Книга И. Фонякова — плод его полугодового пребывания и Японии в качестве стипендиата ЮНЕСКО. Отдельные главы книги посвящены встречам с писателями и поэтами, экономике, быту, молодежному движению, газетной и рекламной «кухне» одной из ведущих стран капиталистического мира.
Редакционная коллегия
Ответственный редактор
© Главная редакция восточной литературы
издательства «Наука», 1977.
В Японии, где светят хризантемы,
Как светят в небе звезды всех ночей,
В Ниппоне, где объятья горячей,
Но где уста для поцелуя немы…
— Как вам нравится наш Токио?
— Я вообще люблю большие города. Динамичные, полные жизни…
— Простите меня, но это скорее ответ дипломата, чем поэта. У нас столько проблем, вы не можете их пе замечать, а отвечаете уклончивым комплиментом. Это звучит как «моя хата с краю»…
Несмотря на свой возраст, Япония обладает энергией юности и живостью духа и постоянно стремится совершенствовать старое и открывать новое.
Реалистически мыслящие люди в Японии понимают, что жизнь диктует необходимость серьезных усилий по укреплению мира, безопасности, развитию делового сотрудничества, взаимовыгодных экономических связей с соседними странами, в том числе и с Советским Союзом.
— Как вы думаете про Советский Союз?
— Отличное государство!
Сейчас в наших руках 12 процентов японского экспорта. Скоро будет 15 процентов. Наш потолок — небо.
— На западе нас иногда называют «экономическими животными». Что вы думаете об этом? Неужели мы вправду производим такое впечатление?
Что же происходит в мире японской политики?
Первопричиной нынешней неустойчивости стали кризисные явления и неурядицы в экономической жизни страны, принявшие в текущем году небывалые за последнюю четверть века размеры. Застой в экономике, сменивший так называемый «форсированный рост производства», инфляция и рост цен породили массовый рост недовольства в стране.
К читателям этой книги
С Ильей Фоняковым мы встретились в 1963 году в Варне. На берегу Черного моря, под звездным болгарским небом он читал нам свои стихи о трудовых днях военного детства, о хороших людях, о дорогах жизни. Это было первое знакомство с незаурядным талантом молодого поэта.
Потом мы встречались в Москве, в Новосибирске, снова в Москве. Фоняков ездил в Западную Европу, был на Кубе, во Вьетнаме, привозил оттуда хорошие стихи, украшавшие его новые поэтические сборники. Весной 1969 года он отправился в Японию: ЮНЕСКО предложила поэту стипендию на полгода.
И вот мы встретились в Токио, куда снова, в четвертый раз за четверть века, занесла меня беспокойная журналистская судьба. Встретились буквально за день до того, как Фоняков уезжал домой, ходили по пустынным улицам воскресного Токио, долго сидели в парке Хибия.
За пышными зелеными кронами деревьев высились громады делового центра Маруноути; у ленивого фонтана ребятишки кормили голубей; на скамьях сидели токийцы, греясь на декабрьском солнце; сухой сезон затянулся.
Потом откуда-то из тенистых дорожек парка двинулись к фонтану цепочки молодых людей в белых шлемах, с красными и черными знаменами на длинных бамбуковых шестах. Они бежали мелкой рысцой, что-то скандируя на ходу. С другого конца парка появилась еще одна группа — с синими знаменами. Па площадке они сошлись, быстро пополняя свои ряды, и скоро заметались в разные стороны красные, черные, синие знамена, белые и синие шлемы, цветные кашне и черные очки: это была демонстрация и контрдемонстрация разных студенческих организаций.
Полицейские в черных шлемах с забралами, с выгнутыми щитами стояли у всех ворот парка. Тут же находились — на всякий случай — полицейские машины с зарешеченными окнами.
Токийцы словно не обращали внимания на все это: привыкли.
Илья Фоняков рассказывал о своем житье-бытье за последние полгода, о встречах с поэтами и писателями, поездках на Хоккайдо и Амами Осима, беседах со студенческой молодежью, преподавателями университетов, газетчиками. В последний день тоже предстояли встречи, а уж не осталось времени собираться.
— Будут стихи? — спросил я.
— Наверное, — отвечал он. И книгу хочется написать.
Прошло несколько месяцев, и почта принесла толстый пакет из Новосибирска: это была рукопись книги «Восточней Востока».
Это первая книга зарубежных очерков Ильи Фонякова. Правда, проза не новый жанр для поэта, он регулярно писал и пишет очерки и публицистические статьи на страницах «Литературной газеты» и других изданий. Но книга его очерков появляется впервые — и, наверное, не случайно она родилась в Я ионии.
Хотя Япония страна в высшей степени поэтическая, она трудно поддается описанию в привычных для нас поэтических формах, Стихов о Японии меньше, чем о Франции или Индии — не только у нас, но и в любой стране Запада. И не потому, что на японских островах редко бывают поэты — нет, они бывают там чаще, чем во многих других странах. Дело в том, что уклад японской жизни воспринимается европейцем или американцем как нечто совершенно непохожее на то, к чему мы привыкли.
Иной раз говорят, что в Японии «все наоборот». Думать так есть некоторые основания. Например, мы пишем слева направо, японцы — справа налево да еще сверху вниз. У нас дарят подарки жениху и невесте; у японцев жених еще до свадьбы дарит подарки и сувениры даже незнакомым людям. У нас в классическом танце исходная позиция «пятки вместе, носки врозь», в Японии — наоборот. И так далее.
Можно привести десятки примеров, когда в Японии что-то делается «не по-нашему». Но это вытекает из японских традиций, из самой жизни, и японцы склонны считать, что не они, а европейцы или американцы делают «не так». Недаром маленькая девочка на далеком острове Амами Осима говорит автору этой книги: «У тебя очень странное лицо». Иной раз японские художники, рисуя портреты людей, которых знает весь мир, придают им какие-то японские черты и, быть может, сами не замечают этого.
Конечно, время сблизило Восток и Запад. В мире книг, радио, телевидения, кинофильмов, самолетов наши связи стали теснее, многое в жизни стандартизовалось, стало одинаковым в Москве, Токио, Нью-Йорке или Сиднее. И все-таки Япония остается страной необычной, своеобразной, в ней, как ни в одной другой стране мира, сочетаются Восток и Запад, древность и современность, прошлое и будущее.
Я видел Японию тридцать лет назад, когда она переживала тяжкие последствия катастрофы, в которую вверг ее милитаризм. С тех пор страна изменилась до неузнаваемости, выросла во вторую державу капиталистического мира. Этому способствовали многие факторы — от помощи американских монополий до использования феодальных традиций. Но главным, пожалуй, были трудолюбие и талант японского труженика. Не просто назвать страну, где труд, усердие ценились бы так, как в Японии. Недаром говорят о труде как о религии в этой стране.
К сожалению, приходится констатировать, что многое из того, что создается руками японского труженика, направлено против него, служит интересам монополий, возрождающегося японского милитаризма. Прогрессивные силы Японии ведут последовательную борьбу против монополий — союзников американского империализма, против милитаризма и реваншизма, за свободу, независимость, демократию, мир. Эта борьба пользуется симпатией и поддержкой всех миролюбивых народов.
Для того чтобы вникнуть в суть жизни Японии, в какой-то степени постичь ее «вековые тайны», понять сложнейший механизм ее традиций, увидеть всю глубину контрастов и противоречий японского общества — нужны годы и годы.
Мы можем гордиться тем, что среди советских ученых, писателей и журналистов есть люди, немало сделавшие для изучения Японии, рассказа о ней. Широко известны книги ученых Е. Жукова, X. Эйдуса, К. Попова, ученых и журналистов И. Латышева и Д. Петрова, писателей А. Кожина, И. Эренбурга, Н. Михайлова, журналистов В. Овчинникова, Б. Чехонина — я называю далеко не всех, кто заслуживает быть названным. Некоторые из авторов жили и работали на японских островах по нескольку лет.
Поэтам не повезло. Илья Фоняков, вероятно, первый российский поэт, который прожил в Японии полгода.
Его книга не исследование, не очерки специалиста-японоведа. Это живой, взволнованный рассказ человека, который впервые попал в чужую страну и захотел приглядеться к ней без предвзятости, готовых схем, давно известных ответов и решений.
Фоняков идет в гущу жизни, сталкивается с ее явлениями и проблемами, раздумывает, взвешивает, оценивает, сравнивает — и все это с позиции доброжелателя, человека, которому отнюдь не безразлично то, что происходит вокруг. В его рассказе и легкая ирония, и восхищение, и боль, и радость, и гнев, и непримиримость. Автор никогда не остается равнодушным, не занимает позиции стороннего наблюдателя. Очеркам свойственна острая публицистичность, раздумье над большими проблемами, проступающими иной раз сквозь частные факты.
С интересом читаются записи о встречах с писателями, поэтами, деятелями искусства Японии, размышления над характером японской поэзии, рассказ о встрече с «модерновым» искусством, о роли прекрасного в жизни японцев. «Непрофессиональные экономические наблюдения» дают довольно точное представление об экономическом буме и негативных сторонах экономической жизни. Хороши рассказы о роли прессы, о бунте молодых, о поездках по японским островам. Дополняют повествование короткие новеллы «Из путевого блокнота» — отдельные штрихи сложной японской жизни.
Может быть, не все одинаково удалось в этой книге, может, читатель не найдет ответа на некоторые интересующие его вопросы, но повторяю: это не исследование. Это очерки, в которых автор как бы берет читателя себе в спутники, путешествуя по чужой стране, вместо с ним думает, делает определенные выводы или оставляет вопрос спорным для дальнейших раздумий и дискуссий.
Надеюсь, тот, кто отправляется в путешествие по Японии на страницах книги «Восточней Востока», — не пожалеет об этом.
Необходимая вступительная глава
— У ВАС НА ЗАПАДЕ… — сказали мне в разговоре, и странно было слышать эти слова среди сверкания неоновой рекламы и прочих атрибутов той цивилизации, которую мы у себя как раз привыкли называть «западной».
Но никуда не денешься: географически по отношению к Японии мы — действительно Запад.
Даже наш Дальний Восток — это Запад.
А если плыть из Японии дальше на Восток, то приплывешь в конце концов в Соединенные Штаты, в тот их район, который зовется… Дальним Западом.
Япония — это тот Восток, который восточней Востока, и тот Запад, который западней Запада. Хотя, между прочим, следуя мировой традиции, газеты называют здесь Ближним Востоком тот Восток, который отсюда черт знает как далеко, а Дальним — тот, который под боком.
Может быть, не стоило бы заводить эту игру в парадоксы, преподносимые нам шарообразной формой нашей планеты, если бы для Страны восходящего солнца они не имели определенного символического значения. «Западные» и «восточные» элементы причудливо, подчас парадоксально переплетаются в ее сегодняшней действительности. В связи с этим нелишне будет напомнить, что всего лишь сто с небольшим лет назад, после «революции Мэйдзи» 1868 года, пали стены многовековой изоляции, искусственно отделявшие Японию от остального мира.
«Не впускаются Европейцы в Японию, кроме одних только Голандцов. Торговое Индейское сего народа общество ежегодно посылает туда посольство благодарить японского императора за его к нему благодеяния. Да и сим одним только случаем пользуясь, странствователи могут увидеть страну света, столь же неприступную своим естественным положением, сколько строгостью ее законов…» — сообщает первая русская книга о Японии, вышедшая в Москве, «в университетской типографии у Н. Новикова, 1784 года». Книга эта была переводом одного из томов обширного компилятивного труда «История о странствиях вообще по всем краям земного круга сочинения господина Прево» — да, да, того самого знаменитого аббата Прево, написавшего некогда «Манон Леско»! Редчайшее издание это, с тех пор никогда не повторявшееся, попалось мне как-то во Владивостоке, в домашней библиотеке местного книголюба С. А. Иванова.
«Революцию Мэйдзи» называют, между прочим, еще и «реставрацией Мэйдзи», ибо политическим результатом ее был возврат императорам власти, узурпированной несколько веков назад феодальными военачальниками — сёгунами. «Революция» и «реставрация», понятия, казалось бы, противоположные по смыслу, в японской истории вдруг оказываются почти равнозначными.
И это далеко не последняя «маленькая неожиданность», с которой сталкивается здесь человек, привыкший мыслить лишь в определенной системе измерений. Неожиданности — разного масштаба, вплоть до самых маленьких мелочей. Иногда кажется, что какие-то вещи в Японии придуманы словно бы специально наперекор общепринятому: учебный год в школах начинается не в сентябре, а в апреле, большинство улиц в одиннадцатимиллионном Токио не имеют названий, а если бы я захотел записать на японский лад дату своего прибытия на токийский аэродром Ханэда, то получилось бы так: 44. 6. 15 — сорок четвертый год эры Сёва (с воцарением каждого нового императора начинается новая эра летосчисления), шестой месяц, пятнадцатый день. Пятнадцатое июня 1969 года.
В японскую столицу со стороны аэропорта Ханэда не въезжаешь, а, скорее, внедряешься, ввинчиваешься по исполинским лекалам «спидуэя». «Спидуэи» (они же «экспрессуэи», «хайуэи») появились в памятный год Токийской Олимпиады, и, надо сказать, проектировщики проявили большую изобретательность, пролагая их трассы сквозь плотную городскую застройку. В нескольких местах пригодились извилистые русла небольших речушек, пересекающих город, и несчастная их вода, давно уже, конечно, безжизненная, лишена теперь последней радости — отражать, хотя бы в меру своих скудных возможностей, задымленное небо столицы. Впрочем, этот элегический вздох — лишь мимоходом: от речушек уже много лет не было ни пользы, ни особой красоты, а у города-гиганта свои неотложные, требующие решения нужды.
Автотрасса проложена на уровне третьих-четвертых этажей домов, людей нет — одни машины, и возникает какое-то странное и вместе с тем смутно знакомое ощущение. Ах, да, озаряет вдруг, нечто подобное испытываешь, оказавшись внутри гигантского заводского корпуса, машинного зала с его мостками, переходами, щитами управления. Точно: вон строят новый билдинг — словно блок небывалого компьютера монтируют!
Как-то в нашем журнале «Декоративное искусство» был напечатан рисунок, предвосхищавший образ города отдаленного будущего. Город походил на громадный механизм, в значительной мере состоящий из горизонтальных, вертикальных, диагональных труб. Фантастическое видение художника имело вполне реальное обоснование: функциональные связи человека в современном городе — места жительства и работы, места учебы, лечения, отдыха, различные официальные учреждения, наконец, всевозможные торговые точки — настолько многообразны, что представляется почти невозможным их идеальное решение в пределах одной плоскости. Токио делает определенные шаги в этом направлении: он не только поднял над головами жителей «хайуэи» на толстых бетонных ногах, он энергично копает землю под собой — уже есть залегающие на нескольких уровнях, ярко освещенные подземные торговые улицы, площади, гаражи.
На улицах города мелькают желтые каски монтажников: город строится и перестраивается. За полтора года до моего приезда, не выдержав конкуренции со стороны более современных собратьев, пал — в буквальном смысле слова, то есть был снесен — прославленный отель «Империал», одно из лучших творений американского архитектора Фрэнка Райта. Рассказывают, что после разрушительного землетрясения 1923 года Райта спросили: что, по его мнению, могло уцелеть в Токио?
— Отель «Империал», — без тени сомнения ответил архитектор. И не ошибся. «Империал» уцелел и в дни второй мировой войны, когда островная столица подверглась разрушительным бомбардировкам. Но экономический «бум» оказался для него роковым: владельцы со чли, что старый отель недостаточно привлекателен и до ходей.
— У нас существует закон, — сказал мне позднее при встрече известный архитектор, профессор Иосидзака, — согласно которому для сноса зданий, простоявших более пятидесяти лет, требуется специальное разрешение. «Империалу» не хватило одного года, и спасти его не удалось. Не помогли никакие протесты…
Но вот машина вильнула в сторону, спустилась по изогнутому пандусу, изменился угол зрения — и Токио предстает уже в совершенно ином качестве: отнюдь не машина и не цех, а очень земной, по-своему приветливый многолюдный город — с перемигиванием светофоров, с характерными запахами восточной кухни, перебивающими газолиновый перегар, с трогательным — квадратный метр, не более — клочком зелени посреди асфальтового тротуара. Эпитеты «огромный», «колоссальный» улетучиваются из сознания: город не подавляет человека своими масштабами, не напоминает каждую секунду о своей громадности. «Супернебоскребов» здесь до недавнего времени вообще не строили по причинам, связанным с сейсмикой. Лишь незадолго до моего приезда появилась первая тридцатишестиэтажная махина Касумигасеки-билдинг. Еще одна достраивалась на моих глазах. Обычная же высота зданий в центре города — шесть, семь, редко десять-двенадцать этажей.
А в значительной мере Токио — и вовсе «малорослый» город. Жилые районы столицы, по традиции, как правило, резко отделенные от деловых кварталов, — море одноэтажных и двухэтажных домиков. Японцы не очень охотно идут жить в большие железобетонные дома, и строится таких домов не очень много. Где тут причина, где следствие — можно считать по-разному, но так или иначе, малоэтажная застройка бесконечно растягивает город: представьте себе одиннадцать миллионов, расселенных в маленьких домиках!
Традиционные виды городского транспорта — трамвай, автобус — на глазах вымирают, не справившись с непомерными расстояниями; основными средствами сообщения становятся городская железная дорога и неглубоко «зарытое» в землю метро. Если токиец затрачивает на то, чтобы добраться из дома на службу час с небольшим, — считается, что он живет недалеко. Собственными машинами при поездке на работу не пользуются: на забитых транспортом улицах потеряешь больше времени, чем воспользовавшись электричкой. У каждой полицейской будки — в назидание пешеходам — сводка о несчастных случаях по району и городу за истекшие сутки.
А неподалеку, под наскоро сооруженным навесом, трое буддийских монахов, постукивая в барабанчики, тянут свою длинную песнь.
Человек с каким-то немыслимым горшком на голове играет на дудке, обратившись лицом к молочной лавчонке: собирает подаяние.
Молодая женщина в ярком цветастом кимоно беседует с подругой в ультрасовременной модной одежде.
Кстати, бросается в глаза: сегодняшний Токио — довольно молодой город. Много молодых лиц на улицах. И не только в районе Канда, своеобразном Латинском квартале японской столицы, районе университетских корпусов, книжных и спортивных лавок, где я поселился вначале, а почти везде. На улицах преобладают те, кто увидел свет в результате явления, которое демографы изящно называют «послевоенным компенсаторным бумом рождаемости».
Приток свежих, молодых сил в японскую промышленность и науку — одна из косвенных причин, способствовавших заметному подъему экономики страны в последние годы. Но не случайно, очевидно, и беспокойство, слышанное уже не раз: те же демографы знают, что за «бэби-бумом» последовало снижение рождаемости. При мне забили тревогу газеты. «Предвидится снижение численности населения Японии; рекомендована программа улучшения социальных условий», — вынесли и заголовок «Асахи», ссылаясь на доклад специального комитета по проблемам народонаселения министру здравоохранения Нобору Саито.
«Идеальное число детей в японской семье составляет ныне не два, в три, — писала «Майнити», опирающаяся на результаты собственных исследований.
Еще один японский парадокс! Мы-то привыкли думать о Японии только как о густонаселенной стране, и она действительно такова; и вдруг выясняется, что при всем том через несколько лет она будет нуждаться чуть ли не в импорте рабочей силы для развивающейся индустрии!
История взаимоотношений наших стран-соседей — также бесконечно сложна. Близ города Наоёцу, на могиле какого-то генерала, я прикоснулся к чугунному лафету ржавого трофейного орудия: Обуховский завод, Санкт-Петербург…
В музее города Асахигава мне показали старое разбитое пианино, принадлежавшее некогда Стесселю — незадачливому коменданту Порт-Артура.
С экрана в киотоском кинотеатре глядел мне в глаза знаменитый актер Тосиро Мифунэ, знакомый нам по фильму «Расемон» и выступавший на этот раз в роли адмирала Того — победителя при Цусиме. Фильм сделан, правда, с некоторыми поправками на современность: молодой японский капитан, в прошлом военно-морской атташе в России, говорит о любви к русской литературе, сожалеет о том, что между странами-соседями возникла война, главный виновник которой — царское правительство; японские женщины плачут над телом русского моряка, выброшенным волнами на берег. Но в целом, конечно, адмирал Того и генерал Ноги, командующий сухопутными войсками, — благородные герои, достойные победители, а война 1904–1905 годов являет собой славную страницу национальной истории — такова мораль фильма.
Но тут же я вспомнил, что почти в те же самые годы гениальный юноша Такубоку писал в одном из своих пятистиший — танка:
А сегодня?
Мне довелось близко познакомиться с большой группой специалистов по русской литературе, активных ее переводчиков. С первых же недель знакомства стало очевидно, что от недостатка работы они не страдают. Один из моих новых знакомых был занят переводом автобиографической трилогии Горького. Издательство, заказавшее перевод, сняло для пего, как это нередко делается в Японии, номер в тихой загородной гостинице и установило весьма жесткие сроки исполнения работы. Это называется «сидеть в консервной банке».
Двое других занимались Достоевским: один переводил «Идиота», другой — «Братьев Карамазовых». Оба эти произведения (как и трилогия Горького) были уже, разумеется, переведены, и неоднократно, однако для нового издания обычно заказывается новый перевод. Достоевский очень широко известен и популярен в Японии. Как-то осенью, уже в конце моего пребывания в стране, мне довелось побывать на заседании кружка любителей творчества Достоевского. Заседание состоялось в токийском районе Ёёги, в специально арендованном зале. Зал был полон. Как я понял, кружок Достоевского — организация скорее читательская, типа клуба, чем научно-исследовательская, собирается раз в месяц, выпускает свой бюллетень. Члены кружка — инженеры, студенты, домохозяйки, есть и профессиональные литераторы и переводчики. Разумеется, подход ко многим произведениям писателя и проблемам, им затрагиваемым, подчас несколько иной, чем тот, к которому привыкли мы. Большие споры вызывает, в частности, роман «Бесы», обретший в условиях нынешней сложной общественной борьбы в Японии острую и отчасти болезненную популярность. У романа есть непримиримые критики и яростные защитники…
Но мне хотелось бы рассказать здесь об одной встрече с современной японской молодежью. О встрече, которая оставила совершенно особый след.
У входа в зал на верхнем этаже издательства газеты «Асахи» я отпустил переводчицу. В «Асахи-холле» предстоял конкурс русской речи, ежегодно устраиваемый редакцией одной из крупнейших газет Японии совместно с сотрудниками советского посольства.
Участники конкурса поочередно поднимались на сцену, по японской традиции низко кланялись аудитории почти касаясь головой кафедры. Каждому предстояло рассказать что нибудь по-русски — нечто вроде устного сочинении на вольную тему — и ответить на несколько вопросов.
Вот уже полтора года мы с мужем передаем друг другу эстафету, хотя и не являемся спортсменами, — начала свой рассказ молодая женщина. — Дело в том, что я два раза в неделю посещаю курсы русского языка, и к тому времени, когда мне нужно уходить на занятия, муж не успевает вернуться с работы. А у нас — маленький сын, которого нельзя оставить одного. И вот я, с ребенком на спине, спешу на станцию Таканагава, чтобы встретить мужа. Он берет сына на руки и идет с ним домой. Когда же я возвращаюсь с занятий, наша «эстафета» уже спит. Я очень люблю сына, но мне хочется работать, а не оставаться домашней хозяйкой. Ведь я два года назад окончила университет…
Парень в студенческой тужурке вспоминает о том, как он был гостем на советском корабле в Иокогаме, как потом участвовал в любительских спектаклях-постановках чеховского «Юбилея» и «Неравного боя» Розова. Солидно, со знанием дела говорит о перспективах отношений между двумя странами журналист из экономической газеты. Чувствуется: для него русский язык — необходимый рабочий инструмент.
— Недавно я подумала: почему вдруг стало скучно в моем родном доме? — волнуясь, говорит девушка из города Немуро. — Почему перевелись веселые семейные собрания? Мой отец — очень добрый человек, с большим чувством юмора, хороший советчик, в самые трудные годы моего детства он никому не позволял падать духом. Что же случилось теперь? Почему мы только и делаем вечерами, что смотрим молча телевизор? Даже дети не так охотно, как прежде, играют во дворе с товарищами. Телевизор поглощает их. Конечно, я не против телевизора, не против достатка в доме. Но вдруг мне становится страшно: не забываем ли мы что-то очень важное? Есть такое слово — «отчужденность». Это очень грустное слово…
— Здесь я, как один из представителей молодежи, хочу говорить о вещах, над которыми много размышлял, — это слова Юдзи Минами, юноши из города Осака. — Развивается материальная цивилизация, а люди часто отдаляются друг от друга. Обществу грозит потеря человечности. Ответственность лежит на всех людях в мире, включая, конечно, и меня. Я хочу любить человека. Хочу верить в человека. Я не хочу, чтобы моя вера была обманута обществом и людьми. Зачем вести войну? Зачем спешить на Луну? Может быть, лучше уладить сначала наши земные дела?
— Современный японский Базаров, — на чистейшем русском языке произносит пожилой японец рядом со мной.
— Я хочу посвятить себя делу мира, — говорит студент из древней Нары.
О том, какой должна быть настоящая человеческая дружба, раздумывает вслух токийская студентка Йосико Акэхи. С подкупающей, несколько неожиданной для сдержанных обычно японцев открытостью говорит о своей любви, о любимой девушке молодой шофер.
Они изучали русский язык в разных местах и по-разному: в кружках при обществе «Япония — СССР», в университетах столицы и других городов — Осака, Нагоя, Саппоро. Они мечтают быть журналистами, переводчиками, преподавателями.
Конечно, всегда важно точно понимать истинные масштабы явления. Наверняка даже не каждый сотрудник в многоэтажном комбинате «Асахи» знал о происходящем конкурсе — что уж говорит о городе, шумевшем за стенами! У города миллионы дел в этот час, когда день переходит в вечер, когда поезда «подземки» переполнены возвращающимися с работы людьми, и щипчики перронных контролеров стрекочут, не переставая, как ножницы в руках опытного парикмахера. И, разумеется, есть в этом городе люди, очень по-разному думающие о большой стране на западе, а зачастую — очень мало знающие о ней.
Вполне возможно, кто-то из молодых первые представления о России получает, скажем, в ресторане «Рогожский» — престранном и грустном заведении на одном из верхних этажей большого торгового билдинга в районе Сибуя, где посетителей у входа встречают стволики русских березок, а внутри — дореволюционные кредитки с Петром и Екатериной под стеклом в раме, копия какого-то царского манифеста и вездесущие матрешки советских фабрик, современные Хохлома и Палех.
Но вместе с тем все ощутимей растет популярность книжного магазина «Наука» на одной из таких улочек, где всегда большой выбор книг на русском языке, где у полок с художественной литературой, с книгами по истории, философии, технике — как, впрочем, и возле полки с адаптированными текстами для начинающих — можно встретить серьезных, сосредоточенных молодых людей. Именно там встретились мы с сотрудником внешнеторговой фирмы «Ниссо-Иваи» господином Кохаякава: он безупречно владеет русским языком, выписывает ряд советских изданий.
В беседе за кружкой доброго токийского пива «Кирин» Кохаякава-сан рассказал, что недавно по без его участия была заключена выгодная обеим странам торговая сделка о поставке японской стороной партии автокранов. А еще раньше при посредничестве «Ниссо-Иван» была приобретена в СССР лицензия на новшество в области металлургии. Сделка, характерная для сегодняшней японской экономики: работающая на привозном сырье и затем экспортирующая свою продукцию, порой в те же страны, откуда родом исходный продукт, Япония особенно нуждается в том, чтобы быть постоянно на гребне мировой технической мысли. Часто бывает выгоднее «купить идею», чем «выращивать» ее силами собственного научно-исследовательского штата. Но, разумеется, техника дальнейшей «доводки» идеи до практического воплощения должна быть исключительно высокой, на что и обращается особое внимание. «К механике во всех своих частях прилежат жители Японских островов, — писал в свое время достойный аббат Прево, опираясь на слова голландского врача Кемпфера. — Правда, что не могут вымыслить ничего нового, но перенятое доводят до последнего совершенства». Конечно, ошибались старинные авторы, вынося столь категорическую оценку техническим способностям японцев. Однако и в наши дни можно услышать буквально те же слова от иного собеседника, когда речь заходит о «тайне» бесспорных технических и экономических достижений, выдвинувших Японию на второе место в капиталистическом мире.
В последнее время все настойчивее звучат тревожные голоса: «покупать идеи» за рубежом становится труднее и труднее, необходимо срочно упорядочить свою исследовательскую базу, чтобы избежать серьезных последствий в будущем.
Так примерно объясняли мне.
— А еще один наш начальник отдела переводит Есенина, и его переводы уже не раз печатались, — неожиданно закончил Кохаякава-сан экскурс в экономические сферы.
…Жюри в «Асахи-холле» заседало недолго. Пятеро участников конкурса были отмечены наградами. Двум победителям — Йосико Акэхи и Набуюки Нисимару, студенту с острова Хоккайдо, достались главные премии — двухнедельные поездки в Советский Союз.
Я еще раз припомнил — по записям в блокноте — устные сочинения всех двадцати участников конкурса. Еще раз поразила их серьезность. И без помощи переводчика приоткрылось многое из того, чем живет сегодня японская молодежь. «Что ж, — подумалось, — разве пе прекрасно, что русский язык приходит к этим молодым, вступающим в жизнь людям не как язык дурноголосых шлягеров, а как язык по-настоящему глубоких раздумий о жизни и человеке, о справедливости и красоте?»
Это добрая, не сегодня возникшая традиция…
Полгода в качестве стипендиата ЮНЕСКО довелось мне прожить в Японии.
Полгода встреч, поездок, наблюдений, пометок в записной книжке.
Я не мог вместить в эту книгу всего, что видел и передумал: шесть месяцев — большой срок, а Япония — вовсе не такая маленькая, даже территориально, страна, как это иногда привычно говорится.
Но в чем-то книга моя не только о Японии: встреча со страной Восходящего солнца была для меня и первой серьезной, длительной встречей с капиталистическим миром, имеющим, как известно, свои закономерности, общие и для Японии, и для Америки, и для Дании.
С некоторых пор у нас утвердилась традиция писать о зарубежных впечатлениях как бы от противного, открещиваясь от экзотических штампов: «Индия без чудес», «Бразилия без карнавала», «Австралия без кенгуру».
Я не против экзотики в книгах о загранице. Я — за.
Но почему экзотика — это только цветение сакуры, благовонные палочки, дымящиеся в старинных храмах, цветные кимоно и деревянные сандалии-скамеечки?
По-своему не менее экзотичными были для меня и знаменитые «три ромба» — марка промышленной империи «Мицубиси», и гудение толпы маклеров на бирже, и лозунги с призывом к забастовке в коридорах респектабельного издательства.
Может быть, моя книга несколько пестра. Это не книга-исследование. Это книга-впечатление.
«Но про землю стоит говорить…»
Крутая лестница вела на самый верх пятиэтажного и невероятно узкого здания. Этакий «чертов палец», железобетонный росток, устремившийся к серому токийскому небу. Много таких зданий в городах Японии, потому что земля дорога неимоверно. Но этот был уж как-то особенно худощав.
Каждый этаж — одна комната. Кафе, какая-то контора, снова кафе.
— Здесь!
В помещении причудливой конфигурации — в виде очень неправильного пятиугольника — располагалась штаб-квартира литературной организации «Конгресс поэтов», а также редакция одноименного журнала. Возглавляют «Конгресс поэтов» один из ветеранов японской пролетарской литературы — Сигэдзи Цубои и его младший собрат, поэт и переводчик Маяковского Сотокити Кусака. Замечу, кстати: в этой книге я пользуюсь привычным для нас порядком «имя — фамилия», японская же традиция обратная — фамилия идет впереди.
Три месяца спустя мне довелось побывать на юбилейном вечере «Конгресса», проходившем в специально снятом зале. Выступал Цубои, Кусака вполголоса переводил мне его речь. Старый поэт говорил о мужестве и нежности. И еще понятней становилась символика (такая, впрочем, знакомая!), вложенная художником в оформление вышедшей незадолго перед тем книги избранных стихотворений Цубои: бабочка, винтовка, клочок газеты.
— Прочтите что-нибудь из вашего Избранного, — попросил я поэта в одну из встреч.
— У нас, вообще говоря, нет такой, как у вас, традиции чтения стихов вслух, — заметил Цубои. — Но, если вам интересно, я прочту что-нибудь короткое…
Надел очки, открыл книгу, прочел:
Потом добавил — в прозе:
— Это написано много лет назад, но я и сейчас стараюсь оставаться верным тогдашней своей программе. В небе — только небо, все, что интересует поэзию, находится на земле, там, где люди с их повседневными заботами, страданиями, борьбой…
А мне вспомнилось тотчас: «Вижу я, что небо небогато, но про землю стоит говорить». Ранний Тихонов, первая строфа книги «Орда», одной из начальных книг советской поэзии. И не о влиянии, конечно, здесь надо говорить, но о перекличке идей…
Слова «Япония» и «поэзия» сблизились для меня, как и для многих в нашей стране, с выходом в 1955 году знаменитого однотомника в красной обложке. Старинные стихотворные миниатюры — пятистрочные (в оригинале — тридцатиодносложные) танка и совсем уж крохотные трехстрочпые (семнадцатисложные) хайку, или хокку, открыли для нас новый поэтический мир, воскресили мгновения давно ушедшей жизни:
писал в пору позднего средневековья поэт Ранран (перевод В. Н. Марковой).
Не сама острота поэтического зрения и слуха была новинкой — так видеть и слышать умели и поэты знакомых нам европейских школ, используя увиденное и услышанное как кирпичики для возведения поэтических зданий. Японцы показали нам, как прекрасен бывает — и притом самостоятельной, не «служебной» красотой — самый «кирпичик».
Красный однотомник сопровождал меня в поездках по Японии. Постепенно выработалось ощущение: если поэзия старинная, классическая представлена в нем точно и богато, то о поэзии современной этого сказать нельзя — даже с поправкой на четырнадцатилетнюю давность издания. В русском переводе преобладают произведения газетные, принадлежащие малоизвестным авторам.
Когда вник в дело поглубже, стало ясно: особенно винить составителей не приходится. Зайди речь о выпуске новой антологии — при отборе стихов опять возникли бы трудности, обусловленные прежде всего несоизмеримостью норм литературной жизни в Японии с тем, к чему привыкли мы.
Начать с того, что в Японии ныне существует не одна, а две поэзии, и жанровая граница между ними подчас не менее резка, чем граница между поэзией и прозой. Продолжают существовать классические формы: те же танка и хайку. Поэты танка и хайку имеют свои творческие объединения, издают журналы. Крупнейшие газеты в каждом номере печатают колонку самодеятельных миниатюр, отобранных из редакционного самотека. Во время встречи с местными поэтами в Нагасаки один из них — кстати говоря, президент местной фармацевтической компании — прочел свое хайку, посвященное полету «Аполлона»:
Но часто в беседе, особенно в кругу профессиональных литераторов, можно заметить неожиданное: восторги гостя по поводу старинных хайку и танка, которые, по его расчетам, должны были бы доставить хозяевам большое удовольствие, выслушиваются лишь с вежливым вниманием и дежурной улыбкой. «А, конечно, — угадываешь за этой улыбкой, — опять его восхищает экзотика!»
Большинство крупных поэтов современности культивируют поэзию новых форм, представляющих собой, грубо говоря, различные виды верлибра. Как и всюду в мире, нередки и случаи, когда поэт пишет и прозу, но крайне редко можно встретить смешение двух видов поэзии в одной творческой лаборатории. «Это не стихи, это танка», — можно иногда услышать. Приверженцы современных поэтических форм говорят, что рамки старинных миниатюр тесны для выражения сегодняшнего, сложного и противоречивого мира. Наиболее радикальные из них утверждают, что классические жанры в известной мере скомпрометированы той официальной поддержкой, которой пользовались они в годы милитаризма. Говорят еще, что хайку и танка нежизненны, ибо в этом виде поэзии окончательно утратился критерий профессиональности, что стало невозможно отличить произведение новичка от работы мастера. Впрочем, точно такие же — встречные — упреки можно услышать и в адрес новой формы.
Кстати, о профессиональности. Тоже не простой вопрос. Представляя мне членов «Конгресса поэтов», Кусака добавлял к каждой фамилии: рабочий завода… шофер такси… машинистка… профсоюзный работник… Это вовсе не значило, что в «пятиугольнике» собрались любители-новички. Просто профессиональных поэтов в нашем понимании, то есть живущих литературным трудом, в стране единицы. Поэтические книжки издаются за счет авторов, мизерный тираж в несколько сотен экземпляров (при высоком — надо отдать справедливость! — полиграфическом качестве) обходится примерно в двести тысяч иен (пять месячных зарплат выпускника университета). Зато все остальное, в том числе и литературное качество, решающего значения не имеет. Если очень хочется и денег не жалко, можно издать что угодно, в том числе и вовсе безграмотное. С одной стороны, это, может быть, не так уж и плохо: во всяком случае, я не слышал, чтобы в Японии существовала проблема настырных графоманов. Но, с другой стороны, как ни зыбок практикуемый в нашем литературном быту критерий: «… автор трех сборников…» — это все же какой-то критерий при первом знакомстве. В Японии он вообще «не срабатывает». У себя дома все-таки, худо ли, хорошо ли, ткнув пальцем в точку на карте, мы можем с известной долей достоверности сказать, кто там живет и работает, что пишет и какое примерно место занимает в общесоюзном литературном процессе. В Японии это невозможно: в Токио вам едва ли скажут, кто из поэтов работает в таком даже знаменитом городе, как Нагасаки. Я-то знаю теперь, что есть в этом городе поэт Ямада, написавший книгу стихов о жертвах атомной бомбы, и поэт Фукае, критикующий коллегу Ямада за чересчур усложненную манеру письма, за уступки сюрреализму. Но что значит их творчество как явление в общенациональном масштабе? На этот вопрос никто не мог мне ответить, хотя отдельные стихотворения обоих поэтов показались интересными даже в импровизированном английском подстрочнике…
Были откровенные разговоры, были дискуссии, порой — острые. Были парадоксальные ситуации. В городе Фукуока, на острове Кюсю, местный поэт Кагаме с жаром отстаивал известную точку зрения, что художник обязан быть «над схваткой» и пуще инфекции опасаться политических страстей. Отстаивал, доказывал — а под конец достал из портфеля номер журнала с последней своей публикацией: статьей, осуждавшей американскую агрессию во Вьетнаме.
Другой поэт заявил, что для него писать стихи — все равно что бросать камни в темноте: в кого попадет, за то он не отвечает. И вообще поэтическое озарение посещает его лишь тогда, когда он (стройный, крепкий, со спортивной фигурой) чувствует себя одиноким, потерянным, раздавленным, А через несколько минут обрушился на меня: ему показалось, что я недостаточно горячо люблю Маяковского. Парадокс? Ничего не поделаешь, привыкай, не дома…
При всех спорах, при всех неожиданных поворотах дискуссии, при всей, наконец, специфике бытия поэзии в Японии постоянно ощущалось присутствие сильной и здоровой демократической, прогрессивной тенденции в современной японской поэзии. Тенденции, восходящей к началу нашего века, к традициям Такубоку.
«Я пишу о любви, — сказал молодой Хироси Осада. — Но я буду жестоким лицемером, если я напишу при этом о луне и хризантемах и умолчу о страданиях влюбленных, которые не могут соединить свои судьбы, потому что наше общество не может обеспечить им общую крышу над головой…»
В поэтическом кружке, собравшемся в доме поэта Рюсе Хасегава (его считают одним из талантливейших современных поэтов, его называют сэнсэй — учитель, но и он зарабатывает себе на жизнь в одном из рекламных агентств), обсуждали только что выпущенный на ротапринте коллективный сборник. Я попросил перепости мне стихи, которые вызвали единодушное одобрение. Они назывались «Наш век» и принадлежали юноше по имени Нацуме Огуси:
Критическое отношение к действительности — капиталистической, буржуазной — считается неотъемлемым, как бы само собой разумеющимся качеством поэзии. Альфой и омегой поэтической грамотности. Элементом поэтики.
И вспоминается еще одно стихотворение, прозвучавшее на собрании поэтов города Коти, на острове Сикоку. Автор его — вовсе уж не профессиональная поэтесса: портниха-модистка. Искренние, если не простодушные, строки — из тех, на которые литконсультанты отвечают: «Ваши стихи подкупают…» И перевести их захотелось не изысканным для нашего слуха свободным стихом, а привычным анапестом:
Литературная карта современной Японии пестра и сложна.
Соблазнительная мысль: истинно талантливое всегда прогрессивно, лишь передовые идеи способны по-настоящему питать яркое дарование, а если и увлечет одаренного художника иная консервативная идея, он всегда преодолевает ее силой своего таланта и несет людям свет истины вопреки своим заблуждениям.
Всегда ли бывает так?
Эта книга уже была в работе, когда газеты сообщили сенсационную новость: в Токио покончил с собой, вспоров себе живот старинным жестоким самурайским способом харакири, знаменитый писатель Юкио Мисима.
О Мисима мне много довелось слышать в Японии.
В одной из поездок дорога завела меня в город Уцуномия.
— Давайте не будем останавливаться в гостинице, — сказал мой спутник, токийский филолог Гото, — здесь живет мой школьный товарищ, инженер, заночуем у него. И вам, наверное, будет интересно…
Конечно, мне было интересно!
Много позднее, уже на Родине, мне довелось прочитать в «Новом мире» японские записи Всеволода Овчинникова — журналиста, проработавшего на японских островах не один год. По его словам, возможность посетить частный японский дом — редкостная удача, особенно для иностранца: приглашать к себе даже очень близких друзей в Японии не принято, и знакомиться с традиционным японским бытом можно в основном лишь в гостиницах национального стиля — рёканах.
Если так, то мне исключительно повезло. Может быть, потому, что в глазах японцев я был частным лицом, не связанным с какой-либо официальной должностью, мне довелось побывать во многих частных домах. Дом в Уцуномия был не первым, по от этого не менее любопытным.
У двадцативосьмилетнего инженера Мамия и его молодой жены оказалась скромная двухкомнатная квартирка. По стенам висели изображения рыб — самых обычных, натуральных рыб. Я уже знал этот способ — так хвалятся своими успехами японские рыболовы-любители: пойманная рыба накрывается листом чистой бумаги, после чего бумагу легко трут сверху ладонью, намазанной графитным порошком. После этого пишется примерно такое: «Рыба сия поймана мною, таким-то, там-то, тогда то, вес такой-то, длина такая то…»
Другим приметным украшением комнаты был большой японский ванька встанька — Дарума, стоявший на комоде. В отличие от своего российского собрата, японский ванька-встанька — старик, у него мохнатые черные брови. По преданию, Дарума был монахом буддийской секты Дзэн, которая рекомендует своим адептам проводить как можно больше времени в неподвижности (запрещается даже думать, ибо мысли — это тоже движение), чтобы достичь таким образом блаженного слияния с природой. Дарума столь истово исполнял предписания секты, что остался в конце концов без ног, атрофировавшихся за ненадобностью.
У большого Дарумы, стоявшего на комоде, отсутствовал, как я заметил, один глаз.
— Когда люди задумывают желание, — сказали мне, — они покупают безглазого Даруму и рисуют ему один глаз. Когда желание исполнится, рисуют второй глаз…
— И вам, надеюсь, нетрудно догадаться, какое сокровенное желание у наших молодоженов, — рассмеялся Гото. — Они ждут наследника, маленького господина Мамия…
Книг в доме не было видно. Впрочем, в знак особого доверия мне принесли семейную книгу расходов, которую я изучал с большим интересом. Очевидно, под ее влиянием меня потянуло на разговор о литературе.
— Кого из современных японских писателей вы предпочитаете? — спросил я гостеприимных хозяев.
— Юкио Мисима, — в один голос ответили оба.
— А какие произведения этого писателя?
— «Тысяча журавликов», — ответила жена.
— Позвольте, вам, конечно, виднее, но, по имеющимся у меня сведениям, эту книгу написал другой писатель — Ясунари Кавабата, нобелевский лауреат…
— Ах, вот как? — довольно вяло удивились мои собеседники.
Курьезный диалог этот говорил помимо всего прочего об исключительной популярности имени Юкио Мисима, которому молва, подобно гоголевскому чиновнику, была готова приписать едва ли не все, написанное по-японски за последние годы. Надо сказать, писатель активно и сознательно работал на эту популярность: снимался — в заглавных ролях! — в кино, появлялся на телеэкране, бросался в пекло студенческих дискуссий.
Говорят, что Мисима был очень талантлив. Стилист, психолог, тонкий живописатель природы. Даже те, кто не разделял его идей, признавали его искусство полемиста, своеобразную логику его рассуждений.
«Начинал он в свое время с утверждения культа чистой красоты, но как-то довольно быстро пришел к утверждению культа императора, в чем, по его мнению, проявляются как раз наиболее красивые черты японского национального духа», — рассказывали мне с некоторым даже удивлением.
Энергией он был наделен фантастической. Литература, кино, телевидение, дискуссии с молодежью — всего этого ему было мало. Однажды разнеслась весть: писатель добровольно вступил в «силы самообороны» (так называется возрождаемая, в обход конституции, японская армия) и прошел полный курс солдатского обучения. Это было соответственно отражено в прессе, немало способствовав популярности как личности писателя, так и военного мундира.
Последней затеей Мисима было создание «личной гвардии» из восьмидесяти трех человек. Примечательно, что на обмундирование волонтеров пошел, как рассказывают, гонорар за книгу «Как нам защитить японскую культуру». Иллюстрированные журналы обошла фотография: на плоской крыше Национального театра в центре Токио Мисима принимает парад своих «гвардейцев». Кое-кто улыбался: игра в солдатики. Мисима говорил, что для него все это серьезно. И, я думаю, с ним следует согласиться. С «потешных» солдатиков многое начиналось в человеческой истории. А тут еще раскол в прогрессивных силах, метания молодежи, скепсис, сквозь который зачастую угадывается естественная тоска юности по герою. А ведь Мисима — талантливый, энергичный, блестяще образованный, это вам не полусумасшедший старец Бин Акао, беснующийся на уличных митингах и открыто провозгласивший Гитлера своим идолом.
Верно, что реакция обычно бездарна. Но иногда опа бывает и талантлива. Тогда это вдвойне опасно.
И вот — самоубийство.
Самоубийство после неудачной попытки поднять на путч один из полков «сил самообороны». Самоубийство, обдуманное заранее (возможность неудачи Мисима предвидел), отрежиссированное, театральное. «Последний спектакль господина Мисима», — сказал мне японский физик, стажировавшийся в этот момент в Новосибирске и лично знакомый с писателем. Рассказывают: за три недели до смерти Мисима устроил в Токио выставку своих фотографий (полуобнаженное, отграненное специальной гимнастикой тело), одна из них — в исходной позе для харакири.
Газеты сообщили подробности: свою акцию Мисима совершил в здании армейского штаба, в присутствии ошеломленного генерала, которого перед тем сподвижники писателя (из его «личной гвардии») привязали к креслу. Ближайший из этих сподвижников затем снес учителю голову, сокращая тем самым его мучения, а потом учинил харакири над собой.
Искали объяснений: говорили о подспудном комплексе неполноценности, скрытно терзавшем энергичного Мисима, об идейном крахе, о жесте отчаяния. И наоборот: о фанатической вере в торжество своих идей.
Но, как бы то ни было, ошибкой — и опасной — является тенденция к облегченной трактовке случившегося. Уже в иных комментариях оно представало совершенным фарсом (между тем если это фарс, то не слишком ли дорогостоящий?), уже и произведения Мисима пренебрежительно именовались романчиками.
Ах, насколько было бы все легче, если бы силам прогресса противостояли одни паяцы, параноики, бездарности и духовные ублюдки.
Жизнь показывает: противник может быть и умным, и талантливым, знающим тайные пружины человеческих душ, человеческой психики.
Об этом необходимо помнить. Об этом говорит мрачная история жизни и смерти Юкио Мисима.
Но не об этом прежде всего думаю я, когда вспоминаю свои соприкосновения с литературным миром современной Японии. Вспоминаются искренние, честные строки молодых поэтов, проникнутые стремлением разобраться в сложностях жизни. Вспоминаются мудрые и глубокие стихи их старших наставников, передающих литературной молодежи демократические традиции Исикава Такубоку и Такидзи Кобаяси. Вспоминается ответ одного старого прозаика на мой вполне традиционный вопрос: «В чем вы видите первейшую обязанность писателя в современном мире?»
По-моему, это прекрасно сказано!
Из японской поэзии
Эта глава служит как бы дополнением и иллюстрацией к предшествующей.
Знакомясь с произведениями японских поэтов прошлого и настоящего, по мере возможностей эксплуатируя для этой цели знающих русский язык японцев, добывая английские издания, вслушиваясь в звучание стихов в оригинале, я часто испытывал соблазн передать то, что понял и почувствовал, средствами русского языка и стиха.
Передать — но как?
Рифмы, размера, по крайней мере в нашем понимании, японская поэзия не знает.
В отношении поэтической классики — хайку, танка — путь, в общем, известен. Он найден усилиями советских переводчиков-японистов, и это можно без преувеличения назвать творческим подвигом. Хайку (или хокку) обычно переводится в три строки, танка (или пака) — в пять. При переводе стремятся сохранить характерное число слогов (семнадцать — 5–7–5 — для хайку и тридцать один — 5–7–5–7–7 — для танка, но это правило необязательно, ибо ни слух, ни зрение русского читателя не обучены строго фиксировать число слогов. Взамен строчкам хайку или танка придается одни из русских силлабо-тонических размеров, а иногда о легкая, неназойливая рифма:
С новой формой — сложнее. Если воспринимать ее формально, на слух, — сомнений не остается: это свободный стих, верлибр, столь распространенный сейчас в зарубежной поэзии и ограниченно практикуемый у нас. То есть: ни рифмы, ни строгого размера, стих отличается от прозы лишь способом мышления, образной «густотой».
Но говорить, что японцы пишут верлибром можно, на мой взгляд, лишь весьма условно. Дело в том, что когда верлибром пишет русский или французский поэт, это значит, что он выбрал его сознательно, предпочел другим возможным системам стихосложения. У японского поэта выбора просто нет. В силу некоторых законов языка рифма, например, не только отсутствует, но и вообще почти невозможна (некоторые опыты в этом направлении так и остались опытами, хотя японцы пробовали и пробуют писать даже сонеты).
Для современного японского поэта то, что кажется нам свободным стихом, — это все, чем он располагает, если говорить о технике.
Не вправе ли и мы, рассуждал я, работая над переводами, пользоваться также всем, чем мы располагаем, от ямба до верлибра, руководствуясь каждый раз конкретными соображениями?
Несколько пояснений, касающихся состава моей «антологии в миниатюре». Стихи разделов «Классика» и «Новое время» взяты в основном из антологий японской поэзии, выпущенных на английском языке, но в процессе работы над переводами я многократно консультировался с моими японскими знакомыми. Исключение составляет стихотворение Такубоку «В Асакуса смешался я с толпой…» Эти стихи выбиты на могильном камне поэта в токийском районе Асакуса, в ограде одного из храмов. Вообще говоря, Асакуса — район шумный, многолюдный, веселый. Таким же он был и во времена Такубоку. Когда переводчик Вакамадзу тут же сделал мне буквальный перевод короткого стихотворения, обретшего после смерти поэта новый трагический смысл, я вспомнил, что оно уже было переведено на русский язык. Однако мне показалось, что переводчиком упущен некий важный оттенок, — и я дерзнул предложить свой вариант.
Что же касается раздела «Современность», то в нем представлены те поэты, с которыми мне лично довелось встречаться: ветеран Цубои, представитель среднего поколения Кусака, молодой поэт Дзиро Судзуки, поэтесса Торико Такарабе… Стихи Кадзуо Ямамото появились в этой подборке позднее. Поэт старшего поколения (родился в 1907 году), знаток русской литературы, автор монографии о творчестве Л. Н. Толстого, он был гостем нашей страны. Думаю, что его строки, навеянные этой поездкой, хорошо дополняют общую картину.
БАСЁ
(1644–1694)
* * *
БУСОН
(1716–1784)
* * *
* * *
РЁТА
(1718–1787)
ИСИКАВА ТАКУБОКУ
(1886–1912)
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДАКОЦУ ИИДА
КОСАДА НАКАМУРА
* * *
СИКИ МАСАОКА
(1867–1902)
* * *
СИГЭДЗИ ЦУБОИ
Осень в тюрьме
Звонок с того света
СОТОКИТИ КУСАКА
Дом
ДЗИРО СУДЗУКИ
«До свида…»
ТОРИКО ТАКАРАБЕ
Над Сибирью
В ЗИМНИЙ ВЕЧЕР
КАДЗУО ЯМАМОТО [2]
Дом Толстого
Зеленое яблоко
Хиросима, Нагасаки
Об этих двух городах, испытавших некогда ужас атомной бомбардировки, написано очень много на всех языках мира, и мне не хочется добавлять слишком много слов к тем словам, которые уже сказаны.
Меня почему-то более всего потрясла деталь, никем, по-моему, до сих пор не отмеченная: в музеях обоих городов лежат под стеклом среди других экспонатов обыкновенные бутылки зеленого стекла. Из-под вина, растительного масла, керосина. Они подобраны в развалинах сожженных кварталов. Страшная температура, возникшая в результате взрыва, деформировала их: бутылки сплющены, перекручены, они напоминают кошмарные сюрреалистические видения Сальватора Дали, его «мягкие часы», висящие, как носовые платки, на ветках.
Часы, кстати, тоже лежат в витринах. Ручные, карманные, настольные. Навсегда остановившиеся, лишенные стрелок. Но следы стрелок навеки вожжены в их безжизненные циферблаты. Они показывают минуту и секунду взрыва.
Четверть века прошло, и возродились города из пепла, ходят по улицам Хиросимы взрослые люди, родившиеся после войны. Парят над крышами цветные шары торговой рекламы, туристы щелкают фотокамерами и приобретают на память цветные открытки с изображением атомного взрыва.
Невдалеке от скелета всемирно известного «Атомного дома» — сохраняемых для потомков руин бывшей торговой палаты — построен новый стадион для бейсбола, игры, импортированной из той же страны, самолет которой сбросил над Хиросимой атомную бомбу. Время движется, жизнь торжествует, хотя нельзя не признать, что в торжестве своем она бывает порой достаточно бестактна.
Но пусть не забывают люди о той витрине, в которой лежат часы, показывающие раз и навсегда остановленное время. Оно остановилось в этот миг для сотен тысяч людей.
И под тем же стеклом лежат сплавленные в один бесформенный комок металлические монеты. И еще статуэтка толстяка с молотком на плече: бога благополучия и достатка. Я видел таких божков во многих японских домах. Говорят, что молоточком своим он печатает деньги. У него добродушная улыбка, но в витрине музея она кажется растерянной и вместе с тем почти издевательской.
Маленькая глава о современном искусстве
Когда мы вошли в вестибюль Музея современного искусства в центре Токио, близ императорского дворца, пол как-то странно зашевелился под нашими ногами. Слава богу, не разверзся, а только пришел в движение: заработала автоматическая система для вытирания подошв посетителей. Полагаю, впрочем, что основное назначение этой хитроумной системы другое, а именно демонстрировать буквально с порога, что музей, включая и само здание, — самый современный, самый новый и «модерновый», какой только можно вообразить.
Он действительно новый. Прямо против входа еще стояли какие-то неубранные конструкции, служившие, быть может, строителям при отделке стен и потолков: стоянки, подпорки, перекладины. Зная характер некоторых направлений современного искусства, я хотел уж было по привычке сострить: не экспонат ли это? И вовремя осекся: оказалось, действительно экспонат, под названием «Пространство», и автор его — английский скульптор Филипп Кинг. Забегая вперед, должен сказать, что несколько месяцев спустя мы познакомились с мистером Кингом, он оказался милым человеком и приятным собеседником.
Знакомство состоялось в строящемся городке «ЭКСПО-70», среди почти уже готовых павильонов: надувных — из цветного пластика, сплетенных из разноцветных труб, подвешенных на кронштейнах и скобах.
Еще издали я заприметил высокого человека, бегавшего с фотоаппаратом вокруг довольно сложной многолепестковой стальной конструкции, как видно только что установленной. По счастливому выражению его лица можно было, приблизившись, догадаться, что это автор.
— Как называется это произведение? — поинтересовался я.
— По-моему, это должно называться «Небо», — сказал Кинг.
Как бы ни относиться к скульптурам подобного рода, «Небу» Кинга нельзя было отказать в определенном изяществе, легкости и, я бы сказал, приветливости.
— Мой главный принцип, — заметил скульптор, — добиться того, чтобы произведение было «открытым», чтобы оно не замыкалось в себе, чтобы в него можно было войти, как входят в комнату…
Переменчивая погода осеннего дня заставила нас претворить этот принцип в жизнь — чересчур, может быть, буквально: под одним из лепестков стального «Неба» мы укрылись от внезапного дождя, хлынувшего с неба настоящего.
Пока пережидали дождь, Кинг рассказал мне о симпозиуме скульпторов, организованном в преддверии «ЭКСПО-70» Японской федерацией железа и стали. Были приглашены ваятели из разных стран, была задана тема: человеческая общность, сотрудничество, дух времени. И поставлено единственное условие: работать только в стали, выявляя самые разнообразные возможности этого материала.
При всем предубежденном отношении к капиталистическому меценатству, при всей очевидной рекламной подоплеке этой акции в ней, право же, что-то есть, как есть определенная логика в том, что занимающаяся производством алкогольных напитков компания «Сантори» располагает уникальной, открытой для публики галереей изделий из стекла и фарфора в центре Токио…
Но эта встреча с Кингом произошла много позднее, в последние недели моего пребывания в Японии. А тогда, в музее, украдкой потрогав пальцем его «Пространство», я понял только одно: что музей действительно новый, новый, современный, современный.
«Макси-скульптура» в ультрасовременном стиле? Вентиляционное устройство? И то, и другое
В «интродукции» к музею, начертанной на специальном щите и подписанной директором Юкио Кобаяси, говорилось о том, что «современное искусство — это диалог между Востоком и Западом», что музей призван служить «наведению мостов» и «обмену интернациональными ценностями». Экспозиция, с которой мне довелось знакомиться, была организована музеем совместно с ЮНЕСКО и посвящена взаимовлиянию японского и мирового искусства. Что ж, идея этой экспозиции сама по себе чрезвычайно интересна. Известно, что между искусством японским и мировым отношения действительно сложные. До 1868 года, до «революции Мэйдзи», сведения об искусстве Японии в европейских странах были скудны и отрывочны. «Открытие» его было открытием нового мира, со своими законами и традициями. «Поистине наиболее интересная особенность Хокусаи, — писал в 1885 году в «Дневнике» Эдмон Гонкур, восхищаясь творчеством великого японского мастера, — это то, что его талант натуралиста, самый верный природе, самый точный, самый строгий, уходя порой в область фантазии, вместе с тем всегда выражает идеальное в искусстве». Намечая себе творческую «программу-минимум» на остаток жизни, стареющий писатель включил в нее монографию о другом великом художнике Японии — Утамаро. Известны восторженные отзывы о японском искусстве, принадлежащие Гогену и Ван-Гогу, констатируется влияние «японизма» на таких мастеров, как Моне, Дега, Писсаро, Тулуз-Лотрек, и других.
Одновременно усилился и «встречный» процесс — в Японии: усвоение, иногда творческое, иногда лихорадочное и некритическое того, чем был богат Запад, начиная с элементов художественной техники и кончая новейшими эстетическими идеями. Отыскивались пути какого-то сочетания, сопряжения национального, традиционного и мирового, общечеловеческого. Этот процесс, присущий любой культуре, в Японии обрел специфическую остроту и в значительной мере, как я убедился, сохраняет ее и в наши дни.
Еще сегодня на художественных выставках, да и в том же Музее современного искусства, можно увидеть произведения мастеров, работающих в подчеркнуто традиционной японской манере: ширмы, свитки с изображениями журавлей, рыб, гейш, побегов бамбука, сосен. Эти вещи всегда изящны, чисты по краскам, но, утратив прикладное назначение, вынесенные в современный музейный зал, освещенный люминесцентными лампами, они вызывают какое-то щемящее чувство.
Некоторые художники пытаются изображать на ширмах и свитках современные сюжеты.
Художница Фуко Акино, в мастерской которой мне довелось побывать во время поездки в Киото, видит возможность сочетать национальное и наднациональное путем использования традиционных японских живописных материалов (краски, бумага) для воплощения современных художественных идей.
Художник Даити Дай (с ним мы познакомились на одной из выставок), напротив, старается, работая в западной технике (масло, холст), сохранить частицу духа традиционной японской живописи.
По-видимому, проблема «как остаться самим собой и не отстать от века» по-прежнему остается в числе «больных» для японских художников.
И вот — залы Музея современного искусства. «Мосты», диалог, обмен ценностями…
«Пространство» Филиппа Кинга было не последним, перед чем пришлось постоять несколько озадаченно.
Было здесь и свое «Небо» — огромная белая конструкция, очень напоминающая китовый скелет, выставленный в большом зале Зоологического музея в Ленинграде.
«Что ж, — подумал я, — постараемся понять автора, Томонори Тоёфуку. Если бы поставить это произведение не здесь, в зале, а где-нибудь на лужайке, чтобы сквозь дыры между ребрами и впрямь было видно небо, тогда, пожалуй…»
Часть пола в одном из залов была расчерчена как детские «классы» на мостовой. На скрещениях линий кое-где лежали белые камешки. «Сделайте это сами. Свободная композиция», — назвал свою работу Антонио Диас.
На двух пьедесталах — две массивные металлические глыбы, одна с отростком, другая напоминает сломанный электромотор: Уками Вакабаяси, «Собака в два с половиной метра длиной». Электромотор, очевидно, должен изображать собачью голову, другая глыба — противоположную часть тела, середина, как несущественное, опущена для экономии.
Томно Мика, «Ухо». Действительно ухо, ничего не скажешь. Только очень большое. Отлитое из блестящего металла.
Деревянный ящик с отверстиями, из отверстий торчат деревянные пальцы — о нескольких суставах каждый. Если нажать кнопку выключателя, пальцы начинают шевелиться. Очень медленно. Служительница объясняет: в Бельгии, где живет автор — Поль Бюри, — они шевелятся живее, а здесь, в Японии, к сожалению, напряжение в энергосети недостаточное.
«Дом Данте», работа итальянца Марио Чероли. Сооружение из неоструганных досок, напоминающее дом с фронтоном. Внутри — выпиленные из дерева профили автора «Божественной комедии».
Мне довелось потом видеть немало подобных выставок. Впечатление от одной из них, еще более современной, — выставке художников группы «Тренд» в Киото — я попытался запечатлеть несколько необычными, но в данном случае, мне кажется, вполне уместными средствами.
Необходимые комментарии к приведенной схеме:
1) Незадолго до выставки художникам группы «Тренд», очевидно, крупно повезло. Откуда-то им перепало большое количество черного пластиката. Он заметно преобладал на выставке, во многом определяя ее материальный и цветовой колорит.
2) У входа нам навстречу бросилась пожилая служительница музейных залов и долго еще шла за нами по пятам, заглядывая в глаза в поисках взаимопонимания. По-видимому, ей было несколько не по себе от целодневного и почти одинокого пребывания среди шедевров группы «Тренд».
3) Но те немногие посетители — все, как один, молодые, — которых мы все-таки встретили за несколько часов на выставке, казалось, чувствовали себя среди этих произведений как рыбы в воде. Они переглядывались заговорщически, указывая на ту или иную диковину, посмеивались — но не издевательски, а, я бы сказал, одобрительно: вот, вот, как уели пресловутых традиционалистов, консерваторов, сторонников «истэблишмента»!
Как относиться к подобным явлениям в искусстве?
Можно сколько угодно, и чаще всего по заслугам, высмеивать его — оно дает к этому повод, я и сам уже отдал дань привычной иронической интонации.
Но чем объяснить то, что оно все-таки существует и кто-то посвящает ему силы и даже целую жизнь? Ведь не одни же шарлатаны, мы это прекрасно знаем.
Хитрая политика «меценатов», торговцев от искусства, тайно или явно поддерживающих именно эти направления с целью отвлечь художников от реальных проблем современности, которых так или иначе касается искусство реалистическое?
Ох, не так все просто! Торговец картинами Хасегава, владелец галереи на Гинзе, сказал мне как раз обратное: на рынке лучше всего идет именно реалистическое искусство, оно составляет восемьдесят процентов оборота лавки господина Хасегава, «модернягу» он держит на всякий случай, на любителя, и в небольшом количестве. Личные пристрастия не играют никакой роли: Хасегава торговец, а не искусствовед, его интересует то, что хорошо продается, именно так он и ответил на вопрос о его любимых художниках.
Абстракционист Сугимата у себя в мастерской обстоятельно рассказывал о своем творческом пути, о том, как после долгих поисков он пришел к своему геометрическому мотиву — шестиугольнику. «У Мондриана — квадрат, у меня — шестиугольник, — говорил он. — Правильный шестиугольник для меня — самая красивая, самая гармоничная фигура, ее мягкий угол, чем-то перекликающийся, может быть, со спокойным изгибом локтя, колена, более всего соответствует восточному образу мыслей, в то время как прямой угол Мондриана выражает суть европеизма…» И действительно, в большинстве работ последних лет, как в живописи, так и в объемных, похожих на коробчатых змеев конструкциях из толстого картона, которые, по словам автора, стоят на грани живописи и скульптуры, шестиугольники в том или ином виде присутствуют. Иногда ясные, как плитки кафельного пола, иногда более смутные.
Сугимата известен в художественных кругах, он выставляется на венецианской «Биеннале», у него был уже десяток персональных выставок, но с этих-то выставок он как раз ничего не имеет, наоборот: должен платить за помещение. А средства к жизни он добывает, выступая как художник-иллюстратор, причем в плане сугубо реалистическом!
Так что не все укладывается в схему.
Одно, по-видимому, бесспорно: экстравагантное искусство, представленное на сегодня «собакой длиной в два с половиной метра» и пластикатовыми композициями «Тренда» (одну из них сами авторы назвали «надувным искусством»), выражает глубокий кризис художественной мысли, утрату каких бы то ни было критериев и точек отсчета. Я бродил по выставкам, и, несмотря на то что прежде мне, как нетрудно догадаться, далеко не часто приходилось видеть подобные вернисажи, многое казалось на удивление знакомым — по каким-то где-то виденным репродукциям, по статьям, чьим-то рассказам. Думалось: ну сколько раз, в самом деле, можно решать одну и ту же, пусть небезынтересную, технико-художественную задачу — доказывать, что есть тонкие переходы, оттенки даже не цвета, а бог весть чего, позволяющие изобразить «белое на белом»? Сколько раз можно комбинировать «картину мира» из газетных вырезок, этикеток от винных бутылок и сигарет? Сколько раз можно пропарывать холст энергичными взмахами бритвы?
Это чувствуют и сами художники. Они ищут, по их собственным словам, новые пути. Но поиск идет в основном по линии технической изобретательности. На ходкам иногда нельзя отказать в остроумии, по круг мыслей и эмоций, доступных выражению такими средствами, удивительно узок — даже если принять, что китовый скелет действительно как-то выражает идею неба. На каждой выставке — почти обязательно несколько «небес», обязательно что-нибудь вроде «цветов зла», «жизни человеческой», «современности», «нашего века» и прочих достаточно общих категорий. Все это вызывает иногда любопытство, но лишь изредка встретишь вещь, которая действительно какими-то загадочными, тайными путями проникает в душу и заставляет волноваться.
Такова была в Музее современного искусства работа некоего Роберто Патта из Чили, название которой переводилось приблизительно так: «Жизнь, ставшая мишенью». Трудно передать словами, что было изображено на этом огромном полотне. Скорее всего это было похоже на какую-то сумасшедшую лабораторию, где из реторты в реторту переливается недобро мерцающий свет — голубоватый, красный, зеленый, где сплетаются какие-то немыслимые конструкции, и все это вместе напоминает вдруг картину города, озаренного ночным светом реклам. Что-то тревожное есть в этом полотне, оно заставляет вспомнить о грозных силах природы, которые человек пробудил раньше, чем достиг моральной готовности владеть ими, о бездушной «логике» материального прогресса, пути которого далеко не всегда совпадают с путями человечества к счастью. Может быть, это несколько вольное прочтение — не знаю.
Но такие работы попадаются не часто.
Впрочем, справедливость требует сказать, что не только встречи с ультрамодернистским искусством оставили у меня ощущение какого-то кризиса. На большой выставке акварели в выставочном зале парка Уэно, где преобладали работы реалистического плана, я познакомился с господином Катаяма — художественным критиком.
— Как вам нравится выставка, Катаяма-сан? — поинтересовался я.
— Очень высокая техника, — ответил он, и это было все.
Техника и в самом деле была очень высока. Может быть потому, что в жанре акварели синтез национальной традиции и достижений мировой художественной культуры происходит наиболее естественно. Среди показанных работ можно было отметить вещи, насколько я понимаю, первоклассные в своем роде. И все же в целом оставалось ощущение какой-то неудовлетворенности, неполноты впечатления. Снова невольно думалось: сколько раз можно писать рыбацкие лодки у причалов, как бы колоритны они пи были? Сколько раз — первый снег на ветках деревьев, неореалистические дворики, крыши, даже «зеленый импрессионизм» или «голубую дверь»? Понимаю, что, наверное, это неправильная постановка вопроса: «сколько раз?» Но такие мысли, может быть, не возникали бы, будь за теми же судами в гавани или заснеженными крышами что-то еще, кроме тонкого чувства цвета и высокой техники. Может быть, слишком старательно искусство «блюдет себя», слишком подчеркнуто стремится быть только искусством и ничем более, слишком ревниво оберегается от всякого рода «политики», «литературы» и прочего.
В картинных галереях, на выставках, в мастерских художников мне посчастливилось видеть яркие, талантливые, истинно прекрасные вещи. И все-таки определенное ощущение кризиса художественной мысли осталось главным. Искусству приходится постоянно «уточнять» свое место в меняющемся мире. И, может быть, нынешний кризис — явление отнюдь не специфически японское — связан именно с очередным «уточнением»…
Гиганты и карлики
Телефонный звонок, которого со страхом и надеждой ожидали в семье Ёкомндзо, владельца ломбарда в токийском районе Сибуя, наконец раздался. Голос в трубке продиктовал условия: если родители хотят увидеть снова своего шестилетнего сына Масатоси, они должны приготовить пять миллионов иен выкупа. «И не подумайте сообщать в полицию, — предупредил говоривший, — иначе ребенок будет мертв. Я позвоню через час…»
Неизвестный не знал одного: в эту минуту полиция уже дежурила у телефона.
Еще рано утром, вскоре после того как семья проводила мальчика в школу, неожиданно позвонил встревоженный учитель Асано-сан: Масатоси не явился на занятия, двое одноклассников видели, как незнакомый молодой человек неожиданно схватил его за плечо и потащил к пешеходному мосту, переброшенному через улицу. «Дерзость преступника и равнодушие токийцев позволили совершить похищение… на многолюдной деловой улице Токио в среду утром», — писала несколько дней спустя газета «Асахи». После часа бесплодных поисков семья позвонила в полицию. Опытные полицейские немедленно заподозрили похищение с целью получить выкуп: такого рода преступления — киднап — становятся все более модными в последнее время.
Всего этого не знал похититель.
Но родители и полиция, со своей стороны, не знали другого — самого страшного: к моменту телефонного разговора маленького Масатоси уже не было в живых. Сразу после похищения преступник оттащил кричащего мальчика («Мне показалось, он борется со своим старшим братом», — объяснил позднее один из очевидцев) в общественную уборную на другой стороне улицы, прикончил его ударами ножа в грудь и шею, затем, оставив тело мальчика в уборной, побежал в ближайшую лавку, купил виниловый пакет, поместил в него труп и сдал в камеру хранения на станции городской железной дороги. «Я с самого начала решил убить его», — признался преступник, девятнадцатилетний юноша из Нагасаки, арестованный вскоре после звонка возле самого полицейского участка.
Имя убийцы, как несовершеннолетнего, не упоминалось в печати. Но подробностей, в том числе и представляющих определенный общественный интерес, было приведено немало.
Одна из газет воспроизвела страницу из записной книжки преступника, заранее распланировавшего, как он распорядиться пятью миллионами: двенадцать тысяч иен — на контактные линзы для глаз, пятьсот иен — на прическу, сто пятьдесят тысяч — на квартиру, пятьдесят тысяч — на новый костюм, двести тысяч — на цветной телевизор. Убийца сообщил также, что первоначально он собирался похитить какую-нибудь кинозвезду и даже записал адреса наиболее популярных актрис, включая Саюри Ёсииага и Юрико Хосп, но потом сообразил, что с ребенком хлопот, пожалуй, будет поменьше, чем с королевой экрана. Было замечено, наконец, что дополнительной причиной преступления было желание юнца «доказать» бывшим одноклассникам, третировавшим его как «слабака» и «рохлю», что он — настоящий мужчина.
Убийца признался, что идею преступления он почерпнул из одного виденного им кинофильма.
Не бог весть какое открытие — установить связь между сценами насилия и убийств, заполнившими экраны кинотеатров, и преступлениями, подобными тому, которое было совершено в Сибуя. Не нужно обладать особой зоркостью, не нужно даже быть «свежим человеком», гостем из другого мира, чтобы увидеть, какую реальную общественную опасность представляют собой многие развлекательные иллюстрированные журналы и пресловутые комиксы.
Бьют тревогу педагоги, социологи, литераторы.
Летом газета «Йомиури» опубликовала статью: «Четыре разгневанных гиганта восстают против низкого качества фильмов».
«Четыре гиганта» — это всемирно знаменитый Акира Куросава, автор «Расемона» и «Красной бороды», Кон Исикава, завоевавший международную известность своей документальной лентой «Токийская Олимпиада», Киесуке Кипосита и Масаки Кобаяси.
Все они испытывают затруднение с выпуском фильмов. Даже Куросава, при его мировой известности, мастер, которого многие в Японии называют «великий Куросава», не создал к тому времени, начиная с 1965 года, ничего нового. И причина — не какие-то личные творческие кризисы, от которых никто не застрахован, а вполне прозаические обстоятельства, откровенно изложенные газетой: «К несчастью, пять главных студий — Тохо, Дайэй, Сетику, Тоэй, Никкацу — не способны финансировать продукцию разгневанных гигантов, фильмы их обычно велики и требуют большого съемочного периода…»
В этих обстоятельствах «четыре гиганта» объединились в творческую группу, назвав себя «Четыре мушкетера кино», и задумали создать совместный фильм.
Что ж, подумалось тогда, дай бог, конечно, успеха мушкетерским шпагам, дай бог осуществиться надеждам газеты, что ближайший год «возможно, будет знаменательным в истории японского кинематографа, если «бунт», поднятый разгневанными гигантами, будет развиваться в намеченном направлении».
Но пока гиганты гневаются, карлики не дремлют. У них есть свое существенное преимущество: они не ограничены в выборе оружия. Если гигантов благородство обязывает пользоваться лишь мушкетерской шпагой, то в распоряжении карликов — и отмычка, и тихий подкоп, и демагогический нахрап, и тонко разработанная система подмены общеизвестных понятий, способная порой ввести в заблуждение даже весьма здравомыслящего человека.
Вот передо мной номер газеты «Майнити дейли ньюс» с небольшой редакционной статьей, озаглавленной «Свобода самовыражения». Формула знакомая: каждый, кто бывал за рубежом, в несоциалистических странах, знает, сколь часто она фигурирует в неизбежных разговорах на тему: «У вас — у нас».
Что же имеется в виду в данном случае?
Оказывается — не более и не менее, как недавнее разбирательство в Верховном суде: допустить или но допустить к изданию перевод одного из романов печально известного маркиза де Сада.
Газета вспоминает аналогичный эпизод, имевший место двенадцать лет назад, когда Верховный суд единогласно осудил публикацию романа Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей». Времена меняются, замечает «Майнити дейли ньюс», «например, некоторые произведения, казавшиеся вершиной непристойности несколько лет назад, могут читаться сегодня без малейшего чувства протеста». Правда, и на этот раз публикация была приостановлена, но уже не единогласно, а лишь восемью голосами против пяти. «Один из судей даже выразил мнение, — пишет газета, — что, если художественная и идеологическая (!) ценность работы весомее, чем содержащийся в ней элемент непристойности, она не должна более рассматриваться как непристойная. Иными словами, «свобода самовыражения» поддерживается сейчас более последовательно, чем когда-либо прежде».
Трудно понять, всерьез это сказано или с какой-то долей иронии, но воспринимается многими, кажется, всерьез.
Вот список некоторых книг, находившихся на полках-вертушках в книжном магазине в Касумигасеки — самом центре Токио, где расположены парламент и правительственные учреждения: Ф. Форберг, «Руководство по классической эротологии».
Его же, «Сексуальная революция» (в краткой «вводке» автор характеризуется как «пионер среди пишущих о сексе»).
«Кофе, чаю или меня?» — воспоминания стюардессы с подзаголовком «Национальный бестселлер».
«Особенное для жен (искусство секса для женщин)».
«Мужчины» («первая правдивая эротическая автобиография, написанная американской женщиной Глорией Баррет»). На обложке — портрет леди с сигареткой.
«Новейшая техника секса» («с восхитительной откровенностью автор показывает, как духовное единство достигается только при условии полной сексуальной гармонии»)…
И так далее.
Некоторые из подобных сочинений откровенно непристойны. Но большинство осложнено претензиями на теоретизирование, на научность, рассуждениями о «сексуальной революции» и необходимости полового воспитания, без которого-де не может быть полного счастья. Разговоры о такого рода воспитании велись одно время и в нашей печати. Не знаю, может быть, в каких-то формах это воспитание и было бы полезно. Но, да простится мне, я прочел (по-английски) две книги, усиленно рекомендованные как «сочетающие научность с увлекательностью бестселлера», — и не обнаружил там ровно ничего, что выходило бы за пределы естественного опыта нормального взрослого человека. Кроме, пожалуй, трехстраничной (!) библиографии в конце. И еще возникло ощущение мелкого жульничества, спекуляции на человеческой слабости, на физиологическом любопытстве…
В магазине в Касумигасеки были и книги несколько иного толка. Одна из них привлекла мое особое внимание: «Грушенька» — роман из русской жизни. Фамилия автора на обложке не значится — это деталь, очевидно, несущественная. Зато есть подзаголовок: «Книга, которую вы никогда не забудете». И аннотация, излагающая краткое содержание: «Еще юная и наивная, она продана в прислуги всесильному князю Алексею Соколову и его невесте Нелидовой…» Затем упоминается «роковая ночь», после которой Грушенька, сбежав, попадает в какие-то «Бренские бани», где «должна давать удовлетворение хозяевам и потребителям обоего пола». Но вот после многих приключений она становится хозяйкой богатого дома в Москве, «она наконец по другую сторону, там, где царь, где носители власти… и кнут!» — так заканчивается аннотация этого «шокирующе сильного романа о России перед революцией, когда люди были объектом удовольствия для их хозяев, а пытка — всеобщим развлечением…»
На обложке, разумеется, обнаженная.
В том же магазине, правда, если хотите, можно купить и другую литературу: Хемингуэя («Смерть после полудня», «По ком звонит колокол») и Грэхема Грина («Тихий американец», «Власть и слава», «Частный агент»), Фитцджеральда и Сноу, Фолкнера и Джойса, Стерна и Диккенса.
Должен оговориться: здесь речь шла об «английских» полках. Но и «японские» в значительной мере соответствуют им по составу. Слов нет: выпускается много хороших книг, отечественных и переводных. Я побывал в нескольких издательствах, в том числе в крупнейшем издательстве «Иванами», размах деятельности которого, солидность и высокая производственная культура вызывают уважение, при всем том, что «Иванами» — предприятие капиталистическое, со всеми, так сказать, вытекающими отсюда последствиями. «Иванами» издает классику, и только классику: художественную литературу, философию. «Иванами» может позволить себе не размениваться на выпуск развлекательной литературы, что вынуждены делать порой, скрепя сердце, издательства помельче, даже такие известные, как «Синтося» или «Каваде». Особая осторожность проявляется в отношении современной, не прошедшей проверку временем, литературы.
— Если бы вы были японским поэтом, — сказали мне в «Иванами», — мы бы подождали, простите, сорок лет после вашей смерти, а уж там решали бы вопрос, издавать вас или нет…
Классика — «верняк», вкладывать капиталы в ее издание, будь то массовые дешевые «библиотечки» или роскошные фолианты для коллекционеров — надежное дело. Но по плечу это выгодное занятие только тем, кто может позволить себе жить не ближайшей, сиюминутной выгодой, а дальним прицелом, кто способен ждать месяцы и годы, пока разойдется тираж, хранить в специальном помещении матрицы сотен книг и не спеша допечатывать их по мере распродажи, чтобы не омертвлять раньше времени лишние тонны бумаги, не забивать полки магазинов и складов…
У «Иванами» — благородная эмблема: сеятель, разбрасывающий семена. Но я не мог освободиться от мысли о том, как все взаимосвязанно в пределах данной социальной системы, о том, что борозда, по которой шагает сеятель, все-таки очень узка, и едва ли оп смог бы заниматься своим прекрасным делом, не выполняй рядом другие «черную» работу по изданию астрономическими тиражами всяческой развлекательной и завлекательной макулатуры.
Как-то раз меня пригласили на занятие Рабочего института — просветительного учреждения, где люди разных возрастов и профессий слушают лекции по экономике и философии, литературе и искусству. Аудитория была немногочисленной, но весьма разнообразной и активной. Рассказ поэта Кусака о Маяковском вызвал множество вопросов.
Потом наступила моя очередь спрашивать.
— Что привело вас сюда, в эту аудиторию? — задал я вопрос всем присутствующим. Ответы были разные. Один из слушателей, служащий министерства, сказал:
— Я не хочу быть похожим на своих сослуживцев. Восемьдесят процентов из них знают одни комиксы и другое легкое чтиво…
Вспоминается еще один разговор со знакомым японцем — мягким, интеллигентным человеком лет сорока, поклонником Баха и старинной живописи. В тот день одна из газет опубликовала огромную, на целую полосу, статью под названием: «Студенты предпочитают комиксы». Автор статьи проделал с профессиональной точки зрения большую работу: он приводит много цифр, имен и других данных, полученных в результате опросов, доказывая, что сегодняшние студенты читают не в пример меньше серьезных книг, чем прежние, и что даже лозунги, которые они пишут на стенах своих университетов, зачастую рождены не глубоким изучением философских и политических идей, а пришли тоже чуть ли не из комиксов. Не думаю, что журналист был полностью объективен — мой небольшой опыт позволяет думать лучше о японской молодежи: живя в студенческом районе Канда, я радовался, глядя на толпы в книжных магазинах у стеллажей с самыми что ни на есть серьезными книгами, я видел студентов, занимающихся в Парламентской библиотеке, и, помнится, подумал еще, как это похоже на собственные наши давние бдения в ленинградской «публичке». Наконец, я мог предположить, что в условиях непрерывных студенческих волнений тенденция к прямой или косвенной дискредитации студенчества тоже может иметь место. И все же какая-то тревожащая убедительность чувствовалась в некоторых выкладках журналиста.
— Что вы думаете об этом? — спросил я моего собеседника.
— Не сочтите мой ответ за ворчание преждевременно состарившегося человека, но, мне кажется, в наши студенческие годы мы действительно уделяли больше внимания серьезному чтению. Причин, я думаю, много, и не последняя из них та, что самих «комиксов» и подобной им литературы было несравненно меньше, — ответил он. — А теперь издатели нашли золотую жилу…
— И не кажется ли вам, что это представляет определенную опасность для общества, для нации? Я глубоко верю в здоровые начала человеческой природы, в ее сопротивляемость низменным влияниям, но ведь этой сопротивляемостью люди наделены не в равной степени. Так не подтачивают ли некоторые ваши «паблишеры» духовное здоровье общества? Если хотите, их можно сравнить с торговцами наркотиками, преследуемыми ныне во всех странах мира.
Мой собеседник задумался, потом сказал:
— Опасность существует, сомнения нет. Но что делать? Ведь у нас — свобода. Свобода — это лучшее, что мы имеем. И потом, вы начинаете, мне кажется, не с того конца. Если бы люди не хотели читать такую литературу, если бы она не была доходной, никому не пришло бы в голову издавать ее. Спрос рождает предложение — так, кажется, сказано у Маркса?
— Да, но все ли виды спроса имеют равное право на удовлетворение? В человеческой природе есть элементы высокие и низменные. Неужели гуманность и, допустим, жестокость, самоотверженность героя и цинизм циника, благородная жажда знания и животное любопытство равны перед лицом той богини, которую вы называете Свободой?
— А кому, скажите, дано судить о том, что именно возвышенно и что низменно? Где критерий? Допустим, я согласен с вами, но можем ли мы, двое, или даже будь нас хотя бы сто, навязывать обществу свои оценки?
— Критерий, мне кажется, есть: опыт человечества. Если, конечно, мы придем к соглашению, что у человечества накопился кое-какой опыт, что весь путь его не есть бесконечное хождение по кругу, как пытаются уверить нас некоторые философы…
На том разговор наш, кажется, и закончился. Но я не раз возвращался к нему — мысленно.
Недалеко от моей бывшей квартиры в районе Накано существует лавчонка. Не совсем обычная лавчонка — хотя хозяйка улыбается каждому вошедшему и благодарит за покупку точно так же, как в соседней, бакалейной.
В этой лавчонке можно купить фашистский шлем со свастикой и новенький железный крест — шлем стоит около тысячи иен, вымпел (конечно, тоже
Кто запретит человеку торговать тем, чем он хочет?
И кто вообще сможет (вспоминаю моего собеседника!) определить, «что такое хорошо и что такое плохо», если опыт освенцимов и майданеков — еще недостаточный критерий?
Казалось бы, очень разные вещи: безобидный приключенческий комикс — свастика над лавочкой в Накано — убийство ребенка в Сибуя. Но нельзя не думать о том, что это — три вершины одного треугольника, соединенные прямыми, пусть, может быть, и довольно длинными, отрезками.
Но есть и совсем другая сторона дела. Мне пришлось однажды услышать откровенное признание:
— Общество нуждается в балласте, чтобы быть хотя бы относительно устойчивым. Как корабль, вышедший в бурное море. «Ограниченно мыслящие» люди выполняют роль такой инертной массы балласта. Имея миллионы читателей комиксов, общество может сравнительно безбоязненно позволить поэту-радикалу выпустить за его собственный счет триста экземпляров «крамольных» стихов. Они разойдутся среди ближайших друзей, которым образ мыслей автора и без того известен. Кроме того, если чересчур уж настойчиво приобщать всех и каждого к высшим радостям духовной жизни, можно, знаете, остаться без охотников делать будничную, однообразную, но необходимую работу. Да, конечно, вы будете говорить о высоком предназначении человека, о том, как вы понимаете истинное равенство и равноправие. Но надо считаться с реальностью. Мы, хотя и молимся в храмах, мыслим реалистически. А вы — идеалисты, хотя и провозгласили материализм основой своего мировоззрения!..
Это была знакомая логика.
И снова вспомнились мне, по контрасту, «разгневанные гиганты» с их верой в человека, в высшие и лучшие начала человеческой природы…
Неоновое небо
Из витрины магазина, торгующего радиоэлектронной аппаратурой, на меня глядел Бетховен. Черный бюст, и снизу еще написано, кто такой, — для несведущих.
Голова великого композитора была стиснута наушниками для глухих, и вид у автора «Эгмонта» был, мягко говоря, ошалелый.
Я отошел, чертыхнувшись…
Но лавочку запомнил крепко. И когда месяца через три получил от родственника письмо с просьбой присмотреть ему в Японии хороший слуховой аппарат, ноги сами привели меня к «Бетховену».
Чего, собственно, и добивался автор рекламного трюка.
Над прилавком в магазине висит медный кран. Обыкновенный медный кран, какие есть в каждой кухне. Но он висит в воздухе. И из него льется вода!
Потрогав, убеждаешься: внутри водяной струи — прозрачная трубочка. По ней вода подается наверх, а по наружным стенкам — стекает. Остроумное устройство! И лавочку, где увидел его, тоже не забудешь.
Все это, однако, любительщина, самодеятельность. А «большая реклама», которая заливает неоновым светом центральные улицы, оккупирует целые газетные полосы и считается первым и неотъемлемым внешним признаком капиталистического города, — это индустрия. Мощная индустрия. У рекламного агентства «Дэнцу», например, — четырнадцатиэтажный билдинг, построенный по проекту знаменитого Кэндзо Танге — автора олимпийского спортивного комплекса и одного из главных проектантов «ЭКСПО-70», годовой оборот капитала — полтора миллиарда долларов (пятьсот тридцать миллиардов японских иен), лучший в стране компьютер и более четырех тысяч сотрудников, которые, как сказано в проспекте фирмы, «работают с большой творческой свободой, но никогда не забывают, что они работники рекламы, во-первых, и художники, во-вторых».
Нелегка задача рекламщика, непросто сказать свежее слово в своем жанре — ведь столько уже сказано, все средства, казалось бы, перепробованы! Окидывая взглядом полки в магазине, потребитель начинает путаться в оценочных эпитетах: что лучше — «отличный» или «превосходный»? Чем отличается «великолепное» от «исключительного», «дивное» от «божественного», «несравненное» от просто «прекрасного»? Набор превосходных степеней, которому могли бы позавидовать придворные льстецы, состязающиеся в прославлении обожаемого диктатора! Но никуда не денешься, приелся уже этот набор, надо искать иные пути.
С четырнадцатого этажа «Дэнцу» открывается широкая панорама Токио — главного, но далеко не единственного поля деятельности агентства, имеющего свои отделения во всех крупнейших городах страны и за рубежом.
Токийскую рекламу многие специалисты считают лучшей в мире — и, вероятно, не без оснований.
Какая она — токийская реклама?
На этот вопрос так же трудно ответить, как на вопрос: какое оно — море?
Чеховский гимназист написал: море было большое.
О рекламе можно, не покривив душой, сказать: в лучших своих образцах она выразительна, изобретательна, остроумна (юмор играет огромную роль в рекламном деле) и разнообразна.
Иногда она прямолинейно изобразительна: высоко над вечерним Синдзюку, районом недорогих увеселений, вскипает белой пеной, опустошается и наполняется вновь гигантский бокал пива — и тут уж не нужно никаких комментариев.
Иногда — утонченно-условна: бог весть, что конкретно обозначает неоновый цилиндр, ежесекундно меняющий свой цвет, — но он запоминается, а вместе с ним запоминается и название рекламируемой компании.
На столбике у двери, прямо на тротуаре, негромко, но настойчиво пищит большой желтый цыпленок: реклама бара, славящегося блюдами из птицы.
И сидит, вот уже которое десятилетие, трогательно склонивший голову набок пес перед раструбом граммофонной трубы — «хиз мастерс войс» — «голос его хозяина» — еще с детства знакомая по импортным пластинкам марка. Уже выросли поколения людей, в глаза не видавших граммофона с трубой, уже и пластинки в специализированных магазинах вытесняются магнитофонными бобинами, но старомодная реклама живет, подчеркивая солидность и стабильность фирмы, устоявшей в годы всех войн и прочих потрясений.
А пока сентиментальный пес слушает музыку, его дальний родственник — веселый взлохмаченный щенок — стаскивает на пляже трусики с удирающего мальчугана, обнаруживая резкий контраст между загорелой и незагорелой частями тела: рекламируется масло для загара…
Внезапно прерывается — конечно, на самом интригующем месте — демонстрируемый по телевидению фильм, и возникает короткая сценка: девицы в мини-юбках стоят на обочине шоссе. «Ах!» — вскрикивают они, когда ветер от проносящихся машин вздымает их короткие одеяния чуть-чуть выше допустимой нормы. Автомобили, мчащиеся столь быстро, заправлены бензином компании «Дженерал ойл» — вот в чем секрет! А придумало этот мини-сюжет и выпустило его на телеэкран как раз агентство «Дэнцу», о чем и сообщает с видимым удовольствием господин Киёхиде Араи — один из ответственных сотрудников агентства. Араи-сан имеет все основания гордиться этой работой «Дэнцу»: данные выборочного опроса показали, что процент людей, знающих название нефтяной компании, сразу «подскочил» с сорока двух до девяносто восьми процентов! Только так, только объективные, строго научные критерии эффективности рекламы, исключающие всякую там вкусовщину и пристрастия…
Кстати, о телевидении. Это мощное средство пропаганды, в том числе и коммерческой — то есть рекламы.
В токийском эфире ежедневно идет бесшумная и незримая битва. Она кипит вокруг каждой антенны: бесплотные электромагнитные эльфы, посланцы пяти компаний, воюют за место на потребительском экране.
Одна из пяти компаний — государственная: NHK. Прочие четыре — частные, существующие только на доходы от рекламы. Причем собственно реклама занимает, в общем-то, сравнительно небольшую долю экранного времени. Все остальное — развлекательная программа, единственная задача которой — сделать так, чтобы зритель поворотом рычажка на своем приемнике предпочел именно эту станцию. Потом путем сложных опросов будет выяснено, «кого смотрели» больше других.
Станции конкурируют на экране — борются за внимание зрителей. И вне экрана — борются за внимание самых именитых и щедрых заказчиков.
Заказчики, в свою очередь, борются за «место и время» в программах наиболее популярной студии.
Композиционно дневная программа каждой студии делится на три представления — шоу: утреннее, дневное и вечернее. Строятся они с учетом специфики аудитории: утром телевизор смотрят в основном домохозяйки, проводившие мужей на работу, и дети дошкольного возраста; где-то после полудня к ним могут присоединиться школьники; вечером перед телеэкраном усаживаются отцы семейств, в это же время телевизор смотрят посетители бесчисленных кафе и харчевен, почти каждая из которых имеет телевизор.
В тот момент, когда я попал на одну из коммерческих студий, шли последние приготовления к показу дневного шоу. Программа его была пестрой и при этом достаточно любопытной. Выступал самодеятельный ансамбль пожарников. Демонстрировал свое искусство мастер по изготовлению чучел экзотических рыб. Лекарь-массажист (очень распространенный в Японии вид народной медицины) делился некоторыми секретами. Модным голосом, с хрипотцой на низких нотах, пел популярный певец. Но гвоздем программы была, безусловно, встреча кинозвезды со школьными подругами. Она была действительно трогательной: подруги, еще не старые, но уже далеко не молодые, со следами житейских забот на усталых лицах, и актриса, само очарование, изысканность и задушевность, существо иного мира, — плакали от умиления, и, вероятно, эти слезы были искренни. Прослезился и старый учитель, которого тоже отыскали и привезли в студию.
И тонкими, буквально минутными, прослойками вклинивалось в программу то, ради чего, собственно, и городился весь огород. Рекламировали в тот день новый сорт конфет (вполне обычные леденцы), энциклопедию, ткань для кимоно, консервы.
Однако вернемся к «Дэнцу».
Агентство существует уже семьдесят лет, оно самое мощное в Японии, ближайший конкурент уступает ему вчетверо. Семьдесят процентов вечерней неоновой рекламы, не говоря уже о газетных и журнальных объявлениях, рисунках для спичечных коробков (в Японии каждый ресторан, бар, гостиница имеют свои, фирменные, спички, раздаваемые бесплатно), специально рассылаемых письмах (дорогой, но довольно эффективный вид рекламы, особенно если дело идет о специфических товарах с ограниченным кругом потребителей) — работа «Дэнцу». «Дэнцу» стоит на четвертом месте среди рекламных агентств мира, уступая лишь трем крупнейшим американским фирмам. «Дэнцу» — фирма солидная и о репутации своего имени печется неустанно и неусыпно. «Искусство или наука?» — спрашивает фирменный проспект, имея в виду деятельность агентства. И отвечает: конечно, и то и другое. Но серьезная научная основа — изучение рынка, психологии потребителя, эффективности различных видов рекламы — прежде всего!
Мы — в специальном зальце для рабочих просмотров телевизионных рекламных «роликов». Каждому из «оценщиков» дается в руки особый штырь на электрическом проводе с переключателем «да — нет» — для голосования. Особое устройство в соседней комнате суммирует ответы. А на случай, если кто-нибудь почему-либо ответит неискренне — мало ли, отвлекся или какие-то особые причины имеет, — существует детектор лжи — колпачок, тоже с проводком, надеваемый на палец. Говорят, действует.
Над креслом, вроде зубоврачебного, свисает с потолка устройство, отдаленно напоминающее космический шлем. В кресло сажают испытуемого — обычно неподготовленного человека «со стороны», «с улицы»— и помещают перед ним проект нового рекламного плаката. Специальная кинокамера фиксирует движения глазного яблока: что прежде всего увидел человек, что в особенности задержало его внимание? Изображение рекламируемого товара или сопровождающий рисунок? Ведь привлекательное Девичье личико, оставаясь привлекательным, не должно затмевать достоинства новых ручных часов! Может быть, дать другим, более ярким шрифтом цену — клиент хочет особо подчеркнуть доступность и дешевизну своей продукции?..
Темная комната, небольшой экран. Перед сидящим в темноте «подопытным» за короткий отрезок времени, может быть на долю секунды, возникают несколько предложенных дизайнерами вариантов флакона для нового сорта жидкого мыла. А потом человек должен рассказать, что именно он успел заметить за эти несколько мгновений.
Круглый стол, на столе — корзина цветов, изготовленных настолько искусно, что лишь с большим опозданием понимаешь: они искусственные. Удобные кресла, уют и непринужденность. Небольшая кухонька за стеной. Представим себе, что некая фирма выпустила в продажу новый сорт масла для приготовления одного из любимых японских блюд — темпура — и обратилась за помощью к «Дэнцу». Агентство прежде всего должно само убедиться, что товар доброкачественный, — только весьма несведущие люди представляют себе, будто рекламной фирме все равно, что рекламировать. И вот приглашаются домашние хозяйки, одна из них готовит в кухоньке темпуру, а потом все вместе едят и обсуждают. А потом…
Потом представители компании, производящей масло, и агентства «Дэнцу» прослушивают их суждения: под цветами скрывается микрофон.
Полностью автоматизированный смотровой зал: его устройство позволяет судить, как будет выглядеть новая реклама при дневном, вечернем освещении, наконец — в свете других реклам.
Просторные холлы, достаточно обильно украшенные произведениями искусства на самый различный вкус — от абстрактной скульптуры до самых что ни на есть традиционных видов на гору Фудзи: сотрудники «Дэнцу» должны постоянно совершенствовать свой художественный вкус.
Что главное для хорошей рекламы?
Главное — хороший замысел, сказали мне, сочетающий авторскую выдумку с доскональным знанием психологии потребителя. Психологами рекламных агентств — как рассказывал один из них, Фукидзпро Накадзио из агентства «Хакуходо», как раз того самого соперника «Дэнцу», который в четыре раза меньше его, — установлены весьма определенные закономерности. Известно, например, что реклама товаров, адресованных женщинам, должна быть по возможности немногословной — женскую душу более всего впечатляет картинка, особенно движущаяся. И публикация объявления в газете — не лучший путь в этом случае: женщины не очень любят читать газеты. Значит, оптимальное — уличная реклама. Далее, если по характеру своему товар предназначен для молодых женщин — предпочтителен какой-нибудь романтический антураж, сердце замужней женщины — хозяйки дома — вернее всего отпирается «экономическим» ключиком: надо нажимать на дешевизну, практичность, долговечность. Просто и неотразимо.
Установлено, что средний потребитель, у которого завелось какое-то собственное мнение, сравнительно легко меняет его, если довести до его сведения ясно выраженное мнение большинства.
Установлено также, что для представителей средних классов и поныне авторитетен вкус высших социальных групп.
Просто. Даже обидно, до чего просто! Все-таки профессия приучила меня относиться с уважением, более того —
Иногда, правда, потребитель оказывается удивительно стойким. Психологи знают, что заставить его изменить любимому сорту сигарет можно лишь с помощью экстраординарных средств. И, конечно, в каждом случае нужно свое, нешаблонное решение.
— Мы часто нуждаемся в поэтических идеях, — говорил в «Дэнцу» Араи-сан. — Часто обращаемся за советом к поэтам, писателям, композиторам. Один поэт, например, предложил очень хорошую рекламу для виски «Никка». Другой — для пива «Сантори». Музыкальный критик сочинил нечто вроде поэмы во славу новой укороченной авторучки — и продажа ручек этого типа сразу же заметно возросла.
Действительно, сотрудничество поэтов с рекламными агентствами — довольно обычное для Японии явление. И объясняется оно, в частности, причинами вполне прозаическими: стихами прожить трудно. Точнее сказать, невозможно. А «рекламщики», надо отдать им справедливость, платят хорошо.
В «Хакуходо» мне устроили просмотр нескольких десятков рекламных фильмов. Каждый из них — минута или две, не более. Чего там только не было: и австралийский сумчатый медведь коала, провожающий взглядом самолет (реклама новой авиалинии), и утонченный символический мотив — два куриных яйца, мчащихся навстречу друг другу на тележках из детского «Конструктора» (реклама страховой компании!), и сентиментальный вздох над семейным альбомом (реклама фирмы, производящей фотоаппараты). Нельзя было не поразиться, какой огромный, по сути, потенциал человеческой выдумки, остроумия, таланта уходит на то, чтобы схватить за рукав потребителя! И я не имел оснований не верить работникам агентства, когда они говорили, что любят свою работу. В самом деле, если принять «условия игры», то можно и увлечься, и загореться, познать радость творчества, и бессонные муки его…
Правда, потребитель стал проявлять в последнее время некоторую строптивость — создаются общества, издаются даже особые журналы, в которых подчас подвергается сомнению авторитетность той или иной рекламы, а то и проводятся еретические мысли: реклама, мол, вообще не нужна, качество товаров должно говорить само за себя. Мне объясняли с жаром, что все это заблуждения: при том разнообразии товаров, которые производятся в стране, потребитель попросту растеряется, пропадет, не получив вовремя должной информации, совета, а в результате замедлится денежное кровообращение страны, что для национальной экономики вовсе не благо.
— Кстати, а как у вас поставлено рекламное дело? — осведомился в «Дэнцу» господин Араи, после того как мы по очереди примерили сомбреро с надписью на лихо отогнутом поле: «Sunny» — и дружно похвалили находчивость автора шляпы, к месту использовавшего игру слов: «солнечный» — по-английски и название популярной марки японского малолитражного автомобиля.
Мне вспомнились дорогие сердцу призывы хранить деньги в сберегательной кассе, скромно и ненавязчиво помаргивающие в небе наших городов. Вспомнился почему-то случайно виденный кинофильм — неплохо сделанный, но совершенно загадочный по своей «целевой установке»: авторы потратили немало выдумки и остроумия, чтобы заманить пассажиров дальних поездов в вагоны-рестораны — как будто и впрямь эти вагоны страдали у нас когда-нибудь от недостатка посетителей!
Я сообщил собеседнику несколько истин, азбучных для меня, да, наверное, и для него: что в стране у нас нет соперничающих фирм, нет коммерческой конкуренции, а следовательно, и реклама играет у нас несколько иную роль, но вообще-то говоря, мне кажется, что своего настоящего места в нашем обществе она пока еще не нашла.
— Но ведь реклама далеко не всегда имеет целью прямой коммерческий результат, — заметил Араи, — К примеру, когда к нам за помощью обращается сталелитейная компания «Фудзи», это вовсе не значит, что ее администрация хочет распродать населению некоторое количество стальных болванок. Иногда просто нужно, чтобы люди знали и помнили имя компании. Зачем? Это всегда полезно. Где-то освободился хороший инженер — кому предложить свои услуги? Молодым людям предстоит выбирать жизненный путь. Всего не предвидишь. Разве ваши предприятия не нуждаются в рекламе такого рода?
Мне подумалось, что, может быть, действительно подчас нуждаются. Особенно в связи с проблемами текучести кадров, разумного распределения и перераспределения рабочей силы, которыми в последнее время много занимается наша печать. Наверное, нашлись бы и другие, новые сферы применения рекламы, — при всем том, конечно, что нам, как это много-много раз отмечалось, всегда останется далек и чужд самый дух коммерческой рекламы, где соседние вывески стремятся перекричать друг друга…
Впрочем, точное ли это слово: перекричать?
Не очередной ли стереотип?
Кого старается перекричать то же «Дэнцу», если семьдесят процентов «неонового неба» принадлежит ему? Уж не себя ли иногда?
Представьте себе, иногда — именно себя: компании-конкуренты зачастую одновременно обращаются в одно и то же агентство. И не сомневаются при этом, что их заказ будет принят со всей серьезностью, что сотрудники агентства будут рады, как это обещано в проспекте, «способствовать успеху клиента», что никому не будет оказано необоснованного предпочтения, что сумма, которую каждый из конкурентов пожелал или смог ассигновать на рекламу, будет реализована наилучшим образом.
Между прочим, я заметил: в значительной мере именно благодаря рекламе японцы в массе своей очень неплохо знают экономику страны — кто, что и где делает и строит. Это само по себе немаловажно.
— Но учтите еще, — добавляет Араи-сан, — мы занимаемся не только коммерческой, не только экономической рекламой. К нам часто обращаются за советом и помощью по организации различных празднеств, приемов, юбилейных церемоний. Обращаются общественные деятели, политические организации. Например, во время выборов. Мы можем помочь придумать лозунг, наиболее точно и емко выражающий партийную программу, посоветовать кандидату самые выигрышные поворот головы или улыбку для предвыборного плаката. Согласитесь, что наши профессионалы могут сделать это лучше, чем любой дилетант. И мы никому не оказываем необоснованного предпочтения: к нам обращаются, не только правящие политические силы, но и оппозиционные. И мы храним партийные тайны так же свято, как и коммерческие!
Токийские улицы пустеют сравнительно рано. В десять часов прохожие редки даже в центре. Но рекламы — по крайней мере многие из них — будут гореть всю ночь. Зачем, для кого? Бог весть. Но «если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно». Коммерция, как и многое другое, — куда более сложная штука, чем мы иногда думаем. Здесь умеют беречь каждую копейку (виноват — каждую иену, составляющую по официальному курсу одну четвертую нашей копейки). Но умеют проявлять и необъяснимую на первый взгляд щедрость, даже расточительность, руководствуясь соображениями дальнего прицела, далеко не всегда поддающимися прямому расчету.
А на пустынном тротуаре позевывает пожилой мужчина с каким-то красочным плакатом на палке. Подрядился где-то. Он очень устал, и от рекламы его — практически никакой пользы, но он достоит положенные часы, отработает свое время до секунды. Ибо надежность и солидность — главное в каждом деле, а в рекламном — особенно.
Непрофессиональные экономические наблюдения
Протягиваю, как обычно, двадцать иен, чтобы купить утреннюю газету «Майнити дэйли ньюс». Девушка за прилавком газетного киоска — где, кстати, можно купить не только газету или журнал, но и конфеты, и детскую игрушку, и бутылочку виски, и многое другое — улыбается очаровательно и чуть виновато:
— Простите, сэр, с сегодняшнего дня — двадцать пять иен. А «Джапан таймс» — тридцать…
Так воочию столкнулся я с явлением, которое называется «рост цен» и «падение покупательной способности денег». Слышал я о нем, конечно, много — задолго до того, как попал в Японию. Но не так-то просто разглядеть его невооруженным глазом, не так-то легко с непривычки «поймать за хвост». Если вы купили нейлоновую рубашку на сто иен дороже, чем месяц назад, — это само по себе еще ничего не значит. Может быть, вы просто попали в более «дорогой» магазин. Не исключено, что на соседней улице вам попадется дешевая распродажа — сэйл, и ту же самую рубашку можно будет купить дешевле, чем прежде. Единая система цен отсутствует, и чтобы следить за их сложными колебаниями, надо быть специалистом или… домохозяйкой: итоговая месячная цифра в книге расходов — я повидал и такие книги! — всегда скажет правду.
Стоимость газеты — пример наглядный.
Стоимость газеты обычно — один из самых устойчивых параметров, на изменение которого идут неохотно — заметно сразу всем. Если уж решились, — значит, пришлось.
Правда, в одной из газет приблизительно в то же время появились столбики успокоительных диаграмм: да, цены растут, но рост зарплаты опережает их.
О заработной плате речь впереди. А сейчас — о покупательной способности денег, о японской иене и о том, что она собой представляет.
Лет сорок назад советский поэт Илья Сельвинский, побывавший в Японии, написал стихи о базаре в Хакодате на Хоккайдо:
Сегодняшняя миловидная хозяюшка ни на пол-иены, ни на всю иену ровно ничего не купит. Есть, правда, единственный случай, когда монетка в одну иену — серый алюминиевый кружок, почти не имеющий веса, — оказывается самой нужной и подходящей. У входа в храм нередко стоит деревянный ящик для сбора пожертвований, прикрытый сверху деревянной решеткой. Вот тут-то в самый раз бросить иену: чего не примут люди — примет бог.
Теоретически существует еще более мелкая денежная единица — сена, составляющая одну сотую иены, но она и впрямь невидима простым глазом, и лишь иногда вдохновенный банковский бухгалтер улавливает ее под стеклом своего микроскопа, как инфузорию.
В общем, занятная малютка — японская иена. Тихая и скромная, почти ничего не стоит, почти ничего не весит, упадет — не звякнет. Это вам не доллар!
Но это ее малыми силами, помноженными на миллионы и миллиарды, вращаются тяжелые колеса многоотраслевой экономики второй страны капиталистического мира. И случается, тихая, не звонкая иена вступает в конфликт с самим мистером долларом.
Заметки эти, как уже было сказано, непрофессиональные. Можно было бы, конечно, попытаться придать им видимость профессиональности, пересказав своими словами основные мысли из книг экономистов, занимающихся Японией, — благо, интерес к этой стране велик, и книги выходят.
Но мне почему-то показалось, что это неблагодарная задача, что профессиональные суждения профессионалы вынесут все равно профессиональнее, чем я.
И еще подумалось, что и мне есть о чем рассказать, не пытаясь прикидываться чем-то иным, нежели я есть. А именно — как все это выглядит, как сказывается на повседневной жизни и взаимоотношениях людей, на внешнем облике городов и деревень, контор и жилищ.
Я, конечно, понимаю, что энерговооруженность каждого рабочего на предприятиях концерна «Мицуи»— это очень важно.
Но ведь бывает, рассказываешь, рассказываешь — и вдруг тебя тихо спросят:
— А как там все-таки люди живут? В магазинах — что почем?
В Японии мне тоже задавали такие вопросы — о нашей стране. Не стеснялись — и правильно делали. И нам не надо стесняться.
Итак: вот я, проголодавшись, вхожу в маленький ресторанчик, передо мной ставят традиционный стакан холодной воды — и я, подумав, заказываю полюбившееся мне японское блюдо сасими — тонкие ломтики рыбы разных сортов с соусом сею, растительными приправами и, конечно, рисом.
Все это стоит двести пятьдесят иен. Много или мало?
Я избрал свой способ сравнения: не по официальному курсу валют, публикуемому в «Известиях», а более наглядный — путем сопоставления материальных возможностей людей, выполняющих примерно одинаковую работу.
Допустим, что перед нами выпускник университета. Средний месячный заработок такого человека у нас — примерно сто — сто двадцать рублей.
В Японии — тридцать-сорок тысяч иен. Будем считать тридцать пять.
Квартирка, которую я снимал вместе с четырьмя другими советскими стипендиатами ЮНЕСКО — инженерами разных специальностей — в довольно далеком от центра токийском районе Накано, стоила тридцать одну тысячу иен в месяц.
Не мешает, кстати, рассказать подробнее, что представляла собой эта квартирка, на которую ушла бы как раз почти вся месячная заработная плата нашего героя. Она состояла из двух крохотных комнат на четыре и на шесть татами. Татами — плотный соломенный мат стандартного размера — сто восемьдесят на девяносто сантиметров — является обычной мерой площади в японских квартирах. Иными словами, комнаты наши были размером приблизительно шесть и девять квадратных метров.
Кроме этого тоже очень маленькая — метра четыре — прихожая, совмещенная с кухней, до чего в свое время не додумались даже самые экономные проектанты наших малогабаритных жилищ, и ванная, а точнее, клетушка с каким-то сооружением, напоминающим чуть-чуть увеличенную стиральную машину, в которую надо забираться в скорченном виде.
Вспоминая все эти подробности, я отнюдь не хочу помянуть дурным словом наше токийское пристанище. На пятерых выходило совсем недорого, жили мы по-студенчески, домашнего хозяйства почти не вели, к тому же всегда двое или трое из нас находились в поездках, так что было достаточно просторно, а злополучная «стиральная машина» была только дополнительным поводом для проявления чувства юмора, отсутствием которого мы, слава богу, не страдали.
Но жить в такой квартире постоянно, с семьей — это же совсем иное дело!
Теперь о хлебе насущном. Одно сасими — двести пятьдесят иен. Примерно столько же стоит хорошее мясное блюдо: какой-нибудь бифштекс со сложным гарниром, говоря языком наших общепитовских меню. Есть, как известно, нужно как минимум три раза в день. И хоть раз в день желательно не одно блюдо. Если учесть, что чашечка кофе в кофейне «тянет» на восемьдесят-сто иен, придется признать, что здоровому мужчине, который питается вне дома, чрезвычайно трудно уложиться в ежедневную «смету расходов» в объеме тысячи иен. А это значит — тридцать тысяч в месяц. Еще одна зарплата. А ведь нужна к тому же и пачка сигарет (наиболее популярный сорт — восемьдесят иен), и без кружки пива в жаркий день (сто пятьдесят — двести иен) обойтись тоже довольно трудно.
Должен оговориться: все эти выкладки производились из расчета на привычный европейский или, точнее, российский стандарт. Японцы в еде, вообще говоря, очень умеренны. Миска лапши — соба за сто иен или тарелка риса с индийской приправой кари может удовлетворить нашего героя. Но, допустим, он уложится в пятьсот иен в день. Все равно — половина зарплаты.
Когда я рассказываю все это, следует очередной вопрос: как же все-таки живут люди?
Живут. Во-первых, номинальная зарплата — это не все. В большинстве случаев существует еще так называемый бонус — от двух до семи дополнительных месячных зарплат в год. Размер бонуса (двухмесячный, четырехмесячный и так далее) зависит от компании, от ее финансовой мощи и степени процветания. Бонусы появились в результате борьбы трудящихся за повышение заработков в связи с ростом цен. Теперь в объявлениях о найме на работу так порой и пишут: зарплата — столько-то, плюс трехмесячный бонус.
Бонус выдается, как правило, дважды в год. В это время владельцы магазинов устраивают большую распродажу товаров. Фонарные столбы вдоль торговых улочек-базарчиков оживают: у них появляются ветки с листьями, зелеными или красно-желтыми, в зависимости от сезона. Прилавки выносят прямо на тротуар, затеваются веселые маленькие ярмарки — все для того, чтобы уловить иены. В ходу сети самых разнообразных стандартов, вплоть до самых мелкоячеистых: продаются какие-нибудь сверхдешевые игрушки и безделушки.
Приходится стараться, потому что рыбка норовит проплыть мимо сетей: в тихие заводи банковских контор. Те, кто помоложе, копят «на самостоятельность», на обзаведение семьей. Кто постарше — на черный день, на случай одиночества или болезни, потому что пенсионное обеспечение находится в самом зачаточном состоянии, а лечение, если, не дай бог, заболеешь, платное, и плата эта отнюдь не символическая.
Но тем не менее бонус существует, а деньги есть деньги, и торговля в эти дни оживляется. Еще несколько примеров для любителей сравнений: костюм на каждый день, скромный, но вполне приличный, хорошо сшитый, с запасной парой брюк — порядка восемнадцати-двадцати тысяч (существуют костюмы и по двести тысяч!), хорошая женская кофточка — две-три тысячи, столько же — хорошая мужская обувь. Небольшой автомобиль можно купить за двести тысяч — пять-шесть зарплат молодого специалиста, сравнение тут, как говорится, не в нашу пользу, но следует иметь в виду, что скопить эти пять зарплат очень трудно, учитывая размеры расходов на самое необходимое — жилье, питание. Существует, правда, и торговля в рассрочку, но японцы, в отличие от американцев, не очень поддаются этому соблазну.
А магазины, ничего не скажешь — изобильны! И гигантские универмаги — вроде токийских «Исетана» или «Мицукоси», и средние лавки, и малые. Вот хотя бы вертящаяся стойка, где продаются — прямо на тротуаре — мужские брючные ремни. Мелочь, в сущности, а сколько вариаций! И крокодил тебе тут, и бегемот, и носорог, и буйвол, и тапир. Или вы предпочитаете опоясаться кожей африканского удава? Индийской кобры? Есть и такое! Ах, мистер интересуется чем-нибудь подешевле? Пожалуйста, можем предложить вот эти пояса из плотной материи, взгляните, какие пряжки — с геральдическими львами, орлами и прочей аристократической живностью! От всей души рекомендую, сэр, это сейчас очень модно!
И, между прочим, не могу не сказать об одной приятной черте: покупаете ли вы самый дорогой ремень с настоящей головой маленького крокодильчика или ту самую копеечную геральдику — это никак не отразится на внимательности и предупредительности продавца. В любом случае вы — клиент, и когда вы сделаете свою покупку, вам скажут «спасибо». Если вдуматься, ничего удивительного в этом нет: конечно, капитализм — это общество, где все определяется деньгами, но это отнюдь не значит, что в отношениях продающего и покупающего присутствуют только примитивный сегодняшний, сиюминутный расчет. Все гораздо сложнее, многослойное.
Лежат на прилавке шариковые авторучки по сорок иен.
А напротив — стоит оглянуться! — распластался по стене небольшой двухместный самолет. Шесть миллионов. Завернуть?
Кожаные куртки в стиле хиппи, кимоно, чайные сервизы, ленты, кружева, ботинки, что угодно для души…
— Скажите, существуют какие-нибудь товары, в которых вы хоть когда-нибудь ощущали нехватку, дефицит? — спросил я своего японского спутника.
— Нет, — сказал японец. — Ни в чем.
Помолчал и добавил, застенчиво улыбнувшись:
— Кроме денег.
Чтобы иметь больше денег, люди регулярно перерабатывают. Первые два месяца я жил в гостинице, и прямо против моего окна возвышался узкий шестиэтажный билдинг, занятый каким-то оффисом или, может быть, группой оффисов. Во всех этажах его свет горел часов до девяти-десяти вечера, и клерки в белых рубашках не разгибали спин. Я слышал, что явление это обычное, и восьмичасовой рабочий день практически является лишь условностью для многих «белорубашечников».
Чтобы сократить расходы на квартиру, многие семьи снимают жилье не в самом Токио, а в каком-нибудь прилегающем городке. Я был в одном из таких жилищ. На каком-то пустыре предприимчивый хозяин поставил серию одинаковых типовых коробочек, напоминающих индивидуальные гаражи во дворах некоторых наших домов, только побольше размером и с окошками. Внутри каждой коробки двухкомнатная квартирка, ничуть не хуже той, которую мы снимали в своем четырехэтажном доме, но стоимостью уже в шестнадцать тысяч — вдвое дешевле. Правда, на работу главе семьи надо добираться больше полутора часов, но это в порядке вещей, так в его оффисе живут не менее трех четвертей всех сотрудников.
Следует еще иметь в виду, что начальная зарплата — это только начальная зарплата. С годами вступает в силу система «нэнкодзерицу», устанавливающая строгую зависимость заработка от выслуги лет. Существование такой системы — одна из причин того, что промышленность Японии мало страдает от текучести кадров, иногда, если заводишь об этом разговор, человек не сразу понимает, о чем идет речь. Зачем работнику покидать прежнее место? Ведь на новом согласно железным правилам «нэнкодзерицу» он должен будет начинать сначала, с исходного уровня заработной платы! По приходилось слышать и противоположные суждения: система стесняет, сковывает, затрудняет выдвижение способных молодых работников, вообще в ней присутствует нечто от феодальной регламентации общества.
Так вот и живет он, выпускник университета, выбранный нами в качестве модели.
Конечно, все сказанное касалось в основном лишь одной категории людей — служащей интеллигенции.
Разумеется, я не учел еще ряда специфических факторов, определяющих материальное благосостояние: таких, как имущественное положение родителей, наследство, возможность выгодной женитьбы. И также — вовсе экзотическое: возможность попытать счастья в биржевой игре.
Мы стоим с переводчиком на высокой, опоясывающей зал галерее, а внизу, как будто на дне гигантского овального бассейна, идет безостановочный клубеж, беспрерывное роение тысяч молодых людей в белых рубашках, с высоко засученными, по летнему времени, рукавами. Токийская биржа.
Каждый день все газеты печатают ее бюллетень: почем нынче акции различных компаний и насколько повысилась или понизилась их цена по сравнению со вчерашним днем.
Возле цифр, указывающих на повышение цены, — маленький белый треугольник острием вверх. Невольно сравниваешь его с поднятым вверх большим пальцем — дела «на большой»!
Возле падающих акций — черный треугольничек носом вниз. Так, с помощью того же большого пальца, жестокие «болельщики» на трибунах! римского Колизея определяли судьбу поверженных гладиаторов.
Впрочем, эти эффектные сравнения правильны только в общем. Научившись читать биржевые бюллетени, я скоро убедился, что далеко не всегда каждое конкретное падение цен на акции означает, что дела компании идут плохо. Может быть, просто по каким-то своим соображениям компания решила быстро распродать некоторое количество своих акций. Стоимость акций знаменитой радиотехнической компании «Сони» — я заприметил их, может быть, потому, что еще раньше знал название этой компании, — вычертила за полгода моего пребывания в Японии сложнейшую кривую. Начав с весьма высокого уровня, она круто пошла вниз, — а затем неожиданно еще круче взмыла вверх, достигнув высот, значительно превышающих прежние. Все эти фигуры высшего биржевого пилотажа проделывались, впрочем, на уровнях никому, кроме «Сони», недоступных, в некоей стратосфере: даже в дни глубочайшего падения акции компании оказывались самыми дорогими в бюллетене. Но если бы, допустим, я, улучив нужную минуту, купил тогда через своего маклера некую толику акций «Сони», то, пожалуй, мог бы перепродать их месяц-два спустя с большой для себя выгодой.
И тем не менее: по тому, куда — вверх или вниз — смотрит большинство стрелок-треугольничков, можно судить о состоянии дел в экономике страны в целом.
Большинство стрелок смотрело в те дни вверх: компании были довольны. Как показало будущее, благополучие было весьма непрочным…
Здание биржи находится в самом центре Токио, в деловом районе Нихонбаси, что в переводе означает «Японский мост». Здесь и в старину был центр города. Отсюда путешественники отправлялись в далекий путь — в императорскую столицу Киото, в торговый город Осака. В Токио, называвшемся тогда Эдо, сидело военное феодальное правительство, глава которого — сёгун — был фактическим хозяином страны. Императоры, находившиеся в древнем Киото, были на протяжении столетий лишены власти.
Сёгуны были, разумеется, отъявленными реакционерами, но при этом вовсе не дураками. Они смотрели в корень, когда запретили — под страхом сурового наказания — использование колес для передвижения. Не имея понятия об историческом материализме, они тем не менее каким-то образом чуяли, что всякие там технические новшества со временем неизбежно скажутся на общественных отношениях. Более того, догадывались, что перемены эти вряд ли будут благоприятными для них.
Собственно, колесо вряд ли было и в ту пору такой уж новинкой. Но, по-видимому, само созерцание вращающихся колес могло ввести человека, по мнению властей, в ужасные технические соблазны. Да и чрезмерная скорость передвижения казалась чреватой далеко идущими последствиями.
Так или иначе, путники отправлялись от Нихонбаси в Киото и Осаку либо пешком, либо верхом, либо в паланкине, который тащили носильщики. В пути их ждало пятьдесят три остановки — станции, вдохновившие замечательного художника прошлого Хиросигэ на создание его известной серии акварелей.
Теперь самый скорый в мире суперэкспресс «Хикари», что значит «Молния», пролетает это расстояние за три часа.
Прямо из поезда бизнесмены звонят по телефону и в Токио, и в Осаку, и в другие города, потому что в современных коммерческих операциях иногда и минута решает многое.
А в районе Нихонбаси, там, где, подбирая полы длинных кимоно, усаживались в паланкин знатные путешественники, пульсирует сердце капиталистической экономики — биржа.
Ее вестибюль, украшенный колоннами, торжествен и прохладен, как храм. Дежурный клерк — тихий, вежливый и значительный — записывает ваше имя в специальную книгу и преподносит на память проспект путеводитель и последний номер газеты, издаваемой при бирже.
Тихи, пустынны коридоры и лестницы.
И лишь постепенно начинаешь улавливать неясный, плотный гул, как бы сочащийся сквозь стены. Какой-то очень знакомый гул. На что похож он? На гул моря? Да, пожалуй, отчасти! Но вообще-то… О господи, конечно, это же гул базара! И, выйдя наконец на галерею, приглядевшись к открывшейся глазам картине, подтверждаешь сам себе: конечно, базар! Рафинированный, очищенный, без бочек с капустой, без яблочных гор, без розовых окороков и сушеных грибов на ниточках — а все-таки базар. Свой язык жестов: подгребающее движение руками к себе — «покупаю», движение от себя — натурально, «продаю». И без объяснений понятно. А вот большой и указательный пальцы, сложенные «колечком» — никакой не ноль, оказывается, а тройка. Вот только что было столпотворение у одного из овальных прилавков в середине зала: какая-то химическая компания выбросила на прилавок малую толику дефицитного товара. Мгновенно образовалась очередь, кто-то, конечно, пытался пробраться вперед, вежливо оттерев плечом соперника. Мне показалось даже, что я расслышал в шуме, голосов знакомые интонации: «Он не стоял! В порядке очереди! Ишь, какой прыткий нашелся!..» Но это была, безусловно, слуховая галлюцинация.
Столики вдоль стен зала принадлежат маклерским компаниям. На каждом столике — телефон. Сидящий у телефона служащий принимает информацию от своего «центра»: клиент хочет купить столько-то акций такой-то компании. А такая-то компания распорядилась продать столько-то своих акций по такой-то цене…
Сама по себе купля-продажа — весьма условный процесс. Только запись, только подпись в какой-то невзрачной бумажке. Ни деньги, как таковые, ни сами акции здесь непосредственно на сцену не являются.
«Примерно около века, как мы живем в обществе, которое уже не является обществом денег», — говорил Альбер Камю в своей речи, произнесенной при вручении ому Нобелевской премии, и это сначала кажется вызывающим парадоксом. Но дальше писатель поясняет: современное буржуазное общество является обществом «абстрактных символов денег». «Общество торговцев, — говорит он, — можно определить как общество, где вещи исчезают в пользу знаков».
И вот шумный базар, именуемый биржей. Базар, где торгуют невидимым.
Базар, который, худо ли, хорошо ли, с помощью своих древних рычагов осуществляет распределение капиталов по отраслям промышленности, решает судьбы предприятий и целых экономических районов, управляет жизнью миллионов людей. Здесь гомонят и машут руками в большинстве своем молодые люди, вроде героя фильма Антониони «Одиночество», лишь изредка мелькнет среди них лицо пожилого биржевого волка — базар требует молодой энергии и выносливости, каждый устает здесь к вечеру, как дирижер, продирижировавший в бешеном темпе какой-то невероятной симфонией длиной в целый день. Но сам базар стар, как человечество. У него огромный опыт.
Революция, совершившаяся в моей стране, думал я, стоя на галерее, впервые попыталась дать экономике повое сердце, поставить на место базара научную лабораторию. Дерзкий опыт, в какой-то мере противополагающий нас не только предшествующей экономической формации, но и всей прежней истории человечества.
Мы доказали, что организм с новым сердцем может не только жить, но и переносить тягчайшие испытания, удивляя человечество жизнестойкостью и творческой энергией.
А если иногда лаборатория в чем-то ошибается, просчитывается в каких-то конкретных вещах, — надо, конечно, спрашивать с того, кто непосредственно отвечает за просчет, но вместе с тем и понимать, что таких лабораторий нигде и никогда в прошлом не было, что и оборудование, и рабочую методику — все приходилось и приходится изготавливать и изобретать самим, на ходу, что, наконец, пятьдесят-шестьдесят лет — это и много и совсем мало в сравнении с предшествующими тысячелетиями…
Будущее принадлежит не базару.
Будущее принадлежит лаборатории.
А пока еще велика власть базара над людьми — над сознанием человеческим, а не только в сфере материальных условий существования.
Старинная столица Японии — Киото, город храмов, парков, кустарных мастерских и многочисленных ресторанов традиционного стиля, и второй по величине город современной Японии — Осака лежат неподалеку друг от друга. Существует четыре железнодорожных пути из одного города в другой: скоростная Ново-Токайдосская линия, где ходят суперэкспрессы «Хикари» («Молния») и «Кодама» («Эхо»), старая Токайдосская линия и, сверх того, две частные железные дороги, каждая из которых имеет свое хозяйство.
— Зачем так много? — спрашивал я.
— Как?! — удивлялись мои японские собеседники. — Это же очень хорошо, очень удобно! Частные компании конкурируют с государственными дорогами, а заодно и между собой, каждая из них старается сделать все, чтобы заманить пассажиров — в том числе и нас с вами — именно на свой поезд. Конкуренция гарантирует нам высокое качество обслуживания. Как же без нее?
Частные компании и впрямь стараются превзойти одна другую.
Одна из них (правда, не в районе Киото — Осака, а в другой части страны) снабдила каждое кресло в своих вагонах радионаушниками. Другая завела проездные билеты, напоминающие маленький иллюстрированный журнал. Третья вручает пассажирам памятные блокнотики, на каждой странице которых специальный гриф напоминает путешественникам, что данная компания считает за честь заботиться о них, «как мама-кошка о своих котятах».
А если откинуть все эти зачастую, в общем-то, лишние ухищрения, остается просто обслуживание: действительно, надо сказать, хорошее — быстрое, четкое, вежливое. И всегда с улыбкой.
По градам и весям области Тохоку (северная часть острова Хонсю) мне довелось путешествовать автобусом в составе туристской группы. Обычной рядовой туристской группы, каких много ездит по стране в летнее время. Были разные люди: молодые и старые, учителя и торговцы, студенты и матери семейств, окруженные чадами среднего школьного возраста. Как и во всем мире, девушка-гид в синей пилотке запевала песни, и весь автобус с энтузиазмом подхватывал припев. На ночлег останавливались обычно не в городах, а в гостиницах при горячих источниках, которыми богата местность Тохоку.
Случилось так, что в одной из гостиниц нас обслуживали, по мнению моих спутников, не так хорошо, как в остальных. То ли ужин долго не несли, то ли рис был с варен не так, как надо бы, — я-то лично ничего особенного не заметил.
— Не иначе, все гостиницы в этом поселке принадлежат одному хозяину, — толковали туристы.
— Ну и что? — не понял я.
— Как что? Нет конкуренции, вот и обслуживают как попало.
— Или, может быть, у них тут сильный профсоюз, — высказал встречное предположение седовласый господин.
— А профсоюз-то здесь причем? — снова проявил я непонятливость.
— Не боятся увольнения, знают, что их всегда защитят…
И много раз еще, и раньше, и потом, встречал я людей, абсолютно убежденных, что конкуренция при всей ее жестокости и бесчеловечности — непременное условие прогресса, что страх потерять место — необходим для того, чтобы человек хорошо работал. По крайней мере в области сервиса.
Разубеждать моих собеседников было бесполезно.
А вот о сервисе, коли уже зашла о нем речь, стоит поразмыслить подробнее.
Мы немало говорим и пишем о нем, но подходим к нему как-то, я бы сказал, односторонне. Знаем, что сервис — это, в первую очередь, нечто приятное. И те, кто ого осуществляет, делают чуть ли не благодеяние людям.
В Японии я задумывался над экономической стороной сервиса. Ибо сервис — это такая отрасль индустрии, которая позволяет получить с человека деньги (причем человек охотно отдает их!), не давая взамен существенных материальных ценностей. Сервис в капиталистической стране — это еще и средство ускорить валютное «кровообращение», задержать или хотя бы замедлить наступление инфляции…
Я не искал сервиса. Наоборот, он искал меня, предугадывал мои желания, изобретал соблазны, подстерегая на каждом углу.
Вот я иду по неширокой улочке и слышу из-за двери знакомое цоканье целлулоидного шарика. Пинг-понг! В просторном непритязательно обставленном помещении — несколько столов для игры. Придя сюда с приятелем, можно получить за небольшую плату шарик и пару ракеток. У себя на родине я, конечно, могу поехать в спортивный клуб, там все бесплатно, но за весь вечер сыграть удастся раза два, не более, а все остальное время придется благоговейно наблюдать за виртуозными прыжками «асов». А почему бы не быть и на моей родной улице такому вот платному «игралищу»? Допустим, под эгидой того же спортивного общества. Думаю, оно нашло бы, как распорядиться выручкой.
Иду по Токио дальше. Под широким навесом — площадка игровых автоматов. Автоматика этого рода чрезвычайно распространена здесь. Есть, положим, машины совершенно дурацкие. К их числу я отнес бы наиболее распространенный автомат «пачинко». «Пачинко» занимает целые специальные залы, над ними зазывно светится неон, они всегда полны. Автоматы стоят шеренгами. Каждый из них — нечто вроде поставленного «на попа» цифрового биллиарда, — в годы моего детства такой биллиард назывался китайским. Покупаешь определенное количество блестящих металлических шариков — и гоняй себе на здоровье с помощью пружинной катапульты. Мимо, мимо — исчезают шарики в черной дыре. Но вот — удача! — очередной шарик скользнул в нужную лузу и… тебе в лоточек высыпалась новая толика таких же шариков.
Игра практически почти бесконечна. И бессмысленна: ни уму, ни сердцу, ни мускулам, ни глазу. Один механический азарт — и тот какой-то вялый, безрадостный, лишенный даже материального стимула: в лучшем случае, прервав игру в тот момент, когда у тебя больше всего шариков, ты можешь получить за них грошовую шоколадку или пачку сигарет.
Игра без противника, над которым можно было бы утвердить превосходство ума, ловкости или хотя бы везучести.
Игра с Невидимым и Безликим. Игра для одиноких.
Помню — это было в Симоносеки — женщину в одном из залов «пачинко»: средних лет, лицо бесконечно усталое, в углу рта — сигарета. Пришла, как видно, надолго, даже легкий складной табурет принесла с собой. У ног — продуктовая сумка. Как видно, из завсегдатаев: покупая новый запас шариков, говорит с кассиршей по-свойски. Покрутившись в «автоматной» минут пять, я ушел бродить по городу. А через два часа, возвращаясь в гостиницу, снова проходил мимо «пачинко». Лавочка почти уже закрылась, только женщина еще продолжала играть. Кассирша стояла рядом и трясла клиентку за плечо: пора, мол, до завтра…
Однако не все автоматы столь опустошающе-бездумны, так выматывающе-глупы. Некоторые мне определенно понравились. Вот, например, большой вертикальный автомат, напоминающий внешне наши автоматы для газированной воды. В верхней его части — экран, на уровне человеческих рук — автомобильный штурвал, внизу— педаль. Опустил двадцать иен — и ты за рулем автомобиля. Вспыхнувший экран — ветровое стекло, ты на шоссе, тебя догоняют, обгоняют, ты сам тоже догоняешь и обгоняешь. Можешь рулить, набавлять и сбрасывать скорость (педаль внизу — акселератор!), стараясь ни с кем не столкнуться. Столкнулся — раздается весьма натуральный скрежет, и экран гаснет: приехали! Нечего и говорить, что от желающих «прокатиться» отбою нет. Мальчишки клянчат медяки у родителей. Юноши, способные лишь мечтать о собственной машине, тренируются впрок, на всякий случай. Виртуоз-шофер снисходительно демонстрирует: вот как надо, мальчики! Умный автомат, по-моему. Полезный. Исподволь, играючи, он помогает выработать многие необходимые для жизни в современном мире качества и навыки, приучает разговаривать «на ты» с техникой.
Хороший автомат «Охота»: за те же двадцать иен на экране перед тобой появляются движущиеся львы и тигры, всякое другое зверье, ты целишься в них из оптической винтовки, нажимаешь спусковой крючок (эхо выстрела прокатывается над саванной!), а потом табло покажет, какой ты охотник, сколько очков набрал за отведенные тебе двадцать секунд.
В последнее время у нас — в Москве, Ленинграде — появились «площадки автоматов» с импортным оборудованием. Но их еще очень мало.
Пришла — нечаянно, как всегда — первая строчка стихотворения. Чувствую: если не поработать сейчас, все пропадет — застынет, окаменеет. Завернул в ближайшее кафе, сунул зонтик (время дождливое!) в особый штатив у порога. Сижу, работаю. Час, полтора. Выпил за это время одну-единственную чашку кофе, не считая обязательного стакана воды, с которого начинается любая, даже минимальная трапеза. И никто не мешает мне, никто не косится недовольно. Только тихая музыка играет. И копия ренуаровской красавицы с раздвоенной челкой глядит сочувственно и понимающе.
А что, собственно, на меня коситься? Кафе — почти пустое, мест в нем — сколько угодно. За все время зашло еще два-три посетителя, выпили тоже по чашечке кофе. Ничего, кроме кофе, здесь и не подают. Разве что утром, в часы завтрака — какие-нибудь сандвичи, тосты или булочку с сосиской — известную американскую закуску, называемую почему-то «хот догс» — «горячие собаки».
Как же он тогда живет, как существует, этот мелкий капиталист, с улыбкой взирающий на меня из-за стойки? Почему не вылетает немедленно в трубу?
А ведь существует. Улыбается. И даже говорят, что кофейный бизнес — очень хороший и выгодный: себестоимость чашечки кофе — иен двадцать, продажная цепа — до ста иен.
А как протекает деятельность вон той, скажем, обувной лавки — не большой и не маленькой, самой обычной, каких не одна на этой улице? В ней редко увидишь покупателя. Проходя мимо нее каждый день, я заприметил нары ботинок, полуботинок, сандалий, ставшие «моими знакомыми». Иногда они исчезали — хозяин менял «экспозицию» в витрине, — потом появлялись снова. Те же самые, ибо я успел зафиксировать в памяти не только фасон, но и, так сказать, индивидуальные отличия каждой пары.
Что станет со всей этой «товарной массой» осенью, когда наступит смена сезона и сменится не только облик садов и парков, но и облик торговых витрин? Ведь торговля — сезонная: летом — только летнее, зимой — только зимнее, и если какому-нибудь чудаку понадобятся лотом сани или зимой телега, он столкнется с немалыми затруднениями.
Как же все-таки «проворачивается», «проталкивается» все это громадное количество товаров при довольно ограниченной покупательной способности населения?
Как, опять же, не прогорают владельцы лавок? Мне говорят: прогорают — и еще как! Но от чего тогда зависит выживаемость? Как действует механизм цен?
Я немало читал о современном капитализме, имею некоторое представление о том, как выжимают пот из трудящихся и одновременно борются между собой крупные монополии, называемые также акулами и спрутами, — но я почему-то очень мало знаю о такой вот «микроэкономике», о том, как вертятся, как соединены между собой самые малые колесики этой громадной машины…
Еще одно маленькое наблюдение.
Во многих случаях приходилось мне сталкиваться с тем, что я обозначил для себя термином, заимствованным из арсенала «технарей»: «свободная подвеска».
Вот, например, собираюсь в очередную поездку по стране. Со мной, естественно, переводчик. Для него это служебная командировка. И, конечно, он получает командировочные. Оптимальная сумма, достаточная, по расчетам бухгалтерии, для такой поездки. Но он не будет коллекционировать все квитанции, входные и проездные билеты, тем более что железнодорожные билеты в Японии пассажир сдает контролеру при выходе, на конечной станции своего путешествия. Вместо положенного нам «зеленого вагона» (вагон с зеленой полосой — первый класс) мы можем взять самый обыкновенный, вместо экспресса — обычный поезд, вместо гостиницы — переночевать у знакомых, а разницу использовать по своему усмотрению. Это никого, кроме нас, не касается.
Опыт показывает, что так, как ни странно, экономичнее. Что скрупулезный учет каждой иены усложнил бы функции бухгалтерии, потребовал бы расширения ее штатов, что превзошло бы в итоге эффект от повышения контроля, если бы такой эффект и был. А был бы он или нет — тоже вопрос. Потому что все бы, конечно, стали ездить на самом комфортабельном и самом дорогом транспорте, снимать дорогие номера (в пределах разрешенного), и, возможно, итоговая сумма была бы даже выше, чем выдаваемая сейчас оптимальная… Вот так: сухая формальная подгонка «тютелька в тютельку» — не всегда, оказывается, лучший способ соединения частей механизма. Не только в технике, но и в экономике. Иногда лучше — некий зазор. «Самосмазывающаяся» конструкция. «Свободная подвеска».
Поднимаюсь на цыпочки, вытягиваю шею, слушаю:
— Итак, леди и джентльмены, в этот знаменательный и радостный день мне хочется пожелать нашему новорожденному благополучия, процветания, успехов на благородном поприще — делать жизнь человеческую более приятной!..
Шелестят аплодисменты. Пыхают «блицы». Оратор еще с минуту стоит на трибуне, широко и располагающе улыбаясь.
На окраине Саппоро, столицы острова Хоккайдо, торжественно открывается фабрика пепси-кола. По этому случаю под сводами цеха — прием на международном уровне. Присутствуют дипломаты — сотрудники консульств. Прибыл из Гонконга региональный директор компании — это он только что держал речь. С Филиппин привезли вокально-музыкальный ансамбль со специально написанными для столь исключительного случая песнями. Все довольны, все радостны, у всех приколоты к животам пышные розаны из голубых шелковых лент, означающие участие в приеме.
— Поздравляю, господин директор!..
Директор — японец, но предприятие принадлежит американскому капиталу. Еще одно на японских островах. Их пока не так много, хотя на улицах и бросаются в глаза японские парни в форменных комбинезонах с красным кругом кока-кола на спине, и попадаются специально оборудованные грузовики — «кокаколовозы». Вокруг кока-кола периодически вспыхивают скандалы. Один из них произошел в сентябре 1969 года, когда член палаты представителей Такэбэ заявил, что знаменитый напиток содержит фосфорную кислоту и кофеин, компоненты безусловно вредные для человеческого здоровья. Особенно, по заявлению Такэбэ (я прочел о нем в английском издании «Йомиури» 11 сентября), кока-кола вредна именно для японцев, потому что в их организме, оказывается, очень мало кальция.
Как там насчет кальция в костях японцев, насколько вреднее для них кока-кола, чем для иных смертных, прав ли Такэбэ в данном случае или, наоборот, Министерство здравоохранения проявило олимпийскую объективность, взяв «кокакольщиков» под защиту на том основании, что средний японец все равно выпивает не больше двадцати шести бутылок в год, — об этом мне судить трудновато. А вот о том, что в заявлении парламентария сказалось и некое накопившееся раздражение, пожалуй, можно говорить с уверенностью. Не случайно, наряду с чисто медицинским аспектом он затронул и другой: компания «Кока-кола — Япония», дочерняя компания знаменитой американской фирмы, в течение восемнадцати месяцев работала без разрешения японского правительства, в обход закона об иностранных капиталовложениях.
То, что называется «проникновением американского капитала в экономику», тревожит и раздражает в Японии многих — от рабочих до предпринимателей, правда, причины и формы такого раздражения различны.
— А они все настойчивее стучатся в дверь, — говорили мне. — Они оказывают давление на наше правительство. Они не хотят ограничивать себя такими сравнительно невинными сферами, как производство прохладительных напитков…
Все это говорилось не в специальной «беседе на тему», не в интервью. Все это возникало импровизированно — в вагоне электрички, в кафе, над полосой свежей газеты.
Японцы, как я уже имел случай заметить, независимо от рода занятий всегда осведомлены в вопросах экономики, всегда в курсе последних новостей, несмотря на то что самообразованием специально не занимаются, в кружках не состоят и в семинарах, если профессия не обязывает, не участвуют. Может быть, это происходит потому, что в обществе, в котором они живут, чрезвычайно — до беспощадной обнаженности — наглядна связь между общей экономической ситуацией и благосостоянием каждого.
Осенью в газетных заголовках крупно замелькали слова: «Либерализация капитала…», «Автодеконтроль…» Под этими терминами подразумевался допуск иностранного капитала в экономику, в частности в автомобильную промышленность. Газеты обсуждали, рассуждали, судили, рядили, и можно было понять, что Япония испытывает большое давление извне и сопротивляется изо всех сил, стремясь обеспечить независимость национальной экономики.
Во всем этом, говорят сведущие люди, есть один весьма существенный оттенок. Газеты отчасти прибедняются, и это тоже в известном смысле традиционно. Сегодняшняя Япония — вовсе не такая уж бедная жертва, в меру своих сил защищающаяся от вторжения заморского капитала. Тех же автомобилей японского производства в том же, 1969 году на рынках той же Америки было продано около миллиона. Кто тут в чьи двери стучится, кто нападает, а кто обороняется, — деление, как видно, весьма условное…
А в подбор к одной из статей о «либерализации» была напечатана информация об открытии трехдневных американо-японских торговых переговоров. Один из пунктов повестки дня — обсуждение «добровольных ограничений», которые принимает на себя Япония в области экспорта текстильных товаров в США. Заокеанские партнеры высказывали недовольство: слишком много текстильных изделий ввозит к ним Япония. Слишком дешевых. И… слишком хороших. Свои текстильные фабриканты, американские, проявляют беспокойство. А дошлые журналисты пустили уже в оборот выражение «текстильная война». И предрекают еще в ближайшем будущем «войну электротехническую» — на почве бытовых электроприборов…
Такая вот жизнь, такие вот будни.
Тесно в час «пик» в токийской городской электричке. Дремлет пожилой пассажир — какой-нибудь господин Судзуки, банковский клерк. Он дремлет как-то очень аккуратно и воспитанно, даже во сне удерживая себя от соблазна привалиться к плечу соседа. Что ему грезится: служебные, густо заселенные цифрами бумаги, невидимые и неосязаемые миллионы, к которым он прикасался в течение дня? Или другие цифры — листы домашней бухгалтерии, скрупулезно заполняемые рукой жены?
…Переживаю вновь свои японские впечатления — и думаю о том, что госпоже Судзуки в последнее время, наверное, вновь стало труднее сводить концы с концами: газеты сообщают об инфляции, росте цен, о том, что машина экономического «бума» ощутимо забуксовала…
«Меня зовут Иосихара Яманиси, — говорил молодой рабочий на митинге в парке Ёёги. — Мы требуем повышения заработной платы, поскольку инфляция и рост цен привели к тому, что большую часть заработка приходится тратить на питание. А ведь нужно еще оплатить жилье, купить одежду. Та прибавка к зарплате, которую предлагают владельцы компании, нас не может удовлетворить…»
Слова Иосихара Яманиси были подхвачены прессой, и господин Судзуки читал их. Нет, он не из тех, кто шумит на митингах. Он дорожит своим местом в банке, у него двое прелестных детей. Он только чуть заметно вздыхает, очнувшись от своей дорожной дремоты, и спешит к выходу из вагона.
Там, где пахнет типографской краской
Громадное современное здание в центре столицы с характерными, асимметрично расположенными цилиндрическими башнями с первых дней привлекло мое внимание. Однажды я даже завернул позавтракать в одно из многочисленных кафе, расположенных в его цокольном этаже. Я еще не знал тогда, что принадлежит этот билдинг крупнейшему газетному концерну «Майнити», одно из зданий которого — английскую «Майнити дейли ньюс» — я приспособился покупать и читать каждый день. Впрочем, поднимись я еще на этаж, на два — я все равно не смог бы еще догадаться об этом: ниже этажи здания заняты многочисленными магазинами, ресторанами и прочими учреждениями, не имеющими ни малейшего отношения к типографскому свинцу, гранкам, версткам и прочим атрибутам газетного мира. Колосс «Майнити» как бы стоит по колено в стихии зримой, крупной и мелкой торговли, как Афродита — в пене морской, ее породившей.
Подобно своим коллегам по «большой тройке» — «Асахи» и «Йомиури» — «Майнити» не является чьим-либо органом. Это коммерческое предприятие, мощное и высокодоходное, для которого газетно-издательская деятельность является безусловно главным, но не единственным приложением сил. «Майнити» выступает, например, и как туристская компания. Мне случалось путешествовать по области Тохоку на автобусе с туристской группой, организованной «Майнити». «Будучи объединенной акционерной компанией, чьи акции принадлежат исключительно ее руководителям и сотрудникам, «Майнити» абсолютно независима от какого-либо влияния извне», — заверяет декларация в красочном проспекте, который вручила мне девушка-гид в синем форменном костюмчике, сопровождавшая нас с переводчиком по этажам здания «Майнити». Замечу кстати: в Японии, куда бы, в какую бы фирму или учреждение ни пришли вы, первое, что встречает вас при входе — конторка с табличкой «Информация» и приветливо улыбающаяся девушка за конторкой. Если компания солидная, принимающая много посетителей, — девушек будет несколько. Целая шеренга одинаковых девушек. Они отыщут по телефону нужного вам сотрудника, и вам не придется совать голову по очереди во все кабинеты: не здесь ли такой-то. Они дадут вам все первоначальные сведения, снабдят необходимой справочной литературой, и, если затем вы встретитесь с кем-то из ответственных руководителей, вы не будете занимать его время всяческими детскими вопросиками, а можете прямо приступить к главному. Очень удобная система. Недостатком ее является, безусловно, то, что требуется довольно много сотрудниц, работающих уж явно не на общественных началах, — но, надо думать, раз уж владельцы той же «Майнити» держат такую службу — следовательно, опыт убедил их, что без нее накладнее.
«Майнити» — значит просто «ежедневная».
«Ежедневной» уже исполнилось сто лет: первый номер ее вышел в 1872 году и назывался «Нити-нити», что означает также «ежедневная».
Сегодняшняя «Майнити» — это прежде всего восемь утренних и пять вечерних выпусков «главной» газеты «Майнити симбун». Впрочем, каждый выпуск — это не целиком новая газета: основной материал остается прежним, вверстывается лишь новая оперативная информация.
Кроме Токио, «Майнити» печатается еще в четырех главных городах Японии. Не в том же «столичном» виде, а с некоторыми изменениями: добавляются страницы местного материала, подготовленные отделением компании, каждое из которых занимает тоже многоэтажное здание.
С галереи, опоясывающей большой типографский цех, я слежу за бегом бумажной реки. В день «Майнити» расходует пятьсот больших рулонов бумаги, в каждом из них — шестьсот килограммов, или 6826 метров, каждого из них хватает на десять минут работы большой ротации. Расходуется двадцать больших чанов типографской краски, отливается три с половиной тысячи стереотипов в сутки. Централизованная телевизионная система позволяет из одного помещения следить за всеми процессами производства номера, на плоскую крышу здания может при случае сесть вертолет, доставляющий срочные снимки, репортер передает информацию прямо и? редакционного микроавтобуса, фотолаборатория тем временем снимает на микропленку только что вышедший номер. — Это практичнее, чем хранить пыльные и громоздкие подшивки: вся газета за месяц умещается в небольшой кассете.
Как-то между делом выпускается еще газета для детей, английская газета, несколько названий журналов, рассчитанных на разные круги читателей, немалое число непериодических изданий…
Стихия! Опа гипнотизирует, захватывает.
Я люблю газету. Люблю, зная все не парадные стороны газетной жизни, все тяготы, выпадающие на долю рядового газетчика. Люблю самое «черновое», например процесс правки какого-нибудь издалека пришедшего письма, в котором сквозь авторскую неумелость, а иногда и претенциозность, проглядывает живая мысль. Люблю запах свежей полосы, тяжеловатость влажных гранок, — может быть, еще и потому, что с газетой связаны мои первые самостоятельные шаги в жизнь, первое чувство житейской независимости.
Так или иначе, я мог с профессиональной заинтересованностью оценить масштабность, отлаженность и оперативную гибкость сложного организма «Майнити», мог попять и гордость, с которой говорила о «своей» компании девушка гид, хотя, наверное, такая гордость может быть, как и улыбка, и «дежурной» и «служебной».
Но тут же бросились в глаза и такие черты газетной жизни — тоже чисто профессиональные, не имеющие, по крайней мере на первый взгляд, прямого отношения к идеологии, — которые несколько озадачили.
Большой-большой, уходящий в бесконечность зал: если бы не низкие потолки, хоть играй в футбол. Только для этого пришлось бы, конечно, убрать тянувшиеся по залу в несколько рядов непрерывные столы-пульты с вмонтированными в них телефонами. Здесь как раз размещалось то, что по нашим понятиям является святая святых редакции. Здесь впервые ложились на бумагу строчки. Иероглифические, вертикальные — они рождались в трескотне сотен телефонов, в шуме голосов сотен людей, работавших бок о бок, чуть ли не касаясь друг друга локтями.
Мне вспомнились наши редакции, где мы сидим по трое, по двое или даже по одному в кабинете, во всяком случае стремимся к этому, и если оказываемся в одном помещении вчетвером — уже недовольны, уже ворчим на то, что нет никакой творческой обстановки.
Когда я рассказал об этом одному из японских журналистов (было это не в «Майнити», а в редакции крупной местной газеты «Хокку симбун» в Канадзаве), он искренне изумился:
— Как же вы работаете? Ведь журналистская работа требует ежеминутного кооперирования, контакта! Допустим, что-то случилось, какое-то происшествие или преступление. Я связываюсь с полицией, мой товарищ принимает информацию от репортера, выехавшего на место происшествия, еще один звонит в какие-то другие точки, имеющие отношение к событию. И тут же, на ходу, мы мгновенно монтируем наши данные в единое целое…
— И кто же такой «монтаж» подписывает? Все вместе?
— Никто не подписывает. Вы, наверное, заметили, что в наших газетах большинство материалов, даже крупных, идет без подписи.
Да, я заметил. И говорил об этом еще в «Майнити» с молодым журналистом Мацусимой. Правом подписи в японских газетах пользуются немногие: регулярно печатающиеся обозреватели, приглашаемые для выступлений литераторы и политические деятели. Подавляющее большинство из двух тысяч пишущих, которые состоят в штабе «Майнити» (включая местных корреспондентов), подписи своей в газете не видят. И могут прожить целую журналистскую жизнь, вполне даже благополучную, так и не увидав ее.
Что же касается местных, «внутренних» собствен-пых корреспондентов, то они зачастую даже и не пишут в точном смысле этого слова. Они только передают по телефону, что случилось. В тот самый зал с длинными пультами. А сидящие там — пишут. Это литсотрудники в чистом виде. Они не репортеры. Они не бегают за фактами.
Разумеется, ни о каком индивидуальном стиле, ни о каком творческом лице журналиста речи быть не может. Оно и не нужно никому. Нужен сухой, точный информационный язык. Максимум фактов при минимуме слов.
Это вроде бы даже и странно: в обществе, главным принципом которого является, по его же собственным заверениям, ориентация на отдельную человеческую личность, на обеспечение ей всех возможностей для самопроявления, самоизъявления и самовыражения, поставлена на конвейер, обезличена одна из самых творческих работ!
Разумеется, вся эта система организации труда не просто так придумана. В большом трещащем телефонами зале на глазах у сотен товарищей, включая непосредственное начальство, не поиграешь в шахматы, не затеешь с забежавшим приятелем длинный разговор о последних событиях на хоккейных полях. Газета определенно выигрывает в продуктивности своих сотрудников. И, безусловно, — в оперативности. Существует настоящий культ оперативности. Рассказывают, что советские артисты, встреченные на аэродроме фоторепортерами, по прибытии в гостиницу нашли у себя в номерах свежие выпуски газет со снимками, запечатлевшими их первые минуты на японской земле. Ничего не скажешь, в этом есть завидный профессиональный шик! И даже если что-то здесь чуть преувеличено — знаменательно, что пошла-таки гулять по свету эта история.
В предшествующих главах этой книги я уже не раз ссылался на материалы газет, в основном английских изданий. Некоторое представление — о чем и как пишут газеты, — наверное, могло уже сложиться. Повторяться я не хотел бы и здесь лишь дополню кое-что необходимое.
Каждая газета имеет, как правило, девиз. В «Майнити дейли ньюс» это: «Национальная газета для интернационального читателя» — точно определенный адрес. В «Джапан таймс» старое, как мир: «Все новости без опасения и предвзятости». Ох, и живуч же этот последний лозунг, принимающий множество словесных форм, — «только правда», «независимость», «абсолютная объективность», «отсутствие тенденциозности!» Много было у меня разговоров на эту тему, и самое удивительное, что многими еще подобные декларации принимаются всерьез, хотя, казалось бы, достаточно немного подумать, чтобы раз и навсегда убедиться, что подобные слова могут быть только пустым звуком. По той хотя бы простой причине, что невозможно втиснуть «все новости без опасения и предвзятости», без всякого отбора, в несколько газетных страниц — даже если не отдавать половину из них рекламе. Отбор предполагает тенденцию. И вовсе не в том дело, кто тенденциозен, а кто нет, а в том, чья тенденция выше, прогрессивнее, благороднее, человечнее.
И японская пресса, конечно же, отбирает.
Об этом можно судить хотя бы на примере корреспонденций, касающихся нашей страны.
Тональность их мгновенно теплеет, как только речь заходит о возможностях расширения экономических контактов: в этом отношении японская пресса весьма последовательна. Возможности получения советской электроэнергии и нефти, развития локальных торговых отношений с советским Дальним Востоком, поиски форм сотрудничества в развитии Сибири — все это обсуждается весьма оживленно.
Но как только деловые соображения отступают в сторону, меняется и «температура» корреспонденций, хотя некоторые попытки сохранить мину объективности по-прежнему остаются. Могу себе представить, какой радостной в этом смысле находкой явились для редакции «Майнити» путевые заметки художницы Мисако Сисидо, публиковавшиеся в нескольких номерах под сенсационным заголовком «Японская женщина одна путешествует по Европе».
Вот первые впечатления — путешествие на корабле от Иокагамы до Находки:
«Когда-то я представляла себе русских как суровых людей, которые могут «послать меня на тяжелые работы в Сибирь, если я буду болтать слишком много», — но эти страхи были рассеяны. Русские, которых я встретила, были добрые и хорошие. Мне стало заметно легче.
Когда море успокоилось, состоялись танцы. Около полуночи русские моряки спели несколько русских народных песен прекрасными голосами, исходившими из их сильных тел, закаленных жизнью на море, а также диетой из сыра и колбасы…
Хабаровск — город значительно более крупный, чем Находка. Туристов приглашают в автобусную поездку по городу. В центре находится площадь Ленина. Одежда на людях простая, но чистая…»
Далее следует очень длинное и подробное описание того, как в московской гостинице «заело» дверной ключ, как путешественница и горничная, «которая была около пятидесяти лет от роду», долго открывали дверь и обе вспотели, «хотя было достаточно прохладно для того, чтобы надеть свитер», как на просьбу о замене комнаты дежурная по этажу сказала «ньет» и как потом мисс Сисидо мучительно решала проблему, запирать или не запирать дверь на ночь: не запрешь — страшно, а запрешь — вдруг опять не откроется. «Так или иначе, я плохо спала мою первую ночь в Москве», — заключает бедная путешественница. К счастью, ей повезло: горничная, оказавшаяся «более гуманной», чем дежурная по этажу, смазала ключ маслом.
Все это выдержано в интонации этакого милого женского лепетания. Услышь я подобные признания в частной беседе, в кругу друзей — все было бы вполне уместно. Чему-то можно было бы улыбнуться, что-то уточнить, а с чем-то и согласиться, например с тем, что сервис в наших гостиницах доныне, увы, не всегда на должной высоте. Но когда те же слова появляются на страницах солидной газеты, которой пристал более серьезный уровень разговора о чем бы то ни было, — возникает иное ощущение. Вроде бы все доброжелательно: русские, слава богу, не рычат при встрече на каждого иностранца, умываются (ходят чистые!) и простецкую свою одежду, оказывается, все-таки стирают, поют неплохо, несмотря на то что сидят, бедняги, на колбасе да сыре. Но как-то сам собой складывается образ страны, с которой, может быть, и стоит иметь деловые отношения, и даже можно без особого риска приглашать ее артистов, но вообще-то держаться надо подальше — вот ведь и непосредственная женская душа, не какой-нибудь там стреляный газетный волк, говорит то же самое.
Я пишу не обозрение печати и поэтому не стану более касаться материалов на экономические или социальные темы, тем более что о них так или иначе заходила речь в предшествующих главах. Мне хотелось бы рассказать еще о том необычном, странном или экстравагантном, на наш взгляд, что можно найти на газетной полосе в Японии. Ну, например, никогда мне не приходилось читать в газетах астрологических гороскопов. А вот «Йомиури» (английское издание, во всяком случае) печатает их регулярно. Неподалеку от биржевых бюллетеней. «Ваша судьба на эту неделю», автор — Констанс Шэйрп.
Для тех, кто рожден под созвездием Водолея, то есть между 21 января и 19 февраля, неделя, начавшаяся 17 августа, обещала, например, следующее: «Путь к новым успехам будет порой не идеально гладок, но неделя должна быть удовлетворительной. Никому не позволяйте видеть неуверенность или сомнение в вашей душе, ибо это может помешать выполнению ваших планов. Старайтесь не возбудить излишнего внимания коллег и соперников. Друг может явиться неожиданно».
Рожденным под созвездием Рыб (20 февраля — 20 марта) надлежит поддерживать отношения с сотрудниками дипломатически и не поступаться ради новых романтических увлечений давними прочными привязанностями.
Тем, кто родился под созвездием Льва, то есть празднует свой день рождения в дни, близкие к дате составления гороскопа, рекомендуется надеяться, что их дела и заявления скорее привлекут людей на их сторону, чем побудят к бегству в лагерь соперников. Удовлетворение наступит скоро, причем может выразиться «как в эмоциональной, так и финансовой форме».
Что ж, все понятно: у человека всегда были, есть и будут основания интересоваться своим будущим. Интерес к будущему так же вечен и ревностен в человеке, как любовь к правде, желание знать самую-самую истину. Пророков иногда забрасывают камнями. Гадальщиков слушают. С улыбкой — но слушают. Мода на гороскоп — привозная. В Японии существуют свои, традиционные и модернизированные способы гадать о будущем. Гадают в храмах — однажды и я решился на это, тем более что гадание стоило двадцать иен — вчетверо дешевле пачки сигарет. Священник удалился в темное помещение, было слышно, как он хлопнул там в ладоши, потом что-то заурчало металлическим голосом, как автомат, который продает кока-кола, — и мне был вручен тонкий листочек с «судьбой». Среди множества уклончивых формул два пункта были для меня конкретны: то, что для меня благоприятно южное направление, и то, что заниматься торговлей мне следует в небольших масштабах. В одном из храмов Киото гадал старик с ученой птичкой. Птичка была очень «образованная»: сама брала клювиком из рук клиента монетку, относила ее в коробочку, потом скакала к игрушечному храмику, звонила, дергая за веревочку, в колокол, открывала дверцу и приносила сложенную вчетверо «судьбу». Причем от предлагаемой таким образом «судьбы» можно, в принципе, и отказаться: если «судьба» нравится, ее необходимо повязать на ветку ближайшего дерева (многие деревья близ храмов похожи на расцветшую пе ко времени черемуху), а если нет — просто выбросить. На телевизионной башне в Саппоро «гадает» — выдает перфокарты — некое подобие компьютера. В некоторых харчевнях «гадает»… пепельница: стоит только опустить монету в специальную щель, и выскочит бумажка с «судьбой». А вечерами вдоль токийских улиц, особенно той, что ведет к парку Уэно, зажигают свои желтые фонари многочисленные хироманты. Вы можете выбрать соответственно своему вкусу и настроению гадальщика, который вызывает у вас наибольшее доверие. Может быть, вот этот сомнительной чистоты лохмач? Что-то, знаете, есть в нем этакое индийское, мистическое… Или вот эта пожилая женщина с таким добрым и участливым лицом? Или вон тот явно подозрительный тип — свой кошелек вы бы ему, конечно, пе доверили, но предсказания— товар специфический, вроде наркотика, марихуаны, и чем подозрительней продавец, тем больше шансов получить «самое настоящее». А может быть, наоборот, вас привлекает солидный и современный молодой человек ученого вида, в черном костюме и очках? Он даже плакаты вокруг себя расставил с изображением человеческой ладони и линий на ней — дескать, говорит он, во всяком случае, не просто что бог на душу положит, а придерживается некоторых «объективных» показателей. Так что — выбирайте по своему вкусу. И не бойтесь прогадать: дерут все одинаково — по пятьсот иен за сеанс. Это вам не двадцать иен в храме, не по-божески.
При таком интересе к будущему, естественно, и газеты не отстают. Предсказания играют свою роль в привлечении читателей. Кроме гороскопов печатаются время от времени пророчества некоторых профессиональных предсказателей из различных стран, которые пользуются, оказывается, всемирной славой и неизвестны лишь тем народам, которых отделил от света свободной цивилизации «железный занавес». Вот, например, что предсказывал тогда, в 1966 году, прибывший на Тайвань знаменитый индийский пророк Дельсара: режим Пекина падет в результате всеобщего восстания в 1980 году, и объединение Китая свершится пятью годами позже (на какой основе свершится предполагаемое объединение, тридцатидвухлетний пророк не уточняет, но, очевидно, место, где произнесено пророчество, говорит в этом случае само за себя); Мао Цзэ-дун умрет в 1973 году; вьетнамская война будет продолжаться до 1970 года; лекарство от рака будет найдено в США между 1975 и 1977 годами. Теперь мы уже имеем возможность судить, насколько оправдались хотя бы некоторые из предсказаний.
В общем, в предсказаниях будущего нет недостатка. А я вспоминаю другое, тоже многократно слышанное в откровенных беседах:
— Никто не сможет вам здесь сказать, какой вы застанете нашу страну через полтора десятилетия…
О чем еще пишут газеты?
Ну, конечно, спорт.
Ну, конечно, криминальная хроника: жена признается в убийстве мужа, хозяин зеленной лавки, разобидевшись на владелицу бара из-за слишком высоких, по его мнению, цен, похитил двух дочурок последней и сжег одну из них в котельной, шеф полиции со слезами на глазах признается перед сотнями репортеров, что человек, задержанный по подозрению в ограблении банка, доказал свое алиби, и, следовательно, полиция оскандалилась.
Сплетни международного класса: сопоставив многочисленные свидетельства, обыватель имеет полную возможность выработать абсолютно свое, независимое мнение по весьма актуальному вопросу современности, а именно — беременна ли Джекки Онасис, бывшая Жаклин Кеннеди, бывшая первая леди Америки. Бедной Жаклин вообще приходится худо: чего-то ей, видимо, никак не могут простить. Возможно, мир купли-продажи где-то глубоко внутри страдает неким комплексом неполноценности, ему нужны люди-идолы, люди-легенды как свидетельство того, что все-таки не всё в этом мире продается, что есть высшие ценности. Но беда идолу, если он оказывается поверженным, если он в чем-то нисходит до уровня своих поклонников. Тут вместо благодарности начинается злорадство. И печатаются уже статьи и целые книги, доказывающие, что она, Жаклин, «еще тогда» была вовсе не той, за кого себя выдавала, что и подтверждается в книге, написанной ее бывшей личной секретаршей Мэри Галлахер. Статья сопровождается фотографиями Жаклин и госпожи Галлахер — очень респектабельной худощавой леди с приятным лицом, на котором начертаны достоинство и исполнительность.
Сенсация из сенсаций: тридцатидвухлетний английский литератор Гордон Лэнгли Холл, переменивший пол с мужского на женский путем хирургической операции, позирует перед фотоаппаратом со своим мужем — негром-автомехаником. Газеты в смятении: следует ли принимать на веру заявление миссис Симмонс (так теперь называется бывший мистер Холл), что недавно она родила девочку. Медицинские авторитеты, в том числе и те, кто делал операцию, утверждают, что это «определенно невозможно», но миссис упрямо стоит на своем, отказываясь, правда, назвать больницу, в которой состоялись роды.
Благообразный, пышущий здоровьем джентльмен держит в зубах непомерно громадную сигару: первый гурман мира, знаменитый «охотник за бифштексами» посетил Японию и авторитетно высказывается о сравнительных достоинствах американских и японских бифштексов.
Вопль души с «модной» страницы: Париж до сих пор не дает ответа на вопрос о длине юбок в будущем сезоне!
Фотография: в жаркий летний полдень какой-то токиец забрался на железобетонную ферму моста (тридцать метров над уровнем реки и четырнадцать метров над уровнем мостовой) и упорно отказывался слезть оттуда, несмотря на уговоры прибывших пожарных. «Я болен и устал от этого мира», — отвечал он со своей вершины. «Я хотел покончить с собой, — заявил он позднее, — но на высоте мой пыл несколько охладился, и я решил подумать. Но спускаться обратно мне все равно не хотелось».
Это уже серьезно. Серьезно и грустно.
Любовь к прекрасному
Мне так и не удалось полюбоваться цветением знаменитой японской вишни — сакуры, наслаждаться которым — давняя национальная традиция. Крестьяне с натруженными руками и знатные путешественники специально останавливались в дороге, чтобы провести какое-то время в созерцании цветов сакуры.
радовался древний поэт.
Увы, сезон цветения сакуры остался за границами моего «японского» полугодия.
Зато я имел возможность познакомиться с другим обычаем, менее известным за пределами Японии, но, пожалуй, в не меньшей степени свидетельствующим о том, сколь развито у японцев чувство прекрасного. Я имею в виду «момидзигари» — «кленовую охоту», если переводить буквально. Самую гуманную из всех возможных охот.
Подобно тому как весной любуются вишнями, осенью специально ездят любоваться многоцветием кленовой листвы. Ездят семьями, дружескими компаниями, туристскими группами. От перронов токийских вокзалов отходят специальные поезда «момидзигари». В местности Никко, недалеко от столицы, горы пылают медным и малиновым пламенем. Молодожены, проводящие медовый месяц (это только так говорится — месяц, вообще-то он длится два-три дня), бродят по берегам озер. Туристы фотографируются у теплых водопадов — дымных, шумных, инфернально припахивающих сероводородом. Падающие листья за несколько минут покрывают сплошным ковриком крышу остановившейся автомашины.
Вдоволь наглядевшись на клены, «охотники» направляются созерцать творения рук человеческих: старинные храмы. В одном из них предметом паломничества служит статуя буддийского святого, вырезанная некогда из живого дерева — корни его и поныне глубоко в земле. В другом — зал «поющего дракона»: если, остановившись в строго определенной точке, хлопнуть в ладоши, раздается причудливое многократное эхо; если вы хотите, можете поверить, что это «поет» дракон, изображенный на потолке. Знамениты «Ворота Целого дня» — говорят, для того чтобы рассмотреть в деталях всю резьбу, которой украсили их мастера, нужно провести здесь целый день, не менее.
А когда сгущаются сумерки и резные фигуры становятся неразличимы, зажигаются вдоль аллей желтые крупные фонари, тоже старинной формы — это, пожалуй, самое красивое. Японию называют, как известно, страной Восходящего солнца, но мне почему-то показалось, что лучшее время суток в этой стране — все-таки сумерки. С желтыми фонарями.
Я обрадовался, узнав, что мое ощущение, по-видимому, не случайно. Профессор Ёсидзо Нодзаки, театровед, русист, окончивший в свое время театральный институт в Ленинграде, подарил мне русский перевод известного эссе Дзюнъитиро Танидзаки «Похвала тени». Написанная в те годы, когда начавшееся широкое внедрение электричества и другой бытовой техники заставило по-новому посмотреть на многие предметы повседневной жизни, «Похвала» может считаться энциклопедией традиционного японского вкуса. Поскольку в нашей стране она никогда не публиковалась, я позволю себе привести несколько пространных цитат из этого произведения.
«Во всякого рода художественных изделиях, — пишет Танидзаки, — мы отдаем свои симпатии тем цветам, которые представляют как бы напластование тени, в то время как европейцы любят цвета, напоминающие нагромождение солнечных лучей. Серебряную и медную утварь мы любим потемневшей, они же считают такую утварь нечистой и негигиеничной и начищают ее до блеска. Чтобы не оставлять затененных мест в комнате, они окрашивают потолок и стены в белые тона. При устройстве сада мы погружаем его в густую тень деревьев, они же оставляют в нем простор для ровного газона…»
Несколько ранее автор произносит восторженный панегирик японской столовой посуде из лакированного дерева:
«…прелесть лакированной посуды немыслима без одного привходящего условия: «темноты». В наши дни появилась лакированная посуда белого цвета, но в старое время обычным цветом ее был черный, коричневый или же красный — цвет ряда наслоений темноты, естественно родившийся из окружающего мрака. Когда смотришь при дневном свете на лакированные блестящие шкатулки с яркой золотой росписью либо на такие же настольные пюпитры для книг и этажерки, — они кажутся безвкусными, лишенными спокойной солидности, иногда даже мещански пошлыми. Но попробуйте заменить окружающий их дневной свет темнотою, попробуйте направить на них не лучи солнца или электрических ламп, а слабый свет японского светильника «тоомео» либо свечи, и вся эта кажущаяся безвкусица спрячется куда-то глубоко на дно — вещь будет выглядеть строго и солидно. Несомненно, что старинные мастера, покрывая вещи лаком и нанося на них золотой узор, всегда имели в виду эту темноту комнат и предвидели тот эффект, который должны дать лакированные вещи при слабом свете…»
И далее, уже не просто об эстетическом любовании лакированной посудой, а о том, как приятна она в повседневном пользовании:
«Я ничего не люблю так, как эту живую теплоту и тяжесть супа, ощущаемые ладонью сквозь стенки лакированной суповой чашки, когда берешь ее в руки. Ощущение это подобно тому, когда держишь в руках нежное тельце новорожденного младенца… Когда я сижу перед лакированной чашкой с супом, слушаю неуловимый, напоминающий отдаленный треск насекомых, звук, льющийся из нее непрерывной струйкой в ухо, и предвкушаю удовольствие, какое получу сейчас от того, что буду есть, — я чувствую, как чья-то невидимая рука увлекает меня в мир тончайших настроений…»
Так говорит Танидзаки. Многое в его словах, очевидно, субъективно, кое-что неубедительно — особенно в тех случаях, когда от тонко наблюденной реальности перекидываются мостики чуть ли не в мистические области. Но бесспорна поразительная утонченность эстетического восприятия в самом что ни на есть повседневном быту. И не производит эта утонченность, как бывает иногда, впечатления некоей болезненности. Чувствуется, что принадлежит она не только одному человеку, как бы талантлив и эстетически развит ни был он. Угадывается за нею многовековая традиция, опыт народа.
Об эстетической утонченности японцев многое сказано и написано, она стала чуть ли не легендарной. Мне хотелось пойти немного дальше обычных туристических «ахов» и «охов», попробовать, отнюдь не претендуя на роль специалиста, разобраться: как поддерживается эта традиция сегодня, чем жива она — тем ли неуловимым, что передается от поколения к поколению вместе с кровью, с генами, как говорят сейчас, или воспитанием в семье, в школе?
…В городок Цуруга, что на побережье Японского моря, мы с переводчиком попали неожиданно, вне программы: из-за забастовки железнодорожников на некоторых линиях пришлось несколько изменить маршрут. В Цуруга предстояла пересадка, поезда нужно было ждать около трех часов. Миновав в привокзальном скверике местный «манекен пис» — подражание известной брюссельской статуэтке, — мы углубились в город. Город как город, как десятки небольших и, надо сказать, весьма схожих друг с другом японских городков. На площади перед небольшим храмом мы заметили оживление и подошли ближе.
— А! — сказал переводчик. — Все понятно. Выставка хризантем. В эти дни вы можете увидеть их по всей стране.
«Экспозиция» расположилась под навесами, выстроенными в виде большой буквы «П» — «покоем», как говорили старые русские архитекторы. Виновниц торжества было несколько сотен, и по мало-мальски внимательном рассмотрении можно было убедиться, что нет среди них двух одинаковых цветков, как нет двух одинаковых бронзовых лиц в знаменитом храме «тысячи и одного будды» в Киото. Были хризантемы абсолютно белые, были — с чуть заметной желтинкой, как будто однажды в неяркий день их осветило солнце да так и оставило навсегда свой слабый свет на лепестках, были — с лиловатой сумеречной подсветкой. Были — остро-лучистые, как электрический разряд, были — томные красавицы с чуть привялыми кончиками лепестков. Были стройные, подтянутые, благовоспитанные барышни — и дерзкие растрепы. На некоторых из них можно было увидеть красные и золотые бумажные ленточки «лауреатов» выставки. Группы людей, среди которых можно было различить рабочих с соседней стройки — был час перерыва, — не спеша двигались вдоль выставки. Я попросил переводчика послушать, о чем они толкуют.
— Вот тот господин в комбинезоне, — доложил переводчик через несколько минут, — говорит своим друзьям, что он не совсем согласен с оценкой уважаемого жюри. Он считает, что на выставке имеются хризантемы несравненно более примечательные, чем отмеченные премиями. Он говорит, что жюри исходило из чересчур традиционных вкусов, что настала пора более чутко прислушиваться к новым веяниям.
Подошли и представились трое мужчин: Киндзо Окуда, кондитер, президент местного общества цветоводов «Цуруга кикуюкай», вице-президент бухгалтер Ка-дзуо Кубота и член общества Рётаро Микаи, торговец. Общество цветоводов, рассказал Окуда, создано в городе лет десять назад, с тех пор такие выставки устраиваются ежегодно. В нынешней участвуют около пятидесяти человек. Между прочим, исключительно мужчины, ибо выращивать цветы — дело в основном мужское. В предыдущих выставках домохозяйки также принимали участие, но конкуренции со стороны своих мужей, увы, не выдерживали.
Кроме хризантем были показаны и другие образцы творчества цветоводов — в иных, так сказать, жанрах. «Икэбана» — прославленное искусство составления букетов — была представлена произведениями одной из современных школ — «икэнобо», автор одной из композиций — Томидзи Исобэ — смело ввел в нее элемент современности: электрический шнур в синтетической изоляции. Было тут и «мокудзукури», относительно которого всякий знает, что это разновидность «хачиуэ» — выращивания деревьев и кустарников в горшках, было «итацукэ» — композиция из мха, деревьев и цветов на вертикальной доске, «ивацукэ» — дерево на камне, «ио-суэ» — как бы крохотный пейзажик из «живого» материала. Даже сложнейший жанр «бокудзукэ»» — живой цветок, выращенный на стволе старого дерева — можно было увидеть на выставке. Окуда объяснил, что создание этого произведения искусства потребовало тринадцати месяцев терпеливого, внимательного труда.
Из всех этих жанров в нашей стране наиболее известна «икэбана». Еще до поездки мне приходилось слышать, каким серьезным, топким искусством является в Японии составление цветочных букетов: чтобы достигнуть сколько-нибудь удовлетворительного любительского уровня, нужно учиться минимум три года, а чтобы стать авторитетом в этом деле, надо посвятить ему всю жизнь.
Мне рассказали, что в мире служителей «икэбана» существует поныне чуть ли не феодальная иерархия авторитетов, поддерживаемая не только традицией уважения младшего к старшему, ученика к учителю, но и определенной системой материальных зависимостей. Есть течения консервативные и прогрессивные, и вопрос о допустимости, например, использования камней или прутьев при составлении букета становится подчас предметом непримиримых и бескомпромиссных расхождений.
В Токио меня привели однажды в одну из школ «икэбана», расположившуюся в доме ее наставницы-хозяйки. Урок был в разгаре. Десятка полтора девушек и молодых женщин (и один юноша среди них) творили букеты, хозяйка оценивала завершенные создания, вносила легкие коррективы, показывала, как лучше расположить в низкой и плоской вазе изящные водяные лилии.
Слов нет, все букеты были красивы.
И все-таки сторонним своим умом я никак не мог понять, чему именно здесь нужно учиться три года, кстати, за немалые деньги. Я не хочу сказать, что учиться нечему, я только честно признаюсь в том, что почувствовал тогда. Мне показалось, что при наличии элементарного вкуса можно составлять букеты ничуть не хуже тех, которые показали мне в школе. Я спрашивал: может быть, существует какой-то особый «язык цветов», позволяющий выражать конкретные человеческие чувства. Нет, отвечала учительница, такого языка не существует. «Икэбана» — импровизация. Но существует ряд правил. Будут ли букеты, составленные без соблюдения этих правил, обязательно некрасивыми? Как для кого, ответили мне. Для того, кто не знает правил, они могут показаться прекрасными. Но для того, кто правила знает…
Тут мне подумалось: может быть, весь смысл «икэбана» в знании правил и следовании им, в наслаждении знанием?
Нет красоты абсолютной, всечеловеческой, беззаконной, красота существует лишь постольку, поскольку существуют правила, — таков, может быть, смысл искусства «икэбана».
То же самое, по-видимому, можно сказать и о чайной церемонии, которая, если не знать правил и не наслаждаться их неукоснительным соблюдением, остается лишь весьма утомительной процедурой, состоящей из долгого и мучительного (в том числе и для привычных японцев) сидения на собственных пятках, строго регламентированных движений хозяина или хозяйки, готовящих чай, ритуальных поклонов и освященного традицией диалога: в какой лавке покупали вы столь прекрасный чай, каково происхождение этой восхитительной старинной чашки, как «зовут» вот эту бамбуковую ложечку, которой хозяйка зачерпывала чайный порошок (все предметы, участвующие в церемонии, имеют собственные имена!). Где-то между делом выпивается, обязательно в три глотка, полчашки зеленого, взбитого бамбуковой кисточкой варева, которое по виду своему напоминает покров из хлореллы на поверхности зацветших прудов, о вкусе же его сказать вообще ничего невозможно, во-первых, с непривычки нет критериев, а во-вторых, потому, что от постоянного внутреннего напряжения вам не до вкусовых ощущений. В искусстве чайной церемонии тоже есть несколько школ, и различия между ними очень существенны. Например, адепты одной из школ утверждают, что кусочек печенья, употребляемый при чайной церемонии, надлежит съесть прежде, чем пить чай, другие же исповедуют диаметрально противоположную точку зрения.
Но, видимо, одно дело — восприятие любознательного иноземца, для которого главный вопрос — «как это делается?», и совершенно другое — чувства, испытываемые человеком, прекрасно знающим все правила и их разветвленные вариации. Мне довелось присутствовать на чайных церемониях несколько раз: и на домашних, любительских, где роль хозяек выполняли, при умиленном внимании старших, смущенные дочери-студентки, и на многосложной, профессиональной, на которую заранее продавались довольно дорогие билеты. Гости — в большинстве своем женщины — приехали на эту церемонию не только из Токио: многие — издалека. В ярких, праздничных кимоно сидели они длинными рядами в застеленных циновками коридорах специального здания, терпеливо ожидая, пока отчаевничает предыдущая группа и настанет их очередь отхлебывать чай и бить поклоны. На лицах было выражение глубокой сосредоточенности. По пустякам такого выражения не бывает. И удовлетворенности: все идет как надо, по правилам, выработанным много веков назад…
Когда урок в школе «икэбана» окончен, отличившиеся ученики могут взять свои произведения домой, с тем чтобы поставить их в токонома.
Токонома — чуть приподнятая над полом ниша в японском доме, где обитает красота. Такие ниши обязательно существуют и в частных жилищах, и в гостиницах японского стиля. Там помещаются ваза с цветами, статуэтка. Там же обычно висит картина — какой-нибудь пейзаж на узком сверху вниз развернутом свитке. Или — каллиграфически выполненное изречение. Или — строка из старинного стихотворения. И если бумага пожелтеет от времени, если проступят на ней разводы от сырости, если выцветет часть рисунка, — хозяин и не подумает заменить ее новой. Пишет все тот же Танидзаки:
«Вешая картину-панно, мы прежде всего обращаем внимание на то, гармонирует ли она с общим тоном ниши и стен… Чем же именно гармонирует с комнатой такое панно, само по себе не обладающее особенными достоинствами? Элементом гармонии является всегда «цвет давности», которым отмечены фон картины, цвет туши и измятость окантовки. «Цвет давности» поддерживает соответствующий баланс с темнотою ниши или комнаты. Когда мы посещаем знаменитые храмы Киото или Нара, нам показывают сокровища этих храмов — панно, висящие в глубоких нишах их больших аудиторий. Очень часто в этих нишах даже днем царит полумрак, мешающий разглядеть рисунок панно, и, лишь слушая объяснения гида, по полустертым следам туши представляешь себе, как прекрасна была картина панно. И то, что время наложило свою руку на эту старинную картину, совсем не мешает целостности ее гармонии с полутемной нишей, даже наоборот: как раз сама неясность картины и дает это прекрасное сочетание… Картины новые, будут ли они написаны тушью или же исполнены в бледных тонах акварелью — безразлично, при неудачном выборе могут только испортить теневой эффект ниши…»
Часто в нише можно увидеть простой, необработанный камень. Сочетание детальной регламентации и предельной естественности — характерное качество японского «кодекса красоты». Может быть, именно на этом «внутреннем конфликте» держится в значительной мере его своеобразие. Так или иначе, творчество художника по имени Природа во всем многообразии жанров пользуется
Камни и каменная пыль служат материалом для совершенно особого жанра художественного творчества — «бонсеки». Мне случилось однажды видеть, как создаются произведения этого жанра. Сидя по-японски перед низким лакированным столиком, девушка-художница располагала на его поверхности черные камни — один побольше, два поменьше, из выдвижных ящичков специальной шкатулки доставала деревянной лопаточкой толченый уголь, тертый кирпич, какую-то белую пыль. Не дай бог, сделать резкое движение, неосторожно вздохнуть — многочасовой труд пропадет даром! Но вот на глазах у зрителей из глубокой темноты черного фона проступила красная луна в нежных облаках, черные камни оказались скалами, охваченными у подножий скобками морской пены, и заключительным штрихом легла на море лунная, тоже красноватая, дорожка. Все зааплодировали. Тут же можно было видеть другие, ранее завершенные произведения художницы: снежный конус горы Фудзи в лунную ночь, порожистая горная река, крестьяне-рыбаки на бамбуковом плоту. И была какая-то особая, щемящая изысканность в том, что произведения эти непрочны и недолговечны, что достаточно сквозняка, для того чтобы смять, обессмыслить, уничтожить их красоту. И было сознание значительности момента: как-никак, а я один из немногих, кому довелось видеть именно эти произведения в течение их недолгой жизни. А пригласительный билет в кармане напоминал, что удовольствием этим и честью я обязан одной из ювелирных фирм, проводившей в эти дни выставку-продажу своих изделий и устроившей в фойе для приглашенных некое шоу — «бонсеки» и чайную церемонию.
Я говорил уже, что красота, в японском понимании, часто создается в соавторстве — человеком и природой. Они вместе призывают на помощь третьего соавтора — воображение зрителя. И это логично, ибо художник в Японии — это не только тот, кто создает. Художник — это прежде всего тот, кто видит. Для того чтобы изваять статую, надо, естественно, быть художником. Но для того чтобы поднять камень, через который перешагнули тысячи равнодушных прохожих, и показать, как он прекрасен, — тоже нужно быть художником. И неизвестно еще, какой дар более возвышен. Может быть, как раз второй, не отягощенный ремеслом.
Прославленный «сад камней» в Киото поначалу разочаровал меня. Обычная прямоугольная серая площадка, засыпанная крупным гравием, замкнутая невысокой земляной стеной. Над гравием возвышается несколько камней. Только и всего. И хотя экскурсовод поясняет, что сад был некогда создан одним из величайших художников Японии — Соами, не покидает ощущение, что создавать подобные сады не так уж сложно. Хоть по нескольку в день, были бы песок да камни.
Но проведя в таких размышлениях минут десять на террассе храма Рёан-дзи, которому принадлежит «сад камней», вдруг почему-то чувствуешь, что туристский зуд в пятках вдруг пропал и никуда бежать не хочется. Приходит какое-то обволакивающее душу успокоение. Властное. Почти насильственное. Как от лекарства или внушения.
Но это еще не все. Нужно прочесть, что пишет о «саде камней» Дзоси Мацукура, главный священник храма Рёан-дзи:
«Сядем в тишине и погрузимся в созерцание этого сада камней и песка.
Сад камней символизирует идею бога, присущую учению «Дзэн» и выраженную через камни и песок.
Согласно учению «Дзэн», природа есть бог, и все в природе, даже листок травы, есть часть бога. Созерцая сад камней внутренним взором, мы можем вообразить прекрасный океан и мирные острова с высокими горами и зелеными долинами. Мы можем также почувствовать себя высоко в небе, — словно мы смотрим вниз на море облаков с проступающими вершинами гор…
Старинная земляная стена на заднем плане играет важную роль в нашем созерцании, поскольку завораживающий эффект сада подчеркивается красотой, которую придало земляной стене время».
Не знаю, как там насчет идеи бога и учения «Дзэн», но когда воображению дан толчок — действительно начинаешь себя чувствовать то на корабле посреди океана, то в заоблачных высях.
Утонченное, я бы сказал изощренное, восприятие прекрасного — давняя, веками выпестованная традиция.
Уважительное отношение к старине — качество, которому стоит поучиться.
Но уважительность и идеализация — разные вещи, и в Японии многие понимают это. Нельзя забывать, что в средневековой (да и не только в средневековой) Японии утонченности нередко сопутствовала жестокость.
Помню исторический фильм, виденный в Токио, фильм, цветовую доминанту которого составляли яркие, изумительной расцветки кимоно придворных красавиц. И помню, как эти самые красавицы, объединенные общей ревностью, огнем выжигали одной из своих товарок родинку, благосклонно запримеченную властителем.
А в замке города Кокура (ныне вошедшего вместе с четырьмя другими городами в состав нового большого города Кита-Кюсю) мне показали очень старинный, очень красивый, очень изящный сосуд для головы врага. С двумя дырочками в дне. Чтобы стекала кровь.
Приходят и уходят властители, а старинный гончарный круг все крутится и крутится, и руки перепачканы глиной, и возникает из бесформицы, из небытия, растет, вытягивается кувшин.
Незабываем город Киото! Здесь храмы, парки, здесь поныне живы традиции древних народных ремесел.
Миягава, хозяин мастерской, поначалу и внимания почти не обратил на гостей — только поклонился молча и снова сел перед своим кругом: у меня, мол, не музей, мне работать надо, если интересно — смотрите.
На полках проходили первую просушку чайники, пиалы с процарапанным узором, чашки в форме бамбуковых срезов. Только что «родилась» изящная чашка для чайной церемонии, и хозяин наконец вытер руки о фартук. В стороне за невысоким столиком парень покрывал глазурью небольшой сосуд — как выяснилось, предназначенный для варки грибов в японской водке сакэ: строгая дифференциация посуды по назначению очень характерна для японского домашнего хозяйства.
— Сын, — кивнул в сторону парня Миягава, угадав мой вопрос. — В нашей семье четырнадцать поколений занимаются этим ремеслом. Старший сын — уже зрелый мастер, его работы демонстрировались на выставке в Токио.
Кроме «серийной» посуды — впрочем, понятие серийности здесь весьма относительно, ибо любая вещь ручной работы в чем-то неповторима, — Миягава создает и произведения уникальные. Вот недавняя работа— чашка «Четыре времени года». Рассматривая ее, можно видеть, как весна переходит в лето, лето — в осень, осень — в зиму, зима — снова в весну, и так до бесконечности.
— Сколько приблизительно может стоить такая чашка? — поинтересовался я.
— В хорошем магазине — семьдесят-восемьдесят тысяч иен, — подумав, ответил Миягава.
— А сколько времени занимает изготовление такой чашки?
— Дней пятнадцать. Из них полтора-два дня — рисунок.
Керамические коробочки — пудреницы, что ли? — в виде птичек. Чашка с бело-золотым узором на сером фоне: заснеженный бамбук в ненастный день. Работа сына.
Прекрасное, древнее, как человек, искусство.
И вечно молодое, как человек.
Я спросил, испытывает ли кустарное керамическое производство какую-либо конкуренцию со стороны массовой и, очевидно, более дешевой фабричной продукции. Нет, сказали мне, во всяком случае, такие мастера, как Миягава, этой конкуренции не ощущают: люди в Японии с детства так воспитаны, что каждый стремится иметь в своем доме помимо обычной, потребительской посуды что-то уникальное. Но, пожалуй, трудности со сбытом в последнее время возросли…
А вот прямо на улице, на стене дома — выставка детских рисунков: лихо замахнулся битой бейсболист, идут друг на друга, выпятив животы и расставив руки, мастера популярной «борьбы толстяков» — «сумо», вниз головой парят в пространстве космонавты. Тут же — образцы каллиграфии, составляющей в Японии самостоятельный жанр искусства. Знаки иероглифической письменности с их сложным начертанием сами по себе очень декоративны, и естественно, что искусство письма — на грани художества. Причем ценится в каллиграфии отнюдь не сухая четкость, а, наоборот, размашистость и свобода. Очень красивым считается, если на каком-то повороте линия вдруг окажется не сплошной, а как бы прерывистой, если станут вдруг видны следы отдельных волосков писчей кисти. Существуют три основных стиля написания иероглифов: кайсё — наиболее простой и удобочитаемый, гсосё, струящиеся строки, — где отдельные знаки сливаются и, наконец, сосё, с трудом поддающиеся чтению, где превалирует чисто декоративная красота. Декоративные надписи в стиле «сосё» часто украшают посуду, ширмы, всякого рода шкатулки и другие бытовые предметы, причем хозяин, даже будучи грамотным человеком, далеко не всегда может сказать, что именно начертано на принадлежащем ему старинном чайнике: по-видимому, какое-то благопожелание…
А что пишут дети в своей каллиграфии, попавшей на выставку? Да самое разное: «Япония», «бейсбол», «гладкое зеркало неподвижной воды» или «дети ветра». Неважно что, важно как. И еще важно: выводя иероглифы, дети знают, что труды их не будут пылиться где-то на шкафу, взрослые отнесутся к ним с достаточной серьезностью.
Мне помнится посещение одной из токийских школ — самой рядовой школы первой ступени, как меня уверяли. При входе в школьное здание — построенное, между прочим, после войны муниципалитетом на месте бывшего армейского плаца — прежде всего бросалось в глаза обилие «изобразительной продукции» на стенах: картины, рисунки, рельефы. Чистота красок и трогательная непосредственность линий рождали глубокую симпатию к юным Анри Руссо и Нико Пиросмани из токийской школы-шестилетки. Ни в одной работе не ощущалось того натужного желания рисовать «как взрослые», которое вызывает обычно у зрителя чувство щемящей тоски. Но не чувствовалось и искусственной консервации инфантилизма, являющейся другим, не менее опасным видом насилия над психикой одаренного ребенка. Ну, а уж специальный класс изобразительного искусства заслуживал того, чтобы провести здесь не один час. Урокам по этому предмету в начальной, шестилетней, школе отводится три часа в неделю. Нет, преподаватель не отказывается от хорошо известных нам учебных заданий по изображению куба, цилиндра и конуса, но, памятуя, что в отдельности эти экзерсисы могут одарить ученика лишь стойким страхом перед карандашом и бумагой или в лучшем случае отвадить от искусства недостаточно настойчивых и терпеливых, — разумно и весело сочетает их со свободным творчеством, импровизацией. «Вот перед вами куча глины, — говорит художник своим ученикам. — Возьмите себе каждый по куску и постарайтесь вылепить свой характер». И вот стоят на длинных деревянных полках галереи забавнейших рожиц, не выдерживающих, может быть, критики с точки зрения профессионального искусства, но несомненно выразительных. Нельзя не подумать и о попутном, чисто воспитательном эффекте такой работы: умение с юмором относиться к собственной персоне — качество на редкость ценное, а тут юмор возникает сам собой. Учитель учит своих питомцев видеть прекрасное во всем, в самой фактуре наипрозаичнейшего материала. Попалась на глаза горстка ржавых гвоздей и шурупов? А ну-ка, ребята, что вам в ней видится? И возникает на деревянной дощечке забавная «мозаика»: скор пион, краб, морской конек, цветы. Очень красиво и неожиданно! Клочья фольги — обертки от съеденного шоколада? А ну, малыши, заставим поработать воображение! Тебе увиделась бабочка? Отлично. А тебе — рыбки в бассейне? Вот бумага, клей — действуй! А это полено так и просит само, чтобы его превратили в раскрашенного индейского идола! Брусок легкого пенопластика? Пригодится! Старая шина? Так ведь у нее же великолепная фактура! Какие-то маски, чудища, некий полукомический вариант роденовского «Мыслителя» — скульптуры, вообще говоря, очень любимой в Японии…
Покидая школу, шестиклассники (в Японии дети оканчивают последовательно три школы, по системе шесть — три — три года, школы эти независимы друг от друга и подчиняются разным ведомствам, обязательны лишь первые две ступени) оставляют прощальный подарок — какую-нибудь коллективную работу. В той школе, где побывал я, один из недавних выпусков оставил живописное панно, другой — большой деревянный рельеф «Насекомые» и т. д. Все это хранится в школе и составляет предмет ее гордости. Правда, мне рассказали, что в последнее время раздаются голоса о необходимости сделать обучение в японской школе более прагматическим, приблизить его к требованиям жизни, уделить больше внимания физике, химии, математике и другим отраслям знания, имеющим непосредственную прикладную ценность. И произвести это предполагается, конечно, за счет не столь полезных «уроков прекрасного»…
Я уже сказал, что отнюдь не склонен преувеличивать роль и значение прекрасного в человеческой жизни. Меня уже, увы, не увлечет, как увлекла когда-то, мысль, сформулированная одним из наших поэтов:
Совершали. И не только в глубокой древности, но и в наши времена. Руки, обагренные кровью стариков и детей, бродили по клавиатурам фортепьяно в городах оккупированной Европы, извлекая сладостные звуки «Штиле нахт». Традиционный культ красоты не помешал и Японии стать чуть больше трех десятилетий назад одной из милитаристских, фашистских держав, агрессором, инициатором войны в бассейне Тихого океана.
И все-таки…
Прекрасное — прекрасно.
Прекрасное сближает народы, способствуя взаимопониманию.
И поэтому, и по многим еще причинам, которые нет надобности перечислять здесь, дабы не повторять общеизвестное, мне долго будут помниться часы, проведенные в токийской школе.
Вспоминая о них, я уже не столь удивляюсь тому, что знаменитый нейрохирург доктор Исино, с которым мы встретились в городе Канадзава (его ученики сказали мне по-русски: «Мы хотим быть такими, как доктор Исино!»), занимается на досуге живописью по фарфору; я воспринимаю как вполне естественное сообщение о том, что в префектуре Нагано производится особый вид фарфоровой посуды — ракуяки, рисунок на которой делает сам заказчик, кем бы он ни был; я не удивился, увидев простое и смелое убранство в одном из ресторанов старого Киото — под потолком висели ржавые металлические корзинки, а в них — самые обычные полешки дров с зеленовато-серой корой, и все это отнюдь не производило впечатление неопрятности, а, наоборот, было очень изящно и красиво…
Бунт молодых
Едва успев подняться на земную поверхность из неглубоких недр токийской «подземки», я неожиданно для себя расплакался. Не от растроганности, не от умиления — от внезапной рези в глазах. Так вот, значит, какой он, этот пресловутый слезоточивый газ! Оказалось, впрочем, что к сравнительно небольшой его концентрации можно в какой-то мере притерпеться, и уже через минуту-другую я почувствовал себя в состоянии оглядеться по сторонам — лишь время от времени приходилось вытирать платком непрошеные слезы.
Я не узнал Синдзюку, знаменитый токийский район Синдзюку, второй центр одиннадцатимиллионного города, тот самый Синдзюку, о котором говорят, что обаяние его неотразимо и не видеть его — значит не видеть Токио.
Синдзюку в переводе означает «новая станция». Этот район развился в послевоенные годы и ныне стал, как заверяют статистики и социологи, самым многолюдным местом в столице. Обычно в такие вот вечерние часы Синдзюку залит светом неона, гигантские универмаги сияют всей необъятной ширью своих витрин, на свой лад завлекают посетителей маленькие лавочки самой различной специализации: обувь и электротехника, жемчуг и клюшки для игры в гольф, дамское белье и живые щенки. Посреди переулка вы наткнетесь на тележку, уставленную клетками, из которых разносится беспрерывное стрекотание: сверчки! Обычай держать дома сверчка в клетке давно утвердился в Японии, с тех самых, очевидно, пор, как рост городов с неизбежностью отдалил большинство японцев от столь милой их сердцу природы; но именно в последние годы он получил, кажется, особое развитие, в одной из газет мне попалась статья, озаглавленная «Инсектбум», автором ее был член парламента. А в один жаркий полдень на асфальте тротуара в том же Синдзюку мне встретился большой и усталый сверчок. Выскользнув, по-видимому, накануне из клетки навстречу такой завлекательной — всегда завлекательной — свободе и переночевав где-нибудь в прохладном уголке, он полз теперь неведомо куда, и чудо еще, что до той минуты он не погиб под одной из многих тысяч шаркающих по асфальту ног.
Но, конечно, главное, что составляет славу Синдзюку, — это бесчисленные рестораны и ресторанчики, бары и кафе, национальные и европейские, «мясные» и «рыбные», сравнительно чинные (особо чинные концентрируются все-таки в других районах города: Гинза, Акасака) и, так сказать, не обременяющие себя избытком респектабельности. Калейдоскоп названий: «Грациас» и «Ренуар», загадочное «К» и не менее загадочный «Старый слепой кот», «Нана» и «Сунгари» (основан, по-видимому, русскими — выходцами из Маньчжурии, на стенах — виды Харбина, напоминающие боковые улочки Петроградской, в меню — пельмени и советская «Столичная» в экспортном исполнении). При входе в трехэтажное кафе «Катюша» посетителю вручают песенник с начертанным на обложке по-русски названием кафе, открывается песенник одноименной песней. У подъезда охотничьего ресторанчика томится в клетке громадный черный медведь, а внутри посетитель переступает через туши диких кабанов с кровью, запекшейся на рылах. На тротуаре, тут и там, застенчивые юноши ловко всовывают в руки прохожих зазывные открытки, с которых улыбаются симпатичные девушки. О, не подумайте ничего худого, это «хостессы», в переводе с английского — «хозяйки», их профессия — исполнять обязанности хозяйки за вашим столиком; поддерживать разговор, подносить спичку, следить за тем, чтобы не пустовала ваша рюмка. Упрощенно — современный вариант знаменитых гейш. Разумеется, все это будет потом внесено в счет, как и все, что «хозяйка» съест или выпьет в вашей компании, — впрочем, отнюдь не считается зазорным заказать для нее за весь вечер один-разъединственный бокал оранжада. Что же касается продолжения знакомства, то оно вовсе не обязательно, хотя и не исключается, как авторитетно свидетельствуют, в частности, два американца, создавшие книгу под названием «For Men with Yen», или «Для мужчин при деньгах».
Однако Синдзюку — это не только беспечный «Nightloss Town», «Город, где нет ночи», как называется один из здешних ночных клубов.
Это здесь, в Синдзюку, на втором этаже молодежного кафе я видел самодеятельно снятый документальный фильм, посвященный борьбе крестьян токийской пригородной зоны против изъятия у них земель под строительство нового международного аэропорта. Да, говорили мне потом, мы все понимаем, что пашей столице нужен новый аэропорт, что существующий аэропорт Ханэда уже не справляется со своими обязанностями, — но, черт возьми, существует же недалеко от Токио огромный, современно оборудованный американский военный аэродром, и трудно убедить крестьян, что эту авиабазу надо сохранить, а их согнать, пусть и за плату, с их земель!
Это здесь, в Синдзюку, сосредоточено большинство гак называемых подземных театров — попросту говоря, подвальчиков, часто с трубами водопровода и канализации по потолку, арендованных группами любителей-энтузиастов и превращенных в крохотные зрительные залы с крохотными сценами. Театрики эти весьма различны по своей тематике и направленности, есть и такие, мимо рекламы которых проходишь с чувством некоторой стеснительности, — но большинство их вдохновляется идеями прогрессивными и гуманными. Вспоминаю один из виденных мною спектаклей — определенно антивоенный по своей направленности. Я не очень понял, честно говоря, какую мысль несло в себе режиссерское решение, согласно которому немногочисленные действующие лица — солдат, его девушка и старуха мать — должны были вылезать из большой белой пазы, но слова при этом они говорили хорошие, и зрители искренне им аплодировали.
Это здесь, в Синдзюку, табличка, обозначавшая привокзальную площадь, была однажды сменена: удивленные прохожие, привыкшие к тому, что улицы в Токио, как правило, названий не имеют, прочли вместо слова «площадь» слово «улица». Невинная на первый взгляд замена имела глубокий смысл: по закону об общественном порядке на площадях митинговать можно, а на улицах — нет, чтобы не мешать движению. А как раз площадь при станции Синдзюку молодежь избрала для своих встреч: по субботам здесь собирались многотысячными толпами, раздавали студенческие газеты, пели, после чего утренние пешеходы отмечали про себя, что, как и следовало ожидать, полицейская будка снова оказалась без стекол.
Очень разный народ собирается у многочисленных выходов станции Синдзюку. Одно время, в предвечерние часы, там можно было видеть юношей с указками, что-то объясняющих возле огромных установленных на штативах блокнотов с черными и красными письменами. И если, допустим, один из них вполне определенно высказывался против продления «договора безопасности» с Соединенными Штатами Америки, то другой, нервно переворачивая страницы блокнота, втолковывал немногочисленным слушателям:
— Социализм и коммунизм — ошибка человечества. Я, например, тоже верил…
Площадку возле одного из станционных выходов облюбовали токийские хиппи. Длинноволосые, грязные и, в общем, малоинтересные. Может быть потому, что о них уже слишком много написано, и каждый живой хиппи воспринимается теперь как иллюстрация к опубликованным уже очеркам и репортажам, причем в очерке и репортаже, за счет концентрации материала и талантливой публицистической «подсветки» все это выглядит гораздо интереснее, чем на самом деле. Единственное, что я увидел нового в облике токийских хиппи, — это полиэтиленовые мешки с какими-то жидкими лаками и красками. Сунув физиономию в такой мешок, проповедник всеобщей любви быстро погружается в наркотический дурман и засыпает на тротуаре, вызывая жалостливый ужас бледностью бескровного лица. Мне рассказывали, правда, что некоторые хиппи способствовали бегству нескольких американских солдат, которых должны были отправить с военных баз в Японии на вьетнамский фронт, — через какое-то время эти солдаты объявились в одной из европейских стран. Это уже нечто серьезное. Но в целом хиппи серьезного отношения к себе как-то не вызывали.
В один из последних дней моего пребывания в Японии мне крупно повезло: посчастливилось увидеть спектакль «Hair», в переводе «Волосы», выражающий, как я понял, самую сущность мировоззрения хиппи. Вскоре после возвращения я прочел в «Правде» американские заметки Константина Симонова: в Соединенных Штатах он тоже видел «Волосы» и, отметив некоторые непривычные элементы формы спектакля, отнесся к нему в целом вполне одобрительно. Спектакль, который я видел в Токио, был поставлен тем же режиссером — Костели, все роли в нем исполняли «настоящие» хиппи. Из многих сотен хиппи, с готовностью явившихся на призывный клич, постановщик выбрал десятка три самых талантливых и длинноволосых. На последнее обстоятельство обращалось внимание: по ходу действия участникам спектакля приходится столько отплясывать и в таком несусветном темпе, что никакой парик на голове, безусловно, не удержался бы.
Билеты на «Волосы» дороги и добываются по знакомству. Входящего в зал встречают, как и следовало ожидать, плакаты, расклеенные по стенам: «Мир», «Любовь», «Цветы», «Красота», «Солнце». И спектакль начинается с поклонения восходящему солнцу: распростерши, подобно язычникам, руки, хиппи склоняют свои косматые головы перед светилом.
Фабула спектакля несложна: получив призывные повестки, группа хиппи отказывается идти на войну во Вьетнам, а повестки сжигает. Главный герой Клод, убоявшийся последовать их примеру, отправляется на войну и гибнет. Хиппи оплакивают его. Все это сопровождается большим количеством танцев и песен. Вот в качестве примера одна из них:
При всей странности безусловно «что-то есть» в этом языческом восторженном самовосхвалении молодой плоти, радующейся существованию своему и стихийно протестующей против преждевременной смерти, против уничтожения, слепого и бессмысленного!
А вот иная песня — песня Клода, главного героя:
Все эти жалобы вызывают безусловно сочувствие, можно было бы и поплакать вместе, если бы музыка не была столь шумной.
Я был во Вьетнаме в разгар войны, видел разрушенные школы и больницы, и у меня есть особые основания с одобрением относиться к акту сожжения повесток, требующему несомненного мужества.
Я понимаю, что известного мужества требует, вероятно, и воспроизведение этого акта на сцене в условиях современной Японии, где силы, поддерживающие возрождение милитаризма, достаточно активны и не слишком разборчивы в средствах для утверждения своих взглядов.
Но что-то мешает мне до конца серьезно отнестись к спектаклю «Волосы» и «идеям» хиппи.
Почему-то, может быть по старомодности, мне кажется, что неистовый пляс, в ходе которого участники в порыве экстаза спускаются в зал, прихватывают кое-кого из зрителей и увлекают в свой канкан, — не лучшее, если не сказать кощунственное средство для выражения протеста против сожжения напалмом целых деревень со всеми их обитателями.
Почему-то мне не кажется плодотворной альтернатива: «Не хотим воевать, а хотим танцевать».
Почему-то и длинные волосы, и грязные штаны, и бусы в три нитки на кадыкастых мужских шеях не умиляют меня, даже если мне сто раз скажут, что они означают неистовый протест против фальши буржуазного общества. Мне почему-то всегда казалось, что преувеличенное внимание к своей внешности (пусть и проявляемое в парадоксальной форме «невнимания» к ней) проистекает в основном от избытка душевной праздности.
Тоскливые вопросы «Кто я?», «Зачем я?», «Куда я иду?» вызывают поначалу сочувствие, но лишь до той поры, пока не начинает слышаться в них некоторое иждивенчество. За всеми вопросами — ни малейшей серьезной попытки найти ответ на них. А мир между тем «серьезен, хоть убей», как сказал один из наших поэтов.
Мне показалось, наконец, что форма «протеста», избираемая длинноволосыми, чрезвычайно устраивает то общество, с фальшью которого они так доблестно борются. Возможно, на первых порах был еще какой-то элемент растерянности перед новым явлением, но сейчас все прекрасно встало на свои места. Хиппи — это шоу, это — театр, пусть и не на сцене, пусть на улице. И не только театр. Помните, как герой Станислава Лема, бесстрашный «звездопроходец» Ион Тихий, знакомится на одной из открытых им планет с учреждением, называемым «бесильня»? Этакая комната с мягкими стенами, куда время от времени заскакивают участники слишком жарких споров, чтобы разрядить избыток нервной энергии и вернуться к столу беседы успокоенными и благостными. Так вот, движение хиппи — тоже своего рода «бесильня» для молодежи. И очень удобно для хозяев жизни, чтобы молодежь подольше продержалась в своем инфантильном состоянии, и к тому времени, когда длинные патлы и экстравагантность одежд будет уже не по возрасту, оказалась бы без сколько-нибудь серьезного мировоззрения за душой, без сколько-нибудь значительных идей. А там, глядишь, выяснится, что нужны, как ни странно, и прочная крыша над головой, и кусок хлеба на каждый день, и в результате сладостной, столь прославляемой любви на свет появляются, как это ни удивительно, дети, перед которыми волей-неволей приходится нести некоторую ответственность, — и тут уж недавнего «бунтаря» бери голыми руками. Хорошо еще, если из него получается просто благонамеренный и безобидный гражданин общества, с улыбкой вспоминающий безумства юности, — бывает, что вчерашние «радикалы духа» оказываются на жаловании у самых что ни на есть правых сил и организаций.
Во всем этом одно серьезно: коли понадобилась «бесильня», значит, что-то вообще с молодежью происходит. Коли понадобился клапан для выпуска пара, значит, есть пар.
И не случайно одна из острейших проблем сегодняшней Японии — студенческое движение.
Оно имеет большие и давние традиции. Один из «пиков» его был в 1960 году, он сопутствовал заключению американо-японского «договора безопасности». Следующую вспышку, с которой мне довелось столкнуться непосредственно, называют крупнейшим кризисом национальной системы высшего образования за девяносто лет ее существования. Выясняя «родословную» событий, многие истолкователи выходят далеко за национальные рамки, отмечая не без оснований тот живейший отклик, который вызвали в Японии события мая 1968 года во Франции и последующие выступления молодежи в США. Осенью того же, 1968 года и весной следующего резко обострилась ситуация в университетах Японии. Первоначальным толчком послужили внутренние проблемы высшего образования, появился лозунг «Университеты для властей должны стать университетами для народа», но очень скоро сфера конфликта расширилась. Особую остроту приобрел вопрос о праве служащих так называемых сил самообороны держать вступительные экзамены. Студенты заявляли, что это приведет в дальнейшем к сотрудничеству университетской науки с милитаристскими кругами, к участию в военных исследованиях. «Достаточно того, что наши университеты тесно связаны с монополиями!» — иронически писали студенческие газеты. Вспыхнув, движение не могло остаться в стороне от таких коренных проблем, как война во Вьетнаме, военный союз с Соединенными Штатами, возврат Окинавы. Появились баррикады. Разразилась знаменитая «битва при Ясуда» — так окрестили журналисты конфликт между студентами и полицией в аудитории Ясуда Токийского университета, Короткое время просуществовала «свободная территория», провозглашенная студентами в квартале Суруга-дан университетского района Канда…
«Университетской проблеме» уделяли немало внимания газеты, телевидение. Меня, кстати говоря, на первых порах удивляла широта гласности, которой предавала печать, в том числе и самая консервативная, всю эту информацию. Оповещалось в подробностях не только о том, что было, но и о том, что будет: где ожидаются самые горячие схватки, какими маршрутами пойдут колонны демонстрантов, какие полицейские силы мобилизованы для поддержания порядка. Потом я понял, что пресса прекрасно владеет и «фигурами умолчания», если того надо. Широкое «паблисити», которого удостаивались выступления молодежи, было вполне сознательной тактикой, преследующей определенные, весьма определенные цели.
«Четверо полицейских ранено в университете Майдзи», «Рост преступности среди студентов», «Профессор повесился в храме», «Профессор совершил харакири», «Самоубийство жены профессора» (во всех трех случаях причиной самоубийства газеты называли депрессию, вызванную «дискуссиями» со студентами), «Материальный ущерб от студенческих выступлений составляет 556 миллионов иен», «Император огорчен неистовствами студентов» — всего этого, набранного крупными шрифтами, можно было не увидеть только при очень сильном желании.
Но, как ни странно, обилие информации не приносило ни на грош понимания: что же, собственно, происходит, чего ребята хотят?
Я бродил по улицам студенческого района Канда, видел университетские здания, забаррикадированные столами и стульями, заклеенные, исписанные сверху донизу разноцветными иероглифами лозунгов. Иногда из какого-нибудь переулка вдруг выкатывалась цепочка демонстрантов. Они бежали тесной «змейкой» по двое в ряд, скандируя какое-то слово. На головах — шлемы, иногда мотоциклетные, иногда строительные, нижняя часть лица зачем-то обвязана полотенцем.
Попадались полицейские, экипированные для борьбы с «бунтовщиками»: высокие, от земли до плеч, выгнутые алюминиевые щиты, специально сконструированные шлемы с откидными забралами — воскрешенное средневековье. А под шлемами, под забралами — все те же молодые лица. И, пока не грянул час схватки, переговариваются негромко, улыбаются друг другу два сверстника — студент и полицейский. Впрочем, неизвестно, что они значат, эти улыбки. Я заметил, что в Японии, когда сталкиваются две автомашины, шоферы не кидаются друг на друга с кулаками, как это нередко бывает у нас, а вежливо раскланиваются и улыбаются, хотя никакая сила в мире не заставит меня поверить, что они в этот момент не костерят в душе друг друга на чем свет стоит…
Однажды мне в гостиницу, где я тогда жил, принесли письмо.
Я
И вот мы сидим в недорогом кафе и беседуем, переходя с русского языка на английский и обратно.
Идзуми на втором курсе, его успехи в русском языке весьма заметны, но, вздыхает он, они могли бы быть и больше, ведь заниматься ему сейчас приходится только самостоятельно, регулярных занятий в университете вот уже два года (вы, наверное, знаете?) нет. Что делать, учиться, конечно, нужно, но и бороться тоже нужно. Может быть, даже важнее сейчас бороться, чем учиться, — в стране надо многое изменить. Люди сейчас не могут жить как люди. Жаль, конечно, что рабочий класс проявляет странную инертность, не понимает студентов. Приходится полагаться на свои силы. Но и в студенческом движении нет, увы, единства. Даже среди тех, кто протестует против войны во Вьетнаме, против продления «договора безопасности» с Соединенными Штатами, существуют разногласия. Одни, как та группа, к которой принадлежит Идзуми, поддерживают коммунистическую партию, другие — социалистов, третьи — сами по себе. А есть еще и ультралевые, и троцкисты, и анархисты, и правые — вплоть до ультраправых, студенческие организации, численность которых не так уж велика, но зато число названий — бесконечно.
Я тотчас вспомнил газетную статью «Правые студенческие группы консолидируют позиции». Газета «Йомиури» (номер от 1 июля 1969 года) насчитывала в этой статье около двадцати пяти наиболее приметных правых студенческих организаций: Федерация студенческих ассоциаций, Японский студенческий альянс, Японский студенческий конгресс, Национальный совет связи организаций студенческого самоуправления, Национальный совет студенческих организаций, Национальный студенческий конгресс обороны, Национальный студенческий конституционный конгресс и другие. Названия «Японский», «Национальный» или даже «Всеяпонский» в данном случае никого не должны смущать: в каждой из этих организаций может насчитываться не более нескольких десятков членов, а в общей сложности около пяти тысяч, но цели у них далеко идущие и вполне определенные. Первым пунктом программ является воинствующий антикоммунизм, вплоть до так называемого неорасизма, каким-то образом противопоставляемого довоенному ультранационализму. Некоторые из правых организаций проповедуют возврат к довоенной «конституции Мэйдзи» с ее узаконением культа императора. Существующая конституция, в особенности знаменитая и беспрецедентная девятая статья, заключающая в себе торжественный отказ от войны как средства разрешения международных споров, равно как и от создания армии, вызывает постоянные нападки правых. Иные из них даже критикуют на свой лад военный союз с США — в том смысле, что пора, мол, Японии осуществить свое право на создание собственных достаточно мощных вооруженных сил, чтобы впредь полагаться на себя. У правых — свои лозунги, свои демонстрации. В старинном Киото я как-то видел демонстрацию правых. Она была не чисто студенческой. Ио улицам чинно шествовали пожилые респектабельные господа, степенные дамы в кимоно. Были, однако, и молоденькие симпатичные девушки — у реакции, как выяснилось, далеко не всегда ярко выраженная свирепая внешность. А впереди с высоко поднятым национальным флагом шествовал рослый красавец в студенческой тужурке — нежная смуглота щек, сумрачный пламень в глубине больших черных глаз…
«Национализм — главная нота в новой волне студенческого движения», — писал публицист Кёяки Мурата в газете «Джапан таймс» уже позднее, в августе. Скорее всего, это сказано слишком категорично, но отнестись с полным пренебрежением к этой оценке было бы, наверное, ошибкой.
Левых различного толка несравненно больше, чем правых.
Но если у правых в последнее время наметились тенденции к объединению сил, то у левых, скорее, обратное.
«Растет вражда между Японской компартией и ультралевыми студентами», — радовалась «Джапан таймс» еще в июне 1969 года.
Как ни трудно разобраться в мешанине оттенков и пестроте групп, нельзя не заметить, что роль, которую играют ультралевые, порой двусмысленна и коварна. На живописание их художеств пресса всегда особенно щедра, не скупо даются и иллюстрации. В этом не так уж трудно угадать определенный расчет. Мне приходилось слышать догадки, что наиболее «яркие» бесчинства ультралевых поощряются, если не инспирируются полицейскими властями. Цель простая: дискредитировать студенческое движение, в том числе и прежде всего то действительно серьезное и здоровое, что в нем есть. Напугать обывателя — и даже не только стопроцентного обывателя, но и просто рядового гражданина, который отправил сына учиться в университет, тратит на его содержание деньги, а сын, вместо того чтобы учиться, бегает по улицам в мотоциклетном шлеме! И даже когда на первых порах родители понимают сына, в чем-то сочувствуют ему — их понимание и сочувствие могут перейти наконец в раздражение, если каждый день убеждать их, что студенческие беспорядки — это лишь проявление неконтролируемой страсти к разрушению…
Публицист Хисао Ока пишет в сборнике «Новая Япония», выпущенном издательством «Майнити» к открытию «ЭКСПО-70», что в начале событий правительство до поры до времени «уважало принципы академической свободы и заняло позицию «поживем — увидим», до тех пор пока публика не стала спрашивать: что же собирается правительство делать по поводу студенческих волнений?.. Такие голоса, — продолжает Ока, — усиливались по мере интенсификации событий…»
В одной из газет было напечатано читательское письмо, автор которого, возмущаясь «либерализмом» властей по отношению к бунтовщикам-студентам, призывал брать пример с такой «передовой и цивилизованной страны нашего времени», как… Южно-Африканская Республика! Вот уж где, мол, проблема общественного порядка и спокойствия решена идеально…
Это письмо — и средство пропаганды, и результат ее.
Оно знаменательно.
То, что я начал с противоречий и слабостей молодежного движения и уделил им столько места, вовсе но означает, что я не увидел в его рядах отличных парней и девушек честных, смелых, самоотверженных, мыслящих, желающих добра миру и своей родине.
Я помню их патрули на Гинзе в начале августа, в годовщину трагических дней Хиросимы и Нагасаки. Держа перед собой документальные фотографии городов после атомной бомбардировки, они обращались к прохожим через динамики-усилители:
— Не забывайте! Не предавайте память погибших! Протестуйте против ремилитаризации экономики…
Я вспоминаю их в Иокогаме — продающих номера студенческой газеты с протестом против поездки премьер-министра в Америку для переговоров о продлении «договора безопасности».
Я видел их в Фукуока, на острове Кюсю, возле одного из университетских зданий, которое стояло в полуразрушенном виде, напоминая военные годы, хотя разрушение было «свежим»: несколько месяцев назад на этот корпус, по счастью еще не достроенный и поэтому пустой, обрушился реактивный самолет с близлежащей американской авиабазы.
И шумной постановке хиппи я мог бы в известной мере противопоставить спектакль в столь знакомом пам жанре «поэтического театра», поставленный токийским Художественным театром, а проще говоря — группой энтузиастов во главе с молодым режиссером Кадзуки Кобаяси. В этом спектакле читаются антивоенные стихи, звучат письма убитых на войне студентов Токийского университета. «Мы чаще и чаще задумываемся: почему они умерли?» — сказал мне режиссер, И очень уместно «прозвучали» вмонтированные в спектакль кадры из документального фильма о Вьетнаме…
Да, билеты на этот спектакль не берутся «с боя», как на «Волосы». Респектабельная публика пе пробивается в зал, исполненная стремления пережить острое ощущение «эпатажа». Да, может быть, не все отработано у исполнителей, посвящающих любимому искусству свободное от службы время. Но у всего происходящего есть своеобразное суровое обаяние, спектакль заставляет думать.
Кобаяси связывает свою деятельность и с определенной эстетической программой. Его лозунг — «Пусть японский язык зазвучит красиво!» Чтобы серьезное поэтическое слово вышло к широкой читательской аудитории, считает он, нужно сперва «научить» его звучать. Это сложная и своеобразная задача, ведь традиционно японская поэзия связана больше с письменным начертанием, чем с произнесением вслух…
Я мог бы рассказать и о многих других встречах.
Но зачастую даже в тех случаях, когда было четко понятно, чего ребята не хотят, что их конкретно не устраивает сегодня, — мне не удавалось уловить, чего же им нужно, так сказать, в перспективе, во что они верят, каков их положительный идеал, конструктивная, пусть не сиюминутная программа. Более того, иногда казалось, что и необходимость иметь такую программу как-то не очень внутренне ощущается, а настойчивые расспросы о ней воспринимаются как проявление чуть ли не буржуазного позитивизма. Романтические лозунги «Мы — против всех авторитетов», «Все разрушить!..» популярны не только среди крайних «леваков», можно сказать, что на них существует некая мода, и не исключено, что, как и всякая мода, она имеет своих модельеров.
В одном из университетов Хоккайдо мы беседовали с группой студентов. Не о политике, упаси бог, — о делах сугубо академических, благо университет оказался одним из немногих, где какие-то занятия все-таки шли. В числе собеседников была юная студентка — сама женственность, само изящество; если бы не современная модная кофточка, можно было бы подумать, что девушка сошла с одной из старинных ширм в каком-нибудь киотоском храме. Она поведала, что в свободное от учебы время занимается уже второй год в школе «икэбана» и в школе чайной церемонии, любит музыку и поэзию.
— А еще? — поинтересовался я.
— А еще мы хотим все разрушить, — голосок, напоминающий звук маленького фарфорового колокольчика, прозвучал, казалось, особенно нежно, а улыбка получилась такой очаровательной, что нельзя было не улыбнуться в ответ. Заулыбались и педагоги. С оттенком умиления.
Ну а если говорить серьезно, консервативным силам общества удалось отчасти преуспеть по крайней мере в одном: разделить в молодежном движении — да и только ли в нем? — Мысль и Действие, всячески культивируя в «людях действия» недоверие к «словесам», а в людях мысли и слова — по крайней мере в некоторых из них — пренебрежение к практицизму. В результате — движение, которое пока не может осмыслить само себя и даже не всегда стремится к этому. Да и со стороны трудно получить полную ясность.
— Мы им сочувствуем, не понимая, — обронил один профессор, известный своими передовыми убеждениями, имея в виду симпатичные ему группы молодежи.
Иногда нам кажется, что у студентов борьба превращается в самоцель, борьба ради борьбы, — развел руками другой, сам почти что студенческого возраста и уж никак не ретроград по убеждениям. — Вы слышали, что заявляют лидеры радикалов: борьба не имеет конца, конец одной борьбы есть начало другой!
— Можно только сказать определенно, — услышал я от третьего, — что значительный толчок движению дало несовершенство нашей системы высшего образования. Она оторвана от жизни, не гарантирует человеку будущего. Студенчество оказалось самым шатким звеном в общественной системе, студенты не привязаны, как рабочие, к своему месту жесткой экономической зависимостью. Отсюда — легкая «воспламеняемость»…
И вот теперь, обогащенными всеми этими сведениями и мнениями, нам самое время вернуться в вечерний район Синдзюку 21 октября 1969 года, в его пропитанную слезоточивым газом атмосферу.
Я написал, что не узнал Синдзюку. Так оно и было. Бесчисленные неоновые рекламы, которыми славится район, в этот вечер погасли. «Зажмурились», опустив железные шторы, большие универмаги. Прикрыли торговлю маленькие лавчонки. Улицы и площади стали неузнаваемы. Совсем другой город, незнакомый и тревожный. Свет был, но какой-то нездешний, зыбкий, первобытный. Осмотревшись, я понял: в разных концах привокзальной площади что-то пылало. Кажется, автомашины.
Рядом со мной какие-то парни в шлемах деловито ковыряли мостовую и складывали горкой камни — запасались оружием.
Деловито пробежал фоторепортер, весь обвешанный аппаратурой, и тоже в шлеме.
Парил в воздухе вертолет.
Полиция, перешептываясь с помощью портативной радиоаппаратуры, копилась в прилегающих переулках. Молодежь сгрудилась в середине площади.
Было на удивление много зрителей, которые собрались на тротуарах, взгромоздились на каменные парапеты и, вытягивая шеи, выражали всем своим видом нетерпение: когда же начнется?
Неожиданно толпа побежала. Произошло это как раз в тот момент, когда я решил пересечь площадь и пробирался сквозь тесные ряды. Поток подхватил меня. Невдалеке несколько камней глухо брякнули об алюминиевые щиты.
Внезапно все остановилось — так же внезапно, как и началось. Пробежали в общей сложности метров пятнадцать. Полиция ретировалась в переулки. Молодежь снова собралась в центре площади.
На следующий день газеты посвятили событиям дня несколько полос. Привожу материал газеты «Асахи» — «Инциденты антивоенного дня в хронологическом порядке».
«9.50 утра. Пятеро, похожие на студентов, ворвались в японский промышленный центр в Сибуя и воздвигли баррикады. Все были арестованы.
10. 20 утра. Пятеро проникли в индустриальный клуб в Маруноути (центральный деловой квартал Токио, —
11 утра. Неизвестный бросил нечто взрывчатое на территорию американской военно-воздушной базы в Екота и скрылся. Другой юноша студенческого облика ворвался на автомобиле на территорию военно-воздушной базы США в Татикава и был арестован после обыска, в ходе которого при нем обнаружили самодельную бомбу…
12.50. Около ста студентов забросали камнями полицейскую будку в Регокубаси и бросили бутылку с зажигательной смесью в полицейскую будку в Хигаси-Нихонбаси, которая частично повреждена огнем…
2.45. Около восьмидесяти студентов собрались против главного подъезда Центрального железнодорожного вокзала. Одетые в голубые шлемы студенты доехали поездом до Юракучо (соседняя станция городской железной дороги. —
С 4 часов сотни студентов собрались на станциях Син-Окубо и Медзиро Национальной железной дороги и на станции Син-Очап частной железнодорожной линии Сейбу и начали двигаться к станции Синдзюку. Движение поездов было временно приостановлено. Студенты столкнулись с полицией на станции Синдзюку, и около 120 студентов были арестованы…
5.25. Студенты воздвигли баррикады возле станции Хигаси-Накано.
С 6 часов вечера студенты и другие радикалы собрались в районе Синдзюку и воздвигли баррикады у железнодорожной станции. Баррикады были разрушены полицией, но демонстранты оставались на площади, продолжая стычки с силами порядка.
7. 00. Около 200 членов «Бехейрен» (Японский комитет борьбы за мир во Вьетнаме, видную роль в этой организации играет известный писатель Макото Ода. —
7.20. Полицейский подвергся нападению толпы у западного выхода станции Синдзюку. Нападавшие отобрали у него пистолет. Вскоре пистолет был найден на улице поблизости.
8.00. Более 1500 членов «Бехейрен» и других вооруженных демонстрантов участвовали в сооружении баррикад возле станции Иидабаси. В результате столкновений с полицией возник пожар.
8.10. Размахивая деревянными палками, около 150 молодых людей, принадлежащих к одной из радикальных фракций Молодежного антивоенного комитета, вторглись в ряды мирной демонстрации, поддерживавшей Социалистическую и Коммунистическую партии Японии, а также Сохе (Генсовет профсоюзов Японии — наиболее влиятельный и прогрессивный, но не единственный общенациональный профсоюзный орган. —
8.30. Около 150 студентов нарушили систему сигнализации на железнодорожной линии Ямато возле станции Такатанобаба. Движение поездов, возобновленное было вскоре после восьми часов, снова приостановилось.
9. 00. Студенты пытались напасть на полицейскую будку в четвертом квартале района Гинза. Полицейская будка в Ниси-Окубо пострадала от огня. Студенты построили баррикады перед полицейской будкой и подожгли две автомашины, стоявшие поблизости.
10.40. Движение поездов на линии Ямато было вновь прервано…»
Таковы данные сводки. Они достаточно красноречивы. Все перемешалось: благородные лозунги борьбы за мир, против войны во Вьетнаме, против иностранных военных баз на территории Японии, молодая отвага, риск — и разрушение железнодорожного оборудования, от которого страдают явно не империалисты, а десятки тысяч простых токийцев, застрявших в поездах по пути домой, очень похожая на провокацию кража пистолета, наконец, мирная демонстрация, которая была прервана в результате нападения ультралевых…
«Фракционная борьба студентов песет кровопролитие и смерть», — писал несколькими днями раньше в «Майнити дейли ньюс» публицист Хидетака Нава. Набранный крупным шрифтом заголовок его статьи был явно рассчитан на то, чтобы еще больше припугнуть читателя, в самой статье были определенно сгущены краски — но какие-то факты в ней соответствовали истине.
И, возможно, после прочтения этой статьи, иллюстрированной выразительными фотографиями, кое-кто из читателей уже, так сказать, с пониманием читал помещенный на обороте большой — на целую полосу — материал о том, как солдаты «сил самообороны» готовятся к столкновениям со студентами на улицах. На всякий случай. Потому что волнения, даже затихнув на время, могут возобновиться вновь и вновь.
Чем кончится дело? Каковы перспективы молодежного движения? Куда оно придет и к чему приведет страну? В Японии никто, насколько я понял, не был в состоянии ответить на эти вопросы. Наиболее определенное суждение из всех, какие я слышал, было примерно таким:
— Студенческое движение мы можем расценивать сейчас как некий индикатор, со всей определенностью указывающий на то, что в стране что-то неблагополучно. Социальное равновесие отсутствует. Что-то должно измениться. Может быть, не только в нашей стране. Во многих странах. Доныне крупные изменения приходили в мир в результате войн. После первой мировой войны родилась ваша Советская Россия. После второй мировой войны — другие социалистические страны. Сейчас война стала невозможной, все большее число людей осознает, что в третьей мировой войне может не оказаться победителей. Общество ищет каких-то новых путей для самоизменения, молодая, в том числе, если хотите, и чисто биологическая, и нервная энергия, аккумулированная в молодежи, — какого-то приложения. Мир должен измениться? Как? Вы слишком много хотите от меня, если рассчитываете на точный ответ. У нас много теорий — и у нас нет теории. Поговорим через двадцать лет!
В этом рассуждении отчетливо проглядываются слабые места. Но и рациональное зерно в нем явно присутствует.
А мне по далекой ассоциации вспоминается один из вечеров в Синдзюку.
— А теперь пойдемте посмотрим «го-го», — сказали мне мои спутники.
В подвальчике, куда мы спустились, заплатив на одном из поворотов многоколенчатой узкой лестницы положенное количество иен за вход, были низкие, черные, как будто прокопченные своды, краска на которых пузырилась от сырости. Отчаянно ревела извергаемая двумя огромными динамиками музыка. Она была явно слишком громкой, слишком резкой, если можно так выразиться — слишком большой для такого тесного помещения, ей бы звучать на площади, что ли. Но собравшимся здесь людям, казалось, именно такая музыка и нужна. Людей было много, людям было тесно, но, кажется, так тоже было надо. Худенькая девушка, стоявшая, по-видимому, на стуле, что-то пела, возвышаясь в центре колышущейся толпы, хотя самая попытка запеть на фоне ритмического грохота музыки выглядела более чем парадоксально. Впрочем, может быть, она и не пела, а только шаманила, чуть приоткрывая рот, запрокидывая бледненькое личико и безвольно уронив руки вдоль колеблемого, как стебелек на ветру, тела.
Сам же танец состоял в ритмическом раскачивании и переминании с ноги на ногу. Каждый — в одиночку, каждый — сам по себе. Никаких парочек, никаких прижиманий, никакого даже намека на секс. Ни улыбки на лицах. Только серьезность, сосредоточенность и капельки пота на лбу. Каждый сам по себе, и вместе с тем все разом. И хотя никто, по-видимому, не вкладывал в этот танец глубоких подтекстов в отличие от хиппи — было что-то грозное в этом раскачивании. Казалось, хотят раскачать землю…
А может, следовало бы опять вспомнить к случаю Станислава Лема и придуманную им «бесильню»?
Хоккайдо — остров пионеров
Ранним осенним утром, когда прохожие на улицах крохотного городка еще редки, но лавки на всякий случай уже открываются, в кузов микроавтобуса — «миникэба» — грузили чучело здоровенного медведя. Крепкий седобородый старик руководил погрузкой, хмурая женщина средних лет и коренастый парень в спортивном костюме помогали ему.
Часа три спустя мы встретились снова — на плоской каменистой площадке, вблизи от вершины одной из окрестных гор. Среди киосков с традиционными сувенирами — резными деревянными брошками, браслетами, кулонами, брелками для ключей — бродили туристы. Утренние мои знакомцы разместились в сторонке на скамье. Старец был прямо-таки величествен в своей причудливой и одновременно строгой старинной одежде, платье женщины украшал коричнево-черный узор, краски для которого издавна готовятся из местных глин. Тут же рядышком вытаращил стеклянные добрые гляделки медведь.
Вот один из туристов, побренчав никелевой мелочью, устроился на скамье, посередине. Парень бросился к установленному на треноге фотоаппарату. Старец нахмурился и выхватил из ножен длинный кривой меч. На лице женщины, напротив, вспыхнула — мгновенно, как вспышка магния, — ослепительная, редкостной красоты улыбка…
Радуясь моменту, прицелился было и я своим «Стартом». Но женщина уже успела погасить улыбку и сердито замахала руками — жест, который я без труда перевел привычной формулой: «Посторонним строго воспрещается…» Хотите снимок на память — милости просим на скамью. Оставьте свой адрес — и, будьте уверены, когда вернетесь домой, фото уже будет ждать вас. Обходится совсем недорого. Но если каждый норовит бесплатно…
Это была уже не первая моя встреча с представителями древнего населения Хоккайдо — айнами, или, как здесь произносят (по-видимому, более правильно), айну.
Днем раньше, возле живописного горного озера Акан (да простится мне избитый эпитет: горные озера всегда живописны и никуда от этого не денешься) мне довелось увидеть целую айнскую деревню. О, не совсем настоящую, настоящих практически не осталось, а, скорее, декоративную. Каждый дом — лавка, возле каждого дома — медведи. И живые, на привязи, и в виде чучел. Но больше всего деревянных медведей. Сотни, тысячи, может быть — десятки тысяч. Бурый хозяин лесов — излюбленная тема скульпторов айну. Когда-то его почитали как бога, что, впрочем, не мешало на него охотиться. Тогдашние диалектики находили изящный философский выход из возникавшей деликатной ситуации: согласно классическим верованиям айну, божество принимает на время плотский земной облик, чтобы доставить пищу и одежду покровительствуемым племенам.
Скульпторы возникают тут же на глазах. Вот мужчина рубит из большой белой плахи очередного топтыгина с непременной рыбиной в зубах. Рубит почти не глядя, безошибочно и бездумно: движения заучены и отработаны с детства, сюжет постоянен. И торопиться мастеру некуда: готовых медведей хватит надолго.
Черноглазая девочка в традиционной одежде листает «комикс». Старуха в очках склонилась над вышивкой.
Туристы щелкают затворами фотоаппаратов — здесь можно, снимают все подряд: старуху, девочку, скульптора, медведя, деревянного, в несколько «этажей», раскрашенного идола.
Известно, что айну — одна из интригующих загадок мировой этнографии. Никто не может с полной достоверностью сказать, когда и как появились на островах эти люди, по типу лица резко отличающиеся от современных японцев. Известно только, что жили они здесь.
Скульптуры на привокзальной площади в Саппоро символизируют богатства острова еще в очень давние времена. Иногда их называют «японскими индейцами», но это говорит лишь о сходстве исторических судеб аборигенов Америки и Японии на протяжении последнего столетия.
Подобно индейцам, айну так и не получили письменности: для записи их языка и богатого фольклора используется латинская транскрипция, немногочисленные писатели и ученые из их среды (крупнейший из них, Тири Масихо, умер в 1961 году), писали и пишут по-японски.
Подобно некоторым индейским племенам, для значительной части айну основная профессия сейчас — «показывать себя» туристам и делать сувениры, которые, к слову сказать, прекрасны.
В давние времена айну имели второе наименование: иезо.
Так же назывался и самый остров Хоккайдо.
Свое нынешнее имя он получил только столетие назад, с началом его активной колонизации: юбилей официально отмечался в 1968–1969 годах. Береговые поселения японцев существовали на острове и ранее, однако внутренние, горные и лесные, районы долгое время оставались загадочными и неизведанными. В городе Аомори, на Хонсю (ближайший к Хоккайдо город на главном острове Японии), мне посчастливилось однажды видеть известный «Небуто-фестиваль», ежегодно празднуемый в память героя, якобы отправившегося некогда в хоккайдские леса и сражавшегося там с мифическими чудищами. Громадные изображения этих битв, искусно сделанные из цветной бумаги, освещенные изнутри лампами, торжественно несли по улицам и пускали в море.
Что касается названия этой главы, то, каюсь, я его не сам придумал: так назвала свой «разворот», посвященный Хоккайдо, одна из токийских газет на английском языке. Название очень точное, в этом убеждаешься, путешествуя по острову. Префектурная столица Саппоро, город большой и шумный, с миллионным населением, хранит характерные черты молодого города. При всем понятном различии он чем-то неуловимо напоминает наши сибирские города: может быть, контрастным сочетанием многоэтажного современного центра и тихих, почти деревенских улочек — даже не на окраине, а в относительной близости от главных магистралей. Дальние отблески неона падают вечерами на серые тесовые заборчики. Среди фабричных строений торчит бывшая силосная башня — остаток поглощенной городом фермы. На перекрестке улиц высится природная «скульптура» — колоссальная коряга, вывороченная, должно быть, при корчевке, напоминая о том огромном труде, который вложил деятельный японский народ в освоение сурового острова. В университетском парке, среди старых деревьев и свежих лозунгов, выставленных студентами, я набрел на памятник американскому профессору Кларку, которому принадлежит заслуга разработки системы земледелия для Хоккайдо. «Дерзайте, мальчики!» — напутствовал мистер Кларк своих японских учеников. Эти слова выбиты на пьедестале.
В Саппоро и других городах сохранились постройки, относящиеся к начальному периоду колонизации острова: деревянные, обшитые тесом здания в стиле американских пионеров Дальнего Запада, напоминающие о том, что заокеанские специалисты консультировали хоккайдскую администрацию в первые десятилетия ее существования. Не потому ли, кстати, и судьба народа айну так разительно напоминает судьбу американских индейцев?
Из «пионерских» зданий самое известное — «дом с башней», или «дом с часами». Давно уже старая башня кажется игрушечной рядом с громадами соседних домов, а тем более в сравнении с новой «вершиной» Саппоро — телевизионной вышкой, с которой открывается вид на весь город. Но «дом с часами» остается символом города, его изображения на открытках и рекламных проспектах известны по всей стране. Внутри здания сейчас небольшой музей. К слову заметить, экспозиции музеев Японии (даже всемирно знаменитого музея в Киото), как правило, не слишком велики и не слишком «густы». Сначала они кажутся просто бедными по сравнению с тем, к чему привыкли мы. Но потом замечаешь: из каждого такого «бедного» музея выносишь цельное и законченное представление о предмете экспозиции, внимание не дробится на множество экспонатов, от которых, бывает, устаешь уже в первом зале.
В этом смысле маленький музей в Саппоро представляется мне почти идеальным: за каких-то сорок минут здесь получаешь четкое представление об истории города и всего острова, начиная с памятников каменного века — обыкновенных, в общем-то, камней, на которых лишь опытный глаз археолога различит следы человеческой деятельности. Лежат под стеклом одежды айну, охотничий колчан, тяжелые, длинные бусы. На рисунке— Саппоро в 1871 году, самое начало эры Мэйдзи по японскому календарю: два дома, население — семь человек. Лесоповал, корчевье, первая борозда на пашне (позднее в другом музее, в городе Асахигава, я видел фотографии «тондэнхэи» — вооруженных крестьян-пионеров, наградной лист, выданный в 1898 году фермеру Сасаки Томотару за выполнение установленной нормы сбора урожая).
И снова Саппоро — в начале нынешнего века, с конкой и рикшами. Наши дни: прославленные «снежные» фестивали в столице Хоккайдо — гигантские скульптуры из снега, древняя ладья, океанский лайнер чуть ли не в натуральную величину, озаренный огнями ледяной дворец, в точности воспроизводящий сгоревшее когда-то здание «пионерского» муниципалитета, целая улица «старого» Саппоро, большетрубый старинный паровоз с вагонами…
— А у вас в Сибири бывают такие «снежные» фестивали? — спрашивают меня.
— Бывают, — говорю, — что-то отдаленно похожее. В Новосибирске, например, на центральной площади ставится елка, сооружаются ледяные фигуры — зайцы, медведи. Но по части выдумки и размаха, правду сказать, снежная пальма первенства по праву принадлежит хоккайдцам…
И рвется уже с языка: а почему, собственно? Снегу, что ли, у нас мало? Почему бы не перенять, как говорится, хороший опыт?
Однако все не так просто. Ежегодные «снежные фантазии» Саппоро, как и другие бесчисленные фестивали — весенние, летние, осенние, проходящие в разное время в разных городах, — имеют свой определенный экономический смысл: большой съезд туристов — большая реклама, большая торговля. Торговые и промышленные компании оказывают фестивалям финансовую поддержку. Мы не знаем проблемы рекламы и сбыта в том виде, в каком она существует в Японии. И, как бы ни соблазнительна была, к примеру, сама идея «снежных» праздников, прежде чем браться за такую затею, нужно еще подумать, как приспособить их к делу, найти для них место в общей системе жизни страны. Без этого все попытки возродить масленичные гулянья с катанием на тройках и взятием снежных крепостей останутся попытками, хотя порой и удачными.
Здесь, пожалуй, уместно будет заметить, что в случае «снежных» фестивалей Саппоро работают не только экономические факторы «ближнего прицела». Япония заинтересована в «пропаганде Хоккайдо» — в известной мере это сравнимо с пропагандой Сибири в наших условиях.
Слов нет, за сто лет неузнаваемо изменился остров — и кому, как не нам, оценить созидательный труд народа, воздвигшего на Хоккайдо современные города, пробившего длинные тоннели в горах, научившего здешнюю землю родить рис и пшеницу. Современный Хоккайдо, по данным газеты «Асахи», производит шестьдесят процентов национальной продукции масла, ровно половину — сухого молока, почти такой же процент молока сгущенного.
Однако не только этими продуктами, даже если прибавить к ним рыбу и другую морскую живность (ночью в море близ Хакодате — ровная цепь желтых огней: ловят каракатицу), славен сейчас Хоккайдо. Сегодняшний день острова — это и мощные судоверфи, и сталь Мурорана, и химическая индустрия («23 тысячи тонн сульфата аммония было вывезено в течение года в Китай, на Тайвань и в Южную Корею…» — писала газета «Асахи»).
«Остров пионеров», заметим в скобках, и сегодня зачастую выступает инициатором любопытных начинаний: в июле 1969 года токийская «Йомиури» опубликовала большой фоторепортаж о новой лаборатории, учрежденной Потребительским центром в Саппоро; цель лаборатории — бороться с участившейся практикой фальсификации этикеток на продуктах потребления, в результате которой на рынке появляются, по словам газеты, «конина, продаваемая как консервированная говядина, и бутылочное кофе с молоком, совершенно не содержащее молока».
Разрабатываются планы дальнейшего развития Хоккайдо. Интересно заметить, что с самого начала колонизации острова был применен метод долгосрочного планирования: за первым десятилетним планом последовал двадцатилетний (из-за войны выполненный лишь наполовину), затем два пятилетних и, наконец, восьмилетний. Разумеется, планирование это — иного характера, чем то, которое знаем мы, но нельзя отрицать его роль в подъеме экономики острова.
Однако, несмотря на все усилия, до сих пор бытует представление о северном острове как о земле малоприветливой, до сих пор не слишком охотно едут сюда на работу выпускники столичных университетов, до сих пор, как рассказывали мне, строгий президент компании говорит иногда провинившемуся в чем-то сотруднику:
— Кстати, есть вакантное местечко в нашем филиале на Хоккайдо…
В целом по стране плотность населения возрастает из года в год, на Хоккайдо она неизменна вот уже целое десятилетие — в несколько раз ниже среднего показателя.
И не случайно в летние месяцы, когда в Токио стоит жара, центральные газеты все, как одна, публикуют обширные материалы о Хоккайдо, где как раз в это время — лучший сезон, печатают целые страницы фотографий, на которых бьют из-под земли горячие источники, дробятся о прибрежные скалы волны сурового Охотского моря и пасутся на альпийских лугах вольные табуны лошадей. Не случайно и летом и зимой организуются многочисленные туристские поездки, экскурсии на Хоккайдо.
На север от Саппоро — реже станции, поселки, фермы. Прихотливо изогнутые японские сосны постепенно уступают место стройным елочкам. Все больше сходство с Восточной Сибирью, не с Приморьем даже, а именно с Сибирью — Иркутской, Читинской областями. Хоккайдо — ближайший к нам остров Японии. С пустынного мыса близ небольшого пропахшего рыбой городка Немуро можно видеть советскую землю — ближайший остров Курильской гряды.
Близость эта ощущается ежедневно. И очень по-разному. Вот только один пример: в городе Асахигава председатель местного отделения общества «Япония — СССР» Тоору Ода, искренний друг нашей страны, собравший, может быть, лучшую на Хоккайдо библиотеку русских книг, подарил мне составленный им русско-японский практический разговорник. В списке использованной литературы наряду с академическим словарем русского языка и Малой Советской Энциклопедией — «Морской словарь» и книга «Орудия рыболовства Дальневосточного бассейна», «Ихтиология» и даже «Сборник докладов на II пленуме комиссии по рыбохозяйственному исследованию западной части Тихого океана». Тематика диалогов, отдав неизбежную дань погоде, состоянию здоровья, коммерции и делам семейным, приобретает совершенно определенный профиль: «Мы ловим треску… Сельдь ловится дрифтерными или ставными жаберными сетями… Мы выгружаем в Вакканай добычу краба… Знаете ли вы, что вы находитесь в территориальных водах Советского Союза?..»
К сожалению, соседям по Тихому океану приходится порой вести и такие разговоры. И в нашей печати порой появляются сообщения об освобождении очередной группы японских рыбаков, задержанных за незаконный лов в советских территориальных водах.
Мне объясняли: существует различие в трактовке понятия «территориальные воды» нашими двумя странами — Советский Союз считает, что они простираются на двенадцать миль от берега, Япония признает лишь трехмильную зону. Это является предметом длительных переговоров между сторонами.
Но, к сожалению, по газетам и некоторым беседам у меня сложилось впечатление, что существуют в Японии, в частности и на Хоккайдо, круги или силы, склонные поощрять, подталкивать рыбаков на ловлю рыбы «явочным порядком» в «спорных водах». Кому-то, по-видимому, выгодно культивировать глухое раздражение среди жителей прибрежных деревень и поселков.
Но это лишь один, к счастью, далеко не главный штрих в общей гамме впечатлений от поездки на Хоккайдо. Суровый северный остров подарил мне встречи с многими интересными, глубоко мыслящими, вызвавшими самую искреннюю симпатию людьми.
Вспоминается разговор с хоккайдским драматургом Сетуя Мотояма, учителем школы в Саппоро, автором пьесы «Женщина в Охотском море», имевшей успех на столичной сцене. Его любимый драматург — Чехов; высший образец драматургического мастерства для него — заключительная сцена «Вишневого сада».
— Если бы найти такой же силы краски, чтобы рассказать о людях, живущих на Хоккайдо! — говорит писатель.
Пьеса «Женщина в Охотском море» рассказывает о суровом труде рыбаков, о сильных и цельных характерах, о проблемах взаимоотношений между директором и рядовыми тружениками моря. Серьезная, не надуманная проблематика. Муж героини гибнет в море. Но женщина находит в себе силы победить отчаяние и наследует трудную профессию мужа. Таково в двух словах содержание пьесы.
Мотояма, как и другие писатели, с которыми мне допелось видеться на Хоккайдо, много расспрашивал о литературной жизни в нашей стране: о постановке издательского дела, о том, как понимаем мы новаторство в Литературе и как относимся к новаторам, — и, надо скалить, разговор всегда шел без малейшей предвзятости.
— Мы живем рядом, — сказал старый поэт и знаток истории айну Сарасина. — У нас много общих интересов. Давайте же чаще бывать друг у друга, чтобы лучше знать и понимать друг друга!
Общность интересов, о которой говорил поэт (кстати, недавно побывавший в нашей стране), проявляется и самых различных, порой неожиданных областях.
В небольшом хоккайдском городке меня познакомили с удивительным человеком — директором местного музея Киёэ Ионэмура. Значительную часть музейных коллекций Ионэмура собрал сам, здание музея воздвигнуто его попечением. Ионэмура — страстный археолог, начинавший свой путь много лет назад как самоучка. Не имея средств для ведения раскопок, он изучил в молодости парикмахерское дело и открыл свою парикмахерскую в городке на охотском побережье, чтобы быть поближе к знаменитым «раковинным кучам» — остаткам былых стоянок и поселений. Современные университетские археологи склонны говорить порой, что Ионэмура-сенсей так и остался на всю жизнь любителем, хотя и получил впоследствии образование; но никто из них не ставит под сомнение научную ценность написанного (и за свой счет изданного!) Ионэмурой труда о народе мойоро — древних обитателях береговых районов Хоккайдо, не похожих ни на японцев, ни на айну, с которыми они впоследствии, по-видимому, смешались. При этом и молодые университетские исследователи и старый директор музея солидарны в своем интересе к трудам советских, в частности сибирских, археологов, занимающихся древними культурами Дальнего Востока. В предмете исследования — много общего, соседство диктует близость научных интересов.
В том же городе существует местный самодеятельный ансамбль «Березка», исполняющий русские и советские песни, в том же городе местный радиолюбитель не без гордости показал открытку, только что полученную им от советского коротковолновика…
И, может быть, нелишним будет сказать, что город этот — Абасири, печально знаменитый своей страшной каторжной тюрьмой, где в годы милитаризма томились многие передовые деятели страны, коммунисты. «Японский Моабит» — называют ее иногда.
Представьте себе, каково было в этом городе услышать простые и светлые слова о международной дружбе, о добрососедстве, столь резко контрастирующие с мрачной славой Абасири!
Молодой ученый Масахиро Мисава в Педагогическом университете Саппоро (в Японии называют нередко «университетами» и такие учебные заведения, которые мы привыкли обозначать словом «институт») собирает советские книги по педагогике. Его не удовлетворяет ни довоенная, построенная по немецкому образцу, «идеалистическая» система школьного воспитания, господствовавшая в Японии, ни «прагматическая», основанная на учении американца Джона Дьюи, которую все шире вводят сейчас. Его особенно интересуют принципы коллективного воспитания, практикуемые в нашей школе, и опыты в области политехнизации школьного обучения. Конечно, такого ученого, как Масахиро Мисава, можно было бы встретить не только на Хоккайдо, но именно на здешнем фоне — историческом, географическом — такая встреча особенно знаменательна…
Утлый вагончик канатной дороги с потертыми мягкими сиденьями плывет с вершины горы Хакодате навстречу огням города, носящего то же название. На редкость красиво расположен он, самый южный город Хоккайдо, — на узком перешейке, зажатый с двух сторон морскими заливами. Девушка-кондуктор что-то говорит нараспев, и хотя мои познания в японском ничтожны, я улавливаю одно часто повторяемое слово: Такубоку. Имя поэта. Вернее, не имя, а псевдоним, который избрал себе когда-то молодой Исикава — псевдоним, означающий (не буквально, а, скорее, описательно): дятел. Может быть, тем самым поэт хотел подчеркнуть свое стремление достучаться до человеческих сердец.
Хакодате — город Такубоку, хотя родился он не здесь, а в северной части острова Хонсю. В хоккайдском же портовом городе он прожил всего сто дней — крохотный отрезок своей короткой двадцатишестилетней жизни.
Но говорят, здесь, в Хакодате, он был счастлив.
Здесь он впервые собрал под одним кровом всю свою семью — в том числе родителей, поверивших, кажется наконец, что литературные увлечения сына — не пустая блажь.
Его считали несерьезным мальчишкой, а он писал уже свои лучшие стихи, и дневник, хранящийся ныне в библиотеке Хакодате, полон зрелых, глубоких мыслей.
Его считали неусидчивым, не созданным для регулярной работы, а он переписывал аккуратно по буковке, от руки, показавшиеся ему интересными и полезными книги: в библиотеке хранится такая копия английского издания известной книги Кропоткина «Террор в России».
Гениальный юноша нередко обращал свои взоры к России, много думал о судьбах великой соседней страны, знал и любил ее литературу.
эти строки, переведенные А. Е. Глускиной, невольно вспомнились, когда наш поезд много лет спустя шел вдоль берегов крупнейшей реки Хоккайдо.
Он грезил человеческой общностью, братством. Он восхищался русскими народниками. А позднее первым в Японии научил музу произносить трудное слово «коммунизм».
Такубоку умер в 1912 году, как раз на рубеже эр Мэйдзи и Тайсё по японскому календарю.
В Хакодате на морской набережной ему поставлен памятник. С раскрытой записной книжкой сидит, задумавшись, бронзовый юноша, почти мальчик. К нему долетают брызги моря, чайки кружат над его головой.
А мне вспомнилось вдруг занятие литературного кружка — далеко отсюда, в Сибири. Новичков по традиции спрашивали: кто ваши любимые поэты? В ответ назывались имена Пушкина и Блока, Маяковского и Пастернака, Бернса и Лорки.
Тоненькая девушка, студентка-первокурсница, приехавшая в строительный институт из отдаленного городка, сказала:
— Такубоку.
Амами Осима
Когда мы говорили, что собираемся на остров Амами Осима, собеседники вскидывали брови:
— Ого! Далековато…
Это и вправду не близко — в японских по крайней мере масштабах. Сначала нужно добраться до южной оконечности острова Кюсю. А потом долго, больше полусуток, плыть на юг по Тихому океану. Настоящему Великому, или Тихому! Не какому-то там филиальчику в виде моря или залива…
И вот уж трепещут на ветру длиннющие ленты из цветной бумаги — так в Японии всегда провожают корабли: один конец ленты в руках отплывающих, другой — у тех, с кем они расстаются. Провожают школьники своего товарища. Провожает семейство солидного, делового папу. Прощаются двое: она — на борту, он — у причала. Не кричат, не машут — ленточку держат. Ритуал. Отвалила от берега «Такатихо мару» — и пошли рваться ленты одна за другой. До свидания!
Уменьшились, попятились и спрятались в углу залива бетонные коробки портового города Кагосима. И почти сразу же стемнело. Только оранжевая закатная каемка очерчивала еще какое-то время горную цепь по правому борту. А когда она погасла, оказалось, что все звезды на небе уже в сборе. Тихий был относительно тих, но какая-то упрямая волна, увязавшаяся за кораблем чуть ли не от самой пристани, все время подпрыгивала рядом, тщась дотянуться белой лапой до высокой палубы. Ручаюсь, что это была все одна и та же волна: утром я снова узнал ее. В лицо.
Дело пахло романтикой.
Память через силу пыталась соотнести эти звезды и волны с потрепанной школьной картой.
«Господи, — вдруг озарило, — да ведь это ж то самое, о чем столько мечталось в мальчишестве! Океан, волны, качаются светила над снастями — неужели исполнилось? Проникнись же наконец всей значительностью этого момента в твоей биографии».
Но — проклятие! — проникнуться до конца, «на сто процентов», не удавалось. Мысли, как назло, так и норовили удрать куда-нибудь в сторону. Вылезала из недр памяти давняя шахматная партия — насилу от нее отвязался. Потом, того хуже, явились какие-то стихи, добро бы путные или подходящие к случаю, так нет же — безымянные, графоманские строчки, много лет назад попавшиеся мне на литературной консультации. Прости меня, Великий, или Тихий! «Ничего! — прошумел Тихий в ответ. — Все это пустяки. Зато потом много-много раз в тесном городском автобусе, над скучной книгой или просто на улице города ты, вдруг задумавшись, снова и снова переживешь эту нашу встречу. И с каждым разом — чище, возвышеннее и точнее…»
Так перевел я речь океана.
И теперь вижу, что перевел правильно.
Становилось холодно (юг-то юг, а все-таки конец ноября!), но идти в каюту было бы кощунственно. Хотя, впрочем, и в каюте было небезынтересно. Любопытна, во-первых, сама по себе каюта. Хотя и второй класс — ни тебе коек, ни диванов. Просто затянутый материей пол. Так всегда на японских кораблях. Снимай обувь при входе и располагайся, как можешь. На ночь возьми матрас, простыни, одеяло — и стелись тут же. Во-вторых, в каюте есть попутчики, с которыми можно поговорить, составить некоторое представление: кто и зачем едет на дальний остров. Разговорились же мы (мы — это я и переводчик) сразу после отплытия на палубе с двумя юными островитянками! Оказывается, они приезжали в город Кагосима на вступительные экзамены. Экзамены не в университет, а в… универмаг. Крупные торговые фирмы устраивают ежегодно такие экзамены для учащихся выпускных классов школ. Сейчас девушки едут доучиваться. Окончат школу — и за прилавок. И не здесь, в Кагосиме, а в самой Осаке — экзаменационная сессия была выездной. Года два-три поработают, поживут самостоятельной жизнью, свет посмотрят, себя покажут. А потом опять на родной остров, там и замуж пора, и снова мир станет маленьким. А на смену им
Нет, рано еще в каюту! Прохладно, правда, но, если подобраться поближе к толстой и доброй теплоходной трубе, можно, пожалуй, продлить свою добровольную вахту…
А утром был остров.
— У тебя очень странное лицо, — со свойственной ее возрасту прямотой констатировала трехлетняя Митиё, глядя мне прямо в глаза. Было это на автобусной остановке в Надзе, главном и единственном городе на Амами Осима. Давным-давно, лет пятнадцать назад, задолго до рождения Митиё, на Амами Осима и близлежащих островах существовали американские военные базы. Такие же, какие долго еще сохранялись на соседней Окинаве. И было народное движение против этих баз. В конце концов базы пришлось убрать. С тех пор лицо западного, европейского типа действительно крайне редко можно встретить в этом дальнем уголке Японии. Так что Митиё можно понять.
А уж из России, тем более из советской, едва ли вообще кто-либо когда-нибудь бывал здесь. Во всяком случае, господин Нагасаки (именно так: «однофамилец» известного города на Кюсю!), сотрудник «Нанкай нити-нити симбун», что в переводе означает «Ежедневная газета южных морей», старый островитянин, такого не мог припомнить.
В сувенирной лавчонке — панцири гигантских черепах.
В «рыбной» — лангусты чудовищных размеров.
В пыльном скверике — пальмы. Не те, правда, стройные красавицы, с гладкими и серыми «бетонными» стволами, которые радуют глаз где-нибудь на Кубе, а приземистые, на короткой и кривоватой волосатой ноге. И другие, у которых вместо ствола как бы ананас.
Невысокое дерево, у вершины — гроздь удлиненных, похожих на гирьки, плодов. «Папайя», — пояснил на бегу мальчишка-школьник.
А у девушек часто — косы, которых почти не встретишь на японском «материке»…
Не совсем обычная Япония. И все же — настоящая Япония. Островные патриоты готовы даже утверждать, что самая настоящая из настоящих, потому что здесь, на Амами Осима, как и на Окинаве, сохраняются доныне элементы древней, исконной национальной культуры, здесь поются песни и исполняются танцы, давно забытые на больших островах, а в местных диалектах живут слова, восходящие к древней эпохе Хэйан.
Все это рассказывал мне господин Ояма, сотрудник муниципалитета, историк-энтузиаст, оставивший ради родного острова работу в столице. В прошлом году он издал в Кагосиме (о, за свой счет, разумеется, как же иначе!) первый том истории острова, сейчас занят подготовкой второго.
Присмотритесь к планировке наших деревень, говорил Ояма. Вы увидите много типичных элементов. Например, обязательно существует прямая дорога, соединяющая берег моря со «священным» лесом на горе. И не случайную точку на берегу, а ту, против которой, по верованиям древних, находилась «нериа» — обиталище морской богини, главной фигуры здешнего пантеона. Как раз на половине «дороги богов» — площадь для празднеств. Ежегодно, в феврале, морская богиня выходила из пучины, отправлялась на гору, совещалась там с другими богами, а затем приходила на площадь, где в честь ее устраивались пение и танцы. Богиня оставалась жить с людьми на целых три месяца, для чего ей приходилось воплотиться в одну из местных женщин. Женщина, шаманка, со своей стороны, готовилась к перевоплощению — очищалась в течение недели, питаясь водой и сырым рисом. Бога пашни у островитян не было, они верили, что все существенное, даже «душа риса», даже огонь приходит к ним из моря. В рыбацких деревнях и поныне можно слышать старинные песни, стихи, в которых сохранились следы этих древних верований, лишь позднее, в измененном виде включенных в одну из господствующих религий — синтоизм.
А вот другая общеяпонская религия — буддизм — не получила на острове развития. До 1868 года — до «революции Мэйдзи», с которой начинается новая история Японии, — здесь существовал всего один буддийский храм — для аристократов-самураев. Учение Будды пришло сюда как религия господ и потому встретило глухое, но упорное сопротивление. Островитяне прятали в своих жилищах древние языческие алтари. Так всегда: за кулисами «войны богов» — человеческая борьба, социальные страсти времени.
Взаимоизнуряющая схватка неожиданно подготовила благую почву для христианства, которое появилось здесь — уже в начале эры Мэйдзи — в своем протестантском варианте и утвердилось как религия угнетенных масс, но ненадолго. В один прекрасный день распространился слух (кто его распустил, осталось невыясненным), что второе пришествие Христа состоится чуть ли не завтра. Новообращенные с тем легковерием и наивностью, которые обычно свойственны этой категории людей, роздали беднякам свое имущество и стали ждать, когда же для них отверзнутся райские врата. Но Христос не пришел, а жизнь продолжалась. И протестанты сошли на нет.
Вскоре явились католики. Их миссионеры были дальновиднее и не расстравляли души своей паствы безответственными посулами. В результате и сейчас одно из самых приметных зданий в Надзе — новенький католический собор, процент христиан на острове больше, чем где-либо в Японии, а на городском кладбище кресты мирно соседствуют с буддийскими надгробьями подчас в пределах одной и той же семейной оградки. И к подножию креста ставят такие же фарфоровые чашечки с водой для душ предков, как на любую соседнюю могилу.
В кабинете у Оямы — старинные деревянные жернова. Еще в семнадцатом веке этой «техникой», завезенной с Окинавы, пользовались для перемалывания тростниковой массы на сахарных плантациях. Амами Осима и поныне единственное в Японии (не считая Окинавы) место, где выращивается сахарный тростник. Однако жизнь на острове — отнюдь не сахар.
Что же такое сегодняшний Амами Осима?
Получить первоначальные данные по этому вопросу совсем нетрудно, как, впрочем, почти в любом городе, на любом мало-мальски значительном предприятии: к вашим услугам — красочный проспект, статистический справочник. Эта служба поставлена в стране превосходно. Справочник сообщит вам, в частности, что на острове (разумеется, в среднем) рождается 2,3 младенца в день, а умирает 0,8 человека, что на остров прибывают 281 человек в месяц (тоже в среднем), а уезжают — 314, что ежедневно играется 2,2 свадьбы, а в месяц совершается 7,1 развода, что телевизор приходится на каждые 1,6 семьи, телефон — на 7,1, один учитель — на 27,3 детей школьного возраста, один полицейский — на 628,6 жителей, а один врач — на 1083 жителя. Вы можете узнать даже, что средний островитянин выпивает в год 1,41 литра сакэ (японская рисовая водка, крепостью 16–20 градусов) и 23,83 литра пива.
В разделе, отражающем занятия населения, вы с удивлением обнаружите, что рыболовство на острове, лежащем посреди Тихого океана, развито очень слабо. Только прибрежный, потребительский лов. Почему? Да потому, объяснит вам, непонятливому, знающий человек, что для ловли хорошей рыбы подальше от берега надо иметь большие суда, а чтобы иметь большие суда, надо иметь большие деньги, каких нет на острове ни у кого, а есть эти большие деньги у больших рыболовных компаний, которым нет никакого расчета устраивать свои конторы или даже филиалы на Амами Осима, потому что с большого острова, из Кагосимы, например, они могут доплыть куда угодно. И потому рыба на острове часто привозная, и рыбных блюд в местных ресторанчиках не найдешь. Такие вот парадоксы.
Зато и в справочнике, и в специальной цветной программке много рассказывается о производстве особых тканей для кимоно, чем издавна славится остров.
Еще до того как мне сказали об этом, я заприметил протянувшиеся кое-где, прямо вдоль городских улиц, по специальным колышкам нити пряжи, белые, черные и синие мотки на просушке под навесами. В лавочках Надзе — классических японских лавках, каких немного осталось в основных районах страны, в лавках, где продавец и покупатель ведут свой неспешный торг, сидя с поджатыми ногами на циновках татами, поминутно кланяясь и отхлебывая из маленьких чашечек зеленый чай, — видел я полуразвернутые рулоны знаменитых здешних тканей: неожиданно суровых, темноватых, даже несколько сумрачных расцветок, с плавными, нерезкими переходами тонов, особенно ценимыми, как сказали мне, знатоками. Самые дорогие ткани в Японии, объяснили мне. Дорогие — потому что ручной работы, и каждая штука — уникальна.
Хозяин одной из семидесяти текстильных фабричек, имеющихся на острове, охотно согласился показать свои владения, разместившиеся в скромном двухэтажном доме. В основном цехе фабрики, которую, пожалуй, правильнее было бы назвать старинным словом «мануфактура», трудились шестнадцать работниц. Всего же фирма «Ногути» насчитывает тридцать три человеко-единицы.
Женщины — молодые и старые — сидели за деревянными станками. Только пусть это слово — «станки» — не покажется противоречащим сказанному прежде о ручном труде и «мануфактуре». «Деревянная механизация» — самого древнего и нехитрого свойства. Босые ноги на педалях, натянутые нити основы, подвешенное к перекладине станины лукошко с набором простейшего инструмента…
Не буду пытаться передать словами сам процесс рождения узора: много раз читал о подобных вещах у других авторов и знаю, что не увидев, все равно не представишь. Могу засвидетельствовать только, что получается в итоге — нечто удивительное. Не броское, не для среднего потребителя. Именно для знатока. Утонченное. Серое на сером, старое серебро на старом серебре. На зависть художникам-модернистам.
Тем и живо, тем и держится текстильное производство на острове Амами Осима. Вводить механизацию, идти на снижение цен — значит вступать в непосильную конкуренцию с большими компаниями и в итоге погибнуть. Только и остается рассчитывать на богатых эстетов, на воспитываемый с детства вкус к «бытовой» красоте. И на женскую психологию, конечно. На традицию, согласно которой количество и качество кимоно в личном гардеробе, а в особенности наличие редких образцов — предмет особой заботы и гордости. Я знал в Токио семью, жившую во всех отношениях более чем скромно. Обедая в городе, глава семьи неизменно заказывал одно, самое дешевое блюдо. Но у хозяйки было сорок кимоно, среди которых — уникальные!..
На изготовление одного куска ткани (довольно узкая полоса длиной в двадцать три метра, ее хватает на два кимоно) уходит самое малое тридцать рабочих дней, по восемь часов каждый. А получает работница в месяц двадцать тысяч иен. В среднем. Много это или мало на Амами Осима?
Одно блюдо с признаками мяса в городской харчевне— триста иен. Почти вдвое дороже, чем в Токио, который, как и всякая столица, далеко не самое дешевое место для жизни. Если питаться вне дома меньше чем на тысячу иен в день, сыт не будешь…
— Очень это мало — двадцать тысяч иен! — укоризненно гляжу я на мелкого капиталиста. Он грустно кивает: конечно, мало. Знаю. У самого душа разрывается. А что делать? Буду платить больше — сам пойду по миру. Я-то добрый, это капитализм у нас такой нехороший…
«Что делать?» — об этом на острове думают многие. И не только по поводу текстильных проблем. Средний доход на душу населения на Амами Осима составляет меньше половины среднего по стране. Мне говорили об этом и Нагасаки — в редакции, и Ояма — в муниципалитете.
— Наша газета существует уже тридцать лет, — рассказывал Нагасаки. — Экономика занимает главное место на наших страницах, как и на страницах другой газеты, возникшей десять лет назад, «Осима симбун». Нас беспокоит убыль населения на острове, в особенности мужского. Причины этого — несомненно экономические. А ведь наш остров лежит под благодатным южным небом, он мог бы стать цветущим уголком Японии, а не заштатной окраиной. Надо расширить и благоустроить порт, проложить хорошие дороги, завести кое-какую собственную индустрию, развивать молочное скотоводство, коневодство. А рис мы могли бы ввозить с больших островов, что мы, кстати, и делаем, ибо местные плантации не могут обеспечить даже нас самих. Нам надо увеличивать посевы сахарного тростника…
— Судьба нашего острова имеет глубокие исторические корни, — говорил Ояма. — Еще в давние времена правители на Кюсю и Хонсю считали его захолустьем, а жителей его — людьми второго сорта. Им даже не разрешалось иметь, подобно «стопроцентным» японцам, имя, состоящее из двух слогов. Только один слог, чтобы имя было коротким, как кличка. Ко времени Мэйдзи — 1868 году — треть населения острова была рабами на сахарных плантациях. Все это — давняя история. Но последствия — отсталость и бедность — ощущаются и поныне.
Мой собеседник задумался — и вдруг широко улыбнулся, как и подобает стороннику традиционного японского этикета, который не рекомендует слишком обременять гостя рассказами о собственных горестях. Даже о печальном надо повествовать по возможности с улыбкой: такова, мол, жизнь, ничего не поделаешь, но вы, пожалуйста, не расстраивайтесь!
— Вам, кстати, не холодно? — переменил тему Ояма. — Конец ноября все-таки. Я вот греюсь…
И, к моему удивлению, извлек из обоих карманов и из-за пазухи металлические коробочки, внутри которых оказался медленно тлеющий прессованный уголь.
На мой взгляд, греться действительно не было нужды. Над улочками Надзе ярко светило солнце, минутами становилось даже жарко.
— Мне тоже казалось первые два-три года после возвращения из Токио, что на моем родном острове не бывает зимы и даже осени, а теперь вот чувствую — бывают… — усмехнулся Ояма.
Мы вышли на главную улицу, не имеющую, как и все улицы почти во всех городах Японии, специального названия. Проехала, пыля на ухабах, «говорящая» автомашина с репродуктором на крыше:
— Платите своевременно налоги!
Другая такая же машина советовала островитянам заранее приобретать билеты на предстоящие гастрольные выступления корифеев национальной борьбы «сумо».
Плакаты оповещали о выступлении перед избирателями члена парламента Яманака, о предстоящей лекции «Морская пища», призывали читать газету социалистической партии. Над перекрестком покачивалась табличка: до Ямато — 241 километр, до Акасина — 312. Не так уж он мал, островок Амами Осима с его 180-тысячным населением, из коих 45 тысяч — в столице. Правда, по прямой длина острова всего 120 километров, а расстояния между пунктами, превышающие эту цифру вдвое и чуть ли не втрое, — прямое следствие извилистых горных дорог: горы занимают четыре пятых всей территории. Равнинной земли не хватает. На выезде из Надзе мы увидели широкую полосу земли, недавно отвоеванной у моря, о чем оповещала надпись на памятном камне. В Японии часто ставят такие монументы человеческому труду, и, пожалуй, этому стоит поучиться. Это воспитывает не только потребителей созданного, но и самих созидателей. На «молодой земле» еще не зазеленели деревья, но уже раскинул свои корпуса школьный городок со спортивной площадкой. Школьному воспитанию на острове по традиции уделяется большое внимание. Здания школ здесь едва ли не лучшие из всех, какие мне довелось видеть в Японии. Жители Амами Осима гордятся, что их остров дал стране многих видных ученых, литераторов, общественных деятелей, в том числе известного русиста, автора «Истории русской советской литературы» Новори. Он же написал первую историю Амами Осима, которую называют сейчас «Библией острова». Гордятся островитяне и ныне здравствующим писателем Симао. Он живет в Надзе и заведует местной библиотекой. Однажды в составе делегации Симао побывал в Советском Союзе. Так что существуют, оказывается, нити, связывающие и этот далекий остров с нашей страной!..
Наш автобус карабкался по горным дорогам, сигналил на поворотах встречным машинам, останавливался в глубинных деревушках. В деревнях то и дело попадались характерные навесы для хранения продуктов: квадратные, с высокой соломенной крышей на четырех столбах. Говорят, что такую форму имели старинные святилища. А сейчас миниатюрные изображения таких навесов продаются в сувенирных лавках, они стали своеобразным символом острова.
Голубели морские заливы, столь глубоко врезанные в сушу, что они казались озерами: при всем желании глаз не мог отыскать узкий проход, соединяющий их с океаном.
На ночлег остались в неожиданно большой, современной гостинице, выстроенной муниципальными властями на уединенном скалистом мысу. Власти рассчитывают привлечь на остров туристов.
Вдруг послышались звуки музыки и пения. Оказалось, в «большой комнате» празднуют свадьбу. Собственно, свадебный пир состоялся здесь же три дня назад, потом молодые — сотрудник сельской администрации и дочь фермера — уехали в двухдневное свадебное путешествие на соседний остров, а сегодняшняя застолица означала конец праздника и начало семейных будней.
Нас пригласили принять участие. На подушках, за столиками на низеньких ножках, составленными в виде буквы «П», сидело человек сорок. На эстраде поместился небольшой оркестр из флейт и национальных струнных инструментов самисен. Как я понял, этот оркестр не был приглашен специально: время от времени кто-то из музыкантов спускался в зал выпить и закусить, и тогда кто-нибудь из-за стола — всякий раз это был новый человек — подменял его. По очереди выходили на эстраду и пели: кто по собственной инициативе, кто по просьбе присутствующих. Японцы вообще очень любят петь, и никому не приходит в голову отказываться, если попросят, ссылаться на отсутствие голоса или слуха: каждый уверен, что его вокальные упражнения будут встречены доброжелательной улыбкой. Иначе просто быть не может.
Танцевали народные танцы: шли «с притопом и прихлопом» по кругу, женщины — молодые и старые — взмахивали над головами цветными платочками. Наверное, правы знатоки: есть в танцах Амами Осима что-то очень свое, восходящее к седой, глубокой древности, непохожее на то, что можно увидеть в «основной» Японии. Но я не мог отделаться от ощущения схожести этих танцев с крестьянским русским хороводом, — или, может быть, потому возникло такое ощущение, что очень уж знакомо выглядели загрубелые, с потемневшей кожей, крупные руки и обветренные лица островитян?
Пришел директор гостиницы, неожиданно заговоривший со мной по-русски. Правда, его русского языка хватило ненадолго, но ведь и простое «здравствуйте!» в этом дальнем уголке земли способно удивить. Оказывается, был в плену после 1945 года, работал в Сибири, там и приобрел свои лингвистические познания. Это была не первая встреча такого рода. И всякий раз удивляло чувство, с каким вспоминают люди эти времена. Говорят откровенно: да, было трудно, да, работа была тяжелая, — так иначе и быть не могло, плен есть плен. Но тут же вспоминают о каких-то добрых и справедливых людях, о сердобольных женщинах, приносивших японцам хлеб, хотя и сами они жили в ту пору нелегко. Вот и директор вспомнил имя какой-то девушки Гали. Что с ней сейчас? Наверное, у нее, как и у него, взрослые дети. Пусть советский гость напишет об этом разговоре, может быть, Галя прочитает и узнает, что один человек на острове в Тихом океане до сих пор хранит о ней добрые воспоминания… Вспоминают, что русская администрация не позволяла пленному офицеру ударить пленного солдата, решительно пресекала подобные проявления былой субординации. Не все, вероятно, вспоминают годы плена именно так. Я говорю лишь о том, что слышал. И могу добавить, что один из бывших солдат — Сиро Хасегава — стал писателем и, посетив нашу страну через много лет, написал книгу «Вновь обретенная Сибирь» — очерки, переводы стихов сибирских поэтов…
Утром заблестели на солнце прибрежные скалы и обозначился четкой линией горизонт, за которым — Окинава. У подножий пальм цвели колокольчики — те самые «цветики степные». Шумели под ветром низкорослые кусты, в которых, уж наверное, гнездятся змеи хабу, составляющие одну из достопримечательностей острова Амами Осима. Именно про хабу мне и осталось рассказать.
Незадолго до поездки в Японию мне довелось побывать в змеелаборатории во Фрунзе и даже написать статью о нуждах добытчиков ценнейшего змеиного яда — а теперь вот и в Надзе пришлось попасть в такое же учреждение.
Как сравнивать?
Если говорить о научной квалификации сотрудников, то, конечно, японский змеецентр не выдержит конкуренции с фрунзенским. Пожалуй, также и по части технической оснащенности: если во Фрунзе для изъятия яда у змеи пользуются электродами слабого тока, то на Амами Осима применяют механическое раздражение.
Накамото, хозяин, директор и ведущий сотрудник «Хабу-центра», берет реванш в другом: его заведение расположено в светлом и чистом трехэтажном белом здании на берегу моря; кроме лаборатории тут же находится и небольшой музей, и магазинчик, в котором можно купить изделия из змеиной кожи (сумочки, кошельки, пояса, туфли), а также патентованные лекарства, производимые в столице из поставляемого «фирмой Накамото» сырья. Дважды в сутки, облачась в белый халат, Накамото водит экскурсии по своим владениям, дает пояснения к экспонатам и диаграммам. На одного амамиосимца приходится, по его утверждениям, не менее семи змей, в нынешнем году было укушено двести пятьдесят человек. Смертных случаев, слава богу, не было. А тринадцать лет назад, в тридцать первом году эры Сева по японскому календарю, от укусов погибло двенадцать человек. Такие благотворные перемены объясняются, конечно, успехами медицины, и в частности применением сыворотки, которая приготовляется из яда самих же хабу, получаемого здесь, в «Хабу-центре».
Но самое интересное ждет посетителей в конце экскурсии. В небольшом зальце на третьем этаже Накамото усаживает своих гостей и устраивает небольшое шоу. Сперва он демонстрирует, как отбирается у змеи яд. Для этого из ящика выдергивается двухметровая змея, которая на секунду свободно распластывается на бетонном полу. Жутковато! Вся надежда на опыт хозяина, который, по его словам, шестнадцать лет обучался ловле змей и обращению с ними и лично поймал их более двухсот тысяч. Его рука не ошибается и на этот раз: змея поймана, пасть ее, светло-розовая изнутри, распахнута, чуть ли не вывернута наизнанку. Пока Накамото объясняет, хабу висит беспомощно, не в силах даже хвостом пошевелить. И вдруг жалко ее становится, хоть и змея. Плохо быть змеей на Амами Осима!
А посредине зала, в разделенной надвое клетке, ожидают своей минуты участники предстоящего представления: хабу и мангуста. Змея нервничает и «тренируется»: кидается время от времени на сетчатую перегородку. Мангуста совершенно спокойна, только смотрит, конечно, в сторону противника, и в этом взгляде, даже чуть меланхолическом, читается ясное понимание своего предназначения: я, мангуста, для того и живу, для того и существую, чтобы при первой возможности схватить за шкирку вот эту желтоватую длинную гадину и грызть, пока она не перестанет извиваться. И никакого нет в моей крови противоядия, это вы, люди, сами придумали, чтобы себя успокоить, и в каждой драке я рискую жизнью, — вы слышали, хозяин сказал, что на всякий случай у него наготове другая мангуста. И даже если победа останется за мной, что, впрочем, бывает почти всегда, это не значит, что я останусь жива: в ходе схватки можно запросто подхватить смертельную дозу яда…
Накамото поднял перегородку, и сражение началось. Мгновенно. Голова пресмыкающегося моментально оказалась в зубах зверька. За время боя мангуста только два или три раза поудобнее перехватила челюстями змеиную голову.
Я вспоминал, конечно, Киплинга — историю бесстрашного Рикки-Тикки-Тави и ликующую песнь птицы-портного Дарзи:
А потом вернулся к прозе и подсчитал присутствующих: больше двадцати человек зрителей. Каждый билет — триста иен. Значит, несмотря на ранний час, в маленьком островном городке, где все, казалось бы, все уже знают и все видели, Накамото заработал дополнительно больше шести тысяч иен, из которых часть, правда, придется списать на «израсходованную» змею и на возможный риск с мангустой. И заодно — поднял уважение и интерес к своей редкой и опасной профессии.
Корабль, на котором плыть мне обратно в Кагосиму, оказался тот же самый — «Такатихо мару». И опять были волны, и звезды, и доброе тепло толстой белой трубы, возле которой я нес свою заполуночную вахту. Но настроиться на должный романтический лад снова не очень удавалось. Может быть, мешали пять черно-белых коров, за рога привязанных на палубе. Куда и зачем их везли — не знаю, но о том, что морское путешествие едва ли означает поворот к лучшему в их бессловесной судьбе, — догадывался. Коровы, кажется, тоже.
Качались светила над снастями.
Если бы мое путешествие состоялось лет на десять раньше, я наверняка перебирал бы сейчас в памяти экзотические подробности. С возрастом сильнее стремление — порой даже неосознанное — заглянуть глубже под яркую цветную обертку жизни. Вспоминались люди: лица, руки, слова.
Историк Ояма с его смешными грелками и серьезными размышлениями об исторической справедливости.
Крестьяне, плясавшие в гостинице на свадьбе.
Работницы ткацкой «мануфактуры».
И трехлетняя Митиё, которая сказала, глядя мне в глаза: «У тебя очень странное лицо…»
Из путевого блокнота
У входа в буддийский храм Госин-дзи нас встретило изречение.
«Человек есть вечная загадка. Декарт», — перевели мне.
Буддийский храм — и вдруг Декарт!
— Ничего удивительного, — сказали мне. — Здешний священник господин Кидзу, человек образованный и разносторонний…
А в следующую секунду и сам Кидзу появился на пороге храма, радушно приглашая войти: интеллигентный, с располагающим умным взглядом, в прошлом — питомец Токийского университета по отделению индийской философии, поклонник Декарта и поэт. Да — и поэт. Позднее он показал несколько своих стихотворений. Именно показал, потому что стихи были начертаны по всем правилам японской каллиграфии на квадратных листах картона — такие листы специально изготавливаются и продаются в Японии. «Цветы прекрасны, а солнце кругло», — гласило одно из стихотворений. «Только цветы и пища существуют», — утверждало другое. Это не цитаты, это целые и законченные стихи. Более пространное стихотворение, напечатанное в журнале «Лайонс-клуба», членом которого состоит священник, называлось: «Я — дельфин».
— Я чувствую себя молодым дельфином в этом мире, — пояснил Кидзу, и я не мог не поразиться, насколько это совпадает со стихами русского поэта о душе, которая
— У меня есть кое-что, интересное для вас, — сказал вдруг Кидзу и принес две большие старинные тетради в твердых обложках. Одна из них открывалась документом на русском языке, который мне показалось небезынтересным скопировать и привести здесь полностью.
Прошение
Сбор добровольных пожертвований
за исправление здания храма
Весной 1857 года прибыл в Нагасаки первый из Русских военных судов фрегат Аскольд. Командиром на нем в это время был г. Унковский. Вследствие продолжавшейся здесь около десяти месяцев починки фрегата, со своей командой, т. е. более 600 человек, жил в храме Госин-дзи, в д. Инаса (ныне — район города Нагасаки. —
Вскоре после ухода означенного фрегата прибыли корвет «Посадник» и фрегат «Светлана». Командиры их гг. Бирилев и Бутаков также жили в этом храме. С этого времени офицеры и даже низшие чины с Русских военных судов, стоявших в Нагасаки беспрестанно, приезжая в д. Инаса, оставались в храме на ночь, потому что в это время часть храма была отдана внаем, по просьбе командиров, отряду судов и служила лазаретом для больных и местом отдыха для офицеров.
Прежде на земле, принадлежавшей храму, хоронили всех умиравших здесь моряков с иностранных судов, а русскому отряду судов в Тихом океане отдана была для кладбища отдельная, с прекрасным видом, возвышенность, за присмотр за кладбищем храм получает от Русского консульства в Нагасаки по 2 доллара за каждый месяц, но, к сожалению, многия части в самом храме и в других зданиях сгнили, грозят обвалиться, и вынуждают меня обратиться к сбору пожертвований на их возобновление. По этому поводу я обращаюсь к японским, китайским и другим иностранным жертвователям, имеющим отношение к храму Госин-дзи, вынужден обратиться с просьбой к гг. Русским морякам, кладбище которых при храме, пожертвовать сколько можно на поддержание храма, — исполнением просьбы премного обяжете.
Главный Бонза Хоозен в храме Госин-дзи, в д. Инасе. Осень 1886 года. Переводил М. Мороока.
А далее — список жертвователей: «Адмирал г. Кроун — 10 рублей». Рубли, доллары… Часть даже сохранилась неизрасходованной: сторублевка с портретом Екатерины II — знаменитая «Катенька», пятисотрублевка — с Петром Великим, четвертная — с Александром III…
А потом мы поднялись на ту самую «отдельную, с прекрасным видом возвышенность», о которой говорится в «Прошении». Странное чувство охватывает, когда читаешь русские имена на замшелых, кое-где треснувших от времени плитах.
— Напишите о них стихи, — сказал Кидзу, — и пусть в ваших стихах оживут их души.
На стене у меня висит календарь, привезенный из Японии. Его украшает изображение красного легкового автомобиля-фаэтона: «Санбим», 1926 год, изготовители — «Санбим мотор кар компани», Вулверхэмптон, Англия. И далее — технические данные машины.
Изображениями всяческой старой техники в Японии часто украшают обои и фарфоровые пиалы, бумажные пакеты для покупок, и кожаные кошельки, брелоки и женские косынки, летние рубахи и «корочки» записных книжек. Уж не знаю, сами ли японцы это придумали или пришло откуда-то с Запада, — по, право, если и позаимствована эта идея, то не зря. Для художника-оформителя все эти «викторианские телефоны 1878 года» и стефенсоновские паровозики открывают удивительный мир в чем-то наивных и в чем-то неожиданно трогательных, полных своеобразного изящества линий. Наверное, современниками они воспринимались иначе, но сейчас мы видим их уже сквозь магический кристалл времени.
Их контуры западают в память. И какой-нибудь подросток, читая книгу о недалеком прошлом, точнее представит себе «материальный колорит» эпохи. И сама техника — создание рук человеческих — покажется ему уже не бесстрастным рационалистическим богом, требующим поклонения, и не чудищем, грозящим поработить человека, как говорят и пишут испуганные гуманитарии, а по-своему живым царством, где что-то рождается и умирает, где есть свой лиризм и даже грусть…
Кого только не встретишь под гостеприимным кровом недорогого токийского отеля «У. М. С. А.», принадлежащего Ассоциации молодых христиан, международной организации, название которой как раз и «зашифровано» в названии гостиницы! Гостиница эта, расположенная в старом, европейского типа, здании с толстыми стенами в студенческом районе Канда, по-своему примечательна. Сквозь перекрытия этажей откуда-то сверху порой доносятся песнопения: на крыше, оказывается, расположена часовня. В вестибюле — репродукции картин Милле: творчество этого французского художника («Собирательницы колосьев», «Крестьянки с хворостом») почему-то очень популярно в Японии и прочно ассоциируется с христианством. На столах, в тесных, обставленных потертой мебелью номерах приезжающих встречает строгий, упрятанный под стекло свод правил, призывающий вести себя в согласии с нормами «доброй морали»: после двенадцати не шуметь, женщин в номера не водить.
Гостеприимством «молодых христиан» пользуются, правда, не одни только верующие христиане, как можно судить хотя бы по тому факту, что автор этих строк оказался постояльцем «У. М. С. А.». И не одни только молодые, коли уж встретились мы и разговорились однажды у лифта с Питером Уайтом из Сиэтла, высоким, сухощавым и седым, чуть прихрамывающим, в клетчатой рубахе навыпуск.
— Кто вы по профессии, мистер Уайт? — спросил я вскоре после того, как мы познакомились.
— О, я переменил много специальностей! — засмеялся он. — Я был журналистом, я был клерком, я был преподавателем…
— И что же вы преподавали?
— Экономику, — снова засмеялся Уайт.
— А почему вы смеетесь! Экономика — очень серьезная наука. И я, в частности, ею очень интересуюсь.
— Ах, мой молодой друг! Экономика — это не наука, это религия! Человек выбирает себе веру и молится по ее законам. Я понял это и простился с экономикой. Накопил немножко денег и теперь путешествую. Я ничего не могу поделать с этим миром. Я могу только наблюдать и думать. Делать — ничего не значит, мыслить — значит все.
Он говорил четко и медленно — сказывался педагогический опыт.
— Позвольте, мистер Уайт, но мыслить — во имя чего?
— Чтобы выработать собственное мнение! Единственная роскошь в мире — собственное мнение. Очень немногие обладают им, хотя очень многие воображают, что обладают. Очень многие люди думают так-то и так-то не потому, что они действительно так думают, а потому, что им сказали: думайте так. Сказали в школе, в газете. И люди согласились. А между тем единственное, ради чего стоит жить, — это собственное мнение, отличающее меня от других!
— Но ведь существует и другое: единство мнений, радость встречи с единомышленником, братство единомышленников!
— И к чему это приводит? Только к ненависти, ненависти ко всем, кто думает иначе! Нет, увольте меня от братства во мнениях. Мне говорят, например: я должен любить родину. Что значит: любить родину? Любить Америку? Вы знаете, что наша граница с Канадой условна: прямая линия на карте. Почему я должен любить землю только до этой черты? Любить правительство? Людей, которых я никогда не видел? Я могу любить свою семью (увы, семьи у меня нет!), свой дом, свою улицу, трех-четырех друзей. Но любить двести миллионов сограждан? Сейчас можно жаловаться на разобщенность людей, плакаться об одиночестве. Я говорю: в разобщенности — спасение!
При всем том мистер Уайт обладал редкостной общительностью. Чуть ли не всякий раз, спускаясь из своего номера в «лобби» нашей гостиницы, я заставал его за беседой: то с группой молодых японцев, то с кем-нибудь из приезжих. Однажды я присоединился к беседе Уайта с неким Джоном — индийцем по крови, родившимся, однако, на Багамских островах и ныне состоящим в канадском гражданстве.
— Мистер Фоняков, — спросил меня Джон, — вот сейчас вы смотрите на совсем непривычный для вас, как я понимаю, мир. Можете ли вы сказать, что смотрите на этот мир без всякого предубеждения, что вы составляете свое мнение о нем предельно объективно?
— Я стремлюсь быть объективным — так, как я понимаю объективность. Но я не могу сказать, что мой мозг— «табула раза», чистая доска. Я приехал сюда с каким-то жизненным опытом, с каким-то воспитанием, какими-то своими представлениями о добре и зле. Я могу что-то откорректировать, уточнить в своих представлениях, но совсем отказаться от них — значит отказаться от себя…
— У нас говорят в этих случаях: я не могу снова стать девушкой, — засмеялся Уайт.
— Думаю, что уж это никому не дано, — принял я его шутку.
— Не скажите, — задумчиво возразил американец. — Я могу…
Незадолго до его отъезда мы зашли с ним позавтракать в русский ресторан «Балалайка». Японцы в русских косоворотках разносили пирожки и шашлык «коззак стайл» («в казацком стиле»), но Уайт ограничился чаем с вареньем: деньгами он, в противоположность бытующему представлению о путешествующих американцах, не был богат. Из проигрывателя лилась мелодия: «Светит месяц, светит ясный, светит белая луна».
— О чем эта песня? — спросил Уайт.
Я перевел.
— Это песня о вечном и самом главном, — сказал он. — Никакие границы и правительства не могут остановить лунный свет. Они не могут остановить любовь.
— Красиво звучит, мистер Уайт, но ведь мы живем не в идеальном мире. И хороши бы мы были, если бы около трех десятилетий назад противопоставили тем, кто пришел с оружием на нашу землю, только радение о собственном мнении плюс лунный свет…
— Ну, будет, будет, — улыбнулся он. — У нас слишком мало времени, чтобы закончить этот спор. Я много езжу по свету, но никогда не бывал еще в коллективистских странах (Уайт тщательно избегал слов «социализм» и «капитализм»). Надеюсь осуществить это в будущем году. Может быть, пойму что-то новое для себя…
Наутро я помог ему дотащить чемодан до такси и помахал рукой вслед умчавшейся машине.
В конце прошлого века он продавал рыбу и фрукты морякам английских судов, приходивших к японским берегам. Если выручка оказывалась малой, он «подрабатывал», ложась на спину и жонглируя ногами.
После смерти он, бронзовый, поднялся на пьедестал на принадлежащем его наследникам «Жемчужном острове» близ городка Тоба. Невысокий старик с морщинистым, волевым лицом. Как свидетельствует фотография в его мемориальном музее, расположенном тут же, Кокити Микимото до глубокой старости, будучи уже сказочно богатым, не утратил способности и даже склонности к ножному жонглированию. На фотографии «жемчужный король» лежит на спине, задрав ноги вверх и вращая ими какую-то доску. Лицо у него такое же морщинистое, суровое и непреклонное, как на памятнике. Дети — гости острова, — которых он таким образом развлекает, смотрят с удивлением и даже некоторой растерянностью.
Когда в молодости он загорелся идеей искусственного культивирования жемчуга, его считали сумасшедшим, одна только жена верила в него, пока наконец в 1893 году не была получена первая, еще не идеально круглая, жемчужина. Момент извлечения этой жемчужины из раковины запечатлен на картине в музее, а самой первой жемчужине поставлен на острове памятник.
Сегодня наследники претворяют в жизнь, как говорит рекламный проспект, лозунг старого Микимото: «Украсить шеи всех женщин мира жемчугом от Микимото».
Тут же, на острове, можно увидеть «сеанс» работы девушек-ныряльщиц, одетых в белое. На эту работу берут только девушек: нужны тонкие и нежные пальцы.
Можно посетить и небольшую фабрику, где жемчуг сортируют и сверлят.
Между прочим, стоимость нитки жемчуга колеблется от трех до двухсот тысяч иен, хотя, честное слово, не будучи специалистом, трудно увидеть существенную разницу между нитками за двадцать и, скажем, за сто тысяч иен.
Вся «экспозиция» острова как бы говорит: вот, он был беден, у него была идея, у него была настойчивость. Пробейся и ты, если можешь. А если не сможешь — пеняй на себя.
Один из «гвоздей» музейной экспозиции — «колокол Свободы от Микимото», экспонировавшийся на нью-йоркской мировой выставке в 1939 году. Он сделан сверху донизу из драгоценного «золотого» жемчуга.
На пляже в маленьком городке Дзуси тренировалась студенческая команда регбистов. Яйцевидный мяч метался по песку, выписывая самые неожиданные фигуры.
Тут же, в сторонке, упражнялись болельщики. Один из них ударял в барабан и по этому знаку остальные дружно кричали что-то непонятное для меня, но, безусловно, родственное популярным на трибунах наших стадионов возгласам: «Жми, Вася!» или «Судью на мыло!»
Только нашим болельщикам, конечно, и в голову не пришло бы тренироваться. Для них вся прелесть — в импровизации. А эти готовились увлеченно и истово.
В одном из парков нам с переводчиком повстречалась однажды группа школьниц — милых, скромных, подтянутых, в форменных костюмчиках-матросках. Завязалась беседа-игра: на все вопросы школьницы (их было десятка полтора) отвечали хором, причем удивительно согласно, без малейшей заминки. Словно какой-то невидимый дирижер управлял ими, ударяя в невидимый барабанчик.
Врожденное или воспитанное, или постоянно поддерживаемое умение понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда, «подстраиваться» друг к другу, если это надо для дела или для игры, казалось мне порой специфическим талантом японцев. Я вспоминал об этом, глядя на четкие, согласованные движения рабочих на строительстве павильонов «ЭКСПО-70». Конечно, там и организация, и экономические факторы. Но и отмеченное мной веками выработанное качество играет, может быть, не последнюю роль…
На одну из токийских радиостанций я попал как раз в тот момент, когда шла популярная дневная передача: ответы на вопросы детей.
Мне не раз приходилось слышать эту передачу, потому что ее любят и взрослые. Она и в самом деле прелестна — благодаря атмосфере естественности и непринужденности, юмора и серьезности одновременно.
— Дзззинь! — звенит телефон.
— Моси-моси, — откликается сотрудница студии (так говорят в Японии вместо «алло»).
— Как измерили окружность Земли? — деловито без предисловий справляется мальчишеский голос. И вот уже один из приглашенных в студию учителей обстоятельно отвечает на этот вопрос…
Нас поместили рядом со студией, из которой шла передача, за стеклянной перегородкой: мы слышали все диалоги, но в то же время могли разговаривать между собой, смеяться, не боясь помешать.
А смеяться приходилось много.
— О чем он спрашивает? — поинтересовался я, когда по телефону раздался вовсе уж детский лепет.
— Мальчик, по-видимому, из христианской семьи, — смеясь объяснил переводчик Вакамадзу. — Он только что познакомился с понятием «отец небесный» и теперь спрашивает, в частности, ходит ли этот отец по утрам в свой офис, подобно земному отцу, и надевает ли для этого белую рубашку.
— И что же отвечает учитель?
— Учитель говорит, что на небе нет фабрик и заводов, нет компаний и офисов, и поэтому образ жизни отца небесного должен весьма существенно отличаться от образа жизни земного отца…
В районе Канда — русский православный собор святого Николая. Объявления о предстоящих службах и отчеты в расходовании денег, вывешенные при входе («на свадьбу студентов», «на именины владыки»), — на русском языке.
Батюшка, правда, изъясняется с акцентом; приехал, говорят, из Америки, дьякон-японец говорит по-русски лучше.
Однажды я заглянул на службу. Прихожане — частично русские, наследники давних эмигрантов, современно одетые, но сохранившие в своем облике что-то неуловимо старомодное, даже музейное, частично — японцы. Удивительно, какой отпечаток накладывает религия на человека: когда старушки японки в пасмурных кимоно кланяются, крестясь на образа, они становятся так похожи на богомолок где-нибудь в Загорске или Печорах!
В другой раз я побывал здесь в свободное от служб время. Храм был пуст. Внезапно мне на голову свалилась книга, потом другая. Я поднял их: «Воспоминания П. Н. Милюкова» и тургеневская «Новь» в послевоенном издании Учпедгиза. Сочетание странное… Оказывается, на хорах помещалась библиотека и как раз сейчас там шла инвентаризация. Одна из книжных стопок, положенных на перила, рассыпалась…
А в ограде храма — огромное дерево. К ветвям его по японскому обычаю подвязаны колокольчики. Чтобы они звенели на ветру, к язычкам их обычно прикрепляют полоски бумаги с какими-либо картинками или изречениями. К языкам колокольчиков, висевших в ограде храма святого Николая, были привязаны советские открытки с изображением кремлевских соборов.
Странно и грустно.
В каждой полицейской будке можно увидеть маленькую выставку фотографий. Девочка лет пятнадцати улыбается, облокотясь на ограду. Юноша с велосипедом. Другой сфотографирован вместе с матерью… Любительские фотографии из семейных архивов…
Они не похожи на преступников, эти подростки, юноши и девушки. Это — беглецы, тщетно разыскиваемые родителями. Хотя, между прочим, как пишет в редакционной статье «Джапан таймс», ссылаясь на данные полиции, «многие семьи демонстрируют безразличие к судьбе детей, бежавших из дома». «Что это, новое свидетельство терпимости, о которой много говорят как о характерной черте современного общества, или недостаток любви? Мы сказали бы: и то и другое.
Прежде мы встречали много одиноких, отчужденных подростков на улицах городов, но тогда они в большинстве своем искали спасения от бедности. У многих не было даже дома, из которого они могли бы убежать.
Теперь — совершенно иное. У них есть дома, которые обеспечивают им экономическую безопасность, но весьма мало удовлетворяют психологическим запросам подрастающих детей».
И далее признание: «Ежегодное возрастание числа «беглых» — обвинительный акт обществу…»
— Скажите, а у вас в Советском Союзе женщинам разрешается носить украшения?
— Скажите, а у вас в Советском Союзе есть профессиональные артисты?..
Это все Кадоваки меня спрашивает, новый мой переводчик. Через несколько месяцев он заканчивает Токийский университет святой Софии (это католический университет, но учащиеся его не обязательно католики) по отделению английского языка. Вернее было бы сказать — американского языка, ибо специализируется Кадоваки не на Шекспире и Диккенсе, а на современном «бизнес инглиш» в его американском варианте. Это наиболее перспективно.
Кадоваки двадцать один год, но он изо всех сил старается выглядеть старше. В первые три дня нашего знакомства это ему почти удавалось.
— Мистер Кадоваки, а как вы представляете себе свое будущее? Оно уже как-то решено, обеспечено?
— О да, сэр! Оно совершенно ясно: я буду работать в банке «Саитама» в отделе внешних сношений! Я уже договорился, уже прошел испытания. И в первый же день по окончании университета займу свое рабочее место. Я счастлив, потому что наш банк, да, сэр, я уже могу сказать «наш банк» — один из крупнейших в Японии!
— И это на всю жизнь?
— О да, сэр, я бы очень хотел, чтобы это было на всю жизнь, и постараюсь, чтобы так оно и было.
— И вы знаете уже вашего будущего начальника?
— Да, сэр, это выдающийся человек!
— Скажите, господин Кадоваки, есть ли у вас мечта и о чем она?
— Есть, сэр! Я мечтаю о том, как моя будущая жена будет встречать меня в моем: доме, когда я буду возвращаться из моего банка! Я хочу, чтобы в моей токонома всегда были свежие цветы! Я мечтаю быть окруженным моими детьми, а когда состарюсь — детьми моих детей!
— Простите, а кандидатка на роль будущей жены уже есть?
— Есть, сэр! Мне в этом повезло: я люблю ее, а она любит меня. Вы знаете, наверное: большинство браков в Японии и сейчас еще заключается по сговору родителей, молодые часто почти не видят друг друга до свадьбы. А мы познакомились сами. В поезде. Ее родители, как и мои, — фермеры…
К родителям Кадоваки мы заглянули через несколько дней, благо, маршрут очередного путешествия по стране пролегал не так далеко от их деревни.
— Только это ужасная глушь, — виновато предупреждал Кадоваки. — От города Цуруока придется минут тридцать ехать на автобусе.
В «глуши» оказался крестьянский дом с высокой и толстой крышей, довольно просторный, но уже весьма прохладный в эти позднеоктябрьские дни. Как и всюду, застеленный циновками пол, очаг посредине, на полке — два алтаря: буддийский и синтоистский, вокруг развешаны сложенные бумажки с молитвами. Пришли соседи, среди них — молодой, двадцатидвухлетний фермер.
— И много у вас таких молодых в деревне? — поинтересовался я.
— Их почти нет, — задумчиво ответил Кадоваки-старший. — Этот — исключение. Влюбился в девушку из нашей деревни и остался тут…
Парень смущенно потупился.
Я уже слышал, что проблема «отхода» молодежи из деревни остра в Японии. Правительство пытается принимать меры, чтобы управлять этим процессом. Весь урожай риса скупается государством по довольно высокой цене, и все же…
— Все же неизвестно, кто будет сеять и убирать рис, когда мы состаримся, — услышал я от фермеров. — Что ни говорите, а работа наша крестьянская — не самая чистенькая. Молодежь этого не любит…
Принесли угощение: рыбу, рис. Великолепный, идеально чистый рис.
— Попробуйте, в наших краях производится лучший рис в Японии…
Это сказал мой Кадоваки, но я-то знал уже, что никогда он не вернется к своим рисовым плантациям.
Вообще-то Кадоваки, как выяснилось впоследствии, был парнем веселым и компанейским, знатоком бейсбола и современной музыки. Но иногда его завидная ясность души словно бы чем-то затуманивалась. Так было — или, может, мне показалось? — и после посещения отчего дома. В один из вечеров в гостинице он вдруг спросил меня ни с того, ни с сего:
— Скажите, а что вы думаете о врожденной вине человека?
— Бог с вами, о чем вы говорите, Кадоваки-сан?
— Да, так… всякий человек, по-моему, время от времени чувствует, что он перед кем-то виноват… неизвестно, в чем и перед кем, но виноват… разве вам не приходилось это испытывать?
Я подумал тогда, что подобный ход мыслей был, возможно, следствием католического воспитания. Но едва ли это объяснение было исчерпывающим.
Еще в Москве знающие люди предупредили меня:
— Бери с собой побольше подарков. В японский дом без подарка являться не принято. Гостя, впрочем, без подарка тоже не отпускают.
Послушавшись совета, я вез с собой в Токио добрый чемодан русских сувениров.
В Японии действительно существует подлинный культ подарка. Ценность преподносимой вещи, как заметил я, особой роли не играет: направляясь даже в очень зажиточный дом, можно купить в лавчонке на углу пакет апельсинов, который в сезон стоит гроши, и будет отнюдь не зазорно явиться с таким подношением. Можно не сомневаться: хозяин примет его с благодарностью, даже заведомо зная, что подарок куплен на специально отпущенные фирмой «казенные» деньги (если визит носит отчасти деловой характер). И найдет такие слова, которые позволят вам думать, что ваши апельсины — поистине уникальны, что таких на свете еще не бывало.
Однажды в поездке на Хоккайдо у меня иссяк запас прихваченных из Токио московских сувениров. К моменту прощальной встречи с одним из работников местного радио, немало сделавшим для того, чтобы мое пребывание на острове было плодотворным, в моем распоряжении оставалась только довольно бесформенная меховая фигурка в мутном полиэтиленовом пакете, изображающая, согласно этикетке, полярную нерпу, но изготовленная, согласно той же этикетке, почему-то в Казани. Но самое ужасное было то, что в местных магазинах было полным-полно подобных зверюшек, отличавшихся от моей только более высоким качеством.
К моему удивлению, мой сопровождающий Гото стал с жаром уверять меня, что это как раз то самое, что нужно.
— Но зачем господину Коминами эта нерпа? — спрашивал я.
— Как?! Он положит ее в токонома!
— Но ведь в здешних магазинах…
— Вот именно! К нему придут гости, удивятся и спросят: «Уважаемый Коминами-сан! Зачем вы положили в свою прекрасную токонома эту меховую нерпу, которая есть в каждом японском магазине!» А господин Коминами улыбнется и скажет: «Вы ошибаетесь! Это особая нерпа, ее подарил мне гость из Советского Союза!»
В другой раз тот же Гото пригласил меня на ужин в свой дом. Я захватил для хозяйки флакон московских духов. Когда пришла пора расходиться, была принесена коробка с носовыми платками, и каждая из присутствующих женщин унесла с собой частичку аромата «Красной Москвы», не переставая воздавать ему самые изысканные похвалы.
Так что подарок надо уметь еще и принять! Это тоже своего рода искусство. «Боже вас сохрани, — говорили мне, — получив красиво завернутый подарок, прятать его в карман — посмотрю, мол, дома! Обязательно откройте тут же и найдите что-нибудь сказать!»
Однажды случилось невероятное: бесчисленные гостиницы многомиллионного Токио оказались переполненными, и достать номер стало так же трудно, как в среднем областном центре, когда там проходит одновременно кустовой слет передовиков сельского хозяйства и зональное совещание молодых поэтов и поэтесс. А на центральных улицах города замелькали фигуры пожилых и молодых леди и джентльменов в легких шапочках-пилотках, увешанных разноцветными значками. Это были «львы» и «львицы», члены международного «лайонс-клуба».
Как говорится, век живи, век учись. Я и не подозревал, что существует эта организация, столь авторитетная, что самый факт избрания ею Токио местом для своего пятьдесят второго ежегодного конгресса явился, по словам газет, большой честью для Японии и японского народа…
«Около 12 тысяч иностранных делегатов из более чем ста стран прибыли в Токио, и японский секретариат занят приисканием им мест для расселения, — писала. Джапан таймс». — Около 15 тысяч местных «львов» и «львиц» объединятся с ними в четырехдневном заседании».
Из одной только Никарагуа прибыло семьдесят девять делегатов!
«После олимпийских игр — наибольший слет иностранных гостей в Токио!» — писали газеты.
В универмагах появились плакаты «Добро пожаловать, львы!»
Появился специальный плакат и при входе в нашу гостиницу «У. М. С. А.». Вскоре в холле, коридорах и лифте стали попадаться «львы, «львицы» и «львята» — ребятишки в майках с воинственными надписями: «Лев рычит!»
Однажды утром обнаружилось, что какой-то одинокий филиппинский «лев», прибыв ночью и не найдя свободной комнаты в «У. М. С. А.», преклонил главу на диване в вестибюле.
— Съезд богатых людей, которым нечего делать, — коротко бросил мой знакомый Питер Уайт, когда я обратился к нему за разъяснениями.
По правде сказать, я подумал, что мистер Уайт, наверное, чересчур категоричен. Будь все так, как он сказал, вряд ли губернатор Токио и сам премьер-министр стали бы приветствовать съезд «львов», желая им успеха в их благородной деятельности. Труднее всего было, правда, уловить, в чем эта благородная деятельность заключается. В чаянии ответа я отправился в район Харадзюку, где, как сообщали газеты, должен был состояться большой парад «львов».
Импровизированные трибуны жужжали в ожидании. Я схватил за пуговицу пожилого джентльмена, на пилотке которого была пришпилена табличка: «Ральф Уиттен, бывший международный директор».
— Пожалуйста, мистер Уиттен, объясните мне все про «львов»!
— О, ради бога! И вы действительно ничего про нас не знаете? Нас больше миллиона в ста сорока странах!
Мне стало очень стыдно. Впрочем, скоро я взял реванш.
— Могу я знать, с кем имею честь?.. — поинтересовался Уиттен.
— Советский писатель. Стипендиат ЮНЕСКО…
— ЮНЕСКО? Гм… Что это такое?.. — задумчиво спросил бывший международный директор.
Зато относительно деятельности «львов» мистер Уиттен объяснил мне очень доходчиво:
— Допустим, вы любите кекс к чаю. Отказаться от кекса — небольшая потеря для вас. Но если миллион человек в течение хотя бы месяца будет отказываться от кекса — это будет уже значительная сумма, которую можно израсходовать на добрые дела. Мы помогаем детям, родившимся с физическими дефектами, инвалидам, которые ходят вот так, — тут мистер Уиттен даже выхватил трость у соседа и для большей наглядности продемонстрировал мне, как ходят инвалиды. — Некоторые «львы», умирая, завещают роговицу своих глаз для хирургического лечения некоторых видов слепоты…
Нашу беседу прервал звук фанфар. Парад начался.
«Львы» шествовали дружными рядами. Во главе каждой «национальной» колонны — оркестр, состоящий в основном из молодых дам — барабанщиц и флейтисток, за ними — жонглерши, акробатки в мини-костюмчиках из серебряной, золотой и прочей яркой ткани, опереточные генеральши в киверах с султанами — непременные почему-то элементы всех подобных шествий. В широких сомбреро и шарфах, в индейских плащах-одеялах прошли, пританцовывая, перуанцы. Большое полотнище с кленовым листом торжественно пронесла Канада. Блеснули экзотическими нарядами Гонконг и Таиланд, а новозеландцы, — наоборот, подчеркнуто европейским лоском. Джентльмен в рыцарской мантии представлял далекую Мальту. Не обошлось без Испании, ФРГ. Скандинавия составила сводный отряд: флагов больше, чем людей.
А самыми многолюдными и приметными странами, если судить по «львиному» параду, являются Огайо, Техас, Теннеси, Канзас, Небраска…
Зеленые жилеты — Орегон!
Светло-лиловые — Северная Каролина!
Красные — Монтана!
В последующих поездках по стране я не раз встречал следы пребывания «львов»: в студенческом общежитии — подаренную ими стиральную машину, в различных местах Токио — воздвигнутые в ознаменование конгресса мемориальные камни. Синий значок с латинской буквой «Б» я видел на лацканах у многих людей, в том числе весьма симпатичных и достойных. Не забыть мне и молодого индийского «льва», с которым мы познакомились в дни конгресса. Милый такой, простодушный «лев».
— Из Советского Союза? — воскликнул он. — Как интересно! Слушайте, это правду говорят, что у вас совсем-совсем нет американцев?
— Что вы имеете в виду? — не понял я. — Кое-какие, конечно, есть. Дипломаты, корреспонденты, артисты, туристы. Деловые люди приезжают…
— Нет, я говорю о другом! Таких, знаете, ну, которым принадлежат заводы, банки и прочее! У вас, на вашей земле!
— Таких нет. Ваши сведения абсолютно правильны.
— Удивительно! — закричал индиец. — Выпьем кока-кола!..
Я не собираюсь ставить под сомнение благородство такого дела, как помощь детям, обиженным природой, или посмертное жертвование своей роговицы для нужд глазных клиник.
Но все-таки смысл токийского парада, ради которого семьдесят девять «львов» летели из одной только республики Никарагуа, остается для меня глубокой тайной. Если после затрат на все эти дальние путешествия, обмундирование, выучку оркестров и прочее что-то еще перепадает и слепым, и хромым, и детям — приходится согласиться с Питером Уайтом хотя бы в том, что «львы», несомненно, очень богатые люди…
В будничной толчее, возле самого спуска на одну из станций «подземки», вдруг ударяет в уши резкая, пронзительная музыка.
Играет на аккордеоне человек в солдатской униформе, выцветшей почти до белизны. Рост музыканта на четверть укорочен: вместо ног — обрубки. Его товарищ стоит рядом на четвереньках: вместо одной ноги и обеих рук — протезы. Падают медяки в жестяную кружку. Старые куртки, старые костыли. Старые, выгоревшие каскетки на головах. И лица старые. Только стереодинамик «Сони», с которым соединен шнуром и вилкой аккордеон солдата, последней, новейшей марки.
Я не раз видел такую картину в разных городах. И почему-то всегда одна и та же страшная композиция: один — с аккордеоном, на обрубках, другой — на протезах, на четвереньках. И рвущая душу, усиленная современным динамиком, военная музыка.
Газеты сообщают: из тропических зарослей одного из островов Филиппинского архипелага вышел и сдался властям еще один унтер-офицер императорской армии. Его удалось наконец убедить, что война окончилась без малого тридцать лет назад. Дневники отшельника будут опубликованы в ближайших номерах газеты.
Поэт, не старый еще человек, рассказывает: «В сорок пятом я был курсантом военно-морской школы. Школа располагалась на одном из островов Внутреннего моря. Помню, мы стояли в строю, шеренгой. И вдруг я почувствовал затылком тепло. Потом я узнал, что это была Хиросима. Бомба взорвалась за много десятков километров от нас. До сих пор, когда обыкновенное солнце, выглянув из-за туч, внезапно пригревает мне затылок, я холодею на мгновение — не от страха, от чего-то большего, чем страх».
Одна из телевизионных компаний провела передачу — своеобразный «диспут поколений» — на тему: «Надо ли молодежи помнить о войне?» «Довольно твердить нам о войне, — говорили представители молодежи. — Нам хватает своих проблем!» Кто-то, видимо, всерьез заинтересован в том, чтобы связь времен порвалась, чтобы тяжкий опыт забылся, чтобы молодое поколение не помнило о войне…
Все играет, играет безногий солдат на своем аккордеоне. И, похоже, ему важны не только медяки в жестяной кружке. Хочет он, чтобы люди помнили, не забывали. Вблизи голос аккордеона кажется громким и резким. Но уже в пятнадцати-двадцати шагах его не слышно. Шумна, многолюдна токийская улица.
«Канадзава — второй Киото, только поменьше», — говорят японцы. И действительно этот город следует непосредственно за древней императорской столицей по числу и красоте памятников старины. Здесь высится один из самых известных в стране феодальных замков. Здесь есть уникальные храмы. Здесь издревле производится знаменитый фарфор, и при желании можно сравнить старинные образцы с современными.
Но я хочу рассказать о «доме ниндзя».
«Ниндзя» — это слово было знакомо мне еще задолго до поездки. Так назывались в былые времена особым образом обученные люди — воины? стражники? телохранители? — которым приписывались чуть ли не сверхъестественные способности и свойства. Если верить авторам популярных статей, «ниндзя» могли передвигаться по стенам и потолку, проникать в запертые комнаты, вообще появляться там, где их никак не ждали. Крохотной ядовитой стрелой, выпущенной из маленькой духовой трубочки, они могли по приказу своего повелителя мгновенно поразить человека и бесследно исчезнуть. Далеко пе все секреты «ниндзя» сегодня раскрыты. Однако доподлинно известно, что немалую услугу оказывали им различные ухищрения в самой архитектуре зданий, где им приходилось действовать.
«Дом ниндзя» в Канадзава построил феодальный властитель — сёгун Маэда. Построил не столько для своих неуловимых стражей, сколько для самого себя: живя в обстановке постоянных распрей, Маэда хотел стать неуязвимым, как «ниндзя».
Того, кто попытался бы вступить в этот дом с недобрыми намерениями, уже при входе подстерегала яма-ловушка. Скрытая, разумеется. За свитком-картиной в одной из комнат таился ход в соседнее помещение. Существовал тайный дворик, секретный глубокий колодец, трехсотметровый подземный ход, особые приспособления на окнах, позволяющие быстро спуститься на веревке. Имелась комната, из которой можно было при случае улизнуть пятью различными способами. Под обычной лестницей, если приподнять верхнюю доску одной из ступеней, обнаруживается вторая, потайная. В помещении для чайных церемоний был предусмотрен низкий потолок, чтобы затруднить возможное вооруженное нападение со стороны других гостей — под низким кровом мечом не размахнешься. Все, что можно, предусмотрел хитроумный Маэда. А на самый крайний случай распорядился устроить в сокровенных недрах двадцатитрехкомнатного убежища мрачное помещение без окон — для свершения харакири…
«Дом ниндзя», — без сомнения, колоритнейший памятник прошлого. И все же невольное облегчение испытываешь, когда выходишь наконец из этого жуткого дома на волю, где светит солнце, где идут и улыбаются люди!
Мы идем по великолепному пляжу близ города Коти, что на острове Сикоку. Ослепительно блестит морская вода. И странно видеть, что в такую погоду пляж совершенно пуст. Я пе в первый раз вижу такую картину. И все-таки — странно.
Мы привыкли в отпускные дни ездить к морю. Мы радуемся каждой встрече с ним, бежим, раскинув руки, навстречу кудрявой, теплой волне.
У японцев происходит в основном обратное. Большинство из них в дни короткого отпуска поворачиваются к морю спиной и отправляются в горы. Там, близ одного из многочисленных горячих источников, можно снять комнату в отеле, вдоволь поплескаться в теплых бассейнах, там можно даже забыть на неделю, что существует море.
Отчасти это происходит потому, что море у берега — в особенности близ больших городов — сильно загрязнено. Но дело не только в этом: есть, в конце концов, достаточно чистые места. Главное — другое: вид моря для японца — будни, оно ассоциируется не с романтикой дальних странствий, а с тяжелым трудом рыбака. Японец уважает море — его нельзя не уважать, потому что слишком многое зависит от пего в повседневной жизни. Море кормит. И оно же насылает разрушительные тайфуны.
Недаром в созданном несколько лет назад Океанографическом институте при Токийском университете ведутся фундаментальные, многосторонние исследования моря. Особые лаборатории занимаются проблемами планктона, жизнью рыб, китообразных, ракообразных и других обитателей морских глубин. Отсюда пускаются в дальние пути гигантские морские черепахи с укрепленными на панцире приборами, опускаются на морское дно для взятия проб грунта аппараты, подобные тем, какие использовались на Луне. И пока в одних лабораториях исследуются возможности создания подводных плантаций или использования дельфинов в качестве пастухов рыбных стад, в других — разрабатываются актуальные аспекты морской геологии, новые методы поисков нефти в прибрежном шельфе.
Не случайно именно в Японии рождаются проекты будущих городов, плавающих в океане на гигантских платформах: японцы убеждены, что с каждым годом море будет играть все большую и большую роль в жизни человечества.
И даже сам император, которому послевоенная конституция предоставила гораздо больше свободного от государственных дел времени, чем это было прежде, серьезным образом занимается проблемами биологии моря в собственной лаборатории. Он выпустил две книги.
…И все-таки одна из первых моих переводчиц, юная Кадзуми Адати, призналась однажды:
— Мне хотелось бы хоть раз в жизни увидеть ровную линию горизонта, лежащую не на воде, а на земле!
В одной из токийских школ в цокольном этаже мне показали великолепные классы для занятий домоводством: огромные, обитые цинком кухонные столы, швейные и стиральные машины, полный набор всего необходимого для ручной стирки, для рукоделия.
— Сразу видно, что из ваших девочек вырастут прекрасные хозяйки, — сказал я. — Можно только позавидовать их будущим мужьям!
— Вы думаете, уроки домоводства у нас только для девочек? Ничего подобного — они обязательны для всех. Мальчики тоже должны пройти полный курс. И, надо сказать, занимаются они очень старательно.
— В таком случае можно позавидовать их будущим женам: у них будут компетентные и умелые мужья-помощники — не то что иные…
— Что вы! — сказали мне. — Когда молодой человек становится мужем, он, как правило, старается поскорее забыть все кухонные. и швейные премудрости! — возразили мне.
— Для чего же их тогда учат?
— Для того чтобы молодой человек смог со временем стать супругом, смог создать семью. Вы не понимаете меня? Но это же так ясно и просто! Вступая в жизнь, юноша, как правило, располагает очень скромными средствами, ого первые заработки невысоки. Есть, конечно, обеспеченные наследники богатых семей, но их, как вы понимаете, меньшинство. Рядовому японцу, для того чтобы жениться и содержать семью, нужно скопить какой-то минимальный капитал. Иначе никакие родители не отдадут за него замуж свою дочь. А если наш молодой человек будет завтракать, обедать и ужинать в ресторане (пусть самом дешевом!), с каждой оторвавшейся пуговицей бегать в мастерскую — что он, извините, накопит? Нет, молодой житель нашей страны должен уметь сам приготовить себе чашку риса, собственноручно выстирать с вечера свою белую рубашку, идеально выгладить брюки перед уходом на работу. И пришить пуговицу так, чтобы она не отлетела в тот же день. И, если надо, зашить порвавшийся о гвоздь пиджак так, чтобы было незаметно. И самое главное — уметь грамотно вести свое маленькое домашнее хозяйство, быть рачительным и экономным. Этому мы учим на уроках домоводства!
Я вспомнил уже известные мне к тому времени цифры средних заработков, расходов на жилье, питание, транспорт — и подумал о том, как жестко все взаимосвязанно в этом мире, в Японии. Вспомнились поджарые и энергичные молодые парии в одинаковых белых рубашках, заполняющие с утра — по пути на службу — токийские улицы, вагоны городской железной дороги и «подземки». Жизнь торопит, гонит, велит считать каждую сотню иен, и упаси бог выбиться из ее ритма, оказаться вне ее бешено крутящегося механизма!
…А все-таки приятно, когда молодой человек не выглядит в своем доме рохлей и неумехой! И, по моим наблюдениям, далеко не все торопятся после свадьбы забыть благоприобретенные навыки. Видел я молодых мужей, которые очень весело и ловко орудовали в тесных кухоньках вместе со своими юными подругами. Традиция традицией, но, видимо, как и везде, все дело в том, каков человек!
Вместо эпилога
Разворачиваю записку:
«Расскажите, что читает средний японец».
— Еще записка:
«Пожалуйста, о современной японской музыке…».
В одной из сибирских школ я рассказываю старшеклассникам о своей поездке. Это не первый рассказ. Может быть, уже двадцатый, тридцатый. Мне случалось рассказывать о стране «восточней Востока» студентам и ученым, рабочим и журналистам. И всюду, всегда я встречался с живым, доброжелательным интересом к Японии, ее народу, ее культуре. Более того, с немалой уже осведомленностью в этих вопросах. Приходилось снова и снова браться за книги, штудировать сообщения прессы, чтобы глубже осмыслить собственные свои впечатления. Это не было докучной обязанностью: к стране, в которой прожил полгода, к сложностям и проблемам которой непосредственно прикоснулся, уже никогда не будешь равнодушен.
«В Японии пасмурно, — сообщают газеты, — Метеорологические сводки обещают туман, проливные дожди и суровые штормы. Непогода недвусмысленно напоминает, что зима наступила, а вместе с ней в дома рядовых японцев стучатся новые заботы…»
Читаю — и вижу за строчками этого абзаца лица многих моих знакомых, чьи заботы мне хорошо известны. И с понятным сочувствием к этим заботам воспринимаю то, о чем говорится далее:
«Из памяти жителей страны еще не изгладились переживания конца 1973 и начала 1974 года, когда наметившиеся еще в 1973 году признаки спада деловой активности приобрели зловещие очертания глубокого экономического кризиса. В хорошо отлаженной и эффектно разрекламированной на весь мир, как транзисторы фирмы «Сони» и часы «Сейко», промышленной машине Японии обнаружились все пороки, присущие современному капитализму…»
А рядом — одно другого не исключает — сообщение о новых машинах и приборах, разработанных талантливыми японскими инженерами, о новостях строительства. Тридцатишестиэтажный билдинг «Касуми-гасеки» теперь уже не самое высокое здание на Японских островах: компания «Сумитомо» воздвигла недавно пятидесятидвухэтажную махину, что в условиях повышенной сейсмичности является, конечно, заметным техническим достижением — если отвлечься от всей утилитарной и, так сказать, престижной ценности здания-великана…
В красочном, великолепно изданном (как умеют издавать японцы!) альбоме-каталоге с огромной радостью рассматриваю репродукции нескольких работ моего друга — замечательного сибирского художника-акварелиста Николая Грицюка. Их появление не случайно: в самые последние годы в Японии возник большой интерес к русской классической и современной советской живописи и графике. Еще недавно, помнится, эта область нашей культуры была почти не освоена даже в среде японской интеллигенции. Иное дело музыка: лучшие певцы давно уже считают делом своей чести исполнять на русском языке романсы Чайковского. Или литература. Или даже театр: среди руководителей драматических коллективов многие считают себя последователями и учениками Станиславского. С изобразительным искусством долгое время было иначе. Сейчас положение изменилось, и этому нельзя не радоваться.
Приходит очередная записка:
«Как вообще относятся к нам в Японии?»
И приходится признаться, что невозможно ответить на этот вопрос «вообще»: сложную, пеструю картину являет собой современная Япония. Как обобщить, например, то, что думают о Советском Союзе и о России хозяин лавочки под флагом со свастикой и студент из прогрессивной молодежной организации?
И все-таки можно сказать: чаще всего приходилось слышать — и от умудренных опытом общественных деятелей, и от крестьян с обветренными лицами — слова о том, что мы — близкие соседи на земле, что сама география высказывается за то, чтобы нам жить в мире и сотрудничестве.
— Не только география, но и история, — сказал мне один пожилой японец. — Мы имели случаи убедиться в том — и не раз, — что вражда ни к чему хорошему не приводит. Даже в том случае, если наша страна оказывалась на время победительницей, как это было в начале нашего века.
Мой собеседник помолчал и добавил:
— Во время последней войны я был солдатом в Маньчжурии. Но я ни разу пе стрелял в русских и горжусь этим!
Он сказал это громко, в многолюдном кафе и с торжеством поглядел по сторонам.
— Расскажите, пожалуйста, о вашем самом ярком впечатлении за эти полгода!
Трудно выбрать «самое яркое». Много было впечатлений, значительная часть их вошла, естественно, в эту книгу. Мне хочется в заключение рассказать о Статуе мира. Она стоит в музее большого города. Между прочим, город этот был одной из запасных целей в планах атомной бомбардировки. Статуя совсем небольшая. Деревянная. Но, как говорят, у нее сто тысяч авторов. Кусок дерева с намеченными контурами будущей фигуры стоял в одном из храмов. Рядом лежал резец. И каждый входящий мог внести свой маленький вклад в создание Статуи мира. Японский народ умеет находить своеобразные, все новые и новые пути для того, чтобы выразить свое стремление к миру на земле. Среди создателей символической Статуи я вижу многих японских знакомых: писателей и художников, студентов и журналистов, фермеров Тохоку и рабочих, строивших советский павильон на «ЭКСПО-70». И малышка Митиё с далекого острова Амами Осима, мнится мне, приложила свою руку к созданию Статуи. Я пытался рассказать в этой книге о сложном и противоречивом мире, каким является современная Япония.
Но, я думаю, читателям и без пояснений понятно, почему я заканчиваю книгу рассказом о Статуе мира, у которой сто тысяч авторов.
INFO
Фоняков Илья
Ф87 Восточней Востока. Полгода в Японии. Изд. 2-е, испр. и доп. Предисл. В. Маевского. Главная редакция восточной литературы изд-ва «Наука». М, 11177.
19 с. с ил. («Путешествия по странам Востока»).
Ф 20901 083/013(02)-77*127-76
91 (И5)
ВОСТОЧНЕЙ ВОСТОКА
Полгода в Японии
Редактор
Младший редактор
Художник
Художественный редактор
Технический редактор
Корректор
Сдано в набор 13/VII 1976 г. Подписано к печати 30/III 1977 г. А-02840. Формат 84 X 108 1/32. Бум. № 1. Печ. л. 7,5. Усл. п. л. 12,6. Уч. изд. л. 12,24. Тираж 30 000 экз. Изд. № 3752. Зак. № 916. Цена 78 коп.
Главная редакция восточной литературы
издательства «Наука»
Москва К-45, ул. Жданова, 12/1
Ордена Ленина типография «Красный пролетарий»
Москва, Краснопролетарская, 16
FB2 — mefysto, 2022