Первый чекист

fb2

«Пионер — значит первый» — серия биографических книг для детей среднего и старшего возраста, выпускавшихся издательством «Молодая гвардия», «младший брат» молодогвардейской серии «Жизнь замечательных людей».

Всего в серии появилось 92 биографии совокупным тиражом более 9 миллионов экземпляров.



*

Художник Юрий Семенов

М.: Молодая гвардия, 1968

О тех, кто первыми ступили на неизведанные земли,

О мужественных людях — революционерах,

Кто в мир пришел, чтоб сделать его лучше.

О тех, кто проторил пути в науке и искусстве.

Кто с детства был настойчивым в стремленьях

И беззаветно к цели шел своей.

Я ПОМНЮ ВЕЧЕРА В НАШЕЙ МАЛЕНЬКОЙ УСАДЬБЕ, КОГДА МАТЬ ПРИ СВЕТЕ ЛАМПЫ РАССКАЗЫВАЛА, А ЗА ОКНОМ ШУМЕЛ ЛЕС… ПОМНЮ ЕЕ РАССКАЗЫ О ТОМ, КАКИЕ КОНТРИБУЦИИ НАКЛАДЫВАЛИСЬ НА НАСЕЛЕНИЕ, КАКИМ ОНО ПОДВЕРГАЛОСЬ ПРЕСЛЕДОВАНИЯМ, КАК ЕГО ДОНИМАЛИ НАЛОГАМИ И Т. Д. И Т. П. ЭТО ПОВЛИЯЛО НА ТО, ЧТО Я ВПОСЛЕДСТВИИ ПОШЕЛ ПО ТОМУ ПУТИ, ПО КОТОРОМУ ШЕЛ, ЧТО КАЖДОЕ НАСИЛИЕ, О КОТОРОМ Я УЗНАВАЛ… БЫЛО КАК БЫ НАСИЛИЕМ НАДО МНОЙ ЛИЧНО.

…………………..

ЕСЛИ БЫ МНЕ ПРЕДСТОЯЛО НАЧАТЬ ЖИЗНЬ СЫЗНОВА, Я НАЧАЛ БЫ ТАК, КАК НАЧАЛ.

Ф. Дзержинский

КЛЯТВА

Было еще раннее утро, а колокольный звон уже давно плыл над городом. Басовитый, торжественный, необычный — так звонят лишь по большим праздникам — звон этот возвещал о великом событии на Руси — о вступлении на престол нового императора Николая II.

Колокольный звон плыл над всей огромной, необъятной страной — плыл над столицей и крошечными уездными городками, над Королевством Польским, входившим тогда в Россию, и над Прибалтийским краем, во здравие нового царя молились в Финляндии и на Кавказе, в далеком Туркестане и в Сибири — всюду, где простерла свои крылья хищная двуглавая птица, провозглашали «долгие лета» государю императору Николаю Александровичу, самодержцу всероссийскому.

Пройдет немного времени, и всю страну облетит весть о страшном несчастье, происшедшем в Москве на Ходынском поле в день коронации. Разлетится весть о гибели сотен людей, и к многочисленным титулам нового императора прибавится еще один — «кровавый». Николай Кровавый — так будет называть народ последнего российского императора. И Николай II оправдает свое прозвище — реки крови прольются за годы его царствования, прежде чем окончательно переставший верить в «царя-батюшку» народ свернет шею двуглавой птице, навсегда освободив Россию от императоров и царей.

Но это будет. А пока сотни тысяч людей горячо молились за нового царя, надеясь, что этот царь, наконец, окажется добрым и облегчит их жизнь.

И уже выстраивались в шеренги солдаты, уже собирались в гимназиях и университетах студенты и гимназисты, чтоб принять присягу на верность новому императору.

Феликс шел по улице, с интересом прислушиваясь к колокольному звону, с любопытством разглядывая встречных. Здесь, в центре города, то и дело попадались празднично одетые люди, из открытых дверей костелов доносились торжественные звуки органа. «А интересно, что там?» — подумал вдруг Феликс, провожая глазами какого-то расфранченного господина.

Как хотелось бы сейчас Феликсу очутиться «там», на окраине города, где в маленьких покосившихся домиках жили виленские рабочие и ремесленники.

За последние годы население окраин увеличилось чуть ли не втрое — почти в три раза возросло количество рабочих в Вильно, и теперь число их достигало десяти тысяч. Правда, большинство работало на мелких, полукустарных заводиках и фабриках, многие были далеки от политики и борьбы, но это уже были рабочие, пролетариат, это уже была сила. И не беда, если сейчас, может быть, они молятся за нового царя, с надеждой произносят его имя. Сейчас они верят в царя, но пройдет немного времени, и они поверят в себя! Да, так будет! Разве он сам, Феликс Дзержинский, не верил в бога, не верил, что только бог может сделать людей счастливыми?!

Феликс шел по знакомым улицам, но уже не видел ни домов, ни костелов, ни прохожих. Перед глазами одна за другой вставали картины Дзержинова — крошечного имения, где он родился и прожил восемь счастливых лет. Счастливых ли? Да, там, в Дзержинске, все было прекрасно — и лес, наполненный птичьими голосами, по которому Феликс мог бродить без устали, и река Уса с прозрачной водой, у которой Феликс мог просиживать часами. Да, это было прекрасно. Но было и другое: Феликс видел крестьян, приходивших в имение за помощью, за советами — доброту и справедливость Дзержинских хорошо знали все крестьяне в округе. Феликс не слышал, о чем говорят крестьяне с матерью, многого не понимал, но он видел грустные лица людей, видел слезы, и его сердце разрывалось от жалости. Но кто же мог помочь людям — всем людям, которые нуждались в помощи? Конечно, он, бог!

Долгими осенними вечерами, когда за окнами сурово и таинственно шумел черный лес, мать при свете керосиновой лампы читала вслух книжки или рассказывала о трудной доле польских, белорусских, литовских крестьян, которых притесняли и свои собственные помещики и русские чиновники, От матери услышал впервые Феликс о страшной расправе над восставшими поляками в 1863 году, и перед глазами мальчика вставали картины пылающих деревень и городских улиц, уставленных виселицами. На всю жизнь возненавидел Феликс всякую несправедливость, всякое зло. Но как бороться с несправедливостью и злом, кто может делать людям добро, кто самый сильный и справедливый? Конечно, он, могучий и добрый бог! И Феликс молился, молился горячо и страстно просил бога сделать людей счастливыми.

В 1887 году, когда Феликсу исполнилось десять лет, он стал учеником Первой виленской гимназии.

Феликс очень тосковал по Дзержинову, по лесу, реке, по птичьим голосам и медовому запаху цветов. Всего этого не было в большом городе. Но зато тут были костелы, большие, мрачные, с величественными органами и суровыми ксендзами. Молитвы, произнесенные в этих костелах, конечно, скорее дойдут до бога. И Феликс упорно молился, мечтая о том времени, когда подрастет и сможет сам стать ксендзом. Но странное дело — чем больше молился Феликс, тем тревожнее становилось у него на душе: ну пусть он еще мал, пусть молитвы еще не громки. Но хоть что-то должен услышать бог? А бог не слышит или делает вид, что не слышит.

Все чаще стал задумываться Феликс над тем, почему бог глух, все чаще стал пропускать молитвы. Но если не бог — то кто же, кто же может помочь людям, кто же может изменить жизнь? Феликс мучительно искал ответ и не находил.

Гимназия, конечно, не могла помочь Феликсу найти ответы на волнующие его вопросы.

На помощь пришли книги. Книги учили, советовали, поддерживая одна другую, или спорили между собой.

Книги, книги, книги. Они указывали разные пути, они звали в разные стороны. Но постепенно Феликс научился проверять книги жизнью, отличать правдивые от лживых. Любимой книгой Феликса была книга «С поля борьбы», где рассказывалось об основателе первой пролетарской партии Польши, замечательном человеке Людвиге Варынском и о его друзьях — С. Куницком, М. Оссовском, П. Бардовском и Я. Петрусинском, казненных царским правительством. Вот они, те, кто пытался изменить жизнь, И постепенно уходила вера в бога, а на смену ей приходила вера в человека. Пятнадцатилетний Феликс уже понял, что только человек сам, своими руками может добиться счастья.

Но понять — это было еще не все. Надо было узнать, какими путями идти, что надо делать, чтоб добиться свободы и счастья, чтоб восстановить справедливость и уничтожить зло.

И все яснее видел Феликс дорогу, по которой следует идти. Она крута, эта дорога, и опасна. Очень опасна. И разные люди встречаются на этой дороге. Они, как и книги, спорили между собой, одни звали идти прямо, другие уговаривали свернуть, третьи советовали повернуть назад…

…Кто-то тронул Феликса за плечо. Дзержинский вздрогнул от неожиданности и резко обернулся. Очнувшись от глубокой задумчивости, он снова услышал торжественный колокольный звон и увидел приветливо улыбающегося, моложавого, щеголевато одетого человека.

— С праздником, пан Феликс! Как я рад, что мы встретились в этот знаменательный день!

Феликс сдержанно поклонился.

Еще года полтора назад, когда одноклассник Дзержинского Бронислав Сикорский познакомил Феликса с этим человеком — адвокатом Лощинским, Лощинский произвел сильное впечатление на Феликса. Прекрасный оратор, веселый, остроумный, а главное — очень начитанный и знающий, он притягивал к себе людей, особенно молодежь. И понятно: Лощинский был горячим патриотом Польши, он страстно говорил о ее свободе, всем сердцем ненавидел «проклятых москалей».

Вот уже больше ста лет — с конца XVIII века — не существовало Польши как государства: оно было разделено на три части, и большая из этих частей находилась под властью России. Царское правительство, царские чиновники делали все, чтоб вытравить свободолюбивый дух народа, чтоб унизить гордых поляков. Конечно, поляки ненавидели своих поработителей, называли их «проклятыми москалями». И именно их, «москалей», польская буржуазия объявила виновниками всех бед.

Лощинский и ему подобные умели убеждать, и часть поляков верила им: да, все «москали» — русские — виноваты, бороться надо со всеми!

Феликс стал часто бывать в доме у Лощинского. Но чем больше слушал он адвоката, тем меньше верил ему.

Лощинский призывал бороться со всеми «москалями» без разбора, а Феликс видел немало русских рабочих, которым жилось так же тяжело, как и рабочим-полякам.

В доме Лощинского Дзержинский встречал преподавателей гимназии, распинающихся о свободе Польши за чашкой чая, а на деле преследующих поляков-гимназистов еще больше, чем самые свирепые русские преподаватели. Зидел Феликс в доме Лощинского и торговцев и даже фабрикантов-поляков, которым совсем не плохо жилось при «москалях». Да и сам Лощинский преуспевал в своей адвокатской деятельности.

С каждым посещением Лощинского Феликс все больше и больше чувствовал фальшь в его словах. Может быть, Лощинский и правда хочет, чтоб Польша была свободна. Но в этой свободной, с точки зрения адвоката, Польше те же лощинские по-прежнему будут разъезжать в каретах, а рабочие-поляки по-прежнему гнуть спину.

А Феликс хотел совсем другого. Однако спорить с красноречивым адвокатом он долго не решался. Но вот однажды, когда одноклассник Дзержинского Сикорский рискнул в чем-то не согласиться с Лощин-ским и тот обрушился на Бронислава, Дзержинский попросил слова.

— Вашему лозунгу: «Поляки, объединяйтесь против москалей» — мы противопоставим: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!». — Феликс незаметно потрогал лежащий в кармане «Коммунистический манифест», который он недавно прочитал и с которым теперь не расставался.

Лицо Лощинского на секунду окаменело, но он заставил себя улыбнуться.

— Дорогой пан Феликс, — снисходительно покачал он головой, — я очень уважаю вашу горячность, очень ценю вашу любознательность — ведь не каждый читает такие работы. Я очень уважаю как ученых-социалистов Карла Маркса и Фридриха Энгельса, чьи слова вы сейчас повторили. Возможно, они и правы в чем-то. Но ведь они же не поляки, они не знают нашей страны, их лозунг для нас неприемлем. Ни один настоящий поляк не может даже думать об объединении с русскими. Разве не так? — И он чуть-чуть насмешливо посмотрел на Феликса. — Вы хотите еще что-нибудь сказать, пан Феликс?

Легкий румянец выступил на щеках Дзержинского. Он встал, чуть откинул голову.

…Бестужев, который как друг мне протягивал руку. Тот воин, которому жребий поэта дарован, В сибирский рудник, обреченный на долгую муку, С поляками вместе он сослан и к тачке прикован…

Это написал настоящий поляк, Адам Мицкевич, — сказал Феликс в наступившей тишине и вышел из комнаты.

С тех пор Феликс не видел Лощинского.

И вот эта встреча…

— С праздником, пан Феликс, — повторил Лощинский, все еще продолжая широко улыбаться.

Дзержинский снова поклонился, еще более сдержанно.

— Давно не виделись, пан Феликс. — Лощинский, будто не замечая этой сдержанности, дружески потрепал Феликса по плечу. — Дела? Или, может быть, любовь?

— Дела, — ответил Дзержинский, — занятия в гимназии отнимают много времени… К тому же я вынужден давать частные уроки.

— Знаю, — быстро кивнул Лощинский, и Феликсу показалось, что в его глазах сверкнул недобрый огонек. Но через мгновенье Лощинский, уже снова улыбаясь, взял Дзержинского под руку и, чуть наклонившись, сказал тихо: — Нам надо поговорить.

— Я тороплюсь, пан Лощинский. — Феликс сделал шаг в сторону, но адвокат только крепче стиснул его локоть.

— Ненадолго, — так же тихо сказал он, решительно увлекая Дзержинского за собой.

Они свернули в узкий малолюдный переулок. Мрачные каменные дома стиснули его с обеих сторон так, что солнечные лучи никогда не заглядывали сюда и на тротуарах не просыхали лужи. Стараясь не испачкать модные штиблеты, Лощинский быстро шел по переулку, все еще продолжая держать Феликса за локоть. Наконец они очутились на узком, почти безлюдном бульваре.

— Очень жаль, пан Феликс, — заговорил Лощинский, бросая на Дзержинского быстрые внимательные взгляды, — что у вас не находится времени заглянуть, как бывало, ко мне. Вы многое теряете, пан Дзержинский! — добавил он, как показалось Феликсу, почти с угрозой.

— К сожалению, нет времени.

— Да, да, — усмехнулся Лощинский. — Я немного в курсе ваших дел. Частные уроки, конечно, не шутка… А деньги? — Лицо Лощинского стало злым и настороженным, будто он ждал, что Феликс сейчас ударит его. — Куда идут деньги, которые вы зарабатываете?

Феликс пожал плечами. Вот уже два года — с пятого класса — занимается с ленивыми оболтусами, сыночками богачей. Он вовсе не скрывал, что часть денег, полученных за частные уроки, отдает нуждающимся гимназистам.

— Разве это такой уж большой грех?

— Грех?! — искренне удивился Лощинский. — Нет, пан Феликс, греха тут нет. Напротив, это было бы похвально, если бы речь шла только о поляках. Но вы же помогаете всем — и литовцам, и евреям, и даже русским! — Лощинский схватил руку Феликса. — Вы дворянин, пан Дзержинский, такие, как вы, — цвет нации, — горячо зашептал он. — Ваш долг, святой долг — помогать, а не вредить полякам. Неужели вы не понимаете, что, помогая русским, вы идете против самого себя?! Вы же поляк, Феликс! Ваше место с нами, а не с ними!

— Я поляк, — твердо ответил Дзержинский, решительно высвобождая руку, — и мое место с поляками. Но поляки бывают разные, так же, как сейчас разная у нас Польша. Когда-нибудь она будет одна, единая…

— Неправда! — почти закричал Лощинский. — Польша и сейчас одна. Она, наша Польша, измученная и растерзанная…

— Это я уже слышал, — не сдержавшись, резко ответил Феликс, — от вас же слышал, пан Лощинский. Два года назад.

Лощинский отвернулся, помолчал несколько минут, видимо что-то обдумывая, и снова взял Феликса под руку.

— Сегодня день коронации нового императора всея Руси, — сказал он тихо и многозначительно. — Мы все уверены, что при государе Николае II произойдут большие перемены, Понимаете, Феликс… Есть слух, что новый император может изменить положение Польши…

— Но, к сожалению, не в самой Польше, пан Лощинский. — Феликс поклонился и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Когда Дзержинский вошел в актовый зал гимназии, все уже были в сборе. Гимназисты стояли рядами, а впереди в парадных мундирах застыли преподаватели во главе с директором, Быстро став на свое место, Феликс оглядел притихших гимназистов и, встретившись глазами со Стасем, незаметно подморгнул ему.

Дзержинский давно ждал этого дня, давно готовился к нему. Сначала в свои планы он посвятил только Стася, потом начал осторожно прощупывать еще кое-кого из гимназистов. Среди них были хорошие, смелые, честные. И все-таки далеко не каждому можно рассказать о том, что задумано.

В конце концов набралось человек восемь. Что ж, пусть немного, но зато настоящие ребята!

Отец Никон — преподаватель закона божьего закончил молебен за нового государя и уступил место директору гимназии.

Сухонький старичок директор явно волновался. Он то и дело поправлял пенсне и старался читать присягу торжественно и громко, но от этого только сильнее дребезжал его тоненький голос.

Гимназисты хором повторяли слова присяги, и, конечно, никто не заметил, что Дзержинский и стоящие с ним товарищи только открывали и закрывали рты. Феликс вслушивался в слова присяги, но даже мысленно не произносил их. И не произнесет никогда!

В кармане гимназического кителя лежал маленький, мелко исписанный листок. Не одну ночь просидел над ним Феликс, десятки раз перечеркивая написанное. Ему все казалось, что слова недостаточно убедительны, недостаточно горячи. И сегодня он волновался: как-то товарищи примут написанное им?

В тот же день после гимназии восемь человек встретились на горе Гедимина, в глухом углу парка, раскинувшегося вокруг старого замка. Толстые деревья обступили ребят со всех сторон, будто старались помочь гимназистам сохранить их тайну. Феликс оглядел товарищей. Они стояли строгие и подтянутые, торжественные и совсем не такие, как час назад, в актовом зале гимназии.

Дзержинский прислонился спиной к дереву, посмотрел вверх и, отделяя каждое слово, начал читать на память клятву, сочиненную им. И так же тихо, так же отделяя каждое слово, повторяли товарищи слова этой клятвы.

— Клянусь! Клянусь бороться со злом до последнего дыхания!

— Клянусь! Клянусь бороться со злом до последнего дыхания, — как эхо повторили товарищи.

И долго еще молча стояли они, суровые и сдержанные, будто повзрослевшие за эти несколько минут.

А над городом все еще плыл медленный колокольный звон.

БУДУЧИ В 8-М КЛАССЕ, НА ПОРОГЕ УНИВЕРСИТЕТА, ДЗЕРЖИНСКИЙ БРОСАЕТ ГИМНАЗИЮ… ОН ЗНАЕТ, ЧТО МОЖНО УЧИТЬСЯ В ГИМНАЗИИ И В УНИВЕРСИТЕТЕ И В ТО ЖЕ БРЕМЯ, ПО МЕРЕ ВОЗМОЖНОСТИ, ВЕСТИ РЕВОЛЮЦИОННУЮ РАБОТУ. ОН ЗНАЕТ, ЧТО ТАК ДЕЛАЮТ ДРУГИЕ. НО ДЛЯ НЕГО ТАКАЯ ПОЛОВИНЧАТОСТЬ НЕВОЗМОЖНА. ДЕЛУ РАБОЧЕГО КЛАССА ОН ДОЛЖЕН ЦЕЛИКОМ ПОСВЯТИТЬ СЕБЯ, ОН ДОЛЖЕН ОТДАТЬ ЕМУ ВСЮ СВОЮ ДУШУ. ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ, ВСЕ СВОИ МЫСЛИ. ВСЕ свои силы.

А. Барский

РЕШЕНИЕ

Стась приостановился и внимательно посмотрел на Феликса.

— Ты твердо решил? Окончательно? А может быть…

— …ты бы дотянул еще два месяца, получил аттестат, так? — перебил товарища Феликс. — Это ты хочешь сказать? Наверное, ты еще скажешь, что у меня способности к математике…

— Блестящие, — не выдержал Стась, — это все говорят.

— Допустим, — усмехнулся Феликс, — у меня есть способности к математике. Допустим, я бы мог поступить в университет и стать ученым-математиком, Профессором! Профессор Дзержинский! Неплохо звучит, правда, Стась? — засмеялся Феликс. — Пан профессор Феликс Дзержинский, — весело повторил он. — Да, Стась, все это могло бы быть, но…

Они снова пошли по улице.

— Все это я слышал уже не раз, — опять заговорил Феликс, — и от тетки и от сестры Альдоны. И ты знаешь, — Феликс резко повернулся к товарищу, — они правы — учиться надо! Только… учиться можно по-разному. Я тоже учусь. Но не ь гимназии. Учусь и учу других…

Стась ничего не ответил. Он знал, что Феликс давно уже перерос гимназию, что уже несколько лет занимается в полулегальном кружке самообразования и даже ездил в Варшаву на съезд представителей этих кружков. Феликс знал русскую литературу и историю, наверное, лучше, чем знали ее преподаватели гимназии, он мог бы хоть сейчас сдать экзамен по математике на аттестат зрелости, он не верил в бога, но знал закон божий так, что не раз на уроках ставил в тупик отца Никона. Он легко бы сдал экзамены, получил бы аттестат. Он мог бы стать учителем или врачом, чтоб учить или лечить бедняков, он мог бы стать адвокатом — не таким, как пан Лощинский, а настоящим другом бедноты! Он мог бы стать писателем, поэтом — ведь он писал замечательные стихи! Со своими способностями Феликс многого бы добился, много пользы принес бы он родине! Стасю хотелось все это сказать, но слова как-то застревали в горле. А Феликс будто угадал, о чем думает друг.

— Служить народу можно по-всякому, Стась. Ты станешь доктором. Это очень хорошо, Стась. Ты будешь лечить тех, у кого нет денег, кто не в силах заплатить таким докторам, как Дашкевич, Волянский, Ты правильно решил, Стась. Очень нужны ученые, образованные люди, по-настоящему любящие народ. Я верю — ты будешь таким. Я выбрал другой путь служения народу. Он гораздо труднее, но я верю в этот путь. А за верой должны следовать дела!

Они снова пошли молча. Яркое весеннее солнце заливало малолюдные в этот утренний час улицы. Даже на главной, сверкающей витринами роскошных магазинов, народу было немного.

У открытых дверей маленькой кофейни Стась остановился.

— Зайдем, Феликс, — предложил он.

Феликс секунду поколебался.

— Ладно, — сказал он, — такой день бывает, может быть, раз в жизни.

Они сели в углу и попросили кофе с булочками.

— Ну-с, будущий доктор, — улыбнулся Феликс, — а я ведь без денег.

Стась кивнул. Он знал, что у Дзержинских большая семья — кроме Феликса, еще четыре брата: Станислав, Казимир, Игнатий, Владислав, и три сестры: Альдона, Ядвига, Ванда, что почти все они учатся и живется им очень трудно. Стась знал и то, что Феликс перестал давать уроки, но где он бывает, почему вдруг у него не стало времени даже на то, чтоб подрабатывать, — спросить не решался.

— На кофе и булочки у меня хватит, — ответил Стась, — если ты не вздумаешь кутить, будущий, будущий… Кто ты в будущем, Феликс?

Дзержинский не ответил. Есть два слова, которыми он мог бы ответить на вопрос Стася, — борец и революционер. Но ему не хотелось произносить их здесь, в кафе. Да и вообще разве говорят об этом так просто? Феликс почему-то подумал, что уже очень давно не бывал в кафе, хотя раньше любил бывать тут с товарищами по гимназии или братьями. В кафе ходили многие: гимназисты старших классов, студенты, молодежь. Ходили не ради кофе, не ради пирожных. Часами просиживая над одной чашечкой кофе, говорили о будущем, спорили, обсуждали книги. Кафе для многих было чем-то вроде клуба. И сейчас нередко здесь можно было услышать споры, увидеть раскрасневшиеся, разгоряченные лица. Но Феликс уже не бывал тут. На окраинах, в рабочих кварталах, на улицах, где жили ремесленники, не было кафе. А именно там все свободное время теперь проводил Дзержинский.

В полутемном подвале, в бедной квартире рабочего или в кабачке собирались ткачи и сапожники, кожевенники и металлисты, чтоб послушать молодого человека с горящими глазами. Они никогда не слышали о Марксе и Энгельсе, не имели никакого представления о «Коммунистическом манифесте» и, наверное, очень удивились бы, узнав, что юноша, говорящий о простых, всем понятных и всех волнующих вещах, знакомит их с великой наукой — марксизмом.

Не меньше удивилось бы и гимназическое начальство, узнав, чем занимается ученик восьмого класса Феликс Дзержинский. Да, Феликс был на плохом счету, потому что не боялся говорить открыто о гимназических порядках. Дзержинский был почти уверен, что по окончании гимназии не получит свидетельства о благонадежности, хотя настоящих фактов, к которым можно было бы придраться, у гимназического начальства не было. О, если бы они узнали хоть самую малость! Наверное, в ту же минуту начальство сделало бы все, чтоб передать его полиции. И как торжествовал бы тогда преподаватель русского языка со странной фамилией Рак, издевавшийся над учениками — поляками, белорусами, литовцами и не раз получавший отпор со стороны Дзержинского. Как обрадовался бы учитель немецкого языка, не раз требовавший на педагогических советах немедленно исключить Дзержинского из гимназии за дерзость.

Да разве только они?

Феликс решительно отодвинул недопитую чашку кофе и встал.

— Ты что? — удивился Стась.

— Извини, расхотелось. — Он секунду постоял около столика, внимательно, будто незнакомого, рассматривая Стася. — До свиданья, Стась, будущий доктор. — Феликс протянул руку товарищу. — Может быть, увидимся.

— Да ты что, Феликс? — Стась тоже встал, машинально пожал руку Дзержинского, но не выпустил ее из своей.

— Помни, Стась, гору Гедимина!

Он быстро вышел из кафе. Солнце уже стояло высоко, и, чтоб сократить путь, Феликс пошел напрямик, по узким переулочкам, мимо маленьких каменных домиков с красными черепичными крышами. Иногда он шел проходными дворами — Дзержинский хорошо изучил город, это может пригодиться!

Два года назад, после клятвы на горе Гедимина, Феликс твердо решил не тратить времени попусту. Ни одного дня, даже ни одного часа! И два года он твердо выполнял это решение. Все время, каждую свободную минуту он отдавал книгам, собраниям, занятиям в кружках. Конечно, родные и близкие заметили перемену в Феликсе, даже догадывались кое о чем. Но никто не знал, что вот уже год состоит Феликс в социал-демократической партии.

Много времени отнимает гимназия, а сейчас Феликсу особенно дорог каждый час. Рабочие кварталы властно зовут к себе, партийная работа требует все больше и больше времени. И вот решение уйти из гимназии созрело окончательно. А сегодня, 2 апреля 1896 года, он осуществит это решение. Но слишком многое накопилось на сердце за эти годы, чтоб уйти из гимназии так просто — перестать посещать занятия…

Феликс быстро взбежал по ступенькам и очутился в знакомом пустом коридоре. В конце коридора — учительская, где, возможно, как раз в эту самую минуту педагоги говорят о нем, ученике восьмого класса, которому нельзя, ни в коем случае нельзя выдавать свидетельство о благонадежности. А фактов, к которым можно было бы придраться, у педагогов нет. И наверное, сидят они в раздумье — как же быть? Что же, Дзержинский сам поможет им!

Феликс подошел к учительской и, широко распахнув дверь, остановился на пороге. Учитель русского языка Рак сидел в дальнем углу комнаты — к нему не подойдешь. Тем лучше — пусть услышат и остальные. Ведь то, что скажет Феликс, относится не только к Раку.

Дзержинский окинул взглядом знакомые лица учителей. Они все были повернуты к Феликсу, и на одних можно было прочитать удивление, на других — любопытство, на третьих — возмущение неслыханной дерзостью ученика: как он посмел ворваться в учительскую, да еще во время педагогического совета! Феликс увидел, как зло сверкнули глаза инспектора, как покраснел от бешенства учитель немецкого языка, как налился гневом Рак. Еще секунда, и кто-нибудь из них закричит, может быть, даже затопает ногами. Но Феликс опередил их.

— Не трудитесь кричать, господа, — сказал он спокойно, — я ухожу из гимназии и не буду вас больше беспокоить на уроках, не буду добиваться аттестата и просить свидетельства о благонадежности. Однако я пришел не для того, чтоб сообщить вам это. Я пришел поблагодарить. Но не за полученные знания. Я пришел вас поблагодарить за то, что своими притеснениями и издевательствами над поляками и белорусами, литовцами и евреями вы воспитываете в них ненависть к себе и ко всему строю, породившему вас. Вы готовите революционеров в гимназии!

Феликс замолчал и снова оглядел преподавателей. Они сидели неподвижно, многие побледнели, у других на лицах застыло выражение испуга. Все были настолько поражены, что никто даже не шелохнулся.

Спокойно закрыв дверь учительской, Феликс быстро прошел по коридору, спустился по лестнице и вышел на улицу. Только здесь он на секунду остановился и вздохнул полной грудью. Может быть, поступил он слишком по-мальчишески? Возможно. Но иначе он не мог! Он должен был сказать им все.

Я НЕ МОГУ НИ ИЗМЕНИТЬ СЕБЯ, НИ ИЗМЕНИТЬСЯ. МНЕ УЖЕ НЕВОЗМОЖНО ВЕРНУТЬСЯ НАЗАД, УСЛОВИЯ ЖИЗНИ ДАЛИ МНЕ ТАКОЕ НАПРАВЛЕНИЕ, ЧТО… ПРЕДЕЛОМ МОЕЙ БОРЬБЫ МОЖЕТ БЫТЬ ЛИШЬ МОГИЛА.

Ф. Дзержинский

СКАЗКА «ПЕРЕПЛЕТЧИКА»

Ковенский полицмейстер был доволен своей жизнью. Он больше всего на свете не любил волноваться, а служба в Ковно, слава богу, не давала особых поводов для волнений. Правда, в городе, особенно таком крупном, случалось всякое. Но это «всякое» не очень беспокоило полицмейстера. Главное, в Ковно не было среди рабочих ни волнений, ни забастовок. Не то что в других городах!

Конечно, в Ковно, где имелись 4 фабрики железных изделий, спичечная фабрика, трамвайный парк, в городе, где имелось множество ремесленных мастерских и в общей сложности жило несколько тысяч рабочих, надо всегда быть наготове. Это полицмейстер прекрасно понимал и делал все, чтобы ко-венские рабочие не заставляли его волноваться. Надо отдать должное полицмейстеру — он умел подбирать шпиков, сыщиков, доносчиков, И даже самые незначительные разговоры рабочих становились известны начальству. Начальство было спокойно. И вдруг…

Полицмейстер даже ушам своим не поверил, когда ему доложили, что на заводе Рекоша, где работало больше 400 человек, волнения. Это было невероятно! Полицмейстера потряс не только сам факт волнения. Он никак не мог понять, что произошло с рабочими, почему они, забитые и запуганные, которых обманывали и обсчитывали, у которых штрафами отнимали чуть ли не половину зарплаты и которые боялись возражать, потому что могли быть немедленно уволены, почему они вдруг перестали молчать?

А на следующий день весь город уже знал, что завод Рекоша остановился. И люди — одни с радостью и волнением, другие со страхом и злобой — передавали друг другу малознакомое слово «стачка».

Но это было только началом. Прошло совсем немного времени, и рабочих Ковно будто подменили. Дело дошло даже до того, что на одном из заводов в предместье Ковно рабочие потребовали сокращения рабочего дня, который длился 12–13 часов. И самое ужасное — добились своего! Потом остановились предприятия Розенблюмаса и Подберезкиса.

Это казалось невероятным, но это было так!

От волнения ковенский полицмейстер похудел, шпики и полицейские сбились с ног, жандармы не имели ни минуты покоя. Всем было ясно; в Ковно приехал опытный организатор, умелый пропагандист — «бунтовщик». Его надо было как можно скорее обнаружить и арестовать! Но, несмотря на все старания властей, бунтовщик оставался на свободе.

Волнение жандармов и полиции достигло предела, когда забастовал один из самых крупных заводов в городе — завод Шмидта.

В эту ночь полицмейстер почти не ложился спать. Снова и снова он просматривал и перечитывал донесения сыщиков, выслушивал рапорты своих помощников, даже просматривал архивные дела, но ничего утешительного не находил. Ничего не дали обыски и облавы, которые были проведены в рабочих кварталах. Неизвестного агитатора найти не удалось. А то, что «подстрекатель» и «бунтовщик» прибыл в Ковно, полицмейстер не сомневался. До недавнего времени в городе — это было известно совершенно точно — не существовало никакой организации. А теперь она есть!

Полицейский со злостью отодвинул ненужные папки с донесениями сыщиков и, подойдя к шкафу, достал небольшую кожаную папку. В ней лежал только один документ: сложенный в несколько раз лист грубой бумаги. Вынув его, полицмейстер развернул и положил перед собой. Наверху жирно был набран заголовок — «Ковенский рабочий». Ниже, уже мелким шрифтом, стояла дата — 1 апреля…

Полицмейстер машинально взглянул на календарь, хотя прекрасно помнил, что сегодня 29 апреля. Почти месяц ходила эта газета, напечатанная на гектографе, среди рабочих, прежде чем попала сюда, в его кабинет. И рабочие читали ее! Конечно, читали — недаром же этот листок зачитан буквально до дыр! А сколько еще таких ходит по рукам!

Полицмейстер закурил и попытался успокоиться. Но это ему не удалось. Газета лежала перед ним и всем своим видом, всем содержанием вызывала бессильную злобу. Одни заголовки статей чего стоят! «Ко всем ковенским рабочим», «Как нам бороться?» «Сибирь». А содержание этих статей!

Толстым красным карандашом он жирно подчеркнул слова: «Так поднимемся же, товарищи, и мы на борьбу по примеру петербургских рабочих и предъявим Рекошу наши требования».

— Поднялись, — зло прошептал полицмейстер, — предъявили…

За три последних дня, с тех пор как сыщик доставил ему эту газету, он уже не раз перечитывал ее статьи. И каждый раз приходил в ярость. «Лучшее средство — это бросить работу, стачка, — читал полицмейстер, и красный карандаш со злостью бегал по бумаге. — Надо, чтоб рабочие все до одного бросили работу, то есть необходимо единство…» И вдруг полицмейстера осенило: не мог один человек так быстро организовать рабочих, не мог он один выпустить газету, собрать столько фактов о жизни ковенских рабочих в такой короткий срок! Значит, несколько опытных бунтарей явились в Ковно! Задумавшись, полицмейстер даже не сразу заметил, что дверь отворилась и, неслышно ступая по мягкому ковру, в комнату вошел жандармский офицер. Не дожидаясь приглашения, жандарм сел в кресло и закинул ногу на ногу.

— Приближается Первое мая, господин полковник, их праздник, — сказал жандарм.

Полицмейстер вздрогнул, поднял голову и, прищурившись, посмотрел на жандарма.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что вы изучаете уже устаревшую литературу, — жандармский офицер кивнул на исчерканную красным карандашом газету.

— Устаревшую?

— К сожалению, да! — не торопясь жандарм вынул из кармана небольшой листок и положил на стол. Это была листовка «Всеобщий рабочий праздник 1 Мая».

— «Да погибнут тираны, да погибнут кровопийцы, да погибнут предатели — и да здравствует наше святое рабочее дело!» — начал читать полицмейстер вслух.

— Я уже знаком с содержанием, — поморщился жандарм, — и не испытываю желания слушать еще раз.

Но полковник, не обращая внимания на его слова, продолжал читать вслух:

— «Смелее на борьбу, и победа будет за вами. Дружно, братья, вперед!»

Положив листовку, полицмейстер вытер вдруг вспотевшее лицо и тупо уставился на жандарма.

Если бы они знали, что как раз в эту минуту всего в нескольких кварталах отсюда шел по улице высокий юноша, за поимку которого много бы дали и полицмейстер и жандармы!

Пройдет некоторое время, и в жандармских донесениях, в письмах прокурора этот юноша будет называться «опасным государственным преступником». Но пока ни полиция, ни жандармерия не догадывались, кто виновник всех их волнений, как не знали и того, что работа в Ковно — первая самостоятельная работа молодого революционера Феликса Дзержинского, что, агитируя рабочих, призывая их бастовать, девятнадцатилетний Феликс сам учился организовывать забастовки.

Да, власти пока и не подозревали, что все происходящее в Ковно — дело рук молодого революционера. Зато его хорошо уже знали рабочие Ковно. Они не только укрывали Феликса от полицейских ищеек, которые рыскали повсюду, но и с каждым днем все внимательнее прислушивались к словам молодого агитатора, все больше верили ему. Да и как не верить, если этот юноша говорит всегда о том, что больше всего волнует рабочих, — об их тяжелой жизни и о том, как можно изменить ее.

Бывало не раз — доведенные до отчаянья рабочие ломали станки, портили машины. Но это, конечно, не помогало. Станки и машины чинили или привозили новые, а рабочих выгоняли с работы или арестовывали.

И вот появился человек, который сказал: не с машинами и станками надо бороться, а с теми, кому принадлежат они. Но для этого надо объединиться, действовать всем вместе, а не поодиночке Первыми его послушались рабочие в предместье Ковно: дружно, как один человек, бросили они работу и добились победы: хозяин вынужден был сократить рабочий день на три часа. За ним пошли рабочие и других заводов и тоже победили.

Все больше людей прислушивалось к словам молодого агитатора, все больше людей верило ему. И всюду ждали его с нетерпением.

Ждали его и в маленьком деревянном домике, куда сейчас направлялся Феликс.

— Садись обедать, Переплетчик, — предложил хозяин, едва Феликс переступил порог.

Дзержинский отрицательно покачал головой.

— Недавно пообедал, — поспешно ответил он и только сейчас вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня.

— Садитесь, — хозяйка встала и придвинула гостю стул.

— Нет, нет, — забеспокоился пришедший, бросив быстрый взгляд на трех сидевших у стола ребятишек, не спускавших глаз с еды, — нет, спасибо, я сыт. Да и некогда!

Переплетчику — так звали Дзержинского в Ковно — действительно было некогда. Вызвав хозяина в коридор, он передал ему пачку листовок для распространения на заводе и, попрощавшись, ушел. Сегодня Феликсу надо было побывать еще и у сапожников и кожевников, на Шишкиной горе и в Заречье, а оттуда попасть на другой конец города — к бастующим металлистам в Спинишки.

Трудно было представить, как один человек успевал бывать всюду и всюду поспевал вовремя.

И может быть, еще долго бы гонялись власти за неизвестными агитаторами, если бы однажды поздно ночью не явился в полицию старый испытанный шпик.

А через час он уже стоял перед полицмейстером и докладывал о том, что ему удалось, наконец, выследить «бунтовщика» и узнать его фамилию.

— Это дворянин Виленской губернии Дзержинский Феликс Эдмундович.

— Дворянин?

— Так точно, — кивнул шпик и уткнулся в записную книжку, — прибыл в начале марта из Вильно. Поселился в доме Кильчевского, а 6 июня переехал в дом Воловича, работает в переплетной мастерской. Я смотрел домовую книгу. Там написано: «Занимается уроками и сам учится». А работает переплетчиком. — Шпик поднял голову и посмотрел на полицмейстера.

— Подожди! — вдруг вскочил полицмейстер. Он быстро перебрал лежащие на маленьком столике папки. Найдя нужную, он достал несколько листков. «Переплетчик Дзержинский и сапожный подмастерье Иосиф Олехнович раздают рабочим книги для чтения», — прочитал он донесение одного из жандармов.

— Книги раздают?

— Так точно.

— Взять с поличным можно?

— Есть один человек, — помялся шпик, — но…

— Ну?!

— Деньги просит!

— Болван! Где этот человек?!

Молодой губастый парень вошел в кабинет и испуганно попятился — видимо, он не ожидал увидеть самого полицмейстера.

— Где ты увидишь Переплетчика и когда? — сразу начал полицмейстер.

Парень рассказал, что завтра он должен встретиться с Переплетчиком и получить от него книги. Какие книги — парень еще не знал, но, по всей видимости, это будет запрещенная литература.

Сторговались быстро — за предательство губастый попросил десять рублей, и они ему были обещаны.

Рано утром переодетые полицейские и шпики уже стояли во дворах и подворотнях домов, выходивших на площадь перед собором. Сюда, в скверик, должен был прийти Дзержинский.

Он пришел вовремя — минута в минуту. Губастый парень уже ждал его. Но передать книги Дзержинский не успел…

17 июля 1897 года Дзержинского арестовали. Это был первый арест Феликса. Год просидел он в ковенской тюрьме, а затем был выслан на три года в Вятскую губернию под гласный надзор полиции.

Но долго помнили о нем в Ковно рабочие, помнили сказку, которую любил рассказывать Переплетчик, и пересказывали ее молодым, приходящим на заводы рабочим.

Они так и называли ее — «сказка Переплетчика».

Однажды отец предложил сыновьям сломать пучок прутьев. Долго бился старший, ничего не получилось у него. Не смог сломать пучок прутьев и средний сын и младший. Тогда отец разделил пучок на отдельные прутики. И каждый из братьев легко сломал их.

Сказка очень понравилась рабочим. Каждого в отдельности сломать легко, как прутик. А всех вместе… В этом они сами убедились теперь.

ЧЕМ УЖАСНЕЕ АД ТЕПЕРЕШНЕЙ ЖИЗНИ, ТЕМ ЯСНЕЕ И ГРОМЧЕ Я СЛЫШУ ВЕЧНЫЙ ГИМН ЖИЗНИ, ГИМН ПРАВДЫ, КРАСОТЫ И СЧАСТЬЯ, И ВО МНЕ НЕТ МЕСТА ОТЧАЯНЬЮ. ЖИЗНЬ ДАЖЕ ТОГДА РАДОСТНА, КОГДА ПРИХОДИТСЯ НОСИТЬ КАНДАЛЫ.

Ф. Дзержинский

НОЛИНСК

Прежде чем поставить ногу, полицейский долго и тщательно ощупывал ступеньку — не дай бог скрипнет! Ему хотелось поскорее преодолеть эту проклятую лестницу и припасть ухом к тонкой дощатой двери. Через нее хорошо слышно все, о чем говорят в комнате.

Уже не раз докладывал полицейский приставу, что его поднадзорный Феликс Дзержинский ведет преступные разговоры, питает враждебность к монархии. Даром что молодой. А как послушаешь его — так уши хоть затыкай. Полицейский прекрасно знал, что многие рабочие махорочной фабрики, где работал Дзержинский, вовсе не собираются затыкать уши. Даже наоборот: они с удовольствием слушают его.

Правда, недавно Дзержинского уволили с фабрики, а больше в городе Нолинске работать негде. «И правильно. Пусть помирает голодной смертью! — со злостью подумал полицейский, ощупывая очередную ступеньку. — Раз против царя идет — так пусть!»

Но Дзержинский пока был жив, и полицейский должен был следить за ним, подслушивать разговоры, подсматривать, что делает, с кем встречается.

Сегодня, едва стемнело, к дому, где Дзержинский снимал комнату за четыре рубля — полицейский знал и это, — потянулись ссыльные. Такие же бунтари, как и сам Дзержинский. Тут, в Нолинске, глухом городишке Вятской губернии, их было немало. А раз потянулись к Дзержинскому — ничего хорошего ждать не приходится. Это уж точно, уже проверено. Даром что Дзержинский и полгода не живет еще в Нолинске…

Полицейский преодолел, наконец, последнюю ступеньку, осторожно перевел дыхание и приник ухом к двери. В ту же секунду дверь широко распахнулась, и полицейский увидел на пороге Дзержинского. Молча схватив полицейского за шиворот, Дзержинский так тряхнул его, что фуражка свалилась с головы и покатилась по ступенькам вниз. А через секунду и сам полицейский катился по ступенькам, по которым он только что взбирался с такими предосторожностями. Стукнувшись о косяк входной двери, полицейский вскочил на ноги, ощупью нашел фуражку и, выбежав на улицу, в бешенстве погрозил кулаком маленькому занавешенному окошку на втором этаже.

— Подожди же, — хрипло прошептал он, — я тебе все припомню! — Он представил себе, как хохочут сейчас над ним в этой комнатке, и даже зубами заскрипел от злости.

Но полицейский ошибся: в комнате Дзержинского никто не смеялся. Примостившись на скрипучих колченогих стульях и на узкой кровати, собравшиеся внимательно слушали Феликса Эдмундовича. Пламя маленькой самодельной коптилки то и дело вздрагивало, и большие причудливые тени колебались на стенах. Дзержинский ловко свернул цигарку и прикурил от коптилки.

— Мы не только поможем нашим товарищам, хотя это само по себе уже великое дело, — говорил он. — Мы не только ободрим товарищей, покажем, что, где бы они ни были, они не одиноки. Мы покажем нашим тюремщикам, что существует великое братство людей, борющихся за свободу!

— Ведь нас не надо уговаривать, — сказал кто-то в углу, — мы все понимаем и готовы хоть сейчас…

— Верно, я это знаю, — перебил Дзержинский, — но надо, чтоб не только мы понимали и не только мы были готовы. Надо, чтоб как можно больше людей узнало и приняло участие во встрече!

— Это может плохо кончиться, — снова сказал сидевший в углу.

Дзержинский порывисто обернулся, но Александр Якшин предупредил его:

— Всю ответственность мы с Феликсом берем на себя. И сами заявим приставу, что мы все это организовали…

Нолинский исправник доносил вятскому губернатору, что «Дзержинский — человек вспыльчивый и раздражительный, идеалист, питает враждебность к монархии». А вятский губернатор Клингенберг считал Дзержинского настолько опасным, что сообщал о нем министру внутренних дел.

Из Нолинска в Вятку, из Вятки в Петербург шли казенные бумаги с сургучными печатями, спешили нарочные и специальные курьеры. А навстречу им медленно двигалась партия политических ссыльных. Они шли в кандалах, под надежной охраной, они шли в далекую Сибирь, где, как считали жандармы, эти люди будут безопасны для государства и его устоев. Люди шли уже не один месяц, шли под дождем и в мороз, в жару и в слякоть. Многие были больны, и у всех нестерпимо ныли натруженные кандалами ноги и руки. Кое-кто пал духом — ведь впереди еще длинная, нескончаемая дорога, одиночество, оторванность от товарищей, от борьбы.

Политзаключенные вошли в Нолинск, грязный городок, каких уже немало встречалось им на пути. И вдруг… они еще ничего не увидели, но уже поняли: произошло что-то необычное. Заключенные почувствовали, как насторожились солдаты, как забеспокоился начальник конвоя. Навстречу заключенным шли люди. Шли молча, плечом к плечу. Чуть впереди шли двое — стройный юноша с вьющимися светлыми волосами и широкоплечий, кряжистый человек с крепкими руками рабочего. Поравнялись с заключенными — все, как один, сняли шапки. Конвой растерялся. В действиях людей не было ничего противозаконного— каждый имеет право где и когда угодно снимать шапки. И в то же время все — и конвойные и арестованные понимали, что это значит.

Недолго отдыхали политзаключенные в Нолинске — через день снова зазвенели кандалы и партия направилась дальше. Но как изменились заключенные! Даже больные приободрились и старались шагать твердо.

Многим ссыльным, жившим в Нолинске, было очень трудно: работы в маленьком городке не найти, деньги от родных и близких получали не все, а на те гроши, которые выдавало правительство «политическим», впроголодь и то не проживешь. И все-таки нолинские поселенцы нашли в себе мужество отдать последние копейки, собрать продукты, поделиться теплыми вещами с теми, кого гнали в Сибирь.

Этап провожало много людей — и ссыльные, живущие в Нолинске, и жители городка. А впереди провожающих шли Дзержинский и Якшин, организовавшие встречу и проводы этапа, сбор денег, вещей и продуктов для товарищей.

Феликс знал, что это ему даром не пройдет, начальство припомнит все. Но ни на секунду не пожалел Дзержинский о том, что сделал. Продукты, вещи и деньги, конечно, очень помогут заключенным. Но еще больше поможет им сознание, что всюду — друзья, всюду — единомышленники!

Дзержинский долго стоял на дороге, глядя вслед ушедшим. Уже давно не слышно было звона кандалов, уже давно нельзя было различить отдельных людей, а Феликсу все казалось, что он видит распрямленные спины и посветлевшие лица товарищей.

А через несколько дней его схватили, посадили в сани и увезли в глухое село Кай, за две сотни верст.

Вятский губернатор Клингенберг был доволен: там, среди угрюмых лесов и болот, среди глубоких снегов, Дзержинский поостынет. Там у него будет достаточно времени, чтоб подумать о своей жизни и понять, что слишком слабы он и его товарищи, чтоб сокрушить незыблемые устои империи!

Губернатор не ошибся: у Дзержинского действительно было достаточно свободного времени, чтоб не только охотиться и ловить рыбу, не только беседовать с крестьянами, писать за них жалобы на местное начальство, но и подготовиться к побегу.

28 августа 1899 года Феликс Эдмундович бежал из ссылки.

ЛЮБОВЬ К СТРАДАЮЩЕМУ, УГНЕТЕННОМУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ, ВЕЧНАЯ ТОСКА В СЕРДЦЕ КАЖДОГО ПО КРАСОТЕ, СЧАСТЬЮ, СИЛЕ И ГАРМОНИИ ТОЛКАЕТ НАС ИСКАТЬ ВЫХОДА И СПАСЕНИЯ ЗДЕСЬ, В САМОЙ ЖИЗНИ, И УКАЗЫВАЕТ НАМ ВЫХОД. ОНА ОТКРЫВАЕТ СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕКА НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ БЛИЗКИХ, ОТКРЫВАЕТ ЕГО ГЛАЗА И УШИ И ДАЕТ ЕМУ ИСПОЛИНСКИЕ СИЛЫ И УВЕРЕННОСТЬ В ПОБЕДЕ.

Ф. Дзержинский

АНТОН РОСОЛ

Солнечный луч, перечеркнутый тюремной решеткой, добрался, наконец, до столика. Дзержинский отложил ручку и подставил ему ладони. Апрельское солнце уже пригревало по-настоящему, но в камере все еще было холодно и сыро. А на воле сейчас…

Дзержинский посмотрел в окошко камеры, увидел клочок неба, плывущие по нему белые комочки облаков и вспомнил, как в детстве он любил подолгу, не отрываясь, смотреть на облака, птиц, деревья и будто сливался с ними, будто сам становился облаком, птицей, деревом…

Но надо было закончить письмо — его с нетерпением ждала Альдона. Полные тревоги за него, любви и упреков письма сестры вызывали у Феликса странное чувство.

Он был благодарен ей за заботу, за нежные слова, которые так нужны здесь, в тюремной камере, он понимал беспокойство сестры, понимал, как она переживает его арест. Ведь для Альдоны Феликс — все еще тот малыш, которого она учила русскому языку, которому рассказывала сказки и которого впервые за руку привела в гимназию.

Дзержинский решительно придвинул лист и взял перо.

«Я намного моложе тебя, — писал он, — но думаю, что за свою короткую жизнь я впитал столько различных впечатлений, что любой старик мог бы этим похвастаться. И действительно, кто так живет, как я, тот долго жить не может. Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить. Я не умею отдать лишь половину души. Я могу отдать всю душу или не дам ничего. Я выпил из чаши жизни не только всю горечь, но и всю сладость, и если кто-либо мне скажет: посмотри на свои морщины на лбу, на свой истощенный организм, на свою теперешнюю жизнь, посмотри и пойми, что жизнь тебя изломала, то я ему отвечу: не жизнь меня, а я жизнь поломал, не она взяла все из меня, а я брал из нее все полной грудью и душой…»

Альдона не могла понять: зачем он, десятки раз рискуя жизнью, бежал из ссылки? Чтоб через пять месяцев снова очутиться за решеткой и чтоб ему предъявили более тяжкие обвинения?

Да, пять месяцев, которые Феликс провел на свободе, — срок небольшой. И все-таки… Дзержинский обмакнул перо и написал: «Да, я жил не долго, но жил!»

Конечно, в письме, да еще написанном в тюрьме, не расскажешь о том, какими были пять месяцев варшавского подполья, не напишешь о том, какая неустанная, напряженная работа, напряженная борьба была все эти пять месяцев. Сотни раз выступал Дзержинский за эти пять месяцев на подпольных собраниях, наладил доставку и распространение нелегальной литературы, установил связь между кружками, дал решительный отпор тем, кто считал, что у поляков свой, особый, путь борьбы, а у русского пролетариата — свой, кто хотел вбить клин, рассорить рабочих разных национальностей.

За пять месяцев сотни людей поняли правоту Дзержинского. А ведь в сентябре 1899 года, когда он, бежав из ссылки, появился в Варшаве, их было совсем немного. Только вот, пожалуй, Ян Росол и его сын Антон, не колеблясь, сразу пошли за ним…

Вспомнив об Антоне, Дзержинский встал и, не в силах сдержать волнение, заходил по камере.

Антона арестовали год назад, когда ему едва исполнилось восемнадцать лет. Но он был уже известен среди революционеров своей энергией, честностью, непримиримостью. Дзержинский вспомнил удивительные глаза Антека — так ласково называли его товарищи. Как вдохновенно загорались эти глаза, когда Антек выступал перед рабочими, как гневно сверкали они, когда Антон спорил с теми, кто вольно или невольно пытался нанести вред рабочему делу. А вчера Дзержинский с трудом поверил, что перед ним тог самый Антон — так изменился он за год тюрьмы.

До Феликса Эдмундовича доходили слухи о тяжелой болезни Антона. Но Дзержинский надеялся, что молодой организм выдержит, справится с болезнью. Видимо, не выдержал, не справился. Да и тюремщики, конечно, сделали все, чтоб расправиться с Анте-ком, — они мстили ему и за него самого и за всех Росолов — отца, брата, мать, ушедших в революцию.

В коридоре послышались шаги, лязгнул замок в двери.

— На прогулку, — коротко бросил надзиратель.

Дзержинский вышел в коридор. Из открытых дверей камер уже вышли арестованные и, толпясь в коридоре, с нетерпением ожидали, когда их выведут на маленький, мощенный булыжником тюремный двор. Получасовая прогулка, когда заключенные покидали свои мрачные камеры, когда могли хоть немного подышать свежим воздухом, увидеть товарищей, небо, солнце, была большой радостью в тюрьме, и все с нетерпением ожидали этого часа. Недаром же одним из самых суровых наказаний в тюрьме было лишение прогулок.

Дзержинский оглядел толпившихся в коридоре заключенных. Антона среди них не было. Посмотрев в ту сторону, где находилась камера Росола, Феликс Эдмундович увидел, как тюремщик запирает дверь. Если заключенных выводили на прогулку — двери камер оставались открытыми.

Значит, Антон в камере!

— За что Росола лишили прогулок? — громко спросил Дзержинский.

— Никто его не лишал, — ответил надзиратель, — только… не на руках же нести его…

— Откройте! — Дзержинский решительно шагнул к двери камеры.

— Ты кто такой, чтоб здесь командовать? — недовольно проворчал надзиратель, но дверь открыл.

Антон лежал на койке и грустно смотрел на зарешеченное окошко под самым потолком камеры.

— Антек! — позвал Дзержинский.

Глаза Антона заблестели, и он улыбнулся.

— Здравствуй, Юзеф, — радостно сказал он, называя Дзержинского партийным именем.

Дзержинский пожал горячую сухую руку и быстро оглядел камеру. Книги лежали на столике, на табуретке, на койке, рядом с Росолом.

— Да, да, — поняв, о чем подумал Дзержинский, сказал Росол, — вот учусь, читаю. Хорошо, что здесь есть книги. Там, в той тюрьме, книг не было.

Антон не сказал, что в той тюрьме, откуда его, тяжело больного, только что перевели, не было не только книг. Он не сказал, как долгими вечерами сидел он в темной одиночке — камеры не освещались, а денег, чтоб купить свечи, у Антона не было. Не рассказал он, как голодал, как, уже тяжело больной, вынужден был проводить целые дни на ногах, потому что койки на ночь убирали. О многом мог бы рассказать Антон Дзержинскому, но не рассказал.

— Вот читаю. Учусь, — повторил он, — может быть, пригодится…

— Конечно, — кивнул Дзержинский, — но дышать воздухом тоже очень полезно.

Антон печально улыбнулся.

— Я понимаю, тебе сейчас трудно. Но знаешь…

Ты играл в детстве в лошадки? — вдруг быстро спросил он. — Вот так, знаешь, ты всадник, я лошадка. Ты обхватываешь мою шею руками, помогаешь себе ногами — и гоп-гоп, поехали! Вот так мы сейчас с тобой и прокатимся!

— Да ты что, Юзеф! — испугался Антон. — Да как можно! Ни за что!

— А ну-ка, не задерживай! — строго сказал Дзержинский. — Люди ждут, а время идет! — Он решительно поднял на руки Антона. — Я могу и так тебя вынести, — сказал он, — но лучше будет, если ты все-таки пристроишься у меня на спине.

Антон пытался протестовать, но Дзержинский быстро усадил его себе на спину и вышел из камеры, Он шел легкой походкой, и никто не знал, каких трудов ему стоит этот беззаботный вид — Феликс Эдмундович сам был уже тяжело болен. Но только крупные капли пота на лбу да вздувшиеся на висках жилы выдавали его.

Они вышли во двор в ту минуту, когда надзиратель выстроил заключенных и осматривал их перед тем, как разрешить прогулку. Увидев Дзержинского с Антоном на спине, он побледнел от ярости и, сжав кулаки, бросился к Феликсу. И вдруг, будто наткнувшись на невидимую стену, остановился, постоял секунду и отвернулся, пробормотав что-то сквозь зубы.

Много повидал на своем веку старый тюремный надзиратель, но такого решительного, такого ненавидящего взгляда не видел он еще никогда.

Заключенным не разрешалось разговаривать во время прогулок. Они должны были молча, заложив руки за спину, ходить друг за другом по кругу. Малейшее нарушение грозило лишением прогулок на месяц, а то и на все время. Но сегодня заключенных трудно было заставить подчиниться — каждому хотелось подойти к Дзержинскому и Росолу, и если не пожать руку, то хоть сказать несколько ободряющих слов. Понимая, чем это может кончиться, Дзержинский попросил товарищей не обращать на него внимания.

Он, как и все, ходил по дворику тюрьмы, но с каждой минутой чувствовал, что ходить ему становится все труднее и труднее. Ноги будто налились свинцом, спина болела, в висках стучала кровь. Но он шел, не останавливаясь, не замедляя шаг, шел, как всегда ходил на прогулке. Дзержинский знал: стоит ему хоть в чем-нибудь нарушить правила, как Антону больше не удастся выйти на прогулку.

Самое трудное было впереди — подняться после прогулки на второй этаж. Если бы можно было остановиться, передохнуть хоть секунду! Но надзиратель не спускал глаз с Дзержинского. И Дзержинский знал: сегодня надзиратель растерялся и не смог сразу придумать какую-нибудь причину, чтоб запретить вынести Росола. Но завтра эта причина появится.

Дзержинский не ошибся. На следующее утро в его камеру явился сам начальник тюрьмы.

— Кто позволил вам нарушать режим?! — с порога крикнул он.

— Разве я сделал что-то незаконное? — спокойно осведомился Дзержинский. — Разве Антон Росол лишен прогулок?

— Нет, не лишен. Но пусть, если может, гуляет сам!

— Я попрошу вас назвать мне точно параграф в тюремных правилах, где было бы сказано о запрещении заключенному ездить верхом на другом заключенном, — скрывая усмешку, сказал Дзержинский.

Начальник тюрьмы растерялся.

— Итак, вы молчите, — продолжал Дзержинский, — вы не можете сказать, что я нарушаю тюремный распорядок. Поэтому прогулки Росола будут продолжаться. И прошу вас предупредить надзирателя, чтоб он не мешал.

— Как вы смеете таким тоном разговаривать со мной! — вспылил начальник тюрьмы. Он уже понял, что ничего не сможет сделать с Дзержинским, и хотел хоть как-то сорвать злость.

— Смею, господин начальник, — уже откровенно усмехнулся Дзержинский. — Вы, очевидно, знаете, я не скрывал от следствия, чтс я убежденный враг правительства и существующего строя. Вся моя жизнь — борьба против них, а значит — и против вас. Почему же я должен иначе с вами разговаривать?

Заключенные понимали, что поступок Дзержинского, вынесшего на прогулку товарища, не пройдет для него даром. Узнали они и о том, что в камере Дзержинского побывал начальник тюрьмы, а это ничего хорошего не сулило. И заключенные с нетерпением ждали часа прогулки. А когда он наступил и появился Дзержинский с Антоном на спине, все — и те, кто был в эту минуту на дворе, и те, кто смотрел сквозь маленькие окошки из своих камер, — облегченно вздохнули.

Как и вчера, Дзержинский медленно ходил по двору, соблюдая дистанцию, установленную тюремщиками между гуляющими заключенными, как и вчера, он делал вид, что такая прогулка ничего ему не стоит. И, как и вчера, ему было очень трудно — болели спина и ноги, стучала в висках кровь, тяжело было дышать. Но Феликс знал: он будет выходить так каждый день, чего бы это ему ни стоило. Если только болезнь (уже обострился туберкулез) не свалит его самого.

С каждым днем болезнь давала себя чувствовать сильнее и сильнее, с каждым днем все труднее становилось выносить Антона, гулять с ним по двору и подниматься на второй этаж. Но Дзержинский не пропустил ни одного дня — два месяца, до самой последней минуты, когда уже умирающего Антона увезли из тюрьмы, Дзержинский ежедневно выходил с ним на прогулки.

— Если бы он за всю свою жизнь больше ничего не совершил, кроме этих прогулок, то и тогда он был бы достоин того, чтоб люди поставили ему памятник, — говорили о Дзержинском заключенные.

Я СИЖУ В АЛЕКСАНДРОВСКОЙ ТЮРЬМЕ, В 60 ВЕРСТАХ ОТ ИРКУТСКА… ЕСЛИ ОБ ЕВРОПЕЙСКОЙ РОССИИ МОЖНО МНОГО ГОВОРИТЬ И ПИСАТЬ, ТО О СИБИРИ ЛУЧШЕ МОЛЧАТЬ — СТОЛЬКО ЗДЕСЬ ПОДЛОСТИ, ЧТО НЕ ХВАТИТ ДАЖЕ ВРЕМЕНИ ВСЕ ПЕРЕЧИСЛИТЬ.

Ф. Дзержинский

АЛЕКСАНДРОВСКИЙ ЦЕНТРАЛ

На тысячи километров протянулась суровая сибирская тайга. Можно месяцами идти по ней, продираясь сквозь непроходимую чащу, переплывая глубокие лесные речки, минуя гиблые таежные болота, и не встретить ни одного человека. А среди глухих лесов и гиблых болот стояли мрачные тюрьмы. Сотни тысяч людей прошли через эти тюрьмы, над которыми никогда не смолкал звон кандалов.

Одной из таких тюрем был Александровский централ — пересыльная тюрьма в нескольких десятках километров от Иркутска.

Сюда весной 1902 года вместе с партией заключенных и ссыльных прибыл Феликс Эдмундович Дзержинский. После двух лет тюремного заключения его приговорили к ссылке в Восточную Сибирь на пять лет. Ссыльным не говорили заранее, где они должны будут жить, — это станет им известно тут, в Александровском централе. Шли дни, ссыльные волновались, а начальство не торопилось ничего сообщать. На все вопросы начальник тюрьмы Лятоскевич только пожимал плечами:

— Не могу сказать, мне не известно.

Однажды, когда политические собрались около канцелярии и снова — в который уж раз — потребовали объяснить, почему их держат в тюрьме как заключенных, хотя они ссыльнопоселенцы, Лятоскевич усмехнулся и, ни слова не говоря, скрылся за дверью. И тут же, будто по команде, исчезли со двора надзиратели, а солдаты почему-то ушли в свои полосатые будки. Зато во дворе появился здоровенный детина в грязном тюремном бушлате. «Старожилы» централа переглянулись: это был знаменитый Колька-уголовник, и появление его не предвещало ничего хорошего. Потягиваясь и зевая, Колька расстегнул бушлат и стал чесать свою волосатую, расписанную татуировкой грудь. Вдруг, будто только что увидел политических, стоящих у тюремной канцелярии, он осклабился в обезьяньей улыбке.

— Мое почтение, уважаемые господа! Рад и счастлив видеть вас! Соскучился по интеллигентному обществу! — весело крикнул он и вразвалочку направился к ссыльным.

Вслед за ним двинулись два его дружка — такие же мрачные верзилы, приговоренные, как и Колька, к пожизненной каторге за убийства и ограбления, но также почему-то находящиеся все время в Александровском централе. Правда, в отличие от ссыльных, они не имели права свободно ходить по двору, но все-таки Александровский централ не каторга!

Ссыльные еще не знали тогда, что уголовники служат начальнику тюрьмы Лятоскевичу добросовестнее, чем многие солдаты охраны и конвоя: почувствовав, что среди ссыльных назревает недовольство, Лятоскевич выпускал Кольку. Колька же в зависимости от настроения брал с собой двух или четырех приятелей — всего уголовников в Александровской тюрьме находилось пятеро.

Все было точно отрепетировано: по команде начальника тюрьмы дежурный надзиратель открывал Колькину камеру, находящийся во дворе надзиратель уходил в контору, а солдаты, видя это, скрывались в своих полосатых будках.

Колька знал свою силу, знал и то, что за издевательства над политическими ему ничего не будет, и делал, что хотел, Только этой весной он одному выбил глаз, другому — несколько зубов, а больного старика так избил, что того срочно пришлось отправить в город в больницу. После этого Лятоскевич немного побаивался выпускать Кольку, но сегодня был исключительный случай…

Подойдя к ссыльным, Колька начал внимательно разглядывать их. Наконец его мутноватые глаза остановились на худом человеке со впалыми щеками и лихорадочным румянцем.

— Ты чего буянишь? — приступил к нему Колька. — Ты! — и, размахнувшись, ударил его в висок.

Колька любил смотреть на дело своих рук — на то, как избитый или искалеченный человек корчится от боли Но на этот раз Кольке не пришлось наслаждаться любимым зрелищем: едва человек рухнул на землю, раздался пронзительный свист. И в ту же минуту Колька увидел бегущих по двору людей. А еще через минуту вокруг Кольки и его дружков образовалось плотное кольцо. На миг Колька пожалел, что захватил с собой только Двух приятелей, однако думать об этом было поздно — кольцо вокруг сжималось все плотнее. Колька струсил — такого здесь с ним еще не бывало! И тогда, рванув на груди бушлат, он закричал тонким визгливым голосом:

— Отойдите от меня! Я ненормальный! — и, выхватив из-за голенища нож, двинулся вперед.

В ту же секунду навстречу ему бросился светловолосый молодой человек. Через мгновение оглушенный уголовник уже лежал на земле, крепко прижатый несколькими парами рук. Нож валялся в стороне.

С трудом повернув голосу, Колька увидел начальника тюрьмы, надзирателей и солдат.

— Караул! — завопил Колька. — Бунтовщики уголовных бьют!

— Прошу немедленно разойтись! — еще издали крикнул Лятоскевич.

Кольку отпустили, и он с трудом поднялся на ноги.

— Как ты, мерзавец, посмел выйти из камеры? — обрушился на него начальник тюрьмы. — Кто выпустил?! — повернулся он к надзирателям. — Под суд пойдете! А вы, мерзавцы, — снова крикнул он уголовникам, — в карцер! Немедленно! Господа! — теперь Лятоскевич обратился, наконец, к ссыльным. — Произошла досадная ошибка, прошу разойтись по камерам. — Он даже попытался улыбнуться, но не мог скрыть злости и досады.

— Это не ошибка! — светловолосый молодой человек решительно выступил вперед. — Это заранее продуманный акт. Мы требуем немедленно сообщить, куда мы назначены на поселение, — раз, изолировать нас от уголовных — два, немедленно отправить на места поселения, а не держать в тюрьме — три!

Лицо Лятоскевича стало каменным.

— Вы забываетесь, господин Дзержинский! — резко бросил он и, повернувшись, зашагал прочь.

А вечером надзиратель объявил, что «льготы», которыми в отличие от заключенных пользовались ссыльные, отменяются. Отныне они не смогут свободно ходить друг к другу в камеры, не смогут весь день проводить во дворе, не смогут переписываться и общаться друг с другом. Так распорядился начальник тюрьмы.

Утром действительно камеры оказались закрытыми. Но днем ссыльных вывели на часовую прогулку во двор. Времени было очень мало, однако Дзержинский успел все-таки поговорить с товарищами, и ссыльные потребовали начальника тюрьмы. Лятоскевич явился немедленно — он, видимо, ждал этого.

— Льготы ваши, господа, отменены и, пока вы здесь, восстановлены не будут. — Он презрительно оглядел стоящих перед ним заключенных. — Можете жаловаться, господа.

— Нет, мы не будем жаловаться, — спокойно ответил Дзержинский.

— Отчего же! — насмешливо поднял бровь Лятоскевич. — Этого права я у вас не отнимаю.

— Мы найдем другой способ защитить свои права, — тоже насмешливо ответил Дзержинский.

Ночью план был продуман во всех деталях. На другой день во время прогулки заключенные незаметно окружили находившихся во дворе надзирателей и солдат и по команде Дзержинского обезоружили их. Сделано это было с такой быстротой, что никто из охраны даже не успел дать предупредительного выстрела. Один из товарищей предложил немедленно бежать, но Дзержинский категорически запротестовал; бежать без подготовки — это значило либо быть немедленно пойманными, либо погибнуть в тайге. Дзержинский предложил не бежать из тюрьмы, а наоборот, остаться в ней, как в крепости, а солдат и надзирателей выкинуть за ворота.

Так и сделали.

События в Александровском централе настолько напугали иркутского генерал-губернатора, что он немедленно послал телеграмму в Петербург министру внутренних дел, а на место происшествия направил воинские части. Туда же срочно выехал вице-губернатор.

Еще издали увидел вице-губернатор красное знамя с надписью «Свобода», вывешенное восставшилди над воротами тюрьмы.

— Пусть снимут флаг, — сказал он чиновнику для особых поручений, которому приказано было вести переговоры, — это первое наше условие, — подчеркнул вице-губернатор, — иначе мы вообще не будем разговаривать.

Чиновник направился к тюремным воротам, но очень скоро вернулся.

— Они отказываются снять флаг, — сказал он.

— То есть как отказываются? Как смеют они отказываться?!

Чиновник для особых поручений развел руками.

— Они объявили централ свободной республикой, — ответил он почему-то шепотом, — и требуют, чтоб все их условия были выполнены.

— Они требуют! Их условия! — взъярился вице-губернатор. — С кем вы разговаривали?!

— С Дзержинским.

— Кто он, этот Дзержинский, черт побери!

— Он у них там председатель республики, — ответил совсем растерявшийся чиновник.

— Пред-се-да-тель рес-пуб-ли-ки! — презрительно процедил вице-губернатор, растягивая слова, — да я этого председателя! Да я эту республику!.. — Но что собирался сделать вице-губернатор с республикой и ее председателем, он так и не сказал.

Конечно, проще всего приказать войскам захватить тюрьму. И хоть почерневшие от времени и дождей бревенчатые стены централа могут выдержать штурм целой дивизии, восставшие продержатся недолго. Можно просто начать стрельбу в конце концов… Но вице-губернатор знал, что правительство, боясь огласки, потребовало от иркутского генерал-губернатора уладить это дело мирным путем.

Однако ни Дзержинский, ни его товарищи не знали об этом и были уверены, что власти применят оружие. И централ готовился к обороне — были забаррикадированы ворота, расставлены часовые, вооруженные отобранными у солдат и стражников винтовками и револьверами.

Восставшие ждали, что военные действия начнутся с минуты на минуту. Но вместо солдат у тюремной стены вновь появился чиновник для особых поручений. В маленькую форточку в воротах он протянул телеграмму генерал-губернатора, в которой сообщалось, что он согласен частично удовлетворить требования восставших.

— Наш телеграф, к сожалению, испорчен, — усмехнулся Дзержинский, пробежав глазами телеграмму, — и мы лишены возможности лично ответить генералу. Так что, будьте любезны, потрудитесь передать ему: мы откроем ворота только тогда, когда все наши требования будут выполнены. Не часть, а все. Не забудьте, пожалуйста!

Уже второй день развевался над тюрьмой красный флаг с надписью «Свобода», второй день солдаты, окружившие тюрьму, смотрели на этот флаг, и второй день метался чиновник для особых поручений между вице-губернатором и тюремными воротами.

К исходу второго дня он сообщил, что, если восставшие не сдадутся, их уморят голодом и жаждой. Уже отдан приказ не подвозить в тюрьму воду и продовольствие.

Через несколько минут Дзержинский подошел к форточке.

— Нас здесь сорок восемь политических. И все сорок восемь умрут, но не сдадутся, пока все требования не будут выполнены!

Всю ночь вице-губернатор не сомкнул глаз, а утром послал срочный запрос в Иркутск. Ответ пришел только к вечеру, и, прочитав его, вице-губернатор не поверил глазам: генерал-губернатор предлагал немедленно принять все условия политических!

Вечером 8 мая ворота тюрьмы открылись, пропуская вице-губернатора и его свиту: власти сдались, согласились выполнить все требования политических ссыльных.

В конце мая Дзержинского вместе с другими заключенными и ссыльными отправили дальше на север. Ему предстояло пройти и проехать еще больше двух тысяч верст. Но Феликс Эдмундович не дошел до места поселения: 12 июня 1902 года он снова бежал из ссылки.

БЫТЬ СВЕТЛЫМ ЛУЧОМ ДЛЯ ДРУГИХ, САМОМУ ИЗЛУЧАТЬ СВЕТ — ВОТ ВЫСШЕЕ СЧАСТЬЕ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРОГО ОН ТОЛЬКО МОЖЕТ ДОСТИГНУТЬ. ТОГДА ЧЕЛОВЕК НЕ БОИТСЯ НИ СТРАДАНИЙ, НИ БОЛИ, НИ ГОРЯ, НИ НУЖДЫ. ТОГДА ЧЕЛОВЕК ПЕРЕСТАЕТ БОЯТЬСЯ СМЕРТИ, ХОТЯ ТОЛЬКО ТОГДА ОН НАУЧИТСЯ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ЛЮБИТЬ ЖИЗНЬ.

Ф. Дзержинский

СИРЕНА

Вначале декабря 1905 года в Москве вспыхнула всеобщая политическая забастовка. В первые же два дня забастовало 150 тысяч человек. И это было только началом. Всюду проходили многолюдные митинги, массовые демонстрации. Напуганные небывалым размахом забастовки, власти начали стягивать в Москву войска из других городов. Московский пролетариат ответил на это баррикадами: больше тысячи баррикад появилось на улицах города. Всеобщая стачка переросла в вооруженное восстание.

В разгар уличных боев в Москве варшавский генерал-губернатор Скалой получил секретное предписание: часть войск, расквартированных в Польше, немедленно направить в Москву. Однако, хоть предписание и было секретно, польские революционеры узнали о нем.

Было уже раннее утро, когда Дзержинский возвращался с заседания подпольного комитета. Всю ночь обсуждали товарищи положение, решали, как помешать отправке войск из Варшавы в Москву. Выход мог быть только один; забастовка железнодорожников. Но железнодорожников должны поддержать и другие рабочие Польши. А это не так просто, если учесть, что польские националисты категорически против забастовки.

Дзержинский шел, выбирая малолюдные улицы. После побега, достав документы на чужое имя, он приехал в Варшаву. Да, документы были надежные, но мало ли что могло случиться?

Дзержинский старался идти по малолюдным улицам, но ему все-таки необходимо было пересечь Иерусалимскую — главную улицу Варшавы. Вдруг он услышал за спиной чьи-то быстрые шаги. «Неужели шпик?» — мелькнуло в голове. Дзержинский пошел быстрее, но идущий сзади не отставал. Дзержинский замедлил шаг и почувствовал, что преследователь приближается. Деваться некуда. Внезапно остановившись, Дзержинский резко повернулся, и шедший сзади чуть не наскочил на него.

— Феликс, пан Феликс! — горячо зашептал он, обнимая Дзержинского. — Как я рад, что мы, наконец, встретились! — Он выпустил Дзержинского из объятий и принялся рассматривать его. — О, вы изменились, пан Феликс, очень. Я с трудом узнал вас.

— Вы тоже изменились, пан Лощинский, — ответил Дзержинский, с интересом разглядывая давнего знакомого.

Адвокат был по-прежнему изысканно одет, но заметно пополнел, чуть обрюзг, стал носить пенсне.

— Я знал, что вы в Варшаве, пан Феликс, — продолжал адвокат, — и очень хотел повидать вас. И вот эта случайная встреча! Ах, как я рад ей!

«Случайная ли?» — подумал Дзержинский, но ответил:

— Последняя наша встреча, пан Лощинский, была давно, но я хорошо помню наш разговор тогда.

Лощинский промолчал. Он покусывал губу, что-то, видимо, обдумывая.

— Вот что, пан Феликс, — вдруг сказал он решительно, — нечего играть в прятки. Давайте поговорим откровенно.

— По-моему, наш откровенный разговор состоялся уже… еще там, в Вильно…

— Я имею поручение от своих товарищей поговорить с вами, — будто не слыша, продолжал Лощинский. — Я понимаю, вопрос слишком серьезный, чтобы обсуждать его вот так, на ходу. Но сейчас другого выхода нет — время не ждет.

Несколько минут они шли молча.

— Мы пробовали уже договориться с некоторыми руководителями вашей партии, — заговорил Лощинский, искоса поглядывая то на Дзержинского, то на редких прохожих, — но это ни к чему не привело. Может быть, вы окажетесь разумнее. И тогда с вашим авторитетом… Не притворяйтесь, Дзержинский, — горячо воскликнул Лощинский, заметив протестующий жест собеседника, — вы же знаете, каким пользуетесь авторитетом среди рабочих, как они верят вам! Они рассказывают легенды о ваших побегах, о вашей храбрости…

— Но это же легенды, — усмехнулся Дзержинский.

— Не в этом дело. Вы знаете, какое время мы сейчас переживаем. Именно сейчас настал момент объединиться всем полякам в борьбе за свободу родины! Пока москали дерутся между собой, мы, воспользовавшись тем, что из Польши будут выведены войска для подавления московского восстания… Понимаете?! Лучшего момента и не придумаешь! Мы имеем сильное влияние на рабочих многих заводов и фабрик…

— А почему бы вам не использовать свое влияние и не помочь нам, не помочь революции? — насмешливо спросил Дзержинский.

Лощинский остановился, и пенсне его гневно блеснуло.

— Я позволю себе ответить на это словами вождя нашей партии, партии истинных поляков, Иосифа Пилсудского. Когда ему предложили это, он сказал: «Я всю жизнь готовился к борьбе с русскими, а теперь мне предлагают выступать совместно с ними».

— Да, конечно, это смешно, — согласился Дзержинский, — если уж вы выступите совместно с русскими, то с русскими генералами и русским царем против рабочих. Даже если это будут поляки. Это так и произойдет — помяните мое слово!

Не прощаясь, он свернул в переулок и через знакомый проходной двор вышел на другую улицу. Он не боялся, что Лощинский укажет на него первому попавшемуся полицейскому или шпику. Сейчас Дзержинского беспокоило другое: в словах Лощинского было много ерунды, но была и правда: на многих заводах и фабриках было еще сильно влияние националистов — так называемой Польской социалистической партии (ППС). Пользуясь ненавистью рабочих к угнетателям, члены этой партии внушали им, что угнетатели — все русские без исключения. Они твердили, что полякам нет дела до русской революции, что чем больше прольется крови, тем скорее уйдут из Польши проклятые «москали». Надо еще приложить много усилий, чтоб вырвать всех рабочих из-под влияния националистов. Но это потребует времени. А всеобщая забастовка должна начаться как можно скорее. Уже все готово в Варшаве, в Лодзи, в Ченстохове. Остаются только шахты и рудники Домбровского угольного бассейна. Впрочем, и там рабочие готовы по сигналу прекратить работу.

Всеобщая забастовка в Домбровском бассейне по традиции начиналась всегда с сирены самого крупного здесь завода «Гуты Банковой», находящегося в Сосновицах. Но «Гута» молчала.

В тот же день Дзержинский выехал в Сосновицы.

Не знал он, что в Сосновицы раньше него прибыл Лощинский.

Не рассчитывая на свой авторитет, Лощинский первым делом связался с управляющим завода, предупредил о возможных беспорядках и довольно откровенно намекнул, что неплохо было бы привлечь воинские части. Управляющему не надо было объяснять, он сразу все понял. На завод был вызван и спрятан, чтоб не привлекать внимания рабочих, отряд солдат. Ни Дзержинский, ни встретившие его в Сосновицах товарищи не знали об этом. Они подошли к заводу, когда ворота уже закрывались после обеденного перерыва. Еще секунда, и тяжелые створки ворот сомкнутся. Тогда во двор завода не попасть. Раздумывать было некогда — подавшись вперед, Дзержинский вставил ногу в узкую щель между створками. Сразу все тело пронзила острая боль, но Дзержинский не отдернул ногу. «Только бы попасть во двор, — думал он, — только бы встретиться с рабочими!» Сторожа били по ноге, несколько человек навалились на створку, прижимая ногу и надеясь, что боль заставит Дзержинского убрать ее. Но он терпел. А товарищи нажимали на ворота с другой стороны. Еще немного, еще одно усилие! Ворота начали поддаваться. И вот уже Дзержинский во дворе. Он сразу оценил обстановку, увидев тысячную толпу рабочих и возвышающуюся над ними фигуру Лощинского: управляющий заводом разрешил рабочим собраться на митинг, чтоб послушать националистов. Это надо использовать. Дзержинский молниеносно очутился рядом с Лощинским.

— Мы не можем победить в одиночку, без русского пролетариата, — заговорил Дзержинский. — Задача наших врагов — расколоть нас, наша задача — объединиться. Только тогда мы будем сильны, будем непобедимы. Если мы позволим войскам уйти в Москву — они задушат там русских рабочих и вернутся сюда, чтобы расправиться с нами. Вот почему я призываю вас объявить забастовку — всеобщая забастовка уже назрела. Очередь лишь за вами.

Лес рук поднялся над заводским двором — «Гута Банкова» голосовала за забастовку. Сейчас рабочие «Гуты» должны прекратить работу и сиреной сообщить об этом другим заводам.

Но в эту минуту со стороны доменного цеха показались солдаты. Рабочие начали медленно отступать. И вдруг мощная сирена — сигнал к забастовке — прорезала тишину. Воспользовавшись суматохой во дворе, Дзержинский и его товарищи узнали, где находится сирена, и, пока солдаты очищали двор, пробрались к ней. В тот же миг все остальные звуки потонули в мощном голосе сирены.

Не сразу опомнились солдаты, а когда они добрались, наконец, до сирены и выключили ее — уже ревели десятки сирен на других заводах и фабриках, сообщая о начале всеобщей забастовки.

Через несколько минут улицы Сосновиц заполнили казаки с пиками наперевес и солдаты с примкнутыми к винтовкам штыками. Все было приведено в боевую готовность. Одновременно был оцеплен вокзал, окружены заводы, установлены посты на дорогах. Всюду шныряли переодетые полицейские, сыщики, шпики. Они искали Дзержинского.

А Дзержинский в это время был уже далеко — рабочие вывели его из города только им одним известным путем. И едва он успел добраться до Варшавы — началась забастовка на железной дороге. Польские железнодорожники остановили эшелоны, шедшие на подавление восстания в Москве.

ЮЗЕФ ОТЛИЧАЛСЯ НЕОБЫЧНОЙ НАХОДЧИВОСТЬЮ И ХЛАДНОКРОВИЕМ В МИНУТЫ ОПАСНОСТИ, БЫСТРОТОЙ СООБРАЖЕНИЯ И РЕШИТЕЛЬНОСТЬЮ. ЭТО НЕ РАЗ СПАСАЛО ЕГО И ЕГО ТОВАРИЩЕЙ ОТ АРЕСТА.

С. С. Дзержинская

КЛЮЧ И ЧЕМОДАН

До отхода поезда было еще достаточно времени, но Дзержинский заметил, что его спутник Ян Ганецкий то и дело нервно поглядывает на часы.

— Спокойно, Ян, — тихо сказал Дзержинский, и Ганецкий понял, что и Юзеф обратил внимание на стоявшего в стороне полицейского: что-то уж очень внимательно поглядывал полицейский в их сторону.

В ожидании поезда на Лодзь Дзержинский и Ганецкий сидели в буфете на вокзале. Прекрасно одетые, они были похожи на богатых дельцов или коммерсантов, и вряд ли им стоило бояться полиции, тем более что у обоих имелись надежные паспорта. Но это путешествие, как и этот маскарад, были затеяны ради большого чемодана, стоящего рядом со столиком. Конечно, сам по себе чемодан не мог вызвать подозрения — у богатых путешественников, вполне естественно, мог быть такой чемодан. И тем не менее полицейский то и дело косился на этот чемодан. Проверка документов, проверка вещей, даже обыски без всяких оснований были в то время явлением совсем не редким. Ну, а что, если полицейские вздумают поинтересоваться содержимым чемодана?! Хотя бы так просто, на всякий случай? А чемодан ведь был до отказа набит нелегальной литературой, которую ждали в Лодзи.

Делая вид, что изучает меню, Дзержинский внимательно наблюдал за полицейским. Вот он подошел к другому, что-то сказал ему, слегка кивнув в их сторону. Другой полицейский скользнул глазами по фигурам сидящих за столиком, внимательно посмотрел на чемодан и пожал плечами.

— Ясно, — негромко сказал Дзержинский, не отрываясь от меню, — их смущает чемодан, но толком они еще ничего не знают.

Ганецкий снова посмотрел на часы — посадка в поезд уже шла полным ходом, через несколько минут должна закончиться. И если они не двинутся с места — полицейские все поймут.

Буфет быстро пустел. Но если они сейчас поднимутся — полиция обязательно задержит их. Вот уже один полицейский направился в их сторону. Он пока еще выжидает чего-то, но хочет быть поближе. Вот он поравнялся со столиком, миновал его…

— Эй ты!

От неожиданности полицейский вздрогнул и остановился.

— Ну, долго мне ждать?! — снова раздался властный голос.

Полицейский обернулся. Один из господ, сидевших за столиком, гневно смотрел прямо на него.

— Вы меня зовете? — нерешительно осведомился полицейский, никак не ожидая, что позовет его тот самый человек, которого он собирался задержать.

— А кого же, черт побери! — не унимался господин за столиком. — Распустились, канальи! Подать шубу, живо!

В первую секунду полицейский опешил, но через мгновение он уже рысцой бежал к столику. А господин продолжал бушевать:

— Поезд вот-вот отойдет, а тут никого не дозовешься — ни швейцара, ни носильщика. Бери чемодан — и живо на перрон! — приказал он вернувшемуся с шубой полицейскому. — Да не зевай!

— Слушаюсь, ваше благородие! — козырнул вконец растерявшийся полицейский, подхватывая тяжелый чемодан.

Он уже понял свою ошибку и мысленно благодарил бога, что не связался с этими важными господами — иначе неприятностей было бы много!

«Господа» шли не оглядываясь, а полицейский покорно трусил сзади. Лишь у вагона один из господ остановился и жестом приказал полицейскому внести чемодан.

— Спасибо, братец, — небрежно бросил господин, когда полицейский уложил чемодан на полку.

— Рад стараться! — гаркнул полицейский, прикладывая руку к козырьку.

За окном давно уже промелькнули пригороды Варшавы, а Ганецкий все еще не мог прийти в себя. Он то начинал смеяться, вспоминая грозный вид «разгневанного господина» — Дзержинского, или ошарашенную физиономию полицейского, то, закусив губу, старался представить себе, что могло бы произойти, не найдись вовремя Дзержинский.

Дзержинский задумчиво смотрел в окно.

— Знаешь, Ян, — сказал он тихо, — когда-нибудь о нас будут писать книги, мы сами будем писать воспоминания. Там будет много хороших слов о наших делах, но, наверное, немногие догадаются написать о находчивости подпольщиков. А ведь это очень важно! У властей против нас — армия шпионов, сыщиков, провокаторов, полицейских, жандармов. Против нас — могучий государственный аппарат. Казалось бы, мы уже давно все до одного должны оказаться в тюрьмах и ссылке. А мы на свободе, мы действуем, мы боремся! Конечно, одной находчивости, для того чтоб быть настоящим революционером, мало, — усмехнулся Феликс Эдмундович, — но без находчивости не может быть хорошего революционера. Ты убедился в этом сегодня, убедишься в этом еще не раз.

Говоря это, Дзержинский даже и не подозревал, как в эту минуту он близок к истине.

В Лодзи среди товарищей оказался предатель. Он сообщил полиции адрес квартиры, где должны были встретиться лодзинские подпольщики с приехавшим из Варшавы Дзержинским. И полиция с утра устроила засаду на этой квартире, Феликс Эдмундович, конечно, не знал об этом.

Подойдя к дому, он остановился и осторожно осмотрелся. Все как будто в порядке, никакой слежки нет. Не торопясь, Дзержинский стал подниматься по лестнице. На площадке он снова остановился, прислушался. За дверью была тишина, «А хозяева дома», — подумал Дзержинский, заметив торчащий из замочной скважины ключ.

Он открыл дверь — и сразу увидел полицейских.

Быстро сообразив, в чем дело, Дзержинский захлопнул дверь, нащупал торчащий из замочной скважины ключ и повернул его. В ту же секунду дверь загудела под мощными кулаками запертых полицейских. Постояв секунду на площадке и поняв, что толстая дубовая дверь и крепкий замок не скоро поддадутся усилиям полицейских, он спокойно вынул ключ из замочной скважины, положил его в карман и спустился вниз.

У подъезда он встретил товарища, шедшего на явочную квартиру.

— Что там происходит? — спросил товарищ, прислушиваясь к непонятным звукам, доносившимся сверху.

— Наскочил на засаду, — усмехнулся Дзержинский, — и пришлось посадить полицейских на время под замок. Не все же нам сидеть за запертыми дверьми!

Потом он коротко рассказал товарищу о случившемся.

— Двери крепкие, замок надежный, — закончил Дзержинский. — Полицейские выйдут не скоро… Но кто знает, что они могут предпринять… — Феликс

Эдмундович секунду подумал и быстро сказал:

— Уйти отсюда мы сейчас не можем. Мы разойдемся в разные стороны и будем ждать товарищей…

Они разошлись, чтобы встретить идущих на явочную квартиру и предупредить их об опасности.

Тщательно подготовленная полицейская операция была сорвана.

КОГДА Я ДУМАЮ О МАЛЮТКЕ НАШЕМ ЛЮБИМОМ, О ЯСИНЕ. МЕНЯ ЗАЛИВАЕТ ВОЛНА СЧАСТЬЯ…

И Я МЕЧТАЮ: …КОГДА ОН ВЫРАСТЕТ, ЖИЗНЬ ЕЩЕ БОЛЬШЕ ЗАОСТРИТ ЕГО ЗРЕНИЕ И СЛУХ И РАСШИРИТ ЧУВСТВО ЛЮБВИ К ЛЮДЯМ, И ОН В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ СОЛЬЕТСЯ С МИЛЛИОНАМИ, ПОЙМЕТ ИХ, ИХ ПЕСНЬ СТАНЕТ ЕГО ПЕСНЬЮ, И ОН ПРОНИКНЕТСЯ МУЗЫКОЙ ЭТОЙ ПЕСНИ И ПОЙМЕТ, ОСОЗНАЕТ ПОДЛИННУЮ КРАСОТУ И СЧАСТЬЕ ЧЕЛОВЕКА.

Ф. Дзержинский

СВИДАНИЕ

Доктор Генрих Гольдшмидт, он же известный писатель Януш Корчак, он же организатор и директор «Дома сирот» в Варшаве, всегда был очень занят. Дети требовали постоянного внимания и заботы, а надо было еще находить время для молодых педагогов — надо было учить их и самому учиться, надо было писать книги и лечить богатых, чтобы полученные за это деньги отдавать беднякам. Вот почему рабочий день Корчака начинался на рассвете и часто заканчивался далеко за полночь.

Так было и сегодня: поздно вечером он обошел спальни, поговорил с дежурными воспитателями и вернулся в свой кабинет. На столе лежала неоконченная книга — веселая и добрая сказка для малышей. Корчак давно придумал эту сказку, но работа шла с трудом — тяжелые мысли одолевали доктора. А книжку надо было дописать и дописать как можно скорее. Корчак знал, как нужны детям веселые и добрые книжки. Он до сих пор прекрасно помнил, как сам в детстве любил читать такие книжки. А ведь у него детство было куда счастливее, чем детство его воспитанников: Генрих родился в богатой семье, жил в роскошной квартире, его окружали няньки и прислуги… Но счастливое детство быстро пролетело — умер отец и наступила бедность. Однако Генрих никогда не забывал о книгах, о хороших, учивших добру книгах. Не забывал и в полуголодные студенческие годы, не забывал и потом, когда к нему пришла врачебная слава.

Вместе со славой пришли деньги. Он уже мог бы быть богатым, очень богатым человеком, если бы еще давно и на всю жизнь в душу его, в сердце не вошли дети. Им отдал он все свое время, всю свою любовь. Для них он работал без устали, не зная ни покоя, ни отдыха. Для них он писал книги, для них жил. Но как трудно делать добро, как трудно воспитывать честность, когда вокруг столько злобы и лжи, вражды и горя!

Даже то, что он организовал дом для больных сирот, то, что содержит этот дом на свои средства, что лечит детей, воспитывает их, учит добру, — даже это вызывает у многих злобу и ненависть! Чего стоит одна лишь статья, напечатанная недавно в газете!

Конечно, у него есть и друзья — друзья писателя Корчака и доктора Гольдшмидта. Они есть и в Польше, и в России, и во многих странах…

Задумавшись, Корчак не сразу услышал, как в кабинет вошла служанка и сказала, что какой-то человек срочно просит принять его.

— Больной? — спросил Корчак, взглянув на часы и машинально отмечая, что уже скоро полночь.

— Нет, он не похож на больного, — пожала плечами горничная.

— Все равно проси.

В кабинет быстрой походкой вошел высокий человек с небольшой бородкой и удивительно ясными, почти детскими глазами. Доктор сразу обратил внимание на эти глаза.

Вошедший поклонился и, не называя своего имени, извинился за столь поздний визит.

— Если человек приходит в полночь, значит, ему это очень надо, — жестом прервав собеседника, сказал Корчак.

— Спасибо, — незнакомец еще раз поклонился, — мне действительно очень надо было попасть к вам. — Он секунду помедлил, видимо не зная, как начать.

— Помните ли вы, доктор, что некоторое время назад вы получили открытку из-за границы от незнакомого человека с просьбой устроить его сына, родившегося в тюрьме, в ясли…

— Помню. Ребенка поместили в частные ясли мадам Савицкой — это сын Феликса и Софьи Дзержинских, — кивнул Корчак, — мальчик по имени Ясик.

— Да, да, Ясик, — почти крикнул пришедший, но тут же взял себя в руки и продолжал: — Меня просили поблагодарить вас, пан доктор, от всей души поблагодарить за участие. Я понимаю, — человек снова стал волноваться, — я говорю не те слова. Но какими словами можно передать благодарность родителей, ребенка которых вы спасли.

Корчак покачал головой.

— Спасать людей — а дети это самые лучшие люди — моя профессия. Но я думаю, вы пришли ночью не за тем, чтоб поблагодарить…

— Вы правы, доктор. Я пришел просить вас еще об одном огромном одолжении. Помогите мне увидать Ясика. Я… я его дядя… Со стороны отца.

— Я так и понял. — Корчак внимательно посмотрел на гостя. — Вы — дядя. И завтра вы сможете увидеть своего племянника.

— Нет, пан доктор, завтра я не смогу этого сделать… Я на рассвете уезжаю.

— Но сейчас ночь, дети спят. Нельзя же будить ребенка.

— Нет! Ради бога, не надо будить. Я просто посмотрю на него, на спящего хотя бы, — добавил он тихо. — Вы можете это сделать, доктор?

— Я сейчас оденусь, — вместо ответа сказал Корчак, — пан… пан…

— Казимир, — быстро ответил гость.

У дома, где помещались частные ясли Савицкой, Корчак попросил пана Казимира подождать. Вышел он не скоро и жестом пригласил ночного гостя в дом. Заспанная и недовольная няня сердитым шепотом предупредила, что на ребенка можно посмотреть только издали, и пошла вперед, освещая путь керосиновой лампой.

Ясик лежал в крайней от двери кроватке, засунув под голову ладошку, и тихонько причмокивал во сне. Вошедший сделал порывистое движение к кроватке и, видимо, с огромным трудом заставил себя остановиться. Протянутая рука его повисла в воздухе и медленно опустилась.

Несколько минут он, не отрываясь, смотрел на ребенка, прислушиваясь к его тихому ровному дыханию и беззвучно шевеля губами. Потом он осторожно вышел из спальни.

Корчак ждал его в гостиной. Мельком взглянув на взволнованное лицо посетителя, он отвернулся и спокойно заметил:

— Прекрасный малыш, не правда ли?

Посетитель ответил не сразу.

— По-моему, мальчик очень похож на отца, — сказал он тихо. — Как вы думаете? Хотя, прошу прощения, вы ведь не знакомы с отцом.

— Если вы похожи на брата, то ребенок — вылитый отец, — улыбнулся Корчак, глядя прямо в светлые, почти детские глаза «дяди».

Они попрощались на улице, крепко, по-мужски пожав руки, — большой писатель и страстный революционер, оба отдавшие детям свою любовь, свои горячие сердца.

Через десять лет узнает Януш Корчак о замечательном человеке — организаторе детских коммун, о человеке, спасшем сотни тысяч детских жизней, — и, может быть, вспомнит ту ночь и высокого, взволнованного человека, который любил детей «так, как никого в жизни», и который впервые увидел своего восьмимесячного сына. Он видел его всего несколько минут и снова расстался с ним на семь долгих и трудных лет.

НАША РЕВОЛЮЦИЯ В ЯВНОЙ ОПАСНОСТИ… СИЛЫ ПРОТИВНИКА ОРГАНИЗУЮТСЯ. КОНТРРЕВОЛЮЦИОНЕРЫ ДЕЙСТВУЮТ В СТРАНЕ, S РАЗНЫХ МЕСТАХ ВЕРБУЯ СВОИ ОТРЯДЫ… МЫ ДОЛЖНЫ ПОСЛАТЬ НА ЭТОТ ФРОНТ, САМЫЙ ОПАСНЫЙ И САМЫЙ ЖЕСТОКИЙ, РЕШИТЕЛЬНЫХ. ТВЕРДЫХ, ПРЕДАННЫХ, НА ВСЕ ГОТОВЫХ ДЛЯ ЗАЩИТЫ ЗАВОЕВАНИЙ РЕВОЛЮЦИИ ТОВАРИЩЕЙ. ТЕПЕРЬ БОРЬБА — ГРУДЬ С ГРУДЬЮ, БОРЬБА НЕ НА ЖИЗНЬ, А НА СМЕРТЬ.

Ф. Дзержинский

ГОРОХОВАЯ, ДОМ 2

Несколько выстрелов прорезали сухой морозный воздух, Прохожие шарахнулись в подъезды и подворотни, кто-то испуганно вскрикнул. Несколько пуль ударило в кузов машины, одна пробила ветровое стекло. Машина рванулась вперед, будто сделала прыжок. Ильич удивленно обернулся в сторону, откуда стреляли, но в ту же секунду сидевший рядом Фриц Платтен пригнул голову Ленина вниз. А выстрелы продолжали греметь — теперь уже вслед машине.

На полной скорости машина влетела в переулок и остановилась.

Шофер рывком открыл дверцу.

— Все живы? — побелевшими от волнения губами спросил он. Увидев, что все благополучно, он облегченно вздохнул и вытер со лба тяжелые капли пота.

— Счастливо отделались! Если бы в шину попали — не уехать бы нам.

Ильич удивленно посмотрел на пробитое стекло, потом перевел взгляд на своего спутника и вдруг очень осторожно взял руку Платтена.

— Вы ранены? — быстро спросил Ленин по-французски.

— О, это есть пустяки, — ответил Платтен по-русски, доставая платок и прикладывая его к руке, — пустяки, царапина, — добавил он.

Ильич повернулся к шоферу.

— Пожалуйста, поезжайте быстрее, товарищ Платтен ранен.

До Смольного ехали молча. Ленин то и дело поглядывал на руку Платтена, на красное пятно, проступающее на платке, и все больше и больше хмурился. Платтен и Мария Ильинична смотрели в окна, на затянутые питерским туманом улицы. Они знали, кому были предназначены пули. Они поняли, что пуля скользнула по руке Платтена в тот самый момент, когда он пригнул голову Ильича. Значит…

…Дзержинский встал и заходил по комнате. Он до мельчайших подробностей видел перед собой всю эту картину, хотя и приехал на место через полчаса после покушения. На улице еще толпился народ, рабочие и солдаты, только что слушавшие в Михайловском манеже страстное выступление Ильича, запрудили улицу. Они требовали немедленно найти стрелявших. Немедленно!

И вот прошло уже три недели. И каждый день сюда, на Гороховую улицу, в помещение бывшего градоначальства, где сейчас находилась Всероссийская чрезвычайная комиссия при Совете Народных Комиссаров по борьбе с контрреволюцией и саботажем, приходили рабочие или солдаты. Приходили группами и в одиночку, а то и целые делегации. Они хотели знать, пойманы ли те, кто стрелял в Ильича. Они требовали. И они были правы.

Три недели — слишком большой срок, преступники давно могли покинуть город. И они, наверное, сделали это. Но важно было не только, кто стрелял, — важнее, кто направлял руку преступников.

Созданная 7 декабря 1917 года Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией должна была узнать это. Рабочие вправе требовать, чтоб узнали они как можно скорее, кто стрелял в их вождя. Рабочим не было никакого дела, что в ВЧК всего 23 сотрудника, включая вахтеров, что вся канцелярия помещается в портфеле ее председателя Дзержинского, что касса — 1000 рублей — находится в столе заместителя председателя Якова Петерса…

Феликс Эдмундович подошел к окну. Было еще рано, но синие петроградские сумерки уже давно вступили в свои права. Рядом, на Невском, проносятся санки, идут люди. Кто эти люди — враги, друзья, перепуганные революцией обыватели?

Как разгадать врага, как узнать его среди сотен тысяч людей?

Дзержинский усмехнулся, вспомнив недавний разговор с одним товарищем. Старый подпольщик, много лет проведший в тюрьмах и на каторге, десятки раз отважно смотревший в глаза смерти, испугался, когда ему предложили пойти работать в ВЧК.

— У меня же нет никакого опыта!

— Я тоже не кончал никаких курсов чекистов, — ответил Дзержинский.

Он мог бы добавить, что Свердлов нигде не учился быть председателем ВЦИК, Ленин не кончал школы, где готовят председателей Совета Народных Комиссаров. Да и сами народные комиссары прошли лишь один университет — работу в партии. Такими были и первые чекисты — первые помощники Феликса Эдмундовича, за плечами которых — годы подпольной работы, годы тюрем, каторги, ссылки. У них нет опыта работы в ВЧК. Но у них есть то, что на первых шагах поможет заменить этот опыт.

Дзержинский отошел от окна и снова углубился в бумаги. С каждым днем их становилось все больше и больше — непрерывным потоком шли письма. Каждое нужно прочитать, на каждое ответить. Ведь за каждым письмом — люди, живые люди.

В углу стола грудой лежали протоколы допросов — вредители, саботажники, явные и скрытые враги Советской власти. Надо решить, кого выпустить, кого передать на поруки, кого — в трибунал.

Дзержинский работал, но мысль о покушении на Ильича не давала покоя. Десятки людей прошли перед ним за эти дни. Яростные, злобные враги — они не скрывали своей ненависти к Советской власти и ее вождям. Но стреляли не они.

Кто стрелял и кто направлял руку стрелявшего?

С первых же дней существования Советской власти иностранные посольства стали оказывать самую активную поддержку врагам революции. Уже 9 декабря 1917 года «Известия ВЦИК» напечатали статью, разоблачавшую связь американского посла Фрэнсиса с контрреволюцией.

Французские, английские, американские дипломаты не гнушались ничем. Они поддерживали царских генералов Каледина и Дутова, собиравших на Дону армию для борьбы с Советской властью, поддерживали заговорщиков в Петрограде, снабжали всех, кто готов был идти против Советов, деньгами и оружием.

18 декабря ВЧК получила сведения о том, что на 5 января 1918 года намечено контрреволюционное выступление в Петрограде. Заговорщики надеялись провести вооруженную демонстрацию и были уверены, что к ним присоединятся воинские части. Демонстрация, по замыслу контрреволюции, должна была перейти в вооруженное восстание.

Конечно, демонстрация не состоялась — ни воинские части, ни население города не присоединились к жалкой кучке заговорщиков. Но враг не терял надежды — он еще не раз и не два будет пытаться свергнуть Советскую власть, будет стрелять из-за угла в вождей революции…

Дзержинский посмотрел на часы и резко встал. Привычным движением поправив солдатский пояс, туго стягивающий гимнастерку, он надел длинную шинель и вышел из комнаты. В коридоре было пусто — все сотрудники на заданиях. Только в нескольких комнатах работали члены коллегии ВЧК.

Феликс Эдмундович слегка толкнул одну дверь и вошел в комнату. Яков Христофорович Петерс — крепкий, широкоплечий, с волевым упрямым подбородком и густой копной вьющихся волос, быстро встал навстречу Дзержинскому.

— Сведений с Невского нет?

Петерс пожал плечами.

— Меня это начинает беспокоить.

Дзержинский еще раз взглянул на часы.

— Когда закрываются кафе и рестораны?

— Я давно в них не бывал, Феликс Эдмундович, все как-то некогда, — улыбнулся Петерс.

Он еще хотел что-то сказать, но не успел: быстро вошел запыхавшийся сотрудник.

— Они уходят! — с порога крикнул он. — Что делать?

— Почему же вы не выполнили приказа? Ведь вас же специально для этого направили…

Сотрудник виновато посмотрел на Петерса, лотом на молчавшего Дзержинского.

— Так ведь… — сотрудник развел руками, — тут получилось совсем не так, как мы думали. Я сидел совсем близко, все слышал. Они ждали своего главаря. А он не явился. Они ждали его до последней минуты. Сейчас кафе закрывается. И вот они решили пойти к нему домой. Я так думаю — брать их нельзя… Но… — Он опять развел руками и посмотрел на Дзержинского.

Феликс Эдмундович внимательно рассматривал сотрудника. Ему было лет девятнадцать-двадцать, на щеках пылал девичий румянец, над верхней губой чернел еще не тронутый бритвой пушок.

— Вы правильно сделали, что не задержали офицеров, — сказал Дзержинский, — и хорошо, что приняли решение самостоятельно. Но плохо, что теперь растерялись. Не машите руками и четко отвечайте на вопросы. Вы знаете, куда пошли офицеры?

— На квартиру к своему главарю, на Мойку.

— Наши пошли тоже?

— Да, двое, — вытянувшись, отчеканил сотрудник.

— Хорошо, — улыбнулся Дзержинский, — только я же просил — спокойнее. А вы то путаетесь в словах и машете руками, то тянетесь, как на параде. Если вы будете так нервничать — из вас не получится хорошего чекиста.

— А если не буду — получится? — совсем по-детски спросил сотрудник и залился краской.

— По-моему, получится, — серьезно сказал Дзержинский, направляясь к двери. — Пойдемте посмотрим, что делается на Мойке.

В распоряжении ВЧК были два извозчика. Один из них дежурил неподалеку от входа, но Феликс Эдмундович решил идти пешком: до Мойки было близко, да к тому же извозчик мог привлечь внимание.

Вот уже несколько раз в ЧК поступали сведения о том, что в кафе на Невском собираются офицеры… Последний сотрудник подтвердил это и сообщил, что офицеры ведут между собой странные разговоры, упоминая иногда шепотом генерала Каледина. Дзержинский сразу понял, что офицеры собираются бежать на Дон к Каледину, туда тянутся контрреволюционеры, там формируется армия для борьбы с Советской властью. Чекистам уже не раз приходилось сталкиваться с такими офицерами. И сегодня, 22 января, сотрудники ЧК получили задание арестовать белогвардейцев. Но…

— Вы правильно поступили, — тихо сказал Дзержинский.

— А я боялся, — признался сотрудник, — все-таки приказ…

Они шли по пустынной Гороховой — Дзержинский чуть-чуть впереди, подняв воротник шинели и засунув руки глубоко в карманы, сотрудник — отстав на полшага.

— Боялись? — Феликс Эдмундович приостановился и внимательно посмотрел на сотрудника. — Запомните, товарищ Барашкин, — он заметил, как сотрудник с трудом сдержал радостную улыбку, услыхав, что Дзержинский назвал его по фамилии, — запомните; вы должны не только выполнять приказы. Вы должны ориентироваться на месте, действовать по обстановке. За выполнение приказа вы отвечаете. Но если он будет выполнен формально, слепо — вы тоже несете ответственность.

Они свернули на Мойку и пошли медленнее.

Неожиданно перед ними появился человек в короткой куртке, перетянутой широким ремнем. Дзержинский узнал сотрудника ЧК Бабушкина.

— Они вошли в дом, — тихо сказал он.

— Сколько их?

— Двадцать три.

— Смотрите внимательно, сколько пойдет обратно, — предупредил Дзержинский.

— Будем брать? — спросил Бабушкин. — Красногвардейцы за углом.

Дзержинский не успел ответить: из подъезда дома показались люди. Даже в темноте была видна их выправка, и, несмотря на штатскую одежду, никто бы не усомнился, что это — кадровые офицеры, Дойдя до угла Невского, офицеры стали прощаться. «Но почему их двадцать два? Может быть, обсчитался?» — подумал Дзержинский.

— Мне показалось, что их было двадцать два, — сказал он тихо.

— Двадцать два, — кивнул Бабушкин, — я считал.

— И я считал, — подтвердил Барашкин, — двадцать два.

— А я думал, что их будет двадцать четыре, — задумчиво сказал Дзержинский, — думал, прихватят и главаря…

Он подошел к парапету и посмотрел на замерзшую Мойку. Сзади послышались легкие шаги — из дома вышел невысокий человек и заспешил в сторону Невского, видимо надеясь догнать остальных.

— А вот и двадцать третий, — будто самому себе сказал Дзержинский.

Решение созрело немедленно. Он шагнул навстречу офицеру и не увидел, а скорее почувствовал, как рядом очутились чекисты.

— Тихо! — приказал Дзержинский. — Номер квартиры и фамилию!

Растерявшийся офицер быстро назвал номер квартиры и фамилию, где только что были офицеры.

Дзержинский поднялся по лестнице и сильно постучал.

— Ну, чего еще забыли? — раздался за дверью грубый голос.

Звякнула щеколда, и на пороге распахнувшейся двери появился человек в офицерском кителе со споротыми погонами. Одно лишь мгновение смотрел он на незнакомых людей — и с силой рванул дверь на себя. Но было уже поздно.

— Капитан Орел? — спросил незнакомец в длинной шинели. — Я — Дзержинский.

Ровно в полдень следующего дня на Николаевской улице недалеко от угла Невского проспекта остановился грузовик с красногвардейцами. Они бесшумно окружили кафе, а Петерс и еще два чекиста вошли внутрь. Кафе было почти пусто, лишь за несколькими столиками, стоящими близко Друг от друга, сидели вчерашние офицеры. Но сегодня их было не двадцать два, а больше. Офицеры о чем-то живо говорили и обратили внимание на чекистов, лишь когда они подошли совсем близко.

— В чем дело? — рявкнул седоусый краснолицый человек в белой крахмальной рубашке, Твердый воротничок врезался ему в шею и, казалось, душит его. Он поднял на чекистов красные слезящиеся глаза и резко встал. — В чем дело, я спрашиваю?!

Петерс подошел почти вплотную к столику и властно сказал:

— Оружие на стол, немедленно!

Офицеры повскакали с мест, загремели поваленные стулья, зазвенела посуда. Кто-то бросился к окнам, кто-то — к двери на кухню. Но в кафе уже входили красногвардейцы, и солнце, падавшее сквозь морозные стекла, поблескивало на их штыках.

На первый взгляд это было довольно рядовое дело, рядовое даже для еще совсем недавно созданной ВЧК. На допросах офицеры рассказывали, что готовились перебежать к Каледину, что накануне собрались в кафе обсудить план перехода, но Орел почему-то не пришел. Отправились к нему домой. Он дал список еще 16 офицеров, собирающихся к Каледину, и назначил общий сбор в полдень 23 января в кафе на углу Невского и Николаевской. Все так и было.

Дзержинский сам допрашивал офицеров, просматривал протоколы допросов, если их вели другие сотрудники. Да, обычный офицерский заговор. И все-таки что-то подсказывало Дзержинскому: этот заговор не совсем обычный.

Снова один за другим проходили перед ним офицеры — поручики и штабс-капитаны, капитаны и полковники. Все они признались, что хотели бежать на Дон, многие говорили, что обещал устроить им переход капитан Орел. Орел сначала отрицал все, но потом почему-то быстро сознался. И это тоже насторожило Дзержинского.

Сразу же после ареста Орла сотрудники ВЧК обыскали его квартиру. Ничего интересного не нашли. Ничего не дала и засада — к Орлу никто больше не являлся, и засаду сняли.

И все-таки Дзержинский решил еще раз побывать на квартире арестованного. Он вошел в комнату и огляделся: стол, шкаф, постель — все сотрудники ЧК, конечно, уже проверили… Дзержинский сел за письменный стол. Кресло было неудобное — видимо, хозяин не часто сиживал за письменным столом. Да и на чернильном приборе толстым слоем лежала пыль. Вот только пресс-папье как будто пользовались недавно. Дзержинский взял в руки пресс-папье. Несколько капелек чернил отпечаталось на розовой промокательной бумаге. Феликс Эдмундович повернул круглую ручку-винт и разобрал пресс-папье. Под мраморной крышкой лежали узенькие листки папиросной бумаги — списки офицеров, отправленных к Каледину. Но один листок был чуть больше. Это оказалось письмо. Кто-то сообщал капитану, что генерал недоволен им: он приказал не стрелять в Ленина, а доставить его живым…

В тот же вечер Дзержинский вызвал Орла.

— Расскажите о покушении на Ленина, — звенящим от гнева голосом сказал Дзержинский.

Орел понял: запираться бессмысленно, и рассказал все. Рассказал, как получил задание напасть на Ленина во время митинга в Михайловском манеже и с помощью своих сообщников доставить на Дон, к Каледину, в качестве заложника. За это офицеры должны были получить 500 тысяч рублей. 1 января Орел с группой офицеров прибыл в манеж. Но, увидев, как плотно окружили Ильича рабочие и солдаты, как дружно провожали его к машине, офицеры поняли, что план срывается. Вот тогда-то они открыли стрельбу по машине…

Допрос кончился поздно ночью. Оставшись один, Дзержинский погасил свет и открыл форточку. За окном крупными хлопьями падал снег. Длинной белой лентой уходила вдаль Гороховая.

Постояв у окна, Феликс Эдмундович вышел в коридор и чуть приоткрыл дверь комнаты, где сидел Петерс. Но вместо Петерса он увидел Барашкина и вспомнил, что Семену поручили первое следственное дело. Немолодой, хорошо одетый человек с аккуратно постриженными усиками сидел против Барашкина и, чуть-чуть покачивая ногой, нагло улыбался. Это был матерый спекулянт, арестованный за незаконную перепродажу сотен пудов хлеба.

— Я слышал, что у Дзержинского опытные помощники, и приятно удивлен, встретившись с таким милым молодым человеком, — услышал Феликс Эдмундович и увидел, как Барашкин покраснел.

— Начнем, — коротко сказал он.

— Гражданин следователь, — спекулянт снова улыбнулся, — прежде чем отвечать или не отвечать на ваши вопросы, позвольте мне задать один.

Дзержинский, собравшийся было войти, остановился у порога.

— Скажите, — продолжал спекулянт, — неужели вы, ежедневно конфискующие огромные ценности, большие запасы продуктов, не можете обеспечить себя? Это же смешно! Я знаю, вы получаете такой же паек, как любой беспартийный рабочий. А ведь вы, большевики, взяли власть и собираетесь удержать ее!

— Вот именно потому мы смогли взять власть и удержим ее, мы, большевики и беспартийные рабочие, — тихо ответил Барашкин. — Ясно? А теперь приступим к делу.

Дзержинский осторожно прикрыл дверь и вошел к себе в кабинет. Он снял телефонную трубку, назвал номер и услышал голос Барашкина.

— Знаете, Семен, я сейчас подумал и окончательно понял, что вы будете хорошим чекистом, — сказал Феликс Эдмундович, и ему показалось, что он видит, как покраснел Барашкин.

Я НАХОЖУСЬ В САМОМ ОГНЕ БОРЬБЫ. ЖИЗНЬ СОЛДАТА, У КОТОРОГО НЕТ ОТДЫХА, ИБО НУЖНО СПАСАТЬ НАШ ДОМ. НЕКОГДА ДУМАТЬ О СВОИХ И О СЕБЕ. РАБОТА И БОРЬБА АДСКАЯ…

Ф. Дзержинский

КНЯЗЬ ЭБОЛИ

Пзержинский положил трубку, но голос Свердлова продолжал звучать в ушах. И до него, до председателя ВЦИК, уже дошло, что чекисты грабят людей в ресторанах и гостиницах, на вокзалах и просто на улицах.

— Я думаю, Феликс, тебе не надо говорить, как опасен этот или эти мерзавцы, — сказал, прощаясь, Свердлов, — однако, по-моему, это не просто грабитель…

Да, Дзержинский и сам так думал. Этого типа никто не заставлял предъявлять документы: увидев направленное на них оружие, люди сами отдавали все — и деньги, и кольца, и часы. Но грабитель почему-то упорно предъявлял своим жертвам мандат сотрудника ВЧК и только после этого начинал грабить.

К Дзержинскому являлись пострадавшие. Они кричали, плакали, требовали вернуть отобранные у них ценности и публично, немедленно наказать того чекиста, который, по их мнению, скрылся или скрывается здесь, на Гороховой.

Феликс Эдмундович терпеливо объяснял, что грабитель никакого отношения к ВЧК не имеет, и в то же время пытался выяснить точные приметы грабителя. По отдельным фразам, по путаным и сбивчивым рассказам он в конце концов представил себе облик бандита. Но что за мандат был у него? Большинство потерпевших, конечно, не рассматривали предъявленный документ, а видели лишь три буквы — ВЧК. Этого с них было вполне достаточно. Однако кое-кто все-таки успел рассмотреть документ и запомнить фамилию. Но странное дело, описывая внешность одного и того же человека, люди называли разные фамилии: Долматов, Нанди, Маковский. Таких сотрудников в ВЧК не было…

Вечером Дзержинский собрал свободных сотрудников у себя в кабинете.

— Завтра все операции отменяются, допросов не производить, прием будут вести только члены коллегии. Остальные направляются на поимку грабителя. Приметы преступника; выше среднего роста, коротко острижен, волосы черные. Вооружен, имеет сообщников. Действует под именем работника ВЧК, имеет также мандаты ЦИК, Совнаркома на разные фамилии. Вопросы есть?

Чекисты молчали.

— Вас, конечно, волнует один вопрос — где и как ловить его. Этого я вам не скажу — не знаю. Но скажу я вам другое: этот грабитель не менее опасный враг, чем заговорщики, саботажники, спекулянты. Он страшен не только тем, что грабит. Я уверен, что грабеж для него не самоцель. Этот ярый контрреволюционер поставил своей задачей скомпрометировать советские органы, и в первую очередь — ВЧК. Надо сказать, это ему удается. Тысячи обывателей уже на все лады судачат о том, что ВЧК грабит среди бела дня. Посеять вражду, недоверие к Советской власти — таковы задачи Маковского-Нанди-Долматова. Как можно скорее обезопасить его — такова наша задача.

В соседней комнате Петерс выдал чекистам деньги. Чекисты получали плотные, аккуратно обандероленные пачки и молча уходили. Петерс ни о чем не предупреждал, никто ни о чем не спрашивал. Но все знали: после операции чекисты отчитаются и все оставшиеся деньги будут сданы Петерсу.

Бабушкин и Семен Барашкин шли по Невскому молча.

На углу, против Казанского собора, они остановились.

— Сюда, что ли? — тоскливо спросил Семен, оглядывая гостиницу, на верхнем этаже которой расположился ресторан.

— Сюда, — вздохнул Бабушкин.

— Ну, не робей, чекист, — вдруг толкнул его в бок Семен и с таким важным видом прошел мимо величественного швейцара, что Бабушкин только крякнул от удивления.

Через несколько минут они уже сидели за столиком с белоснежной скатертью и, стараясь скрыть любопытство, оглядывали зал. Неслышно подошел официант и протянул карточку. Бабушкин важно кивнул и углубился в чтение. Скоро он понял, что в карточке нет и сотой доли того, что едят за столиками, что разносят официанты на огромных подносах, и догадался: карточка — лишь ширма. Владелец ресторана достает откуда-то дефицитные продукты и предлагает их завсегдатаям.

«Этим надо потом заняться», — подумал Бабушкин и, подозвав официанта, ткнул пальцем в первое попавшееся блюдо, благо оно было совсем дешевым. Но официант не отходил.

— Может быть, господа офицеры хотят пива? — наклонившись, тихо сказал он.

— Кто? — Семен удивленно поднял голову. Бабушкин незаметно толкнул его под столом.

— Спасибо. Потом, — сказал он.

Когда официант отошел, он повернулся к Бараш-кину. Но тот уже сам все понял: официанта ввела в заблуждение солдатская выправка Бабушкина и новый, сидящий на нем будто с чужого плеча пиджак. Он, конечно, решил, что перед ним переодетые офицеры.

Постепенно ресторан стал наполняться. Сидя друг против друга, Семен и Бабушкин с любопытством осматривали публику.

— Вроде бы и революции не было, — тихо сказал Бабушкин.

Семен не ответил. Он думал о товарищах, о том, что, может быть, грабитель уже пойман, а они сидят здесь, будто и в самом деле переодетые офицеры. Становилось жарко. «Хоть бы скорее закрылся этот проклятый ресторан», — думал Семен, теперь уже не с любопытством, а с тоской оглядывая зал.

Официант давно уже убрал тарелки, и теперь они сидели за чистым пустым столом.

— Неудобно, — прошептал Семен.

— Да, придется пиво пить, — так же тихо ответил Бабушкин. И, как бы угадав их мысли, у столика оказался официант.

— Пива, — коротко бросил Бабушкин.

— Слушаюсь, — ответил официант, но почему-то не уходил. — Если у господ крупные купюры, то надо разменять, а то потом…

— Ясно, — кивнул Бабушкин и посмотрел на Семена. — Вот, возьмите, — он небрежно подал официанту несколько бумажек.

Официант поклонился, и на столе мгновенно появились бутылки. И в ту же секунду что-то произошло. В зале стало удивительно тихо, будто он был пуст, лишь стук подкованных сапог нарушал тишину. Два человека спокойно шли к эстраде. Один из них, высокий, коротко остриженный, заросший черной щетиной, легко вскочил на эстраду, второй, поменьше, с узкими монгольскими глазами, остался внизу.

— Граждане, — крикнул высокий, — прошу соблюдать спокойствие и революционный порядок. Чрезвычайная комиссия производит изъятие ценностей у населения. На нужды мировой революции, — закончил он насмешливо.

Кто-то громко вскрикнул, кто-то двинул стулом.

Узкоглазый вынул маузер. В дверях появился третий, с большой кожаной сумкой в руке и гранатами на поясе.

— Прошу не волноваться, граждане! Все деньги, ценные вещи, а также часы и валюту прошу положить на стол — нам, чекистам, все пригодится.

Бабушкин услышал, как скрипнул зубами Семен и, не спуская глаз с грабителей, сжал его руку.

Грабители медленно двигались по залу. Впереди шел черноволосый с мандатом, предъявляя его за каждым столиком. За ним двигался бандит с кожаным мешком. Не глядя, он брал со столов деньги, бумажки, драгоценности и небрежно бросал их в мешок. Третий с маузером в руке двигался чуть поодаль.

Бабушкин зачем-то потрогал бутылку — она была чуть теплой. Он осторожно отодвинул ее от себя и тут же увидел волосатую руку, протягивающую мандат. «Долматов», — машинально прочитал он и выхватил револьвер…

На другой день Дзержинский снова собрал сотрудников.

— Спасибо, товарищи, — сказал он, — вы задержали очень опасного бандита, называющего себя «князем Эболи». На его совести немало преступлений против Советской власти. Спасибо всем — все были на посту. Но особое спасибо, — он подошел к Бабушкину и Барашкину, — вам, товарищи.

Дзержинский отпустил чекистов, и они быстро — у каждого было много неотложных дел — вышли из кабинета.

Я ПОСТОЯННО, КАК СОЛДАТ, В БОЮ БЫТЬ МОЖЕТ, ПОСЛЕДНЕМ…

Ф. Дзержинский

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА

Вера поправила выбившуюся из-под белой косынки прядь и искоса посмотрела на юнкера. Ь заходящем солнце жарко горели купола кремлевских соборов, с Москвы-реки дул свежий ветерок, и, неверное, от этого у Веры было удивительно легко на душе, так легко, что хотелось петь или вдруг схватить юнкера за руку и закружиться с ним в вальсе, как кружилась она когда-то на выпускном вечере в гимназии. Неужели никогда больше не будет такого беззаботного, веселого и счастливого времени? За годы работы медсестрой в Иверской больнице Вера насмотрелась на горе, слезы, страдания. И может быть, поэтому ей особенно хотелось, чтоб все — война, смерть, голод, — все осталось позади. Чтоб можно было ходить вот так по набережной, любоваться Кремлем, смотреть на темную воду реки.

Юнкер взял ее за локоть и слегка привлек к себе.

— Я люблю вас, Вера, — очень тихо сказал он.

Она не раз уже слышала от него это признание, но сегодня оно звучало как-то по-особенному, совсем не похоже на объяснение в любви.

— Я люблю вас, — повторил юнкер, — и поэтому прошу уехать.

— Уехать? Куда? Зачем? — удивилась Вера.

— Куда хотите, но подальше от Москвы. Скоро здесь будет ад, будет литься кровь… — Он крепко сжал Верину руку. — Пожалуйста, я прошу вас, умоляю!..

— Опять кровь? — Вера медленно освободила руку. — Неужели вам мало уже пролитой?

— Это необходимо, Вера, во имя нашей несчастной родины. А потом… потом… Я не могу, не имею права все сказать, но вы увидите, вы узнаете! О, как мы будем счастливы с вами. А пока еще раз прошу вас — уезжайте, и как можно скорее.

Юнкер Иванов провожал Веру до дома. Всю остальную часть пути он был весел, рассказывал забавные истории, шутил. Но сказанное им об отъезде, о крови не выходило у девушки из головы. Не могла она забыть этот разговор и дома. Ночью, лежа с открытыми глазами, она все старалась понять, о чем же хотел предупредить ее влюбленный юнкер. А что, если он говорил правду? Конечно, правду! Такими вещами не шутят! Тогда… Что же делать? Надо кому-то обязательно рассказать, и как можно скорее. Но кому? Вера начала перебирать в памяти всех своих знакомых. Пожалуй, никто не подходил. И вдруг в памяти всплыло улыбающееся лицо с умными веселыми глазами и твердым подбородком — старый знакомый их семьи. Теперь он командует полком латышских стрелков, Как это сразу она не вспомнила о нем?!

Вера еле дождалась утра и, наскоро собравшись, почти побежала к казармам, где размещался латышский полк. Она решила рассказать не только об Иванове, но и о многом другом, казавшемся ей странным. Например, о том, что в их больнице под видом больных находится много совершенно здоровых людей…

В тот же день донесение командира латышского полка лежало на столе Дзержинского.

Рядом лежало письмо рабочего завода «Каучук» Нифонова. Рабочий писал в ЧК, что в доме № 1 по Молочному переулку, где он живет, находится частная лечебница, которую посещают люди, совершенно непохожие на больных, а скорее похожие на офицеров.

Так начался новый серьезный экзамен ВЧК.

Вера продолжала встречаться с юнкером Ивановым. Теперь она внимательно прислушивалась к его словам, но юнкер больше не заговаривал ни об отъезде, ни о кровопролитии.

Девушка начинала чувствовать себя неловко: неужели Иванов просто болтал глупости, а она поверила? Да и в больнице вроде все в порядке: недавно была комиссия, проверяла больных и ушла как ни в чем не бывало.

Комиссия действительно проверяла больницу, хотя одетые в белые халаты чекисты Петерс и Лацис поначалу чувствовали себя не очень уверенно. Но постепенно вошли в роль ревизоров и даже пообещали похлопотать насчет медикаментов.

— Обещали все-таки? — смеясь, переспросил Дзержинский.

— Пришлось, — развел руками Петерс, — хотя зачем им медикаменты — непонятно: половина «больных» — совершенно здоровые люди и, по всей видимости, офицеры. Когда мы пришли, там переполох поднялся, но потом они увидели, что мы не особенно вникаем в медицинские дела — все больше по хозяйству проверяем, — и успокоились. Даже иногда забывали, что надо на костылях ходить или руку на перевязи держать…

Дзержинский побарабанил пальцами по столу и задумчиво посмотрел на Петерса.

— И все-таки трогать их мы пока не будем: надо узнать, куда ведут нити. Будем следить. А сейчас займемся домом 3 по Малому Левшинскому переулку. Там часто бывает юнкер Иванов.

Квартиру 9 дома 3 по Малому Левшинскому переулку посещал не только юнкер Иванов — хозяева дома были, очевидно, очень общительные и гостеприимные люди, и часто по вечерам у них собиралось многочисленное общество. В этом чекисты, конечно, ничего преступного не видели. Но случайно ли там бывает юнкер Иванов, проболтавшийся о контрреволюционном мятеже? Может быть, случайно, а может быть… А кто такой Иванов? Выяснили, где он живет. Но в доме такого не знали. Зато знали князя Мешкова, который при проверке и оказался Ивановым!

Поздно вечером 29 мая 1918 года оперативные работники вошли в подъезд дома 3 в Малом Левшинском, уже окруженного красногвардейцами и милиционерами. Чекисты помнили последнее наставление Феликса Эдмундовича: дело решает внезапность — если заговорщики будут застигнуты врасплох, они не успеют уничтожить документы, А это крайне важно.

И чекисты выполнили наказ Дзержинского: они появились в комнате так неожиданно, что 13 человек, сидевших вокруг большого стола, даже не успели приподняться. Опомнившись, кто-то протянул руку вперед, чтоб схватить бумаги, лежащие на столе, но тотчас же услышал:

— Руки вверх, немедленно!

И бумаги так и остались лежать на столе.

В тот же вечер все документы очутились на столе Феликса Эдмундовича.

Давно уже наступило утро, а Дзержинский и Лацис все еще изучали отобранные документы.

— Программа «Союза защиты родины и свободы» — понятно. — Дзержинский отложил в сторону машинописные листки. — Печать союза — тоже ясно, построение пехотного полка… — Дзержинский подержал секунду в руках схему, покачал головой и тоже отложил. — Здесь адреса членов союза. А теперь займемся этим. — Он аккуратно очистил место на столе и положил груду мелких клочков бумаги — разорванное письмо.

Осторожно, сдерживая дыхание, чтоб не сдуть бумажки, складывал Дзержинский обрывки. Много часов провел он над этим письмом. Казалось, собрать его — просто невозможно, тем более что написано оно было вперемежку на французском и английском языках. И все-таки Дзержинский собрал его. Это оказалось донесение генералу Деникину о существовании в Москве двух крупных контрреволюционных организаций.

Когда Лацис и сотрудники, присутствовавшие при складывании и чтении письма, ушли, Феликс Эдмундович подошел к окну и широко распахнул его. Вместе со свежим воздухом в комнату ворвались звуки большого города. Дзержинский подумал о том, как хорошо было бы сейчас пройтись по улицам, посидеть в скверике, но вдруг рассердился на себя и закрыл окно. Потом посмотрел на узкую кровать за ширмой, вздохнул и подошел к двери.

— Попросите, пожалуйста, принести чаю, — сказал он секретарю, — ив течение часа не пускайте никого ко мне.

Секретарь кивнул. Он понял, что Феликсу Эдмундовичу необходимо поспать хотя бы час. Но не прошло и получаса, как дверь кабинета распахнулась.

— Протоколы допросов офицеров, — сказал Дзержинский, — а вечером пригласите ко мне Барашкина и Бабушкина.

Протоколы принес Петерс.

— Старого знакомого встретил, — сказал он хмуро, садясь на предложенный Дзержинским стул. — Пинкус. Главарь всей этой банды. У них он ходит под кличкой Пинка.

— Хорошенькие у вас знакомые, Яша, — усмехнулся Дзержинский.

— Куда уж лучше. Два года не видел. В семнадцатом во время Керенского на Рижском фронте этот штабс-капитан свирепствовал. Я думал, давно уж его нет на белом свете, а он вот, пожалуйста. Впрочем, это даже к лучшему, — улыбнулся вдруг Петерс. — Сначала все отрицал — мы ведь его не со всеми вместе захватили — их благородие изволили отдыхать в деревне у родственников. А когда я напомнил ему Рижский фронт, он узнал меня. Ну и стал просить сохранить ему жизнь. За это и рассказал все. — Петерс кивнул на протоколы допросов. — Через две недели, оказывается, в Москву должны были войти немцы. С помощью, конечно, русских союзников немцев, которых здесь, в Москве, немало. А союзники Антанты собрались в Казань. Там они подождут, когда немцы задушат Советскую власть в столице, и после этого начнут сражение с немцами. Неплохо придумано, Феликс Эдмундович?

— Вы хорошо поработали, Яша, но и я не терял даром времени. — Дзержинский положил перед Петерсом небольшой треугольный кусочек картона с напечатанными на нем двумя буквами: «О. К.». Поймав удивленный взгляд Петерса, он улыбнулся.

— Я тоже сначала не мог понять, что это такое. Наши товарищи нашли в Малом Левшинском во время обыска. Это кусок визитной карточки. Она служит паролем. Но этого мало. Я просмотрю протоколы, а вы постарайтесь узнать у вашего Пинкуса-Пинки или еще у кого-нибудь поподробнее…

Петерсу не надо было долго объяснять. Арест московской группы «Союза защиты родины и свободы» показал, как глубоко пустила корни эта белогвардейская организация. Она имела связи с посольствами, с генералами Деникиным и Дутовым, в нее входило более 400 вооруженных офицеров. Вражеские агенты проникли в Красную Армию и милицию, есть и такие, которые занимают ответственные посты в советских учреждениях. Все это знал Петерс. Знал он, что и в других городах имеются ответвления союза и по ним необходимо нанести сокрушительный удар. И как можно скорее, пока там не стало известно о провале в Москве…

В тот же вечер два человека вышли из здания ВЧК на Большой Лубянке и молча разошлись в разные стороны. Побродив по городу, они вновь встретились на Казанском вокзале. До отхода поезда было еще время, но они вошли в вагон и стали устраиваться на ночь.

Однако сон не шел к Семену Барашкину. Он с завистью поглядывал на спокойно спящего Бабушкина и в который раз вспоминал сегодняшний разговор с Феликсом Эдмундовичем. Дзержинский очень подробно рассказал о заговоре офицеров и так же подробно объяснил задачу, которую он поставил перед чекистами.

— Я не скрываю: дело очень трудное и опасное. Выбор пал на вас не только потому, что мы доверяем вам. Помните историю с «князем»? Тогда даже многоопытный официант принял вас за переодетых офицеров. Будем надеяться, что и на этот раз вы хорошо сыграете роли…

Ни Семен, ни Бабушкин никогда не были в Казани, но Поперечную улицу 2-й горы они нашли быстро. Маленький домик с голубыми ставнями, № 12 — все точно совпадало с описанием. А вот и квартира 3.

Бабушкин позвонил.

Дверь чуть-чуть приоткрылась. В щель высунулась лисья мордочка с козлиной бородкой, казавшейся небрежно приклеенной.

— Константин Петрович Винокуров? — спросил Бабушкин.

Лисья мордочка улыбнулась, на секунду исчезла, потом звякнула цепочка, и дверь распахнулась. Продолжая улыбаться, Винокуров настороженно рассматривал прибывших. Старший — явно переодетый офицер — назвал, наконец, условный пароль. Винокуров облегченно вздохнул и пригласил гостей в дом, Но они торопились — им срочно нужен был Иосиф Александрович, к которому должен отвести их бывший учитель географии в гимназии Константин Петрович Винокуров.

С Иосифом Александровичем повторилось то же, что и с Винокуровым; любезная улыбка и настороженный взгляд. Но вот произнесен пароль, и Иосиф Александрович расплылся уже в искренней улыбке: приезжие из Москвы, возможно, видели самого Савинкова — руководителя заговора, возможно, они привезли важные новости. Иосифу Александровичу не терпится узнать все. Но приезжие не очень разговорчивы. Да, новости есть. Важные. И именно поэтому надо спешить — спешить к Леониду Ивановичу Резеневу.

Леонид Иванович встретил гостей спокойно, сдержанно, Молча обменялись рукопожатиями. Резенев внимательно смотрит на приезжих. Ждет. Бабушкин и Семен знают, чего ждет заговорщик, но не торопятся — пусть подождет, понервничает.

Резенев опустил руку в карман халата. Там браунинг. В случае чего разрядит в упор в этих двух… Но старший не спеша полез в карман, достал бумажник и вынул из него треугольный кусочек картона. Резенев почти схватил его. Откуда-то в руке Резенева появилась визитная карточка с треугольным вырезом посредине. Он приложил треугольник к карточке. Совпало! Он глубоко вздохнул и опустился на диван.

— Слава богу! Значит, все в порядке? Значит, скоро?

Бабушкин многозначительно кивнул.

Вечером были собраны руководители казанского офицерского подполья во главе с самим генералом Поповым. Все с нетерпением ждали сообщения прибывших из Москвы. Когда офицеры расселись, Бабушкин неторопливо встал.

— Я имею сообщить вам, господа, что я — следователь ВЧК. Руки вверх! И не вздумайте сопротивляться — дом окружен!..

Через несколько дней Вера возвращалась с дежурства. Был теплый майский вечер, и, как тогда, несколько дней назад, ярко горели купола кремлевских соборов, с реки дул свежий ветерок, а вода казалась черной и таинственной. Вера вспомнила исчезнувшего куда-то Иванова, но думать о нем ей не хотелось — хотелось думать о чем-нибудь хорошем, радостном. Недалеко от Лубянской площади ее обогнала открытая машина. Машина вдруг остановилась, из нее вышли двое и направились к Вере. Одного — командира полка латышских стрелков — Вера узнала сразу. Второй был незнаком. Они подошли к ней.

— Так вот кто нам помог избежать массового кровопролития, вот кто спас жизнь тысяч людей! — сказал, улыбаясь, незнакомый и протянул ей руку с длинными тонкими красивыми пальцами.

Вера почему-то подумала, что такие пальцы должны быть у художника или музыканта. И лицо такое тонкое, одухотворенное, с горящими глазами, внимательно смотрящими сейчас на нее.

— Когда-нибудь наступит такое время, Вера, когда не будет литься кровь, когда повсюду будет звучать музыка… Вы, наверное, соскучились по хорошей музыке, хотели бы покружиться в вальсе? — неожиданно спросил он, прищурив ставшие вдруг веселыми глаза.

— Откуда вы знаете? — почему-то смутилась Вера.

— Председатель ВЧК обязан все знать, — серьезно ответил Дзержинский, но глаза его смеялись.

МЫ, КОММУНИСТЫ, ДОЛЖНЫ ЖИТЬ ТАК, ЧТОБЫ ШИРОЧАЙШИЕ МАССЫ ТРУДЯЩИХСЯ ВИДЕЛИ, ЧТО МЫ СЛУГИ НАРОДА, ЧТО ПОБЕДОЙ РЕВОЛЮЦИИ И ВЛАСТЬЮ МЫ ПОЛЬЗУЕМСЯ НЕ ДЛЯ СЕБЯ…

Ф. Дзержинский

«ЗАГОВОР» ЧЕКИСТОВ

Часто после заседания Совета Народных Комиссаров Дзержинский подолгу беседовал с Лениным. Много срочных и очень важных вопросов надо было решить председателю ВЧК с Председателем Совнаркома, о многом надо было поговорить двум старым товарищам, двум большевикам, на плечи которых история возложила тяжелый и почетный груз.

Так было и на этот раз: они долго прогуливались по длинному коридору, потом Ильич пошел провожать Дзержинского.

— Да, кстати, Феликс Эдмундович, — сказал Ленин, прощаясь, — против меня тут был заговор, который я вовремя раскрыл. На этот раз я сам пресек все вылазки! Но на будущее предупредил заговорщиков: если подобное повторится — буду жаловаться Дзержинскому. То есть вам, Феликс Эдмундович. А вы уж примите меры! Понимаете, в чем дело: как-то на днях прихожу обедать, а на обед, изволите ли видеть, прекрасная молодая картошка на сливочном масле. Да, да, на чистейшем сливочном масле! Догадываетесь, в чем дело?

— Нет, Владимир Ильич, пока нет.

— Ай-яй-яй! Председателю ВЧК следовало бы быть более догадливым! Но я сразу понял. И очень строго, заметьте — очень строго, спрашиваю: откуда масло и картошка. Надежда Константиновна и Мария Ильинична переглянулись и говорят, что обед принесли из нашей столовой.

— А это была неправда? — быстро спросил Дзержинский.

— Нет, это-то была правда, картошка действительно была изжарена в столовой. Но и картошку и масло кто-то специально привез из провинции для меня. Вы понимаете, какое безобразие? Все, что осталось, я приказал немедленно отдать в общий котел. Ну, а уж ту, которую изжарили, пришлось съесть. Н-да-с! Вот такой был заговор, А картошка, скажу я вам, батенька, действительно была вкусная. — И Ленин, улыбнувшись, посмотрел на Дзержинского.

— Да, картошка действительно была вкусной, — глухо ответил Дзержинский, — только на сале.

— Что? — Ленин удивленно посмотрел на Дзержинского. — Почему на сале? И почему вы так волнуетесь, Феликс Эдмундович?

— Простите, Владимир Ильич, но я, очевидно, не подхожу для должности председателя ВЧК, если в своем собственном аппарате против меня устраивают заговор и я не могу его вовремя раскрыть. Только сейчас я понял.

И Дзержинский рассказал, как несколько дней назад ему подали очень вкусную картошку, поджаренную на настоящем сале.

— Понимаете, Владимир Ильич, я сразу заподозрил что-то неладное, — волновался Дзержинский. — Спрашиваю: «Откуда картошка и сало?»

— Вот видите, Феликс Эдмундович, чутье вас не обмануло.

— В основном обоняние, Владимир Ильич. Запах был такой чудесный, что… Да, так вот. Спрашиваю. А сторож, который мне принес картошку, отвечает: «Сегодня всем картошка с салом». Я опять не поверил: звоню ь столовую. Повар говорит то же самое. Кажется, все ясно. А мне все-таки не верится. Вышел в коридор, Спрашиваю первого попавшегося сотрудника: «Что сегодня было на обед?» Смотрит этот сотрудник на меня такими чистыми синими глазами и даже как будто удивляется. «Как что, — говорит, — картошка с салом. После нее очень пить хочется. Вот пошел попить».

— А вы уверены, что все были в сговоре? — серьезно спросил Ленин.

— Теперь почти уверен. И иду немедленно выяснять.

— Феликс Эдмундович, — Ленин дотронулся до рукава Дзержинского, — в связи с этим у меня две просьбы к вам, личные просьбы. Во-первых, прошу вас, позвоните мне и расскажите, действительно ли это так. И второе: если это так — вы уж, пожалуйста, не очень там бушуйте.

Вечером Дзержинский позвонил Ленину.

— Все так точно, Владимир Ильич.

— Значит, заговор? — расхохотался Ленин.

— Самый настоящий. И представьте себе — все сотрудники были в сговоре.

— А картошку откуда они взяли?

— Это тоже выяснил, Владимир Ильич. Один сотрудник привез несколько картофелин, другой — кусочек сала. И повара втянули в заговор и моих заместителей. Ну, что прикажете делать?

— А знаете, Феликс Эдмундович, я бы на вашем месте гордился таким аппаратом. Они должны быть очень хорошими чекистами, если устраивают заговор и сам председатель ЧК не может его раскрыть!

— Это верно, Владимир Ильич. — И Ленин почувствовал, что Дзержинский улыбнулся. — И, помня вашу просьбу, я не очень свирепствовал.

— Это тоже верно, Феликс Эдмундович! — И оба рассмеялись.

Ленин повесил трубку и углубился в бумаги. Несколько минут на губах его блуждала задумчивая улыбка, но скоро она исчезла. Между бровями легла суровая складка.

Страна голодала. Голодали рабочие и крестьяне, ученые и наркомы. Голодали и работали, отдавали жизни во имя будущего!

Шел тяжелый, героический 1918 год — первый год революции.

…ЭТОТ ЗАКАЛЕННЫЙ В БИТВАХ РЕВОЛЮЦИИ БОРЕЦ, С 20-ЛЕТНЕГО ВОЗРАСТА МНОГО РАЗ ОТВЕДАВШИЙ И ТЮРЬМЫ, И ЭТАП, И ССЫЛКУ… УДИВИТЕЛЬНО ДЕЛИКАТНЫЙ, МЯГКИЙ, НА РЕДКОСТЬ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК, С ЯСНОЙ ДУШОЙ, С НЕЖНЫМ СЕРДЦЕМ…

И. И. Скворцов-Степанов

ДОКТОР

30 августа 1918 года Ленин был тяжело ранен. Стрелявшую в Ильича Фанни Каплан арестовали. Арестовали некоторых ее помощников. Но главные заговорщики, те, кто направлял руку Каплан, оставались еще на свободе. Они продолжали готовить новые убийства, продолжали делать все, чтоб нанести новые удары в спину молодой Советской республике.

В эти дни никто не знал, когда спит, ест, отдыхает Феликс Эдмундович. Его видели всюду — и в ЧК, и на квартирах арестованных заговорщиков, и на заводах, где рабочие ждали ответа: кто стрелял в Ильича. Но не было дня, чтоб Дзержинский не побывал в Кремле, на квартире Ленина. Он садился в маленькой комнатке, рядом с той, где врачи боролись за жизнь вождя, и терпеливо ждал. И когда врач выходил — его обступали товарищи. Дзержинский молча слушал, что говорил врач, и уходил, чтоб провести еще одну напряженную, бессонную ночь и чтоб назавтра снова прийти сюда, к двери, за которой борется со смертью Ленин.

Наконец настал такой день, когда врачи твердо сказали: опасность миновала. Пожалуй, это был самый счастливый день в жизни Дзержинского. И не только его самого: какой радостью, каким счастьем светились в тот день лица Свердлова и Луначарского, Семашко и Бонч-Бруевича, Цюрупы и всех наркомов, всех членов ЦК, бывших в это время в Москве! Газеты печатали бюллетени о здоровье Ленина, и тысячи людей с радостью прочитали строки о том, что опасность миновала.

Но раны были слишком тяжелыми, Ленин очень ослаб. Ему необходим полный покой. Никаких волнений! Даже разговаривать не разрешалось Ильичу.

У постели Ленина день и ночь дежурили врачи. Они категорически запрещали кому бы то ни было, кроме родных, входить в комнату Ленина, потому что знали: Ильич немедленно начнет расспрашивать о делах, начнет горячиться, волноваться.

Но Ленин все-таки нашел способ получать информацию: он расспрашивал дежуривших у его постели врачей. Чаще всех у постели Ленина дежурил доктор Вайсброд. Старый большевик, прекрасный врач, он готов был сутками находиться у постели Ильича, готов был, если понадобится, отдать ему всю свою кровь. Но он не мог молчать, когда Ильич задавал вопросы. Доктор пытался уговорить Владимира Ильича, объяснял, как вредно больному разговаривать, просил, умолял. Ильич соглашался, умолкал, но проходило немного времени, и доктор снова слышал тихий голос Ленина.

Наконец доктор не выдержал и обратился к Свердлову:

— Яков Михайлович! Очень прошу вас, объясните Владимиру Ильичу. Меня он не слушается. А вас послушает.

— Вряд ли, — покачал Свердлов головой, — вот разве Феликса Эдмундовича. Как председателя ВЧК. — Свердлов, улыбаясь, посмотрел на Дзержинского.

— Думаю, что Ильич не испугается ЧК. Слышал я — человек он смелый. Но есть у него и другие неплохие качества. Одно из них мы, пожалуй, используем. — Дзержинский говорил серьезно, но глаза его лучились. — Расскажу по секрету.

Он взял врача под руку, отвел в сторону.

Сначала доктор слушал недоверчиво, но вдруг радостная улыбка осветила его суровое бородатое лицо, и оно стало почти совсем детским.

— Только — тайна! — Дзержинский приложил палец к губам.

— Разумеется. Врачи умеют хранить секреты, будьте спокойны.

Доктор Вайсброд вошел в комнату, где лежал Ленин, поздоровался, проверил пульс и температуру и опустился в кресло неподалеку от постели Ильича.

Прошло несколько минут.

— Доктор, один только вопрос.

С этой фразы начиналось каждый день. После этой фразы доктор обычно начинал ворчать, просить Ильича не разговаривать, но потом в конце концов уступал. За первым вопросом следовал второй, третий…

Но на этот раз доктор промолчал, Ленин посмотрел на него и увидел, что врач заснул в кресле, опустив голову на грудь.

«Устал», — подумал Ильич, и хоть ему очень хотелось расспросить доктора о том, что делается за стенами комнаты, он сдержался. Несколько часов «спал» доктор, лишь изредка из-под опущенных ресниц бросая внимательный взгляд на больного. На следующий день Дзержинский встретил врача.

— Ну как? — спросил он.

— Изумительно! Ни одного слова!

— Ну вот видите, — улыбнулся Феликс Эдмундович, — я же знаю его деликатность.

— Да, — Вайсброд задумчиво пожевал губами, — как-то нехорошо использовать деликатность Ильича и обманывать его.

— Но это ему на пользу?

— Это ему необходимо! — горячо откликнулся врач.

— Тогда, по-моему, можно.

И снова «спал» доктор у постели больного. И снова лежал Ильич молча, давая возможность доктору отдохнуть. А когда кто-нибудь входил в комнату, Владимир Ильич шепотом предупреждал:

— Тише, не разбудите доктора. Он очень устал!

ДЛЯ НАС, ТОГДА МОЛОДЫХ РАБОТНИКОВ, ЭТО БЫЛА ОТЛИЧНАЯ ШКОЛА. ЕЩЕ БЫ! САМ ДЗЕРЖИНСКИЙ ЗАНИМАЛСЯ С НАМИ, УЧИЛ НАС. А ЛУЧШЕГО УЧИТЕЛЯ И ЖЕЛАТЬ НЕЛЬЗЯ БЫЛО.

Ф. Т. Фомин

СКРИПКА СТРАДИВАРИ

Саша Прокофьев вошел в приемную и вопросительно посмотрел на секретаря Дзержинского. Тот кивнул и указал на стул:

— Подожди минуточку, Феликс Эдмундович сейчас освободится.

— А вы не знаете, зачем меня вызывает Феликс Эдмундович? — неуверенно спросил Прокофьев, переминаясь с ноги на ногу.

Секретарь пожал плечами.

Прокофьев сел на кончик стула. В ВЧК он работал недавно, но уже не раз встречался с Дзержинским, присутствовал на совещаниях, беседах. Однако вызывал его к себе Дзержинский одного первый раз.

«Неужели я что-нибудь натворил?» — в который раз спрашивал он себя. Прокофьев снова и снова, до мельчайших подробностей вспоминал события последних дней, но ничего такого, за что можно было бы получить выговор, вспомнить не мог. А в том, что Феликс Эдмундович вызывает его, чтоб сделать внушение, Саша почему-то не сомневался. А для чего же еще? Ведь не для того же, чтоб дать ему, девятнадцатилетнему молодому чекисту, ответственное задание!

Задумавшись, Саша не сразу заметил, что из кабинета Феликса Эдмундовича вышел Петерс, а сам Феликс Эдмундович стоит на пороге и внимательно рассматривает его, Сашу Прокофьева. Секретарь кашлянул, и Прокофьев поднял голову. Увидев Дзержинского, он быстро встал, чуть не уронил стул и совершенно растерялся. Но Дзержинский сделал вид, что не заметил растерянности Прокофьева.

Когда они вошли в кабинет, Дзержинский указал Прокофьеву на стул и повернулся к этажерке. На верхней полке этажерки стояла фотография маленького Ясика — сына Дзержинского. Обычно на полке рядом с фотографией ничего не было. Но на этот раз там лежал черный футляр. Феликс Эдмундович осторожно снял футляр с этажерки, положил на стол и открыл его. Так же осторожно он вынул из него скрипку. Прокофьев смотрел на тонкие с длинными сильными пальцами руки Дзержинского, на то, как он осторожно и ловко держит скрипку, и вдруг подумал, что он сейчас поднесет ее к плечу, возьмет смычок, и комната наполнится удивительными звуками. Но Феликс Эдмундович положил скрипку на стол и вдруг спросил:

— Вы умеете играть на каком-нибудь инструменте?

— На гитаре немного, — опять смутился Прокофьев, — только гитара разве инструмент?

— Инструмент, — серьезно сказал Дзержинский, — и очень хороший инструмент. Если, конечно, им толково пользоваться. У вас должно получаться. По-моему, у вас очень хороший слух, — в глазах у него сверкнул лукавый огонек, — не удивляйтесь. Однажды я слышал, как вы насвистывали. Честно говоря, я не люблю свиста. Но у вас здорово получалось, — улыбнулся Феликс Эдмундович. И, помолчав, спросил уже по-деловому: — Вы слышали что-нибудь об Амати, Страдивари, Гварнери, Гваданини?

Прокофьев отрицательно покачал головой. За время работы в ВЧК он слышал много иностранных фамилий — начиная от полковника Мюллера и кончая английским представителем Локкартом. Но этих фамилий он не слышал. «Неужели мне поручат самостоятельное задание?» — пронеслось в голове Прокофьева, и он почувствовал, как радостно застучало его сердце. Но то, что он услышал в следующую минуту, повергло его в уныние.

— Это знаменитые скрипичные мастера, — сказал Дзержинский, — а подробно о них вам расскажет товарищ Кубанский. Вы найдете его в Большом театре и скажете, что вас прислал я. Запомните все, что он расскажет вам о скрипках, и послезавтра зайдите ко мне.

— Феликс Эдмундович, за что же меня в Большой театр? — едва слышно спросил Прокофьев. — Я же старался…

Дзержинский с любопытством посмотрел на Прокофьева.

— Вот что, Саша, сейчас мы разговаривать об этом не будем. Поговорим послезавтра. А сейчас, — Дзержинский взял в руки скрипку и осторожно протянул ее Прокофьеву, — посмотрите внимательно на этот инструмент. Только, прошу вас, осторожно, Это скрипка работы Страдивари.

Прокофьев взял в руки скрипку и начал осматривать, осторожно поворачивая ее.

— Вон там, внутри, обратите внимание, значок — это знак мастера. Запомните его.

Саша первый раз в жизни держал в руках скрипку и в другое время, наверное, рассматривал бы ее с интересом. Но сегодня… Будь они неладны, все скрипки, если из-за них приходится уходить из ЧК в Большой театр!

Когда Прокофьев вышел из комнаты, секретарь поднял голову от бумаг, посмотрел на его расстроенное лицо и спросил вполголоса:

— Что, отец (так чекисты называли за глаза Дзержинского) внушение сделал?

— Хуже, — махнул рукой Прокофьев, — в Большой театр послал!

Через день Прокофьев снова вошел в приемную.

— Привет солисту оперы и балета! — улыбнулся секретарь. — Феликс Эдмундович уже спрашивал о тебе.

В кабинете Прокофьев сразу заметил, что скрипки на этажерке уже не было. А как бы ему хотелось, чтоб она снова была здесь. Теперь-то он уже рассматривал бы ее совсем иначе! И почему Феликс Эдмундович сразу тогда не рассказал ему о скрипках?..

И, будто угадав мысли Прокофьева, Дзержинский сказал:

— Я не рассказал вам о скрипках потому, что, во-первых, это было бы не очень убедительно — я ведь совсем не специалист. Вы бы мне, конечно, поверили на слово, что поручаемое вам дело — очень важное. А я хотел, чтоб вы не только поверили, но и сердцем поняли, что такое настоящая скрипка. Ну, теперь вы знаете, кто такие Страдивари, Гварнери, Гваданини…

— Да, Феликс Эдмундович, — Прокофьев порывисто встал, — да, только вот товарищ Галкин… Это просто безобразие, Феликс Эдмундович.

— Галкин? — Дзержинский удивленно поднял брови. — Кто такой Галкин? Не из Совнаркома ли?

— Он самый. Он против Большого театра. Он вообще против театров! Он говорит, что дрова нужно отдать баням, а театры надо закрыть. Что театры — это для барынек, которые ходили туда, чтоб показывать свои бриллианты!

— Так прямо и сказал?

— Точно так!

— А вы как думаете?

— Феликс Эдмундович! Да как же можно! Ведь театр — там поют, играют, там же музыка… — Прокофьев даже слов не мог подобрать от волнения.

— Ну ладно, ладно. Театры мы в обиду не дадим. Постараемся, чтоб дров хватило и для бань и для театров. — Дзержинский что-то записал себе в блокнот. — А теперь рассказывайте. Все по порядку.

Прокофьев начал с того, каким расстроенным ушел он из кабинета Дзержинского, как не хотелось ему идти в Большой театр. Настроение стало еще хуже, когда Кубанский — а он оказался руководителем оркестра Большого театра, — осмотрев Прокофьева с ног до головы, удивленно пожал плечами и, презрительно поправив пенсне, проворчал, что ради такого важного дела ВЧК могла бы прислать сотрудника и посолиднее, а не мальчишку. Днем Кубанский был занят и пригласил Прокофьева на репетиции оркестра. Он хотел поговорить с чекистом после репетиции, но она затянулась, и Кубанский заторопился на концерт. Прокофьев поехал с ним.

О концерте Прокофьев рассказывал скупо. То ли у него не было слов, то ли он стеснялся рассказать о своих чувствах и переживаниях. Но потому, как блестели его глаза, как он несколько раз прерывал рассказ, чтоб унять волнение, Дзержинский понял все.

Концерт действительно произвел на Прокофьева сильное впечатление. Временами ему казалось, что он растворился в чудесном мире звуков, красок; временами ему казалось, что он попал в совершенно иной, волшебный мир. Он был по-настоящему счастлив. И только одна мысль не давала ему покоя: что это за дело, которое надо было бы поручить опытному сотруднику? И если это серьезное дело — справится ли он с ним?

Дзержинский слушал не перебивая. Лишь один раз, когда Прокофьев снова заговорил о Галкине, Феликс Эдмундович спросил, откуда он это знает.

— Я пошел на заседание в Моссовет с Кубанским, — чуть смутившись, ответил Прокофьев.

— Он вас попросил пойти с ним?

— Да нет… Просто он сказал, что будет решаться вопрос о существовании театров. Вот я и пошел…

— Заступаться за театры от имени ВЧК?

— Что вы, Феликс Эдмундович, — испугался Прокофьев, не поняв, шутит Дзержинский или говорит серьезно, — там и без меня было кому заступиться. Там Анатолий Васильевич Луначарский был…

— Ну, раз был Анатолий Васильевич, тогда не волнуйтесь — театры он не отдаст! Ну, а теперь — про скрипки.

И Прокофьев рассказал, что он узнал от музыканта о скрипках великих скрипичных мастеров, о том, какую они представляют ценность, о том, как мало их осталось в мире. А из этих оставшихся многие инструменты находятся в России.

— Ну вот видите, Прокофьев, как вы быстро поняли суть дела, которое мы хотим вам поручить…

— Я еще не понял, — начал было Прокофьев, но Дзержинский продолжал, будто не слыша его реплики:

— Вы сразу влюбились в музыку, как и следовало ожидать от такого музыкального человека, вы услышали прекрасный оркестр, познакомились с настоящим музыкантом и узнали, что такое скрипки Страдивари и других замечательных мастеров. А теперь приступим к делу. Мы хотим, чтоб все ценные инструменты, имеющиеся в России, остались здесь! Они должны, как и все ценные произведения искусства, например картины, скульптуры, стать достоянием народа. Нам известно, что иностранцы усиленно разыскивают скрипки старинных мастеров и вывозят их за границу. Этому необходимо помешать. И заняться этим я поручаю вам. По имеющимся у нас сведениям большинство редких музыкальных инструментов уходит из нашей страны за границу через Одесский порт… Вы поедете в Одессу…

Большой южный город жил в это время удивительной, мало похожей на другие города жизнью. После освобождения от интервентов и белогвардейцев еще только восстанавливались фабрики и заводы, налаживалась трудовая жизнь. Но главные улицы были переполнены разодетой публикой, выползавшей на прогулки в солнечные дни. На каждом шагу можно было встретить не уехавших почему-то за границу московских и петербургских богачей. Местная знать старалась не ударить лицом в грязь и появлялась на Дерибасовской и на бульваре Фельдмана, который упорно называла по-старому — Николаевским, разодетая в пух и прах. Рестораны и кафе были переполнены, и всюду — на улицах, в ресторанах, на бульварах — шныряли юркие подозрительные людишки. Они что-то покупали, предлагали, продавали. Из рук в руки незаметно переходило золото, валюта, ценности.

А по ночам в Одессе стреляли. Это чекисты и милиция ликвидировали банды налетчиков, притоны, малины. Но Прокофьев не бывал в городе ни днем, ни ночью. Он почти не уходил из маленькой таможенной комнатки, где вместе с ним работало еще несколько чекистов-одесситов. Измученные, с серыми от напряженной работы и недоедания лицами, они никогда не падали духом и шутили с таким серьезным видом, что Саша поначалу не знал, как принимать их слова — действительно в шутку или серьезно. Но шутки не мешали одесским таможенникам делать свое дело — не было дня, чтоб у какого-нибудь солидного господина, имеющего визу на выезд из Советской республики, не обнаруживали ценности, которые нельзя было вывозить. Прокофьев не уставал удивляться умению одесских чекистов угадывать, где и у кого имеется контрабанда. Но одесситы только головами качали и говорили всегда одно и то же:

— Вот если бы нам быстроходный катер. Хоть бы один!

Много запрещенных грузов привозили в Одессу и вывозили из нее контрабандисты, а пограничная охрана ничего не могла поделать с ними — советские пограничники и таможенники располагали старыми катерами, которые не могли догнать быстроходные моторки контрабандистов.

А у самого Прокофьева дела были еще хуже: он почти безвылазно сидит в порту, а результатов пока нет.

Иногда ночами выходил Прокофьев на берег и слушал тихий плеск или, если штормило, яростный вой волн, смотрел на яркие южные звезды и думал о том, что работник он никуда не годный и что зря поверил в него Феликс Эдмундович. Правда, одну скрипку он все-таки нашел. И, как ни странно, буквально на второй же день по прибытии в город. Щеголеватый человек, непринужденно улыбаясь, предъявил документы, разрешение на выезд, вежливо улыбаясь, открыл чемодан, затем осторожно — футляр и вынул из него скрипку.

— Если угодно — осмотрите футляр, — сказал он таможенникам, — а скрипку, умоляю, не трогайте. Это очень ценный инструмент.

— Ценный? — насторожился Прокофьев.

— Да, работы мастера Страдивари, — любезно пояснил щеголеватый господин, — это семья итальянских мастеров, делавших удивительно совершенные по форме и выдающиеся по красоте звука скрипки. Самый знаменитый из них — Антонио. Он жил примерно лет двести назад. Эта скрипка — его работы. Он сделал всего…

— Девятьсот скрипок и около двухсот виолончелей, — перебил разговорчивого владельца скрипки Прокофьев.

— Верно! Как приятно, что молодые люди знают это!

— Молодые люди еще хотят узнать, откуда у вас эта скрипка, — вставил Яша Лукницкий, молодой разбитной одессит, прикомандированный Одесской губ-чека в помощь Прокофьеву.

Владелец скрипки, видимо, ждал этого вопроса. Он любезно улыбнулся и быстро извлек из толстого бумажника справку.

— Я музыкант, — сказал он важно, — вот, пожалуйста, это удостоверяется подписями и печатями. А это, — он протянул вторую бумажку, — документ на право вывоза скрипки как орудия производства.

Прокофьев посмотрел оба документа. Да, все было правильно — были и подписи и печать. Пока он размышлял, как поступить, Яша взял у него из рук бумажки, мельком взглянул на них и, подмигнув Прокофьеву, сказал:

— Желаем счастливого пути и имеем к вам, господин музыкант, маленькую просьбу: сыграйте нам что-нибудь на прощанье.

— С удовольствием, — улыбнулся владелец скрипки, — но, к сожалению, не могу.

— Ручки болят? — поинтересовался Яша.

— Здесь слишком влажный воздух, — поспешно ответил щеголеватый господин, — и скрипка может испортиться. — Сказав это, он стал поспешно прятать скрипку в футляр.

— За одну минуту не испортится, — мягко, но настойчиво сказал Яша, — вам это ничего не стоит, а нам все-таки приятно.

Но владелец скрипки категорически отказался играть.

— Ну хоть чижик-пыжик! — просил Яша. — Хоть до-ре-ми-фа-соль-ля-си, — продолжал умолять он.

Владелец скрипки был непреклонен.

— Ну, тогда все! — вдруг решительно сказал Яша, и глаза его перестали смеяться. — Документы ваши вы можете оставить при себе — за небольшую плату на Молдаванке сделают и не такие. А скрипку придется отдать в пользу Советского государства. Национальная ценность.

Это был первый трофей Прокофьева, и то добытый, по сути дела, не им, а Яшей, Но трофей этот был и последним. Как на грех, Яшу отозвали на несколько дней в губчека, да, впрочем, он был и не нужен: Прокофьев сам не выходил из таможни, но скрипок больше не попадалось. Двое или трое уезжающих, правда, везли скрипки, но они были в таком виде, что о ценности их и говорить не стоило — измазанные, поцарапанные, с порванными струнами и даже с трещинами. Непонятно только, зачем это барахло увозили с собой за границу. Владельцы говорили, что скрипки эти дороги им как память. Но Прокофьев объяснял это просто жадностью. Сидя на берегу и с тоской глядя на уже совсем весеннее небо, он думал о том, что сведения у Дзержинского не могли быть ложными, что через Одессу действительно вывозят редкие скрипки и что он, Саша Прокофьев, просто не может обнаружить, как это делается.

Лукницкий появился совершенно неожиданно. И так, как будто бы только полчаса назад вышел из таможни. В сдвинутой на затылок кепке, потертой кожаной куртке и рыжих от времени солдатских сапогах, он спокойно вошел в комнату, пожал всем руки и, ловко скрутив козью ножку, не торопясь закурил. Потом он уселся на табурет, закинул ногу на ногу и только после этого спокойно сказал;

— Шкуры.

— Интересуюсь! — откликнулся из угла седоусый рабочий, недавно назначенный начальником таможни.

— Это тебя тоже немножечко касается, — вместо ответа сказал Лукницкий, обращаясь к Прокофьеву. И, повернувшись к двери, крикнул кому-то: — Войдите, прошу вас!

В дверь просунулась сначала седая всклокоченная голова, потом трость, и, наконец, в комнату вошел маленький сухонький старичок. Оглядевшись, старик без всякого вступления заговорил:

— Митька Антонюк — сапожник, который выдает себя за настройщика…

— Только прошу вас, Мирон Борисович, выражайте свои мысли яснее, — вставил Яша.

— Куда уж яснее! — вспылил старик. — Сапожник и босяк, которому даже барабан доверить нельзя! Так он, представьте, вообразил себя настройщиком. Смех. И все это понимали. И вдруг, вы представляете себе, молодой человек, Митька стал жить как граф… Я извиняюсь, как граф до революции. Что такое случилось, чтобы Митька разбогател? Может быть, он получил наследство? Так нет! Митька, — тут старик перешел почти на шепот, — Митька занялся такими делами, которые могут заинтересовать самого Дзержинского, дай ему бог здоровья. — И старик чистыми детскими глазами посмотрел на Прокофьева. — Вы понимаете?

— Нет, — покачал головой Прокофьев.

— Первый раз вижу таких недогадливых чекистов. Что такое скрипки Страдивари, Амати, Батова и других замечательных великих мастеров? Это струны? Нет, струны можно натянуть. Это лак? Нет, лак можно положить заново. Скрипку можно испачкать и исцарапать, порвать струны и даже нарисовать трещины. И все-таки это будет очень ценная скрипка, потому что если все это сделать осторожно, то через два часа она опять будет выглядеть, как и раньше. Так вот, Митька не умеет настраивать и чинить инструменты, но он научился, холера ему в бок, гримировать их так, что приличный человек даже не догадается, какой инструмент он видит перед собой. Теперь вам ясно, молодой человек?

— Ясно, — крикнул Прокофьев, — ясно, дорогой товарищ! — Он бросился к старику. — Где вы были раньше?!

— Что за вопрос — конечно, дома. Ой! — вдруг вскрикнул он. — Я вам должен сказать, что ничего не имею против Советской власти, но почему я должен лишиться руки? — Он с трудом вырвал руку из ладоней Прокофьева. — Между прочим, вы очень сильный, молодой человек. — Старик на всякий случай отодвинулся от Прокофьева, хотя тот больше уже не собирался пожимать ему руку. Потом он церемонно надел соломенную шляпу, которую все время держал под мышкой, и уже в дверях, быстро взглянув на Лукницкого, бросил;

— Я у вас не был!

— Могила, маэстро! — крикнул Яша.

Когда старик ушел, Прокофьев бросился к Лук-ницкому.

— Где ты его нашел?

— Дзержинский, — сияя, ответил Яша.

— Что Дзержинский? Приказал его найти?!

— Почти. Он приказал помочь тебе. Плохо ты, значит, знаешь Феликса Эдмундовича, — укоризненно покачал Яша головой, видя, как удивился Прокофьев. — Ты что же думаешь: послал он тебя в Одессу и забыл? Ты думаешь, Дзержинский не знал, как тебе тут трудно придется? Все знал. И если не знал подробностей, догадывался. Ты сообщил ему о том, что обнаружил скрипку?

— Сообщил, — кивнул Прокофьев.

Получив первое сообщение из Одессы от Прокофьева, Дзержинский очень обрадовался. Но вот прошло уже немало времени, а от Прокофьева больше не было вестей. Дзержинский связался с Одесской губчека, узнал, что Прокофьев добросовестно проводит все время в порту, но безрезультатно, и понял, что Прокофьеву надо помочь. Вывоз ценных скрипок не прекратился — ясно. Просто раньше это удавалось легко — не имея никаких указаний, не зная ценности инструментов, наконец, не умея отличить редкую скрипку от обыкновенной, таможенники не обращали на них особого внимания, тем более что у владельцев скрипок всегда имелись документы — конечно, поддельные. И вот распространился слух о том, что скрипки уже так просто не вывезешь. Значит, нашли какой-то способ прятать их. Но скрипка не иголка, ее не спрячешь в подкладку. Скрипку провозят открыто, но так, чтоб она не обращала на себя внимания…

И Дзержинский снова связывается с Одессой. А потом Яша Лукницкий несколько дней ходит по улицам, встречается со знакомыми, слушает музыку в городском саду на Дерибасовской…

В Москве снег еще только начал превращаться в веселые говорливые ручейки, а одесситы уже ходили без пальто и даже начинали подумывать о купанье — весна в этом году была ранняя.

В один из таких весенних дней к классному вагону, стоящему у платформы, подошел взвод красноармейцев. Железнодорожники с любопытством поглядывали на этот вагон — прошел слух, что его выделили по распоряжению самого Ленина. Всех интересовало, кто же поедет в нем. Железнодорожники видели, что в вагон внесли вещи. Собственно, даже не вещи, а какие-то футляры, похожие на футляры скрипок. И это тоже было удивительно. Конечно, скрипки — инструмент уважаемый. Но чтоб для них специальный вагон — этого одесситы не ожидали. И все-таки это было именно так. В вагоне, выделенном по специальному распоряжению Ленина, ехали скрипки, редчайшие музыкальные инструменты, ставшие теперь достоянием народа.

Теперь тысячи людей будут приходить в музей редких музыкальных инструментов, единственный в мире музей, созданный по предложению и при самом горячем участии Феликса Эдмундовича Дзержинского, чтоб посмотреть на скрипки Страдивари.

А 22 апреля 1920 года четыре знаменитых скрипача вышли на сцену зала Московского Совета. Они очень волновались — в руках у каждого было бесценное сокровище — скрипка Страдивари. Но не только поэтому волновались скрипачи — сегодня их слушал Владимир Ильич Ленин, смущенный и взволнованный торжеством, устроенным в честь его пятидесятилетия.

И поэтому с особым подъемом играли музыканты и особенно хорошо звучали старинные скрипки, спасенные чекистами.

ВСЯ ПОЛЬСКАЯ БУРЖУАЗНАЯ ПРЕССА ВЕЛА ПРОТИВ ДЗЕРЖИНСКОГО САМУЮ ГНУСНУЮ АГИТАЦИЮ, НАЗЫВАЯ ЕГО ПАЛАЧОМ, КРОВОПИЙЦЕЙ… ОН ЭТО ЗНАЛ, НО ЭТО АБСОЛЮТНО НИ В ЧЕМ НЕ ОТРАЖАЛОСЬ НА ЕГО РАБОТЕ. НО СТОИЛО ЧЕЛОВЕКУ, ДАЖЕ ВРАЖДЕБНО НАСТРОЕННОМУ ПО ОТНОШЕНИЮ К ДЗЕРЖИНСКОМУ, ВСТРЕТИТЬСЯ С НИМ. ЧТОБ ОН УБЕДИЛСЯ В ТОМ, ЧТО НА ДЗЕРЖИНСКОГО ВОЗМУТИТЕЛЬНО КЛЕВЕЩУТ.

Ф. Кон

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Летом 1920 года ЦК направляет Дзержинского на Юго-Западный фронт.

В деревню, где расположился штаб фронта, Феликс Эдмундович приехал поздно ночью. Он никого не предупредил о своем приезде, и дежурный бросился к телефону звонить начальству.

— Подождите, — остановил его Дзержинский, — зачем, в чем дело?

— Надо же устроить вас на ночлег, Феликс Эдмундович, — ответил дежурный.

— Да, это не мешало бы, — усмехнулся Дзержинский, — но, может, как-нибудь мы сами решим этот вопрос? Тем более что завтра рано утром я еду дальше.

Деревня была совсем недавно занята нашими войсками, и дежурный по штабу не знал, куда определить Дзержинского.

— Есть тут поблизости один подходящий домик, — сказал неуверенно дежурный, — только…

— Так в чем же дело?

Дежурный замялся.

— Характер у хозяина уж больно вредный.

— Ну, это не самое главное, — засмеялся Дзержинский.

Хозяин домика оказался маленьким старичком, бывшим учителем в польской школе. В его домике до недавнего времени жили белогвардейские офицеры. Любопытный старичок прислушивался к разговорам своих постояльцев. В конце концов, наслушавшись офицеров, старик поверил, что красноармейцы и их командиры — бандиты, убивающие людей почем зря, и вот уже второй день не выходил на улицу, не открывал ставни.

Пришлось долго стучать, прежде чем он открыл дверь.

Даже не взглянув на Дзержинского, он ушел в свою комнату, и Феликс Эдмундович слышал, как он повернул ключ в двери.

Старая служанка учителя неслышно двигалась по комнате, готовя гостю постель, а Дзержинский начал рассматривать газеты, которые остались после бегства офицеров.

— Не могли бы вы мне оставить лампу? — спросил Дзержинский по-польски, когда служанка окончила работу. — Я хотел бы почитать.

— Как вам будет угодно, — ответила служанка, стараясь скрыть удивление. Но все-таки не выдержала и спросила: — Почему вы так хорошо говорите по-польски?

— Я поляк, — ответил Дзержинский.

— А говорят, что большевики уничтожают всех поляков. Только один Дзержинский у них. И то его держат, потому что он — настоящий палач.

— Ну, почему же один Дзержинский, — пожал плечами Феликс Эдмундович, — среди большевиков много поляков… — Он замолчал, услышав, что за спиной тихонько скрипнула дверь. Старый учитель, услыхав польскую речь, не выдержал и вышел из своей комнаты. Увидев книги, которые Дзержинский вынул из полевой сумки, учитель совсем осмелел. А может быть, ему очень захотелось узнать, что читают большевики.

Он осторожно подошел к столу.

— О, пан начальник читает Адама Мицкевича! — воскликнул пораженный старик.

— А что ж тут удивительного? Я очень люблю этого поэта. — И Дзержинский наизусть прочитал несколько строф из поэмы Мицкевича.

Учитель совсем осмелел.

— Вы знаете, очень приятно встретить такого образованного большевика. А то ведь все они… — начал он, но вдруг, испугавшись своей смелости, замолчал.

— А много большевиков вы уже видели? — спросил Дзержинский.

— Ну, не много видел, но много слышал… о них…

— И читали, — добавил Дзержинский, кивая на газеты.

— А, это пустяки, — махнул рукой старик, — я не очень верю…

— Почему же пустяки, — Дзержинский взял газету, — вот, например, статья некоего Лощинского. Вы читали ее.

— Нет… то есть да, кажется, читал, — замялся учитель.

— Он тут пишет о Дзержинском. Рассказывает, что знал его еще лет двадцать назад. И тогда Дзержинский уже был бандитом и убийцей. Видите, так и пишет — бандитом и убийцей.

Учитель промолчал.

Отложив газету, Дзержинский достал из сумки еду и пригласил учителя. Тот начал отказываться, но, видимо, голод взял свое — старик уже давно голодал и согласился. За столом они разговаривали о литературе, однако старика, видимо, волновал другой вопрос.

— Вы меня все-таки извините, пан комиссар, но видеть в Красной Армии поляка, да еще большого начальника, да еще такого образованного — это просто чудо. И я очень рад, что вы остановились у меня. По крайней мере я буду знать, что не все советские поляки звери, как тот Дзержинский, вы уж меня извините. Говорят, он сотнями вешает и расстреливает людей. — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Просто удивительно, как такого человека земля носит.

Дзержинский улыбнулся, но ничего не ответил.

Утром он собрался ехать дальше.

— Жаль, что вы уезжаете, — сказал старик, — я, признаться, соскучился по литературе, по душевному разговору, по польскому языку.

— К сожалению, я должен ехать.

— Да, жаль, жаль. Разрешите хоть фамилию вашу узнать.

— Дзержинский.

— Позвольте, позвольте, — растерялся старик, — уж не родственник ли вы тому?..

— Нет, не родственник. Я тот самый и есть.

Старик побледнел.

— Пан Дзержинский, — прошептал он, — пан Дзержинский… Ради бога…

— В чем дело? — не понял Дзержинский.

— Как в чем дело? Я же… я же так оскорбил вас. Что же со мной теперь будет?!

— Абсолютно ничего, — улыбнулся Дзержинский, — Даю вам слово.

Дзержинский уже давно ушел, а старик все еще не мог прийти в себя. Шутка ли — наговорить самому Дзержинскому такое, сказать, что он палач! Да еще много раз повторить это! Вот сейчас, сию минуту раздастся стук в дверь и войдут солдаты, присланные Дзержинским, чтоб расстрелять или по крайней мере посадить в тюрьму его, старого болтуна!

В эту минуту действительно раздался стук в дверь. Трясущимися руками старик открыл ее. На пороге стоял военный.

— Вы за мной? — помертвелыми губами спросил бывший учитель.

— Нет, мне нужен товарищ Дзержинский.

С трудом сдерживая дрожь, старик ответил, что Дзержинский уехал. Военный поблагодарил и повернулся, чтоб уйти.

— Одну минуточку, — голос старика все еще дрожал. — Вы не знаете, что мне теперь будет? Я очень обидел товарища Дзержинского.

— Это вы, конечно, зря, папаша, — покачал головой военный, — а что вам сказал Феликс Эдмундович?

— Он сказал, что мне ничего не будет за это.

— Раз Дзержинский сказал — значит, точно! Он зря никогда не говорит.

…НА ТЕРРИТОРИИ СОЮЗА СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК ОСТАЛОСЬ ЕЩЕ ГРОМАДНОЕ ЧИСЛО ДЕТЕЙ-СИРОТ, НЕ ИМЕЮЩИХ НИ КРОВА, НИ ПРИЗОРА. НЕСКОЛЬКО МИЛЛИОНОВ ДЕТЕЙ-СИРОТ ТРЕБУЮТ НЕМЕДЛЕННОЙ РЕАЛЬНОЙ ПОМОЩИ.

…………………..

ВОПРОС УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ ДЕТЕЙ — ОДИН ИЗ ВАЖНЫХ ВОПРОСОВ РЕСПУБЛИКИ.

Ф. Дзержинский

ДЕЛЕГАТ

В этот день Дзержинскому удалось, наконец, выбрать время, чтоб съездить домой пообедать, повидать жену, сына, которых не видел целыми неделями, а с Ясиком порой не мог поговорить месяцами — приезжал домой поздно, когда сын уже спал, уезжал рано, когда он еще не просыпался. Но сегодня он обязательно поговорит с сыном. Как редко выпадает им, горячо любящим друг друга, это счастье!

Если не считать короткого свидания в приюте, когда Ясику было всего восемь месяцев, Дзержинский не видел сына до 1918 года. Впервые он обнял Ясика, когда тому минуло семь лет. Теперь они живут вместе, но не часто удается встречаться им.

Феликс Эдмундович шел к машине и с улыбкой думал, сколько вопросов сегодня задаст ему Ясик, сколько интересного расскажет о своей жизни… Он уже взялся за ручку дверцы машины, когда кто-то тихо окликнул его по имени-отчеству. Оглянувшись, Дзержинский увидал беспризорника, стоящего недалеко от машины.

В те годы много бездомных ребят бродило по городам страны. Они голодали, одевались в лохмотья, ночевали в подвалах и ямах, в котлах, в которых днем варили асфальт.

По самым скромным подсчетам, беспризорных детей в стране было не меньше 5 миллионов. Дзержинский предложил направить на помощь детям ВЧК.

— Мы все больше переходим к мирному строительству, — сказал он наркому просвещения Анатолию Васильевичу Луначарскому, — я и думаю: отчего не использовать наш боевой аппарат для борьбы с такой бедой, как беспризорность?

Дзержинский не бросал слов на ветер. Скоро он стал во главе комиссии ВЦИК по оказанию помощи детям, лучших людей ВЧК направил он на борьбу с беспризорничеством. И с каждым днем становилось все меньше и меньше бездомных детей. Но еще немало их было на улицах Москвы да и других городов…

Беспризорный снова назвал Дзержинского по имени и отчеству.

Феликс Эдмундович внимательно посмотрел на мальчишку. Лицо его, хоть и было перепачкано асфальтом — парень, наверное, не одну ночь провел в котле, — показалось Дзержинскому знакомым.

— Подойди поближе.

Беспризорный подошел.

— Где я видел тебя? — спросил Дзержинский и тут же вспомнил хмурый октябрьский рассвет.

Феликс Эдмундович шел с Лубянки к себе домой, в Кремль, чтоб хоть несколько часов поспать после трудной утомительной ночи. В одном из переулков он увидал группу людей. Оказалось, что в подвале лежит больной тифом беспризорный. Накануне кто-то, видимо не зная об этом, замуровал кирпичом дверь, и мальчишку невозможно было извлечь из подвала.

Дзержинский немедленно вызвал взвод красноармейцев, которые разобрали заложенную дверь, и сам вынес из подвала беспризорного, метавшегося в бреду.

И вот этот мальчишка — снова в лохмотьях беспризорного — стоит перед ним.

Несколько секунд Дзержинский рассматривал беспризорного.

— У тебя ко мне дело? — спросил он.

— Да, Феликс Эдмундович, дело. После больницы попал я в Успенский детский приют. Народу туда приходит много, одни ребята сами приходят, других привозят. А потом многие убегают. Плохо там, Феликс Эдмундович! Голодно — страсть. А если и дают есть, то все испорченное. Рыба гнилая, масло горькое. А хлеба по неделям не видим…

Дзержинский вынул записную книжку и что-то быстро записал.

— И ты сбежал? — быстро спросил он, на секунду подняв голову.

— Не совсем… Я сбежал, только я — делегат…

— Как это так? — Дзержинский теперь уже внимательно посмотрел на мальчишку.

— Понимаете, ребята мне сказали: «Сбеги и иди к Дзержинскому. Во что бы то ни стало поговори с Феликсом Эдмундовичем!» — велели мне ребята. Только я, Феликс Эдмундович, не ради себя. Я проживу. Там, в приюте, совсем маленькие есть… Жалко их. Вот я и пришел к вам…

— А почему грязный? В котлах ночевал?

— Ночевал, — кивнул беспризорный, — неделю, а может, и побольше. Все вас караулил, да никак не мог подкараулить. Только подбегу, а вы или уйдете в дверь, или уже в машине едете…

— А что ж ко мне сразу не пришел?

— Куда? Туда? — парень удивленно посмотрел на вход в здание ВЧК.

— Ну конечно! Ты же делегат. И по очень важному делу. Ребята-то небось ответа ждут не дождутся!

— Ждут! — кивнул парень. — Ну, я сегодня же обратно!

— Подожди-ка, — остановил его Дзержинский, — с Успенским приютом мы все уладим, будь спокоен. И ребят в обиду не дадим. А теперь слушай меня внимательно. Ты был делегатом своих товарищей, а теперь будь моим делегатом. Дело в том, что многие ребята не хотят идти в детдома. То ли напуганы они тем, что там голодно, как твои товарищи в Успенском приюте, то ли боятся чего другого. Так вот — прошу тебя — поезжай в Курск или Калугу, в Орел, Брянск, Смоленск — куда хочешь, беспризорные есть повсюду. И скажи им: Советская власть хочет ребятам добра. И хоть Советской власти сейчас очень трудно, она делает все, чтоб ребята не голодали, старается, чтоб они были одеты и обуты, чтоб они учились и стали людьми. Конечно, есть еще и немало безобразий вроде этого Успенского приюта. Но это не Советская власть. И мы это прекратим. Честное слово. Передай это всем, кого встретишь. Если хочешь, можешь от моего имени. Да, погоди-ка! — Дзержинский опять вынул записную книжку, вырвал листок и быстро написал на нем несколько слов. — Пойдешь по этому адресу, — сказал он, протягивая записку беспризорнику, — там тебя покормят перед дорогой и чуть-чуть хоть приведут в порядок… Помоют, что ли…

Проводив глазами мальчишку, Дзержинский посмотрел на часы, потом бросил взгляд на машину и, повернувшись, пошел обратно в здание ВЧК. Он подумал, что, может быть, завтра, может быть, послезавтра, может быть, через несколько дней он расскажет сыну, почему не пришел сегодня. И Ясик, конечно, поймет.

Дзержинский вошел в кабинет, сел за стол и вынул записную книжку. Открыв ее на странице, где было записано: «Успенский приют. Вобла, рыба — гнилые. Сливочное масло испорчено. Жалоб в центр не имеют права подавать, хлеба и продуктов меньше получают», — он еще раз быстро пробежал эти строки и протянул руку к телефону.

Месяца через два-три после встречи с «делегатом» Дзержинский приехал в Харьков. Тотчас же в вагон к нему были вызваны люди на совещание. Многие, узнав о приезде Дзержинского, сами пришли к нему в вагон. Весть о приезде Дзержинского быстро облетела Харьков. Но еще быстрее узнали об этом харьковские мальчишки, и десятки беспризорников окружили вагон. Несколько человек потребовали, чтобы их немедленно пропустили к Дзержинскому.

— У Феликса Эдмундовича сейчас будет совещание, — ответили ребятам.

Но ребята не уходили.

— Нам только спросить, — настаивали они.

Неожиданно дверь купе открылась, и на пороге появился Дзержинский.

— Ко мне? — спросил он, будто перед ним были не беспризорные, а вызванные им харьковские товарищи.

— К вам! — в один голос крикнули мальчишки.

— Тогда заходите.

Через полчаса, когда уже в коридоре и салоне вагона вызванные нетерпеливо поглядывали на закрытую дверь купе Дзержинского, она широко распахнулась и десяток чумазых, оборванных мальчишек важно вышли из купе.

Еще через минуту ватага беспризорных промчалась мимо окон вагона.

— Куда это они? — спросил кто-то из железнодорожников.

— Возможно, к новой жизни, — задумчиво ответил Дзержинский.

А ребята уже шли по улицам Харькова. И с каждой минутой их становилось все больше и больше. Вновь присоединившимся на ходу сообщали о разговоре, и те, в свою очередь, передавали другим, выскакивавшим из подворотен, переулков, боковых улочек.

Харьковские чекисты были поражены, увидев приближающуюся к зданию ЧК огромную толпу беспризорных. Впереди шли семь мальчишек, только что побывавших у Дзержинского. Они смело вошли в комендатуру.

— Откуда вас столько? — удивился дежурный.

— От Дзержинского, — гордо ответил один из мальчишек.

— И куда?

— Вообще к новой жизни, — ответили мальчишки, — а пока отправляйте в детские дома!

ПУСТЬ ВЫРАСТУТ СМЕЛЫМИ И СИЛЬНЫМИ ДУХОМ И ТЕЛОМ; ПУСТЬ НИКОГДА НЕ ТОРГУЮТ СВОЕЙ СОВЕСТЬЮ: ПУСТЬ БУДУТ СЧАСТЛИВЕЕ НАС И ДОЖДУТСЯ ТОРЖЕСТВА СВОБОДЫ, БРАТСТВА И ЛЮБВИ.

Ф. Дзержинский

КОММУНА

Никто не мог бы сказать, какой по счету была бессонная ночь — их были сотни, может, даже тысячи. В тюрьме и в подполье, в ссылке и на фронте, в кабинете председателя ВЧК и наркома путей сообщения проводил без сна долгие ночные часы Феликс Эдмундович. Он разговаривал с товарищами, писал, читал, учил и сам учился. Но эта бессонная ночь была не похожа на Другие.

На столе лежали папки. Дзержинский знакомился с делами, внимательно читал протоколы допросов, изучал документы. Однако мысли его все время возвращались к папке, лежащей чуть в стороне, — к делу о вооруженном ограблении. Но сейчас Феликса Эдмундовича интересовали не столько сами грабители, сколько их помощники.

Банда в Москве действовала уже давно, ее налеты становились все смелее, а захватить налетчиков чекистам никак не удавалось. Несколько раз задерживали группу подозрительных парней, но при обыске никакого оружия у них не находили, и задержанных отпускали. В конце концов чекисты поняли хитрость налетчиков: у каждого из них был малолетний помощник, которому при опасности бандиты быстро передавали оружие.

И вот вся банда арестована. Казалось бы, дело несложное — чекистам приходилось сталкиваться и не с такими. И уж, во всяком случае, не спать из-за этого дела у Дзержинского не было никаких оснований. Так казалось, так думали многие товарищи, и так, возможно, было бы на самом деле, если бы не одно обстоятельство — малолетние «оруженосцы» бандитов. Впрочем, у многих и на этот счет не было сомнений: они участвовали в вооруженных грабежах и должны понести наказание, должны быть осуждены и отправлены в тюрьму…

В тюрьму… Да, конечно, всякое преступление должно караться, преступник не может остаться безнаказанным. Но ведь преступники бывают разными. Эти мальчишки… Дзержинский придвинул к себе папку с делом о вооруженных ограблениях, но не раскрыл ее — он и так до мельчайших подробностей знал это дело, как знал и десятки других подобных дел, как знал все, что можно было узнать о положении беспризорных детей в стране.

В стране около четырех миллионов детей-сирот и около полутора миллионов детей разорившихся от голода крестьян. Они тоже на улицах, они хотят есть. Одни умирают от голода и болезней, другие попрошайничают, третьи идут на преступления — воруют, грабят, чтоб быть сытыми…

Голод… Страшным призраком смерти поднялся над страной, и в первую очередь он губит детей. Феликс Эдмундович вспомнил детей, которых по его настоянию вывезли из охваченного неурожаем, умирающего от голода Поволжья. Шестьдесят тысяч детей… нет, не детей — маленьких старичков со сморщенными, старческими личиками, с трагическими глазами, в которых застыло выражение ужаса. Многие не могли стоять, даже держать в руках кружку. Детей вывозили на Украину, в Сибирь — туда, где был хлеб. Но многие так и не увидали хлеба, так и не наелись уже никогда — сотни тысяч маленьких безымянных могилок оставляли за собой эшелоны, увозившие детей.

Но большинство детей было спасено — и это великое счастье!

Однако накормить детей, спасти их от голодной смерти — лишь часть дела. Пять с половиной миллионов беспризорных на улицах городов еще ждут помощи. И среди них есть немало таких, которые привыкли к беспризорничеству, привыкли воровать, даже грабить. Но ведь они же дети! Они не закоренелые преступники. Бороться за детей — это не только бороться за их жизнь, — это бороться и за их души. А тюрьмой детскую душу не исправишь. Некоторые товарищи не хотят думать об этом — они не делают различия между закоренелым преступником и ребенком, которого на преступление толкнул голод. Для них любой человек, совершивший преступление, — преступник, и только.

Но Дзержинский думал иначе. Он высказал свои мысли на заседании коллегии ОГПУ, он продолжал думать об этом и после заседания. И мысли эти не давали уснуть Феликсу Эдмундовичу. Он нисколько не жалел, что категорически воспротивился суду над малолетними преступниками, он был абсолютно уверен в своей правоте, в правильности задуманного им. Но как осуществить это? Дзержинский представлял себе, как будут торжествовать его противники, если план не удастся. Но черт с ними, с противниками, суть не в них!

Утром Дзержинский вызвал сотрудника ОГПУ Матвея Погребинского. Он не раз разговаривал с ним, нс раз поручал ему трудные и опасные задания. Но сегодня Феликс Эдмундович не торопился. Он почему-то долго рассматривал Матвея, будто видел впервые этого невысокого широкоплечего человека с маленькими усиками на смуглом лице и орденом Красного Знамени на выцветшей, но аккуратно выутюженной и заштопанной гимнастерке.

— Недавно мы с Владимиром Ильичем и Надеждой Константиновной были недалеко от станции Болшево, — задумчиво начал Дзержинский, все еще продолжая пристально разглядывать Погребинского, — чудесное место! Просто удивительное! А когда мы уезжали, Ильич сказал: «Вот здесь бы надо поселить беспризорных ребят! Здесь и природа будет помогать их воспитанию!..» — Дзержинский замолчал.

Погребинский тоже молчал, еще не понимал, зачем вызвал его председатель ОГПУ.

— Так вот, товарищ Погребинский, — Феликс Эдмундович тряхнул головой и заговорил, как всегда, быстро, возбужденно, будто боясь, что его сейчас прервут и он не успеет сказать всего, что надо, — вы поедете в Болшево. На разведку, так сказать. Там у деревни Костино, бывшего поместья Крафта, имеется подходящее, по-моему, здание монастыря. Монахов там уже нет. Поезжайте немедленно.

— Слушаюсь, Феликс Эдмундович. А потом?..

— А потом, Мотя, — Дзержинский вдруг перешел на «ты», и голос его зазвучал как-то по-отечески задушевно, — потом, Мотя, ты организуешь коммуну из беспризорных и малолетних преступников…

— Я? Коммуну? Да что вы, Феликс Эдмундович? — от неожиданности и волнения Погребинский на секунду даже забыл, что стоит перед председателем ОГПУ. — Да какой, к дьяволу, я… Простите, Феликс Эдмундович. Но какой я воспитатель, педагог?

— По-моему, хороший, — спокойно ответил Дзержинский, — хороший потому, что ты настоящий чекист и хороший коммунист, Мотя.

— Но я же ничего в этом деле не понимаю. Они разбегутся в первый же день!

— Это, пожалуй, правильно, что разбегутся, — лукаво улыбнулся Дзержинский.

— И никакая охрана не поможет! — вставил Погребинский.

— И никакая охрана не поможет, — кивнул Феликс Эдмундович, — поэтому лучше ее и не иметь. — И, взглянув смеющимися глазами на совершенно ошарашенного Погребинского, Феликс Эдмундович осторожно взял его за рукав и усадил в кресло. Придвинув стул, он сел рядом.

— Давай поговорим, Матвей Самойлович, по-деловому.

И Дзержинский рассказал о своем плане, который давно вынашивал и который окончательно созрел сегодняшней бессонной ночью, — плане перевоспитания малолетних преступников.

И скоро чекист Матвей Погребинский уже вез первую партию малолетних преступников, будущих коммунаров, в Болшево. Не было ни охраны, ни замков на дверях вагонов. Это был риск. Но Дзержинский сознательно пошел на него, потому что был глубоко убежден: основной силой, которая перевоспитывает малолетних преступников, должно быть доверие к человеку. Именно поэтому они, взятые прямо из тюрем, ехали свободно, именно поэтому в коммуне не было никаких назначенных начальников: колонисты сами выбрали их себе.

Трудно было Матвею Погребинскому: на первых порах не все шло гладко с ребятами, помещения монастыря приходилось приспосабливать к жилью заново, мастерские не имели оборудования — приходилось все доставать, все делать самим. А в то время это было нелегко. Но был Феликс Эдмундович. Он помогал делом, помогал советами. Он знал, как это важно, чтоб колония превратилась в коммуну и чтоб коммуна жила, И верил, что это будет!

Когда однажды к нему приехали крестьяне из соседнего села с просьбой перевести колонию в другое место, потому что местные жители опасаются соседства бывших преступников, Дзержинский ответил:

— Я вам даю слово, что ничего не произойдет. Можете быть спокойны! — И не раз, несмотря на крайнюю занятость, приезжал он в коммуну, чтоб посмотреть, как налаживается жизнь. Однажды Феликс Эдмундович получил от коммунаров специальное приглашение на торжественный вечер. Правда, в приглашении не было сказано, чему посвящено торжество, но тем не менее Дзержинский отменил назначенное на этот день совещание и поехал в Болшево.

Едва Дзержинский вошел в празднично украшенный плакатами и кумачовыми полотнищами зал, как председательствующий — мальчишка лет шестнадцати, бывший вор — торжественно объявил:

— Вечер коммуны имени Дзержинского считаю открытым!

— Что такое? — нахмурился Феликс Эдмундович. — Почему имени Дзержинского?!

Председательствующий показал глазами в зал.

— Так решили коммунары. Извините, вас не было, и мы не могли поговорить с вами об этом.

— Я понимаю, — суровая складка все еще не разгладилась между бровей Феликса Эдмундовича, — понимаю, что вы хотели присвоить коммуне чье-нибудь имя. И лучше всего, если бы вы назвали ее именем Владимира Ильича Ленина.

В зале послышался шум, какие-то выкрики, кто-то захлопал в ладоши.

— В чем дело? — грозно крикнул Дзержинский.

Стройная девушка в красной косынке быстро подошла к Феликсу Эдмундовичу.

— Ребята! — звонко крикнула она. — Феликс Эдмундович не был в Москве, и он ничего не знает! — И, повернувшись к Дзержинскому, сказала: — Мы обращались к Владимиру Ильичу. И Надежда Константиновна передала нам слова Ильича: он советовал назвать коммуну вашим именем…

— Феликс Эдмундович! — Широкоплечий черноволосый парень, известный когда-то в воровском мире, поднялся с места и подошел к самой сцене. — Феликс Эдмундович! Вы нам поверили один раз, поверили в самом главном. И мы вас не обманули. Поверьте нам еще раз!

— Готов поверить, — ответил Дзержинский, — но в чем?

— Поверьте, что самое лучшее имя для первой в стране коммуны — это имя Дзержинского!

НУЖЕН БЫЛ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ОБЛАДАЛ БЫ ЖЕЛЕЗНОЙ ВОЛЕЙ, БЫЛ БЫ ДОСТАТОЧНО ОПЫТЕН В АДМИНИСТРИРОВАНИИ, АВТОРИТЕТЕН СРЕДИ РАБОЧИХ МАСС, ТВЕРД В ПРОВЕДЕНИИ ВСЕХ МЕР И ПРИНЯТЫХ РЕШЕНИЙ В ЖИЗНЬ, ИМЕЛ БЫ ДОСТАТОЧНЫЙ ОПЫТ В БОРЬБЕ С САБОТАЖЕМ, ВРЕДИТЕЛЬСТВОМ И ПРЯМЫМ ХУЛИГАНСТВОМ, НЕРЕДКО В ТЕ ДНИ ПРОЯВЛЯВШИМСЯ НА ЛИНИЯХ ЖЕЛЕЗНЫХ ДОРОГ.

В. Д. Бонч-Бруевич

ГЕНЕРАЛ БОРИСОВ

Ночная бабочка влетела в открытое окно и закружилась вокруг лампы, то стукаясь о матовый колпак, то отлетая в сторону и снова возвращаясь к лампе. Борисов снял очки и, прищурившись, стал наблюдать за бабочкой. Почему-то вспомнилась дача под Петербургом; собственно, это была даже не дача, а скорее именье, хотя Борисов мало им интересовался. Но почему сейчас вспомнилась дача? Ах да, наверное, потому, что там тоже часто по вечерам влетали в окна ночные бабочки и так же настойчиво кружились вокруг лампы.

Борисов посмотрел на часы. Дзержинский должен был прийти минут пятнадцать назад. Впрочем, при всей аккуратности Феликса Эдмундовича ему было иногда очень трудно приходить вовремя: народный комиссар путей сообщения был по-прежнему еще и председателем ОГПУ, в которое преобразовалась ВЧК, и председателем детской комиссии при ВЦИК, и членом Оргбюро ЦК ВКП(б), и еще немало должностей было у Дзержинского — Борисов даже не помнил всех, но не переставал удивляться тому, что должности эти Феликс Эдмундович выполняет не формально, не числится лишь, а для каждого дела находит время и, главное, всему отдает часть своей души. И вполне естественно, что его может задержать какое-нибудь очень срочное и важное дело.

Дзержинский действительно задержался по очень важному делу — Борисов был прав. Но не знал он, что в эти минуты Дзержинский находился совсем рядом, на другом этаже, и дело, из-за которого он задержался, касалось Борисова.

По дороге к себе в кабинет Дзержинский встретил одного ответственного работника наркомата, шедшего в сопровождении нескольких молодых служащих. Заговорив о чем-то с Феликсом Эдмундовичем, ответственный работник сказал, что Борисов уже ждет Дзержинского в кабинете и, между прочим, полушутя-полусерьезно удивился, что нарком так доверяет этому человеку.

— Все-таки он совершенно чужой нам, — сказал ответственный работник задумчиво, — бывший заместитель царского министра…

— Бывший генерал, — поддержал кто-то из молодых сотрудников.

— И ведет себя в отношении нас как-то странно… — добавил другой.

— Да, у него имеются недостатки, — кивнул Дзержинский, что-то обдумывая. Он подошел к полуоткрытой двери какого-то кабинета, заглянул в него и, убедившись, что кабинет пуст, повернулся к товарищам: — Прошу вас, если вы не очень торопитесь, зайдемте на несколько минут.

Удивленные сотрудники вошли в кабинет. Дзержинский попросил их присесть и сразу, без всякого вступления заговорил:

— Вот вы говорите: Борисов — царский сановник, бывший генерал. Да, это так. Но почему никто из вас не сказал: Борисов — крупный ученый, большой специалист, инженер, знаток своего дела?

— Но ведь он в первую очередь — бывший генерал и заместитель министра царского правительства, — подал кто-то неуверенно реплику.

— А вот Владимир Ильич рассудил иначе, — ответил спокойно Дзержинский.

— Именно относительно Борисова?

— Именно относительно Борисова, — кивнул Дзержинский. — И не только относительно его. Революция поставила людей на разные стороны баррикад. Непримиримые враги — буржуазия и пролетариат — сошлись в смертельной схватке. Но надо ли скрывать, что иногда и по ту и по эту сторону баррикад оказывались случайные люди. Не все те, кто оказался по нашу сторону, остались с нами. Не все те, кто был по ту сторону, остались нашими врагами, даже если поначалу они и были таковыми. Вам что-нибудь говорит фамилия Пальчинского?

— Последний военный губернатор Петрограда?

— Да, он самый. Он до последнего вздоха пытался защищать Временное правительство. Он грозил уничтожить всех большевиков, развешать их на уличных столбах для устрашения. Его арестовали в октябре 1917 года. Его хотели судить. И правильно — судить как генерал-губернатора. Но Пальчинский еще был и крупным инженером. Это знал Владимир Ильич. Он запретил судить Пальчинского, предложил привлечь его к работе в качестве крупного специалиста горного дела. И этот, казалось бы, матерый враг стал честно служить Советской власти.

Сотрудники наркомата удивленно смотрели на Дзержинского: грозный хозяин ВЧК, теперь ОГПУ, говорит о том, что даже врагов надо привлекать на службу? Просто не верится. Ведь когда Дзержинского назначили наркомом, многие транспортники недоумевали: что, мол, он понимает в транспорте? Другие ехидно говорили: «Он все может — пересажает половину спецов, а другие под страхом смерти будут работать». Но никого не арестовывали. А вот теперь сам председатель ОГПУ говорит о необходимости привлекать к работе старых специалистов, даже если они не желают признавать Советскую власть!

— Я прошу понять меня правильно, — продолжал Дзержинский. — Мы не можем доверять всем — среди старых специалистов было немало настоящих врагов. Они есть и сейчас, есть в советском аппарате и только ждут случая, чтоб куснуть, чтоб навредить. У нас достаточно данных на этот счет. И в то же время мы не можем не доверять всем огульно.

Вы, очевидно, знаете, кто такой Генрих Осипович Графтио. Революцию он встретил уже немолодым — почти пятидесятилетним человеком. Он был уже известен, был хорошо обеспечен. Революция разрушила его благополучие, и, казалось бы, он имел основания быть недовольным Советской властью. Но благополучие его было в основном внешнее. Графтио — настоящий инженер, настоящий ученый. Еще в 1902 году он составил первый проект использования энергии реки Волхова. Тогда не прошло. В 1910 году он снова предлагает этот проект правительству. И снова провал — воспротивились владельцы тепловых станций Петербурга, испугавшиеся конкуренции. А этот проект был делом жизни Графтио. И мог ли быть он по-настоящему счастлив, даже будучи признан как инженер и обеспечен в жизни? Нет. Только при Советской власти проект Графтио смог стать реальностью, и Графтио по предложению Ленина сам взялся за его практическое осуществление.

Графтио был далек от политики, но он честный человек, настоящий патриот и стал благодаря этому настоящим строителем социализма. Сейчас ни вы, ни я в этом не сомневаемся. А знаете, как поначалу некоторые товарищи встретили Графтио? Чуть ли не в штыки! Говорили, что он чужой человек, что он царский чиновник и так далее. И одним из аргументов такого отношения к нему был тот, что, придя в профсоюзную организацию, он назвал Ленина не товарищем, а гражданином! Вот вы улыбаетесь, а ведь тогда мне пришлось не только объяснять, кто такой инженер Графтио, но и взять под защиту слово «гражданин», напомнив, что во времена французской революции это слово было самым дорогим.

Из-за предательства части специалистов у нас появилось недоверие ко всем специалистам. Но не только поэтому. Некоторые товарищи считают, что нам незачем и нечему учиться, что мы, мол, сами все сможем постичь и преодолеть. А зря! В свое время интеллигенция научила рабочих марксизму, сейчас очень важно, чтобы победивший пролетариат научился у этих людей вопросам техники и управления… — Дзержинский посмотрел на часы, на лице его появилось на секунду выражение досады. — Здорово опаздываю, — покачал он головой, — но все-таки теперь перейдем к Борисову…

— Не надо, Феликс Эдмундович, — ответственный работник наркомата встал и, стараясь не глядеть на Дзержинского, сказал: — Вы извините, что мы задержали вас.

— Да нет, это я вас задержал и должен просить прощения.

Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

— Впрочем, это лишние церемонии, — сказал Дзержинский, — а суть в том, что нам надо очень и очень многому учиться. И работе, и управлению государством, и технике, и уважению к людям. Без этого пропадем!

Попрощавшись с товарищами, Дзержинский быстро направился в свой кабинет. Он был совсем близко, и все-таки по дороге Феликс Эдмундович успел до мельчайших подробностей припомнить свою первую встречу с Борисовым. Это было в 1921 году в кабинете Владимира Ильича.

Накануне Ленин срочно вызвал Дзержинского.

— Вам придется взяться за наркомство по НКПС, — сказал Ленин, поздоровавшись с Феликсом Эдмундовичем.

— Что случилось, Владимир Ильич, почему я должен быть наркомом железных дорог?

Впрочем, Дзержинскому не надо было долго объяснять. Достаточно было хоть бегло познакомиться с письмами и документами, хоть раз проехать по любой из дорог, чтоб понять, в каком состоянии находится транспорт: развороченные мосты, а действующие починены кое-как и в любую минуту могут развалиться, угрожающе перекошенные полотна, гнилые шпалы, забитые узловые станции, движение безо всякого расписания, кладбища разбитых паровозов и вагонов, отсутствие топлива, рост крушений на дорогах и плюс ко всему этому — колоссальные хищения, буквальный грабеж железных дорог всеми, кому вздумается.

Через несколько дней Дзержинский представил Ленину доклад и предложил привлечь к работе в наркомате Борисова.

Бывшего царского железнодорожного генерала тут же пригласили в Кремль.

Хмурый, в потертом путейском кителе, с седым ежиком на голове, Борисов сразу понравился Ильичу своей откровенностью и решительностью. Он не скрывал своего отношения к Советской власти и не верил ни во что.

— А работать хотите? — спросил Ленин.

— Работал бы, — невесело усмехнулся Борисов, — только ведь я больше строить умею, а не разрушать. Теперешняя же власть занимается лишь разрушением.

— Ошибаетесь, — живо откликнулся Ильич, — мы как раз пытаемся строить. Но, к сожалению, пока ничего не выходит. Хотим попросить вашей помощи.

Борисов взглянул на Ильича, пожевал губами и, помолчав, ответил:

— Работать буду, а Советскую власть признавать — нет.

— И то хорошо, — улыбнулся Дзержинский.

— А кем вы мне предлагаете работать?

— Начальником управления наркомата путей сообщения, — ответил Дзержинский.

— Так я же не признаю ваших наркоматов! — вскипел Борисов.

— А вы работайте, — улыбнулся Ильич, — там видно будет.

— А с кем работать, если половина моих людей сидит у него в каталажке. — Борисов искоса взглянул на Дзержинского.

— У вас неточные сведения, — мягко улыбнулся Феликс Эдмундович, — из путейцев арестованы только те, кто явно действовал против Советской власти. Такие и с вами работать не захотят… Впрочем, если вы будете настаивать на освобождении кого-нибудь из них и поручитесь за него, мы освободим его.

— И моего поручительства будет достаточно?

Они — Ленин, Дзержинский и Борисов — еще долго разговаривали о делах. Старый путеец тут же высказал несколько предложений, которые необходимо было срочно обсудить. Говорили и о разрушенных станциях, и о неквалифицированных кадрах, занимающих сейчас командные посты, о бездействующих полезных работниках транспорта, и о многом другом. Лишь о себе ничего не говорил Борисов. Не сказал он, как трудно живется ему, не сказал, что в холодной, пустой квартире умирает тяжело больная жена. Но Дзержинский знал это. И, вернувшись из Кремля, Борисов не узнал своей квартиры: она была прибрана, натоплена, у постели жены хлопотал врач и медсестры.

Через несколько дней Борисов выехал на линию.

Вскоре бывшего царского генерала Борисова назначили заместителем наркома. Он работает целыми днями, по вечерам, часто задерживается в наркомате до утра. И нередко — вдвоем с наркомом Дзержинским…

Когда Феликс Эдмундович открыл дверь, Борисов сидел за столом, погруженный в какие-то расчеты.

— Извините, пожалуйста, Иван Николаевич. — Дзержинский быстро подошел к столу и пожал руку Борисову.

— Ничего, Феликс Эдмундович, я же понимаю… Кстати, я тут даром времени не терял. Вот проверил кое-какие цифры. Любопытно получается…

Дзержинский живо склонился над столом.

— А я ведь не заметил!

— И не мудрено, — кивнул Борисов, — и многие другие, вы уж извините, поопытнее, не заметили. — И Борисов, взяв карандаш, терпеливо объяснил Дзержинскому ошибку, допущенную одним из инженеров.

Потом решали другие вопросы — их накопилось много, и все — очень важные.

Было уже совсем светло, когда Борисов встал из-за стола. Он подошел к окну и широко распахнул его. Над Москвой занимался новый день. Где-то звонили в колокола, а совсем рядом, на Каланчевской площади, раздавались гудки паровозов.

— Гудят, — мягко улыбнувшись, сказал Борисов.

Дзержинский подошел к окну и стал рядом.

— Иван Николаевич, — вдруг сказал он, — вы вот были генералом. Что бы вы сделали со мной, если бы я попался вам в руки до революции?

— Я же был железнодорожным генералом, — поморщился Борисов, — а не военным и не жандармским!

— А все-таки, — не унимался Дзержинский, — если бы у вас была власть и я попался бы вам в руки. Только честно.

— Честно? Казнил бы вас, как врага строя, которому я служил верой и правдой и в который свято верил, как в единственно возможный.

— Ну, а теперь? Если бы теперь у вас была неограниченная власть и вы могли бы решать мою судьбу- Как бы вы распорядились мной?

— Честно?

— Да, честно!

— Назначил бы вас наркомом путей сообщения. Только вас, кажется, и без меня назначили, — улыбнулся он.

КАЖДЫЙ СОТРУДНИК ДОЛЖЕН помнить, ЧТО ОН ПРИЗВАН ОХРАНЯТЬ СОВЕТСКИЙ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПОРЯДОК И НЕ ДОПУСКАТЬ НАРУШЕНИЯ ЕГО, ЕСЛИ ОН САМ ЭТО ДЕЛАЕТ, ТО ОН НИКУДА НЕ ГОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК И ДОЛЖЕН БЫТЬ ИСТОРГНУТ из РЯДОВ КОМИССИИ.

Из «Памятки сотрудника ВЧК»

ТРИ «Ч»

Подполье, тюрьмы, ссылки, нечеловеческое напряжение — все это не могло пройти бесследно: Дзержинский был болен. Но он скрывал свою болезнь, он категорически отказывался от отдыха, он сердился, когда ему говорили о лечении. Огромным усилием воли подавлял он усталость и недомогание, продолжая работать дни и ночи. Феликс Эдмундович по-прежнему и слышать не хотел об отдыхе и лечении. Поняв, что добровольно Дзержинский не согласится поехать на курорт, Центральный Комитет партии вынес специальное постановление об отпуске Феликса Эдмундовича. И Феликс Эдмундович вынужден был подчиниться.

Летом 1925 года Дзержинский приехал в Кисловодск. Он уже был очень тяжело болен. И, видимо стремясь дать Дзержинскому возможность отдохнуть как можно лучше, кто-то из местного начальства распорядился не пускать к Дзержинскому посторонних. Узнав об этом, Феликс Эдмундович очень рассердился.

— Послушайте, — сказал он при встрече этому товарищу, — что вы со мной делаете?

— А что такое, Феликс Эдмундович?

— А то! Вы делаете из меня советского буржуя! То вы хотели поселить меня здесь в трехкомнатной квартире, хотя нам с Софьей Сигизмундовной и одной комнаты вполне хватает, то вы отдаете глупейшее распоряжение, чтоб никого ко мне не допускали!

— Так ведь врачи же… — растерялся товарищ.

— Врачи! А сами вы что думаете?

— Я думаю, что необходимо сохранить ваше здоровье, Феликс Эдмундович, — четко ответил собеседник, — оно необходимо народу, массам!

Дзержинский с любопытством посмотрел на него. Он был молод, энергичен, добросовестно работал и нравился Дзержинскому. Одно не нравилось Феликсу Эдмундовичу в нем: стремление говорить пышно, красиво. Вот и сейчас…

— Послушайте-ка… — Дзержинский взял собеседника под руку, усадил на стоящую в стороне скамейку и сел рядом. — Так будет лучше, — сказал он. — А то вы тянетесь передо мной, как перед генералом. И разговор такой же получится. Вот вы говорите: народ, массы. А что это такое? — вдруг в упор спросил Феликс Эдмундович.

— Ну… это — люди… — растерялся товарищ.

— Народ, массы — понятие общее. Конкретно — это человек. Понимаете? И народ и массы состоят из отдельных людей. Если мы не будем видеть людей, если мы будем отделываться общими понятиями — ничего у нас не получится. — Дзержинский помолчал. — У нас, к сожалению, появляются руководители, которые любят рассуждать о народе и о массах, а сами сидят в кабинетах за семью дверями и семью секретарями. А попробуй к нему сунуться человек — он еще возмутится: вы мне, мол, мешаете заботиться о народе и массах. — Он встал и, протягивая руку, закончил: — Так что вы меня, пожалуйста, не берегите для масс и не отгораживайте от людей… — Он хотел еще что-то добавить, но в эту минуту на аллее показался очень взволнованный военный.

— Наверное, меня ищет.

— А пожалуй, меня, — покачал головой Дзержинский, — случилось что-то чрезвычайное. И ищет он меня.

Военный увидел, наконец, Дзержинского и бегом направился к нему.

— Феликс Эдмундович, несчастье, — заговорил он, с трудом переводя дыхание, — в санатории — отравление. Я, как узнал, сразу к вам!

— Разве я врач? — нахмурившись, спросил Феликс Эдмундович. Военный удивленно посмотрел на него.

— Нет, пострадавших увезли уже в больницу. Я потому к вам, что надо расследовать. Это отравление — явное вредительство. В санатории окопались враги, которые…

— Сядьте, — сухо сказал Дзержинский, — и расскажите все по порядку, спокойно и объективно.

Военный сел на скамейку и рассказал о случившемся.

В одном из санаториев Кисловодска отдыхало несколько сотрудников ОГПУ — Объединенного Государственного политического управления, в которое в 1922 году была преобразована ВЧК. И вот сегодня утром за завтраком несколько человек отравились. Причина — плохо луженный новый котел. Конечно, отравились не только чекисты. Но военный считал, что удар был направлен именно против них.

В санаторий Дзерхсинский не поехал. Но через полчаса он уже был в больнице, поговорил с врачами, с самими пострадавшими и только после этого поехал в санаторий.

А в санатории была настоящая паника.

Отдыхающие отказались от обеда, главный врач лежал с сердечным приступом, повар, по слухам, пытался покончить жизнь самоубийством. Знакомый уже Дзержинскому военный — он оказался одним из отдыхающих, новым работником ОГПУ, которого Феликс Эдмундович еще не знал лично, — носился по санаторию с таким видом, как будто командовал сражением. Даже следователь местной прокуратуры терялся перед ним.

Увидев Дзержинского, военный засуетился еще больше и, ни к кому не обращаясь, но громко, так, чтоб слышали все, кто находился поблизости, сказал:

— Ну, теперь держитесь, контра! Всех скрутим в бараний рог! — и направился навстречу Дзержинскому. Но Феликс Эдмундович, не останавливаясь, прошел в кабинет главного врача. Вскоре в кабинет пригласили следователя, затем позвали повара, еще нескольких человек. Военного не пригласили, хоть он все время старался быть у двери. И тогда он взял на себя роль часового: стал у косяка и подозрительно оглядывал всех входящих в кабинет. Ему очень хотелось узнать, что происходит там, но дверь была плотно прикрыта. Однако военный был абсолютно уверен, что с минуты на минуту Дзержинский вызовет чекистов или милицию и заговорщиков — вредителей, пытавшихся отравить советских людей, — отправят в тюрьму. Потом начнется следствие, и он при этом, конечно, не окажется в стороне. Ведь это он первый поднял тревогу, первый прибежал к Дзержинскому. Он проявил настоящую бдительность!

Дверь широко распахнулась, и на пороге появился Дзержинский. Бледное, с тяжелыми болезненными мешками под глазами лицо его было спокойно и даже как будто весело. Но самое удивительное, что все, кто вышел вслед за ним — повар и главврач, сестра-хозяйка и еще какие-то сотрудники санатория, — вышли без конвоя. И на лицах их не было ни страха, ни тревоги.

Военный ничего не мог понять. Он даже хотел пойти опять к Дзержинскому, который ушел к себе, но передумал и отправился в горы. Вернулся он только к вечеру и удивился: в зале санатория было битком набито. Протиснувшись вперед, он увидел в центре Дзержинского. Дзержинский тоже заметил его и в упор посмотрел на военного.

— Всероссийская чрезвычайная комиссия была организована для борьбы с врагами. А значит — для защиты советских граждан, Вот почему у нас всегда свято соблюдалось правило — чекист должен иметь холодную голову, горячее сердце и чистые руки…

Феликс Эдмундович не любил выступать с воспоминаниями. К тому же ему сейчас было трудно говорить. И конечно, не стал он рассказывать о том, как однажды потребовал самого сурового наказания для следователя, ударившего арестованного.

Арестованный анархист оскорбил следователя, и тот, измотанный бессонными ночами и нечеловеческим напряжением, измученный голодом, не сдержался. Феликс Эдмундович все понимал и тем не менее не мог простить этого поступка следователю. На суде он говорил о царских тюрьмах, где избивали арестованных, и о советских органах, которые ничем, даже самой малостью, даже случайностью, не должны были напоминать то, что ушло навсегда.

Дзержинский мог бы рассказать о том, как боролась ВЧК за честь, за доброе имя советских людей.

Он мог бы рассказать, как строго требовал Ильич наказывать клеветников, авторов ложных доносов на честных людей. И ВЧК боролась с ними, наказывала их.

О многом мог бы рассказать в этот вечер Феликс Эдмундович. Но ему было трудно говорить. И все-таки он пришел в этот санаторий, чтоб сказать товарищам:

— Берегите человека! Здесь, в санатории, произошел очень неприятный случай. По небрежности повара отравилось несколько товарищей. К счастью, отравление легкое. Но это дело кое-кто, — тут он посмотрел на вдруг покрасневшего военного, — кое-кто хотел раздуть, придать ему политическую окраску, обвинить людей во вредительстве. Вы понимаете, чем это грозило людям?! — Голос Дзержинского вдруг гневно зазвенел. — Пытаясь раскрыть вредительство, которого на самом деле нет и в помине, эти слишком усердные «чекисты» могут нанести непоправимый вред — они скомпрометируют наши органы, они посеют страх и недоверие между людьми, они погубят много невинных, они уничтожат нужных стране специалистов. Берегитесь этого! Не допускайте этого! Помните, как бы ни называлась ЧК — ОГПУ, всегда это должно быть три «Ч» — честность, чуткость, чистоплотность!

ИЛЛЮСТРАЦИИ

В Вильно.
Родители Феликса — мать Елена Игнатьевна и отец Эдмунд Руфин Иосифович Дзержинский.
Дом в имении Дзержиново, где родился Феликс Эдмундович.
Дзержинский-гимназист.
Феликс (в центре) с матерью и братьями Казимиром и Станиславом.
В ковенской тюрьме.
Профессиональный революционер.
В ссылке.
Дом в с. Кайгородском, где жил в ссылке Ф. Э. Дзержинский.
Снова в тюрьме.
Варшавская цитадель, куда был заключен Ф. Э. Дзержинский.
Отправка ссыльных.
Александровский централ. (В центре с флагом — Ф. Э. Дзержинский.)
Дом, где жил Феликс Эдмундович в ссылке.
В канун первой русской революции.
Дом, где проходили собрания и конференции с участием Ф. Э. Дзержинского.
В Кракове.
Феликс Эдмундович с женой Софьей Сигизмундовной и сыном.
Председатель ВЧК.
С заместителем по ВЧК Я. X. Петерсом.
Члены коллегии ВЧК.
За рабочим столом.
Среди чекистов.
В редкие минуты отдыха.
Во время поездки в Сибирь.
В кабинете.
С Григорием Константиновичем Орджоникидзе.
Члены Временного революционного комитета Польши: Ф. Э. Дзержинский, Ю. Ю. Мархлевский, Ф. Я. Кон. Слева — И. И. Скворцов-Степанов.
С Сергеем Мироновичем Кировым.
Беспризорные.
Среди детей на Красной площади.
Ужин в ночлежке.
1926 год.
Ф. Э. Дзержинский. 1925 год.
Обход войск ВЧК на параде.

INFO

Дмитриев Ю. Д. Первый чекист (Дзержинский)

М.: Молодая гвардия, 1968. — 221 с.: ил. — (Пионер — значит первый вып.4).

…………………..

FB2 — mefysto, 2022

О серии

«Пионер — значит первый» — серия биографических книг для детей среднего и старшего возраста, выпускавшихся издательством «Молодая гвардия», «младший брат» молодогвардейской серии «Жизнь замечательных людей».

С 1967 по 1987 год вышло 92 выпуска (в том числе два выпуска с номером 55). В том числе дважды о К. Марксе, В. И. Ленине, А. П. Гайдаре, Авиценне, Ю. А. Гагарине, С. П. Королеве, И. П. Павлове, жёнах декабристов. Первая книга появилась к 50-летию Советской власти — сборник «Товарищ Ленин» (повторно издан в 1976 году), последняя — о вожде немецкого пролетариата, выдающемся деятеле международного рабочего движения Тельмане (И. Минутко, Э. Шарапов — «Рот фронт!») — увидела свет в 1987 году.

Книги выходили стандартным тиражом (100 тысяч экземпляров) в однотипном оформлении. Серийный знак — корабль с наполненными ветром парусами на стилизованной под морские волны надписи «Пионер — значит первый». Под знаком на авантитуле — девиз серии:

«О тех, кто первым ступил на неизведанные земли,

О мужественных людях — революционерах,

Кто в мир пришёл, чтобы сделать его лучше,

О тех, кто проторил пути в науке и искусстве,

Кто с детства был настойчивым в стремленьях

И беззаветно к цели шёл своей».

Всего в серии появилось 92 биографии совокупным тиражом более 9 миллионов экземпляров.