кулаков. Прежде чем вешать, стащите с него судейскую мантию!
Латники и кулаки срывают с Аздака судейскую мантию. Под нею оказываются лохмотья. Один из латников дает Аздаку пинка.
Латник
Латники
— Мне справедливость не нужна!
Аздак падает. Латники поднимают его и тащат к виселице.
Жена губернатора
Аздак
Латники. А что тебе нужно видеть?
Аздак. Вас, собаки.
Входит запыленный конный гонец. С ним — ефрейтор.
Гонец. Стойте, вот приказ великого князя о новых назначениях.
Ефрейтор
Все застывают.
Гонец. Вот что сказано насчет нового судьи. «Судьей в Нуке назначается Аздак, спасший жизнь, имеющую для нашей страны первостепенное значение». Кто этот Аздак?
Полицейский Шалва
Ефрейтор
Латник. Разрешите доложить. Его милость были уже его милостью, а по доносу этих крестьян их объявили врагом великого князя.
Ефрейтор
Не слушая возражений кулаков, их уводят.
Позаботьтесь о том, чтобы впредь их милость не испытывали никакого беспокойства.
Повариха
Первый адвокат. Все пропало.
Аздак теряет сознание. Его поднимают, он приходит в себя. На него надевают судейскую мантию, и он, шатаясь, выходит из группы обступивших его латников.
Латники. Не взыщите, ваша милость!
— Что угодно вашей милости?
Аздак. Ничего не угодно, друзья мои собаки. Разве только сапог, чтобы лизать.
С него снимают кандалы.
Принеси-ка мне красного сладкого.
Полицейский Шалва уходит.
Марш отсюда, мне надо разобрать одно дело.
Латники уходят. Возвращается Шалва с вином.
Шалва приносит свод законов и кладет его на судейское кресло.
У истцов, которые до сих пор совещались с самым озабоченным видом, проясняются лица. Они шушукаются.
Повариха. Ой-ой!
Симон. Как говорится, колодец росой не наполнишь.
Адвокаты
Аздак
Первый адвокат. Высокий суд! В народе говорят — «кровь гуще воды». Эта старая мудрость…
Аздак. Суд желает знать, какой гонорар назначен адвокату?
Первый адвокат
Аздак с самым любезным видом трет большой палец об указательный.
Ах вот что! Пятьсот пиастров, ваша милость. Отвечаю на необычный вопрос суда.
Аздак. Вы слышали? Вопрос, оказывается, необычен. Я спрашиваю потому, что, зная, какой вы хороший адвокат, слушаю вас совсем по-другому.
Адвокат
Аздак
Груше. Ребенок мой.
Аздак. И это все? Надеюсь, ты сможешь привести доказательства. Во всяком случае, советую тебе сказать мне, почему ты считаешь, что я должен присудить его именно тебе.
Груше. Я растила его в меру своих сил и своего разуменья, я всегда добывала ему еду. Почти всегда у него была крыша над головой. Чего я не натерпелась из-за него, сколько денег истратила. Я не считалась со своими удобствами. Я воспитывала ребенка так, чтобы он был со всеми приветлив, я приучала его к труду, и он старался как мог, он ведь совсем еще маленький.
Адвокат. Обратите внимание, ваша милость, что сама эта особа не ссылается ни на какие кровные узы между собой и ребенком.
Аздак. Суд принимает это к сведению.
Адвокат. Благодарю вас, ваша милость. Соблаговолите выслушать теперь убитую горем женщину, уже потерявшую супруга и живущую ныне под страхом потери ребенка. Достопочтенная Нателла Абашвили…
Жена губернатора
Второй адвокат
Первый адвокат. Позвольте, уважаемый Сандро Оболадзе! Мы же условились…
Аздак. Стоп! Суд рассматривает упоминание об имуществе как доказательство чисто человеческих побуждений истицы.
Второй адвокат. Благодарю вас, ваша милость. Дорогой Ило Шуболадзе, на всякий случай мы можем доказать, что особа, похитившая ребенка, не является его матерью! Позвольте мне изложить суду только факты. Роковое стечение обстоятельств заставило мать оставить ребенка в момент бегства из Нуки. Груше, судомойка, была в тот день во дворце, и люди видели, как она занялась ребенком.
Повариха. У губернаторши только и было забот, какие платья взять!
Второй адвокат
Аздак. Как ты добралась до деревни?
Груше. Пешком, ваша милость. А ребенок был мой.
Симон. Я отец, ваша милость.
Повариха. Этот ребенок был у меня на попечении, ваша милость. Мне платили пять пиастров.
Второй адвокат. Высокий суд, этот человек — жених Груше, поэтому его показания не заслуживают доверия.
Аздак. Это за тебя она вышла замуж в деревне?
Симон. Нет, ваша милость. Она вышла замуж за одного крестьянина.
Аздак
Груше. У нас до этого дело не дошло. Я вышла замуж из-за ребенка. Чтобы у мальчика была крыша над головой.
Аздак. А теперь он опять тебя захотел, так, что ли?
Симон. Прошу записать в протокол, что…
Груше
Аздак. А ребенок, значит, внебрачный?
Груше не отвечает.
Я спрашиваю тебя: что это за ребенок? Незаконный оборвыш или благородное дитя из состоятельной семьи?
Груше
Аздак. Были ли у него уже в раннем возрасте необычно тонкие черты лица?
Груше. Нос у него был на лице,
Аздак. У него был нос на лице. Я считаю твой ответ весьма важным. Обо мне говорят, что однажды, перед тем как вынести приговор, я вышел в сад и нюхал там розы. Вот к каким уловкам приходится нынче прибегать. Не будем затягивать дело, мне надоело слушать ваше вранье.
Груше
Аздак. Молчать! Я у тебя брал?
Груше
Аздак. Совершенно верно. Если надеяться на вас, голодранцев, как раз и подохнешь с голоду. Справедливость вам подавай, а платить-то за нее не хочется. Когда вы идете к мяснику, вы знаете, что придется платить, а к судье вы идете как на поминки.
Симон
Аздак
Симон. «Прекрасная погода, — сказал рыбак червяку. — Не поудить ли нам рыбки?»
Аздак. «Я сам себе хозяин», — сказал слуга и отпилил себе ногу».
Симон. «Я люблю вас, как отец», — сказал царь, крестьянам и велел отрубить голову царевичу».
Аздак. «Дурак себе же злейший враг».
Симон. «Свое не воняет».
Аздак. Плати десять пиастров штрафа за непристойные речи в суде. Будешь знать, что такое правосудие.
Груше. Нечего сказать, чистоплотное правосудие. Ты оставляешь нас с носом, потому что мы не умеем так красиво говорить, как их адвокаты.
Аздак. Правильно. Слишком уж вы робки. Если вам дают по шее, так вам и надо.
Груше. Да уж, конечно, ты присудишь ребенка ей. Она человек тонкий. Как пеленки менять, она понятия не имеет! Так знай же, в правосудии ты смыслишь не больше моего.
Аздак. Это верно. Я человек невежественный, под судейской мантией у меня рваные штаны, погляди сама. У меня все деньги уходят на еду и на выпивку. Я воспитывался в монастырской школе. А кстати, я и тебя оштрафую на десять пиастров за оскорбление суда. И вообще ты дура, ты настраиваешь меня против себя, вместо того чтобы строить мне глазки и вертеть задом. Ты бы добилась моего расположения. Двадцать пиастров.
Груше. Хоть все тридцать. Все равно я выскажу тебе все, что о тебе думаю, пьянчужка. Чего стоит твоя справедливость? Как ты смеешь так говорить со мной? Ты же похож на треснувшего Исайю на церковном окне! Когда мать тебя рожала, она никак не думала, что ей придется сносить от тебя побои, если она возьмет у кого-нибудь горсточку пшена. Ты видишь, что я дрожу перед тобой, и тебе не стыдно? А им ты слуга, ты следишь, чтоб никто не отнял у них домов, которые они украли! С каких это пор дома принадлежат клопам? Если бы не ты, они, чего доброго, не смогли бы угонять на свои войны наших мужей! Продажная ты тварь, вот кто ты!
Аздак встает. Он сияет. Он неохотно стучит молоточком по столу, словно требуя тишины. Но так как Груше не унимается, он начинает отбивать такт ее речи.
Я тебя нисколько не уважаю. Не больше, чем вора или грабителя. Те тоже творят, что хотят. Ты можешь отнять у меня ребенка, сто против одного, что это так и будет, но знай одно: на твою должность надо бы сажать только ростовщиков и растлителей малолетних. Лучшего наказания для них не придумаешь, потому что сидеть выше себе подобных гораздо хуже, чем висеть на виселице.
Аздак
Полицейский Шалва уходит.
Первый адвокат. Даже если мы не скажем больше ни слова, можно считать, что решение у вас в кармане.
Повариха
Входит очень старая супружеская чета.
Жена губернатора. Гоги, где моя нюхательная соль?
Аздак. Я беру.
Старики не понимают.
Мне сказали, что вы решили развестись. Сколько лет вы уже вместе?
Старуха. Сорок лет, ваша милость.
Аздак. Почему вы желаете развестись?
Старик. Мы друг другу несимпатичны, ваша милость.
Аздак. С каких пор?
Старуха. С самого начала, ваша милость.
Аздак. Я обдумаю ваше желание и вынесу решение. Но сначала я покончу с другим делом.
Полицейский Шалва отводит стариков в глубину сцены.
Мне нужен ребенок.
Груше молчит.
Певец. Послушайте, что подумала в гневе, послушайте, чего не сказала.
Аздак. Кажется, я тебя понимаю, женщина.
Груше. Я его не отдам. Я его вскормила, и он ко мне привык.
Полицейский Шалва вводит ребенка.
Жена губернатора. Она одевает его в лохмотья.
Груше. Это неправда. Мне не дали времени надеть на него новую рубашку.
Жена губернатора. Он жил в свинарнике.
Груше
Жена губернатора. Я тебе покажу, хамка.
Второй адвокат
Аздак. Истица и ответчица! Выслушав ваше дело, суд не смог прийти к заключению, кто является истинной матерью этого ребенка. Как судья, я обязан выбрать ребенку мать. Я сейчас устрою вам испытание. Шалва, возьми кусок мела. Начерти на земле круг.
Полицейский Шалва чертит мелом круг.
Аздак. Поставь ребенка в круг!
Полицейский Шалва ставит в круг улыбающегося Груше ребенка.
Истица и ответчица, станьте обе возле круга!
Жена губернатора и Груше становятся возле круга.
Возьмите ребенка за руки, одна за левую, другая за правую. У настоящей матери хватит сил перетащить его к себе.
Второй адвокат
Аздак. По-моему, ваша доверительница достаточно упитанна. Тяните!
Жена губернатора тянет ребенка к себе. Груше отпускает руку мальчика, лицо ее выражает отчаяние.
Первый адвокат
Аздак
Груше. Я его не удержала.
Аздак. Не оказывай давления на суд! Готов поспорить, что ты и сама знаешь не больше двадцати слов… Ну что ж, согласен повторить испытание, чтобы решить окончательно. Тяните!
Обе женщины еще раз становятся возле круга.
Груше
Аздак
Адъютант уводит жену губернатора. Она в полуобмороке. Адвокаты ушли еще раньше. Груше в оцепенении. Шалва подводит к ней ребенка.
Ибо я решил отказаться от судейской мантии. Мне в ней слишком жарко. Я не корчу из себя героя. Но на прощание я приглашаю вас поплясать, вон туда, на лужок. Да, чуть не забыл, хмельная голова. Мне же надо кончить дело о разводе.
Пользуясь судейским креслом как столом, Аздак что-то пишет на клочке бумаги. Затем он собирается уходить. Звучит танцевальная музыка.
Полицейский Шалва
Аздак. Что такое, не тех развел? Жаль, но ничего не поделаешь, отменить решение я не могу, нельзя нарушать порядок.
Симон
Аздак
Груше. Пожалуй, мы сегодня сразу и уйдем из города. Как ты думаешь, Михаил?
Симон
Груше. Так вот, теперь я тебе скажу: я взяла его потому, что как раз в то пасхальное воскресенье мы с тобой обручились. И значит это — дитя любви. Пошли танцевать, Михаил.
Она танцует с Михаилом. Симон танцует с поварихой. Танцуют и двое стариков. Аздак стоит в глубокой задумчивости. Танцующие постепенно заслоняют его от зрителей. Все реже видна его фигура, по мере того как на сцене появляются все новые и новые танцующие пары.
Певец.
Пары, танцуя, покидают сцену. Аздак исчез.
Музыка.
«Жизнь Галилея»
Жизнь Галилея
Пьеса
В сотрудничестве с М. Штеффин
Действующие лица
Галилео Галилей.
Андреа Сарти.
Госпожа Сарти, экономка Галилея, мать Андреа.
Людовико Марсили, богатый молодой человек.
Приули, куратор университета в Падуе.
Сагредо, друг Галилея.
Вирджиния, дочь Галилея.
Федерцони, шлифовальщик линз, помощник Галилея.
Дож.
Советники.
Козимо Медичи, великий герцог Флоренции.
Маршал двора.
Теолог.
Философ.
Математик.
Пожилая придворная дама.
Молодая придворная дама.
Лакей великого герцога.
Две монахини.
Два солдата.
Старуха.
Толстый прелат.
Двое ученых.
Два монаха.
Два астронома.
Очень тощий монах.
Очень старый кардинал.
Патер Кристофер Клавиус, астроном.
Маленький монах.
Кардинал-инквизитор.
Кардинал Барберини — он же затем папа Урбан VIII.
Кардинал Беллармин.
Два монаха, писцы.
Две молодые дамы.
Филиппо Муциус, ученый.
Гаффоне, ректор университета в Пизе.
Уличный певец и его жена.
Ванни, владелец литейной.
Чиновник.
Высокопоставленный чиновник.
Некий субъект.
Монах.
Крестьянин.
Пограничный страж.
Писец.
Мужчины, женщины, дети.
I
Небогатая рабочая комната Галилея в Падуе. Утро. Мальчик Андреа, сын экономки, приносит Галилею стакан молока и булочку.
Галилей
Андрея. Мать говорит, что нужно заплатить молочнику, а то он скоро будет описывать круг вокруг нашего дома, господин Галилей.
Галилей. Нужно говорить: «описывать окружность», Андреа.
Андреа. Как вам угодно. Если мы не заплатим, он и опишет окружность вокруг нас, господин Галилей.
Галилей. А вот судебный исполнитель господин Камбионе идет прямо к нам и при этом избирает… какое он избирает расстояние между двумя точками?
Андреа
Галилей. Хорошо! У меня есть кое-что для тебя. Погляди там, за звездными таблицами.
Андреа
Галилей. Это астролябия — такая штука, которая изображает, как планеты и звезды движутся вокруг Земли. Так думали в старину.
Андреа. Что значит — так думали?
Галилей. Давай исследуем это. Прежде всего опиши, что видишь.
Андреа. Посередине находится маленький шар…
Галилей. Это Земля.
Андреа. А вокруг него, одно над другим, кольца.
Галилей. Сколько их?
Андреа. Восемь.
Галилей. Это кристаллические сферы.
Андреа. На этих кольцах приделаны шары.
Галилей. Это планеты и звезды.
Андреа. Тут полоски, а на них написаны слова.
Галилей. Какие слова?
Андреа. Названия звезд.
Галилей. Например?
Андреа. Самый нижний шар это Луна, тут так и написано. А над ним Солнце.
Галилей. А теперь двигай Солнце.
Андреа
Галилей
В городах тесно и в головах тесно. Есть суеверия, есть и чума. Но теперь говорят: есть, но не будет, не останется. Потому что все движется, друг мой.
Мне хочется думать, что началось все с кораблей. С незапамятных времен корабли все ползали вдоль побережий, но внезапно они покинули берега и вышли в открытое море. На нашем старом материке возник слух: где-то есть новые материки. И с тех пор как наши корабли добираются, до них, на всех материках, смеясь, говорят о том, что великий грозный океан — только Маленький водоем. Возникла великая задача, люди хотят понять причины всего, что есть на свете. Почему камень, если его выпустить из рук, падает, а если подбросить — подымется вверх? Каждый день приносит что-нибудь новое. Даже столетние старцы требуют, чтобы юноши кричали им в уши о новых открытиях.
Многое уже открыто, но куда больше осталось такого, что еще можно открыть. Так что и для новых поколений найдется дело.
Еще юношей в Сиене я видел, как двое строителей изменили древний, тысячелетний способ передвижения гранитных глыб; после пятиминутного спора они договорились и стали применять новое, более целесообразное приспособление канатов. Там я понял тогда, что старые времена прошли, что наступает новое время. Скоро человечество полностью изучит свое жилье, ту планету, на которой оно обитает. Написанного в старых книгах уже недостаточно.
И там, где тысячи лет гнездилась вера, теперь гнездится сомнение. Все говорят: да, так написано в книгах, но дайте-ка нам самим поглядеть. С самыми почтенными истинами теперь обращаются запросто; сомневаются в том, в чем прежде никогда не сомневались.
И от этого возник такой сквозняк, что задирает даже расшитые золотом полы княжеских и прелатских одежд. И становятся видны их ноги, жирные или тощие, но такие же, как у нас. А небеса, оказывается, пусты. Поэтому раздается веселый хохот.
Но воды Земли двигают валы новых прядильных станов, на верфях, в канатных и парусных мастерских сотни рук работают по-новому в лад.
Я предвижу, что еще на нашем веку об астрономии будут говорить на рынках. Даже сыновья торговок рыбой будут ходить в школу. И жадным до всего нового людям наших городов придется по душе, что новая астрономия заставила двигаться также и Землю. До сих пор всегда были уверены в том, что небесные тела укреплены на кристаллическом своде и поэтому не падают. А теперь мы набрались смелости и позволяем им свободно парить в пространстве, ничто их не удерживает, и все они движутся по великим путям так же, как и наши корабли. Ничто их не удерживает в стремительном движении.
И Земля весело катится вокруг Солнца, и торговки рыбой, купцы, князья и кардиналы, и даже сам папа катятся вместе с ней.
Вселенная внезапно утратила свой центр и сразу же обрела бесчисленное множество центров. Так что теперь любая точка может считаться центром, любая и никакая. Потому что мир, оказывается, очень просторен.
Наши корабли заплывают далеко, далеко, наши планеты и созвездия движутся в беспредельном пространстве, даже в шахматах теперь ладьи могут двигаться в новом пространстве через все клетки. Как сказал поэт? «О рассвет великих начинаний…»
Андреа.
Но пейте же молоко, ведь скоро опять придет кто-нибудь.
Галилей. А ты хорошо понял то, о чем я тебе говорил вчера?
Андреа. О чем же? Об этом, как его, Кипернике, у которого все вертится?
Галилей. Да.
Андреа. Нет, не понял. И как я могу понять? Это же очень трудно, а мне еще только в октябре будет одиннадцать.
Галилей. Вот я как раз хочу, чтобы и ты это понял. Чтобы все понимали. Поэтому я и работаю и покупаю дорогие книги, вместо того чтобы платить молочнику.
Андреа. Но я же сам вижу, что Солнце вечером здесь, а утром там. Как же оно может стоять на месте? Никак не может!
Галилей. Ты видишь? Что ты видишь? Ничего ты не видишь. Ты только глазеешь. А глазеть — не значит видеть.
Андреа садится на стул, Галилей становится за ним.
Где Солнце: справа или слева?
Андреа. Слева.
Галилей. А когда оно будет справа?
Андреа. Когда вы его перенесете направо, конечно же!
Галилей. Нет. Не только так.
Андреа. Справа.
Галилей. А оно двигалось?
Андреа. Нет.
Галилей. А что же двигалось?
Андреа. Я двигался.
Галилей
Андреа. Но и я вместе со стулом!
Галилей. Разумеется. Стул — это Земля. А ты на ней.
Госпожа Сарти
Галилей. Учу его видеть, дорогая Сарти.
Госпожа Сарти. Тем, что таскаете по комнате?
Андреа. Не мешай, мама, ты этого не понимаешь.
Госпожа Сарти. Вот как? А ты понимаешь, что ли? Тут приходил молодой человек, который хочет учиться. Очень хорошо одет и принес рекомендательное письмо.
Андреа. А разве Киперникус не высчитал этого, а, господин Галилей? Скажите вы сами.
Госпожа Сарти. Что такое? Так вы и вправду рассказываете ему такую чепуху? Чтобы он болтал об этом в школе, а господа священники приходили ко мне жаловаться, что он плетет греховную ересь. Постыдились бы вы, господин Галилей.
Галилей
Госпожа Сарти. Да неужели! Надеюсь, господин Галилей, в это новое время мы сможем заплатить молочнику?
Галилей
Андреа. Да я говорил, только чтобы ее удивить. Но это же неправильно. Стул, на котором я сидел, вы только боком повернули
Галилей. Но ведь я же тебе доказал…
Андреа. А сегодня ночью я думал и понял, что если бы Земля так вертелась, то я всю ночь висел бы головой вниз. И это факт.
Галилей
Андреа. Не берите вы всегда такие примеры, господин Галилей. Так вам всегда удастся.
Галилей
Андреа. С примерами всегда можно доказать, если хитер. Но ведь я же не могу таскать на стуле свою мать, как вы меня. Видите, какой это плохой пример. Ну а что, если яблоко — Земля? Это же ничего не значит.
Галилей
Андреа. Возьмите его опять. Как же это получается, что я ночью не вишу вниз головой?
Галилей. А вот так: вот это Земля, а вот стоишь ты
Андреа. А я вишу вниз головой.
Галилей. Почему же? Посмотри внимательней! Где голова?
Андреа
Галилей. Что?
Андреа. Нет. Но почему же я не замечаю, как Земля повернулась?
Галилей. Потому что ты сам вращаешься вместе с ней! И ты, и воздух над тобой, и все, что есть на шаре.
Андрей. А почему же мы видим, что ходит Солнце?
Галилей
Андреа
Галилей. А где лампа?
Андреа. Внизу.
Галилей. Вот то-то оно и есть…
Андреа. Вот это здорово! Ну теперь уж она удивится.
Входит Людовико Марсили — богатый молодой человек.
Галилей. У нас тут как на проходном дворе.
Людовико. Доброе утро, сударь. Меня зовут Людовико Марсили.
Галилей
Людовико. Да, и там я много слышал о вас.
Галилей. Ваши родители владеют поместьями в Кампанье?
Людовико. Мамаша хотела, чтобы я малость поглядел на свет. Что где имеется и тому подобное.
Галилей. И вот в Голландии вы услышали, что в Италии, например, имеюсь я.
Людовико. А так как мамаша желает, чтоб я еще и с науками малость познакомился…
Галилей. Частные уроки — десять скуди в месяц.
Людовико. Очень хорошо, сударь.
Галилей. А что вас интересует?
Людовико. Лошади.
Галилей. Ах вот что!
Людовико. У меня, видите ли, господин Галилей, голова не приспособлена к наукам.
Галилей. Ах вот что! Ну если так, вы будете платить пятнадцать скуди в месяц.
Людовико. Очень хорошо, господин Галилей.
Галилей. Мне придется заниматься с вами по утрам. Значит, с тобой уже не выйдет, Андреа. Сам пойми, ведь ты же не платишь.
Андреа. Ладно. Я пойду. Можно мне взять яблоко?
Галилей. Бери.
Андреа уходит.
Людовико. Вам придется запастись терпением, чтоб меня учить. Потому что в науках ведь всегда все не так, как следует по здравому человеческому разумению. Возьмите, например, эту диковинную трубу, которую продают в Амстердаме. Я ее подробно исследовал. Футляр из зеленой кожи и две линзы: одна такая
Галилей. Что увеличено в пять раз?
Людовико. Колокольни, голуби, все, что вдали.
Галилей. И вы сами видели увеличенные колокольни?
Людовико. Да, сударь.
Галилей. И в трубе две линзы?
Людовико кивает.
Как давно изобрели эту штуку?
Людовико. Думаю, что она была не старше нескольких дней, когда я уезжал из Голландии. Во всяком случае, ее как раз только что начали продавать.
Галилей
Незамеченная Галилеем, входит госпожа Сарти.
Людовико. Мамаша считает, что немного науки необходимо. Нынче, знаете ли, никто и шагу без науки не сделает.
Галилей. Вы с тем же успехом могли бы заняться мертвыми языками или богословием. Это полегче будет.
Людовико уходит.
Не гляди на меня так. Я же взял этот урок.
Госпожа Сарти. Потому что вовремя заметили меня. Там пришел куратор университета.
Галилей. Веди его сюда, веди, он сейчас очень кстати. Может быть, через него я добуду пятьсот скуди, тогда не нужны будут уроки.
Госпожа Сарти уходит и вводит куратора.
Куратор достает из кошелька и протягивает Галилею монету, тот передает ее госпоже Сарти.
Пошлите Андреа к мастеру, что делает очки. Пусть купит две линзы, вот тут записаны размеры.
Госпожа Сарти уходит с запиской.
Куратор. Я пришел по поводу вашего ходатайства о повышении вам жалованья до тысячи скуди. К сожалению, я не могу ходатайствовать об этом перед университетом. Вы ведь знаете, что математические коллегии ничего не приносят университету. Математика — это, так сказать, чистое искусство, не приносящее дохода. Не подумайте, что наша республика ее не ценит. Ценит, и притом даже весьма высоко. Математика не так необходима, как философия, и не так полезна, как богословие, но зато доставляет знатокам безмерное наслаждение.
Галилей
Куратор. Однако, господин Галилей, ведь вы преподаете всего два раза в неделю по два часа. Ваша исключительная известность несомненно доставит вам сколько угодно учеников, которые могут платить за уроки. Разве у вас нет платных учеников?
Галилей. Сударь, у меня их слишком много! Я учу и учу, а когда же мне самому учиться? Послушайте, вы, человек божий, ведь я не так хитроумен, как господа с философского факультета. Я глуп. Я ничего не понимаю. И поэтому вынужден латать прорехи в своих знаниях. А когда же мне этим заниматься? Когда я могу исследовать? Сударь, моя наука еще очень любознательна! Вместо ответов на самые великие вопросы мы сегодня имеем только гипотезы, но мы требуем доказательств от самих себя. А как же мне продвигаться вперед, если только для того, чтобы поддерживать свое существование, я должен втолковывать каждому болвану, который может заплатить, что параллельные линии пересекаются в бесконечности?
Куратор. Не забывайте, однако, что если наша республика платит меньше, чем некоторые князья, зато она обеспечивает свободу исследований. У нас в Падуе мы допускаем в число слушателей даже протестантов! И удостаиваем их ученой степени доктора. Господина Кремонини мы не выдали инквизиции, хотя нам доказали — доказали, господин Галилей, — что он высказывает безбожные суждения; напротив, мы еще повысили ему жалованье. Даже в Голландии известно, что в Венецианской республике инквизиция не имеет никакого влияния. А это кое-что значит для вас, поскольку вы астроном и, следовательно, подвизаетесь в такой науке, в которой за последнее время учение церкви уже не почитается должным образом!
Галилей. Господина Джордано Бруно вы, однако, выдали Риму. За то, что он распространял учение Коперника.
Куратор. Не за то, что он распространял учение Коперника, которое, впрочем, ложно, а потому, что он не был венецианцем, да и не имел здесь должности. Поэтому вам незачем ссылаться на сожженного. Кстати, при всех наших свободах все же не рекомендуется произносить слишком громко имя того, кто проклят церковью. Даже здесь не следует, да, даже здесь.
Галилей. Ваша защита свободы мысли довольно выгодное дело, не правда ли? Крича о том, что в других краях инквизиция лютует и сжигает, вы зато вербуете по дешевке хороших преподавателей. Защищая их от инквизиции, вы вознаграждаете себя тем, что платите самое низкое жалованье.
Куратор. Несправедливо! Несправедливо! Что толку в том, что вам предоставляют неограниченное время для исследований, если невежественный монах — служитель инквизиции — может просто запретить ваши мысли? Нет роз без шипов, нет князей без монахов, господин Галилей!
Галилей. А какой толк в свободе исследований, если нет свободного времени для того, чтобы исследовать? Может быть, вы покажете господам городским советникам эти исследования о законах падения (показывает на связку рукописей) и спросите, не стоят ли они прибавки в несколько скуди!
Куратор. Они стоят бесконечно больше, господин Галилей.
Галилей. Нет, не бесконечно больше, а всего на пятьсот скуди больше, сударь.
Куратор. Деньгами оценивается лишь то, что приносит деньги. Если вам нужны деньги, вы должны предложить что-нибудь другое. За те знания, что вы продаете, можно требовать лишь столько, сколько они принесут дохода тому, кто их купит. Например, философия, которую господин Коломбо продает во Флоренции, приносит князю по меньшей мере десять тысяч скуди в год. Ваши законы падения возбудили много шума. Вам рукоплещут в Париже и Праге. Но господа, которые рукоплещут, не оплачивают университету того, во что вы ему обходитесь. Вы не ту науку избрали, господин Галилей.
Галилей. Понимаю: свобода торговли, свобода исследований… и свободная торговля свободными исследованиями, не так ли?
Куратор. Однако, господин Галилей, что за странные мысли! Позвольте признаться, я не совсем понимаю ваши насмешливые замечания. Цветущая торговля республики, как мне представляется, никак не дает поводов для презрительных шуток. А будучи в течение многих лет куратором университета, я еще менее склонен говорить в таком, осмелюсь сказать, легкомысленном тоне о научных исследованиях.
Галилей тоскливо поглядывает на свой письменный стол.
Подумайте о том, что происходит вокруг вас. О биче рабства, под которым стонут науки в других краях! Из кожаных переплетов древних фолиантов там нарезаны бичи. Там не нужно знать то, как действительно падает камень, а только то, что написал об этом Аристотель. Там глаза служат только для чтения. К чему новые законы падения, если важны только законы коленопреклонения? И сопоставьте с этим ту бесконечную радость, с которой наша республика воспринимает ваши мысли, как бы смелы они ни были! Здесь вы можете исследовать! Здесь вы можете трудиться! Никто не следит за вами, никто не угнетает вас! Наши купцы хорошо знают, что значит улучшение качества тканей в борьбе против флорентийской конкуренции, и они с интересом слушают ваш призыв «улучшить физику»! И ведь физика в свою очередь многим обязана требованию улучшить ткацкие станки. Самые именитые сограждане интересуются вашими исследованиями и навещают вас, знакомятся с вашими открытиями: люди, чье время очень дорого стоит. Не презирайте торговли, господин Галилей. Здесь никто не потерпел бы, чтобы вашей работе чинились хоть малейшие помехи, чтобы посторонние люди создавали вам трудности. Признайтесь, господин Галилей, здесь вы можете работать!
Галилей
Куратор. А что касается материальных дел, то сделали бы вы опять что-нибудь хорошее. Ну вот что-нибудь вроде этого вашего замечательного пропорционального циркуля, посредством которого можно без всяких математических знаний
Галилей. Игрушка!
Куратор. Вы называете игрушкой то, что привело в восхищение, что поразило самых влиятельных господ, что принесло вам наличные деньги? Я слыхал, что даже генерал Стефано Гритти может извлекать корни с помощью этого инструмента!
Галилей. Воистину чудо! Впрочем, знаете что, Приули, вы все же побудили меня задуматься. Кажется, я опять изобрету для вас нечто подобное.
Куратор. Неужели? Вот это был бы выход.
Галилей. Да, я недоволен. Но именно за это недовольство вы и должны были бы мне приплачивать, если бы у вас был здравый смысл! Потому что я недоволен самим собой. Однако вместо этого вы стараетесь, чтобы я был недоволен вами. Признаюсь, господа венецианцы, мне бывает приятно показать вам, чего я стою, работая в вашем знаменитом арсенале, на ваших верфях и в артиллерийских мастерских. Но вы не оставляете мне времени для того, чтобы основательно продумать те плодотворные утверждения, которые именно там выдвигает моя наука. Вы завязываете рот волу молотящему. Мне уже сорок шесть лет, а я ничего не сделал, что могло бы меня удовлетворить.
Куратор. В таком случае не смею вам больше мешать.
Галилей. Благодарю вас.
Куратор уходит. Галилей начинает работать. Через несколько минут вбегает Андреа.
Андреа. А как бы я тогда показал ей, что Земля вертится?
Галилей. Вот что я хочу тебе сказать, Андреа. Не говори ты другим людям о наших мыслях.
Андреа. Почему нельзя говорить?
Галилей. Потому что власти это запрещают.
Андреа. Но ведь это же правда!
Галилей. Но тем не менее власти запрещают. Да притом тут еще кое-что есть. Мы, физики, все еще не можем доказать то, что считаем правильным. Даже учение великого Коперника еще не доказано. Оно пока еще только гипотеза. Давай-ка линзы.
Андреа. Полскуди не хватило. Я должен был оставить там свою куртку. В залог.
Галилей. Что же ты будешь делать зимой без куртки?
Пауза. Галилей располагает линзы на листе с чертежом.
Андреа. А что такое гипотеза?
Галилей. Это если что-нибудь считают вероятным, но не имеют фактов. Вот, например, Феличе там, у лавки корзинщика, держит ребенка. Если сказать, что она кормит его грудью, а не сама берет у него молоко, то это будет гипотезой до тех пор, пока не подойдешь к ней, не увидишь сам и не сможешь доказать, что это так. А перед звездами мы словно мутноглазые черви, видящие лишь очень немногое. Старые учения, которым верили тысячу лет, совсем разваливаются. В этих огромных строениях осталось меньше дерева, чем в тех подпорках, которыми их стараются поддержать. У них много законов, но они мало что объясняют, тогда как в новой гипотезе мало законов, но они объясняют многое.
Андреа. Так ведь вы же мне все доказали.
Галилей. Доказал только то, что это может быть так. Видишь ли ты, эта гипотеза прекрасна, и ничто ей не противоречит.
Андреа. Я тоже хочу стать физиком, господин Галилей.
Галилей. Верю тебе, потому что у нас, физиков, огромное множество еще не решенных вопросов.
Андреа. Боже мой, как все приблизилось. Колокол на башне теперь совсем близко. Я даже могу прочесть медные буквы: «Грациа деи…» Благодарение богу.
Галилей. Это принесет нам пятьсот скуди.
II
Большой арсенал в гавани Венеции. Советники во главе с дожем. В стороне друг Галилея Сагредо и пятнадцатилетняя дочь Галилея Вирджиния, которая держит бархатную подушку с подзорной трубой длиной примерно в шестьдесят сантиметров, в ярко-красном кожаном футляре. На возвышении Галилей, за ним подставка для подзорной трубы, за которой присматривает шлифовальщик линз Федерцони.
Галилей. Ваше превосходительство! Высокая Синьория! Будучи преподавателем математики вашего университета в Падуе, я всегда считал своей задачей не только исполнять мои почетные обязанности преподавателя, но еще и сверх того с помощью полезных изобретений доставлять чрезвычайные преимущества Республике Венеции. С глубокой радостью и всем надлежащим смирением я осмеливаюсь сегодня показать и преподнести вам совершенно новый прибор — мою зрительную трубу, или телескоп, — прибор, который изготовлен здесь, в вашем всемирно прославленном арсенале, на основе самых высоких научных и христианских принципов, являясь плодом семнадцатилетних терпеливых исследований вашего покорного слуги.
Аплодисменты.
Сагредо
Галилей. Да, им это принесет деньги.
Куратор
Вежливые аплодисменты.
Куратор. Ученый, пользующийся мировой славой, передает вам исключительное право на изготовление и продажу прибора, который, несомненно, встретит самый высокий спрос.
Аплодисменты усиливаются.
Надеюсь, вы заметили, что с помощью этого прибора во время войны мы сможем распознать число и вооружение вражеских кораблей за целых два часа до того, как они увидят нас. Так что мы сумеем, установив силы противника, заблаговременно решить — преследовать его, нападать или обращаться в бегство.
Бурные аплодисменты.
Итак, ваше высокопревосходительство, высокая Синьория, ныне господин Галилей просит вас принять этот изобретенный им прибор, это свидетельство его дарования, из рук его очаровательной дочери.
Музыка. Вирджиния выступает вперед, кланяется, передает трубу куратору, тот передает ее Федерцони. Федерцони устанавливает трубу на подставке, наводит; дож и советники подымаются на возвышение, смотрят в трубу.
Галилей
Сагредо. Что же ты увидел?
Советник. Господин Галилей, я вижу укрепления Санта-Розита. Вон там, на лодке, сели обедать. Жареная рыба. Я чувствую аппетит.
Галилей. Пойми, астрономия остановилась на месте тысячу лет тому назад, потому что у нее не было подзорной трубы.
Советник. Господин Галилей!
Сагредо. К тебе обращаются.
Советник. В эту штуку слишком хорошо все видно. Я должен буду сказать моим дамам, что теперь им уже нельзя умываться на крыше.
Галилей. Она не светится, не излучает свет.
Сагредо. Что?
Галилей. Знаешь ли ты, из чего состоит Млечный путь?
Сагредо. Нет.
Галилей. А я знаю.
Советник. За такую штуку можно запросить десять скуди, господин Галилей.
Галилей кланяется.
Вирджиния
Людовико
Галилей. Я ее усовершенствовал.
Людовико. Да, сударь. Я видел. Вы сделали футляр красным. В Голландии был зеленый.
Галилей
Сагредо. Возьми себя в руки.
Куратор. Ну теперь вы имеете верных пятьсот скуди прибавки, Галилей.
Галилей
Дож, толстый застенчивый человек, подходит к Галилею и неуклюже пытается заговорить с ним.
Куратор. Господин Галилей, его высокопревосходительство дож.
Дож пожимает руку Галилею.
Галилей. Да, верно, пятьсот скуди. Вы удовлетворены, ваше высокопревосходительство?
Дож. Увы, так уж повелось, что нашей республике нужен какой-нибудь повод для воздействия на отцов города, чтобы хоть что-нибудь перепало ученым.
Куратор. Но, с другой стороны, господин Галилей, ведь нужно иметь стимул.
Дож
Дож и куратор подводят Галилея к советникам; они окружают его.
Вирджиния и Людовико медленно уходят.
Вирджиния. Ну как, я все правильно делала?
Людовико. По-моему, правильно.
Вирджиния. О чем ты думаешь?
Людовико. Да нет, ничего! Но зеленый футляр был бы, пожалуй, так же хорош.
Вирджиния. Мне кажется, что все очень довольны отцом.
Людовико. А мне кажется, что я начинаю кое-что понимать в науке.
III
Рабочая комната Галилея в Падуе. Галилей и
Сагредо
Галилей. Как ты объяснишь, что это за точки?
Сагредо. Этого не может быть.
Галилей. И все-таки есть. Это горы.
Сагредо. Горы на звезде?
Галилей. Огромные горы. Их вершины позолотило восходящее солнце, а вокруг на склонах еще ночь. Ты видишь, как свет, начиная с вершин, распространяется по долинам.
Сагредо. Но ведь это противоречит всему, что учит астрономия вот уже две тысячи лет.
Галилей. Именно так. Ты видишь то, чего не видел еще ни один человек, кроме меня. Ты второй.
Сагредо. Но Луна не может быть Землей с горами и долинами. Так же как Земля не может быть звездой.
Галилей. Нет, Луна может быть Землей с горами и долинами, и Земля может быть звездой. Это обычное небесное тело, одно из тысяч. Посмотри-ка еще раз. Кажется ли тебе затемненная часть Луны совсем темной?
Сагредо. Нет, теперь, когда я гляжу внимательно, я вижу там слабое, сероватое освещение.
Галилей. Откуда этот свет?
Сагредо.?
Галилей. Он от Земли.
Сагредо. Но ведь это бессмыслица. Как может светиться Земля с ее морями, лесами и горами, ведь Земля — холодное тело.
Галилей. Так же, как светится Луна. Потому что обе эти звезды освещены Солнцем, поэтому они и светятся. Луна для нас то же, что и мы для нее. И она видит нас то серпом, то полукругом, то полностью диском, то вовсе не видит.
Сагредо. Итак, значит, нет различия между Луной и Землей?
Галилей. Очевидно, нет.
Сагредо. Еще не прошло и десяти лет с тех пор, как в Риме сожгли человека. Его звали Джордано Бруно. Он утверждал то же самое.
Галилей. Конечно. А мы видим это. Продолжай смотреть в трубу, Сагредо. То, что ты видишь, означает, что нет различий между небом и землей. Сегодня десятое января тысяча шестьсот десятого года. Сегодня человечество заносит в летописи: небо отменено.
Сагредо. Это ужасно!
Галилей. Я открыл еще кое-что. И, пожалуй, нечто еще более удивительное.
Госпожа Сарти
Куратор вбегает.
Куратор. Простите, что так поздно. Я был бы вам весьма обязан, если бы мог побеседовать с вами наедине.
Галилей. Господин Сагредо может слушать все, что слушаю я, господин Приули.
Куратор. Но, может быть, вам все же будет неприятно, если этот господин услышит, что именно произошло. К сожалению, это нечто совершенно, совершенно невероятное.
Галилей. Видите ли, господин Сагредо привык уже к тому, что там, где я, происходят невероятные вещи.
Куратор. А я боюсь, я боюсь.
Сагредо
Куратор. Знаете ли вы, что это ваше изобретение, которое вы назвали плодом семнадцатилетних изысканий, можно купить на любом перекрестке в Италии за несколько скуди? И притом изготовленное в Голландии. Именно сейчас в гавани выгружают с голландского корабля пятьсот подзорных труб!
Галилей. Да неужели?
Куратор. Я не понимаю вашего спокойствия, сударь.
Сагредо. А что, собственно, вас беспокоит? Вы лучше послушайте, как господин Галилей с помощью этого прибора за последние дни совершил величайшие открытия в мире звезд.
Галилей
Куратор. Нет, с меня достаточно того открытия, которое сделал я, предоставив за эту чепуху господину Галилею удвоенное жалованье. А господа из Синьории так доверчиво полагали, что этот прибор обеспечит республике большие преимущества, потому что он якобы может быть изготовлен только здесь. Но ведь только по чистой случайности, заглядывая в него, они не заметили на ближайшем перекрестке семикратно увеличенного обыкновенного уличного торговца, который по дешевке продает точь-в-точь такие же трубы.
Галилей громко смеется.
Сагредо. Дорогой господин Приули, может быть, я неправильно сужу о ценности этого прибора в торговле, но его ценность для философии так неизмерима, что…
Куратор. Для философии? Какое отношение имеет господин Галилей к философии? Ведь он же математик. Господин Галилей, в свое время вы изобрели для города очень приличный водяной насос. И ваше оросительное устройство все еще действует. Ткачи хвалят вашу машину. Как мог я ждать, что произойдет такое?
Галилей. Не спешите, Приули. Морские путешествия все еще очень продолжительны, опасны и дорого стоят. Нам не хватает своего рода точных часов на небе. Этакого путеводителя для навигации. Так вот у меня есть все основания считать, что с помощью этой подзорной трубы можно отчетливо наблюдать известные созвездия, которые совершают строго закономерные движения. Новые звездные карты могут сэкономить в мореплавании миллионы скуди, понимаете, Приули?
Куратор. Оставьте! Я уже достаточно вас слушал. В благодарность за мое дружелюбие вы сделали меня посмешищем всего города. Потомство будет помнить обо мне как о кураторе, который попался на ничего не стоящей подзорной трубе. У вас есть все основания смеяться. Вы получили свои пятьсот скуди. Но я могу вам сказать — и говорю это как честный человек, — мне опротивел этот мир.
Галилей. В гневе он даже симпатичен. Ты слышал: ему противен мир, в котором нет выгодных дел. Сагредо. А ты знал об этих голландских приборах?
Галилей. Разумеется, хотя только по слухам. Но для этих простаков в Синьории я создал вдвое лучший прибор. Как мне работать, если судебный исполнитель торчит в доме? И для Вирджинии скоро понадобится приданое. Она ведь не очень умна. К тому же я охотно покупаю книги, и не только по физике, и люблю прилично поесть. Хорошая пища возбуждает самые удачные мысли. Поганое, время! Мне платят меньше, чем возчику, который возит винные бочки. Четыре вязанки дров за две лекции по математике. Теперь я вырвал у них пятьсот скуди, но все еще не выплатил всех долгов, иные уже двадцатилетней давности. Мне бы выкроить пять лет, чтобы исследовать, и я бы доказал все! Постой, я покажу тебе еще кое-что.
Сагредо
Галилей. Я покажу тебе сейчас одну из молочно-белых блестящих туманностей Млечного пути. Ты знаешь, из чего она состоит?
Сагредо. Это звезды, бесчисленные звезды.
Галилей. Только в одном созвездии Ориона пятьсот неподвижных звезд. Все это многочисленные миры, и нет числа иным, еще более далеким созвездиям, о которых говорил тот, сожженный. Он их не видел, но он их угадывал!
Сагредо. Но если даже наша Земля действительно только звезда, это все еще не доказывает утверждения Коперника, будто она вращается вокруг Солнца. В небе нет ни одной звезды, которая вращалась бы вокруг другой, а вокруг Земли все же вращается Луна.
Галилей. А я не уверен, Сагредо. С позавчерашнего дня я не уверен. Вот Юпитер.
Сагредо. Я вижу только три.
Галилей. Где же четвертая звезда? Вот таблицы. Необходимо вычислить, как именно они могли переместиться.
Оба взволнованы, садятся за работу. На сцене темнеет, однако на круглом экране видны Юпитер и его спутники. Когда становится светло, они все еще сидят, накинув зимние плащи.
Все доказано. Четвертая звезда могла только зайти за Юпитер, и поэтому она не видна. Вот тебе та звезда, вокруг которой кружатся другие звезды.
Сагредо. Но как же тогда кристаллическая сфера, к которой прикреплен Юпитер?
Галилей. Да, где же она, эта сфера? И как может быть прикреплен Юпитер, если вокруг него движутся другие звезды? Нет опоры в небесах, нет опоры во вселенной! Там находится еще одно Солнце!
Сагредо. Успокойся. Ты слишком торопишься с выводами.
Галилей. Как это — торопишься? Да взволнуйся же ты, человече. Ведь то, что ты видишь, еще не видал никто. Они были правы!
Сагредо. Кто? Последователи Коперника?
Галилей. И тот, сожженный! Весь мир был против них, но они были правы. Это нужно показать Андреа.
Сагредо. Галилей, ты должен успокоиться.
Галилей. Сагредо, ты должен взволноваться!
Сагредо
Галилей. А ты? Чего ты стоишь как пень, когда открыта истина?
Сагредо. Я вовсе не стою как пень, я дрожу от страха, что это может оказаться истиной.
Галилей. Что ты говоришь?
Сагредо. Ты что же, совсем обезумел? Неужели ты не можешь понять, в какое дело ввязываешься, если все, что ты увидел, окажется правдой? И если ты будешь на всех рынках кричать о том, что наша Земля не центр вселенной, а простая звезда?
Галилей. Да-да, и что вся огромная вселенная со всеми ее созвездиями вовсе не вертится вокруг нашей крохотной Земли, как это воображали раньше.
Сагредо. Значит, есть только созвездия? А где же тогда бог?
Галилей. Что ты имеешь в виду?
Сагредо. Бога! Где бог?
Галилей
Сагредо. Так где же все-таки бог?
Галилей. Разве я богослов? Я математик.
Сагредо. Прежде всего ты человек. И я спрашиваю тебя, где же бог в твоей системе мироздания?
Галилей. В нас самих либо нигде.
Сагредо
Галилей. Так же говорил сожженный.
Сагредо. За это он и был сожжен! Еще не прошло и десяти лет!
Галилей. Потому что он ничего не мог доказать. Потому что он только утверждал.
Сагредо. Галилей, я всегда считал тебя умным человеком. Семнадцать лет в Падуе и три года в Пизе ты терпеливо излагал сотням студентов систему Птолемея, которая соответствует писанию и утверждена церковью, основанной на писании. Ты считал ее неправильной, так же как Коперник, но ты излагал ее ученикам.
Галилей. Потому что я ничего не мог доказать.
Сагредо
Галилей. Все изменилось! Послушай, Сагредо! Я верю в человека и, следовательно, верю в его разум! Без этой веры у меня не было бы сил утром встать с постели.
Сагредо. Ну а теперь послушай, что я тебе скажу. Я не верю в это. Сорок лет, проведенные среди людей, научили меня; люди недоступны доводам разума. Покажи им красный хвост кометы, внуши им слепой ужас — и они побегут из домов, ломая себе ноги. Но сообщи им разумную истину, снова и снова докажи ее, и они попросту высмеют тебя.
Галилей. Это совершеннейшая неправда, это клевета. Не понимаю, как ты можешь любить науку, если думаешь так. Только мертвецов нельзя убедить доказательствами!
Сагредо. Как ты можешь смешивать их жалкую хитрость с разумом!
Галилей. Я не говорю о хитрости. Я знаю, что они называют осла конем, когда продают его, а коня — ослом, когда покупают. В этом их хитрость. Но старуха, которая, готовясь в путь, накануне жесткой рукой подкладывает мулу лишнюю вязанку сена, корабельщик, который, закупая припасы, думает о бурях и штилях, ребенок, который натягивает шапку, когда ему докажут, что возможен дождь, — на них на всех действуют доказательства. И на «их на всех я надеюсь. Да, я верю в кроткую власть разума, управляющего людьми. Они не могут подолгу противостоять этой власти. Ни один человек не может долго наблюдать
Госпожа Сарти
Галилей
Госпожа Сарти. Андреа? Он в постели, он спит.
Галилей. Не могли бы вы его разбудить?
Госпожа Сарти. А зачем это он вам нужен?
Галилей. Я хочу показать ему кое-что, что его порадует. Он должен увидеть то, что, кроме нас, еще никто не видел с тех пор, как существует Земля.
Госпожа Сарти. Значит, опять глазеть в вашу трубу?
Галилей. Да, в мою трубу, Сарти.
Госпожа Сарти. И ради этого я должна его будить среди ночи? Да вы в своем уме? Ему нужно спать по ночам. И не подумаю его будить.
Галилей. Ни в коем случае?
Госпожа Сарти. Ни в коем случае.
Галилей. Тогда, Сарти, может быть, вы мне поможете? Видите ли, возник вопрос, о котором мы никак не можем договориться, — вероятно, потому что прочитали слишком много книг. А речь идет о небе, о созвездиях. Спрашивается, как предполагать, что вокруг чего вращается: большое вокруг малого или малое вокруг большого?
Госпожа Сарти
Галилей. Это серьезный вопрос.
Госпожа Сарти. Тогда я могу вам быстро ответить. Кто подает обед: я вам или вы мне?
Галилей. Вы подаете мне. Вчера он был пригоревшим.
Госпожа Сарти. А почему он был пригоревшим? Потому что я должна была принести вам башмаки как раз тогда, когда все поспевало. Ведь я приносила вам башмаки?
Галилей. По-видимому.
Госпожа Сарти. А все потому, что вы ученый и вы мне платите.
Галилей. Понятно, понятно. Это нетрудно понять. Спокойной ночи, Сарти.
Госпожа Сарти уходит смеясь.
И такие люди не поймут истины? Да они схватятся за нее.
Зазвонил колокол к утренней мессе. Входит Вирджиния в плаще, с фонарем.
Вирджиния. Доброе утро, отец!
Галилей. Почему ты так рано встала?
Вирджиния. Мы пойдем с госпожой Сарти к утренней мессе. Людовико тоже придет туда. Как прошла ночь, отец?
Галилей. Ночь была светлой.
Вирджиния. Можно, я погляжу?
Галилей. Зачем?
Вирджиния не знает, что ответить.
Это не игрушка.
Вирджиния. Нет, отец.
Галилей. А к тому же эта труба — сплошное разочарование, и ты вскоре услышишь об этом повсюду. Ее продают на улице за три скуди, и ее еще раньше изобрели в Голландии.
Вирджиния. А ты ничего не увидел нового на небе через эту трубу?
Галилей. Ничего такого, что б тебе понравилось. Только несколько маленьких тусклых пятнышек слева от большой звезды. Придется как-то обратить на них внимание.
Вирджиния
Сагредо. Галилей!
Галилей. Дорогой мой, мне необходимо время для исследований. Мне необходимы доказательства. И мне нужны горшки с мясом. А в такой должности мне уже не придется на частных уроках втолковывать систему Птолемея. Нет, у меня будет достаточно времени — время, время, время, чтобы разрабатывать мои доказательства, потому что всего, что у меня есть сейчас, еще мало. Это еще ничто, жалкие крохи! С этим я еще не могу выступать перед всем миром. Еще нет ни единого доказательства того, что хотя бы одно небесное тело вращается вокруг Солнца. Но я найду доказательства, убедительные для всех, начиная от Сарти и кончая самим папой. У меня теперь одна лишь забота — чтобы меня приняли ко двору.
Вирджиния. Конечно же, тебя примут, отец, с этими новыми звездами и со всем прочим.
Галилей. Ступай в церковь.
Вирджиния уходит.
Сагредо
Галилей. Правильно! Ты находишь мое письмо слишком раболепным? А я все сомневаюсь, достаточно ли оно раболепно, не слишком ли официально; не покажется ли, что я недостаточно унижаюсь? Сдержанное письмо мог бы написать тот, кто имеет заслуги в доказывании правоты Аристотеля, но не я. А такой человек, как я, может добраться до более или менее достойного положения только ползком, на брюхе. Ты ведь знаешь, я презираю людей, чьи мозги неспособны наполнить им желудки.
Госпожа Сарти и Вирджиния идут в церковь, проходят мимо Галилея и Сагредо.
Сагредо. Не надо уезжать во Флоренцию, Галилей.
Галилей. Почему не надо?
Сагредо. Потому что там хозяйничают монахи.
Галилей. При флорентийском дворе есть именитые ученые.
Сагредо. Лизоблюды!
Галилей. Я возьму их за загривки и поволоку к трубе. Ведь и монахи люди, Сагредо. И они подвластны соблазну доказательств. Не забывай, что Коперник требовал, чтобы они верили его вычислениям, а я требую только, чтобы они верили своим глазам. Если истина слишком слаба, чтобы обороняться, она должна переходить в наступление. Я возьму их за загривки и заставлю смотреть в эту трубу.
Сагредо. Галилей, ты вступаешь на ужасный путь. Злосчастен тот день, когда человек открывает истину, он ослеплен в тот миг, когда уверует в разум человеческого рода. О ком говорят, что он идет с открытыми глазами? О том, кто идет на гибель. Как могут власть имущие оставлять на свободе владеющего истиной, хотя бы это была истина только о самых отдаленных созвездиях? Неужели ты думаешь, что папа будет слушать тебя и признавать, что ты прав, когда ты скажешь ему, что он заблуждается и сам этого не знает. Неужели ты думаешь, что он просто запишет в свой дневник: десятого января тысяча шестьсот десятого года отменено небо? Неужели ты захочешь покинуть республику с истиной в кармане и с твоей трубой в руке, направляясь прямо в капканы князей и монахов? Ты так недоверчив в своей науке и так по-детски легковерен ко всему, что якобы может облегчить твои научные занятия. Ты не веришь Аристотелю, но веришь великому герцогу Флоренции. Только что я смотрел на тебя, ты стоял у своей трубы и наблюдал эти новые звезды, и мне почудилось, что я вижу тебя на костре, и, когда ты сказал, что веришь в силу доказательства, я почувствовал запах горелого мяса. Я люблю науку, но еще больше люблю тебя, мой друг. Не уезжай во Флоренцию, Галилей! Галилей. Если они меня примут, я поеду.
На занавесе появляется последняя страница письма:
«Нарицая новые звезды, открытые мною, величавым именем рода Медичи, я сознаю, что если прежде возвышение в звездный мир служило прославлению богов и героев, то в настоящем случае, наоборот, величавое имя Медичи обеспечит бессмертную память об этих звездах. Я же осмеливаюсь напомнить Вам о себе как об одном из числа Ваших самых верных и преданных слуг, который считает для себя величайшей честью то, что он родился Вашим подданным. Ни к чему я не стремлюсь так сильно, как к тому, чтобы быть ближе к Вам, восходящему солнцу, которое озарит нашу эпоху.
IV
Дом Галилея во Флоренции. Госпожа Сарти в кабинете Галилея готовит прием гостей. Тут же сидит ее сын Андреа, разбирая и складывая астрономические карты.
Госпожа Сарти. С тех пор как мы благополучно оказались в этой хваленой Флоренции, только и дела что спину гнуть в поклонах. Весь город проходит у этой трубы, а мне потом пол вытирать. И все равно ничего не поможет. Если бы там что-нибудь было, в этих открытиях, так уж духовные господа знали бы это раньше. Четыре года я прослужила у монсиньора Филиппо и никогда не могла стереть всей пыли в его библиотеке. Кожаные книжищи до самого потолка, и не стишки какие-нибудь! А у бедняги монсиньора у самого было фунта два мозолей на заду от постоянного сидения над науками. И чтоб уж такой человек не знал что к чему. И сегодняшний большой осмотр, конечно, будет конфузом, так что я завтра опять не посмею глянуть в глаза молочнику. Я-то уж знала, что говорю, когда советовала ему сперва покормить господ хорошим ужином, дать им по доброму куску тушеной баранины, прежде чем они подойдут к его трубе. Так нет же.
Внизу стучат.
Бежит вниз и впускает великого герцога Флоренции Козимо Медичи, маршала двора и двух придворных дам.
Козимо. Я хочу увидеть трубу.
Маршал двора. Может быть, ваше высочество соблаговолят подождать, пока придут господин Галилей и другие господа из университета.
Козимо. Но они ведь вовсе не верят в трубу. Где она?
Госпожа Сарти. Там, наверху, в рабочей комнате.
Мальчик кивает, показывая на лестницу, и после ответного кивка госпожи Сарти взбегает наверх.
Маршал двора
Госпожа Сарти. С молодым господином ничего не приключится. Там наверху мой сын.
Козимо
Мальчики церемонно раскланиваются. Пауза. Затем Андреа вновь возвращается к своей работе.
Андреа
Козимо. Много посетителей?
Андреа. Ходят, толкутся, глазеют и не понимают ни шиша.
Козимо. Понятно. Это она?
Андреа. Да, это она. Но только здесь руки прочь!
Козимо. А это что такое?
Андреа. Это птолемеевская.
Козимо. Тут показано, как вертится Солнце?
Андреа. Да, так говорят.
Козимо
Андреа
Козимо. Что значит — так?
Андреа
Козимо. Ты вправду так думаешь?
Андреа. Еще бы! Это доказано.
Козимо. Правда?.. Хотел бы я знать, почему они меня вообще не пускают к старику. Вчера он еще был за ужином.
Андреа. Вы, кажется, не верите, а?
Козимо. Напротив, конечно, верю.
Андреа
Козимо. Зачем тебе сразу две?
Андреа. Отдавай! Это не игрушка для мальчишек.
Козимо. Я готов тебе отдать, но ты должен быть повежливее, вот что.
Андреа. Ты дурак! «Повежливее»! Еще чего, ишь ты. Давай живо, не то влетит.
Козимо. Руки прочь, слышишь!
Они начинают драться, схватываются, катаются по полу.
Андреа. Я тебе покажу, как обращаться с моделью. Сдавайся!
Козимо. Вот теперь она сломалась. Ты вывернешь мне руку.
Андреа. А вот мы увидим, кто прав, кто неправ. Говори, что она вертится, а не то нащелкаю по лбу.
Козимо. Никогда! Ах ты, рыжий! Вот я тебя научу вежливости.
Андреа. Кто рыжий? Я рыжий?
Они молча продолжают драться. Внизу входят Галилей и несколько профессоров университета; за ними Федерцони.
Маршал двора. Господа! Легкое недомогание воспрепятствовало воспитателю его высочества господину Сури сопровождать его высочество.
Теолог. Надеюсь, ничего опасного?
Маршал двора. Нисколько.
Галилей
Маршал двора. Его высочество наверху. Прошу господ не медлить. Двор так жаждет поскорее узнать мнение просвещенного университета о необычайном приборе господина Галилея и чудесных новых созвездиях.
Они подымаются наверх. Мальчики, лежа на полу, притихли. Они услыхали движение внизу.
Козимо. Они уже здесь. Пусти меня.
Профессора
— Медицинский факультет считает, что эти заболевания в старом городе нельзя считать чумой. Это исключено. Миазмы должны замерзать при такой температуре, как сейчас.
— Самое худшее в таких случаях паника.
— Не что иное, как обычные для этого времени года простуды.
— Всякое подозрение исключено.
— Все в полном порядке.
Галилей. Ваше высочество, я счастлив, что мне позволено в вашем присутствии познакомить этих господ с некоторыми новинками.
Козимо церемонно раскланивается со всеми, в том числе и с Андреа.
Теолог
Козимо быстро наклоняется и вежливо передает модель Андреа. Тем временем Галилей незаметно убирает вторую модель.
Галилей
Андреа
Философ. Благодарю, дитя мое! Я опасаюсь, однако, что все это не так просто. Господин Галилей, прежде чем мы используем вашу знаменитую трубу, мы просили бы вас доставить нам удовольствие провести диспут. Тема: могут ли существовать такие планеты?
Математик. Вот именно, диспут по всей форме.
Галилей. Я полагаю, вы просто поглядите в трубу и убедитесь.
Андрея. Садитесь, пожалуйста, сюда.
Математик. Разумеется, разумеется. Вам, конечно, известно, что, согласно воззрениям древних, невозможно существование таких звезд, кои кружились бы вокруг какого-либо иного центра, кроме Земли, и так же невозможны звезды, кои не имели бы на небе твердой опоры?
Галилей. Да.
Философ. Независимо от вопроса о возможности существования таких звезд, которую господин математик
Галилей. Не лучше ли нам продолжать на обиходном языке? Мой коллега, господин Федерцони, не знает латыни.
Философ. Так ли это важно, чтобы он понимал нас?
Галилей. Да.
Философ. Простите, но я полагал — он у вас шлифует линзы.
Андреа. Господин Федерцони шлифовальщик линз и ученый.
Философ. Благодарю, дитя мое. Если господин Федерцони настаивает на этом…
Галилей. Я настаиваю на этом.
Философ. Что ж, аргументация утратит блеск, но мы у вас в доме… Итак, картина вселенной, начертанная божественным Аристотелем, с ее мистически-музыкальными сферами и кристаллическими сводами, с круговращениями небесных тел и косоугольным склонением солнечного пути, с тайнами таблиц спутников и богатством звездного каталога южного полушария, с ее пронизанным светом строением небесного шара — является зданием, наделенным такой стройностью и красотой, что мы не должны были бы дерзать нарушить эту гармонию.
Галилей. А что, если ваше высочество увидели бы через эту трубу все эти столь же невозможные, сколь ненужные звезды?
Математик. Тогда возник бы соблазн возразить, что ваша труба, ежели она показывает то, чего не может быть, является не очень надежной трубой.
Галилей. Что вы хотите сказать?
Математик. Было бы более целесообразно, господин Галилей, если бы вы привели нам те основания, которые побуждают вас допустить, что в наивысшей сфере неизменного неба могут обретаться созвездия, движущиеся в свободном взвешенном состоянии.
Философ. Основания, господин Галилей, основания!
Галилей. Основания? Но ведь один взгляд на сами звезды и на заметки о моих наблюдениях показывает, что это именно так. Сударь, диспут — становится беспредметным.
Математик. Если бы не опасаться, что вы еще больше взволнуетесь, можно было бы сказать, что не все, что видно в вашей трубе, действительно существует в небесах. Это могут быть и совершенно различные явления.
Философ. Более вежливо выразить это невозможно.
Федерцони. Вы думаете, что мы нарисовали звезды Медичи на линзе?
Галилей. Вы обвиняете меня в обмане?
Философ. Что вы! Да как же мы дерзнули бы? В присутствии его высочества!
Математик. Ваш прибор, как бы его ни назвать — вашим детищем или вашим питомцем, — этот прибор сделан, конечно, очень ловко.
Философ. Мы совершенно убеждены, господин Галилей, что ни вы и никто иной не осмелился бы назвать светлейшим именем властительного дома такие звезды, чье существование не было бы выше всяких сомнений.
Все низко кланяются великому герцогу.
Козимо
Пожилая придворная дама
Пауза.
Молодая придворная дама. А говорят, что через этот прибор можно увидеть даже, какая шерсть у Большой Медведицы.
Федерцони. Да, а также пенки на Млечном пути.
Галилей. Что же, господа поглядят все-таки или нет?
Философ. Конечно, конечно.
Математик. Конечно.
Пауза. Внезапно Андреа поворачивается и, напряженно выпрямившись, идет через всю комнату. Его мать перехватывает его.
Госпожа Сарти. Что с тобой?
Андреа. Они дураки!
Философ. Дитя, достойное сожаления.
Маршал двора. Ваше высочество, господа, осмелюсь напомнить, что через три четверти часа начинается придворный бал.
Математик. К чему нам разыгрывать комедию? Рано или поздно, но господину Галилею придется примириться с фактами. Его спутники Юпитера должны были бы пробить твердь сферы. Ведь это же очень просто.
Федерцони. Вам покажется это удивительным, но никаких сфер не существует.
Философ. В любом учебнике вы можете прочесть, милейший, что они существуют.
Федерцони. Значит, нужны новые учебники.
Философ. Ваше высочество, мой уважаемый коллега и я опираемся на авторитет не кого-либо, а самого божественного Аристотеля.
Галилей
Математик. Любезный Галилей, время от времени я читаю Аристотеля, хоть вам это, вероятно, кажется старомодным, и можете не сомневаться, что при этом я доверяю своим глазам.
Галилей. Я привык уже к тому, что господа всех факультетов перед лицом фактов закрывают глаза и делают вид, что ничего не случилось. Я показываю свои заметки, и вы ухмыляетесь, я предоставляю в ваше распоряжение подзорную трубу, чтобы вы сами убедились, а мне приводят цитаты из Аристотеля. Ведь у него же не было подзорной трубы!
Математик. Да, уж конечно, не было.
Философ
Галилей. Истина — дитя времени, а не авторитета. Наше невежество бесконечно. Уменьшим его хоть на крошку! К чему еще теперь стараться быть умниками, когда мы наконец можем стать немного менее глупыми? Мне досталось несказанное счастье заполучить в руки новый прибор, с помощью которого можно немного ближе, очень немного, но все же ближе увидеть кусочек вселенной. Используйте же его.
Философ. Ваше высочество, дамы и господа, я могу только вопрошать себя, к чему все это поведет?
Галилей. Полагал бы, что мы, ученые, не должны спрашивать, куда может повести истина.
Философ
Галилей. Ваше высочество! В эти ночи по всей Италии подзорные трубы направляются на небо. Спутники Юпитера не понижают цены на молоко. Но их никто никогда не видел, и все же они существуют. Из этого простые люди делают свои выводы: значит, еще многое можно обнаружить, если только пошире открыть глаза! Они ждут от вас подтверждения истины! Вся Италия насторожилась сейчас. Но ее тревожат не пути далеких звезд, а весть о том, что начали колебаться учения, которые считались незыблемыми, — ведь каждый знает, что их существует слишком уж много. Право же, господа, не будем защищать поколебленные учения!
Федерцони. Вы, как учителя, должны были бы сами их потрясать.
Философ. Я желал бы, чтобы ваш мастер не вторгался со своими советами в научный диспут.
Галилей. Ваше высочество! Работая в большом арсенале Венеции, я ежедневно сталкивался с чертежниками, строителями, инструментальщиками. Эти люди указали мне немало новых путей. Не обладая книжными знаниями, эти люди доверяют свидетельствам своих пяти чувств. Чаще всего не страшась того, куда они их поведут.
Философ. Ого!
Галилей. Это очень похоже на мореплавателей, которые сто лет тому назад покинули наши берега, не зная, к каким новым берегам доплывут и доплывут ли вообще. Видимо, сегодня ту высокую любознательность, которая создала подлинную славу Древней Греции, можно обнаружить на корабельных верфях.
Философ. После всего, что мы здесь услышали, я более не сомневаюсь, что господин Галилей найдет поклонников на корабельных верфях.
Маршал двора. Ваше высочество, к величайшему огорчению, я вынужден заметить, что это чрезвычайно поучительное собеседование несколько затянулось. Его высочество еще должен немного отдохнуть перед придворным балом.
По его знаку великий герцог кланяется Галилею. Придворные торопятся уйти.
Госпожа Сарти
Пожилая придворная дама уводит великого герцога.
Галилей
Маршал двора. Его высочество не преминет запросить по поводу ваших утверждений мнение величайшего из ныне живущих астрономов господина патера Кристофера Клавиуса — главного астронома папской коллегии в Риме.
V
Раннее утро. Галилей у телескопа просматривает записи. Входит Вирджиния с дорожной сумкой.
Галилей. Вирджиния! Что-нибудь случилось?
Вирджиния. Монастырь закрыли, нам пришлось немедленно уехать. В Арчетри пять случаев чумы.
Галилей
Вирджиния. Рыночную улицу здесь перегородили уже с ночи. В старом городе, говорят, двое умерли, а трое умирают в больнице.
Галилей. Опять они все скрывали до самой последней минуты.
Госпожа Сарти
Вирджиния. Чума.
Госпожа Сарти. Боже мой! Я сейчас же уложу вещи.
Галилей. Не укладывайте ничего. Возьмите Вирджинию и Андреа. Я только захвачу мои записи.
Вбегает Андреа. Госпожа Сарти накидывает на него плащ, собирает немного постельного белья и еды. Входит лакей великого герцога.
Лакей. Его высочество ввиду свирепствующей болезни покинул город, отправившись в Болонью. Однако он настоял на том, чтобы господину Галилею также была предложена возможность отбыть в безопасное место. Карета будет через две минуты у ваших дверей.
Госпожа Сарти
Андреа. Но почему же? Если ты не скажешь почему, я не пойду.
Госпожа Сарти. Чума пришла, мой мальчик.
Вирджиния. Мы подождем отца.
Госпожа Сарти. Господин Галилей, вы готовы?
Галилей
Вирджиния. Нет, мы не пойдем без тебя. Ты никогда не кончишь, если начнешь еще укладывать свои книги.
Госпожа Сарти. Карета подъехала.
Галилей. Будь благоразумна, Вирджиния. Если вы не сядете в карету, кучер уедет. А с чумой шутки плохи.
Вирджиния
Госпожа Сарти
Галилей
Госпожа Сарти. Господин Галилей! Немедленно спускайся. Ты с ума сошел!
Галилей. Увезите Вирджинию и Андреа. Я догоню вас.
Госпожа Сарти. Но уже через час никого отсюда не выпустят. Ты обязан ехать!
Галилей ходит по комнате взад и вперед. Госпожа Сарти возвращается очень бледная, без узла.
Галилей. Ну чего вы стоите? Ведь карета может уехать! Там дети!
Госпожа Сарти. Они уже уехали. Вирджинию пришлось удержать силой. О детях позаботятся в Болонье. А кто вам будет подавать обед?
Галилей. Ты сумасшедшая. Оставаться в городе ради стряпни.
Госпожа Сарти. Вам незачем оправдываться. Но это все-таки неразумно.
Перед домом Галилея во Флоренции. Выходит Галилей, глядит вдоль улицы. Проходят две монахини.
Галилей. Не скажете ли вы мне, сестры, где можно купить молока? Сегодня утром молочница не приходила, а моя экономка ушла.
Первая монахиня. Лавки открыты еще только в нижней части города.
Вторая монахиня. Вы вышли из этого дома?
Галилей кивает.
Это та самая улица.
Монахини крестятся, бормочут молитву и убегают. Проходит мужчина.
Галилей
Мужчина кивает.
Не видали ли вы моей экономки? Она ушла, должно быть, вчера вечером. Сегодня утром ее уже не было дома.
Мужчина качает головой. В доме напротив раскрывается окно, выглядывает женщина.
Женщина
Мужчина испуганно убегает.
Галилей. Вы знаете что-нибудь о моей экономке?
Женщина. Ваша экономка свалилась на улице.
Она, наверно, знала уже, что больна. Потому и ушла. Такая бессовестность!
На улице появляются дети; увидев Галилея, с криком убегают. Галилей поворачивается. Вбегают два солдата в железных панцирях.
Первый солдат. Сейчас же войди в дом!
Своими длинными копьями они вталкивают Галилея в дом. Запирают снаружи ворота.
Галилей
Солдаты. Таких стаскивают на свалку.
Женщина
Солдаты протягивают веревку поперек улицы.
Но зачем же здесь? Так и к нам в дом никто не войдет! У нас же все здоровы. Стойте, стойте! Да послушайте же! Ведь мой муж в городе, он теперь не сможет попасть к нам. Звери вы! Звери!
Слышны ее рыдания и крики. Солдаты уходят. У другого окна появляется старуха.
Галилей. Вон там, кажется, пожар.
Старуха. А теперь не тушат, если есть подозрение, что в доме чума. Каждый думает только о чуме.
Галилей. Как это похоже на них! В этом вся их система управления. Они отрубают нас, как больную ветку смоковницы, которая больше не может плодоносить.
Старуха. Напрасно вы так говорите. Они просто беспомощны.
Галилей. Вы одна в доме?
Старуха. Да. Мой сын прислал мне записку. Он, слава богу, еще вчера вечером узнал о том, что рядом с нами кто-то умер, и потому уже не вернулся домой. За эту ночь в нашем квартале заболело одиннадцать человек.
Галилей. Я не могу себе простить, что вовремя не отправил мою экономку. У меня-то срочная работа, но ей незачем было оставаться.
Старуха. Но ведь мы и не можем уйти отсюда. Кто нас примет? Вам нечего винить себя. Я видела ее. Она ушла сегодня утром, около семи часов. Она была больна, потому что, увидев меня, когда я выходила из двери забрать хлеб, далеко обошла меня. Она, должно быть, не хотела, чтобы ваш дом отгородили. Но они все равно все узнают.
Слышен шум и треск.
Галилей. Что это такое?
Старуха. Это они шумят, чтобы прогнать тучи, в которых сидят зародыши чумы.
Галилей громко смеется.
Вы еще можете смеяться!
Мужчина спускается по улице, видит, что она перегорожена веревкой.
Галилей. Эй! Здесь перегородили и заперли, а в доме нечего есть.
Мужчина убегает.
Но не дадите же вы людям умереть с голоду… Эй! Эй!
Старуха. Может быть, они принесут что-нибудь. Если нет, то я вам поставлю кувшин молока у дверей, если вы не боитесь, но только ночью.
Галилей. Эй! Эй! Должны же нас услышать!
Внезапно у веревки появляется Андреа. У него заплаканное лицо.
Андреа! Как ты попал сюда?
Андреа. Я был здесь уже утром, стучал, но вы не открыли. Люди мне сказали, что…
Галилей. Разве ты не уехал?
Андреа. Да, уехал, но по дороге мне удалось выскочить. Вирджинию повезли дальше. Можно мне войти?
Старуха. Нет, нельзя. Ты должен пойти в монастырь Урсулинок. Может быть, твоя мать там.
Андреа. Я был там. Но меня к ней не пустили. Она очень больна.
Галилей. Ты шел издалека? Ведь уже три дня, как ты уехал…
Андреа. Да, пришлось так долго идти. Не сердитесь. Они меня поймали один раз.
Галилей
Андреа кивает всхлипывая.
Только слушай внимательно, а то не поймешь. Помнишь, я показывал тебе планету Венера? Не слушай ты этот шум, это ничего не значит. Так ты помнишь? И знаешь, что я увидел? Она совсем такая же, как Луна. Я наблюдал ее в виде половины диска и в виде серпа. Что скажешь на это? Я смогу показать тебе это с помощью шара и свечи. Это доказывает, что и у этой планеты нет собственного свечения. И она вертится вокруг Солнца просто по кругу, разве это не удивительно?
Андреа
Галилей
Андреа молчит.
Но, конечно, если бы я не остался, этого не произошло бы.
Андреа. А теперь они должны вам поверить?
Галилей. Теперь я собрал все доказательства. Знаешь, когда здесь все кончится, я поеду в Рим и покажу им.
По улице спускаются
Старуха. Там, в доме напротив, женщина с тремя детьми. Положите и ей.
Галилей. Но мне пить нечего. В доме нет воды.
Мужчины пожимают плечами.
Вы завтра опять придете?
Первый
Галилей. Не смогли бы вы, когда придете, передать мне таким же образом одну книжку, которая нужна мне для работы?
Второй
Галилей. Но вот этот мальчик, мой ученик, передаст вам ее для меня. Это книга с картами и расчетами времени, за которое проходит свою орбиту Меркурий. Андреа, я свою куда-то засунул. Не достанешь ли ты мне такую же в школе?
Мужчины уходят.
Андреа. Непременно. Я принесу ее, господин Галилей.
Галилей отходит от окна. Из дома напротив выходит
VI
Зал «Коллегиума» в Риме. Группами расположились высокие духовные сановники, монахи, ученые. В стороне одинокий Галилей. Царит величайшая непринужденность. Еще до начала действия слышен мощный хохот.
Толстый прелат
Ученый. Например, что вы, монсиньор, испытываете непреодолимое отвращение к еде.
Прелат. Поверят! Поверят! Не верят только разумному. Сомневаются в том, что существует дьявол. Но вот в то, что Земля вертится, как щепка в сточной канаве, в это верят. Святая простота!
Монах
Первый ученый
Монах. Держитесь, держитесь! Мы скатываемся. Держитесь же!
Второй ученый. Венера совсем скособочилась. Я вижу только половину ее задницы. Караул!
Все сбиваются в кучу, хохоча; ведут себя так, словно они на палубе корабля и пытаются удержаться, чтоб их не стряхнуло.
Второй монах. Только бы нас не бросило на Луну! Братья, ведь там горы с отвратительно острыми вершинами!
Первый ученый. А ты отталкивайся от них ногой.
Первый монах. Не смотрите вниз! Я страдаю головокружением. Меня мутит.
Прелат
Взрыв хохота. Из двери в глубине сцены выходят два астронома «Коллегиума». Наступает тишина.
Первый монах. Неужели вы все еще исследуете? Ведь это же скандал!
Первый астроном
Второй астроном. К чему все это приведет? Не понимаю Клавиуса! Что было бы, если бы стали принимать за чистую монету все, что утверждалось в течение последних пятидесяти лет! В тысяча пятьсот семьдесят втором году в наивысшей восьмой сфере — сфере неподвижных звезд — загорелась новая звезда, более яркая и крупная, чем все соседние с ней звезды. Но не прошло и полутора лет, как она вновь исчезла, канула в небытие. Так что ж, теперь нам следует спрашивать, как обстоит дело с вечностью и неизменностью неба?
Философ. Если им позволить, они разрушат все наше звездное небо.
Первый астроном. До чего мы дойдем? Пять лет спустя датчанин Тихо Браге определил путь кометы. Этот путь начинался над Луной и пробивал одну за другой все сферические опоры — материальные носители подвижных небесных тел! Комета не встречала никакого сопротивления, не испытывала никаких отклонений света. Что ж, значит, мы должны были бы спросить: где сферы?
Философ. Это исключено! И как только может сам Кристофер Клавиус, величайший астроном Италии и церкви, вообще даже рассматривать нечто подобное?
Прелат. Позор!
Первый астроном. И тем не менее он исследует! Он сидит там и глазеет в эту дьявольскую трубу!
Второй астроном. Principiis obsta! [6] Все началось с того, что мы уже давно стали вычислять долготу солнечного года, дни солнечных и лунных затмений и положение небесных тел по таблицам этого Коперника, а он — еретик.
Первый монах. А я спрашиваю, что лучше? Увидеть лунное затмение на три дня позже, чем предсказано в календаре, или навеки погубить душу?
Очень тощий монах
Второй астроном. Есть явления, которые нам, астрономам, трудно объяснить, но разве человек должен все понимать?
Оба астронома уходят.
Очень тощий монах. Родину человечества они приравнивают к блуждающей звезде. Людей, животных, растения, целые страны они погружают на тачку, которую гоняют по кругу в пустых небесах. Для них больше нет ни Земли, ни неба. Нет Земли потому, что она только небесное тело, и нет неба потому, что оно состоит из многих земель. И, значит, нет уже различия между верхом и низом, между вечным и бренным. Что мы бренны, мы это знаем. Но они говорят нам теперь, что и небо тоже бренно. Сказано было и записано так: есть Солнце, есть Луна, есть звезды, а мы живем на Земле. А теперь, по-ихнему, и Земля — это звезда. Нет ничего, кроме звезд! Мы еще доживем до того, что они скажут: мет различия между человеком и животным, человек тоже только животное; нет ничего, кроме животных!
Первый ученый
Галилей
Толстый прелат
Входит очень старый кардинал, опираясь на монаха. Перед ним почтительно расступаются.
Кардинал. Они все еще там? Неужели они действительно не могут побыстрее управиться с такой мелочью? Клавиус-то должен ведь разбираться в своей астрономии! Я слышал, что этот господин Галилей перемещает человечество из центра вселенной куда-то на край. Следовательно, он, совершенно очевидно, враг человеческого рода. И как с таковым с ним и следует поступать. Человек — венец творения; это известно каждому ребенку. Человек самое совершенное и самое любимое творение господа. Разве стал бы господь помещать такое дивное творение, плод таких чудотворных усилий на какую-то мелкую, побочную и все время куда-то убегающую звездочку? Стал бы он посылать своего, сына куда попало! И как могут быть люди настолько развращены, чтобы верить этим жалким рабам своих расчетных таблиц? Какое божье творение допустит это?
Прелат
Кардинал
Монах. Вашему преосвященству не следует волноваться. Врач…
Кардинал
В это мгновение растворяется дверь в глубине сцены; во главе группы астрономов выходит великий Клавиус. Он проходит быстро и молча, не оглядываясь по сторонам, через зал и уже у выхода говорит, обращаясь к одному из монахов.
Клавиус. Все правильно!
Дверь в глубине сцены остается открытой. Мертвая тишина. Старик кардинал приходит в себя.
Кардинал. Что такое? Решение уже вынесено?
Никто не осмеливается сказать ему.
Монах. Вашему преосвященству нужно проследовать домой.
Старику помогают выйти. Все в смятении покидают зал. Маленький монах из комиссии Клавиуса останавливается возле Галилея.
Маленький монах
Галилей
Маленький монах уходят, Галилей тоже направляется к выходу. Из дверей ему навстречу выходит высокий монах — кардинал-инквизитор. Его сопровождает один из астрономов. Галилей кланяется и, прежде чем выйти, шепотом спрашивает что-то у одного из привратников.
Привратник
Астроном провожает кардинала-инквизитора к телескопу.
VII
Дом кардинала Беллармина в Риме. Бал в разгаре. В вестибюле два монаха-писца сидят за шахматами и ведут записи о гостях.
Входят Галилей, его дочь Вирджиния, ее жених Людовико Марсили; их встречает рукоплесканиями небольшая группа мужчин и дам в масках.
Вирджиния. Я буду танцевать только с тобой, Людовико.
Людовико. У тебя пряжка на плече расстегнулась.
Галилей.
Вирджиния. Послушай мое сердце.
Галилей
Вирджиния. Я хочу быть красивой.
Галилей. Да-да, будь красива. Не то они опять усомнятся, что она вертится.
Людовико. Да она же вовсе не вертится.
Галилей смеется.
Весь Рим говорит только о вас. Но с сегодняшнего вечера, сударь, будут говорить о вашей дочери.
Галилей. Говорят, что нетрудно быть красивым в Риме весной. Тут даже и я могу уподобиться располневшему Адонису.
Вирджиния
Галилей
Первый писец. Это, знаете ли, не соответствует нашему малому жалованью. Мы можем ходить только так!
Галилей. Напротив, милейший, напротив. Кто живет на широкую ногу, тому и обувь дают пошире. Нельзя отставать от времени. Не все же плавать только вдоль берегов. Когда-нибудь надо и в открытое море выйти.
По сцене проходит очень старый кардинал в сопровождении монаха. Он замечает Галилея, но проходит мимо него, потом нерешительно поворачивается и кланяется. Галилей садится. Из бального зала слышен хор мальчиков, поющих начало известного стихотворения Лоренцо Медичи о бренности жизни:
Да, Рим… Большое нынче празднество, не правда ли?
Первый писец. Первый карнавал после чумы. Здесь представлены сегодня все лучшие семьи Италии: Орсини, Виллани, Нукколи, Сольданьери, Кане, Лекки, Эстензи, Коломбини…
Второй писец
Входят кардинал Беллармин в маске ягненка и кардинал Барберини в маске голубя. Маски они держат на палочках перед собой.
Барберини
Галилей. Когда я был вот таким
Барберини. Хитро, хитро. Тому, что ты видишь, Беллармин, а именно тому, что вращается звездное небо, не нужно верить, — вспомним о корабле и береге. А верить нужно тому, чего нельзя видеть, тому, что вертится Земля. Хитро. Однако его луны Юпитера — это твердые орешки для наших астрономов. Да, Беллармин, к сожалению, и я тоже когда-то занимался немного астрономией. Это прилипчиво, как чесотка.
Беллармин. Будем идти в ногу со временем, Барберини. Если звездные карты, основанные на некоей новой гипотезе, облегчают нашим мореплавателям их странствия, пусть они пользуются этими картами. Нам только не нравятся те учения, которые опровергают священное писание.
Галилей. Писание гласит: «Кто удерживает у себя хлеб, того клянет народ». Притчи Соломоновы.
Барберини. «Мудрый таит свое знание». Притчи Соломоновы.
Галилей. «Где есть волы, там и стойла грязны. Но много прибыли. — от силы вола».
Барберини. «Кто держит в узде свой разум, лучше того, кто завоевал город».
Галилей. «У кого сломлен дух, у того иссохнет плоть».
(Пауза.)
«Разве не громко вопиет истина?»
Барберини. «Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих?» Добро пожаловать в Рим, друг Галилей. А вы знаете, как возник Рим? Предание гласит, что двух крошек-мальчиков приютила волчица и вскормила их своим молоком. С той поры все дети должны за свое молоко платить волчице. Но зато волчица заботится о всяческих утехах — земных и небесных, начиная от бесед с моим ученым другом Беллармином и кончая тремя или четырьмя дамами, которые имеют международную известность. Позвольте, я покажу их вам.
Барберини ведет Галилея к бальному залу, тот упирается.
Не хотите? Он упрям и хочет вести серьезную беседу. Ладно! А не кажется ли вам, друг мой Галилей, что вы, астрономы, просто хотите сделать свою науку более удобной?
Галилей. Ваше преосвященство, если бы господь так сконструировал мир
Барберини. А я считаю разум несостоятельным.
Беллармин. Друг мой, разум ограничен; мы видим вокруг только ложь, преступления и слабость. Где же истина?
Галилей
Барберини
Беллармин. Подумайте на мгновение о том, сколько стоило труда и напряжения мысли отцам церкви и многим после них, чтобы внести хоть немного смысла в этот мир; а разве он не отвратителен? Подумайте о жестокости тех помещиков Кампаньи, в чьих имениях хлещут бичами полуголых крестьян, подумайте и о глупости этих несчастных, целующих ноги своим насильникам,
Галилей. Это позор! На пути сюда я видел…
Беллармин. Ответственность за все явления, которые мы не можем понять, — ведь жизнь состоит из них, — мы переложили на некое высшее существо. Мы говорим, что все это имеет определенную цель, что все это происходит согласно великому плану. Нельзя сказать, что так обеспечивается полное умиротворение, но вот теперь вы обвиняете верховное существо в том, что оно даже не понимает толком, как движутся небесные тела, и только вы это поняли. Разве это разумно?
Галилей
Барберини. Нет, это просто ужасно! Он хочет нам с самым простодушным видом доказать, что бог наделал грубейших ошибок в астрономии. Что ж, по-вашему, господь недостаточно внимательно изучал астрономию перед тем, как создал священное писание? Дорогой друг…
Беллармин. А вам не кажется более вероятным, что создатель все же лучше разбирается в созданном, чем одно из его созданий?
Галилей. Однако, господа, в конце концов, человек может ошибиться не только в суждениях о движении звезд, но и в толковании Библии.
Беллармин. О том, как понимать Библию, предоставим уж судить теологам святой церкви, не правда ли?
Галилей молчит.
Вот видите, теперь вы молчите.
Писец. Его преосвященство, кардинал Беллармин, обращается к упомянутому Галилео Галилею: святейший совет постановил сегодня ночью, что учение Коперника о том, что Солнце неподвижно и служит центром вселенной, а Земля не центр вселенной и движется, является безумным, нелепым и еретическим. Мне поручено призвать вас отказаться от этих взглядов.
Галилей. Что это значит?
Из зала доносится новая строфа песни, исполняемой хором мальчиков.
Барберини жестом просит Галилея молчать, пока звучит пение. Они прислушиваются.
Но как же тогда факты? Я понял так, что астрономы римской коллегии признали правильными те записи, которые я представил…
Беллармин. Да, и с выражением глубочайшего удовлетворения, в самой почетной для вас форме…
Галилей. Но спутники Юпитера, но фазы Венеры…
Беллармин. Святая конгрегация приняла свое решение, не учитывая эти подробности.
Галилей. Значит, всякие дальнейшие научные исследования…
Беллармин. …полностью обеспечены, господин Галилей. В соответствии с учением церкви, которое гласит, что мы не можем познать, но вправе исследовать.
Галилей
Барберини. Вот как?
Беллармин
Барберини
Кардинал Беллармин и кардинал Барберини уводят Галилея, взяв его под руки.
Первый писец. Ты записал последнюю фразу?
Второй писец. Еще пишу.
Оба усердно пишут.
У тебя записано, как он сказал, что верит в разум?
Входит кардинал-инквизитор.
Кардинал-инквизитор. Беседа состоялась?
Первый писец
Кардинал-инквизитор жестом прерывает его.
Господин Галилей потом объяснял нам новый вид шахматной игры, по которому, вопреки всем правилам, можно передвигать фигуры через всю доску.
Кардинал-инквизитор
Первый писец передает ему листы. Кардинал-инквизитор садится и просматривает их. Через сцену проходят две молодые дамы в масках, они приседают перед кардиналом-инквизитором.
Первая дама. Кто это?
Вторая дама. Кардинал-инквизитор.
Обе, хихикая, уходят. Входит Вирджиния, оглядывается, разыскивает кого-то.
Кардинал-инквизитор
Вирджиния
Кардинал-инквизитор, не вставая, протягивает ей правую руку; она подходит, становится на колени и целует его перстень.
Кардинал-инквизитор. Великолепнейший вечер. Позвольте мне поздравить вас с обручением. Ваш жених из знатной семьи. Вы останетесь у нас в Риме?
Вирджиния. Пока еще нет, ваше преосвященство. Нужно так много приготовить к свадьбе.
Кардинал-инквизитор. Значит, вы последуете за отцом во Флоренцию. Рад этому. Могу себе представить, как вы нужны отцу. Жить в доме с одной лишь математикой неуютно, не правда ли? А существо из плоти и крови в таком доме значит очень много. Ведь так легко затеряться великому человеку в столь обширных звездных мирах.
Вирджиния
Кардинал-инквизитор. Неужто?
Вирджиния смеется; кардинал-инквизитор смеется тоже.
Действительно, некоторых господ из святейшего совета недавно чуть не оскорбила такая картина вселенной, по сравнению с которой та, что существует сейчас, оказывается очень маленькой картиной. Настолько маленькой, что ее можно было бы повесить на очаровательную шейку некоей юной девицы. Эти господа опасаются, что в столь чудовищно огромных пространствах может легко затеряться любой прелат и даже кардинал. Всемогущий бог мог бы не заметить даже самого папу. Да, это забавно, но я рад, что вы, милое дитя, и в дальнейшем будете находиться при вашем великом отце, которого мы все так бесконечно ценим. Я пытаюсь вспомнить, не знаю ли я вашего исповедника…
Вирджиния. Отец Христофор из монастыря святой Урсулы.
Кардинал-инквизитор. Да-да, я рад, что вы будете сопровождать вашего отца. Вы будете нужны ему. Вы, наверно, даже не можете себе представить, насколько нужны. Но это будет так. Вы молоды, вы полны жизни, вся из плоти и крови. А величие не всегда легко вынести тем, кого господь наделил величием, не всегда. Никто из смертных не велик настолько, чтобы его нельзя было помянуть в молитве. Однако я вас задерживаю, милое дитя, и могу возбудить ревность вашего жениха, а может быть, и вашего отца тем, что рассказал вам кое-что о звездах, что к тому же, быть может, устарело. Идите скорее танцевать и не забудьте передать от меня привет отцу Христофору.
Вирджиния низко кланяется и быстро уходит.
VIII
Разговор
Дворец флорентийского посла в Риме. Галилей беседует с маленьким монахом, тем самым, который после заседания «Коллегиума» шепотом сообщил ему мнение папского астронома.
Галилей. Говорите, говорите! Одежда, которую вы носите, дает вам право говорить все что хотите.
Маленький монах. Я изучал математику, господин Галилей,
Галилей. Это имело бы смысл, если бы побудило вас признать, что время от времени дважды два бывает равно четырем.
Маленький монах. Господин Галилей, уже три ночи я не могу заснуть. Я не знал, как примирить этот декрет, который я прочел, со спутниками Юпитера, которые я наблюдал. Но сегодня я решил отслужить утреннюю мессу и пойти к вам.
Галилей. Чтобы сообщить мне, что спутников Юпитера не существует.
Маленький монах. Нет. Мне удалось постичь мудрость декрета. Он открыл мне опасности, которые таятся для человечества в слишком безудержном исследовании, и я решил отказаться от занятий астрономией. И, кроме того, я считаю очень важным изложить вам те соображения, которые могут побудить и астронома отказаться от дальнейшей разработки известного учения.
Галилей. Смею сказать, что мне эти соображения известны.
Маленький монах. Я понимаю горечь ваших слов. Вы думаете о тех чрезвычайных средствах поддержания власти, которыми располагает церковь.
Галилей. Скажите прямо — орудия пытки.
Маленький монах. Но я хочу говорить о другом. Позвольте мне рассказать о себе. Я из крестьянской семьи, вырос в Кампанье. Мои родные — простые люди. Они знают все о масличном дереве, но, кроме этого, почти ничего не знают. Наблюдая фазы Венеры, я думал о своих родителях. Вместе с моей сестрой они сидят у очага, едят створоженное молоко. Над ними перекладины потолка, почерневшие от дыма нескольких столетий, в их старых натруженных руках маленькие ложки. Им живется плохо, но даже в несчастьях для них скрыт определенный порядок. Это порядок неизменных круговоротов во всем: и в том, когда подметают пол в доме, и в смене времен года в масличных садах, и в уплате налогов. Все беды, которые обрушиваются на них, тоже как-то закономерны. Спина моего отца все больше сгибается, но не сразу, а постепенно, с каждой новой весной, после новой работы в поле. И так же чередовались роды, которые сделали мою мать почти бесполым существом, — они следовали с определенными промежутками. Все свои силы — силы, необходимые для того, чтобы, обливаясь потом, таскать корзины по каменистым тропам, рожать детей и даже просто есть, они черпали из ощущения постоянства и необходимости. Из того ощущения, которое возбуждали в них уже сама земля, и деревья, ежегодно зеленеющие вновь, и маленькая церковка, и воскресные чтения Библии. Их уверили в том, что на них обращен взор божества — пытливый и заботливый взор, — что весь мир вокруг создан как театр для того, чтобы они — действующие лица — могли достойно сыграть свои большие и малые роли. Что сказали бы они, если б узнали от меня, что живут на крохотном каменном комочке, который непрерывно вращается в пустом пространстве и движется вокруг другой звезды, и что сам по себе этот комочек лишь одна из многих звезд, и к тому же довольно незначительная. К чему после этого терпение, покорность в нужде? На что пригодно священное писание, которое все объяснило и обосновало необходимость пота, терпения, голода, покорности, а теперь вдруг оказалось полным ошибок? И вот я вижу, как в их взглядах мелькает испуг, они опускают ложки на плиту очага; я вижу, что они чувствуют себя преданными, обманутыми. Значит, ничей взор не обращен на нас, говорят они. Значит, мы сами должны заботиться о себе, мы, невежественные, старые, истощенные. Значит, никто не придумал для нас иной роли, кроме этой земной, жалкой, на этой вот ничтожной звездочке, к тому же совершенно несамостоятельной, вокруг которой ничто не вращается? Нет никакого смысла в нашей нужде; голодать — это значит просто не есть, — это не испытание сил; трудиться — это значит просто гнуть спину и таскать тяжести, в этом нет подвига. Понимаете ли вы теперь, почему я в декрете святой конгрегации обнаружил благородное материнское сострадание, великую душевную доброту?
Галилей. Душевную доброту! Вероятно, вы рассуждаете так: ничего нет, вино выпито, их губы пересохли, пусть же они целуют сутану! А почему нет ничего? Почему порядок в нашей стране — это порядок пустых закромов? Почему необходимость у нас — это необходимость работать до изнеможения? Среди цветущих виноградников, у нолей колосящейся пшеницы! Ваши крестьяне в Кампанье оплачивают войны, которые ведет наместник милосердного Христа в Испании и в Германии. Зачем он помещает Землю в центре мироздания? Да затем, чтобы престол святого Петра{167} мог стоять в центре Земли! В этом-то и все дело! Вы правы, речь идет не о планетах, а о крестьянах Кампаньи. И не говорите мне о красоте явлений, позлащенных древностью. Знаете ли вы, как создается жемчуг в раковине Margaritifera? Эта устрица смертельно заболевает, когда в нее проникает какое-нибудь чужеродное тело, например песчинка. Она замыкает эту песчинку в шарик из слизи. Она сама едва не погибает при этом. К черту жемчуг, я предпочитаю здоровых устриц. Добродетели вовсе не сопряжены с нищетой, мой милый. Если бы ваши родные были состоятельны и счастливы, они могли бы развить в себе добродетели, возникающие в благосостоянии и от счастья. А теперь эти добродетели истощенных бедняков вырастают на истощенных нивах, и я отвергаю их. Сударь, мои новые водяные насосы могут творить больше чудес, чем вся ваша сверхчеловеческая болтовня. «Плодитесь и размножайтесь», ибо ваши поля бесплодны и войны сокращают вашу численность. Неужели я должен лгать вашим родным?
Маленький монах
Галилей. Показать вам часы работы Бенвенуто Челлини, которые сегодня утром привез сюда кучер кардинала Беллармина? Дорогой мой, в награду за то, что я не потревожу душевного покоя, скажем, ваших близких, власти дарят мне то самое вино, которое изготовляют ваши родные в поте лица своего, созданного, как известно, по образу и подобию божьему. Если бы я согласился молчать, то поступил бы так, уж конечно, не из высших, а из очень низменных побуждений, чтобы жить в довольстве, не знать преследований и прочего.
Маленький монах. Господин Галилей, я священник.
Галилей. Но и физик тоже. И вы видели, что у Венеры есть фазы. Погляди-ка туда!
Как вы полагаете, позволил бы Гораций запретить упоминание о скамье и заменить ее в стихах словом «стол»? Сударь, мое чувство прекрасного не допускает, чтобы фазы Венеры отсутствовали в моей картине мироздания. Мы не можем изобретать механизмы для выкачивания воды из рек, если нельзя изучать величайший механизм, который у нас перед глазами, — механизм звездного неба. Сумма углов треугольника не может быть изменена согласно потребностям церковных властей. Пути летящих тел я не могу вычислять так, чтобы эти расчеты заодно объясняли и полеты ведьм верхом на метле.
Маленький монах. А не думаете ли вы, что истина — если это истина выйдет наружу и без нас?
Галилей. Нет, нет и нет! Наружу выходит ровно столько истины, сколько мы выводим. Победа разума может быть только победой разумных. Вот вы уже описываете крестьян из Кампаньи так, словно они мох на своих лачугах! Кто станет предполагать, что сумма углов треугольника может противоречить потребностям этих крестьян? Но если они не придут в движение и не научатся думать, то им не помогут и самые лучшие оросительные устройства. К чертям! Я насмотрелся на божественное терпение ваших родных, но где ж их божественный гнев?
Маленький монах. Они устали!
Галилей
Маленький монах погружается в бумаги.
Яблоко с древа познания! Он уже вгрызается в него. Он проклят навеки и все же должен сглодать его, злосчастный обжора! Иногда я думаю, что согласился бы, чтобы меня заперли в подземной тюрьме, на десять сажен под землей, куда не проникал бы и луч света, если бы только взамен я мог узнать, что же такое свет. И самое страшное: все, что я знаю, я должен поведать другим. Как влюбленный, как пьяный, как предатель. Это, конечно, порок, и он грозит бедой. Как долго еще я смогу кричать обо всем, что знаю, только в печную трубу, — вот в чем вопрос.
Маленький монах
Галилей. Я объясню тебе, я объясню тебе.
IX
Дом Галилея во Флоренции. Ученики Галилея — Федерцони, маленький монах и Андреа Сарти, который стал уже юношей, — собрались на экспериментальные занятия. Галилей стоя читает книгу. Внизу Вирджиния и госпожа Сарти шьют белье для приданого.
Вирджиния. Шитье приданого — это веселое шитье. Вот это скатерть для стола больших приемов. Людовико любит гостей. Но шить нужно очень хорошо. Его мать видит каждый стежок. Она не согласна с книгами отца. Так же как отец Христофор.
Госпожа Сарти. Вот уже много лет, как он не написал ни одной книги.
Вирджиния. Я думаю, он понял, что заблуждался. В Риме одно высокое духовное лицо многое объяснило мне по астрономии. Расстояния слишком велики.
Андреа
Остальные читают книги.
Входит Филиппо Муциус, ученый средних лет. Он чем-то расстроен.
Муциус. Не можете ли вы сказать господину Галилею, что он должен меня принять? Он осуждает меня, не выслушав.
Госпожа Сарти. Но ведь он не хочет вас принимать.
Муциус. Господь наградит вас, если вы его упросите. Я должен с ним поговорить.
Вирджиния
Галилей. Что такое?
Вирджиния. Господин Муциус!
Галилей
Муциус. Господин Галилей, я прошу вас разрешить мне объяснить вам те места в моей книге, в которых, как может показаться, я осудил учение Коперника о вращении Земли. У меня…
Галилей. Что вы собираетесь объяснять? У вас все в полном соответствии с декретом святой конгрегации от тысяча шестьсот шестнадцатого года. Следовательно, вы вполне правы. И хотя вы изучали здесь математику, но это не позволяет нам требовать от вас, чтоб вы утверждали, будто дважды два равно четырем. Вы имеете полное право утверждать, что этот камень
Муциус. Господин Галилей, я…
Галилей. Не вздумайте говорить о трудностях! Я не позволил даже чуме помешать моим наблюдениям.
Муциус. Господин Галилей, чума еще не самое худшее.
Галилей. Я говорю вам: тот, кто не знает истины, только глуп. Но кто ее знает и называет ложью, тот преступник. Уходите из моего дома.
Муциус
Галилей возвращается в кабинет.
Федерцони. К сожалению, это так. Он мелкий человек и вообще ничего бы не значил, если бы не был вашим учеником. Но теперь они там, конечно, говорят: вот он слыхал все то, чему учит Галилей, и сам признает, что все это ложь.
Госпожа Сарти. Мне жаль этого господина.
Вирджиния. Отец его так любил.
Госпожа Сарти. Я хочу поговорить с тобой о свадьбе, Вирджиния. Ты еще так молода, и матери у тебя нет, а твой отец кладет в воду кусочки льда. Во всяком случае, не советую тебе спрашивать его ни о чем, относящемся к свадьбе. Он стал бы целую неделю говорить самые ужасные вещи, к тому же за столом, в присутствии молодых людей. Ведь у него нет и никогда не было стыда ни на грош. Но и я не думаю о таких вещах, а просто о том, как получится в будущем. Знать я ничего не могу, я необразованная женщина. Но в такое серьезное дело нельзя пускаться вслепую. Я думаю, ты должна пойти к настоящему астроному в университет, чтобы он составил тебе гороскоп, и тогда ты будешь знать что к чему. Почему ты смеешься?
Вирджиния. Да потому, что я уже была там.
Госпожа Сарти
Вирджиния. В течение трех месяцев я должна остерегаться, так как Солнце находится под знаком Козерога, но потом расположение звезд будет благоприятным для меня, и тогда тучи разойдутся. Если я не буду упускать из виду Юпитер, я могу предпринимать любое путешествие, так как я сама Козерог.
Госпожа Сарти. А Людовико?
Вирджиния. А он — Лев.
Пауза.
Знакомые шаги. Это ректор, господин Гаффоне.
Входит Гаффоне — ректор университета.
Гаффоне. Я только принес книгу, которая, может быть, заинтересует вашего батюшку, пожалуйста, ради бога, не тревожьте господина Галилея. Право же, мне всегда кажется, что каждая минута, которую крадут у этого великого человека, украдена у Италии. Я осторожненько вложу книгу в ваши ручки и ухожу. На цыпочках.
Вирджиния передает книгу Федерцони.
Галилей. О чем это?
Федерцони. Не знаю.
Андреа. О солнечных пятнах. Еще одна!
Федерцони с досадой передает ему книгу.
Слушайте, какое посвящение! «Величайшему из ныне живущих авторитетов физики Галилео Галилею».
Галилей опять углубился в книгу.
Я прочел трактат о солнечных пятнах голландца Фабрициуса. Он предполагает, что это скопления звезд, которые движутся между Землей и Солнцем.
Маленький монах. Разве это не сомнительно, господин Галилей?
Галилей молчит.
Андреа. В Париже и в Праге полагают, что это испарения Солнца.
Федерцони. Гм.
Андреа. Федерцони сомневается в этом.
Федерцони. Уж будьте любезны, оставьте меня в покое. Я сказал «гм», только и всего. Я шлифовальщик линз, я шлифую линзы, а вы смотрите через них на небо, и то, что вы там видите, это вовсе не пятна, а «макулис». Как я могу сомневаться в чем-либо? Сколько раз вам повторять, что я не могу читать книги: они на латыни.
Одна из чашек падает на пол. Галилей подходит и молча поднимает ее.
Маленький монах. А в сомнении заключено счастье, хоть я и не знаю, почему это так.
Андреа. За последние две недели я каждый солнечный день забирался на чердак, под крышу. Через узкие трещины в дранке падает очень тонкий луч. И тогда можно поймать на лист бумаги перевернутое изображение Солнца. Я видел одно пятно величиной с муху, расплывчатое, как облачко. Оно перемещалось. Почему мы не исследуем пятен, господин Галилей?
Галилей. Потому что мы исследуем плавающие тела.
Андреа. Даже бельевые корзины моей матери уже полны писем. Вся Европа спрашивает о вашем мнении. Ваш авторитет так возрос, что вы не можете молчать.
Галилей. Рим позволил вырасти моему авторитету именно потому, что я молчал.
Федерцони. Но теперь вы уже не можете позволить себе молчать.
Галилей. Но я не могу себе позволить, чтобы меня поджаривали на костре, как окорок.
Андреа. Вы думаете, что пятна как-то связаны с этим делом?
Галилей не отвечает.
Ну что ж, остаемся при наших ледышках. Это вам не повредит.
Галилей. Правильно. Итак — наш тезис, Андреа!
Андреа. Что касается плавания тел, то мы полагаем, что при этом форма тела не имеет значения, а важно лишь то, тяжелее ли это тело, чем вода, или легче.
Галилей. Что говорит Аристотель?
Маленький монах. «Discus latus platique…»
Галилей. Переводи, переводи.
Маленький монах. «Широкая и плоская пластина льда может плавать на воде, тогда как железная игла тонет».
Галилей. Почему, согласно Аристотелю, не тонет лед?
Маленький монах. Потому что он широк и плосок и, следовательно, не может разделить воду.
Галилей. Хорошо.
Маленький монах. Он снова всплывает.
Галилей. Правильно. Видимо, подымаясь, он все же может разделять воду. Не так ли, Фульганцио?
Маленький монах. Но почему же он вообще плавает? Ведь лед тяжелее воды, поскольку он сгущенная вода.
Галилей. А что, если он разжиженная вода?
Андреа. Он должен быть легче воды, иначе бы он не плавал.
Галилей. Вот-вот.
Андреа. Так же как не может плавать железная игла. Все, что легче воды, — плавает, все, что тяжелее, — тонет. Что и требовалось доказать.
Галилей. Андреа, ты должен научиться осторожно мыслить. Дай-ка мне железную иглу и лист бумаги. Ведь железо тяжелее воды, не так ли?
Андреа. Да.
Галилей кладет иглу на лист бумаги и опускает ее на воду.
Пауза.
Галилей. Что происходит?
Федерцони. Игла плавает! Святой Аристотель, ведь его же никогда не проверяли!
Все смеются.
Галилей. Главная причина нищеты наук — почти всегда — их мнимое богатство. Наша задача теперь не в том, чтобы открывать двери бесконечному знанию, а в том, чтобы положить предел бесконечным заблуждениям. Записывайте!
Вирджиния. Что у них там?
Госпожа Сарти. Каждый раз, когда они смеются, я пугаюсь. Думаю — над чем это они смеются?
Вирджиния. Отец говорит: у богословов колокольный звон, а у физиков смех.
Госпожа Сарти. Но я рада, что он по крайней мере теперь не так часто смотрит в свою трубу. Это было еще хуже.
Вирджиния. Теперь он все время лишь кладет куски льда на воду; от этого, пожалуй, не может быть большого вреда.
Госпожа Сарти. Не знаю.
Входит Людовико Марсили в дорожной одежде, сопровождаемый слугой, несущим поклажу. Вирджиния бежит к нему, обнимает.
Вирджиния. Почему ты не писал, что приедешь?
Людовико. Я был здесь поблизости, осматривал наши виноградники у Бучоле и вот не мог удержаться.
Галилей
Вирджиния. Людовико!
Маленький монах. Разве вы его не видите?
Галилей. Ах да, Людовико.
Людовико. Отлично, сударь.
Галилей. Сарти, празднуем встречу! Тащи кувшин сицилийского вина, того, старого!
Госпожа Сарти и Андреа уходят.
Людовико
Вирджиния. Погоди, я покажу тебе подвенечное платье!
Галилей. Садись.
Людовико. Я слыхал, сударь, что ваши лекции в университете слушают теперь больше тысячи студентов. Над чем вы работаете в настоящее время?
Галилей. Обычная повседневная суета. Ты ехал через Рим?
Людовико. Да. Позвольте, пока не забыл, — мать просила выразить вам свое восхищение по поводу вашей достохвальной сдержанности перед лицом этих оргий с солнечными пятнами, которые затеяли голландцы.
Галилей
Госпожа Сарти и Андреа приносят вино и стаканы. Все собираются вокруг стола.
Людовико. В Риме это стало уже притчей во языцех. Кристофер Клавиус высказал опасение, что из-за этих солнечных пятен сейчас может опять начаться балаган с вращением Земли вокруг Солнца.
Андреа. Нечего беспокоиться.
Галилей. Какие еще новости в святом городе, если не считать надежд на мои новые прегрешения?
Людовико. Вы, конечно, знаете, что святейший отец умирает?
Маленький монах. О!
Галилей. Известно, кто будет преемником?
Людовико. Большинство называет Барберини.
Галилей. Барберини.
Андреа. Господин Галилей знаком с Барберини.
Маленький монах. Кардинал Барберини математик.
Федерцони. Ученый на папском престоле!
Пауза.
Галилей. Итак, теперь им нужны такие люди, как Барберини, люди, которые смыслят в математике. Мир приходит в движение. Федерцони, мы еще доживем до времени, когда не придется оглядываться, как преступнику, говоря, что дважды два — четыре.
Людовико. Хорошее вино.
Галилей. Я знаю этот виноградник. Он на крутом каменистом откосе, и ягоды почти синие. Люблю это вино.
Людовико. Да, сударь.
Галилей. В нем есть легкие оттенки. И оно почти сладкое, но именно только «почти». Андреа, убери все это — лед, лохань и иглу. Я ценю утехи плоти. Я не терплю трусливых душонок, которые называют их слабостями. Я говорю: наслаждаться тоже нужно уметь.
Маленький монах. Что вы хотите делать?
Федерцони. Мы снова начнем балаган с вращением Земли вокруг Солнца.
Андреа
Андреа, Федерцони и маленький монах спешат к рабочему столу и убирают с него лишнее.
Мы можем обнаружить, что Солнце тоже вращается. Как это понравится тебе, Марсили?
Людовико. Почему такое волнение?
Госпожа Сарти. Ведь вы же не начнете опять возиться с этой чертовщиной, господин Галилей?
Галилей. Теперь я понимаю, почему твоя мать послала тебя ко мне. Барберини — папа! Наука станет страстью и исследования — наслаждением. Клавиус прав, эти солнечные пятна меня очень занимают. Нравится тебе мое вино, Людовико?
Людовико. Я уже сказал вам, сударь.
Галилей. Действительно нравится?
Людовико
Галилей. И ты пойдешь настолько далеко, что примешь мое вино и мою дочь, не требуя, чтобы я отказывался от своего призвания? Что общего между моей астрономией и моей дочерью? Фазы Венеры не меняют форм ее ягодиц.
Госпожа Сарти. Не говорите таких гадостей. Я сейчас позову Вирджинию.
Людовико
Галилей. Значит, тебе в течение восьми лет не позволяли жениться на моей дочери, пока я не пройду испытательный срок?
Людовико. Моя супруга должна и в нашей сельской церкви появляться как вполне достойная особа.
Галилей. Ты полагаешь, что твои крестьяне будут решать, платить ли им за аренду или нет, в зависимости от святости их помещицы?
Людовико. В известной мере.
Галилей. Андреа, Федерцони, тащите латунное зеркало и экран! Мы на нем получим отражение Солнца, чтобы пощадить наши глаза. Это твой метод, Андреа.
Андреа и маленький монах принесли зеркало и экран.
Людовико. В свое время в Риме вы дали подписку, сударь, что не будете вмешиваться в споры о вращении Земли вокруг Солнца.
Галилей. Ах вот что! Но тогда у нас был папа-реакционер!
Госпожа Сарти. Был! Ведь его святейшество еще даже не умер!
Галилей. Почти, почти умер. Нанесите на экран сетку меридианов и параллелей. Будем действовать систематически. И тогда уж мы сможем отвечать на их письма. Не так ли, Андреа?
Госпожа Сарти. «Почти»! По пятьдесят раз он взвешивает свои кусочки льда, но слепо верит во все, что ему нравится!
Ученики устанавливают экран.
Людовико. Если его святейшество умрет, господин Галилей, то следующий папа — кто бы он ни был и как бы велика ни была его любовь к наукам — должен будет считаться и с тем, как велика любовь к нему со стороны знатнейших семейств Италии.
Маленький монах. Бог создал физический мир, Людовико; бог создал человеческий мозг; бог разрешит физику.
Госпожа Сарти. Галилео, а теперь послушай меня. Я видела, как мой сын погряз в грехах со всеми этими «экспериментами», «теориями», «наблюдениями», и я ничего не могла поделать. Ты восстал против властей, и они уже однажды тебя предостерегли. Самые высокие кардиналы увещевали тебя, заговаривали, как больного коня. На какое-то время это помогло, но вот два месяца назад, сразу после благовещенья, я тебя поймала на том, как ты украдкой опять начал свои «наблюдения». На чердаке. Я ничего не сказала, но я все поняла. Я побежала в церковь, поставила свечку святому Иосифу. Но это уже выше моих сил. Когда мы бываем с тобой вдвоем, ты рассуждаешь довольно здраво, говоришь, что не должен так себя вести, потому что это опасно. Но стоит тебе дня два повозиться с твоими «экспериментами», и все опять как было. Если уж я лишаю себя вечного блаженства, потому что не расстаюсь с тобой, еретиком, — это мое дело, но ты не имеешь права растаптывать своими ножищами счастье твоей дочери!
Галилей
Людовико. Джузеппе, отнеси вещи обратно в карету.
Слуга уходит.
Госпожа Сарти. Она этого не вынесет. Можете сами сказать ей!
Людовико. Как я вижу, вы уже все приготовили. Господин Галилей… Мы с матерью большую часть года живем в имении в Кампанье и можем засвидетельствовать вам, что наших крестьян никак не беспокоят ваши трактаты о спутниках Юпитера. У них слишком тяжелая работа в поле. Однако их могло бы встревожить, если бы они узнали, что остаются безнаказанными легкомысленные посягательства на священные устои церкви. Не забывайте, что эти жалкие существа в своем полуживотном состоянии все путают. Они ведь почти животные, вы вряд ли даже можете себе это представить. Услышав, будто где-то на яблоне выросла груша, они удирают с работы, чтобы почесать языки.
Галилей
Людовико. Они — животные. Когда они приходят в имение жаловаться на какой-либо вздор, мать вынуждена приказывать, чтобы на их глазах отхлестали бичом одну из собак, чтобы напомнить им о послушании, порядке и вежливости. Господин Галилей, выглядывая из дорожной кареты, вы, может быть, иногда замечали поля цветущей кукурузы. Вы, ни о чем не думая, едите наши оливки и наш сыр и даже не представляете себе, сколько труда нужно, чтобы их получить, какой бдительный надзор требуется.
Галилей. Молодой человек, когда я ем оливки, я вовсе не перестаю при этом думать.
Андреа. Да, вы идете?
Галилей. Ведь вы хлещете не только собак, добиваясь послушания? Не так ли, Марсили?
Людовико. Господин Галилей, у вас великолепный мозг. Жаль его!
Маленький монах
Галилей. Да. Ведь я мог бы смутить его крестьян, возбудить новые мысли у них, у его слуг, у его управителей.
Федерцони. Но как? Ведь никто из них не знает латыни.
Галилей. Я ведь мог бы писать на языке народа, понятном для многих, а не по-латыни для немногих. Для новых мыслей нужны люди, работающие руками. Кто еще захочет понять причины вещей? Те, кто видит хлеб только на столе, не желают знать о том, как его выпекают. Эта сволочь предпочитает благодарить бога, а не пекаря. Но те, кто делает хлеб, поймут, что ничто в мире не движется, если его не двигать. Твоя сестра, Фульганцио, которая работает у пресса, выжимающего оливки, не станет удивляться и, вероятно, даже посмеется, когда услышит, что Солнце — это не позлащенный герб, а рычаг и что Земля движется потому, что ее двигает Солнце.
Людовико. Вы навсегда останетесь рабом своих страстей. Извинитесь за меня перед Вирджинией — я полагаю, будет лучше, если я ее не увижу.
Галилей. Приданое в вашем распоряжении в любое время.
Людовико. Всего хорошего.
Андреа. Кланяйтесь от нас всем Марсили!
Федерцони. Которые приказывают Земле стоять неподвижно, чтобы их замки не свалились!
Андреа. И всем Ченчи и Виллани!
Федерцони. И Червилли!
Андреа. И Лекки!
Федерцони. И Пирлеони!
Андреа. Всем, кто целует папе ноги, только если он ими топчет народ!
Маленький монах
Галилей. Итак, мы приступаем к наблюдениям над солнечными пятнами, которые нас интересуют, приступаем на собственный риск и страх, не слишком рассчитывая на покровительство нового папы.
Андреа
Галилей. Нет, лишь с некоторой уверенностью, что докажем вращение Солнца. Я вовсе не намерен доказывать, что был прав до сих пор; я хочу проверить, был ли я прав. Я говорю вам: «Оставь надежду всяк сюда входящий»{168} — сюда, где исследуют. Может быть, это испарения, а может быть, и пятна. Но прежде чем мы сочтем их пятнами, как нам больше всего хотелось бы, мы лучше предположим, что это рыбьи хвосты. Да, мы будем все снова и снова подвергать сомнению. И мы не помчимся семимильными шагами в сапогах-скороходах, нет, мы станем продвигаться со скоростью улитки. И то, что мы обнаружим сегодня, мы завтра зачеркнем и только тогда запишем снова, когда обнаружим то же самое еще раз. И особенно недоверчивы мы будем, обнаруживая именно то, чего нам бы хотелось. Итак, мы приступим к наблюдениям над Солнцем с беспощадной решимостью доказать неподвижность Земли! И только если это нам не удастся и мы окажемся полностью и безнадежно разбитыми, то, зализывая раны, в самом печальном состоянии начнем мы спрашивать: а не были ли мы все-таки правы, а не вращается ли все-таки Земля?
Маленький монах. Я догадался, что вы уже начали работать. Я понял это, когда вы не узнали господина Марсили.
Молча начинают работать. Когда на экране появляется пылающее отражение солнца, вбегает Вирджиния в подвенечном платье.
Вирджиния. Отец, ты прогнал его?
Андреа и маленький монах бегут к ней.
Галилей. Я должен, должен узнать!
X
Полуголодная чета бродячих певцов с пятилетней девочкой и грудным ребенком выходит на рыночную площадь, где толпа ожидает карнавальное шествие. Часть людей в масках. Певцы несут с собой узлы, барабан и другие приспособления.
Уличный певец
Вот это, добрые люди, и есть великий порядок мира, ordo ordinum, как говорят господа ученые богословы, regula aeternis, закон законов, правило правил. Но что же произошло с ним, представьте себе, добрые люди!
Почтенные жители, ведь такие учения совершенно недопустимы!
Добрые люди, заглянем в грядущее, каким его предсказывает ученый Галилео Галилей.
Жена уличного певца.
Уличный певец.
Вместе.
Уличный певец. Люди, глядите на необыкновенное открытие Галилео Галилея! Земля кружится вокруг Солнца!
Жена уличного певца и девочка выступают вперед. Женщина держит грубое изображение Солнца, а девочка, подымая над головой тыкву, изображающую Землю, кружится вокруг женщины. Певец возбужденно указывает на девочку, так, словно она производит смертельно опасные упражнения каждый раз, когда она передвигается рывками шаг за шагом в такт ударам барабана. Затем слышен барабанный бой из глубины сцены.
Низкий голос
Входят два оборванца, они тянут повозку — на ней установлен карикатурный трон, на котором сидит в картонной короне закутанный в дерюгу «Великий герцог Флоренции» и смотрит в телескоп. Над троном на щите надпись: «Высматривает неприятности». За ним идут четверо мужчин в масках, несущих большой растянутый холст. Они останавливаются и подбрасывают на холсте куклу, изображающую кардинала. В стороне карлик с транспарантом, на котором написано: «Новое время». Из толпы выбирается нищий на костылях, подтягивается на них, пляшет, стуча по земле, и с грохотом падает. Входит на ходулях чучело, изображающее Галилея, раскланивается перед публикой, а перед ним ребенок держит огромную Библию, страницы которой перечеркнуты крест-накрест.
Уличный певец. Галилео Галилей — разрушитель Библии!
Оглушительный хохот толпы.
XI
Прихожая и лестница во дворце Медичи во Флоренции. Галилей и его дочь ожидают приема у великого герцога.
Вирджиния. Как долго это тянется.
Галилей. Да.
Вирджиния. Вот опять этот человек, который шел сюда за нами.
Галилей
Вирджиния. Но я его часто вижу в последние дни. Он пугает меня.
Галилей. Чепуха! Мы во Флоренции, а не среди корсиканских разбойников.
Вирджиния. Идет ректор Гаффоне.
Галилей. Вот его я боюсь. Этот дурак сейчас опять затеет со мной разговор на несколько часов.
Вниз по лестнице спускается господин Гаффоне. Увидев Галилея, он явно пугается и, отвернувшись, проходит мимо, едва кивнув головой.
Что это с ним? Сегодня я опять плохо вижу. Он вообще-то поздоровался?
Вирджиния. Едва кивнул. Что там написано в твоей книге? Может быть, ее сочли еретической?
Галилей. Ты слишком много слоняешься по церквам. Эти ранние вставания и беганье к утренней мессе совсем испортят цвет лица. Ты что, за меня молишься?
Вирджиния. Вот господин Ванни — владелец литейной, для которого ты делал чертежи плавильной печи, не забудь поблагодарить его за перепелок.
Вниз по лестнице опускается Ванни.
Ванни. Пришлись вам по вкусу перепела, которых я вам послал, господин Галилей?
Галилей. Перепелки были великолепные, еще раз весьма благодарю.
Ванни. А там, наверху, говорили о вас. Считают, что вы ответственны за те памфлеты против Библии, которые недавно продавались повсюду.
Галилей. О памфлетах ничего не знаю. Библия и Гомер — мое любимое чтение.
Ванни. Но если бы даже и так, хочу воспользоваться случаем и заверить вас, что мы, люди промышленные, на вашей стороне. Я не из тех, кто много смыслит в движениях звезд, но для меня вы человек, который борется за свободу обучения новому. Например, тот механический культиватор, изобретенный в Германии, который вы мне описали. Только за один последний год в Лондоне выпустили пять книг по сельскому хозяйству, а мы здесь были бы благодарны хотя бы за одну книжку о голландских каналах. Те же самые господа, что чинят затруднения вам, не разрешают врачам в Болонье вскрывать трупы для исследований.
Галилей. Ваш голос будет услышан, Ванни.
Ванни. Надеюсь. Знаете ли вы, что и в Амстердаме и в Лондоне есть уже особые рынки, на которых продают деньги. Там существуют ремесленные школы. Там постоянно издают печатные новости, так называемые газеты. А здесь у нас нет даже свободы наживать деньги. Здесь возражают против устройства литейных, потому что считают, будто скопление слишком большого числа рабочих в одном месте содействует безнравственности. Я целиком и полностью на стороне таких людей, как вы, господин Галилей. Если против вас попытаются что-нибудь затеять, то вспомните, пожалуйста, что у вас есть друзья среди всех деловых людей. За вас все города Северной Италии, господин Галилей.
Галилей. Насколько мне известно, никто не собирается предпринимать что-либо против меня.
Ванни. Нет?
Галилей. Нет.
Ванни. А по-моему, в Венеции вы были бы в большей безопасности. Там меньше черных сутан. И оттуда вы могли бы вести борьбу. У меня здесь дорожная карета и лошади, господин Галилей.
Галилей. Я не могу стать беглецом. Я слишком ценю удобную жизнь.
Ванни. Разумеется. Но судя по тому, что я слышал наверху, вам нужно спешить. У меня создалось впечатление, что именно сейчас было бы лучше, если бы вы оказались вне Флоренции.
Галилей. Чепуха! Великий герцог — мой ученик, и к тому же сам папа решительно отвергнет любую попытку сплести для меня петлю, какой бы там повод ни придумали.
Ванни. Кажется, вы не слишком хорошо отличаете друзей от врагов, господин Галилей.
Галилей. Я хорошо отличаю силу от бессилия.
Ванни. Пусть будет так. Желаю вам счастья.
Галилей
Вирджиния
Галилей. Да, протянув медведю мед, потеряешь и руку, если он голоден.
Вирджиния
Галилей. Нет, но я просил известить его, что приду. Он хотел получить книгу. Он заплатил за нее. Найди кого-нибудь из чиновников и пожалуйся, что нас заставляют ждать.
Вирджиния
Чиновник. Откуда мне знать?
Вирджиния. Это не ответ.
Чиновник. Вот как?
Вирджиния. Вы обязаны быть вежливым.
Чиновник отворачивается от нее и зевает, покосившись на субъекта.
Галилей. Я слышал, ты сказала что-то о вежливости. В чем дело?
Вирджиния. Я только поблагодарила его за любезное сообщение. Не мог бы ты просто оставить здесь книгу? Ведь ты зря теряешь время.
Галилей. Я начинаю спрашивать себя, какую цену имеет это время. Может быть, я все же последую приглашению Сагредо и поеду недели на две в Падую. Со здоровьем у меня неважно.
Вирджиния. Ты ведь не сможешь жить без твоих книг.
Галилей. Немного сицилийского вина можно будет в одном-двух ящиках погрузить в карету.
Вирджиния. Ты же всегда говорил, что оно не выносит перевозок. А двор еще должен тебе жалованье за три месяца. Тебе не пошлют этих денег вслед.
Галилей. Да, это правда.
Кардинал-инквизитор спускается по лестнице.
Вирджиния. Кардинал-инквизитор.
Кардинал, проходя, низко кланяется Галилею.
Зачем это кардинал-инквизитор приехал во Флоренцию, отец?
Галилей. Не знаю. Он вежливо поздоровался. Да, я правильно поступил, что уехал тогда во Флоренцию и восемь лет молчал. Они меня так расхвалили, что теперь уж должны принимать меня таким как есть.
Чиновник
Козимо Медичи спускается по лестнице. Галилей идет ему навстречу. Козимо останавливается, он несколько смущен.
Галилей. Ваше высочество, позвольте мне вручить вам написанные мною диалоги об обеих величайших системах мироздания…
Козимо. Ах да. Как ваши глаза?
Галилей. Неважно, ваше высочество. Если ваше высочество соблаговолит, то моя книга…
Козимо. Состояние ваших глаз меня очень беспокоит, очень беспокоит. Оно свидетельствует о том, что вы, пожалуй, слишком ревностно пользуетесь своей замечательной трубой, не правда ли?
Галилей. Он не взял книги, да?
Вирджиния
Галилей
Вирджиния. Значит, ты знал…
Галилей. Не оглядывайся.
Идут к выходу.
Важный чиновник
XII
Покой в Ватикане. Папа Урбан VIII (о прошлом кардинал Барберини) принимает кардинала-инквизитора. Во время аудиенции его облачают. Снаружи слышно шарканье многих ног.
Папа
Кардинал-инквизитор. Итак, ваше святейшество, вы хотите сказать это всем собравшимся здесь — профессорам всех факультетов, представителям всех святых орденов и всего духовенства, которые пришли сюда, исполненные детской веры в слово божие, изложенное в писании? Они пришли, чтобы получить от вашего святейшества подтверждение своей веры, — и вы хотите им сказать, что писание больше нельзя считать истинным?
Папа. Я не позволю разбить аспидную доску. Нет!
Кардинал-инквизитор. Есть люди, уверяющие, будто речь идет об аспидной доске, а не о духе мятежа и сомнения. Но дело обстоит иначе. Ужасное беспокойство проникло в мир. И это беспокойство, царящее в их собственных умах, люди переносят на неподвижную Землю. Они кричат, что их вынуждают числа. Но откуда эти числа? Любому известно, что они порождены сомнением. Эти люди сомневаются во всем. Но разве можно строить человеческое общество на сомнении, а не на вере: «Ты мой господин, но я сомневаюсь, хорошо ли это. Это твой дом и твоя жена, но я сомневаюсь, не должны ли они стать моими». А тут еще и общеизвестная любовь вашего святейшества к искусству. Этой любви мы обязаны столькими прекрасными коллекциями, но она встречает совершенно издевательское толкование. На стенах домов здесь в Риме появляются надписи: «То, что варвары оставили Риму, грабят теперь Барберини». А за границей? Господу угодно подвергнуть святой престол тяжелым испытаниям. Испанская политика вашего святейшества непонятна для людей недостаточно проницательных, они сожалеют о ваших раздорах с императором. Вот уже полтора десятка лет, как вся Германия превращена в бойню, люди убивают друг друга, возглашая цитаты из Библии{169}. И вот теперь, когда вследствие чумы, войн и Реформации число истинных христиан сократилось до нескольких маленьких кучек, в Европе распространяются слухи, что вы заключаете тайный союз с лютеранами-шведами, чтобы ослабить императора-католика. В то же самое время эти математики, эти жалкие черви, направляют свои трубы на небо и сообщают миру, что, оказывается, и здесь, в последнем пространстве, которого у вас еще никто не оспаривал, вы тоже не слишком сильны. Спрашивается, откуда этот внезапный интерес к такой отвлеченной науке, как астрономия? Не все ли равно, как именно вращаются планеты? Но тем не менее вся Италия вплоть до последнего конюха заражена дурным примером этого флорентийца и болтает о фазах Венеры. Пока еще никто из них не задумывается о других вещах. Ведь многое в жизни им в тягость. Много такого, что освящено церковью. Но что же произошло бы, если бы все они, необузданные, грешные, стали верить только своему разуму? А ведь этот безумец объявляет единственным верховным судьей именно разум. Усомнившись однажды в том, что Солнце остановилось по велению Иисуса Навина, они обратили бы свои грязные сомнения и на церковные сборы. С тех пор как они стали ездить по морям — впрочем, я ничего не имею против этого, — они уже полагаются не на господа бога, а на медную коробку, которую называют компасом. Этот Галилей, еще будучи юношей, писал о машинах. С помощью машин они хотят творить чудеса. Какие чудеса? Бог, во всяком случае, им уже не нужен, но какие же это должны быть чудеса? Например, не будет больше различия между верхом и низом. Они в этом больше не нуждаются. Аристотель, с которым они, кстати говоря, обращаются как с дохлой собакой, сказал — и это они цитируют, — что если бы ткацкий челнок сам ткал и цитра сама играла, то мастеру не нужны были бы подмастерья и господам не нужны были бы слуги. И вот сейчас им кажется, что они уже достигли этого. Этот негодный человек знает, что делает, когда пишет свои астрономические труды не на латыни, а на языке торговок рыбой и торговцев шерстью.
Папа. Это свидетельствует об очень плохом вкусе. Я скажу ему.
Кардинал-инквизитор. Он подстрекает одних и подкупает других. В портовых городах Северной Италии мореплаватели все настойчивее требуют звездные карты господина Галилея. Им придется уступить; это деловые интересы.
Папа. Но ведь эти карты основаны на его еретических утверждениях. Речь идет именно о движении некоторых созвездий, о движении, которое оказывается невозможным, если отрицать его учение. Нельзя же предать проклятию его учение и принять его звездные карты.
Кардинал-инквизитор. Почему же нет? Иначе поступить мы и не можем.
Папа. Это шарканье действует мне на нервы. Простите, что я все прислушиваюсь.
Кардинал-инквизитор. Может быть, это скажет вам больше, чем могу сказать я, ваше святейшество. Неужели все они должны уйти отсюда, унося в сердцах сомнение?
Папа. Но, в конце концов, ведь этот человек — величайший физик нашего времени, светоч Италии, а не какой-нибудь путаник. У него есть друзья: версальский двор, венский двор. Они скажут, что святая церковь стала выгребной ямой для гнилых предрассудков. Нет, руки прочь от него!
Кардинал-инквизитор. Практически нам не придется заходить слишком далеко. Он человек плоти. Он немедленно уступит.
Папа. Да, он склонен к земным наслаждениям больше, чем кто-либо другой из известных мне людей. Он и мыслит сластолюбиво. Он не может отвергнуть ни старое вино, ни новую мысль. Однако я не хочу осуждения научных данных. Я не хочу, чтобы звучали враждебные боевые кличи: «За церковь!» и «За разум!». Я разрешил ему издать книгу, поставив одно условие, чтобы в конце было указано, что последнее слово принадлежит все же не науке, а вере. Он выполнил это условие.
Кардинал-инквизитор. Но как? В его книге спорят глупец, который, конечно, защищает воззрения Аристотеля, и умный человек, конечно, представляющий господина Галилея. И кто же, ваше святейшество, как вы думаете, произносит это заключительное суждение?
Папа. Что еще за новости! Кто же выражает наше мнение?
Кардинал-инквизитор. Уж конечно, не умный человек.
Папа. Какова наглость! Однако этот топот невыносим. Что там, весь свет собрался?
Кардинал-инквизитор. Не весь, но его лучшая часть.
Пауза.
Папа
Кардинал-инквизитор. Этого будет достаточно, ваше святейшество. Господин Галилей ведь разбирается в орудиях.
XIII
Дворец флорентийского посла в Риме. Ученики Галилея ожидают известий. Маленький монах и Федерцони играют в шахматы по-новому (делая ходы через всю доску). В углу Вирджиния на коленях читает молитву.
Маленький монах. Папа его не принял. Теперь с учеными диспутами покончено.
Федерцони. В этом была его последняя надежда. Да, правдой оказалось то, что он ему сказал много лет тому назад в Риме, когда еще был кардиналом Барберини: ты нам нужен. Теперь они его заполучили.
Андреа. Они убьют его. «Беседы» останутся недописанными.
Федерцони
Андреа. Да, потому что он никогда не отречется.
Пауза.
Маленький монах. Когда по ночам не спится, в голову лезут всегда какие-то посторонние мысли. Сегодня ночью, например, я все время думал о том, что ему не нужно было покидать Венецианскую республику.
Андреа. Там он не мог бы написать свою книгу.
Федерцони. A во Флоренции он не смог ее издать.
Пауза.
Маленький монах. И еще я думал — оставят ли они ему его камешек, который он все время носит в кармане. Его камень для доказательств.
Федерцони. Там, куда они его уведут, носят одежду без карманов.
Андреа
Федерцони. Я тоже не верю этому, и я не хотел бы жить, если он поступит так. Но ведь у них сила.
Андреа. Не все можно сделать силой.
Федерцони. Может быть.
Маленький монах
Андреа
Маленький монах качает головой.
Он был таким же, как всегда. Уперся руками в свои окорока, выпятил брюхо и заявил: «Я прошу вас быть разумными, господа».
Пауза.
Федерцони. Оставь ее. Она совсем запуталась с тех пор, как они с ней поговорили. Они вызвали сюда из Флоренции ее исповедника.
Входит субъект, который следил за Галилеем во дворце великого герцога Флоренции.
Субъект. Господин Галилей скоро прибудет сюда; ему может понадобиться постель.
Федерцони. Его отпустили?
Субъект. Ожидается, что в пять часов господин Галилей выступит на заседании инквизиции с отречением. Тогда зазвонят в большой колокол собора Святого Марка и текст отречения будет прочтен всенародно.
Андреа. Я не верю этому.
Субъект. Ввиду большого скопления людей на улицах господина Галилея проведут через садовую калитку позади дворца.
Андреа
Маленький монах. И никакое насилие не может сделать невидимым то, что уже было увидено.
Молчание.
Федерцони
Вирджиния молится громче.
Андреа. Я не могу больше ждать! Слышите, они обезглавливают истину.
Андреа и маленький монах зажимают уши. Но звона колокола не слышно. После короткой паузы, заполненной бормотанием Вирджинии, Федерцони отрицательно качает головой. Андреа и маленький монах опускают руки.
Федерцони
Андреа. Он устоял!
Маленький монах. Он не отрекся.
Федерцони. Нет. Какое счастье!
Они обнимаются. Они безмерно счастливы.
Андреа. Не все можно сделать насилием! Насилие не всевластно. Итак, глупость можно победить; она не так уж неуязвима! Итак, человек не боится смерти.
Федерцони. Вот теперь действительно начинается время науки. Это час ее рождения. Подумайте только, если бы он отрекся!
Маленький монах. Я не говорил об этом. Но я так боялся. О, я маловер!
Андреа. А я знал это.
Федерцони. Если бы он отрекся, это все равно что если бы после утра опять наступила ночь.
Андреа. Если бы скала назвала себя водой,
Маленький монах
Андреа. Но сегодня все изменилось! Человек подымает голову. Измученный страданиями, он говорит: я могу жить. Какая победа достигнута тем, что один человек сказал — нет!
В это мгновение раздается звон большого колокола собора Святого Марка. Все стоят оцепенев.
Вирджиния
С улицы доносится голос герольда, читающего отречение Галилея.
Голос герольда. «Я, Галилей, учитель математики и физики во Флоренции, отрекаюсь от того, что я утверждал: что Солнце является центром вселенной и неподвижно на своем месте и что Земля не является центром и не является неподвижной. Я отрекаюсь от этого, отвергаю и проклинаю с чистым сердцем и нелицемерной верою все эти заблуждения и ереси, равно как и все заблуждения и любое иное мнение, которое противоречит святой церкви».
Наступает тьма.
Когда снова становится светло, все еще слышен звон колокола, затем он прекращается. Вирджиния вышла. Ученики Галилея остались.
Федерцони. Он никогда не платил тебе за работу как следует. Ты не мог купить себе штанов, не мог сам печататься. Ты все терпел, потому что ведь это была «работа для науки».
Андреа
Входит Галилей. Он почти до неузнаваемости изменился за время процесса. Он слышал слова Андреа. Несколько мгновений, стоя в дверях, он ждет, что с ним поздороваются. Но ученики отступают от него, и он идет медленно, неуверенными шагами, так как плохо видит; подходит к стулу и садится.
Я не могу смотреть на него. Пусть он уйдет.
Федерцони. Успокойся.
Андреа
Галилей
Маленький монах приносит Андреа стакан воды. Никто не обращает внимания на Галилея, который, молча прислушиваясь, сидит на стуле. Издалека слышен опять голос герольда.
Андреа. Теперь я могу идти, если вы мне поможете.
Они ведут его к двери. Голос Галилея останавливает их.
Галилей. Нет! Несчастна та страна, которая нуждается в героях.
Перед опущенным занавесом читают:
«Разве не ясно, что лошадь, упав с высоты в три или-четыре локтя, может сломать себе ноги, тогда как для собаки это совершенно безвредно, а кошка без всякого ущерба падает с высоты в восемь или десять локтей, стрекоза — с верхушки башни, а муравей мог бы даже с Луны. И так же как маленькие животные сравнительно сильнее и крепче, чем крупные, так же и маленькие растения более живучи. И теперь, я полагаю, господа, вы понимаете что дуб высотою в двести локтей не мог бы обладать ветвями в такой же пропорции, как дуб меньшего размера, и природа не могла бы создать лошадь, которая была бы величиной в двадцать лошадей, или великана в десять раз большего, чем обычный человек, без того, чтобы не изменить пропорции всех членов, особенно костей, которые должны быть утолщены во много раз по сравнению с нормальной пропорциональной величиной. Общепринятое мнение, что большие и малые машины одинаково прочны, очевидно, является заблуждением.
XIV
Большая комната, в ней стол, кожаное кресло, глобус. Галилей, одряхлевший и полуслепой, очень тщательно производит опыт с деревянным шариком на изогнутом деревянном желобе. В передней сидит на страже монах. Стук в ворота. Монах отворяет, входит крестьянин, несущий двух ощипанных гусей. Из кухни выходит Вирджиния. Ей теперь примерно сорок лет.
Крестьянин. Велено их здесь отдать.
Вирджиния. От кого это? Я не заказывала гусей.
Крестьянин. Велено сказать — от проезжего.
Вирджиния изумленно смотрит на гусей. Монах берет их, недоверчиво осматривает и ощупывает. Потом, успокоенный, возвращает. Вирджиния идет к Галилею, неся гусей за шеи.
Вирджиния. Какой-то проезжий передал тебе подарок.
Галилей. Что именно?
Вирджиния. Разве ты не видишь?
Галилей. Нет.
Вирджиния. Нет.
Галилей
Вирджиния. Ты не мог уже проголодаться. Ведь ты только что ужинал. И что это опять с твоими глазами? Неужели ты даже на таком расстоянии не видишь?
Галилей. Ты стоишь в тени.
Вирджиния. Вовсе я не стою в тени.
Галилей. Не забудь к нему тмину и яблок.
Вирджиния
Монах. Пусть сначала монсиньор Карпула даст мне на это разрешение. Он опять сам писал?
Вирджиния. Нет. Он диктовал мне свою книгу, вы же знаете это. Вы уже получили страницы сто тридцать первую и сто тридцать вторую; это были последние.
Монах. Он старая лиса.
Вирджиния. Он не делает ничего, что противоречило бы предписаниям. Он раскаялся совершенно искренне. Я слежу за ним.
Галилей. Я себя не совсем хорошо чувствую. Почитай мне немного из Горация.
Вирджиния. Только на прошлой неделе монсиньор Карпула, которому мы столь многим обязаны, — на днях он опять прислал овощи, — говорил мне, что архиепископ каждый раз его спрашивает, как тебе нравятся вопросы и цитаты, которые он тебе посылает.
Галилей. На чем я остановился?
Вирджиния. Раздел четвертый: что касается отношения святой церкви к беспорядкам в арсенале Венеции, то я полностью согласен с мнением кардинала Сполетти относительно мятежных канатчиков…
Галилей. Да.
Вирджиния. Это чудесно, отец.
Галилей. А тебе не кажется, что в этом можно усмотреть иронию?
Вирджиния. Нет, архиепископ будет очень рад. Он такой практичный.
Галилей. Я полагаюсь на твое суждение, Что там еще?
Вирджиния. Прекрасное изречение: «Когда я слаб — тогда я силен».
Галилей. Толкования не будет.
Вирджиния. Но почему же?
Галилей. Что там еще?
Вирджиния. «…И уразуметь превосходящую разумение любовь Христову…». Послание апостола Павла к эфесянам, глава третья, стих девятнадцатый.
Галилей. Особенно благодарен я вашему преосвященству за дивную цитату из послания к эфесянам. Побуждаемый ею, я нашел в несравненном творении святого Фомы «Подражание Христу»
Вирджиния. Все вычеркнуть?
Галилей. Все после слов «продавцов макарон».
В ворота стучат. Вирджиния выходит в переднюю. Монах открывает. Входит Андреа Сарти. Теперь он уже мужчина средних лет.
Андреа. Добрый вечер. Я уезжаю из Италии, чтобы вести научную работу в Голландии; меня просили посетить его, чтобы я мог сообщить о нем.
Вирджиния. Не знаю, захочет ли он тебя видеть. Ведь ты никогда не приходил. Андреа. Спроси его.
Галилей узнал голос Андреа. Сидит неподвижно. Вирджиния входит к нему.
Галилей. Это Андреа?
Вирджиния. Да. Сказать ему, чтоб уходил?
Галилей
Вирджиния вводит Андреа.
Вирджиния
Галилей. Оставь нас вдвоем, Вирджиния.
Вирджиния. Я тоже хочу послушать, что он расскажет.
Андреа
Галилей. Подойди ближе. Чем ты занимаешься? Расскажи о своей работе. Я слышал, ты занимаешься гидравликой.
Андреа. Фабрициус из Амстердама поручил мне узнать, как вы себя чувствуете.
Пауза.
Галилей. Я чувствую себя хорошо. Мне уделяют много внимания.
Андреа. Меня радует, что я могу сообщить о том, что вы чувствуете себя хорошо.
Галилей. Фабрициус будет рад услышать это. Можешь сказать ему, что я живу с достаточными удобствами. Глубиной моего раскаяния я заслужил благорасположение моих руководителей настолько, что мне разрешено в известной мере вести научные работы под духовным надзором.
Андреа. Да, мы тоже слышали, что церковь довольна вами. Ваше полное подчинение подействовало. Уверяют, что церковные власти с удовлетворением отметили, что, с тех пор как вы покорились, в Италии не было опубликовано ни одной работы с новыми утверждениями.
Галилей
Андреа. И там ваше отречение также вызвало такие последствия, которые весьма радуют церковь.
Галилей. Вот как?
Пауза.
Ничего нового у Декарта? В Париже?
Андреа. Есть новое. Узнав о вашем отречении, Декарт спрятал в ящик свой трактат о природе света.
Продолжительная пауза.
Галилей. Я все беспокоюсь о тех моих ученых друзьях, которых я некогда увлек на неверный путь. Надеюсь, что их вразумило мое отречение?
Андреа. Чтобы иметь возможность вести научную работу, я намерен уехать в Голландию. То, чего себе не позволяет Юпитер, того, уж наверно, нельзя позволить быку.
Галилей. Понимаю.
Андреа. Федерцони опять шлифует линзы в какой-то миланской лавке.
Галилей
Пауза.
Андреа. Фульганцио, наш маленький монах, отказался от науки и вернулся в лоно церкви.
Галилей. Да.
Пауза.
Мои руководители предвидят, что скоро у меня наступит полное душевное оздоровление. Я делаю более значительные успехи, чем предполагалось.
Андреа. Так.
Вирджиния. Слава и благодарение господу!
Галилей
Вирджиния, рассерженная, выходит. Монах заговаривает с ней, когда она проходит мимо него.
Монах. Этот человек мне не нравится.
Вирджиния. Он не опасен. Вы же слышите сами. Мы получили свежий козий сыр.
Монах идет вслед за ней.
Андрея. Мне предстоит ехать всю ночь, чтобы завтра на рассвете пересечь границу. Могу я уйти?
Галилей. Я не знаю, зачем ты пришел, Сарти. Чтобы растревожить меня? Я живу осторожно и думаю осторожно с тех пор, как очутился здесь. Но все же бывает, что вдруг примусь за старое.
Андреа. Я не хотел бы вас волновать, господин Галилей.
Галилей. Барберини сказал, что это прилипчиво, как чесотка; он и сам не избежал этого. Я опять писал.
Андреа. Да?
Галилей. Я закончил книгу «Беседы».
Андреа. Ту самую? «Беседы о двух новых отраслях науки: механика и падение тел»? Здесь?
Галилей. Мне дают бумагу и перья. Мои руководители не глупцы. Они знают, что укоренившиеся пороки нельзя истребить за один день. Они оберегают меня от вредных последствий, забирая и пряча каждую новую страницу.
Андреа. О господи!
Галилей. Что ты сказал?
Андреа. Значит, вам позволяют пахать воду! Вам предоставляют бумагу и перья, чтобы вы были спокойны! И как же вы только могли писать, зная, куда это идет?
Галилей. О, я ведь раб моих привычек.
Андреа. «Беседы» в руках монахов! А в Амстердаме, в Лондоне, в Праге так жаждут их иметь!
Галилей. Да, мне кажется, что я слышу, как там скулит Фабрициус, требуя свою долю; сам-то он в Амстердаме в безопасности.
Андреа. Две новые отрасли науки все равно что утрачены!
Галилей. Однако и Фабрициуса и других несомненно ободрит, если они узнают, что я рискнул последними жалкими остатками своих удобств и снял копию, так сказать, тайком от самого себя, использовав малые толики света, в лунные ночи последних шести месяцев.
Андреа. У вас есть копия?
Галилей. Мое тщеславие до сих пор удерживало меня от того, чтобы ее уничтожить.
Андреа. Где она?
Галилей. «Если твое око соблазняет тебя, вырви его». Кто бы ни написал это, он понимал жизнь лучше, чем я. Мне кажется, что было бы верхом глупости отдать эту рукопись. Но раз я уж так и не сумел удержаться от научной работы, то вы могли бы ее получить. Рукопись лежит в глобусе. Если ты решишься увезти ее в Голландию, ты, разумеется, примешь на себя всю ответственность. В случае чего ты скажешь, что купил ее у кого-то, кто имел доступ к оригиналу, хранящемуся в святейшей коллегии.
Андрея
Галилей. Что-то же мне нужно было делать со своим временем.
Андреа. Это станет основанием новой физики.
Галилей. Спрячь за пазуху.
Андреа. А мы думали, что вы переметнулись. И я громче всех обвинял вас!
Галилей. Так и следовало. Я учил тебя науке, и я же отверг истину.
Андреа. Это меняет все. Все.
Галилей. Да?
Андреа. Вы спрятали истину. Спрятали от врага. Да, и в нравственности вы на столетия опередили нас.
Галилей. Объясни это, Андреа.
Андреа. Мы рассуждали так же, как люди толпы: «Он умрет, но не отречется». Но вместо этого вы вышли из тюрьмы: «Я отрекся, но буду жить». Мы сказали: «Ваши руки замараны». Вы ответили: «Лучше замараны, чем пусты».
Галилей. «Лучше замараны, чем пусты»! Звучит реалистически. Звучит по-моему. Новой науке — новая нравственность.
Андреа. Я первым должен был бы понять это! Мне было одиннадцать лет, когда вы продали венецианскому сенату подзорную трубу, изобретенную другим. И я видел, как вы нашли для этого же прибора бессмертное применение. Ваши друзья качали головой, когда вы склонялись перед мальчишкой во Флоренции, а наука приобрела аудиторию. Ведь вы всегда смеялись над героями. Вы говорили: «Страдальцы нагоняют на меня скуку». Вы говорили: «Несчастье проистекает из неправильных расчетов» и «Когда имеешь дело с препятствиями, то кратчайшим расстоянием между двумя точками может оказаться кривая».
Галилей. Да, я припоминаю.
Андреа. И когда, в тридцать третьем году, вы сочли нужным отречься от одного популярного тезиса вашего учения, я должен был понять, что вы просто отстранялись от безнадежной политической драки, с тем чтобы продолжать ваше настоящее дело — науку.
Галилей. Которая заключается…
Андреа. …в изучении свойств движения, являющегося матерью машин; именно они сделают землю такой благоустроенной, что можно будет отказаться от неба.
Галилей. Вот именно!
Андреа. Вы обрели время, чтобы создать научный труд, который могли создать только вы. Если бы вы погибли в огненной славе костра, то победителями были бы они.
Галилей. Они и есть победители. И нет таких научных трудов, которые мог бы создать только один человек.
Андреа. Почему же вы тогда отреклись?
Галилей. Я отрекся потому, что боялся пыток.
Андреа. Нет!
Галилей. Они показали мне орудия.
Андреа. Значит, не было обдуманного расчета?
Галилей. Не было.
Пауза.
Андреа
Галилей. И я внес этот вклад. Добро пожаловать в сточную канаву, мой брат по науке и кум по измене! Ты ешь рыбу? Есть у меня и рыба. Но воняет здесь не от рыбы, это я сам провонял. Я продаю, ты покупаешь. Вот он, священный товар, перед которым нельзя устоять, — книга! При виде ее текут слюни, в них тонут проклятия. Великая вавилонская блудница, мерзостная смертоубийственная тварь разверзает чресла, и все становится иным. Да будет свято наше мошенническое, всеобеляющее, одержимое страхом смерти содружество!
Андреа. Страх смерти свойствен человеку! Человеческие слабости не имеют отношения к науке.
Галилей. Нет?! Дорогой мой Сарти, даже в моем нынешнем состоянии я все же чувствую себя способным дать вам несколько указаний о том, что имеет отношение к науке, которой вы себя посвятили.
Короткая пауза.
Вирджиния вошла с миской и остановилась в дверях.
Я предал свое призвание. И человека, который совершает то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей науки.
Вирджиния. Зато теперь ты принят в ряды верующих.
Галилей. Правильно. А теперь мне пора есть.
Андреа протягивает ему руку. Галилей видит ее, но не пожимает.
Ты сам уже стал учителем. Как же ты можешь себе позволить пожать такую руку, как моя!
Андреа. И вы теперь уже не думаете, что наступило новое время?
Галилей. Все-таки оно наступило. Будь осторожен, когда поедешь через Германию с истиной за пазухой.
Андреа
Галилей. Благодарю, сударь.
Вирджиния
Андреа уходит. Вирджиния возвращается.
Галилей. Как ты думаешь, кто прислал этих гусей?
Вирджиния. Не Андреа.
Галилей. Может быть, и не он. Какова ночь сегодня?
Вирджиния
XV
Небольшой итальянский пограничный городок на рассвете. У пограничного шлагбаума играют дети. Андреа и кучер ожидают, пока пограничная стража проверит документы. Андреа сидит на сундучке и читает рукопись Галилея. По ту сторону шлагбаума видна дорожная карета.
Дети
Пограничник. Почему вы уезжаете из Италии?
Андреа. Я ученый.
Пограничник
Первый мальчик
Второй мальчик. Старая Марина вовсе не ведьма.
Первый мальчик. Хочешь, чтобы я тебе руку вывернул?
Третий мальчик. Конечно же, она ведьма. Ночью она летает по воздуху.
Первый мальчик. А если она не ведьма, то почему ей никто в городе не даст и капли молока?
Второй мальчик. Как она может летать по воздуху? Этого никто не может.
Первый мальчик
Пограничник. Что это за книга?
Андреа
Пограничник
Андреа. Он давно умер.
Мальчики, поддразнивая Андреа, ходят, уставившись в свои ладони, как в книги, словно читая на ходу.
Пограничник
Писец
Пограничник. Да и нечего искать. Разве кто станет открыто выкладывать то, что хотел бы спрятать.
Андреа нерешительно встает и, продолжая читать, уходит с пограничником в дом.
Третий мальчик
Писец. Разве этого раньше не было?
Третий мальчик. Это черт принес. Это чертов сундук.
Второй мальчик. Да нет, это сундук проезжающего.
Третий мальчик. Я бы туда не пошел. Она заколдовала лошадей у возчика Пасси. После метели я сам смотрел сквозь дырку в крыше и слышал, как они кашляли.
Писец
Возвращается Андреа с кувшином молока. Он садится опять на сундучок и продолжает читать.
Пограничник
Писец. Все.
Второй мальчик
Андреа. Погоди немножко.
Пограничник. Можете проезжать.
Кучер взял вещи; Андреа поднимает сундучок и хочет идти.
Стой, а это еще что за сундук?
Андреа
Первый мальчик. Это сундук ведьмы.
Пограничник. Чепуха. Как бы это сна могла наколдовать сундук?
Третий мальчик. Так ведь ей же черт помогает!
Пограничник
Сундук открывают.
Андреа. Тридцать четыре.
Пограничник
Писец
Пограничник. Да, деньги нужно обязательно получить.
Андреа уходит с кучером, тот несет сундучок. Они переходят границу. Оказавшись на той стороне, он засовывает рукопись Галилея в дорожный мешок.
Третий мальчик
Первый мальчик. А сундук исчез! Вот видите, это все черт.
Андреа